/
Текст
БО РИ С П А РАМ О Н О В • ИВАН ТО Л С ТО Й
•
РАНХиГС
РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАРОДНОГО ХОЗЯЙСТВА
И Г О СУ Д А Р С Т В Е Н Н О Й СЛУЖБЫ
ПРИ ПРЕЗИДЕНТЕ РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ
Борис Парамонов
Иван Толстой
Пушкин
и компания
Новые беседы любителей
русского слова
I И зд а тел ьс к и й дом ДЕЛО I
М о с к в а | 2022
УДК 8 2 .0 9
ББК 8 3 .3 (2 )
П 18
П18
Парамонов, Б. М., Толстой, И. Н.
Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского
слова / Борис Парамонов, Иван Толстой. —Москва:
Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2022. —544 с .—
IS B N 978-5-85006-444-0
Предмет литературно-философских бесед Бориса Парамо
нова и Ивана Толстого—русская литература, которую соав
торы рассматривают в «персональных» главах.
Это не учебник, не лекции и тем более не проповеди,
а просто свободный разговор через океан (Нью-Йорк —
Прага) двух людей, считающих русскую словесность са
мой увлекательной вещью в мире.
УДК 82.09
ББК 8 3 .3 (2 )
IS B N 978-5-85006-444-0
© Б. М. Парамонов, 2022
© И.Н . Толстой, 2022
© Ф ГБО У ВО «Российская академия народного хозяйства
и государственной службы при Президенте Российской
Федерации», 2022
Содержание
От авторов • 7
Пушкин • g
Лермонтов • 39
Гоголь • 65
Баратынский и Фет • 91
Тургенев • 119
Тютчев и Некрасов • 145
Герцен • 176
Толстой • 204
Достоевский • 258
Салтыков-Щедрин • 283
Лесков • 298
Чехов • 325
Бунин • 351
Сологуб • 380
Гиппиус•398
Андреев • 416
Леонов • 430
Одоевцева * 446
Самойлов * 459
Нагибин • 473
Новиков • 486
Васисуалий Лоханкин • 500
Приложение: Лосев и Флоренский • 514
5
От авторов
В первом томе этих бесед—«Бедлам как Вифле
ем»—речь шла об авторах, в той или иной мере
выпадающих из привычного за многие советские
годы канона. Это были в основном «диссиденты»
и «эмигранты», а если состояли в каноне, то от
торгались вольными читателями (Горький, отча
сти А. Н. Толстой и Шкловский). В предлагаемом
втором томе—«Пушкин и компания. Новые беседы
любителей русского слова»—заметно другие персо
нажи: или бесспорные классики, или авторы, вы
росшие в ином окружении, в постсоветской лите
ратурной свободе. Это не значит, что сказать о них
нечего, что они не вызывают вопросов. Цензуры,
допустим, и нет, но не на всякого читателя угодишь.
Свобода читателей как была, так и остается незы
блемым правом каждого берущего в руки книгу.
Из означенного расклада несколько выпадают
П.А. Флоренский и А.Ф. Лосев, потому и отнесен
ные в Приложение.
Впрочем, даже и среди не знавших цензуры
счастливцев живых не оказалось. В ожидании окон
чательного суда времени мы говорим несколько
слов в их защиту.
Борис Парамонов
7
***
Как и в нашем первом томе, подчеркну, что автор
ство книги «Пушкин и компания. Новые беседы
любителей русского слова» принадлежит Борису
Михайловичу Парамонову. Это его идеи, концеп
ции, построения —его, говоря по-шкловски, матерьял и стиль.
Моя роль в этих беседах — слегка направлять,
уточнять и подливать из графина. Ближе всего та
кая позиция к роли доктора Уотсона: грязь на ле
вом обшлаге ему в одиночку не связать с потерей
наследства.
Предлагаемые беседы ни на какую академи
ческую или педагогическую роль не претендуют.
Сохраняя, по возможности, живую речь, мы
сберегли и некоторое число неизбежных темати
ческих повторов.
Иван Толстой
Пушкин
Б .П .: Самая сложная тема русской литературы—
Пушкин. Именно потому, что это с детства знако
мое имя, с детства читавшиеся тексты. Многими
даже до школы. А в школе, как известно, вкус к ли
тературе был методически разрушаем. Заставляли
«разбирать» литературу и ее образы, писать соб
ственные сочинения о литературных героях, при
этом навязывая казенную, на данный исторический
момент приготовленную трактовку. А Пушкиным
начинали в этой манере пичкать чуть ли не с пер
вого класса. О себе могу сказать: я с детства книго
чей и никогда не переставал читать русскую класси
ку, но именно Пушкина после школы забыл, к нему
не обращался, тогда как Толстого, Достоевского чи
тал и старался понять всегда.
И. Т.: Охладели к Пушкину, он перестал быть для
вас живым писателем?
Б.
Не совсем так. Я всегда знал и чувствовал, что
он, так сказать, самый главный, это я успел не толь
ко усвоить извне, но и вполне проникся таким зна
нием, таким чувствованием и оценкой. Но Пуш
кина взрослые люди редко перечитывают, а если
существуют чудаки, знающие наизусть «Евгения
Онегина», то смело можно сказать, что в девяти
случаях из десяти это некие самоучки, люди, кото
рые кроме этого ничего не знают о литературе и ею
не интересуются.
9
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
И .Т .: М ей ер хольд говорил А л ек сан д р у Гладкову:
П уш кин — лучш и й поэт, но я не верю лю дям, к о
торы е на вопрос: кто л уч ш и й п о эт? — отвечают:
П уш кин.
Б .П .: Да, это штамп, всегда готовый к бездумному
предъявлению. Пушкин начинает по-новому вос
приниматься, открывать свою специфику, когда вы
как следует узнаете последующую поэзию, особенно
двадцатого века. Об этом еще поговорим, сейчас же
скажу, что, не будучи фанатичным его читателем,
я всегда знал, что он написал лучший текст русской
литературы: «Медный всадник». Как-то сразу по
нял, запомнил и всегда знал.
И. Т.: Мы с вами, Борис Михайлович, петербуржцы,
и Пушкин всегда предстоял нам в образе воспето
го им города. Вы шли по набережной Невы —и вы
были с Пушкиным, и Пушкин был с вами. Правда?
Б .П .: Но я сразу, или почти сразу, или со временем,
но понял, что есть в «Медном всаднике» еще один
герой, помимо Петра и бедного Евгения: это Нева,
образ мятежной стихии, и отнюдь не только при
родной, это угроза самой петровской культуре, са
мому Западу в России, самой Европе.
П ом ню , уже будучи преподавателем и пользуясь
богатейш ей библиотекой Л Г У , я наш ел сборник
работ членов Венгеровского сем инария по П у ш
кину...
И. Т.: Того, в котором начинал Тынянов?
Б. 77.: Да, но Тынянова в том сборнике не было,
а прочитал я работу Бориса Михайловича Энгель
гардта. (Не путать с Эйхенбаумом: тоже Борис Ми
хайлович и фамилия на «э» начинается.) Это тот
Энгельгардт, который в 1927 году выпустил очень
хорошую книгу о формалистах, о формальном ли
ю
ПУШКИН
тературоведении. А в той студенческой еще работе
(то ли 1915, то ли 1916 года) о «Медном всаднике»
он писал как раз об этой стихии бунта и о гряду
щем его социальном воплощении в восстании чер
ни. Бедный Евгений, так сказать, будет отомщен.
Я. Т.: Так и произошло. И после этого реванша
Невы Петербург даже столицей перестал быть.
Б. П.: И не говорите. Маленький человек русской
литературы взял реванш в жизни, в исторической
действительности: Акакий Акакиевич начал сры
вать шинели с генералов в реале, как теперь говорят.
Вспоминается Шестов, сказавший: Достоевский дал
понять, что маленький человек в потенции чрезвы
чайно опасен.
Но вернемся к Пушкину. Пушкин бесспорен,
это главное, что в нем как-то сразу понимаешь.
И знаете, Иван Никитич, у меня это связано с тем,
что я и не могу, и, главное, не хочу о нем говорить:
и так все ясно.
Я. Т.: Постойте-постойте, а как же наша нынешняя
беседа? Князь, князь, назад!
Б. 77.: Я понимаю, что это звучит странно, но вот
что я имею в виду. Пушкин—неоспоримая культур
ная данность, и главная эмоция, связанная с ним,—
то, что он просто существует. Вот как люди знают,
что в Риме существует собор Святого Петра и что
есть Венеция. И этого уже достаточно: существу
ют, есть, стоят на месте, не сожжены и не затоп
лены.
Ну, а еще что здесь важно: о Пушкине самом
по себе очень трудно говорить. С любой темой свя
зать его можно, и тогда какие-то мысли появляют
ся. Скажем, Пушкин и Мандельштам.
Я. т.: Ирина Сурат об этом много пишет.
и
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
Б .П .: И хорошо пишет. Или в более общем контек
сте, к примеру: Пушкин и религия. Это нынче сфе
ра Валентина Непомнящего. В таких пушкинских
соотнесениях можно многое сказать, вообще язык
развязывается, появляются всякого рода культур
ные ассоциации. Или можно соотнести Пушкина
с биографическим опытом самого автора, о нем
пишущего. Тут главный пример — Марина Цвета
ева с «Моим Пушкиным».
И. Т.: Кстати, Валерий Брюсов сборник своих пуш
кинских штудий назвал «Мой Пушкин», Цветае
ва именно у него взяла заглавие.
Б. 17.: Что и говорит лишний раз о невозможно
сти для нее от Брюсова отделаться. Но как гово
рить, что сказать о самом Пушкине, то есть именно
о стихах его? Страшно трудное дело! И я от души
сочувствую Белинскому, написавшему о Пушкине
аж одиннадцать статей. Причем о самом Пушки
не речь зашла только в пятой. Но что он написал?
Он там только ахал и охал: ах, как это прекрас
но! Между прочим, сам Пушкин не раз говорил
о русской критике, что она не затрудняет себя ар
гументацией, а просто пишет: это хорошо, потому
что прекрасно, а то нехорошо, потому что дурно.
Но такая ситуация как раз вокруг него возникает.
Разве что дурного у него не найти.
И. Т.: Но Белинский как раз кое-что дурное у него
заметил, не одобрил, во всяком случае: недооце
нил «Полтаву» и «Капитанскую дочку», к приме
ру. Обругал пушкинские сказки.
Б .П .: Белинский на какую хитрость пустился: он
берет какую-нибудь тему у Пушкина и начинает
по ее поводу сам высказываться. Например, в «Ев
гении Онегине» есть строчка: «Родные люди вот
какие». И Белинский на несколько страниц рассуж
112
ПУШКИН
дает о житейских ситуациях, связанных с явлени
ем родства. Ну, или возьмем другого критика, уже
из XX века, Айхенвальда: что он написал о Пуш
кине в своих «Литературных силуэтах»? Те же ахи
и охи.
И .Т.: Борис Михайлович, Белинский ведь писал
о Пушкине тогда, когда Пушкина как бы забывать
стали. Известно, что вообще Пушкин еще при жиз
ни, в тридцатых годах, стал терять популярность,
любовь и понимание. Причем лучший, зрелый Пуш
кин. Требовалось восстановить табель о рангах.
Вот эту задачу взял на себя Белинский.
Б .П .: Опять же тут другая тема ощущается—до-
минация критики над литературой, начавшаяся
именно с Белинского и продолженная потом в яв
лении так называемой реальной критики: Ч ер
нышевский, Добролюбов, Писарев. И эта тройка
отнюдь не способствовала вящей славе Пушкина.
Их окоротить пришлось уже Страхову Николаю
Николаевичу, снова заговорившему о Пушкине как
следует в семидесятые годы. Ну а потом пушкин
ские торжества 1880 года, речь Достоевского зна
менитая — и пушкинский канон утверждается не
зыблемо.
И вот, коли у нас возникло имя Страхова,
то возьмем одну его пушкинскую тему: он писал,
что Пушкин как поэт не открыл никаких новых
путей, он только закончил, явил в полной силе
и зрелости то, что сделано было в русской поэ
зии раньше, что он как поэт —явление XVIII века.
Это, по всей видимости, противоречит тому, что
все писали о Пушкине как родоначальнике русской
литературы —той литературы XIX века, которая со
ставила русскую культурную славу. Тут можно при
вести десятки и сотни соответствующих суждений.
Тот же Достоевский на этом всячески настаивал.
13
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
Или вот, к примеру, Брюсов, коли уж он у нас упо
минался:
Очень многие, замечательнейшие создания позд
нейшей русской литературы— лишь развитие идей
Пушкина. Сами того не подозревая, литературные
борцы за эмансипацию женщины бо-х годов под
хватывали призыв Пушкина: он наметил эту тему
в «Рославлеве», в отрывке «Гости съезжались»,
в «Египетских ночах», особенно в программе дра
мы «Папесса Иоанна». Зависимость от Пушкина
Гоголя — очевидна («Ревизор», петербургские пове
сти). Основная идея «Преступления и наказания»
и «Братьев Карамазовых» Достоевского—та же, что
«Медного Всадника», основная идея «Анны Каре
ниной» Толстого —та же, что «Цыган»; так называ
емые «богоборцы» начала X X века сами признавали
свое родство с Пушкиным, и т. п. Пушкин словно со
знавал, что ему суждена жизнь недолгая, словно то
ропился исследовать все пути, по которым могла
пойти литература после него. У него не было време
ни пройти эти пути до конца; он оставлял наброски,
заметки, краткие указания; он включал сложнейшие
вопросы, для разработки которых потом требова
лись многотомные романы, в рамку краткой поэмы
или даже —в сухой план произведения, написать ко
торое не имел досуга. И до сих пор наша литерату
ра еще не изжила Пушкина; до сих пор по всем на
правлениям, куда она порывается, встречаются вехи,
поставленные Пушкиным, в знак того, что он знал
и видел эту тропу.
Слова и мысль Брюсова типичны, это суждение по
вторялось десятки, сотни раз: Пушкин —отец вели
кой русской литературы, он ее создатель, до Пуш
кина были литераторы, он породил литературу.
Это общее место. И все-таки тему Пушкина в его
отношении к последующей литературе нельзя ос
тавлять на том бесспорном и бесспорностью этой
Ч
ПУШКИН
неинтересном тезисе о Пушкине как отце русской
литературы. В нем была инакость по отношению
к ней, к последующей русской литературе. И дело
не только в приемах стихосложения пушкинского.
Что имел в виду Страхов в тесном смысле преиму
щественной связи Пушкина с предшественниками,
а не с последователями? Страхов говорит исклю
чительно о ямбе у Пушкина, взятом им у Ломоно
сова, о том, что Пушкин не увлекался поисками
иных стихотворных метров, как, скажем, Жуков
ский, ему, Пушкину, хватало этого ямба, в основ
ном четырехстопного, чтобы сказать то, что он
хотел.
Но за этим узким полем есть и другие темы,
другая тема. Пушкин был человек XVIII века —пе
тровского века, века Петра—по другому, куда важ
нейшему признаку: у него было мировоззрение пе
тровского века. Он себя чувствовал птенцом гнезда
Петрова. И по какому признаку опять же? Тут важ
нейшее слово сказал Г. П. Федотов в замечательной
статье «Пушкин —певец империи и свободы»:
Русская жизнь и русская государственность — не
прерывное и мучительное преодоление хаоса нача
лом разума и воли. В этом и заключается для Пуш
кина смысл империи. А Евгений, несчастная жертва
борьбы двух начал русской жизни, это не личность,
а всего лишь обыватель, гибнущий под копытом
коня империи или в волнах революции.
Но еще более, чем правда и милость, подвиг
просвещения и культуры составляет для Пуш ки
на, как для людей X V III века, главный смысл импе
рии: он (Петр) «нравы укротил наукой», «он смело
сеял просвещенье». Преклонение Пушкина перед
культурой, ничем не отравленное — ни славяно
фильскими, ни народническими, ни толстовскими
сомнениями,—почти непонятное в наши сумереч
ные дни, не менее военной славы приковывало его
к XV III веку. Он готов посвятить неосуществленной
Ч
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
Истории Петра Великого свою жизнь. И хотя из
учение архивов вскрывает для него темные сторо
ны тиранства на любимом лице, он не допускает
этим низким истинам омрачить ясность своего тво
римого Петра; подобно тому, как низость Екате
рины, прекрасно ему известная, не пятнает образа
«Великой Жены» в его искусстве. Низкие истины
остаются на страницах записных книжек. В своей
поэзии, включая и прозаическую поэзию, Пушкин
чтит в венценосцах X V III века—более в Петре, ко
нечно,—творцов русской славы и русской культуры.
Но тогда нет ничего несовместимого между импе
рией и свободой. Мы понимаем, почему Пушкину
так легко дался этот синтез, который был почти не
осуществим после него. В исторических заметках
1822 года Пушкин выразился о своем императоре:
«Петр I не страшился народной свободы, неминуе
мого следствия просвещения».
Такое понимание русской государственности, сюже
та о государстве в русской истории крепко держа
лось у Пушкина, он и позднее, уже в николаевскую
пору говорит, что правительство —единственный
европеец в России.
И. Т.: Но тогда же он и другое записывает в дневни
ке: у Николая много от прапорщика и мало от Пе
тра I.
Б . 77.: Федотов в той статье говорит, что со смертью
Пушкина и народилась русская интеллигенция,
с ее важнейшей чертой оппозиционности госу
дарству и правительству. Хотя, с другой стороны,
можно сказать, и говорили, что русская интелли
генция порождена еще самим Петром —но имен
но в качестве культурной силы, работающей в тан
деме и под покровительством государства, а после
разгрома декабристов ставшая противогосудар
ственной. Союз государства и культуры распался
16
ПУШКИН
на Сенатской площади 14 декабря 1825 г°да, хотя
Пушкин, как мы видим, все еще сохранял, вернее,
пытался сохранить некоторые иллюзии. Печаль
но знаменитые его «Стансы» говорят об этом, где
он убеждает себя, что Николай продолжит дело
Петра.
И. Т.: «В надежде славы и добра // Гляжу вперед
я без боязни: // Начало славных дней Петра // Мра
чили мятежи и казни».
Б .П .: Причем трудно ведь сказать, кто виноват
в срыве этого союза культуры и власти: сама власть
или бунтовщики-декабристы, не исключавшие и ца
реубийства. Очень значительные русские люди
не одобряли этого движения: Чаадаев, Хомяков,
Грибоедов. Из декабристов сделал миф Герцен: мол,
богатыри, отлитые из чистой стали.
Но не будем за этими разговорами забывать
о литературе. Вопрос: в каком отношении стоит
Пушкин к последующей литературе? Допустим,
он ее отец; но отцы и дети могут ведь быть весьма
разными, детям свойственно бунтовать против от
цов. И вот: был ли в послепушкинской литературе
бунт против Пушкина? Об этом написал осново
полагающую, как мне кажется, статью Д .С . Ме
режковский.
Две главные темы выделяет у Пушкина Мереж
ковский: это антитеза природного и культурного
человека и, вторая, конфликт героя-творца и сти
хии. Поэзия Пушкина, говорит Мережковский,—
редкое в мировой культуре сочетание двух начал:
самоотречения и Прометеева духа. Таким обра
зом гармонизируются обе его главные темы: если
в столкновении культуры с природой Пушкин го
тов стать на сторону природного человека, старо
го цыгана против Алеко, то в конфликте со стихией
он на стороне героя—заклинателя стихий. Культу
ра против природы принимается Пушкиным тогда,
Ч
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
когда ее, культуру, персонифицирует творец, ху
дожник; это и есть для него единственно приемле
мый культурный герой. Мережковский пишет:
Пушкин, как галилеянин, противополагает перво
бытного человека современной культуре. Той же
современной культуре, основанной на власти чер
ни, на демократическом понятии равенства и боль
шинства голосов, противополагает он, как язычник,
самовластную волю единого творца или разруши
теля, артиста или героя. Полубог и укрощаемая
им стихия —таков второй главный мотив пушкин
ской поэзии.
Галилеянин, напомню, значит христианин (иног
да даже сам Христос). В Пушкине, таким обра
зом, Мережковский выделяет два начала—хрис
тианское и языческое, и видит их примиренными,
слитыми в высшем синтезе. И вот этот синтез, на
стаивает Мережковский, начисто утратила после
дующая, послепушкинская русская литература,
даже не утратила, а сознательно от него отошла,
отказалась. Мережковский далее:
Вся русская литература после Пушкина будет де
мократическим и галилейским восстанием на того
гиганта, который «над бездной Россию вздернул
на дыбы». Все великие русские писатели, не только
явные мистики —Гоголь, Достоевский, Лев Толстой,
но даже Тургенев и Гончаров — по наружности за
падники, по существу такие же враги культуры, —
будут звать Россию прочь от единственного рус
ского героя и неразгаданного любимца Пушкина,
вечно одинокого исполина на обледенелой глыбе
финского гранита, —будут звать назад —к материн
скому лону русской земли, согретой русским солн
цем, к смирению в Боге, к простоте сердца велико
го народа-пахаря, в уютную горницу старосветских
помещиков, к дикому обрыву над родимою Волгой,
18
ПУШКИН
к затишью дворянских гнезд, к серафической улыб
ке Идиота, к блаженному «неделанию» Ясной П о
ляны,— и все они, все до единого, быть может, сами
того не зная, подхватят этот вызов малых великому,
этот богохульный крик возмутившейся черни: «Д о
бро, строитель чудотворный! Ужо тебе!»
В чем Мережковский безусловно прав, утверждая
противоположность Пушкина его литературным
потомкам? В том, что послепушкинская литера
тура была демократической, была народной, даже
лучше сказать народнической, а Пушкин очень хо
рошо чувствовал опасность такой позиции: он ведь
написал «Капитанскую дочку». И никакое пугачев
ское преступное обаяние («бандитский шик», как
сказал бы Мандельштам) не могло склонить его
к народническому мифу. Проще сказать, он не был
демократом, не верил, что народу дорога свобода:
совсем наоборот.
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды...
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
Полагаю, что молодой Б.М. Энгельгардт в своей
трактовке «Медного всадника» шел из цитирован
ного текста Мережковского.
19
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
Я. Т.: Но у Мережковского получается, что русская
литература как раз и виновна в этом антикультур
ном бунте черни, она его вызывала и заранее одо
бряла.
Б .П .: Да, конечно, так и получается. И вот что еще
в тему следует добавить. Я напал в сети на работу
Б. Н. Пойзнера из Томского университета «Дух на
рода: Шпет о Пушкине». Густав Густавович Шпет—
философ-гуссерлианец, репрессированный, нату
рально, большевиками и сгинувший в ГУЛАГе.
В советское время Шпет успел издать «Очерк исто
рии русской философии» —чрезвычайно острое
сочинение, разрушившее много предшествующих
и последующих русских культурных мифов.
И .Т .: Поначалу Шпет был выслан в Томск, уни
верситетский город, между прочим. И даже рабо
та ему была дана по специальности: заказан пере
вод гегелевской «Феноменологии духа».
Б .П .: Интересно, как большевики в одном месте
отредактировали его перевод. Главу «Абсолютная
свобода и террор», в которой у Гегеля речь шла
о Французской революции, переименовали —«Аб
солютная свобода и ужас».
Я. Г.: По словарю, действительно так: террор и есть
ужас.
Б .П .: Да, но понятие «террор» приобрело само
стоятельное значение как характеристика соот
ветствующего политического режима. Понятно,
что слово «террор» в этом смысле уже не нра
вилось большевикам: в доме повешенного не го
ворят о веревке. Впрочем, следует помнить, что
и у Пушкина в одной его ненапечатанной статье—
«Александр Радищев» —также было употреблено
это слово в его первоначальном, словарном зна
20
ПУШКИН
чении. Это ставший очень значимым текст, хотя,
повторяю, статья первоначально не была пропу
щена цензурой.
Мог ли чувствительный и пылкий Радищев не со
дрогнуться при виде того, что происходило во Фран
ции во время Ужаса? Мог ли он без омерзения глу
бокого слышать некогда любимые свои мысли,
проповедуемые с высоты гильотины, при гнусных
рукоплесканиях черни? Увлеченный однажды льви
ным рыком Мирабо, он уже не хотел сделаться по
клонником Робеспьера, этого сентиментального
тигра.
Пушкин написал слово «ужас» с прописной и вы
делил его курсивом.
Возвращаемся к Шпету. Исследователь извлек
это высказывание о Пушкине из частной переписки
философа. То есть мы имеем дело с сугубо искрен
ним мнением, без оглядки на внешние инстанции:
что думал, то и сказал. В открытой печати тогда
уже немногое сказать было можно.
И получилось у Ш пета полное совпадение
с Мережковским. С одним интересным нюансом:
Мережковский подает Пушкина как некоего оди
нокого гиганта, против которого пошла вся по
следующая литература, а Шпет видит возле Пуш
кина определенный культурный круг, уже в его
время существовавший. Это — литераторы-ари
стократы.
Где в нем (в Пушкине) русский дух? Его творчество
есть именно его творчество — гения, не выросшего
из русского духа, а лишь воспринимавшего в себя
этот дух, и что бы он сказал бы, если бы воспринял
его до конца? <...> Карамзин, Жуковский, Пушкин,
кн. Вяземский и все пушкинское было единствен
ною возможностью для нас положительной, не ни
гилистической культуры. Эта вот «литературная
21
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
аристократия» была возможностью иной интелли
генции.
Узнаете здесь также мотив Федотова? Фиксирует
ся и закрепляется в памяти факт существования
в пушкинское время аристократической культу
ры, в целом противоположной тому, что появи
лось позже, во времена демократического перерож
дения русской культуры и литературы.
И .Т .: Борис Михайлович, так это еще при жиз
ни Пушкина началось: конфликт вот этих самых
литературных аристократов с разночинской жур
налистикой, весьма активно развернувшейся в Рос
сии в тридцатые годы XIX столетия. Эти разночин
цы и начали клевать Пушкина, особенно отличался
в этом Николай Полевой, издатель весьма успешно
го журнала «Московский Телеграф».
Б .П .: Да, Полевой однажды написал пасквиль
на Пушкина: замечательное его, одно из лучших,
стихотворение «К вельможе» представил как сви
детельство пушкинского угодничества перед силь
ными мира. Вот Шпет и говорит:
Действительная история всей нашей духовной куль
туры есть, однако, история, определяемая не отно
шениями Пушкина, а отношением к Пушкину. <...>
Хотите знать, какая была бы Россия, если бы Пуш
кин был не случайностью, то есть если бы Россия
устроилась по Пушкину? <...> Прочтите вниматель
но, взвешивая каждую букву и тон между буквами,
его крошечные заметки об аристократии. Теперь,
какая же в России аристократия — «кровная» и ли
тературная? Иван Грозный удушил, сколько мог,
во имя, заметьте, народа, Петр доконал, заметьте,
для блага народа, таким образом было прикончено
«норманнское», теперь пошло немецкое, которое
прикончили во имя народа,—кто кончал? Славяно
22
ПУШКИН
филы, народники, либералы. <...> Разве не замеча
тельно, что все они сходились на одном: на пони
мании народа как плебса, низов, Антонов Горемык...
Где же это видано? Интеллигенция отказалась
от себя во имя темной черни, да это считала своей
величайшей добродетелью!
Вспомним по этому поводу стихотворение «Поэт
и чернь». Сколько было сделано попыток сло
во «чернь» отнести к великосветскому обществу,
не ценившему Пушкина. Даже Блок то же говорил,
добавляя при этом: народ не бывает пошл. Еще как
бывает! Причем народ как раз несколько цивили
зованный, грамоте научившийся и глядящий в те
левизор. Именно так: «К чему стадам дары сво
боды?»
Вот это нужно всячески зафиксировать: Пуш
кин не демократ, не народопоклонник. И даже од
нажды, заговорив о Северо-Американских Ш та
тах (редкая в его времена тема), Пушкин и тут
высказался весьма негативно о демократии. В сов
ке при Сталине, помню, очень любили эти слова
приводить; естественно, и о черных рабах напо
минали, которых Пушкину пришлось вспомнить.
Нам сейчас это ни к чему, надо только сказать, что
Пушкин при этом ссылается на Токвиля, на «слав
ную», как он пишет (то есть знаменитую), его кни
гу «О демократии в Америке».
Но вот что грех не привести и не процитиро
вать, так это стихотворение «Из Пиндемонти»:
Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
23
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
Все это, видите ль, слова, слова, слова*
Иные, лучшие, мне дороги права;
Иная, лучшая, потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа Не все ли нам равно? Бог с ними.
Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
Вот счастье! вот права...
И. Т.: «По прихоти своей скитаться здесь и там»
важные у Пушкина слова: ведь он был, что называ
ется, невыездной, так ни разу за границей и не по
бывал. Вернее, один раз ступил за границу, в Арз
руме,—но и эта земля тут же стала нашей, то есть
завоеванной.
Б .П .: Да, это очень горькие слова. Давайте их при
ведем полностью:
Перед нами блистала речка, через которую должны
мы были переправиться. «В от и Арпачай»,—ска
зал мне казак. Арпачай! Наша граница! Это сто
ило Арарата. Я поскакал к реке с чувством неизъ
яснимым. Никогда еще не видал я чужой земли.
Граница имела для меня что-то таинственное;
с детских лет путешествия были моею любимою
мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, ски
таясь то по югу, то по северу, и никогда еще не вы
рывался из пределов необъятной России. Я весело
въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня
* Hamlet. — Примеч. А. С. Пушкина.
24
ПУШКИН
на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван:
я все еще находился в России.
Ну уж писать Пушкину царский режим не мешал,
своих трактовок не навязывал. Хотя Николай I, ми
лостиво изволивший освободить Пушкина от цен
зуры, сказавший: «Я буду твой цензор», затруднил
своим мнением опубликование двух таких важ
ных пушкинских сочинений, как «Борис Годунов»
и «Медный всадник». «Годунова» советовал пере
делать в исторический роман на манер Вальтера
Скотта, а в «Медном всаднике» не одобрил слова
«кумир» применительно к памятнику Петра; ку
мир значит ложный идол. Но ведь все-таки «Го
дунова» Пушкин в конце концов издал, да и с по
эмой бы уладилось, несомненно. Тут не частности
такие важны, а сам принцип: кончался союз власти
и культуры, столь обнадеживающий в петровской
России, и Пушкин начал это чувствовать. А с другой
стороны, на культуру давил плебей, тот же Николай
Полевой, при жизни тоже порушенный, но взяв
ший реванш в пресловутом шестидесятничестве,
с появлением разночинного читателя и писателя.
Ирония судьбы: боевым органом этих не сильно
культурных разночинцев стал журнал «Современ
ник», Пушкиным основанный. Ну, а с третьей сто
роны—сама русская литература на вершинах своих
поддалась этому народническому соблазну, о чем
и писал цитированный нами Мережковский.
В общем, Пушкин, как оказалось, не основал
русскую литературу, а если и основал, хронологи
чески, то остался ей чужд. Русская культура созда
на не Пушкиным, он остался в ней одиноким яв
лением, тут всячески прав Шпет.
И тогда горькой иронией звучат известные сло
ва Гоголя:
Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть,
единственное явление русского духа: это русский
25
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
человек в его развитии, в каком он, может быть,
явится через двести лет. В нем русская природа,
русская душа, русский язык, русский характер от
разились в такой же чистоте, в какой отражается
ландшафт на выпуклой поверхности оптическо
го стекла.
Вот мы с вами, Иван Никитич, были сравнитель
но недавно свидетелями, даже участниками оче
редного юбилея Пушкина—двухсотлетия со дня
его рождения, в 1999 году. Те самые гоголевские
двести лет прошли. Ну, и где Пушкин? Напоми
нает ли его нынешний русский человек? Смешной
вопрос... Так что не будем подобными вопросами
задаваться, а вот что спросим —самих себя спро
сим: может ли такое быть, чтобы первый нацио
нальный гений оказался внутренне чужд народу?
Что он не увидел пророчески чего-то важнейше
го в судьбе своего народа? Или мы будем выносить
Пушкина за скобки, числить его в маргиналиях рус
ской судьбы?
Вот возьмем Льва Толстого. После Пушкина—
первый русский человек, конечно, самый что ни
на есть национальный гений. И конечно же, рус
ской истории он остался не чужд. Увы, Бердя
ев прав, когда он в статье 1918-го связал Толстого
с этим самым антикультурным бунтом, которым
была русская революция. Да и Ленин прав в сущ
ности, увязав Толстого с крестьянской стихией,
антикультурной по определению. Так неужели
Пушкин никак не увязывается с русской судьбой,
а остается лишь неким идеалом, до которого она,
неизвестно как, должна дойти?
Или все-таки мы должны в глубинах пушкин
ского творчества обнаружить и выявить некое со
кровенное его тождество русской судьбе?
Для решения этого вопроса нелишне обратиться
к одной работе о Пушкине, которая, как мне извест
но, мало привлекала внимание как пушкинистов,
26
ПУШКИН
так и всех интересующихся Пушкиным. Это работа
М. О. Гершензона «Мудрость Пушкина», написан
ная им в годы революции и обнародованная в са
мом начале двадцатых годов. Это сенсационное
сочинение, производящее некий переворот во всех
наших представлениях о Пушкине.
Люди не видят за блеском и плавностью пуш
кинских стихов его сокровенной глубины, говорит
Гершензон. Но ему как раз присуща некая темная
тайна, в которую он, Гершензон, усиливается про
никнуть. Гершензон увидел Пушкина неким архаиком, носителем древней мудрости, общей всему
человечеству и особенно заметной скорее у диких,
непросвещенных, нецивилизованных народов.
Пушкин предстает у Гершензона неким онтоло
гическим конформистом, квиетистом, абсолют
но не заинтересованным в моральном совершен
ствовании, вообще в морали, не знающим понятия
греха, он как бы сверстник охотникам Месопота
мии или пастухам Ирана. У него нет апелляции
к моральному усилию, как у кальвинистов, думав
ших о предопределенности человеческой судь
бы, о тщетности моральных усилий. Это, должно
быть, арабская кровь Пушкина сказывается, пишет
Гершензон. (Он именно об арабах говорит, бук
ва «б», а не об арапе, как в «Арапе Петра Вели
кого».) Дикарь, Кальвин и Пушкин —какое пара
доксальное сочетание, какая неожиданная связь!
Более того, само поэтическое творчество предста
ет у Пушкина, в Пушкине каким-то медиумиче
ским проявлением, поэт не волен в своем творче
стве, таковое стихийно, независимо от человека,
от поэта. Приведем кое-какие тезисы самого Гер
шензона, его словами:
Самый общий и основной догмат Пушкина, опре
деляющий все его разумение, есть уверенность,
что бытие является в двух видах: как полнота
и как неполнота, ущербность. И он думал, вполне
27
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
последовательно, что полнота, как внутренно-насыщенная, пребывает в невозмутимом покое, тогда
как ущербное непрестанно ищет, рыщет. <...>
Эта основная мысль Пуш кина представляла
как бы канон, которому неизменно, помимо его
воли, подчинялось его художественное созерцание.
Всюду, где он изображал совершенство, он показы
вал его бесстрастным, пассивным, неподвижным.
Совершенство бесстрастно, но движение к нему,
преодоление ущербности может осуществляться
только в пламени страсти, в огненной стихии.
Нет, он нс оскорблен владычеством стихии над лич
ностью; напротив, он приемлет ее власть со страстной
благодарностью и благоговением. В бессмертных
стихах он поет гимн беззаконной стихии, славя ее
всюду, где бы она ни проявлялась,— в неодушевлен
ной природе, в звере или в человеческом духе:
Зачем крутится ветр в овраге,
[Подъемлет лист]* Волнует степь и пыль несет,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждет?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орел, [тяжел] угрюм и страшен,
[На черный пень?] На пень гнилой?—Спроси его[.]!
* Этот стихотворный отрывок М .О . Гершензон цитиру
ет, вероятно, по памяти — статья была написана в тяже
лейших условиях революционного времени. Именно так
можно объяснить некоторые расхождения с оригиналь
ным пушкинским текстом (приведен в квадратных скоб
ках). Вот что пишет об этом сам ученый: «О себе могу
сказать Вам немногое. Здесь очень трудно — холодно и
голодно, денег на еду не хватает, стеснился для тепла
крайне, мой „кабинет" — в детской, заниматься трудно»
(«...Цельный и настоящий...» Из переписки и дневников
М.О. Гершензона. Публ. Е. Литвин/ / Вопросы литерату
ры. 2009. № 5/6. С. 409-410).
28
ПУШКИН
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы нет закона.
Гордись[:]! таков и ты, поэт[,]:
И для тебя [условий] закона нет.
Этим «гордись» Пушкин подрывает все основы
нравственности и общежития. Гордись не мораль
ным поступком, не успехами разумного строитель
ства; как раз наоборот, пусть толпа подчиняется
законам разума,— гордиться вправе перед нею тот,
кто ощущает в себе беззаконность стихийной воли...
И вот отсюда следует, из самой глубокой сущности
поэтического строя души, основной вывод:
Человек бессилен повелевать своему духу, т. е. сти
хии, действующей в нем. Наше сознание только из
вещает нас о наступающем приливе или отливе сти
хийной силы, но не может их вызывать или даже
в самой малой мере воздействовать на них. Поэто
му Пушкин должен был безусловно отрицать ра
циональную закономерность духовной жизни, т. е.
эволюцию, прогресс, нравственное совершенство
вание. Там, где полновластно царит своеволие сти
хии, не может быть никаких законов. Тем самым
снимается с человека всякая нравственная ответ
ственность.
Отсюда ясно, что Пушкин весьма слабо отлича
ет моральное добро от зла. Он почти равно любит
их, когда они рождены в грозе и пламени, и почти
равно презирает, когда они прохладны, т. е. оцени
вает их больше по их температуре, нежели по ка
чественному различию. Совершенство, по Пушки
ну, — не моральная категория: совершенство есть
раскаленность духа, но равномерная и устойчивая,
29
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
так сказать — гармоническое пыланис («Твоим ог
нем душа палима»).
<...>
Отсюда понятна также его затаенная вражда
к культуре. Ем у, как и нам, мир предстоит рас
колотым на царство стихии и царство разума.
В недрах природного бытия, где все — безмер
ность, беззаконие и буйство, родилась и окрепла
некая законодательная сила, водворяющая в сти
хии меру и строй. Но в то время как люди дав
но и бесповоротно признали деятельность разума
за должное и благо, так что уверенность эта сде
лалась как бы исходной аксиомой нашего мыш
ления, — Пуш кин исповедует обратное положе
ние. Как и мы, он хочет видеть человека сильным,
прекрасным и счастливым, но в такое состояние
возносит человека, по его мысли, только разнуз
данность стихии в духе; и потому он ненавидит
рассудок, который как раз налагает на стихию око
вы закона. Слово «свобода» у Пушкина должно
быть понимаемо не иначе, как в смысле волевой
анархии.
Еще раз об этой ущербности:
Ущербный разум—лишь тусклая лампада пред этим
чудесным узрением, пред «солнцем бессмертным
ума». <...> Там, в низинах бытия, где прозябают хо
лодные, разум окреп и вычислил свои мерила, и там
пусть царствует, — там его законное место. Но едва
вспыхнуло пламя — личность тем самым изъята изпод власти разума; да не дерзнет же он святотат
ственно стеснять бушевание страсти.
И вот главный вывод, главный парадокс:
Вот почему Пушкин, страшно сказать, ненавидит
просвещение и науку. Для Пушкина просвещение —
30
ПУШКИН
смертельный яд, потому что оно дисциплиниру
ет стихию в человеческом духе, ставя ее с помо
щью законов под контроль разума, тогда как в его
глазах именно свобода этой стихии, ничем не стес
ненная, есть высшее благо. Вот почему он просве
щение, т. е. внутреннее укрощение стихии, при
равнивает к внешнему обузданию ее, к деспотизму.
Эти два врага, говорит он, всюду подстерегают бо
жественную силу:
Судьба людей повсюду та же:
Где капля блага, там на страже
Иль просвещенье, иль тиран...
Вы видите, Гершензону самому «страшно сказать»,
страшно произносить эти неслыханные ранее сло
ва. Но вот заключительный громовой аккорд:
Сколько усилий было потрачено, чтобы забелить
это черное варварство Пушкина!
Ну, что вы скажете по этому поводу, Иван Ники
тич?
И .Т .: Да это почище того, что Гершензон напи
сал в сборнике «Вехи»: мы должны благословлять
власть, которая одна своими штыками и пулемета
ми охраняет нас от ярости народной. «Черное вар
варство Пушкина»—это трудно понять и принять.
Б.П .: О Гершензоне надо помнить, что о нем сказал
внук Хомякова: один славянофил в России остался,
да и тот Гершензон. Ведь и в «Вехах» он занимает
особую позицию некоего религиозного народниче
ства. Он не западник, он ищет близости со стихи
ями. Вспомним, что в те же годы, что «Мудрость
Пушкина», он писал о Гераклите—все то же про
славление огненной стихии. Или уж совсем прямым
31
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
текстом —в «Переписке из двух углов» с Вячесла
вом Ивановым: культура—не то, что важно в пер
вую очередь, это основная его мысль в той пере
писке. Я бы еще вспомнил мемуары Эренбурга, он
вспоминает, как Гершензон в революционной Мо
скве говорил ему: неужели вам не хочется сбросить
с себя всё? Очень похоже на то, что Гершензон вы
звал в его воображении фигуру Великого провока
тора Хулио Хуренито.
if. Г.: Но все-таки, Борис Михайлович, вы согласны
с тем, что сказал Гершензон о Пушкине?
Б .П .: Тут не только о Пушкине речь. Речь вообще
о гении идет—гении, которому не нужна культура.
Гений выше культуры, его онтология иная. Гений
онтологичен, он бытиен, а не культурен. Опять же
второго гения вспомним: Льва Толстого—куда как
ложится в эту тему Гершензона! Мы с вами, кста
ти, говорили об этом, когда обсуждали Тургенева:
вот Тургенев культурен, набрасывает на бездну по
кров культуры, но потому и не гениален. А гений
выходит из бездны.
Как некий зверь апокалиптический, если угод
но. Гений —не к добру. Как и герой. Помните сло
ва Брехта: жаль страну, которая нуждается в геро
ях. И у Пушкина есть тема, в которой эта истина
является сразу в двойном, даже тройном образе:
стихотворение «К морю», где вызваны образы Бай
рона и Наполеона на фоне бурного моря. Пушкин,
что называется, был в теме, и Гершензон ее не вы
думал, он извлек ее из Пушкина.
И я бы вспомнил по этому поводу Пастерна
ка, то его стихотворение о Пушкине, которое от
крывает книгу «Темы и вариации». Пушкин у него
предстает не вымыслом в тупик поставленно
го грека (то есть не культурой), а потомком пло
скогубого хамита, как оспу перенесшего пески.
32
ПУШКИН
Это от Гершензона, увидевшего в Пушкине дикаря.
А еще бы я упомянул тут Цветаеву: когда она пи
шет, что для нее главное в Пушкине —что он негр,
что он негатив,—это у нее реминисценция из Гершензона, из этой его трактовки Пушкина.
Ну а уж если мы упомянули греков с их сфинк
сами, то пора бы вспомнить и Ницше с его ди
онисийским и аполлоническим началами. Тогда
получается, что Гершензон не сказал ничего ново
го—и ничего страшного, так сказать. Такова при
рода гениального творчества: парение над бездна
ми. Память о безднах—так скажем.
Гершензона увлекли слова, я это очень хоро
шо понимаю. «Черное варварство Пушкина» —
это именно слова, а не мысль, некая пуанта в тек
сте. Всякий серьезно пишущий скажет, что самое
лучшее в писанине—когда не ты слова выбираешь,
а они тебя ведут.
И . Т.: Борис Михайлович, вы поставили вопрос о со
отнесенности Пушкина если не с последующей ли
тературой, то с духом народа, о мистической свя
зи литературного гения с народными глубинами.
Где же народ? Связь гения с народом?
Б .П .: А вот в этой сторонности гения культуре, дис
курсивному разуму и моральным усилиям. Гений
демоничен —но и народ демоничен. А уж русский
точно. И это хорошо чувствовали славянофилы,
и Гершензон чувствовал, поскольку он шел за сла
вянофилами. Что главное в славянофильском по
нимании русского народа? Его аполитичность, не
желание устраивать свою политическую судьбу,
пребывание в себе, на некоей невозмущаемой глу
бине—в каковой у Пушкина, в гершензоновском
анализе, пребывает совершенство, целостный облик
бытия. А бурное вдохновение гения находит аналог
в народном бунте, в разнуздании стихий. Пушкин
33
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
у Гсршснзона предстает как бы высоким автопор
третом народа. Как сам Пушкин писал о портрете
Кипренского: «Себя как в зеркале я вижу, // Но это
зеркало мне льстит».
Я не сказал и не скажу, что я согласен с ин
терпретацией Пушкина, которую дал Гершензон.
Но проходить мимо нее тоже не следует. Опять же
и у Мережковского нечто сходное имеется, когда
он говорит о бездне вверху и бездне внизу, что это
одно и то же в конечном синтезе.
И.Т.: Тютчев: «О, бурь заснувших не буди —под ни
ми хаос шевелится!..»
Б. 77.: Но Пушкин, расшевелив хаос, вызвав к жиз
ни стихийные силы, сам этой стихией пробуж
денный, умел обуздать ее, дать ей пленительную
гармоническую форму. Так что Пушкин с любой
стороны лучше Пугачева. Но видят, видят поэты,
как увидела Цветаева, одноприродность этих сти
хий. И вот почему не в последнюю очередь самим
гениям тяжек груз их гениальности: гибель на ду
эли, сумасшествие (Гоголь), самоубийства, уход
(Толстого). Гений тяжелее Мономаховой шапки.
И .Т .: Борис Михайлович, наше время истекает,
а мы так и не сказали еще ничего о Пушкине-стихотворце, о собственно красоте пушкинского стиха.
В чем в конце концов его поэтическое величие, по
чему так все в России в этом согласны?
Б .П .: Именно что в России. Пушкин —поэт, ко
торый, по всеобщему согласию, почти полностью
пропадает в переводе. То есть дело в самом русском
языке. У него сам русский язык стал поэзией, и до
стиг он этого самым простым способом: прибавлял
рифмы к строю речи.
Вот возьмем пример, приводимый Брюсовым,
пушкинский отрывок:
34
ПУШКИН
Альфонс садится на коня,
Ему хозяин держит стремя:
«Сеньор, послушайте меня,
Теперь пускаться в путь не время».
Ведь что поражает в этом четверостишии? Его пол
нейшая простота. Тут нет никаких поэтических
ухищрений, сам синтаксис этих строк, порядок
слов совершенно обыден, можно сказать, проза
ичен. И вот эта действительно безыскусная про
стота сопровождается рифмой, что и делает по
эзией само движение языка, он как бы невзначай
набредает на рифму. Простейший способ писать
стихи: говори как есть, как всегда, но соблюдай
слоговую меру, то есть стиховой размер, и вовре
мя ставь рифму. Ведь никаких метафор и метони
мий, никаких даже инверсий, а если и есть инвер
сии, то их Пушкин и в прозаических текстах делал:
скажем, прилагательное ставил после существи
тельного. У вас возникает ощущение, что Пушкин
не стихи пишет, а просто говорит, сам язык ста
новится у него стихотворцем. Он достиг равнове
сия речи и стиха.
Я был поражен, когда-то обнаружив, что Пуш
кин делал наброски своих стихов—прозой. Вот
и видно, что это у него одно, поэзия и проза, —
то есть это одно—язык, только рифма прибавля
ется в каком-то счастливом соединении, совпа
дении слов. Человек пишет так же, как говорит,
полная естественность речи. Меняется, правда,
от случая к случаю ее интонация: то просторе
чие, как в «Онегине», то случается торжествен
ная, скорее одическая окраска, как в «Памятни
ке», то медитативно-элегическая.
Каков, Борис Михайлович, «ваш Пушкин»?
Есть у вас предпочтения? Или, наоборот: что це
ните меньше?
Я. Т.:
35
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
Б .П .: «Медный всадник», конечно, выше всего.
К «Борису Годунову» отношусь прохладно. Эта вещь
не удалась именно как пьеса, как драматическое дей
ство. Согласен с той критикой, которую дал «Году
нову» Катенин. Но как чтение, а не представление,
это высокий класс. Я, впрочем, и Шекспира, под
которого написан «Годунов», предпочитаю читать,
а не смотреть: его портят актеры, принципиально
не умеющие и не желающие читать стихи, они их
разыгрывают, да еще дурацкими жестами сопро
вождают.
Но есть у Пушкина сочинение, которое я актив
но не люблю: «Песни западных славян». Это эт
нография, а не поэзия, притом этнография, воз
никшая на пастише, придуманном Проспером
Мериме.
И. Т.: Кто, по-вашему, из критиков или ученых ис
следователей сказал о нем лучше других?
Б .П .: Конечно, формалисты, Тынянов и Шклов
ский. И вот что интересно: именно они, эти изо
щренные знатоки литературы, отчасти реабилити
ровали лихую атаку Писарева, Якобсон в том числе.
Мы помним, что Писарев опроверг оценку Белин
ского, назвавшего «Евгения Онегина» энцикло
педией русской жизни. Это верно в том смысле,
что литература не описывает жизнь, не «отражает»
ее —она занимается возведением собственной по
стройки. Литературные герои —отнюдь не жизнен
ные персонажи или, того более, типы. И уж осо
бенно нетерпимо, когда такие соответствия ищут
в стихотворных произведениях. Например, Онеги
на объявляют типом лишнего человека. «Онегин»
вообще пародийный роман, говорил Шкловский,
и пародируются в нем не нравы и типы людей,
а сама техника романа, его строй, его приемы. «Ев
гений Онегин» того же рода сочинение, что «Три
36
ПУШКИН
страм Шенди» Стерна,—это игра с формой рома
на. А Якобсон считал заслугой Писарева то, что он
на примере «Онегина» продемонстрировал фик
тивный характер литературных героев. Герои —
это не жизненные типы, а условная мотивировка
для монтажа художественных приемов. Герой «Ев
гения Онегина» —самый текст, в котором отсту
пления играют не меньшую роль, чем рассказ о вы
мышленных героях. Движение текста—вот сюжет
«Онегина», как, впрочем, и всякой поэзии. «Вся
кой литературы» следовало бы сказать.
Я. Т.: Но вот Цветаева, например, сказала о Татья
не: у какого народа еще найдется такая героиня —
и прочее, слова известные. Ясно же, что Цветаева
говорит о Татьяне именно как о героине, как о жи
вом образе, безошибочно проецирующемся на дей
ствительность. И сюжет «Татьяна —Онегин» она
находила в жизни собственной матери, не более
и не менее.
Б .П .: Литературные герои обладают не столь
ко жизненным правдоподобием, сколько некоей
гипнотической силой, способны служить масками
действительности. И, как всякая маска, они услов
ны: чем реалистичнее, тем условнее, как это пока
зал Эйхенбаум на примере Ахматовой с ее амби
валентными масками молитвенницы и блудницы.
А потом Жданов в своем хамском докладе саму Ах
матову назвал монашенкой и блудницей в одном
лице. Вот выразительный пример неадекватности
отождествления литературы с жизнью. Вы хотите
солидаризироваться со Ждановым? Валяйте!
Интересно, что суждения формалистов через
много лет повторил Ю. М. Лотман, работавший со
всем в иной методологии. В его комментарии к «Ев
гению Онегину» говорится о происхождении штам
па «лишний человек» применительно к Онегину.
37
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
Пушкин пародировал роман, говорит Лотман
вслед за формалистами, он боролся с романными
штампами, например, с тем стандартным окон
чанием романа, когда герои находят друг друга
и справляют свадьбу. Вот этой свадьбы он лишил
своих героев. Потому Онегин и воспринимается
как лишний: если нет свадьбы, то герой-любовник
поистине лишний.
Не лишний—роман, и автор его. Пушкин не лиш
ний.
Лермонтов
if. Т.: Мы продолжаем беседы о русской словесности
с Борисом Парамоновым.
Б .П .: Знаете, Иван Никитич, что поражает пре
жде всего читателя, взявшегося за изучение Лер
монтова,—не просто за чтение, а именно пытаю
щегося что-то в нем понять за текстом, увидеть
Лермонтова-человека? Прежде всего такой лю
бопытствующий читатель узнает, что Лермонтов
был некрасив (маленького роста, кривоногий), за
тем, что он отличался громадной физической си
лой (кочергу сгибал и разгибал), и третье—был зол.
Вспоминаю первое чтение «Бесов» Достоевского:
о Ставрогине говорится: «В злобе сделал прогресс
даже против Лермонтова». Вот это «даже» удиви
ло и заинтриговало.
if. Г.: Но ведь Ставрогин у Достоевского не просто
злой человек, это персонаж демонический: самый
главный бес, а прочая нечистая сила—всего лишь
эманации Ставрогина. Так что он Сатана в неко
тором роде.
Б.П .: Ну и, естественно, у Лермонтова начинаешь
искать такой сатанизм, такой культ зла. И тут од
ного Печорина явным образом мало. Да и не такой
уж он злодей, Печорин. Ну, над княжной Мери из
девается, ну, к Максиму Максимычу равнодушен —
особого демонизма здесь не усмотреть. Но вот со
всем другое нам встречается, когда мы от героя
39
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
обращаемся к автору, к самому Лермонтову. И на
чать чтение «обвинительного приговора» можно
хотя бы с Владимира Соловьева, который в кон
це девяностых годов (позапрошлого, естественно,
века) написал большую статью о Лермонтове, вот
этот самый обвинительный вердикт. Читаем:
С детства обнаружились в нем черты злобы пря
мо демонической. В саду он то и дело ломал ку
сты и срывал лучшие цветы, осыпая ими дорожки.
Он с истинным удовольствием давил несчастную
муху и радовался, когда брошенный камень сбивал
с ног бедную курицу. Взрослый Лермонтов совер
шенно так же вел себя относительно человеческого
существования, особенно женского. И это демони
ческое сладострастие не оставляло его до горького
конца. Но с годами демон кровожадности стал сла
беть, отдавая ббльшую часть своей силы своему бра
ту, демону нечистоты <...>.
Читаешь как будто не о Лермонтове, а о детстве
Ивана Грозного.
Конец Лермонтова и им самим и нами называет
ся гибелью,—заключает Вл. Соловьев.—Выражаясь
так, мы не представляем себе, конечно, театрального
провала в какую-то преисподнюю, где пляшут крас
ные черти <...>.
Осталось от Лермонтова несколько истинных
жемчужин поэзии, затерянных в навозной куче
«свинства», в «обуявшей соли» демонизма, дан
ной на попрание людям по слову Евангелия; мо
гут и должны люди попирать эту обуявшую соль
с презрением и враждою, конечно, не к погибшему
гению, а к погубившему его началу человекоубий
ственной лжи.
Но вот опять же: отец лжи—дьявол, сатана. Произве
дено, можно сказать, полное отлучение Лермонтова
40
ЛЕРМОНТОВ
от святой церкви, то есть великой русской литера
туры, главное свойство которой, по повсеместно
му признанию,—примат нравственности, острое мо
ральное сознание.
И. Т.: Святая русская литература, как называл ее То
мас Манн. И вот что, Борис Михайлович, интерес
но: Владимир Соловьев в конце девяностых годов,
то есть уже незадолго до своей смерти, нечто по
добное написал и о Пушкине. Он осудил Пушкина
за его поведение во время дуэли: лежа, нашел в себе
силы и сделал выстрел по Дантесу, причем Дантес
упал (был легко ранен). А Пушкин крикнул: «Бра
во!» Это нехристианское поведение, хмурится Со
ловьев, непростительно для христианина —и вроде
как Пушкин за это ответит пущими страданиями.
Странные реакции со стороны человека, бывше
го очень либеральным и к тому же большим остро
словом. Какое-то затмение нашло тут на Владими
ра Сергеевича Соловьева.
Б . П.: Да, и это поставили ему на вид. Мережковский
очень резко отреагировал на лермонтовскую статью
Соловьева. Он, в частности, писал:
Оговорка дела не меняет: какого бы цвета ни были
черти, нет сомнения, что Вл. Соловьев Лермонтова
отправил к чертям. Он дает понять, что конец его
не только временная, но и вечная гибель.
Еще Мережковского в той статье возмутило, что Со
ловьев называет убийцу Лермонтова «бравым май
ором Мартыновым». И Мережковский, отталкива
ясь от трактовки Лермонтова Соловьевым, который
в нем увидел позднейшую ницшеанскую проповедь
сверхчеловека, сам же свою статью называет «Лер
монтов—поэт сверхчеловечества». Мы еще пого
ворим о Мережковском и его трактовке, но сейчас
41
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
мне хочется вернуться к теме вот этой самой зло
бы Лермонтова.
Тут Ходасевича нелишне вспомнить. Он говорил
о Лермонтове куда более принципиально, выйдя
за рамки собственно лермонтовской личности. Лер
монтов, как пишет Ходасевич, первым в русской
литературе поставил религиозный вопрос о зле.
Тут требуется большая цитата из Ходасевича.
А именно из статьи «Фрагменты о Лермонто
ве», написанной уже в эмиграции.
Я . Г .:
Привить читателю чувства порочного героя не вхо
дило в задачу Пушкина, даже было прямо враж
дебно этой задаче. Напротив, Лермонтов стремил
ся переступить рампу и увлечь за собою зрителя.
Он не только помещал зрителя в центре событий,
но и заставлял его самого переживать все пороки
и злобы героев. Лермонтов систематически приви
вает читателю жгучий яд страстей и страданий. Ч и
тательский покой ему так же несносен, как покой
собственный. Он душ у читателя водит по мытар
ствам страстей вместе с душой действующего лица.
И чем страшней эти мытарства, тем выразительнее
становится язык Лермонтова, тем, кажется, он пол
нее ощущает удовлетворение.
Б .П .: Ходасевич продолжает (начинает звучать соловьевская тема сверхчеловечества):
Лермонтовские герои, истерзанные собственными
страстями, ищущие бурь и самому раскаянию пре
дающиеся как новой страсти, упорно не хотят быть
только людьми. Они «хотят их превзойти в добре
и зле» —и, уж во всяком случае, превосходят в стра
дании. Чтобы страдать так, как страдает Демон,
надо быть Демоном.
<...>
42
ЛЕРМОНТОВ
Поэзия Лермонтова — поэзия страдающей сове
сти. Его спор с небом — попытка переложить ответ
ственность с себя, соблазненного миром, на Того,
кто этот соблазнительный мир создал, кто «изо
брел» его мучения.
Вот очень важный момент, зафиксируем на нем
внимание: у Лермонтова возникает мотив богобор
чества—он Творца готов считать причиной всех
своих земных мучений. Запомним это.
Ходасевич продолжает:
В послелермонтовской литературе вопросы совести
сделались мотивом преобладающим, особенно в про
зе: потому, может быть, что она дает больше про
стора для пристальных психологических изысканий.
И в этом смысле можно сказать, что первая русская
проза—«Герой нашего времени», в то время как
«Повести Белкина», при всей их гениальности, есть
до известной степени еще только проза французская.
Лермонтов первый открыто подошел к вопросу
о добре и зле не только как художник, но и как чело
век, первый потребовал разрешения этого вопроса как
неотложной для каждого и насущной необходимости
жизненной—сделал дело поэзии делом совести.
Вот так мы перешли от частной темы дурного лер
монтовского характера к первостепенно важной
проблематике добра и зла, ответственности за зло.
Кто виноват во зле: человек или Бог? Вот это уже
в полный рост великой русской литературы, это уже
хоть и Достоевского самого вспоминай, а не только
героя его Ставрогина.
Я. 71: Борис Михайлович, а что вы скажете о словах
Ходасевича: что русскую прозу нужно вести от Лер
монтова, а не от Пушкина, что Пушкин в прозе еще
«француз».
43
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
Б .П .: Правильная мысль, моя мысль! Я сколько раз
говорил, что в прозе Пушкин идет в линии Мериме.
if. Г.: Мериме, кстати, первым стал переводить про
зу Пушкина, «Пиковую даму» перевел еще при
пушкинской жизни. Он вообще был полиглот.
Б .П .: Ну а сейчас давайте вернемся к Мережковско
му, к его трактовке Лермонтова как поэта сверхче
ловечества. То, что Владимир Соловьев готов был
ставить в вину Лермонтову, Мережковский счита
ет его заслугой, открытием новых тем, новых ис
тин в литературе.
Существует древняя, вероятно, гностического про
исхождения, легенда, упоминаемая Данте в «Боже
ственной Комедии», об отношении земного мира
к этой небесной войне. Ангелам, сделавшим оконча
тельный выбор между двумя станами, не надо рож
даться, потому-то время не может изменить их веч
ного решения; но колеблющихся, нерешительных
между светом и тьмою благость Божия посылает
в мир, чтобы они могли сделать во времени выбор,
не сделанный в вечности. Эти ангелы—души людей
рождающихся. Та же благость скрывает от них про
шлую вечность, для того чтобы раздвоение, колеба
ние воли в вечности прошлой не предрешало того
уклона во времени, от которого зависит спасение
или погибель их в вечности будущей. Вот почему
так естественно мы думаем о том, что будет с нами
после смерти, и не умеем, не можем, не хотим ду
мать о том, что было до рождения. Нам дано забыть,
откуда —для того, чтобы яснее помнить, куда.
Таков общий закон мистического опыта. Исклю
чения из него редки, редки те души, для которых
поднялся угол страшной завесы, скрывающий тайну
премирную. Одна из таких д уш —Лермонтов.
«Я счет своих л ет потерял », — говорит пятнадца
тилетний мальчик. Это можно бы принять за шутку,
44
ЛЕРМОНТОВ
если бы это сказал кто-нибудь другой. Но Лермон
тов никогда не шутит в признаниях о себе самом.
Чувство незапамятной давности, древности — «ве
ков бесплодных ряд унылый», — воспоминание зем
ного прошлого сливается у него с воспоминанием
прошлой вечности, таинственные сумерки детства
с еще более таинственным всполохом иного бытия,
того, что было до рождения.
<...>
Постоянно и упорно, безотвязно, почти до скуки,
повторяются одни и те же образы в одних и тех же
сочетаниях слов, как будто хочет он припомнить
что-то и не может, и опять припоминает все яснее,
яснее, пока не вспомнит окончательно, неотразимо,
«незабвенно». Ничего не творит, не сочиняет ново
го, будущего, а только повторяет, вспоминает про
шлое, вечное. Другие художники, глядя на свое соз
дание, чувствуют: это прекрасно, потому что этого
еще никогда не было. — Лермонтов чувствует: это
прекрасно, потому что это всегда было.
Весь жизненный опыт ничтожен перед опытом
вечности.
Вот это первостатейно важно: вечность Лермон
тов прозревает не впереди, не в будущем, а сзади,
в прошлом. У него сохраняется память о небесной
родине. Тогда понятно, что пребывание на земле
никакой радости ему не приносит, воспринимает
ся буквально как падение —с немыслимой высоты
в земную бренность, в прах. То есть в этой трактов
ке Лермонтова можно видеть падшим ангелом.
И, Т.: Но ведь падший ангел—это Люцифер, то есть
Сатана, извечный враг Бога. А с этим понятием мы
связываем представление о нечеловеческой силе.
Такое существо вряд ли падет от пули майора Мар
тынова, как бы ни был он брав. Я, Борис Михайло
вич, предлагаю вспомнить один рассказ молодого
Набокова — «Удар крыла». Там ангел, оказавший
45
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
ся среди людей, вносит в их жизнь смешение и ра
зор, и никто ему противостоять не может, не в си
лах. Какие уж там майоры.
Б. П .: Как бы ни проецировать жизнь Лермонто
ва на бытовые реалии его времени, как бы ни воз
гонять метафизически его личность, все же проис
ходившее с ним и с другими имело место в рамках
пространства и времени, в Эвклидовом мире, так
сказать. Но Лермонтов-поэт, как и всякий поэт,
имел право мифологизировать свой образ, и такой
любимый миф у него был —Демон, герой главной
его поэмы. То есть свою выброшенность из сфер
горних Лермонтов ощущал очень даже реально,
живо, остро. Да вот хоть это стихотворение взять,
из ранних: «Ангел».
По небу полуночи ангел летел
И тихую песню он пел;
И месяц, и звезды, и тучи толпой
Внимали той песне святой.
Он пел о блаженстве безгрешных духов
Под кущами райских садов;
О боге великом он пел, и хвала
Его непритворна была.
Он душу младую в объятиях нес
Для мира печали и слез,
И звук его песни в душе молодой
Остался— без слов, но живой.
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна;
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.
Вот лермонтовская автобиография в самом, так ска
зать, кратком очерке. Один в один то, что говорит
Мережковски й.
46
ЛЕРМОНТОВ
И.Т.: На эти-то стихи и опирается Мережковский
в построении лермонтовского мифа. Важнейшие
стихи у Лермонтова.
Б.П .: И тут, знаете, что, Иван Никитич, вспоминает
ся: сходные явления в массовой культуре, масскульте пресловутом. Ну вот, скажем, Джеймс Моррисон
из группы «Врата» или Курт Кобейн. Они явно то
ропились вернуться к прежнему существованию,
к предсуществованию, как Лермонтов. Я не могу от
казаться от такой аналогии.
Ну и коли мы все еще в психологии Лермонто
ва, в его, так сказать, метапсихологии, а если угод
но и в метафизике, я бы еще одну трактовку, дан
ную Лермонтову, вспомнил: то, что написал о нем
Ю.И. Айхенвальд в своих «Силуэтах русских писа
телей».
Интересно, что Айхенвальд выдвигает ту же
мысль, что Мережковский: он называет это «бес
срочностью» лермонтовской души. Или даже более
сильное слово употребляет: досрочность. То есть
эта та же мысль о предсуществовании души. Может
быть, у каждого из нас такая досрочность наличе
ствует, но мы-то ее не ощущаем.
Я. Т.: Набоков об этом часто говорил: о бездне после
нас и о бездне до нас.
Б .П .: Вот-вот. И Айхенвальд всячески подчеркива
ет, что душа, психея, психика Лермонтова не яв
ляет никакой картины развития, временного сле
дования, нет в его душе того, что Бергсон позднее
назвал длительностью. У Лермонтова как бы нет
прошлого, он существует только здесь и сейчас.
И многие интересные следствия отсюда происте
кают. Дадим обширную цитату:
Досрочность и одиночество приводят к идеалу бесследности, когда все переживаемое не напоминает
47
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
ничего пережитого. Жизнь интересна только в сво
ей однократности, однозначности, она не должна
повторяться — «не дважды Бог дает нам радость»
и «кто может дважды счастье знать?». <...> Нет
ни прошлого, ни будущего, ни родины, ни изгна
ния— ни от чего не остается следов. Каждый мо
мент представляет собою нечто первое и послед
нее; он —не продолжение, а сразу начало и конец,
одно сплошное настоящее, которому чужды и вос
поминания, и надежды. Душа ничего не наследует,
и все, что она испытывает, не связано между собою,
не образует цепи или звеньев; нет никаких ассоциа
ций—есть только вихрь мгновений, из которых вся
кое обладает полной самостоятельностью, довлеет
себе. Оттого каждый раз душа опять нова, и преж
ние письмена с нее бесследно стерты.
Строго говоря, такая точечная, что ли, душа—амо
ральна. Для нее не существует, так сказать, опытов
жизни, ее уроков. Продолжим цитацию:
Бесследной, несплошной душе неведомы раскаяние
и жалость, от нее далеки страсти и страдания; для
нее, растворившейся на отдельные мгновения, лю
бовь—без радости, зато разлука —без печали.
<...>
Там, где жизнь состоит из ряда независимых и не
связанных мгновений, она не имеет характера ди
дактического. Кому она выпала на долю, тот не по
учается, а живет <...>, чтобы мгновение оставалось
чисто, полновесно и ценно, чтобы жизнь не превра
тилась в урок, в школу, и одно душевное состояние
не держалось боязливо и послушно за другое, он от
вергает бледные услуги знания.
Но вот оказывается, что такое душевное состоя
ние, такой статус, характер души отнюдь не являет
преимущества, отнюдь не наделяет носителя такой
души спокойствием и безмятежностью. Ибо:
48
ЛЕРМОНТОВ
Душу нельзя ампутировать. Если даже великим на
пряжением воли будут спугнуты призраки прошло
го, все же останется от него безнадежная усталость
и безочарование. Забвение и память будут попере
менно одерживать свои трудные победы, и одинако
во будет страдать разрываемая ими душа. Этот рас
кол во всей его глубине чувствуют герои Лермонтова.
Они страстно хотят бесследности — между тем «все
в мире есть: забвенья только нет». <...> Они хоте
ли бы всю жизнь воплотить в одно неповторяюще
еся мгновение, которое бы молниеносно вспыхнуло
и бесследно сожгло их в своем пламени.
<...>
Вот это божественное мгновение, противопо
ставленное длительности и вечности, вырванное
из «промежутков скуки и печали», составляет один
из любимых мотивов нашего поэта.
<...>
Жизнь важна и ценна не в своем количестве,
а в своей напряженности <...>. Ибо жизнь понята
как безусловное и бесследное мгновение. Вечность
меньше мига.
Замечательная формула! Прямо-таки Кьеркегор.
Лермонтов глубоко любит это состояние нравствен
ной тревоги и беспокойства, эти молнии души, эти
грозы и угрозы, напряженную страстность минуты.
Он знает, что такое избыток силы и крови. Все яркое,
кипучее, огненное желанно и дорого ему. Он чувству
ет, что можно отдать целые века за искрометный миг
единственного ощущения.
Вот отсюда Кавказ, вот почему так ему по душе Кав
каз пришелся: мало того что яркая и подчас дикая
природа, но и война идет на Кавказе. А на войне
среди прочего то еще немаловажное обстоятельство
существует, что она берется и переживается вне мо
ральных оценок.
49
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
По всей поэзии Лермонтова переливаются эти две
разнородные волны дела и равнодушия, борьбы
и отдыха, страсти и усмешки. Борются между со
бою пафос и апатия. Это и раздирает его творче
ство; это, между прочим, и делает его поэтом яро
сти и зла. Если напряженность душевных состояний
сама по себе легко разрешается какою-нибудь бур
ной вспышкой и кровавой грозою, эффектом убий
ства и разрушения, то человек, который с этой на
пряженностью сочетает надменный холод мысли,
жестокую способность презрения и сарказма, будет
особенно тяготеть к делу зла. И Лермонтов показал
зло не только в его спокойно-иронической, презри
тельной и вежливой форме, не только в его печоринском облике, но, больше чем кто-либо из рус
ских писателей, изобразил он и красоту зла, его
одушевленность и величие.
И еще из Айхенвальда:
Безлюбовный, то есть мертвый и потому своим при
косновением убивающий других, Печорин — не со
всем живой и в литературе как художественный
образ — не совсем понятный и доказанный в своей
разочарованности.
Печорин кажется не совсем убедительным в сво
ей, так сказать, имманентности, как художествен
ный образ. Но все становится на места, если мы
все время будем помнить о лермонтовском авто
биографизме. Он типичен только под условием
того психологического, скажем так, типа, кото
рый отличается вот этим самым женоненавистни
чеством. Он, конечно, не герой времени, но пси
хологически очень точен в своем роде. Нужно
только понять, какой это род. И Лермонтов дает
очень многое для такого понимания. У каждого
времени есть такие герои. Мы еще будем об этом
говорить.
50
ЛЕРМОНТОВ
Но Айхенвальд на этом не заканчивает. Он всетаки думает, что душа Лермонтова нашла некое
примирение. И несомненно, такие мотивы есть
у Лермонтова. Чего стоит одно стихотворение «Ро
дина» с его почти буколической картиной деревен
ского вечера. Или гениальное стихотворение «Вы
хожу один я на дорогу». Поэт говорит: «Я б хотел
забыться и заснуть»:
Но не тем холодным сном могилы...
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в душе дремали жизни силы,
Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь;
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
И. 71: Обратим все же внимание, Борис Михайло
вич, что все стихотворение существует как бы в со
слагательном наклонении —с частичной «бы»: хо
рошо бы.
Б .Л .: Но можно вспомнить и «Валерик» с его кон
цовкой:
Я думал: жалкий человек.
Чего он хочет!., небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он —зачем?
Ну уж и нечто совсем примиренное, примиривше
еся с прозой жизни—стихотворение «Родина»:
Проселочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
51
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
Дрожащие огни печальных деревень.
Люблю дымок спаленной жнивы,
В степи ночующий обоз
И на холме средь желтой нивы
Чету белеющих берез.
С отрадой, многим незнакомой,
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно;
И в праздник, вечером росистым,
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков.
Да, уж тут никакого Кавказа, картины, прямо ска
жем, идиллические. И очень русские. Никаких
Измаил-Беев.
И. Г.: В дневниках Чуковского есть такая запись.
Блок показал ему один автопортретный набросок
Лермонтова и сказал: правда, он здесь совсем рус
ский?
Б .П .: Так как же нам тогда быть с этим самым лер
монтовским демонизмом, сплошь и рядом присут
ствующим чуть ли не во всех свидетельствах совре
менников о Лермонтове? Мы еще Тургенева Ивана
Сергеевича не привлекали к этим свидетельствам,
написавшего о тяжелом взгляде Лермонтова, по
неволе внушавшем беспокойство всем, на кого он
падал.
И, Т.: Русский скромный офицер в холщовой фу
ражке, как на том портрете,—может быть, таким
Лермонтов и был? Не был ли его демонизм в зна
чительной степени наигранным? Одна из его ма
сок—Байрон. Да и многие в то время такую маску
примеряли. Два мифа первой половины XIX века—
Наполеон и Байрон. Что бы ни писал Пушкин,
52
ЛЕРМОНТОВ
в Наполеоны отнюдь не все глядели, но Байрону
подражать было модным.
Б. 77.; А я эту карту бью лермонтовским же...
Я. Т.: Ну да, конечно:
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Б . Я.: Ну вот мы и подошли к сути дела. Хватит с нас
Лермонтова-человека, примемся за Лермонтовапоэта.
Путеводителем будет у нас автор первостепен
ный, авторитетнейший знаток как раз Лермонтова,
которого он, пожалуй, первым описал, системати
зировал и трактовал, дал ему литературную привяз
ку—чтоб не сказать прописку. Это, конечно, Борис
Михайлович Эйхенбаум. У него две принципиаль
ные работы о Лермонтове: книга 1923 года—это
скорее свод материалов по Лермонтову и предва
рительная его разметка, и вторая работа—акаде
мическая статья, напечатанная в сборнике 1924 года
«Атенеум». Она называется «Лермонтов как
историко-литературная проблема». Вот это уже
вполне концептуальная работа, тут уже Лермон
тов—поэт, а не юнкер и не гусар, и не участник Кав
казской войны.
И .Т.: У лермонтоведов есть шутка, они говорят:
к сожалению, стихи Лермонтова дошли до нас.
Б. Я.: Да, никаких лакун, весь корпус сохранил
ся. И вот это ироническое сожаление исследова
телей, оно ведь не только к пресловутым юнкер
ским стихам относится, к этим малопристойным
шалостям молодых людей, запертых в казармы,
53
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
но и все прочие стихи Лермонтова, с детских бук
вально лет сохранились. И вот среди них нужно
делать квалифицированный отбор. Это во многом
даже не черновики, а мусор, пробы пера, подчас
совершенно безответственные. Юный Лермонтов
сплошь и рядом переписывает строчки других по
этов, считая их своими. Целые обороты других по
этов встречаются.
И .Т .: В массовых изданиях Лермонтова принято
прежде всего печатать стихи начиная с 1836 года.
Это считается основным корпусом. Всё остальное
как бы приложения.
Б .П .: Это резонное решение, но ведь и в тогдаш
нем юношеском бумагомарании встречаются перлы.
Мы одно такое стихотворение сегодня цитирова
ли: «Ангел», 1830 года, шестнадцатилетний юно
ша написал. Без этой вещи лермонтовский корпус
явно неполон.
Я. г.: А вот это пророческое стихотворение 1830 года:
«Настанет год, России черный год, когда царей ко
рона упадет».
Б .П .: Да, это стихотворение Бердяев цитирует
в книге «Истоки и смысл русского коммунизма».
Но давайте говорить о стихах помимо проро
честв. Деловой разговор поведем, как и завещали
великие знатоки литературы—русские формали
сты. Ручаюсь, Эйхенбаум не подведет.
И первым делом, что делает Эйхенбаум,—деза
вуирует те приблизительно-психологические и об
щекультурные соображения, которым мы отдали
дань, обильно цитируя Владимира Соловьева, Ме
режковского, Ходасевича, Айхенвальда. Слов нет,
они все вместе и каждый по очереди сумели сказать
о Лермонтове достаточно важные слова. Но для Эй
хенбаума, выступавшего с претензией на научное
54
ЛЕРМОНТОВ
знание о стихах, такие разговоры, при всей их
культурности, не приближают к пониманию
Лермонтова-поэта, к пониманию стихов Лермон
това. Вот посмотрим, как он отодвигает в сторону
все, так сказать, ненаучные подходы к Лермонтову.
Лермонтов не может быть изучен, пока вопрос
о нем не будет поставлен конкретно и историколитературно в настоящем смысле этого слова.
Религиозно-философские и психологические ис
толкования поэтического творчества всегда будут
и неизбежно должны быть спорными и разноречи
выми—они характеризуют собой не поэта, а ту со
временность, которой порождены. Они в этом
смысле субъективны и корыстны. Проходит время —
и от них не остается ничего, кроме «спорных и раз
норечивых суждений», подсказанных потребностя
ми и тенденциями эпохи. Историю понимания или
истолкования художественных произведений нель
зя смешивать с историей самого искусства. Изучать
творчество поэта не значит просто оценивать и ис
толковывать его, потому что в первом случае оно
рассматривается исторически на основе специаль
ных теоретических принципов, а во втором —им
прессионистически, на основе общих предпосылок
вкуса или мировоззрения.
Подлинный Лермонтов есть Лермонтов <...>, по
нятый исторически —как сила, входящая в общую ди
намику своей эпохи, а тем самым —и в историю во
обще. Мы изучаем историческую индивидуальность,
как она выражена в творчестве, а не индивидуаль
ность природную (психофизическую), для изуче
ния которой должны привлекаться совсем другие
материалы. Изучение творчества поэта как непо
средственной эманации его души или как проявле
ния его индивидуального, замкнутого в себе «язы
кового сознания» приводит к разрушению самого
понятия индивидуальности как устойчивого един
ства. Наталкиваясь на многообразие и изменчивость
55
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
или противоречивость стилей в пределах индиви
дуального творчества, исследователи принуждены
чуть ли не всех писателей квалифицировать как на
туры «двойственные» <...>.
И тут Эйхенбаум приводит в качестве примера по
добной трактовки Лермонтова статью С. Н. Дурылина, написанную в 1914 году, где он, в нынешней
проекции, забавно говорит о том, что демонизм
Лермонтова соседствует с его «голубизной»: у него
даже звезды голубые. Но продолжим Эйхенбаума
текстуально:
На этом пути «имманентных» истолкований мы
пришли к тупику, и никакие компромиссы, на линг
вистической или другой основе, помочь не могут.
Мы должны решительно отказаться от этих опытов,
диктуемых миросозерцательными или полемиче
скими тенденциями.
По нынешним временам, с нынешним полуцензурным фольклором невольно застреваешь на этой Дурылиным фиксированной «голубизне». Боюсь, что
нам еще придется этой темы касаться—что бы нам
ни наговорил и чему бы нас ни научил Б. М. Эй
хенбаум.
И .Т.: Надо сказать, что Сергей Николаевич Дурылин был всячески корректным человеком, из того
предреволюционного поколения русских молодых
людей, которые испытали воздействия «Вех» и со
вместными усилиями боролись за новую русскую
культуру, без Белинских и Добролюбовых. Дурылин, кстати, сан принял, потом сложил. Полжиз
ни провел в ссылках, перебиваясь из кулька в ро
гожку, но перед смертью вздохнул свободнее: был
прописан в Москве и даже получил профессорскую
должность в Театральном институте, где препода
вал историю русского театра. Он в молодости был
56
ЛЕРМОНТОВ
другом Бориса Пастернака и много способствовал
его новому увлечению—стихописанию. Можно ска
зать, что в жизни Пастернака он сыграл ту же роль,
что Давид Бурлюк в жизни Маяковского.
Б .П .: Но вот Эйхенбаум начинает собственный ана
лиз:
Литературная эпоха, к которой принадлежал Лер
монтов (30 -4 0 -е гг.), должна была решить борьбу
стиха с прозой <...>. На основе тех принципов, ко
торые образовали русскую поэзию начала X IX века
и создали стих Пушкина, дальше идти было некуда.
Наступал период снижения поэтического стиля, па
дения высоких лирических жанров, победы прозы
над стихом, романа над поэмой. Поэзию надо было
сделать более «содержательной», программной,
стих как таковой — менее заметным; надо было уси
лить эмоциональную и идейную мотивировку сти
хотворной речи, чтобы заново оправдать самое ее
существование.
Эйхенбаум, одним из теоретических интересов
которого было изучение мелодики русского сти
ха, выделяет три стихотворных стиля в отноше
нии этой мелодики: говорной, с опорой на про
заическую интонацию, напевный, отличающийся
мелодизованной интонацией, и декламационный,
основой для которого служит интонация оратор
ская. Это самая общая характеристика, подлежа
щая дальнейшей детализации. Но вот что сразу за
метили критики, особливо Белинский, при всей его
эстетической элементарности: Пушкин, мол, оста
ется в сфере самого искусства, тогда как у Лермон
това появляется момент содержательности. Еще
одно частное, но очень характерное наблюдение
сделали тогдашние критики. Эстет Шевырев на
писал, что стихотворение Лермонтова «И скучно
57
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
и грустно» произвело на него тягостное впечат
ление; а Белинский, наоборот, его приветствовал.
Дело было, пишет Эйхенбаум, в новой тенденции,
начатой Лермонтовым: начало пути к снижению
высокой лирики, к торжеству стиха как эмоцио
нального средства выражения над стихом как са
модовлеющей орнаментальной формой.
Очень важный момент, Иван Никитич. Давайте
задержимся и растолкуем эту тему. Что такое стих
как самодовлеющая орнаментальная форма? Это
стихотворение с ослабленной тематикой, в котором
ритм произнесения стиха превалирует над его вне
положным стиху смыслом. То есть, скажем так, не
что близкое музыке скорее, чем словесному тексту.
Стих Пушкина существует сам по себе, вне и по
мимо содержательной семантической нагрузки, он
поет, он летит, как тот самый пух Эола. Вы не успе
ваете над ним задуматься —и вот он уже улетел.
Он слишком гладок, слишком летуч. Как говорили
литературные староверы, Пушкин «легко пишет»,
и эту легкость ставили ему в минус, а не в плюс.
И вот такие стихи начали утрачивать ощутимость,
пролетали без задержки. Стих потребовалось утя
желить. Вот это то, что сделал с русским стихом
Лермонтов в самом общем приближении. Осталь
ное детали.
Детали и частности, конечно, не менее инте
ресные. Эйхенбаум находит у Лермонтова упор
ную работу не только над стилем стиха, но и над
жанрами поэзии. Вспомним различение трех ме
лодических начал в стихе: повествовательно
разговорный (это вот то, чему научил русских
Байрон), мелодийно-элегический и ораторский.
У Лермонтова происходит мутация элегии и оды.
Эйхенбаум пишет:
Борьба оды и элегии должна была привести <...>
к поэзии Лермонтова, где элегия потеряла свои
строгие, классические очертания и, осложнившись
5»
ЛЕРМОНТОВ
сюжетным, балладным элементом, предстала в фор
ме медитации или «думы».
И .Т.: «Печально я гляжу на наше поколенье...» —
«Дума» знаменитая.
Б .П .: Точно, она самая. И Эйхенбаум далее:
То есть имела место у него некая эклектичность, про
теизм, когда смешивались устойчивые и устарев
шие жанры и стили, шел синтез повествовательно говорной, мелодизирующей и ораторской интонации.
Эйхенбаум всячески подчеркивает эклектический,
или, если угодно, синтетический характер поэзии
Лермонтова, видит в нем некоего Протея, умело
и с пользой питающегося чужим, претворяющего
его в свое. Вот принципиальный тезис:
Лермонтов широко пользуется готовым материа
лом и даже обиходными поэтическими штампами.
Он черпает этот материал из готовых литератур
ных запасов, оставаясь если не «самобытным», то,
во всяком случае, самостоятельным поэтом, пото
му что самостоятелен и исторически актуален его
художественный м етод —то самое «уменье самые
разнородные стихи спаять в стройное целое» <...>.
Основной принцип этого метода — превращение
лирики в патетическую исповедь, в эмоционально
риторический монолог, с заострением и напряжени
ем личностного тона.
Резюме Эйхенбаума: Лермонтов превратил лирику
в патетическую риторику.
И еще один первостатейно важный момент в лер
монтовских новациях: он выработал вкус к эффект
ной поэтической формуле, к афоризму, некой сти
хотворной апофегме. Вот вроде того же «И скучно
и грустно, и некому руку подать». Или: «Была без
59
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
радости любовь, разлука будет без печали». Или:
«А жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем
вокруг,—такая пустая и глупая шутка».
Эйхенбаум настаивает на том, что эти особенно
сти лермонтовского стиха говорят о его тяготении
к прозе. Что вообще в русской литературе пришло
время прозе, и вот как раз мутации лермонтовского
стиха —с его бесспорным тяготением к балладным
построениям, то есть, опять же, к сюжетной повествовательности,—все это признаки грядущей и по
бедительной прозы.
И тут еще один нюанс в анализах Эйхенбаума
нельзя оставить без внимания: он говорит, что стих
Лермонтова, эволюция русского стиха у Лермон
това вела к эпигонам восьмидесятых-девяностых
годов, ко всем этим Апухтиным, ГоленищевымКутузовым, Надсонам, страшно сказать. Но Эйхен
баум много раз оговаривается, утверждая, что ни
когда в истории литературы не бывает монополии
какой-либо одной линии, просто одна выпячива
ется в моду, а другая до времени прячется. После
Лермонтова не эпигоны его победили, а Некрасов,
некрасовская линия, очень изысканно и искусно
сочетавшись с внушениями французских модер
нистов—парнасцев и символистов. Такое сочета
ние дал Иннокентий Анненский, с которого пошла
большая русская поэзия XX века.
И вот что еще хочется добавить. Лермонтов как
раз и на Некрасова повлиял: он ввел в русский по
этический канон трехсложные размеры: анапест,
дактиль, амфибрахий. Ямб действительно надоел,
особенно четырехстопный, в чем и Пушкин призна
вался. А трехсложники, как стало понятно, очень
заметно меняют интонацию стиха, придают ему по
вышенную эмоциональность.
И . Г.; А что у Пушкина в этом плане есть? Ямб и хо
рей, ямб и хорей. Амфибрахий появился однажды —
«Песня о вещем Олеге».
бо
ЛЕРМОНТОВ
Б.П .; «Черная шаль» тоже амфибрахий. Из нее как
раз сделали романс, который был хитом своего вре
мени.
Я. Т.: Перейдем к прозе?
Б .П .: Проза Лермонтова—«Герой нашего време
ни» с пресловутым Печориным, который был про
возглашен типом лишнего человека, каковому нет
места в современной ему русской жизни: она, мол,
не дает развернуться именно самым талантливым.
Сам термин «лишний человек» принадлежит Тур
геневу, но Лермонтов, объявляя Печорина геро
ем нашего времени, как раз и сделал из него тип.
Но это неверно, и об этом энергично написал все
тот же Айхенвальд.
Конечно, в Печорине много Лермонтова, много ав
тобиографии; но последняя не создает еще типа, —
объективно же в русской действительности «героя
ми нашего времени» были совсем иные лица. Право
на обобщающее и обещающее заглавие своего произ
ведения наш поэт должен был бы доказать изнутри —
завершенностью и неоспоримостью центральной
фигуры; между тем она в своем психологическом об
лике не только как тип, но даже и как индивидуаль
ность неясна и неотчетлива. Душевное содержание
Печорина не есть внутренняя система; концы не све
дены с концами, одни качества не примирены с дру
гими, виднеются неправдоподобные противоречия,
и в результате нами не овладевает какое-нибудь
одно, яркое и цельное, впечатление.
Сам Лермонтов нетипичен: это яркая личность,
а не обобщенный тип, не герой того или иного вре
мени. И его, гениального поэта, никак не назвать
лишним человеком, он реализовался в своей де
ятельности. Конечно, всех потенций он не мог
раскрыть, потому что погиб, не дожив до 27 лет.
61
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
Обещал он бесконечно много. Кто-то сказал: остань
ся жив этот офицерик, не надо было бы ни Толсто
го, ни Достоевского. Но он погиб как раз потому,
что не мог примириться с навязанной ему судьбой,
это был бунт против Творца. Вот где обозначается
линия Достоевского, его Иван Карамазов, не толь
ко от Белинского пошедший. Дело не в том, что он
стремился к небесной родине, как полагал Мереж
ковский: его спровоцировала на бунт эта самая до
временная предопределенность. Творец сотворил
с ним зло. Этим злом была лермонтовская мизогиния, женоненавистничество. Лермонтов не мог
принять это легко, он не Кузмин. Печорин если
и тип, то тип как раз мизогина. В детали углублять
ся не буду, вспомнить и подобрать их нетрудно.
Вспомним хотя бы «Княжну Мери». Вот Печорин
начинает свою игру:
Мы встречаемся каждый день у колодца, на буль
варе; я употребляю все свои силы, чтобы отвлекать
ее обожателей, блестящих адъютантов, бледных
москвичей и други х,—и мне почти всегда удается.
Я всегда ненавидел гостей у себя: теперь у меня каж
дый день полон дом, обедают, ужинают, играют —
и, увы, мое шампанское торжествует над силою маг
нетических ее глазок.
Печорин отвлекает от Мери ее обожателей, то есть,
получается, он с ней соперничает за этих блестящих
молодых людей. Вот такие детали нужно замечать,
и этому учит психоанализ. Или вот возьмем такую
сцену из «Фаталиста»:
Я жил у одного старого урядника, которого любил
за добрый его нрав, а особенно за хорошенькую доч
ку Настю.
Она, по обыкновению, дожидалась меня у калит
ки, завернувшись в шубку; луна освещала ее ми
лые губки, посиневшие от ночного холода. Узнав
62
ЛЕРМОНТОВ
меня, она улыбнулась, но мне было не до нее. «П ро
щай, Настя», —-сказал я, проходя мимо. Она хотела
что-то отвечать, но только вздохнула.
Так что Печорин лукавит, говоря, что любит хоро
шенькую Настю: на деле он «проходит мимо».
И.Т.: Но можно вспомнить и «Бэлу»: какое же тут
женоненавистничанье?
Б.П .: Лучше вспомнить брата ее Азамата, которого
совратил на кражу сестры Печорин. Сама Бэла, гру
бо говоря, отмазка—как и Вера в «Княжне Мери»,
образ совершенно тусклый, неживой.
А можно вспомнить биографию самого Лермон
това, например, что он сделал с Екатериной Сушковой: ходил чуть ли не в женихах, дезориентировал
девушку ложной надеждой, а потом сам же напи
сал ей анонимное письмо, в котором толковал ей,
что Лермонтов ее не любит.
И.Т.: Этот эпизод, кстати, вошел в раннюю прозу
Лермонтова, незаконченный роман «Княгиня Ли
товская». Однако, Борис Михайлович, вы тут пошли
против того самого Эйхенбаума, которого привлека
ли для адекватного понимания творчества Лермон
това: он же сказал, что литературу нельзя истолко
вывать, исходя из психологии авторов. Литература,
так сказать, внелична, это один из главных тезисов
формализма: в ней имеет место процесс, а не явле
ния тех или иных гениальных авторов.
Б .П .: С научной точки зрения (коли вообще право
мерно полагать, что возможна наука о литературе —
не описательная, а объясняющая наука) это может
быть и так, но вот люди искусства с этим никогда
не согласятся. Приведу в пример Мандельштама:
он говорил, что в литературе важна не связь авто
ра с тем или иным течением, а его, как он назвал,
63
ПУШКИН И КОМПАНИЯ
сырье, то есть как раз индивидуальный образ авто
ра, поэта.
Ну, и к этому можно еще добавить, что в прозе
яснее, чем в поэзии, возникает образ автора, его эм
пирический облик. Мимо этого проходить не стоит,
тут много интересного открывается, даже не то что
интересного, а как раз необходимого для понима
ния творчества того или иного автора. Лермонтов
с его одновременным «демонизмом» и «голубиз
ной» тут особенно показателен.
Гоголь
Б .П .: Говоря о Гоголе, требуется без дальнейших
проволочек и промедления восстановить истори
ческую и культурную справедливость относительно
этого едва ли не самого мощного из русских лите
ратурных классиков. И наиболее, я бы сказал, дур
но понятого и плохо преподаваемого.
И. Т.: Что, по-вашему, Борис Михайлович, не так
и не то говорят о Гоголе?
Б.П .: Гоголя первым делом считают отцом русско
го литературного реализма, а вторым делом объ
являют его сатириком, бичевавшим язвы тогдаш
ней, эпохи Николая I, русской жизни. За более чем
полтора столетия со дня смерти Гоголя эти перво
начальные трактовки гоголевского художественно
го наследия претерпели, конечно, некоторую кор
рекцию, но его продолжают подавать как реалиста
и сатирика в школьном преподавании.
И.Т.: Ну да, Гоголь объявлен родоначальником на
туральной школы в русской литературе. Сделал это
Чернышевский, это от него пошла такая упрощен
ная трактовка Гоголя. Хотя не раз с тех пор писа
ли о фантастическом, сюрреалистическом у Гоголя,
о его абсурдизме и визионерстве.
Б .П .: Вот мы и постараемся эти несправедливые,
как нам кажется, трактовки и оценки дезавуиро
вать и в меру сил исправить. Но при этом, согла
симся, начинать надо именно с Чернышевского:
65
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
это ведь он создал до сих пор непорушенную тради
цию трактовки Гоголя как реалиста-сатирика, биче
вавшего язвы русской жизни—хоть тогдашней, хоть
нынешней. Аж через сто лет после смерти понадо
бился властям Гоголь, на XIX партсьезде: нам, мол,
нужны советские Гоголи и Щедрины.
И. Т.: Нам нужны понежнее Щедрины и такие Гого
ли, чтобы нас не трогали.
Б .П .: Впрочем, у Чернышевского, писавшего свои
очерки гоголевского периода в пятидесятых годах
позапрошлого века, был серьезный резон для вы
деления Гоголя из тогдашнего ряда русской лите
ратуры. Для постановки его на первое место. Ведь
Гоголь был в русской литературе явлением оглуши
тельно новым. Проза русских писателей в то вре
мя, когда начинал Гоголь, была бедновата и, если
уж говорить правду, не сильно реалистична. Силь
нее можно сказать: тогдашняя русская литературапроза главным образом —была не народна, не на
циональна, в высшей степени условна. Я бы сказал,
салонна.
И .Т.: У Николая Павлова или Владимира Солло
губа, писавших в 1830-е годы, героями прозы были
светские персонажи.
Б .П .: Начать с того, что героем повести Владими
ра Соллогуба под названием «Большой свет» был
не кто иной, как Лермонтов. Да, да, тот самый Ми
хаил Юрьевич Лермонтов, который должен был
в скором времени не героем литературным стать,
а писателем, автором одного из лучших русских
романов. Как видим, еще не произошло отделение
овец от козлищ и пшеницы от плевел. Парадокс,
конечно: будущий гений русской прозы выступа
ет в роли литературного персонажа у заведомо по
средственного автора.
бб
гоголь
И .Т.: Еще был популярен Марл инский—лет сто
подряд его читали: кавказские повести и еще
из морской жизни —«Фрегат Надежда». Приклю
чения и путешествия —был когда-то такой раздел
в библиотеках, для детского чтения.
Надо отдать долг Чернышевскому: он все-таки
увидел главное в тогдашней литературе. Да и смеш
но было не увидеть.
Б.
И. Т.: А то, что выступил он с некоторым опоздани
ем, не его вина. Гоголь несколько сам себе помешал
с этими несчастными «Выбранными местами из пе
реписки с друзьями»: его чуть ли не забывать стали,
особенно в период совершенно дикой цензурной
реакции после европейских революций 1848 года.
Понадобилась Крымская война и позорное в ней
поражение, чтобы русские люди пришли более или
менее в себя.
Б.П .: Вот тут Чернышевский и выступил со своими
«Очерками гоголевского периода русской литера
туры». Действительно, это было самое серьезное
в тогдашней литературе, в тогдашней прозе. Поэ
зия всячески процветала...
И. Г.: Хотя утратила звание главного литературно
го жанра. Да, лета шалунью-рифму гонят. А проза
писалась тем не менее изысканная. Одни «Повести
Белкина» чего стоят!
Б.П .: А вот не было у тогдашнего читателя вкуса
к подобной прозе. Вельтмана и Николая Полево
го читали, все эти романтические нагромождения,
немецкой школы романтические вздоры, а изящ
нейшего Пушкина прозевали. Это более или ме
нее понятно: Пушкин-прозаик был многим обязан
французской школе; вот почитайте его после Мериме, многое станет ясным.
67
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
И .Т.: А куда же вы, Борис Михайлович, «Капитан
скую дочку» в таком случае поместите?
Б .П .: Тут не во мне дело, это тот же Николай По
левой, журналист начитанный, распорядился: «Ка
питанская дочка» у него пошла по ведомству Валь
тера Скотта—«Роб Рой». Но вот начнем с Пушкина:
«Повести Белкина» хотя бы. Но что такое для Чер
нышевского эти пушкинские повести? Это, правду
говоря, некие игрушки, изящные новеллетки, вся
прелесть которых в искусной сюжетной обработ
ке. Эти поделки, строго говоря, нельзя отнести
к реалистической литературе, требование которой
уже раздалось со стороны строгого Чернышев
ского. Это ведь был, что называется, легкий жанр.
Реализм и критическое отношение к описывае
мой жизни —вот что стало в порядок дня, вот что
хотел видеть Чернышевский —и увидел как раз
у Гоголя.
Но как же можно было пройти мимо другой
пушкинской прозы —«Капитанской дочки»; вот
уж всячески народная вещь, да еще с таким острым
сюжетным поворотом: крестьянское восстание Пу
гачева.
И. Т
Б .П .: А Чернышевский не считал эту вещь ориги
нальной и вполне справедливо указал, что эта «Ка
питанская дочка» написана как подражание Валь
теру Скотту, его роману «Роб Рой». Так что для
него это была литературная стилизация, а не фраг
мент русской жизни со всеми ее реальными пробле
мами, во всей ее конфликтности и нерешенности.
И. Т.: А как, Борис Михайлович, насчет «Станцион
ного смотрителя»? Вот где начиналась генеральная
тема последующей русской литературы: маленький
человек, обиженный сильными мира сего,—тема со
циального протеста.
68
гоголь
Б.
Не совсем так, не совсем так. Построение
«Станционного смотрителя» отнюдь не прямолинейно-гуманистическое, в его сюжете присут
ствует ирония. Вот посмотрим, что писали об этой
вещице люди понимающие—Шкловский Виктор
Борисович, наша палочка-выручалочка. Он писал,
правда, не о повести, а о фильме «Станционный
смотритель», еще немом. Статья Шкловского на
зывается «Колесо»:
У Пушкина—это повесть. Пушкину было не очень
жалко станционного смотрителя. Вообще он не ра
ботал на жалость. Пушкину, вероятно, больше нра
вился гусар, чем коллежский регистратор. М.О. Гершензону принадлежит остроумное наблюдение.
Дело в том, что на стенах дома пушкинского станци
онного смотрителя висели гравюры с изображени
ем истории блудного сына. Отец спасал свое погиб
шее дитя. В схеме отец может не спасти, а погибнуть
сам. Так пишутся произведения, работающие на жа
лость. Не то у Пушкина. Он перепародировал ста
рый сюжет. Дочь не гибнет, у нее дети, «обманщик»
любит ее.
Отец спивается и погибает, верный схеме. Сам пи
сатель приезжает, чтобы узнать конец своей повести,
узнает о том, что Дуня не погибла, и уезжает, не жа
лея о сделанной поездке.
Желябужский —режиссер картины —исправил
Пушкина. Дуня погибает. Бедный Пушкин! Это ему
в голову не пришло.
Сюжетная форма пушкинской вещи в контра
сте между каноном и новым решением вопроса. Это
было сделано мастером.
Зачем портить сделанные вещи? Зачем переделы
вать Пушкина?
Плачьте без него. Может быть, вы хотели выпря
мить его идеологически? Не думаю. А если и хоте
ли, то напрасно.
69
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Колесо, например, круглое, но если его выпря
мить, то нельзя ехать. Все это не мешает Москвину
хорошо играть.
Помнится, в самой повести герой-рассказчик,
то есть как бы сам Пушкин, уезжая со станции, про
сит дочку смотрителя поцеловаться с ним —и уно
сит самую приятную память об этом поцелуе. В об
щем, простые люди пушкинского времени не такие
уж обиженные и оскорбленные, причем на обоих
концах социальной лестницы.
И. Т.: «Порой белянки черноокой младой и свежий
поцелуй».
Б .П .: Не без этого, не без этого. Но все эти внеуроч
ные развлечения не характеризовали тогдашнюю
крестьянско-помещичью жизнь во всем ее объеме.
Крепостное право оставалось, как его ни освежай
поцелуями или даже внебрачными детьми, барской
привилегией. Серьезность жизни никем не отменя
лась, и серьезные люди думали о серьезном, в част
ности о серьезной литературе. Вот отсюда и идут
требования критического и сатирического реализ
ма от русской литературы, и в зависимости от этих
требований строится тогдашняя литературная та
бель о рангах. Вот тут и возникают Чернышевский
с Гоголем. И как вы его ни трактуйте сейчас или
потом, а тогда он был на месте, на почетном месте
первого русского критика.
И. Т.: Первым был Белинский, он, кстати, и заго
ворил о русскости Гоголя, несколько сместив тему
с малороссийской почвы. Надо же было первым
делом ввести Гоголя в большую русскую литера
туру из малороссийского этнографического гнез
да. И грех было бы пройти мимо Григоровича с его
«Антоном Горемыкой».
7о
гоголь
. Конечно, не прошли, и Григорович с этой ве
щью остался в большой русской литературе (хотя,
на мой вкус, главная его заслуга перед ней—откры
тие Достоевского и Чехова). Но поговорим о заслу
гах Чернышевского. Конечно, не он открыл Гоголя,
а Пушкин, Гоголь уже срывал аплодисменты в им
ператорском Александрийском театре, когда шко
ляра Чернышевского еще и на галерку не пускали.
Б
И .Т.: Да, премьера «Ревизора» —1836 год. Черны
шевскому еще... лет восемь.
Б.П .: Но вот проходит двадцать лет. И классиков
уже нет в живых—ни Пушкина, ни Гоголя,—а впол
не возмужавший критик берет перо и начинает
выносить вердикты. И вот перед нами эти самые
«Очерки гоголевского периода русской литерату
ры». Или другое приставшее название—«О рус
ской натуральной школе». И вот как он берет быка
за рога:
Таким образом, несмотря на проблески сатиры
в «Онегине» и блестящие филиппики «Горя от ума»,
критический элемент играл в нашей литературе
до Гоголя второстепенную роль <...>. Ничего опре
деленного не было в ее содержании,—сказали мы,—
потому, что в ней почти вовсе не было содержания.
Перечитывая всех этих поэтов—Языкова, Козлова
и проч., дивишься тому, что на столь бедные темы,
с таким скудным запасом чувств и мыслей, успели
они написать столько страниц,—хотя и страниц на
писано ими очень немного,—приходишь, наконец,
к тому, что спрашиваешь себя: да о чем же они пи
сали? и писали ли они хотя о чем-нибудь, или про
сто ни о чем? Многих не удовлетворяет содержа
ние пушкинской поэзии, но у Пушкина было во сто
раз больше содержания, нежели у его сподвижни
ков, взятых вместе. Форма была у них почти всё, под
формою не найдете у них почти ничего.
71
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Таким образом, за Гоголем остается заслуга, что
он первый дал русской литературе решительное
стремление к содержанию, и притом стремление
в столь плодотворном направлении, как критиче
ское. Прибавим, что Гоголю обязана наша литера
тура и самостоятельностью. За периодом чистых
подражаний и переделок, какими были почти все
произведения нашей литературы до Пушкина, сле
дует эпоха творчества несколько более свободного.
Но произведения Пушкина все еще очень близко на
поминают или Байрона, или Шекспира, или Валь
тера Скотта. Не говорим уже о байроновских поэ
мах и «Онегине», которого несправедливо называли
подражанием «Чайльд-Гарольду», но который, од
нако же, действительно не существовал бы без это
го байроновского романа; но точно так же «Борис
Годунов» слишком заметно подчиняется историче
ским драмам Шекспира, «Русалка» —прямо возник
ла из «Короля Лира» и «Сна в летнюю ночь», «Ка
питанская дочка» —из романов Вальтера Скотта.
Вот видите, как Чернышевский трактует всю догоголевскую литературу: чуть ли не вся —подража
ние западным образцам! Не считая стихов, но сти
хи вещь не важная, да и то чуть ли не всё из лорда
Байрона. Совершенно четко ставится веха: Гоголь!
И критик продолжает:
То ли теперь?—повести г. Гончарова, г. Григоро
вича, Л. Н. Т., г. Тургенева, комедии г. Островско
го так же мало наводят вас на мысль о заимствова
нии, так же мало напоминают вам что-либо чужое,
как роман Диккенса, Теккерея, Жоржа Санда. Мы
не думаем делать сравнения между этими писателя
ми по таланту или значению в литературе; но дело
в том, что г. Гончаров представляется вам только
г. Гончаровым, только самим собою, г. Григорович
также, каждый другой даровитый наш писатель так
же,—ничья литературная личность не представля
72
гоголь
ется вам двойником какого-нибудь другого писа
теля, ни у кого из них не выглядывал из-за плеч
другой человек, подсказывающий ему,—ни о ком
из них нельзя сказать «Северный Диккенс», или
«Русский Жорж Санд», или «Теккерей Северной
Пальмиры».
вывод однозначный:
Только Гоголю мы обязаны этою самостоятельно
стью, только его творения своею высокою само
бытностью подняли наших даровитых писателей
на ту высоту, где начинается самобытность.
Впрочем, как ни много почетного и блестящего
в титуле «основатель плодотворнейшего направле
ния и самостоятельности в литературе»,—но эти
ми словами еще не определяется вся великость
значения Гоголя для нашего общества и литерату
ры. Он пробудил в нас сознание о нас самих—вот
его истинная заслуга, важность которой не зави
сит от того, первым или десятым из наших великих
писателей должны мы считать его в хронологиче
ском порядке. Рассмотрение значения Гоголя в этом
отношении должно быть главным предметом на
ших статей—дело очень важное, которое, быть мо
жет, признали бы мы превосходящим наши силы,
если бы большая часть этой задачи не была уже ис
полнена, так что нам, при разборе сочинений само
го Гоголя, остается почти только приводить в систе
му и развивать мысли, уже высказанные критикою,
о которой мы говорили в начале статьи;—допол
нений, собственно нам принадлежащих, будет не
много, потому что, хотя мысли, нами развиваемые,
были высказываемы отрывочно, по различным по
водам, однако же, если свести их вместе, то не мно
го останется пробелов, которые нужно дополнить,
чтобы получить всестороннюю характеристику про
изведений Гоголя. ...Гоголь важен не только как
гениальный писатель, но вместе с тем и как глава
73
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
школы—единственной школы, которою может гор
диться русская литература,—потому что ни Грибое
дов, ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Кольцов нс име
ли учеников, которых имена были бы важны для
истории русской литературы. Мы должны убедить
ся, что вся наша литература, насколько она образо
валась под влиянием нечужеземных писателей, при
мыкает к Гоголю, и только тогда представится нам
в полном размере всё его значение для русской ли
тературы. Сделав этот обзор всего содержания на
шей литературы в ее настоящем развитии, мы будем
в состоянии определить, что она уже сделала и чего
мы должны еще ожидать от нее,—какие залоги бу
дущего представляет она и чего еще недостает ей,—
дело интересное, потому что состоянием литерату
ры определяется состояние общества, от которого
всегда она зависит.
Итак, Гоголь для Чернышевского—первый само
стоятельный русский писатель, не связанный с тра
дицией западной литературы, каковая традиция
столь еще сильно определяет творчество Пушки
на. То есть важнейшее явление в плане формально
генетическом. Но и в плане содержательном Гоголь
первостепенно-оригинален, его творчество начина
ет новые в России специфически русские темы. Это
тема социальной критики, сатиры. Вот в чем новиз
на и первостепенность Гоголя для Чернышевского.
Это потому, что до сих пор еще остается много лю
дей, восстающих против Гоголя. Литературная
судьба его в этом отношении совершенно различна
от судьбы Пушкина. Пушкина давно уже все при
знали великим, неоспоримо великим писателем;
имя его —священный авторитет для каждого рус
ского читателя и даже не читателя, как, например,
Вальтер Скотт авторитет для каждого англичани
на, Ламартин и Шатобриан для француза или, что
бы перейти в более высокую область, Гёте для немца.
74
гоголь
Каждый русский есть почитатель Пушкина, и никто
не находит неудобным для себя признавать его ве
ликим писателем, потому что поклонение Пушкину
не обязывает ни к чему, понимание его достоинств
не обусловливается никакими особенными качества
ми характера, никаким особенным настроением ума.
Тут, конечно, некая запятая поставлена крити
ком. Пушкин, мол, велик и славен, и Гёте, и Ламар
тин с Шатобрианом, но есть писатели и писатели:
то есть одни как бы важнее других. Тут и начина
ется некая табель о рангах: есть хорошие писате
ли, кто ж спорит, есть любимцы публики, да ведь
не в них дело. Есть писатели громадного и неоспоряемого эстетического художественного значения,
а есть другие, возносящие литературу до масштаба
всемирного общественного дела. Вот тут поставил
Чернышевский некую веху, и от нее отныне судите:
песни петь можете прекрасные, но для дела обще
ственного эти эстетические красоты дело вторичное.
Гоголь, напротив, принадлежит к числу тех писате
лей, любовь к которым требует одинакового с ними
настроения души, потому что их деятельность есть
служение определенному направлению нравствен
ных стремлений. В отношении к таким писате
лям, как, например, к Жоржу Санду, Беранже, даже
Диккенсу и отчасти Теккерею публика разделяется
на две половины: одна, не сочувствующая их стрем
лениям, негодует на них; но та, которая сочувствует,
до преданности любит их как представителей ее соб
ственной нравственной жизни, как адвокатов ее соб
ственных горячих желаний и задушевнейших мыс
лей. От Гёте никому не было ни тепло, ни холодно;
он равно приветлив и утонченно деликатен к каж
дому <...>, и никогда «незлобивый поэт» не может
иметь таких страстных почитателей, как тот, кто,
подобно Гоголю, «питая грудь ненавистью» ко все
му низкому, пошлому и пагубному, «враждебным
75
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
словом отрицанья» против всего гнусного «пропове
дует любовь» к добру и правде. Кто гладит по шерсти
всех и всё, тот, кроме себя, не любит никого и ничего;
кем довольны все, тот не делает ничего доброго, пото
му что добро невозможно без оскорбления зла. Кого
никто не ненавидит, тому никто ничем не обязан.
Остро пишет Чернышевский, гладит против шер
сти и не стесняется: от Гёте ему, видите ли, ни теп
ло, ни холодно. Чрезвычайно острая партийность
заявляется: держитесь, слуги чистого искусства!
Ясно, что найдется русский писатель, стоящий
на высоте подлинного призвания, и этот писатель
Гоголь. И главное: только такой писатель будет
на высоте своего гражданского призвания. Писа
тель настоящий должен быть не друг, а враг—вот
какую задачу усвояет русскому художнику нелице
приятный критик: сатира—Ювеналов бич! До Мая
ковского очень и очень еще долго, но штыки и мечи
уже взяты на изготовку. Литературе пощады не бу
дет—к тому идет.
И .Т.: По-моему, Борис Михайлович, вы ушли уже
далеко вперед. Мы с вами только что были в на
чальной школе, даже не в средней. Еще вечеря
ем на хуторах близ Диканьки. Черевички царские
на Одаркины ножки примеряем.
Б .П .: Черевички как-то испарились из детской не
долгой памяти, но вот что запомнилось, и тяжело
запомнилось,—это в шестом классе «Тарас Бульба».
Все эти немалые уже годы и десятилетия кормят
нежных школяров этими сомнительными матери
алами. Тарас Бульба начисто противопоказан дет
скому чтению: и это не могут взять в толк поколе
ния за поколением этих самых шкрабов—школьных
работников. Вот сколько уже революций в России
произошло, а от этой отравы всё не могут детей от
вратить.
7б
гоголь
И .Т .: Да, поразительно: в классе в мое время
не меньше половины учеников были евреями, а тут
Тарас с парубками погром устраивает. И постоян
но «жиды», «жиды», и перья из перин, и бросают
несчастных янкелей в Днепр. Или вот такие перлы
Гоголева красноречия:
[Тарас] почувствовал скорбь и заклялся сильно
в душе против полячки, причаровавшей его сына.
И выполнил бы он свою клятву: не поглядел бы
на ее красоту, вытащил бы ее за густую, пышную
косу, поволок бы ее за собою по всему полю, между
всех Козаков. Избились бы о землю, окровавившись
и покрывшись пылью, ее чудные груди и плечи, бле
ском равные нетающим снегам, покрывающим гор
ные вершины; разнес бы по частям он ее пышное,
прекрасное тело.
Вот описываются казацкие подвиги:
И часто в тех местах, где менее всего могли ожидать
их, они появлялись вдруг —и все тогда прощалось
с жизнью. Пожары охватывали деревни; скот и ло
шади, которые не угонялись за войском, были из
биваемы тут же на месте. <...> Избитые младенцы,
обрезанные груди у женщин, содранная кожа с ног
по колени у выпущенных на свободу,—словом, круп
ною монетою отплачивали козаки прежние долг.
Советских шестиклашек учили вот такому патри
отизму:
Но будь я поганый татарин, а не христианин, если
мы выпустим хоть одного из города! Пусть их все
передохнут, собаки, с голоду!
Б .П .: В общем, не везет Гоголю в усвоении чита
телями. То его Чернышевский спрямлял —вернее,
скривлял, то наробразовские чиновники.
77
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
И. Т.: А что в суждениях Чернышевского о Гоголе вы
считаете принципиально неправильным?
Б. 77.: Начать хотя бы с самого термина «гоголев
ский период». Будто бы Гоголь начал новую рус
скую литературу.
И. Т.: Так ведь и Достоевский говорил: все мы выш
ли из гоголевской «Шинели».
Б .П .: Неверно это. У Достоевского заметно вли
яние Гоголя в самых первых его вещах: «Бедные
люди» (в которых, однако, Макар Девушкин всту
пает в полемику с творцом Башмачкина), в пове
сти «Двойник» весьма сомнительной и в несомнен
но неудачной «Хозяйке». Чернышевский видел
школу Гоголя в сатире, в общественном критициз
ме. Но, строго говоря, писания Гоголя не были ре
алистическими, проецировать их на русскую жизнь
большая натяжка, вызванная тогдашними потреб
ностями общественной борьбы. Гоголь не столько
сатира, как гипербола, карикатура. Это сразу же за
метили современники, и первым —Булгарин Фад
дей. Это дело известное: современники всегда яснее
видят происходящее в литературе, чем позднейшие
исследователи и историки.
if. Т.: Я понимаю. Вы имеете в виду, что потребо
валось полвека, чтобы Василий Розанов увидел
в Гоголе то, что увидел сразу же одиозный Фад
дей Булгарин. И сделал это как-то не совсем прямо,
а в дополнении к своему трактату о «Легенде о Ве
ликом инквизиторе» Достоевского. То есть школы
Гоголя-художника в России не было, о его новом
влиянии можно было заговорить только в начале
нового, XX века. Но все-таки реализм русской ли
тературы неоспорим. Откуда же он, Борис Михай
лович, по-вашему, идет?
78
гоголь
Б. Я.: От Лермонтова, от «Героя нашего времени»,
причем больше от «Тамани», «Бэлы» и «Макси
ма Максимыча», чем от условно-литературной
«Княжны Мери». Русская большая проза пошла
от описания кавказского перевала.
Я. Г.; А если вернуться к розановским характери
стикам Гоголя. Такое впечатление, что вместе с во
дой выплеснут ребенок. Гоголь у Розанова вышел
каким-то злобным Вием, колдуном, погубившим
Россию. Причем буквально: Розанов много раз
писал, что это Гоголь убил в русских людях лю
бовь к родной стране, и такую гоголевскую Россию
не жалко стало убивать.
Б.П .: Ну давайте тогда приведем те высказывания
Розанова текстуально, вот из этого дополнения
к «Легенде...» Достоевского. Сначала он говорит
о Пушкине:
Это он есть истинный основатель натуральной шко
лы: всегда верный природе человека, верный и судь
бе его. Ничего напряженного в нем нет, никакого
болезненного воображения или неправильного чув
ства. Отсюда индивидуализм в его лицах, вовсе
не сводимых к общим типам. Тип в литературе —это
уже недостаток, это обобщение, то есть некоторая
переделка действительности, хотя и очень тонкая.
И далее:
Но вот появился Гоголь. <...> Он знал, он не мог
не знать, что он погасит Пушкина в сознании лю
дей и с ним —все то, что несла его поэзия. <...> Всмо
тримся в течение этой речи —и мы увидим, что оно
безжизненно. Это восковой язык, в котором ничего
не шевелится, <...> и где бы мы ни открыли книгу,
на какую бы смешную сцену ни попали, мы увидим
всюду эту же мертвую ткань языка, <...> но и нам
79
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
входить в этот мир, связывать его со своею жизнью
и даже судить о ней по громадной восковой карти
не, выкованной чудным мастером,—это значило бы
убийственно поднимать на себя руку. На этой карти
не совершенно нет живых лиц: это крошечные вос
ковые фигурки, но все они делают так искусно свои
гримасы, что мы долго подозревали, что уж не ше
велятся ли они.
<...>
Ничего этого не было понято у Гоголя, и он со
чтен был основателем натуральной школы, то есть
как будто бы передающей действительность в своих
произведениях. Только к этому наивному утвержде
нию и относятся мои отрицания...
Вот отсюда Розанов ведет некий глобальный гого
левский нигилизм, отрицание жизни, лживо как бы
восполняемое его лиризмом, высокой его ритори
кой. Эта риторика и есть знак и след чуждости Го
голя жизни.
Его восторженная лирика, плод изнуренного вооб
ражения, сделала то, что всякий стал любить и ува
жать свои мечты, в то же время чувствуя отвращение
ко всему действительному, частному, индивидуаль
ному. Все живое не притягивает нас более, и от это
го вся жизнь наша, наши характеры и замыслы ста
ли так полны <...> идеализма,—и вы поймете, что он
был прологом, открывшим нить событий, сложив
ших очень грустную историю. Великие люди своим
психическим складом живут, разлагаясь в психиче
ский склад миллионов людей, из которых родятся
потом с необходимостью и осязаемые факты.
Вот таков розановский тур де форс. Гоголь полу
чился у него не сатириком, высмеивающим обще
ственное зло, а неким умным духом небытия, если
вспомнить «Легенду о Великом инквизиторе», кото
рую толковал и дописывал Розанов. Гоголь отучил
8
о
гоголь
русских людей от реальной жизни, извратил вкус
к ней, подменил ее «изнуренным воображением»,
как драстически формулирует Розанов. Психо
аналитическое дополнение прямо-таки требуется,
да сам Розанов и делал его неоднократно: снача
ла говорил об аутоэротизме Гоголя, а потом объя
вил его некрофилом. Гоголь у него—любитель по
койниц.
И .Т.: Если вы, Борис Михайлович, заговорили
о сексуальных девиациях, что вы скажете об одном
гоголевском тексте под названием «Ночи на вил
ле»? Уж на что Набоков не любил «венскую школу»,
но и он вспомнил этот злосчастный текст.
Б .П .: Да, это как бы страницы дневника Гоголя,
проводящего время с умирающим юношей Вильегорским. Вспомним, конечно, можно и добавить
к гоголевскому сексуальному букету еще один злак—
или волчец, или плевел,—но тут я сам готов отой
ти в сторону от единоспасающего учения доктора
Фрейда. Тут мне вспоминается высказывание Сти
вена Спендера, приведенное Бродским в какой-то
из его меморий: он сказал, что психоаналитик де
лает работу, обратную художеству,—он разматыва
ет пряжу. Тут потребно вспомнить другого мудреца,
Юнга, то есть уйти от индивидуальной психоло
гии, все равно не объясняющей причуды и сверше
ния художественной фантазии. Можно постараться,
как собственно это и сделал Розанов, увидеть
в лике художника лик бытия, увидеть сверхличное
и сверххудожественное в творчестве гения. Увидеть
связь его с коллективной Психеей. Увидеть в ху
дожнике пророка. А пророк, по Юнгу, —это и есть
выразитель и толкователь коллективного бессоз
нательного.
И тут у нас имеется еще одна палочка-вы
ручалочка, еще один бесспорный авторитет в рус
ских делах: Бердяев, конечно. Возьмем его статью
8
i
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
«Духи русской революции», 1918 года сочинение,
главу о Гоголе.
Старый взгляд на Гоголя, как на реалиста и сати
рика, требует радикального пересмотра. Теперь
уже, после всех усложнений нашей психики и на
шего мышления, слишком ясно, что взгляд лите
ратурных староверов на Гоголя не стоит на высоте
гоголевской проблемы. Нам представляется чудо
вищным, как могли увидеть реализм в «Мертвых
душах», произведении невероятном и небывалом.
Странное и загадочное творчество Гоголя не мо
жет быть отнесено к разряду общественной сати
ры, изобличающей временные и преходящие по
роки и грехи дореформенного русского общества.
Мертвые души не имеют обязательной и неразрыв
ной связи с крепостным бытом и ревизор—-с доре
форменным чиновничеством. И сейчас после всех
реформ и революций Россия полна мертвыми ду
шами и ревизорами, и гоголевские образы не умер
ли, не отошли в прошлое, как образы Тургенева или
Гончарова. Художественные приемы Гоголя, кото
рые менее всего могут быть названы реалистиче
скими и представляют своеобразный эксперимент,
расчленяющий и распластовывающий органическицелостную действительность, раскрывают что-то
очень существенное для России и для русского
человека, какие-то духовные болезни, неизлечи
мые никакими внешними общественными рефор
мами и революциями. Гоголевская Россия не есть
только дореформенный наш быт, она принадле
жит метафизическому характеру русского народа
и обнаруживается и в русской революции. То нече
ловеческое хамство, которое увидел Гоголь, не есть
порождение старого строя, не обусловлено причи
нами социальными и политическими, наоборот,—
оно породило все, что было дурного в старом строе,
оно отпечатлелось на политических и социальных
формах.
82
гоголь
Гоголь как художник предвосхитил новейшие
аналитические течения в искусстве, обнаруживши
еся в связи с кризисом искусства. <...> У Гоголя нет
человеческих образов, а есть лишь морды и рожи,
лишь чудовища, подобные складным чудовищам
кубизма. В творчестве его есть человекоубийство.
И Розанов прямо обвиняет его в человекоубийстве.
Гоголь не в силах был дать положительных человече
ских образов и очень страдал от этого. Он мучитель
но искал образ человека и не находил его. Со всех
сторон обступали его безобразные и нечеловеческие
чудовища. В этом была его трагедия. Он верил в че
ловека, искал красоты человека и не находил его
в России. В этом было что-то невыразимо мучитель
ное, это могло довести до сумасшествия. В самом
Гоголе был какой-то духовный вывих, и он носил
в себе какую-то неразгаданную тайну. Но нельзя ви
нить его за то, что вместо образа человека он уви
дел в России Чичикова, Ноздрева, Собакевича, Хле
стакова, Сквозник-Дмухановского и т. п. чудищ. Его
великому и неправдоподобному художеству дано
было открыть отрицательные стороны русского на
рода, его темных духов, все то, что в нем было нече
ловеческого, искажающего образ и подобие Божье.
Его ужаснула и ранила эта нераскрытость в России
человеческой личности, это обилие элементарных
духов природы вместо людей. Гоголь—инферналь
ный художник. Гоголевские образы —клочья людей,
нелюди, гримасы людей. Не его вина, что в России
было так мало образов человеческих, подлинных
личностей, так много лжи и лжеобразов, подмен,
так много безобразности и безобразности. Гоголь не
стерпимо страдал от этого. Его дар прозрения ду
хов пошлости —несчастный дар, и он пал жертвой
этого дара. Он открыл нестерпимое зло пошлости,
и это давило его.
Русские люди, желавшие революции и возлагав
шие на нее великие надежды, верили, что чудо
вищные образы гоголевской России исчезнут, когда
83
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
революционная гроза очистит нас от всякой сквер
ны. В Хлестакове и Сквозник-Дмухановском, в Чи
чикове и Ноздреве видели исключительно образы
старой России, воспитанной самовластьем и кре
постным правом. В этом было заблуждение рево
люционного сознания, неспособного проникнуть
в глубь жизни. В революции раскрылась все та же
старая, вечно-гоголевская Россия, нечеловеческая,
полузвериная Россия харь и морд. В нестерпимой
революционной пошлости есть вечно-гоголевское.
Тщетны оказались надежды, что революция раскро
ет в России человеческий образ, что личность че
ловеческая подымется во весь свой рост после того,
как падет самовластье. Слишком многое привыкли
у нас относить на счет самодержавия, все зло и тьму
нашей жизни хотели им объяснить. Но этим только
сбрасывали с себя русские люди бремя ответственно
сти и приучили себя к безответственности. Нет уже
самодержавия, а русская тьма и русское зло оста
лись. Тьма и зло заложены глубже, не в социальных
оболочках народа, а в духовном его ядре. Нет уже
старого самодержавия, а самовластье по-прежнему
царит на Руси, по-прежнему нет уважения к чело
веку, к человеческому достоинству, к человеческим
правам. Нет уже старого самодержавия, нет ста
рого чиновничества, старой полиции, а взятка попрежнему является устоем русской жизни, ее основ
ной конституцией. Взятка расцвела еще больше, чем
когда-либо. Происходит грандиозная нажива на ре
волюции. Сцены из Гоголя разыгрываются на каж
дом шагу в революционной России. Нет уже само
державия, но по-прежнему Хлестаков разыгрывает
из себя важного чиновника, по-прежнему все трепе
щут перед ним. Нет уже самодержавия, а Россия попрежнему полна мертвыми душами, по-прежнему
происходит торг ими. Хлестаковская смелость
на каждом шагу дает себя чувствовать в русской ре
волюции. <...> И революционный Иван Алексан
дрович берется управлять департаментом. <...>
84
гоголь
Революционный Хлестаков является в новом костю
ме и иначе себя именует. Но сущность остается той
же. Тридцать пять тысяч курьеров могут быть пред
ставителями «совета рабочих и солдатских депута
тов». Но это не меняет дела. В основе лежит старая
русская ложь и обман, давно увиденные Гоголем.
Оторванность от глубины делает слишком легкими
все движения. В силах, ныне господствующих и вла
ствующих, так же мало онтологического, подлинно
сущего, как и в гоголевском Хлестакове. Ноздрев го
ворил: «Вот граница! Все, что ни видишь по эту сто
рону,—все это мое, и даже по ту сторону, весь этот
лес, который вон синеет, и все, что за лесом,—все
мое». В большей части присвоений революции есть
что-то ноздревское. Личина подменяет личность.
Повсюду маски и двойники, гримасы и клочья чело
века. Изолгание бытия правит революцией. Все при
зрачно. Призрачны все партии, призрачны все вла
сти, призрачны все герои революции. Нигде нельзя
нащупать твердого бытия, нигде нельзя увидеть яс
ного человеческого лика. Эта призрачность, эта неонтологичность родилась от лживости. Гоголь рас
крыл ее в русской стихии.
По-прежнему Чичиков ездит по русской земле
и торгует мертвыми душами. Но ездит он не медлен
но в кибитке, а мчится в курьерских поездах и по
всюду рассылает телеграммы. Та же стихия действует
в новом темпе. Революционные Чичиковы скупают
и перепродают несуществующие богатства, они опе
рируют с фикциями, а не реальностями, они превра
щают в фикцию всю хозяйственно-экономическую
жизнь России. Многие декреты революционной
власти совершенно гоголевские по своей природе
и в огромной массе обывателей они встречают го
голевское к себе отношение. В стихии революции
обнаруживается колоссальное мошенничество, бес
честность как болезнь русской души. Вся револю
ция наша представляет собой бессовестный торг—
торг народной душой и народным достоянием.
«5
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Вся наша революционная аграрная реформа, эсе
ровская и большевистская, есть чичиковское пред
приятие. Она оперирует с мертвыми душами, она
возводит богатство народное на призрачном, не
реальном базисе. В ней есть чичиковская смелость.
<...> Немало было также маниловщины в первом пе
риоде революции и в революционном временном
правительстве. Но «Мертвые души» имеют и глу
бокий символический смысл. Все хари и рожи го
голевской эпопеи появились на почве омертвения
русских душ. Омертвение душ делает возможными
чичиковские похождения и встречи. Это длитель
ное и давнее омертвение душ чувствуется и в рус
ской революции. Потому и возможен в ней этот
бесстыдный торг, этот наглый обман. Не револю
ция сама по себе это создала. Революция —великая
проявительница, и она проявила лишь то, что таи
лось в глубине России. Формы старого строя сдер
живали проявления многих русских свойств, вво
дили их в принудительные границы. Падение этих
обветшалых форм привело к тому, что русский че
ловек окончательно разнуздался и появился наги
шом. Злые духи, которых видел Гоголь в их статике,
вырвались на свободу и учиняют оргию. Их грима
сы приводят в содрогание тело несчастной России.
Для Хлестаковых и Чичиковых ныне еще больший
простор, чем во времена самодержавия. И освобож
дение от них предполагает духовное перерождение
народа, внутренний в нем переворот. Революция
не является таким переворотом. Истинная духовная
революция в России была бы освобождением от той
лживости, которую видел в русских людях Гоголь,
и победой над той призрачностью и подменой, ко
торые от лживости рождаются. В лжи есть легкость
безответственности, она не связана ни с чем бытийственным, и на лжи можно построить самые смелые
революции. Гоголю открывалось бесчестье как ис
конное русское свойство. Это бесчестье связано с не
развитостью и нераскрытостью личности в России,
86
гоголь
с подавленностью образа человека. С этим же связа
на и нечеловеческая пошлость, которой Гоголь нас
подавляет и которой он сам был подавлен. Гоголь
глубже славянофилов видел Россию. У него было
сильное чувство зла, которого лишены были славя
нофилы. В вечно-гоголевской России переплетает
ся и смешивается трагическое и комическое. Коми
ческое является результатом смешения и подмены.
Это смешение и переплетение трагического и коми
ческого есть и в русской революции. Она вся осно
вана на смешении и подмене, и потому в ней мно
гое имеет природу комедии. Русская революция
есть трагикомедия. Это—финал гоголевской эпо
пеи. И, быть может, самое мрачное и безнадежное
в русской революции —это гоголевское в ней. <...>
России необходимо освободиться от власти гоголев
ских призраков.
Статья Бердяева была написана в 1918 году и трак
товала события недавней русской революции, пре
дыдущего 1917 года. За давностью тех лет кое-что
теперь в статье не угадывается. Но совершенно по
разительны те переклички, которые вызываются
новейшими событиями русской истории —второй
русской революции 1991 года. Кажется, не измени
лось ничего. Разве что Хлестаков в образе Троц
кого не разъезжает в бронепоезде. Но зато Чичи
ков восстал во всей своей силе и славе. Получается,
что за семьдесят—теперь уже и сто—лет новей
шей истории в России не изменилось ничего. Го
голь продолжает свое присутствие в российских
глубинах.
И .Т.: Борис Михайлович, а вот интересно, как Ро
занов изменил свое отношение к Гоголю после ре
волюции. Он трактовал Гоголя как злейшего врага
России, буквально наводящего на нее порчу. А в ре
волюции выяснилось, что Гоголь прав, что русская
революция и явила правду Гоголя, неотменяемость
87
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
гоголевских образов России. И в «Апокалипсисе на
шего времени» Розанов признал это.
Б .П .: Да, тут он совпал один к одному с Бердяе
вым. Интересно, что главной гоголевской фигурой
в революции он увидел не Хлестакова и не Чичи
кова, а чичиковского Петрушку—того, кто химию
читал. Розанов признал свою ошибку в трактовке
Гоголя: он отрицал его персонажей как типы рус
ской жизни, но Гоголь вскрыл не типы социально
культурные, а архетипы. С социальной поверх
ности он шел в бытийные глубины. То есть его
трактовка Гоголя в конце концов совпала с бердя
евской. Картина России, увиденная Гоголем, имеет
не исторический, а сверхисторический, вневремен
ной, вечный смысл.
И. Т.: А почему, с вашей точки зрения, сейчас в Рос
сии так много защитников самого одиозного гого
левского сочинения—«Выбранных мест из перепис
ки с друзьями»?
Б .П .: То есть это опять же свидетельство неизмен
ности русской жизни, вот это наличие в ней тако
го темного пласта. Тут интересно, что Гоголь эту
наличность, это наличие счел как бы позитивом:
если что-то существует извечно, значит, тут есть
какая-то правда. Но эта правда отнюдь не лестная
для России. И Гоголь как бы берет ее грехи на себя.
Это ведь тоже гениальный жест. Кстати, попыт
ки оправдания «Выбранных мест» были сделаны
еще до революции одним вполне достойным че
ловеком—Михаилом Гершензоном. Он пытался
увидеть позитив в стремлении Гоголя к некоему
житейскому реализму, некоторую, что ли, буржу
азность его, попытку буржуазности. Надо, мол, за
ниматься делом, хозяйством, варить тук из дох
лой рыбы и взять на этом сорок тысяч, как сделал
Костанжогло из второй части «Мертвых душ».
88
гоголь
В сущности, увидеть позитивность буржуазного
мировоззрения—это достижение, это некая прав
да. Но эту правду Гоголь обставил нестерпимым
ханжеством, кликушеством и елейностью. Он ви
дел и представил себя как пророка, вещающего
вечные истины. Был невыносим именно этот тон.
Даже друзья-славянофилы не приняли это у Гого
ля, отнюдь не один западник Белинский. И этот
тон, кстати говоря, отнюдь не явился чем-то но
вым у Гоголя, он всегда был ему свойствен, с мо
лодости: представление о себе как о сверхчелове
ке, учителе жизни, не просто писателе. Он всегда
был ханжой. Почитайте его письма—не выбран
ные места, а реальные письма с годов молодости.
В этом была некоторая его комичность как чело
века. Это хорошо показал Набоков в своей книге
о Гоголе. При всем его восхищении Гоголем. На
боков вскрыл основной писательский прием Гого
ля: у него мир рождается из слов. Фраза рождает
жизнь. Не отражает, а именно рождает. Это по
том развил Синявский в своей волюмизной «В тени
Гоголя», излишне многословной книге. Но основ
ная мысль у Синявского правильная. Он подчер
кивает, что фраза Гоголя не только рождает жизнь,
но мнит себя способной изменить жизнь к лучше
му, что в его творчестве происходит преображе
ние жизни. То, что зовется теургией. А если судить
об этом трезво, то просто искусство оказывается
лучше, чем жизнь. Это как бы проект ее пересозда
ния. Потом это стали называть эстетической уто
пией Гоголя.
И. г.: Но разве в конце концов не появилась та са
мая школа Гоголя?
Б.П .: Да, в начале XX века, и без всякой натураль
ности, то есть мнимого реализма. Гоголь был пра
вильно взят как фантаст, сюрреалист. Об этом на
писал Андрей Белый целую книгу «Мастерство
89
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Гоголя». Первым писателем истинно гоголевской
школы А. Белый называет Федора Сологуба, его ро
ман «Мелкий бес». Передонов и его недотыкомка —
это Гоголь. Но и сам Андрей Белый к ней принад
лежит, к его школе, и сам писал об этом. И когда
Бердяев отмечал, что у Гоголя происходит футу
ристическое распластывание бытия, он имел в виду
как раз Белого как его продолжателя. Интересно,
что в сферу влияния Гоголя Белый поставил Мей
ерхольда с его постановкой «Ревизора» и Маяков
ского, усвоившего гоголевский гиперболизм.
//. 71; Насколько такие трактовки Гоголя считаются
нынче принятыми?
Б .П .: Мне трудно судить об этом. Но я помню вот
какое обстоятельство. В шестидесятых годах од
нажды высказался молодой Василий Аксенов, на
писавший, что открыл для себя Гоголя, о котором
не говорили в школе. У самого Аксенова есть совер
шенно гоголевская вещь «Затоваренная бочкота
ра», причем не в линии «Мертвых душ», а «Носа»
и «Коляски». Без этих вещей нельзя судить о Гого
ле. Но у меня есть книга о Гоголе дореволюционно
го либерала Котляревского, в которой он говорит,
что «Нос» и «Коляска» совершенно ненужные у Го
голя вещи. В них, мол, нет обличения. Вот в мое
время так и говорили различные учителя. И я пом
ню, как сам открыл Гоголя. Я работал в издатель
стве «Лениздат» и корректировал однотомник Го
голя, в который вошли все его художественные
вещи: ах какой оказался писатель! Всё преподанное
в школе сразу же забылось. Забавная деталь: я так
откорректировал книгу, что в ней не было ни одной
ошибки, и за это получил премию 15 рублей.
Баратынский и Ф ет
И. 71: Вы, Борис Михайлович, любите поэтов в стран
ных сочетаниях подносить, разбивать как бы клас
сически сложившиеся пары. Некрасова недавно по
ставили с Тютчевым, тогда как естественная пара
Некрасову, скорее, Фет—по принципу полярности.
А сейчас Фета объединяете с Баратынским: а ведь
Баратынский куда органичнее смотрелся бы со сво
им ровесником и современником Пушкиным.
Б.П .: Пушкина мы уже обсуждали, Иван Никитич,
и с полным сознанием того, что рядом с ним некого
поставить, выбивается гений из всякого ряда, один
и единственный. Попросту говоря, табель о рангах
требует выделить Пушкина из ряда, из всех рядов.
Он, так сказать, канцлер русской поэзии —высший
государственный чин российской империи.
И. Т.: Ну да, камер-юнкер стал канцлером—как его
лицейский товарищ князь Горчаков, единственный
в России носивший это высочайшее звание.
Б.П .: Увы, нет, канцлером был до Горчакова пресло
вутый Нессельроде, министр иностранных дел Рос
сии, ни слова не знавший по-русски.
И. Т.: Это и не обязательно было: у европейских
дипломатов той эпохи был свой лингва франка—
французский.
Б.П .: Бог с ним, с русским языком Нессельроде, он
ведь в другом виновен и замаран: это из его дома
91
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
плелась интрига, приведшая к гибели Пушкина.
И не столько даже Нессельроде, сколько Нессельродиха, гнусная баба, постаралась.
Итак, у нас сначала Баратынский Евгений Абра
мович, годы жизни которого 1800-1844. Ненадолго—
на семь всего лет—пережил канонический смерт
ный возраст поэта: 37, как Пушкин, как Маяковский.
И .Т.: Как, между прочим, Денис Новиков, наш со
временник, исключительный поэт, большая кни
га которого несколько лет назад вышла в Москве.
Б .П .: Я, Иван Никитич, впервые встретившись с от
дельными публикациями Новикова в случайных
местах вроде фейсбука, предсказал ему посмерт
ную славу.
Итак, Баратынский и Фет. Фет, в отличие от Ба
ратынского и многих других, умерших молодыми,
поэтов, дожил до вполне солидного возраста семи
десяти двух лет.
И. Г.: Не могу удержаться: смерть Фета в этом па
триаршем возрасте тоже ведь сопровождалась скан
далом. Его секретарь госпожа Кузнецова показа
ла, что Фет потребовал сначала бутылку редерера,
а потом сделал попытку пронзить себе грудь книж
ным разрезным ножом. В общем, что-то совершен
но из ряда вон выходящее. В результате нашли ком
промиссную формулу: при попытке самоубийства
умер от сердечного припадка.
Б .П .: Да, тяжелая история, и темная. А ведь был
в жизни Афанасий Афанасьевич Фет человеком
в высшей степени серьезным, солидным, дело
вым и практичным—даже и на поэта совсем не по
хож. Разве что стихи писал. Фет—сельский хозя
ин и Фет—тончайший лирический поэт—особая,
крайне интересная и, я бы сказал, интригующая
история.
92
БАРАТЫНСКИЙ
И ФЕТ
И. 71; Но, Борис Михайлович, ведь и второй герой
нашей сегодняшней беседы —Евгений Баратын
ский—если не кончил, то начал свою жизнь тоже
скандалом очень злокачественного толка. Будучи
учеником привилегированного Пажеского корпу
са, он оказался замешанным в краже. Из пажей Ба
ратынский был со скандалом исключен и начал
исправительную карьеру со службы рядовым в Фин
ляндском полку, расквартированном, как и пола
галось, в Финляндии, стране, тогда считавшейся
вполне суровой и дикой.
Б .П .: Тут, Иван Никитич, вот что нужно ска
зать в защиту Баратынского. Он ведь кражу эту
злосчастную совершил не в одиночку, что свиде
тельствовало бы о радикальной порче характера,
а в компании таких же маловозрастных шалунов.
Совместный характер правонарушения был как бы
смягчающим обстоятельством: не преступных на
клонностей свидетельство, а выходка расшалив
шихся юнцов. Молодые люди вполне нравствен
ного поведения склонны как раз в компании друг
друга подзаводить, это очень понятная ситуация:
а ну, слабо тебе!
Службу в Финляндском полку Баратынский нес
исправно, да и не без благорасположения полко
вого командира, бывшего знакомым его отца-генерала. Выслужив офицерский чин, Баратынский
подал в отставку и в дальнейшем вел свободную
жизнь литератора и состоятельного помещика.
Жизнь с любимой женой была вполне счастливой,
да вот смерть опять-таки подвела: умер во время
итальянского, всей семьей, с женой и детьми, путе
шествия. Представляете возвращение вдовы на ро
дину с гробом.
И .Т.: Да и тот только на следующий год сумели
из Италии вывезти. Хлопотная жизнь и хлопотная
смерть постигли двух наших поэтов.
93
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Б .П .: И это касается в полной мере жизни Фета,
Афанасия Афанасьевича Шеншина, как он прозы
вался до четырнадцати лет. Годы его жизни: 18201892. Его отец увез из Германии замужнюю немку.
Мужа ее фамилия была Фет, причем привез ее в Рос
сию беременной. Но совершенный в России право
славный обряд бракосочетания был впоследствии
признан недействительным. Разгневанный супруг
не нашел ничего лучшего, как лишить, в сущно
сти, приемного сына своего имени и дворянского
звания, и в четырнадцать лет Афанасий Фет ока
зался лишенным всех прав состояния. Отец его,
в сущности, отчим, отправил байстрюка в немец
кий пансион на три года, после чего будущий поэт
вступил в военную службу с нижних, естественно,
чинов и отбарабанил четырнадцать лет в армии,
дослужившись до чина кавалерийского ротмистра.
Надежда была на то, что с определенного офицер
ского звания давалось личное дворянство, но Фету
и тут не повезло: по мере его службы офицерский
барьер для дворянского звания все повышался и по
вышался, так что Фет ушел в отставку в 37 лет, так
и не выслужив дворянства.
В конце концов Фет добился возвращения ему
имени Шеншина и всех прав дворянства. Близкий
друг Тургенев написал ему по этому поводу: «По
здравляю! Раньше у вас было имя, теперь появилась
фамилия». Фет кровно обиделся и порвал отноше
ния со старинным другом.
И. Т.: Но Фет эти служебно-сословные неудачи
с лихвой компенсировал, женившись на очень со
стоятельной девушке, дочери богатейшего чаетор
говца Боткина; брат невесты Василий Боткин был
очень известным эстетиком сороковых годов, чело
веком из плеяды Тургенева—Белинского, тонким
критиком и автором интересных «Записок об Ис
пании». Их, кстати, переиздали в серии «Литера
турные памятники» на излете советского времени.
94
БАРАТЫНСКИЙ
И ФЕТ
Разбогатевший Фет купил у одного помещика име
ние и начал заниматься хозяйством. Это была сво
его рода эпопея, памятником которой остались
записки Фета, печатавшиеся в разное время под
разными названиями. Одно из них было: «Жизнь
в Степановке, или Лирическое хозяйство». Это уни
кальнейшее в русской литературе произведение: хо
зяйственная летопись преуспевшего сельского хозя
ина, бывшего в то же время тончайшим лирическим
поэтом. Такого симбиоза русская литература боль
ше не знала.
Б .П .: Считается, что Лев Толстой, бывший прия
телем и соседом Фета, очень внимательно читал
его сельскохозяйственную хронику и многое отту
да взял, когда писал Константина Лёвина в «Анне
Карениной». Я сейчас, заглянув в Фета, обнаружил
одну мысль, перешедшую в «Анну Каренину»: Лё
вин говорит, что грамотный работник хуже негра
мотного.
Но не будем, Иван Никитич, соскальзывать в эту
интереснейшую, конечно, тему. Фет у нас еще впере
ди. Давайте к Баратынскому вернемся. И вот я го
тов высказать о Баратынском некий парадокс.
Баратынскому в русской поэзии не повезло с са
мого начала. Правда, его сумели оценить адекват
но, его печатали и хвалили, сам Пушкин хвалил.
Но с самого начала он стал слишком близко к Пуш
кину, и это не шло ему на пользу: вот мой парадокс.
Пушкин был ведь монополист, с ним рядом все
блекли и, так сказать, скукоживались. И это при том,
что Баратынский был поэт, очень схожий с Пуш
киным, одного ряда—и по художественным осо
бенностям, и по удельному, что ли, весу. Баратын
ский не сразу понял, что он должен отделять себя
от Пушкина, а он к нему льнул, шел по его следам.
И.Т.: Борис Михайлович, минуточку. Ведь не кто
иной, как сам Пушкин выделял и отделял Бара
95
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
тынского—и нс то что от себя, а от всех. Вот отзыв
Пушкина о Баратынском:
Баратынский принадлежит к числу отличных на
ших поэтов. Он у нас оригинален, ибо мыслит. Он
был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему,
правильно и независимо, между тем как чувству
ет сильно и глубоко. Гармония его стихов, свежесть
слога, живость и точность выражения должны по
разить всякого хотя несколько одаренного вкусом
и чувством. Кроме прелестных элегий и мелких сти
хотворений, знаемых всеми наизусть и поминутно
столь неудачно подражаемых, Баратынский напи
сал две повести, которые в Европе доставили бы
ему славу, а у нас были замечены одними знатока
ми. Первые, юношеские произведения Баратынско
го были некогда приняты с восторгом. Последние,
более зрелые, более близкие к совершенству, в пу
блике имели меньший успех. Постараемся объяс
нить причины.
Б.П .: Пушкин находит три такие причины, по кото
рым публика охладела к Баратынскому. Самая ин
тересная первая.
Первой должно почесть самое сие усовершенство
вание и зрелость его произведений. Понятия, чув
ства 18-летнего поэта еще близки, сродны всякому;
молодые читатели понимают его и с восхищением
в его произведениях узнают собственные чувства
и мысли, выраженные ясно, живо и гармонически.
Но лета идут, юный поэт мужает, талант его рас
тет, понятия становятся выше, чувства изменяются.
Песни его уже не те. А читатели те же и разве толь
ко сделались холоднее сердцем и равнодушнее к по
эзии жизни. Поэт отделяется от их и мало-помалу
уединяется совершенно. Он творит для самого себя
и если изредка еще обнародует свои произведения,
то встречает холодность, невнимание и находит от9б
БАРАТЫНСКИЙ
И ФЕТ
голосок своим звукам только в сердцах некоторых
поклонников поэзии, как он уединенных, затерян
ных в свете.
Остановимся пока на этом и вдумаемся. Пушкин
в числе достоинств молодого поэта называет расхо
жий тогдашний канон, который он, Пушкин, и соз
дал. Он ведь здесь и о самом себе пишет, о собствен
ной судьбе у читателей говорит. Все эти прелестные
элегии и мелкие стихотворения, которые так нра
вились,—это ведь и есть пушкинский начальный
канон. А зрелый Пушкин как раз и потерял любовь
читателей, да и читатель другой пошел, разночи
нец, с его журнальным рупором Николаем Поле
вым.
Но Баратынский как бы и не спешил сам ме
няться. Две его первые книги 1827 и 1^35 r<W>B мало
чем разнятся, уже пятнадцать лет поэт работает
к 1835-му, а характер сборников все тот же. И на это
обратила внимание критика. Я имею в виду Бе
линского. Он в рецензии на сборник 1835 года как
раз об этом писал: не место в новейшем сборнике
Баратынского всем этим расхожим элегиям и ма
дригалам. Талант его бесспорен, все стихотворе
ния по-своему хороши, но отбора умелого среди
них нет. И в словах Белинского есть пойнт. Я сам
внимательнейшим образом просмотрел сборник
1835 года—и стихотворений достойных зрелого
пера Баратынского обнаружил десяток, ну разве
что дюжину.
И .Т.: А вот вы, Борис Михайлович, их и перечис
лите.
Б.П .: Назову следующие: «К чему невольнику меч
тания свободы», «Глупцы не чужды вдохнове
нья», «Взгляни на лик холодный сей», «Запустение
(Я посетил тебя, пленительная сень)», романс зна
менитый можно назвать «Разуверение (Не искушай
97
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
меня без нужды)», «Болящий дух врачует песнопенье», «Не подражай: своеобразен гений», «Мой
дар убог, и голос мой негромок». Ну и, наконец,
смертный его триптих: «Тебя из тьмы не изве
ду я», «Последняя смерть» и «На смерть Гёте» —
все три стихотворения гениальны. А всего в сбор
нике 1835 года 131 стихотворение, и большая, гро
маднейшая часть—все эти элегии, послания и ма
дригалы.
Ну, вот давайте прочтем «Тебя из тьмы не изве
ду я», поначалу называлось «Смерть»:
Тебя из тьмы не изведу я,
О смерть! И, детскою мечтой
Гробовый стан тебе даруя,
Не ополчу тебя косой.
Ты дочь верховного Эфира,
Ты светозарная краса,
В руке твоей олива мира,
А не губящая коса.
Когда возникнул мир цветущий
Из равновесья диких сил,
В твое храненье Всемогущий
Его устройство поручил.
И ты летаешь над твореньем,
Согласье прям его лия,
И в нем прохладным дуновеньем
Смиряя буйство бытия.
Ты укрощаешь восстающий
В безумной силе ураган,
Ты, на брега свои бегущий,
Вспять обращаешь океан.
Даешь пределы ты растенью,
Чтоб не покрыл безмерный лес
Земли губительною тенью,
Злак не восстал бы до небес.
98
БАРАТЫНСКИЙ
И ФЕТ
А человек! Святая дева!
Перед тобой с его ланит
Мгновенно сходят пятна гнева,
Жар любострастия бежит.
Дружится праведной тобою
Людей недружная судьба:
Ласкаешь тою же рукою
Ты властелина и раба.
Недоуменье, принужденье —
Условья смутных наших дней,
Ты всех загадок разрешенье,
Ты разрешенье всех цепей.
Могучее стихотворенье, что и говорить. Немного
было тогда в русской поэзии равного по силе и сме
лости этому поэтическому созданию.
Я. Т.: Пушкинский «Пир во время чумы» можно ря
дом поставить.
Б.П .: Да, конечно, но пушкинская вещь была вро
де бы позднее написана.
И. Г.: А из позднейших поэтов можно Федора Соло
губа вспомнить.
Б.П .: Согласен, но у Сологуба в его гимнах—или
даже мадригалах—смерти явный декаданс присут
ствует, это болезненные стихи. А у Баратынского
как будто древний римлянин со смертью на рав
ных разговаривает.
И вот, повторяю, рядом с такими мощными сти
хами соседствовали в первых сборниках Баратын
ского многочисленные пустячки, альбомные вир
ши, те же мадригалы. Ну, вот пример, что ли:
Не трогайте парнасского пера,
Не трогайте, пригожие вострушки!
99
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Красавицам не много в нем добра,
И им Амур другие дал игрушки.
Любовь ли вам оставить в забытьи
Для жалких рифм? Над рифмами смеются,
Уносят их летийские струи —
На пальчиках чернила остаются.
Можно, конечно, попробовать и усмотреть в этом
эротический подтекст. Но вообще-то такие стиш
ки впору сочинять Ипполиту Курагину из «Вой
ны и мира». В лучшем случае какой-нибудь Бог
данович с его «Душенькой». И ведь десятки таких
в первых сборниках Баратынского. Он не мог пре
одолеть пушкинского влияния в сочинении подоб
ных мадригалов. Но у Пушкина, как мы знаем, эта
альбомная лирика была канонизирована в высокую
форму—-«Онегин» написан в такой манере, кото
рая приобрела сразу иной смысл, будучи поставле
на на службу роману в стихах.
И .Т .: Но, Борис Михайлович, Баратынский тоже
пробовал большую форму, он написал несколько
поэм, и Пушкин хвалил их. И даже однажды издал
под одной обложкой своего «Графа Нулина» с по
эмой Баратынского «Бал».
Б .П .: Исследователи до сих пор понять не могут, за
чем это ему, или им обоим, понадобилось. Но ведь
«Граф Нулин» —игрушка, шалость гения, толь
ко задним числом обретшая некий углубленный
смысл.
и . Т.: Ну да, пришло Пушкину на ум сравнение фа
булы Нулина с декабрьским восстанием: тема слу
чайности в истории, удач и неудач.
Б .П .: А «Бал» Баратынского вроде бы всерьез напи
сан—и неудачно, эпигонская под Пушкина вещь,
когда сам Пушкин перестал писать такие.
юо
БАРАТЫНСКИЙ
И ФЕТ
Я. Т.: Но вот известный стихотворный отклик
Пушкина на поэму Баратынского «Эда» и на ее
критиков-зоилов:
Стих каждый в повести твоей
Звенит и блещет, как червонец.
Твоя чухоночка, ей-ей,
Гречанок Байрона милей,
А твой зоил — прямой чухонец.
Б, 17.: Меня как психоаналитика-любителя это упо
минание Байрона навело на соответствующие мыс
ли: вспомним, что герой «Эды» втерся в доверие
к этой чухоночке, придумав, что она напоминает
ему его любимую сестру. Ну, а что словосочетание
«Байрон и сестра» напоминало его поклонникам
и знатокам —вполне ясно. Стишок Пушкина—весь
ма двусмысленная шутка, понятная тем, кто знал
обстоятельства Байрона. А знали все, Байрон был
культовой фигурой того времени.
Повторяю: Баратынскому поэмы не давались.
Есть даже такое мнение: он писал поэмы хуже Пуш
кина, а стихотворения—лучше. И сказал это не кто
иной, как Иосиф Бродский, боготворивший Бара
тынского, можно сказать, из-за него поэтом став
ший.
И.Т.: Да, у него есть мемуарный фрагмент, где он
вспоминает, как в далекой геологической экспеди
ции, в какой-то тьмутаракани ему попался сбор
ник Баратынского, и он, прочитав его, подумал: вот
чем-то таким, пожалуй, стоит заняться.
Б.П .: А вот давайте приведем соответствующие сло
ва Бродского из его «Диалогов» с Волковым:
Хотя диапазоном уже, чем Пушкин, Баратынский
вполне ему под стать, а в жанре философской по
эзии нередко, кажется, даже превосходит своего
Ю1
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
великого современника. Сам Пушкин заметил по его
поводу: «Он у нас оригинален, ибо мыслит». Мысль
и в самом деле отличает стихи Баратынского, в Рос
сии никогда не было более аналитического лири
ка. Фактура его стиха есть сильнейший аргумент
в пользу тезиса о «прочувствованной мысли», по
скольку его рассуждения развиваются более в эв
фонической и тональной, чем линеарной форме.
Отсюда и скорость, и оттенок неумолимости в рас
суждениях. Внутри культурной традиции, главное
содержание которой утешение, Баратынский—ди
ковина. Даже в своих ранних элегиях, которые при
несли ему похвалы буквально из всех литературных
лагерей, он никогда не бывает субъективным и ав
тобиографичным, а тяготеет к обобщению, к пси
хологической правде. Его стихотворения —это раз
вязки, заключения, постскриптумы к уже имевшим
место жизненным или интеллектуальным драмам,
а не изложение драматических событий, зачастую
скорее оценка ситуации, чем рассказ о ней... Стих
Баратынского преследует свою тему с почти каль
винистским рвением, да и в самом деле эта тема
сплошь и рядом —далекая от совершенства душа,
которую автор изображает по подобию своей соб
ственной. Именно этим «психологическим миниа
тюрам» русский роман второй половины X IX века
обязан более всего, хотя похоже, что ему не удалось
унаследовать стоическую позицию и ясное видение
лирического героя. В целом стихи Баратынского са
мые умные из всех написанных по-русски в его веке.
Вот почему и по сей день чуть ли не каждая поэти
ческая школа века двадцатого помещает его имя
на свои знамена.
Вот очень интересные слова: что от Баратынского
следовало бы вести традицию русской психологи
ческой прозы. Эти слова—о зависимости русской
психологической прозы от русских стихов—произ
носят всякий раз, когда речь заходит об Ахматовой.
10 2
БАРАТЫНСКИЙ
И ФЕТ
Я. т.: Пастернак об ахматовских стихах: «Где зрели
прозы пристальной частицы...»
Б.П .: А Бродский тут поставил точки над i. Но да
вайте продолжим цитату из Пушкина, из отзыва его
о Баратынском. Вот какие пушкинские слова надо
еще вспомнить (это у Пушкина вторая причина не
которой изолированности Баратынского):
Никогда не старался он малодушно угождать го
сподствующему вкусу и требованиям мгновенной
моды, никогда не прибегал к шарлатанству, преуве
личению для произведения большего эффекта, ни
когда не пренебрегал трудом неблагодарным, редко
замеченным, трудом отделки и отчетливости, ни
когда не тащился по пятам увлекающего свой век
гения, подбирая им оброненные колосья; он шел
своею дорогой один и независим. Время ему занять
степень, ему принадлежащую, и стать подле Жуков
ского и выше певца Пенатов и Тавриды.
Я считаю, Александр Сергеевич недодал: Баратын
ский выше певца Пенатов и Тавриды, то есть Ба
тюшкова. Не говорю уже о Жуковском, давно пере
шедшем в разряд детского чтения.
Я. Г.; Ну, это Вы, Борис Михайлович, неисторичны,
что называется. Какое детское чтение? Какой Жу
ковский? Детские поэты в советское время сумели
автономизироваться и встали в свой собственный
ряд. Кто из детей читает сейчас баллады Жуковско
го, все эти Людмилы и Леноры? Баллада вообще со
шла на нет в современной поэзии.
Б.П .: Есть интересные попытки восстановить бал
ладу у Марии Степановой, новой звезды рус
ской поэзии. Мне хочется возвратиться к отзывам
Бродского о Баратынском. В частности, к той его
мысли, что Баратынскому свойственно серьезное
103
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
моральное сознание, которое он даже называет
кальвинистским.
И. Т У Бродского у самого кальвинистское сознание.
Б .П .: Верно, но тем более интересна вот эта иден
тификация его с Баратынским, это возведение его
в ранг любимого поэта. Давайте еще одно высказы
вание о Баратынском возьмем из тех же «Диало
гов» с Волковым:
И, если уж мы говорим о Баратынском, то я бы ска
зал, что лучшее стихотворение русской поэзии —это
«Запустение». В «Запустении» все гениально: поэти
ка, синтаксис, восприятие мира. Дикция совершен
но невероятная. В конце, где Баратынский говорит
о своем отце: «Давно кругом меня о нем умолкнул
слух, / / Прияла прах его далекая могила. / / Мне па
мять образа его не сохранила...» Это очень точ
но, да? «Н о здесь еще живет...» И вдруг — это по
трясающее прилагательное: «...его доступный дух».
И Баратынский продолжает: «Здесь, друг мечта
нья и природы, / / Я познаю его вполне...» Это Ба
ратынский об отце... «Он вдохновением волнует
ся во мне, / / Он славить мне велит леса, долины,
воды...» И слушайте дальше, какая потрясающая
дикция: «Он убедительно пророчит мне страну, / /
Где я наследую несрочную весну, / / Где разруше
ния следов я не примечу, / / Где в сладостной тени
невянущих дубров, / / У нескудеющих ручьев...»
Какая потрясающая трезвость по поводу того све
та! «Я тень, священную мне, встречу». По-моему,
это гениальные стихи. Лучше, чем пушкинские.
Это моя старая идея. Тот свет, встреча с отцом —
ну кто об этом так говорил?
Сугубо персональное, можно сказать, интимно лич
ное отношение Бродского к Баратынскому и к это
му его тексту.
104
БАРАТЫНСКИЙ
И ФЕТ
И . т.: Чувствуется личная травма поэта, которого
не пустили в Россию проститься с умершим отцом.
Б.П .: Я вспоминаю, как я сам с этим стихотворе
нием встретился впервые. Это было в другой кни
ге—у Бунина, в рассказе, который так и назывался
«Несрочная весна». И речь там шла о мертвом запу
стении русской жизни под большевиками, об усадь
бе героя, которую он сумел посетить. Но это, конеч
но, шире всякого автобиографизма: общая картина
гибели русской земли. Еще большой эффект оказа
ло само слово «несрочная», что значит в общем-то
вечная, не имеющая срока. Вот что значит остранение, о котором писал Шкловский: дайте слово в не
обычной форме, и оно скажет больше, чем обычное,
привычное.
Третья книга, изданная Баратынским при жиз
ни, в 1842 году,—«Сумерки». Книга небольшая, все
го тридцать стихотворений, и все—шедевры. Одна
«Осень» чего стоит, большое стихотворение—и не
избежно наводящее на сравнение с пушкинской
«Осенью». И вот разница: Пушкин пишет нечто
вроде идиллии, а Баратынский предается горьким
раздумьям: осень ему напоминает о смерти.
Зима идет, и тощая земля
В широких лысинах бессилья,
И радостью блиставшие поля
Златыми класами обилья,
Со смертью жизнь, богатство с нищетой —
Все образы годины бывшей
Сравняются под снежной пеленой,
Однообразно их покрывшей,—
Перед тобой таков отныне свет,—
Но в нем тебе грядущей жатвы нет!
В «Сумерках» окончательно и полностью сказался
характер поэзии Баратынского—вот эта ее филосо
фичность. Приведу пример чуть ли не буквально,
105
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
слово в слово совпадения его стиха с известной фи
лософемой. Гегель говорил: предрассудок—это вче
рашняя истина. А Баратынский пишет так:
Предрассудок! Он обломок
Давней правды. Храм упал;
А руин его потомок
Языка не разгадал.
Гонит в нем наш век надменный,
Не узнав его лица,
Нашей правды современной
Дряхлолетнего отца,
Воздержи младую силу!
Дней его не возмущай;
Но пристойную могилу,
Как уснет он, предку дай.
И, Т.: Так ведь не исключено, что Баратынский мог
быть знаком с этим афоризмом Гегеля, тридцатыесороковые годы XIX века—время наибольшей геге
льянской моды в России.
Б .П .: Московская это была мода, московских любо
мудров, архивных юношей, как их прозвали. Бара
тынский—из круга Пушкина, а он относился к мо
сковским любомудрам благожелательно, но не без
насмешки.
Чтоб доказать философичность Баратынского
в «Сумерках», можно привести любое стихотво
рение из этой книги, а то и все подряд прочесть.
Но это дело, конечно, в нашем формате невозмож
ное. А вот давайте так сделаем, Иван Никитич, возь
мем одну из статей Белинского о Баратынском—ту,
в которой уже «Сумерки» рассматриваются наряду
с другими его стихами,—и процитируем некоторые
суждения Белинского, тем более что он по обычаю
тогдашней критики обильно цитирует разбираемого
юб
БАРАТЫНСКИЙ
И ФЕТ
автора. Вот мы вслед за ним и вспомним знамени
тые строки Баратынского.
Рассмотрим же идею, которая проникает собою соз
дания г. Баратынского и составляет пафос его поэ
зии. Возьмем для этого одно из лучших, хотя и позд
нейших его произведений — «Последний поэт».
В этой пьесе поэт высказался весь, со всею тайною
своей поэзии, со всеми ее достоинствами и недостат
ками. Разберем же ее всю от слова до слова.
Век шествует путем своим железным,
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы.
По этой энергии и поэтической красоте стихов
уж тотчас видно, что поэт выражает свое profession
de foi, передает огненному слову давно накипевшие
в груди его жгучие мысли... Настоящий век служит
исходным пунктом его мысли; по нем он делает за
ключение, что близко время, когда проза жизни вы
теснит всякую поэзию, высохнут растленные корыстию и расчетом сердца людей, и их верованием
сделается «насущное» и «полезное»... Какая страш
ная картина! Как безотрадно будущее! Поэзии более
нет. Куда же девалась она? —исчезла при свете просвещения... Итак, поэзия и просвещение—враги между со
бою? Итак, только невежество благоприятно поэзии?
Неужели это правда? Не знаем: так думает поэт—
не мы... Впрочем, поэт говорит не о поэзии, но о ре
бяческих снах поэзии, а это—другое дело!
Уже ясен пойнт Белинского: он пока еще не отри
цает поэзию и готов оценить ее красоту, он еще,
107
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
как говорили в его время, эстетик, но ему уже яви
лась мысль о некоей если не подчиненности поэзии,
то о встроенности ее в какую-то более широкую па
радигму просвещения. То есть автономность поэ
зии тем самым заподазривается.
Продолжим совместное цитирование Баратын
ского и Белинского:
Теперь любопытно, о чем он поет; любопытно пото
му особенно, что в его песне ясно должна высказать
ся мысль автора этой пьесы.
Воспевает простодушный
Он любовь и красоту
И науки, им ослушной,
П устоту и суету\
Мимолетные страданья ,
Легкомыслием целя,
Лучше, смертный, в дни незнанья,
Радость чувствует земля!
А, вот что! Теперь мы понимаем! Наука ослушна
(то есть непокорна) любви и красоте ; наука пуста
и суетна!.. Нет страданий глубоких и страшных,
как основного, первосущного звука в аккорде бы
тия, страдание мимолетно —его должно исцелять
легкомыслием; в дни незнания (то есть невежества)
земля лучше чувствует радость!..
Это стихотворение написано в 1835 году от Р. X .!..
И Белинский заканчивает этот пассаж энергичным
восклицательным знаком. Действительно, только
подумайте: в 1835 году некто берется утверждать
чуждость просвещения, науки —поэзии! Тут уже
недалеко до Чернышевского, считавшего поэзию,
искусство вообще просто-напросто неадекватным
знанием, методологически недостаточным, так ска
зать. Придет наука и разъяснит то, на что в поэзии
существуют лишь робкие намеки.
108
БАРАТЫНСКИЙ
И ФЕТ
Между тем здесь у Баратынского не ретроградность, а подлинное прозрение, именно философ
ское прозрение: он увидел первые результаты того
процесса, который позднее назвали перерождени
ем культуры в цивилизацию. Шпенглера предупре
дил, сказать попросту. Впрочем, это вообще было
свойственно тогдашним русским, это и стало глав
ным мотивом русской критики Запада, главным
образом славянофильской: не Европу, не Запад от
вергали или критиковали, не западную культуру,
а вот именно тогда уже обозначившийся переход ее
в нечто плоско-рационалистическое и утилитарное.
Бердяев вообще говорил, что тема Шпенглера дав
но была известна и понятна русским.
Я. Г.: Тогда получается, что Баратынский прав, го
воря о «последнем поэте», то есть об исчезнове
нии поэзии в грядущем, да уже наступившем мире.
Но ведь поэзия, как мы знаем, отнюдь не исчезла
и многих ранее незнаемых вершин достигла.
Б.П .: Конечно, поэзия не исчезла и не может исчез
нуть, это одна из фундаментальных интенций чело
века, как и религия. Никакое просвещение, никакая
рационализация жизни поэзию (как и религию)
не убьют. Произошло другое: она стала маргиналь
ной, это уже не высший цвет культуры, а как бы
один из оттенков, обертонов, если брать тему аку
стически. То есть, повторяю, речь идет не о конце
поэзии, а о сместившихся осях культурного зрения.
И вот тут самое место перейти ко второму на
шему персонажу—Фету. Как раз тот случай, когда
энергичные просветители выбросили поэта из куль
турного дискурса, сказать по-нынешнему.
Я. Т.: Тем более что сам Фет, как мы уже говори
ли, по-своему продемонстрировал уместность та
ких сдвигов—бросил стихи и успешно хозяйство
вал в своей Степановке.
109
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Б.
Да, он семнадцать лет не писал стихов, вернее,
свел это до минимума. За 17 лет всего 95 стихотворе
ний, по пять в год, негусто, очень негусто.
И ведь что особенно интересно в случае Фета.
Новейшие властители дум в пореформенной Рос
сии, эти нигилисты из журналов «Современник»
и «Русское слово», убеждавшие публику в ненуж
ности и бессмысленности чистой лирики в поэзии,
особенно нападали на Фета именно по этой при
чине: чистый лирик, кому это сегодня нужно. Вот
пример выразительный тогдашней критики Фета
слева—Писарев так высказался:
...г. Фет, решившись посвятить все свои умственные
способности неутомимому преследованию хищных
гусей, сказал в прошлом, 1863 году последнее про
сти своей литературной славе; он сам отпел, сам
похоронил ее и сам поставил над свежею могилою
величественный памятник, из-под которого покой
ница уже никогда не встанет; памятник этот состо
ит не из гранита и мрамора, а из печатной бумаги;
воздвигнут он не в обширных сердцах благородных
россиян, а в тесных кладовых весьма неблагодар
ных книгопродавцев; монумент этот будет, конеч
но, несокрушимее бронзы (аеге perennius), потому
что бронза продается и покупается, а стихотворения
г. Фета, составляющие вышеупомянутый монумент,
в наше время уже не подвергаются этим неэстетиче
ским операциям. Эта незыблемая прочность мону
мента весьма огорчает гг. книгопродавцев вообще,
а г. издателя стихотворений, купца Солдатёнкова,
в особенности; эти господа не понимают трагиче
ского величия этого монумента и готовы роптать
на его несокрушимость; поэтому-то я и назвал их
неблагодарными; неблагодарность их, мне кажет
ся, может дойти до того, что они со временем сами
разобьют монумент на куски и продадут его пудами
для оклеивания комнат под обои и для завертыва
ния сальных свечей, мещерского сыра и копченой
но
БАРАТЫНСКИЙ
И ФЕТ
рыбы. Г. Фет унизится таким образом до того, что
в первый раз станет приносить своими произведе
ниями некоторую долю практической пользы.
Это Писарев глумится по поводу плохо распродаю
щегося двухтомника стихов и переводов Фета.
И .Т.: Но, Борис Михайлович, были ведь и тогда
у Фета защитники. Например, Достоевский, спо
ривший о нем с Добролюбовым.
Б .П .: Да, это был интересный эпизод. Достоевский,
по следам Вольтера, быть может, построил гипоте
тическую ситуацию: что если б в лиссабонской га
зете на следующий день после землетрясения по
явилось стихотворение «Шепот, робкое дыханье,
трели соловья»? Да, этого автора следовало бы по
весить, соглашается Достоевский с защитниками
гражданского блага. Но после смерти этого поэта
и когда заврачуются общественные раны, ему долж
но поставить памятник.
Позднее сам Фет написал в предисловии к одно
му из своих сборников: какие могут быть граждан
ские претензии к поэту, который для того и пишет,
чтоб забыть внешние обстоятельства? Это все рав
но как человеку, бросившемуся в воду, чтобы поту
шить огонь, сказать: ну-ка, дай нам огня!
И.Т.: А о каких гусях говорит Писарев? Кто каких
гусей дразнит?
Б.П .: Сейчас скажу. Когда Фет действительно пере
стал писать, занялся хозяйством и напечатал свои
очерки, нападки усилились. Вот что, в частности,
писали в радикальной прессе:
В г. Фете еще не остыли старые привычки, он нахо
дится в тесной связи с общим настроением той ча
сти общества, которая присваивает себе название
ш
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
«благонамеренной». Г-н Фет явился бессознатель
ным, наивным певцом крепостного права.
И писали на него такие эпиграммы:
Когда сыны обширной Руси
Вкусили волю наяву,
Восплакал Фет, что топчут гуси
В его владениях траву.
То есть крестьянские гуси, залезающие в угодья
Фета, а за потраву, значит, он с мужиков требует.
Я эти детали извлек из работы Ольги Набялэк о пу
блицистике Фета. Она много еще интересного пи
шет об этом предмете. Вот еще забавная цитата, ею
приводимая, из Салтыкова-Щедрина:
Вместе с людьми, спрятавшимися в земные рассе
лины, и г. Фет скрылся в деревню. Там, на досуге,
он отчасти пишет романсы, отчасти человеконенавистничает; сперва напишет романс, потом почеловеконенавистничает, потом опять напишет ро
манс и опять почеловеконенавистничает, и все это,
для тиснения, отправляет в «Русский вестник».
Мы сегодня отбросили традиции тогдашнего ше
стидесятничества и склонны в этой контроверзе
стать на сторону Фета, но нельзя не оценить остро
умия этих слов—тут опять же не идеология, а ис
кусство. Щедрин мог не любить Фета—как поэта,
так и сельского хозяина,—но сам-то он был худож
ник и умел слова складывать, умел сказать. Эф
фект этой инвективы—в сочетании слов «романс»
и «человеконенавистничать». Кстати, Ольга Набя
лэк пишет, что Салтыков-Щедрин и сам попробо
вал хозяйствовать в купленном им тогда же имении,
но у него дело не пошло. А у Фета, чистого лири
ка,—пошло! Он приумножил приданое Марии Пе
тровны Боткиной собственными хозяйственными
112
БАРАТЫНСКИЙ
И ФЕТ
усилиями. Имеющему—дастся, у неимущего отни
мется.
Я это к тому говорю, что все эти тогдашние ути
литаристы и материалисты, звавшие к реальной ра
боте, вообще ко всяческому реализму, со временем
как раз хозяйственной системы создать не смогли.
Они считали, что их мировоззрение споспешеству
ет материальному прибытку, а на деле вышел пшик
с «ихним социализмом». Тут был и сказался некий
коренной порок этого мировоззрения.
и . Т.: Как Андрей Белый позднее сказал уже в совет
ской России: победа материализма привела к исчез
новению материи.
Б . Я : У Германа Гессе есть по этому поводу интерес
ные мысли. Он говорит, что в обществе, отрицаю
щем идеальные ценности, со временем перестанут
работать лифты.
И. Т.: Социальные?
Б.П .: Нет, простые, поднимающие с первого этажа
на следующие по обыкновенной лестнице, а не ка
рьерной.
И. Т.: Борис Михайлович, а каков главный интерес
сельскохозяйственной публицистики Фета, основ
ной ее сюжет?
Б .П .: Как и следовало ожидать, это вопрос о воль
нонаемном труде, пришедшем на смену прину
дительному крепостному. Его интересует не кре
стьянский вопрос вообще, который был в России
мистифицирован пресловутой общиной, а только
отношения в системе «хозяин—наемный работник».
И Фет на многочисленных, действительно живых
примерах показывает, что эти отношения склады
ваются в России плохо. И вообще русская трудовая
п3
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
психология нс совсем адекватна. Например, работ
ник не любит, не хочет и не умеет работать с машиной.
Не стану описывать пытку, которую мне пришлось
выдержать с неискусными в этом деле деревенски
ми мастерами; довольно того, что машина наконец
была установлена и, худо ли, хорошо ли, стала мо
лоть. Нужно прибавить, что она ломалась почти
ежедневно, а когда в конце осени наступила серьез
ная молотьба, то я уже и сказать не могу, сколько раз
отдельные ее части пребывали в кузнице и на орлов
ском литейном заводе. Однако недостает не только
знаний, но и соответствующей психологии. Ведь ма
шина требует усилий равномерных, но постоянных.
Пока она идет, нельзя стоять... Это качество машин,
с непривычки, пока очень не нравится нашему кре
стьянину. Небогатый землевладелец Г. поставил мо
лотилку и нанял молотников... Через три дня рабо
чие потребовали расчета...
«Да что, батюшка, невмоготу жить. Сами ходи
те под машину: ишь она, пусто ей будь, хоть бы зап
нулась».
Да, русский человек не привык работать регуляр
но, он штурмовщину любит. Он сам как поэт: нель
зя же писать стихи на регулярной базе, вдохно
вения следует ждать. Перекуры русский человек
любит: по себе знаю, сам курил когда-то.
Да и Фет, как мы уже сказали, такой перекур себе
устроил. Не писал 17 лет. Но во время этого переку
ра он умножил свое богатство.
И . Т.: Вот парадокс: как это действительно свя
зать—хозяйственную сметку и тончайшую лири
ку? Не в определенном времени, а в определенном
человеке, в одном человеке—в Фете?
Б .П .: Как сказано: где сокровище ваше—там сердце
ваше. Не нужно делать из Фета прагматика. Он мог
114
БАРАТЫНСКИЙ
И ФЕТ
заниматься хозяйством, но нацелен он был на иное.
Можно сказать—на небеса. В жизни его была тя
желая травма. Во время армейской службы, когда
полк его находился в Херсонской губернии, он по
знакомился с девушкой Марией Лазич, и они друг
друга полюбили. Но не хотел он ее, бесприданницу,
и сам небогатый человек, обрекать на скудную се
мейную жизнь, хорошо понимал, что в такой жиз
ни самая неприглядная проза пойдет. Расстались—
и вот он узнает, что Мария Лазич погибла, причем
жутко: сгорела в пожаре, ее платье загорелось.
И . Т.: «Там человек сгорел» —строчка Фета.
Б .П .: Да, и вот с тех, думается, пор он и устремился
на небо, в потусторонний мир. Этот мир для него
потерял высшую ценность—коли земного счастья
Бог не дал. А в таком состоянии, как кажется, че
ловек более трезво и спокойно оценивает земные
обстоятельства и обретает способность с холодной,
охлажденной, лучше сказать, головой заниматься
земными делами. Не каждый, конечно. А Фет су
мел. Но поэта в себе он отнюдь не загубил, а наобо
рот, обнаружил истинный адрес поэзии —небо, веч
ную жизнь, мир платоновских идеальных образов.
Ты отстрадала, я еще страдаю,
Сомнением мне суждено дышать,
И трепещу, и сердцем избегаю
Искать того, чего нельзя понять.
А был рассвет! Я помню, вспоминаю
Язык любви, цветов, ночных лучей.—
Как не цвести всевидящему маю
При отблеске родном таких очей!
Очей тех нет—и мне не страшны гробы,
Завидно мне безмолвие твое,
И, не судя ни тупости, ни злобы,
Скорей, скорей в твое небытие!
и5
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Или вот такое, называется «Смерть», в пандан Ба
ратынскому:
«Я жить хочу! — кричит он, дерзновенный,—
Пускай обман, о, дайте мне обман!»
И в мыслях нет, что это лед мгновенный,
А там, под ним, бездонный океан.
Бежать? Куда? Где правда, где ошибка?
Опора где, чтоб руки к ней простерть?
Что ни расцвет живой, что ни улыбка,—
Уже под ними торжествует смерть.
Слепцы напрасно ищут, где дорога,
Доверясь чувств слепым поводырям;
Но если жизнь—базар крикливый Бога,
То только смерть—его бессмертный храм.
Фет вернулся к поэзии, начиная с 1883 года стал вы
пускать сборники под названием «Вечерние огни»,
четыре выпуска было. Да и вообще другое время на
стало, нигилисты до времени заткнулись. И Фета
оценили. Лучшую статью о нем написал в 1891 году
философ Владимир Соловьев:
...лирика есть подлинное откровение души чело
веческой; но случайное поверхностное содержа
ние той или другой человеческой души и без того
явно во всей своей непривлекательности и нуждает
ся не столько в откровении и увековечении, сколь
ко в сокровении и забвении. В поэтическом открове
нии нуждаются не болезненные наросты и не пыль
и грязь житейская, а лишь внутренняя красота души
человеческой, состоящая в ее созвучии с объектив
ным смыслом вселенной, в ее способности инди
видуально воспринимать и воплощать этот всеоб
щий существенный смысл мира и жизни. В этом
отношении лирическая поэзия нисколько не отли
чается от других искусств: и ее предмет есть суще
ственная красота мировых явлений, для восприятия
пб
БАРАТЫНСКИЙ
И ФЕТ
и воплощения которой нужен особый подъем души
над обыкновенными ее состояниями. Способность
к такому подъему, как и всякое индивидуальное яв
ление, имеет свои материальные физиологические
условия, но вместе с тем и свою самостоятельную
идеально-духовную причину, и с этой стороны та
кая способность справедливо называется даровани
ем, гением, а актуальное проявление ее —вдохнове
нием...
Обращаясь к особенностям лирики в отличие ее
от других искусств и в частности от других родов
поэзии, я могу по совести дать только относитель
ное и отчасти метафорическое определение. Лири
ка останавливается на более простых, единичных
и вместе с тем более глубоких моментах созвучия ху
дожественной души с истинным смыслом мировых
и жизненных явлений; в настоящей лирике более
чем где-либо (кроме музыки) душа художника сли
вается с данным предметом или явлением в одно не
раздельное состояние.
Здесь в очередной раз можно вспомнить слова То
маса Элиота: стихи пишут не для того, чтобы выра
зить чувства, а чтобы избавиться от чувств. То есть
перевести психологическую эмпирику в иной, ме
тафизический план. От феноменов выйти к ноуме
нам. Об этом Соловьев и говорит—об избавлении
от мелочей и пыли повседневности в лирике. Кста
ти, Фет очень был не чужд философии, он перевел
Шопенгауэра, оба тома главного его труда «Мир
как воля и представление». И Толстого к Шопен
гауэру приохотил, и тот под этим влиянием напи
сал «Анну Каренину».
Я. Г.: А позднее, после Соловьева, кто, по-вашему
писал адекватно о Фете?
Б .П .: Айхенвальд конечно. Он говорил, что Фет
не соловей, а роза. Его предельное стремление—
и7
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
обойтись не только без глаголов, но и вообще без
слов. Вот давайте это прочтем:
Тишина, дыхание, вздохи, глаза, которые смотрят
ся в глаза другие; призыв, переданный «одним лу
чом из ока в око, одной улыбкой уст немых», золо
тое мигание дружественных звезд —все это гораздо
красноречивее нашей бледной речи, все это—понят
ные и чудные намеки, которые вообще для Фета бо
лее желанны, чем постылая и мнимая отчетливость
слишком умного, определяющего слова.
Песни без слов, по Верлену. Так-то оно так, но всетаки стихи делаются из слов.
И. Т Соединенных посредством ритма?
Б .П .: Точно. И в заключение прочту мое любимей-
шее из Фета:
Я видел твой млечный младенческий волос,
Я слышал твой сладко вздыхающий голос —
И первой зари я почувствовал пыл;
Налету весенних порывов подвластный,
Дохнул я струею и чистой и страстной
У пленного ангела с веющих крыл.
Я понял те слезы, я понял те муки,
Где слово немеет, где царствуют звуки,
Где слышишь не песню, а душу певца,
Где дух покидает ненужное тело,
Где внемлешь, что радость не знает предела,
Где веришь, что счастью не будет конца.
Тургенев
Б .П .: С детства знакомое, можно сказать, родное
имя, едва ли не самое раннее чтение из классики
русской. Что называется, из первых игр и первых
букварей. Никаких еще вечеров на хуторах, ника
кого кошмарного «Тараса Бульбы», будь он нела
ден, а о Тургеневе уже что-то знали школяры самых
младших классов. Ну вот, к примеру, воробьишка
своего птенца заслоняла и защищала перед страш
ной охотничьей собакой—что-то из тургеневских
охотничьих баек, с младых ногтей усваиваемых.
Я. 71; И сами «Записки охотника» в ранних клас
сах читались: «Бежин луг», «Певцы». Самая что
ни на есть поэтическая сторона народной жизни.
Б .П .: Правда, этот конкурс народных талантов
заканчивался пьянкой, но уже за кадром. Мне
из тех же «Записок охотника» другое еще помнит
ся—«Хорь и Калиныч».
Я. 71: Да, и на этом примере, помнится, объясняли
разницу между мужиком оброчным и барщинным.
Вот Хорь, мол, на оброке сидит, и хозяйство у него
крепкое, и сапоги носит, а Калиныч барщинный —
так и бедный, и в лаптях ходит.
Б.П .: Ну да, все его достояние—приносит Хорю бу
кетик цветов-колокольчиков, что ли. Этакий пей
занин в духе Жан-Жака. А еще меня отвращала
старуха Хорева: позовет собачку: «Подь сюды, со
п9
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
бачка», а подойдет—начинает ее поленом лупить.
Вместо сочувствия к крепкому крестьянину, раз
дышавшемуся на оброке, возникала невольная ан
типатия к этой кулацкой семейке. Ну и еще одно
воспоминание из детского Тургенева: рассказ о ста
рухе крестьянке, у которой сын помер. Приходит
к ней барыня-сочувственница и удивляется: у тебя
ж, Пелагея, такое горе, а ты щи хлебаешь! А бабка
отвечает: так они ж посоленные. Вот тоже урок был:
а что ж это за жизнь у крепостных крестьян, коли
соль была раритетом.
И. Т.: И рассказывали о соляных бунтах.
Б.П .: Это уже позднее, на уроках истории, в шестом,
кажется, классе. Помню еще, что «Записки охотни
ка» я впервые увидел и в руках держал в старинном,
еще дореволюционном издании на хорошей бумаге
и с портретом Тургенева в охотничьем снаряжении.
Там фишка была такая (у самого Тургенева потом
прочитал): одеваться на охоту надо было как можно
небрежнее, чуть ли не в тряпье, но охотничий сна
ряд самого высшего качества, ну и собака, натураль
но, из лучших. И еще из той книги помню дореволю
ционной, подарок гимназистам-отличникам: было
в ней предисловие, рассказывавшее, как государь
Александр II был впечатлен этой книгой, как он пре
исполнился сочувствия к братьям-крестьянам и ос
вободил их от крепостной зависимости.
И. Т.: Интересно, что никаких страшных картин на
родного горя в «Записках охотника», строго гово
ря, нет. Ну, там где-то на конюшне мальчишку на
казывают, а помещик прихлебывает чай и вторит
ударам: «Чюки-чюки-чюк!». И всё, и больше ника
ких внесудебных расправ.
Б .П .: Нет, есть еще рассказ «Бирюк» о леснике, ко
торый поймал мужичонку за порубкой барского
12 0
ТУРГЕНЕВ
леса да и ведет его на правеж. И что-то помнится
мне смутно, что он этого мужика отпускает.
Вообще, если искать жанровую основу «Записок
охотника», то идти надо к немцам, к тому изводу
немецкого романтизма, который занимался народ
ным творчеством и собирал всякие сказки. Братья
Гримм здесь для Тургенева куда важнее крепостно
го права. Это шло не по линии классовой борьбы
в литературе, а по линии этнографии.
И. Т.: Как и в России: Григорович с «Антоном Горе
мыкой», Владимир Иванович Даль с его сказками
Казака Луганского.
Б. П.: Да, это так, но остался Тургенев, остались «За
писки охотника» —и даже сверхрусский резонанс
произвели: один из героев хемингуэевской «Фи
есты» читает «Записки охотника». И где читает?
В Париже!
И .Т.: Охотничья солидарность. Впрочем, Хемингу
эй больше насчет рыбалки. Как хорошо в «Фиесте»
форель ловят!
Б.П .: А как насчет львов африканских? Иван Серге
евич до таких охотничьих высот не добирался.
И .Т.: Собственные широты не столь экзотичны.
Нам лошадку подай на вечную муку.
Б .П .: Ну, это вы уже Бабеля цитировать начали,
Иван Никитич! Давайте всё же к Тургеневу вернем
ся. Выдвигаю тезис: Тургенев—писатель посред
ственный.
И. Т.: А можно ли считать писателя посредствен
ным, если у него есть бесспорный шедевр—«Отцы
и дети»?
12 1
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Б. 77.: Ни в коем случае не берусь оспаривать. Дей
ствительно, лучшая вещь Тургенева, да и во всей
русской литературе мало найдется подобных.
Ну а уж у Тургенева самого ничего равного и по
добного не найти.
Но я, Иван Никитич, легкую провокацию подпу
стил, заявив, что Тургенев—посредственный писа
тель. Это я не от себя говорил, а хотел привести от
ветственное и авторитетное суждение одного очень
крупного русского литературного критика. Айхенвальда, конечно, Юлия Исаевича. Вот что он писал
о Тургеневе:
Тургенев не глубок. И во многих отношениях его
творчество — общее место. Если Страхов, с чьих-то
слов, назвал его страницы акварелью, то это вер
но не только в смысле его литературной мане
ры, его внешней мягкости, его отделанного слога,
но и по отношению к внутренней стороне его писа
тельства. Есть сюжеты и темы, которых нельзя и ко
торые грешно подвергать акварельной обработке.
А он между тем говорит обо всем, у него и смерть,
и ужас, и безумие, но все это сделано поверхностно
и в тонах слишком легких. Он вообще легко отно
сится к жизни, и почти оскорбительно видеть, как
трудные проблемы духа складно умещает он в свои
маленькие рассказы, точно в коробочки. Он знает,
какие есть возможности и глубины в человеке, зна
ет все страсти и даже мистерии, и почти все их на
звал, перечислил, мимолетно и грациозно коснулся
их и пошел дальше, например от подвижничества
(в «Странной истории») — к своим излюбленным ро
манам. Турист жизни, он всё посещает, всюду загля
дывает, нигде подолгу не останавливается и в конце
своей дороги сетует, что путь окончен, что дальше
уже некуда идти. Богатый, содержательный, разно
образный, он не имеет, однако, пафоса и подлинной
серьезности. Его мягкость — его слабость. Он пока
зал действительность, но прежде вынул из нее ее
12 2
ТУРГЕНЕВ
трагическую сердцевину. В той сфере общественно
сти, где «Записками охотника» Тургенев стяжал себе
особенно ценимые публицистической критикой за
слуги, он в самом деле дорог тем, что до 19 февраля
освободил крестьян: он их своим описанием диффе
ренцировал, он в их общей и для многих безличной
массе распознал отдельные физиономии, разно
образные души, но самое крепостничество и кровь,
позорную эпопею рабства, сумел написать всё той же
ровной и безобидной акварелью. Он, «не думав дол
го», согласился смотреть на казнь Тропмана и под
робно изобразил ее; а герои его «Ж ида» улыбались
невольно, когда Гиршеля тащили на виселицу: так
странны и уродливы были его телодвижения, кри
ки, прыжки... Тургенева легко читать, с ним легко
жить—он никогда не испугает, не ужаснет, какие бы
страшные истории он вам ни поведал. Плавный, за
нятный, такой безукоризненный в форме, тщатель
но выписывая детали, он удобен. У него —рассказ
для рассказа. Он не хочет волноваться сам и озабо
чен, чтобы не беспокоились и его читатели. Их он
видит, с ними считается, ни на минуту не забыва
ет про их существование. Он слишком помнит, что
есть публика и есть критика. Он бросает нам всякие
воланы — все эти изречения и афоризмы, которые
притязают (и часто без успеха) на глубокомыслие
и убедительность; он охорашивается, и свойственны
ему литературное жеманство и манерность. Тургенев
изыскан и даже сновидения посылает своим героям
все очень красивые и поэтические; когда он расска
зывает то, что ему самому приснилось, вы уже зара
нее знаете, что он выдумает какую-нибудь элегант
ную небылицу, какие-нибудь призраки, которых он
и в глаза не видел. Неприятно, что он красноречив.
И еще—неприятная у него образованность. Он за
служил Кармазинова. Тот гимн культуре, который
он заставляет петь своего Потугина, говорит про
тив него самого как художника. Тургенев слишком
печется о цивилизации; он исповедует, что без нее
123
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
нет поэзии и даже самое «чувство красоты и поэзии
развивается и входит в силу под влиянием той же
цивилизации». В нем последняя заметна: культура
видна на нем издали, блестит как новая и свежая;
он себе не ассимилировал ее, не переработал до бес
сознательной глубины; привычка культуры не ста
ла для него второй натурой, и это его лишает сти
хийности, делает из его искусства искусственность.
Красота в культуре не нуждается.
Да Айхенвальд и сам был такой же акварельный
мастер, и всё силуэты писал, вернее сказать, на
брасывал—а вот поди ж ты, какие вердикты ино
гда выносит. Айхенвальд на своем веку три репу
тации разрушил: Горького, Брюсова и Белинского.
О Горьком, когда начались разговоры о его кон
це, Айхенвальд написал: какой конец, когда у него
и начала не было. Еще фраза: о Горьком думали как
о талантливой натуре, но у него мало таланта и еще
меньше натуры. Или о Белинском: драма этого че
ловека в том состояла, что, будучи учеником, он
был принят за учителя. Вот и по Тургеневу прое
хался. Буду Тургенева защищать по мере сил.
Я, если вы, Иван Никитич, помните, уже гово
рил однажды о Тургеневе в нашем цикле о русских
европейцах—как раз в связи с этой айхенвальдовской оценкой. Мой пойнт был: то, что Тургенев из
бегал трагических тем, есть как раз свидетельство
его высокой культурности. По-настоящему куль
турный писатель не будет биться головой о стен
ку, как Достоевский в «Записках из подполья»,
да и везде. Не будет стараться снять с бытия покров
Изиды—толку не будет, только еще более глубокие
бездны обнажатся. Такой писатель, такой худож
ник будет, наоборот, эти бездны заслонять, набра
сывать на них легкие покровы красоты. Собствен
но, это и есть творчество, аполлонический сон, как
называл это Ницше. Сама жизнь есть такой апол
лонический сон, и не надо пробуждать стихии. Вот
124
ТУРГЕНЕВ
немцы, начитавшиеся Ницше, попробовали пробу
диться от этого сна —ну и что получилось? Нельзя
жить по заветам гениев, худо будет. Или вот Тол
стой со своей сермяжной крестьянской правдой:
разбушевалась стихия! Ленин со своей колокольни
был прав, когда говорил, что Толстой, в сущности,
вождь крестьянской революции.
Я. Т.: Вроде как Пугачев.
Б.П .: Вот-вот! Об этом в другом ключе писал и Бер
дяев, поставив Толстого в ряд предтеч большевизма.
Или вот опять же о Достоевском. Сейчас и его
хотят объявить предтечей фашизма, причем это де
лают не только российские самоучки, но и вполне
серьезные западные люди. Я впервые такое услы
хал на лекциях Ричарда Пайпса, когда он приезжал
в СССР в начале шестидесятых годов. Он в ЛГУ чи
тал четыре лекции, я на всех присутствовал, и од
нажды наш замдекана, меня там увидев, язвительно
заметил: что-то, Парамонов, вас на наших лекци
ях не часто видишь, а Пайпса ни разу не пропусти
ли. Это, конечно, не значит, что я эту точку зре
ния разделяю: Ницше, мол, фашист, Достоевский
фашист, Толстой большевик. Фрейд, когда его об
виняли в непристойности и на этом основании во
ротили от него нос, говорил: вы пожарного при
нимаете за поджигателя. Так и с Достоевским: он
не был предтечей фашизма, но только показывал
несводимость бытия к морали, как позднее Ниц
ше. Тут философема другая: именно, что гениаль
ное творчество выходит за пределы культуры, втор
гается в бытийные бездны.
И вот тут вспомним это заключительное замеча
ние Айхенвальда: культуре не нужна красота. Как
раз культуре она и нужна, она не нужна гению. Ге
ний не красоту создает и не культуру, а громоздит
Оссу на Пелион: Микеланджело, Бетховен, Шек
спир, Цветаева.
125
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
И. Т.: Тютчева можно вспомнить, у которого как раз
это было темой творчества: дневная и ночная сти
хия, покров Майи, наброшенный над бездной вы
сокой волею богов.
Б.П .: Да много кого еще можно вспомнить: Пикассо,
Шостакович. Но вспомним также по-настоящему
культурного француза—Поля Валери, у которого
как раз некая историософия была сформулирова
на на эту тему.
И. Т.: Мы в наших беседах уже его вспоминали, эту
его теорию о конвенциональности, условности
культуры, о том, что культура—не последнее сло
во о бытии, но необходимое, и срывание покрова
культуры как раз и ведет ко всяческим революциям,
дионисийскому опьянению, как сказал бы Ницше.
Б, П.: Да, и вот это подлинная тема Тургенева, если
спроецировать его метафизически. Так что Айхенвальд говорил все-таки по делу. И что он в конце
концов сказал? Что Тургенев не гений. Правиль
но сказал.
И. Т.: А гений ли Пушкин по этому раскладу? Ведь
он такой светлый, примиренный, гармонический.
Б .П .: Ха! А «Пир во время чумы»—это что? «Есть
упоение в бою // И бездны мрачной на краю»—вот
Дионис чистейший. Или: «Не дай мне Бог сой
ти с ума». Пушкин очень остро видел эту тему, эту
философему, опять же скажу. Величайшее созда
ние у него—«Медный всадник»: как раз никакой
примиренности в нем нет, а вечное противостоя
ние строя и бездны. Сегодня это стихия наводне
ния, взбунтовавшаяся Нева, а завтра взбунтуется
и Евгений, бедный человек, пресловутый малень
кий человек русской литературы.
126
ТУРГЕНЕВ
Я. 7 .: Или Акакий Акакиевич, ругающийся в смерт
ном бреду, а в посмертном инобытии срывающий
с генералов шинели.
Ну, хорошо, допустим, Тургенев не гений. Тог
да в чем его интерес, как поставить в контекст его
акварельной культурности мощный роман «Отцы
и дети», фигуру Базарова?
Б .П .: Я к этому подойду, но поначалу хочется бро
сить взгляд на Тургенева в целом, на весь корпус
его сочинений. Когда читаешь его целиком и под
ряд, вот что обнаруживается: тургеневский канон
(за исключением тех же «Отцов и детей») менее ин
тересен, чем многие другие и подзабытые его вещи.
Что такое тургеневский канон? Это прежде всего
его романы начиная с «Рудина» и кончая «Новью».
«Записки охотника», конечно. Ну и поменьше по
вестушки о всякого рода первых или последних Л ю
бовях: «Ася», «Первая любовь», «Вешние воды».
Или «Дневник лишнего человека» туда же—само
это словечко в обиход вошло после тургеневской
новеллы. Из позднейших «Клара Милич», конеч
но, «Призраки», «Песня торжествующей любви».
Так вот, я хочу сказать, что у него есть много луч
шие сочинения, которые почти забыты, именно
в канон не входят.
И. 71: Какие же, по-вашему?
Б.П .: Ну, например, многие ли помнят рассказ «Со
бака»? Между тем его Чехов очень выделял. Совер
шенно абсурдистская вещь, чуть ли не Хармс. Или
очень интересная повесть «Странная история»,
в которой прямо-таки лесковский сюжет, тракту
емый в той же мягкой тургеневской манере: милая
светская девушка, становящаяся поводырем страш
ного, гнойного сектанта. Подумать—так это ж Рас
путин антиципирован, распутинщина.
127
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Или вот «Клару Милич» у Тургенева помнят, но
рассказ «Стук, стук, стук» забыли, а там такая же
игра с потусторонним. Или великолепный «Бри
гадир», в котором прообразован Бунин —вместе
с упадком дворянских гнезд и роковой любовью.
К тому же отсюда можно и папашу Карамазова вы
вести, правда, отнюдь не в демоническом обли
чье, это опять же инвариантный у Тургенева сек
суальный простак, а обожаемую им женщину зовут
Аграфена—чем не Грушенька карамазовская? Или
«История лейтенанта Ергунова», из которой по
том Чехов свою «Тину» сделал (рассказ, который
тот же Бунин очень высоко ценил); такая посто
янная у него тема о простаке, попавшем в эроти
ческие сети. Интересно, что эта постоянная у Тур
генева тема взята вне его небесно-голубых девушек
и параллельных им светских обольстительниц,
женщин-вамп, а в реалистических декорациях.
Или «Три портрета». Или «Отчаянный»—рассказ
о лихом русском молодце, который пропил и про
гулял жизнь, показавшийся тогдашним либераль
ным критикам намеком на молодежь, пошедшую
в политический терроризм; естественно, неодобри
тельно о рассказе отозвались. Между тем почитай
те мемуары народовольцев и вокруг—вы убедитесь,
что это были отнюдь не паиньки идеалистические,
а отчаянные ребята. Или возьмем рассказ «Бретёр»,
породивший Соленого в чеховских «Трех сестрах».
Но об этой вещи стоит особо поговорить. Она
мне напомнила новеллы Артура Шницлера, совре
менника и компатриота Фрейда, этакая психологи
ческая штудия, как сказали бы в старину,—и очень
о странностях любви, мягко говоря. Два молодых
офицера вместе служат—честный немец Кистер,
весь в Шиллере, и вот этот самый бретёр Лучков,
этакий уцененный Печорин, всячески интереснича
ющий, но на деле совершенно не уверенный в себе
плебей. Никто в полку его не любит, а вот Кистер
полюбил, сблизился с ним и всячески его развива128
ТУРГЕНЕВ
ст, немецкие стихи ему читает. И вот этот Кистер
надумал свести Лучкова с соседской девушкой, по
мещичьей дочерью, которую этот Лучков в самом
деле заинтересовал. Она даже свидание ему назна
чает, как водится, в близлежащей роще и в сопро
вождении горничной, конечно. Лучков, совершен
но не умеющий себя вести с представительницами
прекрасного пола, грубит и хамит, девушка, есте
ственно, от него отвращается, и вообще выясняет
ся, что она любит Кистера, да и он ее. Они решают
пожениться, Лучков узнает об этом, вызывает Ки
стера на дуэль и убивает его.
И. Т.: Так что здесь шницлеровски-фрейдовское, Бо
рис Михайлович? Чехов точно узнается: «Три се
стры» и Соленый с Тузенбахом, тоже из немцев,
кстати.
Б.П .: В «Бретёре» звучит на полную громкость пре
словутый мотив Кандавла: мужчина, стремящийся
пблюбившуюся женщину разделить с другим,—ла
тентный гомосексуалист.
И.Т.: И кто же здесь Кандавл по-вашему? Кистер
или Лучков?
Б. Л .: Конечно, Кистер. Вспомним «Доктора Фа
уста» Томаса Манна: Руди Швердтфегер от име
ни Адриана идет сватать его к Мари Годе, которую
Адриан полюбил, и сам заводит с ней роман. Но То
мас Манн уже иной эпохи человек, знакомый с все
побеждающим учением Зигмунда Фрейда, и он все
точки над i расставил: Адриан и Руди у него любов
ники (но очень приглушенно, тактично эта тема
у него звучит).
Вернемся к Тургеневу. Совершенно велико
лепный у него рассказ «Петушков», давший им
пульс аж в советское время: зощенковская «Коза»
из него вышла. И опять же сексуальный простак,
129
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
завороженный грубой бабой. А кто, интересно, пом
нит новеллу «Два приятеля», из которой потом
Достоевский «Подростка» сделал, тему Версило
ва извлек: слабый человек забыл свою простую род
ную любовь—-и погиб в растленной Европе. Еще:
из водевиля Тургенева «Провинциалка» Достоев
ский сделал «Дядюшкин сон». Доходило до мело
чей смешных: я в «Войне и мире» обнаружил фра
зу из «Рудина»—о светской даме, которая за салон
ным разговором оживилась, как полковая лошадь,
услышавшая звук трубы. Ну и наконец опять о Дос
тоевском: в его «Бесах» есть сцены, которые кажут
ся перенесенными из тургеневского «Дыма», из той
линии, где описывается некий вождь радикалов
Губарев и его компания. Это очень напоминает
те главы «Бесов», в которых генеральша Ставрогина везет Степана Трофимовича Верховенского в Пе
тербург для ознакомления с новейшими веяния
ми. Сам Губарев—как бы отец и сын Верховенские
вместе взятые. А фамилия Губарев сильно смахи
вает на Огарева. Огарев был человек незначитель
ный, никак не равный своему другу Герцену. И пос
ле смерти Герцена им завладели революционные
жулики, он отдал Нечаеву так называемый Бахметьевский фонд.
И .Т.: Впечатляющий перечень: выходит, не Гонча
ров был вправе жаловаться на то, что Тургенев яко
бы у него сюжет «Дворянского гнезда» похитил,
а сам Тургенев мог упрекнуть грабившую его совре
менную литературу.
2>. 77.: Конечно, это не грабеж, ни в коей мере, а то,
что позднее стали называть интертекстом: такие за
имствования—обычное явление в литературе, при
чем они происходят большей частью бессознатель
но. Я только хотел сказать, что Тургенев являет
как бы кладовую сюжетов и образов русской лите
ратуры. Этакая матка, королева пчел.
130
ТУРГЕНЕВ
И. Т.: Я, Борис Михайлович, вдохновившись эти
ми вашими перечислениями, свой вклад сделаю:
чеховская «Дуэль» подхватывает один из сюжетов
«Отцов и детей»—-столкновение Павла Петровича
Кирсанова с Базаровым. Фон Корен в «Дуэли» —это
модификация Базарова, и тоже естественник, меж
ду прочим. И еще вспоминаю, как Шкловский срав
нивал Базарова с чеховским Дымовым из «Попры
гуньи»—мотив смерти сходный.
Б.П .: О Базарове, натурально, поговорим, но попоз
же. А сейчас вот что сказать нужно. Просвещен
ные люди давно уже догадались, что прославлен
ные своей общественной актуальностью романы
Тургенева—не главное у него. Причем догадались
не позднее, как веховец Гершензон, а еще при жиз
ни Тургенева. Об этом писал, например, Дружинин,
человек тургеневской генерации и плеяды, идеа
лист сороковых годов. Послушаем Дружинина:
...какому из наших писателей сыпалось роз более,
чем г. Тургеневу? Не один из даровитых повество
вателей наших бывал захваливаем до изнеможения,
но кого из них захваливали более усердно и более
бесцельно, если не г. Тургенева? Всякому из преж
де действовавших и ныне трудящихся поэтов наша
критика, между многими заблуждениями, выска
зывала что-нибудь дельное, что-нибудь примени
мое—но ни дельного, ни применимого не дождался
от нее г. Тургенев. Похвалы, им возбужденные и по
полнявшие собою сотни страниц, составляют сами
по себе один неслыханный промах. Правда в них
только одна, а именно, что г. Тургенев есть писа
тель высокого дарования,—других истин не ищите
в отзывах нашей критики о Тургеневе. Чуть начи
нается речь о сущности дарования, всеми признан
ного и всеми любимого, ошибка садится на ошибку,
ложный суд идет за ложным судом. В писателе с не
злобной и детской душою ценителя видят сурового
131
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
карателя общественных заблуждений. В поэтиче
ском наблюдателе зрится им социальный мудрец,
простирающий свои объятия к человечеству. Они
видят художника-реалиста в пленительнейшем иде
алисте и мечтателе, какой когда-либо являлся меж
ду нами. Они приветствуют творца объективных
созданий в существе, исполненном лиризма и по
рывистой, неровной субъективности в творчестве.
Им грезится продолжатель Гоголя в человеке, вос
питанном на пушкинской поэзии, и слишком поэ
тическом для того, чтобы серьезно взяться за роль
чьего-либо продолжателя. Одним словом, каждое
слово, когда-либо у нас писанное о Тургеневе, ка
жется нам пустым словом. На основании неправиль
ных отзывов, часто выражаемых красноречиво, даже
восторженно, значительная часть читателей, состав
ляющая понятия по вычитанным ею критикам, ста
ла к г. Тургеневу в фальшивое положение. От него
ждали того, чего он не мог дать, у него не наслажда
лись тем, что могло и должно было доставлять ис
тинное наслаждение. Мальчики, еще не отделавши
еся от жорж-сандизма, стали глядеть на Тургенева
как на представителя какой-то утопической мудро
сти, сейчас собирающегося сказать новое слово, име
ющее оживить всю сферу дидактиков-мыслителей.
Люди, любившие народный быт, глубоко его изучив
шие или знавшие его по опыту, требовали от наше
го писателя безукоризненно верных картин просто
народной жизни. Дилетанты литературы со всяким
годом ждали от него какого-нибудь строгого по
вествования, которое по своей правильности, объ
ективности лиц и гениальной соразмерности под
робностей сейчас поступит в число перлов русской
словесности.
Это едва ли не первое указание на существование
известного тургеневского мифа: Тургенев, мол, ак
туальный писатель, живущий злобой дня. Но инте
ресно, что Дружинин пишет не только об ошибках
132
ТУРГЕНЕВ
критиков, видящих в Тургеневе, как он прикровенно говорит, дидактика-мыслителя (то есть про
пагандиста всяческой левизны, «жорж-сандизма»,
иногда говорит Дружинин, что означало тогда по
просту социализм), но отмечает также, что Турге
нев со своей стороны охотно им подыгрывает. Тур
геневу льстило, что «передовая молодежь» считает
его своим—и уж как расстраивался, когда она, эта
молодежь, осудила его за «Отцов и детей». Еще раз
Дружинин:
Со своей стороны и г. Тургенев был чересчур послу
шен, чересчур нежен и ласков со своими критика
ми. Он был не прочь иногда угодить их незаконным
требованиям, поддакнуть их рутине, пококетничать
с этими строгими сынами Аристарха. По натуре сво
ей, принадлежа к числу людей, наиболее восприим
чивых, многосторонних и любящих, он был слиш
ком наклонен к ласковому повиновению ласковой
критики.
Аристарх значит суровый, но справедливый кри
тик, в отличие от Зоила, критика недобросовестно
го, подчас клеветника. Зоилом Тургенева был Ан
тонович.
Теперь посмотрим, что писал М.О. Гершензон
много лет спустя в работе своей «Мечта и мысль
Тургенева»:
По существу чуждый всяким гражданским мотивам,
чистый художник, он на всю жизнь усвоил себе со
знание обязанности вкладывать в свои произведе
ния общеполезную мысль. В действительности он
всю жизнь будет любить одно: женщину; расцвет
женской души навсегда останется главным предме
том его интереса, <...> но со временем «идея» полу
чит большую власть над ним; в угоду ей он каждый
раз будет делать вид, что картина женской люб
ви нужна ему только как материал для некоторой
133
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
идейной демонстрации, и потому он будет рисовать
эту картину с видом объективности, которой факти
чески в ней вовсе нет.
«Объективным» часто называлось тогда реалисти
ческое повествование, лишенное каких-либо при
знаков эстетической идеализации. Вот Гончаров
чуть ли не единогласно почитался таким объек
тивным писателем, что тоже неверно, потому что
в своем Обломове он построил чистой воды миф.
Но посмотрим теперь, как Тургенев рисует кар
тины женской любви, расцвет женской души, о ко
торых говорит Гершензон. Нынешний читатель
не может не видеть, что в пресловутых женских об
разах, в этих провербиальных тургеневских девуш
ках автор проецирует на поле повествования себя,
свои, как мы теперь говорим, комплексы. Это сам
Тургенев—-единственная подлинная и неоспоримая
тургеневская девушка.
И .Т.: Та-ак, мы что же —вступаем во владения де
душки Зигмунда?
Б .П .: Да нет, можно без Фрейда обойтись в случае
Тургенева. Ну если не без Фрейда, то все-таки сексу
альных девиаций в нем при всем желании не обна
ружить. Нам известны, например, две крестьянские
девушки, пользовавшиеся его вниманием, от одной
из них он имел девочку, которую удочерил и увез
во Францию, и за француза замуж выдал. А вто
рую крепостную девушку прозвали Фетиской, это
я из книги Бориса Зайцева о Тургеневе вычитал.
В каком смысле Тургенев—сам девушка, да при
чем как бы и крепостная? Речь следует вести о сла
бости характера у Тургенева, и тут слово «женствен
ность» просто-напросто метафора этой слабости.
Мы уже говорили об одной из основных тем в тур
геневской прозе—о мужчине, попадающем в под
чинение к женщине, он становится ее как бы сек
134
ТУРГЕНЕВ
суальным рабом. Мазохизм некий близок Тургеневу—руеекая, очень русская у него черта. Он как бы
культивирует вот эту слабость и даже вне отношения
его персонажей к женщинам. Вот как в раннем рас
сказе «Гамлет Щигровского уезда». Там никакого
романического элемента нет, просто взят слабый,
бесхарактерный человек, который хоть и учился
в Германии, и Гегеля читал, но делается у соседей—
помещиков-степняков чем-то вроде шута. И, меж
ду прочим, в этом рассказе есть очень язвительное
описание одного явления тогдашнего, сороковых
годов, культурного быта—кружков учащейся моло
дежи, всех этих энтузиастов немецкой философии,
ищущих правды идеалистов. Герой рассказа гово
рит об этих кружках как о болезненном явлении,
как о чем-то истерически взвинченном.
И. Т.: А как же роман «Рудин»? В нем описан кружок
Покорского, описан с большой симпатией —как не
кая школа для молодых ищущих натур, а в самом
Покорском, как считается, описан Николай Стан
кевич—явление светлое.
Б.П .: Как бы ни было в «Рудине» и в воспоминани
ях самого Тургенева о Станкевиче, но об этой круж
ковщине как явлении Тургенев счел высказаться
резко негативно. И можно понять, что он конкрет
но имеет в виду: конечно, так называемую премухинскую идиллию. Премухино—это имение семей
ства Бакуниных, в котором собиралась московская
культурная молодежь: Мишель, молодой хозяин,
тот же Станкевич, Белинский, сам Тургенев и мно
гочисленные сестры Бакунины, с которыми все эти
молодые люди завязывали некие платонические
романы. Имела место некая неадекватная экзальта
ция, читать об этой премухинской идиллии непри
ятно. Все эти влюбленности были чисто менталь
ными, какой-то нездоровой симуляцией. Читаешь
и думаешь: как было бы славно, если б эти молодые
135
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
люди вместо рассуждений о Гегеле и Фихте преда
лись свальному греху в премухинских куртинах!
Отклик этого жизненного сюжета есть еще в од
ном тургеневском рассказе «Переписка». Там уми
рающий от чахотки молодой человек (реминисцен
ция Станкевича) вступает в эпистолярную связь вот
с такой умной и философически настроенной де
вушкой, но в конце концов убеждается, что любит
он вульгарную испанскую танцовщицу.
Я. Т.: Уж
не Полина ли Виардо тут имеется в виду?
Б .П .: Конечно. Причем ведь у Тургенева тоже был
такой искусственный роман с одной из бакунин
ских сестер, с Татьяной, кажется, я их путаю: какая
тургеневская, какая Белинского и какая Станкевича.
Ну а в Полину Виардо он действительно влюбился
на всю жизнь. Правда, она не танцовщица, а певи
ца, да и слово «грубая» к ней как-то не подходит,
все-таки выдающаяся женщина, мировая звезда.
Тут дело уже не в характере ее, а просто в масшта
бе—личностном, как теперь говорят. Она, безуслов
но, была в этом смысле сильнее Тургенева. Он при
ней всю жизнь состоял в пажах безропотных.
Я. Т.:
Помните эпиграмму Вяземского:
Талант он свой зарыл в «Дворянское гнездо».
С тех пор бездарности на нем оттенок жалкий,
И падший сей талант томится приживалкой
У спавшей с голоса певицы Виардо.
Б .П .: Очень злая эпиграмма, и по содержанию,
и даже на инструментально-стиховом уровне—
какие тут намекающие аллитерации: «гнездо»,
«бездарность» наряду с «падшим» и «спавшей».
Виртуозно построенный текст. Вяземский был ра
зозлен словами Тургенева, назвавшего его стихи
псевдорусскими.
136
ТУРГЕНЕВ
Можно еще вспомнить слова Павла Анненкова—
уж на что был верный клеврет Тургенева, в рот ему
смотрел, но сказал о нем: он был робкий Дон Жуан.
И. Т.: Так можно этот много десятилетий дливший
ся роман считать все же платоническим?
Б. 17.: Судя по книге Зайцева, были разные перио
ды и моменты, иногда и сближение происходило.
И. Т.: Борис Михайлович, так есть ведь в русской ли
тературе трактовка этой темы у Тургенева, выводя
щая этот сюжет за личный план и усматривающая
в нем некое общественное значение.
Б.П .: Понял вас, Иван Никитич. Это знаменитая ста
тья Чернышевского «Русский человек на рандеву».
Вождь литературных радикалов усмотрел в турге
невских слабовольных героях обобщенный портрет
русских либералов, не способных на подлинную
борьбу за будущее страны. Во всяком случае, так
нам подносили эту статью в Советском Союзе. Сей
час, конечно, необходимы коррективы. Во-первых,
не стоит считать самого Чернышевского револю
ционером, никаких он прокламаций не писал и му
жиков к топору не звал, прокламацию «К барским
крестьянам» написал Обручев. И не было найде
но никаких следов участия Чернышевского в круж
ке «Земля и воля». В совке это подносили как вящее
свидетельство революционности Чернышевского:
вот, мол, как законспирировался умело. Это напо
минает историю, рассказанную Герценом в «Былом
и думах»: когда арестовали петрашевцев, москов
ский генерал-губернатор Закревский спросил собе
седника: заметил, что среди них московских славян
нет?—Как не заметить. —Это значит—все тут! —вос
кликнул Закревский.—Да, хитры, притаились.
Считалось, что причислением Чернышевского
к революционному лагерю его возносят, комплимент
137
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
ему делают. Но давайте посмотрим эту статью
(«Русский человек на рандеву»): о каких таких ли
бералах идет в ней речь? Приведя примеры турге
невских текстов, в которых рассказывается об этой
мужской несостоятельности (те же самые, что мы
сегодня приводили, с нажимом на «Асю», но Чер
нышевский привлекает заодно Бельтова из герценовского «Кто виноват?» и героя некрасовской по
эмы «Саша»), Чернышевский далее пишет:
Таковы-то наши «лучшие люди» — все они похо
жи на нашего Ромео. Много ли беды для Аси в том,
что г. N. никак не знал, что ему с ней делать, и ре
шительно прогневался, когда от него потребова
лась отважная решимость; много ли беды в этом для
Аси, мы не знаем. Первою мыслью приходит, что
беды от этого ей очень мало; напротив, и слава богу,
что дрянное бессилие характера в нашем Ромео от
толкнуло от него девушку еще тогда, когда не было
поздно. Ася погрустит несколько недель, несколько
месяцев и забудет все и может отдаться новому чув
ству, предмет которого будет более достоин ее. Так,
но в том-то и беда, что едва ли встретится ей чело
век более достойный; в том и состоит грустный ко
мизм отношений нашего Ромео к Асе, что наш Ро
мео—действительно один из лучших людей нашего
общества, что лучше его почти и не бывает людей
у нас. Только тогда будет довольна Ася своими от
ношениями к людям, когда, подобно другим, ста
нет ограничиваться прекрасными рассуждениями,
пока не представляется случая приняться за испол
нение речей, а чуть представится случай, прикусит
язычок и сложит руки, как делают все. Только тог
да и будут ею довольны; а теперь сначала, конечно,
всякий скажет, что эта девушка очень милая, с бла
городной душой, с удивительной силой характера,
вообще девушка, которую нельзя не полюбить, пе
ред которой нельзя не благоговеть; но все это будет
говориться лишь до той поры, пока характер Аси
138
ТУРГЕНЕВ
выказывается одними словами, пока только пред
полагается, что она способна на благородный и ре
шительный поступок.
Завязнуть можно в этом тексте, очень трудно дер
жать в уме, а о чем и о ком говорит, в сущности,
Чернышевский. Вот так и мучился с ним Набоков—
да и высмеял за это. Получается, в общем, что та
кого рода герои не стоят Аси. Ну, допустим, он
имеет в виду либералов. Ася опять же не столько
тургеневская героиня, сколько некая сверхличная
общность, взывающая к нашему действию,—хотя бы
и Россия, скажем.
И вот Чернышевский начинает объяснять, что
делать нужно для взаимного счастья —опять же
прибегая к некоей аллегории:
В чем же способы и правила для того, чтоб не упу
стить счастья, предлагаемого обстоятельствами?
Как в чем? Разве трудно бывает сказать, чего требу
ет благоразумие в каждом данном случае? Положим,
например, что у меня есть тяжба, в которой я кругом
виноват. Предположим также, что мой противник,
совершенно правый, так привык к несправедливо
стям судьбы, что с трудом уже верит в возможность
дождаться решения нашей тяжбы: она тянулась уже
несколько десятков лет; много раз спрашивал он
в суде, когда будет доклад, и много раз ему отвечали
«завтра или послезавтра», и каждый раз проходили
месяцы и месяцы, годы и годы, и дело все не реша
лось. Почему оно так тянулось, я не знаю, знаю толь
ко, что председатель суда почему-то благоприят
ствовал мне (он, кажется, полагал, что я предан ему
всей душой). Но вот он получил приказание неот
лагательно решить дело. По своей дружбе ко мне он
призвал меня и сказал: «Не могу медлить решением
вашего процесса; судебным порядком не может он
кончиться в вашу пользу,—законы слишком ясны;
вы проиграете все; потерей имущества не кончится
*3 9
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
для вас дело; приговором нашего гражданского суда
обнаружатся обстоятельства, за которые вы буде
те подлежать ответственности по уголовным зако
нам, а вы знаете, как они строги; каково будет реше
ние уголовной палаты, я не знаю, но думаю, что вы
отделаетесь от нее слишком легко, если будете при
говорены только к лишению прав состояния,—меж
ду нами будь сказано, можно ждать вам еще гораздо
худшего. Ныне суббота; в понедельник ваша тяжба
будет доложена и решена; далее отлагать ее не имею
я силы при всем расположении моем к вам. Знаете
ли, что я посоветовал бы вам? Воспользуйтесь оста
ющимся у вас днем: предложите мировую вашему
противнику; он еще не знает, как безотлагательна
необходимость, в которую я поставлен полученным
мной предписанием; он слышал, что тяжба реша
ется в понедельник, но он слышал о близком ее ре
шении столько раз, что изверился своим надеждам;
теперь он еще согласится на полюбовную сделку, ко
торая будет очень выгодна для вас и в денежном от
ношении, не говоря уже о том, что ею избавитесь вы
от уголовного процесса, приобретете имя челове
ка снисходительного, великодушного, который как
будто бы сам почувствовал голос совести и человеч
ности. Постарайтесь кончить тяжбу полюбовной
сделкой. Я прошу вас об этом как друг ваш.
Нужно исхитриться и заметить, что Чернышев
ский меняет адрес своих призывов. В этой алле
гории о тяжбе он обращается уже не к либералам,
а к кому-то еще — так сказать, имеющему власть
выйти из такого неловкого положения. Он обра
щается к царю. Он говорит как друг — и подчер
кивает это. Это призыв к революции сверху. Мол,
не будь, царь, таким рохлей, как тургеневские пер
сонажи. Революция в данном случае и не револю
ция, а реформа, статья написана в 1858 году, кре
постное право еще не отменено, до этого три года,
и власти волынку тянут. И Чернышевский растол
140
ТУРГЕНЕВ
ковывает, что нужно кончать тяжбу, когда еще есть
возможность ее кончить более или менее пристой
ным образом, а не ждать революции снизу —«фи
нансового краха» в его аллегории.
Так что не к революции он взывает, убедившись
в бессилии либерализма, а к силе, то есть к власти,
к верховной власти.
И .Т.: Если всё это так, то трудно понять, почему
и зачем понадобилось власти репрессировать Чер
нышевского.
Б. Я .: А этого общественность требовала. А слушать
ся надо было не ее, а именно Чернышевского.
И. 71: Да, об этом Розанов писал весьма убедитель
но: как зря погубили человека, столь энергичного
и способного к работе.
Б.П .: При этом очаровательная деталь: по складу
характера Чернышевский был точь-в-точь турге
невский слабый герой—стоит только вспомнить его
жену гулящую Ольгу Сократовну, на которую цык
нуть у него духу не хватало.
Я бы вспомнил, Борис Михайлович, возвра
щаясь к Тургеневу, коллизию, запечатленную в его
повести «Первая любовь»: молодой человек, в сущ
ности подросток, влюблен в любовницу отца и на
блюдает однажды сцену: отец ударяет девушку хлыс
том по руке, а она след от хлыста целует. Не это ли
источник всех дальнейших слабостей Тургенева—
в этой его неспособности преодолеть образ отца
как некоей естественно наказующей, карающей
силы? Он был влюблен в молодую поэтессу княжну
Шаховскую, бывшую любовницей его отца, и вжи
ве наблюдал такую сцену. А отца он обожал, свет
ского льва, не без демонической подкладки. Из
живая эту травму, Тургенев идентифицировался
Я. Г.;
141
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
не с отцом, а с этой самой княжной (в повести Зи
наида Засеки на).
Б .П .: Несомненно. Но он однажды произвел опыт
преодоления такой идентификации —и попробо
вал стать отцом. Это и есть «Отцы и дети». База
ров для Тургенева—отцовская фигура, недаром же
при нем некий сын состоит—Аркадий Кирсанов.
Тогда получается, что отцы и дети в титле турге
невского романа—это не столько мировоззренче
ский конфликт поколений, происходящий в ре
альной общественной жизни, сколько изживаемая
Тургеневым персональная травма. И так всегда бы
вает в литературе, в высоком искусстве. Пастернак:
«Мирозданье—лишь страсти разряды,//Человече
ским сердцем накопленной». Никакая возвышен
ная тема не делает высокого искусства, если эта
тема не пройдет через горнило личного, интимно
го, глубинного опыта художника, подчас даже бес
сознательного опыта.
И. т.: Так, значит, по-вашему, именно Базаров из от
цов, отнюдь не из сыновей?
Б.П .: Еще сложнее. Но тут я предлагаю опять укло
ниться от Базарова и вспомнить две новеллы Тур
генева из ранних—«Затишье» и «Фауст». Парадок
сальна тема обоих сочинений: женщина, не любящая
поэзию, погибает, прикоснувшись к ней. То есть жиз
ненный инстинкт удерживает ее от поэзии.
Теперь снова к «Отцам и детям», вернее, к оцен
ке романа тогдашними критиками. Антонович
в «Современнике» разразился просто непристой
ной бранью, он ничего не понял в романе—и сре
ди прочего возмущался тем, что Базаров отрицает
искусство и всякую поэзию: мы, мол, не такие, мы
Гёте уважаем. А Писарев, восторженно оценив ро
ман, опять же посчитал чрезмерным отрицание Ба
заровым искусства. Строптивый мальчонка напи
142
ТУРГЕНЕВ
сал: а зачем отказываться от искусства, коли оно
действует приятным образом на зрительные и слухательные (именно так!) органы. Вроде как рюмку
водки выпить. Страхов многомудрый тут вмешался
и, как всегда, сказал дело: Базаров отрицает искус
ство, потому что он видит в нем силу, а не рюмку
водки, и этой силы он боится, ему с ней не спра
виться—потому и отрицает, не пускает ее к себе.
Вот это и есть душевный конфликт Тургенева:
он, как героини «Затишья» и «Фауста», тоже ведь
боится искусства, но не может преодолеть его в себе,
не может отказаться от него, он сам поэт, худож
ник. Но он не столько владеет искусством, сколько
пассивно ему подчиняется, он женственен в искус
стве—он, как поэтесса княжна Шаховская, целует
некий хлыст, а не владеет хлыстом. Отсюда и эта
так заметная вялость Тургенева-художника, неко
торая расслабленность, его искусство—в пассив
ном залоге. И Базаров появляется как попытка пре
одолеть в себе эту вялость и пассивность. В «Отцах
и детях» Тургенев стоит перед выбором: быть от
цом с хлыстом, сильным, как Базаров, или остаться
в женственной пассивности «поэтически поэтизи
рующего поэта» (набоковское словцо). И он вы
бирает искусство —и умерщвляет Базарова: некий
припозднившийся Эдипов противоотцовский бунт.
И в этом именно бунте Тургенев достигает макси
мальной своей художественной силы. Тургенев, так
сказать, овладел отцовским хлыстом, отказавшись
от отца, от его подавляющего влияния, убив отца.
Хлыст лучше, чем стишки княжны Шаховской.
И. Т.: Ницше вспоминается: ты идешь к женщине?—
не забудь плетку!
Б.П .: А Бертран Рассел договаривает: девять жен
щин из десяти вырвали бы эту плетку из рук Ницше.
Так и Тургенев ее не удержал—увидев, как им возму
щаются демократические недоумки, эстетические
43
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
недомерки. Не сумел остаться в энергетике Эди
пова бунта. А скорее всего, просто исчерпал эту
энергетику в «Отцах и детях», пар из него вышел.
Ну и пошли дальше всякие «Призраки» и «Песни
торжествующей любви», пресловутое «Довольно!»,
которое спародировал Достоевский в «Бесах» под
названием «Мерси». А ведь это Тургенев должен
был бы написать «Бесы». И уже начинал в «Дыме».
А продолжил все-таки Достоевский.
Ведь лягушка Базарова—сказочная, волшебная,
она становится царевной —в истинном, великом
искусстве. Таков Лев Толстой, сумевший инкорпо
рировать бунт против эстетики, тот же нигилизм
в великое искусство. Исследователи, кстати сказать,
отмечали, что в Базарове можно, приглядевшись,
увидеть Льва Толстого.
Тургенев—соглашатель, кадет в искусстве. При
ятный автор, так и не сумевший выйти в гении.
Сартр: гений—это не дар, а путь, избираемый в от
чаянных обстоятельствах. Тургенев —Одинцова,
привлеченная Базаровым и убежавшая от него, ис
пугавшаяся.
Тютчев и Некрасов
И. Т.: Мы с Борисом Михайловичем Парамоновым
рассуждаем о книгах и авторах. Мой собеседник
предложил взять в этот раз литературную пару:
Тютчев и Некрасов. Признаться, гораздо привыч
нее было бы впрячь в одну телегу Некрасова и Фета:
их традиционно противопоставляли, гражданская
поэзия и чистая лирика, тяжелая крестьянская доля
и шепот—робкое дыханье—трели соловья. Некра
сова выдвигали и прославляли именно в пику Фету,
это была показательная, извините за выражение,
дихотомическая пара.
Б.П .: Ну, во-первых, Тютчев отнюдь не «чистая ли
рика» в уничижительном понимании поклонни
ков гражданственной поэзии. Тютчев, может быть,
не менее чужд гражданственно озабоченным чита
телям, чем Фет, но кто же будет отрицать, что его
поэзия полна очень серьезного интеллектуального
содержания, у него эти самые соловьи не водятся.
И.Т.: Ну, если не соловьи, то пейзажи, во всяком
случае, присутствуют, пейзажная лирика, что на
зывается, на романсы пошедшая: «Еще в полях бе
леет снег...» хотя бы. Или хрестоматийное «Люблю
грозу в начале мая...». А его шедевр «Есть в свет
лости осенних вечеров...»? В академическом из
дании Тютчева есть список романсов на его слова.
Я сейчас листал: двадцать с лишним страниц мел
кого шрифта.
45
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Б .П .: Пейзажи у него редки, обычно природная кар
тина выступает некоей метафорой глубоко филосо
фического содержания. Тютчев -поэт-мыслитель,
нравится нам или не нравится его мысль. Тютчев—
поэт-тяжеловес, его не страшно выпустить на ринг
против соперника любой весовой категории. А Фету,
согласен, на ринге делать нечего, хотя «по жизни»,
как сейчас говорят, он был человек вполне серьез
ный и даже хозяйственный. Я бы сказал, не менее
хозяйственный, чем Некрасов, которого злопыхате
ли сравнивали с Чичиковым, утверждая, что своего
миллиона он не упустит.
И. Т.: Надеюсь, Борис Михайлович, мы об этом Не
красове—расторопном журнальном издателе и во
обще деловом человеке—сегодня поговорим. Он
ведь был не менее интересен за пределами своей по
эзии, явил собой некий новый русский тип.
Б .П .: Да, непременно. Но сейчас компаративисти
ка Некрасов—Тютчев. Тут еще одна немаловажная
деталь: это ведь именно Некрасов запустил Тютче
ва на видимую орбиту русской поэзии, напечатав
в 1850 году в своем «Современнике» статью «Вто
ростепенные русские поэты», подчеркнув при этом,
что второстепенными он их называет по их безвест
ности, отнюдь не по достоинству. И к этой статье
он приложил ту подборку тютчевских стихов, ко
торые в своем еще «Современнике» опубликовал
Пушкин в 1836 году. Но тогда, как мы знаем, эти
стихи не обратили на себя внимания, а некрасов
ская статья пятнадцать лет спустя свою роль сыгра
ла. Сам же Тютчев, этой статьей сдвинутый с места,
преодолел свой публикаторский блок и в 1854 году
выпустил-таки книгу стихов.
Ну и наконец, еще одно соображение, заста
вившее меня выставить именно эту пару—Некра
сов и Тютчев. Это известная статья Мережковско
го «Две тайны русской поэзии», 1915, кажется, года.
146
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
Статья важная именно в плане принципиально
го сопоставления и противопоставления Некрасо
ва и Тютчева.
Поговорим об этой статье. Мережковский, как
всегда, усматривает в этом сопоставлении излю
бленную свою дихотомию: земное и небесное, дей
ствие и созерцание, вера и безверие. И опять-таки
заговаривает о бессознательной религиозности рус
ской интеллигенции и русского освободительного
движения, вполне понятно причисляя Некрасова
к идейным вдохновителям оного. А Тютчев у него
оказывается, страшно сказать, атеистом: глубоким,
философичным, даже метафизическим, но ате
истом. Ну, или так скажем: Тютчев если и не ате
ист, то, во всяком случае, не христианин, а языч
ник на античный лад. И, как всегда, Мережковский
видит русскую культурную задачу в том, чтобы объ
единить два этих потока, эксплицировать эту бес
сознательную религиозность, ввести ее в план со
знания. Дадим Мережковского текстуально:
Некрасов весь в бессознательном действии; Тютчев —
в созерцании бездейственном. У Некрасова религи
озное народничество революционное, во имя Рос
сии будущей; у Тютчева —консервативное, во имя
России прошлой <...>.
О самом Некрасове можно бы сказать то же, что
он сказал о Чернышевском:
Его послал бог Гнева и Печали
Рабам земли напомнить о Христе.
О Христе —о свободе. А Тютчеву и Христос напоми
нает о рабстве:
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя.
47
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
То есть, по Мережковскому, подчеркнем, русская
либеральная и даже революционная интеллигенция
религиозна, несет в себе дух Христов, хотя на сло
вах исповедует всяческий нигилизм. Но настоящий
нигилист у Мережковского—Тютчев, по сравнению
с которым интеллигентские святцы с Боклем, Бюх
нером и Молешоттом предстают поистине детским
лепетом. Мережковский далее:
Есть два рода людей. Одни верят или знают (тут
знание и вера одно и то же), что, несмотря на всю
неправду и зло мира, он все-таки в корне добр: «Все
добро зело». А из веры в добро —и воля к добру:
Сейте разумное, доброе, вечное!
Это —христиане, не в историческом временном,
а в метафизическом, вечном смысле, хотя бы они
во Христа не верили.
Другие верят или знают, что мир в корне зол: «Всё
зло зело», всё к худу. Сколько ни сей доброе, вырас
тет злое. Это—не христиане, опять-таки в смысле
вечном, хотя бы они во Христа и верили.
К первому роду людей принадлежит Некрасов,
ко второму—Тютчев. Некрасов извне атеист, вну
три верующий; Тютчев извне верующий, внутри
атеист.
Но как ни противоположны они, а в какой-то од
ной точке, именно здесь, в вере сходятся. Если бы
Некрасов хотел, а Тютчев мог верить, это была бы
одна вера.
И еще один мотив выделим в трактовке Тютче
ва Мережковским: он находит у него некий культ
вечной женственности, матери-земли, если угодно,
то есть обожествление плоти мира—любимейшая
тема Мережковского. И тут новая параллель с Не
красовым, якобы уловившим это у Тютчева:
Да, Некрасов понял тайну Тютчева: вечную влю
бленность, Вечную Женственность <...>:
148
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
Нет, моего к тебе пристрастья
Я скрыть не в силах, мать-земля! —
говорит Тютчев, и мог бы сказать и Некрасов.
Ты, ты, мое земное Провиденье! —
кому и кем это сказано, возлюбленной—Тютчевым
или матери — Некрасовым? Земле-Возлюбленной
или Земле-Матери?
Оба верят в землю, оба любят землю. Но земля
Некрасова—родная, дневная, здешняя:
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа,—
та самая, которую так хотел и не мог полюбить Тют
чев. А земля Тютчева—чужая, ночная, нездешняя:
Край иной—родимый край.
Некрасов любит землю, как тело матери, Тютчев —
как тело возлюбленной. Вечная Матерь — Вечная
Возлюбленная. Одна —Земная, другая — Небесная.
Сейчас их две, но будет одна: Небесная будет Земной.
Кто это? Что это? Оба не поняли.
Если бы Некрасов понял, что свобода есть Бог;
если бы Тютчев понял, что любовь есть Бог, то сое
динились бы две тайны русской поэзии.
Оба не поняли. Отцы не поняли, дети не понима
ют, — может быть, внуки поймут?
Ну, вот мы с вами, Иван Никитич, те самые внуки,
даже правнуки, скорее,—давайте понимать.
Я бы так сказал: все эти антитезы Мережковско
го говорят больше о нем и его любимых мыслях,
чем о Некрасове и Тютчеве. На любую тему он стре
мится наложить свои излюбленные схемы, кругом
у него Христос и антихрист, любовь земная и лю
бовь небесная, дух и плоть. После Мережковского,
о чем бы он ни писал, хочется на любую из взятых
им тем пролить некий холодный душ. Вот давайте
сейчас посмотрим, что говорили о Некрасове и Тют
чеве трезвые ученые-литературоведы, наши излю
бленные эксперты, формалисты Тынянов и Эйхен
баум. Начнем с Некрасова, то есть с Эйхенбаума,
Н9
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
написавшего о нем работу в 1922 году. В Некрасо
ве усматривали некий вызов формальному мето
ду: мол, слабо формалистам истолковать Некрасова
в их методологии, потому что у него все в содер
жании, а не в форме. Форма у Некрасова заведомо
слабая, соглашались его поклонники,—он берет со
держанием, мыслью своей, идеей. С этим сюжетом
столкнулись еще поэты Серебряного века, как из
вестно, испытавшие влияние Некрасова, причем
едва ли не главные из этих поэтов—Блок и Андрей
Белый. Тогда же Гумилев сказал, опровергая из
вестный предрассудок: ничего подобного, содержа
ние у Некрасова неинтересно и второстепенно, все
это архаическое народничество, а интересна у него
именно форма, приемы стихосложения, оглуши
тельно новые для его времени
Вот в этом ключе работает и Эйхенбаум, увидев
ший у Некрасова очень смелое формотворчество.
Он приводит известные слова Тургенева, гово
рившего, что в стихах Некрасова поэзия и не но
чевала, что его стихи —это жеваное папье-маше,
политое раствором едкой водки. Словом, было
у эстетов общее мнение, что стихи Некрасова—во
обще не стихи, а рифмованная проза. Эйхенбаум
берется это общее мнение опровергнуть, но пре
жде чем приступить к собственному анализу, он
ссылается на работу о Некрасове известного адво
ката и литературоведа-любителя С. А. Андреевско
го, находя ее поучительной. Давайте и мы заглянем
в Андреевского.
Кто-то, в похвалу Некрасову, высказал, что досто
инство его произведений состоит именно в том, что,
будучи переложены в прозу, они, ввиду своей содер
жательности, ничего бы не потеряли. Предательская
похвала! Ведь в таком случае возникает неизбеж
ный вопрос: зачем же они были написаны стихами?
Стихотворная форма есть законченный вид искус
ства, имеющий свою особенную область. Вне этой
150
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
формы предметы поэзии делаются неузнаваемыми.
Одна лишь музыкальная речь способна передать
и запечатлеть некоторые неуловимые настроения;
с разрушением мелодии все исчезает. А у Некрасова
действительно добрых две трети его произведений
могут быть превращены в прозу и не только ничуть
от этого не пострадают, но даже выиграют в ясно
сти и полноте. Есть целые страницы, которые стоит
только напечатать без абзацев, с самой незначитель
ной перестановкой слов, с прибавлением двух-трех
союзов, и никто не узнает, что это были стихи.
И Андреевский приводит выразительный пример—
отрывок из поэмы Некрасова «Русские женщины»—
этого едва ли не священного текста русских интел
лигентов старого времени.
И . Г .; Я помню, у Горького в «Жизни Клима Самги-
на» есть такая сцена: Клим, еще подросток, видит,
что у его брата Дмитрия заплаканные глаза. Оказы
вается, отец ему прочел только что «Русских жен
щин» Некрасова.
Б.П .: Но не все даже тогдашние интеллигенты были
столь чувствительны. Вот Андреевский препариру
ет эту поэму:
Старик говорит:
— Ты о нас-то подумай! Ведь мы тебе не чужие
люди: и отца, и мать, и дитя, наконец, ты всех нас
безрассудно бросаешь. За что же?
— Отец! Я исполняю долг.
— Но за что же ты обрекаешь себя на муку?
— Я там не буду мучиться. Здесь ждет меня бо
лее страшная мука. Да ведь если я, послушная вам,
останусь, меня разлука истерзает. Не зная покоя
ни днем, ни ночью, рыдая над бедным сироткой,
я все буду думать о моем муже, да слышать его крот
кий упрек...
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
И тут Андреевский раскрывает карты, он пишет:
Как видите, здесь нет ни малейшего следа мело
дии, а между тем это почти буквальное перепечаты
вание нижеследующих сомнительно-музыкальных
строк:
Старик говорил:—Ты подумай о нас,
Мы люди тебе не чужие:
И мать, и отца, и дитя, наконец,
Ты всех безрассудно бросаешь,
За что ж е?—«Я долг исполняю, отец!»
— За что ты себя обрекаешь
На муку?—«Не буду я мучиться там!
Здесь ждет меня страшная мука.
Да если останусь, послушная вам,
Меня истерзает разлука.
Не зная покоя ни ночью, ни днем,
Рыдая над бедным сироткой,
Все буду я думать о муже моем,
Да слышать упрек его кроткий...»
Вот Эйхенбаум и отталкивается от этого анализа,
исходит из него: действительно, как оценить по
эта, если его стихи без вреда и зазора переклады
ваются прозой? Андреевский недоброжелателен
к Некрасову, говорит Эйхенбаум, но это и полез
но: враги всегда видят яснее то или иное чуждое
им явление, чем друзья и апологеты. Так, Андреев
ский, желая принизить Некрасова, сказал, что он
возвел в крупное литературное явление жанр сти
хотворного фельетона. Но это не минус, а плюс
Некрасову!—возражает Эйхенбаум. Он обновил
стих, сделал его вновь ощущаемым, вывел из той
гладкописи, к которой свели его эпигоны Пуш
кина. Это обычный ход литературной эволюции,
как мы теперь знаем из работ тех же формалистов:
чтобы привлечь внимание к чему-либо —в данном
случае к стихам,—надо их остранить, сделать не
обычными, вывести из канона, снять с них патину
152
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
штампов и клише. Вот это и проделал Некрасов,
говорит Эйхенбаум.
Некоторые подробности:
Некрасов не просто «приспособился» <...>, а создал
именно тот тип поэзии, который был необходим
для создания нового восприятия. Необходимо было
создать это новое восприятие, чтобы поэзия имела
слушателей, потому что слушателей поэзия должна
иметь. «Толпа» часто значит гораздо больше в жиз
ни искусства, чем «избранный круг» профессиона
лов и любителей.
И Эйхенбаум находит параллель Некрасову в евро
пейской поэзии—это Беранже, о котором тоже с ух
мылкой говорили французские эстеты.
Некрасов, как и Беранже, понимал, что в этот мо
мент голос толпы, а не «избранных», был голосом
истории. Некрасов спасал поэзию тем, что как бы
врывался в нее с улицы, не считаясь с традициями.
На самом деле он пришел не с улицы, а из самой
литературы. Важно не забывать, что начал он с са
мой традиционной, «высокой» поэзии и старатель
но повторял ее штампы (сборник «Мечты и звуки»,
1840) <...>.
Некрасов, как и Беранже, быстро увидел, что
на этом пути спасения нет — что история требу
ет другого. Надо было искать новых приемов, но
вых методов и в области стиха, и в области жан
ра. Надо было создавать новый поэтический язык
и новые поэтические формы, потому что искусство
живо восприятием, а Тебальды и Вероники (балла
да «Ворон») уже не ощущались. В такие моменты
является пародия — «Текла» должна превратиться
в «Феклу».
Вот тут и начинается реабилитация пародии, взя
той как средство обновления стиха.
153
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Стихотворные фельетоны, водевили и пародии яви
лись результатом прикосновения Некрасова к тра
диционной поэзии. Он должен был (как Беранже)
пройти через период поэтических штампов, чтобы
оттолкнуться от них и тем сильнее прыгнуть в сто
рону или даже назад—к Державину и Крылову в том
смысле, в каком оба они отходят от высокого сти
ля и освежают поэтический язык простонародной,
а иногда и грубой речью <...>.
Как известно, Некрасов в молодости, нарушив
волю сурового отца (не пойдя в военную службу)
и лишенный тем самым материальной поддержки,
чрезвычайно бедствовал, буквально голодал, зара
батывая на жизнь литературной поденщиной само
го низкого пошиба,—халтурил, как бы мы сказали
сейчас. Но это было в то же время прекрасной ли
тературной школой, настаивает Эйхенбаум:
Делая оду сатирической, Державин осуществлял
тот же закон, который руководил Некрасовым при
превращении баллады в сатиру или поэмы в фелье
тон. Разница только в силе пародирования, в под
черкивании сдвига. Некрасов перекладывает старые
формы, пользуясь ими как основой для смещения.
Он, как настоящий пародист, в совершенстве вла
деет стилистическими и стиховыми (ритмико
синтаксическими) формами Жуковского, Пушкина
и Лермонтова, изредка даже отдаваясь им во власть.
Фельетоном сменяется период подражания высо
ким образцам —«народные» стихотворения являют
ся позже. И это совсем не из-за вынужденности: будь
Некрасов в молодости обеспеченнее—он все равно
писал бы в этот период стихотворные фельетоны
и водевили, только, может быть, в меньшем количе
стве. Фельетон—одна из органических форм его по
эзии, снижающей высокие жанры и поднимающей
жанры бульварной прессы.
154
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
Поэту, получается, все идет впрок, даже житей
ские неурядицы—все работает на поэзию, даже вы
нужденная, казалось бы, халтура. И мы опять тут
сталкиваемся с одним из законов литературной
эволюции: канонизацией низких форм и жанров,
претворением их в высокие. Это закон, открытый
Шкловским. Хрестоматийные примеры: Достоев
ский канонизировал жанр детективного романа,
введя в него философию. Или другой пример: поэ
тика Пушкина—это канонизация альбомного жан
ра, мадригала.
А Александр Блок канонизировал цыганский
романс, как писал об этом Шкловский. А до него
это делал Аполлон Григорьев, вот почему его так
любил Блок.
Я. Т.:
Совершенно верно. Ну, и вот основное у Эй
хенбаума в анализе Некрасова, когда мы неожидан
но встречаемся с тем парным явлением, о котором
пытаемся говорить сегодня,—Некрасов и Тютчев.
Эйхенбаум пишет:
Б.П .:
Необходимо было произвести сдвиг —и так, чтобы
он ощущался как ликвидация высокой, «священ
ной» поэзии. Уже в 1850 году в статье «Русские вто
ростепенные поэты» Некрасов утверждает: «Теперь
почти не говорят о слоге: все пишут более или ме
нее хорошо. Пушкин и Лермонтов усвоили нашему
языку стихотворную форму: написать теперь гла
денькое стихотворение сумеет всякий, владеющий
механизмом языка». Недаром решил он в это вре
мя заговорить именно о «второстепенных» поэтах —
среди этих оставленных в тени он, по-видимому, хо
тел найти опору для своих поэтических тенденций
и таким способом обойти пушкинский канон. Неда
ром он так увлекся Тютчевым, стиль и стих которо
го казались затрудненными и архаичными на фоне
155
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Пушкина. Поэзию надо было затруднить введени
ем нового пафоса, новой риторики, новых тем, но
вого языка. Ораторский пафос Тютчева («Не то, что
мните вы, природа...») и должен был понравить
ся Некрасову, который сам часто становился в позу
трибуна и превращал фельетон в проповедь. Свое
образные ораторские прозаизмы Тютчева («И этот-то
души высокий строй», «Вот отчего нам ночь страш
на» и т.д .) должны были восприниматься Некрасо
вым как указание. Необходимо было «принизить»
поэзию, приблизить ее к прозе, создать ощущение
диссонанса — именно для того, чтобы этим спосо
бом дать заново почувствовать самый стих. Гармо
ния стиха и языка была доведена Пушкиным до рав
новесия—надо было дать ощущение несовпадения,
дисгармонии.
И вывод:
Некрасов был не одинок. В его творчестве, в сущно
сти говоря, продолжается традиция одической, «витийственной» поэзии, которая от Державина, через
архаистов, переходит к Тютчеву, Шевыреву, Хомя
кову и др. Традиция эта осложнена борьбой с пуш
кинским каноном.
Как видим, Мережковский не был так уж неправ,
сопоставляя Некрасова и Тютчева. Но эта парал
лель в руках ученого-аналитика, исследователя ли
тературных форм приобрела совсем иной—трез
вый—смысл. Тютчев и Некрасов оказались близки
в чисто литературном плане, а не в мистическом,
где их сближал Мережковский.
Действительно, читая Тютчева после Пушкина,
нельзя не увидеть некоей его архаичности, он имен
но Державина напоминает. Даже некоторая споты
кливая неловкость, негладкость его слога в глаза
бросается. Он, так сказать, «допушкинский».
156
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
И. Т.: Отчасти даже и враждебный Пушкину. Это
сюжет известный, его Юрий Тынянов поднял. Надо
сказать об этом, Борис Михайлович.
Б.П .: Непременно, что и делаю. Тынянов поставил
себе целью разоблачить легенду о высокой оцен
ке Пушкиным стихов Тютчева. Легенда зижди
лась на одном основном факте: в 1836 году он по
местил в своем «Современнике» большую подборку
стихов Тютчева под шапкой «Стихи, присланные
из Германии». Это была первая большая публика
ция Тютчева. Но Тынянов не склонен верить это
му эффектному рассказу: Пушкин, мол, передал,
лиру Тютчеву. Нет, он показывает на многих при
мерах прохладное отношение Пушкина к распу
бликованному им поэту; да и вообще, замечает Ты
нянов, поэтический раздел «Современника» был
мало интересен, Пушкин уже и сам отходил от сти
хов, и печатал у себя поэтов малозначительных. Так
что, по логике Тынянова, таким малозначительным
автором мог предстать у Пушкина и Тютчев. При
этом, говоря о новой русской поэтической шко
ле, выросшей под влиянием немецкой философии,
Пушкин называл Шевырева и Хомякова—а Тютче
ва как раз и не упомянул.
И .Т.: Но эта трактовка Тынянова далеко не всеми
поддержана. Напоминают, в частности, как Пуш
кин вел борьбу с цензурой, сделавшей купюру в зна
менитых позднее тютчевских стихах.
Б, ГГ.: А вот давайте их прочтем —говорим о поэтах,
а о стихах и забыли.
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик —
В ней есть душа, в ней ест свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык...
157
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Вы зрите лист и цвет на древе:
Иль их садовник приклейл?
Иль зреет плод в родимом чреве
Игрою внешних, чуждых сил?
Они не видят и не слышат,
Живут в сем мире, как впотьмах,
Для них и солнцы, знать, не дышат,
И жизни нет в морских волнах.
Лучи к ним в душу не сходили,
Весна в груди их не цвела,
При них леса не говорили,
И ночь в звездах нема была!
И языками неземными,
Волнуя реки и леса,
В ночи не совещалась с ними
В беседе дружеской гроза!
Не их вина: пойми, коль может,
Органа жизнь глухонемой!
Души его, ах! не встревожит
И голос матери самой!..
Странно, конечно, что эти могучие стихи могли
оставить Пушкина равнодушными.
И, Т.: Так ведь не оставили. Он настоял на том, что
бы выброшенные строфы (таких было две) в тексте
были отмечены строчками отточий—чтоб видели
люди, что тут цензура вмешалась.
158
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
Кстати, вот что уж непонятно, так эта цензурная
придирка: что там могло идти против видов прави
тельства, как сказал бы Манилов, —в этих предель
но далеких от какой-либо политики стихах?
Б.П .: Мы не должны забывать, что была еще духов
ная цензура. Попам не могла нравиться такая на
турфилософия. Эти стихи отзывают пантеизмом,
а пантеизм считался ересью. Согласно христиан
ской догме, Бог не есть природа, а Он создает мир
из ничто.
И .Т.: Ну, а с Тыняновым все-таки что? Почему он
разводит Пушкина с Тютчевым?
Б. П.: Это было ясно уже у Эйхенбаума, которого мы
цитировали: он указал на тяготение Тютчева к Дер
жавину, что для Пушкина было уже пройденным
этапом. Ораторская, от оды идущая интонация ха
рактерна для Тютчева — здесь именно державин
ская школа. Ну ладно, давайте приведем вот такие
слова Тынянова:
Но каковы причины того, что Пушкин обошел Тют
чева, признав Хомякова и Шевырева? Причины эти
столь сложны, что укажу только на некоторые.
Это прежде всего —жанр Тютчева. Тютчев создает
новый жанр —жанр почти внелитературного отрыв
ка, фрагмента, стихотворения по поводу. Это поэт
нарочито малой формы. Он сам сознает себя диле
тан то м . В ответном письме на приведенное пись
мо к Гагарину он отчетливо и намеренно ставит
себя в ряд дилетантов: «Поразительная вещь—этот
поток лиризма, который наводняет всю Европу;
и главная причина этого явления —в чрезвычайно
простом обстоятельстве, — в усовершенствованном
механизме языков и стихосложения. Каждый чело
век в известном возрасте жизни—лирический поэт;
все дело только за тем, чтобы развязать ему язык.
159
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Здесь, на Западе, Тютчев забывает «звание пев
ца» (выражение Аксакова) и в атмосфере западно
го и русского дилетантства находит новый жанр—
фрагмент.
Вот специфика Тютчева, чуждая Пушкину: фраг
мент с одической интонацией. Какое-то отступле
ние от уже достигнутого уровня и школы русского
стиха. Это новая литературная мутация, результат
которой далеко еще не ясен.
Вот Тютчев это и прояснил, но сделал это уже
целостным своим поэтическим опытом, результат
которого не мог быть ясен во время Пушкина.
И .Т .: Борис Михайлович, мы говорили о поэ
тике Некрасова и Тютчева, о том, как трактова
ли их представители разных исследовательских
школ,—а как увязать их творчество с их эпохой?
Напоминаю годы жизни наших сегодняшних геро
ев: Тютчев: 1803-1873, Некрасов: 18121-1877. Что это
за период русской истории?
Б .Л .: Да, пора от Эвтерпы перейти к Клио, музе
истории. Тут мы и найдем причины необыкновен
ной популярности Некрасова и, наоборот, сторонности, маргинальное™ своему времени Тютчева.
Начнем с Некрасова. На протяжении его жизни
русское общество стало меняться почти катастро
фическим темпом. Вспомним хронологию. Рас
цвет деятельности Некрасова пришелся на эпоху
великих реформ Александра II и почти сразу же
начавшегося подъема так называемого освободи
тельного движения в России: в 1861 году отменяют
крепостное право, затем вводят земскую и судеб
ную реформы, реформу печати, резко ослабившую
цензурный гнет,—а как бы в ответ на все эти благо
деяния в 1866 году Каракозов стреляет в царя. По
сле чего начинается самая настоящая на царя охо
та. Некрасов умер в 1877 году, а через четыре года
160
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
царя все-таки достали террористы. Эпоха бурная,
что и говорить, характеризуемая не в последнюю
очередь массовым выходом на историческую аре
ну широких демократических слоев, пресловутых
разночинцев, которым и стал служить Некрасов об
новленным журналом «Современник», из которо
го ушли Лев Толстой и Тургенев и в котором око
палась некрасовская консистория, как он называл
своих семинаристов, выходцев из духовенства Чер
нышевского и Добролюбова. И совершенно жуткий
Антонович, самый настоящий хам, попросту говоря.
И .Т.: Еще Петра Елисеева можно вспомнить, Ни
колая Шелгунова или Варфоломея Зайцева, рабо
тавшего, правда, в другом радикальном журнале —
«Русское слово», где первую роль играл анфан террибль Дмитрий Писарев.
Б.П .: Некрасов в журнале повел себя как умелый хо
зяйственник, делец, капиталист, если на то пошло.
Он начал ориентироваться на этого нового разно
чинного читателя, причем сразу в двух отношени
ях: и как поэт, резко упростивший, демократизиро
вавший поэтический язык, о чем мы уже говорили,
и как издатель, построивший журнал на обслужи
вание этой новой демократической массы. Эсте
ты Тургенев, Дружинин и Боткин этим читателям
были неинтересны, а некрасовская консистория пи
сала именно то, что разночинцам надо.
Знаете, Иван Никитич, существует застарелый
предрассудок, пошедший как раз из того време
ни и прижившийся, натурально, в совке: что, мол,
«Современник» был лучшим русским журналом
того времени. И все в этом предрассудке неизмен
но пребывали, потому что читать журнал как тако
вой, погодно, полистно любителей не находилось.
А мне еще в ранней молодости случилось в некра
совский «Современник» заглянуть. Я взялся в уни
верситете писать курсовую работу «Роман „Отцы
161
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
и дети" в современной критике». Страхова про
чел, Каткова в его «Русском вестнике», Писаре
ва, натурально, а в «Современнике» гнусную ста
тью Антоновича. Ну и полистал журнал довольно
внимательно. Ужас. Это был очень плохой журнал,
весь на уровне той статьи Антоновича, которая на
зывалась, напомню, «Асмодей нашего времени».
Это Базаров, то есть сатанинское отродье. На лите
ратурном уровне были только «Губернские расска
зы» Щедрина, печатавшиеся в те годы, когда эсте
ты еще из журнала не ушли. А прочий худлит был
представлен известным сочинением «Что делать?»,
которое пришлось по вкусу только вот этой самой
демократической молодежи.
И. Т.: А ведь как читалось! Недаром говорят, что рус
ский читатель гениальнее самбй русской литературы.
Б. Л .: А судьи кто? А читатели кто? Особенно того,
некрасовского времени?
Я вот, Иван Никитич, готовясь к этой теме, на
шел интересный документ—записки Екатерины
Жуковской, очень стильный документ той эпохи.
Она Жуковская по второму мужу (по первому Де
нина, в девичестве Ильина), он одно время был
сотрудником некрасовского «Современника», пи
сал по экономическим вопросам. Однажды напи
сал статью, раскритиковавшую тогдашнюю новин
ку—«Капитал» Маркса. Тогда же столп позднего
народничества Николай Михайловский написал
против него статью «Карл Маркс перед судом гос
подина Жуковского». Жуковский, как человек со
лидный, недолго с этой консисторией сотрудни
чал, ушел на практическую работу—между прочим,
кончил жизнь в чине директора Российского го
сударственного банка. Записки Жуковской—чрез
вычайно интересный документ, дающий, в част
ности, яркие картины из жизни так называемой
Знаменской коммуны, организованной хорошим
162
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
писателем Василием Слепцовым. Это было что-то
вроде фурьеристского фаланстера. Разговоры во
круг ходили самые кромешные—объявили коммуну
личным гаремом Слепцова, между прочим, очень
красивого мужчины. Все это, конечно, было не т а к просто передовая молодежь искала новые формы
жизни. Бог в помощь, что называется; но вот лите
ратурные вкусы у этой молодежи были, что и гово
рить, не вовсе тонкие.
Приведу пример: Жуковская рассказывает о встре
че и разговоре двух передовых девушек:
Из соседней комнаты вышла хорошенькая стриже
ная блондинка, лет двадцати, с карими глазами.
- Н у , садитесь,—сказала она протяжным голосом,
несколько в нос, распечатывая письмо, которое ей
подала Коптева.
Коптева села против новой знакомой, а я, опа
саясь рассмеяться, забилась в угол комнаты за тре
льяж с плющом.
— Так это вы Коптева?—сказала молодая 3 . на
распев самым бесстрастным равнодушным тоном,
как бы показывая, что она привыкла к таким зна
комствам.
— Да, я самая. А вот это моя приятельница Ценина,—кивнула она на меня головой <...>.
И затем, уже вовсе не обращая на меня никакого
внимания, она обратилась к Коптевой и сказала:
— Ну а вы что скажете?
В то время интервьюирование не было вовсе
в ходу, но Коптева, как бы опережая на сорок лет
этот обычай, очень бодро стала задавать вопросы
на манер теперешних репортеров. Прищурив глаза
по своей обыкновенной привычке, вызванной край
ней близорукостью, Коптева, рассматривая свою со
беседницу, спросила:
— Вы нигилистка?
— Смотря по тому, что вы подразумеваете под
именем нигилистки.
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
— Ну там искусство, что ли, отвергаете, поэзию,—
с небрежной миной пояснила Коптева.
— Искусства и поэзии я отвергать не могу, потому
что это факт. Против фактов я не иду. Но не придаю
искусству и поэзии того значения, которое принято
придавать им другими.
— То есть?—допрашивала Коптева.
— Не могу признавать их целью—лишь средствами.
— Средствами чего?—продолжала Коптева.
— Средствами будить мысли массы и направлять
их в определенную сторону: как, например, некра
совские стихи.
— Ну, а Пушкин, воспевающий эпикуреизм?
— Пушкина я ценю или, скорее, просто признаю его
поэзию таким баловством, как вот вашу брошку и брас
лет. Для сытых он может быть приятным развлече
нием, но чужд всякого гуманизирующего влияния.
В этом тоне допрос Коптевой длился довольно
долго. Она, видимо, привыкла к ним, и у нее вы
работалась целая система вопросов, с помощью ко
торых она выясняла себе новую личность. Не при
выкши ни к чему подобному, я только удивлялась
находчивости Коптевой и серьезности, обстоятель
ности и докторальности, с которой отвечала ей 3 .
все тем же невозмутимым протяжным голосом.
3 . была сестра одного из известных сотрудников
журнала «Русское Слово», отличавшегося своим
крайним либерализмом, с ясно и категорично по
ставленными догматами; поэтому ей было нетрудно
отвечать на вопросы, целиком цитируя эти догматы,
поражая меня необыкновенной определенностью
своих взглядов, до чего мне было далеко.
Инициал 3 . в этом тексте означает того самого Вар
фоломея Зайцева, переплюнувшего самого Писаре
ва. Однажды я, к великому моему изумлению, обна
ружил среди его сочинений статью о Шопенгауэре,
в которой этот нигилист великого философа—хва
лил! Я своим глазам не поверил; потом вчитался:
164
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
Зайцев принял Шопенгауэра за эмпирика из шко
лы Юма и растолковал его в духе тогдашней ученой
новинки—рефлексологии Сеченова.
Нетрудно понять, что этим прямодушным мо
лодым людям могло нравиться в стихах Некрасо
ва самое прямолинейное содержание: Орина, мать
солдатская, «Выдь на Волгу, чей стон раздается...»
и кнутом иссеченная Муза. И пошли они солнцем
палимы... или сатира нехитрая, разоблачающая
тогдашних беззастенчивых дельцов.
И .Т.: Железная дорога, а по бокам-то все косточ
ки русские. Впрочем, допускалась буколика—кре
стьянские дети, рассматривавшие в сарае залегшего
на отдых охотника. Или Дед Мазай, спасший зай
цев от наводнения. Зато потом, когда пошли про
Ильича правду говорить, вспомнили, как он на по
добной охоте в Шушенском не спасал зайчишек,
а бил десятками.
Б .П .: Но, конечно, были в ходу и приветствовались
передовой молодежью и либералами попроще все
эти покаянные у Некрасова ноты, «Рыцарь на час»
и прочее в этом роде.
И, Г.; Борис Михайлович, Некрасов, как мы видим,
резко сменил адресата своих стихов, привел в по
эзию, к поэзии новую публику. Значит ли, что его
стихи стали хуже—в точном соответствии с нему
дрящим вкусом этой разночинной массы?
Б.П .: Нет, конечно, Некрасов—мастер стиха, и нель
зя этого отрицать. Ведь он не только современников
приучил к своей лире, но и оказал дальнодействующее влияние на последующую русскую поэзию—са
мого разнообразного духовно-культурного строя.
Он создал собственную школу поэзии—не похо
жую ни на пушкинскую, ни на лермонтовскую,
ни на тютчевскую,—какие бы частные сходства
165
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
в этом отношении ни наблюдались. Уникальность
его случая в том, однако, что он был высокоталант
ливый человек, сумевший эстетически обыграть,
использовать, возвести в перл создания новый де
мократический язык. Так и бывает: канонизацией
низших жанров, переведением их в новый образец
движется литературная эволюция.
Что же касается идеалов, то они у Некрасова
тоже были, но совсем не те, что ему приписывались.
Его идеал народного счастья и довольства, если го
ворить советским языком,—кулацкий. Он написал
три умилительные поэмы о декабристах, и в по
следней из них, «Дедушка», продемонстрировал
свою программу-максимум для народа: деревню
Тарбагатай. Старый декабрист, вот этот самый де
душка, говорит внуку Саше:
Мельницу выстроят скоро,
Уж запаслись мужики
Зверем из темного бора,
Рыбой из вольной реки.
<...>
Дома одни лишь ребята
Да здоровенные псы,—
Гуси кричат, поросята
Тычут в корыта носы...
<...>
Все принялось, раздобрело!
Сколько там, Саша, свиней,
Перед селением бело
На пол версты от гусей...
Корней Чуковский, написавший среди многого
о Некрасове, статью о подлинном его мировоззре
нии под таким именно названием—«Тарбагатай»,
приводил слова Гумилева, сказавшего, что это луч
шая строчка Некрасова: «Сколько там, Саша, сви
ней!» Если и не лучшая, то характерная, соглаша
ется Чуковский. И он пишет дальше:
166
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
Стихи замечательные, единственные в русской по
эзии. Упоение материальным довольством, бога
той хозяйственностью выразилось в них, как нигде
(кроме, пожалуй, стихов Державина). Когда русская
критика научится разбираться в произведениях ис
кусства, она должна будет признать, что эти тарбагатайские строки ценнее, поэтичнее многих про
славленных стихотворений.
Рефрен поэмы «Дедушка»: «Вырастешь, Саша,—уз
наешь!» Но когда Саша вырос и сам стал дедом,
то его внуки вместо Тарбагатая построили Колыму,
а Тарбагатай раскулачили.
И. Г.: Да, в двадцатые годы рапповские критики от
нюдь не церемонились с Некрасовым —и готовы
были приписывать ему вот эти кулацкие идеалы.
Некрасов далеко не сразу был канонизирован в со
ветской идеологии.
Б. 77.: И его прегрешения супротив бедняцких до
бродетелей отнюдь не замалчивались. Даже его
канонизатор Корней Чуковский писал об этом
прямым текстом. Помните, Иван Никитич, эту
историю с гвоздями, которые стали прибивать
к запяткам барских карет, чтобы мальчишки
на них не залезали. Некрасов написал негодую
щее стихотворение об этой практике, а на следу
ющий день был замечен выехавшим в точно та
кой же карете.
Тот же Чуковский пытается, так сказать, реаби
литировать Некрасова, пишет о том, что он был
человек двух эпох, время на нем сломалось и пе
ременилось (таким же и себя Корней Иванович
старается видеть—тонкий, мол, эстет, на службе
у большевиков). Да, конечно, время вывихнуло су
став. Но вот опять же у Эйхенбаума я нашел одно
высказывание, которое если не все, то многое объ
ясняет:
167
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Любители биографии недоумевают перед «проти
воречиями» между жизнью Некрасова и его стиха
ми. Загладить это противоречие не удается, но оно —
не только законное, а и совершенно необходимое,
именно потому что «душа» и «темперамент» одно,
а творчество—нечто совсем другое. Роль, выбранная
Некрасовым, была подсказана ему историей и при
нята как исторический поступок. Он играл свою
роль в пьесе, которую сочинила история,—в той же
мере и в том же смысле «искренне», в каком мож
но говорить об «искренности» актера. Нужно было
верно выбрать лирическую позу, создать новую теа
тральную эмоцию и увлечь толпу. Это и удалось Не
красову.
Вот момент истины! Не отождествляйте автора
стихов с их героем. Стихи, художественное творче
ство вообще не есть слепок с души художника. Если
характер поэта и присутствует в его стихах, то это,
как сказал бы Кант, не эмпирический, а умопости
гаемый его характер.
Тут более серьезный вопрос возникает: каковы
роль и место Некрасова в истории русского сти
ха? Не в содержательно-тематическом плане—или
не только в таковом,—но как стихотворная тради
ция, как школа стиха. И вот выясняется, что вли
яние Некрасова было колоссальным, намного пре
взошедшим пушкинскую школу.
Я. Т.: Есть мнение, что пушкинская школа в русской
поэзии не прижилась: на уровень основоположника
никто подняться не мог. Он вроде как дал образцы
для подражания и воспроизведения, создал канон,
но никто после Пушкина в этот ряд встать не мог.
Б .П .: А вот с Некрасовым совсем другая история.
Реформа русского стиха, проведенная Некрасовым,
была чрезвычайно плодотворна. Пошла на поль
зу, всем пригодилась—буквально всем. Я недавно
168
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
обнаружил одну впечатляющую работу о Некрасо
ве, написанную О. А. Седаковой, это очень серьез
ный автор. Она начинает с того, что Некрасов из
менил самую интонацию русского стиха, произведя
как будто и не очень заметную реформу: он широко
ввел в русскую просодию трехсложный стих—ана
пест, дактиль, амфибрахий на место сглаженных,
автоматизованных пушкинских ямбов и хореев —
двухсложных стихов. Трехсложный стих гораздо
богаче эмоционально, чем двухсложный, он напев
нее и в то же время как бы и прозаичнее, естествен
нее, теплее. Русский стих тем самым перестал быть
декламационным, он запел, обрел обаятельную ме
лодию. Сколько угодно примеров можно привести.
«Люблю тебя, Петра творенье!»—ямб четырехстоп
ный. «Что ты жадно глядишь на дорогу // В сторо
не от веселых подруг...»—чувствуете, как запел этот
анапест? А Некрасов не только мелодику и интона
цию стиха изменил, но и словарь обновил за счет
всяческого просторечия, стихотворный язык стал
у него естественно-разговорным, что тоже было
своего рода достижением, имевшим большую бу
дущность. И главное, все это пошло вглубь, в иные
времена, в другие совсем эпохи —и всюду пригоди
лось.
Можно страницами цитировать работу Седако
вой, но место не позволяет,—дадим ее резюме в по
следнем авторском абзаце:
Продолжения Некрасова в русской поэзии невоз
можно свести воедино, невозможно даже выстроить
в хронологической последовательности (советская
рецепция не наследует символистской или постсим
волистской). Тем не менее несколько генеалогиче
ских линий можно наметить. Линия ученичества:
Некрасов—народники. Крестьянские поэты, сатири
к и — советская поэзия. Линия творческого продол
жения: Некрасов —Маяковский —Бродский. Роман
тическое наследование: Некрасов—Ап. Григорьев,
169
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
А. Апухтин — Блок — Пастернак. Линия сложных
трансформаций: Некрасов—Тютчев, Белый, Сологуб,
Анненский, Ходасевич, Ахматова, Мандельштам.
И —линейно неупорядочиваемая —вся посленекрасовскал эпоха русской поэзии.
Видите, и она Тютчева вспоминает (ссылаясь ранее
на Гуковского, эту связь указавшего; но мы видели
то же у Тынянова и Эйхенбаума).
И .Т .: Вас Бродский в этом, некрасовском, ряду
не смущает?
Б, 77.: Весьма смущает. Бродский у нас должен идти
по линии Тютчева. Он философичен, смертельно
серьезен, берет самые высокие ноты. Он о самом
важном—о жизни и смерти. Такую мелочь, как со
ветская власть, он не замечает.
Я. Т.: За что и невзлюбило его начальство.
Б .П .: Тема Бродского основная—небытие, поглоща
ющее культуру, хрупкость культуры, историческая
ее обреченность. Нет сомнения, что эта тема у со
временного поэта могла появиться только в Петер
бурге—зримый образ этой поглощаемой советским
небытием культуры. Бродский—римлянин в уже
завоеванном варварами Риме. И сходный масштаб
мы находим именно у Тютчева. О чем писал Тют
чев? О космосе, которому угрожает хаос.
О чем ты воешь, ветр ночной?
О чем так сетуешь безумно?..
Что значит странный голос твой,
То глухо жалобный, то шумно?
Понятным сердцу языком
Твердишь о непонятной муке —
И роешь и взрываешь в нем
Порой неистовые звуки!..
170
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
О, страшных песен сих не пой
Про древний хаос, про родимый!
Как жадно мир души ночной
Внимает повести любимой!
Из смертной рвется он груди,
Он с беспредельным жаждет слиться!..
О, бурь заснувших не буди —
Под ними хаос шевелится!..
Лучшее истолкование поэзии Тютчева дал В. С. Со
ловьев в статье 1896 года. Его не могли обойти даже
советские издания Тютчева, предпосылавшие его
сборникам какой-либо комментарий. Но вот давай
те и мы процитируем кое-что из этой замечатель
ной статьи:
Хаос, т. е. отрицательная беспредельность, зияю
щая бездна всякого безумия и безобразия, дем о
нические порывы, восстающие против всего поло
жительного и должного — глубочайшая сущность
мировой души и основа всего мироздания. К ос
мический процесс вводит эту хаотическую стихию
в пределы всеобщего строя, подчиняет ее разум
ным законам, постепенно воплощая в ней идеаль
ное содержание бытия, давая этой дикой жизни
смысл и красоту. Но и введенный в пределы все
мирного строя, хаос дает о себе знать мятежными
движениями и порывами. Это присутствие хаоти
ческого, иррационального начала в глубине бытия
сообщает различным явлениям природы ту свобо
ду и силу, без которых не было бы и самой жизни
и красоты. Жизнь и красота в природе —это борь
ба и торжество света над тьмою, но этим необходи
мо предполагается, что тьма есть действительная
сила. И для красоты вовсе не нужно, чтобы тем
ная сила была уничтожена в торжестве мировой
гармонии: достаточно, чтобы светлое начало овла
дело ею, подчинило ее себе, до известной степени
171
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
воплотилось в ней, ограничивая, но не упраздняя
ее свободу и противоборство.
Частные явления суть знаки общей сущности.
Поэт умеет читать эти знаки и понимать их смысл.
«Таинственное дело», заговор «глухонемых демо
нов»—вот начало и основа всей мировой истории.
Положительное, светлое начало космоса сдержива
ет эту темную бездну и постепенно преодолевает ее.
В последнем, высшем произведении мирового про
цесса—человеке—внешний свет природы становится
внутренним светом сознания и разума,—идеальное
начало вступает здесь в новое, более глубокое и тес
ное сочетание с земною душою; но соответственно
этому глубже раскрывается в душе человека и проти
воположное демоническое начало хаоса. Т у темную
основу мироздания, которую он чувствует и видит
во внешней природе под «златотканым покровом»
космоса, он находит и в своем собственном сознании.
Вот главное—это понимание одноприродности
строя бытия и человеческого сознания. В самой
человеческой душе идет эта космическая схватка.
Сама человеческая душа стихийна, обречена это
му противоборству космических стихий. И Тютчев
светлейшему из состояний человека—любви усвояет ту же стихийную, злую силу. Это делает его лю
бовную лирику демонически глубокой.
Любовь, любовь—гласит преданье —
Союз души с душой родной —
Их съединенье, сочетанье,
И роковое их слиянье,
И... поединок роковой...
И чем одно из них нежнее
В борьбе неравной двух сердец,
Тем неизбежней и вернее,
Любя, страдая, грустно млея,
Оно изноет наконец...
172
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
Нужно сказать, однако, что Владимир Соловьев
слишком оптимистично истолковал сущность
тютчевской поэзии—увидел в ней ход к некоему
всеобъемлющему примирению —в соответствии
со своей собственной историософией. Но никакого
умиротворяющего синтеза в поэзии Тютчева нет.
Она не оптимистична, но и не житейски пессими
стична. Она—трагедийна: вот слово, поднимающее
Тютчева выше обычных и привычных разделений.
Тютчев—поэт-ницшеанец, можно было бы сказать,
если б в этом слове не было априорного занесения
его в некую стороннюю рубрику. Но Тютчев совер
шенно самобытен, он сам по себе, ничьих влияний
на нем не было.
Я. Т.: А как же, Борис Михайлович, ведь известно
отнесение поэзии Тютчева к философскому роман
тизму в варианте Шеллинга. Поэт-шеллингианец—
очень ходовая характеристика Тютчева.
Б .П .: Ну да, Шеллинг периода философии тожде
ства, учивший о всеобщей одухотворенности бы
тия в разных его потенциях, степенях развития.
Но Шеллинг поздний с его учением о премирной
свободе, укорененной в темных безднах бытия,—
вот, скорее, что относится к Тютчеву, иррациональ
ность, негарантированность бытия, человека, чело
веческой истории.
Я. Т.: А как же тогда относиться к политической ре
акционности Тютчева, к его панславизму, апологе
тике государства в его политических стихах и в его
публицистике?
Б.П .: Да, Тютчев в разгар революционных событий
в Европе после февраля 1848 года выступил с поли
тической публицистикой: издал на французском
языке брошюру «Россия и революция», вызвав
шую заметный резонанс на Западе. Есть две силы
173
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
в современном мире, писал Тютчев, — революция
и Россия, и о российский утес разобьются волны
революции. Об этом у него и стихотворение есть—
«Утес и море».
Как к этому отнестись? Так же, как к публици
стике Достоевского в его «Дневнике писателя»:
это не трезвый анализ ситуации, а некое заклина
ние, заклятие стихий, заговбр. Надежда: да мину
ет Россию чаша сия,—выдаваемая за уверенность.
Вспомним Мережковского, сказавшего, что
Тютчев —нигилист, в сравнении с которым ин
теллигентские идолы —малые ребята. Настоящий,
метафизический, а не естественно-научный базаровского типа нигилист—это человек, не верящий
в конечное торжество добра, он видит в человеке
и в истории скорее торжествующее зло, чем пре
допределенное добро. Потому и хватается за су
ществующие, еще не рухнувшие общественно
государственные формы: все лучше, чем бушевание
высвобожденных стихий. Такими в России были
Победоносцев, Катков, Константин Леонтьев. Та
ким же был Тютчев. Да и Достоевский в «Дневни
ке писателя».
Но, как и Достоевский, Тютчев в публицистике
мельче своего творчества. Оба они—люди испуган
ные, испугавшиеся и хватающиеся за некий мисти
ческий оберег.
И нельзя не отметить, не заметить некоей риф
мы Тютчева к Некрасову в их одновременном хва
лебном обращении к усмирителю польского восста
ния 1863 года Муравьеву. Некрасов этим унижением
ничего не добился, «Современник» был закрыт.
А Тютчев свое отношение к этому делу выразил
в обращении к либеральному петербургскому гу
бернатору Суворову, внуку полководца: «Простите
нам —наш симпатичный князь, //Ч то русского че
стим мы людоеда, // Мы, русские—Европы не спросясь...» Герцен напечатал это стихотворение в «Ко
локоле»—устыдил Тютчева как бы. Но мы ценим
174
ТЮТЧЕВ
И НЕКРАСОВ
Тютчева не за это, не за шинельные эти стихи, что
называется.
А нельзя ли в параллель поставить стихотво
рение Бродского «На смерть Жукова»?
Я . Г .:
Б .П .: Притом что именно Бродский резко отвер
гал политические стихи Тютчева. Параллель раз
ве та, что Бродский, как и Тютчев, искренен: Брод
ский—имперец, это у него от Петербурга, длящаяся
петровская аура.
Герцен
И, 71: Борис Михайлович, о Герцене вы неоднократ
но высказывались, и главная мысль ваших высту
плений была та, что Герцену удивительно повезло
в советское время, потому что в 1912 году, в столет
ний герценовский юбилей, Ленин написал статью
«Памяти Герцена», в которой причислил этого ли
берального скептика и язвительного мизантропа
к числу деятелей русского революционного движе
ния. И Герцен тем самым попал в некую идеологиче
скую обойму советского времени, широко издавался,
входил в школьные программы, популяризировал
ся. Тогда как настоящее его место (опять же повто
ряю вашу трактовку) скорее в ряду веховцев или
даже предшественников «Вех»—того духовного
движения, которое решительно порвало с тради
цией русских так называемых революционных де
мократов школы Белинского—Чернышевского.
Б .П .: Да, это был некий курьез. Герцен по своим ду
ховным истокам и школе—типичный и очень вы
разительный представитель славной плеяды людей
сороковых годов, культурных идеалистов, сфор
мировавшихся во времена царствования Нико
лая I. Это те люди, которых стали называть «лиш
ними людьми». Придумал термин Иван Сергеевич
Тургенев, сам бывший в числе этих культурных иде
алистов. Надо помнить, что под это определение
попадают не только персонажи русской литерату
ры вроде Онегина и Печорина, но и в русской жиз
ни существовали эти люди. Их рассадником и аль
ма-матер был Московский университет, который
176
ГЕРЦЕН
в тридцатые еще годы поднялся на очень высокий
уровень, укомплектованный молодыми профессо
рами, прошедшими выучку в Германии. Грановский
из них самый известный, но можно назвать Редкина,
Крюкова, историка Соловьева Сергея Михайлови
ча. Того же Тургенева. Станкевич, Бакунин, Боткин,
даже Катков, позднее перешедший в лагерь реакции,
как принято о нем говорить. Да и славянофилы пер
воначальные, классики славянофильства Хомяков,
Киреевский, Аксаков Константин—той же генера
ции люди, тоже лишние в России, несмотря на их
подчеркнутую русскость. С ними потом, уже в эми
грации, Герцен очень неожиданно идейно сблизил
ся, мы об этом еще будем говорить.
И.Т.: Можно еще вспомнить Владимира Печерина,
вскоре по возвращении из Германии эмигрировав
шего. Первый эмигрант из этой плеяды, вторым
стал именно Герцен.
Б. П.: Да, и об их встрече на Западе Герцен очень ин
тересно написал в «Былом и думах». Печерин стал
католическим монахом ордена редемптористов.
Ничего общего с Герценом, испытавшим на Западе
совсем иную эволюцию.
Тут что еще нужно сказать о людях сороко
вых годов. Они все были гегельянцами, знатока
ми и поклонниками философии Гегеля, бывшей
в тридцатые-сороковые годы XIX века последним
словом европейской учености. Вот тут, на этом Ге
геле, и поскользнулся Ильич, и причислил Герце
на к революционерам. Он сам, Ленин то есть, как
раз тогда в эмигрантском вынужденном безделье
начал Гегеля читать —и Герцена вспомнил, герценовские слова: «Диалектика —это алгебра ре
волюции».
Я. Г.: Ну да, и эта формула, которую нам вбива
ли при любом упоминании Герцена: он вплотную
177
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
подошел к диалектическому материализму и оста
новился перед историческим материализмом.
Б .П .: Об этом в самом деле стоит поговорить, что
это такое у Герцена, был ли он в самом деле диалек
тическим материалистом. Начать нужно с того, что
диалектический материализм—-это оксюморон, де
ревянное железо. Материализм не может быть диа
лектическим по той просто причине, что материя,
коли она вовлечена в диалектический процесс, об
ладает, вернее, наделяется свойством разумности.
И если мы говорим: «диалектика природы», то тем
самым наделяем природу вот этим внутренним ра
зумом, одухотворенностью.
Герцен, читая Гегеля, это понимал. Его главным
философским трудом считаются «Письма об изуче
нии природы», публиковавшиеся в 1845-1846 годах.
Строго говоря, о природе там речь не идет, эта ра
бота Герцена не что иное, как пересказ гегелевских
«Лекций по истории философии». Очень толко
вый и красноречивый, я бы сказал, пересказ. Гер
цен вообще был красноречив. И вот в каком смыс
ле он говорит о природе? Какой он видит природу?
Вот именно что воодушевленной, одухотворенной,
потому что он исходит из гегелевского положе
ния о тождестве бытия и мышления. Хотя, со сво
ей стороны, тоже пытается поставить Гегеля с го
ловы на ноги, как это будет делать, нам говорили,
Маркс. Но вот как звучит это у Герцена:
Гегель хотел природу и историю как прикладную
логику, а не логику как отвлеченную разумность
природы и истории. Вот причина, почему эмпири
ческая наука осталась так же хладнокровно глуха
к энциклопедии Гегеля, как к диссертациям Ш ел
линга.
То есть разум природы тем самым все-таки про
возглашается. (Об истории пока умолчим, Герцен
178
ГЕРЦЕН
позже об этом много будет рассуждать, и мы за ним
последуем.) Материя, то есть природа, одушевлен
ная и самодвижущаяся, не есть уже материя, не есть
вещество, как хотели считать вульгарные матери
алисты нового времени. Материей же со времен
Платона и Аристотеля принято было называть
потенцию бытия, актуализирует которую форма,
то есть имманентный бытию разум. Сама по себе
материя как абсолютная потенциальность есть
ничто, тождественно ничто. Все это так называ
емый объективный идеализм, и если вы назовете
его диалектическим материализмом, от этого ни
чего не изменится. Кстати, Алексей Федорович Ло
сев так делал из какого-то ехидства—говорил, что
древнегреческая мысль была диалектическим ма
териализмом, тогда как исторически правильным
было название «гилозоизм», то есть та же одушев
ленность природы.
Или вот еще такое высказывание Герцена возь
мем из тех же «Писем об изучении природы»:
...мысль предмета не есть исключительно личное
достояние мыслящего: не он вдумал ее в действи
тельность, она им только сознана; она предсуществовала, как скрытый разум, в непосредственном
бытии предмета, как его во времени и пространстве
обличенное право существования, как на деле, фак
тически исполненный закон, свидетельствующий
о своем неразрывном единстве с бытием. Мышление
освобождает существующую во времени и простран
стве мысль в более соответствующую ей среду созна
ния <...>; мысль предмета освобождается не в нем:
она освобождается бестелесною, обобщенною, побе
дившею частность своего явления в сфере сознания,
разума, всеобщего.
Скрытый разум в самом бытии предмета —ну ка
кой же это материализм? Этот разум приходит
к самосознанию в человеке—чистое гегельянство.
179
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Но Ленин, в своей философской невинности, счи
тал это диалектическим материализмом, к которо
му, значит, вплотную подошел Герцен.
А вот теперь самое интересное, почему же он,
в той же ленинской интерпретации, остановился
перед историческим материализмом? Опять же,
что Ленин считал историческим материализмом?
Вот это продолжающееся разумное движение бытия
в сфере истории. История, в марксистской интер
претации, запрограммирована, у нее есть мыслен
но извлекаемый объективный смысл. Это переход
от эксплуататорских обществ к бесклассовому об
ществу коммунизма. И дело не в том, что Маркс
этот реализующийся исторический разум усматри
вает в смене экономических формаций: важно то,
что сама эта запрограммированность исторического
процесса есть свидетельство его разумного саморазвертывания. Опять же, если держаться буквы и духа
диалектики, то этот термин—«исторический ма
териализм»—обессмысливается: там, где есть про
грамма, есть объективное целеполагание, там пре
валирует идея, мысль, разум того же исторического
процесса.
Герцену на первых порах было свойственно
именно такое понимание истории. Он вслед за Ге
гелем в «Письмах об изучении природы» наделял
историю, как и природу, разумным смыслом. Пом
ните: «логика как отвлеченная разумность природы
и истории»? Или много раз тогда повторявшееся:
история как путь от природы к человеку, к челове
ческому сознанию. И вот от этой мысли, приписы
вавшей истории разумный и запрограммированный
смысл, он в результате отказался. Это и было основ
ным в духовной эволюции Герцена.
Что было жизненным толчком к такой переме
не? Это опыт французской революции 1848 года,
которую Герцен наблюдал вживе, в самом ее эпи
центре, в Париже. Он уехал из России в начале
1847 г°Да> первым делом поехал в Париж и писал
180
ГЕРЦЕН
отчеты о своих впечатлениях в русские журналы.
Эти публикации назывались «Письма из авеню Мариньи». Четыре письма удалось в России напеча
тать. Потом поехал в Италию и поначалу имен
но в Италии наблюдал тамошние революционные
события. А в феврале 1848 года началась револю
ция в Париже, и Герцен, натурально, туда неза
медлительно отправился. Теперь его революцион
ный дневник стал называться «Письма из Франции
и Италии», ни о какой печати в России, конеч
но, речи уже не было. Это герценовское сочинение
чрезвычайно важно у него, хотя его потом задвину
ли другие его книги, в первую очередь «С того бере
га», написанная уже на излете революции, и в этой
книге историософский пессимизм Герцена пред
ставлен уже в полной мере. Но «Письма из Фран
ции и Италии» хранят еще не остывший жар рево
люции. Я бы сказал, что эта книга—феноменология
революции, любой революции как политическо
го действа. И вот мне кажется, что как раз ее, эту
книгу, эти «Письма из Франции и Италии», вни
мательнейшим образом читал и помнил Ленин, он
из нее набрался всякого рода революционной так
тики, и от этой книги нужно вести симпатию его
к Герцену. Вот уж действительно алгебра револю
ции, и без всякой диалектики. Читаешь эту книгу—
и все время видишь параллели к русской револю
ции, на всем ее протяжении от февраля к октябрю.
Как во Франции 1848 года от февраля к июлю, ког
да была сделана попытка пролетарского восстания,
подавленная номинально революционной властью.
И как на нее, на эту власть гневно ополчался Гер
цен!
Герцен занимает позицию на самом левом флан
ге революции, он жаждет и ждет революции социа
листической, или, как тогда говорили, социальной.
Но в этих французских событиях верх взяли уме
ренные демократы, Керенские тогдашние, опять же,
как и русские их аналоги позднейшие, не сумевшие
181
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
удержаться во главе и в конце концов отдавшие
власть тамошнему—продолжаем русские паралле
ли—Корнилову, то есть Луи-Наполеону, восстано
вившему во Франции монархическую власть, так
называемую Вторую империю.
И. Т.: Маленький племянник великого дяди, как его
тогда назвал Виктор Гюго. Одно замечание, Борис
Михайлович: а как же работа Карла Маркса «Во
семнадцатое брюмера Луи-Бонапарта», считавша
яся у марксистов образцом политического анализа
революционных событий? Она в свое время цити
ровалась везде, всюду. А вы утверждаете, что Ле
нин набрался революционного ума в рассуждении
всяческой тактики именно у Герцена, из его «Пи
сем из Франции и Италии»? Может быть, все-таки
Маркс был для него важнее?
Б .П .: Естественно, я помнил об этой работе Марк
са—и заглянул в нее сейчас. И с полной ответ
ственностью говорю: Герцен куда интереснее, куда
узнаваемее в ленинском подходе к революции сем
надцатого года. Не буду голословным —начнем ци
тировать.
Самое важное письмо из этого цикла—один
надцатое, где Герцен говорит о социалистической
перспективе революции и предлагает, его словами,
«пари за социализм»:
Социализм отрицает полнейшим образом весь ста
рый порядок вещей с его правом и представитель
ством, с его церковью и судом, с его гражданским
и уголовным кодексом — вполне отрицает, так, как
христиане первых веков отрицали мир римский.
Это у него постоянная параллель — с той эпохой
античной истории, когда пал Рим и на его раз
валинах утвердилась новая христианская цивили
зация. Причем Герцен все время повторяет, что
182
ГЕРЦЕН
новый социалистический порядок может возник
нуть только на развалинах прежнего, феодально
монархического и аристократического, он постули
рует исторический и культурный разрыв, пропасть.
Потом в начальном марксизме это будет называть
ся Zussamenbruch Theorie —теория грядущей соци
альной катастрофы.
Никакая конституция, никакое правительство
не в состоянии дать феодально-монархическим го
сударствам истинной свободы и равенства — не раз
рушая дотла все феодальное и монархическое. Евро
пейская жизнь, христианская и аристократическая,
образовала нашу цивилизацию, наши понятия, наш
быт; ей необходима христианская и аристократиче
ская среда. Среда эта могла развиваться сообразно
с духом времени, со степенью образованности, со
храняя свою сущность, в католическом Риме, в ко
щунствующем Париже, в философствующей Герма
нии; но далее идти нельзя, не переступая границ.
У Герцена даже появляется термин «перманент
ная революция» —до всяких Парвусов и Троц
ких. Правда, он ссылается на Прудона, вообще
на него очень тогда влиявшего, они вместе изда
вали (на деньги Герцена) журнал «Голос народа»,
имевший успех, тираж достигал сорока тысяч, это
много. Прудон очень сильно повлиял на Герцена—
и как раз в смысле отрицания политики, политиче
ской революции. Революция не должна цепляться
за парламентские формы—вот постоянная мысль
Герцена и в этих «Письмах», и в книге «С того бе
рега». Мы уже привели его слова о ненужности пра
ва и представительства, то есть парламента, а также
уголовного и гражданского кодекса. Герцен высту
пает за некую прямую демократию, осуществляемую
непосредственно на местах, местными органами
самоорганизующейся массы. Так в свое время хо
тели понимать идею советов в русской революции,
183
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
но дело, как известно, не пошло, их подменила дик
татура революционной партии. Но у Герцена, по
вторяю, это идет от Прудона, от его анархизма.
Европа догадалась, благодаря реакции, что предста
вительная система — хитро придуманное средство
перегонять в слова и бесконечные споры готовность
действовать...
Отрицается сама идея демократии:
Действительно творчества в демократии нет —и по
тому она не будущее. Будущее вне политики, буду
щее носится над хаосом всех политических и соци
альных стремлений и возьмет из них нитки в свою
новую ткань, из которой выткут саван прошедшему
и пеленки новорожденному.
Или вот такое высказывание, развивающее пункт
о прямом народном самоуправлении,—отторжение
идеи представительного правления, то есть в ко
нечном счете парламента:
Республика—не школа, не символика, ей не нужно
представлять себя правительством, так как разуму
это не нужно, его существование и действие не пред
ставляет его, а заявляет. Мысль переноса своего са
модержавия на избранных—мысль монархическая
и ложная <...>. Человек по преимуществу животное
общественное, как выразился Аристотель; ему об
щественность легка. Мы знаем, как у нас крестьяне
распоряжаются в общине, как работники ведут свои
артели, у них нет никаких дел, доходящих до поли
ции, оттого что все делается просто , без перьев, про
токолов, чиновников, квартальных.
Вот и одно из первых отнесений к теории крестьян
ского, общинного социализма, к этому фундаменту
русского народничества. Герцен был ее основателем.
184
ГЕРЦЕН
Считалось, что он в этом построении усвоил некото
рые идеи славянофильства, но и вот другой, фран
цузский источник тут можно увидеть: все тот же
Прудон, его идея самоуправляющихся коммун
и прямого продуктообмена между ними. Опять же,
большевики этой идеей пользовались, создавая свой
так называемый военный коммунизм: ликвидация
денег и рыночных отношений. Но не получилось
прямой демократии — ни у Прудона, ни у больше
виков.
Надо еще отметить у Герцена очень внятное
нравственное обоснование социализма. В монар
хии, говорит Герцен, только одно лицо свободно,
сам монарх, и, следовательно, только он являет
ся источником морального сознания: нравствен
ность появляется там, где есть ее естественный но
ситель, свободный человек. Но если в социализме
освобождаются все люди во всем диапазоне их дей
ствий, то их сообщество естественно становится не
ким нравственным организмом.
Отсутствие высшего порядка, тяготящего автори
тетом сильного, властью, — начало человеческой
нравственности, ответственности за дела. Нрав
ственность тут становится естественной формой
человеческой воли, физиологическим единством
между человеческим желанием и наружным миром,
обществом <...>. Чем свободнее лицо, община, город,
провинция, тем меньше дела государству; три чет
верти труда, обременяющего ныне правительства,
будут делаться сами собой, без всякого участия и ве
дения центрального управления.
Тут даже, если угодно, позднейшая мысль анархосиндикализма, что неудивительно, ибо он тоже
идет от Прудона, с которым сам Герцен непосред
ственно соприкасался. И вот еще одна зернистая
мысль, вычитав которую у Герцена, Ильич, несо
мненно, подпрыгнул от восхищения:
185
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Обвинение, что социализм не выработал своего воз
зрения, не развил своих учений, а принялся их осу
ществлять,— школьно и пусто; общественные пере
вороты никогда не бывают готовы перед борьбою;
борьба—действительное рождение на свет обще
ственных идей, она их делает живыми из абстрак
ции, учреждениями из теоретических мыслей <...>.
Пока социализм был теоретическою мыслию, он де
лал окончательные построения, выдумывал формы
и костюмы (фаланстер); как скоро он стал осущест
вляться, сенсимонизм и фурьеризм исчезли и явил
ся социализм коммунизма, то есть борьбы насмерть,
социализм Прудона, который сам недавно сказал,
что у него не система, а критика и негация.
Тут какая мысль Ленина узнается (повторяю, у Гер
цена им выуженная, по глубокому моему убежде
нию)? Когда ему, Ленину, говорили, что социализ
му не время в России, что нет для него предпосылок
в социально-экономическом строе, он отвечал: а вот
сам социализм, социалистическая партия, пришед
шая к власти, и создаст такие предпосылки в ускорен
ном порядке. То есть социалистический переворот
должен предшествовать любой социалистической
программе. Или, как говаривал Ильич, повторяя
слова Наполеона (не племянника, а дяди): главное—
ввязаться в драчку, а там видно будет. То, что назы
вается волюнтаризмом, которому в эпоху револю
ции поддался даже трезвый в обычное время Герцен.
И скоро ему пришлось протрезветь окончатель
но. И дело не только в том, что социалистиче
ская революция потерпела поражение—попыт
ка такой революции, восстание работников в мае
1848-го. Герцен стал понимать, что пролетарский
бунт — отнюдь не обязательно социалистический,
что нет никакого особенного, врожденного соци
алистического инстинкта у пролетариев. Вообще
у народных масс, тем более нищих и угнетенных,
нет и не может быть никакой идеологии, никакой
186
ГЕРЦЕН
теоретической программы. Народ—слишком поэт,
слишком ребенок, писал Герцен, его надо вести
за руку, таким поводырем и должны стать социа
листы. Опять же, совпадение с Лениным: тот гово
рил, что рабочее движение само по себе может по
родить только тред-юнионистскую программу. Так
и Герцен об этом стал писать, уже в книге «С того
берега», тем более позже, в «Концах и началах»,
в «Письмах к старому товарищу». Мечта пролета
рия—стать мелким буржуа, это понял протрезвев
ший Герцен. Народу, тем более французскому, с его
громкой милитарной историей, еще недавно шед
шему за Наполеоном, куда ближе какой-нибудь во
енный вождь и программа новых завоеваний.
Не будем голословны, приведем цитаты, прямой
герценовский текст:
Будь пролетарий побогаче, он и не подумал бы о ком
мунизме. Мещане сыты, их собственность защищена,
они и оставили свое попечение о свободе и независи
мости, напротив, они хотят сильной власти...
И сюда же:
Народ французский не имеет ни малейшего поня
тия о свободе, о республике, но имеет бездну наци
ональной гордости, он любит Бонапарта и терпеть
не может Бурбонов... Народ вообще плохой фило
лог, слово «республика» его не тешит, ему от него
не легче. Слова «империя», «Наполеон» его элек
тризуют, далее он не идет.
Вот видите: никакого пролетарского мессианизма,
который уже клокочет в лабораторных пробирках
Маркса.
И. Т.: И поразительно, как актуальны слова Герце
на о готовности народа идти скорее за императо
ром, чем за социалистическими друзьями народа.
i 87
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Б. Я.: Да, на все времена сказано. И удивительно, как
в то же время, в тех же исторических обстоятель
ствах, наблюдая ту же революцию 1848 года, Маркс
напишет «Коммунистический манифест» с его про
летарской мифологией. Вот и решайте, кто был
трезвый и кто пьяный. Интересная частность: ког
да русский легальные марксисты в начале XIX века
начали критический пересмотр марксистской док
трины, одним из первых пунктов было как раз со
мнение в этом пролетарском мессианизме. Насто
ящий, эмпирический пролетарий совсем не похож
на мессию марксистской мифологии. И правы ока
зались как раз «экономисты», с которыми воевал
молодой еще Ленин: «копейка на рубль»—вот что
интересует настоящего, а не выдуманного проле
тария.
Так что, как бы Ленин ни вдохновлялся некото
рыми сюжетами в герценовских «Письмах», кар
тину во всей ее широте, представленной Герценом,
он не увидел.
И вот что еще, Иван Никитич, нужно зафикси
ровать и выделить у Герцена, сыгравшего отбой:
ему стало понятным, что нравственное содержание
человека отнюдь не меняется чудесным образом
от ликвидации государственного и всякого иного
гнета. Помните эти его слова о нравственности как
естественной форме человеческой воли в грядущем
обществе, ликвидировавшем государственный гнет
и экономическое неравенство? Он очень скоро уви
дел, что так просто эти вопросы не решаются, что
зло укоренено в человеке куда глубже, чем об этом
думают лекари-социалисты.
И. 71: Но это уже слова Достоевского, а не Герцена.
Б .П .: А его «Зимние заметки о летних впечатле
ниях» во многом инспирированы Герценом, ко
торого все русские читали, тогдашний тамиздат.
А Герцен, кстати говоря, увидел этот сюжет не толь
188
ГЕРЦЕН
ко в перипетиях общественной борьбы, но в самой
своей семейной жизни. В его дружеском кругу все
были очень развитыми, очень продвинутыми людь
ми, все социалисты. А какая там драма разверну
лась, какие иррациональные страсти разгорелись?..
И никакой социализм не помог.
Я. Т.: Так что
же, Борис Михайлович, мы переходим
к разговору о семейной драме Герцена?
Б .П .: Не прямо сейчас. Поговорим еще об идей
ной эволюции Герцена. Хотя отметим, что все
это совместно выступало: резкий идейный скачок
по времени совпал как раз с его семейной драмой.
Это самое начало 1850-х годов. Человек умел делать
выводы из всех событий своей жизни —как внеш
них, социальных, так и интимно-семейных.
И тут еще раз обратим внимание на герценовское понимание социализма. Вот хотя бы такие сло
ва из «Писем из Франции и Италии»:
Обыкновенно думают, что социализм имеет ис
ключительною целью разрешение вопроса о капи
тале, ренте и заработной плате, то есть об унич
тожении людоедства в его образованных формах.
Это не совсем так. Экономические вопросы чрезвы
чайно важны, но они составляют одну сторону це
лого воззрения, стремящегося, наравне с уничтоже
нием злоупотреблений собственности, уничтожить
на тех же основаниях и все монархическое, религи
озное—в суде, в правительстве, во всем обществен
ном устройстве и, всего более, в семье, <...> в пове
дении, в нравственности.
Это тоталитарное понимание социализма—беру
слово «тоталитарный» не в узком смысле всеобще
го подавления, а как синоним слова «целостный».
Эта установка на целостность, говорил Бердяев, пре
жде всего характеризует подлинно революционный
189
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
дух. Помните Блока, статью «Интеллигенция и ре
волюция» с ее кличем «Переменить все»? Семья,
поведение, нравственность, а не только формы го
сударственного устройства и собственности. И вот
что я бы еще вспомнил —как в «Былом и думах»
Герцен говорит о своих первых социалистических
инспирациях:
Сенсимонизм лег в основу наших убеждений <...>.
С одной стороны, освобождение женщины, призвание
ее на общий труд, отдание ее судеб в ее руки, союз
с нею как равным.
С другой —оправдание, искупление плоти <...>; че
ловек достигал созвучного единства, догадывался,
что он существо целое, а не составлен, как маятник,
из двух разных металлов, удерживающих друг дру
га, что враг, спаянный с ним, исчез.
Как видите, никакого обобществления орудий про
изводства, никакой вообще экономики. Социализм
воспринимается как некая благая весть об освобожде
нии плоти. Что-то вроде нового неба и новой земли.
И. Т.: Бродский:
Я увидел новые небеса
И такую же землю. Она лежала,
Как это делает отродясь
Плоская вещь: пылясь.
Б .П .: У Герцена была полная возможность убедить
ся во всесилии этой плотской и плоской вещи.
Это нашло выражение если не прежде всего,
то заметней всего в теоретических построениях
Герцена, в его идейном багаже. В очень важной ра
боте начала шестидесятых годов «Концы и начала»
он уже во весь голос пишет о мещанском перерож
дении европейской культуры, мещанин у Герцена—
это буржуа, причем главным образом мелкий.
190
ГЕРЦЕН
Есть камень преткновения, который решитель
но не берет ни смычок, ни кисть, ни резец; искус
ство, чтоб скрыть свою немоготу, издевается над
ним, делает карикатуры. Этот камень преткнове
ния—мещанство,.. Художник, который превосход
но набрасывает человека совершенно голого, покры
того лохмотьями или до того совершенно одетого,
что ничего не видать, кроме железа или монаше
ской рясы, останавливается в отчаянии перед меща
нином во фраке.
Это очень похоже на то, что писал о Европе реак
ционер Константин Леонтьев, так же точно нена
видевший европейское мещанство, подчас тексту
ально схоже: у Леонтьева есть текст, где говорится,
что нельзя делать скульптуру человека в сюртуке.
Я. Т.: То же и Эрнст Неизвестный говорил о кано
не нынешних памятных монументов: люди в шта
нах.
Б .П .: Да, это именно эстетическое неприятие со
временности, этого мещанского, то есть буржуаз
ного строя жизни —и в этом его сходство с эстетом
Леонтьевым. Герцен в «Концах и началах» гово
рит, что музыка Верди выражает эту эпоху. То есть
это для него пошлая музыка. Конечно, Верди—это
не Бетховен. Но ведь не так и плохо, в конце кон
цов! В мировой оперный репертуар Верди вошел
навеки. Кто скажет, что Пугачева или Вилли Тока
рев лучше Верди?
Я. Т.: Герцен еще Пуччини не знал.
Б.П.: Где-то он и Вагнера лягнул. Но пойдем дальше:
Искусство, которое по преимуществу изящная со
размерность, не может выносить аршина, самодо
вольная в своей ограниченной посредственности
191
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
жизнь запятнана в его глазах самым страшным пят
ном в мире — вульгарностью.
Но это нисколько не мешает всему образованно
му миру идти в мещанство, и авангард его уже при
шел. Мещанство — идеал, к которому стремится,
подымается Европа со всех точек дна. Это та «ку
рица во щах», о которой мечтал Генрих IV. Малень
кий дом с небольшими окнами на улицу, школа для
сына, платье для дочери, работник для тяжелой ра
боты, да это в самом деле гавань спасения <...>.
С мещанством стираются личности, но стер
тые люди сытее; платья дюжинные, незаказные,
не по талии, но число носящих их более. С мещан
ством стирается красота породы, но растет ее бла
госостояние.
И тут у Герцена начинается уже какое-то онтоло
гическое отчаяние. Умеряемое, конечно, опять же
мрачной его трезвостью:
Нельзя сказать голодному — тебе больше к лицу го
лод, нс ищи пищи <...>, хорошая квартира и обед—
необходимость. В самой природе, можно сказать,
бездна мещанского; она очень часто останавливается
на середке на половину—видно, дальше идти духу
нс хватает. Кто тебе сказал, что у Европы хватит?
Вот признак настоящего революционера: он бун
тует не только против общественно-политических
форм, но отвергает самый строй бытия, это онто
логический бунт. Но Герцен, повторяю, был все же
трезвый человек, умел себя отрезвлять. И эта трез
вость еще усиливала его пессимизм.
За большинством, теперь господствующим, стоит
еще большее большинство кандидатов на него, для
которых нравы, понятия, образ жизни мещанства—
единственная цель стремлений, их хватит на десять
192
ГЕРЦЕН
перемен. Мир безземельный, мир городского преоб
ладания, до крайности доведенного права собствен
ности, не имеет другого пути спасения и весь прой
дет мещанством, которое в наших глазах отстало,
а в глазах полевого населения и пролетариев пред
ставляет образованность и развитие. <...>
Знаем ли мы, как выйти из мещанского государ
ства в государство народное, или нет, — мы все же
имеем право считать мещанское государство одно
сторонним развитием, уродством.
И вот тут Герцен произносит знаменитые слова: мы
не врачи, мы боль.
Но вот вопрос, который уже тогда стоило задать,
а тем более сейчас, после всех наших опытов умест
ный: а что, собственно, так уж плохо в этом самом
мещанском государстве, в самом мещанском идеа
ле? В этой «курице во щах»? Стоит из-за этого бо
леть и болью этой как бы и гордиться?
И. Т.: Есть одно уместное различение: антибуржуаз
ность может быть от Маркса и может быть от Фло
бера, вот этот именно эстетический бунт. Герцен тя
готеет явно к Флоберу.
Б .П .: Да, флоберовский аптекарь Оме как вечный
тип такого антиэстетического буржуа. Но Михаил
Леонович Гаспаров хорошо сказал: не будь такого
аптекаря Оме, в Европе до сих пор пылали бы ко
стры инквизиции.
Вот это и есть главный урок XX века: мещан
ское царство, буржуазный мир, мелкобуржуазность
всякая много лучше тех опытов тоталитарного со
циализма в русском или немецком вариантах, ко
торые были предприняты в XX веке. И русский
опыт особенно показателен: ведь социализм отверг
ли и пришли к тому же самому мелкобуржуазному
идеалу, к «курице во щах».
193
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Тем еще более желательному, что никак не полу
чается к этому мелкому идеалу добраться.
И. Г.: Борис Михайлович, так как же все-таки с тем
самым историческим материализмом, перед кото
рым остановился Герцен, в оценке Ленина? Мож
но ли считать герценовское представление (о все
общности мещанских, мелкобуржуазных идеалов,
о пролетариате, разделяющем эти идеалы) вот
этим признаком непонимания исторического ма
териализма? Отказ от мифа о пролетарском мес
сианизме?
Б. Л .: Да, безусловно, какой же истмат без мессии-
пролетариата, который у Герцена предстает тем же
мещанином, только еще не добравшимся до извест
ного уровня потребления. Но был и более важ
ный и глубокий мотив в историософском пессимиз
ме Герцена. Он отказался от гегельянской в основе
мысли —о разумности исторического прогресса,
даже от самой идеи прогресса как движения к не
кой запрограммированной в истории цели. Гер
цен —иррационалист и пессимист в его взгляде
на историю. Об этом говорят десятки его текстов,
как всегда, красноречивых и суггестивных. Ну вот
давайте процитируем кое-что—это из «Былого
и дум», из той главы, которая называется «Запад
ные арабески». Я, когда был преподавателем исто
рии философии в ЛГУ, натаскивал студентов в се
минарах на этот текст.
Либерализм составляет последнюю религию, но его цер
ковь не другого мира, а этого, его теодицея —полити
ческое учение; он стоит на земле и не имеет мисти
ческих примирений, ему надобно мириться в самом
деле. Торжествующий и потом побитый либерализм
раскрыл разрыв во всей наготе; болезненное созна
ние этого выражается иронией современного чело
века, его скептицизмом, которым он метет осколки
194
ГЕРЦЕН
разбитых кумиров. Иронией высказывается досада,
что истина логическая—не одно и то же с истиной
исторической, что, сверх диалектического развития,
она имеет свое страстное и случайное развитие, что,
сверх своего разума, она имеет свой роман.
<...>
Сознание бессилия идеи, отсутствия обязатель
ной силы истины над действительным миром огор
чает нас. Нового рода манихеизм овладевает нами,
мы готовы, par depit, верить в разумное (то есть
намеренное) зло, как верили в разумное добро,—
это последняя дань, которую мы платим идеализму.
Б. Л .: Однажды он сказал о «растрепанной импро
визации истории». То есть никакой цели и про
граммы, никакого либретто у истории нет. Она идет
так, как складываются обстоятельства или как на нее
может повлиять воля людей. А эта воля не всегда
благая, не говоря уже о том, что не всегда способна
победить сложившиеся обстоятельства.
Вы подумайте порядком: что эта цель —программа,
что ли, или приказ? Кто его составил, кому он объ
явлен, обязателен он или нет? Если да,—то что мы,
куклы или люди в самом деле, нравственно свобод
ные существа или колеса в машине. Для меня легче
жизнь, а следовательно, и историю считать за до
стигнутую цель, нежели за средство достижения.
<...>
Если прогресс — цель, то для кого мы работа
ем? Кто этот Молох, который, по мере приближе
ния к нему тружеников, вместо награды пятится
и, в утешение изнуренным и обреченным на гибель
толпам, которые ему кричат: “ Morituri te salutant”,
только и умеет ответить горькой насмешкой, что по
сле их смерти будет прекрасно на земле?
То есть: живи здесь и сейчас, цель истории, да и са
мой жизни—сама жизнь, повседневная жизнь.
195
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Борьба, взаимное действие естественных сил
и сил воли, которой следствия нельзя знать впе
ред, придает поглощающий интерес каждой исто
рической эпохе. Если бы человечество шло пря
мо к какому-нибудь результату, тогда истории
не было бы, а была бы логика, человечество оста
новилось бы готовым в непосредственном statu
quo, как животные <...>, libretto нет. А будь libretto,
история потеряет весь интерес, сделается ненуж
на, скучна, смешна; горесть Тацита и восторг Ко
лумба превратятся в шалость, в гаерство; великие
люди сойдут на одну доску с театральными героя
ми, которые, худо ли, хорошо ли играют, непремен
но идут и дойдут к известной развязке. В истории
все импровизация, все воля, все ex tempore, вперед
ни приделов, ни маршрутов нет, есть условия, свя
тое беспокойство, огонь жизни и вечный вызов бой
цам пробовать силы, идти вдаль, куда хотят, куда
только есть дорога,—а где ее нет, там ее сперва про
ложит гений.
Когда проложит, а когда и падет в борьбе. Или ис
тория вообще пойдет не туда, куда бы хотелось вы
сокоумным либералам. Как вот сейчас у Герцена
она не туда пошла —в сторону мещанских, мелко
буржуазных идеалов —и туда же работников, блузников потянула, на которых вроде бы и была на
дежда.
Но у Герцена появилась другая надежда —
на русского крестьянина, живущего в общине, из
бавленного от проклятия мелкого собственни
чества. Вот тут и начался русский крестьянский
социализм, это хилое детище отчаявшегося в За
паде Герцена.
Мы уже заметили, что он в этих антибуржуазных
филиппиках постоянно говорит о безземельности
европейского пролетариата. Это у него знак и мар
ка русского народничества, народнического кре
196
ГЕРЦЕН
стьянского социализма. Герцен воспринял у сла
вянофилов это мистифицированное представление
о русской крестьянской общине как залоге высшего
типа развития. Крестьяне в России не являются соб
ственниками земли, они владеют ею общинно. Для
славянофилов это было признаком христианско
го строя народной души, а для Герцена—залогом
социализма. Вот здесь Россия обгонит Запад, ме
щанское царство мелких собственников. Это один
из главных русских мифов, который долго вла
дел сознанием хороших русских людей. Даже та
ких умных, как Герцен, который в цикле «Писем
к противнику» (славянофилу Самарину) или в ра
боте «Русские немцы и немецкие русские» доказы
вал этот земной, социальный смысл общины—это
не христианский союз, не первохристианская общи
на, а социалистический шанс. На манер любимого
Фейербаха Герцен в теологическом смысле прозре
вал смысл антропологический.
Но это был именно миф. Настоящая, не мифи
чески сублимированная крестьянская община была
на деле не порождением народной жизни, а кон
струкцией, созданной правительством, властью для
фискальных целей, для удобства взимания налогов
с податных душ. Это доказал в специальном исто
рическом исследовании давний и принципиаль
ный оппонент Герцена Борис Николаевич Чиче
рин, «мой ученый друг», как Герцен его называл.
И этот предрассудок Герцена, это основоположение
народничества критиковали не только корректные
западники, но из революционного лагеря тоже шла
критика.
Вот как писал об этом Михаил Бакунин:
Вы готовы простить, пожалуй, готовы поддержи
вать все если не прямо, так косвенно, лишь бы оста
валось неприкосновенным ваше мистическое свя
тая святы х— великорусская община, от которой
197
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
мистически... вы ждете спасения не только для ве
ликорусского народа, но и всех славянских земель,
для Европы, для мира. А, кстати, скажите, отче
го вы не соблаговолили отвечать серьезно и ясно
на серьезный упрек, сделанный вам: вы запнулись
за русскую избу, которая сама запнулась, да и стоит
века в китайской неподвижности со своим правом
на землю. Почему эта община, от которой вы ожи
даете таких чудес в будущем, в продолжение деся
ти веков прошедшего существования не произве
ла из себя ничего, кроме самого гнусного рабства?
Гнусная гнилость и совершенное бесправие патри
архальных обычаев, бесправие лица перед миром
и всеподавляющая тягость этого мира, убаюкива
ющая всякую возможность индивидуальной ини
циативы, отсутствие права не только юридическо
го, но простой справедливости в решении того же
мира и жестокая бесцеремонность его отношений
к каждому бессильному и небогатому члену, его
систематическая притеснительность к тем членам,
в которых проявляются притязания на малейшую
самостоятельность, и готовность продать всякое
право и всякую правду за ведро водки — вот, во всецелости ее настоящего характера, великорусская
крестьянская община.
В общем, на всякого мудреца довольно просто
ты. Но у Герцена здесь, конечно, последнее сред
ство, последнее прибежище его идеализма, то есть
стремления к высоким целям, отказ примирить
ся с дюжинным образом мелкобуржуазного су
ществования. И как-то мимо него прошла та до
статочно элементарная мысль, что крестьянство,
какое бы оно ни было,—самая что ни на есть мел
кобуржуазная стихия, даже если до поры до вре
мени сохраняет в своем быту такие реликты, как
поземельная община. Увы, Ленин, на что сам был
фантазер, такие вещи понимал: сказал же он, что
198
ГЕРЦЕН
у крестьянина две души—душа труженика и душа
собственника.
И .Т.: Борис Михайлович, но вот вы говорили, что
социализм для Герцена отнюдь не сводится к пере
мене форм собственности, но являет какую-то, что
ли, антропологическую революцию. И вот та цитата
очень выразительная, что главное в социализме—
реабилитация плоти и освобождение женщины.
Как-то не увязывается это с русской крестьянской
общиной и ее социалистическими потенциями. Что
все-таки стояло за герценовским социализмом: ре
ликты юношеского идеализма или причуда блазированного барина?
Я ведь неспроста это говорю. Я помню ваше вы
ступление на конференции славистов в Бостоне,
было это, кажется, в 1996 году. Я был в зале. Ваш до
клад назывался «Кто виноват и что делать: к пси
хологии русского социализма». Хотелось бы услы
шать, как вы к тогдашним трактовкам относитесь,
да и просто воспроизвести эту трактовку.
Б .П .: Мне хотелось поставить в некую связь Гер
цена и Чернышевского, что и заявлено в самом
названии этого выступления, с упоминанием из
вестных их романов. Что тот, что другой —и «Кто
виноват?», и «Что делать?» —один сюжет тракту
ют: любовный треугольник, любовь втроем, если
хотите. И сюжет относится к очень стойким в рус
ской литературе, как и в русской жизни. Черны
шевский свой роман выдумал, в жизни он встре
тился просто с неверной женой, а не сознательно
делил ее с кем-то из близких людей. А вот у Герце
на действительно такой сюжет имел место в жиз
ни, и его роман «Кто виноват?» этот сюжет как бы
прообразовал. Это вот то, что называется «рассказ
о семейной драме» в «Былом и думах». История
отношений Герцена с немецким поэтом Георгом
m
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Гервегом, с которым он никак не мог поделить
свою жену, свою обожаемую Натали, в этих пере
дрягах умершую. А через несколько лет такую же
историю устроил с лучшим другом Огаревым,
с женой которого стал жить супружески и детей
родил. (У Огарева же в обоих его браках детей
не было, что тоже наводит на мысли.) Это ситу
ация, которая в психоанализе называется «мо
тив Кандавла», когда, уступая женщину друго
му, как бы вступают в символическую связь с этим
другим, через посредничество этой женщины.
Это признак репрессированного гомосексуализ
ма, говорит Фрейд.
Я в том докладе использовал также недавнюю
в то время англоязычную работу Ирины Паперно
о Чернышевском, в которой она коллизию романа
«Что делать?» поставила в связь с теоретически
ми убеждениями Чернышевского, вычленив у него
идею «эмоциональной медиации» как инструмен
та построения идеального общества. Это очень ло
жится на старую мысль о социализме как общности
жен. Трудно прямо обвинять социалистическую те
орию в таком допущении, но это работает как до
гадка о бессознательном социализма—или соци
алистов, как угодно. Да и в наше время эта мысль
далеко не умерла, она возродилась у фрейдомарксиста Герберта Маркузе в его «Эросе и цивилиза
ции». Человечество страдает не только от экономи
ческой эксплуатации, но и от сексуальных лишений,
говорит Маркузе, требуется национализация секса,
экспроприация сексуальных экспроприаторов. Эта
кий Вудсток необходим как вернейший путь к сча
стью. И вот в подкладке левых идеологий всегда
можно обнаружить этот позыв и призыв к сексу
альной свободе, отторжение идеи традиционной
моногамной семьи. И вообще, можно сказать, что
в основе всякой революции лежит сексуальная ре
волюция, позыв к раскрепощению секса, к освобож-
2 0 0
ГЕРЦЕН
дснию его от пут социальности, от культурной ре
прессии. Освобождение инстинктов, если угодно.
И все это можно найти у Герцена. Уже в его ро
мане «Кто виноват?», где Круциферский, увидев,
что его жена влюбилась в Бельтова, говорит себе:
я и сам в него влюблен. Рассказ о семейной драме
нужно трактовать как запись душевного конфликта
репрессированного гомосексуалиста. Причем не со
всем ясно, кто больший, так сказать, гомосексуа
лист: Герцен или Гервег.
Вот из письма Гервега, которое приводит Герцен:
У меня нет близких людей —я на тебе сосредоточи
ваю все симпатии; любовью, дружбой из меня мож
но сделать все, будь же не строг, а добр и снисходи
телен, не отнимай руки твоей... да я и не выпущу
ее. В одном я не только не уступлю тебе, но, может,
сильнее тебя: в безграничной любви к близким мо
ему сердцу.
И в другом месте Герцен пишет: «Письма его ко мне,
сохранившиеся у меня, скорее похожи на письма
встревоженного любовника, чем на дружескую пе
реписку». Герцен продолжает:
И я искал любви и дружбы, искал сочувствия, даже
рукоплесканий, и вызывал их, но этой женскикошачьей игры в depit и объяснения, этой вечной
жажды внимания, холенья никогда во мне не было
<...>. Я играл роль какого-то опекуна, защищал его
от других и делал ему замечания, которым он под
чинялся <...>. В его плаче о себе возвращалась одна
нота, которая наконец стала мне надоедать; я с до
садой слушал вечное повторение жалоб Гервега
на свою слабость, сопровождаемое упреками в том,
что мне не нужен ни привет, ни ласка, а что он вянет
и гибнет без близкой руки, что он так одинок и не
счастен, что хотел бы умереть.
20 1
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Ну и наконец:
Мне казалось, что его дружба к Natalie принимает
больше страстный характер... Мне было нечего де
лать, я молчал и с грустью начинал предвидеть, что
этим путем мы быстро дойдем до больших бед и что
в нашей жизни что-нибудь да разобьется... Разби
лось все.
И. Т.: Борис Михайлович, тут, конечно, Гервег про
изводит соответствующее впечатление, большее,
чем Герцен, в смысле этого самого «мотива Кандавла».
Б .П .: Герцен ему потакал и, главное, не разъехался
с ним, не порвал отношений, наоборот, поселил его
в своем доме. Но и то, что потом произошло у Гер
цена с женой Огарева, опять-таки работает на ги
потезу репрессированного гомосексуализма. В об
щем, укатал Герцен свою Натали, умерла бедняжка
от всех этих переживаний. Да еще трагедия произо
шла: кораблекрушение, в котором погибли их сын
Коля и мать Герцена.
И. т.: Ну а все-таки при чем тут социализм? Вы про
должаете придерживаться мысли о социализме как
внешней проекции определенного типа индивиду
альной психологии?
Б .П .: Я, конечно, не буду сейчас настаивать на том,
что социализм в своем коллективном бессозна
тельном тяготеет к обобществлению женщин или
к свальному греху, как у русских хлыстов. Ска
жу просто: пример Герцена лишний раз убежда
ет, что общественные отношения нужно строить
не на эмоциональной подкладке, а на трезвом праг
матическом расчете, «на дележке», как говорил До
стоевский, тоже задумывавшийся об основаниях со
циализма и тоже обвинявший Запад в отсутствии
2 0 2
ГЕРЦЕН
братской любви. А потому социализма на Западе
не будет. Что молча подразумевало: в России его
скорее построят. Ну и построили, и такое уж брат
ство получилось. А Запад мещанский, мелкобур
жуазный свел дебет-кредит и построил социализм
с человеческим лицом, велфер стейт.
Трезвый был человек Герцен—много понявший,
а все же не преодолевший в себе русского мечтателяидеалиста. Есть поговорка: потри русского—обна
ружишь татарина. Случай Герцена другой: потри
русского—и обнаружишь русского.
Толстой
Б.П .: Со страхом Божиим приступаю. Знаете, Иван
Никитич, вспоминаются слова Льва Лосева, сказав
шего о своих бродскианских штудиях: я ощущаю
себя букашкой, ползущей по собору Нотр-Дам. Так
с Толстым еще труднее, даже в отношении коли
чественном: Бродский прожил 55 лет, а Толстой
82 года, к тому же писал прозу, то есть материал
по своей природе куда более объемный, чем поэзия.
Да и конкретные объемы каковы, например, «Вой
на и мир». Тут даже Сизифом себя невозможно по
чувствовать: не то что на гору вкатить такую глы
бу, но просто не охватить ее, рук, что называется,
не хватает.
И. Т.: Со школы помним про глыбу: «Какая глыба,
какой матерый человечище».
Б .П .: Да, это ленинские слова о Толстом в воспоми
наниях Горького о Ленине. Любые горьковские ме
муары надо делить на четыре, а то и на восемь, он
многое присочинял. Но при этом именно о Тол
стом его воспоминания наиболее достоверны, по
тому что это и не воспоминания в строгом смысле,
а дневникового характера записи, поденная запи
ска, как говорили в старину. Он приходил со встре
чи с Толстым и записывал по свежим следам его
разговоры. Потом эти записи потерялись, а потом
счастливо нашлись. Это очень интересные записи.
Когда Горький издал их, собрав в книгу, она заслу
жила всеобщее одобрение и хвалу.
204
толстой
И. Т.: Томас Манн сказал: это лучшее, что написал
Максим Горький.
Б.П .: Томас Манн это сказал в начале двадцатых го
дов, в своем то ли эссе, то ли исследовании «Гёте
и Толстой». Горький после этого много чего еще
написал, но Томасу Манну до этого, конечно, дела
не было. И ведь почему этим запискам веришь: Тол
стой в них предстает вне канонического его обра
за, он живой, резкий, отнюдь не благостный мора
лист, которым он старался представить себя в своей
морально-религиозной проповеди. Он все время ве
дет с Горьким разговоры, так сказать, провокативные.
Спрашивает, например: вы меня любите? Или такое
говорит: у вас утиный нос, это признак злого челове
ка. Ну что на это скажешь, какую беседу поведешь?
Или такое рассказывает: идет он по дороге в пого
жий день, радуется Божьему миру, и вдруг в сторо
не, в придорожных кустах видит странников, бабу
и мужика, елозящих друг на друге, их голые стар
ческие синие ноги. Совершенно толстовский текст,
на уровне лучшей его прозы, вот так он мир видел.
И. Т.: То есть остраненно?
Б.П .: В самое яблочко, Иван Никитич! Именно так!
Тут ведь какой эффект: странники, божьи люди, не
что априорно позитивное, духовное. И вот они ело
зят, обнажая мерзкую плоть. Вот это и есть яркий
пример остранения.
И. Г.: Давайте поговорим подробнее об этом тол
стовском приеме, как увидел это у него Виктор
Шкловский.
Б .П .: Остранение —это способ увидеть привыч
ную, стершуюся в восприятии вещь как бы заново,
вывести ее из автоматизма восприятия: не просто
бегло узнать, но видеть во всей ее первоначальной,
205
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
что ли, свежести. Для этого вещь переносят в иной
семантический, смысловой ряд, при этом как бы
ее снижают, можно сказать, разоблачают, лишают
культурного ореола. Вот давайте возьмем самый
знаменитый у Толстого пример остранения —На
таша Ростова в опере. И дано это так (все цитиро
вать не будем, но вот хотя бы часть):
На сцене были ровные доски посередине, с боков
стояли крашеные картины, изображавшие деревья,
позади было протянуто полотно на досках. В сере
дине сцены сидели девицы в красных корсажах и бе
лых юбках. Одна, очень толстая, в шелковом белом
платье, сидела особо, на низкой скамеечке, к кото
рой был приклеен сзади зеленый картон. Все они
пели что-то. Когда они кончили свою песню, деви
ца в белом подошла к будочке суфлера, и к ней по
дошел мужчина в шелковых, в обтяжку, панталонах
на толстых ногах, с пером и кинжалом, и стал петь
и разводить руками.
Мужчина в обтянутых панталонах пропел один,
потом пропела она. Потом оба замолкли, заиграла
музыка, и мужчина стал перебирать пальцами руку
девицы в белом платье, очевидно ожидая опять так
та, чтобы начать свою партию вместе с нею. Они про
пели вдвоем, и все в театре стали хлопать и кричать,
а мужчина и женщина на сцене, которые изобража
ли влюбленных, стали, улыбаясь и разводя руками,
кланяться.
<...>
Во втором акте были картины, изображающие мо
нументы, и была дыра в полотне, изображающая
луну, и абажуры на рампе подняли, и стали играть
в басу трубы и контрабасы, и справа и слева вышло
много людей в черных мантиях. Люди стали махать
руками, и в руках у них было что-то вроде кинжа
лов; потом прибежали еще какие-то люди и стали
тащить прочь ту девицу, которая была прежде в бе
лом, а теперь в голубом платье. Они не утащили ее
206
толстой
сразу, а долго с ней пели, а потом уже ее утащили,
и за кулисами ударили три раза во что-то металли
ческое, и все стали на колени и запели молитву. Не
сколько раз все эти действия прерывались востор
женными криками зрителей. Но вдруг сделалась
буря, в оркестре послышались хроматические гам
мы и аккорды уменьшенной септимы, и все побе
жали и потащили опять одного из присутствующих
за кулисы, и занавесь опустилась.
Вместо оперы как культурного явления дан меха
низм театрального представления. Вместо куль
турного впечатления —описание театральной машинерии. Это и к самой музыке отнесено: не всем
понятные звуки, а технический термин, какие-то
аккорды уменьшенной септимы. Или, пользуясь
старыми советскими штампами, вместо идеализ
ма—материализм.
Я. Т,: Толстой—стихийный материалист?
Б.П .: Вроде того. То есть происходит разоблачение
культурного феномена. Увидеть его, а не просто ав
томатически узнать—значит снизить его, лишить
культурной символики. Вот это и есть то, что некто
назвал срыванием всех и всяческих масок.
Я. г.: То есть тот же Ленин. Для Шкловского это ху
дожественный прием, а у Ленина чистая социоло
гия: Лев Толстой как зеркало русской революции,
причем не революции вообще, а именно крестьян
ской. То есть попросту бунта. Крестьянская рево
люция не имеет культурного смысла. Какая же тут
эстетика? Толстой, получается, анархист, культур
ный нигилист. Как это сочетается с великим худо
жеством?
Б .П .: В том-то и дело, в том-то и смысл этого ве
ликого явления—Льва Толстого. У него в отказе
207
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
от культурных масок сказывается высшая гениаль
ность. Вспомним тему стихии и культуры, которые,
если вы помните, Иван Никитич, мы однажды об
суждали на примере другого литературного гения.
Я. Т.: Александра Блока. Это он отождествлял культуру и стихию, противопоставляя это так называе
мой цивилизации.
Б .П .: Совершенно верно, и в этой родственности
столь разных художественных гениев открывается
некая сверхкультурная правда.
Я. Г.; Сермяжная? Исконная и посконная?
Б .П .: Да, и от этого не отмахнуться юмором. Шут
кой юмора, как нынче говорят. Сермяжная правда
в том, что культурный человек—цивилизованный
человек, так скажем,—не может быть гениальным.
Он культурно отчужден, лишен выходов к стихи
ям бытия. Он живет в царстве Аполлона, а не в без
днах Диониса. Был в России еще один гений, кото
рый это понимал и ясно выражал,—Тютчев.
Я. Г.: Всепоглощающая и миротворная бездна.
Б .П .: Да. И в советской уже литературе, хронологи
чески советской, такой гений был Платонов. Но он
и вообще, как один его персонаж, «в смерти живет».
Вот гениальная формула! И тогда можно, если нам
хочется в русской литературной истории видеть не
кую смысловую связь и, так сказать, логику. Мож
но сказать, что Платонов—это исход Льва Толстого.
Я. Т.: Но тогда получается, Борис Михайлович, что
Лев Толстой эту русскую судьбу накликал: не просто
писателя Платонова, а самую революцию.
Б .П .: А как же. Так, между прочим, и говорил один
выдающийся человек—Николай Бердяев в своей
208
толстой
острейшей статье «Духи русской революции». Да
вайте воспроизведем толстовский ее сюжет.
Толстой сумел привить русской интеллигенции не
нависть ко всему исторически-индивидуальному
и исторически-разностному. Он был выразителем
той стороны русской природы, которая питала от
вращение к исторической силе и исторической славе.
Это он приучал элементарно и упрощенно морали
зировать над историей и переносить на историче
скую жизнь моральные категории жизни индивиду
альной. Этим он морально подрывал возможность
для русского народа жить исторической жизнью,
исполнять свою историческую судьбу и историче
скую миссию. Он морально уготовлял историческое
самоубийство русского народа. Он подрезывал кры
лья русскому народу как народу историческому, мо
рально отравил источники всякого порыва к исто
рическому творчеству.
<...>
Толстовская мораль обезоружила Россию и от
дала ее в руки врага. И это толстовское непротив
ленство, эта толстовская пассивность очаровывает
и увлекает тех, которые поют гимны совершенному
революцией историческому самоубийству русско
го народа. Толстой и был выразителем непротив
ленческой и пассивной стороны русского народно
го характера. <...>
Толстовский анархизм, толстовская вражда к го
сударству также одержали победу в русском народе.
Толстой оказался выразителем антигосударствен
ных, анархических инстинктов русского народа.
Он дал этим инстинктам морально-религиозную
санкцию. И он один из виновников разрушения
русского государства. Также враждебен Толстой
всякой культуре. Культура для него основана на не
правде и насилии, в ней источник всех зол нашей
жизни. Человек по природе своей естественно добр
и благостен и склонен жить по закону Хозяина
209
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
жизни. Возникновение культуры, как и государ
ства, было падением, отпадением от естественно
го божественного порядка, началом зла, насилием.
Толстому было совершенно чуждо чувство пер
вородного греха, радикального зла человеческой
природы, и потому он не нуждался в религии иску
пления и не понимал ее. Он был лишен чувства зла,
потому что лишен был чувства свободы и самобыт
ности человеческой природы, не ощущал личности.
Он был погружен в безличную, нечеловеческую при
роду и в ней искал источников божественной прав
ды. И в этом Толстой оказался источником всей фи
лософии русской революции. Русская революция
враждебна культуре, она хочет вернуть к естествен
ному состоянию народной жизни, в котором видит
непосредственную правду и благостность. Русская
революция хотела бы истребить весь культурный
слой наш, утопить его в естественной народной тьме.
И Толстой является одним из виновников разгро
ма русской культуры. Он нравственно подрывал воз
можность культурного творчества, отравлял истоки
творчества. Он отравил русского человека моральной
рефлексией, которая сделала его бессильным и не
способным к историческому и культурному действию.
Толстой —настоящий отравитель колодцев жиз
ни. Толстовская моральная рефлексия есть насто
ящая отрава, яд, разлагающий всякую творческую
энергию, подкапывающий жизнь. <...>
Толстой идеализировал простой народ, в нем ви
дел источник правды и обоготворял физический
труд, в котором искал спасения от бессмыслицы
жизни. Но у него было пренебрежительное и пре
зрительное отношение ко всякому духовному труду
и творчеству. Все острие толстовской критики всег
да было направлено против культурного строя. Эти
толстовские оценки также победили в русской рево
люции, которая возносит на высоту представителей
физического труда и низвергает представителей тру
да духовного.
2 10
толстой
Толстовское народничество, толстовское отрица
ние разделения труда положены в основу мораль
ных суждений революции, если только можно гово
рить о ее моральных суждениях. Поистине Толстой
имеет не меньшее значение для русской революции,
чем Руссо имел для революции французской. Прав
да, насилие и кровопролитие ужаснули бы Толстого,
он представлял себе осуществление своих идей ины
ми путями. Но ведь и Руссо ужаснули бы деяния Ро
беспьера и революционный террор. Но Руссо так же
несет ответственность за революцию французскую,
как Толстой за революцию русскую. Я даже думаю,
что учение Толстого было более разрушительным,
чем учение Руссо. <...> Толстой был одним из рус
ских соблазнов.
Толстовство в широком смысле этого слова—рус
ская внутренняя опасность, принявшая обличье вы
сочайшего добра. Сокрушить внутренне русскую
силу только и могло это соблазнительное и ложное
добро, лжедобро, эта идея безблагодатной святости,
лжесвятости. В толстовском учении соблазняет ра
дикальный призыв к совершенству, к совершенно
му исполнению закона добра. Но это толстовское
совершенство потому так истребительно, так ниги
листично, так враждебно всем ценностям, так несо
вместимо с каким бы то ни было творчеством, что
это совершенство —безблагодатное. В святости, к ко
торой стремился Толстой, была страшная безблагодатность, богопокинутость, и потому это—ложная,
злая святость. Благодатная святость не может со
вершать таких истреблений, не может быть нигили
стической. У настоящих святых было благословение
жизни, была милость. Это благословение и эта ми
лость были прежде всего у Христа. В духе же Тол
стого ничего не было от духа Христова.
<...> Отрицание прав относительного, т. е. всего
многообразия жизни, всех ступеней истории, в кон
це концов отделяет от источников жизни абсолют
ной, от абсолютного духа.
2 11
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
<...> Преодоление толстовства есть духовное оздо
ровление России, ее возвращение от смерти к жиз
ни, к возможности творчества, возможности испол
нения миссии в мире.
Бердяев говорил о себе, что ему в высшей степе
ни свойственна реактивная острота, преувеличен
ные реакции на чуждые ему явления или построе
ния, полемический перехлест. Эта статья, особенно
толстовская ее часть—яркий тому пример. Толстой
выпрямлен, спрямлен по одной линии, толстов
ская глубина и объем гениальные куда-то пропа
ли. Толстой-художник пропал, остался Толстойпроповедник.
Но вот что парадоксально, вот что первосте
пенно значимо: моралистическая, морализатор
ская установка Толстого не привесок ненужный
к его художеству, а той же породы, что художество.
Это, так сказать, разоблачение и отсечение «лиш
него», попытка нырнуть в глубину с поверхности —
с культурной поверхности. Ведь как с самого нача
ла писал Толстой? Он сталкивает слова человека,
социальное его поведение с тем, что он на самом
деле думает, что ощущает. Что тоже можно назвать
остранением. Тогда получается, что острансние—
это правда вместо лжи. Но ложью часто, а точнее
сказать, всегда оказывается у Толстого культурная
условность. Вот надо эту условность разоблачить,
отменить. Так и оказывается, что он разоблачает
и отменяет самую культуру, это культурный ни
гилизм. И это всегда было и осталось у Толстого,
никакого особенного перелома он не испытал яко
бы около 1880 года, как писал об этом в своей «Ис
поведи». Произошло другое: он изолировал эту
свою антикультурную установку от своего художе
ственного творчества, вывел ее из этого конкретно
го синтеза и абстрагировал. То есть попросту пере
стал писать художественные вещи. И тогда остался
в этом голом своем морализаторстве.
2 12
толстой
И . Т.: Но, как мы знаем, в действительности Толстой
художество не бросил, все время к нему обращал
ся—тайно, можно сказать, потому что этих позд
них своих вещей не печатал. А среди них были ге
ниальные: «Хаджи Мурат», «Отец Сергий».
Б .П .: Да, и когда года через два после его смерти
были изданы эти работы —в двух томах огромно
го формата, я это издание видел,—все поняли, что
никуда не делся толстовский гений. При этом об
наружилось и другое: Толстой пытался изменить
свою манеру, писать совсем уж голо, протокольно,
что ли. Таков «Фальшивый купон» —вещь, которую
ни в коем случае нельзя назвать неудачной.
Но давайте, Иван Никитич, приведем некото
рые теоретические соображения по вопросу культу
ры или отказа от нее. Культура условна, лицемерна
и лжива, считает Толстой, и ведь он на поверхности
прав. Но можно ли без нее обойтись? Вот послуша
ем, что говорит очень серьезный человек Поль Ва
лери—французский академик, мыслитель и выда
ющийся поэт:
Всякое общество восходит от дикости к порядку, по
скольку варварство есть эра реальности, факта и ха
оса, то эра порядка должна представлять собой, на
против, виртуальное царство фикций, ибо нет такой
силы, которая могла бы утвердить порядок исклю
чительно на физическом принуждении одних инди
видов другими, то необходимы для этого силы «ду
ховные», т. е. фиктивные.
Порядок требует, следственно, действенного
присутствия вещей отсутствующих и проистекает
из уравновешения инстинктов идеалами —образу
ется некая виртуальная или условная система, уста
навливающая между людьми воображаемые связи
и преграды, эффекты которых, однако, вполне ре
альны и для людского сообщества существенно не
обходимы.
213
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Появляются небывалые в природе виртуальные
понятия: «священного», «праведного», «законно
го», «достойного», «похвального», а также их анто
нимы, которые постепенно вырисовываются в умах
и кристаллизуются.
Появляются один за другим и небывалые в при
роде реальные объекты:
Храм, Трон, Суд, Тюрьма, Эшафот, Трибуна и Те
атр—эти монументы общества и своего рода геоде
зические сигнализаторы порядка.
Сама Вечность разбивается на интервалы и ста
новится Временем — появляются групповые риту
алы: жертвоприношения, собрания, зрелища, фик
сируются общественные часы и даты —эти ритуалы,
нормы и обычаи дрессируют человеческих живот
ных, обуздывают или умеряют их стихийные поры
вы, вспышки их свирепых и безудержных инстинк
тов становятся понемногу все более редкостными
и пустячными.
Но целостность общественного спектакля дер
жится исключительно силою внушенных людям об
разов и слов: порядок требует, чтобы тот, кто готов
заслужить виселицу, мысленно понимал ее справед
ливость и неизбежность, готовясь к ней сам и зара
нее—если же он не слишком доверяет этой угрозе,
то все общество становится нестабильным и в ско
ром времени рушится.
Царство виртуального общественного порядка,
каковое есть царство символов и знаков, неизбеж
но приходит к почти всеобщему отказу от насилия
и разоружению индивидуумов, которое начинается
с отказа от оружия зримого, мало-помалу завоевы
вая умы и сердца людей: мечи укорачиваются и ис
чезают, характеры выравниваются —так незаметно
уходит в прошлое варварская эпоха, в которой го
сподствовали: факт, сила, меч и Н А С Т О Я Щ Е Е.
На смену безрассудному, эмоциональному вар
варству приходят разумные предвидения и тра
ди ц и и -о ж и д ан и я Б У Д У Щ Е ГО и воспоминания
214
толстой
о П РО Ш Л О М —эти две воображаемые противопо
ложные перспективы подчиняют себе и вытесняют
Н А С Т О Я Щ Е Е.
Мир общества представляется нам теперь
столь же естественным, как сама природа, хотя дер
жится он исключительно неким чудом. Не явля
ется ли эта система и впрямь своего рода суммой
магических заклинаний, которая зиждется на пись
менных знаках, на власти слов, на сдерживаемых
обетах, на действенных образах, на соблюдаемых
обыкновениях и условностях, т. е. на чистых Ф И К
ЦИЯХ?
Этот мир человеческих отношений видится нам
столь же устойчивым, закономерным и самодовле
ющим, как мир физический, будучи всего лишь тво
рением людей, он, как нечто восходящее к «незапа
мятным» временам, кажется нам, в силу привычки,
не менее сложным и загадочным, нежели мир при
роды.
О смысле общепринятых ритуалов: снимая шля
пу, принося клятву, совершая тысячи других стран
ностей, большинство из нас знает о смысле и проис
хождении этих темных ритуалов столь же мало, как
и о происхождении материи; к любому натурально
му событию —рождению, смерти, акту любви —мы
примешиваем массу вещей абстрактных и непонят
ных живущим, в результате механизм общества об
растает столькими мутными объяснениями, смутны
ми воспоминаниями и обильными, но ненужными
звеньями, что человек теряется в этой паутине.
Жизнь всякого организованного народа соткана
из бесчисленных нитей, большинство которых теря
ется во мраке истории, сливаясь лишь там воедино,
они созданы силою древних обстоятельств, которые
никогда уже не повторятся, и никто ныне не может
проследить всех их извилистых путей и сцеплений.
Когда внешний порядок наконец упрочен, иными
словами, когда реальность достаточно загримиро
вана и наш внутренний зверь достаточно укрощен,
215
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
общество считает возможным допустить и некото
рые «свободы» —воли, мысли и слова— в атмосфере
стабильности и порядка, мысль человеческая наби
рается смелости под сенью действующих гарантий
права и благодаря забвению и помрачению реаль
ного смысла происходящего—воспрянувшие и вско
лыхнувшиеся недалекие умы вдруг перестают видеть
смысл и логику в традициях общества, не видя там
ничего, кроме бессмысленных запретов и нелепи
цы—забвение причин, условий и предпосылок по
рядка становится свершившимся фактом.
Это выветривание и забвение смысла происхо
дит быстрее и полнее всего именно у тех лиц, кому
этот порядок больше всего служил и покровитель
ствовал.
Разум тем меньше связан глубинными требовани
ями порядка, чем точнее они исполнялись, дабы по
зволить себе о них не думать, он опьяняется своим
относительным привольем, тешится блеском своей
премудрости и своими чистыми спекулятивными
комбинациями, он дерзает теоретизировать, без уче
та той бесконечно сложной системы, которая и наде
лила его столь огромной независимостью от сущего
и столь полным равнодушием к первичным потреб
ностям существования, за видимой стороной вещей
он не различает их сути. Абстракции в эту пору не
истовствуют, человек мнит себя неким вольно тво
рящим духом —повсюду множатся провокационные
вопросы, демагогические издевки, бездоказатель
ные доктрины, в которых находят выражение и не
ограниченно используются возможности публично
го слова, оторванного от опыта и ответственности,
на каждом шагу блистает, свирепствует критика
«устаревших» идеалов, которые собственно и предо
ставили интеллекту досуг и удобства для этой крити
ки. Между тем инстинкты самосохранения и продол
жения рода при этом иссякают и извращаются.
Именно так, при посредстве идей, в их нараста
ющем хаотическом революционном вихре проявля
2
i6
толстой
ется вновь и возрождается фактическое состояние
вещей — реальность, приносящая новый порядок.
Этот возврат от слов к реальности иногда совер
шается на путях, коих нельзя было предусмотреть,
и человек делается варваром нового типа, силою
непредвиденных последствий своих самых основа
тельных мыслей. Кое-кто в наши дни полагает, что
завоевание мира наукой отбрасывает нас вспять —
к своего рода варварству, которое, будучи органи
зованным, деятельным и методичным, тем самым
опаснее варварства древних эпох благодаря превос
ходству в точности, единообразии и бесконечно
му превосходству в могуществе,—де, мы возвраща
емся к древней эре реальности и факта, но факта,
проверенного серьезной наукой, а не личным опы
том каждого. Но общества, напротив, покоятся
не на фактах, а на «Вещах Смутных», во всяком слу
чае до сих пор они покоились на понятиях и суб
станциях достаточно непроницаемых, чтобы мя
тежная душа никогда не чувствовала себя вполне
свободной от мистики и страшилась не только того,
что видит явно, как говорил один мудрый афинский
тиран: «Незримые боги выдуманы, дабы карать не
зримые преступления».
Если общество упразднит все неясное и неразум
ное, дабы вручить себя измеримому и доказуемо
му, сможет ли оно выжить? Вопрос этот жизнен
ный—и он торопит с ответом: современная эпоха
демонстрирует нам непрерывное возрастание опре
деленности, но невозможно определить все нема
териальное; и в каком-то смысле оно не поспева
ет за наукой, поэтому оно неизбежно будет казаться
нам, по контрасту, все более тщетным и несуще
ственным.
Порядок тяготит человека, а хаос заставляет его
жаждать явления полиции или смерти — таковы два
крайних, мучительных для человеческой натуры со
стояния: человек всегда ищет себе эпоху, приятную
во всех отношениях, где он мог бы пользоваться как
217
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
максимальной свободой от общества, так и его мак
симальной поддержкой.
И человек находит себе такой умозрительный, ду
ховный рай, как правило, в начале конца предыду
щей социальной системы, где на полпути от порядка
к хаосу и царил этот неуловимый и восхитительный
миг, где гармония прав и обязанностей приносила
человеку все те блага, на какие была способна, где
он только начинал злоупотреблять этими благами,
наслаждаясь первыми слабостями павшей системы,
где социальные институты еще казались монолит
ными, могущественными и внушающими уважение.
Но, хотя казалось, что ничто в них еще не затрону
то тленом, на самом деле в них уже не было почти
ничего существенного, кроме красивой наружно
сти. Их внутренние достоинства уже были растра
чены, а их грядущее было незаметно исчерпано, их
характер уже не был священным в душах большин
ства людей, а если и оставался где-то священным,
то лишь поверхностно; хула и презрение подтачи
вали их изнутри и лишали всякой жизненной зна
чимости—общественный организм мало-помалу
терял будущность, но именно этот период декадан
са—пора счастливого упоения и всеобщего пирше
ства.
Конец политического устройства почти всег
да бывает ослепительным и сладострастным — зна
менуется фейерверком, в котором расточаются все
ценности, которые люди до той поры расточать
не решались, раскрываются тайны государственные
и личные, потаенные мысли, долго скрывавшиеся
мечты —все содержимое разгоряченных и беззабот
но отчаянных личностей выплескивается наружу
и швыряется на потребу толпы —некое пламя, пока
еще лишь феерическое, которое вскорости разгорит
ся в пожар, возносится и пробегает по лику всего су
щего. Оно причудливо озаряет вакханалию принци
пов и основ—устои и наследия рушатся, таинства
и сокровища рассеиваются как дым. Благочестие ис-
218
толстой
парястся, и все цепи слабеют в этом кипении жизни
и смерти, нарастающем до пределов безумия.
Текст, конечно, замечательный, настоящая фило
софия истории. Да, человек начинает тяготиться
культурным порядком, и в момент его краха ис
пытывает райское блаженство: эйфория, известная
в начале всех революций. Ну а потом, конечно, на
ступает жестокое похмелье, и восстановленный по
рядок становится хуже того, что был свергнут.
я. г.: В наше время мы наблюдали этот процесс
в неполном его цикле —без явления последующей
жестокой реакции: это май 1968 года во Франции.
Поэтому воспоминания о нем у французов, его пе
реживших, до сих пор сладостны.
Б . Я.: Да, конечно, ни Робеспьер с террором, ни Чека
с Дзержинским не появились, просто выступил
де Голль и подсчитал убытки. Какие-то чуть ли
не триллионные. Но Франция страна богатая, бы
стро восстановилась.
Это, должно быть, потому, что Льва Толстого
во Франции тогда не было.
Я . Т.:
Б .П .: Я бы сказал, что его вообще во Франции
не было, не та ментальность, не тот гений.
Я . Г .; А Руссо? Тот самый, портрет которого моло
дой Толстой носил на груди вместо креста? Бердяев
в цитированной статье как раз их уравнял.
Б.П .: Но все-таки добавил, что Толстой был хуже.
Какой-то смешной у нас пошел разговор: кто хуже—
Толстой или Руссо, и вообще оба хуже. А ведь оба
гении. «Исповедь» Руссо великая книга. Какая фи
гура! Чудак не меньше Льва Толстого. Но в своем
роде, конечно. Человек, устроивший Французскую
219
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
революцию, был человеком слабым. Тут-то и за
гвоздка: явления гения в мир не к добру. Слишком
велик масштаб, океанический. Тот самый океан, ко
торый потопил «Титаник».
И. Т.: Блока знаменитые слова при известии о гибе
ли «Титаника»: есть еще океан.
Б .П .: Как хотите, а я за «Титаник», а не за океан.
И. Т.: То есть против гениев, как Евтушенко против
колхозов?
Б .П .: Как бы там ни было, но ни Толстой, ни колхо
зы не спрашивают, когда им появляться: являются,
и все. Это рок. Гений—роковое явление, Ницше это
объяснил. Но я не то что против гениев, кто я такой,
а просто чувствую себя вправе спросить: что лучше—
Россия гениев или Швейцария без гениев?
И . Т.: Борис Михайлович, вы забыли о швейцарском
гении —Карле-Густаве Юнге.
Б .П .: Сдаюсь, Иван Никитич, сдаюсь, уели меня.
Но вот давайте посмотрим на этот процесс
уничтожения культурного порядка в революциях
с другой стороны. Тут ведь возможна и позитив
ная оценка. Я, конечно, не Ленина-Сталина возьму,
и вообще поставлю проблему в эстетическом плане.
Вспомним замечательную статью Михаила Левидова, человека, близкого к Маяковскому и его груп
пе, но не совсем лефовца. Шкловский его называл
«свой чужой». Эта статья была помещена в одном
из первых номеров журнала ЛЕФ и называлась «Фу
туризма необходимая статья». Левидов по старой
привычке называет лефовцев футуристами.
Революция, взятая в психологическом аспекте и раз
резе, самой яркой и характерной чертой своей вы2 2 0
толстой
являет обнажение приема. Процесс становления,
стабилизирования быта —это процесс обволакива
ния приема... Прием отвлекается, абстрагируется
от быта, надстройка отделяется от базы, твердеет,
застывает, божествится, приобретает самостоятель
ное бытие, становится абсолютом.
Революция—обратный процесс. Сводит абсолют
на землю. Выявляет его как прием. Обнажает при
ем. И убивает прием.
«Элементарные законы нравственности и спра
ведливости». Естественное право. Юридические
нормы. Обычаи международной вежливости. Вне
классовая наука. Революция —один за другим —об
нажила все эти приемы буржуазной идеологии.
И этим их убила. Обнажила не теоретическими спо
рами. А самим бытием своим. Своей практикой.
Еще большую роль, чем в идеологии, играет ос
вящение, овечнение приема в искусстве. Искусство
в период стабилизации быта зиждется на приеме
приема всерьез, на превращении условностей в ме
тафизическую реальность, на нормативности и об
щеобязательности всяких постулатов — вчера еще
иллюзий, на абсолютных ценностях, на мышлении
абсолютами. Наиболее религиозная и абсолютная
дисциплина —это эстетика, теория искусства. Наи
более эзотеричны жрецы храма искусства.
Быть может, поэтому ломка быта начинается
с ломки искусства: наиболее заносчивый и чванный
враг.
И знаменосцами ломки искусства, революции
в искусстве, то есть обнажения приема в искусстве
была группа лиц, называвших себя тогда футури
стами. Конечно, они не первые. Первый в русском
искусстве футурист, первый обнажитель приема
и святотатец был в теоретических своих статьях Лев
Толстой. Но Толстой был предтечей. А чернорабо
чими с заступом и ломом в руках явились незадол
го до войны и во время войны —они, группа футу
ристов.
2 2 1
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
<...> Работа обнажения приема в искусстве —
по приемам—анархична. Она состоит из партизан
ских набегов, индивидуальных террористических
актов. Отсюда проистекает недоразумение насчет
«анархичности» футуристов. Но это не так. Анар
хичным был лишь их метод—в силу вещей. <...> Фу
туристы влились в октябрьскую революцию с той же
железной необходимостью, с какой Волга вливается
в Каспийское море.
Два замечания предварительных. Левидов гово
рит, что он берет проблему психологически, на са
мом деле он берет ее эстетически и эволюционно
исторически. Во-вторых, термин «обнажение
приема» в данном контексте то же самое, что остранение. И вот у него получается, что открытый
Шкловским эстетический прием является законом
исторической эволюции, даже больше—приемом
революций. В революциях, получается, происхо
дит то самое обновленное переживание бытия, что
в искусстве. Уничтожаются штампы, переставшие
ощущаться. Автоматизация бытия преодолевает
ся, та самая, которая, по Шкловскому, уничтожает
жену и страх войны. Происходит то самое остранение, возвращающее жизни ощутимость.
И первостепенно важно для нашей беседы, что
в этом контексте появляется у Левидова Лев Тол
стой, которого он называет первым футуристом. Вот
это и есть Лев Толстой как зеркало русской револю
ции, но переведенный из социологического плана
в эстетический. Лев Толстой, по Левидову да и во
обще, в самом деле производил обнажение прие
ма, остранение, разоблачающее мертвые культур
ные формы. И на этом примере демонстрируется
тождественность эстетики и революции, всяких ре
волюций. Это, конечно, некий панэстетизм. Кстати
сказать, В.М. Жирмунский, критиковавший форма
листов школы Шкловского, писал, что формализм
2 2 2
толстой
нс столько научный метод, сколько мировоззрение,
в прежние времена называвшееся эстетизмом.
А статья Левидова хороша, это то, что потом
стал говорить Ролан Барт в его «Мифологиях».
И. Т.: Так какую же революцию произвел Лев Тол
стой—художественную или всякую? И при чем
тут крестьянство, которое поминал Ленин? Какая
в крестьянстве-то эстетика?
Б.П .: Вот это самое остранение, то есть лишение
предметов и явлений жизни их культурной формы,
обнажение, оголение. Это то, что в пределе дает так
называемое народническое мракобесие. Искусство
и философия—барская затея, а единственно важное
и правильное—хлеб на земле растить. В конце кон
цов Толстой именно это стал говорить.
И. Т.: Борис Михайлович, вот вы сказали, что Ле
видов—человек, что и говорить, подзабытый, по
нял эту тему предельно широко, перевел эстети
ку с ее приемами в самый широкий исторический
план. Ну а сами формалисты понимали это? Гово
рили что-нибудь похожее, сходное?
Б .П .: Поначалу старались не говорить, оставать
ся в рамках чистой теории, в рамках науки, ко
торую они считали возможным создать вокруг
эстетических явлений. Но их, можно сказать, за
ставили. Критика на них шла по той в основном
линии, что нельзя искусство сводить к сумме при
емов, к технологии, что художество неразрывно
связано с жизнью как таковой, во всяких ее прояв
лениях. Марксисты тогдашние, пресловутые вуль
гарные социологи, настаивали на прямой связи
художественной надстройки с экономическим ба
зисом. И вот чтобы как-нибудь отбиться, формали
сты начали теорию как бы расширять, учитывать
223
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
вот этот социологический контекст. Эйхенбаум
начал было придумывать теорию литературного
быта, а Шкловский в 1928 году выпустил книгу
«Матерьял и стиль в романе Льва Толстого „Война
и мир“». Я ее сейчас перечитал и был весьма рас
строен. Не получилась книга, не удалось Шклов
скому поставить Толстого в социальный ряд, как
требовалось марксистским начальством. В преди
словии к книге Шкловский писал:
В книге меня интересовал вопрос о законах дефор
мации исторического материала, обусловленных
классовой принадлежностью автора. Целевая уста
новка Толстого вела его к созданию дворянской
агитки, к изображению победы дореформенной Рос
сии дореформенными средствами.
Война 1812 года была в задании Толстого проти
вопоставлена Крымской кампании. Это было пред
ложение произвести не реформу, а возвращение.
Современники Толстого понимали эту тенденцию
романа. Любопытно отметить, что в карикатуре
«Искры» (1868, № 16) пишущий Толстой изображен
перед камином, на котором стоит статуэтка Наполе
она, но не Первого, а Третьего.
Дальше идет очень важный вопрос об усвоении
романом инерционных литературных форм. Я мало
показал в книге (собираюсь это сделать сейчас), что
весь беллетристический арсенал, которым пользо
вался Толстой, все положения романа были извест
ны ранее по произведениям Ушакова («Последний
из князей Корсунских»), Загоскина («Рославлев»),
Булгарина («Петр Выжигин»), Вельтмана («Луна
тик»), Петра Сумарокова («Кольцо и записка»).
Но у Льва Николаевича все эти традиционные
ситуации имеют новую функцию и даны взаимо
действиями, взятыми из поэтики натуральной шко
лы. Роман иначе сопоставляет привычные романы
и дает их в ином лексическом плане. Авторское на
мерение не было вполне выполнено. Классовые чи-
224
толстой
тательские группировки являются своеобразными
резонаторами литературного произведения. Зада
ние автора написать роман против разночинцев, так
сказать, роман противореформенный, не удалось.
Целевая установка автора не совпала с объективной
ролью его произведения.
Изучение литературной эволюции должно быть
производимо при учете социального контекста,
должно быть осложнено рассмотрением различных
литературных течений, неравномерно просачиваю
щихся в различные классовые прослойки и различ
но вновь ими создаваемых.
Итак, Шкловский решил сделать Толстого дво
рянским писателем, помещиком. И он стал ис
кать у Толстого соответствующие настроения и за
явления. Взял обстановку начала шестидесятых
годов, когда готовилась и проводилась крестьян
ская реформа. Нашел материал, подтверждающий
страх помещиков перед крестьянской революцией,
ну и у Толстого такие мотивы обнаружил, причем
в самой «Войне и мире». Помните попытку бун
та богучаровских мужиков с приближением На
полеона и как Николай Ростов эти поползнове
ния лихо подавил, въехав заводиле в рыло? Вот так,
значит, Толстой преодолевал страх перед мужиц
ким возможным восстанием, иллюзорно победив
его в этой сцене: сам себя утешал, получается. Или
еще. Шкловский показывает, какой материал ушел
из черновиков: например, как старый князь Бол
конский брюхатил дворовых девушек и младенцев
отправлял в воспитательный дом. Причем это по
давалось вне какого-либо морального осуждения,
просто констатация факта. Так, черточка помещи
чьего быта вне какой-либо оценки.
И.Т.: Так почему все-таки Толстой это выбросил?
Стало быть, знал, что такое поведение непохваль
но, снижает его героя.
225
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
А Шкловский над этим нс задумывается. Ему
важно показать, что помещик Толстой солидарен
со своими героями-помещиками. Вот вам социаль
ная привязка. Ну и получилось (у Шкловского)
ни то ни се, и никого не устроило. Тем более что
он сам привел себя в тупиковую ситуацию, поста
вив ожидаемый вопрос: а почему же все-таки Тол
стой подавляющим большинством критики и чи
тающей публики не воспринимался как писатель
реакционный, а скорее уж как либеральный? И вот
тут Шкловский совсем уж неубедительным пред
стал. Он написал:
Б . 77 .:
Лев Николаевич, дворянский по идеологии писа
тель, работал по способу подачи материала методами
писателей-разночинцев, со снижающей недоверчиво
стью и психологизацией. Старая литература, к ко
торой принадлежал Толстой по своим намерениям,
этой психологизации не знала... Благодаря этому ро
ман Л. Н. дошел не до того читателя, на которого
рассчитывал Л .Н . Роман оказался в разряде обличи
тельных, а не прославляющих. Здесь мы видим любо
пытнейшее явление разницы между генезисом произ
ведения и его местом в историко-литературном ряду.
Но если это любопытнейшее явление, то чем оно
объясняется? Получается, тем, что Толстой не по
мещичью жизнь прославил, а только создал новые
приемы письма—вот эту «психологизацию и сни
жающую недоверчивость», то есть все то же остранение. Не удается Шкловскому вывести Толстого
в социальный ряд. А ведь в сущности это было лег
ко сделать, причем даже слишком легко. Вот эту
снижающую недоверчивость объяснить как черту
крестьянскую, той же самой враждебностью дере
венского мужика к культуре, к чему-то выходяще
му за край мужицкого мировоззрения.
i f . Г .:
Вот Ленин так и сделал!
226
толстой
Б.П .: Но это именно слишком легко. Эстетика-то
у Ленина ушла, на все эти остранения и обнажения
приемов ему было наплевать. В общем, все остались
при своих: Шкловский при остранении, то есть ис
кусстве как приеме, а Ленин при роли крестьянства
в революции.
И. Т.: Неужели, Борис Михайлович, в книге Шклов
ского, при всей ее неудаче, не нашлось чего-нибудь
яркого и запоминающегося? Неужели такая уж то
тальная неудача?
Б .П .: Конечно, были яркие страницы и выска
зывания. Вот Шкловский вспомнил «Холстомера» —лошадь как носитель остраняющего взгля
да на культурный мир людей—и написал: «этой
холодной лошадиной иронией полны „Война
и мир“». Да и в целом Шкловский этой книгой по
могает увидеть некий момент истины, его нельзя
не увидеть: все-таки художественный прием ока
зывается детерминированным внелитературным
рядом —психологией народолюбца. Мы видим
на этом примере возможность, если не необходи
мость, вывести эстетику за пределы ее имманент
ности.
Вообще Виктор Борисович Шкловский, человек
гениальный, не мог быть иным, всегда у него можно
найти жемчужины, даже у позднего, когда он номи
нально сменил вехи. Вот, например, в его поздней
шей волюминозной биографии Толстого сообща
ется такой факт: в рядах русской армии, вошедшей
в Париж, были части башкирских конников, воору
женных луками, и парижане прозвали их амурами.
И, Т.: Изумительная деталь, шармантная.
Б.П .: Есть одна действительно интересная, необыч
ная мысль в этой книге Шкловского, я уже ее приво
дил: он берет «Войну и мир» как некую толстовскую
227
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
ментальную компенсацию за поражение России
в недавней Крымской войне. И что снижение ве
ликого Наполеона в романе направлено на самом
деле в Наполеона Третьего, победителя в этой вой
не. Конечно, это интересно, но никакого, даже
суррогатного, марксизма здесь нет, чистая психо
логия.
И. Т.: Но обращение к психологическим аргументам
тоже ведь выход за пределы чистого формализма.
Б .П .: Конечно. И еще в этой книге («Матерьял
и стиль») совсем уж странную Шкловский фра
зу написал: что вообще-то все эти толстовские за
гадки разрешил Страхов,—а как и чем разрешил,
не сказал. Я Страхова Николая Николаевича при
вык уважать еще с давних пор, когда писал свою
диссертацию о славянофилах. Тогда еще читал его
сборник статей о Тургеневе и Толстом. Сейчас, есте
ственно, заглянул —какие-то доброхоты выложили
в сети полное собрание сочинений Страхова. Смо
трел я на эти тексты и думал: вот что в школе нуж
но говорить о Толстом, вот что взять за основу по
дачи Толстого. И понятно всячески, и правильно,
глубоко, патриотично, наконец, если хотите.
Сам Страхов очень корректно начинает с того,
что связывает свои анализы Толстого с мыслями
к тому времени умершего литературного критика
Аполлона Григорьева, а именно с данной им типо
логией героев русской литературы. Два типа вы
делил Григорьев—хищный и смирный. Хищный
тип —это в первую очередь Печорин лермонтов
ский. А смирные чуть ли не все остальные. Такую же
типологию сам Страхов видит в «Войне и мире».
Хищные—это Курагины Элен и Анатоль, Дорохов,
даже князь Андрей, пока его не усмирил Аустерлиц,
даже Наташа Ростова первоначально, смирившая
ся после своей эскапады с Анатолем. Пьер Безухов
интересен как человек, смиряющий в себе дурные
228
толстой
задатки, становящийся смирным. Ну и главное:
противопоставление хищного и смирного типов
составляет суть самой военной эпопеи Толстого—
это, как уже можно догадаться, Наполеон и Куту
зов. Да и вообще Россия и Запад. Смирная Россия,
побеждающая хищный Запад.
Ну вот давайте мы кое-что из него прочтем каса
тельно «Войны и мира»:
Ап. Григорьев, рассматривая новую русскую литера
туру с точки зрения народности, видел в ней посто
янную борьбу европейских идеалов, чуждой нашему
духу поэзии, со стремлением к самобытному творче
ству, к созданию чисто русских идеалов и типов. <...>
борьба своего с чужеземным уже давно началась...
искусство, в силу своей всегдашней чуткости и прав
дивости, предупредило отвлеченную мысль.
Вот преамбула. И дальше Страхов детализирует:
Русский реализм не есть следствие оскуднения иде
ала у наших художников, как это бывает в других
литературах, а напротив, следствие усиленного ис
кания чисто русского идеала. Все стремления к на
туральности, к строжайшей правде, все эти изобра
жения лиц малых, слабых, больных, тщательное
уклонение от преждевременного и неудачного соз
дания героических лиц, казнь и развенчивание раз
ных типов, имеющих притязание на героизм, все
эти усилия, вся эта тяжкая работа имеют себе целью
и надеждою узреть некогда русский идеал во всей
его правде и в необманчивом величии. И до сих пор
идет борьба между нашими сочувствиями к просто
му и доброму человеку и неизбежными требовани
ями чего-то высшего, с мечтою о могучем и страст
ном типе.
Наконец, сам гр. Л. Н. Толстой не явно ли стре
мится возвести в идеал именно простого челове
ка? «Война и мир», эта огромная и пестрая эпопея —
229
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
что она такое, как не апофеоза смирного русского
типа? Не тут ли рассказано, как, наоборот, хищный
тип спасовал перед смирным,—как на Бородинском
поле простые русские люди победили все, что толь
ко можно представить себе самого героического, са
мого блестящего, страстного, сильного, хищного,
т. е. Наполеона I и его армию?
Резюме Страхова:
С появлением 5-го тома «Войны и мира» невольно
чувствуется и сознается, что русская литература мо
жет причислить еще одного к числу своих великих
писателей. Кто умеет ценить высокие и строгие ра
дости духа, кто благоговеет перед гениальностию
и любит освежать и укреплять свою душу созерцани
ем ее произведений, тот пусть порадуется, что жи
вет в настоящее время.
Что ни говорите, а первым сказать, что Лев Тол
стой гений, тоже ведь заслуга немалая. Прочие
современники, как показывает Шкловский в той
книге, в основном носом вертели. А из круга жур
нала «Современник» шли сплошь карикатуры
и эпиграммы.
Да, вот что еще забыл сказать о Страхове. Он
говорит, что «Война и мир» —семейный роман,
семейная хроника. Он идет от «Капитанской
дочки», говорит Страхов, а «Капитанская дочка»—
это повесть о том, как Петр Гринев женился
на Маше Мироновой. Так и «Война и мир»: тема
романа—устроение семейных дел на фоне истории
и вопреки ее ходу. В семье правда, а не в истории.
И. Т.: В XX веке такая пошла история, что ни в ка
кой семье не спрятаться.
Б .П .: И вот пример на самом верху: Николай И.
Он же был прежде всего и главным образом семей
230
толстой
ный человек, а не царь. Да, конечно, его судьба—это
конец «Войны и мира». Одна война осталась, одна
история. А от Толстого осталась одна крестьянская
революция с разорением и поджогом родовых дво
рянских гнезд.
Я. 71: Борис Михайлович, от Толстого остался сам
Толстой, которого мы читаем.
2>. Я.: Это точно. В моей скромной жизни именно
Лев Толстой основной, судьбоносный сдвиг про
извел. Я в четырнадцать лет прочитал «Войну
и мир»—и все, советская власть перестала для меня
существовать. Ничего антисоветского в «Войне
и мире» нет и быть не может. Но просто стала ясна
несовместимость этих двух миров, и какой из них
выбрать, загадки не составляло.
Я. 7 .: Это как с литературной группой «Серапионовы братья». Большевики к ним приставали:
вы с нами или против нас? — а они отвечали: мы
со старцем Серапионом.
2>.Я.: Все это так, но надолго ли так? Навечно ли так?
Мы с вами еще Толстого читаем, но будут ли читать
его нынешние молодые—останется ли он с ними
после того, как его при них изуродуют в школе?
Пока что нам удалось немногое и самое общее,
так сказать: связать известную трактовку Толстого
как русской крестьянской стихии, крестьянской ре
волюции, если угодно, с некоторыми художествен
ными особенностями его творчества.
Я. 7 .:
Соединить Ленина с Левидовым.
Б. П.: Да, увязать этот патриархальный крестьянский
антикультурный бунт с разоблачающим психоло
гизмом толстовского творчества. Знаменитое тол
стовское остранение, открытое у него Шкловским,
231
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
мы истолковали как черту глубинной крестьянской
психологии, недоверия мужика к барским куль
турным затеям. Хоть бы и к литературе. Помните
главную черту пресловутой диалектики души, об
наруженной у молодого Толстого Чернышевским?
Персонаж Толстого думает одно, говорит другое,
делает третье. Герой не совпадает с самим собой,
отсюда такая сложная глубина в мотивациях тол
стовских героев. Более того, Толстой идет даль
ше, и он отказывается от каких-либо определенных
суждений. У него получается, что вообще ни о чем
нельзя достоверно высказаться. У него, у Толстого,
даже формула соответствующая появляется, фило
софская, если угодно, формула, причем достаточ
но рано, в повести пятидесятых годов «Люцерн».
Вот давайте это процитируем, Томас Манн очень
это место любил:
Ежели бы только человек выучился не судить
и не мыслить резко и положительно и не давать от
веты на вопросы, данные ему только для того, чтобы
они вечно оставались вопросами! Ежели бы толь
ко он понял, что всякая мысль и ложна, и справед
лива! Ложна односторонностью, по невозможно
сти человека обнять всей истины, и справедлива
по выражению одной стороны человеческих стрем
лений. Сделали себе подразделения в этом вечном
движущемся, бесконечном, бесконечно перемешан
ном хаосе добра и зла, провели воображаемые чер
ты по этому морю и ждут, что море так и разде
лится. Точно нет мильонов других подразделений
совсем с другой точки зрения, в другой плоскости.
<...> И кто определит мне, чтб свобода, чтб деспо
тизм, чтб цивилизация, чтб варварство? И где гра
ницы одного и другого? У кого в душе так непоко
лебимо это мерило добра и зла, чтобы он мог мерить
им бегущие запутанные факты? У кого так велик ум,
чтоб хотя в неподвижном прошедшем обнять все
факты и свесить их? И кто видел такое состояние,
232
толстой
в котором бы не было добра и зла вместе? И почему
я знаю, что вижу больше одного, чем другого, не от
того, что стою не на настоящем месте?
Как правильно говорит по этому поводу Борис
Михайлович Эйхенбаум, это уже не «диалектика
души», а самая настоящая диалектика. Ну, а мы
вспомним очередной раз гегелевскую формулу:
«Диалектика—это процесс, в котором всеобщее
преодолевает формы конечного». То есть истину
можно сказать только о мире, о бытии в целом, лю
бое частичное суждение будет неверным, абстракт
ным, как говорит Гегель. Тут нужно помнить сво
еобразие гегелевской терминологии: абстрактное
у него это частичное, конечное, отвлеченное, аб
страгированное от целого. А конкретность—это
полнота, конкретное значит сращенное, полное,
тотальное. И настоящий художник всегда мыслит
конкретно, то есть в любом своем высказывании
привлекает универсум, вот эту тотальную полноту.
Вспомним сон Пьера Безухова в плену.
Я. т.: Лев
Толстой вообще был мастер сны своим ге
роям сочинять.
Б.П .: Да, вот этот. Цитируем:
«Жизнь есть всё. Жизнь есть Бог. Всё перемеща
ется и движется, и это движение есть Бог. И пока
есть жизнь, есть наслаждение самосознания боже
ства. Любить жизнь, любить Бога. Труднее и бла
женнее всего любить эту жизнь в своих страданиях,
в безвинности страданий».
«Каратаев!» —вспомнилось Пьеру.
И вдруг Пьеру представился, как живой, давно за
бытый, кроткий старичок учитель, который в Ш вей
царии преподавал Пьеру географию. «П остой»,—
сказал старичок. И он показал Пьеру глобус. Глобус
этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий
233
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
размеров. Вся поверхность шара состояла из капель,
плотно сжатых между собой. И капли эти все двига
лись, перемещались и то сливались из нескольких
в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая
капля стремилась разлиться, захватить наибольшее
пространство, но другие, стремясь к тому же, сжима
ли ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею.
— Вот жизнь, —сказал старичок учитель.
И недаром Пьер в этом сне вспоминает Каратаева.
Вот что говорилось о нем несколько раньше:
Каждое слово его и каждое действие было проявле
нием неизвестной ему деятельности, которая была
его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее,
не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела
смысл только как частица целого, которое он посто
янно чувствовал. Его слова и действия выливались
из него так же равномерно, необходимо и непосред
ственно, как запах отделяется от цветка.
Каратаев в восприятии Пьера, как мы помним,
«круглый», это свойство круглости постоянно пе
далируется. Круг, шар, сфера—это образы целост
ности, той самой тотальности, диалектической
тотальности. И это же образ истины. Истина то
тальна, целостна. В этой тотальности любое ча
стичное суждение предстанет ложью. И это знает
каждый художник, изучал он или не изучал фило
софию Гегеля. Это художественный инстинкт ведет
художника на моделирование в его творчестве этой
конкретной тотальности.
if. Г.: Борис Михайлович, но ведь нас, помнится,
в школе учили: истина конкретна—и тем же авто
ритетом эту истину прикрывали.
Б .П .: Этот самый авторитет, не к ночи будь вспо
мянут, так и не дотумкал, что значит у Гегеля кон
234
толстой
кретное. Конкретное у Гегеля—целостное, сращен
ное, всеобщее. Истина конкретна—значит, истину
можно выразить только как всеобщее, тотально
конкретное. Когда Гегель употребляет слово «кон
кретное» в обывательском смысле, он всегда гово
рит «эмпирически-конкретное».
И. Т.: Дважды два четыре—это конкретная истина?
Б.П .: Нет, истиной будет вся таблица умножения.
И вот вспомним, что пишет Толстой в «Люцер
не»: мы проводим линии по воде, и нам кажется,
что эти линии на самом деле существуют. А суще
ствует океан, любая волна которого есть исчезаю
ще малое. Художник, великий художник должен
мыслить океаном, шарами, глобусами. Еще Гегеля
одно высказывание приведем: художество есть одна
из форм абсолютного знания, наряду с религией
и философией, а абсолютное знание—это такое зна
ние, которое берет свой предмет не вовне, а полага
ет его в собственном самодвижении.
Художник, гениальный художник творит мир
из себя, материал своего творчества обнаруживает
в свободном самодвижении. Мы вот привели уже
два высказывания Толстого, в которых возникает
этот образ целостности, конкретной тотальности:
сон Пьера о глобусе и восприятие им Платона Ка
ратаева, который что б ни делал и ни говорил, де
лал и говорил это как бы не из себя, не от себя, а вы
ражал некую целостную истину. Платон Каратаев
в такой подаче Толстого—самый настоящий ди
алектик. И вот сейчас возьмем одно очень инте
ресное место из письма Толстого к Страхову, ког
да он работал над романом «Анна Каренина». Он
два дня это письмо писал, 23 и 26 апреля 1875 года.
Это письмо цитируют все исследователи Толстого.
...ваше суждение о моем романе верно, но не всё—
то есть всё верно, но то, что вы высказали, выражает
235
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
нс всё, что я хотел сказать. <...> Если же бы я хотел
сказать словами всё то, что имел в виду выразить
романом, то я должен бы был написать роман тот
самый, который я написал, сначала. <...> Во всем,
почти во всем, что я писал, мною руководила по
требность собрания мыслей, сцепленных между со
бою, для выражения себя, но каждая мысль, выра
женная словами особо, теряет свой смысл, страшно
понижается, когда берется одна из того сцепления,
в котором она находится. Само же сцепление со
ставлено не мыслью (я думаю), а чем-то другим,
и выразить основу этого сцепления непосредствен
но словами никак нельзя, а можно только посред
ственно-словами описывая образы, действия, по
ложения.
<...> для критики искусства нужны люди, кото
рые бы показывали бессмыслицу отыскивания мыс
лей в художественном произведении и постоянно
руководили бы читателем в том бесконечном лаби
ринте сцеплений, в котором и состоит сущность ис
кусства, и к тем законам, которые служат основани
ем этих сцеплений.
Вот этот лабиринт сцеплений—это и есть образ ди
алектического движения, в котором всеобщее от
вергает формы конечного. То есть нельзя произне
сти какого-либо резюмирующего суждения о чем бы
то ни было. Невозможен никакой редукционизм.
Нужно сказать всё и обо всём. Вот тогда будет исти
на, будет художественное произведение, не своди
мое к частностям своего осуществления. Вот давай
те, Иван Никитич, вспомним наш любимый образ
из Блока, сказавшего, когда погиб «Титаник»: есть
еще океан. Тогда получается, что «Титаник» не ис
тина, истина—это океан. Вот Толстой и движет эта
ким богом Посейдоном океанические валы.
И. Т.: А помните слова из мемуаров Горького о Тол
стом: этот человек богоподобен. Горького в этих
толстой
воспоминаниях преследует мысль: ему кажется,
что для Толстого немыслима смерть—неужели Бог
в этом, таком грандиозном случае, не может сделать
исключения из законов природы, не может сделать
Толстого бессмертным?
Б.П .: Да, все время вспоминается этот текст Горь
кого, он хорошо написал о Толстом, ухватил исти
ну. Толстой у него не проповедник непротивления
злу насилием, не постный пастор английского кроя,
а титан, бросающий вызов богам. Можно припом
нить письма еще молодого Толстого к его люби
мой тетке Александрине Толстой, он писал ей очень
откровенно. Однажды написал: жизнь крутится
как белка в колесе, в повседневной суете, но все же
я не могу отделаться от мысли, что на меня смотрят
века с вершин пирамид.
И. Т.: Наполеоновский образ во время похода в Еги
пет: «Солдаты! Сорок веков смотрят на вас с вер
шин этих пирамид!» Интересная ассоциация у че
ловека, который в «Войне и мире» сделал попытку
разоблачить Наполеона.
Б .П .: Борис Михайлович Эйхенбаум, исследовав
ший дневники молодого Толстого, все время этот
мотив выделяет.
«Я так честолюбив и так мало чувство это было удов
летворено, что часто, боюсь, я могу выбрать между
славой и добродетелью первую, ежели бы мне при
шлось выбирать из них». <...> В дневнике 1855 года
записано решительно, уже в форме правила, кото
рое подлежит исполнению: «Мне нужно, во что бы
то ни стало, приобрести славу». Дело тут, конечно,
не в простом честолюбии или тщеславии, а в смут
ном ощущении особой силы, особой миссии—чув
ство, которое потом сообщит всему поведению
и творчеству Толстого характер героики.
237
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Дальше —больше: Толстой видит себя ни более
ни менее как основателем новой мировой религии.
Он записывает в дневнике в 1854 году:
Мысль эта—основание новой религии, соответствую
щей развитию человечества, религии Христа, но очи
щенной от веры и таинственности, религии практиче
ской, не обещающей будущее блаженство, но дающей
блаженство на земле. Привести эту мысль в исполне
ние, я понимаю, что могут только поколения, созна
тельно работающие к этой цели. Одно поколение бу
дет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь
фанатизм или разум приведут ее в исполнение.
Вот что-то вроде этого он и сделал —некий экс
тракт христианства, очищенный от чудес и таин
ственности. Дал волю своему достаточно плоскому
рационализму. Это ведь общее место в разговорах
о Толстом: о парадоксальном соединении в одной
личности мощной художественной силы —и роб
кой, плоской, рассудочно выхолощенной мысли.
Это раздвоение Толстого мы можем видеть во всей
его мучительности как раз во втором его великом
романе: это сама Анна в полноте ее пленительной
и победительной чувственности —и ригорист Лё
вин. Он был бы там совсем лишним, если б мы
не видели в этих двоящихся образах мучительного
раздвоения самого великого Льва.
И .Т.: Борис Михайлович, вы произнесли имя тол
стовского героя как Лёвин. Но пишется во всех из
даниях без точек над е, без этих ёшек, столь любез
ных Солженицыну.
Б .П .: Эйхенбаум говорит, что писать и произно
сить следует Лёвин. Это серьезный авторитет, по
чему бы ему не следовать. Но у меня у самого со
хранилось некое детское воспоминание на эту тему.
В незапамятные времена я слышал по радио высту-
238
толстой
плснис толстовца Сергеенко—причем не отца, че
ховского однокашника по таганрогской гимназии,
автора книги «Как живет и работает граф Толстой»,
а его сына, тоже толстовца по фамильной традиции.
И он говорил Лёв, Лёв Николаевич. Вспомним про
изводные от этого имени: Лёва, Лёвушка, Лёвочка.
Так что нужны ёшки, к вящей славе Солженицына.
Итак, мы подошли к теме о Толстом—религи
озном проповеднике. Тут, конечно, есть о чем по
говорить. Нашим путеводителем будет, как всегда
в подобных случаях, Николай Бердяев—без него
никуда. В 1911 году он опубликовал большую рабо
ту «Ветхий и Новый Завет в религиозном созна
нии Льва Толстого». Пафос этой работы: Бердяев
решительно отказывает Толстому в звании христи
анина, говорит о полном нечувствии им личности
Христа, Божественного Логоса, личной ипостаси
Бога. И отсюда же идет резкий, демонстративный,
можно сказать, скандальный имперсонализм Льва
Толстого, как, впрочем, и других его резких анти
номий. Несколько цитат:
Не менее антиномично и то, что Лев Толстой был
крайним индивидуалистом, антиобщественным на
столько, что никогда не понимал общественных
форм борьбы со злом и общественных форм твор
ческого созидания жизни и культуры, что отрицал
историю, и этот общественный антииндивидуалист
не чувствовал личности и в сущности отрицал лич
ность, весь был в стихии рода.
И Бердяев прямо отрицает христианство Толсто
го, отказывает ему в звании и мирочувствовании
христианина. Толстой весь —в Ветхом Завете, он
не знает Христа, не ощущает таинства искупления.
Бердяев пишет:
Религия Толстого —не новое христианство, это ветхо
заветная, дохристианская религия, предшествующая
239
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
христианскому откровению о личности, откро
вению второй, Сыновней Ипостаси. Толстому так
чуждо самосознание личности, как могло быть чуж
до лишь человеку дохристианской эпохи. Он не чув
ствовал единственности и неповторимости всякого
лица и тайны вечной его судьбы. Для него существу
ет лишь мировая душа, а не отдельная личность,
он живет в стихии рода, а не в сознании личности.
Стихия рода, природная душа мира раскрывалась
в Ветхом Завете и язычестве, и с этим связана рели
гия дохристианского откровения Отчей Ипостаси.
С христианским откровением Сыновней Ипостаси,
Логоса, Личности связано самосознание лица и его
вечная судьба. Всякое лицо религиозно и пребывает
в мистической атмосфере Сыновней Ипостаси, Хри
ста, Личности. До Христа, в глубоком религиозном
смысле слова, нет еще личности. Личность оконча
тельно сознает себя лишь в религии Христа. Траге
дия личной судьбы ведома лишь христианской эпо
хе. Л. Толстой совсем не чувствует христианской
проблемы о личности, он не видит лица, лицо то
нет для него в природной душе мира. Поэтому он
не чувствует и не видит и лица Христа. Кто не видит
никакого лица, тот не видит и лица Христа, ибо по
истине во Христе, в его Сыновней Ипостаси всякое
лицо пребывает и сознает себя. Самое сознание лица
связано с Логосом, а не с душой мира. У Толсто
го нет Логоса, а потому нет для него личности, для
него —индивидуалиста. Да и все индивидуалисты,
не знающие Логоса, не знают личности, их инди
видуализм безликий, в природной душе мира пре
бывает. Мы увидим, как чужд Толстому Логос, как
чужд ему Христос, он не враг Христа-Логоса в хри
стианскую эпоху, он просто слеп и глух, он в до
христианской эпохе. Лев Толстой — космичен, он
весь в душе мира, в тварной природе, он проникает
в глубину ее стихий, первичных стихий. В этом сила
Толстого как художник, сила небывалая.
240
толстой
Бердяев любит повторять, слегка словесно изме
няя, свои тезисы, от этого его текст приобретает
суггестивную силу. Это прием высокой риторики.
Но красноречие здесь вторично, первична мысль
о Толстом как типе, чуждом христианству, сынов
ней ипостаси, логосу, личности.
Т.: Борис Михайлович, а давайте вспомним
кое-что полегче, вполне понятный и доходчивый
текст, в начальной школе его читали —«Три смер
ти». В трех главах небольшого рассказа умирает
больная барыня на постоялом дворе, даже в страда
нии капризничающая, во второй главе умирает му
жик—молча и просто, а в третьей главе другой му
жик идет делать крест умершему—и срубает дерево
на крест. И вот лучше всего, получается у Толсто
го, умирает дерево. Вот простенькая, но доходчивая
иллюстрация к мысли о чуждости Толстому лица,
о пребывании его в безликой стихии рода.
Я.
Б.П .: Да, вполне понятно, и действительно подлин
ный Толстой: мужик живет и умирает лучше бары
ни, а дерево лучше и барыни, и мужика. Вот, между
прочим, сила гения: умение представить сложную
философему в простом и доходчивом образе.
Ну а теперь начнем, как говорят нынче, деконструировать Бердяева. Точнее, укажем на то, чего
он не увидел у Толстого, как он подменил тему.
Ибо толстовское нечувствие личности, пребывание
в первичных стихиях рода—это не столько Вет
хий Завет у Толстого, сколько инспирация фило
софии Шопенгауэра, оказавшего на него колоссаль
ное влияние как раз накануне приступа его к «Анне
Карениной».
Вот как? Что-то не приходилось подобное чи
тать в тех учебниках, по которым в СССР изучали
Толстого.
Я. Т.:
241
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Б .П .: Об этом впервые написал тот же Эйхенба
ум в третьем томе его работы о Толстом. «Толстой
в 70-е годы» назывался этот том. Он был готов еще
к 1940 году, но за военными перипетиями, а потом
в связи с кампанией против космополитов, к како
вым причислили и Эйхенбаума (всю жизнь изучав
шего русскую классику), оставался ненапечатанным
и вышел только в i960 году, через два года после
смерти Эйхенбаума. Конечно, в этом заключитель
ном томе его работы еще больше говорилось о ле
нинской оценке Толстого—теме, представляющей
несомненный интерес, но и Шопенгауэр был впол
не адекватно представлен в качестве одного из ис
точников толстовского мирочувствования.
И . Т.: А ч т о , д о р е в о л ю ц и и эта свя зь н и к ем не бы ла
отм ечена?
Б .П .: Не берусь сказать, во всяком случае у Бердя
ева мы такого указания не нашли. Писали тогда
много об историософии Толстого, помню работу
Н. И. Кареева, но Шопенгауэра у Толстого, во вся
ком случае для меня, обнаружил Эйхенбаум. Под
влиянием философии Шопенгауэра написаны два
знаменитых толстовских сочинения: «Анна Каре
нина» и, конечно, «Крейцерова соната», которую
вообще не понять вне Шопенгауэра, она без этого
кажется просто вздорным сочинением, каким-то
капризом гения.
Но начнем с самого начала. Толстой написал
Фету 30 августа 1869 года:
Знаете ли, что было для меня нынешнее лето? Непе
рестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд ду
ховных наслаждений, которых я никогда не испы
тывал. Я выписал все его сочинения и читал и читаю
(прочел и Канта), и, верно, ни один студент в свой
курс так много и столь многого не узнал, как я в ны
нешнее лето.
242
толстой
Нс знаю, переменю ли я когда мнение, но теперь
я уверен, что Шопенгауэр умнейший из людей.
Вы говорили, что он так себе кое-что писал о фи
лософских предметах. Как кое-что? Это весь мир
в невероятно-ясном и красивом отражении.
Я начал переводить его. Не возьметесь ли и вы
за перевод его?
Мы бы издали вместе. Читая его, мне непостижи
мо, каким образом может оставаться имя его неиз
вестно. Объяснение только одно— то самое, которое
он так часть повторяет, что, кроме идиотов, на све
те почти никого нет.
Видно, что Толстой не только текст Шопенгауэра
прочитал, но и его полемические выходки против
врагов, не понимающих его философии. Шопенгау
эр полемист был грубый, и понять его можно: мощ
ная метафизическая система, представленная им
еще в молодости, не привлекала внимания вплоть
до шестидесятых годов, когда наконец добрались
до нее профессора философии.
Книга Шопенгауэра называется «Мир как воля
и представление». Представление, в традиционной
философской терминологии, —это мир, каким он
является в сознании человека, ибо по-другому чело
век представить его не может. Сказать, что мир су
ществовал до человека, конечно, можно, и это будет
даже правильным —но бессмысленным. Как потом
сказал Сартр, бытие-в-себе—это свалка, громоздя
щаяся до неба. Мир приобретает осмысленность
и строй только в сознании человека и определяет
ся именно человеческими познавательными струк
турами, существующими априорно, как характери
стика самого сознания с его идеальными формами
пространства и времени и логической категорией
закона причинности. Это установил Кант, но он же
и постулировал, что мир-в-себе, вещь-в-себе, как
он это называл, для нас непознаваемы, мы способ
ны знать только то, что определяется вот этими
243
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
априорными формами нашего сознания. После
Канта немецкая философия всячески пыталась об
наружить эту вещь-в-себе в самих познавательных
формах, пиком тут был Гегель, утверждавший, что
мир в его истине и есть наш разум, вернее, некий
Абсолютный разум, которого мы часть. Но Ш о
пенгауэр отверг все попытки разума увидеть и по
нять мир-в-себе, ибо формы разума не дают нам
возможности увидеть мир как целое, но только
в проекции наших познавательных форм, кото
рые расчленяют мир, лишают его первоначаль
ного единства, мир, открывающийся разуму, не
обходимо частичен, раздроблен, он подчиняется
принципу индивидуации. Это не есть мир в себе,
вещь в себе. Значит, таковую надо искать за пре
делами разума, и Шопенгауэр указывает на это
абсолютное начало—это воля. Воля не как целеполагание сознающего индивида, а как мировой
принцип, как некая первоначальная энергия бы
тия, как сама воля быть. И это слепая, неразум
ная воля, некий онтологический инстинкт. И этот
инстинкт, эта сила действует не только в целост
ном бытии, но и в каждом отдельном, индиви
дуализированном существе. Слепой жизненный
инстинкт по определению не может быть оконча
тельно удовлетворен, потому что желать еще и еще
есть его бытийная характеристика. Вот это и де
лает человека, да любое живое существу глубоко,
на последней глубине несчастным. Воля, частич
но и временно удовлетворяясь, жаждет, волит, как
сказали бы в старину, еще и еще. Поэтому найти
удовлетворение воля может, только отказавшись
от себя, отказавшись от этих бесконечных миров
и солнц, которые суть сама эта воля в своей внеш
ней проекции, то есть, в сущности, ничто вне этой
порождающей мир воли.
Ну а теперь, не уходя в дальнейшие философские
детализации, зададимся, Иван Никитич, вопросом:
а не есть ли сказанное—схема романа «Анна Каре
244
толстой
нина»? Слепая неутолимая воля, сумевшая прео
долеть себя только в акте самоубийства? Мировая
воля в индивидуальном воплощении и самоотри
цании толстовской героини?
И. Г.: Да получается, что вроде бы так.
Б. П.: Так и действительно так, роман Толстого на
писан по лекалам философии Шопенгауэра. Даль
нейших доказательств искать не стоит, но кое-какие
подробности у Шопенгауэра надо вспомнить в смыс
ле уточнения бердяевской трактовки Толстого как
ветхозаветного человека. Не Библия тут была, а Ш о
пенгауэр—в этом вот толстовском пребывании в сти
хиях рода, в нечувствовании им личности. Он лич
ность еще как чувствовал, ибо сам был колоссальной
личностью, но как личность он пребывал в стихии
страха—знаменитый его «арзамасский ужас», в ко
тором как раз Шопенгауэр и помогает разобраться.
Вот отсюда и глубокая догадка Горького: а ведь Тол
стой надеется, что Бог исключит его из закона смер
ти. Чем крупнее личность, тем невыносимее для нее
мысль о ее уничтожении. В таком случае надо само
му идти навстречу этому уничтожению. Таков смысл
знаменитого, гениального, по словам Бердяева, ухо
да Толстого.
Философию «Анны Карениной» в наиболее яс
ном изложении можно обнаружить у Шопенгауэра
во втором томе его сочинения, в главе под названи
ем «Метафизика половой любви».
Шопенгауэр, с его известной склонностью к био
логическим параллелям, пишет, например, так:
Мужчина с легкостью может произвести на свет
больше ста детей в год, если к его услугам будет
столько же женщин; женщина, напротив, сколь
ко бы мужчин она ни знала, может произвести
на свет только одного ребенка в год. Поэтому он
всегда ищет близости с другими женщинами, она,
245
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
напротив, привязывается к одному; природа застав
ляет ее инстинктивно и не размышляя стремиться
сохранить кормильца и защитника будущих детей.
Поэтому супружеская верность для мужчины искус
ственна, для женщины —естественна, и нарушение
супружеской верности женщиной как объективно
по следствиям, так и субъективно по своей противо
естественности гораздо более непростительно, чем
нарушение супружеской верности мужчиной.
Вот, если угодно, зародыш «Анны Карениной»:
адюльтер у мужчины естествен, у женщины непро
стителен.
Шопенгауэр говорит далее о той любовной ил
люзии, согласно которой лучше умереть, чем ли
шиться любимого существа:
Головокружительное восхищение, испытываемое
мужчиной при виде женщины, красота которой со
ответствует его желаниям и сулит ему в соединении
с этой женщиной высшее блаженство, — и есть чув
ство рода.
И еще:
Мне остается непонятным, как уверенные во вза
имной любви люди, которые видят в ней величай
шее блаженство, могут решиться на крайние меры,
а не предпочитают пренебречь всеми условностя
ми и терпеть всевозможные неудобства, чем вместе
с жизнью отказаться от счастья, представляющим
ся им высшим.
Но, собственно, Анна и Вронский как раз так и сде
лали—пренебрегли всеми условностями. Но это
не может дать счастья не потому, что обществен
ная мораль осуждает такое демонстративное пре
небрежение ее правилами, а потому, что любовь,
индивидуализированная любовь именно иллюзор
246
толстой
на—иллюзорна вот эта индивидуализация просто
го полового влечения.
Ибо влюбленность, какой бы неземной она ни пред
ставлялась, всегда коренится только в половом
инстинкте, более того, она только определенный,
специализированный, даже в строгом смысле инди
видуализированный половой инстинкт.
<...>
Конечная цель всех волнений любви, разыгрыва
ются ли они в комедиях или трагедиях, действитель
но важнее всех других целей человеческой жизни
и поэтому вполне достойна той глубокой серьез
ности, с которой каждый относится к ней. То, что
здесь решается,—не что иное, как состав следующе
го поколения.
И еще:
То, что в индивидуальном сознании выражается
как половое влечение вообще, без направленности
на определенного индивида другого пола—само
по себе просто воля к жизни.
То есть любовь—это как бы уловка природы, пресле
дующей только одну цель: существование и даль
нейшее пребывание рода.
По сравнению с важностью этого великого дела, ка
сающегося рода и всех грядущих поколений, дела
индивидов во всей их эфемерной совокупности ни
чтожны, поэтому Купидон всегда готов не задумы
ваясь принести их в жертву. Ибо он относится к ним
как бессмертный к смертным, а его интересы к их
интересам — как бесконечные к конечным. Следова
тельно, в сознании того, что он вершит дела более
высокого рода, чем те, которые касаются только бла
га или горя индивидов, он занимается ими с возвы
шенной невозмутимостью даже в огне войны, в суете
247
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
деловой жизни, среди ужасов чумы, проникая даже
в уединенные монастыри.
Анна Каренина—жертва этого иллюзорного пред
ставления о необходимости личного начала в люб
ви, и она гибнет, как и все прочие герои, на которых
ссылается Шопенгауэр в «Метафизике половой
любви»: Ромео и Джульетта или Вертер, или Три
стан и Изольда. Ее смерть—это как бы запоздалая
победа родового начала, перед которым должно
смириться, а не бросать ему вызов. Она погибает от
того, что в ней гипертрофирована личность и пер
сональная, иллюзорная любовь. Она осуществляет
крайний вариант отказа от личности в пользу рода,
а смерти и вообще нет, коли род всегда торжествует.
И ведь вот что еще интересно, Иван Никитич:
это шопенгауэровское торжество рода над лично
стью структурно совпадает с тем толстовским по
ниманием искусства как «лабиринта сцеплений»,
то есть с гегелевской диалектикой как всеобщего,
отвергающего формы конечного. Так что можно
сказать, что Шопенгауэр — это в некотором смыс
ле биологизированный Гегель. То есть философия
Шопенгауэра совпала с пониманием искусства
у самого Толстого. Вспомним океан, по которому
нельзя провести линий. Анна, да и любой человек,
любой индивид —линия на воде. Философия Ш о
пенгауэра — это как бы трагическая изнанка гени
ального творчества.
И .Т.: Борис Михайлович, но ведь у Шопенгауэра
есть собственная философия творчества, искусства
во всех его видах, начиная от архитектуры и кон
чая музыкой.
Б .П .: Совершенно верно, и об этом необходимо ска
зать. Шопенгауэр пишет, что существующие жиз
ненные формы, или идеи, как говорит Шопенгауэр
(в платоновском смысле порождающих смысловых
248
толстой
моделей),—это объективация мировой воли на том
или ином уровне, и соответствующие искусства от
ражают или выражают эту ступень объективации.
Но не такова музыка. В чем же ее особенность?
Музыка—такая же непосредственная объективация
и отражение всей воли, как и сам мир, <...> музыка
в отличие от других искусств отнюдь не отражение
идей, а отражение самой воли, <...> именно поэтому
действие музыки значительно сильнее и проникно
веннее действия других искусств. <...> музыка, рас
сматриваемая как выражение мира, представляет
собой в высшей степени общий язык, который даже
к общности понятий относится приблизительно так,
как понятия к отдельным вещам, <...> отличается
от всех других искусств тем, что она отражает не яв
ления, или, вернее, адекватную объектность воли,
а непосредственно саму волю и, следовательно, все
му физическому в мире противопоставляет метафи
зическое, всякому явлению—вещь в себе. Тем самым
мир можно было бы с таким же правом называть во
площенной музыкой, как и воплощенной волей <...>.
Музыка есть скрытое метафизическое упражнение
души, не способной философствовать о себе.
То есть музыка высшее, самое полное из искусств.
Но что такое вообще искусство? Здесь эстетика Ш о
пенгауэра поднимается на необыкновенную высо
ту: искусство—это жизнь в чистом представлении,
в успокоенности воли.
...мир как представление, рассматриваемый обо
собленно, когда мы, освободившись от волнения,
вводим его один в сознание, есть самая радостная
и единственно невинная сторона жизни, <...> мы уви
дим в искусстве более высокую степень, более полное
развитие всего этого, так как оно по существу дает
то же, что и зримый мир, только более концентри
рованно, совершенно с определенным намерением
249
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
и осмысленностью, а потому в полном смысле сло
ва может быть названо цветком жизни. Если весь
мир как представление есть лишь зримость воли,
то искусство—уяснение этой зримости, камера об
скура, которая показывает предметы чище и позво
ляет лучше обозревать их в целом; эта пьеса в пьесе,
сцена на сцене в «Гамлете».
Наслаждение всем прекрасным, утешение, кото
рое дарует искусство, энтузиазм художника, позво
ляющий ему забыть о тяготах жизни, — это един
ственное преимущество гения перед другими
людьми, которое одно возмещает ему страдание,
возрастающее вместе с ясностью сознания, и оди
ночество среди чуждых ему людей, все это зиждет
ся на том, что в себе бытие жизни, воля, само бы
тие есть постоянное страдание и отчасти ничтожно,
отчасти ужасно; напротив, в чистом созерцании,
только как представление или воспроизведенное
в искусстве, свободное от мук, оно служит значи
тельным зрелищем. <...> он сам —воля, которая так
объективируется и пребывает в постоянном стра
дании. <...> (но) оно освобождает его не навсегда,
а только на мгновения, оно для него еще не путь
из жизни, как для святого, достигшего резиньяции,—
а только временное утешение в ней до тех пор, пока
его возросшая от этого сила, устав, наконец, от игры,
не обратится к серьезному.
Вот формула жизни Толстого. Он находился на та
кой ступени человеческого величия, что уже и уте
шение творчеством перестало для него существо
вать. Он и попробовал путь святого, резиньяцию,
отказ от жизни как вот этой вселенской иллюзии.
Но для него этот отказ, этот знаменитый побег ока
зался концом жизни. Гениальный человек, гениаль
ная жизнь.
И . Г.: Борис Михайлович, можно ли говорить
о толстовском морально-религиозном учении как
250
толстой
о чем-то несущественном у него, ненужном, зряш
ном?
Б.П .: Это учение чрезвычайно значимо в контексте
его собственной жизни, в этом ее шопенгауэров
ском, так сказать, сюжете. Какое-то воздействие оно
имело как в России, где создалась известная сек
та, так и на Западе, в основном в англо-саксонских
странах. Русские толстовцы—это не всегда анек
дот, как это представлено у Бунина. Солженицын
в «Архипелаге» рассказывает об очень успешном
существовании толстовских сельскохозяйственных
коммун уже в советской России, их, естественно,
уничтожили в коллективизации.
И .Т .: Марк Поповский на Западе издал книгу
об этих коммунах.
Б . Я .: Да, конечно, Марк Александрович Поповский
был серьезным исследователем и благородным че
ловеком. Вообще Толстой был несомненным канди
датом на роль русского Лютера, вождя русской ре
формации. Увы, времена и сроки оказались иными.
Что же касается самого Толстого, то, повторяю, его
индивидуальному жизненному сюжету это придало
необыкновенную остроту. Конечно, его проповедь
вступила в противоречие с его гениальным творче
ством, имевшим собственную философию. Об этом,
кстати, Лев Шестов написал значительную кни
гу, она называется «Добро в учении графа Толсто
го и Фридриха Ницше».
Я. т.:
Как же он их сопоставил?
Б .П .: Книга Шестова имеет вот этот самый подза
головок—«философия и проповедь». И оказывает
ся, что философия Толстого едва ли не полностью
совпадает с философией Ницше. Пункт совпаде
ния—в отрицании самодовлеющего понятия добра.
251
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Но для Толстого это верно лишь частично, на пер
вых его порах. Подлинная философия Толстогохудожника выражена в одном афоризме «Войны
и мира», Пьер Безухов это говорит: я хочу жить
и не чувствую вины за это желание. Или вот еще
один интересный анализ Шестова. Он вспоминает
Соню из «Войны и мира» и спрашивает: а почему
у хорошей Сони жизнь не получается, а у плохой
Наташи получается? А так граф Толстой жизнь по
нимает: воздаяния и заслуги отнюдь не совпадают.
Наташа в разговоре с княжной Марьей, уже женой
Николая Ростова, говорит:
— Знаешь, что,—сказала Наташа,—вот ты много чи
тала Евангелие; там есть одно место прямо о Соне.
— Ч то ?—с удивлением спросила графиня Марья.
— «Имущему дается, а у неимущего отнимется»,
помнишь? Она—неимущий; за что? не знаю; в ней
нет, может быть, эгоизма,—я не знаю; но у нее отни
мется и все отнялось. Мне ее ужасно жалко иногда;
я ужасно желала прежде, что Nicolas женился на ней;
но я всегда как бы предчувствовала, что этого не бу
дет. Она пустоцвет, знаешь, как на клубнике?
Это ведь точно то, что говорил Ницше: жизнь выше
морали. Но у него это было, как известно, некоей
бравадой: больной не имеет права на пессимизм,
говорил Ницше. Вообще, он некий с ног на голову
поставленный Шопенгауэр: тот писал, что един
ственно правильная позиция—отказ от воли к жиз
ни, а у Ницше все наоборот: жизнь, воля к жизни,
воля к власти, как он вариативно говорил,—глав
ное. Но Толстой, конечно, полнее пережил филосо
фему и сюжет Шопенгауэра. Естественнее, что ли.
Кстати было бы вспомнить один эпизод
из «Анны Карениной». Каренин приходит к зна
менитому адвокату, чтобы начать дело о разводе,
и вот он видит в этом адвокате, с его модной мебе
лью, некоего древнего Пана:
252
толстой
Серые глаза адвоката старались не смеяться, но они
прыгали от неудержимой радости, и Алексей Алек
сандрович видел, что тут была не одна радость че
ловека, получаю щ его вы годны й заказ, — тут было
торжество и восторг, был блеск, похож ий на тот зло
вещий блеск, который он видел в глазах жены.
Ну вот Толстой и занимался тем, что выживал
из себя этого адвоката. Адвоката дьявола, можно
было бы сказать.
И. Т.: Борис Михайлович, а чем, по-вашему, объяс
нить нелюбовь Ахматовой к Толстому?
Б .П .: Тем, что она сама была Карениной и звали
Анной. Она была вполне языческая женщина, хотя
и христианка, даже, кажется, воцерковленная.
И .Т.: Помнится, вы еще о «Крейцеровой сонате»
хотели сказать в связи с Шопенгауэром.
Б .П .: Да, конечно, это необходимо. «Крейцерова
соната» совершенно непонятная вещь, если забыть
об этой глубокой зависимости Толстого от филосо
фии Шопенгауэра. Это проповедь отказа от солн
ца и миров. Этими словами кончается «Мир как
воля и представление»: осознавшая себя воля ви
дит, что весь этот мир с его солнцами есть лишь
ее выражение, что она вольна отказаться от него,
и тогда все эти миры и солнца обратятся в ничто.
Вот это и проделывает как бы Толстой в «Крейце
ровой сонате». И целит он в самую сердцевину так
понятого мира—в половой инстинкт. Для него от
каз от пола—это не отказ просто от совокуплений,
а отказ от мира, уже даже не от личности, а от са
мого рода, от воли к бытию как к иллюзии. И тут
Толстой начинает говорить несуразности, если
забыть об этой его зависимости от Шопенгауэра.
Он, например, говорит, что женщине не нужен
253
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
и противен секс. Это говорит Толстой, который
в черновиках к «Войне и миру» писал: Наташа хо
чет замуж и вообще. А в мемуарах, точнее в поч
ти стенографической записи Горького, говорит,
что девочке в четырнадцать лет нравится, когда
ее обнимают и тискают. Великий язычник Тол
стой отказывается не от пола, а от мира, это акт
самоотрицающей, то есть пришедшей к сознанию
воли. Кстати, вспомним, что Толстой в «Крейцеровой сонате» говорит о музыке, которая, как мы
помним, была у Шопенгауэра высшим искусством
и наиболее полным выражением мировой воли:
И вообще страшная вещь музыка. Что это такое? <...>
Что она делает? И зачем она делает то, что она дела
ет? Говорят, музыка действует возвышающим душу
образом,—вздор, неправда! Она действует, страшно
действует, я говорю про себя, но вовсе не возвыша
ющим душу образом. <...> Музыка заставляет меня
забывать себя, мое истинное положение, она пере
носит меня в какое-то другое, не свое положение:
мне под влиянием музыки кажется, что я чувствую
то, чего я, собственно, не чувствую, что я понимаю
то, чего не понимаю, что могу то, чего не могу. <...>
И потому музыка только раздражает, не кончает.
Ну, марш воинственный сыграют, солдаты пой
дут под марш, и музыка дошла; сыграли плясовую,
и проплясал, тоже музыка дошла, а то только раз
дражение, а того, что надо делать в этом раздраже
нии,—нет. И оттого музыка так страшно, так ужасно
иногда действует. В Китае музыка государственное
дело. И это так и должно быть. Разве можно допу
стить, чтобы всякий, кто хочет, гипнотизировал бы
один другого или многих и потом бы делал с ними
что хочет. И главное, чтобы этим гипнотизером был
первый попавшийся безнравственный человек.
А то страшное средство в руках кого попало. На
пример, хоть бы эту Крейцерову сонату, первое пре
сто. Разве можно играть в гостиной среди деколь
254
толстой
тированных дам это престо? Смотреть и потом
похлопать, а потом есть мороженое и говорить о по
следней сплетне. Эту вещь можно играть только при
известных, важных, значительных обстоятельствах
и тогда, когда требуются совершать известные, соот
ветствующие этой музыке важные поступки. А то не
соответственное ни месту, ни времени вызывание
энергии, чувства, ничем не проявляющегося, не мо
жет не действовать губительно.
Ну что можно сказать по этому поводу, Иван Ни
китич?
И .Т.: Прежде всего, что это место переписал Горь
кий в воспоминаниях о Ленине, передав эти слова
самому Ильичу. И ведь тот же Бетховен: какая, мол,
нечеловеческая музыка.
Б .П .: Интересная, но частность. Дело не в том, что
это Горький переписал у Толстого, а сам Толстой
переписал у Шопенгауэра: музыка—не салонное
развлечение, а самое адекватное выражение миро
вой воли.
Я. Т.:
Цветаева:
Что есть музыка? Тайный страх
Тайного рата Гёте —
Пред Бетховеном.
Б .П .: Точно! Столкнувшись со стихиями бытия,
не приятные чувства испытываешь, а некий косми
ческий ужас, как Паскаль.
Но ведь тут что необходимо добавить и растол
ковать? Самого Шопенгауэра поставить под некий
знак вопроса. Так ли верна его философия? Так ли
безличен пол, примат рода над личностью? О какой
уловке природы, жаждущей размножения, можно
говорить, когда сама природа уловлена человеком
255
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
в некий капкан? Пол теперь контролируется самим
человеком —не половое влечение непреодолимое,
а именно тот самый слепой позыв к размножению.
Пол нынче отделен от репродуктивных целей.
И . Г.: Как пожелаем, так и сделаем, по словам двор
ника Никиты Пряхина.
Б . П . : И ведь Толстой уже видит эту перспективу,
собственно уже реализуемую практику, и говорит
о мерзавцах-докторах, научивших жену Позднышева каким-то способам избегать беременности.
То есть Толстой при всем при этом, при всей его
могучей личности, остается в родовой парадигме.
И если отказываться от мира, то не технически
ми средствами, а радикальным отказом от бытия,
угашением воли. Могучий старик, не заслоняемый
Шопенгауэром и Бетховеном.
Разве к этому добавить, что этакое человеческое
самоуправство, как всякая частичная истина, пыта
ясь избежать целостного воззрения на мир (кото
рый и есть целостность), становится чем-то в выс
шей степени проблематичным. Человеку только
кажется, что он овладел природой, он научился
лишь портить ее.
Я. Г.; Как раз Толстой такое понимание человече
ского самоуправства в отношении природы очень
остро демонстрирует. Он ведь не только отвергает
противозачаточные средства, но и медицину вооб
ще. Не нужно, мол, бороться с эпидемическими за
болеваниями, их Бог посылает.
Ну да, и вот такую сектантскую ограничен
ность и непримиримость как раз и подхватили
у Толстого западные моралисты. Вспоминается ос
новательница шарлатанской христианской науки,
забыл ее имя.
Б .П .:
256
толстой
И. Т.: Мэри Бэйкср Эдди.
£ . 77.: Я не знаю, ссылалась ли она при этом на са
мого Толстого, но это не важно. Это сходный тип
сектанта-фанатика.
Но уж Толстой, точно, фанатиком не был, только
прикидывался. Опять же вспомним мемуары Горь
кого: как в этой поденной записи Толстой не похож
на толстовцев. А Шкловский в биографии Толсто
го пишет о рассказах Горького о Толстом, не во
шедших в книгу. Один из них: дочери принесли
домой раненого зайца, ахи и охи, бедный зайчик.
А Толстой подошел и одним привычным движени
ем охотника скрутил ему голову.
Опять же Шкловский, правда ранний: не следу
ет верить верованиям художника, они у него игро
вые, нужные только для обогащения художествен
ной палитры.
И. Г.: Но у Толстого какая уж игра, когда он так па
тетически закончил свою жизнь—уходом, побегом.
Б.П .: Потому что он был не просто гениальным пи
сателем, но гениальным человеком, высшая степень
гениальности. И хочется закончить этот разговор
словами Эйхенбаума:
Самый уход Толстого из Ясной Поляны был уходом
нс только от семьи, но и от всего того, что он делал
здесь своими руками в течение шестидесяти с лиш
ком лет,—уходом от самого себя и от истории, кото
рая поступила с ним почти так, как Шекспир с ко
ролем Лиром. Недаром он ненавидел этот образ так,
как можно ненавидеть только двойника.
Достоевский
И. 71; Борис Михайлович, хочу напомнить вам одно
ваше же высказывание: Достоевский нынче не мо
жет считаться учителем жизни, ибо всякого рода
его открытия куда более адекватно представлены
в науке—психоанализом и в философии—экзистен
циализмом.
Б. П .: Да. Но я сказал о Достоевском как учителе
жизни, мудреце, а не как о писателе. В этих моих
словах Достоевский-писатель отнюдь не дезавуиро
ван. Он по-прежнему остается великим писателем,
гением литературы, читаешь его по-прежнему взах
леб; как писатель он отнюдь не устарел, да и не мо
жет устареть гений, как бы ни переменился окру
жающий его исторический и культурный контекст.
Мне вот недавно случилось перечитать по делу
«Преступление и наказание»: никакого разочаро
вания, могучая литература.
И. Т.: Но все-таки в чем же превзошли Достоевско
го психоанализ и экзистенциализм?
Б .П .: Зигмунд Фрейд придал адекватную форму
прозрениям Достоевского в сфере человеческой
психики. Достоевский открыл в человеке так на
зываемое подполье, темные бездны человеческой
души, асоциальные ее импульсы, несводимость че
ловека к его разумной природе, к разуму как тако
вому—и манифестировал это свое открытие в со
чинении, так и названном: «Записки из подполья».
258
ДОСТОЕВСКИЙ
А Фрейд это подполье исследовал научным мето
дом, открыл и детализировал подсознание чело
века, «бессознательное». Что касается философии
экзистенциализма, то Достоевский сам является од
ним из ее отцов—те же «Записки из подполья» суть
один из опорных текстов экзистенциализма. В эк
зистенциализме философия сделалась философией
человека, а не природы, не мира в целом. И тот же
фундаментальный тезис, что в случае психоанали
за: человек отнюдь не сводим к своей рациональ
ной основе, бытие вообще шире разума. Философия
в экзистенциализме стала философией о челове
ке, а не о мире, не о бытии. Тут, можно сказать, по
вторился вечный философский сюжет, известный
еще со времен Древней Греции: философия кос
мологическая становится философией антрополо
гической. Бердяев говорил об антропологическом
откровении у Достоевского. А общий знаменатель
психоанализа и экзистенциализма: новое понима
ние того, что продвинутый разум наталкивается
на собственные пределы, осознает свою бытийную
неполноту. Но об этом говорил еще Кант. Повто
ряю: Достоевского-художника все эти ревизии ни
мало не затрагивают.
И.Т.: Считается, что Михаил Бахтин дал наиболее
адекватное философское истолкование Достоевско
го, открыв его ныне знаменитую полифонию, то есть
несвязанность идей и героев Достоевского некоей
единой истиной. У Достоевского истин столько,
сколько героев-голосов. И Бахтин нашел у Достоев
ского как бы дискредитацию самой идеи единой ис
тины. Вы с бахтинской мыслью согласитесь?
Б .П .: Да, и такое понимание Достоевского помо
гает как раз трезвой оценке его идеологии, по
скольку она существует. А она существует, по край
ней мере ее можно извлечь из его «Дневников
писателя». И Бахтин показал, что в «Дневниках»,
259
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
в идеологии своей Достоевский-публицист мельче
Достоевского-художника. Он теряет в «Дневниках»
свою мировоззрительную остроту и масштаб своей
мысли, утрачивает объем, делается плоским. В пу
блицистике, в проповеди Достоевский утрачивает
многоголосие, становится монологичным, а исти
на открывается в диалоге, как он и сам знал. То есть
моноидеистом делается, певцом одной идеи, пре
словутой русской идеи, глашатаем русского месси
анизма. Подлинный Достоевский ничуть не сводим
к его монархически-православной идеологии, пред
ставленной в «Дневниках писателя».
И .Т.: Я приведу мнение Ильи Эренбурга, брошен
ное в его романе «День второй». Володя Сафонов,
альтер эго автора, очередная вариация его Хуренито, говорит: «Есть писатель, которого я ненавижу,—
это Достоевский. Это самое постыдное из всего, что
у нас было. От Достоевского пошли все эти миро
вые масштабы, батальоны смерти, Рамзины, словом,
расейская белиберда».
Как бы вы прокомментировали это высказыва
ние?
Б.
Тут для начала нужно заметить, что Рамзин,
«дело Промпартии», инженеры-вредители —это
большевистский фейк, как со временем выяснилось.
И .Т .: Кстати, большевики сами же его через не
сколько лет оправдали и даже наградили орденом —
и это в сталинское время, отнюдь не в хрущевское.
Б . /7.: Это частность, конечно, но вот эта мысль ока
залась живуча и до сих пор Достоевскому вменя
ется в вину: что он как бы дал русскому человеку,
вот этому подпольному человеку, озлобленному
на мир, некий карт-бланш—санкцию на безобра
зие, оправдываемое широтой души. Причем речь
идет даже не о «Дневнике писателя», а как раз
260
ДОСТОЕВСКИЙ
о настоящем Достоевском со всеми его открыти
ями. То есть Достоевскому вменяется в вину сама
его психологическая парадоксальность, открытые
им в человеке бездны. Мол, русские люди в эти без
дны смотрятся, и у них голова кружится, и сами
они готовы в эти бездны свалиться, и даже с вос
торгом, как бы оправданные великим писателем.
Получается, что даже не Достоевский сам плох,
а русские люди —получается действительная ру
софобия.
Достоевский говорил: широк человек, я бы сузил.
Вот это нужно всегда помнить: он сам испугался
своих открытий. И он их пытался заклясть. «Днев
ник писателя» нужно понимать именно в этом ка
честве: оберег, заговор, чур меня. Отсюда же его
идеология почвенничества: тот же побег от бездны,
желание воплотиться в тело семипудовой купчихи
и ходить в торговые бани. «Дневник писателя» —
это торговые бани Достоевского.
И.Т.: Но в «Братьях Карамазовых», как известно,
такое желание выражает черт. Значит ли это, что
Достоевский солидаризируется с чертом, то есть
выступает в роли адвоката дьявола?
Б. П.: Конечно, Достоевский—адвокат дьявола, в том
смысле, что он видит всегда все стороны предмета,
и не только благостные клейкие листочки и цве
точки. Его к старцу Зосиме не свести. Но тяготит,
тяготит его собственный гений, тяжело наедине
пребывать с такими открытиями —вот Достоевский
и пытается пристроиться к какому-то надежному
берегу. Выдумывает этот берег, оберёг: славяне, мол,
царь, православное христианство. Зная Достоевско
го, нельзя к этому относиться серьезно. И Бахтин,
и Бердяев в суждениях о Достоевском не обраща
ли внимания на его публицистически формулиро
ванную идеологию, вообще дезавуировали «Днев
ник писателя».
261
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
И . г.: Вы считаете, что и сегодняшняя русская жизнь
не такова, что она являет пример цветущей сложно
сти, по Леонтьеву? Что в ней нет отчаявшихся люм
пенов? Неужели у Достоевского нет неких уроков,
способствующих прояснению сознания, неужели он
не заслуживает звания мудреца?
Б . п .: Это зависит от временной перспективы. От те
кущего момента даже, строго говоря. Когда было
ощутимо это величие его мысли? Во время совет
ской власти — реализуемого утопического проек
та. Тогда и поняли, что в «Записках из подполья»
тех же он дал упреждающую критику социалисти
ческого проекта. Вообще всякого социального иде
ализма, всякой социальной утопичности. Человек
не органный штифтик, нельзя в него заложить не
кую рационально выверенную программу, нельзя
его даже убедить явными доказательствами того
или иного блага. Человеку куда важнее по собствен
ной глупой воле пожить. Вот эта «глупая воля»
и есть основное в человеке—по-философски гово
ря, иррациональность человека, несводимость его
к разуму или стремлению к счастью. Достоевский
ополчается на сократическую этику, отождествляв
шую добро и разум: люди делают зло, когда они не
разумны, если человеку объяснить, в чем его благо,
он поймет и станет добрым. Это Толстой подхватил
много веков спустя, а Достоевский как раз на эту
мякину не повелся. Человек не только блага ищет,
говорит Достоевский, ему, случается, необходимо
пострадать. Вот и появляется в «Записках из под
полья» некий ретроградный джентльмен, который
говорит: а не разрушить ли нам, господа, этот хру
стальный дворец? То есть осуществившийся или
осуществляемый проект всеобщего благоденствия.
И ведь непременно союзников найдет, говорит До
стоевский. В советском проекте таким ретроград
ным джентльменом выступил, понятно, Сталин.
И вот, внимая этим откровениям, как было не вос
262
ДОСТОЕВСКИЙ
хищаться остротой и глубиной мысли Достоевского.
Но время переменилось: сейчас советский проект
обрушился, социализма больше не строят, и му
дрость Достоевского тем самым приобрела оттенок
некоего плюсквамперфекта. Времена утопических
иллюзий миновали. На будущее, так сказать, ничего
Достоевский не припас. В ареале европейской куль
туры он утрачивает пророческий статус.
Я. Г.: И даже гениальная «Легенда о Великом инк
визиторе», по-вашему, устарела?
Б .П .: Пусть в нее вчитываются деятели исламско
го фундаментализма, стада правоверных, дурачи
мых нынешними инквизиторами-аятоллами. Ко
нечно, «Легенда» гениальна, это самая настоящая
феноменология власти, причем власти идеократической, в пределе теократической. Человек не толь
ко хлебов алчет, но и жаждет совесть успокоить, ему
нужна вера, для нее он и от хлебов откажется, ся
дет на скудный совковый паек. Но, читая «Легенду»
уже в позднесоветское время, мы видели, что пора
Великих инквизиторов прошла, нет уже у власти
таких мудрецов, которые взяли на себя бремя по
знания добра и зла. Если Ленин был таким, то Ста
лин уже не инквизитор-идеолог, а тот самый ретро
градный джентльмен из «Записок из подполья».
Да это, кстати, и в самом романе открывается.
Алеша Карамазов, выслушав «Легенду», говорит
Ивану: да твой инквизитор просто в Бога не верует.
Я. Т.: Борис Михайлович, я читал однажды вами на
писанный некролог Светлане Бойм. Это профессор
Гарвардского университета, эмигрантка из Совет
ского Союза. Вы там привели ее слова: двадцатый
век начался утопией и кончился ностальгией.
Я. Г.: Ну как же? Параллели поразительные: исто
рия вмешательства России в балканские дела, война
263
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
с Турцией в 1877-1878 годах, которую Достоевский
всячески приветствовал, можно сказать, посиль
но раздувал. И как он ополчился в «Дневнике пи
сателя» на Льва Толстого за его иронию в «Анне
Карениной». Но не будем утешаться параллелью.
Я могу повторить то, что уже сказал: в царской Рос
сии, какой бы ни была ее политика, не было потен
ций тоталитаризма. И то, что она залезла в миро
вую войну из-за балканских дел,—так не одна она,
а вся Европа, в том числе демократические Англия
и Франция.
А что касается патогенных свойств ностальгии
и последующей реставрации, то есть у нас один по
учительный пример: реставрация Бурбонов в посленаполеоновской Франции. Можно ли сравнить
этих общипанных кур с наполеоновскими орлами?
И .Т .: А Наполеон Третий, Луи-Бонапарт? Он же
в конце концов вверг Францию в войну с Германией.
Б .П .: Которая кончилась Седаном —полным раз
громом Франции и восстановлением в ней на этот
раз республики.
Но вообще это, как сказал бы Фома Опискин,
зернистая мысль.
Ну вот и вспомним тут одно блестящее сочине
ние Достоевского—«Зимние заметки о летних впе
чатлениях», описывающие заграничную его поезд
ку в 1862 году и дающие выразительную картину
Франции Наполеона Третьего. Эти «Записки» куда
лучше всего последующего «Дневника писателя».
Достоевский отнюдь не теряет голову в этом сочи
нении, сохраняет трезвый взгляд и иронию. Неко
торые главы этих «Записок» смело можно причис
лить к шедеврам прозы Достоевского, скажем, главу
о французской буржуазии под названием «Мабишь
и бри-бри», что значит «моя козочка» и «медве
жонок»—бытовые французские словечки в слова
ре супругов.
264
ДОСТОЕВСКИЙ
В числе принципиальных мыслей в этих «Запи
сках»—рассуждение о социализме. Давайте прочи
таем оттуда—это из главы «Опыт о буржуа».
Почему же, наконец,—опять-таки я все на прежнее,—
почему же, наконец, буржуа до сих пор как будто
чего-то трусит, как будто не в своей тарелке сидит?
Чего ему беспокоиться? Парлеров, фразеров? Да ведь
он их одним толчком ноги пошлет теперь к черту.
Доводов чистого разума? Да ведь разум оказался не
состоятельным перед действительностью, да, сверх
того, сами-то разумные, сами-то ученые начинают
учить теперь, что нет доводов чистого разума, что
чистого разума и не существует на свете, что отвле
ченная логика неприложима к человечеству, что есть
разум Иванов, Петров, Гюставов, а чистого разума
совсем не бывало; что это только неосновательная
выдумка восемнадцатого столетия. Кого же бояться?
Работников? Да ведь работники тоже все в душе соб
ственники: весь идеал их в том, чтоб быть собствен
никами и накопить как можно больше вещей; такая
уж натура. Натура даром не дается. Все это веками
взращено и веками воспитано. Национальность
не легко переделывается, не легко отстать от веко
вых привычек, вошедших в плоть и кровь. Земле
дельцев? Да ведь французские земледельцы архисоб
ственники, самые тупые собственники, то есть самый
лучший и самый полный идеал собственника, какой
только можно себе представить. Коммунистов? С о
циалистов, наконец? Но ведь этот народ сильно
в свое время профершпилился, и буржуа в душе глу
боко его презирает; презирает, а между тем все-таки
боится. Да; вот этого-то народа он до сих пор и бо
ится. А чего бы, кажется, бояться? Ведь предрек же
аббат Сийес в своем знаменитом памфлете, что бур
жуа—это всё. «Ч то такое tiers ^tat? Ничего. Чем должно
оно быть? Всем». Ну так и случилось, как он сказал.
Одни только эти слова и осуществились из всех слов,
сказанных в то время; они одни и остались. А буржуа
265
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
все еще как-то не верит, несмотря на то, что все, что
было сказано после слов Сийеса, сбрендило и лопну
ло, как мыльный пузырь. В самом деле: провозгласи
ли вскоре после него: Liberty, 6galit£, fraternit£. Очень
хорошо-с. Что такое liberty? Свобода. Какая свобода?
Одинаковая свобода всем делать все что угодно
в пределах закона. Когда можно делать все что угод
но? Когда имеешь миллион. Дает ли свобода каждо
му по миллиону? Нет. Что такое человек без милли
она? Человек без миллиона есть не тот, который
делает все что угодно, а тот, с которым делают все
что угодно. Что ж из этого следует? А следует то, что
кроме свободы, есть еще равенство, и именно равен
ство перед законом. Про это равенство перед зако
ном можно только сказать, что в том виде, в каком
оно теперь прилагается, каждый француз может
и должен принять его за личную для себя обиду.
Что ж остается из формулы? Братство. Ну эта статья
самая курьезная и, надо признаться, до сих пор со
ставляет главный камень преткновения на Западе.
Западный человек толкует о братстве как о великой
движущей силе человечества и не догадывается, что
негде взять братства, коли его нет в действительно
сти. Что делать? Надо сделать братство во что бы
ни стало. Но оказывается, что сделать братства нель
зя, потому что оно само делается, дается, в природе
находится. А в природе французской, да и вообще
западной, его в наличности не оказалось, а оказалось
начало личное, начало особняка, усиленного самосо
хранения, самопромышления, самоопределения
в своем собственном Я, сопоставления этого Я всей
природе и всем остальным людям, как самоправного отдельного начала, совершенно равного и равно
ценного всему тому, что есть кроме него. Ну, а из та
кого самопоставления не могло произойти братства.
Почему? Потому что в братстве, в настоящем брат
стве, не отдельная личность, не Я должна хлопотать
о праве своей равноценности и равновесности
со всем остальным , а все-то это остальное должно бы
266
ДОСТОЕВСКИЙ
было само прийти к этой требующей права личности,
к этому отдельному Я, и само, без его просьбы долж
но бы было признать его равноценным и равноправ
ным себе, то есть всему остальному, что есть на све
те. Мало того, сама-то эта бунтующая и требующая
личность прежде всего должна бы была все свое
Я, всего себя пожертвовать обществу и не только
не требовать своего права, но, напротив, отдать его
обществу без всяких условий. Но западная личность
не привыкла к такому ходу дела: она требует с бою,
она требует права, она хочет делиться—ну и не выхо
дит братства. Конечно, можно переродиться? Но пе
рерождение это совершается тысячелетиями, ибо
подобные идеи должны сначала в кровь и плоть вой
ти, чтобы стать действительностью. Что ж, скажете
вы мне, надо быть безличностью, чтоб быть счастли
вым? Разве в безличности спасение? Напротив, на
против, говорю я, не только не надо быть безлично
стью, но именно надо стать личностью, даже гораздо
в высочайшей степени, чем та, которая теперь опре
делилась на Западе. Поймите меня: самовольное, со
вершенно сознательное и никем не принужденное
самопожертвование всего себя в пользу всех есть, помоему, признак высочайшего ее могущества, высо
чайшего самообладания, высочайшей свободы соб
ственной воли. Добровольно положить свой живот
за всех, пойти за всех на крест, на костер, можно
только сделать при самом сильном развитии лично
сти. Сильно развитая личность, вполне уверенная
в своем праве быть личностью, уже не имеющая
за себя никакого страха, ничего не может сделать
другого из своей личности, то есть никакого более
употребления, как отдать ее всю всем, чтоб и другие
все были точно такими же самоправными и счастли
выми личностями. Это закон природы; к этому тя
нет нормально человека. Но тут есть один волосок,
один самый тоненький волосок, но который если
попадется под машину, то все разом треснет и разру
шится. Именно: беда иметь при этом случае хоть
267
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
какой-нибудь самый малейший расчет в пользу соб
ственной выгоды. Например; я приношу и жертвую
всего себя для всех; ну, вот и надобно, чтоб я жерт
вовал себя совсем, окончательно, без мысли о выго
де, отнюдь не думая, что вот я пожертвую обществу
всего себя и за это само общество отдаст мне всего
себя. Надо жертвовать именно так, чтоб отдавать все
и даже желать, чтоб тебе ничего не было выдано
за это обратно, чтоб на тебя никто ни в чем не изубыточился. Как же это сделать? Ведь это все равно,
что не вспоминать о белом медведе. Попробуйте за
дать себе задачу: не вспоминать о белом медведе,
и увидите, что он, проклятый, будет поминутно при
поминаться. Как же сделать? Сделать никак нельзя,
а надо, чтоб оно само собой сделалось, чтоб оно было
в натуре, бессознательно в природе всего племени за
ключалось, одним словом: чтоб было братское, лю
бящее начало —надо любить. Надо, чтоб самого ин
стинктивно тянуло на братство, общину, на согласие,
и тянуло, несмотря на все вековые страдания нации,
несмотря на варварскую грубость и невежество, уко
ренившиеся в нации, несмотря на вековое рабство,
на нашествия иноплеменников,— одним словом,
чтоб потребность братской общины была в натуре
человека, чтоб он с тем и родился или усвоил себе та
кую привычку искони веков. В чем состояло бы это
братство, если б переложить его на разумный, созна
тельный язык? В том, чтоб каждая отдельная лич
ность сама, безо всякого принуждения, безо всякой
выгоды для себя сказала бы обществу: «Мы крепки
только все вместе, возьмите же меня всего, если вам
во мне надобность, не думайте обо мне, издавая свои
законы, не заботьтесь нисколько, я все свои права
вам отдаю, и, пожалуйста, располагайте мною.
Это высшее счастье мое — вам всем пожертвовать
и чтоб вам за это не было никакого ущерба. Уничто
жусь, сольюсь с полным безразличием, только бы
ваше-то братство процветало и осталось». А брат
ство, напротив, должно сказать: «Ты слишком мно-
268
ДОСТОЕВСКИЙ
го даешь нам. То, что ты даешь нам, мы не вправе
не принять от тебя, ибо ты сам говоришь, что в этом
все твое счастье; но что же делать, когда у нас бес
престанно болит сердце и за твое счастие. Возь
ми же все и от нас. Мы всеми силами будем старать
ся поминутно, чтоб у тебя было как можно больше
личной свободы, как можно больше самопроявления. Никаких врагов, ни людей, ни природы теперь
не бойся. Мы все за тебя, мы все гарантируем тебе
безопасность, мы неусыпно о тебе стараемся, пото
му что мы братья, мы все твои братья, а нас много,
и мы сильны; будь же вполне спокоен и бодр, ниче
го не бойся и надейся на нас».
После этого, разумеется, уж нечего делиться, тут
уж все само собой разделится. Любите друг друга,
и все сие вам приложится. Эка ведь в самом деле
утопия, господа! Все основано на чувстве, на нату
ре, а не на разуме. Ведь это даже как будто унижение
для разума. Как вы думаете? Утопия это или нет?
Очень важно это у Достоевского. Мы должны по
нимать и помнить, что он в сущности всю свою
жизнь оставался социалистом, что не случайно его
пребывание в фурьеристском кружке Петрашевского. И какой он некролог написал Жорж Санд
в 1876 году, какое задним числом восхищение ею
высказал! А ведь Жорж Санд была отменной соци
алисткой. Достоевского смело можно назвать сто
ронником так называемого нравственного социа
лизма. Но идем дальше:
Но опять-таки что же делать социалисту, если в за
падном человеке нет братского начала, а, напротив,
начало единичное, личное, беспрерывно ослабляю
щееся, требующее с мечом в руке своих прав. Соци
алист, видя, что нет братства, начинает уговаривать
на братство. За неимением братства он хочет сделать,
составить братство. Чтоб сделать рагу из зайца, надо
прежде всего зайца. Но зайца не имеется, то есть
269
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
не имеется натуры, способной к братству, натуры,
верующей в братство, которую само собою тянет
на братство. В отчаянии социалист начинает делать,
определять будущее братство, рассчитывает на вес
и на меру, соблазняет выгодой, толкует, учит, расска
зывает, сколько кому от этого братства выгоды при
дется, кто сколько выиграет, определяет, чем каждая
личность смотрит, насколько тяготеет и определяет
заранее расчет благ земных; насколько кто их заслу
жит и сколько каждый за них должен добровольно
внести в ущерб своей личности в общину. А уж какое
тут братство, когда заране делятся и определяют, кто
сколько заслужил и что каждому надо делать? Впро
чем, провозглашена была формула: «Каждый для
всех и все для каждого». Уж лучше этого, разумеется,
ничего нельзя было выдумать, тем более что вся фор
мула целиком взята из одной всем известной книж
ки. Но вот начали прикладывать эту формулу к делу,
и через шесть месяцев братья потянули основателя
братства Кабета к суду. Фурьеристы, говорят, взяли
свои последние девятьсот тысяч франков из своего
капитала, а все еще пробуют, как бы устроить брат
ство. Ничего не выходит. Конечно, есть великая при
манка жить хоть не на братском, а чисто на разумном
основании, то есть хорошо, когда тебя все гаранти
руют и требуют от тебя только работы и согласия.
Но тут опять выходит загадка: кажется, уж совершен
но гарантируют человека, обещаются кормить, по
ить его, работу ему доставить и за это требуют с него
только самую капельку его личной свободы для обще
го блага, самую, самую капельку. Нет, не хочет жить
человек и на этих расчетах, ему и капелька тяжела.
Ему все кажется сдуру, что это острог и что самому
по себе лучше, потому—полная воля. И ведь на воле
бьют его, работы ему не дают, умирает он с голоду
и воли у него нет никакой, так нет же, все-таки ка
жется чудаку, что своя воля лучше. Разумеется, со
циалисту приходится плюнуть и сказать ему, что он
дурак, не дорос, не созрел и не понимает своей соб
270
ДОСТОЕВСКИЙ
ственной выгоды; что муравей, какой-нибудь бессло
весный, ничтожный муравей, его умнее, потому что
в муравейнике все так хорошо, все так разлиновано,
все сыты, счастливы, каждый знает свое дело, одним
словом: далеко еще человеку до муравейника!
Другими словами: хоть и возможен социализм,
да только где-нибудь не во Франции.
Вот тут уже просматривается сбой, пока еще малоза
метный поворот в сторону мифа. Это «где-нибудь»
означает не что иное, как Россию: вот, мол, где брат
ство людей можно осуществить, в России в наличии
этот дух общности, общины —недаром это слово
мелькнуло у Достоевского. То есть он, в сущности,
разделяет идеи крестьянского социализма, так на
зываемого народничества. Но, конечно, самого это
го слова «социализм» в качестве общественного
идеала не употребляет—слишком помнит о своем
каторжном опыте. Социализм и есть братство, как
явствует из этих слов Достоевского. Он тайный сто
ронник нравственного, или, по-другому, христиан
ского, социализма.
Посему и отказывает Западу в возможности со
циализма. Впрочем, не совсем отказывает. Эту тему
он продолжил в «Дневнике писателя» в 1877 году,
между прочим, по поводу тогдашней литературной
новинки—«Анны Карениной», где его заинтересо
вал Лёвин, данный в романе как тип совестливого
помещика, отягощенного социальной несправед
ливостью, видящего неправедность самого инсти
тута собственности. То есть тема в глубине социа
листическая, «злоба дня», как говорит Достоевский.
И начинает рассуждать о нынешних перспективах
социализма в Европе.
Вот на какой точке это дело теперь в Европе. Прав
да, прежде, недавно даже, была и там нравствен
ная постановка вопроса, были фурьеристы и кабетисты, были спросы, споры и дебаты об разных, весьма
271
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
тонких вещах. Но теперь предводители пролета
рия все это до времени устранили. Они прямо хо
тят задать битву, организуют армию, собирают ее
в ассоциации, устраивают кассы и уверены в побе
де: «А там, после победы, все само собою устроит
ся практически, хотя, очень может быть, что после
рек пролитой крови». Буржуа понимает, что пред
водители пролетариев прельщают их просто гра
бежом и что в таком случае нравственную сторону
дела и ставить не стоит. И, однако, между и тепе
решними даже предводителями случаются такие ко
новоды, которые проповедуют и нравственное право
бедных. Высшие предводители допускают этих ко
новодов собственно для красы, чтоб скрасить дело,
придать ему вид высшей справедливости. Из этих
«нравственных» коноводов есть много интрига
нов, но много и пламенно верующих. Они прямо
объявляют, что для себя ничего не хотят, а рабо
тают лишь для человечества, хотят добиться ново
го строя вещей для счастья человечества. Но тут их
ждет буржуа на довольно твердой почве и им пря
мо ставит на вид, что они хотят заставить его стать
братом пролетарию и поделить с ним имение— пал
кой и кровью. Несмотря на то что это довольно по
хоже на правду, коноводы отвечают им, что они во
все не считают их, буржуазию, способными стать
братьями народу, а потому-то и идут на них просто
силой, из братства их исключают вовсе: «Братстводе образуется потом, из пролетариев, а вы —вы
сто миллионов обреченных к истреблению голов,
и только. С вами покончено, для счастья человече
ства». Другие из коноводов прямо уже говорят, что
братства никакого им и не надо, что христианство—
бредни и что будущее человечество устроится на ос
нованиях научных.
Все это, конечно, не может поколебать и убедить
буржуа. Он понимает и возражает, что это общество,
на основаниях научных, чистая фантазия, что они
272
ДОСТОЕВСКИЙ
представили себе человека совсем иным, чем устро
ила его природа; что человеку трудно и невозмож
но отказаться от безусловного права собственности,
от семейства и от свободы; что от будущего свое
го человека они слишком много требуют пожерт
вований, как от личности; что устроить так чело
века можно только страшным насилием и поставив
над ним страшное шпионство и беспрерывный кон
троль самой деспотической власти. В заключение
они вызывают указать ту силу, которая бы смогла
соединить будущего человека в согласное общество,
а не в насильственное. На это коноводы выставля
ют пользу и необходимость, которую сознает сам че
ловек, и что сам он, чтоб спасти себя от разрушения
и смерти, согласится добровольно сделать все требу
емые уступки. Им возражают, что польза и самосо
хранение никогда одни не в силах породить полного
и согласного единения, что никакая польза не заме
нит своеволия и прав личности, что эти силы и мо
тивы слишком слабы и что все это, стало быть, попрежнему гадательно. Что если б они действовали
только нравственной стороной дела, то пролетарий
и слушать бы их не стал, а если идет за ними те
перь и организуется в битву, то единственно пото
му, что прельщен обещанным грабежом и взволно
ван перспективою разрушения и битвы. А стало быть,
в конце концов, нравственную сторону вопроса на
добно совсем устранить, потому что она не выдержи
вает ни малейшей критики, а надо просто готовиться
к бою. Вот европейская постановка дела. И та и дру
гая сторона страшно не правы, и та и другая погиб
нут во грехах своих. Повторяем, всего тяжелее для
нас, русских, то, что у нас даже Лёвины над этими же
самыми вопросами задумываются, тогда как един
ственно возможное разрешение вопроса, и именно
русское, и не только для русских, но и для всего че
ловечества,—-есть постановка вопроса нравственная,
то есть христианская. В Европе она немыслима, хотя
273
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
и там, рано ли, поздно ли, после рек крови и ста
миллионов голов, должны же будут признать ее, ибо
в ней только одной и исход.
В таких случаях говорят: умри, Денис, лучше не на
пишешь. Все правильно: и о буржуа с его здраво
мыслящим скептицизмом, и о коноводах пролета
риата, и об идеалистах в их числе. И про сто милли
онов голов, которых будет стоить социализм,—тем
более правильно. Только одно неправильно: кровь
этих ста миллионов пролилась не в Европе, а в Рос
сии. А в Европе как раз и устроили социализм
на принципе «дележки», как назвал это Достоев
ский, то есть разделения и подсчета взаимных инте
ресов. И никакого братства не понадобилось. Полу
ченный результат, конечно, не идеален, ну так иде
алов в человеческой жизни и не бывает, и не надо
к ним стремиться. Помянутый сегодня Эренбург
сказал о западной жизни: это не рай и не ад, но не
сколько непроветренное и тем не менее уютное чи
стилище.
И. Т.: Впрочем, сегодня не такое уж и уютное.
Б .Л .: Да, но вот цена пророчеств Достоевского.
Они не только не осуществились—как раз осуще
ствились, но, как говорится, с точностью до на
оборот. Проще сказать, будучи необыкновенно,
устрашающе прозорливым в сферах человеческой
души —индивидуальной, отдельно взятой души,
Достоевский оказался стопроцентно несостоятель
ным в оценках социально-исторической действи
тельности. А почему такой скандальный провал
его прогнозов? Потому что, испугавшись бездн,
им же и открытых, цеплялся за видимость по
чвы, жаждал ее обрести в народе русском, якобы
инстинктивно христианском. Как восторженный
славянофил Константин Аксаков: крестьянский
значит христианский.
274
ДОСТОЕВСКИЙ
Вот, собственно, все, что я хотел сказать в защи
ту того моего тезиса: о несостоятельности Достоевского-пророка.
И. Т.: Борис Михайлович, но что тогда сказать о ро
мане «Бесы», в котором именно русская революция
была пророчески увидена как будущий погром?
Б .П .: «Бесы»—-роман, автор «Бесов»—художник;
но художник, уходящий в сторону политических
анализов и прогнозов, даже художник такой силы,
как Достоевский, терпит крах и теряет автори
тет. О каком-то из персонажей «Бесов» говорится:
у него было такой вид, что как будто он точно зна
ет, что конец мира настанет в следующий вторник
в шесть вечера. Но даже самому автору «Бесов» та
кая позитура не удалась. Да и не нужна художнику
такая поза. То есть, строго говоря, не нужно было
Достоевскому писать «Дневники писателя». Но тут
мы сталкиваемся в очередной раз с приматом пси
хологии над интеллектом, с «психоложеством»,
как говорил Маяковский, тоже невротик отмен
ный, но боровший свои комплексы не православ
ным христианством, а социалистической утопией.
И .Т.: Вот это было бы интересно, Борис Михайло
вич,—вот эта тема об индивидуальной психоло
гии Достоевского. Тут вам и карты в руки: я помню
вашу статью «Девочки и мальчики Достоевского».
Кому, как не признанному поклоннику психоана
лиза, поговорить об этом. Тем более что у отца-ос нователя есть специальная работа под интригую
щим названием «Достоевский и отцеубийство».
Б .П .: С удовольствием поговорю, но начать хочу
не с Фрейда, а с Переверзева. Был такой литера
туровед, начинавший еще до революции, а после
революции как бы вписавшийся в господствовав
шее направление социологических истолкований
275
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
литературы, то есть в советском случае вульгарного
марксизма, вульгарной социологии, как это стали
позднее называть, отрекшись от примитивных пер
воначальных трактовок. Но Переверзев был не очень
вульгарный социолог, он, скорее, тяготел к построе
ниям социальной психологии. Вульгаризаторы пи
сали, что Гоголь выражал психоидеологию мелкого
дворянства, а Пушкин—крупного, но обедневшего.
Переверзев работал тоньше. Он тоже привязал До
стоевского социологически—к мещанству, то есть
мелкой городской буржуазии, но увидел этот сюжет
именно в психологическом ключе. И вот что он, на
пример, писал:
Чувства обиды, унижения, оскорбления клокочут
в душе разлагающегося мещанства, разрешаясь ис
терической борьбой за честь, принимающей болез
ненные патологические формы <...>. Вот эта ка
тастрофичность и накладывает на все творчество
Достоевского печать трагизма, делает его творче
ство таким мучительным, мрачным, его талант —
«жестоким талантом» <...>. Мотивы его творче
ства складываются из многообразных проявлений
патологической борьбы за честь. Дикие, нелепые
формы принимает эта борьба: чтобы почувствовать
себя настоящим полным человеком, которого ни
кто не смеет обидеть, герой Достоевского должен
посметь сам кого-нибудь обидеть <...>. Но это еще
только начало: кто умеет только обидеть, развязно
наступить ногой на чужое самолюбие, тот еще мелко
плавает. Человек в полном смысле независим, сто
ит выше всяких обид и унижений, когда он все мо
жет, смеет переступить все законы, все юридические
преграды и нравственные нормы. И вот, чтобы до
казать, что ему все позволено, что он все может, ге
рой Достоевского пойдет на преступление. Правда,
преступление неизбежно влечет за собой наказание,
мучительство неизбежно влечет за собой страдание,
но это —страдание уже оправданное. Э то —закон
ДОСТОЕВСКИЙ
ное возмездие, не оскорбляющее достоинство чело
века. Не бежать нужно от такого страдания, а сми
ренно нести его. Даже искать его нужно, любить его,
как признак высшего достоинства человека. Так па
тологическое влечение обидеть, преступить ужива
ется с таким же болезненным влечением пострадать,
претерпеть обиду. Униженный и оскорбленный, рву
щийся унизить и оскорбить, мученик, жаждущий
мучить, мучитель, ищущий страдания, оскорбитель
и преступник, ищущий оскорбления и наказания,—
вот стержневой образ, вокруг которого вращается
все творчество Достоевского, образ мещанина, кор
чащегося под двойным прессом сословного беспра
вия и капиталистической конкуренции.
Это достаточно тонкая работа, и ведь очень прово
цирующая на то, чтобы перенести полученную кар
тину с индивидуальной психологии писателя До
стоевского на социальную психологию не то чтобы
мещанина, а чуть ли не всего русского народа, всей
России, взятой в ее историческом положении. Рос
сия многие века находилась в ситуации так назы
ваемого догоняющего развития. Индивидуальные
комплексы мещанина делаются национальными
комплексами или, скажем так, государственными.
Много раз говорилось, что некорректно переносить
темы индивидуальной психологии на психологию
социальную, но тянет, очень тянет сделать это в та
ких особенно интересных случаях, как Достоевский.
Как бы мы ни решали этот вопрос, но в случае
Достоевского несомненно интересно то, что у него
самого индивидуальные психологические склон
ности продиктовали идеологию. Об этом в пер
вую очередь идет разговор у Фрейда. Он говорит,
что Достоевского нужно рассматривать в четы
рех его измерениях: как писателя, как нравствен
ного философа, моралиста, как невротика и как
грешника. Наименее уязвим Достоевский как пи
сатель, говорит Фрейд, здесь он стоит в одном ряду
277
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
с Шекспиром. Но вот что он пишет о его нравствен
ной философии, которую Достоевский, как мы зна
ем, преподнес в виде монархически-православной
идеологии:
Достоевский уязвим, скорее всего, как моралист.
Признавая его высоконравственным человеком
на том основании, что высшей ступени нравственно
сти достигает только тот, кто прошел через бездны
греховности, мы упускаем из виду одно соображе
ние. Ведь нравствен тот, кто реагирует уже на вну
тренне воспринимаемое искушение, не поддаваясь
ему. Кто же попеременно то грешит, то в раская
нии берет на себя высоконравственные обязатель
ства, тот обрекает себя на упреки, что он слишком
удобно устроился. Такой человек не осуществляет
самого главного в нравственности— самоограниче
ния, ибо нравственный образ жизни —это реализа
ция практических интересов всего человечества. Он
напоминает варваров эпохи переселения народов,
которые убивали и каялись в этом, так что покаяние
становилось всего лишь приемом, содействующим
убийству. Иван Грозный вел себя так же, не иначе;
скорее всего, такая сделка с совестью—типично рус
ская черта. Достаточно бесславен и конечный итог
нравственных борений Достоевского. После самых
пылких усилий примирить запросы индивидуаль
ных влечений с требованиями человеческого сооб
щества он вновь возвращается к подчинению мир
ским и духовным авторитетам, к поклонению царю
и христианскому Богу, к черствому русскому нацио
нализму, к позиции, к которой менее значительные
умы приходили с меньшими затратами сил. В этом
слабое место большой личности. Достоевский упу
стил возможность стать учителем и освободителем
человечества, он присоединился к его тюремщикам;
будущая культура человечества окажется ему немно
гим обязана. Вероятно, это позволяет считать, что
на такую неудачу он был обречен своим неврозом.
278
ДОСТОЕВСКИЙ
По мощи интеллекта и силе любви к людям ему как
будто был открыт другой жизненный путь—апо
стольский.
И дело не в том, что у Достоевского писатель пе
ресилил апостольские тенденции, а в самом харак
тере его проповеди с точки зрения психоанали
за. Фрейд видит у Достоевского неизжитые следы
Эдипова комплекса, в его случае особенно остро
го по той причине, что его отца убили крестьяне,
мужики. То есть они, мужики, как бы исполнили
тайное желание самого Достоевского, ибо в Эдипо
вом комплексе ребенок-мальчик желает избавить
ся от отца, чтобы полностью располагать любовью
матери. Сходный случай у Шекспира в «Гамлете»:
он потому медлит с местью Клавдию, что Клавдий,
убив отца Гамлета, тем самым реализовал его Эди
пово желание. С этим сюжетом Фрейд связывает
эпилепсию Достоевского, которую он считает ско
рее невротическим симптомом, чем органическим
заболеванием. Интересно было бы узнать, пишет
Фрейд, случались ли у Достоевского эпилептиче
ские припадки во время его пребывания на катор
ге, но, к сожалению, на этот счет у нас данных нет.
Свою каторгу Достоевский должен был восприни
мать как заслуженное наказание вот за ту самую
Эдипову вину—отнюдь не за чтение письма Белин
ского Гоголю в кружке Петрашевского. И понеся
это заслуженное наказание, Достоевский наконец
изжил Эдипов комплекс и полюбил отца, заменив
его подставной, но по-отцовски могущественной
фигурой российского императора, заслуженно его
наказавшего.
Так что монархизм Достоевского—это не идео
логия, а самая настоящая психология. Частичная
сублимация его Эдипова конфликта. Л подлинную
и полную его сублимацию в писательстве психоана
лиз, увы, объяснить не может, тут он наталкивается
на свои границы, говорит Фрейд.
279
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
if. Г.: Но, Борис Михайлович, в той вашей работе, ко
торую я упоминал, —«Девочки и мальчики Достоев
ского», речь шла еще об одном психоаналитическом
сюжете. Вы, помнится, приписали Достоевскому ла
тентную, то есть скрытую, репрессированную гомо
сексуальность; отсюда и мальчики.
Б .П .: Неужели вы, Иван Никитич, полагаете, что
я предпринял эту лихую атаку на гения, не имея
в тылу другого гения, а именно отца-основателя
психоанализа? Фрейд освещает и эту проблему. Он
говорит, что одним из приемов изживания Эдипова
комплекса—ненависти к отцу—является отождест
вление с матерью. Мол, если б я был мамой, то отец
любил бы меня и не грозил кастрацией. Напомню,
что страх кастрации есть у мальчиков непремен
ный элемент их Эдипова комплекса: так наказыва
ется отцом соперничество за мать. Понятно, что все
это переживается бессознательно, не вербализуется,
не выходит на уровень сознания. И вот эта иден
тификация с матерью порождает гомосексуальную
установку. Словами самого Фрейда:
Страх перед отцом делает ненависть к отцу непри
емлемой, кастрация ужасна, как в качестве кары, так
и цены любви. Из обоих факторов, вытесняющих не
нависть к отцу, первый —непосредственный страх
наказания и кастрации —следует считать нормаль
ным, патогеническое усиление привносится, как ка
жется, лишь другим фактором, боязнью женствен
ной установки. Ярко выраженная бисексуальная
склонность становится, таким образом, одним из ус
ловий или подтверждений невроза. Эту склонность,
очевидно, следует признать и у Достоевского, и она
(латентная гомосексуальность) проявляется в до
зволенном виде в том значении, какое имела в его
жизни дружба с мужчинами, в его странно нежном
отношении к соперникам в любви и в его прекрас
ном понимании положений, объяснимых лишь вы
280
ДОСТОЕВСКИЙ
тесненной гомосексуальностью, как на это указыва
ют многочисленные примеры из его произведений.
Фрейд не указывает эти многочисленные произве
дения, но мы можем сделать это за него. Еще в ран
нем рассказе «Слабое сердце» персонаж Вася с вос
торгом говорит своему другу Аркадию Ивановичу,
как они замечательно будут жить втроем, когда Ар
кадий Иванович женится. Чуть ли не основной эта
тема выступает в романе «Униженные и оскорблен
ные»: это Иван Петрович, молодой князь Алеша
и Наташа. И уже основной и единственной тема де
лается в повести «Вечный муж», где герой влюбля
ется во всех любовников своей жены.
В психоанализе этот сюжет называется «мотив
Кандавла». Объясняю в двухтысячный раз. Кандавл—некий древний царь, который хвастался кра
сотой жены перед начальником своей стражи Гигесом и даже однажды заставил ее явиться перед
Гигесом нагой. В результате жена (звали ее, кажет
ся, Клития) сговорилась с Гигесом, они убили Кан
давла и зажили без него, сами по себе.
И .Т.: А ведь в жизни Достоевского был очень схо
жий эпизод: как он способствовал роману своей бу
дущей первой жены, когда она, овдовев, не пошла
за Достоевского, а завела роман с другим, каковому
роману он всячески содействовал.
Б. П.: Что и требовалось доказать. Великий Учитель
(имею в виду не Достоевского, а Фрейда) даром го
ворить не будет.
Но основное в анализе, данном Фрейдом, — это,
конечно, сюжет замены мысленно убитого самим
сыном отца российским императором и родивши
еся отсюда монархизм и всякая реакционность До
стоевского. И я бы добавил сюда еще один зави
ток-рассказ «Дневника писателя» о пресловутом
мужике Марее, который успокоил мальчика Федю,
281
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
когда ему привиделся волк. Страшный волк —это,
конечно, Федин отец, а Марей предстательствует
тех мужиков, которые убили разгулявшегося Миха
ила Достоевского. Вот происхождение мифа о народе-богоносце — индивидуальный чекан, придан
ный ему Достоевским.
Так что не ищите правды в монархически-православном народничестве Достоевского — это пси
хологическое наваждение, невротический морок.
Салтыков-Щедрин
И, Т.: Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Есть
такие русские отчества, которые запоминаются
даже людьми, книг не читающими. Был, например,
купец с отчеством Елпидифорович —жаль, в шко
ле не проходили, а то знаменит был бы. Так и наш
сегодняшний герой.
Б .П .: Думаю, я, Иван Никитич, не сильно ошибусь,
если скажу, что Салтыков-Щедрин из всех русских
классиков, из всей блестящей плеяды XIX века наи
менее читаемый автор. Что называется, «в школе
проходят» — и не дальше и не больше. А собствен
но, что в школе дают? Сказку «Как один мужик
двух генералов прокормил». И это действительно
запоминается, причем не сам текст, а вот этот заго
ловок, ставший чем-то вроде пословицы. Ну, или
еще один заголовок, одно название —«История го
рода Глупова».
И. Т.: Название, собственно, другое: «История од
ного города».
Б. 77..* Все все-таки знают, что город Глупов. Да вот
и всё, пожалуй. Ну, разве что в лучшем случае про
читали список градоначальников, всех этих Брудастых, Бородавкиных и Грустиловых.
И. Т.: Угрюм-Бурчеева еще помнят.
Б .П .: Пожалуй, и Залихват-Перехватского, кото
рый въехал в город на белом коне, сжег гимназию
283
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
и упразднил науки. Вот эта фраза как-то сидит в па
мяти помимо всего прочего. Но вообще говоря,
это немало, когда слова помнятся помимо и вне ав
тора, этакая анонимность многого стоит. Что назы
вается, слова народные. Или из тех же сказок пом
нят кто поначитанней: знаешь ли ты, щука, что
такое добродетель?
и . Т.: Это «Карась-идеалист».
Б .П .: Ну, да, и щука так изумилась, так изумленно
разинула пасть, что карась сам в нее въехал.
Но дело не в этом, не в этих памятных словах
и словечках. Помнят главным образом другое:
Салтыков-Щедрин — сатирик. И в этом качестве
и долженствует быть в памяти. И главное, чтоб
объект сатиры не забывали: царское, мол, прави
тельство. То есть сатира щедринская ограничива
ется вполне определенным адресом, к конкретно
му историческому времени приписывается.
и . т.: А ведь Щедрина еще при жизни не сразу по
считали сатириком. Писарев статью о нем назвал
«Цветы невинного юмора». Вот из этой статьи не
сколько фраз:
Вы смеетесь, читатель, и я тоже смеюсь, потому что
нельзя не смеяться. Уж очень большой артист г. Щ е
дрин в своем деле! Уж так он умеет слова подби
рать; ведь сцена-то сама по себе вовсе не смешная,
а глупая, безобразная и отвратительная; а между
тем впечатление остается у вас самое легкое и при
ятное, потому что вы видите перед собою только
смешные слова, а не грязные поступки; вы думаете
только о затеях г. Щедрина и совершенно забывае
те глуповские нравы. Я знаю, что эстетические кри
тики называют это просветляющим и примиряю
щим действием искусства, но я в этом просветлении
и примирении не вижу ничего, кроме одуряющего.
284
САЛТЫ КО В-Щ ЕДРИН
Рассказ должен производить на нас то же впечат
ление, какое производит живое явление; если же
жизнь тяжела и безобразна, а рассказ заставляет нас
смеяться приятнейшим и добродушным смехом,
то это значит, что литература превращается в щеко
тание пяток и перестает быть серьезным обществен
ным делом. Чтобы предлагать людям такое чтение,
не стоит отрывать их от карточных столов.
Б .П .: Помнится, та статья кончалась советом гос
подину Щедрину бросить невинный юмор и за
няться популяризацией естественных наук. А меж
ду тем Писарев и правду сказал, только сам ее
не заметил: что словесное искусство производит
умиротворяющее действие. То есть действует не
смотря и помимо объектов своего изображения.
То есть главное в литературе, вспоминая апофег
му Шкловского, не материал, а стиль. И вот мой
пойнт: Щедрина можно — и я бы сказал нужно —
читать, не принимая во внимание его материал,
адрес его сатиры. Он может доставлять эстетиче
ское наслаждение. Щедрин—мастер слова, то есть
писатель прежде всего.
Я. Т.: При этом сам Щедрин склонялся к этому рас
пространенному в России мнению, что дело лите
ратуры—бичевать общественные пороки.
Б.П .: Да, у него даже есть фраза: литература и про
паганда-одно и то же. Но художник в нем потеснял, вытеснял идеолога-радикала. И вот тут я хочу
привести некую цитату. Это Михаил Леонович Га
спаров писал, имея в виду непонятность Щедрина
для иностранного читателя:
Тайна русского народа была бы понятнее иностран
цам, если бы они могли читать не только Достоев
ского, а и Щедрина. Но Достоевский переводим (как
детектив и как философский трактат), а Щедрин
285
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
непереводим, и не только и не столько из-за реалий
и аллюзий, а потому что стилистическое богатство
его ехидства абсолютно непередаваемо. Передать
исхищренную тонкость щедринских слов мог бы
разве Набоков, но для Набокова Щедрин не суще
ствовал. (А ведь было у них общее свойство: спо
собность уничтожить одним словом.) Их сравнивал
еще Бицилли в «Современных записках».
Бицилли, помнится, нашел набоковское у Щедри
на в оловянных солдатиках, наливающихся кровью.
Вообще-то сравнивать со Щедриным можно толь
ко одну вещь Набокова—«Приглашение на казнь».
Но это не сатира, а сюрреализм. И это действитель
но можно сказать о Щедрине: он не столько сати
рик, сколько сюрреалист. Это тем более верно, что
сюрреализм изображает не ту или иную конкретно
историческую действительность, сколько абсурд
ность человеческого существования.
И .Т.: Вот потому-то, читая о глуповских градона
чальниках, нельзя не видеть в них современность.
Б .П .: Да, совершенно верно. И это не Бородавкин
похож на Хрущева, а страна пребывает в сюре. Хотя,
конечно, доставляет немалое удовольствие нахо
дить такие параллели: Бородавкин во всеобщее упо
требление вводил горчицу, а Хрущев кукурузу.
И. Т.: И прообразом обоих—Екатерина Великая, на
саждавшая картофель.
Б .П .: Так толковая немка, по крайней мере, преус
пела в этом деле, и посейчас русский народ ест суп
картонный, как солженицынская Матрена.
Ну, и самое важное пора сказать. Если Щедрин
все-таки сатира, то объект его сатиры — не глуповские градоначальники, а сами глуповцы. Русский
народ, сказать яснее. Та субстанция, с которой
286
САЛТЫ КО В-Щ ЕДРИН
не в силах справиться никакая, даже самая энер
гичная власть.
Но глуповцы тоже были себе на уме. Энергии дей
ствия они с большою находчивостью противопоста
вили энергию бездействия.
— Что хошь с нами делай! — говорили одни,—
хошь — на куски режь; хошь — с кашей ешь, а мы
не согласны!
— С нас, брат, не что возьмешь! — говорили дру
гие,—мы не то что прочие, которые телом обросли!
нас, брат, и уколупнуть негде!
И упорно стояли при этом на коленах.
Очевидно, что когда эти две энергии встречают
ся, то из этого всегда происходит нечто весьма любо
пытное. Нет бунта, но и покорности настоящей нет.
Есть что-то среднее, чему мы видали примеры при
крепостном праве. Бывало, попадется барыне тара
кан в супе, призовет она повара и велит того тара
кана съесть. Возьмет повар таракана в рот, видимым
образом жует его, а глотать не глотает. Точно так же
было и с глуповцами: жевали они довольно, а гло
тать не глотали.
— Сломлю я эту энергию! — говорил Бородавкин
и медленно, без торопливости, обдумывал план свой.
А глуповцы стояли на коленах и ждали. Знали
они, что бунтуют, но не стоять на коленах не могли.
Этот бунт на коленях, пожалуй, самый выразитель
ный из русских образов Щедрина: на века сказано.
Вроде разоблачения культа личности и его послед
ствий после смерти самой этой личности. Вообще,
сам Хрущев так и просится в галерею глуповских
градоначальников. Но, повторяю, градоначальни
ки—не главный объект сатиры Щедрина, этот глав
ный объект—сами глуповцы. То есть русский народ.
И самое содержательное, самое выразительное, са
мое горькое, что написал Щедрин о русских, я об
наружил отнюдь не в «Истории одного города».
287
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Это текст из его «Писем о провинции», письмо
двенадцатое. Глубоко философический текст. Ще
дрин описывает провинциальную, то есть все ту же
русскую жизнь, в тех же тонах, теми же почти сло
вами, как в философии экзистенциализма (а имен
но у Сартра) описывается так называемое бытие-всебс. Вообще же, бытие в себе описать нельзя, его
можно только вообразить, ибо любое описание уже
выводит бытие из себя, из его голой имманентно
сти. Описание—уже дело человека, владеющего ап
паратом суждения, некоей категориальной систе
мой, которая и делает возможным такое описание.
Бытие-в-себе —это бытие до человека, то есть сугу
бо и трегубо бессмысленное: смысл бытию прида
ет только его систематизация категориальным ап
паратом разума.
Но вот давайте отложим на время Щедрина
и начнем все-таки с Сартра: что такое бытие-в-себе:
...бытие несотворимо. Но отсюда нельзя заключить,
что бытие себя творит. Это предполагало бы, что
оно предшествует себе. Бытие не может быть causa
sui [причиной себя] наподобие сознания. Бытие есть
само по себе. Это означает, что оно—не пассивность
и не активность. И то и иное — понятия человече
ские и обозначают способы и орудия человеческо
го поведения. <...> Густота в себе бытия находится
по ту сторону активного и пассивного. Бытие так
же—по ту сторону отрицания и утверждения.
<...> бытие не прозрачно для самого себя как раз
потому, что оно наполнено собой. <...> Бытие есть
то, что оно есть. <...> У бытия-в-себе вовсе нет вну
три, которое противопоставлялось бы некоторо
му вне и которое было бы аналогично суждению,
сознанию, закону. У в-себе нет сокровенного: оно
сплошное. <...> бытие изолировано в своем бытии
<...> оно не поддерживает никаких отношений с тем,
что не оно. Переходы, события, все то, что позво
ляет сказать, что бытие еще не есть,— во всем этом
288
САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН
ему в принципе отказано. Так как бытие есть бытие
становления, оно находится по ту сторону станов
ления. Оно есть то, что оно есть; <...> оно не скры
вает никакого отрицания. Оно — полная положи
тельность. Оно, стало быть, не знает изменчивости.
Оно никогда не полагает себя в качестве иного <...>.
Оно не может поддерживать никакого отношения
с иным. Оно само безгранично и исчерпывается бы
тием. С этой точки зрения оно в принципе усколь
зает от времени. Оно есть, и, когда оно обвалива
ется, нельзя даже сказать, что его больше нет, или,
по крайней мере, сознание может его сознавать как
уже не сущее, потому что оно во времени. Но само
бытие не существует как недостаток там, где оно
было: полнота позитивности бытия вновь образует
ся на месте обвала.
Еще раз: это бытие до человека, и оно может быть
сколь угодно первично, то есть предшествовать че
ловеку, но это не решает никакого выдуманного
в советско-марксистской догматике основного во
проса философии. Осмысленное бытие, с кото
рым начинает оперировать философия, появляет
ся только с человеком, с сознанием человека. Как
говорит тот же Сартр: сознание — это обвал, в ко
тором бытие становится миром. (Вообще-то он го
ворит «ничто», но в философии Сартра сознание
и есть ничто —как диалектическая противопостав
ленность сплошности и нерасчленяемости бытияв-себе.)
И вот к чему я вспоминал эту премудрость?
А к тому, что изощренное философическое опи
сание неких бытийных реалий у новейшего фило
софа больше всего напоминает ту картину русской
жизни, которую дает Щедрин, — в сущности вез
де, но почти текстуально совпадающую с опреде
лениями Сартра в «Письмах о провинции». Здесь
Щедрин вспоминает свои впечатления ссыльно
го, из культурной столицы попавшего в глухую
289
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
провинцию; эзопов язык тут в том, что ссыльный
называется «акклиматизируемым».
Работа, которая велась им еще там, в своем месте,
никогда не имела в виду ничего, кроме массы и ее
кровных интересов. Но вот является случай сде
лать массу участницею этой работы, и с первого же
шага возникает бесчисленное множество преткнове
ний. Масса не только не обладает ни одною из эле
ментарных истин, составляющих необходимый отправный пункт для дальнейших обобщений,—она
не знает даже, от кого и как получить эти истины,
где ее друзья, где ее враги. Те тонкие, невидимые
нити, которые связывают с нею человека, живущего
в обстановке, вполне отличной от ее обстановки, со
вершенно ускользают от ее понимания. Кто этот че
ловек, который упал в среду ее, подобно аэролиту?
С какой стати он предпринимает работу сближения?
Не вернее ли предположить, что, благодаря особен
ностям воспитания и всему складу прошлой жизни,
у него не должно быть ни малейшего интереса для
поисков «хорошего человека» между ними, бедны
ми тутошными людьми?
Все эти сомнения невольным образом закрадыва
ются в массу и заставляют ее с недоверчивостью от
носиться к воспитательным попыткам. Масса, ко
нечно, и сама чувствует, что она страдает и терпит
лишения, но чтобы этими ее страданиями страдал
человек, который всеми условиями жизни постав
лен вне необходимости страдать и терпеть лише
ния,—это для нее непонятно ни с какой стороны.
Никогда она не видала подобных примеров; никог
да не было у нее ни ревнителей, ни печальников,
а ежели таковые и были, то она, конечно, ничего
не знала о них. Все ревнительство ограничивалось
случайно брошенным словом, которое тут же и за
мирало, а вслед за ним и сами ревнители исчезали
в пучине. Масса ни разу не испытала на себе ни од
ного отголоска этого ревнительства и продолжала
290
САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН
протестовать против своих страданий единствен
ным оружием, которое было у нее в руках: стра
даниями же или — много-много — частными нару
шениями некоторых обязательных для нее правил.
И вдруг она видит этих ревнителей воочию, видит
их проникающими в самое сердце ее... Зачем? Зачем
эти сравнительно изнеженные, набалованные люди
прикасаются к ее страданиям, к тем страданиям, ко
торые не суть их страдания, но составляют исклю
чительный удел лишь масс?
Вот каким образом рассуждают «хорошие люди»
провинции, «хорошие» не в ироническом смысле,
а в действительном. Предоставляю читателю само
му решить, насколько подобные рассуждения благо
приятны для акклиматизируемого человека.
Щедрин говорит «масса», но это и есть почти
полный аналог философическому бытию-в-себе.
Инертность, косность, неподвижность, мертвая
тяжесть, вневременность, неизменность и неизме
няемость — сходные характеристики. Но тут еще
пуще: в русской бытийной глуши появляется некий
активно-сознательный элемент, вот этот «аккли
матизируемый». И вот он видит, что работа созна
ния совершенно бесполезна: масса недвижима, она
инертно, но могущественно сопротивляется лю
бым попыткам определить, «обрушить» ее созна
нием, в каковом обрушении, мы помним, из бытия
рождается мир.
Вот русская иллюстрация к тезисам экзистен
циальной философии: Россия, провинция, мас
са — это бесмысленное бытие-в-себе. Даже не бес
смысленное, но до всякого смысла. Тут не только
заезжий или высланный умник, но и сами глуповские градоначальники ничего сделать не могут.
В ответ раздается глухое: зачем? То есть Россия
у Щедрина даже не то что внеисторична, она внеразумна, разум в ней еще не родился. А на попыт
ки его внесения со стороны она и отвечает этим
291
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
«зачем?». Где уж тут умному человеку акклимати
зироваться.
Ничего хуже о России не было написано. И это
уже не цветы невинного юмора.
И . Т Получается, что Щедрин—русофоб?
Б .П .: Если бы люди, склонные к таким характери
стикам, прочли всего Щедрина, они бы так и ска
зали. Но они его не прочтут, где им. Щедрин
вообще тяжелый писатель, отнюдь не приятное чте
ние, и я, готовясь к этой теме, с трудом его читал.
Тут даже и не только то, что он пишет, но и как.
Он очень густой, невпроворот, а в прозе должен
быть воздух, некие пустоты, как в кружеве. В этом
смысле он очень русский. Вот у кого воздух и пусто
ты были —у Пушкина, нерусского писателя. Отку
да это чудо снизошло на русскую землю? Этот аэро
лит, как сказал бы Щедрин.
И. Т Я, Борис Михайлович, помню одну вашу ста
тью под названием «Пушкин —наше ничто».
Б .П .: Так это и было указание на ту самую филосо
фему, о которой я сейчас пытался говорить в свя
зи с Сартром. Ничто как сознание: чистый Сартр.
Вот давайте попроще пример приведем,
но опять же из Сартра, из романа его «Тошнота».
Там его герою Рокантену явилось некое кошмар
ное откровение: он вдруг полнотой всего своего
существа ощутил это довременное и досознательное бытие, сидя на скамейке в городском саду. Он
вдруг остраненно, как бы впервые, во всей перво
начальной остроте увидел окружающее в его нерасчлененной массе, и самое страшное было — корни
дерева. Не само дерево, а именно его скорченные,
грубые, выползающие на поверхность корни. Де
рево не страшно, оно уже вошло в номенклатуру
разума, это уже концептуализированный образ,—
292
САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН
а страшны корни, из невидимой глубины вышед
шие наружу.
Вот так же Щедрин: он описывает не деревья
русские, даже не лес темный, а вот эти устраша
ющие корни, глухую, не проясненную разумом
бытийность. Россия, получается,— бытие-в-себе.
Она еще не стала бытием-для-себя, в ней еще нет
разума.
Самое смешное, а точнее, самое грустное, что
есть в ней этот разум, но никак ему не акклимати
зироваться в этой ссылке. Понятно, что это интел
лигенция, когда-то истово пытавшаяся внести этот
разум в массу, но это плохо кончилось. Разуму она
учила, но не тому: в основном классовой борьбе
и экспроприации экспроприаторов. А после таких
опытов уже снова подходить со словом убеждения
как-то и не хочется.
Щедрин — предельно пессимистический писа
тель, у него не осталось никаких иллюзий и никаких
надежд. И трудно его причислять, как в России де
лали, к лагерю революционных демократов. У тех
как раз были иллюзии и даже программы. У со
временников Щедрина — вера в крестьянский со
циализм. Мол, в России нет частной собственно
сти на землю, существует крестьянская поземельная
община, и вот из нее социализм вырастет. Но как
раз Щедрин одним из первых показал, что наде
яться на общину не стоит — и потому хотя бы, что
в деревне идет классовое расслоение, что народи
лись Колупаевы и Разуваевы, деревенские богатеимироеды. Вообще, «чумазый идет», по слову Щед
рина, то есть зарождается низовая буржуазия,
не оставляющая никакой возможности для ее идеа
лизации. И о каких иллюзиях можно говорить у че
ловека, написавшего «Историю одного города» с ее
кошмарным финалом — описанием утопии УгрюмБурчеева. Вот что Россию ждет, если ее задумают ра
дикально переделать: бессмысленная казарма, тупая
маршировка во всех направлениях.
293
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
И. Т Считается, что в этой утопии отразился один
факт из русской истории — аракчеевские военные
поселения в конце царствования Александра I.
Б .П .: Такие параллели ни к чему: Щедрин писал
не о русском прошлом и даже, если хотите, не о бу
дущем, а о вечно-русском. Это не история города,
или государства, или страны, это—миф, миф о Рос
сии, вернее сказать, миф России. А в мифе, как из
вестно, нет ни прошлого, ни будущего, в нем вечное
настоящее. Повторяю: Щедрин написал Россию
как бытие-в-себе, которого еще не коснулся опре
делительный разум, в котором не произошло еще
отделение света от тьмы. Причем и не будет —так
по Щедрину. И ведь действительно, так и полу
чилось. Угрюм-Бурчеевы — большевики вогнали
Россию в пущую тьму. Пророчество исполнилось,
но опять-таки не потому, что Щедрин прозревал
будущее, а потому что он видел некое вечное насто
ящее. Русское коллективное бессознательное ощу
щал. По Юнгу: пророчество —это проникновение
в образы коллективного бессознательного.
И. Т.: А ведь в ответ на это кто-то вспомнит слова,
якобы Черчиллем сказанные: Сталин принял Рос
сию с сохой, а оставил с атомной бомбой.
Б .П .: Во-первых, атомная бомба —это не прогресс,
а край пропасти. Во-вторых, Россия 1913 года
была отнюдь не с одной сохой, это была самая
быстроразвивающаяся страна. Статистические
и какие-то там еще подсчеты устанавливали, что
Россия при таких темпах развития догонит Сое
диненные Штаты к 1929 году. А что в России стало
к 1929 году? Коллективизация. И тот же Черчилль
позднее действительно сказал, что большевики
сделали нечто поистине немыслимое: кормив
шую всю Европу хлебом Россию заставили заку
пать хлеб.
294
САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН
Ведь действительно, «в реале» так было. Я пом
ню, что хлебные очереди в 1964 году появились,
впервые после войны. Как раз в это время какие-то
гэдээровские сикофанты сделали фильм «Русское
чудо». Люди смеялись, глядя на хлебные очереди:
вот русское чудо.
И. Г.: Но все-таки, Борис Михайлович, ведь был же
в России прогресс до большевиков, вы же сами
об этом сказали, вспомнив Россию 1913 года.
Б.П .: Да, но что это за прогресс, за которым следу
ет худший и горший провал?
И главное о Щедрине, Иван Никитич: он не толь
ко обнаружил константы русского бытия, сделав
возможным всяческие прогнозы —и дав такие про
гнозы, — но он и подлинную русскую литературу
породил. Была литература послепушкинская, а ста
ла послещедринская. Очень быстро золотой век
кончился, да и серебряный не удержался, а прями
ком рухнули в век железный. Главный, наигени
альнейший русский писатель XX века—из щедрин
ской школы.
И . Т.: Платонов?
Б.П .: Конечно. Я помню, как был удивлен, прочи
тав, что Андрей Платонов любимым своим писа
телем называл Щедрина. А потом задумался и по
нял, что ничего в этом удивительного и нет. Но их
сходство не чисто литературное, не стилистическое,
а на большей глубине обнаруживается. Это сходство
метафизическое. Они об одном пишут, и это одно—
Россия, взятая не в частностях ее исторического су
ществования, а на бытийной глубине. Ведь что та
кое платоновские «Чевенгур» и «Котлован» или
«Ювенильное море»? Это же вновь реализовавшая
ся утопия Угрюм-Бурчеева. История прекратила те
чение свое. Хлынули какие-то темные довременные
295
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
воды, доисторический потоп. Чевенгурцы —*те же
глуповцы. Это и доказывать не нужно, лишние сло
ва говорить: прочитайте — сами увидите. Так что
русская литература от Щедрина до Платонова мо
жет быть названа «Повесть о двух городах».
Я. Г.: Вы говорите о вневременности, вечности ще
дринских ситуаций и типов, но, между прочим, он
сам говорил другое. Я цитирую:
Писания мои до такой степени проникнуты совре
менностью, так плотно прилаживаются к ней, что
ежели и можно думать, что они будут иметь какуюнибудь ценность в будущем, то именно и единствен
но как иллюстрация этой современности.
Б . Я.: Дело в том, что Щедрин помимо «Истории
одного города» много чего написал. Основной кор
пус его сочинений —это некая сатирическая, часто
беллетризованная публицистика, собранная в та
ких циклах, как «Невинные речи», «Современная
идиллия» или даже цикл, названный «Письма те
теньке». Самый известный и по сию пору могущий
быть читаемым из этих циклов — «За рубежом»,
с изумительной пародией на новый французский
роман школы Золя и с хрестоматийным диалогом
мальчика в штанах — немца с мальчиком без шта
нов — натурально, русского. Вот в этих его вещах
без комментария, действительно, трудно до кон
ца разобраться. С другой стороны, а надо ли раз
бираться? Надо ли знать реалии? В том-то и дело,
что Щедрин—писатель, мастер слова, и его можно
читать только для удовольствия от его искусно за
верченных фраз, вот этого его изощренного ехид
ства, о котором говорил Михаил Гаспаров. Мож
но удовлетворяться не смыслом целого, а отдельно
звучащей фразой. Щедрин —мастер языка на уров
не фразы. Вот таков и Платонов, кстати, —тут их
родство, хотя язык у Платонова другой.
296
С АЛ Т Ы К О В - Щ Е Д Р И Н
И, Т.: Ну, а как же о «Господах Головлевых» не упо
мянуть?
Б .П .: Да и так все помнят. Иудушка Головлев —это
Иудушка Головлев. Не Троцкий же. Лучше вспом
нить, что Щедрин был мастером замечательных
афоризмов, вошедших в пословицы. Например:
«Либерал не знает, чего он хочет: конституции
или севрюжины с хреном». Или: что есть истина?—
«Распивочно и навынос!»
И еще одна особенность Щедрина. Он любил
героями своих сатир делать известные литератур
ные типы. Так, у него действуют Молчалин, Глу
мов, Чацкий, Ноздрев (издающий ежедневные газе
ты под названиями «Помои» и «Удобрения»), даже
Митрофан Простаков. Так что Салтыков-Щедрин—
это некая металитература.
Лесков
if. т.: Не раз на моей памяти вы, Борис Михайлович,
цитировали этого дивного прозаика.
Б .П .: Со смешанными чувствами приступаю, Иван
Никитич, к сегодняшней теме, к Лескову. Мне
самому неясно, как я к нему отношусь. Прямо
старинный романс получается: «Люблю ли тебя,
я не знаю...»
if. Т.: «Но кажется мне, что люблю»?
В том-то и дело, что не кажется. С другой сто
роны, не могу сказать, что не люблю. Ну как можно
не любить, скажем, «Левшу»? Или «Очарованного
странника»? Это что-то существующее уже как бы
помимо литературы: какое-то общее воспомина
ние, национальная, что ли, память. Какой-то объ
ективно существующий факт, не зависящий от на
шей оценки. Пейзаж, воздух. Генотип, если хотите.
Б.
И. Т,: Язык.
£ . 77.: Вот именно, язык. Причем даже не конкретно
лесковский, а тот, на котором все говорим.
if. Г.; Ну, это уж вряд ли. Язык «Левши», вообще
язык Лескова большей частью как раз выдуманный,
сконструированный, все эти досадные укушетки
и непромокабли. Лев Толстой даже выговаривал
автору: слишком.
298
ЛЕСКОВ
Б.П .: В данном случае я не эстетику имею в виду,
не стиль, а нечто третье — или пятое, или десятое.
Или, наоборот, одно-единственное, единое на по
требу, что называется. Это какая-то непреложность
самого лесковского существования. От него, так
сказать, не отделаться. Любишь или не любишь —
не важно: он непререкаемо есть, и с этим нельзя
не считаться. Я бы даже так сказал: насильственное
его присутствие. Точно как поэт сказал: существу
ет—и ни в зуб ногой.
И . т.: Маяковский это сказал о поэзии как таковой.
В таком случае Лескова необходимо принимать как
эстетический факт. И Лескова можно не любить,
греха в этом нет.
Б .П .: Но я как раз этого сказать не могу: что
я не люблю Лескова или что я люблю его частично,
от и до чего-нибудь. Он какие-то более сильные
чувства вызывает, сверхэстетического уже порядка.
Иногда даже хочется сказать: хорошо, что он есть,
но лучше бы его не было.
И. Т.: Вы говорите прямо как цензор.
Б. 77.: Нет, тут не о литературе речь идет. А о самой
России, если угодно.
Ну хорошо, давайте зайдем с другого бока, вспом
ним Достоевского, сказавшего: «Широк русский
человек, я бы сузил». И это сказал писатель, ко
торый на этой шири, и отнюдь не русской, а обще
человеческой, все свое творчество построил. То есть
и собственная ширь иногда невмоготу. В том чис
ле русская. Вступает в дело категория количества.
Лескова слишком много. И не в смысле объема на
писанного, а по-другому. Он избыточно многоцве
тен, пестрит, от него устаешь, глаза ломит. Он чрез
мерен —вот слово.
299
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
И .Т .: А о нем так и писали еще при жизни его.
Да и потом: статья Эйхенбаума начала двадца
тых годов так и называлась — «„Чрезмерный** пи
сатель». Причем слово «чрезмерный» было взято
в кавычки, то есть подчеркивалась цитатность это
го определения, его устойчивость—как некоего об
щего места.
Б. П .: Первым о чрезмерности Лескова сказал
вождь либерального народничества, тогдашний
властитель дум Михайловский. Соответствующий
его текст относится к девяностым годам, то есть
уже к позднему Лескову, когда была если не за
быта, то не педалировалась история с его антинигилистическими романами «Некуда» и «На но
жах», вызвавшими общее негодование российских
даже и не либералов, а просто порядочных людей.
Это известный сюжет: в начале шестидесятых годов,
с начала великих реформ Александра II, когда на
ступила всяческая гласность (именно тогда это за
ветное русское слово прозвучало!), очень уж разго
ворились нетерпеливые молодые люди, тогдашние
хиппи или панки, если угодно. И началось всеоб
щее отрицание, нигилизм, как вовремя подсказал
словцо Тургенев, за что и на него эта активная мо
лодежь окрысилась. Это явление нашло заметное
отражение в тогдашней литературе —появилась се
рия так называемых антинигилистических рома
нов, причем разного значения и качества. «Отцы
и дети» Тургенева по этой рубрике зачислили, Пи
семский написал «Взбаламученное море» — не та
кого достоинства вещь, как тургеневский роман,
но Писемский все же серьезный писатель. Были
и однодневки нашумевшие, вроде «Марева» Клюшникова. Вот сюда же, к этого рода литературе от
несли Лескова, два его романа —«Некуда» начала
шестидесятых годов и позднее, в 1870 году напи
санный, «На ножах». И этими сочинениями Ле
сков сильно себе повредил, Писарев предложил
300
ЛЕСКОВ
объявить ему бойкот. Между прочим, он напечатал
их под псевдонимом Стебницкий, но все знали, что
это Лесков, совсем недавно вошедший в петербург
скую литературу. Бойкот не бойкот, но некоторые
затруднения в отношении своих публикаций Ле
сков стал испытывать. Достаточно вспомнить, как
он не мог пристроить тогда же написанное луч
шее свое сочинение «Соборяне»—три раза начинал
печатать в трех журналах под тремя названиями.
Отношение к Лескову в начале его писательской
карьеры сложилось, как у интеллигенции в хру
щевские времена к сталинисту Всеволоду Кочето
ву, написавшему тогдашнее «Некуда» под названи
ем «Чего же ты хочешь?».
А еще был Иван Швецов—роман «Тля», где
главного злодея звали Осип Давидович ИвановПетренко.
Я. Г.:
Б. Я .: Ну да, а главного космополита звали Бар
селонский — Эренбурга он так закамуфлировал.
Но «Тля» это уже был чистый юмор, негодования
не было, люди от души смеялись. Но вот с Коче
товым параллель вполне уместна, именно таким
ретроградом стали считать Лескова по написании
двух этих романов. Но почти так же и на Базарова
отреагировали, тоже посчитали его клеветой на пе
редовую молодежь. И если с Базаровым российские
радикалы опростоволосились, не разглядев досто
инств романа и его героя, то в случае Лескова как
раз не ошиблись. Романы действительно плохие.
И однозначно можно сказать, почему плохие.
Я. Т.:
Почему же, по-вашему?
Б . Я.: Не потому что Лесков был реакционер, а пото
му что он не умел писать романов. Это очень важ
ный пункт, на нем необходимо остановиться. От
сюда можно всего Лескова развернуть и размотать.
301
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
И возвращаясь к Михайловскому: он в той ста
тье девяностых уже годов пишет отнюдь не об иде
ологии Лескова, а о его художестве, как он его по
нимает. И понимает-то правильно! Что он находит
у него чрезмерным? Отнюдь не только его язык
и всяческие с ним игры, но и приемы сюжетосложения. Он пишет, что Лесков фабульно несдер
жан, у него в одной вещи всегда или почти всегда
преизбыток материала. Это не единое построение,
а как бы нитка бус, на одной нитке масса бусинок.
И действительно, вспомним хотя бы знаменитого
«Очарованного странника», сколько там историй
рассказано, и все разные. Это то, что потом рус
ские авангардисты назвали «монтажом аттракцио
нов». Аттракционы «Странника» многочисленны,
вот на память перечисляю: в самом начале—как ло
шадей погонять надо при лихой езде, или опять же
о лошадях—как цыгане на конских ярмарках жуль
ничают, выдавая плохих лошадей за здоровых, или
великолепный аттракцион с пребыванием Флягина
в плену у каких-то туземцев, как они его «подщетинили» и как он ухитрился от этой щетины изба
виться, да еще и туземцев напугать вдобавок. Или
гулянка Флягина в кабаке и как он ремонтерские
деньги пропил, раскидал «белых лебедей» —сотен
ные бумажки.
«Монтаж аттракционов»—это Эйзенштейна тер
мин, а Шкловский еще другое сказал: что так на
зываемый герой литературных произведений ве
личина на самом деле не существующая, это нитка,
на которой повешены, нанизаны эти самые аттрак
ционы, создающая иллюзию единства художествен
ного произведения. И нитка эта серая, добавляет
Шкловский. Действительно, ну какой Онегин со
циальный тип, лишний он человек или не лишний.
Он не лишний композиционно, формально. То есть
дальше сказать—не существует художественного ре
ализма, книги не жизнь отражают, не из жизни, так
сказать, берутся, а имеют собственное автономное
302
ЛЕСКОВ
построение. И вот почему, между прочим, форма
листы так хвалили статью Писарева о Пушкине: он
по-своему, варварски доказал, что стихи Пушкина
отношения к жизни не имеют, что «Евгений Оне
гин» отнюдь не есть энциклопедия русской жизни.
И .Т.: Вы, Борис Михайлович, вспомнили Писаре
ва: он и Лескова разоблачал и —в отличие от Пуш
кина—разоблачил, испортил ему репутацию. Задал
риторический вопрос: найдется ли теперь журнал,
который рискнет напечатать следующие сочине
ния господина Стебницкого? Но в этот же ряд ле
вые критики ставили «Отцов и детей» (шедевр рус
ской прозы), а позднее и «Бесов». Так может быть,
и Лесков был не так плох, как его представили?
Мы же сейчас не следуем стандартам и вкусам шес
тидесяти ическо го позапрошлого века нигилизма.
Мы-то знаем, во что этот нигилизм в конце кон
цов вылился.
Б.П .: Я сам так думал и в свое время взялся читать
«Некуда» и «На ножах» не без намерения Лескова
реабилитировать — именно вот эти его вещи. Увы,
не получилось: это, как я уже сказал, действитель
но крайне неудачные сочинения. Я силился их про
честь—и, каюсь, не смог, это совершенно, как сей
час говорят, нечитабельно.
И .Т.: А ведь считается, что в романе «На ножах»
есть одна бесспорная удача — образ нигилистки
Ванскок. Это она так свое имя произносила—Анна
Скокова, так всегда торопилась, борясь за общее
дело. Об этом даже Горький писал.
Б. Я .; Горький-то главным образом и писал —он во
обще не просто любил Лескова, но исполнил глав
ную работу его реабилитации. Но вот давайте при
ведем цитату из лесковского романа «На ножах»,
как раз об этой Ванскок.
303
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Во главе этих беспокойных староверов более всех
надоедала Горданову приземистая молоденькая де
вушка, Анна Александровна Скокова, особа ограни
ченная, тупая, рьяная и до того скорая, что в устах
ее изо всего ее имени, отчества и фамилии, когда она
их произносила, по скорости, выходило только Ванскок, отчего ее, в видах сокращения переписки, ни
когда ее собственным именем и не звали, а велича
ли ее в глаза Ванскоком <...>.
Староверка Ванскок держалась древнего ниги
листического благочестия; хотела, чтобы общество
было прежде уничтожено, а потом обобрано, меж
ду тем как Горданов проповедовал план совершенно
противоположный, то есть чтобы прежде всего обо
брать общество, а потом его уничтожить.
— В чем же преимущество его учения? — добива
лась Ванскок.
— В том, что его игра беспроигрышна, в том, что
при его системе можно выигрывать при всяком рас
положении карт,— внушали Ванскок люди, пере
мигнувшиеся с Гордановым и поддерживавшие его
с благодарностью за то, что он указал им удобный
лаз в сторону от опостылевших им бредней.
— В таком случае это наше новое учение будет со
знательная подлость, а я не хочу иметь ничего об
щего с подлецами,— сообразила и ответила прямая
Ванскок.
Она в эти минуты представляла собою того приснопоминаемого мольеровского мещанина, который
не знал, что он всю жизнь говорил прозой.
Чтобы покончить с этой особой и с другими не
многими щекотливыми лицами, стоявшими за ста
рую веру, им объявили, что новая теория есть
«дарвинизм». Этим фортелем щекотливость была
успокоена и старой вере нанесен окончательный
удар. Ванскок смирилась и примкнула к хитрым
нововерам, но она примкнула к ним только внеш
нею стороной, в глубине же души она чтила и лю
била людей старого порядка, гражданских муче
304
ЛЕСКОВ
ников и страдальцев, для которых она готова была
срезать мясо с костей своих, если бы только это мясо
им на что-нибудь пригодилось. Таких страдальцев
в эту пору было очень много, все они были не устро
ены и все они тяжко нуждались во всякой помо
щи,— они первые были признаны за гиль, и о них
никто не заботился. По новым гордановским пра
вилам, не следовало делать никаких непроизводи
тельных затрат, и расходы на людей, когда-нибудь
компрометированных, были объявлены расходами
непроизводительными. Общительность интересов
рушилась, всякому предоставлялось вредить обще
ству по-своему.
Ванскок это возмутило до бешенства. Она потре
бовала обстоятельнейших объяснений, в чем же за
ключается «дарвинизм» нового рода?
— Глотай других, чтобы тебя не проглотили,—от
вечали ей коротко и небрежно.
Но от Ванскок не так легко было отвязаться.
— Это теория,— сказала она,— но в чем же экспе
риментальная часть дела?
— В борьбе за существование,— было ей тоже ко
ротким ответом.
— Ну позвольте, прежде я верила в естественные
науки, теперь во что же я буду верить?
— Не верьте ни во что, все, во что вы верили,—
гиль, не будьте никакою гилисткой.
— Но как приучить себя к этому? — мутилась не
счастная Ванскок.—Я прежде работала над Боклем,
демонстрировала над лягушкой, а теперь... я ниче
го другого нс умею: дайте же мне над кем работать,
дайте мне над чем демонстрировать.
Ей велели работать над своими нервами, упраж
нять их «силу».
— Как?
Ей дали в руки кошку и велели задушить ее рукой.
Ванскок ни на минуту не подумала, что это шутка:
она серьезно взяла кошку за горло, но не совладела
ни с нею, ни с собою: кошка ее оцарапала и убежала.
3°5
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
— Из этого вы видите,— сказали ей,— что экспе
рименты с кошкой гораздо труднее экспериментов
с лягушкой.
Ванскок должна была этому поверить. Но сколь
ко она ни работала над своими нервами, результа
ты выходили слабые, между тем как одна ее знако
мая, дочь полковника Фигурина, по имени Алина
(нынешняя жена Иосафа Висленева), при ней же,
играя на фортепиано, встала, свернула голову по
пугаю и, выбросив его за окно, снова спокойно села
и продолжала доигрывать пьесу.
Ну что можно сказать об этом тексте? Он был бы
вполне уместен, скажем, у абсурдиста Сорокина;
но Лесков ведь считал и других убеждал, что он
пишет реалистический роман, что персонажи его
из жизни взяты, что это едва ли не фотографии.
Это, конечно, звучало неубедительно. А заметили
общую направленность текста? Раньше, мол, дей
ствительно, встречались бескорыстные нигилисты,
а сейчас их даже нигилистами не называют, а зо
вут просто «гиль», и нынешние борцы за прогресс
главным образом собственную корысть преследуют.
И это писалось о людях, которые были накануне их
героического хождения в народ. Нельзя эти тексты
Лескова оправдывать никоим образом. Это не толь
ко художественно несостоятельные, но и морально
неприемлемые тексты.
Но все-таки оставим мораль в стороне. Рома
ны эти плохи не потому, что Лесков на молодых
ополчился. Не такое уж в конце концов сокрови
ще были эти гробианы-материалисты, как у Набо
кова говорится. Лесков сделал ошибку, взявшись
за роман вообще. Это не его жанр. Что нужно в ро
мане? Система персонажей, которые в их само
движении рождают сюжет, а сюжет в свою очередь
разворачивается в некую значимую картину, име
ющую даже и мораль. Вот роман — «Анна Каре
нина». У Лескова же нет имманентно значимых
306
ЛЕСКОВ
героев, это какие-то обрывки каких-то реально су
ществовавших людей. Моментальные фотографии,
если угодно.
И. 71; Он и говорил, оправдываясь в клевете: это
не клевета, а реальные фотографии реальных людей.
Б .П .: Так это не оправдание, а вящее ему порица
ние. Эти персонажи не наделены внутренней ло
гикой развития, поэтому вокруг них не может раз
вернуться значимый сюжет, а начинаются всякие
сторонние выдумки. В «На ножах» даже убийства
и пожары происходят —помимо всякой революци
онной деятельности. Вот именно: не революцион
ная деятельность, а уголовщина. Герои взяты вроде
из русской жизни, а действие им придумано из дур
ного романа приключений.
И .Т.: Борис Михайлович, минуточку! Ведь и в «Бе
сах» уголовщина, убийства и пожар, и так же совре
менники называли это клеветой, а по прошествии
времени мы увидели в «Бесах» пророчество о рус
ской революции.
Б.П .: Правильно, но «Бесы» никак нельзя назвать
реалистическим романом, он метафизически при
поднят, и такой укрупненный масштаб придает
ему Ставрогин —фигура уж совсем не реалистиче
ская, даже на реального злодея Нечаева не похо
жая—бери выше.
И еще одно обстоятельство первостепенной
важности, способствовавшее неудачам Лескова: он
даже не то что не знал современных ему молодых
людей — все-таки он их худо-бедно видел,— он их
не любил. Он вообще интеллигенцию не любил.
А не любишь, так и не берись писать. Или по Ста
ниславскому: изображаешь злодея —покажи, в чем
он добр. То есть объем дай, так тени наложи, чтобы
объем почувствовался.
3<>7
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Знаете, кого и что напоминают герои этих рома
нов Лескова, даже не сами герои, а манера их подачи?
Авиетту из солженицынского «Ракового корпуса».
Помните, в конце первой части к сталинистукадровику Русанову приходит в больницу дочкапоэтесса, недавно вернувшаяся из Москвы и при
строившая там свою книгу. И рассказывает отцу
о новостях и вообще атмосфере столичной жизни.
Густой, злой и малореалистический фельетон.
И . Т,:
Клеветой, как сказал бы Лесков.
Вот именно. И когда эту первую часть «Рако
вого корпуса» обсуждали на собрании московских
писателей (сделал Солженицын такой дипломати
ческий маневр), то все и всё хвалили, и все в один
голос говорили: не нужна Авиетта, плохо, лучше бы
убрать ее.
И, как мы знаем, Лесков свои выводы из этих не
удач сделал, хотя и не рвался их признать неуда
чами. Он отошел сразу и от темы интеллигенции,
и от жанра романа. Стал писать, так сказать, в рус
ском жанре, в нем и прославился. Причем даже
за границей его такого оценили, хотя мне трудно
понять, как можно оценить Лескова в переводах.
Мне кажется, он в принципе непереводим, как сти
хи. Но в нем оценили этот самый стиль рюс. Как со
бор Василия Блаженного очень нравится иностран
цам, хотя люди понимающие знают, что это отнюдь
не шедевр древнерусской архитектуры. Шедевры —
в Новгороде и Пскове, сколько уж там их осталось.
Лесков—дымковская игрушка, гжель, палехская
шкатулка, жостовский поднос. И ведь самое инте
ресное, что он отнюдь не весь такой. А еще интерес
нее, что при всей популярности «Левши», «Очаро
ванного странника», «Воительницы» или, скажем,
«Леди Макбет Мценского уезда»—это характерный,
конечно, но не лучший Лесков.
Б.П .:
ЛЕСКОВ
И.Т.: Знатоки, Борис Михайлович, лучшей вещью
Лескова назовут «Соборян».
Б.П .: Да, конечно. Но давайте, Иван Никитич, пре
жде чем перейти к подробностям о Лескове, посмо
трим, что писали о нем понимающие люди. Таким
авторитетом в наших беседах давно уже выступа
ют формалисты. О Лескове — Борис Михайлович
Эйхенбаум, которого мы уже сегодня вспоминали.
При всем разнообразии критических суждений, вы
сказанных и высказываемых о Лескове, одно утвер
дилось давно и прочно: Лесков отличается особым
мастерством языка <...>. Высказывалась даже мысль,
что Лесков — писатель более всего для филологов,
потому что им интересно это богатство и разнообра
зие его лексики, это его « знание» языка.
<...> Среди главных писателей второй половины
X IX века, заботившихся преимущественно об идей
ной и психологической стороне, Лесков выглядел
писателем «вычурным», склонным к языковой
«чрезмерности», к употреблению «погремушек ди
ковинного краснобайства» и пр. <...>. Этот его ху
дожественный филологизм был для идеологов той
эпохи не только непонятен, но даже оскорбите
лен — как особого рода «эстетизм», как равноду
шие и даже презрение к общественным вопросам
времени.
Эйхенбаум приводит соответствующие высказыва
ния современных Лескову критиков—Скабичевско
го, Меншикова, Амфитеатрова. Интересно, что они
правильно, как подтверждает Эйхенбаум, видят его
предшественников—до и вне пушкинского канона,
вспоминают Даля, Брамбеуса, Вельтмана, Куколь
ника, Бенедиктова. То есть в нем увидели среди
прочего нарушение пушкинского канона—просто
ты и сдержанности художественного языка.
309
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Эйхенбаум далее:
К началу бо-х годов, эпохи социального кризиса
и перелома, не только филология, но и литература
сдвигаются на второй план. Идеологические осно
вы старого филологизма, бушевавшего на протяже
нии всей первой половины века и претендовавше
го на политическую роль, превращаются в архаизм.
Славянофильство теряет свои последние позиции.
«Слева» идет литература очерков из народного быта,
ни с каким филологизмом не связанная; «справа»
экстренно издаются тенденциозно-злободневные
романы, не имеющие никакого отношения к про
блеме литературного языка. Традиционная «бел
летристика» становится рыночной, а ее место на
чинают занимать исторические книги, мемуары,
хроники и пр.
Вот тут-то, на этом историческом грунте, об
разовавшемся из продуктов разложения старого
филологизма и из элементов зарождения новой,
деловой литературы, исключительно занятой во
просами социально-экономического переустрой
ства,— на этом грунте является причудливый, «вы
чурный», почти экзотический цветок лесковского
сказа—как свидетель о том, что период роста этого
филологизма кончился и наступила пора цветения,
пора заключительная. Принужденный отказаться
от «славяно-русских» идей и борьбы с «гнилым
Западом», филологизм обернулся своей эстети
ческой стороной — стал виртуозной стилизацией,
доходящей до «чрезмерности», до «эксцентрич
ности». Этимология, корнесловие и словопроиз
водство, оторвавшись от породившей их теории,
приобрели новое значение, новую функцию —эсте
тическую.
Интересно, что Эйхенбаум ставит Лескова в опре
деленную связь со славянофильством, но отнюдь
не идейную, а имплицитно художественную:
310
ЛЕСКОВ
Лесков — это эстетическая грань славянофильства,
прошедшего до того через все фазы своего истори
ческого движения: от проблем корнесловия и эти
мологии до проблем социальной политики. Лесков
был фазой цветения, фазой ущербной — и именно
потому напряженно-эстетической.
<...> Его филологизм весь целиком шел на по
требу художеству; его отношение к слову и к языку
было насквозь артистическим. Он работает на дета
лях синтаксиса и лексики; он вглядывается в оттен
ки каждого слова; у него особый словесный слух или
словесное зрение. Он не столько живописец, сколь
ко мозаист, собирающий и складывающий слова так,
что получается иллюзия живой речи, иллюзия голо
са и даже иллюзия лица. Ему важно поэтому иметь
в запасе возможно большее количество, и притом
возможно более разнообразных по своей лексиче
ской окраске, слов. Ему нужны яркие цвета — поэ
тому он специально изучает социальные и профес
сиональные жаргоны; слова диковинные, отдающие
стариной или «народностью», для него сущий клад.
<...> Так получается то, что я назвал художествен
ным филологизмом.
<...>
Этот филологизм вовсе не был искусством зам
кнутым, искусством для себя: Лесков всегда тянулся
к публике, к эстраде. Он любил сотрудничать в газе
тах—не как профессионал-газетчик, а как рассказчик
и говорун. В этом смысле он шел в сторону от того,
что в России привыкли называть собственно «литера
турой». Он был ближе к Горбунову, чем к Тургеневу.
вот пойнт: расхождение Лескова с учительным
каноном русской литературы коренилось не в иде
ологии, а именно в художестве, в стиле. Еще Эй
хенбаум:
И
И в самом деле: служение литературе в «интелли
гентском» смысле слова, как это было у «людей
ЭИ
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
сороковых годов», для Лескова было понятием
чуждым. Он — совсем не типичный русский ин
теллигент; он профессионал-артист, влюбленный
в свое литературное дело, и именно поэтому так
трудно было ему понять обрушившуюся на него
критику бо-х годов <...>.
Вина Лескова была, можно сказать, невольной —
и не идеологическими мотивами объяснялась, а ху
дожественной его незрелостью: он еще не вышел
к своим темам, своему языку и жанру. Эйхенбаум
далее:
С «Божедомов» (будущие «Соборяне») и «Плодомасовских карликов» начинается новый Лесков: Ле
сков хроник, сказов и «рассказов кстати», Лесков —
мозаист, стилизатор и антиквар.
И вот—Лесков 70-х годов: знаток и любитель ста
рых икон и рукописей, книжник, завсегдатай и при
ятель букинистов, которых он ценит и уважает боль
ше, чем многих писателей, и легче с ними дружит,
потому что чувствует в них собратьев по артисти
ческой любви к вещи, к старине, к слову, к книге.
С «большой» литературой, с толстыми журналами
он почти порвал: он печатается в газетах <...>. В 8о-х
годах его главный орган, кроме газет,—«Историче
ский вестник».
При его эстетической позиции это сотрудниче
ство в газетах кажется парадоксальным, но оно со
вершенно закономерно. Он вовсе не «эстет»; наобо
рот—он, как я уже говорил, эстрадник, рассказчик,
говорун. Поэтому он гораздо охотнее и легче, чем
другие, идет к жанрам примитивным, иногда поч
ти доходя до лубка.
Это главное у формалистов: они ищут своеобразие
писателей не в идейных их предпочтениях, а в осо
бенностях их художественного мастерства. А этот
самый «филологизм» Лескова, уже лишенный
312
ЛЕСКОВ
идеологических (в данном случае славянофиль
ских) мотивировок, как раз и уводил его в сторону
от учительной, идейной, интеллигентской литера
туры. И здесь он стал собой, Лесковым, которого
мы знаем. Эйхенбаум:
...жанры «большой», идеологической литературы
ему не удавались и для него не характерны. Его ор
ганический, наиболее типичный для него жанр —
хроника, построенная по принципу нанизывания
ряда приключений и происшествий на героя, кото
рый сам и рассказывает о них любопытствующим
слушателям <...>.
Другой жанр Лескова, насквозь пропитанный филологизмом,— это «сказ» (как «Левша», «Леон дво
рецкий сын» или «Запечатленный ангел»), где рече
вая мозаика, постановка лексики и голоса являются
главным организующим принципом. Это жанр от
части лубочный, отчасти антикварный.
<...>
Эта система внутренно враждебна к фабульной
и психологической беллетристике — к роману с лю
бовью и даже без нее. Система Лескова—система бы
товых конкретностей и языковых деталей, система
складываний, прикосновений и сцеплений, а не уз
лов. У него иной масштаб — гораздо более мелкий,
чем в обычной беллетристике.
<...>
Он — кустарь-одиночка, погруженный в свое пи
сательское ремесло и знающий все секреты словес
ной мозаики. Отсюда—его гордость и обида на иде
ологов. Поза обиженного, но гордого писателя была
у него позой не столько вынужденной, сколько им
самим выбранной и характерной. Ею он оборонял
свое право на художество.
В общем и целом Лесков получился у Эйхенбаума
этаким эстетом, все интересы которого заключены
в литературном творчестве, в поисках нового слова,
3 *3
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
нового приема в построении художественного тек
ста. Но у формалистов и все поневоле становились
эстетами, потому что в рамках их теории в литерату
ре ничего больше и нет, кроме приемов развертыва
ния индивидуального мастерства. Любая идеология
привносится в художество извне, она не имманент
на художественному творчеству. В случае Лескова
получается, что антинигилистические романы он
писал не потому, что был консервативно настроен,
а потому, что еще не нашел себя как художник. А как
нашел свой филологизм, свой сказ, свой анекдот
и композиционные приемы нанизывания анекдотов,
так и забыл про идеологию, забыл про нигилистов,
будь они неладны. Подите прочь—какое дело поэту
мирному до вас! Забыл даже и сами романы писать—
новый художественный язык требовал нового жан
ра, и толстые журналы с романами стали ему нена
добны—пошел в газеты рассказывать свои анекдоты.
Тут много правильного. Я бы даже так сказал,
все правильно —за исключением того, что Леско
ва, как и всякого писателя, к чистому писательству
не свести. Кроме приемов и соответствующих худо
жественных результатов остается писатель как не
кое вопрошание, некая грань национальной жизни,
я бы даже сказал —Психеи. Сама картина созданно
го писателем бытия склоняет к такому вопрошанию:
где же ты, Русь, что же ты? Дай ответ! Не дает ответа.
Вот давайте посмотрим на этих самых «Собо
рян» — настоящий Лесков, наконец-то нашедший
себя. Настолько новая для Лескова манера, что
даже вставив туда все тех же дураковатых нигили
стов, он лишил их какой-либо злокачественности —
они сами таковой лишились, очутившись в новом
и небывалом художественном пространстве.
И. Т.: Да, там есть такой местный дурачок учитель
Варнава Преполовенский и два заезжих нигили
ста с дурашливыми именами Термосесов и Борноволбков.
34
ЛЕСКОВ
Б.П .: Но филолог Лесков и тут не подкачал: я выяс
нил в словарях, что Термосесов—фамилия с армян
скими корнями, а Борноволоковым был какой-то
восемнадцатого века чиновник немалого ранга,
притом химик. Но главное именно в том, что эти
как бы фирменные лесковские злодеи в «Соборя
нах» злодеями и не являются — просто шуты го
роховые. Вот что значит новая художественная
система. И тут бы я еще на одного исследователя
сослался, на нынешнего—Льва Аннинского, издав
шего в начале восьмидесятых, еще застойных, годов
хорошую книгу «Лесковское ожерелье». Интересно,
что он пишет о «Соборянах»:
Прав был Лесков, каким-то сверхчутьем решивший
очистить текст от злободневных игл и вериг. В са
мом тексте заключено что-то иное, обесценивающее
всякую недолгую злободневность,— глубинная тема,
бросающая на все новый свет.
Вот именно то, о чем мы только что говорили.
Но Аннинский дальше:
Читая этот колдовской текст, с изумлением сообра
жаешь, что реальные события, вокруг которых столь
подробно вьется и крутится повествование, большею
частью чепуховые. Как пометят поп и протопоп тро
сти, чтоб не перепутать? Хватит ли у Варнавки сме
лости дернуть за ус капитана Повердовню? П ой
мает ли карлик ручку своей госпожи для поцелуя?
Поймает ли дьякон вора, нарядившегося чертом?..
О, какой эпос! Почтмейстерша, желая избить сво
его мужа, по ошибке в темноте избивает Препотенского. <...> Анекдотцы какие-то, или, как сам автор
нам подсказывает: ничтожные сказочки.
Проницательная эта подсказка, однако, по-лесковски коварна. Ничтожность сказочек отсылает нас
на иной уровень, где и решается художественное дей
ствие этого странного текста, навернутого на видимые
315
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
пустяки. Суть — в том сложном, мощном, много
значном узорном речевом строе, сквозь который
пропущены анекдотцы и сказочки. Не в том дело,
что учитель и дьякон крадут друг у друга мертвец
кие кости. А в том, как много, как неосторожно мно
го души вкладывают в эту чепуху, как увлечены они
оба этой игрой,—как они опасно безоглядны в ней.
Смешно. Смех стоном проходит сквозь книгу.
Смеясь грешат, смеясь каются. Из пустяков на ро
жон лезут, на пустяках и мирятся. Из-за случая —
кто первый с куста придорожного ягоды сорвет —
у Ахиллы свалка со взводом солдат, «и братца
Финогешу убили» — как просто, как легко; момент —
и все забыто. Толпа, вышибающая камнями стекла
в канцелярии, чтоб показали ей пойманного дья
коном черта, узнав, что чертом нарядился Данилка,
со смехом расходится. Весело! Искрящимся, слепя
щим блеском разливается по этой жизни всеобщая
бесшабашная веселость, всеобщая беспечность и без
заботность; не по себе от этой простоты человеку,
рискнувшему над нею задуматься.
Получаются какие-то «Двенадцать стульев» и «Зо
лотой теленок». И вот эта видимая веселость как
раз и наводит исследователя на совсем невеселые
вопросы.
Нынешняя критика склонна видеть в лесковском
романе апофеоз национальной мощи: богатыр
ская душ а Ахиллы плюс несгибаемый дух Саве
лия... Есть это в лесковском романе? Есть. Как есть
и противоположное: предчувствуемая неизбежная
гибель старой России, гибель от потери веры, в по
гоне за выдуманным чертом. В этом смысле автор
«Соборян» выступает пророком прямо в параллель
автору «Бесов». Но в том-то и дело, что, в отли
чие от Достоевского, Лесков отнюдь не находится
во власти своих мрачных предчувствий; в пестром
спектре его духовного опыта эта мрачная апока316
ЛЕСКОВ
липтика несколько теряется, и вопрос остается от
крытым: вопрос о немереных потенциях шатаю
щейся русской души.
Ощущение душевной распахнутости и детской
бесшабашности, по существу глубоко беззащитной,
и составляет в «Соборянах» ту призму, сквозь кото
рую видится действие. Суть — в самой призме. Все
пропорции сквозь нее меняются, все приобретает
иной масштаб. Каменное оказывается призрачным,
призрачное отвердевает камнем, крепкое шатается,
шатающееся идет вразлет. Черное и белое меняются
местами, непримиримое сходится, враги, ведущие
войну насмерть, оборачиваются близнецами.
Вот пойнт: особенного веселья ждать не приходит
ся от этой шатающейся русской души. Вся Россия
ставится Лесковым под некий многозначительный
знак вопроса. Чего ждать от такой России? А чего
угодно. Эти очарованные странники еще те сюр
призы могут поднести. И поднесли.
Как опять же Аннинский пишет:
Это вот вечно-русское упоенное скитанье духа
на краю бездны и доходит до глубин сегодняшней
читательской души. Сквозь все временности давно
опростоволосившегося «нигилизма» и давно почив
шей «поповки».
Борис Михайлович, но это же наша сегод
няшняя мысль, наше уже не предчувствие, а зна
ние того, что было, которое мы склонны приписы
вать самому Лескову.
И .Т .:
Не совсем так. У Лескова очень ощущается
ничем не скрываемое недоверие к русскому наро
ду — к самой его почве, к коренным, так сказать,
жителям, отнюдь не эксцентричным странникам.
Русский народ как раз на почве, в почве своей вы
зывает у Лескова сильные и отнюдь не позитивные
Б .П .:
317
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
ощущения. У него есть текст под названием «За
гон», из поздних, уже без всякого филологизма
и словесной игры, трезвый, так сказать, текст. Это
не беллетристика, а скорее очерк, серия очерков.
И что он там пишет о народе! Причем не выдум
ка ведь, не «литература», а факты. Министр уделов
граф Перовский заменил на удельных землях у кре
стьян древнюю соху, «ковырялку» удобными порта
тивными плугами, «плужками», как пишет Лесков.
Сам с инструкторами вспахал и засеял контроль
ный, как сейчас бы сказали, участок —и дождался
урожая, не сравнимого с мужицкими. Нет, не при
няли мужики новацию, и через много лет родствен
ник Лескова, тот самый англичанин Шкотт (Скотт,
надо полагать), показывал ему сарай, где с давних
лет лежали и ржавели эти плужки.
Или второй пример из того же «Загона»: по
мещик Всеволожский расщедрился и построил
на новых землях своим выводным мужикам камен
ные дома. Мужики не захотели в них жить под тем
предлогом, что камень не для жилья, это для остро
га, и, пользуясь тем, что рядом была масса леса,
выстроили себе кое-как те же деревянные курные
избы. А каменные дома обратили в отхожие места.
Как тут не задуматься печально, как не прозреть не
коего нехорошего будущего.
Вообще, поздний Лесков даже и не художникязыкотворец, а острый публицист-сатирик. И ру
гает всех без разбора, что мужиков, что генералов.
И вот я и хочу сказать, Иван Никитич, что мне этот
Лесков больше всего нравится именно стилистиче
ски: голая, деловая и тем более выразительная про
за. Причем не всегда сатира: так же у него напи
сана многочисленная его мемуаристика, когда он
вспоминает не то или иное лицо, а прежние време
на в целом. Таков, например, великолепный текст
«Печерские антики» — из времен его киевской мо
лодости. Антики у Лескова — значит чудаки, экс
центрики.
3 18
ЛЕСКОВ
И, Г.: Antic ведь и по-английски, если я не путаю,
то же самое значит.
Б.П .: Да, так я вот хочу сказать, что этот пласт лес
ковской прозы мне напоминает, странно сказать,
Пушкина. «Печерские антики» —это как бы допи
санная Пушкиным «История села Горюхина».
И. Г.: Борис Михайлович, но ведь есть у Лескова еще
один слой сочинений: поздние его повести из вре
мен первохристианства, все эти прекрасные Азы
и невинные Пруденции.
Б.П .: Не люблю и не читаю. Точнее, пытаюсь читать
и не заканчиваю. Об этих вещах вскользь и доволь
но пренебрежительно отозвался Эйхенбаум: мол,
в старости Лескова потянуло приткнуться к Толсто
му — тоже старому и, как можно не стесняясь ска
зать, не лучшему. Это, кажется, у Лескова что-то су
губо личное и старческое, вроде замаливания грехов.
И. Т.: Чехов об этих сочинениях интересно отозвал
ся: эти рассказы Лескова полны благочестия и блуда.
Б. П.: У Чехова еще один отзыв о нем есть: Лесков
похож на попа-расстригу и в то же время на изы
сканного француза. Но блуда я в этих сочинени
ях особенного не обнаружил, разве что в повести
«Гора» есть прекрасная блудница Нефора, обра
тившаяся в христианство. Отчасти оправдан этот
цикл двумя персонажами —скоморохом Памфалоном и златокузнецом Зеноном—образами художни
ков среди лесковских первохристиан.
Резюмировать этот сюжет можно так: Лескова
вполне возможно знать и любить без этого пласта его
творчества. Строго говоря, это не Лесков вообще —
ни стилистически, ни, так сказать, мировоззренчески.
Христианство Лескова весьма модифицированное,
прошедшее через большое горнило сомнений, как
319
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
и у Достоевского. Его соборяне, его «поповка» —
всегда живые люди, а не дидактическая олеография.
И он очень умело накладывает тени. Уж на что хо
рош протопоп Савелий Туберозов, но Лесков не за
бывает упомянуть, что он пишет доносы на ссыль
ных поляков. Причем, вот ведь художественный
подход, художество полной мерой: Савелий за это
отнюдь не осуждается.
Я. Т.: Ну, у Лескова с поляками были свои счеты, да
леко не сведенные.
Б. П,: Странно это: что бы, казалось, делить? Причем
Лесков, например, знал польский язык и даже пе
реводил кое-что с польского. Ездил в Польшу и об
щался с поляками вполне дружески; жителей Кра
кова называл крокусы, а это ведь очень красивые
цветы. Возникает впечатление, что даже в XIX ве
ке у русских какие-то давние счеты с поляками
не были сведены. Вспомним, как Герцен провалил
ся в общественном мнении, став на сторону поляков
во время восстания 1863 года.
Понадобился советский опыт, чтобы изжились
эти чувства, эти предрассудки, сказать лучше. Для
меня как для «оттепельного» (хронологически) ин
теллигента не было страны более привлекательной,
чем Польша.
И .Т.: Борис Михайлович, вот мы много чего обсу
дили у Лескова во всех его ипостасях и стилистиче
ских пластах, а самое знаменитое, самое «ядреное»
пропустили мимо. Что бы цитатку какую-нибудь
«суггестивную», как вы любите говорить, привести?
Б .П .: Конечно, надо, исправляюсь. Вот мой люби
мый фрагмент из Лескова: старовер объясняет ино
странцу, как русские люди понимают женскую кра
соту (это из повести «Запечатленный ангел»):
320
ЛЕСКОВ
У нас в русском настоящем понятии насчет жен
ского сложения соблюдается свой тип, который понашему гораздо нынешнего легкомыслия соответ
ственнее. Мы длинных цыбов точно не уважаем,
а любим, чтобы женщина стояла на недолгих нож
ках, да на крепоньких, чтоб она не путалась, а как
шарок всюду каталась и поспевала, а цыбастенькая побежит да спотыкнется. Змиевидная тонина
у нас тоже не уважается, а требуется, чтобы женщи
на была из себя понедристее и с пазушкой, потому
оно, хотя это и не так фигурно, да зато материнство
в ней обозначается, лобочки в нашей настоящей
чисто русской женской породе хоть потельнее, помясистее, а зато в этом мягком лобочке веселости
и привета больше. То же и насчет носика: у наших
носики не горбылем, а все будто пипочкой, но эта
кая пипочка, она, как вам угодно, в семейном быту
гораздо благоувертливее, чем сухой гордый нос.
А особливо бровь: бровь в лице вид открывает, и по
тому надо, чтобы бровочки у женщины не супились,
а были пооткрытнее, дужкою, ибо к таковой женщи
не и заговорить человеку повадливее, и совсем оно
иное на всякого, к дому располагающее впечатле
ние имеет. Но нынешний вкус, разумеется, от это
го доброго типа отстал и одобряет в женском поле
воздушную эфемерность, но только это совершен
но напрасно.
Пришлось в словарь поглядеть: что такое «цыбастенькая»? В самом общем смысле — длинноногая,
долголягая, хочется даже сказать, соблюдая стиль.
Вот моя любимая Марья Шарапова цыбастенькая:
бежала, бежала, да спотыкнулась.
И, Т.: Ну и главный вопрос—вами, Борис Михайло
вич, поставленный: что же можно не любить в Лес
кове, чего опасаться в нем самом? Почему, как ино
гда вам кажется: лучше, чтоб его не было?
321
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Б .П .: Это, конечно, у меня только фигура речи,
и тут я не Лескова персонально имел в виду, а нечто
более обширное. И ответ у меня такой: он не пе
тербургский писатель, не петербургский вообще
человек. Он не прошел Петербургом, не принял
его в себя, не синтезировал. Лесков —человек Мо
сковской Руси. Дореформенный. Старовер в неко
тором весьма специфическом роде. Это человек,
от которого можно ожидать самых непредвиден
ных реакций. У него нет стандарта цивилизованно
го поведения. Нет нормы цивилизационной. А в ее
отсутствие самые лучшие добродетели и таланты
чреваты всяческими опасностями.
И. Г.: А Достоевский —петербургский человек?
Б . Я : Да. У этого ненавистника Петербурга есть уже
цивилизационная закалка, можно сказать, привив
ка. Он осознал свои негативные и деструктивные
потенции и справился с ними, синтезировал их,
включил в единство «я». Для разрядки напряжен
ности позволю себе шутку: Достоевский—это Фрейд,
а Лесков—Хавелок Эллис, который знает все извра
щения, но не умеет их анализировать и тем самым
избавляться от них.
И потом, как это ясно у Достоевского, что он
во всех своих православных клятвах просто «раски
дывает чернуху», скрывает очень ведомую ему исти
ну: что русский православный человек —это не му
жик Марей, а тот парень, который в причастие
из ружья стрелял.
Так ведь и у Лескова это знание чувствуется,
и вы же говорили об этом, и на Аннинского при
этом ссылались, приведя многозначительную ци
тату.
Я. Г.:
Б .П .: Так я вам еще одну цитату приведу — из Бло
ка: «Да, и такой, моя Россия, ты всех краев дороже
322
ЛЕСКОВ
мне». Вот и у Лескова то же. Нет у него этой петер
бургской дистанцированности. Хотите наисовре
меннейшую параллель? Солженицын. И дело ведь
не в том, кто любит петербургскую архитектуру,
а кто мечтает, чтоб она унеслась вместе с утренним
туманом и осталось прежнее болото.
Да в лучшей своей вещи Солженицын Лескову
и стилистически близок: «Один день» написан ле
сковским сказом, а Иван Денисович —это ведь Лев
ша. Где и выживать русским мастерам-умельцам,
как не в остроге.
И знаете, Иван Никитич, еще одну цитату
приведу, вполне неожиданную — из Горького, он
ведь едва ли не первым Лескова реабилитировал
в 1923 году, когда сам находился в лучшей своей
поре. Это из лучшей, как те же формалисты го
ворят, его книги — «Заметки из дневника. Воспо
минания»:
Мне хотелось назвать этот сборник: «Книга о рус
ских людях, какими они были».
Но я нашел, что это звучало бы слишком гром
ко. И я не вполне определенно чувствую: хочется ли
мне, чтоб эти люди стали иными? Совершенно чуж
дый национализма, патриотизма и прочих болез
ней духовного зрения, все-таки я вижу русский на
род исключительно, фантастически талантливым,
своеобразным. Даже дураки в России глупы ориги
нально, на свой лад, а лентяи — положительно ге
ниальны. Я уверен, что по затейливости, по неожи
данности изворотов, так сказать — по фигурности
мысли и чувства, русский народ — самый благодар
ный материал для художника.
Это написано с явной оглядкой, с несомненной па
мятью о Лескове. Но вот что мне еще в связи с этим
вспомнилось — слова Бердяева об Андрее Белом:
что у него была очень яркая индивидуальность,
но не было личности. Некоего нерасторжимого
323
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
онтологического ядра. Такие люди способны на все
тяжкие—и тем более, чем они талантливее.
И. Т.: Ну что ж, оставим эту шаткую тему на обдумы
вание нашим читателям. Последний вопрос: была
у Лескова в русской литературе школа?
Б .П .: Несомненно. Ремизова первым делом вспоми
нают, хотя он юродствовал, чего у Лескова, серьез
ного мужчины, не было. Влияние лесковского сказа
несомненно у Зощенко. Но вот брат-близнец Леско
ва в последующей литературе, уже номинально со
ветской: Андрей Платонов, апофеоз Левши, подко
вавшего всех блох в Чевенгуре.
И .Т.: А я бы добавил сюда одного почти забытого
писателя —Илью Сургучева. Уверен, что без Леско
ва, без опыта его чтения, Сургучев был бы нем.
Чехов
В чем, Борис Михайлович, вы видите пробле
матичность Чехова, что можно о нем сказать, чего
не говорили другие?
И , Т .:
Первым сказал нечто неожиданное о Чехове
Корней Чуковский. Он решительно опротестовал
трактовку Чехова как певца сумерек и хмурых лю
дей. Наоборот, Чуковский представил Чехова как
энергичного, делового, активного человека, любив
шего всякую общественность, попросту общитель
ного и скорее веселого. Эта его работа начинается,
помню, словами: он был гостеприимен как маг
нат. Это было написано где-то в середине сороко
вых годов. Потом Чуковский в дневнике жаловался,
что одиозный Ермилов украл у него эту трактовку
в своей казенной книге о Чехове.
Б .П .:
71: Как раз после войны на волне всяческо
го русско-советского шовинизма стали перетол
ковывать русских классиков, делая из них неких
провидцев светлого социалистического будущего.
Пример таких трактовок в монументальной про
паганде — московский памятник Гоголю работы
Томского, поставленный на самом видном месте.
А изумительный старый памятник работы Андре
ева задвинули.
И.
По крайней мере не спрятали, его можно уви
деть в маленьком садике на Новинском, что ли,
Б .П .:
325
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
бульваре. Я не знаток Москвы, но, каждый раз в ней
бывая, почему-то набредаю на этот памятник и ува
жительно его всякий раз рассматриваю. Там насто
ящий Гоголь, меланхолик и мизантроп, спрятав
ший лицо в воротник шинели, только знаменитый
его нос из шинели вылезает.
И. 71: На Никитском бульваре, Борис Михайлович.
Б .П .: Ну вот, я же и говорю, что я не знаток Мос
квы. Сходная ситуация с памятником Маяковско
му на Триумфальной площади. Эренбург писал:
этот памятник очень не похож на человека, кото
рого я знал.
И . т.: Вы хотите сказать, что Чуковский, со своей
стороны, неправомерно перетолковал Чехова?
Б .П .: Да нет, он во многом прав. Только чеховских
хмурых людей и чеховских сумерек никак замол
чать нельзя. Что было, то было. Так что вопрос
надо поставить так: почему у этого жизнерадост
ного и активного человека, начавшего с юмористи
ческих рассказов и всяческого веселья, появились
в творчестве такие ноты?
И. т Кстати, о жизнерадостном человеке. У Влади
мира Гиляровского воспоминания о Чехове назы
ваются «Жизнерадостные люди».
Б .П .: Интересно, что и англичанин об этом пишет...
И, Т.: Дональд Рейфилд?
Б . П.: Не хочу говорить о нем. Это ж надо было уму
дриться: написать подробнейшую биографию Чехо
ва, ничего не сказав о его творчестве. Ну и получил
ся, естественно: средь детей ничтожных мира всех
других ничтожней он.
326
ЧЕХОВ
Нет, я имею виду другого англичанина, Сомер
сета Моэма, который писал о Чехове так:
Я всерьез взялся за жанр рассказа, когда лучшие пи
сатели Англии и Америки подпали под влияние Ч е
хова. Литературному миру недостает чувства про
порции—когда он чем-нибудь увлечется, он склонен
считать это не модой, а непреложным законом, и вот
сложилось мнение, что всякий одаренный человек,
который хочет писать рассказы, должен писать так,
как Чехов. Несколько писателей создали себе имя
тем, что пересаживали русскую тоску, русский ми
стицизм, русскую никчемность, русское отчаяние,
русскую беспомощность, русское безволие на почву Суррея или Мичигана, Бруклина или Кленема.
<...> Чехов превосходно писал рассказы, но талант
его не был универсален, и он благоразумно держался
в пределах своих возможностей. Он не умел постро
ить сжатую драматическую новеллу, из тех, что мож
но с успехом рассказать за обедом, как «Ожерелье»
или «Наследство» (Мопассана). Человек он был, ви
димо, бодрый и энергичный, но творчество его отме
чено унынием и грустью, и ему как писателю претил
насыщенный действием сюжет и всякое излишество.
Его юмор, зачастую такой горестный,— это реакция
болезненно чувствительного человека на непрестан
ное, мучительное раздражение. Он видел жизнь в од
ном цвете. Персонажи его не отличаются резко вы
раженной индивидуальностью. Как люди они его,
видимо, не очень интересовали. Может быть, именно
поэтому он способен создать впечатление, будто меж
ду ними нет четких границ и все они сливаются друг
с другом как некие мутные пятна; способен внушить
вам чувство, что жизнь непонятна и бессмысленна.
И этого-то как раз не уловили его подражатели.
Вот эти слова о Чехове как человеке активном
и энергичном многого стоят. Думаю, Моэм читал
некоторые письма Чехова, в которых он как раз
327
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
таким живым и деятельным предстает. Ну, а из этих
попавших под влияние Чехова англоязычных писа
телей называют первым делом Кэтрин Мэнсфилд,
о которой Хемингуэй сказал, как раз сопоставляя
ее с Чеховым: по сравнению с ним она была похо
жа на разбавленное пиво, тогда уж лучше пить про
сто воду. А я как-то раз напал на одно интервью Та
тьяны Толстой, которая, рассказывая о своей работе
в американских колледжах, вспомнила, как она од
нажды задала студентам сравнить рассказ Чехова
и сходный по теме Мэнсфилд и сказать, кто, по их
мнению, лучше. Большинство студентов выбрало
Мэнсфилд.
Кстати, о влиянии Чехова на англичан: я у Олдоса Хаксли обнаружил один довольно объемистый
рассказ, написанный явно в параллель «Ионычу»,—
о неких квазихудожественных людях, вроде чехов
ских Туркиных. Не помню названия этого рассказа,
но он был много объемистей «Ионыча», что не го
ворит в пользу Хаксли. Чехову хватало пол-листа,
чтобы не только показать человека, но и всю его
жизнь нарисовать.
Я. Т.: Борис Михайлович, вернемся к теме о чехов
ской мутации, о превращении автора юмористи
ческих рассказов в певца хмурых людей и суме
рек. Какие тут были действующие причины, на ваш
взгляд? Об этом же все современники чеховские пи
сали, ахали и охали: как же такой светлый, легкий,
веселый талант так трансформировался. Причиной
называлась гнусная русская жизнь, виновная в по
явлении хмурых и сумеречных.
Б.П .: Еще тяжелых людей. Есть у Чехова такой рас
сказ—«Тяжелые люди».
Да: отец с сыном ругается из-за того, что сын
захотел уехать в город на учение.
Я. Г.:
328
ЧЕХОВ
Б .П .: Нельзя, конечно, эти сторонние детермина
ции списывать со счетов, русская жизнь при всей
тогдашней, как нам кажется сейчас, благости, та
кой уж легкой не была никогда. Но Чехов действи
тельно был человек легкий, веселый и энергичный,
и жизнь свою он очень умело строил. И медицин
ский факультет окончил —самый трудный, между
прочим, и практиковать стал, и природный свой
юмор очень умело в дело пустил, студентом еще
чуть ли не всю семью тянул. И особняки в Москве
снимал (а не какие-то квартиры и углы), и на дачу
каждой весной выезжал, и младших братьев вы
учил. У него все получалось. Вспомните, какое
он имение сделал из очень средненького Мели
хова. Мало того что дача была круглый год, так
он ее еще и доходным сельским хозяйством сде
лал. А чтоб постоянные гости работать не мешали,
построил на отдаленном участке домишко в три
комнаты, там и «Чайку» написал. Жизнь кипела
в чеховском имении, все у него спорилось, счаст
ливый человек, хочется сказать. Да вот и несчаст
ливый: в двадцать пять лет чахотка обнаружилась,
кровохарканья начались. Ну и, понятное дело, ве
селая литература на этом кончилась, пошла серь
езная, серьезней не бывает. И в двадцать восемь
лет он пишет «Скучную историю» — об умираю
щем старике-профессоре. Вот уж удивил Чехов,
так удивил.
Это главное, что с ним произошло. Что называ
ется, экзистенциальный кризис. Какая уж там юмо
ристика.
Интересно посмотреть, как современники Че
хова отреагировали на эту очень заметную пере
мену. Но вот, скажем, влиятельнейший тогда кри
тик, да и вообще властитель дум, вождь легального
народничества Н. К. Михайловский, очень внима
тельно следивший за Чеховым. Вот как он писал
в статье «Об отцах и детях и о г-не Чехове»:
329
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Г-н Чехов пока единственный действительно та
лантливый беллетрист из того поколения, которое
может сказать о себе, что для него «существует толь
ко действительность, в которой ему суждено жить»
и «что идеалы отцов и дедов над ними бессильны».
<...> Он действительно пописывает, а читатель его
почитывает. Г-н Чехов сам не живет в своих произ
ведениях, а так себе, гуляет мимо жизни и, гуляючи,
ухватит то одно, то другое.
<...> При всей своей талантливости г-н Чехов
не писатель, самостоятельно разбирающийся в сво
ем материале и сортирующий его с точки зрения
какой-нибудь общей идеи, а какой-то почти меха
нический аппарат. Кругом него действительность,
в которой ему суждено жить и которую он поэто
му признал всю целиком с быками и самоубийца
ми, колокольчиками и бубенчиками. Что попадется
на глаза, то он и изобразит с одинаковою холодною
кровью.
<...> Все у него живет: облака тайком от луны
шепчутся, колокольчики плачут, бубенчики сме
ются, тень вместе с человеком из вагона выходит.
Но, странное дело, несмотря на готовность автора
оживить всю природу, всё неживое и одухотворить
всё неодушевленное, от книжки его жизнью всё-таки
не веет. И это отнюдь не потому, что он взялся изо
бразить «Хмурых людей» <...>. Нет, не в хмурых лю
дях тут дело, а, может быть, именно в том, что г-ну
Чехову всё равно —что человек, что его тень, что ко
локольчик, что самоубийца <...>.
Нет, не хмурых людей надо бы поставить в за
главие всего этого сборника, а вот разве «холодную
кровь»: господин Чехов с холодною кровью попи
сывает, а читатель с холодной кровью почитывает.
Естественно, Михайловский схватился за «Скучную
историю», в которой ее герой старый профессор се
тует на то, что нет у него некоей общей идеи, этого
Бога живого человека. И тут он выражает некото
330
ЧЕХОВ
рую надежду: если Чехов и не исповедует никакой
общей идеи, то, по крайней мере, он делается пев
цом ее вроде как поиска.
Ну и конечно, много смешного у этого образ
цового левого либерала в суждениях о литературе.
Например, он не верит Чехову, когда его герой го
ворит, что он дружил с такими людьми, как Пиро
гов, Кавелин, Некрасов: человек, друживший с та
кими людьми, пишет Михайловский, нашел бы что
сказать своей воспитаннице, кроме знаменитого:
«Пойдем, Катя, ужинать».
И. т.: Ну да, бороться с самодержавием. Вот, Бо
рис Михайлович, кстати, тема: об отношении Че
хова к либеральной интеллигенции. Помнится, вы
ее не раз затрагивали в ваших писаниях о Чехове.
Б.П .: Конечно, мы будем говорить об этом. Но сна
чала я хочу привести суждение о Чехове, исходящее
от человека не совсем обычной интеллигентской
складки, а глядевшего глубже. Это Лев Шестов, на
писавший по смерти Чехова большую статью о нем
под провокативным названием «Творчество из ни
чего». Шестов, один из творцов экзистенциаль
ной философии, и Чехова старается понять экзи
стенциально, из особенностей его личного опыта.
Надо полагать, он знал, что Чехов умер от туберку
леза в возрасте сорока четырех лет, и более того, он,
Шестов, ставит эту тему в более широкий контекст:
человек перед лицом — вернее, не лицом,— глухо
го, безрассудного, иррационального бытия. Чело
век и абсурд, как потом сформулирует тему ученик
Шестова Альбер Камю.
Процитируем кое-что из этой статьи Шестова,
называвшейся, напоминаю, «Творчество из ничего»:
У Чехова было свое дело, хотя некоторые крити
ки и говорили о том, что он был служителем чи
стого искусства и даже сравнивали его с беззаботно
331
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
порхающей птичкой. Чтобы в двух словах опреде
лить его тенденцию, я скажу: Чехов был певцом без
надежности. Упорно, уныло, однообразно в течение
всей своей почти 25-летней литературной деятель
ности Чехов только одно и делал: теми или ины
ми способами убивал человеческие надежды. <...>
то, что делал Чехов, на обыкновенном языке назы
вается преступлением и подлежит суровейшей каре.
Вот как серьезен, серьезней не бывает. Писатель
как преступник. Просто обвинительное заключе
ние. Шестов продолжает:
Возьмите рассказы Чехова —каждый порознь или,
еще лучше, все вместе: посмотрите его за работой.
Он постоянно точно в засаде сидит, высматривая
и подстерегая человеческие надежды. И будьте спо
койны за него: ни одной из них он не просмотрит,
ни одна из них не избежит своей участи. Искусство,
наука, любовь, вдохновение, идеалы, будущее —пе
реберите все слова, которыми современное и про
шлое человечество утешало или развлекало себя —
стоит Чехову к ним прикоснуться, и они мгновенно
блекнут, вянут и умирают. И сам Чехов на наших
глазах блекнул, вянул и умирал —не умирало в нем
только его удивительное искусство одним прикос
новением, даже дыханием, взглядом убивать все,
чем живут и гордятся люди.
Шестов анализирует «Иванова» и «Скучную исто
рию»:
В них почти каждая строчка рыдает — и трудно
предположить, чтобы так рыдать мог человек, толь
ко глядя на чужое горе. И видно, что горе новое, не
жданное, точно с неба свалившееся. Оно есть, оно
всегда будет, а что делать с ним —неизвестно.
<...> И вот бессмысленный, глупый, невидный
почти случай,— и нет прежнего Чехова, веселого
332
ЧЕХОВ
и радостного, нет смешных рассказов для «Будиль
ника»,— а есть угрюмый, хмурый человек, «пре
ступник», пугающий своими словами даже опыт
ных и бывалых людей.
Не Чехов, не писатель, а какой-то василиск.
И .Т .: «Ты рыдала, лицом василиска озарив нас
и оледенив». Чехова просто и не узнать в такой по
даче Шестова.
Б . Я.; А он всех так подавал. Критики говорили, что
Шестов, какого бы ни брал автора, он его непре
менно шестовизирует. Шестов даже взял за долж
ное цитаты из разбираемых им авторов приводить
непременно в подлиннике, хоть по латыни, хоть
древнегреческий текст цитировать—для того, мол,
чтобы не приписывали ему, Шестову, произволь
ных интерпретаций: вот вам оригинальный текст,
все процитировано корректно. Но это была одна
из его шуточек, Шестов вообще был автор ядови
тый. Он однажды написал статью о своем философ
ском друге Бердяеве под названием «Похвальное
слово глупости» — и уж как над единомышленни
ком издевался. Но факт остается фактом: вне всяко
го сомнения, Шестов стилизовал авторов, которых
подвергал разбору,— под себя подстраивал, свои
любимые мысли им усвоял. Так и Чехова он сделал,
страшно сказать, Достоевским, в ту его сторону по
тянул: этакий бледный преступник, если вспомнить
персонажа из любимого Шестовым Ницше, из За
ратустры.
Ну и, конечно, без Ницше Шестов никуда, пи
шет ли он о Чехове или о чем угодно. Любимый че
ховский сюжет в подаче Шестова: как высокие идеи
могут быть разрушены слабым, больным человеком.
То есть «болезнь», а точнее говоря, отчаянная экзи
стенциальная ситуация лишает идеализм всякого
кредита. То есть в жизни нет никакого нравственного
333
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
миропорядка, который нс был бы разрушен про
стой житейской случайностью. Это и называется
Абсурд с прописной буквы.
Ну вот еще кое-что приведем из Шестова:
Начало разрушения всегда оказывается всепобежда
ющим, и чеховский герой в конце концов остается
предоставленным самому себе. У него ничего нет, он
все должен создать сам. И вот творчество из ничего,
вернее, возможность творчества из ничего — един
ственная проблема, которая способна занять и вдох
новить Чехова.
Когда он обобрал своего героя до последней нит
ки, когда герою остается только колотиться голо
вой о стену, Чехов начинает чувствовать нечто вроде
удовлетворения, в его потухших глазах зажигается
странный огонь, недаром показавшийся Михайлов
скому недобрым.
В общем, еще одного шестовского полку прибыло.
На этот раз Чехов.
И, 71: Борис Михайлович, а вы согласны с этой ше-
стовизацией Чехова? Ведь так действительно кого
угодно под этот ранжир подведешь: раз смертный—
значит, годен в шестовскую арестантскую роту.
Известно, что Шестов был мономаном, вежливее
сказать моноидеистом, но ведь кроме неизбежного
и общего всем факта смертности есть же еще какието характеристики человека, тем более писателя.
Тем более такого крупного писателя, как Чехов.
Б.П.: Шестов как-то абстрактно прав, все это у Че
хова есть, но он, Шестов, прошел мимо чисто био
графической особенности Чехова: его ранней смер
ти, которую он предчувствовал уже двадцатипя
тилетним, когда у него начались кровохарканья.
Не все же люди умирают в сорок четыре года, а Че
хов знал, что умрет рано. При этом вел себя—как пи
334
ЧЕХОВ
сатель — вполне корректно, спокойно, без истери
ки и криков, как Достоевский с его Ипполитом
из «Идиота». Но Шестов его подтягивает имен
но к Достоевскому: когда он пишет, например, что
только человек, колотящийся головой о стенку,
мил и близок Чехову. Это стенка из Достоевского,
«Записки из подполья». Чехов был джентльмен,
англичанин некоторым образом, человек сдержан
ный и тактичный. Для темпераментного Шестова
это не важно, для него самый факт смертности куда
важнее и, так сказать, принципиальнее, чем возраст,
в котором человек умирает.
Но ведь нельзя сказать, что Чехов был в жиз
ни мрачным пессимистом. Задуман он был как раз
деятельным, энергичным, бодрым человеком, тут
Моэм совершенно прав. Жизнь Чехова до 1897 года,
когда он уехал в Ялту,— это неустанная стройка,
пример какого-то совершенно даже не русского
деятельного существования. И школы он строил,
и больных крестьян принимал, и само Мелихо
во конфеткой сделал. Да еще на эпидемии холеры
трудился, а в 1891 году активно участвовал в помо
щи голодающим. Есть даже смешная деталь: Чехов
в Мелихове не только урожай снимал и продавал,
но и торговал селедкой. Он был западный человек
по типу, не русский. Вернее, как раз в нем шла му
тация русского человека, обретение им чисто за
падных качеств. И он был не западник, а имен
но европеец, причем самый ценный — низовой,
из Таганрога вышедший. Чехов потом в Таганро
ге установил памятник Петру Первому, склонив
Антокольского сделать копию его известной скульп
туры. Это воодушевляющий символ: окно в Евро
пу —уже не только Петербург, но и провинциаль
ный Таганрог. Таким южным новороссийским Пе
тербургом потом стала Одесса, Чехов, так сказать,
одессит.
Я. Т.:
Жовиальный и пузырящийся, по слову Бабеля.
335
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Б .П .: Именно! Вспомним опять же Бабеля: «Сквозь
кислое тесто российских повестей ты проложил
стремительные рельсы».
И. Т.: Это у Бабеля Устав РКП.
Б .П .: Да, в те годы большевики многими воспри
нимались как европеизаторы России, у них, мол,
получится то, чего не получилось ни у русской
власти, ни у интеллигенции. Увы, расчет оказал
ся неверным. Энергия большевиков негативная,
разрушающая, а не деятельная, ими владеет Танатос, а не Эрос. Эрос не в смысле пола, а как обо
значение всякой бытийной порождающей энергии.
Не Чехов победил в российской революции. Че
хов умер. Это была символическая смерть. Чехов
столь же символичен, как Лев Толстой. Тот симво
лизировал разрушение культуры в крестьянской
стране, в крестьянском нигилизме, а Чехов симво
лизировал неудачу Запада в России. Не быть тебе,
Россия, Европой.
И .Т .: Борис Михайлович, а чеховская безыдей
ность, в которой его упрекал Михайловский, тоже
идет от этого смертного самоощущения, от этого,
как вы любите выражаться, онтологического пес
симизма?
Б .П .: Нет, тут иную детерминацию нужно видеть.
Здесь иной сюжет имеет место. Чехов не любил ин
теллигенцию, самый тип русского интеллигента.
Он был веховцем до «Вех». И кстати, в «Вехах» его
уместно цитировали, не помню кто, Изгоев или
Франк:
Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную,
фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую,
не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо ее
притеснители выходят из ее же рядов.
ЧЕХОВ
Обратив на себя внимание как писатель, Чехов по
ехал в Петербург, в культурный центр знакомить
ся с коллегами. И тут ему явно не понравился тип
русского литератора, то есть самый типичный обра
зец русского интеллигента как такового. Впрочем,
у него еще до этой поездки сложилось соответству
ющее впечатление. Есть у него довольно ранний
рассказ 1886 года «Хорошие люди». И вот как опи
сывается хороший человек-интеллигент:
После окончания курса в университете Владимир
Семенович поместил в одной газете театральную за
метку. С заметки перешел он к библиографическо
му отделу, а год спустя уже вел в газете еженедель
ный критический фельетон. Но из такого начала
не следует, что он был дилетант, что его писатель
ство имело случайный преходящий характер. Когда
я видел его чистенькую, худощавую фигурку, боль
шой лоб и львиную гриву, когда вслушивался в его
речи, то мне всякой раз казалось, что его писатель
ство, независимо от того, что и как он пишет, свой
ственно ему органически, как биение сердца, и что
еще во чреве матери в его мозгу сидела наростом
вся его программа. Даже в его походке, жестикуля
ции, в манере сбрасывать с папиросы пепел я читал
всю эту программу от а до ижицы, со всей его шу
михой, скукой и порядочностью, В нем был виден
пишущий, когда с вдохновенным лицом возлагал
он венок на гроб какой-нибудь знаменитости или
с важным торжественным выражением собирал под
писи для адреса; его страсть знакомиться с извест
ными литераторами, способность находить таланты
даже там, где их нет, постоянная восторженность,
пульс 120 в минуту, незнание жизни, та чисто жен
ская взбудораженность, с какою он хлопотал на кон
цертах и литературных вечерах в пользу учащейся
молодежи, тяготение к молодежи — всё это созда
ло бы ему репутацию «пишущего», если бы даже он
и не писал своих фельетонов.
337
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Это пишущий, к которому очень шло, когда он
говорил: «Н ас немного!» или: «Ч то за жизнь без
борьбы? Вперед!», хотя он ни с кем никогда не бо
ролся и никогда не шел вперед.
Этот рано сложившийся образ русского интелли
гента стойко удерживался у Чехова, до самого кон
ца. В конце это был Петя Трофимов из «Вишнево
го сада», глупенький пустобрех. У Чехова-писателя
анализ идет как раз по линии художественности: он
видит, что эти люди эстетически бездарны, но при
этом с претензией на знание некоей истины. Про
фессор Серебряков из «Дяди Вани»—тип бездарно
го интеллигента, пишущего о литературе, в которой
он ничего не понимает. Это если не Михайловский,
то Скабичевский, написавший однажды о молодом
Чехове, что он из тех литераторов, которые умира
ют в пьяном виде под забором.
А вот что Чехов писал Маслову-Бежецкому
в апреле 1888 года об одном из редакторов «Рус
ской мысли» Гольцеве:
Письма от Гольцева Вы не получите. Почему? Если
хотите, я не скрою от Вас: все эти Гольцевы хорошие,
добрые люди, но крайне нелюбезные. Невоспитан
ны ли они или недогадливы, или же грошовой успех
запорошил им глаза—черт их знает, но только пись
ма от них не ждите. Не ждите от них ни участия,
ни простого внимания... Только одно они, пожалуй,
охотно дали бы Вам и всем россиянам — это консти
туцию, всё же, что ниже этого, они считают несоот
ветствующим своему высокому призванию.
Не скрою от Вас, что как к людям я к ним рав
нодушен, даже, пожалуй, еще симпатизирую, так
как они всплошную неудачники, несчастные и не
мало страдали в своей жизни... Но как редакто
ров и литераторов я едва выношу их. И ни разу еще
не печатался у них и не испытал на себе их унылой
цензуры, но чувствует мое сердце, что они что-то
338
ЧЕХОВ
губят, душат, что они по уши залезли в свою и чу
жую ложь.
Мне сдается, что <...> московские редакторы—это
помесь чиновников-профессоров с бездарными ли
тераторами <...> — создадут около себя целую школу
или орден, который сумеет извратить до неузнавае
мости те литературные вкусы и взгляды, которыми
издревле, как калачами, славилась Москва.
Нельзя отрицать, что были люди из либерального
лагеря, всячески приятные Чехову, например, ста
рик Плещеев. Но в его отношении к людям на пер
вом месте стояла не оценка их мировоззрения, не то,
что Плещеев когда-то был петрашевцем, сильно по
страдавшим за это дело, а чисто человеческие каче
ства: Плещеев был симпатичный человек. А цену
его идеологии Чехов хорошо знал. В одном письме
высказался о нем так: это старая почтенная икона,
славная тем, что висела когда-то рядом с другими,
чудотворными иконами, старик, полный интерес
ных воспоминаний и хороших общих мест.
Но вот ему пришлось столкнуться с Плещеевым
как с редактором, высказавшим пожелание, чтобы
Чехов смягчил несколько мест в повести «Имени
ны», звучавших не совсем либерально. Чехов от
казался, причем сделал это в достаточно резкой
форме (речь шла об украинофиле и «человеке ше
стидесятых годов», данных сатирически). И пи
сал ему же:
Я не либерал, не консерватор, не постепеновец,
не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть
свободным художником и — только, и жалею, что
Бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненави
жу ложь и насилие во всех их видах, и мне оди
наково противны как секретари консисторий, так
и Нотович с Градовским. Фарисейство, тупоумие
и произвол царят не в одних только купеческих
домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе,
339
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
среди молодежи... Потому я одинаково не питаю
особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясни
кам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи.
Фирму и ярлык я считаю предрассудком.
Вернувшись к ранее цитированному Чехову, к ха
рактеристике Гольцева, мы даже чисто веховское
словечко здесь обнаруживаем: интеллигенция как
орден, то есть замкнутая группа, чуждая широко
понимаемой жизни. Речь идет о том, что в тех же
«Вехах» было названо либеральной цензурой. Вот
Михайловский, упрекавший Чехова за безыдей
ность, яркий и авторитетный тип такого идейно
го цензора. И у большевиков их цензура —именно
идейная, а не политическая — идет отсюда, от ли
беральной интеллигентской традиции. Конечно,
большевики были огрублением этого типа, но са
мый тип тот же.
И .Т.: Борис Михайлович, тут некоторый перекос
у вас, по-моему, обозначается: Чехов получается
то ли прагматик-европеец, то ли эстет, а вернее,
то и другое вместе. А разве у Чехова не было неко
торых, так сказать, общечеловеческих идеалов?
Б .П .: Хороший вопрос. Именно были, и об этом
нужно сказать. Чехов в ту пору, молодым и еще от
носительно здоровым, был, как ни парадоксаль
но это звучит, националистом-государственником.
Молодому Чехову был присущ не то что конфор
мизм, а несомненный патриотизм. Он явно не был
интеллигентом-отщепенцем. Он хотел работать
для России, и не только как литератор. И тут мы
переходим к загадочной теме о поездке Чехова
на Сахалин. Вот уж точно, текстуально по Молье
ру: какой черт понес его на эту галеру?
Вот с чего начался чеховский Сахалин: он напи
сал по поводу смерти Пржевальского статью в «Но
вое время», где были такие слова:
340
ЧЕХОВ
...подвижники нужны, как солнце. Составляя самый
поэтический и жизнерадостный элемент общества,
они возбуждают, утешают и облагораживают. Их
личности —это живые документы, указывающие об
ществу, что кроме людей, ведущих споры об опти
мизме и пессимизме, пишущих от скуки неважные
повести, ненужные проекты и дешевые диссертации,
развратничающих во имя отрицания жизни и лгу
щих ради куска хлеба, что кроме скептиков, ми
стиков, психопатов, иезуитов, философов, либера
лов и консерваторов, есть еще люди иного порядка,
люди подвига, веры и ясно сознанной цели.
Здесь перечислены в негативе чуть ли не все интел
лигентские занятия и пристрастия. И противопо
ставляется этим «хорошим людям» Пржевальский,
между прочим, генерал. Это человек, делающий
действительно важное дело, прославляющее Рос
сию: путешественник, исследователь дальних зе
мель. Чехов очень заметно подчеркивает тот факт,
что он умер вдали от России. Начинается тема Са
халина, этой самой смертной дали.
И вот чрезвычайно интересный документ: пись
мо Чехова редактору «Русской мысли» Вуколу Лав
рову от ю апреля 1890 года, за десять дней до отъ
езда на Сахалин. Документ в некотором роде
таинственный, содержащий, можно сказать, неа
декватную реакцию Чехова на критику. Читаем:
Вукол Михайлович! В мартовской книжке «Русской
мысли» на 147 странице библиографического отдела
я случайно прочел такую фразу:
«Ещ е вчера, даже жрецы беспринципного пи
сания, как гг. Ясинский и Чехов, имена которых»
и т.д.
На критики обыкновенно не отвечают, но в дан
ном случае речь может быть не о критике, а просто
о клевете. Я, пожалуй, не ответил бы и на клевету,
но на днях я надолго уезжаю из России, быть может,
341
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
никогда уж не вернусь, и у меня нет сил удержать
ся от ответа.
Беспринципным писателем или, что одно и то же,
прохвостом я никогда не был. Правда, вся моя ли
тературная деятельность состояла из непрерывно
го ряда ошибок, иногда грубых, но это находит себе
объяснение в размерах моего дарования, а вовсе
не в том, хороший я или дурной человек.
Я не шантажировал, не писал ни пасквилей,
ни доносов, не льстил, не лгал, не оскорблял, коро
че говоря, у меня есть много рассказов и передовых
статей, которые я охотно бы выбросил за их негод
ностью, но нет ни одной такой строки, за которую
мне теперь было бы стыдно.
Если допустить предположение, что под бес
принципностью Вы разумеете то печальное обстоя
тельство, что я, образованный, часто печатавшийся
человек, ничего не сделал для тех, кого люблю, что
моя деятельность бесследно прошла, например, для
земства, нового суда, свободы печати, вообще свобо
ды и проч., то в этом отношении «Русская мысль»
должна по справедливости считать меня своим то
варищем, но не обвинять, так как она до сих пор
сделала в сказанном направлении не больше меня —
и в этом виноваты не мы с Вами.
<...>
Обвинение Ваше — клевета. Просить его взять на
зад я не могу, так как оно вошло уже в свою силу
и его не вырубишь топором; объяснить его неосто
рожностью, легкомыслием или чем-нибудь вроде
я тоже не могу, так как у Вас в редакции, как мне из
вестно, сидят безусловно порядочные и воспитан
ные люди, которые пишут и читают статьи, надеюсь,
не зря, а с сознанием ответственности за каждое свое
слово.
Мне остается только указать Вам на Вашу ошиб
ку и просить Вас верить в искренность того тяжело
го чувства, которое побудило меня написать Вам это
письмо. Что после Вашего обвинения между нами
342
ЧЕХОВ
невозможны не только деловые отношения, но даже
обыкновенное шапочное знакомство, это само со
бою понятно.
Это разрыв —разрыв с либеральной интеллигенци
ей. И альтернативу ей Чехов видит как раз в таком
общероссийском, общекультурном деле, каким за
нимался Пржевальский, его Сахалин — это некая
параллель путешествиям, открытиям Пржевальско
го. Чехов подчеркивает, что у него есть принципы,
есть та идея, которой не находили у него Михай
ловские и Скабичевские. Он хочет служить России—
и не видит возможности такого служения в обыч
ных интеллигентских занятиях. И как характерны
слова: «уезжаю из России, быть может, никогда уж
не вернусь». То есть Чехов явно прозревает некий
именно экзистенциальный если не конфликт, то ру
беж, переходит некую границу, вполне демонстра
тивно отходит с интеллигентских позиций.
И .Т .: Но насколько реальным был этот разрыв
и уход? Ведь Чехов вернулся не только с Сахали
на, но и к литературной деятельности, к тому са
мому журналу «Русская мысль», то есть к тем же
Вуколу Лаврову и Виктору Гольцеву, а с послед
ним даже перешел на ты. Вообще, как вы оценива
ете его сахалинскую книгу, стоила овчинка выдел
ки? Каков итог?
Б .П .: Горький это был итог, горькие итоги. Чехов
никакими реалиями сахалинской каторги в твор
честве не воспользовался (кроме эпилога мрачного
рассказа «Убийство»), но книгу о Сахалине как бы
деловую добросовестно написал. Вроде как тог
дашний «Архипелаг ГУЛаг», картина русской ка
торги и ссыльнопоселенческой жизни. И никакого
влияния книга эта не оказала, ничего к лучшему
не изменила. И Чехов понял, что бесполезно ра
ботать на русское государство, пытаясь исправить
343
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
русскую жизнь, нс интересуется этим государство.
Красноносых тюремных надзирателей ничем
не проймешь. И другое понял: что нет в России,
увы, ничего лучшего, чем эта презираемая и кри
тикуемая им интеллигенция. И Чехов начинает
печататься в той самой «Русской мысли». Пом
ните, как он писал Маслову в 1888 году, что не пе
чатался там и не тянет его печататься. Возвраще
ние блудного сына, так сказать. И пишет письмо
Суворину, как был в гостях у Вукола Лаврова, что
пил и какую кулебяку ел. Пишет: это чисто мо
сковская смесь патриархальности и культурно
сти. Не так и плохо, в конце концов. Жизненно
примирился, но в творчестве стал еще мрачнее
и написал «Палату номер шесть». Конечно, это
сочинение символическое, а не реалистическое.
Символика вполне понятная: и жизнь плоха в Рос
сии, сумасшедшая палата, и те, кто ей не противят
ся, в ней же окажутся. Если угодно, прикровенное
оправдание протестующей интеллигенции. Сде
лать ничего нельзя, но и в таких условиях про
тест-дело необходимое.
И. 71; Борис Михайлович, есть связанная с Чеховым
еще одна интересная и как бы провокативная тема:
это его тесная связь, можно сказать, дружба с Суво
риным—издателем газеты «Новое время», бывшей,
как и сам ее издатель, примером всяческой реакци
онности в глазах либералов. Сначала, можно ска
зать, дружил, но потом заметно отдалился. Письма
Чехова в самой своей интересной части—это письма
именно к Суворину. И вот они становятся все реже
и сходят почти на нет. В советское время объясня
ли это тем, что Чехов разошелся с Сувориным из-за
«дела Дрейфуса», из-за антисемитской кампании,
развернутой правой французской прессой, к кото
рой присоединилось суворинское «Новое время».
И действительно, такие письма у Чехова есть, он
пишет Суворину как раз из Франции, вниматель
344
ЧЕХОВ
но читая французские газеты и стараясь объяснить
Суворину суть дела. В чем тут дело, каков суворинский сюжет в жизни Чехова?
Б.П .: После Сахалина Чехов не только не разошел
ся с Сувориным, но еще больше сблизился, весной
и летом 1890 года ездил вместе с ним за границу,
был в Италии и Франции. Там они столкнулись
с компатриотами Мережковским и женой его Зина
идой Гиппиус. Она потом писала, что, по словам
Суворина, Чехов мало внимания обращал на запад
ные культурные шедевры, а все вспоминал русское
лето и говорил: лечь бы сейчас на даче на трав
ку. Ей неясно было, что Чехов попросту уставал
от туристической жизни, подорванное здоровье
уже сказывалось. От Суворина он стал отходить
позднее, уже в Ялту перебравшись после 1897 года,
когда у него как раз на обеде с Сувориным в рес
торане «Славянский базар» пошла горлом кровь.
Чехов тогда начал от всех отходить, письма пи
шет в основном жене. Тут не идеология, не только
и не просто разномыслие с Сувориным, а именно
болезнь, снижение жизненной активности.
Но вопрос у нас другой: а что действительно
привлекало Чехова к Суворину, в Суворине? Я бы
сказал так: Чехов видел в нем своего рода образец,
которому хотел следовать сам. Суворин был ти
пом человека, выбившегося из очень скромного жи
тьишка на некую культурную вершину: издатель са
мой большой и, как мы теперь начинаем понимать,
едва ли не лучшей тогдашней газеты. Суворин да
вал ему пример. Оправдывая дружбу Чехова с Суво
риным, говорят, что последний мало общего имел
с собственной газетой, был далек от осуществления
чисто редакторских ежедневных функций. Запу
стив в ход большое дело и только оставив за собой
в газете небольшой отдел в жанре, как сказали бы
в Америке, commentary at large, сам он интересо
вался другим, например, театром. (Знаменитый
345
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
питерский БДТ под руководством Товстоногова —
это бывший так называемый Суворинский театр,
то же здание на Фонтанке.) У Чехова действительно
много высказываний, клонящихся к тому, что Су
ворин лучше звучит, когда он пишет в либеральном
духе. Но, повторяю, причина этой близости была
отнюдь не в идеологии той или другой окраски. Че
хову нравился в Суворине тип личности: человека
из низов, высоко поднявшегося, организовавше
го большое и культурно значимое дело. Он с Суво
риным идентифицировался. Тут психология была,
а не идеология.
И .Т .: Мы еще не поговорили о Чехове-писателе,
Чехове-художнике.
Б.П .: Мне кажется, Иван Никитич, что тут особенно
распинаться не следует, Чехов—фигура бесспорная,
мировой классик. Правда, на Западе сейчас он вос
принимается в основном как драматург, но мы же
упоминали отзыв Сомерсета Моэма, говоривше
го как раз о влиянии Чехова как автора рассказов.
Я вспоминал кое-что из Олдоса Хаксли, Кэтрин
Мэнсфилд упомянул как главную подражательни
цу, но едва ли не главное влияние пропустил: Хе
мингуэй, конечно. Он идет по стопам Чехова, со
чиняя бессюжетные рассказы, бесфабульные, лучше
сказать. Все происходит в пресловутом подтексте,
а это и есть урок Чехова.
Но вот что надо сказать, вот о чем подумать:
какова тематика позднего Чехова? Я бы сказал, что
главной, даже единственной его темой становит
ся смерть. Все его поздние вещи — это фантазия
о смерти.
И . Т.: А как же тогда быть с его постоянным моти
вом о будущей лучшей жизни? О том, что через
двести-триста лет такая необыкновенная жизнь
начнется?
34б
ЧЕХОВ
Б . П.: А эта хорошая будущая жизнь и есть жизнь по
сле смерти. В раю, если угодно. Навязывать Чехову
обычные религиозные суеверия, конечно, не при
ходится, но была у него надежда, некое упование.
«Здравствуй, новая жизнь!» или «Мы отдохнем,
дядя, мы отдохнем» — это и есть слова такой на
дежды. Или вот возьмем такие слова из рассказа
«В родном краю»:
Прекрасная природа, грезы, музыка говорят одно,
а действительная жизнь другое. Очевидно, сча
стье и правда существуют где-то вне жизни... Надо
не жить, надо слиться в одно с этой роскошной сте
пью, безграничной и равнодушной, как вечность, с ее
цветами, курганами и далью, и тогда будет хорошо.
Мне в связи с Чеховым всегда вспоминается одно
стихотворение А. К. Толстого, его заключительная
строфа:
Но не грусти, земное минет горе,
Пожди еще, неволя недолга —В одну любовь мы все сольемся вскоре,
В одну любовь, широкую, как море,
Что не вместят земные берега!
Вот это море у Чехова —степь. Образ некоей поту
сторонней целостности, земной образ неба. Первая
большая вещь Чехова как раз «Степь». И недаром
когда о Чехове заговорили серьезно, то говорили
о некоем его буддийстве. Зинаида Гиппиус, напри
мер, об этом писала.
И. Т.: А не это ли имел в виду Моэм, когда говорил
о неразличимости чеховских персонажей, о том,
что они сливаются в некое мутное пятно?
Б .П .: Да, конечно. Но вот что интересно: не толь
ко степь, но и образ моря появляется у Чехова как
347
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
вот это обетование лучшей, потусторонней жиз
ни. Это в рассказе «Дама с собачкой». Об этом на
писала упоминавшаяся уже сегодня Татьяна Тол
стая в эссе «Любовь и море», посвященном как раз
«Даме с собачкой».
Спасение — в забвении, в смерти чувства, в смерти
любви. Спасение в том, что «так шумело внизу, когда
еще тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит
и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас
не будет». Спасение — в полном равнодушии древне
го, как мир, моря к жизни и смерти каждого из нас.
<...> Спасение в том, чтобы выпасть из мучительной
и чудесной ловушки, <...> в том, что выход есть, вы
ход горький, двусмысленный, выход через смерть.
Как говорил один персонаж в романе «Жизнь Кли
ма Самгина»: правильная мысль, моя мысль!
Но вот что интересно, мимо чего нельзя прой
ти: когда Чехова после кровотечения, случившего
ся у него в ресторане, положили в больницу, к нему
приходил Лев Толстой, и вот как описал их разго
вор Чехов в одном письме:
В клинике был у меня Лев Николаевич, с которым
вели мы преинтересный разговор, преинтересный
для меня, потому что я больше слушал, чем гово
рил. Он признает бессмертие в кантовском вкусе;
полагает, что все мы (люди и животные) будем жить
в начале (разум, любовь), сущность и цели которо
го для нас составляют тайну. Мне же это начало или
сила представляется в виде бесформенной студенис
той массы; мое я — моя индивидуальность, мое со
знание сольются с этой массой — такое бессмертие
мне не нужно, я не понимаю его, и Лев Николаевич
удивляется, что я не понимаю.
Мы видим, что он такой мысли сопротивлялся.
То есть он еще не примирился с мыслью, что он без
348
ЧЕХОВ
надежен и умирать вскоре придется. Но пришлось
примириться. Чехов, так сказать, перешел на сто
рону Толстого в этой ситуации. А что еще остава
лось делать?
Знаете, есть такая философема: скачок к вере,
Кьеркегор сформулировал. Именно убедившись
в абсурдности земной жизни и смерти, начинают
верить в потустороннее существование: не может
этот чудный дар—человеческая жизнь и сознание—
кончиться темной ямой.
И вот знаете, Иван Никитич, что еще: мне сдает
ся, что Чехов, примирившийся с мыслью о смерти,
в самых поздних вещах обнаруживает возвращение
к юмору — очень своеобразному юмору, конечно,
гротескному, абсурдистскому. Таков, например,
рассказ «Печенег», где казацкому старшине, стол
кнувшемуся с вегетарианцем, все время в голову ле
зут свиньи и вопрос: а что со свиньями делать? Или,
скажем, «Душечка», прелестный образец позднего
чеховского юмора. Или вот случай именно мрачно
го юмора —рассказ «На Святках». Ну уж и совсем
комедийная вещь —«Вишневый сад». Чехов писал
о нем: хотел написать драму, а вышла комедия, ме
стами даже фарс. Персонажи «Вишневого сада» —
пляшущие марионетки. Как сказал поэт: «Все вы,
люди, лишь бубенцы на колпаке у бога».
Вот так кончается у Чехова тема колокольчиковбубенчиков, по поводу которых негодовал или не
доумевал Михайловский.
А вот еще сюжет: как Чехов ни примирялся,
а символически боролся со смертью, со степью—са
жал леса. Это, по Соловьеву Сергею Михайловичу,
тема русской истории: лес против степи. Такой ле
совод у него—доктор Астров в «Дяде Ване».
Русские леса трещат под топором, гибнут миллиар
ды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц,
мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чуд
ные пейзажи, и все оттого, что у ленивого человека
349
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
нс хватает смысла нагнуться и поднять с земли топ
ливо. <...> когда я прохожу мимо крестьянских ле
сов, которые я спас от порубки, или когда я слышу,
как шумит мой молодой лес, посаженный моими ру
ками, я сознаю, что климат немножко и в моей вла
сти, и что если через тысячу лет человек будет счаст
лив, то в этом немножко буду виноват и я. Когда
я сажаю березку и потом вижу, как она зеленеет и ка
чается от ветра, душа моя наполняется гордостью...
Вот так и Чехов действовал—сажал деревья, и в Ме
лихове, и в Ялте. Так что от него остались не только
книги, но и сады, и сады тоже были книгами.
Бунин
Б.П .: Я бы вот с чего начал, Иван Никитич: мож
но ли назвать Бунина классиком русской литера
туры?
И. Т.: Кто-то в этом сомневается?
Б .П .: Да вот Дмитрий Святополк-Мирский усом
нился. Собственно, даже и не сомневаясь, отка
зал ему в таком звании. Причем заявил об этом,
что называется, городу и миру: написал в своей
английской истории новой русской литературы —
с 1881 года по 1925-й. Даже больше —вне всякой по
лемики просто констатировал факт: Бунин хотя
известен на Западе, но именно там и не числится
в ряду русских несомненных классиков.
И. Т.: В России-то он точно классик — по крайней
мере, сейчас. Да и не только сейчас: Бунина еще
в СССР признали после его смерти в 1953 году. Так
сказать, простили ему эмиграцию, в которой он,
между прочим, публиковал крайне злую антисо
ветскую публицистику. И начали широко издавать.
Б.П .: Это можно поместить под рубрикой: они лю
бить умеют только мертвых. Правило, железно
действовавшее в Советском Союзе даже в отноше
нии собственных, советских писателей. Вот при
мер: драматурга Вампилова ставили кое-как, редко
и в основном в провинции, а стоило ему, тридцати
летнему, утонуть, так сразу пошли все пьесы во всех
театрах. Расчет тут простой: раз мертвый, значит,
351
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
ничего больше не напишет и никаким бунтом бо
лее не угрожает. А начни живого печатать и на сце
не ставить, так еще возгордится, силу почует и нач
нет, того гляди, куролесить.
Так что Бунину легко простили его антисовет
скую публицистику — кто ее там прочесть мог?
Да и потом —не об этом Бунин.
Но с Буниным еще сложнее было: его в двад
цатые еще годы выборочно печатали, причем даже
новые вещи, в эмиграции написанные. «Мити
ну любовь» году в 26-м издали. И после войны,
за ним ухаживая и надеясь его переманить из эми
грации на родину, как Куприна, вели с ним разго
воры об издании его книг, даже после того, как ста
ло ясно, что возвращаться он не будет.
Я. Т.:
Об этом издании «Митиной любви» мы еще
поговорим—особенно о рецензии Шкловского, тог
да написанной. Но вернемся, однако, к намеченной
теме: классик Бунин или нет? Дело не в официаль
ном признании его тем или иным российским ре
жимом, а в имманентной его ценности.
Я предлагаю вернуться к Святополку-Мирскому.
Ему принадлежит очень выразительная форму
ла: Бунин — единственный в русской литературе
пример того, как крупная литературная величина
не связана с крупной личностью.
Б.П .:
Я. Т,: Нет, Борис Михайлович, давайте уж полно
стью приведем этот его отзыв, данный в рецензии
Мирского на два главных эмигрантских журнала
за несколько лет: «Современные записки» и «Воля
России». Я читаю:
Бунин, «краса и гордость» русской эмиграции,
столп консерватизма, высоко держащий знамя Ве
ликого, Могучего, Свободного и т. д. над мерзостью
советских сокращений и футуристских искажений —
352
БУНИН
чистая традиция «Сна Обломова». Бунин — редкое
явление большого дара, не связанного с большой
личностью. В этом отношении Бунин сродни Гонча
рову, которого он, я думаю, в конце концов, не ниже.
Именно о третьей и четвертой части «Обломова»
(единственно подлинно большое, почти гениальное
у Гончарова) вспоминаешь в связи с «Суходолом».
«Суходол» очень большая вещь: никто (кроме, ко
нечно, Салтыкова в «Господах Головлевых») не дал
такого страшного, убедительного, гнетуще неизбеж
ного эпоса о гниении и умирании уездного дворян
ства. Смерть, и даже не смерть, а страшное и гнусное
предсмертие целого класса никогда не вставало в бо
лее безнадежном не величии, а ужасности. В « С о
временных записках» (да и нигде) Бунин не дал ни
чего равного «Суходолу». «Митина любовь», самая,
по мнению многих, замечательная вещь, напеча
танная в «Современных записках», приятна, спору
нет, и в лучших местах похожа, не фотографически,
а ученически (и это хорошо) на памятные страницы
толстовского «Дьявола». Но, конечно, если судить
по «Митиной любви» о зарубежном творчестве—ро
сту оно небольшого. И как она бледнеет и меркнет
перед подлинной жизнью «Детства Никиты».
Б.П .: И все-таки эта фраза о неувязке таланта и лич
ности у Бунина — самое важное из того, что здесь
сказано. Ну зачем сравнивать «Детство Никиты»,
по самому жанру идиллию, с трагедийной «Мити
ной любовью»? Одна вещь реалистическая, другая—
символическая в сущности. Да и Гончаров как-то
здесь не смотрится. Как хотите, Иван Никитич,
а я думаю, что Бунин получше будет писатель, чем
Гончаров. Впрочем, нельзя не согласиться с Мир
ским и насчет того, что «Суходол» —шедевр.
Кроме того, я, будучи правоверным шкловскианцем, не люблю, когда художественные произведе
ния ставят тесно в связь с их тематикой. Это, что на
зывается, материал. А есть еще и стиль, и писателя
353
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
надо судить исходя из его стиля. Не согласен я, что
в «Суходоле» дана картина умирания уездного дво
рянства, не нужна мне такая социология. «Сухо
дол»—о смерти России, тогда, в 1912 году, вроде бы
еще живой. Это не реалистическая вещь, а симво
лическая.
И.Т.: Борис Михайлович, вот вы уже второй раз го
ворите о символизме Бунина — сначала «Митину
любовь» назвали символической вещью, сейчас «Су
ходол». И вот тут опять вспомним СвятополкаМирского: именно он писал о безусловной чуждости
Бунина новейшим течениям русской литературы,
и символизму прежде всего. С этим нельзя не согла
ситься. Внехудожественные тексты Бунина перена
сыщены ненавистью к русскому модерну. Как он Бло
ка даже не то что не любил, а буквально ненавидел.
Б.П .: Причиной главной была поэма «Двенадцать»—
хочется думать, сочинение, не у одного Бунина вы
звавшее отторжение. Но Блок еще до революции
написал негативную рецензию на одну из бунин
ских стихотворных книг. Собственно, даже два раза
он рецензировал стихи Бунина, и в первой рецен
зии как раз хвалил. Полностью процитировал сти
хотворения «Я простая девка на баштане» и то, ко
торое заканчивается «Что ж! Камин затоплю, буду
пить... //Хорошо бы собаку купить».
Я. т.: «Одиночество»—так оно называется. Сохрани
лась, кстати, запись авторского чтения этих стихов.
Б .П .: Да, я слышал эту запись. Но вторая рецензия
Блока, написанная в 1908 году на четвертый том бу
нинских стихов, была резко отрицательной. Бунин
имел право оскорбиться, а человек он был резкий,
норовистый и обид не прощал.
Так вот, о стихах и еще раз о Мирском. Он в той
своей книге о новой русской литературе дал главу
354
БУНИ Н
о Бунине и много верного сказал. Напомнил, что
Бунин начинал со стихов и продолжал их писать,
и стихи у него хорошие. Более того, Мирский на
писал, что стихи и проза Бунина, в сущности, даже
не то что равноценны, а как бы одинаковы —одноприродны, скажем так. И вот очень верное заме
чание: Бунин в своем творчестве идет не от слов,
а от предмета, и в стихах тоже, что очень важно.
Бунин умеет видеть и точно сказать об увиденном.
Очень верные слова, верная оценка.
И. Т.: Так это не один Святополк-Мирский говорил
о бунинском зрении, все говорили, Корней Чуков
ский еще до революции об этом писал. Давайте про
цитируем.
У него степной, деревенский глаз: так хваток, остер
и зорок, что мы все перед ним — как слепые. Зна
ли ли мы до него, что белые лошади под луною
зеленые, а глаза у них фиолетовые, а дым — сире
невый, а жнивья — лимонные? Там, где мы видим
только синюю или красную краску, он видит десят
ки полутонов и оттенков, розово-золотой, розово
палевый, серо-жемчужный, сиренево-стальной,
серебристо-сизый, радужно-ржавый, серо-зеленый
и проч. Он не столько певец, сколько колористживописец.
Любование, радование зримым — главная услада
его творчества.
<...>
Читая [Бунина], мы были вправе подумать, что
глаз у Бунина гораздо активнее сердца, что поку
да сиреневые, золотистые, лазурные краски тешат
его своей упоительной прелестью, его сердце упор
но молчит.
<...> При слабом участии сердца лирическая поэ
зия немыслима, и потребовалось несколько лет, пре
жде чем Бунин научился искусству насыщать свои
пейзажи эмоциями.
355
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Б .П .: Потом и Катаев об этом писал, в той повес
ти, что ознаменовала его, Катаева, новое рожде
ние, — «Трава забвения», и пример привел, как
Бунин выправил его стихотворение, оживив его
яркой реалистической деталью, опять же увиден
ной. Но Чуковский говорит, что у Бунина не только
глаз острый, но и слух, и память о виденном и слы
шанном замечательные. Действительно, это чудо
какое-то: вот пишет он «Митину любовь», сидя
в Приморских Альпах, и рисует при этом русский
летний деревенский пейзаж во всех остро увиден
ных деталях. И поневоле думаешь: это же не приду
мал он пейзаж, а вспомнил когда-то именно в Рос
сии виденный. Память для писателя, набоковская
Мнемозина,—важнейшая потребность.
Но у Бунина не только глаз и ухо зверино острые,
у него еще и нюх звериный, обоняние потрясаю
щее—что твой Пруст с его знаменитой «мадлсной»,
запах которой, вернее, память о вкусе которой рас
крутила семитомную прустовскую эпопею. А у Бу
нина на запахе построена ранняя новелла, которая
обратила всеобщее внимание на его прозу, —«Анто
новские яблоки».
Но вот тогда, исходя из этих его особенностей,
и сложилась репутация Бунина как пейзажистаимпрессиониста. Все это, мол, очень мило, но как
бы не особенно серьезно. Нет у Бунина пресловутых
русских «проклятых вопросов», а только эстетскигурманское любование красками и запахами жизни.
Вот основа позднейшего мнения о мелкости Буни
на как личности. И тут же ответ на вопрос: пото
му и не классик, что вопросами не задается и отве
тов не предлагает.
Впрочем, внимательный критик Чуковский за
метил смену бунинской тематики — и связал это
не только с повестью «Деревня» 1911 года, когда Бу
нина, так сказать, реабилитировали и заговорили
уже все о его значительности, —Чуковский увидел
35 6
БУНИН
у Бунина значительные темы на выходе его из пей
зажной лирики.
Читая (Бунина), мы были вправе подумать, что глаз
у Бунина гораздо активнее сердца, что покуда сире
невые, золотистые, лазурные краски тешат его сво
ей упоительной прелестью, его сердце упорно мол
чит. <...>
Но вот два или три года назад наконец возник но
вый, неожиданный Бунин, нисколько не похожий
на прежнего.
Это было воистину чудо <...> переродиться на пя
том десятке, после двадцати летней работы, пере
менить свою тему, свой жанр, свой стиль — такой
метаморфозы не знал ни один из писателей, при
надлежавших к поколению Бунина.
<...>
И вдруг «Деревня», «Игнат», «Суходол», «Иоанн
Рыдалец», «Сверчок», «Хорошая жизнь», «Князь
во князьях», «Вера», «Сказка», «Худая трава» — но
вый, непредвиденный Бунин!
В этих произведениях нового Бунина лакони
ческий, четкий и твердый рисунок <...> и, глав
ное, глубина проникновения в душевную жизнь лю
дей. Это-то чудеснее всего: Бунин неожиданно стал
живописцем сложнейших человеческих чувств и
<...> оказался таким изощренным психологом, ведателем глубин и высей души человеческой, каких
не могли и предвидеть читатели его прежних ве
щей. <...>
Критики в столицах и провинции то и дело вы
сказывали свое изумление: эстет, акварелист, пей
зажист, чуждавшийся публицистических тем, вдруг
выступает в печати как обличитель и потрясатель
основ. Фет, который стал Щедриным!
Некоторое преувеличение есть в этих словах: ко
нечно, Бунин не обличитель, не Щедрин. Действи
тельно, Бунин перешел от пейзажей к психологии
357
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
и дал ряд углубленных психологических штудий,
подчас заставляя нынешнего читателя даже Фрей
да вспомнить. Вот, к примеру, в рассказе «При
дороге», который Чуковский называет лучшим
в этом ряду, кульминация — попытка отца всту
пить в инцестуозную связь с дочерью. Щедрин
тут, ясное дело, ни при чем. И травмированная
дочь в бурной реакции на это почти убивает свое
го любовника-конокрада — подменную жертву не
которым образом.
Но интересно, что Чуковский увидел у нового
Бунина и нечто другое: некоторое, что ли, умиле
ние перед зрелищами ясной народной души, обна
ружил у Бунина некую как бы благостность, своего
рода народничество: Бунин, мол, любуется красо
той народной души.
Вот то новое, что теперь открылось поэту: умиление
пред душой человеческой. Его рассказы о Сверчке,
о певце Родионе, о кроткой Анисье, о кротком Авер
кин, который, умирая в хлеву, забытый и покину
тый всеми, твердит благодарно и радостно:
— Хороша любовь на свете живет!
Все это такая «осанна» изумительным человече
ским душам, какая даже в русской литературе еще
никогда не звучала! Что такое все язвы Дурновки
перед их смиренной святыней! Бунин пробует го
ворить о них холодно, но в каждом его слове рас
троганность.
— Бог благословил меня счастьем видеть многих
из этих странников,— так говорит он теперь, и во
истину, это — пасхальное счастье, величайшее бла
гословение Божие: видеть таких кротких и светлых!
И кто скажет, что они не нужны, что подвиг их жиз
ни напрасен, что напрасно смиренный Сверчок, за
мерзая в степи, навалил на себя мертвого обледе
нелого сына и понес его по сугробам, по оврагам,
в туман, без дороги, в темноте:
358
БУНИН
— Нет, стой, нет, шалишь, не отдам! — мертвого
буду сто ночей таскать.
— Ибо если есть в мире смысл, то именно в этой
бессмыслице!
И умирающий работник Аверкий, который сам
себя называет ненужной худой травой и готов изви
ниться перед всеми за то, что он не умирает так дол
го,— как бы он был ошеломлен и испуган, если бы
узнал, что во всем мире нет ничего драгоценнее,
чем такая худая трава\ Бунин это ощутил, как ни
кто. Словно он был слеп —и прозрел. Многие из его
новейших созданий суть тайные гимны, молитвы
перед умилительной душой человеческой, житие
блаженных и праведных. Если б эти люди живыми
вознеслись на небеса, он, кажется, не удивился бы
нисколько. Если бы слетели к ним ангелы и увенча
ли их золотыми венцами, это ему не показалось бы
странным.
Прежде он ощущал лишь себя и прислушивался
к своим ощущениям, а теперь, как Скрудж из Рож
дественской сказки, впервые увидел других и, увидев,
просветлел; перестал роптать и брюзжать. У него
обнаружился редкостный дар: чувствовать чужую
душу как собственную. Его воображение, доселе дре
мавшее, дало ему ныне возможность преображать
ся в самых различных людей, с ними сострадать
и сорадоваться. Он не показывает нам из окна сво
их Анисий, Захаров, Аверкиев, он каким-то магиче
ским способом постепенно нас превращает в любого
из них, заражает его мыслями и чувствами, пока мы
окончательно не утратим своего естества и не ста
нем, по воле поэта, то пастухом, то старухой.
Но Чуковский, действительно тонкий и острый
критик, и другую тему у нового Бунина видит: ир
рациональность этой самой народной души, ее не
надежность, капризные, а подчас и зловещие ее вы
верты. Положиться на народ нельзя—он способен
359
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
еще как удивить и напугать, это стихия, с которой,
что называется, царям не совладать. И это было на
писано еще до революции 1917 года.
И, Т.: Дионисийская стихия.
Б .П .: Да, и вот что замечает Чуковский, говоря
о рассказе «Захар Воробьев»:
Снова через тысячу лет в Россию пришел Святогор.
Он такой же голубоглазый гигант с мужицкой до
бродушной бородищей—по-прежнему упоенно меч
тает о небывалом, неслыханном подвиге:
— Сделать бы что-нибудь необыкновенное, чего
еще не делал никто!
Душа у него щедрая, царственная, созданная для
безмерных деяний, и вот когда наступила его часть,
он, не дрогнув, могуче, спокойно совершил свой ге
роический подвиг: выпил почти одним глотком це
лую четверть вина и, рухнув, как бык, умер от это
го подвига!
Зря, по-дурацки, без пользы истратилась бога
тырская сила. Она была дана человеку для велича
вых и иных дел, но человек ее изгадил и пропил.
К чему же этот изумительный дар, если в нем — по
зор и страдание?
Об этом неустанно вопрошает во всех своих но
вых творениях Бунин. Ему кажется, что мы —безум
ные моты, расточаем свое последнее, лучшее, что
тратить, разорять, разоряться — единственное наше
призвание.
Меня в этих бунинских очерках русской народной
психологии больше всего впечатлил рассказ «Я все
молчу»: как некий Шаша провоцирует людей, чтобы
подвергнуться избиению —в этом находит какое-то
темное удовлетворение. Типичный мазохизм—и воз
никает соблазн увидеть в этом некую русскую телео
логию: венец творения, так сказать.
збо
БУНИН
Абсолютно согласен с вами. Я этот рассказ
помню со своих 12 лет —прочел и до сих пор пора
жен точностью неврастенического описания. А еще
мне, Борис Михайлович, приходит на память одна
сцена в романе Хемингуэя «Иметь и не иметь»: там
такой же персонаж присутствует, устраивающий
пьяные драки с единственной целью быть побитым.
И посетители бара, горемычные ветераны войны,
объясняют интеллигенту, что это у него такое удо
вольствие.
И.Т.:
помню эту сцену, но у Хемингуэя это не
кий индивидуальный курьез, а бунинский Шаша
поневоле видится как некий русский, россий
ский символ. И вспоминается книга американско
го слависта-психоаналитика Ранкур-Лаферьера
о русском мазохизме как орудии социальной защи
ты. Страдать в этой стране все равно придется, так
надо привыкать и, так сказать, тренироваться.
Б.П .: Я
И. г.;
Закаляться.
Б.П .:
Ну да, только не в боях, а в побоях.
Живет он еще три-четыре года на мельнице; встреча
ет еще три-четыре ярмарки; вступает еще три-четыре
раза в бой с солдатом; поливают его, бездыханно
го и безгласного, водой из жбанов добрые люди; он
медленно приходит в себя; не раскрывая глаз, возит
по земле мокрой головой и сквозь зубы тяжко стонет:
— Нну, добрые люди! Я молчу! Я все-е молчу!
Затем его везут на мельницу, он недели две лежит
на печи, понемногу оправляется и вскоре уже опять
гуляет по шинкам, хвастается, лжет, все и всех шель
мует, бьет себя кулаком в грудь, грозит всем своим
врагам и особливо — солдату. Но однажды <...> сол
дат переламывает ему каблуком руку и раздробля
ет переносицу, выбивает глаза. Вот Ш аша и слепой
и калека. Солдатка бросает его; мельницу, землю
36 1
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
берут за долги добрые люди. И Ш аша — у приста
ни: теперь он равноправный член, кость от кости,
плоть от плоти нищей орды, стоящей <...> в церков
ной ограде. Босой, в лохмотьях, густобородый, с го
ловой, стриженной ежом, в мешках крест-накрест,
дико ломает он брови над выбитыми и затянувши
мися глазами и сипло орет в лад с прочими за душу
хватающие нищенские стихиры. Хор мрачно дерет
кто во что горазд—звонко выделяются голоса пово
дырей, выкрикивающих каждый слог.
<...>
Вступает и выделяется резкий голос Шаши:
Придет время,
Потрясется земля, небо,
Все камушки распадутся,
Пристолы господни нарушатся,
Солнце с месяцем примеркнет,
И пропустить господь огненную реку!
И сливаясь, сходясь, достигая зловещей силы и тор
жественности, зычно горланит весь хор:
Михаил Архангял
Тварь земную поморить,
Он вструбить в трубы,
Возглаголить людям:
Вот вы жили-были
Своей вольной волей,
В церкви не бывали,
Заутреню просыпали,
Позднюю обедню прожирали;
Вот вам рай готовый —
Огни негасимые,
Муки нестярпимые!
Зловещий рассказ. И дата под ним — сентябрь
1913-го. Меньше года осталось до русского апока
липсиса, считая с начала Первой мировой войны.
36 2
БУНИН
И .Т.: Борис Михайлович, а что вы скажете о пове
сти «Деревня», которая была видимым водораз
делом в творчестве Бунина, после которой о нем
наконец-то заговорили как о серьезном писателе?
Б. П.: Знаете, Иван Никитич, я эту вещь не люблю. Бу
нин в ней, я бы сказал, перегнул палку, вместо при
вычных акварелей—густая грязь, в которой тонут ге
рои повести вместе со своими телегами. Из больших
вещей дореволюционных лучшая все-таки «Сухо
дол»—вещь, при всей своей мрачности исполненная
высокой поэзии. Обаятельная героиня—крепостная
девушка Наталья, влюбленная в своего барина Петра
Петровича, а потом век векующая нянькой у его ис
теричной сестры. А Петра Петровича спящего не
чаянно убивает кобыла, наступившая ему на лицо.
Жизнь старой, еще в крепостные времена уходящей
России дана как нерасторжимое единство: хоть му
жики, хоть господа по фамилии Хрущевы — судь
ба едина, вместе жить, вместе погибать. Слуга Герваська убивает старого барина Петра Кириллыча,
и никакой тут классовой вражды и борьбы, а общая
дурная судьба. Это действительно русский апока
липсис. Не то что упадок, а прямой распад, иссякновение бытия. Самый настоящий, не литератур
ный декаданс. И потрясающая концовка, где та же
лошадь символически появляется:
Под какими же буграми кости бабушки, дедушки?
А бог ведает! Знаешь только одно: вот где-то здесь,
близко. И сидишь, думаешь, силясь представить себе
всеми забытых Хрущевых. И то бесконечно далеким,
то таким близким начинает казаться их время. Тог
да говоришь себе:
— Это не трудно, не трудно вообразить. Только
надо помнить, что вот этот покосившийся золоче
ный крест в синем летнем небе и при них был тот
же... что так же желтела, зрела рожь в полях, пу
стых и знойных, а здесь была тень, прохлада, кусты...
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
и в кустах этих так же бродила, паслась вот такая же,
как эта, старая белая кляча с облезлой зеленоватой
холкой и розовыми разбитыми копытами.
Помню, меня потрясли эти розовые копыта. Полу
чилось так, что «Суходол» был последней книгой,
прочитанной мной перед отъездом в эмиграцию.
Подходящая нота, что и говорить.
Символика «Суходола» углубляется с появлени
ем в нем еще одного персонажа—странника Юшки,
причем не благостного старичка...
И .Т.: Борис Михайлович, простите, перебью, у Бу
нина такой благостный старичок появляется в од
ном стихотворении, где говорится, что он при всей
своей благостности при случае и белье с веревки
украдет.
Б .П .: А, да, помню. Но этот Юшка из «Суходола»
здоровенный амбал, который совсем не прячет сво
ей паразитической сущности за разговорами о со
бирании на храм Божий. И самое интересное, са
мое, я бы сказал, зловещее: его с интересом слушают
мужики, когда он разговаривает о том, что никог
да не работал. Он им как-то не чужим оказывается.
У человека, знающего дальнейшие русские события,
возникает представление, что этот Юшка—опять же
символическая фигура, некий, что ли, комиссар, го
товый подбить мужиков на всяческое непотребство.
И вот этот Юшка завораживает, гипнотизирует На
талью, и грубо владеет ею, и она его боится, и сопро
тивляться ему не в силах, хотя никакой любви у нее
нет, а есть страх, оцепенение кролика перед удавом.
Вот символика «Суходола», вот символизм боль
шого писателя Бунина, создающего русские образы
на самой последней глубине коллективного бессоз
нательного—так можно сказать.
Еще очень важная этого времени, между дву
мя революциями, вещь Бунина —рассказ «Ночной
36 4
БУНИН
разговор» 1911 года. Он вызвал негодование либе
ральной прессы. Гимназист, приехавший на лето
в родное поместье, увязался с мужиками на сено
кос, и сам с ними работает, и радуется такой живой
связи с народом. Но вот наступает ночь, и мужики
у костра начинают делиться по какому-то случаю
житейскими воспоминаниями. И оказывается, что
все эти с рождения знакомые, привычные, родные,
можно сказать, люди—все сплошь убийцы, у каждо
го какая-то мокруха в прошлом. Гимназист в ужасе—
и вместе с ним либеральная пресса, только-только
похвалившая Бунина за его социально значимую
«Деревню». Вот вам ваш народ-богоносец, чей стон
раздается по необозримой Руси. Бунина обвинили
в клевете на народ, но через какие-то шесть-семь
лет убедились в правде его отношения к народу.
Я. Т,: Так что же, Бунин, по-нынешнему говоря, ру
софоб?
Б.П .: Нет, конечно, но он человек трезвый, не те
шащий себя иллюзиями. И он враг дурного гума
нистического мифа, этого застарелого и некритич
ного русского интеллигентского народничества.
В «Жизни Арсеньева» он будет много писать
об этом.
И .Т.: Да, собственно, задолго до «Жизни Арсенье
ва» вел Бунин такие разговоры. Об этом у него це
лая книга в начале двадцатых годов —знаменитые
его дневники, обработанные и вышедшие под на
званием «Окаянные дни». Вот давайте хотя бы та
кое процитируем:
В том-то и дело, что всякий русский бунт (и особен
но теперешний) прежде всего доказывает, до чего
все старо на Руси и сколь она жаждет прежде всего
бесформенности. Спокон веку были «разбойнички»
муромские, брянские, саратовские, бегуны, шатуны,
36 5
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
бунтари против всех и вся, ярыги, голь кабацкая,
пустосвяты, сеятели всяческих лжей, несбыточных
надежд и свар. Русь классическая страна буяна. Был
и святой человек, был и строитель высокой, хотя
и жестокой крепости. Но в какой долгой и непре
станной борьбе были они с буяном, разрушителем,
со всякой крамолой, сварой, кровавой «неурядицей
и нелепицей»!
Это, если угодно, идеологический тезис, хотя
Бунин никакой не идеолог, а художник, обладающий
не только острым физическим зрением, но и видя
щий вглубь. Но мне кажется, в «Окаянных днях»
важнее другое: непосредственная картина увиден
ного и записанного Буниным во всей ее зримой, побунински острой представленности. Он, например,
говорит, как всякий раз резко меняется не только
картина жизни, но самый тип людей, которые появ
ляются, как только приходят красные,—какие мон
стры выползают и заполняют улицы.
Б .П .:
Кстати, такое же замечание, но, конечно,
как-то прикрытое, не педалированное, есть у Ка
таева в «Траве забвения», где он пишет о встречах
своих с Буниным.
И .Т .:
А еще совершенно незабываемые портреты со
ветской, так сказать, культуры и ее деятелей, среди
которых возникает даже некий профессор.
Б . 77.:
Недавно встретил на улице проф. Щепкина, «ко
миссара народного просвещения». Движется мед
ленно, с идиотической тупостью глядя вперед.
На плечах насквозь пропыленная тальма с громад
ным сальным пятном на спине. Ш ляпа тоже такая,
что смотреть тошно. Грязнейший бумажный ворот
ничок, подпирающий сзади целый вулкан, гнойный
фурункул, и толстый старый галстук, выкрашенный
красной масляной краской.
366
БУНИН
Или вот еще такая жанровая сцена:
Напечатан новый список расстрелянных — «в по
рядке проведения в жизнь красного террора» —и за
тем статейка:
«Весело и радостно в клубе имени товарища
Троцкого. Большой зал бывшего Гарнизонного С о
брания, где раньше ютилась свора генералов, сей
час переполнен красноармейцами. Особенно уда
чен был последний концерт. Сначала исполнен был
„Интернационал**, затем товарищ Кронкарди, вызы
вая интерес и удовольствие слушателей, подражал
лаю собаки, визгу цыпленка, пению соловья и дру
гих животных, вплоть до пресловутой свиньи...»
Или еще:
В «Одесском Набате» просьба к знающим — сооб
щить об участи пропавших товарищей: Вали Злого,
Миши Мрачного, Фурманчика и Муравчика... П о
том некролог какого-то Яшеньки:
«И ты погиб, умер, прекрасный Яшенька... как
пышный цветок, только что пустивший свои ле
пестки... как зимний луч солнца... возмущавший
ся малейшей несправедливостью, восставший про
тив угнетения, насилия, стал жертвой дикой орды,
разрушающей все, что есть ценного в человече
стве...
Спи спокойно, Яшенька, мы отомстим за тебя!»
Какой орды? За что и кому мстить? Там же ска
зано, что Яшенька — жертва «всемирного бича, венеризма».
Этот список пропавших товарищей вместе с по
койным Яшенькой, жертвой венеризма, — явно
из тех же одесских пластов, откуда они потом вы
нырнули у Бабеля. Вот вам пример абсолютной внеморальности искусства: любой жизненный матери
ал можно, говоря по-гоголевски, возвести в перл
36 7
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
создания—в искусстве важен не материал, а то, как
он обработан стилем.
Но бунинские «Окаянные дни», не будем забы
вать,—вещь документальная, с установкой на мате
риал, этим и ценна. И я бы сказал, что эти бунин
ские дневники — самой жизнью подтвержденная
правда Бунина-художника, прозревавшего тем
ные глубины русской жизни. Нет, не пейзажист
он и не иконописец, а по-своему, не по-достоевски,
жестокий талант.
И .Т.: Достоевского он, кстати, активно не любил.
Писал: что он все время вставляет Христа в свои по
лицейские романы!
Б .П .: Это, добавлю, не сам Бунин говорит, а пер
сонаж его рассказа «Петлистые уши» некто Соколович, который в трактире рассуждает о зловещести Петербурга, а потом убивает проститутку.
Я, помню, в свое время недоумевал: какая-то не
правдоподобная, вернее сказать, неубедительно
рассказанная история. Нет в ней психологической
правды. Но тут другой пойнт: Петербургу быть пусту. То есть я не понимал вот этого символизма бу
нинского творчества — не хроника это, а глубин
ная психология, даже не Фрейд, а Юнг. Символизм
Бунина не во внешней модернистской манере, как,
скажем, в прозе Андрея Белого, а вот в этом выхо
де в бытийные глубины, представленные в реали
стически разработанном образе. Реализм, истон
чившийся до символа, как сказал тот же Андрей
Белый о Чехове. Поэтому, к слову сказать, Ката
ев весьма неубедителен в своей претензии быть бу
нинским наследником: вот он-то действительно
пейзажист, со всеми его бристольскими воротнич
ками,—а вглубь он по-бунински не смотрел, киш
ка тонка.
И. Т.: По-английски: he has no guts.
368
БУНИН
Б.П .: Вот именно. И кстати, коли уж мы перешли
на английский: есть у Бунина сочинение, в кото
ром он дал символику западной жизни в опреде
ленном ее разрезе.
И .Т.: Ну, конечно, «Господин из Сан-Франциско»
1915 года. Богатый американец, путешествующий
на трансатлантическом лайнере, умирает во вре
мя остановки на Капри. Сам Бунин говорил, что
почувствовал шевеление некоего замысла, увидев
в витрине московского книжного магазина новин
ку—«Смерть в Венеции» Томаса Манна. Критики
необыкновенно высоко оценили эту вещь, найдя
в ней высший к тому времени образец бунинской за
вораживающей прозы. Вот Айхенвальд так, к при
меру, писал:
Словно какая-то великолепная, тяжелая, негнущаяся ткань, словно драгоценнейшая парча расстила
ется перед нами поучительная повесть о «господине
из Сан-Франциско», о богатом старом американце,
скоропостижно умершем во время увеселительного
путешествия в отеле на Капри. Но не в сюжете, ко
нечно, сила бунинского рассказа, а в том прежде все
го, как он сделан, в этих долгих, желанно-тяжелых,
как спелые колосья, фразах, в пышности описаний,
в какой-то суровой мощи и полнозвучности слов.
Не знаешь, что и взять отсюда, из этого каскада сло
весных черных бриллиантов, что переписать с этих
блистательных и жутких страниц... Изображение ли
роскошного знаменитого парохода «Атлантида» или
картину океана? Не тенденциозное, а художествен
ное противоположение сказочных зал гигантского
судна и его «подводной утробы мрачным и знойным
недрам преисподней, ее последнему, девятому кру
гу» подобной,— той, где «глухо гоготали исполин
ские топки, пожиравшие своими раскаленными зе
вами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого
в них облитыми едким, грязным потом и по пояс
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
голыми людьми, багровыми от пламени»,— этой
«кухни, раскаляемой исподу адскими топками, в ко
торой варилось движение корабля, клокотали страш
ные в своей сосредоточенности силы, передававшие
ся в самый киль его, в бесконечно длинное и круглое
подземелье, в туннель, озаренный электричеством,
как какое-то исполинское дуло, где медленно, с по
давляющей человеческую душу неукоснительностью,
вращался в своем маслянистом ложе исполинский
вал, точно живое чудовище, без конца протянувшееся
в этом туннеле» — или же образ «Дьявола, следивше
го со скал Гибралтара, с каменистых врат двух миров,
за уходившим в ночь и вьюгу кораблем»? Когда чита
ешь у Бунина про этот титанический корабль, руково
димый «грузным водителем, похожим на языческого
идола» и тяжко одолевающий вьюги, снег, пенящи
еся черные горы океана, мрак и ураган, но на самом
дне темного трюма, в соседстве с мрачными и зной
ными недрами подводной утробы, таящий осмо
ленный гроб с господином из Сан-Франциско, так
недавно на этой же «Атлантиде» в блеске и пресы
щенности, в изысканно-роскошной обстановке на
правлявшимся в Европу на поиски новых наслажде
ний, то испытываешь какое-то мистическое чувство,
и этот многоярусный, многотрубный корабль во мгле
океана кажется символом человечества, одновре
менно сильного и жалкого, гордого и ничтожного,
одинаково исполненного несчастья и вины, прес
тупления и наказания. И Бунин, писатель вообще
недобрый и в этом, среди других своих особенно
стей, черпающий силу производимых им впечатле
ний, огромной сосредоточенностью сарказма сопро
вождает корабль человеческой жизни, и особенно тех
праздных путешественников его, которые, подобно
господину из Сан-Франциско, властвуют, чарами зо
лота в мире и «в совокупности своей, столь же непо
нятно и, по существу, столь же жестоко», как две ты
сячи лет назад Гиберий, чей остров они посещают,
в своих руках, разжимаемых одной лишь смертью,
370
БУНИН
держат не только все материальные радости суще
ствования, но и многие чужие жизни.
Б .П .: Конечно, Томас Манн с его Венецией тут
ни при чем. У него иная символика — не социаль
ная, а экзистенциальная, и еще — репрезентация
соблазнов художника, долженствующего сторо
ниться жизни, сублимировать физическую красоту
в чистую духовность. А у Бунина «Человек из СанФранциско»—это прозрение судьбы Запада, уже на
чавшей осуществляться к 1915 году в событиях ми
ровой войны. Подлинный толчок к созданию этой
вещи, вне всякого сомнения,—судьба «Титаника»,
потонувшего в 19112-м. Вот это был символ так сим
вол! Бунин это увидел.
И . Т.: Так и ненавистный Бунину Блок еще раньше
увидел и еще сильнее сказал: есть еще океан.
Б .П .: Блоково замечание осталось в его дневнике,
а Бунин свой рассказ опубликовал. И Айхенвальд
увидел символику этой вещи, но дал ее слишком
расширительное, что ли, толкование. Тут не две ты
сячи лет назад, а сиюминутное пребывание в неко
ем зловещем символизме. Одна мировая война уже
идет, да и вторая не за горами, и ее тоже Бунин уви
дит и переживет.
И. Т.: А как вы оцените эмигрантские вещи Бунина?
Вы раньше сказали, Борис Михайлович, о симво
лизме «Митиной любви». В чем он, по-вашему, за
ключается?
Б .П .: Вроде бы тот же Дионис. Человек, попавший
в его стихию, смертельно рискует—эта стихия, как
всякая стихия, несет смерть индивиду. И недаром
критики вспоминали в связи с этой вещью Бунина
«Дьявола» Льва Толстого—о том же томлении пло
ти, о любовном томлении. Вот почему мой кумир
371
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Шкловский Виктор Борисович эту вещь между де
лом, походя, припечатал эпигонством. Но давайте
приведем эту его рецензию:
«Митина Любовь» Ивана Бунина есть результат вза
имодействия тургеневского жанра и неприятностей
из Достоевского. Сюжетная сторона взята из «Дья
вола» Льва Толстого. Тургеневу принадлежит пей
заж, очень однообразно данный.
Схема его такая. Небо, земля, настроение. Эта тро
ица идет через все страницы. Небо все время темнеет.
С тих введен для условного подчеркивания ба
нальности и для разгрузки возможности пародии.
Краски, как говорят, изысканные. Об них смотри
у Достоевского в «Бесах», там они даны в пародии
в описании рассказа «Мерси».
«...Тут непременно растет дрок (непременно дрок
или какая-нибудь такая трава, о которой необходи
мо справляться в ботанике). При этом на небе непре
менно какой-нибудь фиолетовый оттенок, которого,
конечно, никто не успел приметить из смертных,
то есть и все видим и не успели приметить, а „вот,
дескать, я поглядел и описываю вам, дуракам, как
самую обыкновенную вещь"». Дерево, под которым
уселась интересная пара, непременно какого-нибудь
оранжевого цвета» <...>.
У Бунина сводятся описания к противоречивости.
«В пролет комнат, в окно библиотеки, глядела ров
ная и бесцветная синева вечернего неба, с неподвиж
ной розовой звездой над ней. На фоне этой синевы
картинно рисовалась зеленая вершина клена и белиз
на как бы зимняя всего того, что цвело в саду» <...>.
«Бесцветная» и «невыразимое» встречаются здесь
часто.
Ш мели у Ивана Бунина «бархатно-черно-крас
ные», это оттого, что они заново выкрашены.
Это от Тургенева. Тот так настаивал на том, что он
(Тургенев) очень четко видит, что самые замеча
тельные слова даже давал курсивом.
372
БУНИН
<...>
Вещь Бунина вся взята таким курсивом. Ее описа
ния отталкиваются не от предмета, а от описаний же.
Пейзаж — вообще понятие литературное, он поя
вился в ней и ощущается благодаря традиции.
Пушкинские пейзажи архаичны и состоят из упо
минаний о предметах.
«Заря сияла на востоке, и золотые ряды облаков,
казалось, ожидали солнце, как царедворцы ожида
ют государя...» («Барышня-крестьянка»).
<...>
«Волга протекала перед окнами; по ней шли на
груженные барки под натянутыми парусами и мель
кали рыбачьи лодки, столь выразительно прозван
ные душегубками. За рекой тянулись холмы и поля,
несколько деревень оживляли окрестность» («Д у
бровский»).
Интересно описание своих чувств человека, нау
чившегося пейзажу.
Это знаменитый автор воспоминаний Болотов.
Родился он при Анне Иоанновне, умер при Алек
сандре.
Воспоминания он начал писать под влиянием
«Жиль Блаза», а кончил под влиянием Стерна.
А научился он природе так: «...а сверх того попа
лись мне нечаянно две те книжки господина Зульцера, которые писал сей славный немецкий автор
о красоте натуры. Материя, содержащаяся в них,
была для меня совсем новая, но мне полюбилась...
Она-то первая начала меня ознакамливать с чудны
ми устроениями всего света и со всеми красотами
природы...» <...>.
«И как по счастью въехали мы тогда на одно воз
вышение, с которого видны были прекрасные поло
жения мест и представлялось очень преузорчатое
зрелище, то рассудил я употребить очам их и пово
дом к особенному разговору и орудием к замышля
емому испытанию или, простее сказать, пощупать
у него пульсу с сей стороны».
373
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
«Для самого сего, приняв на себя удовольственный вид, начал я будто сам с собой и любуюсь ими
говорить: Ах! Какие прекрасные положения мест
и какие разнообразные прелестные виды представ
ляются глазам всюду и всюду. Какие прекрасные зе
лени, какие разные колера полей! Как прекрасно
извивается и блестит река, река сия своими вида
ми, и как прекрасно соответствует все тому и самая
теперь ясность неба, и этот вид маленьких рассеян
ных облачков. Говоря умышленно все сие, примечал
я, какое действие произведут слова сии в моем спут
нике и не останется ли и он также бесчувственным,
как то бывает с людьми обыкновенного разбора...»
Спутник отвечал:
«Что я слышу! и, ах! Как вы меня обрадовали...
так, что я нашел в вас то, чего искал...»
«Как-то с молодых лет еще имел я счастье позна
комиться с натурой и узнать драгоценное искусство
утешаться всеми ее красотами и изяществами» <...>.
Этот же Болотов при жизни ставил себе уединен
ные мавзолеи, закапывая под ними выпавшие свои
зубы.
Иван Бунин находится в конце этой линии.
Он омолаживает тематику и приемы Тургенева чер
ными подмышками женщин и всем материалом
снов Достоевского.
Убийственная рецензия, долженствующая доказать
два тезиса: Бунин—эпигон, и он выживший из ума,
теряющий зубы старик.
И. Т.:
Мышей не ловит.
Вот именно. Написано, конечно, блестя
ще, но при этом неверно. «Митина любовь» —это
не о том, что Бунин теряет зубы, а о том, что все
мы — и Шкловский в том числе — потеряли Рос
сию. Катя, бросившая Митю,—это Россия со всеми
Б .П .:
374
БУНИН
ее пейзажами, залитыми нынче эмтээсовским мазу
том. Но Шкловский, сам вернувшийся из эмигра
ции, поневоле должен был храбриться. Хотя писал
по возвращении в книге «Третья фабрика»: живу
тускло, как в презервативе.
if. т.: Да, эти слова я постоянно цитирую. Но эми
грантский Бунин — не только «Митина любовь»,
это еще два замечательных произведения: «Жизнь
Арсеньева» и совершенно новаторская для русской
литературы вещь — книга рассказов «Темные ал
леи». Сенсационное новаторство «Аллей» — это
эротическая литература, небывалое явление в Рос
сии, на русском языке.
Б .П .: «Темные аллеи» — того же рода вещь, что
и «Митина любовь». Это ностальгия по утрачен
ной России, символизированная в воспоминаниях
старого человека о своей молодости. Россия — это
любовь, которой русские люди насильственно ли
шены. Невозможность возврата дней любви.
И в этом смысле «Темные аллеи»—-несомненная
параллель набоковской «Лолите». «Лолита» тоже
ведь книга о ностальгии, сама ностальгия.
if. Т.: Ну уж, Борис Михайлович, как это сравни
вать можно: у Бунина же всё в пределах незыбле
мой нормы, никакой патологии, ни нарушения уго
ловного кодекса?
Б .П .: А литература не подчиняется никаким кодек
сам, тем более уголовным. В литературе, в искус
стве чем острее, чем сенсационней, тем лучше. Раз
ница в том разве, что воспоминания и ностальгия
у Набокова—о счастливом детстве, а у Бунина—рас
сказ о миновавшей жизни зрелого человека. При
ем, однако, тот же: утрата, символизированная эро
тически.
375
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
И. Т.: Ну что ж, всякий человек имеет право на соб
ственное мнение, тем более что о вкусах, как извест
но, не спорят. Одному нравится поп, другому попа
дья, а третьему попова дочка.
Б .П .: Да уж о попах нынче ностальгировать не при
ходится, компенсированы с избытком.
И. Т.: И все-таки о вкусах: что вам в «Темных алле
ях» больше нравится?
Б.П .: Эстетам положено считать, что лучшая вещь—
«Чистый понедельник». Кстати, здесь известный
символический ход особенно подчеркнут: женщи
на во цвете лет и красоты уходит в монастырь, ге
рой опять лишился жизни и любви. Но мне нравит
ся больше других рассказ вне элегии —«Антигона»:
о студенте, посетившем богатых родственников
и завязавшем скоропалительный роман с краси
вой дядюшкиной сиделкой. Там роман кончается
не трагически, а фарсово: любовников засекает тет
кина домоправительница, приходится разъезжаться.
Кстати, Иван Никитич, нынешнему человеку как-то
и не особенно понятно, а почему, собственно, надо
валить? Ну и продолжали бы потихоньку. Не на гла
зах же у дяденьки и тетеньки совокупляются.
Шучу, конечно. Люди, воспитанные на прежней
манер, а Бунин пишет о таких, в создавшейся ситу
ации не могут поступить иначе.
Но такой молодой, свежей силой веет от этого
рассказа, так желаешь счастья его красивым героям!
И. Т.: Поговорим о «Жизни Арсеньева».
Б .П .: Это роман-мемуар, требующий ностальгии
по определению. Трагическая нота вроде бы требу
ется. Но трагедия где-то за рамой картины; вспо
минает автор, наоборот, о счастливых днях, о мо
лодости со всеми ее скоропреходящими горестями.
376
БУНИН
Ну и любовь, естественно, эта самая Лика, которую
автор решил умертвить раньше времени: женщина,
послужившая моделью Лики, умерла на двадцать
лет позже, чем об этом объявлено в романе. Так что,
действительно, «Жизнь Арсеньева» не просто вос
поминания.
В Советском Союзе без всяких затруднений опу
бликовали эту вещь, когда начали Бунина переиз
давать: ничего в нем антисоветского не нашли, как
можно было бы подумать об итоговой мемуарной
книге непримиримого противника большевиков.
Никакой апологии старого строя. Опять же кар
тины природы, мальчик, оторванный от родного
дома постылой гимназией, любовь—и первая, и вто
рая, и третья. Один только сомнительный сюжет
просматривается: Бунин весьма критичен к преж
ней либеральной интеллигенции. С другой сторо
ны, либералов и требовалось критиковать, они же
не революционеры-большевики. Конечно, Бунин за
бирал глубже, он писал о типе русского передового
человека в целом, в том числе и о революционерах.
Всем этим людям, по Бунину, свойственна духовная
суженность, ограниченность узкими рамками, дог
мами, штампами вот этого самого революционного
мировоззрения. Они не видят в жизни ничего, кро
ме якобы угнетенного народа и якобы зловещих его
угнетателей. В сущности, Бунин пишет об этих лю
дях то же, что писали в сборнике «Вехи», хотя ав
торы «Вех» — тонкие интеллектуалы, а Бунин кто
угодно, но не интеллектуал. Он просто человек здра
вого смысла и тонкой житейской наблюдательности.
В советских изданиях из этих глав было кое-что вы
брошено, но немногое, это никак не портило книгу,
не лишало ее чего-то существенного.
и . Т.: Так что действительно можно сказать, что
«Жизнь Арсеньева» —это просто-напросто пейзаж
ная лирика известного пейзажиста Бунина? А про
тив пейзажей, тем более русских, мы не возражаем.
377
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Б. Я.; Конечно, нет. В книге есть очень серьезная
тема. В сущности, это роман о становлении худож
ника.
И. Г.: Портрет художника в юности?
Б .Я.: Да, только, по-моему, даже лучше, чем у Джой
са. Становление героя очень интересно дано в кон
фликте его с любимой девушкой, вот с этой самой
Ликой, которой чужды и смешны эстетические вос
торги героя. Женщины, показывает Бунин,— это
проза, проза и проза. Напоминает мотив чеховско
го «Учителя словесности».
И вот в одном месте Бунин помещает свой эсте
тический манифест — в противопоставлении уже
не только женщинам, но всем вот этим хорошим
русским либеральным людям.
Писать! Вот о крышах, о калошах, о спинах надо
писать, а вовсе не затем, чтобы «бороться с произ
волом и насилием, защищать угнетенных и обез
доленных, давать яркие типы, рисовать широкие
картины общественности, современности, ее настро
ений и течений!» Я ускорял шаги, спускался к О р
лику. Вечер уже переходил в ночь, газовый фонарь
на мосту горел уже ярко, под фонарем гнулся, запу
стив руки подмышки, по-собачьи глядел на меня,
по-собачьи весь дрожал крупной дрожью и деревян
но бормотал: «ваше сиятельство!» стоявший пря
мо на снегу босыми красными лапами золоторотец
в одной рваной ситцевой рубашке и коротких ро
зовых подштанниках, с опухшим угреватым лицом,
с мутно-льдистыми глазками. Я быстро, как вор,
хватал и затаивал его в себе, совал ему за это целый
гривенник... Ужасна жизнь! Но точно ли «ужасна»?
Может, она что-то совершенно другое, чем «ужас»?
Вот я на днях сунул пятак такому же босяку и наив
но воскликнул: «Это все-таки ужасно, что вы так
живете!» — и нужно было видеть, с какой неожи
378
БУНИН
данной дерзостью, твердостью и злобой на мою глу
пость хрипло крикнул он мне в ответ: «Ровно ниче
го ужасного, молодой человек!»
А за мостом, в нижнем этаже большого дома, ос
лепительно сияла зеркальная витрина колбасной,
вся настолько завешанная богатством и разнообра
зием колбас и окороков, что почти не видна была бе
лая и светлая внутренность самой колбасной, тоже
завешенной сверху до низу. «Социальные контра
сты !»—думал я едко, в пику кому-то, проходя в све
те и блеске витрины...
На Московской я заходил в извозчичью чайную,
сидел в ее говорю, тесноте и парном тепле, смотрел
на мясистые, алые лица, на рыжие бороды, на ржа
вый шелушащийся поднос, на котором стояли пе
редо мной два белых чайника с мокрыми веревоч
ками, привязанными к их крышечкам и ручкам...
Наблюдение народного быта? Ошибаетесь — только
вот этого подноса, этой мокрой веревочки!
В этом отрывке цензорам могло не понравить
ся разве что изобилие колбасы, ставшей в совдепе
чем-то вроде Грааля. Но ничего, пропустили.
И. Т.: Съели.
Б.П .: Точно! А против веревочек сказать особенно
нечего. С другой стороны, в России, поет бард, как
веревочка ни вейся, все равно совьется в плеть.
Сологуб
Б.
Трудно, Иван Никитич, говорить сейчас о Фе
доре Сологубе. Опоздали мы с ним. Не мы с вами
опоздали, а все — Россия опоздала. Сологуб умер
в декабре 1927 года и незадолго до смерти даже че
ствуем был по поводу сорокалетия писательской
деятельности. Конечно, он кончился в революцию
большевицкую, хотя какие-то движения еще не
долго просматривались. В начале двадцатых годов
опубликовал роман «Заклинательница змей» и не
сколько стихотворных сборников, в 1926-м был еще
раз издан главный его роман «Мелкий бес». Потом
вот это скромное чествование—и смерть, и полное
забвение после смерти.
И. Т.: Не совсем так, Борис Михайлович: в 1933 году
«Мелкий бес» вышел в издательстве Academia
со всеми приличествующими онерами.
Б .П .: Да ведь и в 1958 году областное кемеровское
издательство опять «Мелкого беса» выпустило,
но уже и со скандалом: были, что называется, орг
выводы. К тому же это издание было сокращенным,
я сверял с нынешними полными. Немного, но со
кратили; например, сцену, в которой Передонов
с Векшиной вдвоем секут гимназиста и, возбужден
ные этим действом, совокупляются.
Ну что ж, сейчас Сологуба издают много и бо
лее или менее правильно, несколько собраний со
чинений вышло. Диссертации пишут. Но — опоздано: кому это сейчас интересно? Не о Сологубе
говорю, а о литературе вообще, она перестала быть
380
СОЛОГУБ
главным занятием и главной отрадой русских лю
дей, россиян, как теперь говорят. Не успел Сологуб
в плоть и кровь впитаться —не прошел через шко
лу, где худо ли, бедно, но какая-то прививка ли
тературы будущим гражданам российским дела
лась. А если в нынешних школах о нем и говорится
что-то, то ведь школярам это ни к чему. До лампоч
ки. По барабану. Это ведь аксиома: живет в культу
ре то, что усвоено в школе; даже и не усвоено, а про
сто упоминалось. Живые вехи нужны.
Но с другой стороны, не прошел Сологуб даром,
ох, не прошел. Я еще буду говорить об этом.
И. Т.: А школьное ли это дело — Сологуб? В школе
проходят классиков — пичкают классиками, а Со
логуб если и классик (конечно, да), то определен
но не школьный, не для школы.
Б .П .: Не совсем согласен. Школьные классики всег
да выборочно даются. И «Мелкого беса» можно
было бы дать (с некоторыми купюрами, безусловно).
Помимо всего прочего, это интересно, школяров мо
жет завлечь, и к тому же местами даже смешно. Передонов, конечно, поострее штучка, чем Беликов, че
ловек в футляре, но он дойдет до школяров.
Я. Т.: Тем более что учитель.
Б .П .: Но вот тут и нужно нотабене поставить: нель
зя его подносить как социальный тип. «Мелкий
бес» не реалистический роман, а гротескный, сюрный, сюрреалистический. Тут не социология, даже
не психология, а метафизика. Это демонстрация
бессознательного в обличье бытового вроде бы пер
сонажа. Адские глубины человеческой психики.
Ну и потом, я бы стихи Сологуба обильно дал
школярам. Поэт он превосходный и в высшей мере
классичный. С каким интересом декламировали бы
они Сологубовы «Чертовы качели».
381
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Я. т Брюсов говорил, что стихи Сологуба пушкин
ской школы.
Б. П .: Но и тут, конечно, не без всяческих «но». Если
это и Пушкин, то какой-то посмертный, что ли. Как
будто из могилы выпущенный. А вот как сам Соло
губ говорил о своих стихах, приписывая их своему
герою Триродову:
Его сочинения, новеллы и лирические стихи не от
личались ни особою непонятностию, ни особыми
декадентскими вычурами. Но они носили на себе
печать чего-то изысканного и странного. Надо было
иметь особый строй души, чтобы любить эту про
стую с виду, но столь пряную поэзию.
Ну вот давайте почитаем.
Любовью легкою играя,
Мы обрели блаженный край.
Вкусили мы веселье рая,
Сладчайшего, чем Божий рай.
Лаская тоненькие руки
И ноги милые твои,
Я изнывал от сладкой муки,
Какой не знали соловьи.
С тобою на лугу несмятом
Целуяся в тени берез,
Я упивался ароматом,
Благоуханней алых роз.
Резвей веселого ребенка,
С невинной нежностью очей,
Ты лепетала звонко, звонко,
Как не лепечет и ручей.
Любовью легкою играя,
Вошли мы только в первый рай:
382
СОЛОГУБ
То не вино текло играя,
То пена била через край.
И два глубокие бокала
Из тонко-звонкого стекла
Ты к светлой чаше подставляла
И пену сладкую лила,
Лила, лила, лила, качала
Два тельно-алые стекла.
Белей лилей, алее лала
Бела была ты и ала.
И в звонах ласково-кристальных
Отраву сладкую тая,
Была милее дев лобзальных
Ты, смерть отрадная моя!
Вот, оказывается, в чем дело: поэт смерть воспева
ет в образе любимой.
И. Т.: Самое время, Борис Михайлович, сказать
о главной, а по существу и единственной теме Со
логуба.
Да вот это стихотворение уже почти все ска
зало. Сологуб ненавидит жизнь, бабищу ражую
(сквозной у него образ), он самое Солнце ненави
дит, называет Драконом, Змием. А любит он Луну
и смерть. И это не какой-то хитроумный психоана
лиз из него извлекает, а сам он об этом пишет от
крытым текстом. И даже некий идеологический,
что ли, уровень у него наличествует: он пишет о не
обходимости дульцинировать мир. Это из Дон Ки
хота, герой-рыцарь претворил—в мечте, конечно,—
простую скотницу Альдонсу в прекрасную даму
Дульцинею. И Сологуб старается показать, что та
кая игра воображения не только произведения ис
кусства создает, но и потребна для преображе
ния самой жизни. Во времена Сологуба, вот в этот
Б .П .:
383
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
пресловутый Серебряный век это называлось те
ургией: преображение мира по законам красоты.
Это была главная русская утопия того времени —
и не вульгарные марксисты-материалисты этим за
нимались, а цвет русской культуры. И ведь даже
в некотором роде именно они и победили, настоя
ли на своем, эти Дон Кихоты русского религиозно
культурного ренессанса. Точнее, сумели заразить
грубых большевиков этой мечтательностью.
Я . Т.:
Углубите этот тезис, пожалуйста.
Б .П ,: В свое время. Давайте сейчас посмотрим, как
сам Сологуб дульцинировал жизнь в своем зна
менитом романе. Как он с Передоновым управ
лялся — этим сходящим с ума параноиком — учи
телем словесности в провинциальной гимназии.
Передонов — это бредовый образ, даже странно,
что Александр Блок писал о «Мелком бесе» в ста
тье, озаглавленной «О реалистах». В этой статье
он вступил в интересный спор с критиком — Горнфельдом. Вот давайте этот спор дадим что назы
вается, verbatim, дословно процитируем. Сначала
Горнфельд о Передонове:
Он лжет и верит себе и борется с миром диких грез,
им сочиненных. Их центр — недотыкомка. То «дым
ная и синеватая», то «грязная, вонючая, противная
и страшная», то «злая и бесстыжая», то «кровавая
и пламенная», она дразнит и терзает его. «Уже ясно
было, что она враждебна ему и прикатилась имен
но для него, а что раньше никогда и нигде не было
ее. Сделали ее—и наговорили. И вот, живет она, ему
на страх и на гибель, волшебная, многовидная,—сле
дит за ним, обманывает, смеется,—то по полу катает
ся, то прикинется тряпкой, лентой, веткой, флагом,
тучкой, собачкой, столбом пыли на улице, и везде
ползет и бежит за Передоновым,— измаяла, истоми
ла его, зыбкою своей пляской». Она так вещественна
384
СОЛОГУБ
для него, что когда ее нет, то Передонов спокойно
думает: «Видно, нажралась, да и завалилась спать»,
а чтобы избавиться от нее, он придумал средство: на
мазал весь пол клеем, чтобы она прилипла. Но сред
ство не помогло: прилипали подошвы, а недотыкомка каталась свободно и визгливо хохотала.
Вот эта недотыкомка —один из ярчайших образов
сологубовской фантазии. Это и есть земной плен,
великая скука бытия. Сартр это бы называл бытиемв-себе: этакое негативное откровение о мире дочеловеческом и бесчеловечном. А дальше Горнфельд
заводит речь о другой линии «Мелкого беса»:
Один эпизод мне кажется особенно любопытным
и выразительным: это почти не связанный с исто
рией Передонова протяжный и обстоятельный рас
сказ о том, как одна из барышень Рутиловых ведет
любовную игру с хорошеньким мальчуганом, гим
назистиком Сашей. Я говорил недавно о нашей эро
тической литературе, но должен признать, что ее
реалистические эксцессы —детская игра, наивная
и невинная, в сравнении с чудовищным напряже
нием похоти, которое вложено здесь в рассказ о том,
как молодая девушка развращает невинного мальчи
ка. Оба остаются физически невинными —но тем бо
лее ошеломляет эта беспредельная извращенность.
Горнфельду кажется, что этот эпизод свидетель
ствует «об отвратительно исковерканной жизни».
И тут ему начинает возражать Александр Блок:
Когда читаешь о том, как веселятся и играют Саша
и Людмила —оба молодые и красивые, как они ду
шатся духами, как наряжаются, как смеются, как це
луются, как над буднями уездной крапивы празд
нуют праздник легкой плоти,— когда читаешь,
кажется, смотришь в весеннее окно. Вот она нако
нец, плоть,— прозрачная, легкая и праздничная;
з«5
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
здесь не уступлено пяди земли —и земля благоухает
как может, и цветет как умеет; и не убавлено ни кап
ли духа, без которого утяжелились бы и одряхле
ли эти юные тела; нет только того духа, который
разлагает, лишает цвета и запаха земную плоть. Ни
чего «интеллигентного», все «мещанское». Ни од
ной мысли, но совершенная мера. Потеряй только
эту меру, рухнет юность, зароится похоть и нечисть,
как роится она всюду кругом —в Передонове, в уезд
ной церкви, в чернозубых дамах: в городских раз
вратниках, в канавах вдоль мостков. Но комната
Людмилы —на втором этаже, и там празднуют свою
красоту эти заоблачные мещане, небесные обывате
ли —подобные земным богам. Жаль только одного,
того, что с таким малым духом может ужиться их
благоухающая плоть. Но это—не страшная эротика.
Здесь все чисто, благоуханно и не стыдится солнеч
ных лучей. И особенно опасно бояться этой эроти
ки, когда мы знаем, что есть другая —более страш
ная, таящаяся там, где безверие и беззвездная ночь,
где не умеют «пытать естество». Сологуб—писатель
умудренный, писатель глубокий, задумчивый.
Вот это и есть дульцинирование жизни у Сологуба.
Блок, сам поэт, видит, как другой поэт преобража
ет тяжелую бабищу-жизнь в праздник легкой пло
ти. Но, Иван Никитич, вспомним еще одну поэти
ческую апофегму: «Не верь, не верь поэту, дева!»
Не так уж благостна эта картинка у Сологуба, и есть
в ней своя тяжесть: неразрешенное томление плоти.
Сцены эти —самый настоящий декаданс, прав ско
рее Горнфельд, человек прозаический и не способ
ный утрачивать здравый смысл в построениях поэ
тической фантазии. Сологуб —писатель, по Блоку,
умудренный, глубокий, задумчивый,—уж слишком
глубоко копнул, и на таких глубинах ничего легко
го не бывает. И вот он старается подняться вверх
из этих глубин — низин! — к созданиям своей фан
тазии-земле Ойле и звезде Майр.
3 8
б
СОЛОГУБ
И. Т.: И еще река Лигой есть в этой мистической ге
ографии Сологуба:
Звезда Майр сияет надо мною,
Звезда Майр,
И озарен прекрасною звездою
Далекий мир.
Земля Ойле плывет в волнах эфира,
Земля Ойле,
И ясен свет блистающий Майра
На той земле.
Река Лигой в стране любви и мира,
Река Лигой
Колеблет тихо ясный лик Майра
Своей волной.
Бряцанье лир, цветов благоуханье,
Бряцанье лир
И песни жен слились в одно дыханье,
Хваля Майр.
Б .П .: Мне кажется, на это стихотворение ориенти
ровался Мандельштам, когда писал свое «На страш
ной высоте блуждающий огонь» с этим рефреном
«Твой брат, Петрополь, умирает»: вот как можно
делать стихи из невнятного, нерасчлененного бор
мотания, чуть ли не из трех слов.
Передонову не дано дульцинировать мир: он
только в борьбе с недотыкомкой, когда она при
кинулась гардиной, поджег эту гардину и спалил
городской театр. А потом, окончательно сойдя
с ума, зарезал своего приятеля Володина, похо
жего на барашка (отметим эту библейскую аллю
зию на подменную жертву). К земле Ойле, к звез
де Майр, к Королевству Соединенных островов
устремляется другой герой Сологуба — Триродов из трилогии «Творимая легенда». Это сов
сем уж странный персонаж — химик, который,
387
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
мы догадываемся, умеет претворять жизнь в смерть
так, что покойники сохраняют какую-то призрач
ную, но тем более ценную жизнь. Или, наоборот:
умеет воскрешать покойников. В его имении жи
вут некие мальчики, «тихие дети». Вот так Триродов, то есть автор его Сологуб, побеждает ражую
бабищу жизнь.
Корней Чуковский резюмировал эту тему так:
Такова и была первоначальная философская схе
ма Федора Сологуба. Но прошли годы и наполнили
эту схему другим содержанием. Теперь, в своем по
следнем романе он с каким-то хитроватым смешком
вкрадчиво шепчет каждому читателю на ухо: ты не
пременно одержишь победу над румяной бабищейжизнью, стоит только тебе умереть! Только в моги
ле ты дульцинируешь мир, и всякая Альдонса станет
Дульцинеей — в могиле. Там все превратится в ле
генду, и только оттуда есть путь на Ойле:
Мой прах истлеет понемногу,
Истлеет он в сырой земле,
А я меж звезд найду дорогу
К иной стране, к моей Ойле.
Как бы ни относиться к этому странному творчеству,
ясно одно: это творчество —не пустая блажь одного
чудака-однодума, оно создано нашей эпохой, оно
продиктовано ею. В этих произведениях она отраз
илась, как в зеркале.
Мне, однако, кажется, что время, о котором гово
рил Чуковский, еще не вышло на уровень сологубовского проекта. Статья Чуковского, позднее
названная «Путеводитель по Сологубу», была на
писана прямо по следам трилогии Сологуба, то есть
еще до революции. Нужно было случиться рево
люции, чтобы по-настоящему понять, о чем писал
Сологуб, каково было тайное, интимное начало его
388
СОЛОГУБ
творчества и к чему, к каким сверхлитературным
результатам оно вело.
Борис Михайлович, а вот вы упоминали дру
гой сологубовский роман «Заклинательница змей».
Я. Г.:
Б .П .: Я читал это сочинение достаточно давно
и плохо его помню. Запомнился среди его персона
жей сознательный рабочий, употребляющий слово
«цузаменбрух». Это так называемая цузаменбрухтеори —теория грядущей социальной катастрофы,
марксистский термин, говоря по-русски: грядущая
социальная революция.
Но вот давайте приведем отзыв Виктора Шклов
ского об этом романе—будет более или менее ясно,
о чем это:
«Заклинательница змей» — странный роман. Дей
ствие романа, очевидно, происходит в 1913 году, ме
сто действия приволжский город, действующие ли
ца —рабочие, с одной стороны, и фабрикант и его
семья, с другой. Содержание романа — классовая
борьба. Время написания 1915-1921 годы. И как непо
хоже. Как нарочно непохоже. В «Заклинательнице
змей» нет никакой фантастики, нет ни чар, ни бре
да. Но роман фантастический. Фабрикант влюбля
ется в работницу своей фабрики Веру. Вера требу
ет у него отдать фабрику рабочим. Вера заклинает
фабриканта и сама зачарована им, как фарфоро
вая заклинательница змей, подаренная ей ее другом
христианином Разиным, благословившим ее на не
возможный подвиг, сама зачарована зачарованной
змеей. Фабрикант отдает Вере завод, но не требует
от нее за это ничего и отпускает ее к жениху. Женихрабочий в ревности убивает Веру. Все это вложено
в традиционные рамки романа, с ревностью, шанта
жом, подслушиванием, и все это фантастично. Ро
ман, как аэроплан, отделяется от земли и превраща
ется в утопию. Конечно, Федор Сологуб и не хотел
389
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
написать бытовой роман, он хотел скорей из эле
ментов жизни, жгучих и тяжелых, создать сказку.
Надо сказать, что при всем своем изысканном
декадансе Сологуб был писателем на уровне своего
политического сознания очень левый. Во время
революции пятого года написал массу противо
правительственных стишков (именно стишков,
а не стихов, каких-то частушечных куплетов).
Тут дало о себе знать происхождение Сологуба —*
Федора Кузьмича Тетерникова. Происхождение
это было самое что ни на есть плебейское: отец
был портным из крестьян, рано умер, а мать —
прислугой.
Тут начинаются парадоксы: она служила в доме,
где к ее сыну мальчику Феде господа отнеслись почеловечески, всячески его развивали, потом устро
или в Учительский институт. Получив там диплом,
он начал работать в так называемых городских
школах (что-то вроде советских семилеток), снача
ла в провинции, а потом и в Петербурге, где он стал
не просто преподавателем (математики), но даже
инспектором этой школы. Прослужил потребные
двадцать пять лет, получил пенсию. Но ко времени
его отставки в 1907 году он уже был известным ли
тератором, как раз в том году вышел отдельным из
данием «Мелкий бес». Биография, что и говорить,
скромная, но этой скромностью отнюдь не исчер
пывавшаяся. Мать его была садистически жестока,
она непрерывно порола сына. Причем не только
в детстве, но уже взрослого, работавшего и содер
жавшего семью человека. Есть письмо Сологуба,
рассказывающее, как она выпорола его в 28 лет.
И у него создалась какая-то зависимость от этих
телесных наказаний. Выработался определенный
садомазохистский комплекс. Отсюда постоянные
сцены телесных наказаний, порки детей в его про
изведениях, образ мальчика, чаще всего несчаст
ного, погибающего. Его Передонов, только и ду
3 9 0
СОЛОГУБ
мающий о том, кого бы выпороть,—образ едва ли
не автобиографический.
Цитированный Горнфельд писал в той же статье,
что Передонов —это сам Сологуб, конечно, услож
ненный мыслью и талантом. А Сологуб в преди
словии к отдельному изданию писал о Передонове:
нет, это не обо мне, это о вас, любезные читатели.
И да, Сологуб сумел-таки покорить Россию своими
комплексами и фантазиями.
Эти мальчики сологубовские неизбежно ведут
за собой не только садомазохистские ассоциации,
а еще известно какие.
Я . Т.:
Б .П .: Ну да, критики писали о триродовских «ти
хих мальчиках» в «Творимой легенде» имен
но в таком плане: а зачем Триродову эти тихие
дети? Сологуб в интервью гневно возражал: вот,
мол, до каких гадких несообразностей договори
лись критики! И действительно, в контексте «Тво
римой легенды» этих тихих детей можно понять
по-другому: это воскрешенные Триродовым мерт
вые дети. Он ведь маг и химик, этот Триродов.
И на страницах романа он действительно воскре
шает одного засеченного матерью и уже похоро
ненного мальчика Егорку.
Конечно, можно больше того: подумать о педо
филии Сологуба. Но как-то не хочется. Он о другом.
Борис Михайлович, не узнаю вас. Ведь вы
вслед за вашим Великим Учителем все к этому сво
дите.
Я . Г .:
Б.П .: Искусство Сологуба настолько тонко, изящно
и одухотворенно, что не оставляет не то что воз
можности, а вот именно желания как-то его на из
вестный лад углубить. От звезды Майр нырнуть
в темные бездны. Не оставил нам этих бездн Соло
губ в своем чистом творчестве. Он всегда—по краю
391
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
этих бездн: дух захватывает, но вниз не падаешь.
Остаешься наверху, в небе.
Вот один пример — из очень раннего Сологу
ба, но уже мастера. Это напечатанный в 1894 году
рассказ «Тени», одна из первых его публикаций.
И какая вещь! Мальчик-гимназист нашел в книж
ке фокусов и загадок инструкцию, как при помощи
пальцев можно строить различные смешные тене
вые фигуры на стене. И увлекся этой игрой свыше
меры. Мать его на этом не раз застает, выговарива
ет ему мягко, напоминает, что уроки нужно учить.
Он уроки учит, но и от игры этой отказаться не мо
жет. Мать его опять застигает за баловством но ни
чего сделать не может—и в конце концов сама тай
ком начинает так же играть.
Нет ничего легче, чем дать психоаналитическую
интерпретацию этого рассказа. Фрейд, кстати, сам
дал таковую одному подобному сочинению—новел
ле Стефана Цвейга «Двадцать четыре часа из жиз
ни женщины». В игорном доме внимание женщины
привлек молодой человек, ведущий бешеную игру
и постоянно проигрывающий. И даже не сам он,
а его необыкновенно выразительные руки, держа
щие карты и всячески ими манипулирующие. Мо
лодой человек начисто проигрался, он в отчаянии
и хочет покончить с собой. Женщина уводит его
к себе, проводит с ним ночь, а утром дает ему де
нег на железнодорожный билет и берет с него сло
во, что он уедет. Тот дает соответствующие клятвы.
Среди дня что-то заставляет женщину заглянуть
в игорный дом—и она видит снова того же молодо
го человека за картами и те же его выразительные
руки. Он проигрывает те деньги, что она ему дала.
И .Т.: И как же интерпретировал эту вещицу Зиг
мунд Фрейд?
Б .П .: Понятно как. Центр рассказа— не столько
игра, сколько руки. Руки играющие. Руки блудя
392
СОЛОГУБ
щие. Это рассказ о том, как молодой человек, уже
познавший женщину, не может отказаться от сво
их инфантильных привычек.
Вот об этом и сологубовские «Тени». И еще
у него сверхпрограммная деталь: мать мальчи
ка, говорит автор,— вдова, но еще молодая и пре
красная.
И вот я говорю с чистой совестью и как на духу:
не хочется сюда Фрейда приплетать, и без него хо
рошо. Даже не то что хорошо, а лучше. Сологуб
выводит нас в чистое небо искусства, и уходить от
туда, падать собственной волей не хочется.
И вот таков весь Сологуб. О чем бы он ни писал.
Каких бы Передоновых ни выставлял. Он действи
тельно дульцинировал мир. Альдонсу превратил
в Дульцинею и жадного Дракона подменил лун
ной Лилит (как в его пьесе «Заложники жизни»).
Ну, или вот еще один пример — уже прямой
и непосредственно к его теме обращающий: зна
менитое стихотворение «Нюрнбергский палач».
Кто знает, сколько скуки
В искусстве палача!
Не брать бы вовсе в руки
Тяжелого меча.
И я учился в школе
В стенах монастыря,
От мудрости и боли
Томительно горя.
Но путь науки строгой
Я в юности отверг,
И вольною дорогой
Пришел я в Нюренберг.
На площади казнили:
У чьих-то смуглых плеч
В багряно-мглистой пыли
Сверкнул широкий меч.
393
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Меня прельстила ал ость
Казнящего меча
И томная усталость
Седого палача.
Пришел к нему, учился
Владеть его мечом,
И в дочь его влюбился,
И стал я палачом.
Народною боязнью
Лишенный вольных встреч,
Один пред каждой казнью
Точу мой темный меч.
Один взойду на помост
Росистым утром я,
Пока спокоен дома
Строгий судия.
Свяжу веревкой руки
У жертвы палача.
О, сколько тусклой скуки
В сверкании меча!
Удар меча обрушу,
И хрустнут позвонки,
И кто-то бросит душу
В размах моей руки.
И хлынет ток багряный,
И, тяжкий труп влача,
Возникнет кто-то рдяный
И темный у меча.
Не опуская взора,
Пойду неспешно прочь
От скучного позора
В мою дневную ночь.
Сурово хмуря брови,
В окошко постучу,
394
СОЛОГУБ
И дома жажда крови
Приникнет к палачу.
Мой сын покорно ляжет
На узкую скамью.
Опять веревка свяжет
Тоску мою.
Стенания и слезы,—
Палач — везде палач.
О, скучный плеск березы!
О, скучный детский плач!
Кто знает, сколько скуки
В искусстве палача!
Не брать бы вовсе в руки
Тяжелого меча!
Вот чистейший пример сублимации: бытовая под
робность-наказание ребенка—превращается в пу
бличную казнь и преодолевается, преобразуется че
канными строфами.
if. Г.; Борис Михайлович, вы обещали что-то сказать
о сверхлитературном значении Сологуба, о неких
жизненных проекциях его творчества. И к тому же
я хочу припомнить однажды вами сказанные сло
ва: мать социалистического реализма — кухарка,
а отец—Сологуб.
Б .П .: Это все тот же вопрос об Альдонсе и Дуль
цинее, о дульцинировании жизни. Нужно понять,
что у Сологуба в этой стратагеме, что ли, речь шла
не просто и не только о литературе, сублимирую
щей жизнь в произведение искусства. Он, как и все
его современники по Серебряному веку, думал
о той же теургии—преображении бытия по модели
красоты. Отнюдь не об искусстве, а именно о жизни,
долженствующей преобразиться в творческом акте
теургического свойства. Та же тема, что в «Смысле
395
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
творчества» Бердяева. Искусство — знак неудачи,
оно создает стихи, книги, симфонии и картины,
но жизнь остается непреображенной. И это же ос
новная тема Сологуба. Жизнь должна стать твори
мой легендой. Причем не в индивидуальном, а все
общем порядке.
Сологуб писал в стихах: «И что мне помеша
ет // Воздвигнуть все миры, // Которых пожела
ет // Закон моей игры».
Но его как раз обвиняли в солипсизме —изоли
рованном самосовершенствовании, ибо для Сологу
ба, как он многократно заявлял, не существует мира
за пределами его «я». Но в том-то и дело, что он
жаждет выйти за эти пределы и преобразить, дульцинировать—мир. Отсюда эти тихие дети —как бы
залог будущего преображенного мира. И вот тут
я скажу, если угодно, ересь: этих детей усыновила
советская литература.
Я . Г .:
А именно?
Б .П .: Это Тимур и его команда. Вообще, не кажет
ся ли чудесным, что в Советском Союзе из лите
ратуры (не считая маргинальных гениев) удалась
только детская?
Но с другой стороны: а что такое этот самый
социалистический реализм, будь он неладен?
Это и есть дульцинирование мира по Сологубу.
Представить бытие преображенным не на карти
не, не в песне, не в книжке — в действительности,
«в реале»? И верить в это воплощение, не замечая
постылой реальности. Вот та самая пресловутая ла
кировка действительности в поздней сталинщине—
это и есть реализованный проект Федора Сологуба.
Социалистический реализм —это отнюдь не лите
ратурный метод, это фантастическое заклятие бы
тия, восприятие его в образе долженствования. Это
магическое внушение, гипнопедия. Это все та же
мечта раба, веками сеченного, о хорошей жизни.
39 6
СОЛОГУБ
Вздох угнетенной твари, душа бездушного мира,
как писал красноречивый основоположник. Соло
губ — на этой линии. Он-то ведь и был рабом, ко
торый от розог родной матери вознесся мечтою
к земле Ойле. Он создатель советской жизни, ее
сумрачный проектировщик.
Сологуб — явление того же масштаба, что Пла
тонов. Но он был раньше —еще в досоветской Рос
сии увидел ее будущие пути. Больше того: наставил
и вывел ее на этот путь.
Гиппиус
И. Т.: Исполнилось 150 лет со дня рождения Зинаи
ды Гиппиус—одной из характернейших и колорит
нейших фигур русского религиозно-культурного
ренессанса, Серебряного века. Даже точнее будет
сказать: Гиппиус не «одна из», а первая в последу
ющем славном ряду деятелей новой углубленной
русской культуры, преодолевшей грех псевдонауч
ного позитивизма базаровского толка и некритиче
ского народничества.
Еще в 1892 году Дмитрий Мережковский высту
пил с докладом «О причинах упадка и новых те
чениях русской литературы»—это был этап, рубеж
русской культурной революции. Происходило ду
ховное углубление русской культуры—с места и по
ста духовных учителей были свергнуты прежние
кумиры: Белинский, Добролюбов, Чернышевский,
Писарев, были дискредитированы культурный ни
гилизм и народническое мракобесие. Прозвучали
новые слова, раздались новые песни. Запевалами
были именно Мережковский и Гиппиус. Конеч
но, они были не одни, да и, строго говоря, не пер
выми: уже гремел на философской кафедре Влади
мир Соловьев, уже выступал строгий эстет Аким
Волынский, писал Василий Розанов. Но чета Ме
режковских обладала одним необходимым каче
ством новаторов и пролагателей новых путей: они
умели привлечь внимание. И этим качеством в пол
ной мере обладал не столько культурнейший Ме
режковский, сколько как раз она, Зинаида Никола
евна Гиппиус.
39»
ГИППИУС
2>. 77.; Именно так, Иван Никитич: Гиппиус обла
дала способностями и свойствами того, что мы
сейчас назвали бы «поп-стар». Первые ее публич
ные выступления с чтением стихов были не только
чтением, но и зрелищем. Она выходила на эстра
ду в каком-то белом хитоне, снабженном чем-то
вроде крыльев, чуть ли не босая. Этакое ангелическое явление: она была очень красива холодной,
именно какой-то нездешней потусторонней красо
той — и декламировала свои необыкновенные, не
слыханные стихи. Вроде того: я хочу того, чего нет
на свете. И стихи были необычными, и презента
ция стихов, и весь, повторяю, ее нездешний облик
Стихи Зинаиды Гиппиус —лучшее из того, что
она писала. А писала она чуть ли не всё, во всех ро
дах словесности выступала: и стихи, и проза, и кри
тика, и драматургия. Критику она публиковала под
мужским псевдонимом Антон Крайний.
И. Т.:
Был еще псевдоним—Лев Пущин.
Б .П .: Да, кажется, еще и третий, тоже мужской.
С этой гендерной идентификацией тоже интересно
было. Гиппиус и стихи писала часто (если не всег
да) от лица автора-мужчины. А одно стихотво
рение было написано и так и этак, через строч
ку — то мужчина, то женщина. В русском языке
для таких игр богатые есть возможности — родо
вые окончания всех частей речи, за исключени
ем разве что наречий и междометий. Вот из этого
стихотворения:
Ждал я и жду я зари моей красной,
Неутомимо тебя полюбила я...
Встань же, мой месяц серебряно-красный,
Выйди, двурогая, — Милый мой —Милая...
И. Т.: Тут, Борис Михайлович, вам и карты в руки,
с вашей любовью к психоаналитическим сюжетам.
399
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Б .П .: И нс говорите. Но тут и без Фрейда понача
лу обходилось. Гиппиус, например, замужняя жен
щина, как всем было известно, выступала на сце
не с косой, что считалось тогда признаком именно
незамужней девушки, девственницы, если угодно.
Действительно, ее брак с Мережковским был, мяг
ко говоря, странноват. Похоже, что он не был, как
сейчас говорят в Америке, консьюмирован. Что это
был «белый брак». Об этом достаточно прозрачно
писала сама Гиппиус в мемуарной (не оконченной)
книге о Мережковском (она его пережила на че
тыре года, он умер в 1941-м, она — в 1945-м в Па
риже). И еще одна странность имела место в се
мейном быту Мережковских: с ними вместе жил
Дмитрий Философов, тоже достаточно активный
критик и публицист того времени. Не удивитель
но, что жизнь Мережковских служила богатым по
водом для всякого рода предположений, да и по
просту сплетен.
Я. Т.: Доходило до того, что Гиппиус готовы были
считать гермафродитом.
Б . 77.: Ну, это чушь, конечно: гермафродитизм очень
редкое органическое нарушение, страдающие им
люди умственно неполноценны. А кто осмелится
сказать, что Мережковские —и муж с женой, и оба
они с Философовым — недоразвитые инвалиды,
или, сказать политкорректнее, mentaly challenged
persons?
Ну, а если припасть к источнику мудрости —
всепобеждающему, как вы говорите, учению Зиг
мунда Фрейда?
Я. Т.:
Б. Я.: Опять же многого не скажешь. Один несо
мненный факт имел место. Еще не дойдя до Фрейда,
культурные русские люди прочитали Отто Вейнингера, нашумевшую в начале XX века его книгу «Пол
400
ГИППИУС
и характер». Вейнингер доказывал, что нет чистых
гендерных полюсов: М и Ж суть некие абстракции,
или, лучше сказать, идеальные типы. В действи
тельности, говорил он, в любом человеке имеет ме
сто смешение, в разных пропорциях, этих начал.
Ясно было, что автор этой концепции —гомосексу
алист, не сумевший примириться с тем фактом, что
его анатомическое строение не совпадало с поло
вой идентификацией. Это Розанов не обинуясь от
чеканил. Не вынеся этой диспропорции, Вейнингер
покончил с собой, тем самым еще более продвинув
свою парадоксальную книгу. И эта книга произвела
известный сдвиг в душе Зинаиды Гиппиус, отличав
шейся выраженными мужскими свойствами.
Здесь можно привести слова о ней Бердяева:
Я считаю Зинаиду Николаевну очень замечательным
человеком, но и очень мучительным. Меня всегда
поражала ее змеиная холодность. В ней отсутство
вала человеческая теплота. Явно была перемешан ность женской природы с мужской, и трудно было
определить, что сильнее. Было подлинное страда
ние. Зинаида Николаевна по природе несчастный
человек.
Зинаиду Николаевну ввело в заблуждение то об
стоятельство, что друг дома, по существу член се
мьи, Дмитрий Философов был человеком женствен
ной складки (попросту говоря—гомосексуалистом,
любовником своего кузена Дягилева). И она по
считала, что вдвоем с Философовым они составят
потребную пару —пробовала сделать его своим лю
бовником. Ничего, естественно, из этого не вышло.
Она только написала об этом неудачном опыте рас
сказ в письмах.
И.Т.: Так можно ли сказать опять-таки попросту,
что она сама была гомосексуальна? Откуда и идут
все эти ее гендерные игры.
401
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Б .П .: Похоже, что так оно и было, но опять же фак
тов нет. Были, похоже, какие-то пробы, появля
лась некая англичанка, но ничем это не кончилось,
никакой окончательной ясности в сексуальной био
графии Гиппиус у нас нет.
Правда, она сама немало написала о своих сек
суальных опытах —попытках, лучше будет сказать.
И подчас довольно далеко в них заходила. Два та
ких случая описала в дневниках—с Акимом Волын
ским и с Борисом Савинковым. Но ничего окон
чательного все же не произошло. Интересно, что
Аким Волынский написал в рецензии на книгу сти
хов Гиппиус: «Религиозность Гиппиус—это религи
озность католической монахини, при которой еще
ярче очерчивается человеческая личность, ее чув
ственные элементы, ее сдержанно-горделивая пла
стика. Чем больше говорит она о Боге, тем боль
ше видна она сама — в своей тонкой, капризной
телесно-душевной жизни».
Не правда ли, в этих словах ощущается дуно
вение какого-то личного опыта соприкосновений
с этой монастырской послушницей?
И. Т.: Борис Михайлович, сюда просится одно место
из книги Нины Берберовой «Курсив мой»—как раз
соответствующая характеристика Зинаиды Гиппиус:
Она, несомненно, искусственно выработала в себе две
внешние черты: спокойствие и женственность. Внут
ри она не была спокойной. И она не была женщи
ной. <...> Она, настоящая она, укрывалась иронией,
капризами, интригами, манерностью от настоящей
жизни вокруг и в себе самой. <...> [Она научилась]
только прощать другим людям их нормальную лю
бовь, в душе все нормальное чуть-чуть презирая
и, конечно, вовсе не понимая нормальной любви.
Б. П .: В общем, уж кто-кто, а Зинаида Николаев
на Гиппиус без зазоров умещалась в ту обойму,
402
ГИППИУС
в ту форму и трафарет, который в конце XIX —на
чале XX века именовался декадансом. Слово это,
по всей видимости, уничижительное, декаданс
значит упадок. То есть констатировался выпад
из какой-то предполагавшейся и само собой разу
меющейся нормы. Но ведь всякая норма наскучи
вает, особенно в художественном творчестве, в ли
тературе, в частности. Требуется новое, нарушение
нормы, трафарета, стандарта. А к такому наруше
нию, к выходу из стандарта более всего склонны
люди, в свою очередь нестандартные. Но прохо
дит некоторое время, и то, что вчера казалось скан
дальным, делается новым каноном. Так и случилось
с русским символизмом, одной из предтеч которо
го была Гиппиус.
Об этом тот же Розанов гениально написал: но
вое появляется там, где возникает яркая личность;
а личность непременно рождается там, где проис
ходит некоторое нарушение закона, нормы, стан
дарта, конвенции.
И. 71; А как же, Борис Михайлович, Валерий Брю
сов? Подлинный вождь и провозвестник русского
символизма, а при этом человек в высшей степени
нормальный, вплоть до того, что самые тонкие це
нители его и поэтом отказывались считать.
Б .Л .: Ну да, и по этому поводу можно вспомнить
одно высказывание Чехова о декадентах, которое
дошло до нас в мемуарах Александра Николаевича
Тихонова: какие они декаденты, они здоровые му
жики, им бы в арестантских ротах служить, и ноги
у них не «бледные», а, как у всех, волосатые.
И. Т.: Брюсов, автор этого знаменитого моностиха
(«О, закрой свои бледные ноги»), при всей своей
трезвой организованности баловался наркотиками.
Цветаева об этом сильно сказала: он искал недоста
ющего ему вдохновения. И вот как раз у Гиппиус
403
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
есть интереснейшее суждение о Чехове в связи с по
нятием нормы. Я уверен, что вы мимо него не прой
дете.
Б .П .: Конечно. Это из мемуарной книги Гиппиус
«Живые лица» —едва ли не лучшего ее произведе
ния, много интереснее ее художественной прозы.
Вообще ее проза малоудачна, попросту сказать, по
средственна. Она и пьесы писала, одна из них на
шумела —«Зеленое кольцо». Но, безусловно, хоро
ши у нее стихи, здесь она подлинный новатор.
Я неизвестно с каких пор, при Сталине еще, был
знаком с одним ее стихотворением. Должно быть,
в каком-то вузовском учебнике вычитал. И назва
ние для той поры необычное—«Электричество»:
Две нити вместе свиты,
Концы обнажены.
То «да» и «н ет»— не слиты,
Не слиты —сплетены.
Их темное сплетенье
И тесно, и мертво.
Но ждет их воскресенье,
И ждут они его.
Концов концы коснутся —
Другие «да» и «нет»,
И «да» и «нет» проснутся,
Сплетенные сольются,
И смерть их будет—Свет.
Эффектное стихотворение, ничего не скажешь.
И вот еще одно — очень нашумевшее, вызвавшее
скандал, его сочли порнографическим. Называет
ся «Боль», 1906 года сочинение.
Красным углем тьму черчу,
Колким жалом плоть лижу,
Туго, туго жгут кручу,
Гну, ломаю и вяжу.
404
ГИППИУС
Шнурочком ссучу,
Стяну и смочу.
Игрой разбужу,
Иглой пронижу.
И я такая добрая,
Влюблюсь —так присосусь.
Как ласковая кобра, я,
Ласкаясь, обовьюсь.
И опять сожму, сомну,
Винт медлительно ввинчу,
Буду грызть, пока хочу.
Я верна—не обману.
Ты устал —я отдохну,
Отойду и подожду.
Я верна, любовь верну,
Я опять к тебе приду,
Я играть с тобой хочу,
Красным углем зачерчу...
Очень эффектное сочинение — очень искусно пу
щенное всё на глагольных рифмах.
И. Т.: Как-то сразу и не поймешь, почему современ
ники приняли это за порнографию
Б .П .: Знаете, Иван Никитич, есть такое бытовое
изречение простенькое: каждый понимает в меру
своей испорченности. Я вот и думаю: кто был ис
порченнее — Зинаида Гиппиус или ее чопорные
читатели. Это нам, детям Фрейда и сексуальной
революции, впору видеть в этих стихах описание
орального секса —но неуж и современники Гиппи
ус такое видели?
И. Г.; Думаю, что люди всегда и все понимали пра
вильно, только не всегда позволяли что-то прилюд
но говорить.
405
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Но как и почему меняется норма? Помнится, мы
вспоминали при этом Чехова.
Б .П .: Да, это мемуарная книга Гиппиус «Живые
лица», в которой есть большой кусок о Чехове. Ме
режковский и Гиппиус, путешествуя по Италии,
встретили в Венеции Чехова с Сувориным. И вот
что пишет о Чехове Гиппиус как раз касательно
пресловутой нормы:
...скажу несколько слов о Чехове. А у него не только
не было «седин», но даже чувствовалось, что никог
да никаких и не будет. <...> Но оттого, что Чехов —
мне, по крайней мере,— казался природно без лет.
Мы часто встречались с ним в течение всех после
дующих годов; и при каждой встрече—он был тот же,
не старше и не моложе, чем тогда, в Венеции. Впе
чатление упорное, яркое; оно потом очень помогло
мне разобраться в Чехове как человеке и художнике.
В нем много черт любопытных, исключительно свое
образных. Но они так тонки, так незаметно уходят
в глубину его существа, что схватить и понять их нет
возможности, если не понять основы его существа.
А эта основа—статичность.
В Чехове был гений неподвижности. Не мертвого
окостенения: нет, он был живой человек и даже ред
ко одаренный. Только все дары ему были отпущены
сразу. И один (если и это дар) был дар —не двигать
ся во времени.
Всякая личность (в философском понятии) —
ограниченность. Но у личности в движении — гра
ницы волнующиеся, зыбкие, упругие и растяжимые.
У Чехова они тверды, раз навсегда определены. <...>
Чехов не знал узлов. И был такой, каким был — сра
зу. Не возрастая — естественно, был он чужд и «воз
расту». Родился сорокалетним — и умер сорокалет
ним, как бы в собственном зените.
«Нормальный человек и нормальный прекрас
ный писатель своего момента»,— сказал про него
406
ГИППИУС
однажды С. Андреевский. <...> Слово же «нормаль
ный» — точно для Чехова придумано. У него и на
ружность «нормальная», по нем, по моменту. <...>
Даже болезнь его была какая-то «нормальная»,
и никто себе не мог представить, чтобы Чехов, как
Достоевский или князь Мышкин, повалился пе
ред невестой в припадке «священной» эпилепсии,
опрокинув дорогую вазу. Или — как Гоголь постил
ся бы десять дней, сжег «Чайку», «Вишневый сад»,
«Трех сестер» и лишь потом — умер. Иногда Чехов
делал попытки (довольно равнодушные) написать
что-нибудь выходящее из рамок нормального ра
ционализма. Касался «безумия» (не безумие ли Го
голь, не безумие ли черти Достоевского и даже ста
рец Зосима, да и Толстой не безумец ли со своим
«Хозяином»?), но у Чехова в таких вещах выходило
самое нормальное сумасшествие, описанное тонко,
наблюдательно, даже нежно и — по-докторски из
вне. Или же получалась — это гениально сказал про
«Черного монаха» один мой друг — просто «мрач
ная олеография».
<...>
Чехов, уже по одной цельности своей,— человек
замечательный. Он, конечно, близок и нужен д у
шам, тяготеющим к «норме» и к статике, но бессло
весным. Он их выразитель «в искусстве». Впрочем —
не знаю, где теперь эти душ и: жизнь, движение,
события все перевернули, и Бог знает что сделали
с понятием «нормы». Ведь и норма — линия пере
движная; Чехов был «нормальный человек и писа
тель момента», т. е. и нормы, взятой в статике.
Б.П ,: Создается впечатление, что Чехов видится ею
как некий приземленный реалист, писатель, так
сказать, беспроблемный. Но это впечатление, на
веянное скорее всего его внешним обликом и со
вершенно неаффектированной манерой поведе
ния. Ничего, так сказать, декадентского она в нем
не увидела. Не забудем при этом, что здесь речь
407
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
идет о Чехове-человеке, а не о его литературе. Гип
пиус, однако, писала и о Чехове-писателе—и увиде
ла у него некую подспудную тему. Тут нужно мужа
ее вспомнить—Мережковского, написавшего книгу
«Гоголь и черт». Черт у него получился не инфер
нальным персонажем с копытами и рогами, а во
площением мировой пошлости, неким средним
человеком, не хватающим звезд с неба и этим вся
чески довольным. То есть как некая опять-таки бы
товая норма, черт как посредственность, середина,
некое, что ли, энтропийное начало. И вот в этом
ключе Гиппиус, уже как Антон Крайний, то есть
критик, написала о Чехове следующее:
Можно, смешав жизнь и смерть мира в единое
и назвав это единое «пошлостью», — насильствен
но сблизить двух писателей, Достоевского и Чехо
ва, которые не имеют между собой ни одной об
щей черты, ни как люди, ни как художники, ни как
«пророки». Даже странно видеть эти два имени ря
дом (не говоря уже о несоизмеримости их роста).
Достоевский знал черта; знал, что черт — черт, хо
лодел от ужаса перед ним; любил жизнь и ее ме
лочи той ненавистнической любовью, которая, как
горячий меч, прорезает их насквозь, отрывает, осво
бождает, преображает, — побеждает смерть. Чехов —
не знает ничего; в его душе черт поселился проч
но, сплетясь с живыми отраженьями мира; а Чехов
даже не подозревает, что черт существует, и конеч
но, не ему отделить в сознании живое от мертво
го. Но он тяжело, смутно и устало скучает. Мило,
все мило, и небо, и вода, и Мисюсь, — но и тошно
как-то, и тоскливо: «Мисюсь, где ты?» Хорошо все,
прекрасно, —однако: «В Москву! в Москву!» —хотя
и в Москве, явно, не будет никакого «рая». Цветы
прекрасные, живые, яркие — и отравленные; от их
запаха в душе поднимается предсмертная тошнота,
темная тоска. Холодом веет из провала, а сам Чехов
408
ГИППИУС
ничего не знает, только грустит и скучает. Его сила,
его любовь, подлинная, к жизни—костенеют в лапах
черта, который очень рад отвоевать такой славный
кусок для своей возлюбленной—для Смерти. Чехов
не ребенок, ясный и простой; он слепец, знающий
теплоту солнца, но не знающий солнца, потому что
не видит, не понимает ничего. Что же он может лю
бить , отравленный чертовской тошнотой? И возмо
жен ли для него «рай» или хоть желание, стремле
ние к «раю»?
<...> Чехов тянет нас по скользкому, приятно
пологому скату в неглубокую, мягкую дыру, где нет
никакого, даже первого неба, а только черно, тихо
и, пожалуй, спокойно. Покой, неподвижность — от
нюдь не лишены для нас соблазна. Правда, там,
на дне, упраздняется всякая любовь, — но, в сущно
сти, зачем нам любовь? Зачем нам страх? Зачем нам
жизнь? <...>
Мы еще грустим, мы еще скучаем, еще как будто
хотим «в Москву! в М оскву!»—но все смутнее и сла
бее; ведь знаем, что и Москва не рай; скоро, значит,
и вовсе замолчим, сладко уснем, как замерзающие.
Пока — скучно (пока еще жива кое-какая любовь),
а потом будет сладко. Из чеховской нежной, тон
кой, слепой скуки нет другого пути, как в послед
нюю сладость последнего замерзания.
Чехов, получается, певец смерти. Нечто буддическое в нем усматривается. То есть сама эта чеховская
«норма», нормальность и есть путь смерти, к смер
ти. Возникает невольно мотив позднейшей экзи
стенциальной философии: бытие-к-смерти, трево
га, забота—все эти «экзистенциалы». Несомненно,
это уже углубленное суждение о Чехове, не бытовой
его портрет.
И .Т.: Это скорее напоминает то, что позднее напи
сал о Чехове Лев Шестов—«Творчество из ничего».
409
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Б .П .: Совершенно верно. Мы с вами, Иван Никитич,
вспоминали эти шестовские слова в беседе о Чехове.
Вот давайте и здесь их приведем:
Чехов был певцом безнадежности. Упорно, уныло,
однообразно в течение всей своей почти 25-летней литературной деятельности Чехов только одно
и делал: теми или иными способами убивал челове
ческие надежды. <...> то, что делал Чехов, на обык
новенном языке называется преступлением и подле
жит суровейшей каре.
<...>
Искусство, наука, любовь, вдохновение, идеалы,
будущее — переберите все слова, которыми совре
менное и прошлое человечество утешало или раз
влекало себя,— стоит Чехову к ним прикоснуться,
и они мгновенно блекнут, вянут и умирают. И сам
Чехов на наших глазах блекнул, вянул и умирал —
не умирало в нем только его удивительное искусство
одним прикосновением, даже дыханием, взглядом
убивать все, чем живут и гордятся люди.
Почти то же самое, что в приведенных словах Гип
пиус. Она, несомненно, попала в некий экзистен
циальный нерв чеховского творчества. Но при
этом человека как раз и не увидела. Она приводит
там же суворинские слова о Чехове: «Он все вре
мя говорит: хорошо бы сейчас на даче на травке
полежать». Гиппиус считает, что тут Чехов юмо
ристически снижает суворинские энергичные вос
торги от итальянских красот. А ведь можно проще
понять: Чехов, уже тогда больной, просто уставал
от тягот туристического путешествия.
Но сюда просятся слова самого Чехова о Ме
режковском и его жене: «Восторженный и чистый
душою Мережковский хорошо бы сделал, если бы
свой quasi-гётевский режим, супругу и «истину»
променял на бутылку доброго вина, охотничье ру
жье и хорошенькую женщину».
410
ГИППИУС
Я. г.: Борис Михайлович, а ведь у самого Мережков
ского есть статья, в которой Чехов именно так опи
сан: как человек, умеющий и любящий иронически
снижать всякого рода высокие разговоры.
Б.П .: Да, это статья «Асфодели и ромашки»—по по
воду появившихся в печати писем Чехова из Сиби
ри по дороге на Сахалин. Мережковский вспоми
нает: бывало, заговоришь с ним о «вечном», а он
посмотрит холодными докторскими глазами и ска
жет, мол, когда будете в Москве, возьмите у Тесто
ва селянку, да не забудьте, что к ней большая вод
ка нужна.
И возвращаясь к Гиппиус: литературу она видит
глубоко и остро, а мимо людей проходит незаин
тересованно. Этот повышенный, форсированный
эстетизм и есть, если угодно, декаданс.
Я. Т.: Позвольте, Борис Михайлович, не согласить
ся. Нельзя, по-моему, тянуть Гиппиус с потрохами
в эстетические джунгли. Она была женщиной ум
ной и умела видеть людей достаточно остро. Заме
чательно написала о Блоке—именно о Блоке-человеке в тех же мемуарах «Живые лица».
Б.П .: Да, записи о Блоке назывались «Мой лунный
друг». Она писала там о какой-то почти детской
безответственности Блока. Отсюда выводила и его
срыв в большевизм в этой злосчастной поэме «Две
надцать».
Но коли уж мы заговорили о Блоке, то вот что
еще хочется сказать в связи с Гиппиус и ее оцен
ками. «Двенадцать» —не срыв Блока, а вящее сви
детельство его гения. Гениальный поэт не пишет
о чем-то, а являет собой это «что-то». Блок не был
поэтом революции, он был революцией — сразу
и пьяными красногвардейцами, и Христом с крас
ным флагом. Вот как Лев Толстой был сразу вой
ной и миром, Наполеоном и Кутузовым, Пьером
411
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
и Наташей. Такие сюжеты Марина Цветаева хоро
шо понимала. И вот она уж точно была Октябрь
ской революцией, а не только певцом Белого стана.
В ней большевик не меньше шуана. Гений всег
да целостен, так сказать, беспартиен. Вот от это
го и рождается свет—то электричество, о котором
писала Гиппиус.
Но вот она, уж гением точно не будучи, очень
скоро разобралась, где свет и где тьма. Лучшие сти
хи антиболыпевицкие именно она написала. Вот
такое, например:
Блевотина войны —октябрьское веселье!
От этого зловонного вина
Как было омерзительно твое похмелье,
О бедная, о грешная страна!
Какому дьяволу, какому псу в угоду,
Каким кошмарным обуянный сном,
Народ, безумствуя, убил свою свободу,
И даже не убил —засек кнутом?
Смеются дьяволы и псы над рабьей свалкой,
Смеются пушки, разевая рты...
И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой,
Народ, не уважающий святынь!
Стихотворение помечено 29 октября 1917 года. И на
зывается «Веселье».
Я. Т.: И все же Гиппиус осталась в памяти, да и в при
жизненном восприятии современников, фигурой
скорее эксцентричной. Очень много в ней было
игры, порой на грани корректности. Она, что на
зывается, любила эпатировать публику. Андрей Бе
лый, например, вспоминает, как на докладе Мереж
ковского в Московском университете она пряжкой
на ботинке ловила зайчиков и направляла их на лы
сины профессоров. И этот ее пресловутый лорнет,
которым как только она не играла.
412
ГИППИУС
Б .П .: Да, описания Белого действительно стоит
вспомнить и процитировать—это из второго тома
его советских мемуаров «Начало века». Он рас
сказывает, как впервые увидел чету Мережковских
в доме Михаила Сергеевича Соловьева, брата фи
лософа.
[Я] зажмурил глаза; из качалки — сверкало; 3 . Гип
пиус точно оса в человеческий рост, коль не остов
«пленительницы» (перо — Обри Бердслея); ком
вспученных красных волос (коль распустит—до пят)
укрывал очень маленькое и кривое какое-то личико;
пудра и блеск от лорнетки, в которую вставился зе
леноватый глаз; перебирала граненые бусы, уставясь
в меня, пятя пламень губы, осыпался пудрою; с ло
бика, точно сияющий глаз, свисал камень: на чер
ной подвеске; с безгрудой груди тарахтел черный
крест; и ударила блесками пряжка с ботиночки; нога
на ногу; шлейф белого платья в обтяжку закинула;
прелесть ее костяного, безбокого остова напоминала
причастницу, ловко пленяющую сатану.
Описания Белого столь вычурны, что толком
и не поймешь, в чем дело: например, что Зинаида
Гиппиус была очень красива и обладала великолеп
ной фигурой. Кстати, эти волосы, что распускались
до пят, она впоследствии остригла — еще задолго
до того, как это стало повсеместно модным с пода
чи знаменитой Коко Шанель. На портрете Бакста
1906, кажется, года она позирует с этой короткой
стрижкой и в костюме пажа, демонстрируя очень
красивые ноги.
Но Гиппиус умела и быть иной —в чем и убедил
ся Андрей Белый через несколько дней после пер
вой встречи.
Числа эдак девятого я, забежав к Соловьевым в обыч
ный свой час, встретил Гиппиус; и —поразился иной
ее статью; она, точно чувствуя, что не понравилась,
413
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
с женским инстинктом понравиться, переродилась;
и думал: «Простая, немного шутливая умница; где ж
перепудренное великолепие с камнем на лбу?» По
сетительница, в черной юбке и в простенькой коф
точке (белая с черною клеткой), с крестом, скром
но спрятанным в черное ожерелье, с лорнеткой, уже
не писавшей по воздуху дуг и не падавшей в обморок
в юбку, сидела просто; и розовый цвет лица,— не на
пудренного,— выступал на щеках; улыбалась живо,
стараясь понравиться; и, вероятно в угоду хозяйке,
была со мной ласкова; даже: держалась ровней, как
конфузливая гимназистка из дальней провинции,
но много читавшая, думавшая где-то в дальнем углу;
и теперь, «своих» встретив, делилась умом и живой
наблюдательностью; такой стиль был больше к лицу
ей, чем стиль «сатанессы». Поздней, разглядевши
З.Н., постоянно наталкивался на этот другой ее об
лик: облик робевшей гимназистки.
И вот эту робевшую гимназистку Гиппиус и в твор
честве своем иногда демонстрировала. Я упоми
нал ее пьесу «Зеленое кольцо», она в 1915 году
была поставлена на сцене Александрийского теа
тра. Это очень необычное сочинение. Пьеса рас
сказывает о группе гимназистов, которые решили
жить по-новому —не так, как их родители. Не породительски—значит вне брака, вообще отказаться
от половой жизни. И вот текст Зинаиды Гиппиус,
этой утонченной декадентки, Мадонны декадан
са, полнится вот такими спотыкливыми реплика
ми неуклюжих подростков:
Вывертывайся как знаешь. А женщинам еще труднее.
Ну, чтобы замуж—это надо очень большую силу.
Что же касается... Уж поднималось это; уже поло
жили в общем: относительно пола, в физиологиче
ском смысле,—для нас выгоднее воздержание.
Мы ведь не обманываем себя, мы ведь отлично
знаем, что все это... ну любовь, ну брак, ну семья,
414
ГИППИУС
вообще все это страшно важно! И... И как-то сейчас
не очень важно. То есть некогда про это. Да, про это
потом. Это должно устроиться. Только бы не так,
как у них. Да так мы и не можем.
В этом сочинении, в самом строе речи автора вдруг
обнажается какая-то нехитрая, «простенькая» на
тура. Уже не декаданс утонченный, а что-то вро
де Чернышевского: «Что делать?», Вера Павлов
на провербиальная. На всякого мудреца довольно
простоты. И подчас эта простота объясняется от
сутствием у тонкого автора каких-то элементарных
сведений и умений.
Но тут Зинаида Гиппиус выступила совсем
уж неожиданной пророчицей: она предвосхити
ла одну из главнейших тем советской уже литера
туры —от Гладкова до Платонова. И эта тема —не
нависть к полу, отрицание пола —вражда к неким
элементарным основам бытия. И это был уже под
линный—не литературный, а бытийный—декаданс.
Зинаида Гиппиус с ее зайчиками на пряжке была,
выходит, одним из зеркал русской революции.
Андреев
И. Т.: Что останется у Леонида Андреева? У того
Андреева, который пугал, а Льву Толстому было
не страшно. Кстати, почему Льву Николаеви
чу было не страшно? А нам, простым читателям,
страшно?
Б .П .: Феномен Андреева ставит нас перед некоей
историко-литературной задачей. Вопрос можно
сформулировать так: этот писатель (годы его жизни:
1871-1919), обладавший умопомрачительной славой,
был почти начисто —лучше сказать: намертво —за
быт. В сталинское время его замалчивали намеренно,
посчитав реакционным. Но вот где-то с конца пяти
десятых его начинают сперва робко, понемногу, а по
том все чаще и обширнее издавать. Вышло несколько
собраний сочинений Андреева: шеститомник, потом
девятитомник, а сейчас предпринято издание пол
ного собрания сочинений и писем в 23 томах. Изда
тельство «Наука*. То есть явно научное, академиче
ское издание запланировано —что делается только
по отношению к писателям-классикам. Вот нам во
прос, Иван Никитич: а можно ли назвать Леонида
Андреева классиком? Входит ли он по праву в эту ве
совую категорию?
И .Т .: Сомерсет Моэм как-то сказал, что писа
тель, не имевший известности и успеха при жиз
ни, вряд ли останется в памяти потомков. А у Ан
дреева была не только прижизненная известность,
но и самая настоящая слава, вы сами уже сказали
об этом. Его слава превзошла горьковскую. Горько416
АНДРЕЕВ
го к 1905 году объявили кончившимся, и как раз на
чалась еще более шумная слава Андреева. Что назы
вается, передача эстафеты.
Б . Я : Ну, не совсем так. Андрееву удалось нашуметь
и до этого. Рассказ «Бездна» датирован 1902 годом,
так же как и другой наскандаливший рассказ «В ту
мане». Тон задала Софья Андреевна Толстая, жена
классика, поместившая в газетах открытое письмо
против этих сочинений молодого автора.
Я. 71: Пожалуй, следует напомнить, о чем шла речь
в этих наскандаливших рассказах.
Б . Я ; Что и говорить, скандал был первостатейный.
Особенно «Бездна» шокировала. Молодой человек
гуляет с девушкой в дачной местности, все в выс
шей степени корректно. И вот на их пути возни
кают трое хулиганов. Они подвергают девушку на
силию и уходят. Молодой человек пытается как-то
что-то поправить, говорит девушке какие-то жал
кие слова —и вот финал: полураздетая, полуобмо
рочная девушка предстает перед ним какой-то без
дной—«и бездна поглотила его», финальная фраза.
Несомненно, рассказ бьет по нервам, и как-то не ре
шить, стоило ли его писать.
Я. 71; Удар ниже пояса — в самом прямом и самом
кошмарном смысле.
Б .П .: Второй рассказ «В тумане»: гимназистстаршеклассник заразился венерической болезнью,
а его отец ведет с ним разговоры о необходимости
всяческой гигиены в его возрасте. Кончается тем,
что гимназист снова идет к проститутке и убивает ее.
Вот вполне представительные примеры андре
евского писательства: тяга к экстремальным темам.
Куда-то за пределы умеренного, житейски правдо
подобного реализма.
417
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
И . Т Но это и было тем, что назвали декадансом.
Декадент Андреев или нет, но само понятие
декаданса самое отдаленное отношение имеет к по
литической ситуации в России начала XX века. Ведь
как в советское время объясняли культурную ситуа
цию предреволюционных лет? Говорили, что пора
жение первой революции 1905 года вызвало разброд
и шатание, и начались всякие нездоровые явления
в общественном сознании. Но то, что тогда называ
ли декадансом, никакого отношения к революции
не имело. Новые течения в литературе начались
еще в девяностые годы XIX века, задолго до пер
вой революции. Это движение символистов, в пер
вую очередь в поэзии. И нужно помнить, что сам
Андреев начинал в эти девяностые годы, ближе к их
концу. Причем начинал вполне безобидно, так ска
зать. Его первые рассказы и к простому бытописа
нию тяготеют, и заметной сентиментальностью от
личаются.
Б . Я .:
и . 7 ; Но в начале нового века он резко сменил те
матику.
Тогда писал еще критик Протопопов, в свое
время Чехова уму-разуму учивший. Он забавно
об Андрееве высказался, комплиментарно в неко
тором роде, а именно: я бы не торопился причис
лять Андреева к декадентам. То есть слова «дека
данс», «декадент» были однозначно негативной
характеристикой у критиков-стародумов, идео
логов позднего народничества. Приемлемым для
них в литературе было традиционное народопоклонничество и всякая в этом смысле прогрес
сивность. Социальный заряд в литературе, при
чем социально-критический. А тут вдруг откуда
ни возьмись появились литераторы, взявшиеся пи
сать на сомнительные темы. Вроде пола.
Б .Л .:
418
АНДРЕЕВ
И. Т.:
Пришла проблема пола,
Румяная фефела,
И ржет навеселе.
Б.П .: Но особенного ржания и не было, тема пола
бралась трагически. И дело не только в этом: во
обще русская литература с начала века двадцатого
уходит от тем социальных к темам, которые позд
нее стали называть экзистенциальными. Это и был
модерн. Леонид Андреев был, несомненно, модер
нистским писателем для своего времени. То, что он
писатель новых тем, признали все. И, конечно, те
матически Леонид Андреев самый настоящий дека
дент—то есть модернист вне пежоративного оттен
ка, придававшегося этому термину литературными
староверами.
И . Т.: То есть успех Андрееву создала новая критика,
деятели русского культурного ренессанса?
Б.П .: Отнюдь нет! Успех Андрееву создали прежде
всего читатели. Нахваливал Андреева больше всех,
пожалуй, Корней Чуковский, но и то не без ирони
ческого яду. Он говорил, что Андреев пишет поме
лом, макая его в ведро с красками. Впрочем, и тут
был своего рода комплимент. Чуковский описал
и оценил у Андреева ту художественную манеру, ко
торую потом назвали экспрессионизмом. Он писал,
что стиль Андреева — плакат с его эстетикой боль
шого формата и ярких красок. Позднее Чуковский,
вспоминая Андреева и свои статьи о нем, говорил,
что их нельзя брать вне этой иронии.
Чуковский — эстетическая критика Андреева.
Но была и философическая — Мережковский, ко
нечно. Сопоставляя Андреева с Горьким (две тог
дашние знаменитости), он писал:
419
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
У обоих есть маленькие драгоценные камешки ху
дожественного творчества; но не эти камешки,
а огромные фальшивые бриллианты пленяли не
когда поклонников Горького, сейчас пленяют по
клонников Андреева... где бы я ни открыл книгу,
мелькают всё те же цветы красноречия, подобные
цветам провинциальных обоев. Не живые сочета
ния, а мертвая пыль слов, книжный сор. Слова, на
литые не огнем и кровью, а типографскими черни
лами.
Еще Мережковский сказал, что от сочинений Ан
дреева пахнет не фиалками, а валерьяновыми ка
плями — любимым лакомством кошек. Но смысл
Андреева Мережковский видит не в его художестве,
а в характере поднимаемых им тем. Леонид Андре
ев—первый из писателей-интеллигентов, у которо
го появились религиозные темы (повторяю: мы бы
сейчас сказали «экзистенциальные»). Это же был
конек Мережковского: русская интеллигенция, мол,
это бессознательное религиозное движение. И в ее
борьбу за освобождение нужно внести религиоз
ную ноту, религиозное сознание. И тут он видит
перспективу Андреева, особенно выделяя его «Рас
сказ о семи повешенных», где якобы у андреевских
персонажей-революционеров такое сознание, такое
умонастроение как бы появляется. А коготок увяз—
всей птичке пропасть, пишет Мережковский.
В самом деле, какова тематика Андреева? Он бе
рет острые вопросы не быта уже, а бытия. Точнее,
начал он как раз с быта, с умеренного реализма,
сильно окрашенного, как я уже сказал, мещанской
сентиментальностью. В таких рассказах, как, на
пример, «Бергамот и Гараська», «Петька на даче»,
«Ангелочек». Этим поначалу он и нравился едва ли
не всем. Но очень скоро резко сменяет тематику —
и пишет «Бездну» наскандалившую или не менее
наскандаливший рассказ «В тумане». Он как буд
420
АНДРЕЕВ
то намеренно выбирает неприятные, нетипичные,
страшноватые сюжеты. Не норма, а патология на
чинает интересовать Андреева.
И. Т.: Вот тогда-то и сказал Лев Толстой: он пугает,
а мне не страшно.
Как сказать! В мемуарах Эренбурга об этом
интересно сказано: Толстому, человеку иной куль
туры, иного социального статуса, было не страшно,
а «нам», пишет Эренбург, было именно страшно.
Б.П .:
Эренбург, я помню, там же сказал, что на пред
ставлении пьесы Андреева «Жизнь человека» мо
сковские купчихи падали в обморок.
И. Т.:
Б.П .: Ну, на театральной сцене устрашающих эф
фектов добиться нетрудно: достаточно пригасить
свет да где-нибудь за кулисами колотить молотком
железный лист. В «Жизни человека» более всего
пугали старухи-мойры, сделанные бытовыми вя
зальщицами шерсти. Что касается текста, то у Ан
дреева главный прием — это некая суггестия, на
гнетание напряжения, повышенная риторичность,
истерическая взвинченность, и действительно, все
это иногда эффектно. И в целом Андреев эффект
ный писатель. Талант его трудно оспаривать. Дру
гое дело — качество этого таланта. И вот тут вы
соколобые критики сходились на том, что это
все-таки второй сорт, Достоевский для бедных.
И если с Горьким его еще можно было сопостав
лять, то с Чеховым он сравнения не выдерживал —
так писали, в частности, тот же Мережковский.
И. Г.: Борис Михайлович, а интересно было бы при
вести итоговую оценку Андреева, сделанную уже
не современными ему критиками, а признанным
историком литературы. Я имею в виду Святополка421
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Мирского и его «Историю русской литературы»,
вторую ее часть—1881-1925 годы.
Б .П .: Святополк начинает как раз с того, что Ан
дреева нельзя числить по линии высокого русско
го модерна, например, объединять его с симво
листами. Символисты—люди большой культуры,
а Леонид Андреев серьезной культурой не обла
дал. Разве что иногда напоминал символистов сво
ей подчеркнутой риторичностью, подчас высо
копарностью. Тем не менее Святополк-Мирский
говорит о двух источниках Андреева: реалистиче
ская его ветвь идет, несомненно, от Толстого, в ос
новном от «Смерти Ивана Ильича» и «Крейцеровой сонаты». И вот две эти ветви у него—влияние
толстовского реализма и попытки модернизма —
резко не совпадают, как будто два разных писа
теля. Святополк даже говорит, что Леонид Ан
дреев — это противоестественное сочетание Льва
Толстого и Кукольника. Кукольник — поэт пуш
кинской эпохи, образец безвкусной риторики.
И кончает Святополк главу об Андрееве утверж
дением, что в настоящее время он совершенно вы
пал из литературного процесса. Это было напи
сано в 1925 году. И никакие сталинские запреты
в то время на Святополка-Мирского не действо
вали.
И, 71: Очень убедительно Мирский указал на тол
стовские источники Андреева. Действительно, обе
эти вещи отличаются от традиционной реалистиче
ской бытописи: «Смерть Ивана Ильича»—никакой
уже не быт, а человек перед лицом экзистенци
альной бездны; а «Крейцерова соната» — смелое
вторжение в почти запретную тему пола. Это и есть
Леонид Андреев: уход от реалистического бытопи
сания к экзистенциальным темам. Разве нельзя это
назвать заслугой Андреева перед русской литера
турой?
422
АНДРЕЕВ
Б .П .: Конечно, можно. Вообще, Иван Никитич,
я не хочу сказать, что Андреев —писатель, которо
го я не люблю и не ценю. Отнюдь нет. Он писатель,
занимающий вполне заслуженное место в русской
литературе, как раз в этой линии становящегося
русского модернизма. Я полагаю, что и все прижиз
ненные критики Андреева к нему с симпатией от
носились: человек явно делал что-то новое. Но как
делал? — вот вопрос. И тут я бы хотел привести
суждение о нем Ю. И. Айхенвальда. В своих «Си
луэтах русских писателей» он очень большое мес
то уделил Андрееву —и уж так его раскритиковал,
ну ни одной буквально мелочи не оставил без вни
мания и осуждения. Просто некая избыточность
критическая, заставляющая даже усомниться в ис
кренности критика. Вот только немного из этой об
ширной инвективы:
...это именно характеризует Андреева: для того что
бы он услышал жизнь, она должна звонить ему
во все колокола; для того чтобы он увидел жизнь,
она должна показать ему свои кричащие краски,—
для звуков тихих, для оттенков нежных Леонид А н
дреев, по большей части, остается глух и слеп. П о
рог раздражения лежит для него очень высоко. Он
воспринимает и воспроизводит только maximum.
Он — своеобразный писатель-максималист.
Знаете, Иван Никитич, что мне это напоминает,
вот этот напряженный гиперкритицизм? Книгу
Юрия Карабчиевского о Маяковском. Живого места
не оставил, каждую строку в лыко поставил. И на
конец читатель догадывался: этот критический
максимализм — не что иное, как след преодолен
ной любви. Так только прежнюю обманувшую лю
бовь можно распинать.
И то же у Айхевальда. Вот как он заканчивает
об Андрееве:
4 23
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
У него талант, но какой-то напряженный, неполный
и незаконченный,—талант недозрелый. Точно музы
одновременно и отметили, и обидели его; точно
они отошли от его колыбели, не успев довершить
своего благословляющего дела, не успев дочеканить его дарования. И одинокий, забытый ими,
он возвысился над заурядностью, но не достиг вы
соты; он ушел от малых, но не пришел к великим.
Он только сочинитель, а не творец. Именно поэ
тому он стоит вне правды, и дорога придуманности и риторизма, по которой он шел, может скоро
довести его произведения до того, что они станут
только воспоминанием, превратятся в историколитературный факт
В общем, похоронил еще при жизни. Ну не похоро
нил, так в историю задвинул.
И. 71: Так ведь и это немало: войти в историю рус
ской литературы. Валерий Брюсов писал в юноше
ском дневнике: я сделаю все для того, чтобы мое
имя упоминалось хотя бы в сносках к истории рус
ской литературы. Тут не сноска, конечно, а целая
глава. Поначалу забытая, нарочито задвинутая —
но вспомянутая в конце концов.
Вы сказали, Борис Михайлович, что читаете Ан
дреева не без интереса. Какие вещи вы у него выде
ляете в лучшую сторону?
Б . Я.: Начну с того, что выделяли другие. Святополк-
Мирский назвал лучшими вещами «Жили-бы
ли», «В тумане» и «Губернатор». Мне первая вещь
не нравится: чтобы разжалобить читателя, автор
заставил плакать самих героев. Нарушен завет Че
хова: эффект делается сильнее, когда он описан
сухо, без слез и соплей. Корней Чуковский назвал
лучшими вещами опять же «Губернатор» и «При
зраки». Согласен с Чуковским. «Губернатор»—это
и есть «Смерть Ивана Ильича»: приказавший рас
424
АНДРЕЕВ
стрелять демонстрацию губернатор приговаривает
ся революционерами к смертной казни и весь рас
сказ ее ждет. «Призраки» —очаровательная вещь:
о пациентах сумасшедшего дома, один из которых
еженощно летает вместе с Николаем Угодником.
Это вообще хорошо звучит, когда андреевский макабр смягчается юмором. Как, еще один пример,
в рассказе «Большой шлем».
И. Т.: Ну а что вы скажете о самом знаменитом со
чинении Леонида Андреева, «Рассказе о семи по
вешенных»?
Б .П .: Несомненная и большая удача. Ведь что ста
вили в минус Андрееву? Пустопорожнюю рито
рику, часто без всякого повода, искусственную на
пряженность повествовательного ритма. Было
шумно, но шумела подчас пустая бочка. А тут на
пряженный, нервический стиль очень естествен
но лег на сюжет—кошмар-то был действительный,
а не выдуманный, как часто у Андреева. Револю
ционеров действительно казнили. И с ними двух
уголовников, очень искусно введенных в повество
вание, давших какую-то необходимую перебив
ку. А то что террористке Машеньке стал вроде бы
Христос являться —это уже для Мережковского.
И детали хороши. Помните, Айхенвальд на
писал, что Андреев страдает максимализмом, все
у него непомерно большое? А вот в «Семерых по
вешенных» как раз мелочи работают: так, у Сер
гея на пути к виселице спадает галоша и остается
на снегу после казни.
И. Т.: Борис Михайлович, а ведь это не первый рас
сказ Андреева о революционерах. Был еще раньше
написанный рассказ «Тьма».
Б.П .: Тоже нашумевшая вещь. Там революционер-
подпольщик прячется от полиции в публичном
425
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
доме. И в разговорах с проституткой начинает ее
осуждать за нездоровый образ жизни — себя, есте
ственно, воспринимая как образец морального ге
роя. Но потом происходит резкий сдвиг — и ре
волюционер начинает понимать, что нельзя быть
хорошим, когда все вокруг плохие. Грех —это быть
хорошим в дурном мире. И надо погасить наши фо
нарики, и самим уйти во тьму—вот нужная мораль
и единственно правильный выход.
Вот такими парадоксами и занимался Андреев,
и впечатлял этим читателей. Скажи на белое—чер
ное: и поневоле привлечешь внимание. Это поч
ти всегда эффектно у него, но серьезной критики
часто не выдерживает. Ничего, так сказать, неэв
клидова не возникает, как у Достоевского возни
кало. Вот потому и называли его Достоевским для
бедных.
И так по всему его творчеству. Написать «Иуду
Искариота» — и объявить его единственным уче
ником Христа, который его по-настоящему любил.
Иуда почему Учителя предает: ему мнится, что ги
бель этого всемирного праведника всколыхнет лю
дей куда больше, чем его прижизненная проповедь.
На самом деле этого не происходит. Или, скажем,
«Жизнь Василия Фивейского»: рассказ о священ
нике, потерявшем веру из-за того, что Бог не внял
его заклинаниям и не воскресил умершего священникова сына. Мол, вера без чуда невозможна. Гру
бая ошибка: вера потому и вера, что в доказатель
ствах не нуждается.
А иногда, и часто, Андреев и эффектность свою
терял, нагромождая парадоксы и ужасы. Вот, на
пример, повесть «Мои записки». Человек, невин
но заключенный в тюрьму, начинает понимать пра
вильность и законность с ним случившегося. И как
он это понимает? Глядя за окно, в голубое небо, раз
деленное на квадраты прутьями решетки, понима
ет, что без этих прутьев и самого неба не увидит.
Философема здесь есть: мы не можем помыслить,
426
АНДРЕЕВ
да и просто воспринять беспредельное. И видим
мир под категориями количества не в последнюю
очередь. Все правильно, но для понимания такой
азбуки не нужно сидеть в тюрьме. Получается эф
фектно, но эффект пустой.
Или вот еще — рассказ под названием «Он».
Я помню, он меня в детстве испугал. Человек за
мечает, что в его окне регулярно под вечер появ
ляется фигура неизвестного, некоторое время на
блюдает за ним, потом удаляется. Самое страшное
место: в очередной раз незнакомец является рас
сказчику, когда тот находится в библиотеке, и ког
да удаляется, рассказчик вдруг осознает, что би
блиотека помещается на втором этаже. Мораль
и поучение понятны: наша жизнь таинственна,
подчинена иррациональным, нам неведомым за
конам. Вот это и есть философия Андреева, это его
прорыв за условные рамки ходового позитивист
ского, так сказать, мировоззрения. Вот так он пу
гает. И современники, в отличие от Толстого, пу
гались. Просто Толстой не современник Андреева,
он дальше и в глубине времен, и в будущей проек
ции. А московские купчихи действительно пада
ли в обморок на представлении «Жизни человека».
И. Т.: Кстати, о пьесах андреевских—он их много на
писал, десятка два.
Б. П .: Опять же, они резко делятся на два ряда, как
всё у Андреева: реалистические, как «Дни нашей
жизни» или «Гаудеамус» (это из жизни москов
ских студентов), и аллегорически-риторические —
вроде «Жизни человека» или «Царя Голода». Ре
алистические вполне играть можно, да их до сих
пор и играют, Андреев вернулся сейчас на рус
скую сцену. И даже международный успех в свое
время имел место. А в Голливуде еще в двадцатые
годы сделали хит по пьесе Андреева «Тот, кто по
лучает пощечины». Эффектная, как почти всегда
427
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
у Андреева, мелодрама. Но для вящего эффекта
он туда немножко Толстого подпустил — из «Жи
вого трупа».
Я . Г .: Ну, и ваше резюме, Борис Михайлович: стоит
Леонид Андреев того, что о нем сейчас вспомнили?
Б .П .: Конечно, стоит. Вообще говоря, память луч
ше беспамятства, тем более запрета на память.
Место в истории литературы Андреев занимает
законное. Вспомним опять же Моэма: если писа
тель был замечен в своем времени, тем самым он
приобретает право на память в будущем. Это, так
сказать, в линии всяческой корректности. В аб
солютных же мерках —Леонид Андреев, конечно,
фигура второго плана. И его шумная прижизнен
ная слава не отменяет, а подчеркивает это. Это во
обще известный феномен: знаменитость второго
сорта. Совсем недавний, еще свежий пример —Ев
тушенко. Это полная аналогия Андреева. И ведь
не скажешь, что неталантлив. Но есть Евтушенко—
и есть Бродский.
Я . Т.:
Кто ж тогда Бродский Андреева? Горький?
Б .П .: Ни в коем случае, это тот же пример преуве
личенной славы. Первый сорт в случае Андреева —
Сологуб и Андрей Белый. Как прозаики. И, несо
мненно, Бунин.
Но вот первоклассный Блок любил Андреева
и проникновенно писал о нем.
Я . Г .;
Б .П .: А разве мы не любим Евтушенко? И разве мы
не первоклассные?
Мы не вспомнили единственный роман Ан
дреева—«Сашка Жегулев».
Я . Г .;
428
АНДРЕЕВ
Б.П .: Не лучшая его вещь. Вроде кальки с «Бесов»,
этакий Ставрогин, но только без его порочности.
И даже Петр Верховенский при нем есть — некий
Колесников, который молодого человека по имени
Саша Погодин заманивает в революцию, убеждая
его, что террором должны заниматься только чис
тые люди. Сашка Жегулев —это подпольная клич
ка героя. Не стоит настаивать на этом романе. Луч
шее у Андреева все-таки, бесспорно, «Рассказ о семи
повешенных». Эта вещь останется. Уже осталась.
Леонов
Я. 71; Как, по-вашему, Борис Михайлович, Леонов
советский или русский классик?
Б .П .: Да, сейчас появились некоторые весьма речи
стые сторонники причисления Леонова к корпусу
русских классиков, к большой русской литерату
ре Толстого и Достоевского. Леонов, как известно,
с самого начала своей литературной деятельности
явил себя как яростный адепт, чуть ли не ученик
Достоевского. О нем говорили: Леонов так искусно
подражает Достоевскому, что заставляет усомнить
ся в собственном существовании. Но это не сразу
так было. Леонов начал очень молодым, двадцати
двухлетним в иной манере, под сильным влиянием
Ремизова с его дурашливым сказом и с его псевдофольклорными героями. Сказ у Леонова — от Ре
мизова в гораздо большей степени, чем от Лескова,
к которому его тоже тянули. Первая же вещь Лео
нова—рассказ «Бурыга» —это чистый Ремизов. Ге
рой повествования Бурыга — нечто вроде безвред
ного лешего, с копытцами и хоботом, но при этом
владеющего человеческой речью. Вот посмотрим
на этого Бурыгу (он попадает к бабке Кутафье):
Вымыла его бабка в бане, чтоб избу не поганил, дала
ему мужа покойного валеные, картуз дала муж
нин вроде рукомойника. Стал Бурыга у бабки жить,
на полатях спать, стал Бурыга словно бы деревен
ский мужичок.
Кутафье занеможется — детеныш в зимнюю пору
и за дровами на огород сходит, и воды принесет,
430
ЛЕОНОВ
и курочку у соседа скрадет для хворой бабки. А лю
дям и невдомек спросить, что, мол, это у тебя за дитенок, Кутафья, объявился. Думали все — внучек
порченый.
Бурыга на Власьевом Бору обжился, иной раз
и на девичьи вечерки хаживал. Придет, встанет
в угол от ребят порознь, глядит исподлобья; девки
его за блажного считали, насмехались все: над блаж
ным посмеяться — тебе не грех, а тому души спасе
нье. А одна девка, Ленка,— вот насмешница:
— Выходи,— смеялась,— за меня замуж, Бурыга...
Ой, я тебя в жаркой баньке попарю, спать с собой
положу, а любить-то я тебя как стану-у...
Ворчал Бурыга себе под нос, оглядывал Ленку
с головы до пят,—Ленка крутобедрая, парни зубами
лязгают,—трубел хмуро:
— Врешь ты все! Не будешь ты меня любить,
не за што...
А Ленка пуще изгилялась, в самые глаза Бурыгины заглядывала:
— Да я уж и ума не приложу, как тебя замуж-то
взять... Уж больно целоваться-то с тобой неспособ
но, ты мне своим носищем все глаза повыколешь!
Сопел.
Вот это «сопел», вынесенное в однословный абзац,
особенно веселит. Что и говорить: впечатляющий
текст, молодой автор демонстрирует несомненное
мастерство. И в том же роде он дал еще несколько
вещей: «Гибель Егорушки» или, скажем, «Петушихинский пролом». Вот этот последний особенно
интересен: все тот же сказ, но уже на материале не
сказочном—нынешняя деревня в Гражданскую вой
ну. При этом никакого реализма все-таки не ждите:
стиль подавляет материал.
И. Т,: А вам, Борис Михайлович, не кажется, что этот
«Петушихинской пролом», само это название спа
родировано у Булгакова в «Театральном романе»:
431
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
некий современный автор выпускает книгу под на
званием «Тетюшихинская гомоза».
Б. 77.: Вполне возможно, тем более что в «Теа
тральном романе» можно узнать и самого Лео
нова, вскользь обозначенного как молодой автор,
очень умело сочиняющий многочисленные рас
сказы. Можно вспомнить и другое сочинение под
сходным названием: «Чертушихинский балакирь»
Сергея Клычкова.
Но начинающий Леонов не ограничился фоль
клорным сказом: он начал стилизовать условно
восточный и библейский материал: «Туатамур»,
«Уход Хама». Все это нравилось, Леонова хвалили
чрезвычайно, причем не только в России советской,
но и в эмиграции. О нем прямо писали как о новой
надежде русской литературы. В эмиграции даже
больше его хвалили, чем в отечестве, где раппов
ские ортодоксы и поругивали. Леонову явно надо
было расширить материал, выйти к современно
сти, просто к реальности. Он попытался это сделать
в «Записях Ковякина». Это опять же сказовая хро
ника провинциальной жизни до и во время рево
люции, сопровождаемая графоманскими стишками
хроникера, этого самого Ковякина: как ни крути —
опять же стилизация и не вполне репрезентатив
ный герой. Хотя не без кукиша в кармане. Впечат
ление, что Леонов боялся брать актуальные темы.
И все же взял — но в проходимом обличье сатиры
на пореволюционного интеллигента. Это повесть
«Конец мелкого человека». Вот тогда и заговорили
о зависимости Леонова от Достоевского. Там есть
сцена впрямую из Достоевского—из разговора Ива
на Карамазова с чертом. У Леонова этот черт назван
Фертом: разница в одну букву.
И .Т.: Сейчас даже спектакль сделали по «Записям
Ковякина»: моноспектакль, актер со сцены читает
и разыгрывает.
432
ЛЕОНОВ
Б ,П .: Очень легко представить, материал богатый,
с выходом в осторожную сатиру на новую власть.
Тут прием был безотказный в двадцатые годы: пря
таться за придурковатого рассказчика, автор вро
де бы ни при чем. Сатира под маской.
И, Т.: Зощенко
канонизировал этот прием и дал наи
более запомнившийся результат.
Б .П .: По поводу леоновского сказа вот что Юрий
Тынянов написал тогда в большой обзорной статье
«Литературное сегодня»:
Есть другой сказ, высокий, лирический. И он дела
ет ощутительным слово, и он адресован к читате
лю. Но тогда как комический сказ как-то физически
наполняет слово,— лирический только придвига
ет к нему читателя. Лирический сказовик — Леонов,
молодой писатель с очень свежим языком. Неудачна
книжка Леонова «Деревянная королева» с душной
комнатной фантастикой, но и эти рассказы (в осо
бенности «Валина кукла») выделяются своей словес
ной чистотой. «Петушихинский пролом» — почти
поэма, пейзажи ее могли бы встретиться и в стихах;
деревня Леонова — тоже деревня стиховая, прянич
ная, из «духовных стихов» (через Ремизова). Третья
книга Леонова — «Туатамур» — совершенно лириче
ская поэма. Экзотический сказ с восточными обра
зами, с фразами из Корана идет от лица полководца
Чингисхана. Вся вещь лексически приподнята, ин
струментована «по-татарски». Леонов вводит целые
татарские фразы, и эта татарская заумь окрашива
ет весь рассказ, сдвигая русскую речь в экзотику, де
лая ее персидским ковром. Здесь — пределы прозы.
Еще немного—и она станет стихом. Стиховое начало
в прозе—явление для русской прозы традиционное.
Теперь сам стих необычайно усложняется, сам бьется
в тупике; и прозе и стиху предстоит, по всей вероят
ности, разграничиться окончательно, но на склоне
433
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
течений появляются иногда неожиданно яркие ве
щи — может быть, Леонов будет таким «бабьим ле
том» стиховой прозы.
Стиховая проза, однако, в то время (да и раньше) —
это, главным образом, Андрей Белый. Но у того сти
ховой элемент—не в лексике, а в словесном ритме.
Этого влияния, в отличие от чуть ли не всех прочих
тогдашних авторов, Леонов не испытал.
И . Т.: Кто-то тогда сказал: в русской литературе по
явится новое, когда писатели преодолеют влияние
Андрея Белого.
Б . Я.; Да, но Леонов все же и от сказа отошел, к пря
мой, так сказать, речи —написал в 1924 году роман
«Барсуки», и на очень острую тему: крестьянское
восстание против большевиков. И вот как начина
ется роман:
Прикатил на Казанскую парень молодой из М ос
квы к себе на село, именем —Егор Брыкин, званьем —
торгаш. На Толкучем в Москве ларь у него, а в ларе
всякие капризы, всякому степенству в украшенье
либо в обиход: и кольца, и брошки, и чайные лож
ки, и ленты, и тесемки, и носовые платки... Купече
ствовал парень потихоньку, горланил из ларя в три
медных горла, строил планы, деньгу копил, себя
не щадя, и полным шагом к своей зенитной точке
шел. Про него и знали на Толкучем: у Брыкина глаз
косой, но меткий, много видит; у Брыкина прием
цепкий, а тонкие губы хватки, великими делами от
метит себя Егорка на земле.
<...>
Назаровскую, с лихими бубенцами, нанял он
со станции тройку, четвертной билет Егору в женитьбенном деле не расчет. Ямщика щедро выпо
ив чаем с баранками, чтобы в Сускии не ночевать,
сел пошире да поскладней на все сорок четыре скуч
434
ЛЕОНОВ
ных версты, сплюнул из-за папироски, покрестился
со смешком на иконку в подорожном столбе, сказал
ямщику речисто и степенно:
— Правь.
Уже не сказ, но некая стилизованность еще со
храняется. Но это в самом начале романа: потом
и герой сменится, Брыкин на задний план уйдет,
и речь авторская как бы нейтральней станет. Глав
ное же было — нейтральность сохранить в самой
подаче сюжета: большевиков не прославить и му
жиков не осудить. Это удалось Леонову; точнее ска
зать, еще можно было такую позицию занять. Ро
ман, естественно, все заметили и отметили, даже
Марина Цветаева в эмиграции. Указывали недо
статки: например, Леонов аж одну сюжетную ситуа
цию из «Князя Серебряного» заимствовал, но в це
лом хвалили —и там, и здесь.
Мне нравятся «Барсуки», там очень сильные мес
та есть. Вот, к примеру: большевика Половинкина мужики голого в лесу к дереву привязали на му
чительное съедение мошкарой, и его находит де
ревенская дурочка, которую он уговорил развязать
его, обещая на ней жениться. Десять лет спустя так
Гражданскую войну уже не описывали.
Мужики, побив болыпевицкий продотряд, ушли
в лес, вырыли землянки и прячутся в них—как бар
суки: отсюда и название романа. И вот коротают
они время, у костров сказки рассказывают... Такая
сказка в романе — о царе Калафате — как бы идей
ный центр романа, как бы месседж Леонова. Заду
мал царь Калафат всех зверей, все деревья и тра
вы перенумеровать, а сам башню до неба построил.
Стал на нее подыматься, а она с каждым его шагом
в землю уходит. Поднялся на самый верх—тут баш
ня и рухнула, и царя погребла. Не взяла природа
Калафатовы номера.
Впрочем, Виктор Шкловский счел сказку о Ка
лафате не идейным, а лирическим центром романа.
435
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Он написал о «Барсуках» в статье 19125 года «Со
временники и синхронисты». Там довольно много
о Леонове, но возьмем только этот фрагмент:
Вещь Леонова, не являясь крупным достижением
в русской прозе и будучи вредной (как вредно для
малыша уменье хорошо ползать — это мешает нау
читься ходить),— грамотна и умела.
Вещь эта написана хорошим писателем.
Хорошо описано Зарядье, и тут много литерату
ры, но все же есть свое мастерство.
По «Барсукам» Леонова ничего нельзя узнать
о русской деревне. И вообще изучать деревню по ро
манам так же трудно, как садоводство по варенью.
Но Леонова в «Барсуках» уже видно. Этот чело
век недолго будет жить по чужим квартирам.
Это вот тоже знаменитая фраза — о садоводстве
и варенье. То есть литература — вообще не учеб
ник жизни, долой любых Чернышевских. Эта ста
тья яркий пример тогдашней манеры Шкловского:
не понять, то ли хвалит, то ли нет. Как писал о нем
Эренбург в те годы: выступил Шкловский и ласко
во обругал решительно всех.
«Чужая квартира» Леонова — это опять же До
стоевский, и как раз здесь Шкловский сказал, что
за ученичеством у Достоевского Леонову грозит
утратить собственное существование. Тут надо до
бавить, что этого влияния Леонов не преодолел,
с этой квартиры так и не съехал.
Больше всего, однако, было разговоров о следу
ющем романе Леонова—«Вор», вышедшем два года
спустя. С этим Леонов решительно стал едва ли
не номером первым в ряду новых молодых русских
писателей, а уж был куда как молод к этому време
ни—27 лет.
Герой романа — Митька Векшин, комиссар пол
ка в Гражданскую войну, во время нэпа ставший
уголовником, вот этим самым вором. Тут увиде
436
ЛЕОНОВ
ли едва ли не главную тогдашнюю тему: срыв ре
волюции, за что, мол, боролись? Как писал поэт:
«Как я стану твоим поэтом, коммунизма племя,
если крашено рыжим цветом, а не красным вре
мя?» Мне, однако, тут у Леонова другая аллегория
видится: можно понять выбор героя так, что не ре
волюция с осей сместилась, а ее герой в мирной
жизни закономерно обнажился, лишенный при
обретенной воинской мотивировки. То есть сама
революция делалась ворами. Один нынешний ис
следователь Леонова справедливо предложил рас
ширить семантику слова «вор»: это у Даля не толь
ко совершающий кражу, но вообще разбойник,
всякий нарушитель закона. Революция, созданный
ею строй — воровское дело, криминал. Этому, од
нако, противоречит то обстоятельство, что Век
шин —вроде бы положительный герой (как почти
всегда главный герой). Но он остается все же неяс
ным. Вообще, не Раскольников ли он, окончательно
институализировавшийся в криминалитете, если
вспомнить опять же главного леоновского учите
ля Достоевского?
В романе хорошо прописан второй план, мас
совые сцены, всякого рода сборища, переходящие
в скандал, или задушевные беседы на чердаках —
вот уже прямой Достоевский. Или герой второго
плана Манюкин, из бывших: это генерал Иволгин
из «Идиота», опять же с рыданьицем. И роко
вая женщина есть на манер Настасьи Филиппов
ны —Маныеа Вьюга —мальчишеская любовь Мить
ки, ставшая любовницей бандита Аггея. Но самое
интересное в романе — присутствие в нем писате
ля Фирсова, человека в клетчатом демисезоне, как
позднее у булгаковского Коровьева: он собирает
материал о воровском подполье для своего рома
на—и получается, что «Вор» им и написан. Прав
да, с нюансом: его книга выходит из печати, когда
леоновский роман еще не кончен. И тут — пол
ное внимание: приводятся разгромные рецензии
4 37
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
на фирсовский роман. Вам это, Иван Никитич, ни
чего не напоминает?
И. г.: А как же! «Дар» Набокова.
Б .П .: Причем, что еще интересно: самые назва
ния совпадают, сходно звучат: вор, дар. Набоков
не мог не обратить внимания на роман Леонова —
его чуть ли не до небес расхваливали в эмиграции.
Особенно отличался Георгий Адамович, возложив
ший на Леонова великие надежды.
И. Т.: Борис Михайлович, но ведь можно другой об
разец такого построения припомнить, и к Набоко
ву куда ближе: «Фальшивомонетчики» Андре Жида,
где автор романа —среди его героев. Может быть,
на него и сам Леонов ориентировался.
Б .П .: Трудно сказать. И был ли к 1926-му переведен
роман Жида на русский? Но я тогда еще на одну
подробность укажу. В числе первых опытов Ле
онова —- рассказ «Деревянная королева». Короле
ва, натурально, шахматная, ферзь. И она вовлече
на в жизнь людей, герой в нее влюблен. Фантазия
о шахматах, шахматы, подменяющие жизнь,— это
не «Защита» ли «Лужина»? Причем есть один важ
ный психологический нюанс: Набоков всю жизнь
не мог спокойно слышать имени Леонова. Это же
его фирменный стиль: ругался на тех, у кого заим
ствовал, от кого зависел, —отсюда пресловутая его
ненависть к Достоевскому и Фрейду.
И. Т.: Борис Михайлович, а вы сами как относитесь
к этому сочинению Леонова, к «Вору»? Можете вы
сказать, что это лучшая его вещь?
Б .П .: Не могу сформулировать четко своего отноше
ния—Леонов меня запутал. Он дважды переписы
вал «Вора», и я так и не пойму, в какой редакции
438
ЛЕОНОВ
его следует читать и какую я сам читал. Мне прежде
всего неясен сам герой, в чем его символика, тут все
двоится. Но вот о чем нельзя не сказать. Этот ро
ман в своей «Литературной коллекции» хвалил
Солженицын, назвал его большой удачей. И он
интересную работу проделал: выписал несколько
фраз из первого издания, выброшенных Леоновым
из последующих.
Что Леонову уж точно поправить надо было
в первой редакции «Вора», это Николку Заварихина — молодого нэпмана, только что приехавше
го из деревни и активно строящего мелкобуржуаз
ную карьеру. Это неверный был диагноз, неверный
образ: гужеваться таким Николкам оставалось года
два. Такую же ошибку, между прочим, сделал Кон
стантин Федин в повести «Трансвааль», изображая
прущего наверх деревенского богатея.
И. Т.: Динамичная советская жизнь обгоняла писа
тельскую фантазию.
Б .П .: И не говорите. Ну и еще, коли у нас речь кос
нулась деревни. После «Вора» Леонов написал
цикл рассказов «Необыкновенные истории о му
жиках». Мрачнейшее сочинение о какой-то нече
ловеческой жизни и скотоподобных людях. В од
ном рассказе «Приключение с Иваном» мужики
поймали конокрада и, как положено, собирают
ся его убить. При этом конокрад—кузнец. И тогда
один из мужиков говорит: что ж мы единственно
го кузнеца решать будем, он нам человек нужный,
а вот плотников у нас четверо. И тогда они убива
ют плотника —вот этого глухого Ивана. Солжени
цын в том отзыве о «Воре» написал об этих леоновских рассказах: звероподобие мужиков —не к тому
ли, что жалеть их в коллективизацию незачем?
И если уж говорить о социологии Леонова, то де
ревня здесь ни при чем, даже несколько удивля
ет, что он «Барсуков» написал. Леонов из крепких
439
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
городских, причем столичных (Москва) мещан,
его дед был торговцем в Зарядье. Причем мещан
уже окультуривавшихся: отец Леонова был поэтомсуриковцем, потом в архангельской ссылке издавал
газету. Сам Леонов учился в московской гимназии,
окончил ее с серебряной медалью. И был он силь
но начитан: каких только культурно-исторических
реалий в его книгах нет.
Ну и вот, с «Вором» и рассказами о мужиках
двадцатые годы кончились и начались тридцатые.
Пора было Леонову, что называется, становиться
на советскую платформу, менять темы. Коллекти
визация, естественно, им никак не затронута, а вот
об индустриализации пришлось писать. Прежде
всего это роман «Соть» тридцатого года. Соть —
это река, на которой большевики строят бумажный
комбинат. Мужики местные этого понять не мо
гут и выдумывают нового беса, названного ими бу
магой.
Я . Г .;
Вроде Бурыги.
Б . Я .; Точно! Еще одно появление мужиков в «Соти»:
мужик построил новый дом, а другой ему на ново
селье принес клопа в бумажке: какой же дом без кло
пов? А еще в романе монашеский — или монастыр
ский, не знаю, как точней,—скит, и монахи подробно
описываются — еще один заслон против строитель
ства, неминуемо преодолеваемый. Среди монахов —
брат Виссарион, прячущийся в скиту белогвардеец.
Но он ловко перекрашивается и становится культ
работником на строительстве. И ведет с молодым
инженером Сусанной интересные разговоры апока
липтического характера —с этих пор любимый леоновский сюжет. Ну и большевик Увадьев, натураль
но, начальник строительства. Оживлен Увадьев его
матерью — передовой работницей транспорта: она
в Москве трамвайные стрелки переставляет, сидя
на стуле среди рельсов. Так сказать, кухарка, управ
440
ЛЕОНОВ
ляющая государством: вот такими темными и ядо
витейшими в глубине намеками характерен стиль
Леонова, в этом его тайная близость к Щедрину.
Река Соть, понятное дело, однажды разыгралась,
вышла из берегов и угрожает строительству. С про
рывом, несомненно, справляются: это кульминация
всех тогдашних индустриальных романов.
Что сказать о романе «Соть»? То же, что и обо
всех последующих романах Леонова: это всегда
можно читать, текст добротный, если только вам
сама леоновская манера нравится (мне — нравит
ся). Могу повторить вслед за Адамовичем: надеж
да на Леонова не исчезает, но с каждым разом при
ходится о нем сожалеть, видя, что не только текст
страдает, но и сам автор, принуждаемый к чужим
для него темам.
И. Т.: У Леонова еще один такого рода роман есть —
«Скутаревский».
Б.П .: Да, это о старом ученом, который, сами пони
маете, включается в советское строительство. Все
то же самое. Но вот что хуже: сын Скутаревского,
тоже инженер, оказывается вредителем. Это не раз
мазано, а вскользь упомянуто, но тем более горько:
уже прямой лжи Леонов сподобился.
Но в тех же тридцатых Леонову удалось напи
сать еще один, и, как я считаю, выдающийся, ро
ман. Мой любимый. Это «Дорога на Океан» — аб
солютная удача.
И. Т.: Эту книгу как-то не очень и вспоминают, го
воря о Леонове, вроде бы в его канон она не входит.
Б .П .: И очень хорошо, что не замечают. Пригля
делись бы —не избежал бы Леонов неприятностей,
и почище тех, что постигли его пьесу «Метель»
в сороковом году (специальное постановление ЦК
было с осуждением).
4 41
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
И. Т.: А что было с этой пьесой?
Б .П .: Там один советский чин убегает за границу,
а брат его, эмигрант, в СССР вернулся. Вот и весь
криминал. Не хотели заграничную тему обсуждать
в таких поворотах. Мне эта пьеса интересной не по
казалась, как вообще вся леоновская драматургия,
о которой поэтому и говорить не буду. Возвраща
емся на нашу дорогу—«Дорогу на Океан». Океан —
с прописной буквы. Это не водный простор, а некая
метафора светлого будущего. Понятное дело—ком
мунизма.
И вот тут Леонов замечательно сыграл. Ге
рой романа — большевик Курилов, назначенный
начальником политотдела Волго-Ревизанской
железной дороги, как раз до океана доходя
щей. И этот персонаж, вроде бы типовой образ
большевика-строителя, сделан смертельно боль
ным, он только и делает в романе, что умирает.
И никакого совстроительства мы в романе не ви
дим. Но Леонов чрезвычайно изобретательно бро
сил идеологическую кость: часть романа перенес
в воображаемое будущее, описывая некую меж
континентальную войну за окончательную побе
ду коммунизма. Чистое фэнтези, вроде «Звездных
войн». А в реале, в настоящем времени, Курилов
умирает. Заодно и прошлое вспомянуто, исто
рия строительства этой Волго-Ревизанской доро
ги, предпринятого компанией неких энергичных
покойников. Вот Курилов, глядящий в будущее,
с ними и уравнивается. И Океан (с прописной бук
вы) как образ будущего оказывается не коммуниз
мом, а смертью.
Я этот роман открыл в стародавние времена,
подростком, еще чуть ли не при Сталине, и был
поражен леоновским искусством. И потому никог
да не был склонен ставить Леонова в общий ряд
совписов-псевдоклассиков. Не верил я в советскую
лояльность Леонова. То есть лояльность, видимая,
ЛЕОНОВ
словесная солидарность, конечно, была, и о Стали
не статейки выдавал.
Борис Михайлович, простите, перебью: в од
ной такой статейке Леонов призывал начать новое
летосчисление со дня рождения Сталина. Звучит
нарочитой пародией соответствующих славосло
вий.
Я . Т.:
Б .П .: Да как можно было такому поверить, читая
в «Дороге на Океан» вот такой текст (преуспеваю
щий и при соввласти хирург покупает антикварные
часы у одного бывшего человека, а тот произносит
следующий монолог):
...мы договоримся, пики-козыри. Вы не ботаник?
Жаль, я отдал бы эти орхидейки бесплатно: неку
да приладить. Я ведь, как в затворе, не выхожу. Бо
танических садов в России не осталось: повыруби
ли. Да и что от нее осталось, от матушки! Василь
Блаженный на площади да я вот, срамной... <...>
А когда-то это растение цвело у меня, господин хи
мик... онцидиум кавендишианум, слово-то какое, а?
За одно слово рублей двадцать можно взять... а ныне
какие-то цветные паучки под листьями развелись,
с предприимчивыми такими лицами. Сидит, под
лец, и паштет из мух крутит... Гляньте разок на па
мять, да гляньте же, ведь бесплатно! <...> Все сгиб
ло, туда и дорога. Библиотеку крысы сожрали... вот
и продал Эмиля-то от греха. При этом заметьте, гос
подин ботаник, что и крысы предпочитали книги
довоенные, идеалистического содержания. Ваших
Лафаргов они не жрут: клей не тот-с!.. Да и кому
это нужно.
Все оттуда же, из темноты, подобно балаганному
магу, он хватал книгу за книгой, потрясал ею и ки
дал назад, во что-то мягкое. Протоклитову почуди
лось, кто-то в потемках с обезьяньей ловкостью ло
вил их на лету. Сверкала тусклая позолота корешка,
443
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
всхлипывали развернувшиеся страницы, и снова
вещь тонула во мраке ямы.
— Вот, вот они, творения голландского солдата
Декарта, путешествующего по обету на поклонение
Лоретской Богоматери. Или вот книга чисел Гали
лея, присвоившего изобретение миддельбургского очешника. Или вот еще листовки друга герцо
га Виллеруа, вашего незабвенного Марата, который,
обезглавив живого математика Бальи, уже тянул
ся за мертвым, за Ньютоном... Запамятовали, хехе, пики-козыри? За исключением десятка вот этих
подмоченных праведников, для вас история толь
ко уголовный архив человечества... и ни песен там,
ни книг неугасимых, а только пестрые стрекулисты,
хапуги да фантомы! Всё хвастаетесь, что новые ко
рабли построены плыть в неоткрытые океаны. А за
были: там, позади, в тумане, было такое же бла
гословенное со-олнечное утро <...>, когда корабли
Веспуччи только подплывали к берегам чудесней
шего из материков. Ха, вы и это забыли, во что пре
вратили его впоследствии... Забвенье — высшее со
циальное качество, господин музыкант!
Это фирменный леоновский прием: самую острую
правду влагать в речи негативных персонажей
(в данном случае обломка прошлого —директора
классической гимназии Дудникова). И прочитав
«Дорогу на Океан», влюбившись в эту книгу, я Ле
онову прощаю все его дальнейшие экивоки.
Я. Т.:
И «Русский лес»?
Б .П .: А там и прощать нечего: очень искусное со
чинение, под метафорой леса скрывающее все бо
гатство и прелесть старой русской жизни, которую
уничтожают всякие рапповцы.
Борис Михайлович, а ведь были очень серьез
ные критики этого романа, исходившие отнюдь
Я. т.:
444
ЛЕОНОВ
не от казенных борзописцев, а от очень пристой
ных людей: рано умершего Марка Щеглова, обе
щавшего стать литературной звездой, и от Андрея
Синявского, назвавшего «Русский лес» образцовым
произведением социалистического реализма.
Эти критические отзывы взаимно погашаются.
Щеглов писал о психологической недостоверности
героев и конфликтов романа, а Синявский как раз
в отказе от психологии видел имплицитный плюс
соцреализма. Настоящий соцреализм — это мону
ментальный плакат, писал Синявский. А в «Рус
ском лесе» такой плакат как раз и ощущается.
Б .П .:
Я. Т.: А ведь мы еще о последнем леоновском рома
не «Пирамида», его итоговом и свободном от со
ветской идеологии сочинении, не сказали.
И не надо. Знающим Леонова это сочинение
ничего нового не скажет. Это, как сказал Корней
Чуковский когда-то о чем-то, консервы былых вдох
новений. У Леонова есть что почитать и помимо
этого.
Б .П .:
Я. Г.: Ну а все-таки, Леонов — советский или рус
ский классик?
Леонов не Достоевский. Он интересный гость
из прошлого. Как храм Василия Блаженного.
Б. 17.:
Одоевцева
И .Т.: Поговорим об Ирине Владимировне Одоев
цевой — поэте и прозаике, жене Георгия Иванова
и ученице Николая Гумилева.
Б .П .: Любимой ученицы, следовало бы добавить,
Иван Никитич.
И .Т .: Да, пожалуй. Учеников и учениц у Гумиле
ва было множество, он любил играть мэтра, назы
вал себя синдиком Цеха поэтов. Одоевцеву считал
лучшей своей ученицей. И так часто и настойчи
во об этом говорил, что Корней Чуковский в шутку
предложил плакат на Одоевцеву повесить с надпи
сью: «Ученица Гумилева». Он научил ее тому сти
ховому жанру, к которому и сам тяготел,—балладе,
сюжетному стихотворению, рассказу в стихах. Одна
из ее баллад стала знаменитой—«Толченое стекло».
Б .П .: Ее даже Ахматова вспоминала, активно Одо
евцеву не любившая.
И .Т .: Эта нелюбовь и резкие отзывы были связа
ны с мемуарами Одоевцевой, которые Ахматова
могла прочитать в альманахе «Мосты» или в ньюйоркском «Новом Журнале». Она сочла их лживы
ми. Это, конечно, нельзя не упомянуть, но с непре
менным добавлением—о повышенно критическом
отношении Ахматовой ко всему, что писалось о ней.
Б .П .: Да, Ахматова создавала о себе самый насто
ящий миф, об этом Александр Жолковский очень
446
ОДОЕВЦЕВА
убедительно написал. Но вот это сразу же надо за
фиксировать: Одоевцева—автор двухтомных мему
аров, написанных в эмиграции, «На берегах Невы»
и «На берегах Сены». Это самое известное ее сочи
нение. Считавшееся до сей поры как бы ее пропус
ком в передние ряды русской литературы.
И, 71: Вы хотите сказать, что это лучшее ее произ
ведение?
Б.П .: По крайней мере, самое известное. И самое
тиражное. Ведь Одоевцева в 1988 году вернулась
из эмиграции на родину, в родной свой Петербург,
и еще три года прожила в квартире на Невском
проспекте. Родина встретила ее царским подар
ком — эти ее мемуары были напечатаны громад
ным тиражом; первый том—125 тысяч экземпляров,
второй—полмиллиона. В эмиграции такие тиражи
и не снились.
И .Т.: Последние судороги советской издательской
практики, сейчас такие тиражные пиршества не
возможны.
Б.П .: Известно, что сейчас готовится научное изда
ние мемуаров Одоевцевой, Олег Лекманов работа
ет над ним. Жалуется в фейсбуке: 900 страниц кор
ректуры со всем научным аппаратом.
И. 71; Кстати, Лекманов в некоторых своих публика
циях коснулся этого вопроса: почему Ахматова счи
тала мемуары Одоевцевой лживыми и так ли это.
Б .П .:Я видел эту публикацию. Лекманов посчитал
все высказывания Ахматовой, приведенные Одоев
цевой. Их двадцать три, а неверным счел он толь
ко одно.
Но давайте все-таки о стихах Одоевцевой погово
рим. Она еще в России в 1921 году успела выпустить
447
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
сборник под названием «Двор чудес» со всеми ее
балладами. «Толченое стекло» полностью читать
не стоит, очень оно длинное. Вкратце: солдат про
давал соль, подмешав к ней мелко истолченное
стекло, и как все это плохо кончилось. Но вот кон
цовку разве:
Семь кляч дощатых семь гробов
Везут по мостовой,
Поет хор бабьих голосов
Слезливо: «Упокой».
— Кого хоронишь, Константин?
— Да Машу вот, сестру—
В четверг вернулась с именин
И померла к утру.
У Николая умер тесть,
Клим помер и Фома,
А что такое за болесть—
Не приложу ума.
Ущербная взошла луна,
Солдат ложится спать,
Как гроб тверда и холодна
Двуспальная кровать!
И вдруг —иль это только сон?—
Идет вороний поп,
За ним огромных семь ворон
Несут стеклянный гроб.
Вошли и встали по стенам,
Сгустилась сразу мгла,
«Брысь, нечисть! В жизни не продам
Толченого стекла».
Но поздно, замер стон у губ,
Семь раз прокаркал поп.
И семь ворон подняли труп
И положили в гроб.
448
ОДОЕВЦЕВА
И отнесли его туда,
Где семь кривых осин
Питает мертвая вода
Чернеющих трясин.
И. Т.:
Макабрическое сочинение!
Давайте еще одну балладу —она и покороче
и вроде как повеселее. «Баллада об извозчике»:
Б.П .:
К дому по Бассейной, шестьдесят,
Подъезжает извозчик каждый день,
Чтоб везти комиссара в комиссариат—
Комиссару ходить лень.
Извозчик заснул, извозчик ждет,
И лошадь спит и жует,
И оба ждут, и оба спят:
Пора комиссару в комиссариат.
На подъезд выходит комиссар Зон,
К извозчику быстро подходит он,
Уже не молод, еще не стар,
На лице отвага, в глазах пожар —
Вот каков собой комиссар.
Он извозчика в бок и лошадь в бок
И сразу в пролетку скок.
Извозчик дернет возжей,
Лошадь дернет ногой,
Извозчик крикнет: «Ну!»
Лошадь поднимет ногу одну,
Поставит на земь опять,
Пролетка покатится вспять,
Извозчик щелкнет кнутом
И двинется в путь с трудом.
В пять часов извозчик едет домой,
Лошадь трусит усталой рысцой,
Сейчас он в чайной чаю попьет,
Лошадь сена пока пожует.
На дверях чайной —засов
449
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
И надпись: «Закрыто по случаю дров».
Извозчик вздохнул: «Ух, чертов стул!»
Почесал затылок и снова вздохнул.
Голодный извозчик едет домой,
Лошадь снова трусит усталой рысцой.
Наутро подъехал он в пасмурный день
К дому по Бассейной, шестьдесят,
Чтоб вести комиссара в комиссариат—
Комиссару ходить лень.
Извозчик уснул, извозчик ждет,
И лошадь спит и жует,
И оба ждут, и оба спят:
Пора комиссару в комиссариат.
На подъезд выходит комиссар Зон,
К извозчику быстро подходит он,
Извозчика в бок и лошадь в бок
И сразу в пролетку скок.
Но извозчик не дернул возжей,
Не дернула лошадь ногой.
Извозчик не крикнул: «Ну!»
Не подняла лошадь ногу одну,
Извозчик не щелкнул кнутом,
Не двинулись в путь с трудом.
Комиссар вскричал: «Что за черт!
Лошадь мертва, извозчик мертв!
Теперь пешком мне придется бежать,
На площадь Урицкого, пять».
Небесной дорогой голубой
Идет извозчик и лошадь ведет за собой.
Подходят они к райским дверям:
«Апостол Петр, отворите нам!»
Раздался голос святого Петра:
«А много вы сделали в жизни добра?»
— «Мы возили комиссара в комиссариат
Каждый день туда и назад,
Голодали мы тысячу триста пять дней,
Сжальтесь над лошадью бедной моей!
Хорошо и спокойно у вас в раю,
45°
ОДОЕВЦЕВА
Впустите меня и лошадь мою!»
Апостол Петр отпер дверь,
На лошадь взглянул: «Ишь, тощий зверь!
Ну, так и быть, полезай!»
И вошли они в Божий рай.
Ну, вот такие баллады писала Одоевцева. Считает
ся, что это от нее пошла в ранней советской поэзии
мода на баллады, подхватил эту моду Николай Ти
хонов, потом Багрицкий подключился.
И . Г.: А в других поэтических жанрах она себя про
бовала?
Не без этого. Но получалась разбавленная Ах
матова. У Одоевцевой помимо баллад есть толь
ко одно запомнившееся стихотворение, очень ко
ротенькое:
Б .П .:
Нет, я не буду знаменита.
Меня не увенчает слава.
Я —как на сан архимандрита
На это не имею права.
Ни Гумилев, ни злая пресса
Не назовут меня талантом.
Я —маленькая поэтесса
С огромным бантом.
И. Т Это очень мило.
Именно так, другого и не скажешь. Этот ее
бант вообще в историю русской литературы вошел:
на всех своих фотографиях молодых она его демонстрирует.
Б .П .:
И. Г.: Это еще песенку Вертинского напоминает:
Я маленькая балерина,
Всегда нема, всегда нема,
451
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
И скажет больше пантомима,
Чем я сама.
Б .П .: О нет, Одоевцевой было что показать поми
мо бантов. Собираясь говорить о ней, я сделал ин
тересное открытие: она, оказывается, писала очень
неплохую прозу. И первый же ее рассказ похва
лил не кто-нибудь, а Бунин. Известно его письмо
Винаверу, в котором он писал: «Кто такая Ирина
Одоевцева? Пожалуйста, передайте ей мой при
вет и скажите ей, что хочу с ней познакомиться».
И приписка: «Я слышал, что она прелесть какая хо
рошенькая».
И .Т.: Одоевцева вспоминает также, что, когда ее
познакомили с Буниным, он очень внимательно
ее разглядел, обратив особое внимание на ноги.
Б .П .: Ну, Одоевцева еще в Петербурге привыкла
к знаменитым поэтам и писателям. Так о ее прозе.
Она имела немалый успех, переводилась на ино
странные языки. До войны она три романа написа
ла: «Ангел смерти», «Изольда» и «Зеркало», пос
ле войны еще один — «Оставь надежду навсегда».
Тоже поначалу в переводах вышедший и только по
том по-русски. Этот последний слабее других: Одо
евцева решила написать роман о советской жизни,
и это, конечно, сказалось на качестве: жизни совет
ской тридцатых годов и потом послевоенной она
не знала, не без клюквы получилось. Но ведь пере
вели, прочитали, понравилось.
В одном из постсоветских уже изданий Одоев
цевой, где собрана ее проза (рассказы и романы),
даны выдержки из отзывов иностранной прессы
на переводы ее романов. Ну вот такие например:
«Манчестер Гардиан»:
Трудно сказать, что прекрасней в этой на редкость
прекрасной книге. «Ангел смерти» так нежно и тонко
452
ОДОЕВЦЕВА
написан, что его можно сравнить только с самыми
воздушными рассказами Кэтрин Мэнсфилд.
«Таймс»:
Изысканный и очаровательный аромат романа
нельзя передать словами. Книга очень умна и очень
интересно построена. Каждая фраза полна трагико
мического смысла...
«Гастония Газетт»:
На книге Одоевцевой лежит безошибочная пе
чать очень большого таланта. Мы даже осмели
ваемся поставить ее на один уровень с Чеховым.
Никакая похвала не кажется нам чрезмерной в от
ношении ее книги...
Каково! И ведь не только с Кэтрин Мэнсфилд срав
нивают, но и с самим Чеховым. Сочиняя такие ро
маны и вызывая такую прессу, очень недурно жила
в эмиграции Ирина Одоевцева.
И. Т.: Да ей и без литературы хорошо поначалу жи
лось. У нее был богатый отец, остзейский немец,
уехавший в Ригу к своей недвижимости. Настоящее
имя самой Одоевцевой Ираида Густавовна Гейнике, Одоевцева—это девическая фамилия ее матери,
которую она взяла псевдонимом. В 1931 году ее отец
умер, оставив дочери немалое наследство. Одоев
цева и Георгий Иванов купили виллу в курортном
Биаррице и вели вполне светскую жизнь, устраи
вали турниры бриджа —самое что ни на есть свет
ское занятие.
Такая жизнь длилась до войны. В войну нем
цы виллу изъяли, устроив в ней штаб, а потом союз
ная авиация ее разбомбила. Кончилась хорошая
жизнь, доживать Одоевцевой и Георгию Иванову
довелось в богадельнях. Но Ирина Владимировна
и тут нашлась—уехала в перестроечный Советский
Союз, так что остаток жизни провела опять в ком
форте. Вокруг нее кучковались питерские поэтессы,
Б .П .:
453
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
которым она много чего интересного рассказала
о своей молодости, и до меня эти разговоры дохо
дили, но это, что называется, off record.
Вернемся к литературе, к ее художественной
прозе...
И, Т.: Борис Михайлович, а все-таки, что вы сами
скажете о ее мемуарах?
Б .П .: Мемуары Одоевцевой не избегли обычных
ошибок этого жанра, они излишне беллетризованы, она записывает разговоры, происходившие
полвека назад. Иногда, впрочем, делает это искус
но: мне понравилось то, что она написала об Ан
дрее Белом,— очень похоже на то, как сделала это
Цветаева в мемуаре о Белом «Пленный дух». Такое
совпадение не случайно и говорит о правде вос
произведенного образа. Вообще же, героем перво
го тома («На берегах Невы») является, бесспорно,
Гумилев, а второго тома («На берегах Сены»)—Бу
нин. Очень хорошо в первом томе Мандельштам
описан — он был очень смешливым, когда Одоев
цева его знала.
Во втором томе рассказана жуткая история
об Адамовиче, друге семейства Одоевцевой — Ива
нова. У Адамовича за границей была богатая тет
ка замужем за англичанином, и она дала им—всем
троим — крупную сумму для покупки квартиры
в Париже, чтобы Адамович жил с ними, что возра
жений не вызвало. И вот Адамович эти деньги про
играл в Монте-Карло. Он умолил Одоевцеву про
должать игру, уверяя, что у нее счастливая рука.
И действительно, Одоевцева в течение недели или
двух отыграла эти деньги, играя осторожно по ма
ленькой. Что ни говорите, а звезда Ирины Влади
мировны была счастливой.
Но вернемся к художественной прозе Одоевце
вой. Я приводил уже отзывы иностранных крити
ков, сейчас дам русские. Первым—тот же Адамович:
454
ОДОЕВЦЕВА
Сущность «Ангела смерти» в какой-то неопределен
ной «иррациональности», его насквозь проникаю
щей. Наш мир, наша земля, наши люди —и все-таки
«не совсем то». Не наше дыхание. Умение Одоев
цевой ей никогда не изменяет. Но ее отталкивает
жизнь, не дает ей окончательно к себе приблизить
ся. Как будто слишком плотен для нее земной воз
дух и ей суждено только витать и летать над ним.
Повторяю, мне кажется, в этом главная прелесть
романа. Но и, если быть к этой стороне его мало
чувствительным, надо было бы признать в нем боль
шие достоинства: вкус, простоту, которую только
самый неопытный глаз примет за небрежность, сво
боду, точность... Можно было бы указать, что такие
лукаво-беспечные, наивно-жестокие, невинно-по
рочные подростки еще не знакомы нашей литерату
ре и что это новая в ней тема, достойная присталь
ного внимания...
Ну а уж коли речь зашла о невинно-порочных под
ростках, то неизбежно появление еще одного рецен
зента—Набокова. Правда, он пишет не об «Ангеле
смерти», а о втором романе Одоевцевой —«Изоль
да». Приведем его текст полностью.
Главные действующие лица этого романа: Лиза,
брат ее Николай, их мать, двое материнских любов
ников (еврей Рохлин, по прозванию Кролик, и Бо
рис) и двое Лизиных поклонников (англичанин
Кромуэль и Андрей). Лизе четырнадцать лет, Ан
дрею шестнадцать, Николаю, по-видимому, столь
ко же, да и Кромуэлю не больше, так как он еще
учится в среднеучебном заведении Итоне.
Знаменитый надлом нашей эпохи. Знаменитые
дансинги, коктейли, косметика. Прибавьте к это
му знаменитый эмигрантский надрыв, и фон готов.
На пляже в Биаррице молодой Кромуэль читает
книгу «Тристан и Изольда». Вдруг... «Прямо на не
го шла Изольда... Большие, светлые, прозрачные
455
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
глаза внимательно смотрели на море, будто ожи
дая чего-то» (знакомое, увы, читателю ожидание).
Автор топит какую-то девочку и в общей суматохе
очень ловко знакомит Кромуэлл с «Изольдой», ко
торую на самом деле зовут Лизой. Кромуэль зна
комится и с братом Лизы, причем с бухты-барахты
спрашивает его, играет ли он в поло, теннис, фут
бол, крикет. Такой англичанин пахнет клюквой.
К тому же он итонец, а у итонцев спортивный на
скок считается моветоном. Далее фабула развивает
ся так: все возвращаются в Париж—Кромуэль, Лиза,
Николай, мать, ее толстенький и несчастный Кро
лик, которого она разоряет и не любит. В Париже
Кролик продает женины серьги, и на эти деньги Ли
зина мать уезжает с Борисом в Ниццу.
Аналогичная история происходит и в детском
мире. За счет Кромуэлл кутят Лиза, Николай
и Андрей, и в конце концов итонец остается без
сантима. Но у него есть мать, у матери же есть дра
гоценности. Николай и Андрей, которым нуж
ны деньги для «современного» разгула, убеждают
Кромуэлл мать ограбить: деньги, дескать, нужны
для конспиративной поездки в Россию. Влюблен
ный в Лизу Кромуэль крадет драгоценности, по
сле чего Николай и Андрей его убивают. Николая
с жемчужным ожерельем ловят в Брюсселе, а Ан
дрей и Лиза в течение первой ночи любви кончают
самоубийством.
Все это написано, как говорится, «сухо»,—что
почему-то считается большим достоинством,—
и «короткими фразами» — тоже, говорят, досто
инство. Да, я еще забыл сказать, что Лиза учится
в парижском лицее, где у нее есть подруга Жаклин,
которая наивно рассказывает о лунных ночах и лес
бийских ласках. Этот легкий налет стилизованного
любострастия (очень много о Лизиных коленках)
и некоторая «мистика» (сны об ангелах и пр.) усу
губляют общее неприятное впечатление от книги.
456
ОДОЕВЦЕВА
В пересказе Набокова роман Одоевцевой напо
минает фильм Бертолуччи «Сновидцы»; правда,
в кино им отравиться не удалось —в комнату про
ник свежий воздух из разбитого камнем окна: на
чался Май 68-го. Но Набокову впору было бы на
писать о первом романе, об «Ангеле смерти». Он,
однако, промолчал: уж очень этот роман напоми
нает будущую «Лолиту». Девочка-подросток Люка
влюблена в Арсения Сергеевича, но в него же влю
блена ее старшая сестра Вера. Арсений Сергеевич
на чувство Веры не отвечает, и она выходит замуж
за другого, нелюбимого. Тогда Люка, ощутив от
сутствие главного препятствия—сестры Веры,—ак
тивно берется за Арсения, и он идет ей навстречу.
Узнав об этом романе, беременная старшая сестра,
упав с лестницы, умирает. Как вам, Иван Никитич,
эта коллизия?
И.Т.: Лолита, Гумберт и Шарлотта, так же умест
но погибающая.
Б .П .: Это фирменный знак набоковской критики:
если он что-то ругает, значит, свою тему видит,
у него до времени уведенную. Об «Ангеле смерти»
он умолчал, но когда снова увидел у Одоевцевой
любострастных подростков женского пола, то уже
не выдержал.
Вот так же точно он бранил Достоевского и Фрей
да—свои темы и приемы у них обнаруживая.
И . Г.: Борис Михайлович, а что можно сказать о тре
тьем романе Одоевцевой—о «Зеркале»?
Б.П .: Подростков там нет, героиня — взрослая за
мужняя женщина, изменяющая мужу с кинорежис
сером, обещающим сделать из нее звезду, и действи
тельно делает. Я бы назвал этот роман вариацией
на темы «Госпожи Бовари» и «Анны Карениной»—
457
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
смятение женского сердца. Героиня погибает—раз
бивается в автомобиле.
Борис Михайлович, ну и в заключение чтонибудь из стихов Одоевцевой —не балладных.
И , Т .:
Б .П .:
Вот это, пожалуй:
Ночь глубока. Далеко до зари.
Тускло вдали горят фонари.
Я потеряла входные ключи,
Дверь не откроют: стучи, не стучи.
В дом незнакомый вхожу не звоня,
Сколько здесь комнат пустых, без огня,
Сколько цветов, сколько зеркал,
Словно аквариум светится зал.
Сквозь кружевную штору окна,
Скользкой медузой смотрит луна.
Это мне снится. Это во сне.
Я поклонилась скользкой луне,
Я заглянула во все зеркала,
Я утонула. Я умерла...
Не удалось ей в стихах сказаться, не в балладных.
Расхожие пиитизмы: я утонула, я умерла. Этакая
Офелия. Но мы видели, что в жизни Ирина Влади
мировна была сильной и удачливой. И слава богу.
Самойлов
И, 71: Борис Михайлович, каким поэтом считать
Давида Самойлова? Я имею в виду не хорошим
или плохим — конечно, хорошим, тут спору нет,
а советским или просто русским? И дело тут во
все не в датах жизни Самойлова: родился в 1920-м,
умер в 1990-м,— все в рамках советского периода,
хронологически он безусловно советский. Но сло
во «советский» по нынешним временам звучит ско
рее уничижительно: идеологическая зашоренность,
опостылевшая подневольная жизнь, воспевание
этой жизни профессионалом-ремесленником. Что
в таком контексте вы скажете о Давиде Самойлове?
Б.П .: Этот вопрос кажется простым, а на деле да
леко не прост. Раз поэт хороший, а в этом отноше
нии насчет Самойлова сомнений нет, то не совет
ский, значит, просто русский, то есть выведенный
из соответствующего идеологического контекста.
Но с Самойловым как раз не так — и не с одним
Самойловым, а со всем поэтическим поколением,
сложившимся перед войной, писавшим на войне
и о войне, выбитым войной, а после уже привычно
называемым поэтами-фронтовиками. Еще их назы
вает ифлийцами —по аббревиатуре ИФЛИ, Инсти
тута истории, философии, литературы: был такой
до войны в Москве, а многие поэты-фронтовики
в нем учились, Самойлов в том числе. И самим
этим поэтам была в высшей степени присуща та
кая суммарная, коллективная самоидентификация.
Они сами о себе говорили, самих себя понимали
459
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
как группу, в этом видели свою генетическую, что
ли, особенность. Самойлов пишет в своих мему
арах «Памятные записки», что это был постоян
ный у них разговор: гения среди нас нет, мы возь
мем, что-то сделаем и запомнимся общей массой.
Вот это коллективистское самосознание—уже при
знак советского воспитания. Признак скорее фор
мальный, но и содержательно превалировала совет
ская идеология, коммунистическая вера. Это были
молодые энтузиасты коммунистической эры. И вот
интересная особенность: они считали себя мобили
зованными и призванными — государством, совет
ским государством, видели себя такими не то что
данниками, но воинами.
Самойлов так об этом писал в мемуарах:
Тут, конечно, огромную роль играло наше воспита
ние, еще не формализованное и проводившееся с убе
дительным фанатизмом. И круг идей, которые мы
исповедовали, убежденные этим воспитанием и от
торгнутые от других идей. Мы были уверены в спра
ведливости революции, ее исторической неизбежно
сти в России. Мы были убеждены, что беспощадность
есть главный метод революционного действия. В нас
глубоко сидела вера в бескорыстие деятелей револю
ции и в необходимость самоотречения. Несмотря
на провозглашаемый материализм, нас воспитывали
идеалистами. Мы стремились жить не ради настоя
щего, а ради светлого будущего, ради будущего сча
стья. А оно, учили нас, может осуществиться только
путем жертв, страданий, самоотречения нынешних
поколений. Никто из нас не был аскетом или фана
тиком, но культ страдания и самоотречения глубо
ко сидел в наших умах. И в них видели ближайшее
будущее поколения, так как хорошо осознавали, что
не за горами война, где именно нашему поколению
придется сыграть свою историческую роль, пройдя
сквозь страдание и самоотречение.
460
САМОЙЛОВ
Самойлов, вспоминая это время, пишет, что в наи
большей готовности к такой судьбе, к такой, если
угодно, жертве был Борис Слуцкий. Он говорил:
я хочу писать для умных секретарей обкомов. И Са
мойлов продолжает:
Идею слияния поэзии с властью не мы придума
ли. Она перешла к нам от старших. Такова была
атмосфера, в которой мы росли, такова была тра
диция Маяковского, которому мы верили... «Гото
вились в пророки товарищи мои»,— позже скажет
тот же Слуцкий. Время было такое: верили в молит
ву и в разговор с земными богами.
Замечательная двуединая формула: не только мо
литва богам, но и разговор с ними, разговор, так
сказать, на равных. Повторяю: не данничество,
не насильственная мобилизация, не лоб забрить,
а вольное, добровольное, сознательное и радостное
служение. Самойлов далее:
Твердо могу сказать, что оно было честным м и
ровоззрением и отнюдь не исчерпывалось идеей
служения искусства власти. Наше как бы согласие
с властью не было полной гармонией. Мы требова
ли признания прав литературы откровенно гово
рить с народом. У нас было представление о граж
данском назначении поэзии. И ощущение эпохи
у нас было. Т ут уж я могу сказать, что оно ком
пенсировало неполноту или неточность помы с
лов. Оно не было заблуждением. Умники того вре
мени гордятся тем, что уже тогда все понимали.
А они не понимали одного и самого главного: что
назначение нашего поколения —воевать и умирать
за нашу действительность, что иного историчес
кого выбора у нас нет, что для многих это и будет
главным назначением жизни.
461
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Да, вот этого назначения тогдашняя власть тог
дашних идеалистов не лишила—воевать и умирать
за нашу действительность.
Но не будем тогдашними, а тем более сегодняш
ними умниками: нужно уметь понять этих молодых
людей и преклониться перед их жертвенным иде
ализмом. Кто бросит в них камень? Да и не были
они грешниками.
Так что в этом контексте Давид Самойлов—поэт,
несомненно, советский. Но дальше возникают вся
ческие «но».
Что произошло с этими людьми, с этим поэти
ческим поколением после войны? Об этом тоже
подробно пишет Самойлов в этих своих мемуарах.
Он рассказывает о длительных разговорах, кото
рый вели втроем он сам, Слуцкий и Сергей Наров
чатов —тоже из ифлийцев. В глаза бросалась пол
ная смена идеологических установок послевоенной
власти (собственно, уже и во время войны начавша
яся). Вместо мировой революции, интернациона
ла и Коминтерна —имперский национализм (что,
между прочим, тоже противоречие в определе
нии: империализм не может, не должен сочетать
ся с шовинизмом господствующей нации, импери
ализм тоже в своем роде интернационал). Эти свои
беседы они называли «откровенным марксизмом».
Склонялись думать, что это тактика, а не страте
гия. Получилось, что русский патриотизм лучше
служит все той же задаче распространения ком
мунизма, но задача остается той же. Прикрываясь
русским патриотизмом, легче выйти к берегу ЛаМанша.
Об этом тогда Самойлов и в стихах писал:
Вот когда припомнились друзья!
Вот когда пошли терзать разлуки!
Вспомнили про души — ведь нельзя,
Чтоб всегда натянуты, как луки.
462
САМОЙЛОВ
И куда помчится мой двойник
Через все пределы ожиданья?
С кем он в шесть часов после войны
Побежит на первое свиданье?
Он устал... Иных давно уж нет...
Камни у разбитого Рейхстага...
В тишину, как лекарь в лазарет,
Ночь идет, не замедляя шага.
Кислой медью крыши зеленя,
Ночь идет в просветы стен без стекол.
Медный труп зеленого коня
Скалится, поваленный на цоколь.
Здесь в тиши накрыт наш скромный стол.
Шесть часов... Мы празднуем победу.
Но никто на праздник не пришел.
Те, кого позвал бы я к обеду,
Где они, поэты и друзья!
Кто убит, а кто пропал без вести.
А который, может быть, как я
Пьет коньяк в проклятом Бухаресте.
Трудно в тишине дышать и жить...
И сосед сказал, вздохнув глубоко:
— Может, этот праздник отложить Здесь ведь до Парижа недалеко...
Полную победу отпразднуем, когда Париж возьмем—
вот ведь что в глубине сознания присутствовало. От
нюдь не на политбеседах с бойцами. Это и интерес
но: Самойлов ведь был не простой солдат, а дово
енный ифлиец из тех идеалистически настроенных
юношей.
И еще одно настроение нужно у этих поэтов от
метить: ту мысль, что после войны все пойдет подругому, что поколение победителей будет свобод
ным. Вот такое стихотворение нельзя не привести:
463
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Я вновь покинул Третий Рим,
Где ложь рядилась в ризы дружбы,
Где грубый театральный грим
Скрывать нет поводов и нужды.
А я готов был метров со ста
Лететь, как мошка на огонь,
Как только Каменного моста
Почуял плиты под ногой.
Здесь так живут, презрев терновники
Железных войн и революций —
Уже мужья, уже чиновники,
Уже льстецы и честолюбцы.
А те друзья мои далече,
Узнали тяжесть злой стези,
На крепкие прямые плечи
Судьбу России погрузив.
Прощай, мой Рим! Гудок кричит,
Вправляя даль в железную оправу.
А мы еще придем, чтоб получить
Положенное нам по праву!
Вот верный список настроения тогдашних фрон
товиков: опыт войны оживил если не революцион
ную, то активистскую психологию. Надо ли гово
рить, что это настроение, эти ожидания оказались
иллюзорными. Самойлов пишет, что послевоенное
восьмилетие—от победы до смерти Сталина—было
самым тяжелым.
Но как раз для Самойлова этот опыт оказался
формирующим: он утратил все советские иллюзии,
расстался с ифлийским мифом. И это его новое на
строение особенно интересно сравнить с тем, как
реагировал на послесталинскую действительность
другой поэт того же поколения, той же складки —
Борис Слуцкий.
464
САМОЙЛОВ
Едва ли не самое интересное в мемуарах Самой
лова «Памятные записи» — приведенное там его
письмо Слуцкому относительно пресловутой от
тепели, призрака либерализма, явившегося пос
ле Сталина. Кстати об оттепели и отце этого сло
вечка Илье Эренбурге. Самойлов, что удивительно
для советского, подсоветского либерала, относит
ся к Эренбургу чуть ли не насмешливо. Он назы
вает Эренбурга старым метрдотелем в правитель
ственном ресторане.
Эренбург был в восторге, что с ним стали здороваться
за ручку. Он рано понял свою второсортность. И по
нял, каким образом второй сорт выдают за первый.
В литературе временной второй сорт, а то и третий
выступают в ранге первого.
Удивительные слова: ведь Эренбург — священная
корова советских либералов. Скептическое к нему
отношение—верный знак нестандартности скепти
ка, попросту—знак ума. Самойлов по хорошем оз
накомлении с ним производит впечатление имен
но умного. И вот вопрос: а надо ли поэту быть
умным?
Я. Т.:
Поэзия должна быть глуповатой.
Б .П .: Но Пушкин не сказал, что глупым должен
быть поэт. Это дьявольская, как сказал тот же
Пушкин, разница — не меньшая, чем между рома
ном и романом в стихах. И вот тут возвращаем
ся к Слуцкому, вернее, к письму, которое ему Са
мойлов написал по поводу пресловутой оттепели
и возродившихся иллюзий Слуцкого, посчитавше
го, что после антисталинского доклада Хрущева
на XX съезде происходит некий ренессанс. Итак,
письмо Самойлова Слуцкому:
4^5
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Да, определенная доля правды сказана о нашей жиз
ни, о нашей морали, о нашей экономике, о нашем
правосудии. Сказана отнюдь не поэзией. Где в твоем
«ренессансе» попытка разбить старые догмы, хотя бы
литературные? Правда о нашем обществе сказана
по необходимости. В период «культа» жизнью стра
ны управлял чиновник, обезличенный культом, ис
полнитель, отвыкший думать и решать что-либо.
И он работал на «культ», пользуясь привилегиями
чиновника и сняв с себя моральную ответственность
за свое творчество.
Осиротевший чиновник начал бороться с куль
том. Начал бороться не потому, что ему нравится
литературная тактика Слуцкого. Борясь с культом,
он борется за себя в новых условиях. И тоже назы
вает это тактикой и даже стратегией. А дело в том,
что уже не культ, а именно он, чиновник, реально
управляет государством, что государство досталось
в наследство ему, и он как подлинный хозяин дол
жен сделать опись всему, что досталось ему от куль
та. Когда ждешь наследства, можно преувеличивать
его ценность. Когда оно тебе достается, ты узнаешь
его реальную стоимость. Чиновник произвел ин
вентаризацию. Хозяин узнал правду о своем хозяй
стве. Узнал, что оно не в блестящем состоянии. Уз
нал ту правду, которую способен постичь и которая
необходима для дальнейшего хозяйствования. Раз
давать свое имущество бедным, в том числе и бед
ным поэтам, он не собирается. Он считает, что ре
альное положение дел ему известно, и не намерен
вести хозяйство каким-нибудь принципиально но
вым способом. Он полагает, что полезно ругнуть
старого хозяина, чтобы подчеркнуть достоинства
нового. Он ведь более не живет за спиной культа,
ему нужен здравый смысл, практическая сметка, не
кое пробуждение разума. В нем самом происходят
изменения, как в приказчике, ставшем компаньо
ном хозяина. Вот это произошло. Это действитель
но произошло.
466
САМОЙЛОВ
Произошло и другое. Он перехитрил литературу,
дозволив небольшую правду себе (по необходимости),
он дозволил кое-что и поэзии. Старой мифологии
не хватало «чувства», «сентиментальности», «чело
вечности», «уюта». А чиновник — тот же мещанин.
Поэтому, восторженно преклоняясь перед аляпо
ватым величием, он в основе своей любит нечто бо
лее домашнее, сантиментальное, красивенькое. Н о
вый чиновник хочет, чтобы литератор стал новым,
он готов дать литератору кое-какие права, соответ
ственно своим новым потребностям. Поэт имеет
право на человеческие чувства, поскольку новому
сантиментальному чиновнику вменяется в обязан
ность их иметь.
Поэт имеет право размахивать кулаками после
драки, поскольку драка закончилась в пользу ново
го чиновника. Вот покуда и все.
Это стихи Слуцкого он здесь вспомнил:
Давайте после драки
Помашем кулаками.
Не только пиво-раки
Мы ели и лакали.
Нет, намечались сроки,
Готовились бои,
Готовились в пророки
Товарищи мои.
И вот концовка этого замечательного письма:
Таковы объективные условия «ренессанса». Сводят
ся они к тому, что несколько расширились рамки
печатности. Ряд новых или старых поэтов получили
право жительства. Но право жительства не отменяет
черты оседлости. Право жительства еще не демокра
тия. Право жительства каждого поэта в литерату
ре есть его нормальное, естественное право. В ли
тературе создана обстановка, благоприятная для
467
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
создания нового камуфлированного сантименталь
ного мифа.
Как сказал другой классик, говорить правду легко
и приятно. Насчет говорить—сомнительно, но вот
читать уже сказанную правду точно легко и при
ятно. Тем не менее в этой контроверзе двух поэтов
совсем не обязательно становиться на сторону Са
мойлова. Почему? Да потому, что стихи Слуцко
го лучше самойловских. Слуцкий —большой поэт.
А Самойлов—именно что легкий и приятный.
Сам умный Самойлов это и объясняет:
Он точно умел определить, что происходит, но не
умел или не хотел предвидеть, что произойдет
из того, что происходит. В этом недостатке предви
дения усматривалась некая немузыкальность, кото
рую связывали с немузыкальностью поэзии Слуцко
го. На самом деле в этом проявлялись убежденность
в осуществимости утопии и нежелание представ
лять себе будущее иначе. Мне уже приходилось пи
сать в связи с Велимиром Хлебниковым о том, что
наличие социальной утопии —черта крупных писа
телей. Была эта утопия и в творчестве Маяковского.
Слуцкий —их верный ученик. А до времени —и про
должатель.
Вот, что называется, пойнт. Только слово «уто
пия» я бы заменил словом «миф». Миф требуется
поэту. Уточняю: индивидуальный миф. Поэт дол
жен выдумать свой образ, своего лирического ге
роя, как это называлось в советское время. И совсем
необязательно с ним совпадать. Скорее обязатель
ное с ним несовпадение. Помните, Иван Никитич,
мы говорили о Некрасове и цитировали Эйхенба
ума: о том, что отношение поэта к своему образу—
это отношение актера к роли, отнюдь не отождест
вление с ролью. И вообще, дело в том, что это роль,
а не правда. Поэзия, а не правда.
468
САМОЙЛОВ
Я. Г.: Так как же это было в случае Слуцкого? Его
правоверность вне сомнения, недаром же его назы
вали политруком, и он как бы не возражал.
Б.П .: Он играл в политрука. Заслонялся этой маской.
И он не то что имитировал советскую правоверность,
а переводил ее в эстетический план. И отсюда отте
нок —да, пожалуй, и основной тон его стихов: это
элегия, воспоминание о прежнем, о своей моло
дости. Это временная дистанция очень ощущает
ся у Слуцкого. Не революция, а ностальгия. Поиск
утраченного времени. А утраченное время, прошлое
неизбежно эстетизируется. Сказать по Шопенгауэру:
переживается не в воле, а в представлении.
А вот у Самойлова советский миф исчез, но из
бавление от него отнюдь не гарантировало каче
ства стихов. То есть стихи были именно хороши
ми — но не больше. Самойлов не сумел создать
индивидуальный миф.
Но нельзя сказать, что не старался. Причем
и в жизни, не только в стихах. Вспомним: он уехал
из Москвы, поселился в эстонском городе Пярну,
купил там дом. Это была в своем роде демонстра
ция. Он примерял роль отшельника, вот так пытал
ся себя мифологизировать.
Надо выйти из моды,
Улететь из столиц
И на лоне природы
Написать пять страниц.
Пять коротких и точных,
Тех, в которых итог,
Для которых— подстрочник
Небо, звезды и стог.
Возлегая на стоге,
Над плакучей травой,
Звезд увидеть дороги
Над своей головой.
469
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Из высокой вселенной,
Где небесная тишь,
Ты, мой друг убиенный,
На меня поглядишь.
И .Т.: По Бродскому: «Если выпало в империи ро
диться, лучше жить в глухой провинции у моря».
Б. 77.; Но у Самойлова это была имитация, а не судь
ба. Вспомним, что Бродский написал эти стихи
в настоящем изгнании.
И. т.: Простите, Борис Михайлович, вы же сами ска
зали, что в создании индивидуального мифа поэту
не требуется «гибель всерьез», что это как раз ими
тация, роль, игра.
Б .П .: Так, да не так. Не все поэты способны к та
кой игре. Тут требуется некая всамделишная неотмирность, какая-то выделенность, выведен ноеть
души за эмпирические пределы. Бродский был от
щепенцем, еще в Америку не уехав. Ему эта Аме
рика в принципе —для стихов —и не нужна была.
И вообще никуда уезжать не надо, достаточно соб
ственных полутора комнат. «Не выходи из комна
ты, не совершай ошибку...»
И . Т.: Да, это стало нынешним гимном эпохи коро-
навируса.
Б .П .: А Самойлов, мне кажется, как раз не был та
ким человеком—органически противостоящим все
му и всем. Он был человек экстравертный, вообще
теплый человек. Не только умный, но и хороший.
Всячески человечный. Был, например, сильно пью
щим. Это ли не простительно! Скажу больше: это
в определенном отношении говорит в пользу чело
века, тем паче советского или, лучше сказать, под
советского.
47°
САМОЙЛОВ
Я. 71: Бабель сказал: самые приятные люди — пью
щие евреи.
Не мешай мне пить вино.
В нем таится вдохновенье.
Вдохновенье. А продленья
Нам добиться не дано.
Без вина судьба темна.
Угасает мой светильник.
Смерть —она не собутыльник,
К трезвости зовет она.
Можно ль жить, себя храня,
С чувством самобереженья?
Нет, нельзя среди сраженья
Уберечься от огня!
Ты уж так мне жить позволь,
Чтоб не обращал вниманья
На прерывистость дыханья
И тупую в сердце боль!..
Конечно, Самойлова нужно помянуть только доб
ром. Про него даже строгий ригорист Солженицын
ничего худого сказать не мог—хотя старался.
Я. Г.: Ну да, Самойлов же написал сатирическую по
эму «Струфиан», высмеивающую солженицынскую
утопию спасения России на северо-востоке.
Б .П .: И вот к вопросу о советскости: Солженицын
с самого начала говорит, что не найти у Самойлова
ничего советского в тематике стихов. Вот как изме
нился Самойлов с ифлийских времен.
И вот вопрос интересный: где Россия скорее спа
сется — на сибирском северо-востоке или в эстон
ском Пярну? Мораль тут проста: спасаться нужно
471
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
в одиночку, а нс всем миром. Всем миром нужно
только воевать, когда настоящий враг появился.
И Давид Самойлов честно этому миру-войне слу
жил.
Я пехотный солдат.
По духу и по нутру.
Трубочкой и вином
Была бы душа согрета.
И где-нибудь на юру
Я, как солдат, умру,
Которого не донесли
До ближнего лазарета.
Нагибин
Я. т.: Исполнилось сто лет со дня рождения Юрия
Нагибина. Это, кажется, первый случай такого вну
шительного юбилея советского писателя, пережив
шего советскую эпоху. Правда, был и Солженицын,
солженицынский столетний юбилей —но кто назо
вет Солженицына советским писателем?
Относительно Нагибина сомнений как будто
нет: да, это советский писатель, в основном кор
пусе его сочинений. Он, повторим, пережил со
ветскую власть (умер в 1994 году) и уже в новое
время опубликовал несколько нашумевших сочи
нений. Это в первую очередь повести «Тьма в кон
це туннеля» и «Моя золотая теща». Можно на
звать также автобиографическую повесть «Встань
и иди» —о мытарствах его приемного отца Марка
Левенталя, отправленного еще в 1928 году в пожиз
ненную ссылку —до самой его смерти в 1952 году;
в советское время такой текст не напечатали бы.
И, наконец, нужно назвать его «Дневник», ко
торый Нагибин полностью подготовил к печати,
но не успел увидеть и подержать в руках. И это
посмертное, в сущности, произведение заставило
по-новому взглянуть на вчерашнего советского ав
тора. Успех «Дневника» превзошел все прежние —
и советские, и постсоветские — успехи Нагибина:
их было немало, но резонанса такого Нагибин при
жизни никогда не имел. Возникает впечатление,
что именно этой посмертной книгой Нагибин оста
нется в русской—уже не советской—литературе.
473
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Б .П .: Нагибинский «Дневник» тем еще необычен
в его многодесятилетнем творчестве, что он стал
сенсацией. Имя Нагибина было известно, его зна
ли и читали, но ничего шумного, именно сенса
ционного он не написал в советское время. Копья
не скрещивались при упоминании имени Наги
бина.
Это не удивительно: Нагибин — автор малых
жанров, рассказов; протолкнуть такое в печать
как будто легче, но и резонанса большого не жди.
Ну, разве что один рассказ 19852, кажется, года за
ставил о себе говорить—«Терпение», довольно объ
емистый, почти повесть. Я скажу об этой вещи по
сле. Сейчас хочется сказать как раз о начальном
Нагибине. Начну с моего к нему отношения, чем-то
характерного для восприятия Нагибина широким
читателем. Я мало его читал, но имя это слышал
с давних пор, чуть ли не с первых своих читатель
ских опытов. Помню тоненькую книжицу «Биб
лиотечки „Огонька"» с портретом молодого че
ловека на обложке; год примерно 46-47-й. И эту
книжицу я прочел, один рассказ точно (если там
были другие)—прочел и запомнил. Речь шла о сол
дате, идущем с войны: как он по дороге остано
вился в доме как будто вдовой (точно не помню)
женщины, стал ей помогать по хозяйству, что-то
подчинил, что-то поставил — да и остался с ней,
и зажили семьей. Надо полагать, солдат тоже се
мью свою потерял. Вот запомнилось — и все тут.
Никаких подробностей не помню, а рассказ в це
лом, целостное впечатление осталось. Конечно, это
говорит в пользу автора, еще в то время очень мо
лодого, 1920 года рождения.
И. Г.: Нагибин вообще был вундеркинд: его в Союз
писателей приняли еще до войны, двадцатилет
ним, в 1940 году—автора всего двух напечатанных
рассказов.
474
НАГИБИН
Б.П .: А в 1943-м уже вышла первая книга, а вообще
за войну три книги. Тогда еще издательское дело
не обюрократилось, тем более во время войны: рас
торопность была в спросе.
Но я вот об этом рассказе: почему он запомнил
ся. А потому что был сделан по очень хорошей мо
дели. По платоновской.
И .Т .: Рассказ Андрея Платонова «Возвращение»
или «Семья Иванова».
Б. 77.: Конечно. Но Платонов за свой рассказ в оче
редной и, кажется, последний раз пострадал. А в ва
рианте Нагибина сходный сюжет снискал благоже
лательное отношение и даже сподобился отдельного
тиснения в той самой «Библиотечке „Огонька"».
Это влияние было неслучайным у Нагибина.
Он Платонова знал и встречался с ним на регу
лярной основе. Платонов был в круге общения нагибинского отчима Я. С. Рыкачева — писателя не
большого и прочно забытого, но литературно
просвещенного. Он и подбил юного пасынка на пи
сание. Сначала не получалось, и Рыкачев сказал
ему: лучше играй в футбол. Но Нагибин и сам уже
завелся на писанину—и стал-таки писателем.
В «Дневнике» Нагибина нет записей о Плато
нове, он еще его и не вел до войны, в войну начал.
Но есть запись о похоронах Платонова—от 7 янва
ря 1951 года:
Сегодня хоронили Андрея Платонова. По дороге
на кладбище, возле клуба, я прихватил Атарова,
беседовавшего со смертью в козлином манто — Ни
ной Емельяновой <...>. Наше рукопожатие и зву
чание первых слов были поневоле скорбными.
Скорбь не была окрашена в личные тона, самая по
шлая, традиционная скорбь, но все же Атаров испу
гался. Я это почувствовал по тому, как сразу огрубело
475
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
его проникновенно-серьезное, чуть патетическое
лицо.
Я имел бестактность сказать:
— Третья смерть на одной неделе.
— Почему третья?—спросил он резко.
— Митрофанов, Платонов, Кржижановский.
Он впервые слышал о смерти Кржижановского.
Он жалел о том, что сел со мной в машину. Он стал
похож на мясника. И вдруг лицо его опять стало глу
боким, проникновенно-серьезным и патетическим.
— Это доказывает, какая у нас богатая литература,—
сказал он и — о, умный человек —тут же внес тот от
тенок либерального ворчания, без которого его слова
были бы лишены искренности:—Мы сами, черт возь
ми, не знаем, какая у нас богатая литература!
Замечательно схвачена интонация человека, боль
ше всего думающего, как бы не поддаться из
лишнему пессимизму,—хоть и на кладбище дело
происходит. Нагибин продолжает запись в «Днев
нике»:
Гроб поставили на землю, у края могилы, и здесь
очень хорошо плакал младший брат Платонова, мо
ряк, прилетевший на похороны с Дальнего Востока
буквально в последнюю минуту. У него было крас
ное, по-платоновски симпатичное лицо. Мне ка
залось: он плачет так горько потому, что только
сейчас при виде большой толпы, пришедшей от
дать последний долг его брату, венков от Союза
писателей, «Детгиза» и «Красной Звезды», он по
верил, что брат его был действительно хорошим
писателем. Что же касается вдовы, то она слиш
ком натерпелась горя в совместной жизни с покой
ным, чтобы поддаться таким «доказательствам»...
Плакал — над собой — Виктор Ш кловский, мор
ща голое обезьянье личико. Плакал Ясиновский,
но только оттого, что все так хорошо получается:
Платонов признан, справедливость торжествует,
476
НАГИБИН
и, значит, он, Ясиновский, недаром «проливал свою
кровь» на баррикадах семнадцатого года.
Это едва ли не лучшая зарисовка в «Дневнике».
К сожалению, таких записей в «Дневнике» немно
го: превалируют всякого рода лирически-интимные
ламентации. Там интерес уже другого порядка.
Ну и еще о моем первоначальном знакомстве
с Нагибиным. Опять же в давние, еще сталин
ские времена была радиопередача запомнившаяся:
по рассказу Нагибина «Трубка». История как бы ро
мантическая: цыганский табор, злой вождь табора
по имени Боро Широ —вот только это и запомни
лось. Сейчас нашел и прочитал этот рассказ: ниче
го особенного.
И где-то в самом конце пятидесятых прочел я на
конец целую книгу Нагибина, сборник рассказов.
Та же «Трубка» там была, хрестоматийный «Кома
ров», «Зимний дуб» опять же —и один рассказ, ко
торый мне безоговорочно понравился: «Четунов,
сын Четунова», о молодом наследнике, сыне зна
менитого геолога, который в экспедиции хвастли
во вызвался сделать нечто сверхординарное. И сде
лал, но по пути весь свой гонор растерял, а в конце,
оставшись один в палатке, даже заплакал: слезами
сверхнапряжение разрядилось. Помню, читал этот
нагибинский сборник вместе с товарищем-геологом,
и он сказал, что детали геологической экспедиции
очень точно выписаны, особенно насчет воды и как
ее пить надо в пустыне.
Так что материалом своим Нагибин владел. Это
вообще интересный сюжет касательно писатель
ства—отношение к материалу, поиск материала.
Не знаю, что написал Нагибин в тех первых сво
их еще довоенных рассказах (не нашел), какой для
этого понадобился материал, но во время войны
материала хватало. В начале войны Набоков был
студентом ВГИКа, институт эвакуировали в Сред
нюю Азию, но Нагибин с ними не поехал —остался
477
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
в Москве и настойчиво стремился на фронт. Но его—
вот заковыка! — не брали. Много позднее уже он
понял почему: сын репрессированного. Вот какую
броню ему советская власть приготовила. Наконец
в Политуправлении армии дознались — с его же
слов, что он неплохо знает немецкий язык. Тут же
схватили, без всяких анкет. И поначалу Нагибин
занимался пустым делом: делал и вел агитпередачи на немецком языке —дурная была идея, что
немцев распропагандировать можно, объяснив не
мецким рабочим и крестьянам, что они воюют про
тив первого в мире государства рабочих и крестьян.
Из этого, конечно, ничего не вышло, и эту службу
скоро ликвидировали. Но Нагибин пороха поню
хал и дважды был контужен, второй раз тяжело:
после госпиталя ему дали белый билет. Его засы
пало землей от взрыва, и последствием стала тяже
лая клаустрофобия—боязнь замкнутых помещений.
Позднее в одной своей повести («Далеко от вой
ны») Нагибин довольно выразительно описал этот
синдром. Как-то в журнале эта повесть попалась.
И. Т.: Ага, все-таки читали Нагибина!
2>. 77.: Да вот как-то в руки нечаянно попадался.
Прочитывал, но специально Нагибина не искал.
Он не цеплял и особенно не запоминался.
Кое-как Нагибин после войны перекантовался —
в самое тяжелое последнее сталинское семилетие,
а потом дело пошло полегче—оттепель хрущевская.
И. Т.: Но именно в это время — в 1956 году — ему
крепко досталось за два рассказа, опубликованные
в оттепельном альманахе «Литературная Москва».
Б .П .: Да, было дело. А рассказы невиннейшие, при
чем один из них «Хазарский орнамент» потом мно
го раз перепечатывался в нагибинских сборниках.
Не повезло другому — «Свет в окне». Это про то,
478
НАГИБИН
как на территории дома отдыха был построен спе
циальный филиал для начальства, и редко туда на
чальство приезжало, но коттедж держали все равно
закрытым. И вот вдруг свет в его окнах появился:
стали гости и служащие дома отдыха в том коттед
же телевизор большой смотреть и на бильярде та
мошнем играть. Вроде как демократия начала верх
брать, этакий скромный символ новых времен. И вот
не понравился этот рассказ тому же начальству.
Нагибин, впрочем, нашел себе комфортабель
ную нишу, вроде как Паустовский, начал про охо
ту и рыбалку писать, вовремя и уместно пристра
стился к этим занятиям.
И еще одну нишу, совсем уж комфортабельную—
кино. По его сценариям сделано 42 фильма. Неко
торые имели успех, а один просто-таки нашумел.
и . г.: «Председатель» —правдивый рассказ о после
военной колхозной деревне. Михаил Ульянов там
прославился в главной роли. Но тоже не без скри
па вышел на экраны.
Б.П .: Чуть ли не запрещен был —но тут сняли Хру
щева, и хотя долгосрочная политика стала жест
кой и в результате привела к застою, но поначалу,
в первые послехрущевские дни что-то проскочи
ло на самом факте падения вчерашнего начальства.
«На сковыре Хруща», как Солженицын бы сказал.
Тут тоже некая мини-оттепель случилась, и еще
одно полегчение вышло—убрали пресловутого Лы
сенко и реабилитировали вчистую генетику, про
дажную девку империализма.
И. Т.: Но при этом рукопись Жореса Медведева
«Культ личности в биологической науке» все-таки
«Новому миру» печатать не разрешили.
Б .П .: Нагибин продолжал жить не очень заметно,
но вполне благополучно. Книжки печатались, кино
479
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
снималось. Однажды он написал в «Дневнике»:
я богат. И еще такой девиз придумал: я отгорожусь
от советской власти забором из денег. И это рабо
тало. Литература, однако, была на четверку с мину
сом. Иногда, впрочем, и с плюсом. Но вот Нагибин
дождался новой оттепели—конца коммунизма, до
жил до свободы печати—и тут он сумел наконец-то
нашуметь. Три хита он напечатал (не говоря о по
смертном «Дневнике»): «Тьма в конце туннеля»,
«Моя золотая теща» и полновесный уже роман
«Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнта
ризма и застоя».
И, Т.: Дафнис и Хлоя —герои античного древнегре
ческого романа, дошедшего до нас, и даже автор его
известен —Лонг. Этакая буколическая любовь пас
туха и пастушки.
Б .П .: В русской литературе Гумилев эти имена за
фиксировал, помните, Иван Никитич:
Я так часто бросал испытующий взор
И так много встречал испытующих взоров,
Одиссеев во мгле пароходных контор,
Агамемнонов между трактирных маркеров.
И .Т.: А как же! Разрешите, прочитаю к месту по
следнюю строфу:
Я печален от книги, грущу от луны,
Может быть, мне совсем и не надо героя,
Вот идут по аллее, так странно нежны,
Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.
Б .П .: Нагибинские «Дафнис и Хлоя» — полноцен
ный уже роман, крупный формат, никогда раньше
он так объемисто не писал. Читается легко и запо
минается крепко. Это, в общем, документальный
рассказ Нагибина если не о первой его любви,
480
НАГИБИН
то о первой женитьбе. Персонажам изменены име
на, но реальные лица легко угадываются. Герои
ня названа Даша Гербет, в жизни это была Мария
(Маша) Асмус—дочь советского, но старой выучки
философа Асмуса, друга Пастернака. Он подан На
гибиным весьма негативно. Судить не берусь, но ду
маю, что Пастернак не стал бы всю жизнь дружить
с человеком, так изображенным Нагибиным.
Событийная часть романа интересна тем, что эта
любовь, точнее сказать, этот брак, несмотря на ско
рый развод, остался, как сказали бы американцы,
консумированным в продолжение всей жизни ге
роев. Даша (Маша) снова возникала по первому
зову бывшего мужа. Не берусь судить этот фено
мен, в чужие любовные дела не след соваться. Луч
ше приведу такие слова, показывающие истинное
отношение Нагибина к советской действительно
сти—краткое резюме этой самой эпохи культа лич
ности, волюнтаризма и застоя:
На периферии личной жизни творилась история,
естественно, затрагивая нас, грязная история ста
линского бреда, забивание вражеских стволов рус
ским мясом, гнусная расправа с теми, кого Сталин,
перехитрив самого себя, подставил немцам, удуше
ние искусства, литературы, науки и мысли, распра
ва с лучшими в народе, фашистский разгул затя
нувшейся агонии великого диктатора, новая ложь
и обман надежд, кукурузный бум без кукурузы, забой
всего домашнего скота, включая ишаков, во имя воз
вращения к ленинским нормам жизни и скорейшего
прихода коммунизма на пепелище,— и через все это
безумие, спотыкаясь, падая, теряя сознание, мы вели
нашу линию, вроде бы сами не ведая о том, не ста
вя себе никаких целей, но покорные тайному голосу.
Б.П .: Дафнис и Хлоя—что тут еще сказать. С гораз
до большей претензией написана другая постсо
ветская вещь Нагибина —«Тьма в конце туннеля».
481
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Он размышляет над главным казусом своей жиз
ни. Дело в том, что он считал своим отцом второго
мужа своей матери —Марка Левенталя, и отчество
его носил. Но вот после Сталина мать открыла ему,
что настоящий его отец Кирилл Александрович На
гибин, который в 1920 году был расстрелян больше
виками. Такого отца требовалось скрывать, отсюда
и весь маскарад. И вот, узнав правду, Нагибин ис
пытал смешанные чувства. Освободившись от чре
ватого неприятностями еврейства, не облегчение он
ощутил, а новую тяжесть. Новый и худший диском
форт. Он не хочет ощущать себя русским. Повесть
кончается словами: «Тяжело в России быть евреем.
Но русским еще тяжелее».
Но какую-то аргументацию этому Нагибин
дал? В чем, как вы любите говорить, пойнт этого
переживания?
И. Т.:
Б .П .: А вот возьмем резюме это сюжета, сделанное
Солженицыным в его «Литературной коллекции»—
в тексте, названном «Двоенье Юрия Нагибина».
«Самое удивительное то, что русский народ — фик
ция, его не существует», «есть население, жители,
а народа нет», <...> «не произношу слова „народ",
ибо народ без демократии—чернь», «чернь, доволь
но многочисленная, смердящая пьянь, отключен
ная от сети мирового сознания, готовая на любое
зло. Люмпены —да, быдло —да, бомжи —да, охлос —
да», — и вот «этот сброд приходится считать на
родом». «Сеятели и хранители попрятались, как
тараканы, в какие-то таинственные щели» и «попрежнему ничего не делают». <...> «сельское населе
ние живет вне политики, вне истории, вне дискус
сии о будущем, вне надежд, не участвует в выборах,
референдумах». А вот и прямой монолог: «Во что
ты превратился, мой народ! Ни о чем не думающий,
ничего не читающий, нашедший второго великого
482
НАГИБИН
утешителя — после водки — в деревянном ящике...
одуряющая пошлость, заменяющая тебе собствен
ную любовь, собственное переживание ж изни».
Хуже того: «ты чужд раскаяния и не ждешь рас
каяния от той нежити, которая корежила, ун и
жала, топтала тебя семьдесят лет», «он же вечно
безвинен, мой народ, младенчик-убийца», «самая
большая вина русского народа, что он всегда без
винен в собственных глазах. Мы ни в чем не рас
каиваемся, нам гуманитарную помощь подавай».
Да и «едва ли найдется на свете другой народ,
столь чуждый истинному религиозному чувству,
как русский», «липовая религиозность», «вместо
веры какая-то холодная остервенелая церковность,
сухая страсть к обряду, без бога в душ е», «неверу
ющие люди, выламываясь друг перед другом, кре
стят детей».
Ну что ж, конспект нагибинских мыслей о русском
народе вполне корректный. Понятно, что Солже
ницыну такое отношение к русским понравиться
не могло. И обсуждать эту тему—кто в данном слу
чае прав или неправ —нам ни к чему, мы не о рус
ском народе говорим, а о писателе Нагибине. Пи
сателя мы оцениваем не по тому, русофоб он или
русофил, а по тому, как он пишет. И здесь самое,
так сказать, смешное, что Нагибин Солженицы
ну как писатель нравится, он явно отдает должное
его мастерству. Отсюда слово «двоенье» в названии
солженицынского текста: то есть однозначной ему
негативной оценки Солженицын давать не хочет.
И очень чувствуется, что Солженицыну понрави
лась другая тогдашняя вещь Нагибина —«Моя зо
лотая теща».
И. Т.: А ваше отношение к этой вещи?
Б .П .: Должен сказать, что я этой истории не пове
рил. Нагибин пишет, что у него случился роман
483
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
с матерью его второй жены —дочери знаменитого
Лихачева, директора автомобильного завода ЗИС,
который потом стал ЗИЛ —в честь самого Лихаче
ва. Очень высокономенклатурная семья, но и в ней
Нагибин ненадолго задержался. Скандала вроде бы
не было, но это потому, что и самого этого романа
в действительности не было. Это нагибинский ком
плекс — придумывать любовь мужчины к женщи
не старшего поколения. У него еще рассказ давний
был, как он школьником крутил роман с учитель
ницей. Тот же комплекс. И детали насквозь при
думанные. Например, как эта самая золотая теща
подсунула ему револьвер. Лихачева убить, что ли?
Вот одна эта деталь всю конструкцию на нет сводит.
И вообще, Иван Никитич, я считаю, что эти на
шумевшие вроде как автобиографические пове
сти —не самое важное у позднего Нагибина. Иная
тема его не отпускала, начатая вот в том рассказе
1982 года, кажется, «Терпение». Это об инвалидах
войны, убранных с улиц больших городов на остров
Валаам, чтоб не портили зрелищем уполовиненных
тел настроение победителям. А в шестидесятые
годы начали на этот живописный остров со ста
ринным монастырем водить пароходные экскур
сии —и вся правда об острове открылась. Об этом
и Солженицын писал. В рассказе «Терпение» ге
роиня на экскурсии узнает в одном инвалиде свою
старую, довоенную еще любовь. Происходит тяже
лая встреча. А потом, на обратном пути, она бро
сается с парохода и пытается доплыть до острова,
в результате гибнет.
И что характерно: Нагибина не отпускала эта
тема. Он написал еще рассказ «Другая жизнь» —
о том, что на этот остров уезжает дочь вот той по
гибшей экскурсантки и начинает жить с ее люби
мым инвалидом. Мрачноватая фантазия. Но мало
того: Нагибин пишет довольно объемистую повесть
«Бунташный остров», придумывая бунт инвалидов,
484
НАГИБИН
которых решили перевести в другое место, опять
сокрыть от глаз людей.
Мне кажется, что эта тема возникла у Нагибина
вполне органично: это его тоска о невиданном, не
знаемом отце.
Ну вот и решайте, кем легче было себя ощущать
Нагибину — евреем или русским. Я решать не бе
русь.
Новиков
И .Т .: Борис Михайлович, вы предложили тему
«Поэт Денис Новиков». Что вас подвигает на та
кой разговор?
Б. 77.; Глубоко личные мотивы, если угодно. Я этого
поэта, можно сказать, открыл —как раз тогда, ког
да о нем, похоже, стали забывать. Денис Новиков
умер в 12004 году в каноническом для поэта возрас
те тридцати семи лет.
И. Т.: Как Пушкин, Маяковский и Рембо.
Б .П .: Что и говорить, в славный он ряд стал—если,
конечно, считать, что ранняя смерть служит дока
зательством подлинности поэта. Но во всяком слу
чае повышенная ранимость души, повышенная ее
чуткость к бытию — и небытию, стоит добавить,—
почти обязательная характеристика поэта. Поэт
не может быть эмоционально глухим человеком.
И .Т .: Только ли в эмоциях дело? Ведь вы, Борис
Михайлович, в наших разговорах часто приводи
ли высказывание Томаса Элиота: стихи пишутся
не для того, чтобы выражать чувства, а для того,
чтобы избавиться от них.
Б .П .: Правильно, чувствительные стихи — всегда
плохие стихи, но это не значит, что хороший поэт,
настоящий поэт ничего не чувствует, что для по
этического импульса не нужно эмоционального
влечения. Но стихи — это другое, это уже преодо
486
НОВИКОВ
ление земного плена со всеми его переживаниями—
не мимезис, а катарсис, возвышенно говоря. И я бы
такой тезис выдвинул —совершенно необходимый
именно в разговоре о Денисе Новикове: поэт жив
до тех пор, пока он способен преодолевать свои
чувства, сублимировать их, то есть писать стихи.
А Денис Новиков перестал писать стихи за четыре
года до своей смерти. Вот четыре года и протянул.
И .Т.: Но тогда надо как-то коснуться его биогра
фии. Денис Новиков родился в Москве в 1967 году,
писать и печататься стал рано — к его двадцатиле
тию уже шла перестройка, ликвидировавшая цен
зуру. При жизни он выпустил четыре книги стихов,
не говоря о многочисленных журнальных публи
кациях. Одно время жил в Англии, пытался в ней
укорениться, но не вышло, похоже, по чисто лич
ным мотивам. Вернулся в Москву, но оттуда сно
ва уехал, на этот раз в Израиль, где вскоре и умер.
Б.П .: Израиль вообще для людей восточного блока
был некоей резервной площадкой, отнюдь не толь
ко для евреев. Можно вспомнить польского писа
теля Марека Хласко, звезду шестидесятых годов —
он тоже в конце концов выбрал Израиль, пожив
и в Париже.
И .Т.: Но все же, Борис Михайлович, что вы имели
в виду, назвав Дениса Новикова вашим личным от
крытием?
Б .П .: Я на него напал совершенно случайно, бро
дя по интернету,—то есть никаких рекомендаций
на этот счет не имел и о Новикове ничего не слы
шал. И вот нашел на фейсбуке его стихотворение
«Россия». Я тут же написал в комментарии: эти сти
хи скоро станут русской классикой. На мою реплику
посыпались ответы, замечания, даже опровержения,
и постепенно стала накапливаться информация.
487
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Л в конце 2018 года вышла в Москве книга Дени
са Новикова под названием «Река—облака»—мож
но сказать, полное собрание сочинений. Я эту кни
гу тут же приобрел и с тех пор читаю. Поэтов нужно
читать долго и, так сказать, монопольно, о других
поэтах забыв. Тогда и выбранный откроется.
...плат узорный до бровей...
А. Блок
Ты белые руки сложила крестом,
лицо до бровей под зеленым хрустом,
ни плата тебе, ни косынки бейсбольная кепка в посылке.
Износится кепка —пришлют паранджу,
за так, по-соседски. И что я скажу,
как сын, устыдившийся срама:
«Н у вот и приехали, мама».
Мы ехали шагом, мы мчались в боях,
мы ровно полмира держали в зубах,
мы, выше чернил и бумаги,
писали свое на рейхстаге.
Свое—это грех, нищета, кабала.
Но чем ты была и зачем ты была,
яснее, часть мира шестая,
вот эти скрижали листая.
Последний рассудок первач помрачал.
Ругали, таскали тебя по врачам,
но ты выгрызала торпеду
и снова пила за Победу.
Дозволь же и мне опрокинуть до дна,
теперь не шестая, а просто одна.
А значит, без громкого тоста,
без иста, без веста, без оста.
Присядем на камень, пугая ворон.
Ворон за ворон не считая, урон
державным своим эпатажем
ужо нанесем — и завяжем.
488
НОВИКОВ
Подумаем лучше о наших делах:
налево—Мамона, направо—Аллах.
Нас кличут почившими в Бозе,
и девки хохочут в обозе.
Поедешь налево—умрешь от огня.
Поедешь направо—утопишь коня.
Туман расстилается прямо.
Поехали по небу, мама.
Да, эти стихи просятся в хрестоматию школьную,
с юных лет, с младых ногтей их знать —ну вот как
«Люблю тебя, Петра творенье...». Кстати, не слу
чайная ассоциация: оба текста о русской истории —
какой она была и какой стала. То есть еще тре
тье припоминая: насмешка горькая обманутого
сына над промотавшимся отцом. Но ни в коем слу
чае не сатирическая злость: здесь боль, а не злость.
И больше чем боль — надежда. Даже не надежда
на лучшее будущее, что называется, а примирен
ность с судьбой, готовность ей и дальше следо
вать. Неудача ли, крах? Нет, но некое довременное
и безвременное провидение: наша родина — на не
бесах. Это глубочайшая русская интуиция, кото
рую первыми еще славянофилы выразили: Рос
сия — это страна не от мира сего, русский народ
не заинтересован в земном благополучии. И это
не в вину надо ему ставить, а как бы преклониться
перед такой судьбой. Недаром тут эпиграф из Бло
ка, он об этом же писал, это его, Блока, постоянная,
даже можно сказать, единственная тема. Прекрас
ная Дама и дальнейшие ее модификации —только
подступ к ней. «Русь моя, жизнь моя, долго ль нам
маяться...» И этим стихотворением Денис Нови
ков сразу же попал в колею русской классики. И сам
стал классиком —я не боюсь этого слова. Он не уй
дет из русской поэзии. Она его не отпустит.
И .Т .: Он-то не уйдет из русской поэзии, можно
с вами согласиться, но сама поэзия ушла из русской
489
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
жизни. Не в том смысле, что таковая стала вся
чески прозаичной, а в том, что поэзия, бывшая
чуть ли не родовой чертой русского—даже не жиз
ни, а быта, — перестала восприниматься в этом ее
качестве обязательной культурной константы. По
эзия есть — вы сами не раз говорили, Борис Ми
хайлович, что поэзия так же неискоренима, как
религия, — и поэты есть, но она и они не делают
нынче погоды, это теперь маргиналия, а не основ
ной культурный поток.
Но как бы ни было хорошо и даже великолепно
то или иное стихотворение, одного текста все же
мало, чтобы судить о поэте. Что вы скажете о Де
нисе Новикове в целом?
Б.
Для начала вспомним, что о нем Иосиф Брод
ский сказал, написавший предисловие к его сборни
ку «Окно в январе»: Денис Новиков, вне всякого со
мнения,—частный голос. Оно и понятно: никакой
ангажированности, поэт жил уже как бы в свобод
ной стране, по крайней мере, никто уже не мешал
ему писать стихи...
И. т.:
И даже печатать.
Само собой разумеется. Но при этом нельзя
не заметить, что тематически Денис Новиков очень
явственно ориентирован на реалии нынешней рос
сийской жизни, живет и пишет отнюдь не на Пар
насе. И еще очень ощутима у него тема некоего междумирья, как сказал бы Баратынский,—пребывания
в двух мирах: российском, русском — и другом, за
граничном. Здесь отражен самый настоящий, невы
думанный биографический факт: мы уже говорили,
что Денис Новиков не раз и подолгу жил в Англии.
Была там у него любовь и даже семья — обе не по
лучившиеся. И дочка в Англии осталась. И вот эта
биографическая деталь родила тему ухода и возвра
щения. Поэт как бы висит в воздухе, в некоем эфире.
Б.П .:
49°
НОВИКОВ
И . Г.: Вольный сын эфира.
Б.П .: Да, но вне какого-либо демонизма. Вот имен
но: чуть ли не быт. Но это не мешает сильным чув
ствам.
Долетит мой ковер-самолет
из заморских краев корабельных,
и отечество зад наперед—
как накатит, аж слезы на бельмах.
<...>
Тот и царь, чьи коровы тучней.
Что сказать? Стало больше престижу.
Как бы этак назвать поточней,
но не грубо?—А так : Н ЕН АВИ Ж У
загулявшее это хамье,
эту псарню под вывеской «Ройял».
Так устроено сердце мое,
и не я это сердце устроил.
<...>
И еще. Как наследный москвич
(гол мой зад, но античен мой перед),
клевету отвергаю: опричь
слез она ничему и не верит.
Вот моя расписная слеза.
Это, знаешь, как зернышко риса.
Кто я был? Корабельная крыса.
Я вернулся. Прости меня за...
Ощущается даже чувство вины и просьба о проще
нии. Поэт даже готов признать, что жизнь на ро
дине в его отсутствие стала как бы и лучше («коро
вы тучней»). Но дело не в коровах, а в пастухах: эти
пастыри—хамье, которое он ненавидит. Вот это ос
новной тон поэзии Дениса Новикова, если брать ее
тематически. Поэт уходит из чужих стран, но сно
ва возникает мотив побега, в своей ему нехорошо.
Чисто поэтическая надмирность, междумирье, как
491
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
мы сказали, имеет вполне узнаваемые социальные
характеристики. Поэту не нравится новая Россия,
ненавистны новые русские. Это они делают пого
ду, при которой поэзии не остается места в стране,
в культурном ее багаже.
И снова возникает мотив побега. Где коровы,
там и фараоны, фараонов плен. «Ибо плен фа
раонов отечество наше». А куда от фараонов сбе
гать? Опять же в некий условный Израиль, кото
рый в случае Дениса Новикова оказался настоящим,
причем не жильем уже, а могилой. Такова его зло
вещая символика, в наше вольное время предстоя
щая как бы и бытовыми обстоятельствами.
Я обломок страны, совок.
Я в послании. Как плевок.
Я был послан через плечо
граду, миру, кому еще?
Понимает моя твоя.
Но поймет ли твоя моя?
Как в лицо с тополей мело,
как спалось мне малым-мало.
Как назад десять лет тому
граду, миру, еще кому?
про себя сочинил стишок —
и чужую тахту прожег.
То есть с несомненностью делается понятным, что
частный поэт Денис Новиков живет очень значи
мой общественной, общезначимой темой: он нена
видит новую Россию и не хочет жить в ней.
По частным мотивам об общем быте, как го
ворил Маяковский.
И .Т .:
Совершенно верно. Приватизировали коров,
но приватизаторы —новые фараоны. И от этой не
возможности жить ни там, ни здесь у него появля
Б .П .:
492
НОВИКОВ
ются даже ноты суицида, и не раз. Вот хотя бы та
кой пример:
Одиночества личная тема,
я закрыл бы тебя наконец,
но одна существует проблема
с отделеньем козлов от овец.
Одиночества вечная палка,
два конца у тебя —одному
тишина и рыбалка, а балка,
а петля с табуреткой кому?
Или еще: «И на гвоздь с покосившейся шляпкою
осмотрительно коврик прибит».
Более того: появляется прямой образ, жуткое
воплощение этой темы —Есенин, Аполлон Есенин,
как говорит поэт. Причем в стихотворении, кото
рое называется «Караоке». А что такое караоке?
Это безмолвная имитация чужого пения, чужой
песни, которая вдруг прорывается в голос и стано
вится своей:
Ты развей мое горе, развей,
успокой Аполлона Есенина.
Так далеко не ходит сабвей,
это к северу, если от севера,
это можно представить живей,
спиртом спирт запивая рассеянно.
<...>
Залечи мою боль, залечи.
Ровно в полночь и той же отравою.
Это белой горячки грачи
прилетели за русскою славою,
многим в левую вложат ключи,
а Модесту Саврасову— в правую.
Отступает ни с чем тишина.
Паб закрылся. Кемарит губерния.
493
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
И становится в небе слышна
песня чистая и колыбельная.
Нам сулит воскресенье она,
и теперь уже без погребения.
Замечательны эти «белой горячки грачи»—этакий
цветовой оксюморон. Да и Модест Саврасов не ме
нее Есенина известен своим пристрастием к напит
ку. Выразительный ассоциативный ряд: Саврасов,
грачи черные, а горячка белая, и грачи с горячкой
одними буквами пишутся. И все это, натурально,
горчит. Вот так стихи пишутся.
Есть у Новикова цикл стихотворений под на
званием «Открытки в бутылке». И среди них такое:
И . Т .:
Когда моя любовь, не вяжущая лыка,
упала на постель в дорожных башмаках,
с возвышенных подошв—шерлокова улика—
далекая земля предстала в двух шагах.
Когда моя любовь, ругаясь, как товарищ,
хотела развязать шнурки и не могла,
«Зерцало юных лет, ты не запотеваешь»,—
серьезно и светло подумалось тогда.
Над этими строчками стоит посвящение — Э.М.
Не та ли это Эмили Мортимер, которой, под пол
ным ее именем, был посвящен другой цикл стихов?
Б . П . : Думаю, что да. Тут секрета нет. Эмили Мор
тимер — английская киноактриса, очень извест
ная, можно сказать, звезда. Ее и в Америке сни
мали — не кто иной, как Вуди Аллен, в фильме
«Матч-пойнт». Можно также назвать английский
фильм «Золотая молодежь» (Bright Young Things)
по роману Ивлина Во «Мерзкая плоть». Но луч
ший ее фильм тоже английский Lovely and Amazing,
что значит приблизительно «Милая и забавная».
494
НОВИКОВ
Она там играла главную роль. Героиня этого филь
ма—маленькая незадачливая актриска, которой все
никак нс удается сняться в большой роли. Ее пред
полагаемые кинопартнеры с удовольствием заводят
с ней романы в жизни, но в кино никак не выходит.
Одна очень смелая сцена: она стоит полностью об
наженная, а ее любовник, очередной снимающийся
в главной роли актер, дает характеристику ее тело
сложению. И при этом сцена совершенно, я бы ска
зал, невинная.
И. Т.: Это понятно: если ню не мелькает на мгнове
ние, а затягивается, то теряет элемент непристой
ности.
Б.П .: Ну да, это уже не обнаженка, а как бы живо
пись. Эта сцена, можно сказать, сделала фильм, сде
лала образ героини: она и готова на все, и в то же
время чуть ли не свята. Святая простота, что на
зывается.
Думается, мы вправе коснуться этого сюжета,
потому что об этом романе говорили они оба —
и Денис Новиков, и Эмили Мортимер. Я однажды
напал на ее интервью в газете «Файнэншл тайме»,
где она говорила о ее русском бойфренде-поэте.
Какая досада, говорила она, что у него такое обыч
ное имя — Деннис (по-английски с двумя «эн»),
а не Владимир или, по крайней мере, Владивос
ток. То есть Эмили Мортимер продемонстриро
вала знание русского языка, который она изуча
ла в Оксфорде и, надо думать, усовершенствовала
в Москве, куда она не раз приезжала. Правиль
но видит русские слова: Владимир владеет миром,
а Владивосток—по крайней мере востоком.
И точно ту же историю рассказал сам Денис Но
виков в одном своем радиоэссе, когда жил в Лон
доне. Этот его текст называется «Что в имени тебе
моем».
495
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Я. 71; В фейсбуке есть фото: Денис Новиков и Брод
ский с женой Марией сидят на скамейке в парке
имения Эмили Мортимер, это она снимок сдела
ла. Ее отец—очень известный английский адвокат
и, как видно, землевладелец.
Б .П .: Да и сама Эмили, надо полагать, не нищая.
Не бесприданница. И как жаль, что кончился их
роман — такая бы вышла хорошая пара. Да дело
не в том, что хорошая, — символическая. Россия
и Запад в любовном единении. Виделась в этом
какая-то прекрасная, высшего смысла возможность.
Денис Новиков явил снова—городу и миру—этот
вечный русский сюжет. И это не личная трагедия,
а национальная. Большая тема, явленная в остро
выразительной личной форме,—это и есть гений.
Я. Т.:
Начинается проза, но жизнь побеждает ее,
и поэзия снова, без шапки, без пуговиц двух,
прямо через ограду, чугунное через литье,
нет, не перелезает, но перелетает, как дух.
Улыбается чуть снисходительно мне Аполлон,
это он, это жизнь и поэзия, рваный рукав,
мой кумир, как сказали бы раньше, и мой эталон,
как сказали бы позже, а ныне не скажут никак.
Этот «рваный рукав» здесь гениален. Поэзия—
рваный рукав. Ну да, это поэт через решетку пере
лезал. Вот такими лишними вроде словами и живет
поэзия, необязательными ассоциациями. Лишнее—
необходимо.
Б.
А все-таки видят какую-то причину столь ран
ней кончины молодого еще тридцатисемилетне
го человека?
Я. т
49 б
НОВИКОВ
Б .П .: Да говорят, конечно,—глухо, но в то же время
вполне понятно. Какие-то «субстанции» помина
ют. Да и классические дары присутствовали—водка.
Но тут впору другой вопрос задать, а отчего эти суб
станции потребовались? Это же не причина была,
а следствие, как всегда, в таком деле.
Тут другой сюжет есть, несомненно, присутству
ет. Любому поэту грозит одна экзистенциальная
опасность: что дар пропадет, стихи не будут писать
ся. И такое случается. Я знаю выдающегося петер
бургского поэта, который семь лет не писал. Но вы
держал, дождался нового прилива. Снялась ладья
с мели. Громада двинулась и рассекает волны. А Де
нис Новиков не дождался. И умер оттого, что пере
стал писать стихи.
Они его покинули. И не помогли ни Англия,
ни Россия.
Не меняется от перемены мест,
но не сумма, нет,
а сума и крест, необъятный крест,
переметный свет.
Ненагляден день, безоружна ночь,
а сума пуста,
и с крестом не может никто помочь,
окромя Христа.
Крест остался тот же, вечный русский крест.
Но какой же русский возропщет на судьбу?
И. Т.:
Быть на болоте куликом,
нормальным Лотом,
быть поглощенным целиком
родным болотом.
Повсюду гомики, а Лот
живет с женою;
497
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
спасает фауну болот,
подобно Ною.
Сей мир блатной восстал из блат
и прочих топей,
он отпечатан через зад
с пиратских копий,
но не хулит—хвалит кулик
и этот оттиск.
Ответ Сусанина велик,
что рай болотист.
Б .П .: А теперь разрешите, Иван Никитич, я и сам
в рифму выскажусь: посильное приношение памяти Дениса Новикова:
Москва, как известно, заходит с носка,
и бьет, и валяет, и гложет тоска,
но с лучшей из прочих Эмилий
меняешь ты версты на мили.
Актерка, позерка, нестриженый куст,
английское слово сорвавшая с уст,
в отличье от Сартров и Хейзинг
и «лавли» она, и «эмейзинг».
Мы русские все же: абзац и восторг!
Владычат Владимир и Владивосток.
Денис по-английскому Dennis —
куда я от этого денусь?
В какой из обителей чуждой страны
решил ты, родимый, вернуться на ны,
и связь с иностранкою Музой
предстала ненужной обузой?
От карего ока чужих кареок
спеши-торопись-заполняй бегунок.
Поющему дело за малым —
свободно сгореть самопалом.
49»
НОВИКОВ
Свобода пронзит не мечом, так лучом,
но радиоволнам Земля нипочем —
и вот без Россий и без Англий
в эфире ширяется ангел.
Я сам ведь такой же, такой же я сам,
почти что доверившийся небесам
и так же, подобно ребенку,
в кустах потерявший гребенку.
Васисуалий Лоханкин
Б .П .: Давно уже вышел интересный комментарий
к романам Ильфа и Петрова, написанный извест
ным литературоведом и историком литературы
Юрием Константиновичем Щегловым. Я в свое
время как-то прошел мимо него, не прочитал во
время, но недавно обнаружил его электронный ва
риант в сети — и зачитался. Книга изумительная,
от нее не оторваться. Вы погружаетесь в атмосфе
ру любимых романов, как бы заново их перечиты
ваете, но при этом с «увеличительным стеклом».
Впечатление, что вы с известными издавна героя
ми в жизни встретились и всю их подноготную те
перь узнали —настолько богат реальный коммента
рий, сделанный исследователем. Книги опрокинуты
ко времени, в котором происходит их действие, ре
альный жизненный фон усматривается, и от этого
возникает какая-то сверхплановая глубина.
Маленький пример: в «Двенадцати стульях» пи
шется, что утром к Дому союзов стекаются работа
ющие в этом громадном здании люди, и среди них
некие бронеподростки. Что такое? Какие бронеподростки? Не метафора ли это? Нет, реальность
двадцатых, нэповских еще времен: это, оказывается,
молодые люди с шестнадцати до двадцати лет, для
которых в тогдашних условиях безработицы бро
нировались на предприятиях и в учреждениях ра
бочие места. И вот такие пояснения даются чуть ли
не к каждой фразе знаменитых романов.
И второй слой комментариев — уже чисто
историко-литературный. Опять же почти к каждой
500
ВАСИСУАЛИЙ
ЛОХАНКИН
фразе даны параллельные места буквально ко все
му корпусу мировой литературы —интертекст или
подтекст, или как там еще это называется. Тот или
иной литературный мотив выделяется—ищется его
параллель в литературных кладовых—и почти всег
да находится, причем в самом широком диапазо
не —от дореволюционного журнала «Новый Сати
рикон» до «Метаморфоз» Овидия.
Получается, что всем известные романы, всегда
воспринимавшиеся читателями, так сказать, имма
нентно, в своем не сводимом к чему-либо качестве,
в действительности — книги среди книг. Это вооб
ще пойнт литературоведения как науки, вот это от
крытие, что книги берутся не из жизни, а из других
книг, что существует имманентный литературный
ряд. Причем в романах Ильфа и Петрова, пока
зывает Щеглов, эти ассоциации и реминисценции
особенно плотны, их книги написаны, если угод
но, состоят, сделаны из литературных клише. И это
служит вящему литературному, художественно
му эффекту: получается, что оглушительно новая
российская — уже советская — жизнь великолепно
и чуть ли не полностью может быть описана, впи
сана в стародавние, вечные, так сказать, ситуации.
Новое — это хорошо забытое старое, как говорит
французская пословица. Вы думаете, что открыли
новые, небывалые пути для человечества, а на деле
барахтаетесь в тех же вековечных тенетах. Это, как
ничто другое, способствует сатирическому эффек
ту, это и есть сатира.
И вот, Иван Никитич, читая книгу Щегло
ва, я обнаружил, вернее сказать, не обнаружил
кое-каких потребных комментариев касательно сю
жетов, о которых сам имею что сказать. Высказать
свои соображения.
И .Т.: Как вы думаете, Борис Михайлович, почему
эти романы с их сатирическим, комическим пафо
сом вообще появились в советское время? Понятно,
50 1
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
что двадцатые годы, когда вышли «Двенадцать сту
льев», были для литературы еще сравнительно мяг
ким временем, но вот издание «Золотого теленка»,
написанного в 1931 году, встретило известные труд
ности. От публикации в журнале «Тридцать дней»
до отдельного издания прошло почти два года. Зна
чит, начальство видело некую «ненашесть» этого
сочинения, чуждость его советскому утверждающе
муся канону. Тем не менее оба романа стали совет
ской классикой и широко издавались в тридцатые,
очень жесткие годы. Когда обе книги в одном томе
вышли после войны (в юбилейной серии к трид
цатилетию советской литературы), последова
ла острая реакция: книги Ильфа и Петрова были
признаны вредными, чуждыми, клеветнически
ми — и попали под запрет, вплоть до послесталинских лет. В 1956 только году они были переизданы
и вошли окончательно в разряд советской класси
ки. Как эту проблему освещает в своем коммента
рии Щеглов?
Б .П .: Собственно, с этого он и начинает. Самому
комментарию — реальному и литературоведческо
му—Щеглов предпосылает теоретическое, доволь
но обширное предисловие. И вот этот вопрос —
о месте романов Ильфа и Петрова в советском
каноне—ставит первым делом. Он пишет об искус
ном двоеголосии романов, о том, как сатира орга
нически соединилось с апологией, и как раз в этом
видит художественное своеобразие обоих романов.
Тут надо прямо его процитировать:
Во-первых, знаменателен сам отбор тех манифеста
ций советской эпохи, которые соавторы включают
в свой эпос. Многие «горячие» темы старательно
обойдены: так, нигде прямо не затрагиваются борь
ба с оппозициями, «вредительские» процессы 19281930 гг., эксцессы чистки, насильственная коллек
тивизация. Лишь внимательное чтение позволяет
502
ВАСИСУАЛИЙ
ЛОХАНКИН
обнаружить намеки, иногда довольно едкие, на не
которые из этих обстоятельств.
Б.П .: Вот один частный пример сатирической глу
бины: некий тайный намек можно усмотреть в теме
конторы «Рога и Копыта». У частника Остапа этот
бизнес хиреет, но после его возвращения в Черноморск он видит, что контора начала процветать.
В чем тут дело? А в том, что кончился нэп со всеми
частными конторами, произошла коллективизация
деревни, на которую крестьяне ответили массовым
забоем скота, чтоб в колхозы не отдавать. Отсюда
обилие этого товара, рогов и копыт—все, что оста
лось от прежнего мясо-молочного богатства. Вот
вам пример проникновенного понимания Щегло
вым реальных подтекстов Ильфа и Петрова.
Но это частный случай —вот такие намеки и от
сылки к ситуациям, многим понятные в те годы.
А вот общий подход, генеральный прием Ильфа
и Петрова, позволивший ввести их тему в корпус
советской литературы:
Мажорный и в конечном итоге оптимистический
настрой романов обеспечивает уже упоминавшееся
двухъярусное строение их мира. Идеальные сущно
сти истинного социализма занимают в нем иерархи
чески доминирующее положение, образуя уровень,
на котором многие из несовершенств советского об
раза жизни снимаются или обезвреживаются. Ока
зывается, что детали «земного» социализма, пред
ставляющие собой столь неутешительную картину,
не могут считаться главной или окончательной ре
альностью, и что точка зрения раздраженных ими
людей, хотя по-своему и понятная, не есть послед
няя инстанция в суждении о производимом в Рос
сии грандиозном эксперименте. Над этой точкой
зрения, в разреженных сферах истинного социализ
ма, открывается возможность иного, более широ
кого взгляда на вещи, более высоких требований
5°3
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
к жизни, более интересных представлений о счастье.
В их свете многие привычные аксиомы, касающие
ся качества жизни и личных прав индивидуума, от
падают как малосущественные и бедные. Эти но
вые критерии, как и черты новой действительности,
прочерчены как бы пунктиром и не имеют твердо
сложившихся форм; но, как и новый мир в целом,
они окружены романтической аурой и оказывают
решающее влияние на идейно-эмоциональный ба
ланс дилогии.
Щеглов пишет, что в дилогии очень заметен и спе
циально построен некий второй план —или гори
зонт, на котором теряют свою доминацию сатири
ческие сцены советской жизни. Ну вот, к примеру,
в «Золотом теленке» в начале одной из глав (где по
является ребусник Синицкий) идет рассуждение
о большом и маленьком мире: в большом мире на
писаны «Мертвые души», а в малом создана скульп
тура «Купающаяся колхозница». И еще один прием,
позволивший легализовать сатирическое сочинение:
Нет сомнения, что подобная сдержанность, незави
симо от ее мотивов, пошла на пользу дилогии. Неко
торая размытость критического аспекта гармонирует
с абстрактностью аспекта идеализирующего, не дает
последнему резко выделиться из художественного
единства. Кроме того, акцент на политической зло
бе дня понизил бы универсализм картины. Соав
торы изображают не столько конкретные события
и контроверзы своей далеко не идиллической эпохи,
сколько их наиболее существенные и неизменные об
щие законы. Эти последние к тому же демонстри
руются на периферийном, удаленном от большой
политики материале. Фантастическая и сказоч
ная деформация придает этим явлениям еще бо
лее обобщенные формы, скрадывает их связь с непо
средственной газетной актуальностью. В результате,
несмотря на огромное количество бытовых и исто
504
ВАСИСУАЛИЙ
ЛОХАНКИН
рических подробностей, романы Ильфа и Петрова
никогда не требовали от отечественного читателя
каких-либо специальных историко-культурных по
знаний для понимания изображенной в них ситуа
ции. Каждое новое поколение читателей без труда
соотносило образы и мотивы Д С /ЗТ с реальностью
своего времени.
Ну, и еще один прием, уж и непонятно, хитрый
или не хитрый: главными объектами высмеивания
в романах выступают, как сказал бы Паниковский,
люди «с раныыего времени» —естественные марги
налы новой советской жизни. И вот с этим связан
один вопрос, который в наше уже время стал при
чиной весьма заметной дискуссии и критической
оценки знаменитых и главное — любимых русскосоветскими читателями романов.
Это вопрос о том, не распространяется ли сатира
Ильфа и Петрова на тех людей, на те слои советско
го населения, которые были, без сомнения, неспра
ведливо ущемлены революцией. Не бьют ли авторы
лежачих? Не добивают ли побитых? Примеры пря
мо напрашиваются: духовенство и дореволюцион
ная интеллигенция. Вы, конечно, понимаете, Иван
Никитич, кого тут нужно иметь в виду.
Конечно, отец Федор в «Двенадцати стульях»
и Васисуалий Лоханкин в «Золотом теленке».
Я . Т.:
Б .П .: Несомненно. Это лежит на поверхности.
Но сначала я хочу коснуться неких элементов тай
нописи в других партиях дилогии, где мне не хва
тило щегловского комментария. Вот хотя бы в том
месте «Золотого теленка», где Остап рассказывает
новую историю Вечного Жида, который, оказывает
ся, все-таки нашел свою смерть: его во время граж
данской войны расстреляли петлюровцы на Укра
ине. И я нашел литературную параллель этому сю
жету: это повесть Леонида Андреева «Приключения
505
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Чемоданова». Герой этой повести тоже вроде бы
не горит в огне и в воде не тонет, но в конце кон
цов все-таки погибает. Вещь построена на приве
дении сюжета к нулю. Заимствовав сюжет у Андре
ева и никак этого не обозначив, авторы в другом
месте нечаянно проговариваются: у них появляется
Леонид Андреев собственной персоной, когда речь
заходит о гостинице, в которой разместился «Гер
кулес», и об одном зловещем номере, занимая ко
торый тот или иной геркулесовец плохо кончает.
Оказывается, в этом номере однажды жил писатель
Леонид Андреев—автор мрачного «Рассказа о семи
повешенных». Это простейший психоаналитиче
ский сюжетец: скрытое в одном месте обнажится
в другом. Только не зевай!
И. Т.: Это ваше дополнение относится к литератур
ным интертекстам. А вот в реальном плане, для ре
ального комментария вы нашли какие-нибудь до
полнения?
Б .П .: Мне кажется, да. Вспомним эпизодическо
го персонажа «Двенадцати стульев» —халтурщика
Ляписа-Трубецкого, поставляющего ведомствен
ным журналам стишки о Гавриле, способном тру
диться на всех поприщах. Щеглов вспоминает не
скольких подходящих халтурщиков двадцатых
годов, но главного заминает. Это Маяковский. Ве
ликий поэт революции не гнушался самой элемен
тарной халтурой, поставляя стихотворные откли
ки на все революционные праздники и текущие
события. Это не могло не вызвать критического
отношения умных современников к такой мало
достойной деятельности замечательного поэта.
Кстати сказать, Щеглов упоминает Маяковского
в комментарии к этому сюжету, но очень вскользь,
и кандидатуру Маяковского отводит. Написали же
об этом, как явствует из книги Щеглова, авторы
50 6
ВАСИСУАЛИЙ
ЛОХАНКИН
другого комментария к Ильфу и Петрову —Одес
ский и Фельдман.
И. Т.: Какие же у вас, Борис Михайлович, основания
для утверждения Маяковского на эту роль?
Б.П .: Ну, во-первых, как я уже сказал, действитель
ные обширные и частые выступления Маяковского
с такими стишками, это факт неоспоримый и осо
бенно заметный именно в его случае. И вот такая
деталь: псевдоним этого халтурщика Ляписа—Тру
бецкой, и это громкий псевдоним, трубный глас по
эта, любившего устные выступления, когда демон
стрировался его в самом деле замечательный голос,
трубный бас.
Еще деталь — Ляпис рассказывает о странной
истории, с ним приключившейся: вчера он поздно
возвращался домой... «От Хины Члек?»—язвитель
но спрашивают слушатели, имея в виду женщину—
адресата его лирики. От этой Хины Члек рукой по
дать до Лили Брик—ясное звуковое подобие.
Звучит убедительно. На Достоевского соав
торы уже покушались. Отец Федор из «Двенадца
ти стульев».
Я . Т.:
Б.П .: Было замечено, что письма отца Федора по
падье пародировали переписку Достоевского с же
ной, опубликованную как раз в те годы. Даже под
пись в одном месте буквально воспроизвели: твой
вечно муж Федя. Особенно если учесть, что у Досто
евского есть повесть под названием «Вечный муж».
Эту аллюзию заметил критик Бенедикт Сарнов,
просто-напросто сие обстоятельство обозначив
ший. А литературовед Людмила Сараскина сде
лала из этого «биг дил», как говорят американцы.
И вот тогда, собственно, этот сюжет и попал в прес
су из самиздата: представление о том, что Ильф
и Петров ополчались своей сатирой на тогдашних
507
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
социальных страдальцев —духовенство и интелли
генцию.
Надо, Борис Михайлович, напомнить, кто
в самиздате выступал с такими утверждениями
и, прямо сказать, обвинениями: Аркадий Белинков
в книге об Олеше и Надежда Яковлевна Мандель
штам во второй книге своих мемуаров.
И .Т .:
Да, и особенно веско прозвучало высказыва
ние Надежды Яковлевны. Помню, она назвала Иль
фа и Петрова молодыми дикарями. Веским же было
то, что она, в отличие от Белинкова, помнила хо
рошо те двадцатые годы, что описывались в «Две
надцати стульях». Она, кстати, и внесла основной
вклад в разоблачение мифа о двадцатых годах как
о светлом времени — того мифа, который, мне ка
жется, склонен был разделять Белинков, этого вре
мени не заставший.
Б. П .:
Белинков и сам пострадал от власти, он имел
право говорить то, что говорил.
И. Т.:
Б .П .: Он позднее пострадал, перед войной, кажет
ся. Двадцатые годы он в зрелом возрасте не застал.
Но вернемся к теме: действительно, эта война про
тив Ильфа и Петрова была острым сюжетом сами тамиздата. (Еще один тогда обозначился объ
ект такой критики — Эренбург.) Интересно, что
в том же тамиздате последовал и убедительный от
вет на эту критику—и не какая-нибудь машинопис
ная статья, а целая книга: «В краю непуганых иди
отов», автор Курдюмов, в перестройку вышедший
из подполья и оказавшийся солиднейшим, ученей
шим и интеллигентнейшим сотрудником Пушкин
ского Дома Яковом Соломоновичем Лурье.
И .Т .: Ну, если такой человек не обиделся за ин
теллигенцию, тогда и говорить уже вроде как
508
ВАСИСУАЛИЙ
ЛОХАНКИН
и не о чем. Но пора обозначить открыто, о чем
идет речь, какие сюжеты дилогии имеются в виду.
Б.П .: Об отце Федоре мы уже сказали. Кстати, Лу
рье пишет, что его портрет совсем не злой: он, ко
нечно, человек вздорный, но добродушный и, так
сказать, в своем праве. Остается для рассмотрения
только один персонаж «Золотого теленка» —Васисуалий Лоханкин —фигура в романе маргинальная
и как бы для развития сюжета ненужная, но тем бо
лее возбуждающая интерес: а все-таки для чего он?
Вот как раз для высмеивания интеллигенции? Для
чего же еще, кажется.
Но посмотрим сначала, что говорит автор ком
ментария—ему и карты в руки. И сразу же скажем,
что Юрий Константинович Щеглов решительно
не согласен с этой подозрительной трактовкой Лоханкина как сатиры на интеллигента. Посмотрим,
что он говорит:
Получила хождение легенда, согласно которой
Ильф и Петров будто бы выполняли «социальный
заказ», состоявший в том, чтобы травить интелли
генцию, «претендовавшую на собственное мнение».
Громко возмущаясь карикатурным портретом Лоханкина и спеша под этим предлогом перечеркнуть
все творчество Ильфа и Петрова, их критики забы
вали о том, что такому же или даже еще более не
почтительному изображению интеллигентских фи
гур отдали дань фактически все крупные писатели
первой трети века: Л. Андреев, Блок, Эренбург, На
боков, Пастернак, Олеша, Зощенко, Эрдман и др.
Ироническое отношение к языку и поведению ли
беральной интеллигенции было общим местом со
временной литературы. Следуя своей обычной так
тике, соавторы не ввели здесь ничего нового и лишь
воспроизвели в сгущенном виде давно отстоявшие
ся мотивы и стереотипы.
509
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Тезис об «антиинтеллигентстве» Ильфа и Петро
ва страдает прежде всего расплывчатостью, посколь
ку его сторонники, как правило, употребляют тер
мин «интеллигенция» вне исторического контекста.
Между тем на протяжении своей истории, вклю
чая советский период, понятие это не раз наполня
лось новым содержанием и употреблялось в разных
значениях одновременно. Утверждение, что соавто
ры нападали на интеллигенцию (вообще, без уточ
нения, на какую именно), само по себе бессодержа
тельно. Чтобы решить —* и, если будет позволено,
закрыть — данный вопрос, стоит еще раз вернуть
ся к нему и разобраться в том, какая интеллигенция
представлена и какая не представлена в лице Лоханкина, и намного ли грешнее смеяться над ним, чем,
скажем, над Хворобьевым или Воробьяниновым.
И затем комментатор дает чуть ли не социологиче
ский анализ пореволюционной русской интелли
генции, выделяя в ней несколько слоев: тут и при
нявшая советскую власть, и тайно фрондирующая,
и до сих пор не решившая, кому поклоняться. При
том что понятие интеллигенции необычайно рас
ширилось после 1917 года, интеллигенцией стали
называть чуть ли не всех людей, не работающих ру
ками на производстве, а сидящих в конторе над бу
магами. Получается, что все сотрудники «Геркуле
са»—и Полыхаев, и Скумбриевич —интеллигенты.
Вывод же Щеглова такой:
Лоханкин — во многом искусственная, мифологизи
рованная фигура, в которой в карикатурном, хотя
и узнаваемом виде отражены избранные (и наиболее
уязвимые) черты архетипического, т. е. прежде все
го дореволюционного, интеллигента прогрессивно
либерального толка: есть в нем что-то от народника
и славянофила, преклоняющегося перед мужичкомбогоносцем (сермяжная правда), от либералапросветителя (А. Кони), от кадета (П. Милюков),
510
ВАСИСУАЛИЙ
ЛОХАНКИН
от эсера (голодовка) — и все это на фоне таких обще
российских универсалий, как обломовский диван,
маниловские прекраснодушные мечтания, полная
непрактичность и непригодность к жизни.
Автор комментария находит в современной Ильфу
и Петрову литературе персонажа, очень напомина
ющего Лоханкина и данного так же сатирически —
Алексея Ивановича Тишина из «Хулио Хуренито» Эренбурга. Тоже ведь окарикатуренный образ.
И ведь никто из интеллигентов российских за это
на Эренбурга не обижался.
if. Г.: Но ведь эренбурговское знаменитое сочинение
отнюдь не реалистическая вещь, а заведомо фанта
стическая: там не жизненные типы, а некие аллего
рии изображены, это вещь открыто условная.
Б.П .: Так любая литература заведомо условна, она
не изображает, не отражает и не выражает жизнь.
Видеть в литературе картину жизни эстетически
безграмотно. Произведение искусства всегда авто
номно. Но это не значит, что, скажем, литература
не может от чего-то оттолкнуться в своих постро
ениях, от какой-то реалии, вернее — от какого-то
фрагмента реальности. Вот как Чехов в «Попры
гунье», считается, изобразил свою знакомую Кув
шинникову, которая, как Оленька Дымова, была
замужем за врачом и в любовниках числила ху
дожника (Левитана). И на Чехова обиделись —
не только сама Кувшинникова и Левитан, но и ак
тер Малого театра Ленский, потому что среди
Оленькиных гостей был толстый актер, которо
го Ленский посчитал своим —опять же карикатур
ным—портретом. И я предлагаю: не уходя в сферы
историко-социологические и не считая, что в Лоханкине высмеивается несчастная интеллигенция,
попавшая под большевицкий пресс, поискать про
тотип Лоханкина среди конкретных фигур русской
511
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
культуры. Мне кажется, что я такую фигуру нашел.
Это Блок.
И .Т.: Благороднейший рыцарь Прекрасной Дамы
и безукоризненный джентльмен Блок — прообраз
Лоханкина? Вы не боитесь, Борис Михайлович, что
вас дезавуируют любители русской поэзии? Послед
нюю любовь отнимаете.
Б .П .: Искусство—вещь капризная и опасная, худож
ники—народ непочтительный. И художественная
провокация тем, так сказать, несправедлива, что
ей нет дела до целостного человека — а вот возь
мет художник и вместо всего человека изобразит
одну какую-нибудь черту, гиперболически ее пре
увеличив. Такой жанр и называется карикатурой.
И на карикатуры не принято обижаться.
И. Г.: Так какая же, по-вашему, черта Блока гипер
болизирована и окарикатурена в Лоханкине? Поче
му не просто русский интеллигент, а именно Блок?
Б . 77.: О господи, как не догадаться, почему коммен
татор не просек, как нынче говорят? Ведь на пер
вый план вынесено! Что в Лоханкине самое ха
рактерное? Он же ямбами говорит! Откуда это
могло прийти? И ведь уже подобный прием был
у авторов —отец Федор, пишущий письма Достоев
ского: твой вечно муж Федя. И как все в плане ге
незиса сходится: письма Достоевского были изда
ны ко времени написания «Двенадцати стульев»,
а дневники Блока —в 1928 году —специально под
гадали к «Золотому теленку».
Еще убойный аргумент: Варвара Лоханкина,
уходящая от Васисуалия, в воображении авторов
не могла не корреспондировать с Блоковой женой
Любовью Дмитриевной, постоянно от него уходив
шей, это одна из тем его дневников: зимний ветер
играет с терновником, ты ушла на свиданье с лю512
ВАСИСУАЛИЙ
ЛОХАНКИН
бовником. Женитьба Блока была очень неудачным
жизненным шагом.
Вспоминается, как Ахматова отзывалась о вос
поминаниях Любови Блок, называя их порногра
фией.
И. Т.:
Цеховая солидарность с Блоком. Но я бы
не спешил осуждать эту женщину. Она с Блоком
была несчастна.
Ну и главное: Васисуалий, рассуждающий о сер
мяжной правде и готовый видеть таковую в двор
нике Никите Пряхине, подвергающем его порке,—
это тот же Блок, пишущий статью «Интеллигенция
и революция», принимающий болыпевицкий пере
ворот за некую народную правду. Это Блоково ка
питулянтство, за которое его единодушно осудила
подлинная интеллигенция. И тогда получается, что
Воронья слободка —это поэма «Двенадцать»: иро
нически сниженный распинаемый Христос в ком
пании красногвардейцев.
Еще и еще раз: конечно, Блок — это не Лоханкин и Лоханкин не Блок. Незабвенный Васисуа
лий—эффектный художественный образ, и как та
ковой он существует в себе, вне соотнесения с тем
или иным прототипом. Не надо видеть в литера
туре картин жизни. Литература существует в себе
и по себе, жизнь для нее только стартовая площад
ка или одна из ракетных ступеней, отделяющаяся
от нее. Вернее, сама ракета от нее отделяется: ли
тература отделяется от постылой жизни и уходит
в чистое космическое пространство. Вот подлин
ный русский космизм—литература.
Б .П .:
Приложение
Лосев и Флоренский
И .Т.: Борис Михайлович, я помню одну вашу дав
нюю уже публикацию о Лосеве, напечатанную в пе
тербургском журнале «Звезда» под названием «Дол
гая и счастливая жизнь клоуна». Лосев и вправду
прожил почти 95 лет, и как-то показалось, что его
сединам не пристало такое прозвище.
Вот я и задаю вопрос: каково же все-таки ваше
отношение к Лосеву? Какого он отношения за
служивает — панегирического или острокритиче
ского?
Б .П .: Трудное это дело. Лосев вызывает к себе ам
бивалентное отношение. Да, конечно, послед
ний из могикан, человек устрашающей учености
и как бы некий вызов коммунистическому режиму:
вот, мол, вам, не всё уничтожили.
И .Т .: Есть такой апокриф, что ли. Сталин спро
сил: а есть еще философы-идеалисты? Ему отве
тили: есть один, Лосев. Сталин говорит: ну, один
пусть остается.
Б .П .: Это, казалось бы, провербиальная ситуация —
умный еврей при губернаторе. Но случай Лосева
сложнее. Начать хоть с того, что он был не еврей,
а идейный антисемит, отнюдь не бытовой, а мета
физический. Так же, как и второй такой же оско
лок русского прошлого—Павел Флоренский. И вы
знаете, Иван Никитич, о Флоренском я тоже хочу
сегодня поговорить: они вдвоем еще интереснее,
54
ПРИЛОЖЕНИЕ:
ЛОСЕВ
и
ФЛОРЕНСКИЙ
чем порознь. Тут некая общая тема намечается —
о русском средневековье. Ну и что приходит на ум
в первую очередь, когда мы говорим о русских
трактовках средневековья?
И. Т.: Николай Бердяев, конечно, его книга «Новое
средневековье», которая сделала ему имя на Запа
де. А появилась она, если память мне не изменяет,
в 1924 году.
Ну, вот давайте Бердяева процитируем «Но
вое средневековье», где он, как ему кажется, подво
дит итог миновавшей эпохи, рубежом которой была
Первая мировая война. В этой войне, говорит Бер
дяев, вынесен едва ли не смертный приговор евро
пейскому просветительскому мифу о непрерывном
оптимистическом прогрессе.
Б .П .:
Старый мир, который рушится и к которому не долж
но быть возврата, и есть мир новой истории с его
рационалистическим просвещением, с его индиви
дуализмом и гуманизмом, с его либерализмом и де
мократизмом, с его блестящими национальными мо
нархиями и империалистической политикой, с его
чудовищной индустриально-капиталистической
системой хозяйства, с его могущественной техникой
и внешними завоеваниями и успехами, с безудерж
ной и безграничной похотью жизни, с его безбо
жием и бездушием, с разъяренной борьбой классов
и социализмом как увенчанием всего пути новой
истории.
От этого дискредитированного —прежде всего ми
ровой войной—типа либерально-просветительской
культуры открывается вход в некое новое средне
вековье, то есть к религиозным моделям культу
ры. И Бердяев склонен видеть потенцию такой
культуры даже в послереволюционной России —
да, да, в большевицкой России.
515
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Религия опять делается в высшей степени общим,
всеобщим, всеопределяющим делом. Коммунизм это
показывает. Он отменяет автономный и секулярный
принцип новой истории, он требует «сакрального»
общества, «сакральной» культуры, подчинения всех
сторон жизни религии диавола, религии антихри
ста. В этом огромное значение коммунизма. В этом
он выходит за пределы новой истории, подчиняется
совсем иному принципу, который я называю средне
вековым. Разложение <...> секулярного гуманисти
ческого царства <...> и есть конец безрелигиозной
эпохи нового времени, начало религиозной эпохи,
эпохи нового средневековья.
То есть кончилась эпоха атеистического безверия,
мир самоопределяется религиозно. Да, в советской
России построена сатанократия, говорит Бердя
ев, но все же Сатана —это религиозный персонаж,
а не какой-нибудь передовой аптекарь Омэ из фло
беровской «Госпожи Бовари». В мир вернулась ре
лигиозная тема—вот пойнт Бердяева. Вот это и есть
тема нового средневековья. И такие же инспира
ции владеют Лосевым — да и Флоренским, когда
он (они) касается (очень вскользь, без эмфазы) ны
нешнего положения России. Такие мысли, вернее
даже намеки, можно найти в основном в книге Ло
сева «Диалектика мифа», отчасти и в его обширных
«Очерках античного символизма и мифологии».
И. Т.: «Диалектика мифа» и была той книгой, за ко
торую пострадал Лосев.
Б .П .: Можно сказать, что Лосев сам подставился.
Свой ученый и в высшей степени специализиро
ванный текст он разнообразил всякого рода ерни
ческими вставками вроде следующей:
Говорят: никак не могу помыслить, что мир имеет
пространственную границу. Господи, Ты Боже мой!
516
ПРИЛОЖЕНИЕ:
ЛОСЕВ
И ФЛОРЕНСКИЙ
Да зачем вам мыслить эту границу? Ведь поднима
ли же вы когда-нибудь голову кверху или скользи
ли же взором по горизонту? Ну, какую же вам еще
границу надо? Граница эта не только мыслима. Она
совершенно наглядно видима. И ровно нет никаких
оснований не доверять своим глазам. Вот тут-то
и видно, что позитивизм есть попросту пошлей
ший нигилизм и религия дыромоляйства. Говори
ли: идите к нам, у нас — полный реализм, живая
жизнь; вместо ваших фантазий и мечтаний откро
ем живые глаза и будем телесно ощущать все окру
жающее, весь подлинный реальный мир. И что же?
Вот мы пришли, бросили «фантазии» и «мечтания»,
открыли глаза. Оказывается — полный обман и под
лог. Оказывается: на горизонт не смотри, это—наша
фантазия; на небо не смотри — никакого неба нет;
границы мира не ищи—никакой границы тоже нет;
глазам не верь, ушам не верь, осязанию не верь... Ба
тюшки мои, да куда же это мы попали? Какая нелег
кая занесла нас в этот бедлам, где чудятся только
одни пустые дыры и мертвые точки? Нет, дядень
ка, не обманешь. Ты, дяденька, хотел с меня шкуру
спустить, а не реалистом меня сделать. Ты, дядень
ка, вор и разбойник.
Эта эскапада следует за вполне внятным рассуж
дением о внутренней противоречивости (с точки
зрения диалектики) представления об однород
ном ньютонианском пустом пространстве и бес
конечности мира. Нельзя конституировать са
мого понятия мира, если мыслить его бесконеч
ным: то, что не имеет конца, границы, предела,
вообще не существует, не может быть мыслимо,
определено. Качество — это определенность, как
было известно еще Гегелю. А коли так, то невоз
можно и бескачественное ньютонианское про
странство. Значит, космос имеет границу вовне,
а внутри он не пуст, а разнообразен, фигурен, как
говорит Лосев. То есть мир в понимании Ньютона,
517
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
просветительского позитивизма вообще —это не ис
тина, но миф.
Но само понятие мифа отнюдь не предполага
ет неистинности, лживости. Как это понять? Лю
бая культура, говорит Лосев, имеет некое априори,
предпосылку, в рамках и в развитии которой она
и существует. Значит, миф необходимо частичен,
сколько культур, столько и мифов. Этого не надо
бояться, это, повторяю, культурное априори. Су
ществует и пролетарский социалистический миф,
и смешно это отвергать, его надо осознать и соот
ветственно по нему ориентироваться. Проблема
в том, что большевики, социалисты не сознают соб
ственного мифа: они говорят о равенстве и в то же
время сохраняют, к примеру, оперный театр, в ко
тором поет Шаляпин, и лучше всех поет. Но при
социализме не нужно, чтобы кто-то в каком бы
то ни было отношении был лучше других.
И вот Лосев пишет (это не из «Диалектики
мифа», а из другого уже сочинения «Очерки ан
тичного символизма и мифологии»):
Пролетарское государство, например, никак не мо
жет и не должно допускать существования свобод
ного искусства и свободной науки. Допустите сво
бодную науку, и она начнет вам опровергать теорию
Дарвина или механику Ньютона. Нам хочется про
исходить от обезьяны, и теперь на Западе такая те
ория вызывает только улыбку, а в Америке даже
запретили преподавать ее в школах. Как же нам
быть? Необходимо запретить опровержение Дарви
на, а на опровержение Эйнштейна необходимо от
пустить большие средства, потому что неловко ведь
всерьез ставить вопрос о конечности мира и непространственности материи. Джордано Бруно сож
гли в свое время совершенно правильно и логично.
Что же иначе с ними делать, с идейными-то? Так же
правильно и логично и теперь уничтожаются пред
5 18
п р и л о ж е н и е
: Л
о с е в
и
Ф
л о р е н с к и й
ставители средневекового мистицизма. Это не меша
ет, конечно, тому, чтобы иные в порядке недомыс
лия объединяли какой-нибудь нелиберальный строй
со свободой науки.
Вот это и есть провокация в стиле эренбурговского Хулио Хуренито. От Хуренито Лосев отличает
ся только тем, что он непомерно учен, а не нахва
тан по вершкам, как Эренбург, которому, впрочем,
хватило собственного ума, без апелляции к древ
ним грекам, чтобы понять некоторые современные
сюжеты. Лосев со своей эрудицией должен был бы
таиться, а не выдавать инвективы начальствующе
му дяденьке.
И.Т.: Приведу параллельное место из «Хулио Ху
ренито». Великий провокатор предлагает комму
нистам ликвидировать искусство, но они кочев
ряжатся, им, видите ли, не чужда красота, и они
рассчитывают увязать искусство с построением
коммунизма. Хуренито усмехается: они хотят за
прятать молнию в утюг, а после замечает, что это
не помешает молнии в один прекрасный день уда
рить в их лысину. Так и случилось: вспомним хоть
«Доктора Живаго», хоть Солженицына.
Но в случае Лосева все много сложнее. Дело
в том, что он и сам искусство запретил бы. А если
не запретил, то ввел бы его в иной мировоззренче
ский контекст, приспособил бы к собственному иде
алу—к той самой абсолютной мифологии, которую
провозгласил в «Диалектике мифа». А это для него
именно средневековый идеал: господство церкви,
христианская соборность, теократия. Но тут не
кий парадокс имеет место: для Лосева, при всей
утонченной разработанности различных культур
ных мифов, средневековье и античность сущностно
сходны, вернее сказать — вызывают у него, скажем
Б.П .:
5 19
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
так, тождественные чувствования. Они одинако
во или вот именно сущностно противостоят не
навистному либерально-буржуазному мифу с его
упором на индивидуальную свободу. Он ненавидит
то, что Константин Леонтьев называл либерально
эгалитарным прогрессом, приводящим у Леонтье
ва ко вторичному смесительному упрощению. Мир
теряет красоту, тотальную организованность, вы
раженный скульптурный лик. Эстет Лосев не мо
жет с этим примириться. И кажется, что ему ближе
был бы коммунизм, если б коммунисты не держа
лись за буржуазные пережитки вроде научности или
того самого Большого театра. Короче и грубее гово
ря: Лосев тоталитарист, тоталитарный мыслитель.
И в коммунизме ему должна была бы импониро
вать поздняя сталинщина, ближе всего подошедшая
к идеальному государству Платона. А платоновское
идеальное государство и есть непреходящая, на все
времена данная модель тоталитаризма.
Повторяю, этот строй мыслей легче всего по
нять на примере Константина Леонтьева, у кото
рого эстетизм порождает тоталитарную организа
цию. Вот эта его формула: красота есть деспотизм
формы, не дающей материи разбегаться. Разбегание материи — это энтропия, смерть. Получается,
что эстетика—это самая важная наука, самая всеох
ватывающая, поистине онтология, учение о бытии.
Вот этот момент важнее всего понять: тоталитар
ный общественно-государственный строй ориенти
рован эстетически. Потому что именно произведе
ние искусства организовано тотально, тоталитарно,
в нем нет, не должно быть неувязанных элементов.
То есть в нем нет свободы. Набоков бы это понял.
Да любой поэт такое понимает. И я в своем каче
стве то ли поэта, то ли философа это понял без Ло
сева: в 1977 году написал и напечатал статью «Культ
личности как тайна марксистской антропологии».
Где говорил о тоталитарном проекте как организо
ванном эстетически.
520
п р и л о ж е н и е
:
л о с е в
и
Ф
л о р е н с к и й
Но вернемся к Лосеву —и скажем главное о его
тоталитаристских склонностях. Они у него глубо
ко амбивалентны. Само его отношение к Платону
амбивалентно. Он лучше других видит сложную его
проблематичность, можно сказать, порочность са
мого его мировидения и мирочувствования. Дадим
кое-какие цитаты —из тех же «Очерков античного
символизма и мифологии». Это уже серьезный Ло
сев, без клоунады и юродства:
Все живое и неживое живет тем, чтб получает из кос
моса и отдает в него, и само воспитание человека
подражает тут вселенной. Оттого и самый социаль
ный строй, проповедуемый у Платона, замечатель
но негибок, статуарен и производит впечатление
оцепенелости. Отсюда чудовищный социальнополитический ригоризм, неподатливость и регла
ментация. «Идеальное» государство, построенное
Платоном, застыло в одной симметрической позе.
Это—-всецело мраморная статуя. В этом государстве
решительно нет никакой истории и нет никаких со
циальных проблем. Тут сословия застыли в одном
определенном отношении друг к другу. Они не раз
виваются, не живут, не ищут. Все государство как бы
вращается в себе наподобие небесного свода. Это ведь
и есть круговращение небесных сфер, данное толь
ко в специальной области. Тут нет неповторимости,
нет историчности. Тут нет биографии, нет идеалов,
нет борьбы, нет исповеди. Круговращение и пересе
ление душ тоже ведь не есть история. Это*—история,
построенная по типу астрономии; это вид астроно
мии. Тут нет трепещущей волны исторического раз
вития, нет интереса к прошлому и будущему, нет
безвозвратности и неповторимости, нет борьбы и по
беды. Т у т —навеки статическое и только внутри себя
равномерно вращающееся статуарное бытие, само
довлеющее, вечное и беспорывное. Это — своеобраз
ная группа Лаокоона. Это—скульптурно-отделанная
и мраморно-холодная Идея.
521
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Этот глубочайший не-историзм, даже антиисто
ризм отличает все античное мироощущение. Ни одна
философская система не дала тут теории социаль
ности как бытия sui generis. Платон — совершенно
антиисторический мыслитель. И это опять-таки
не есть его недостаток, но —собственный, своеобраз
ный стиль философствования. Это — его типология.
И она обоснована в глубочайших корнях платонов
ского и вообще античного мироощущения.
Думайте что хотите, но эту трактовку социальной,
да и прочей философии Платона трудно, попросту
невозможно считать комплиментарной. Это острей
шая, на самую глубину идущая критика. Ведь госу
дарственный идеал Платона оказывается в такой
трактовке не менее смертоносным, чем то самое ле
онтьевское разбегание материи, социальная энтро
пия. Не то что истории—самой жизни тут нет.
И вот мы находим у Лосева такой парадоксаль
ный подход к самому платонизму, который весьма
трудно поставить в какую-либо связь с философи
ей вообще. Лосев хочет найти специфику фило
софии Платона — и он резко ополчается на те его
трактовки, который стилизуют Платона в новоев
ропейским духе, тянут его к христианству: он, мол,
дуалист, идеалист, моралист. Ничего подобного,
говорит Лосев. И пишет следующее:
Безусловно, каждый из нас, впервые читающий «Федра» и «П ир», изумляется тому, что там написано.
Вместо христианства и романтизма мы находим там
вещи, способные шокировать самый развращенный
вкус. Рассуждения и чувства по поводу гомосексу
альной любви даны тут с такой неприкрытой страст
ностью и заинтересованностью, с такой поэтической
выразительностью, что только глухие и слепые мо
гут этого не замечать. Конечно, все замечают, и вся
кий видит. Но предрассудки так велики и привыч
ка христианизировать и романтизировать Платона
522
п р и л о ж е н и е
:
л о с е в
и
Ф
л о р е н с к и й
настолько въелась в плоть и кровь исследователей
и не-исследователей, что мы, вопреки своему непо
средственному чувству и с великим смущением в уме
и в душе, все же продолжаем характеризовать Пла
тона теми же христиански-спиритуалистическими
похвалами.
Почему Платону понадобилась вся эта мистиче
ская педерастия и какими внутренними импульсами
он был к этому побуждаем? К какому типу должно
относиться его учение об идеях, чтобы фактически
и практически опираться на педерастию и гомосек
суализм? Тут-то я выскажу соображение, которое,
насколько мне известно, впервые связывает педе
растию с учением об идеях в последнем существе
и значимости того и другого.
Можно представить, как отвисли челюсти у почтен
ных профессоров философии, которые прочитали
это. В двадцатых годах такие профессора еще были.
Но тут дело не в морали, а опять же в самой фило
софии. То, что пишет здесь Лосев,— самый насто
ящий психологизм, а гуссерлианец Лосев не мог
не знать, что феноменология Гуссерля запрещает
любой психологизм и отвергает его как главного
врага философии, чистого знания.
Можно было бы сказать, что тут у Лосева наме
чается один из главных мотивов позднейшей экзи
стенциальной философии: человек философствует
не разумом, а полнотой своей личности, тоталь
ным опытом —то, что привнес в философию Ниц
ше. Но читаем дальше: как же видит Лосев связь
этой чисто психологической установки с главным
пунктом Платона—его учением об идеях.
Оформляющим, осеменяющим, осмысливающим
началом может быть только эйдос. Материя же
всегда есть нечто воспринимающее, зачинающее,
дающее не смысл, но тело, не форму, но материал
<...>. Зададим теперь такой вопрос: когда в основе
523
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
всех интуитивных постижений лежит скульптур
ная (в нашем смысле слова) интуиция — может ли
такая философия действительно чувствовать пол и,
следовательно, подлинное и буквальное рождение
детей? Может ли философия ярко чувствовать при
роду и значимость буквального рождения детей,
если самая идея, на которой она основана, запре
щает ей глубоко оценивать и даже просто подолгу
останавливаться на переходе от эйдоса к материи?
Интуиция перехода, становления не есть античная
интуиция <...>. Исходная интуиция античности
и Платона есть статическая пластика, чуждая самой
проблемы перехода и становления. Тут становление
только внутри самой же идеи <...>. Поэтому Пла
тон, как и вся античность, органически не спосо
бен иметь самый опыт брака и рождения. Для этого
надо чувствовать переход от эйдоса к материи; для
этого необходим динамизм изначальной интуиции.
Для этого надо иметь опыт становящегося и порож
дающегося бытия, опыт возникновения, софийного
порождения и возрастания. Платонизм лишен опы
та зачатия, опыта порождения (в буквальном смыс
ле этого слова). <...> Мужественность эйдоса и жен
ственность материи суть для него лишь абстрактно
устанавливаемые принципы <...>.
Вот почему Платон проповедует свою мистичес
кую педерастию. В учении об идеях он ограничива
ется интеллектуально-телесными формами, не пе
реходя в сферу становления как такового <...>.
И вот дальнейшая разработка, уже даже не с психо
логией, а физиологией:
В области любви он ограничивается любовными ак
тами, не переходя в сферу становления как таково
го и не желая ничего рождать в подлинном смыс
ле (рождение детей для него слишком низменно,
а то, что выше этого—ремесла, поэзия и созерцание
идей,— вовсе не есть рождение в первоначальном
524
п р и л о ж е н и е
:
л о с е в
и
Ф
л о р е н с к и й
смысле этого слова). Учение об идеях есть у него
диалектика, где он как бы беспредметно питает
ся антиномиями, то порождая какой-нибудь эйдос, то уничтожая его. <...> Педерастия — это также
есть то рождение, то убийство. По виду и по фор
ме, по смыслу оно, конечно, рождение, ибо это есть
все же сфера половых актов. Но по существу это есть
убийство, ибо семя в тот же момент умерщвляется,
в какой появляется для оплодотворения. Педера
стия у Платона есть не что иное, как вполне логи
ческий вывод из его диалектики. Педерастия и есть
настоящая платоновская диалектика. А диалекти
ка его — по необходимости однопола и гомосексуалистична, ибо она не имеет в своем опыте зачатия
и порождения, она — интеллектуалистически телес
на, а не просто телесна; она живет не живым и теп
лым телом, но холодным статуарным изваянием.
Тут нужно вспомнить самую общую характери
стику античности, взятую Лосевым у Шпенглера:
прафеномен античного мировоззрения — ограни
ченное в пространстве тело. Но ведь у греков это
тело, несмотря на всю его статуарность, скульптур
ность,—все-таки живое тело. И вот оказывается, что
скульптура —это не сублимация античного прафеномена, а чуть ли не единственная реальность у гре
ков. Можно подумать, что греки детей не рожали.
Лосев подменяет общее частностью. То есть можно
сделать вывод, что тут мы имеем дело не с объек
тивной характеристикой, а с частной идиосинкра
зией исследователя.
Отсюда двойственность, сильнее — двусмыс
ленность отношения Лосева к грекам, к Платону:
то ли он идентифицируется с этим мировоззрени
ем, то ли его отвергает. Это очень чувствуется при
чтении текстов Лосева.
Интересно, что молодой Лосев в первой своей
работе 1916 года «Эрос у Платона» тоже пытался
подтянуть Платона к христианству, всячески его
525
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
морализировал — против чего сам же и возражал
позднее. И поправлял Платона: в учении об Эро
се надо было говорить не о мальчиках, а о жен
щине. Цитирую: «То, что сказал Платон в „Федреа
об Эросе, есть такая полнота чувства и устремления
человеческого естества, что мы можем прямо за
черкнуть этого досадного мальчика и с силой ска
зать: женщина ». И слово женщина курсивом выде
ляет. То есть Лосев хочет избежать этих досадных
мальчиков, но вот что в самом конце этой статьи
говорится:
При виде красоты, иногда при одном мимолетном
ее взоре, мы томимся и ждем будущего века. Наш
Эрос, Эрос истинно и жизненно человеческий, есть
Эрос подвига — и одиночества, ибо трудна работа
Господня, и не суждено ничтожной пыли дышать
божественным огнем. В одиночестве приять Эрос
и под его сенью понять и выстрадать всю гнусность
бытия — в этом последнее религиозное оправдание
Эроса.
Умному достаточно, имеющий уши да слышит.
Это слова человека, понявшего свою обреченность
на одинокое изживание судьбы.
И. Т.:
Борис Михайлович, но Лосев ведь был женат.
Ну да, и он вместе с женой принял тайный
постриг, монашество. Я все думал: что это Лосев
на всех снимках в академической шапочке — про
фессором он был, но не академиком. Оказалось, что
это не академическая шапочка (как у химика Зелин
ского, помнится, в школьном учебнике), а монаше
ская скуфейка.
Б.П .:
И. Т.: Как у Флоренского на картине Нестерова «Фи
лософы», где он изображен вместе с Сергеем Бул
гаковым.
526
п р и л о ж е н и е
:
л о с е в
и
Ф
л о р е н с к и й
Б.П .: Да, но прежде чем перейти к Флоренскому,
еще кое-что о Лосеве — об отношении его к тому
средневековому идеалу, который и Флоренский
разделять будет. Тут мы должны коснуться одно
го странного документа, который получил назва
ние «Дополнение к „Диалектике мифа“». Иссле
дователи склонны думать, что за эти дополнения
и арестовали Лосева, когда он пытался вставить их
в свою книгу уже после прохождения ею цензуры.
Но в известном тексте «Диалектика мифа» этих до
полнений нет, а есть те цитированные нами ерни
ческие эскапады, которые, мне думается, и были
этими вставками.
Странность, даже некоторую недостоверность
этого текста то еще соображение усиливает, что это
вроде как признания Лосева на допросе, протокол
этого допроса. Что тут он сам говорил, а что впи
сал следователь, не всегда понятно. Есть и совсем
недвусмысленные признаки протокола: например,
Лосев говорит, что ему в эмиграции ближе все
го правое крыло монархизма. Похоже на самоого
вор, чего и добивались в НКВД от арестованных.
Вообще, все как-то спрямлено, как бы вульгаризовано. С другой стороны, нетрудно и представить
под этими словами подпись Лосева. Вот, напри
мер, такое:
Я ... утверждаю, что феодальный строй и его иде
ология стремились не к эксплоатации трудящ их
ся, а к истине — так, конечно, как это тогда пони
малось. Истина, которую исповедует феодальный
строй, есть Церковь и послушание ей. Тайна веко
вого крепостного права есть тайна послушания и от
каза от своей воли, во имя спасения души, через по
слушание истине, идеей и душой крепостного права
является не эксплоатация трудящихся, но спасение
души и церковные догматы. Надо помнить, что кре
постничество есть вовсе не то, что клевещут на него
либералы всех стран и народов.
527
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Средневековые крепостные отличаются от антич
ных рабов так же, как икона отличается от статуи,
как личность от телесного организма, как музыка
духовных далей от физически осязаемой вещи. Кре
постной мыслится принципиально свободным: он
личность, а не вещь. Его подневольное состояние
отнюдь не есть рабское состояние.
Ну, что тут можно сказать? Лосев выступает боль
шим реакционером, чем царское правительство, ко
торое ведь отменило крепостное право. Это такой
антиисторизм, что и Платону не снился.
Или вот рассуждения Лосева об иудаизме, о ев
реях, исходящие из анализов древней каббалы. Гэ
бист, поди, и не знал о ее существовании, а Лосев,
известно, ее изучал с помощью Б. Г. Столпнера —
философа, оставшегося малоизвестным, потому
что он в основном не писал, а говорил, выступал
на всякого рода интеллектуальных собраниях. Ло
сев склонен был считать еврейство порождающим
лоном, с одной стороны, христианства, а с другой—
либерализма, социализма и анархизма. Цитирую:
Израиль хочет создать себе спасение своими соб
ственными руками, поэтому израильская стихия
и лежит в основе новоевропейской культуры. Воз
рождение, просвещение, революция — все это имеет
под собою опыт сведения благодати, которая дается
даром и по неизвестному определению, на естествен
ные усилия человека, которые должны быть возна
граждены по справедливости и в которых нет ничего
таинственного, но все телесно и чувственно-реально.
Каббала есть принцип человеческого естества, актив
но направленного против стихии благодати.
Каббала есть обожествление и абсолютизация Из
раиля. Израиль — принцип отпадения от христи
анства и оплот всей мировой злобы против Христа.
Израиль — проклятие всего христианства, народ,
гонимый, избиваемый всем светом и христианами
528
ПРИЛОЖЕНИЕ:
ЛОСЕВ
И ФЛОРЕНСКИЙ
прежде всего, предмет самой черной, самой глу
бокой злобы всех самых высоких представителей
христианства. Но что же в результате всего этого.
В результате «весь Израиль спасется», как гласит та
инственное пророчество Апостола.
И заключительная формула, кода: «Еврейство
со всеми своими диалектическо-историческими
последствиями есть сатанизм, оплот мирового са
танизма».
Я . Т.: Борис Михайлович, так что же получается
у Лосева, если он и христианство считает порож
дением еврейства? Где тут правда, а где сатанизм?
Б.П .: Полагаю, что Лосев ценил и любил не столь
ко христианство, сколько феодализм, средневеко
вье с его насильственно организованной жизнью,
с установкой на тотальную организацию человече
ского бытия. Своеобразный эстетизм средневековья.
Я . Г .: Что и молодой Мандельштам чувствовал, пи
савший о «физиологически гениальном средневе
ковье».
Б.П .: Ну да, эстеты, эстетизм, всегда стремящийся
к тотальности формы, оформления, вот к этой са
мой скульптурной выразительности.
Лосев ценит то, что было общего у средневековья
с любимым его Платоном—автором всемирно тота
литарного проекта, справедливо названного первой
коммунистической утопией. Которая и осущест
влялась посильно в России. Которую и одобрял,
и как бы корректировал Лосев, указывая коммуни
стам на их непоследовательность. Опять же о те
атре вспомним, которого не должно быть в ком
мунистическом обществе равных. Ну или вот
об искусстве в целом из «Очерков античного сим
волизма и мифологии»:
529
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Ни Средние века, сурово подчинявшие себе всякое
искусство ради услужения себе, ни, наконец, русский
коммунизм, признающий всерьез только пролетар
ское искусство,— органически не могли и не могут
допустить свободного искусства и незаинтересован
ного, бескорыстного наслаждения. Свободное ис
кусство могло существовать только в эпохи разва
ла того или иного культурно-социального режима,
когда этот режим кормил революционеров, а рево
люционеры, пользуясь его культурными и экономи
ческими ресурсами, разрушали его и подготавлива
ли революцию. <...> Но так не может быть в сильном
и крепком режиме, не умирающем, но рассчитыва
ющем на долгую жизнь. Всякую такую «свободу»
в Средние века сжигали, а теперь расстреливают.
То есть такая репрессия эстетической культуры
и требуется в организованном обществе. Лосев при
зывает правителей, платоновских мудрецов в со
ветском обличье не забывать об этом. Тут же он
говорит, что и науку такой идеал требует взять в ко
лодки, особенно экономическую науку: платонов
ским мудрецам (монахам, как называет их Лосев)
совершенно чужды экономические интересы.
Повторяю, чтение этих пассажей у Лосева вы
зывает мысль о провокативности его мысли: то ли
он разоблачает полную нежизненность платонов
ского или средневекового идеала, то ли призывает
на них ориентироваться. Лосев —человек двояще
гося сознания, и в каком-то—очень значительном! —
отношении типичный декадент Серебряного века.
Ну и теперь можно к Флоренскому перейти —
еще одной культовой фигуре постсоветского куль
турного возрождения. Принято этим фигурам по
клоняться, этим иконам молиться. Началось это
еще в советское время, вместе с робкими попытка
ми заполнить лакуны в знании дореволюционной
русской культуры. Начинали помаленьку печатать
тексты Флоренского, некоторые из них в изданиях
530
ПРИЛОЖЕНИЕ:
ЛОСЕВ
И ФЛОРЕНСКИЙ
Русской православной церкви, некоторые и в свет
ской советской печати. Помнится, работа Флорен
ского об иконах с их обратной перспективой была
напечатана и вызвала всеобщее оживление. Дей
ствительно, замечательная работа: Флоренский по
казал, что обратная перспектива на православных
иконах—это не от неумения средневековых иконо
писцев, это прием, собственная, автономная эсте
тика. Культуролог Флоренский, что и говорить,
замечательный. Тут же начались и экскурсы в соб
ственно философию Флоренского. С этим даже
связан небольшой тогдашний скандальчик — ста
тья Ренаты Гальцевой о Флоренском в пятом томе
позднесоветской философской энциклопедии. Ста
тью эту сочли апологетической: как же можно вос
хвалять попа в советской печати. Тогда же Гальцева
защитила докторскую диссертацию на тему о рус
ском утопизме: трех философов взяла — Бердяе
ва, Шестова и Флоренского. Тут еще какая деталь
ка просматривалась: Гальцева — новообращенная
христианка, склонная поэтому к некоторой орто
доксальности, и вот именно у Флоренского этой ор
тодоксальности она не обнаружила, чуть ли не по
ставила под сомнение его христианство.
Борис Михайлович, но ведь это давно уже го
ворили, еще до революции, когда в 1914 году вышла
известная книга Флоренского «Столп и утверж
дение истины». Об этом Бердяев написал статью
под названием «Стилизованное православие», он
первый усомнился в ортодоксальности Флорен
ского, хотя тот всячески таковую демонстрировал
(что Бердяев и назвал стилизацией).
Я . Т .:
Да, конечно, и вот что первостепенно инте
ресно: Бердяев писал в той статье, что Флорен
ский неправомерно производит онтологическую
транскрипцию индивидуального психологическо
го опыта. Особенно едко он отозвался о той главе
Б .П .:
531
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
«Столпа», которая называется «Дружба». Цер
ковную соборность, писал Бердяев, Флоренский
подменяет древнегреческими нравами — понятно
какими, коли речь идет о «дружбе».
И. Г.:
Опять туда же!
Не совсем туда, сейчас объяснимся. Но еще
хочу сказать, что Флоренского, так сказать, пол
ностью реабилитировал Сергей Хоружий, сделав
это еще в самиздатской работе: очень солидной,
объемистой, в 400 страниц. Работа, что называет
ся, широко читалась в узких кругах, и создавалась
всячески положительная оценка Флоренского, это
го русского Леонардо, как его стали называть.
Б.П .:
Действительно, он и философ, и богослов,
и математик (окончил математический факуль
тет), и искусствовед, и физик —автор книги о ди
электриках.
И. Т.:
Хоружий показал целостного Флоренского,
дал очерк общей его философии, которую он раз
вивал уже после «Столпа». Он подытожил фило
софию Флоренского в термине «конкретная ме
тафизика». Флоренский исходил из интуиции
тождества идеального и реального планов бытия,
явленного в любом бытийном феномене. Такое
тождество он называл символизмом. Но это, кста
ти сказать, ядро философствования и Лосева, и все
это из того же платонизма идет. При этом Хо
ружий показал плюралистичность картины мира
у Флоренского: его бытие состоит из автоном
ных сфер, как бы наслаивающихся одна на дру
гую. Это то, что у Лосева называется фигурностью
пространства.
Б .П .:
Можно ли говорить, что Лосев, бывший млад
ше Флоренского, испытал его влияние?
И. Т,:
532
ПРИЛОЖЕНИЕ:
ЛОСЕВ
И ФЛОРЕНСКИЙ
Б.П .: Безусловно, и сам Лосев говорил об этом, ког
да можно стало говорить. Лосев отдал должное
Флоренскому в одной из частей «Античного сим
волизма и мифологии», указав на его новаторскую
трактовку Платона: он понял платоновскую идею
как имя — порождающую модель бытия, энергети
ческий источник оного. И Лосев позже написал
обширное сочинение под названием «Философия
имени». Это очень специальный вопрос, нам неза
чем его касаться. Нужно только назвать одну рабо
ту Флоренского, еще дореволюционную, в которой
дано такое понимание Платона, «Смысл идеализ
ма». И тут не обошлось без как бы ереси: Флорен
ский стал говорить о магии, о магичности знания,
неким теургом выступил. Вполне средневековый
сюжет тут обозначается, причем отнюдь не орто
доксально христианский —мотив Фауста, конечно.
Ну и еще одна деталь: в книге «Античный космос
и современная наука» Лосев пользуется теми разра
ботками, которые Флоренский дал в работе «Мни
мости в геометрии», когда оказывается, что мир
не беспределен и Земля —центр Вселенной.
И. Т.:
Шах и мат Копернику и Ньютону!
Б. п .: Но это у Флоренского и Лосева отнюдь не сред
невековый обскурантизм, а самая что ни на есть со
временная наука: такие выводы они делали из фор
мулы Лоренца.
Ну а теперь о действительном средневековье,
на этот раз у Флоренского. От него тоже один вы
разительный документ остался в недрах Лубянки.
Он называется «Предполагаемое государственное
устройство в будущем». От него хотели признания,
что он является главой некоей подпольной анти
советской организации и соответственно автором
ее программы. Полагаю, что никакой организа
ции не было, а значит, и программы, но кое-какие
мысли Флоренского, изложенные в этом тексте,
533
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
можно признать аутентичными. Конечно, откры
тое отрицание западных демократических моде
лей. Демократия губит страну и портит людей.
Человеку не политические права нужны, а возмож
ность осуществления его внутренних возможно
стей. Вот это очень средневеково звучит: можно
вспомнить слова Гёте, говорившего, что ценность
человека определяется не его местом в иерархии,
а тем достоинством, с которым он осуществля
ет свои обязанности. Флоренский отрицает поли
тические партии, пишет о необходимости едино
личного управления государством во избежание
всяческого разброда и борьбы интересов. Еще ин
тересный мотив: необходимость автаркического
устройства экономики — полностью опора на соб
ственные силы.
И, Т.: Идеология чучхе.
Б . Я.; Да, если угодно. Но я призываю к тому, чтобы
не зацикливаться на этом документе: следствен
ные камеры НКВД—не то место, где рождается ис
тина. У нас есть куда более интересные документы
из недавно опубликованных, которые куда больше
говорят о Флоренском и на большую глубину идут.
Я имею в виду опубликованную в 2010 году пе
реписку Флоренского с Розановым. Она вошла
в один из томов уже много лет выходящего собра
ния сочинений Розанова под редакцией Николюкина. Я буду говорить об этой переписке, опираясь
на замечательное исследование Натальи Констан
тиновны Бонецкой «Античная школа у монастыр
ских стен», опубликованное в журнале «Звезда»
за 2017 год, № д.
Сам автор удивляется тому, что до сих пор эта
переписка не привлекла внимания исследователей—
ибо она вынуждает к радикальному пересмотру
и переоценке наследия Флоренского и его самого
534
ПРИЛОЖЕНИЕ:
ЛОСЕВ
И ФЛОРЕНСКИЙ
в его типологии. Бонецкая склонна вообще отри
цать христианство Флоренского: Флоренский у нее
не христианский мыслитель, а древний маг, напо
минающий даже не доктора Фауста, а чуть ли не си
бирских шаманов.
Надо начать несколько со стороны, нам уже из
вестной. Флоренский и Розанов очень много гово
рят о проблеме, зашифрованной ими в латинской
букве S. Это значит «содомия, гомосексуализм».
Меня весьма заинтересовала вот какая деталь. Ро
занов, несомненно осведомленный о сексуальной
ориентации Флоренского, был тем более впечатлен
фактом его женитьбы — и последующего деторож
дения. Но он же и объяснил гениально причину та
кой переориентации Флоренского. У Флоренского
был «друг» Вася Гиацинтов —и женился он на его
сестре. Бонецкая пишет:
Циник Розанов, «психоаналитик» Флоренско
го, впоследствии объяснит брак последнего имен
но родственной близостью Анны к Василию Гиа
цинтову: «Вы как ^-„SMженились на Ане „через
брата" („Вася"), и отношения к жене тайно и для
Вас незаметно переплетаются, я думаю, с токами
к „Васе"». Но как Флоренский, так и Розанов при
знали в простой девушке —деревенской учительни
це Анне Гиацинтовой —«богоданную жену» (пись
мо Розанова к А. М. Флоренской от 1 декабря 1910 г.).
Их «безнадежно-христианский» (там же) брак был,
как известно, счастливым и многодетным; самые
интимные его стороны приоткрываются в письмах
Флоренского к Розанову.
Меня этот сюжет особенно заинтересовал тем, что
он сходствен с обстоятельствами женитьбы другого
«полу-Эс», которым я всю жизнь интересуюсь: То
маса Манна. У того еще выразительнее: у его жены
Кати был брат-близнец.
535
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Борис Михайлович, вот вы сами сегодня гово
рили о неправомерности лосевской трактовки Пла
тона, выводящей его из этой самой «мистической
педерастии». Так уместно ли во главу угла разгово
ра о Флоренском ставить его, скажем так, юношес
кие поиски?
И . Т.:
Весьма уместно. Если Розанов, как извест
но, считал первоначальных христиан сублимиро
ванными содомитами, о чем писал в книге «В тем
ных религиозных лучах», то в интимной переписке
с Флоренским объявляет содомитом самого Христа.
И Флоренский ему отнюдь не возражает! Он толь
ко говорит, что это не важно, что этого самого S во
обще не следует бояться. Он даже самый завет Ав
раама с Богом мыслит как гомосексуальный союз.
Но главный интерес переписки, конечно, не в этом,
не в психологии, а в метафизике Христа у Флорен
ского, в христологии Флоренского. Он идет в этом,
пишет Бонецкая, от Вячеслава Иванова. Иванов
подтягивает Христа к Дионису: религия убиваемо
го и воскресающего бога. Христос, как и Дионис,—
жертва. Но кто приносит его в жертву, какие, так
сказать, корибанты? Бонецкая отвечает на этот во
прос так:
Б .П .:
Русский «серебряный век» создал целую галерею
объязыченных, постницшевских образов Христа.
Это «Христы» Иванова, Волошина («Аполлон» —
«Христос» «солнечного диска»), Мережковского
(полупризрачный «страдающий бог» Атлантиды);
здесь же и «Исус Христос» Блока в пиршествен
ном венке из роз. «Христос» — Эрос, вдохнови
тель «античной школы», в письмах Флоренского
к Розанову дополнен еще одним образом —еврей
ским. Христология Флоренского, очевидно, име
ет два лика—эллинский и иудейский, отражая дей
ствительное присутствие в христианстве начал
536
ПРИЛОЖЕНИЕ:
ЛОСЕВ
И ФЛОРЕНСКИЙ
«Афин» и «Иерусалима». Трактуя евангельские со
бытия, Флоренский создает на их основе жуткий
миф в духе своего и розановского антисемитизма.
Он исходит из представления о Христе как жертве,
принадлежащего привычному богословскому кон
тексту, но традицией слабо разработанному. В са
мом деле, жертвование предполагает субъектов,
но на естественные вопросы, кем и кому была при
несена жертва Христа, богословие не отвечает. Не
разработанность богословия жертвы —одна из при
чин нужды в теодицее. По-видимому, метафора
«жертвы», взятая из контекста древнего ритуализма, все же неважно работает в кругу христианских
идей. Обыкновенно богословы обходят молчанием
семантику слова «жертва». Не то Флоренский: Хрис
тос именно в качестве жертвы —предмет его прис
тального интереса.
И вот он находит тех, кто жертвует Христом:
...для Флоренского, как и для Иванова, Иисус Хрис
тос — не просто жертва уклончивого богословия,
но жертва вполне конкретная —ритуальная, причем
ритуал здесь —не карнавальный обряд Сатурналий,
как полагал Иванов, но древнейший тайный кро
вавый ритуал иудеев. Флоренский и Розанов вери
ли в существование страшного иудейского эзотеризма, жертвой которого стал и Андрюша Ющинский.
Сходная участь, утверждает Флоренский, постигла
и Господа Иисуса Христа. Миф о ритуальном жерт
воприношении Христа, осуществленном еврейством,
и есть (один из аспектов) христологии Флоренского.
Андрюша Ющинский, напоминаем, это тот хри
стианский мальчик, в ритуальном убиении кото
рого был обвинен Бейлис. Против этого обвинения
выступили в России все порядочные люди —кроме
Василия Васильевича Розанова, издавшего целую
537
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
книгу под названием «Обонятельное и осязатель
ное отношение евреев к крови». Известно также,
что некоторые разделы этой книги написаны Фло
ренским.
Но, Иван Никитич, в чем здесь, как теперь гово
рят, фишка? Это же написано не в осуждение евре
ев, а как бы им в похвалу. Розанов в такой экстре
мальности видит позитив иудаизма, евреев. Это
свидетельство жизненности их религии в эпоху
всяческого духовного оскудения и измельчания.
Евреи, говорит Розанов, сохранили древние со
держания жизни, не разошлись до конца на циви
лизационную суету, в которой главную роль игра
ют газетчики и адвокаты. И Флоренский ему в той
переписке всячески поддакивает, даже, собствен
но, сам наводит его на соответствующие мысли.
Самое важное, пишет Флоренский,—кровь и семя,
все остальное — скучно. Вот тут главный мотив,
главная средневековая тема. И даже не средневе
ковье, а еще глубже — архаика, со всяческим кол
довством и магией. Бонецкая очень красноречиво
об этом пишет.
Вот каков, по новейшим материалам, православ
ный священник отец Павел Флоренский: древний
маг, жаждущий кровавых жертв.
И. Т.: Так и в самом деле можно назвать его фаши
стом?
Да, но при одном условии — углубить наши
представления о фашизме. Не просто бесноватый
фюрер, а нечто принципиально мировоззренческое.
И вот тут мы должны опять обратиться к Тома
су Манну, к его «Доктору Фаустусу». Томас Манн
увидел трагедию Германии в этом древнем образе—
мудреца, продавшего душу дьяволу. И вот в одной
из глав романа описываются эти самоновейшие му
дрецы, отнюдь не с горьким смехом рисующие ак
туальность нового средневековья. Это сцены в ин
Б.П .:
538
п р и л о ж е н и е
:
л о с е в
и
Ф
л о р е н с к и й
теллектуальном салоне некоего доктора Кридвиса.
Все, к сожалению, не процитировать, но вот возь
мем хотя бы такой фрагмент:
...очень живо чувствовалась порожденная войной
тяга к переоценке и отмене мнимо незыблемых жиз
ненных ценностей. Живо чувствовались здесь и объ
ективно определились: невероятная обесцененность
индивидуума как такового в результате войны, не
внимательность, с которой жизнь проходит теперь
мимо отдельной личности и которая претворилась
в людских душах во всеобщее равнодушие к ее стра
даниям и гибели. Эта невнимательность, это безраз
личие к судьбе одиночки могли показаться порож
дением только что закончившегося четырехлетнего
кровавого пиршества; но никто не заблуждался: как
во многих других аспектах, война и здесь лишь за
вершила, прояснила и нагляднейше преподала то,
что давно уже намечалось и ложилось в основу но
вого жизнеощущения. Но так как это нельзя было
ни хвалить, ни ругать, а можно было лишь объек
тивно констатировать и принять к сведению; и так
как в беспристрастном познании действительнос
ти, познании ради радости познания всегда есть
что-то от приятия ее, то как же подобные наблю
дения могли не повлечь за собой разносторонней,
даже всеобъемлющей критики бюргерских тради
ций, то есть критики ценностей, созданных образо
ванием, просвещением, гуманизмом, критики таких
идеалов, как совершенствование народов через при
общение к науке? То, что критикой этой занимались
люди, связанные с образованием, со школой, с нау
кой, и занимались весело, нередко с самодовольно
благодушным смехом, придавало делу какую-то
особую, щекочуще-тревожную или даже слегка из
вращенную пикантность.
Каким же предстает новый мир в рассуждениях вы
сокоумных собеседников доктора Кридвиса?
539
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
Это был старо-новый, революционно-архаизиро
ванный мир, где ценности, связанные с идеей ин
дивидуума, такие, стало быть, как правда, свобода,
право, разум, целиком утратили силу, были отме
нены или во всяком случае получили совершенно
иной смысл, чем в последние столетия, будучи ото
рваны от бледной теории и кроваво переосмыслены,
поставлены в связь с куда более высокой инстанци
ей насилия, авторитета, основанной на вере дикта
туры,—не каким-то реакционным, вчерашним или
позавчерашним способом, а так, что это переосмыс
ление равнялось исполненному новизны возврату
человечества к теократически-средневековому укла
ду. Если это и реакционно, то лишь в той мере, в ка
кой путь вокруг шара, естественно огибающий его,
то есть заканчивающийся в исходной точке, можно
назвать движением вспять. Таким образом, регресс
и прогресс, старое и новое, прошлое и будущее сли
ваются воедино, а политическая правизна все боль
ше и больше совпадает с левизной. Беспредпосылочность анализа, свободная мысль, далекая от того,
чтобы объявлять себя прогрессивной, становится
уделом мира отсталости и скуки. Мысли дается сво
бода оправдывать насилие, подобно тому, как семь
сот лет назад разуму предоставляли свободу разъяс
нять веру, доказывать догму: на то он и существовал,
на то и существует сегодня и будет существовать зав
тра мышление. Анализ во всяком случае получает
предпосылки —какие бы то ни было, а предпосыл
ки! Насилие, авторитет коллектива —вот они, эти
предпосылки, настолько сами собой разумеющие
ся, что наука вовсе и не думает считать себя несво
бодной. Она вполне свободна субъективно —внутри
объективной скованности, настолько вошедшей в ее
плоть и кровь и естественной, что никоим образом
не воспринимается как обуза. Чтобы понять пред
стоящее, чтобы избавиться от глупого страха пе
ред ним, достаточно вспомнить, что обязательность
540
п р и л о ж е н и е
:
л о с е в
и
Ф
л о р е н с к и й
определенных предпосылок и священных условий
никогда не была помехой фантазии и индивидуали
стической смелости мысли. Напротив, именно по
тому, что духовная стереотипность и замкнутость
были заранее, как нечто само собой разумеющее
ся, заданы церковью средневековому человеку, тот
был в гораздо большей степени человеком фантазии,
чем гражданин индивидуалистической эпохи, и мог
в каждом частном случае куда беззаботнее и уверен
нее дать волю личному воображению.
Разве нельзя представить Лосева и Флоренского
в этом собрании высоких умов? Да каждой фра
зе из этого фрагмента можно найти параллельные
места у Лосева и Флоренского. Это вот и есть новое
средневековье, которое предвидел Бердяев.
Но ведь мы не можем назвать этих людей фашис
тами, они не проповедуют фашизм, не программы
в будущем строят, а описывают то, что есть, что по
явилось. Это люди, провидчески узревшие такое бу
дущее. И у самого Томаса Манна есть замечатель
ная формула немецкого греха: Германия, говорит
он, взяла на себя вину времени.
Я . Г .: Можно и другой афоризм вспомнить: Сын Че
ловеческий должен быть предан, но горе тому, кто
предаст Его.
Б,П .: Конечно. В этом и трагедия. Трагедия гения,
я бы сказал. Лев Толстой не предвидел крестьян
скую революцию и гибель культуры — он сам был
такой революцией и погромщиком культуры. И так
его ведь не Ленин трактовал, а Бердяев в сборни
ке «Из глубины». Так же и Маяковский был Ок
тябрьской революцией, а не только ее певцом. То же
о Платонове можно сказать, и о Блоке с его Христом
во главе красногвардейских бандитов. И то же —
о Флоренском и Лосеве. Это люди, через которых
541
ПУШКИН
И КОМПАНИЯ
говорила эпоха. Это ее медиумы. Гений всегда ме
диум.
К счастью, эпоха оказалась не столь уж долгой,
на века не растянулась. Надо было просто, как То
мас Манн, уехать в Америку и оттуда наблюдать по
ражение дракона.
И. Т.:
Америка тогда была рыцарем Ланцелотом?
Б .П .:
Точно!
П
а р а м о н о в
Т олстой
Б
о р и с
М
и х а й л о в и ч
И
Н
и к и т и ч
ва н
ПУШКИН и КОМПАНИЯ
Новые беседы любителей русского слова
Главный редактор В. В. А н а ш в и л и
Выпускающий редактор Е. В. П о п о в а
Редактор М . А . К а р н о в и ч
Дизайн обложки, оригинал-макет—С . Д. З и н о в ь е в
Верстка—Т. Г. С и т н и к о в а
Подписано в печать 19.09.2022.
Формат 60x90/16. Усл.печ.л. 34.
Тираж юоо экз. Изд. № 941. Заказ № 7347
Издательский дом «Дело» Р А Н Х и Г С
119 5 7 1> Москва, пр-т Вернадского, 82
Коммерческий центр:
тел. (495) 433-25-10, (495) 433-25-02
delo(a;ranepa.ru, www.ranepa.ru
ISBN: 978-5-85006-444-0
9 7 8 5 85 0 0 6 4 4 4 0
Отпечатано в АО «Первая Образцовая типография»
Филиал «Чеховский Печатный Двор»
1423 оо, Московская область, г. Чехов, ул. Полиграфистов, д. 1
Сайт www.chpd.ru, E-mail: sales®chpd.ru, тел. 8 (499 ) 27 0 -73-59
Б орис М и хайлови ч
П а р а м о н о в (р. 1937) —историк,
культуролог и поэт.
Преподавал историю фило
софии в Ленинградском универ
ситете. Кандидат философских
наук. С 1977 года в эмиграции.
Среди его книг «Конец стиля»,
«Снисхождение Орфея: русские
писатели и коммунизм», «След:
философия, история, современ
ность», «МЖ: мужчины и жен
щины», «Мои русские», сборник
«Стихи» и др. Живет в НьюЙорке.
И ван Н
икитич
Т
олстой
(р. 1958) —филолог, историк
русской эмиграции, перевод
чик. Преподавал в средней
школе, Санкт-Петербургском
университете и других вузах.
С 1988 года —в Париже, сооснователь издательства Т. Гржебина.
Автор книг «Курсив эпохи:
литературные заметки», «Отмытый роман Пастернака:
„Доктор Живаго" между КГБ и ЦРУ», «„Доктор Живаго":
новые факты и находки в Нобелевском архиве» и др.
Живет в Праге.
|Из д а т е л ь с к и й
дом
ДЕЛО |