/
Автор: Дубин Б.В.
Теги: социология общественные науки в целом общественные науки телевидение эссе массовая культура
ISBN: 5-98379-020-Х
Год: 2004
Текст
Борис Дубин
Борис Дубин
Интеллектуальные группы и символические формы
Очерки социологии современной культуры
издательство 2004
Мл оо у;
Д79
Серия >Номя истоо*»« иэдм'с* с ?0ОЗ гол»
И*Э»1опь ЕагемгГЬримм
Прооосво А*яр*ДКуригм**
ДнЫИм АиГОЛи» ГуСМ
O*Wtc*f«M^0 p»0*ifOO
ДО»ЬВ
Д79 ^«ллаауш^чАгругг^ксииаоРичосюФфорчм
О^ряисоиямчум»соедини ойк>пьтуоы
М НС*0**90Лг*%СПО 2004 —ЗЬ?С — (НС***мсгорив)
еачявэгэдго-х
8киигу«о*«<гиогорэсо«?сдеосодолог«БО0»с«Дуем^
noc*tuw»»«i pewi»» ф» oMwav со«с«м»« юй «cjnuypw — от стут» и модыдо '«*»иио» »w
HMC-oo»»N»c«oropo>*»H« Тв««тк^самра><ооСоаэи«>(»««мм«»очмомв»«руи«егно1»1гСип«««т
момыс«ж»«»к1о гдрад «*^1гепец рвэюр* «^tttcrc* миогоморн— программ! социолог»-
*—смого иселваомния маамамоа кхоюмш». тр»с«и*и с •осприту масооаы* символов
и предо шпсии) ас»хюсяиисм Росо*»
VJJ016 7
Б&Ч6056
Очерки оочмоаопш мирммииоД яуяктуры
ВьечуоптамД редактор АчяреА Романович
Корректор Любое* Краечеияо
Верстка Тамаре Аоиояоее
Производство Самом ХЬмакт
Новое квдвтв/ъс1«Ф
Вросое пареуаож. дом в/Ю. строи *м 2
Телефон 22*64»
е-тм* Wo«nowdeu\»
Оптовые продажи
10Э009. Москва
Бросое переулок, дом в/ia строение 2
Телефон 229 2653
emetuleeOnowUdetAi
Поагтисеио е печать 26 0» 2004
Формат 70x901/16.
Гармктуры Осям. Нее»
Объем 2S.74 условных печатных пмстое
Бумага офсетче*
Печать офсетная
Тирах ЮООмемплерое
ЗамиМвТЗв
Отпечатано с готовые дмапоеитиеое
■ типография ЦИСМ
Минпромнауки России и РАН
10»». Москва, упал Твереме. дом и
Телефон 2» 4740
Содержание
7 Отавтора
11 Классическое, элитарное, массовое.
Начала дифференциации и механизмы
внутренней динамики в системе литературы
31 Визуальное в современной культуре.
К программе социологическою анализа
38 Спорт, культ и культура тела в современном обществе.
Заметки к исследованию
47 Поколение. Социологические и исторические
границы понятия
59 Борьба за прошлое. Образ литературы в журнальных
рецензиях советской и постсоветской эпохи
74 Семантика, риторика и социальные функции прошлого.
К социологии советского и постсоветского
исторического романа
Ю1 «Русский ремонт». Проекты истории литературы
в советском и постсоветском
литературоведении
i хб Обживание распада, или Рутинизация как прием.
Социальные формы, знаковые фигуры.
символические образцы в литературной
культуре постсоветского периода
133 Между каноном и актуальностью, скандалом и модой.
Литература и издательское дело России
в изменившемся социальном пространстве
in
147 Конец века
1б4 О привычном и чрезвычайном
176 Война, власть, новые распорядители
185 Телевизионная эпоха: жизнь после
209 К вопросу о доверии. Элементарные формы социальности
в современном российском обществе
217 Массовые коммуникации и коллективная идентичность
232 Будни и праздники
251 Вена рубежа веков как лаборатория современности
264 Европа - «виртуальная» и «другая».
Глобальное и локальное в самоидентификации
восточноевропейских интеллектуалов
после Второй мировой войны
286 Антиамериканизм в европейской культуре
после Второй мировой войны
ЗОО Запал, граница, особый путь. Символика «Другого*
в политической мифологии современной России
319
342
351
Литература
Указатель имен
Summary
От автора
Под обложкой этого сборника объединены статьи 2000-2003 годов.
В этом смысле он вплотную примыкает к аналогичному предыдущему
«Слово — письмо - литература», выпущенному в 2001 году
издательством «Новое литературное обозрение» и вобравшему работы 90-х.
Вместе с тем между двумя этими изданиями пролег рубеж, так что
статьи, составившие настоящую книгу, принадлежат для автора к
другому времени — другому по действующим лицам и их определениям
ситуации, по ориентирам и взаимным ожиданиям, формам
самоопределения и действия. Разные статьи книги пытаются в разных аспектах
зафиксировать отдельные черты, проблемы, конструктивные
напряжения и смысловые дефициты этого другого времени, пробуют нащупать
более общую структуру нового, складывающегося порядка, но в любом
случае преобладающая часть замеченных в 90-х феноменов и
соображений по их поводу явно уже стала прошлым.
Впрочем, в прошлом остался уже и сам промежуток 2000-2003
годов: он тоже обрисовался теперь как некое целое. Окончательную
точку, причем далеко не только в политике или отношениях между
властью, силовыми институтами и бизнесом, поставило - и автор здесь
един во мнении примерно с одной пятой соотечественников,
причисливших эти события к главным в прошедшем году, — дело М.
Ходорковского и думские выборы. Однако обвальные процессы, когда разом
оседали в прошлое целые периоды и уклады коллективной жизни,
происходили за 90-х годах несколько раз, собственно такой обвал, когда
жители страны разом «постарели» на целую историческую эпоху,
обозначил в 1991 году начало того десятилетия. Следующим переломом
были события в октябре 1993 г°Да и впрямую связанное с ними и ими
обоснованное начало чеченской войны, как оказалось, лишь первой,
за которой последовала — опять-таки другая — вторая и т.д. С концом
XX века трудно отделаться от мысли, что все минувшее столетие
прошло для России и ее жителей похожим образом. Ощущением этих
сломов, разрывов и пауз, попыткой осознать их смысл, механизмы
и логику объясняется, в частности, внимание к проблематике
конструирования и реконструкции прошлого в нынешнем сборнике.
Он посвящен социологии смысловых образований, процессов их
создания и передачи, восприятия и воспроизводства, образцам
символического выражения (меры пространства и времени, стереотипы
самоидентификации, представления о социальном и культурном
«Другом», формы визуальной репрезентации опыта, каналы массмедиа,
конфигурации визуального и телесного) и социальным силам,
интеллектуальным группам, задающим структуру и динамику феноменам
смыслотворчества либо выступающим, напротив, механизмами
культурного торможения, блокировки, инволюции.
В первый раздел включены статьи преимущественно
теоретической направленности: в них конструируется понятийный аппарат
социологических исследований литературной и визуальной культуры,
досуга, моды, спорта и других феноменов модерного общества,
реализующих и развивающих программу современной культуры. Второй
раздел составили работы, анализирующие современную культурную,
в частности литературную, издательскую, журнальную, жизнь России
в ее новейшем состоянии, образы прошлого в данных
социокультурных рамках, конструкции прошлого в отечественной гуманитарии и
литературной критике последних лет. Третий раздел посвящен
изменениям социальных рамок создания и бытования культуры в российском
обществе последних лет - трансформациям коммуникативных систем
и структур коллективной идентичности, новым механизмам
организации публичной жизни в стране и новоявленным типовым фигурам
российской публичной сцены.
Материалы четвертого раздела сосредоточены на еще более
общих явлениях и механизмах культурного торможения, контрмодерни-
зационных разрывах и переломах. Представленный здесь материал
европейской интеллектуальной истории XX века позволяет
внимательней рассмотреть исторические рамки существования полиэтнических
и мультикультурных обществ, новые, более многомерные, гибкие,
сложные формы модерной символической идентификации, которые
экспериментально вырабатываются здесь образованным сообществом,
и сопоставить с ними явления интеллектуального недовольства
современностью, противостояния модерну, бегства от настоящего.
Последние, в частности, дают начало специфическим идеям и формам
демонстративного изоляционизма, коллективного отчуждения от «Другого»
и отказа от позитивного партнерства с другими, выступают фокусами
кристаллизации, сохранения и реставрации все более виртуальных
мифов собственной исключительности и особого пути. Мессианистские
утопии, которые, как представляется, для России уже все-таки позади,
с инфантильной беспощадностью перечеркивали прошлое ради
мифического будущего; националистические идеологии, которые снова
пытаются возродить или, точнее, имитировать сегодня в России,
стремятся, как всякие идеологии вообще, гарантировать будущее, заместив его
столь же мифическим прошлым. Пропущенным и незамеченным при
этом остается настоящее, слепое пятно зрения, как бы не видимое
самому глазу, и эта книга — о настоящем. Ее задача и притязание, по давней
формулировке Бодлера, - representer le present; я бы предложил такой
вольный перевод: «сделать очевидное видимым».
Аналитические рамки работы, что отчасти ясно из уже
сказанного и более подробно развернуто в каждом из материалов сборника,
по-прежнему составляют процессы общемировой модернизации
XIX-XX веков, развертывающийся в их ходе генеральный, хотя
и никем ни по отдельности, ни совместно не писанный проект
модерного общества и реализующаяся в процессах его строительства
антропологическая программа культуры. В данном контексте
рассматривается и российское — советское, постоветское — общество, его
интеллигенция и массовая публика, институциональные механизмы
связи между ними. При этом двум сторонам модернизационной
и контрмодернизационной проблематики применительно к России —
централизованной и принудительной военизированной
индустриализации, задавшей весь образ жизни советских людей в СССР и за его
хронологическими пределами, с одной стороны, и симптоматике
символической идентификации, идентификационному неврозу или синдрому
как образованной публики, так и массы — с другой, - в книге уделяется
несколько разное по объему внимание (что понятно, учитывая ее
сосредоточенность на проблемах прежде всего культуры), однако обе они
постоянно присутствуют в круге авторского интереса.
В этом смысле и развороте материалы настоящей книги большой
своей частью входят в широкий исследовательский проект под
условным названием «Советский человек», ведущийся уже пятнадцать лет
силами рабочей группы социологов Аналитического центра Юрия
Левады (Левада-центр, прежде ВЦИОМ, ВЦИОМ-А). Поэтому читателю
публикуемых ниже статей небесполезно знать о ближайшем контексте,
с которым статьи сборника многосторонне связаны, - о доступных в
печати и в сети материалах его коллег, и прежде всего Ю. Левады и Л. Гуд-
кова, последовательно и регулярно публикуемых на протяжении
последнего десятилетия в журнале ВЦИОМа «Мониторинг общественного
мнения» (ныне — «Вестник общественного мнения»). Соответственно
часть этого дополняющего книгу контекста составляют статьи самого
автора, печатавшиеся на страницах названного журнала, в том числе
в тех же 2000-2003 годах; большинство их в настоящую книгу не
включены, но войдут в мой сборник социологических очерков 1995004 годов
«Жить в России на рубеже столетий», который планируется выпустить
в московском издательстве «Прогресс-Традиция». Кроме того, читатель
не обнаружит ниже и наших совместных с Л. Гудковым, важных для нас
и тоже вполне доступных публике статей последних четырех лет — как
посвященных российскому обществу, его институтам и современной
социокультурной ситуации в целом (они опять-таки печатались в
«Мониторинге...»), так и сосредоточенных на методологическом анализе
исследовательских подходов к словесности и культуре, предложенных
в последние годы отечественной гуманитарией (они публиковались на
страницах «Нового литературного обозрения»). Наконец, за пределами
настоящей книги остались связанные с ней по времени и проблематике
статьи, заметки, интервью автора о новейшей литературе —
отечественной и мировой, в которых затронуты многие из анализируемых ниже
тем и которые появлялись на страницах того же «НЛО», «Иностранной
литературы», «Дружбы народов, «Знамени» и др.
Работы, вошедшие в книгу, публиковались в основном на
страницах трех журналов — «Нового литературного обозрения»,
«Неприкосновенного запаса» и «Мониторинга общественного мнения»
(библиографические справки читатель найдет в примечаниях к статьям).
Практически все они для настоящего издания дополнены и расширены,
ряд их — серьезно переработан, несколько написаны специально по
данному случаю. При доработке я убрал некоторые слишком
пространные и дословные повторы, естественные в статьях, написанных иногда
вдогон друг другу или даже писавшихся параллельно для разных целей.
Однако устранять все текстуальные совпадения и переклички я не стал:
ко многим проблемам книги автору - и не ему одному - приходится не
раз возвращаться, так что приводимые факты и доводы всякий раз
набирают силу еще и в данном контексте рассуждений, меняя заряд при
переходе в другой контекст (в литературе после Борхеса это, кажется,
даже и объяснять не нужно). Вообще книга, которая пишется и
читается от начала к концу как единое, стройное и завершенное целое, —
недавнее изобретение европейцев, у него есть свои социальные рамки
и хронологические границы, своя идеология и внутренняя логика.
Как бы там ни было, сегодняшняя культура такими книгами уже не
исчерпывается. И в любом случае книга, лежащая сейчас перед
читателем, писалась не так - можно сказать, она росла в разные стороны
и урывками, хотя и в очень сжатое время; соответственно в иной,
неклассической манере может она и читаться.
Наука - коллективное предприятие (но с индивидуальной
ответственностью). Как вошедшие в книгу работы, так и материалы, к ним
примыкающие, но оставленные за ее пределами, были бы невозможны
без плотной сети профессиональных, товарищеских и дружеских
коммуникаций, сложившихся большей частью за последнее десятилетие:
следующие ниже статьи, рискну сказать, практически все - заказные и
писались к симпозиумам и конференциям, «круглым столам» и летним или
зимним школам, спецвыпускам журналов или тематическим сборникам.
Это обстоятельство, несущее с собой понятные каждому пишущему
трудности, тем не менее не удручает автора, а в данном случае дает ему повод
с благодарностью вспомнить хотя бы нескольких «звезд» его
упомянутой выше коммуникативной системы. Но начать я хотел бы с моих
близких, и прежде всего - жены, поддержке и терпению которой я
бесконечно обязан. Мои внимательные и безотказные собеседники, с которыми
я уже много лет в делах, мыслях и словах постоянно соотношусь как на
работе, так и вне ее, а вижусь, наверное, не меньше, чем с домашними, -
это Юрий Левада и Лев Гудков. Я благодарен всем сотрудникам нашего
Центра, где бы он ни находился и как бы ему ни пришлось сегодня или
завтра называться, - без их помощи, даже если они об этом не ведают,
я бы ежедневно по десятку раз не сталкивался с вопросами, которые
провоцирует, и ответами, которыми манит гигантская социологическая
эмпирия, собранная, обработанная и компактно представленная их
усилиями. Я признательно вспоминаю сейчас тех, чья исследовательская,
организаторская или издательская инициатива в России либо за ее
рубежами вызвала к жизни публикуемые ниже доклады, сообщения, статьи,
позволила им стать печатной реальностью: Алексиса Береловича (Париж
и Москва) и Мишеля Окутюрье (Париж), Виктора Заславского (Рим)
и Витторио Страду (Венеция), Вольфганга Айхведе (Бремен и Берлин)
и Регине Кайзер (Берлин), Биргит Менцель (Берлин и Гермерсхайм)
и Хартмуте Треппер (Бремен), Манфреда Заппера (Франкфурт и Берлин)
и Андрея Мокроусова (Киев); Теодора Шанина, Татьяну Заславскую
и Валерию Стельмах, Ирину Прохорову и Абрама Рейтблата, Анатолия
Вишневского и Александра Гофмана, Андрея Курилкина и Михаила Га-
бовича, Татьяну Бенедиктову и Галину Звереву, Сергея Зенкина и Елену
Шумилову, Ирину Савельеву и Андрея Полетаева, Ирину Прусс и
Наталью Самутину, Оксану Гавришину и Татьяну Боровинскую.
Особая площадка, на которой сходились исследовательские
интересы и преподавательские виды автора в последние годы, — это Институт
европейских культур при РГГУ, где мы со Львом Гудковым уже
несколько лет читаем курс по социологии культуры, работаем с дипломниками
и аспирантами. Не одно наблюдение и соображение из вошедших в
сборник было сформулировано при подготовке к этим нашим общим
занятиям, в ходе лекций и семинаров, в какой-то мере, можно сказать,
стимулировано студентами и сотрудниками ИЕК, о которых, кстати, не раз
приходилось писать в профессиональной прессе: среди них, кажется, уже
есть о ком говорить. Я бы хотел посвятить эту книгу нашим тамошним
слушателям, будь они учащимися, преподавателями или гостями.
Классическое, элитарное, массовое
Начала дифференциации и механизмы внутренней динамики
в системе литературы
первоначальный вариант Задачи данной работы — социологические и при этом
текста написан для тема™* прежде всего теоретические; в теоретических категориях
ского выпуска французского г г г г
журнала -Romantisme- B001. СОЦИОЛОГИИ - СОЦИОЛОГИИ КуЛЬТурЫ, ЗНаНИЯ, ИДеОЛОГИИ -
м> 114). подготовленного рассматривает она и свой предмет. Если говорить предель-
С Н. Зем к иным; для русского ^ ^
издания (нло. 2002 L 57) н0 обобщенно и очень схематично, речь дальше пойдет
статья была расширена и ое- о европейской, шире - о западной идее литературы (хотя
реработан* Здесь печатается никаких ИНЫХ В МИрОВОЙ ИСТОРИИ, кажеТСЯ, И Нет). Вернее,
лотексту-НЛО-спозднейши- г г /г
ми дополнениями о системе или связи соответствующих идей в том виде,
в каком они оформились в творческой практике и
манифестах романтиков, а затем дифференцировались, развивались,
трансформировались на протяжении ста с лишним лет вплоть до «гибели
богов*, отмеченной сознанием европейских интеллектуалов на рубеже
столетий, и «восстания масс», зафиксированного ими же в первые
десятилетия уже XX века. В этом плане общую, собственно
социологическую проблематику статьи точнее всего обозначить как роль идей
в становлении социальных институтов современного (модерного)
общества — после трудов Макса Вебера такая постановка вопроса для
социальных наук, можно сказать, традиционна. В данном конкретном
случае названная совокупность проблем прослеживается, с одной стороны,
на материале института литературы, а с другой - применительно
к принципу субъективности, антропологическому первоэлементу,
вокруг которого и кристаллизуются в новейшее время семантические
признаки «литературы».
Исходное для романтизма представление о самостоятельной и
самодостаточной ценности слова, будь то как наиболее адекватной
формы смыслового выражения, озарения, прозрения, будь то как наиболее
верного отражения мира, жизни, человека в их внутренней
противоречивости и цельности («светоча» или «зерцала», по известной формуле
Мейера Г. Абрамса; см.: Abrams i960), - один из решающих моментов
в становлении социального института литературы, в достижении им
культурной автономии и независимой авторитетности (см.: Molnar
1987). Этот процесс разворачивался как формирование собственной
«внутренней», институциональной традиции, способной — без оглядки
на внешние смысловые инстанции и без опоры на посторонние
социальные силы - служить писателю достаточной основой для сознания
своей значимости и для признания этой миссии важными для него
«Другими». Причем вокруг формирования, поддержания,
воспроизводства этой традиции, в процессах интерпретации ключевой ценности
литературы, ее передачи, широкого приобщения к ней сложилась не
только типовая роль (набор масок) самого писателя, но и вся система
взаимосвязанных ролей и взаимодополнительных сценариев поведения -
вариантов групповой стратегии, индивидуальной жизненной карьеры,
траекторий подъема и провала, форм признания и влияния (роли
издателя, критика и историка словесности, преподавателя, читателя), в
совокупности образующих социальный каркас литературы как института.
Наконец, таким образом стал вырабатываться язык критической
рефлексии и литературной дидактики, риторический ресурс суждений
о литературе, обеспечивающий миллионы согласованных действий по
ее типизированному восприятию и оценке.
Институт литературы и программа субъективности
При этом становление института литературы - лишь одна часть или
сторона куда более масштабных социальных и культурных процессов.
Я имею в виду формирование дифференцированной системы
автономных институтов, во взаимодействии образовавших систему
современного общества, точнее - систему современных обществ. XIX век в тех
хронологических и содержательных пределах, которые очерчены выше
(примерно между Французской революцией и Первой
мировой войной), - это эпоха «современности» (modernite,
modernity, ModemitatI и соответственно эпоха «культуры^
в ее новейшем, универсалистском понимании - как
динамического многообразия смыслов, организованных на
началах субъективности (см.: Гудков. Дубин. Страда 1998:
25-33)- Сам же антропологический принцип
субъективности, для современной эпохи конститутивный, задан
таким образом, что индивидуальность как бы подобна,
изоморфна «культуре», в частности - «литературе».
У романтиков они соединены через понятие
самосознания и его тени - воображения, через символику
гения и категорию оригинальности2. Тем самым романтики,
наследуя в этом теоретикам Просвещения и развивая их
антропологические идеи, вводили в представление о
литературе, в систему смысловой интерпретации фактов
культуры принцип и структуры субъективности, причем
субъективности как автора, так и истолкователя (адресата -
критика, читателя) в их взаимосвязи. Этим был обозначен
предел, за которым чисто нормативные требования
верности классическому канону - наставникам, правилам, об
разцам - уже так или иначе отступали перед проблемой
индивидуального смыслопорождения и смыслоистолкования. Вопросом теперь
стало, как синтезировать значение культурного факта в условиях его
частичности, исторической и локальной относительности (короче,
внетрадиционности или исходной неавторитетности). И как не только
понимать подобные факты здесь и сейчас, но и вырабатывать для них
универсальные конструкции, обобщенные символические средства,
инструменты межгрупповой и межпоколенческой передачи,
дешифровки, оценки.
В этом контексте можно, видимо, аналитически наметить и типо-
логизировать исторические фазы универсализации образцов и норм
художественности. Классицизм в теории и на практике разделяет
литературу и искусство на эмпирическую множественность произведений,
имен, с одной стороны, и систему обобщенных правил, символических
авторитетов, пантеон - с другой. Просвещение генерализует упомянутые
правила в качестве законов самого разума, универсальных норм
мышления. Наконец, романтизм вводит представление об относительности
1
См.: Вегтап 1982; Compagnon
1990; Valverde 1994; Cascardi
1995 ; Bone 1999. Анализ
позднейших форм рефлексии над
модорностью. обозначивших
уже ее символический предел
и переход к новому
агрегатному состоянию — «кризису
культуры-, -массовому
обществу-, -эпохе технической
воспроизводимости- и т.п..
см. в Fnsby 1986; The Problems
of Modernity 1989
2
О связи перечисленных
категорий, символике и семантике
воображения, его роли в
становлении европейской
словесности и критической
мысли Нового времени см:
Кагпрег 1986. Iser 1991; Staro-
btnski 1989. 173-195. а также
нашу вступительную заметку
к публикации перевода
указанной здесь статьи Жена Ствро-
бинского(НЛО 1996 No 19)
прекрасного, перенося акцент на его выразительность (заразительность),
на экспрессивный символизм искусства. Фридрих Шлегель в этой связи
говорит о неустранимом политеизме «универсального духа» и
непрерывных «внутренних революциях» как модусе его существования
(Шлегелы98з: З1^).
Таким образом, область искусства, литературы, культуры
конституируется через отнесенность их к ценности субъективного
самоопределения, что и обеспечивает теперь всеобщность эстетического факта,
эстетического суждения и эстетического отношения к
действительности вообще (эстетической установки). Субъективность
репрезентируется метафорикой бесконечности, которая включается в саму
конструкцию восприятия и суждения, причем чаще всего - через отрицание;
в категориях, близких к негативной теологии, традициям апофатиче-
ской мистики3. Таково понятие незаинтересованности в «Критике
способности суждения» Канта, метафора «неутолимой
жажды» в «Поэтическом принципе» Эдгара По, принцип
непереводимости у позднего Августа Шлегеля и др.
(см.: Woodmansee 1994- п~33)-
Характерно, что индивид задается романтиками как
идеальный, превосходящий любые частные определения
и проявления (свои произведения в том числе), а стало
быть, не исчерпываемый ими - неисчерпаемый в том же
кантовском смысле формального принципа (см.: Izenberg
1992)- Точно так же условность, фикциональный и
рефлексивный характер искусства в целом и каждого конкретного
произведения вводит внутрь текста, в саму конструкцию
эстетического идеальное начало бесконечности (оно может
дополнительно репрезентироваться мотивами «чудесного»,
«феерического» и т.д.). Парадоксы подобия, целого и части
в этой перспективе, с одной стороны, приводят романтиков
к идее сверхкниги, книги книг, «букваря» вселенной4,
а с другой - к порождающему принципу фрагмента,
бесконечно приближающегося к идеальному целому и вместе
с тем уже подобного ему5. В этом смысле, добавлю, новая
роль журнала как органа самовыражения группы
обеспечена у романтиков не просто наличием в европейском
обществе печати как технического средства, но их культурной
идеей «цепи или венка фрагментов»6, от которой, замечу, уже
один шаг до серийности романов-фельетонов, до
последующих библиотечек и серий популярной словесности.
Индивид, образование, чтение
В контексте подобных идей характерно предложенное
Фридрихом Шлегелем понятие «бесконечного индивида»
(Шлегель 1983:3Jl) (тот же смысл модального перехода,
возведения в бесконечную степень, символизирующий
автономность механизмов смыслопорождения, смыслотвор-
чества в культуре, имеют у него ценностные тавтологии -
удвоение понятий типа «поэзия поэзии» в значении
«трансцендентальная поэзия»7 и т.п.). Бесконечность тут
з
См.. Languages o( the
Unsayable 1989
Парадоксальным символом
неисчерпаемости индивида у романтиков
выступает его всегдашняя,
принципиальная неэаверши-
мостъ В этом плане неосуще-
степенность замыслов у
романтика и для романтиков —
другой полюс или предел
категорического императива
гениальности, принципа
бесконечности как непереводимость
у позднего Шлегеля
перекликается с его задачей
-перевести все» в ранний период
и т л . а гора набросков или
акт молчания у Малларме —
с его идеей сверхкниги
и стремлением вместить в нее
весь мир (реконструкцию
этого замысла и комментарий
к нему см Scherer 1957).
4
Литературные манифесты
1980 96 Морис Бланшо
о этой связи говорит о
-замысле всеобщей книги, своего
рода бесконечно растущей
Библии, которая не
представляла, а заместила бы
реальность - (Blancho? 1992. 525)
5
Об этом принципе у
романтиков и его драматическом
развитии в XX в см. нашу статью
Дубин 2001в
6
Шлегег.ъ 1983 293 В этой
связи понятны постоянно
всплывающие у Шлвгвлей и Новали-
са идеи книг, написанных
сообща, кружком,
предрешающие подобную практику
у сюрреалистов, в группе
УЛИПО и проч
7
То же понятие фигурирует во
-Фрагментах- уНовалиса.
см. Novahs 1943 144
именно и означает автономность, независимость строящего себя
индивида при выборе смысловых источников и ориентиров. Однако в
составную, но именно потому и замкнутую, «зеркальную* конструкцию
обобщенного субъекта при этом входит не просто смысловое озарение
извне, прозрение свыше и другие подобные синонимы отстраненного
и пассивного, как бы парализующего созерцания. Напротив, под
влиянием протестантизма и традиций немецкой мистики здесь
предусматривается единение индивида с идеальным прообразом, активное
«подражание» ему в его универсальности — устремленность к активному,
практическому, систематическому действию.
Данный антропологический момент крайне важен, вероятно, он
в описываемом контексте ключевой. Им задается сомасштабная
личности конструкция биографического времени и времени истории: она
выступает на правах своего рода светской (внутримирской) теодицеи.
Вместе г тем подобная антропология предопределяет искупительную
роль литературы (поэзии, слова), чем собственно и обосновывается
программа самообразования как индивидуального формирования себя
«по образу и подобию» (см.: Abrams 197*)- Различия в акцентировке тех
или иных черт антропологической модели «культурного» человека
(современный вариант «совершенного человека» традиционных,
сословно-статусных обществ) в разных странах Запада связаны с
различиями в процессах формирования и в составе групп новой,
письменно-образованной национальной элиты, т.е., в конечном счете — с
различиями в сроках, темпах и процессах модернизации. Эти несходства
соответственно проявляются в относительно различных национальных
концепциях образования, различающихся моделях репродуктивных
подсистем общества (школы, университета, библиотеки) и дебатах
вокруг этих социально значимых проблем в истории, например,
Великобритании, Франции или Германии (обзор литературы по этой теме см.:
Проблемы 1983:72-80).
Роль принципа индивидуальности в формировании
романтической программы культуры, искусства и эстетического воспитания была
настолько велика, что Фридрих Шлегель даже способностью к поэзии
и философии был готов наделить лишь тех, кто видит в них индивидов,
кто понимает литературу и мышление по образу индивида. Новалис
реактивировал для обозначения творческой субъективности поэта
старинный символ «малого мира», «вселенной в уменьшенном виде» либо
«вселенной внутри нас» (Шлегель 1983: з12» Литературные манифесты
1980:96, юб). Иными словами, здесь имеется в виду, что сознательный
и активный субъект творчества изначален и самодостаточен. В этом
смысле субъективность и вполне инструментально обеспечивает,
и несет в себе, символически воплощает самодостаточность культуры
(литературы) как искусства взращивания себя, овладения собой,
рафинирования собственных сил и способностей, систематического
повышения, утончения, сублимации качеств личности. Соответственно
и о литературе Шлегель в «Критических фрагментах» говорит как
о сфере семантической автономии, замкнутой и самодостаточной игре
символов: «поэзия — <...> речь, являющаяся собственным законом
и собственной целью» (Шлегель 1983:284).
В более поздних терминах Маршалла Маклюэна можно было бы
сказать, что коммуникативное средство здесь и есть сообщение. И это
не случайное сближение, не намеренный анахронизм или вызывающий
парадокс. Романтики нашли смысловую формулу и «клеточку* культуры
новейшего времени, которая впоследствии, в «эпоху технической
воспроизводимости», будет тиражироваться с помощью массмедиа. Морис
Бланшо на примере немецких романтиков описывает эту модель
чистого искусства — не миметической репрезентации, но, скорее, чего-то
вроде ритуальной самоорганизации, автокоммуникации или
самоманифестации - как «непереходное слово» (Blanchot 1992:523» 524)-
В этом историческом контексте и в принятой социологической
логике перспективно было бы рассмотреть модерную дифференциацию
жанровых версий реальности в литературе. Каждая из подобных
проекций литературы — воплощение самодостаточности и целостности, она
несет в себе, так сказать, собственную бесконечность. Так, у романтиков
и после них складывается новая, специфическая роль внепрограммной,
суггестивной лирики как своего рода «парадигмы модерности». Они же
делают олицетворением литературы как таковой, новой библией
современности роман (роман как «мифология истории», сама «жизнь,
принявшая форму книги», у Новалиса [Литературные манифесты 1980:
ioo]). Соответственно позднее это дает импульс к пересмотру
эстетических основ традиционной драмы, порождая кризис театра (параллель- *
ный в этом смысле кризису романа и лирики к концу XIX века) (см.: >
Szondi 1987). Прогрессирующее размежевание языков «лирики» и «про- £
зы» как принципиально разных семантических регистров слова, типов £
поэтики, равно как игра на их взаимообмене, без подобного размежева- £
ния невозможная, сами присоединяются далее к числу внутренних ме- 2
ханизмов автономной литературной эволюции (см.: Paz 1974)- «
При этом последовательное умножение жанровых разновидно- *
стей литературной реальности, критериев и стандартов их восприятия, >
оценки, интерпретации сопровождается процессами социально-роле- х
вой дифференциации в рамках литературной системы. В ней достаточ- °
но быстро выделяются социальные роли и культурные маски авторов г
словесности различного жанра. Возникает борьба за доминантные ли- *
тературные формы — за успех, влияние, престиж как в собственно лите- £
ратурном сообществе, так и в «большом» обществе. Соответственно о
происходит столкновение не только обобщенных ценностей и идей, но
и групповых, кружковых, личных интересов. Под воздействием
подобных факторов роль персонифицированного символического лидера,
олицетворяющего литературу, в разных исторических обстоятельствах
будет позднее переходить от поэта к романисту, от него — к драматургу
или даже литературному критику. А эти колебания социальной
авторитетности соответствующих литературных ролей, жанров, типов
поэтики станут далее предопределять их сравнительную привлекательность
для начинающих авторов, для более широких групп публики, впервые
включающейся в литературную коммуникацию. Силы подобного
социального давления способны, в свою очередь, подтолкнуть к новому
перераспределению литературных авторитетов, пересмотру жанров -
лидеров общественного интереса, повлечь за собой сдвиги в композиции
писательских карьер, стандартах критической оценки, процессах
литературной мобилизации и читательской социализации и т.д.
Со всеми описанными обстоятельствами и идеями связана и
принципиально новая роль читателя, впервые проблематизированная
романтиками, больше того, включенная ими в структуру литературной
коммуникации. В немалой степени на этот принципиальный перелом 17
повлияли особенности социальной структуры немецкого общества
XVIII-XIX веков, культурная - религиозная, идейная - специфика
процессов модернизации в Германии. Здесь важно отметить значение
протестантской и, в частности, пиетистской и гернгутерской (у Новали-
са) традиций, которые в решающей степени определили как
просвещенчески-романтический проект культуры в целом и положенную в его
основу общую модель «современного» человека, так и особую роль книги
при этом. Задача самовоспитания, самовзращивания индивида его
собственными силами и по его собственным внутренним нормам, без
опоры на внешние авторитеты и системы оценок, фактически делала
индивидуальное и семейное чтение, деятельность читателя
инструментальной программой культуры, достижения культурности, «зрелости»,
по Канту (см.: Bruford 1975)- Самодостаточность искусства,
сосредоточенного на самом искусстве (то «влечение к самому влечению», в
котором Валери уже на закате модерной эпохи увидел суть «эстетической
бесконечности» [Валери 1976: H5l). с одной стороны, и новая стратегия
построения литературного текста как пакта с читателем (назову ее
поэтикой в перспективе читателя или, короче, «поэтикой чита-
теля») — взаимосвязанные аспекты модерного проекта шпегель 19вз 287 Рекон-
КуЛЬТурЫ И ЛИТературНОЙ КуЛЬТурЫ В ЧаСТНОСТИ. ШлегеЛЬ струкцию. обобщение и ана-
лиз этих моментов в связи со
закономерно видит в читателе соавтора: писатель «вступает стаиовлоиивм литвратуры как
С НИМ В СВЯЩенНЫЙ СОЮЗ ИНТИМНОГО СОВМеСТНОГО фиЛОСОф- института, развитием массо
ствования (Symphilosophie) или поэтического творчества вого мтвни* и тл"см-Wood-
v J r r ' r mansee 1994:87-102. а также.
(Sympoesie)»8. R,cmcr 1987-1989.
Конструкция европейского человека,
формирование современных элит и институтов
С другой стороны, именно культурная программа субъективности дает
начало упомянутой выше дифференциации общества, структурному
усложнению его состава. Каждый из становящихся институтов
вырабатывает и выдвигает при этом свою институциональную формулу
человека. Так возникают и умножаются модели человека познающего,
создающего, рационального, экономического, политического и т.д., среди
которых и «человек литературный» (его смысловые планы - «человек
пишущий», «человек читающий»). Вначале эта совокупность значений
выступает групповым представлением (символом) нового круга
образованных, ищущих независимости интеллектуалов, позднее
универсализируется ими до чисто антропологической идеи (обобщенного образа
человека как такового), а затем становится ценностью, которая вводится
в структуру базовых институтов общества и полагается в основу
общественной динамики Запада, включая повседневную жизнь людей.
Важно добавить, что принцип и программа субъективности
представляют собой не только смысловой фокус кристаллизации
современных институтов западного общества, но и структурное начало
образования в нем новых, не наследственных (не родовых, не сословных)
элит. Имеются в виду именно те институты и группы, в которых
воплощается инновация, принцип позитивного изменения, составляющий
основу «современного» миропорядка. Вероятно, в этом плане можно
говорить об особой, исторически уникальной модели западного
человека (ее исторических границ и трансформаций, равно как других
цивилизационных моделей человека сейчас не касаюсь). Достаточно
указать несколько его обобщенно-типических, модельных характеристик.
Он индивидуалистический (в смысле - самостоятельный и
самоответственный); идеалистический (его поведение регулируется
обобщенными ценностями); ориентированный на постоянное повышение
качества действия и на признание этой устремленности
универсальным, общезначимым мотивом деятельности. Человек подобной модели
внутренне ориентирован на подобных ему других, стремится быть для
них и для себя понятным, поскольку ищет возможностей позитивной
консолидации. Видимо, в этом среди прочего состоит универсальный
смысл известной формулы Фридриха Шлегеля: «Настоя-
э щий автор пишет для всех или ни для кого»9. Поэтому че-
шлегель 1983 285 исоеер- ловек описываемой конструкции по мере возможности ра-
шенмо закономерно Морис rj г
Бланшо. вслед за ф шлегелем ционален, он стремится дисциплинировать свои озарения.
ноеалисом. гельдерлином. под Характерно, что именно этим свойством у романтиков, как
w^^cw^w ни парадоксально оно на первый взгляд, наделен поэт, ху-
и вдохновение, скольковладе- дожник. который «должен обладать основательным пони-
ниесобой и своими средства- манием и знанием своих средств и целей*, так что «чем
ми.см:&алспоМ992 520. „ ~ ~
Btancnot 1989 369-070 больше поэзия становится наукой, тем больше она
становится и искусством» (Шлегель 1983:3°5)-
Момент инструментального обращения с «иррациональными»
силами и величинами, в том числе акцент на технике обращения
индивида с собой, взращивания себя, крайне важен для всего хода
настоящих рассуждений. Вместе с тем он чрезвычайно редко акцентируется
в культурологических исследованиях, тогда как моменты
неуправляемого вдохновения, беззаконной свободы в манифестах и творческой
практике романтиков по давно сложившейся, больше того - стереоти-
пизировавшейся традиции, напротив, всячески подчеркиваются.
Однако само противопоставление рационального и иррационального в
такой идеологически перегруженной форме безнадежно устарело. Оно
непродуктивно, поскольку абсолютизирует лишь одно, исторически
ограниченное и крайне плоское представление о рациональном
(принято связывать его с позитивизмом, хотя понимание позитивизма при
этом тоже расхожее и очень огрубленное). Поэтому речь сейчас не
о том, чтобы противопоставить и оторвать друг от друга две эти точки
зрения на романтизм, но. наоборот, о том, чтобы рассмотреть эти
аспекты, оси самоопределения во взаимосвязи, в составе общей
антропологической конструкции человека у романтиков.
Решающий момент здесь - индивидуальный выбор именно
инструментальной стратегии обращения с «иррациональными»,
сверхреальными и в этом смысле сверхнормативными, но соприродными
и сомасштабными индивиду силами и величинами типа «наития»
(вдохновения) или «фортуны» (судьбы). Замечу, что типы сознания
и поведения, легшие после романтиков в основу господствующих
моделей современного искусства - мимесис реальности, индивидуальная
одержимость, медиумическая заразительность, - для прежней,
традиционной, сословно-предписанной, придворной культуры запретны
и подозрительны (точно так же аристократу не подобает заниматься
литературой, как и вообще чем бы то ни было, ни по вдохновению, ни
профессионально). Подобные мотивы и движимые ими занятия прежде
были вытеснены из официальной и повседневной жизни в особые
сферы сакрального либо маргинального, где помечены как отклоняющиеся.
низкие, болезненные (роли шута, колдуна, пророка и т.п.). Тогда как
описываемый здесь проект культуры и программа субъективности
подразумевают именно систематическое обуздание подобных
импульсов к действию, их вынесение в открытую сферу индивидуального
и публичного внимания, оцивилизовывание, рационализацию. В
истории же искусства они, если говорить ретроспективно, всякий раз
используются новопришедшими группами в качестве смысловых
ресурсов динамики, сдвига, а то и переворота (обновления). Всем им
в этом смысле противостоит «классицизм» как обобщенная модель
поведения по правилам и в соответствии с принятыми образцами
(подробнее см.: Дубин, Зоркая 1983)-
Субъективность и рациональность
Именно выбор инструментальных стратегий поведения (и
соответственно демонстрируемая в нем приверженность ко всему ценностному
символическому порядку, который обязательно стоит за подобными
инструментальными ориентациями и их санкционирует) прежде всего
и вознаграждается со стороны «современного» общества в лице его
авторитетных элит и основных институтов. Это неудивительно: оно -
в этом и состоит специфика «современности» — опирается как раз на
подобный порядок. Дело в том, что лишь инструментальный, а
значит, предельно обобщенный, понятный, бессодержательный и
бескачественный — «эфирный», сказал бы Георг Зиммель, — компонент
действия может быть не просто адекватно воспроизведен в
бесконечном множестве индивидуальных поведенческих актов (как
воспроизводится, скажем, элемент традиционного действия по обычаю или
привычке, по образцу старших или по велению другого авторитета), но
и стать основой для наращивания качественных характеристик
поведения, для постоянной оптимизации структуры и результативности
действия, быть стимулом к повышению его ценностной «планки»,
причем повышению в принципе неограниченному (что и задается
упомянутыми прежде символами бесконечности, неисчерпаемости и проч.).
Тем самым у общества и в культуре появляется чрезвычайно
существенная возможность максимизировать, как бы «подстегивать»
индивидуальное достижение самим способом его коллективной оценки.
Вообще говоря, так возникает и формальная мера (точнее —
система формальных мер), позволяющая условно «складывать»,
«умножать», «делить» социальные действия, их агентов, мотивы и
результаты, какими бы, по содержанию и по характеру протекания эти
действия ни были. Эквивалентом такой формальной измеримости
действия выступают, в частности, деньги или даже «пустое» число как
таковое. Например, количество распроданных экземпляров книги
либо, напротив, время, потраченное на ее написание, важнейшей
характеристикой входят в ее современный публичный образ, помещаясь
рекламистами на обложку, - так рекорды (а не просто победы в
соревнованиях!) входят в совокупность характеристик отдельного
спортсмена. Иными словами, через социокультурные механизмы успеха и
признания индивидуальное поведение получает систематическую связь со
структурой общества — системой социальной стратификации,
динамикой социальных позиций, статусом и престижем различных групп,
а целевая мотивация, выбор поведенческой стратегии, расчет индивида
приобретают не только общественное подтверждение, удостоверение
значимости, но и стимул к дальнейшей максимизации. Так работает
«самозаводящийся» механизм социального динамизма и подъема не
только индивида, но и целых групп и слоев в его лице (в подобных
случаях социологи говорят уже о «достижительском обществе»;
разработку этого понятия см.: MacClelland 1961).
Еще одним воплощением этого принципа обобщенности,
универсальности и бескачественности, невещественности регулятивов действия
является общедоступная письменность (алфавитное письмо) вместе со
всей совокупностью других условных, формальных языков культуры
Нового времени. В этом смысле принципиальная беспредельность
стремлений к «абсолютному» произведению («сверхкниге»; см. об этом в нашей
статье «Хартия книги: книга и архикнига в строении и динамике
культуры» [Дубин 2ooia: 82-90]) в новейшей европейской словесности после
Бодлера с его теорией «чистого искусства» и «вкусом к бесконечности»,
погоней за «неосязаемым» и одержимостью «самим письмом», как ни
парадоксально, напрямую связана с выходом литературы на рынок и
приобретением ею там, по выражению Вальтера Беньямина,
«экспозиционной» ценности (см.: Agamben 19986:78-84). Характерно в этом смысле
убывание предметности в современных изобразительных искусствах
постбодлеровской эпохи вплоть до полного ее исчезновения и даже
разыгрывания подобного отсутствия, своего рода «ритуально-
ю го жертвоприношения» реальности10.
Если брать структуру коммучи- В сравнительно-исторической перспективе допусти-
кации. то подобной «само-
убийстосммо*. инициативе со м0 предположить, что лишь «человек» описанной выше
стороны художника соответ- конструкции и может осуществлять универсальную рацио-
ствуют разрыв между тиража- нализацию своих действий. Точнее, только ориентируясь
ми эвэиг зрднои и массовой
словесности, пустые залы со- на такую модель, группа, выступающая с заявкой на само-
вромеиных -продвинутых- ху- стоятельность и общественный вес, может сделать рациона-
дожественных галерей, уход ^ w
сколько-нибудь широкого зри- лизацию своих поступков и вообще смыслового действия
теля из экспериментального как такового (его целей, средств, семантических и симво-
театра и вместе с тем суже л ических ресурсов) систематическим занятием, по праву
ни© ■^— в том числе и чисто
Физическое -пространств претендуя далее на место в структуре общества. Допусти -
последнего. переход его в за- м0 считать рОМанТИКОВ Первой ИЗ ПОДОбнЫХ групп «СОВре-
ведомо неприспособленные. w __
-неудобные-, культурно не ар- меннои» элиты. Недаром именно они узаконили в культу-
тикулированные помещения. ре проблематику внесословной группы — молодежи
то. что в новейшей антрогюло- вообще поколения как особой общности взглядов, на-
гии города вслед за Мишелем ^ ^ ^
Фуко называют «поп-неих- строений, символов, стиля поведения. Они же внесли в об-
(см Аиде 1992. особенно щество свое понимание динамизма — новую семантику
желания как выражения человеческой субъективности,
понимание роли эротического импульса в культуре, рационализацией
которых занялась впоследствии как словесность (Лотреамон, Рембо,
Жарри, но в особенности - сюрреалисты), так и наука (психология
Фрейда), философия (антропология Батая).
Современность и историчность
Соответственно с романтизмом связано утверждение в культуре
представлений о ценности современного, нового. Показательно, что
конститутивный принцип субъективности чаще всего предъявляется
романтиками (и их в данном отношении наследниками вплоть до
сюрреалистов) в отрицательной форме, через символы несоизмеримости,
неисчерпаемости, одним словом, бес-конечности (опять-таки в форме
отрицания). Если говорить о «новом» и «современном», то модус
негативности вводит здесь значение разрыва с традицией. Но вводит его
как положительный, креативный, конструктивный момент. Сознание
и символическая демонстрация подобного разрыва выступают при
этом знаком незастывшей, динамической действительности, способной
к движению, шифром настоящего времени в его неустранимой,
основополагающей связи с субъектом - знаком эпохи, которую, как и
субъекта, обозначают ровно таким же «формальным» или «пустым»,
отрицательным способом («modern», а затем — «postmodern»).
С «современностью» коррелирует и идея истории как нередуциру-
емого уровня человеческого существования. Дело не просто в сознании
времени или элегическом чувстве преходящести человеческих трудов.
Романтики видят в истории особый план понимания человеческих
действий (sub specie historiae). Историчность для них означает тот
новый уровень сложности, нелинейности человеческих действий и
многомерности смыслового состава современной эпохи, который требует от
художника и мыслителя выработки новых, стереоскопических форм
представления. Особые возможности, чей символический потенциал
тоже едва ли не впервые в таком масштабе осознан и реализован
романтиками, открывают здесь письмо, печать, чтение. Характерна
романтическая конструкция времени как принципиально обратимого и
пластичного. Прошлое, считает Гердер. вполне возможно вернуть через
прочтение, толкование, перевод, а потому его можно рассматривать как
будущее: «Пиши для умерших! Для ушедших, которых ты любишь. -
Но прочтут ли они меня? - Да, когда вернутся как твои потомки» (цит.
по: Penisson i999: х39)- Особенность такого рода возвратных
конструкций, формул или матриц субъективности состоит в том, что они
сочетают замкнутость структуры с потенцией к смысловозрастанию.
в принципе - бесконечному. Таковы, например, символ,
миф, игра11. Интерес Герреса, Крейцера, Г.Г. Шуберта, Ба- 11
адера, Шеллинга, Новалиса, братьев Шлегелей к символу ° символе и игре в перспект-
. . -, вв теоретической соииологии
и мифу (они его. как впоследствии Томас Манн, историзи- см Левада 1993 ээ-пэ
руют и в этом смысле гуманизируют) идет еще и отсюда.
Соответственно в деятельности романтиков и после них история
становится проблемой философии, проблемой культуры
(возникновение философий истории, философий культуры и языка), равно как
и проблемой литературы (рождение историй литературы, историй
национальных литератур). Да и сама историческая наука как профессия
и предмет преподавания - порождение тех же европейских
катаклизмов конца XVIII - первой половины XIX века, что и «литература»
(«национальная литература»). Первые самостоятельные кафедры
истории появились в Берлине в i8io году и в Сорбонне в 1812-м. в
Англии - в i86o-x годах, а национальные исторические журналы по
хронологии их создания следуют за развитием в Европе идей
национального государства, национальной культуры (литературы), возникая во
второй половине XIX века.
Представление о национальной литературе (точнее, различных
литературах, уровнях литературы) отмечает для романтиков полюс
разнообразия, исторической конкретности. Но для внутренне конфликтной,
всегда драматически раздвоенной романтической мысли не менее
значим другой полюс - идея и символика универсального, всеобщего,
всемирного. Это относится к понятию «мировая литература», к идее
всеобщего языка - в его роли может символически выступать, скажем,
музыка, как для Новалиса (тогда противоположным полюсом в этом
плане будет «проза» - таков, например, смысл понятия «исторический
язык» у Жубера; см.: Жубер 1982:376).
Собственно на разности потенциалов между этими полюсами
и держится романтический принцип исторической относительности.
Впрочем, точнее было бы говорить о локальной, языковой,
хронологической соотнесенности фактов культуры, а стало быть, о наличной
и неуничтожимой множественности литературных и вообще
культурных образцов, символов, значений, синтезируемых теперь лишь по
правилам индивидуального вкуса. При этом, например, Шатобриан
видит в самой многочисленности и разнообразии языков Нового времени
одну из причин заката литературных авторитетов, которые не могут
теперь претендовать на всеобщность (см.: Шатобриан 1982:
12 239-242). В немецкой романтической мысли и творческой
См.:Вегтап1995 111-139 J ' r r
о связи романтической тво- практике самих романтиков эта «поствавилонская» ситуа-
рии перевода с принципом ис- ция получает иной проблемный разворот. Гердер, Шлеге-
фи^оф^ой ^сТорииГм К°Й ли*шлейермахер включают идею перевода в перспективу
Lacoue-Labartne 1999: философии культуры, делая перевод («всеобщую пере-
187-203 Роль перевода в ста- ВОДИМОСТЬ») КОНСТИТУТИВНОЙ Характеристикой НОВеЙ-
новлении новейшей литерату- _ _ _
ры для условий -опоздавшей- шеи литературы. Этот подход позднее развивают В. Бенья-
культурнои окраины показана мин и, опираясь на него, М. Бланшо. а затем - и в теории.
ц^в^^теХ^кл ^fcM3 и в своей переводческой практике блестящего германиста
Lou<s 1997 301-355 и латиноамериканиста - Антуан Берман12.
Институт литературы, уровни литературной культуры,
механизмы ее динамики
С введением романтиками, а затем символистами идеального начала
бесконечности (т.е. рефлексивно-игрового принципа условности,
символического представления субъективности) в саму конструкцию
эстетического литературной культуре оказываются заданы условный
«верх» и «низ», центр, окраина и границы - символические пределы,
соотнесение с семантикой которых далее выступает собственным,
имманентным механизмом ее организации и динамики. А литература как
социальный институт и культурная система нуждается в механизмах
такого типа именно постольку, поскольку стремится к максимальной
автономии от наличных политических, экономических, религиозных
контекстов и обстоятельств, эмансипируется от предписанной
сословной иерархии, культовых практик, не умещается в рамки структур
традиционного меценатства и патронажа13.
При этом формы «массовой» литературы в перспективе
исторической социологии культуры стоит рассматривать как аль-
^ 13 тернативные, конкурирующие с «высокими» способы сим-
Социологическими средства- w '* J
ми этот переход к современно- вол ическои репрезентации и разгрузки единого комплекса
мУ состоянию на материале проблем. Сами эти проблемы подняты в Европе Процесса-
Франции обстоятельно рекой-
сфуирован присцилпой ми модернизации традиционных и сословно-иерархиче-
п кларк см cia* 1991. ских обществ, движениями национальной консолидации
и образования национальных государств (культур), необходимостью
выработать новые механизмы автономной, собственно символической
регуляции поведения свободного индивида. Понятно, что именно они,
сопровождающие их обстоятельства, порожденные ими конфликты
составляют тематический, сюжетный, мотивный, персонажный костяк
словесности, которая претендуют на центральное место в культуре,
а вскоре и прямо получают институциональный статус национальной
классики (см.: Die Klassik Legende 1971*. Begriffsbestimmung 1972). Было
бы перспективно увидеть в массовой культуре и в классике разные
групповые проекции, соотнесенные друг с другом развертки одного
«современного* представления о человеке и обществе, быте, истории
и мире, наконец - о самой литературе. Скажем, последняя и в том
и в другом развороте будет проблемно-социальной, антропоцентрист-
ской, миметической, с отмеченными завязкой, кульминацией и
развязкой, сословными характеристиками героев, панорамными картинами
«света* и «дна» в их драматизированном противостоянии и проч.
Рельефней всего это можно показать на романных сагах Бальзака или
Диккенса, где массовое, коммерческое и развлекательное еще почти не
отделено доминантной эстетической идеологией от «серьезного»,
«настоящего», «вечного» (и Бальзак, и Диккенс не раз напрямую
обращались к мелодраматическим и детективным сюжетам).
Подобный анализ позволил бы увидеть, что так называемая
популярная литература — это «та же» литература, что литература «большая»,
«настоящая» и т.п. (см.: Couegnas 1992; Thoveron 1996; Le roman populaire
1997). Так, она переходит от романтизма к реализму в 1840-х годах, к
натурализму — в 1860-1970Х, к кризисному состоянию невозможности
реалистического повествования и обнажению своей фикциональной
природы, условной повествовательной игры — в конце века. Скажем,
в детективе едва ли не раньше, чем в «серьезном» романе, была
выявлена и разыграна проблема фиктивности персонажей, подорвана
линейность повествования, обнажен авторский «договор» с читателем и
дезавуирована фигура читателя в тексте и проч.14
Вместе с тем ранний детектив (Бальзак, Э. По, У. Коллинз, Э. Га-
борио и др.) с особой четкостью и чистотой воспроизводит становление
современных институтов гражданского общества -
правовой и судебной системы, науки, общественного мнения,
массовых коммуникаций. Отсюда не только фигура
репортера как детектива, мотив его вездесущности, постоянная
опора на сообщения прессы (в том числе специальной
судебной печати), но и семантика поисков идентичности
в романе, мотивы раздвоенности, маски, подделки,
анонимности, инкогнито. Отсюда же - подчеркнуто
позитивистский подход к пониманию поступков действующих
лиц, престиж естественных и точных наук, научных
доказательств виновности и невиновности, роль документов
и улик в расследовании и т.п. (напомню, что i86o-e годы -
это не только детективы Коллинза, Олдрича и Габорио,
но и «научная фантастика» Жюля ВернаI5. Собственно
литературное - фикциональное, сюжетное, описательное,
стилистическое - выступает здесь в качестве системы
риторических правил, обеспечивающих переходы между
автономизирующимися сферами социальной жизни
14
См.: Eisenzwetg 1986.
Детективу в его связи с модерной
культурой посвящена
монография Жака Дюбуа, для
которого этот жанр вообще со*
масштабен модерности.
парадигматичен для
современной эпохи, обозначая как
ее -начала-, так и -концы-.
См.: Duoots 1992 (особенно
с 47-66)
15
См. об этом образцовую по
обстоятельности
монографию: Messac 1929. Подход
автора формировался в кругу
тогдашнего острого интереса
европейских интеллектуалов
к детективному жанру (работы
Э. Блоха. 3 Кракауэра и др)
и сам влиял на их разработки
(в частности, на эссе В. Бенья-
мина).
и соответствующими системами значений, и подчиняется «научной»
логике расколдовывания и вытеснения «тайны», «секрета». «Скрытое»
при этом чаще всего связано со Старым порядком, фигурами и
биографиями его последних представителей, «осколков прошлого», как
исключительно они же выступают носителями неразрешимых душевных
загадок и вообще «психологии», т.е. нескольких несовместимых систем
ориентиров и мотивов поведения, которые постоянно конфликтуют
и колебания которых непонятны для всех остальных, — мотив
идеологической полемики и «борьбы с прошлым», вообще чрезвычайно
значимый для становления идей гласности и общественного мнения в
модерной Европе. Формы соединения очерченных семантических зон. своего
рода нормы социокультурной грамматики, становятся при этом
сюжетом романов, фоновой рамкой для поведения героев, «втягиваются»
в описание их внешности, речевых особенностей, костюма, обстановки.
Проблематизируя системы значений, связанных с противопоставлением
официального, публичного и частного, аристократического,
буржуазного и простонародного, относящегося к Старому и Новому Свету, и
вместе с тем связывая эти семантические зоны с помощью своих условных,
фикциональных техник, литература и превращается во всеобщий
коммуникативный посредник, делается модерным эквивалентом традиции,
одним из универсальных способов символической интеграции целого,
национального сообщества, национальной культуры.
То же самое можно показать на формировании таких
условных и универсальных конструкций, как единый, над-
локальный и наддиалектный национальный язык16, или на
процессах изобретения корпуса национальных традиций,
формирования национальных литератур17,
соответствующих версий общей и единой истории, а далее - при
превращении их в предмет школьного преподавания, материал
учебников, общенациональных и местных музейных
экспозиций и т.п. (см.: Guillaume 1980; The Invention of Tradition
1983; Pomian 1991a: 166-176). Например, в формировании
имажинария национальной идентичности средствами
русского исторического романа 1820-1830-х годов такие
опорные точки в картине отечественной истории, как
Куликовская битва, правление Ивана Грозного, поход Лжед-
митрия. Петровская эпоха, Наполеоновские войны или
такие смысловые мотивы и черты национального характера,
как угроза завоевания и защита от захватчика, культ вождя
и образ врага, в том числе «внутреннего», фигура
полководца и бунтарская, «разбойная» природа русского человека вместе
с его терпением и покорностью прорабатываются писателями «без
имени» или авторами, позднее получившими резко оценочную
квалификацию «рыночных», задолго до того, как за подобные темы берутся
Загоскин. Лажечников или Пушкин. Но, главное, идеологическая
трактовка и художественные решения у «серьезных» и «коммерческих»
авторов при этом весьма близки10.
В этом смысле «массовая» словесность уже как отрасль
литературной промышленности, с одной стороны, повторяет траекторию
«высокой», а с другой - служит для «серьезной» литературы формой или
механизмом, с помощью которой та как бы выводит наружу, воплощает
в нечто внешнее и этим преодолевает собственные страхи, нарастающие
Об этих процессах во
Франции, Германии, Италии см.
напр Селеаи 1975. Blackall
1978. DeMauro 1984
17
О самой идее национальной
словесности в связи с
построением литературы как
института и разработкой в
литературной критике представлений
о жанровом составе,
стилистической системе
словесности, пантеоне ее авторитетов
и проч. см.: HohendaN 1989;
Jusdants 1991; Qu'est-ce qu'une
fctterature 1994.
18
Процесс и технологии
изобретения •национального
характера- на итальянском
материале показаны Джулио Боллати;
см.: Botlati 1984.
внутренние проблемы и конфликты. Они соответственно маркируются
как недостойные, плохие, и тем самым достигается возможность с
ними справиться. Однако характерно, что ценностному снижению они
опять-таки подвергаются именно по критерию инструментальной
неадекватности - техническому неумению овладеть исходным
материалом, добиться эстетического эффекта и проч.
Для самой литературы упомянутое разделение на элитарную
и массовую связано с качественно новым социальным контекстом —
концом существования в «закрытых» светских салонах, узких ученых
кружках и дружеских академиях, крахом традиционно-сословного
покровительства, аристократического меценатства, придворного
патронажа и выходом на свободный рынок со всей его изменчивой игрой
разнообразных интересов, запросов и оценок. Этот процесс, в ходе
которого, собственно, и сложилась литература как система, как
социальный институт, привел к кардинальным переменам в самопонимании
писателя, представлениях о функции литературы, траекториях
обращения словесности в обществе. Речь идет о профессионализации
литературных занятий и становлении соответствующей системы оплаты
писательского труда (дифференцированной гонорарной ставки),
формировании журнальной системы и роли литературного критика,
обозревателя и рецензента текущей словесности, возникновении
различных и постоянно умножающихся отныне групп авангарда и
разворачивании литературной борьбы между ними, в том числе борьбы за
публичное признание, успех, доминирование в литературе и власть
над общественным мнением как механизма динамики всей системы
литературы.
Одним из главных моментов подобной межгрупповой борьбы,
всего процесса становления литературы как подсистемы
развивающегося общества и стала оценка определенных словесных образцов и
литературных практик как «массовых», «развлекательных» и т.п. в
противоположность «серьезной», «настоящей» словесности. Понятно, что
оценка эта вынесена с позиций «высокой» литературы. Точнее — с
точки зрения тех достаточно широких групп писательского окружения,
поддержки и первичного восприятия литературы, для кого идеология
«подлинного искусства», его статуса «настоящей» культуры, его
важнейшей социальной роли стала основой притязаний на авторитетное
место в обществе (нередко их объединяют под именем «буржуазии
образования», чьи взгляды на литературу детально обследовали в
последние годы Юрген Хабермас и Петер Бюргер в Германии. Пьер Бурдье
и его сотрудники во Франции). На деле историческая система
координат в новом культурном пространстве была гораздо сложней и
многомерней. В самом обобщенном виде можно сказать, что в реальном
взаимодействии пестрых литературных группировок начиная, примерно,
с 1830-1840-х годов (сначала во Франции, а затем и в других
крупнейших литературных системах Европы) противостояли друг другу
позиции поборников «авангардной», защитников «классической» и адептов
«массовой» словесности.
При этом авангард, будь то сторонники «чистого искусства»,
приверженцы «натурализма», позднейший «модернизм», боролся не
с низовой или коммерческой словесностью и искусством. Из этих
непрестижных или попросту дискриминированных областей — газет
и городских граффити, уличной песни, мюзик-холла и цирка, радио
и кино - авангард, особенно по мере дальнейшей дифференциации
и ускоренной профессионализации искусства, как раз охотно черпал
сюжетные схемы, мотивы, образы, а нередко и агрессивную энергию
противостояния и насмешки (равно как массовое искусство, роман или
дизайн охотно прибегали, со своей стороны, к находкам авангарда [см.:
Strychacz 1993])- Авангардисты не принимали особой разновидности
художественного традиционализма - идолопоклонничества перед
классикой и механического повторения канонических штампов,
принятых среди официального истеблишмента и неотъемлемых от
авторитарной власти над искусством («академизм», «салонность»).
Дискредитация же массовой словесности представителями
художественного и литературного истеблишмента шла по двум линиям.
Измеряемая идеализированными критериями литературной классики,
массовая литература обвинялась в эстетической низкопробности
и шаблонности, порче читательского вкуса. Со стороны же социально-
критической, идейно-ангажированной словесности массовую
литературную продукцию упрекали в развлекательности, отсутствии
серьезных проблем, стремлении «затуманить сознание» читателя и его
всего-навсего «утешить» (и за то. и за другое приверженцы
классицизма еще в XVII-XVIII веках укоряли роман как жанр-парвеню).
Во всех подобных позициях для социолога литературы слишком
хорошо различимы признаки групповой оценки и межгрупповой
идейной борьбы, конкуренции за лидерство, черты определенной и
хронологически ограниченной идеологии литературы. Так, к середине XX
века противопоставление авангарда и классики, гения и рынка,
элитарного и массового в Европе и США окончательно теряет
принципиальную остроту и культуротворческий смысл. В этом смысле
тогдашние сборники полемических статей левых американских
интеллектуалов «Mass culture» и «Mass culture revisited» оказываются уже
арьергардными боями: эпоха «великого противостояния» миновала,
начала складываться качественно иная культурная ситуация. Массовые
литература и искусство - хорошим примером здесь может быть судьба
фотографии - обладают теперь пантеоном признанных, цитируемых
«внутри» и изучаемых «вовне» классиков, авангард нарасхват
раскупается рынком, переполняет традиционные музейные хранилища
и заставляет создавать новые музеи уже «современного искусства».
Недаром в самом скором времени, уже в 1960-х годах и, что характерно,
раньше всего в Новом Свете, не знавшем европейских процессов
формирования национальных государств, национальных культур, которые
и сопровождались складыванием классикоцентристских идеологий
литературы, а затем борьбой с ними, этот рубеж отмечается и осознается
(Лесли Фидлером и другими) как феномен постмодерна, в полном
смысле слова - массового общества19. При этом принцип
субъективности, сформировавшиеся на его основе социальные роли
и группы, включая авангард, установившиеся формы
литературной жизни, соответствующие стандарты восприятия
и оценки литературы, разумеется, никуда не исчезают, но
существуют уже в совершенно других рамках. Структура
и динамика социума, включая литературное сообщество,
все больше определяется теперь работой массовых
институтов, больших организаций, универсальных рынков
символических благ (ближайший контекст для словесности
19
О возвращении канона уже
как исследовательской
проблемы, и прежде всего в
американскую науку о литературе.
см. нашу заметку
«Пополнение поэтического пантеона-
(Дубин 2001а: 324^328) и
материалы специального раздела
в сравнительно недавнем
номере -НЛО-, особенно
статью Гронас2001
составляет в этом плане деятельность массмедиа, и интереснее,
продуктивнее не пустопорожние толки о том, кто из них на нынешний день
«царь горы», а эмпирический анализ и концептуальное понимание
того, как они сегодня соотносятся и взаимодействуют в жанровом, мотив-
ном, образном, стилистическом и других планах, в системе разделения
литературного поля).
Если же вернуться к начальным этапам дифференциации
классического, элитарного и массового в культуре и искусстве, то важно
подчеркнуть, что с помощью такого рода групповых оценок западной
культуре в поворотный для нее момент, на переходе к «модерному»
обществу и культуре были заданы разноуровневость и многомерность,
а стало быть, введено начало единства, связности, системности, с одной
стороны, и механизм динамики, развития, вытеснения и смены
авторитетов, типов поэтики и выразительной техники — с другой.
«Отработанные», «стертые», ставшие рутинными элементы поэтики, усвоенные
и общепринятые типы литературного построения были помечены при
этом как низовые, став основой для наиболее широко циркулирующих,
едва ли не анонимных и постоянно, все быстрее сменяющихся
литературных образцов. Причем это было сделано силами самой авангардной
словесности и в укрепление ее авторитета. Скажем, именно из среды
«малых» романтиков, их младшего поколенческого набора, из кругов
ближайших эпигонов французского романтизма вышел и историко-
авантюрный роман Александра Дюма и социально-критический
роман-фельетон Эжена Сю.
Авангард: субъективность и/как дистанция
Элитарное искусство может конституироваться лишь по отношению
к «классике» как исторически подвижному воплощению
генерализованной, в принципе — «всеобщей», нормы. Авангард впоследствии
и устанавливает разные, по-разному дистанцированные
взаимоотношения с классикой (ее разновидностями, включая академизм и салон),
с одной стороны, и масскультом (вплоть до кича и трэша) — с другой.
Таковы в истории идеи и практика богемы, принципы «искусства для
искусства», кружки «парнасцев», «проклятых», «символистов»,
«декадентов». Сама цепная реакция умножения этих групп, течений, веяний
и их коллективных определений реальности характерна: в ней
выражается процесс прогрессирующей дифференциации литературного
сообщества и новейшего общества в целом (см.: Burger 1984; Calinescu 1987)-
В любом случае отмеченная, нормозадающая и
структурообразующая позиция здесь - классикоцентристская (см.: Kermode 1975»
Компаньон 2ooi: 272-287; Зенкин 2002:153-17°)- Но она же в современной
культуре и самая «подозрительная». Понимание условности
культурных норм влечет за собой более или менее постоянную
проблематичность любой монополии на культуру и репрезентации ее центральных,
«главных» значений и образцов, не прекращающуюся неустойчивость
господствующих позиций в социальной системе литературы и обществе
в целом. Идеи-символы «конца» (катастрофы, краха, по Бланшо),
дублирующие их призраки немоты, потери творческого дара, выступают при
этом еще одним - предельным, страховочным - моментом внутренней
организации современной культуры, проективной самоорганизации
общества, как в предыдущую историческую эпоху ими выступали идеи-
символы утопий.
Нарушение культурной нормы, введенное рефлексивно,
иронически, в порядке игры, и составляет теперь эстетический факт, начало
эстетического для «художника современности* (по заглавию ключевой
в этом смысле, программной статьи Бодлера о Константене Гисе
[Baudelaire i999:79°~8i5; см. об этом: Froidevaux 1989; Greiner 1993» Ман
2002:208-218]). Эстетическим в новых условиях в отличие, например,
от классицизма выступает не сама норма, а именно контролируемое,
намеренное нарушение на фоне нормы — внесение субъективного начала,
демонстрирование и обыгрывание темы субъективности. Последняя
представлена как бы беззаконной, неуправляемой и проч. С одной
стороны, это означает, что субъекту теперь нет внешнего закона, что для
него отсутствует общеобязательная норма: он - сам себе норма и закон.
С другой стороны, он именно поэтому не может быть исчерпан текстом
как нечто законченное и однозначное. Напротив, он введен как
неиссякаемое творческое начало («бесконечный гений*, по формуле Новали-
са) и представлен не впрямую, а символически: через символы
бесконечности, несоизмеримости с какими-либо эталонами, непостижимости
и т.п. Иными словами, авторская субъективность может быть включена
в текст лишь на правах условности — как сам принцип соотнесенности
текста не с внешней реальностью, объектом, а с творящим и/или
воспринимающим субъектом, с самой его способностью относиться к
тексту как потенциально осмысленному целому, вносить в него смысл.
С этим связаны принципиальные характеристики новейшей
поэтики повествования в литературе XIX века, а в массовой словесности
и в продукции экспериментирующих с ее образцами элитных групп -
по сей день. Необыкновенное — от чудесного до чудовищного -
становится здесь основным способом установления критической дистанции,
техникой ввода рефлексивной позиции «внутрь* самого текста. Иначе
говоря, оно является особым экспрессивным шифром (кодом)
проективного или имплицитного читателя как самостоятельной фигуры,
проблематичной и важной для новейшей словесности,
изобразительного искусства, выступает их «внутренним* организующим элементом,
началом самовозрастающего, динамического, всегда лишь
разворачивающегося и только еще предстоящего смысла. Динамический синтез
привычного и экстраординарного создает требуемую
«увлекательность* новейшего искусства — таков особый проективный механизм
постоянно подновляемой «обратной связи* с воображаемой
публикой. Этим включается и постоянно поддерживается условная, игровая
идентификация читателя/зрителя с описываемым и изображаемым.
Она используется как «серьезным*, так и «массовым* искусством.
Практика шока — столь же условно-игрового, спровоцированного,
демонстративного и контролируемого разрыва коммуникации, начало
которой положил групповой романтический эпатаж, развитый
и осмысленный впоследствии в эстетике Бодлера (см.: Agamben 19986:
81-82), — является логическим и символическим пределом подобного
эстетического дистанцирования и художественной саморепрезентации
в новейшей культуре.
В ситуации постмодерна такое остраненное (собственно
эстетическое) отношение, включая при этом сколь угодно шокирующие
подробности, массовизируется и становится анонимным продуктом
массовых информационных технологий. Отсюда характеристика
постсовременного социума с его «телевизионными войнами*, «реальным
телевидением» и тому подобными феноменами как «общества зрелищ*
(Ги Дебор). В этом плане массовое общество наново проблематизирует
сложившиеся, казалось, границы и фундаментальные отношения
между печатным и изобразительным, визуальным (чтением и смотрением),
между письменным и устным (не только в практике аудиовизуальных
массмедиа, но и в диалоговых режимах работы дискуссионных чатов
Интернета). Вместе с тем интерактивные медиа, даже используя
механизмы печати, но устраняя при этом принципиальный разрыв во
времени отправителя и получателя, т.е., упраздняя или по крайней мере
сводя к минимуму социальные и культурные барьеры общения между
ними, заставляют исследователей заново продумать утвердившиеся
понятия и концепции для описания печатных коммуникаций.
Визуальное в современной культуре
К программе социологического исследования
публикуется впервые I. Зрение, представление, видение будут пониматься здесь
как разновидности социального действия - действия,
обусловленного социальными контекстами, опосредованного
социально значимыми символами и обращенного к «другим», реальным или
потенциальным социальным партнерам, различающимся по своему
общественному положению и амбициям, смысловым ресурсам,
культурным навыкам и ориентирам. Задача здесь состоит в том. чтобы
систематизировать некоторые типовые формы и семантику визуальных
феноменов в качестве компонентов социального действия и наметить
возможность их анализа в рамках процессов коллективного
производства, репродукции и восприятия символических образцов, обсудить
некоторые, опять-таки типизированные, способы реконструкции их *
смысловой структуры (способа именно зрительной, а не слуховой. $
осязательной, обонятельной и проч., представленности тех или иных *
значений в культуре, истории). Данная часть работы — прежде всего I
теоретическая. Анализ и интерпретация эмпирических данных, исто- °
рических обстоятельств почти целиком оставлены в стороне либо под- -
чинены типологическим задачам, иллюстрируют те или иные концеп- £
туальные положения. '
2. Если говорить о новоевропейской культуре, традиции западной г
мысли (отвлекаюсь сейчас от многообразия и динамики реальных про- *
цессов и тенденций в этой области, от противоборства соответствующих I
интеллектуальных групп и т.п.), то в общем смысле визуальное, зримое *
представляет в структуре социальных феноменов нормативный уровень, *
или план, их семантики. Апелляция к видимому отсылает к максималь- *
но согласованным, непроблематичным значениям, имеющим группо- *
вую или институциональную санкцию очевидного (по-другому говоря,
она характеризует редуктивный, более «традиционный», а нередко
и попросту рутинный план социального действия и взаимодействия —
отсюда преобладание предметного кода и предметной аргументации
типа «открой глаза», «смотри сюда» в традиционной культуре, в любой
повседневной практике). Подобные значения для членов группы или
института, для «других», ориентирующихся на них в своих планах или
поступках, удостоверены коллективным, анонимным авторитетом и
фигурируют на правах известного, явного, само-собой-разумеющегося,
естественного — неважно сейчас, имеется ли в виду семантика физической
природы или натуры человека, его общественной природы. Поэтому они
не несут специальных помет о происхождении подобной уверенности,
не подразумевают вопросов о ее условиях и границах. Видеть нечто
означает без предпосылок и безоговорочно верить в его существование
(seeing is believing): императив «смотри» либо полувопрос «сам не
видишь, что ли?» синонимичны высказываниям «это таково», «вот оно»,
«нечто есть». В обобщенной, типизированной семантике видения
преобладают значения существования, действительности, реальности,
предметности и тому подобные экзистенциальные компоненты, точно з»
так же как в эпистемологических разработках с видимым связываются
представления о достоверном (декартовская традиция, к которой
позднее апеллирует Гуссерль с его понятием эвидентности; см.: Гудков 1994'-
187-216). Видимое значит понимаемое, понятное, интеллигибельное:
увидеть означает понять, увидеть-понятым (seeing is understanding).
3. Но эта непроблематичность характеризует зрение, способность
видеть очевидное так же, как другие, вместе с другими и глазами
других. Зримое становится проблемой в форме изображенного, в виде
зрелища (видеть и показывать, показывать и создавать напоказ —
действия, различные по структуре, по смыслу, агентам действия).
Изображение и составляет одну из важнейших проблем культуры Нового
и новейшего времени (с конца XVIII — начала XIX века — в эпоху
Modernite) и отмечает ее, условно говоря, начало — начало культуры
в собственном смысле слова, как проблемы и программы для автономи-
зирующегося новоевропейского индивида. Опять-таки в самом общем
плане проблемой здесь становится, если говорить социологическим
языком, воспроизводство (репродукция) совокупного ресурса основных
образцов и значений, которые определяют жизнь европейских обществ,
тех или иных сообществ. Разрыв «естественной» межуровневой,
межгрупповой и межпоколенческой трансмиссии (а за ним стоят эрозия
и крах традиционных, статусно-иерархических, сословных институтов
господства и авторитета, предписанных форм и образов жизни,
крупномасштабные процессы дифференциации социума, кристаллизации в нем
специализированных сфер и институтов, рационализации смысловых
оснований действия и необходимость в выработке его обобщенных
ориентиров, равно как и специализированных, парциальных моделей)
делает проблематичными в первую очередь нормативные основания
коллективного действия. Зрительная аргументация ставится под вопрос
(см.: Вапп 1989; Ямпольский гооо; Ямпольский 2001).
С другой стороны, социальной потребностью (и задачей
определенных инициативных групп общества — формирующегося слоя
свободных интеллектуалов, который в дальнейшем все более
дифференцируется, профессионализируется, расслаивается на специализированные
институты, противоборствующие группы и т.д.) становится выработка
достаточно широкого и гибкого набора символических образцов
действия, способов их культурной записи (прежде всего письменной)
и форм социального распространения, контроль за приобщением
и усвоением, поддержание во времени. Превращение субъекта в центр
смысловых координат — вокруг чего и кристаллизуются понятие
и программа культуры как «новой природы» человека — влечет за
собой принципиальную субъективацию определений реальности. Это
производит своего рода оптический эффект «взрыва зрелищное™»
и вместе с тем, что характерно, «исчезновения очевидности» (см.
развитие соответствующих идей В. Беньямина в работе: Cadava 1997)-
4. В рамках подобного эпистемологического разлома и
культурного перехода, в частности, начинается работа по анализу и
систематизации значений зрения (зримого), представления (представленного)
в возрожденческих и позднейших теориях живописной перспективы
и композиции (не говоря о динамике и трансформациях собственно
сюжетики, предметной трактовки изображенного, характеристик героев,
жанровых новаций) — перелом, обстоятельно прослеженный и
истолкованный в работах П. Франкастеля по социологии изобразительного
искусства и трактовке пространства в новоевропейской живописи.
С тем же кругом социальных обстоятельств и культурных проблем
связана рационализация зрения в точных и прикладных науках
аналогичного периода (оптические разработки в астрономии,
экспериментальной физике), в философии познания («Диоптрика» Декарта, «Опыт
новой теории зрения» Беркли) (см.: Blumenberg iggy. 30-62; Подорога
I997: III-I45)- Развернувшаяся в рамках соответствующих институтов
(науки, философии, искусства, автономизирующихся от предписанных
сословных форм и функций, от покровительства верховной власти, от
идеологического обоснования церковью), дифференциация структуры
и типов действия, последовательная рационализация его оснований
и форм в конечном счете приводят к конструированию идеального
пространства (как и идеального зрительного акта) и, в частности,
к вычленению понятия «чистого», «незаинтересованного созерцания».
Последнее понимается Кантом как манифестация субъективности
и кладется им в основу «эстетического». Самодостаточность субъекта
и его способностей — в частности, воображения, воспоминания —
принимает в соответствующих философских разработках, в
идеологических программах и образно-символической практике (прежде всего *
романтиков) всеобщий характер, приравнивается к универсально-че- "
ловеческому. Метафоры очевидности, ясности получают своеобразную *
трансформацию в социально-утопических проектах Бентама, прерафа- *
элитов и др., развивающих традиции возрожденческих утопий Кампа- °
неллы и Мора, мыслителей Просвещения. •
5. Став проблемой как очевидное, зримое и зрение соответственно 2
дифференцируются по уровням и планам семантики, наделяются в ев- "
ропейском романтизме значением неустранимой двойственности (от s
связи этой двойственности с магической культурой, от ее оценки в ре- х
лигиозных идеологиях традиционной эпохи, от контекстов секуляри- I
зации сейчас отвлекаюсь). Такова, например, параллельная символика *
зеркала, сна и театра в «Принцессе Брамбилле» Гофмана, обстоятель- *
но обследованная Жаном Старобинским (см.: Старобинский 2002: *
376-394)- Зрению как озарению, прорыву в невидимое противопостав- *
ляется всего лишь зрение как обман, околдовывающая, лживая
видимость. Именно своей двуплановостью эта семантика привлекает
внимание нарождающегося авангарда. Метафорика видимого кладется им
в основу всего культурно-антропологического проекта
«современности», который приобретает на завершающей стадии характер
развернутого манифеста и радикальные, даже утрированные, нередко
пародические формы воплощения (фетишистская эстетика видимого в стихах
и эссеистике Бодлера, игра с развоплощением предметности в теории
и поэтической практике Малларме и др.). Идея «чистого созерцания»,
развиваясь и трансформируясь в рамках программной для романтиков
эстетизации всех отношений к действительности, можно сказать -
эстетизации действительности, доходит до своего логического завершения
в форме «чистого искусства». Эстетический шок, провокационный разрыв
коммуникации вместе с отказом от героя и сюжета в литературе, от фи-
гуративности в живописи, программности и жанровости в музыке
практикуются как демонстрация абсолютной непригодности
художественного предмета ни к чему, кроме созерцания, его исключенности из сферы
основных социальных обменов, неподвластности критериям пользы,
требованиям целесообразности и т.д. (см.: Agamben 19986:78-84). 33
Метафорика ослепительной вспышки («Озарения» — название книги
Рембо, затем Беньямина) и темноты («Черный квадрат» Малевича)
отмечает символические начало и конец эпохи модерности.
6. Во второй половине XIX века, но особенно начиная с рубежа
XIX и XX столетий мощным стимулом дальнейшей дифференциации
форм и планов действия, групп и институтов общества выступило
создание техник массового тиражирования и трансляции культурных
образцов (массовое книгопечатание, изобретение и распространение
фотографии, воспроизведение иллюстраций, появление радио, а далее -
кино и проч.). Большинство изображений, окружающих и
сопровождающих человека в современном, а затем — постсовременном обществе,
мегаполисе, - анонимные по их изготовлению (безавторские,
неподписные), по адресации (всеобщие) и по предмету изображения
(обобщенный «Другой»);такова, например, реклама - уличная, печатная,
телевизионная и проч.
Появление, направленное формирование, систематическое
воспроизводство массовых одновременных аудиторий было
зафиксированы консервативно-ориентированной культурологической мыслью
в виде концепций «культа посредственности», «восстания масс» и стало
предметом теоретической рефлексии, в частности, в работах В.
Беньямина, К. Эйнштейна, 3. Кракауэра, Т. Адорно и других представителей
Франкфуртской школы. Многократно усиливающаяся социальная
динамика, пространственная мобильность сопровождались
демократизацией образования, доступа к культуре, к функциональным центрам
общества, его «центральным» структурам и значениям (общедоступные
выставки, музеи, библиотеки). Ко второй половине XX века вместе
с массовым распространением телевидения стирается и жесткая граница
между массовой и элитарной культурой: эта ситуация диагностируется
как постмодерная. Оптические режимы репрезентации и
воспроизводства «современности» (модерности) значительно расширяются:
вводятся и умножаются дополнительные рамки, ставящие современность
(реальность) в кавычки - как прошедшую. Характерно, что
авангардные художники, прибегая к массовым образцам и масскоммуника-
тивным техникам, обыгрывают двойственную семантику зримого
в тавтологических формах «самой реальности», но уже цитируемой
реальности массовых коммуникаций (оп-арт, поп-арт, массмедиальное
искусство). Область визуально-представленного охватывает теперь
практически все сферы жизни общества, все его институты. Больше
того, в ряде культурсоциологических концепций (М. Маклюэн, Г. Дебор,
Р. Барт, Ж. Бодрийяр, П. Вирильо) уже само современное общество
представлено в качестве зрелища, «спектакля», виртуального продукта
деятельности массовых видеокоммуникаций.
7- Конструкция видимого как представленного (например, в
фотографии) многослойна, и разные слои значений несут разные
смысловые функции относительно других слоев, синтезируемых субъектом
в конструкции целого (изображения). Сам акт изображения
«осаждает» нормативный (экзистенциальный) слой или план значений, план
«реальности» - естественный, «очевидный». Он и фиксируется на
фотопластинке, а затем тиражируется в фотоотпечатках («копиях»), неся
значения природного либо технического, но воспроизводящего природу
(фотоэффект) и в этом смысле - всеобщего. Отделяя
нормативно-всеобщее (если говорить о портрете - прежде всего ролевое), изображение
вместе с тем проблематизирует структуру субъективности: в
конструкцию изображения внесена перспектива взгляда, несущая значения
субъекта, который и синтезирует изображение в качестве целого
(«этого»); данный семантический полюс изображаемого кодируется
значениями бесконечности - незамеченного, непередаваемого, того, что не
видит взгляд и т.п. В принципе такую же двусоставную,
ценностно-нормативную, объектно-субъектную конструкцию можно обнаружить
в искусственных ароматах или макияже (духи, краски, блеск), в
переводе («оригинал» и «естественный язык», на который он переводится
и т.п.). Это и есть конструкция культуры - символического
представления субъективности, современности.
8. В этой логике можно зафиксировать различные этапы
разворачивания «проекта модерности» («программы культуры»):
просвещенческий - романтический - реализм и омассовление - авангард -
конец авангарда (умножение и дифференциация элит, а параллельно
с ним «восстание масс»). Так, например, на конец 1830-х - конец
1850-х годов (одно поколение) во Франции приходится соединение
таких линий социокультурной динамики и кристаллизации собственно
современных институтов культуры (искусства, литературы и др.),
изобретение новых коммуникативных техник, как:
г* омассовление романтизма (Сю. Дюма-отец, роман-фельетон,
первые детективы);
г* изобретение фотографии A839). но особенно - взрывная
динамика ее развития и социального употребления в 1850-х годах. Число
фотомастерских в Париже за это десятилетие вырастает вчетверо,
с 50 до более гоо. По сравнению с дагерротипами количество снимков
увеличивается на несколько порядков: мастера дагерротипии конца
1840-х годов изготовляли i,5 тысячи портретов в год, фотомастер
начала i86o-x — 2,5 тысячи карточек в день. Начинают выходить
фотожурналы («Свет», «Фотографическое обозрение» и др.). Появляются
первые книги - сначала практические руководства («Это нужно знать
каждому»), затем - об «искусстве фотографии» A859) и — почти
немедленно — уже о «прошлом, настоящем и будущем фотографии»
(i86i); подробнее см.: Rouille 1982. Наконец, фотография как более
«современная», доминантная форма образно-символического
выражения начинает влиять на «высокую» живопись и другие искусства,
включая словесные (см.: Ortel 2002);
г* оформление поэтики и институциональных форм
существования реализма в искусстве с его культом социальной характерности и
визуальной представленности (живопись, роман); формирование
широкой публики (прообраз будущего «массового зрителя»),
оформление артрынка и становление выставочных форм
визуальной репрезентации общества, культуры, наследия
(общедоступные Салоны живописи, Всемирная выставка
и проч.I;
г» манифестация авангарда, играющего в фетишизацию
и уничтожение видимого (Бодлер). Джонатан Крэри в
своих образцовых историко-культурных работах датирует
временем между началом XIX века и 1870-i88o годами
решающий поворот в европейском понимании природы
зрения, указывая в этой связи на изобретение и
усовершенствование фотографии, а также на эволюцию техник
1
Появление нового
-социального заказчика- ясно осознал
Бодлер, открыв свои
обозрения Салонов 1845 и 1846 годов
программным обращением
к буржуа, см. Baudelaire 1999:
603-604,639-640. О
становлении художественного рынка
см.: Moulin. Costa 1992. Роли
Всемирной выставки как
новой социальной институции
в обществе эпохи модерна
посвящены работы Plum 1977;
Mamardi 1987; GreenhaJgh
1988.
измерения в математике и физике первой половины XIX века
(см.: Сгагу 1999» Сгагу 2001). Филипп Ортель (см. выше) говорит
в связи с изобретением и распространяем фотографии о «незримой
революции» эпохи, в том числе о коренных трансформациях в
самопонимании и языке литературы - в поэзии (лирике Бодлера и др.),
романе (от эстетики натурализма до поэтики Пруста), литературно-
критической риторике.
9- Вообще говоря, в соответствующей историко-социологической
перспективе предстоит аналитически развернуть и такие обобщенные
категории, как «романтизм», «конец века» и др. «Модерная эпоха» -
сама по себе сложная, многосоставная и динамичная
культурно-историческая конструкция.
ю. Изложенные теоретические тезисы могут быть раскрыты
применительно к нескольким конкретным социологическим проблемам:
г* метафора памяти и культурная конструкция коллективной
идентичности, визуальные и иные формы представления «себя»
и «другого» (например, формы национальной истории в
государственном музее-пантеоне; музей в новейшей ситуации культурной динамики
и разнообразия культур: постоянная экспозиция, временная
персональная или тематическая выставка, запасник; интерактивные,
деятельные формы экспонирования-рассматривания) (см.: Bourdieu,
Darbel 1969; Walsh 1992; Sherman, Rogoff 1994; Huyssen 1995:13-35;
Maleuvre 1999; Калугина 20oi);
г* фотография и личностная идентичность:
институционализированные нормы представления личности, разновидности газетной
(репортажной), официальной (парадной), деловой (документальной,
судебной), научной, индивидуальной фотографии; миниатюрное
и увеличенное фото; интимность и сувенир: семейные и туристические
снимки как две основные разновидности массовой любительской
фотографии (см.: Rouille 1982; Hirsch 1997)»
г- метафоры и значения пространства в организации, записи
и воспроизводстве социальных значений и образцов: город в
перспективах градостроителя (власти), жителя (старожила, новоприбывшего),
фланера, репортера, туриста, художника, автомобилиста (таксиста);
храм, фабрика (лаборатория), лабиринт: планы и путеводители как
формы культурной записи;
г* мегаполис как оптическое устройство (мировые столицы как
лаборатории современности); большой универсальный магазин как
всемирная выставка в миниатюре (роман от «Дамского счастья» Золя
до штемлеровского «Универмага») (см.: Miller 1994I «пространства
зрелищ» или «зеркальные пространства взаимного показа и
рассматривания» в структуре мегаполиса, современного и постсовременного
общества (вокзал, курзал, парк, стадион, каток, бульвар и др. в «Анне
Карениной») (см.: Schwartz 199& 13~44)« уличная витрина как текст
и как элемент городского (праздничного) образа жизни; город и
освещение, доместикация света, электрификация и световое
зонирование домашних пространств2; 2
г- тема взгляда (точки зрения) в культуре и искусстве: 9м-ScNvetousch 19в7: ei-74.
_, v г / j jr j Эмпирический материал и не-
ИЗОбражение СМОТрЯЩеГО, В ТОМ ЧИСЛе СМОТрЯЩеГО На Зри - которые общие соображения
теля, метафора зеркала живописи (см. замечания Фуко <* эволюции домашнего осее-
о Веласкесе и Магритге. а также: Диди-Юберман 2001); IJSSSSS "д^Г
семантика оптических приборов, видеотехники; другие, iws6:19-21.
не-визуальные коды культурной записи, способы воспроизводства
социальных значений, культурных дистанций - письменный, обонятельный;
г* визуальность в массовой культуре и параллельная ей антивизу-
альность в авангардных образно-символических практиках (подрыв
очевидности, разрушение фигуративное™, сюжетности, культа
героев): «идолопоклонническая» и «иконоборческая» линии в
современной культуре; метафоры запрещенного взгляда (мотив Медузы, вообще
семантика скрытого/открытого во фрейдизме; см.: Milner 1982; Milner
1991: Clair 1989) и запретного прикосновения, их социокультурный
смысл;
г* роль зрения и зрительных метафор в детективном романе
и фильме: конструкция и удостоверение реальности; синтезирование
«события» из различных точек зрения; формы доказательства, роль
свидетеля, функции невидимого, вытесненного, забытого;
г» роль фотографии и кино в формировании представлений о
реальности, в том числе реальности прошлого, конструировании
«истории», «повседневности» (так, например, в постсоветских фильмах
1990-х годов ценностно-нормативную основу самой конструкции
кинореальности, сюжета, ситуаций, характеров составляют, как показала
в своей диссертации Ю. Лидерман, представления о советском
прошлом, а оно строится из готовых изобразительных блоков кино
1930-197°"х годов; см.: Лидерман 2004);
г» смысловая конструкция рекламы (текстовые и визуальные
компоненты), ее исторические аналоги (лубочные картинки); рекламная
реальность в современной России (герои, ценности, сюжеты;
национально-патриотическая символика в рекламе);
г» зрительно-звуковая драматургия телевизионной реальности:
конструкция документальности («самой реальности»): синхронность,
спонтанность, анонимность, вне-субъективность; функции
дистанционной технической управляемости; повествовательные,
изобразительные, музыкальные и театральные составляющие телевизионного
высказывания; фильм и сериал, отечественное и зарубежное на экране;
«телевизионная политика» и «зрительская демократия» (по формуле
Ю. Левады) в современной России.
Спорт, культ и культура тела в современном обществе
Заметки к исследованию
I. Чаще ВСеГО ИСТОКИ фиЗИЧеСКОЙ КуЛЬТурЫ И СПОрта, СПОр- Публикуется впервые За со-
ТИВНЫХ СОСТЯЗаНИЙ И Прочее ОТНОСЯТ К ГЛубоКОЙ архаике обращения.идополнениябпа-
годарю и. оаинштеин, н оз*
традиционных обществ, будь то Египта, Мессопотамии мутину и К. Кобрина
или Греции (см., напр.: Кун 1982; Словарь античности
1989:54345)- ПРИ этом узколокальный и до-исторический по своей
природе материал, включая антропологический и географический,
последовательно и, как правило, бесконтрольно универсализируется,
осовременивается, так что в нем легко усматривают привычное,
знакомое и известное по нынешнему дню. Я бы предложил совершенно
другой ход мысли: включить спортивное, т.е. универсально-достижи-
тельское, инструментальное отношение к телу и публичную
состязательную демонстрацию соответствующих результатов,
индивидуальных и коллективных, любительских и профессиональных, в рамки
социальной истории современных обществ и социологии модерной
культуры. Иными словами, не возводить их к гомеровским схваткам
племенных вождей, Олимпийским культовым играм в честь высших
богов или к средневековым ристалищам рыцарства, а связать с
модернизацией, индустриализацией, урбанизацией европейских обществ, со
становлением национального государства и национальной культуры
(выработкой и поддержанием системы символов национальной
идентичности), а далее - с переходом Запада к массовому обществу,
цивилизации досуга, обществу глобальных зрелищ. Это соответственно
ограничивает как будто бы повсеместные, вечные феномены спорта
и, шире, культа тела вполне определенными, достаточно узкими
историческими рамками, что фактически повторяет тот историзирующий
и социологизирующий ход, который был в свое время с достаточным
успехом предпринят - или который целесообразно было
предпринять — для понятий «культура*, «литература» и близких к ним
(«нация», «история» и т.п.).
2. В качестве основных, решающих и социологически значимых
перемен, характеризующих современный спорт — спорт,
практикуемый в современном обществе и в модерную эпоху — по сравнению
с архаическими, закрытыми, традиционными сообществами и их
ритуально-культовым обиходом, с демонстративно-символическими
практиками привилегированных высших слоев сословно-иерархиче-
ского социума, я бы выделил следующие:
а) спорт становится принципиально общедоступным для всех
граждан общества - он доступен как для самих спортсменов, так и для
зрителей;
б) спорт институционализируется и профессионализируется: при
этом я имею в виду как его выделение в специализированную сферу со
своей системой социальных ролей и коллективных норм поведения, так
и, напротив, не менее существенное для социолога соединение
спортивных занятий и достижений с духом, символикой, ритуалами интеграции,
коллективной мемориализации и воспроизводства более широких сооб-
ществ и ассоциаций - городов и их районов, культурно-исторических
регионов и политико-географических областей вплоть до
национального государства с его «интересами», а значит, и включенности в
международные отношения, будь то механизмы символической
консолидации либо прямая конфронтация;
в) спорт становится механизмом социальной мобильности,
системой подготовки соответствующих локальных или национальных
элит - как по линии собственно спортивных достижений («звезд» с их
ролевым репертуаром и публичным образом жизни), так и по линии
общественного управления этой деятельностью, ее
государственно-бюрократической организации (чиновники соответствующих
ведомствI;
г) спорт делается не просто доступным в социальном
плане, но и универсалистичным, техничным,
рациональным - вводятся условные, но всеобщие и обязательные
меры достижений и их сравнения, разрабатываются
наиболее рациональные способы подготовки спортсмена
и проч.; все эти моменты открыто предъявлены социуму
(его экспертным представителям или интересующейся
публике), а соответствующие показатели опосредованы
универсальными, высокоточными техническими
приборами и аппаратами.
3. Для модерных обществ и всей культурной программы
модерности принципиально то, что значения инструмен-
тальности, техничности (причем именно техник тела, т.е.,
казалось бы, «самой природы» или элементов устойчивой
традиции, фиксируемой антропологами, - см. известную работу Мос-
са: Мосс I996) соединяются здесь, во-первых, с идеей универсального
достижения идеального антропологического образца и, во-вторых,
с символами новой, посттрадиционной коллективной солидарности.
Идея (и идеология) овладения собой и «преодоления» себя с помощью
рациональных усилий и технических средств ради воплощения
идеальных представлений о человеке и обществе, ценою предельного
напряжения, а нередко и большого риска (см.: Baudry 199х* Queval 2001)
ставят спорт в непосредственное соседство с аналогичными стимулами
деятельности в новом искусстве, изобретательстве и вообще любом
творчестве, в систематическом оцивилизовывании повседневности.
Важно, что за культом тела, практиками физического воспитания,
средствами тренировки и другими устройствами самокультивации
стоит обобщенная идея совершенного человека и абсолютного здоровья,
как, скажем, за индустрией косметики, что отметил уже Бодлер. —
абстрактная идея абсолютной, нечеловеческой, едва ли не сакральной
чистоты (идеальной свежести). (Критику подобных представлений см.:
Sfez 1995) Сами эти смысловые образования, точнее — их прообразы
или компоненты, конечно же входят в мифологические и религиозные
системы разных времен и народов, равно как многочисленные и даже
весьма рафинированные практики овладения телом, усиления
возможностей тела известны в архаических обществах Индии, Китая и проч.
Тем не менее там они, как и в случае с изобретением пороха или печати
(продолжим известный ряд веберовских примеров из «Протестантской
этики»), не привели к образованию институциональных, технологизи-
рованных систем соревновательного спорта, рационального ведения
1
Показательна в этом плане
карьера А Шварценеггера
эмигрант в США. построивший
тело культуриста в расчете на
публичный показ, тиражирует
свою популярность с помощью
глобальных массмедиа.
участвуя на правах главного героя
в базовых сюжетах
американской национальной киноми-
фологии (спасение страны
и человечества), а затем
использует этот
суперсовременный ресурс, финансы и связи
в политической элите для
победы в соревновании на роль
губернатора крупнейшего
штата.
войны, массового книгопечатания — систем, способных к
наращиванию результативности и качества работы, к постоянному
саморазвитию. В данном же случае, относящемся к Европе новейшего времени,
эти представления были соединены с идеей самоуправляемого и
самоответственного, социально заинтересованного и активного
индивида, вырабатывающего или переводящего данные идеи и
представления в инструментальный план исполнения, находящего для их
реализации рациональные, универсальные, чисто технические
средства (см.: Ehrenberg 199х)- Соответственно они оказались включены
в широкий культурный проект построения нового общества и
нового человека, связанный с интересами и целями поднимающихся
социальных слоев, элитных групп, массовых движений. Спорт как
система воплотил в себе идеи и черты укоренившего его общества,
и напротив: спортивное отношение к себе и другим (метафорика
соревнования, рекордов, рейтингов) стало теперь возможным
переносить на внеспортивную реальность, поведение в сферах
современной политики, бизнеса, искусства.
4- Синтез перечисленных моментов определяет социообразую-
щую (социативную) роль спорта как своеобразного духа «общества».
Возникновение спортивных объединений приобретает
лавинообразный характер вместе со становлением национальных государств
в Европе. Так, во второй половине XIX века в большинстве
европейских стран возникают и множатся спортивные ассоциации
различного уровня. Начало этому движению кладет Великобритания с ее
футбольными и атлетическими объединениями; впрочем, спортивные
клубы здесь возникали уже с i8io-x годов, причем прежде всего в
колониях (механизмы сплочения в инокультурном окружении и
ритуалы солидарности со значениями и символами метрополии,
мемориальные акции в дни государственных праздников и т.п.). В конце
1890-х годов национальные спортивные ассоциации появляются во
Франции, Италии, Германии.
5- В этом модерном качестве спорт - феномен XIX и XX веков
(см.: Vigarello 1995)- Как явление культуры данный процесс
зафиксирован в европейских языках между 1820-ми и 1840-ми годами: тогда
в публичный обиход, печать входят сами слова «спорт», «спортсмен».
«Родина » модерного и массового спорта, как уже говорилось, -
Великобритания. В его культурных истоках здесь — традиционные,
«народные», «местные» игры либо закрытые аристократические состязания,
кодифицированные и универсализированные теперь до соревнований
региональных, профессиональных клубов и сообществ (отсюда
распространенность и престиж таких видов спорта, как регби, гребля, бокс,
футбол, теннис, скачки); подробнее см. в образцовой монографии:
Lejeune 2001. Первые труды по социальной истории и социологии
спорта датируются периодами становления массового общества в Европе,
развития массовых движений и, кроме всего прочего, в той или иной
форме выражают острую реакцию интеллектуальных элит на
феномены массовизации культуры: это 1910-е, а затем 1930-е годы (критика
спортивного духа современности у Ортеги-и-Гассета, Хейзинги и
других), но в особенности рубеж 1950-1960-х годов, когда — в рамках
нарождающихся исследований «массового общества» — появляются
культурологические и эмпирико-социологические работы Г. Плеснера,
Ж. Дюмазедье, Э. Морена.
6. Развитие массового спорта, на мой взгляд, имеет смысл
поставить в связь с параллельно формирующейся в Европе идеологией
ювенильности и становлением молодежных движений, с одной
стороны, и с расширением, структурированием, институционализацией
досуга, идеологией «цивилизации досуга», индустрией туризма, консюме-
ристских благ и развлекательных услуг вообще - с другой (см. об этих
процессах: Dumazedier 1962; Auge 1997'» Yonnet 1999)» Точнее, вероятно,
будет сказать, что среди первоначальных форм поддержки и
распространения любительского спорта выступают молодежные и локальные
ассоциации, течения, союзы. Далее спорт институционализируется,
соединяясь с процессами формирования более широких коллективных
идентичностей - крупных регионов и наций. А завершается этот
процесс в интернациональном обществе глобальных зрелищ, резко
разделенном на команды подготовленных профессионалов, массы зрителей
(включая рассеянных телезрителей вполглаза, находящихся у себя
дома) и сплоченные клаки фэнов. Речь здесь, понятно, не о
хронологической последовательности исторических событий, а о типологических
стадиях процесса, реконструируемого социальным аналитиком.
7- Инструментальное и вместе с тем «экспозиционное* (по
Беньямину) отношение к телу, своего рода «культ тела» (см. о нем:
Perrin 1985; Turner 1996). включает современный спорт в широкий
круг процессов тренажа и экспонирования идеальных тел, выступая
составной частью или тиражированной версией большого проекта
воспитания современного человека, входящего в обобщенную
программу модерна. Говоря о демонстративном, показном, я вовсе не
имею сейчас в виду чью-то персональную психологическую
зависимость, нарциссизм тех или иных индивидов либо даже отдельных
«обществ*2. Дело в другом: в систематическом культиви-
2 ровании социальности, социабельности, публичности,
Характерный пример здесь - ОТКРЫТОСТИ, КОТОрые СОСТаВЛЯЮТ СМЫСЛОВОе ЯДрО Проек-
нервдкая в Европе идеологи- г г v г г
веская оценка современного та модерна и обосновывающей его программы культуры,
американского общества как Отсюда и роль «внешнего», визуально-представленного
инфантильного и самоупоен-
моих отсюда и трактовка аме- В Современную ЭПОХУ, КОГДЗ. ЧТО характерно. И СОЗДЗЮТ-
риканскихбодибилдеровкак ся, распространяются, укореняются — поскольку стано-
"м^со^п^^д^1*100*1^3" вятся функционально необходимыми - общедоступные
визуальные средства массовых коммуникаций.
Обратимся к более широкому контексту. Характерно, что
публичными на протяжении XX века, особенно к его концу, становятся
не только средства личной гигиены и косметики в супермаркетах,
уличной и телевизионной рекламе (включая пропаганду
косметических операций, замены или наращивания органов, особенно —
наиболее «выставочных», либо, напротив, удаление тех или иных
природных, индивидуальных особенностей тела; см.: Turner 1992)» но
и совместное употребление технологий «телостроительства» в фит-
несс-клубах, тренажерных залах, на корпоративных вечеринках.
Причем именно коллективный и публично представленный
«другим» характер соответствующих действий и используемых при этом
технических приспособлений выступает сейчас как для участников,
так и для зрителей символом современного, нового, «крутого» или
«правильного», что и делает их социально притягательными
(например, для более успешных, молодых и обеспеченных кругов в России,
где все новые клубные виды совместного спортивно-гимнастического
и соревновательно-игрового досуга, вроде модных боулинга, кер-
линга, распространяются в бизнес-среде с поразительной
быстротой). Мифология и антиутопия искусственного, отчужденного тела,
включая изменение пола или даже обретение нечеловеческих черт
и свойств, параллельно развивается в массовых искусствах,
особенно визуальных; впрочем, она, стоит отметить, сопровождала
коллективное воображение модерной эпохи с самого ее начала и на всем
протяжении (от «Франкенштейна» и «Голема» до нынешнего репли-
цируемого «Терминатора i-з»)-
В этом смысле тело - точнее, формы социального представления
и употребления тела как символа индивидуальной и коллективной
идентичности - выступает, если применить к нему известное
выражение Х.-Р. Яусса о новейшей лирике, «парадигмой модерного». На
процессах развития, динамике, взлете, противоборстве и затухании тех или
иных форм отношения к телу можно исторически и социологически
реконструировать современное общество и модерную эпоху3.
Воображаемым смысловым пределом здесь выступают з
альтернативные по отношению к массовому культу усо- ,Le B'eton 1995: BeckeJ '"* м
r j j j j (название книги— -Body. Self
вершенствуемого и демонстрируемого тела негативные and society- - полемически
формы СИМВОЛИЧеСКОГО умаления, уНИЖеНИЯ, уНИЧТОЖе- отсылает к известному
посмертному сборнику трудов
ния телесного в демонстративных акциях модерного ^ г Мида _ eMirxj Se,f arxj
и постмодерного искусства — хепенингах, перформансах, society.. 1934)
инсталляциях и проч. Не касаюсь здесь совершенно иных,
внеигровых по смыслу, масштабу и последствиям практик массового
поругания и технологичного уничтожения человеческого тела в рамках
репрессивных институтов тоталитарных систем, куда, кроме прочего,
были включены опыты по косметологии, протезированию и другие
направления экспериментальной биологии, психологии, медицины;
эти институционализированные, более того, бюрократизированнные
формы государственной биополитики в последнее время пристально
изучаются в неопубликованных пока работах Т. Вайзер. Показательно,
что подавление и уничтожение тела в лагерных условиях, отнятая
возможность быть даже телом символически завершаются устранением
вообще всякого образа. Дело не только в том, что бюрократическая
машина репрессий стирает следы содеянного и сохранившиеся
фотографии или рисунки людей в лагере крайне редки, но и в невозможности
сохранить дистанцию по отношению к окружающему и зафиксировать
его со стороны как видимое, - отсюда проблема памяти и свидетельств
выживших, поднятая Примо Леви. Жаном Амери и др. О ценности
и смысле дошедших до нас лагерных фотографий («образов вопреки
невозможности*), трудностях их понимания и истолкования см.
недавнюю книгу, уже вызвавшую острую полемику: Didi-Huberman 2003.
8. Характерны в данном плане напряжения и конфликты
ориентации, ожиданий, оценок, санкций в ролевом самоопределении
спортсмена как одного из вариантов социально зрелой личности модерного
типа. Это - назову лишь некоторые, наиболее общие - напряжения
между личной выгодой и ответственностью перед другими (иначе:
личными целями и нормативными требованиями кооперации - игра
в команде, лояльность клубу); агрессивностью и дружелюбием (социа-
бельностью); подчинением авторитету (капитану) — ценностями
равенства (команды); риском и расчетом (или риском и безопасностью);
физической силой и интеллектуальными способностями при различном
социальном престиже того и другого. В конечном счете их можно
представить как разные планы выражения одного конструктивного
противоречия — между ценностями инициативы (свободы) и порядка
(взаимности, согласованности перспектив и ожиданий). А это и есть
ключевая проблема посттрадиционного общества.
9- Если обобщить и суммировать элементы идеологии спорта, то
в их квинтэссенции — презумпция равенства, возможности
(неограниченного) достижения, дух команды (формы и значения позитивной
социальности), — можно видеть своеобразное выражение базовых
предпосылок и составных частей демократии, буржуазной демократии.
Однако уже как сложившаяся социокультурная форма спорт (вместе
с другими феноменами модерной эпохи - например, литературой)
включается, далее, в структуры взаимодействий разных по типу и ори-
ентациям групп, ассоциаций, подсистем, «больших» обществ,
подчиняясь соответственно различным идеологическим заданиям и давлениям
(см.: Hoberman 1984; Brohm 1992)- При сохранении конструкции
спортивного состязания его смысл переживает при этом трансформации,
в том числе самые радикальные.
Об одной из них, например, рассказывает Примо Леви, передавая
впечатления солагерника, члена последней спецкоманды в Освенциме.
Информант Леви во время перерыва в «работе» по заполнению
и очистке камер смерти присутствовал, по его словам, на футбольном
матче между эсэсовцами и членами «Sonderkommando». «Другие
эсэсовцы и остальные члены бригады, - пишет Леви, - были
зрителями, болели за ту или иную сторону, заключали пари, аплодировали,
подбадривали игроков, как будто матч происходил не у
ворот ада. а на лугу за деревней» (Levi 1991' 4°L-
ю. Специфические формы приобретает спорт в
тоталитарных обществах. Это относится к обобщенному
значению занятий спортом, точнее, физической культурой —
подготовке верного и безотказного бойца по программам
вроде ГТО в организациях типа ДОСААФ, к смысловому
наполнению роли спортсмена, принципам организации
спортивной подготовки (не личное и даже не командное
достижение, продемонстрированное в ходе состязания,
а символический престиж страны в принципиальном
соревновании двух систем, геополитические виды партии-
государства), вообще к выдвижению спорта в ранг
государственных приоритетов и озабоченности верховной
власти «здоровьем нации». Спортсмен здесь может быть
только частью номенклатурно-бюрократической системы,
хотя наличие специализированного, профессионального
спорта на всем протяжении советской истории из идеологических
соображений отрицалось как «буржуазное явление», а
индивидуалистическому, достижительскому и профессиональному «спорту» («культу
рекордов», «фабрике звезд») противопоставлялась добровольная
и коллективная «физическая культура» (Прозуменщиков 2004).
При этом значительным смысловым трансформациям в советском,
а отчасти в постсоветском контексте подвергаются и более широкие
значения молодости, здоровья. Молодость выступает символическим
олицетворением страны, системы, их победного и гарантированного
будущего. Поскольку же соответствующие структуры воспитания, контроля,
4
Приведу комментарий
современного философа к этой
сцене «Иные могут увидеть в этом
матче проблеск человечности
среди беспредельного ужаса
Для меня же. как и для
свидетелей происходившего, эта
игра, этот короткий отрезок
нормальных взаимоотношений,
напротив, и составляет
настоящий ужас концлагерей. Кому-
то ведь и впрямь может в той
или иной мере показаться,
будто резня осталась в
прошлом, даже если она повторяется
то тут, то там, рядом с каждым.
Однако та игра но
заканчивается никогда, она как бы
продолжается снова и снова»
(Agamben 1998 24).
коллективной лояльности и на уровне официальной идеологии, и в
реальной межличностной практике последовательно подавляют символы
и значения достижительности (соревноваться могут только системы, но
не люди), то молодежный отрезок жизни — вместе со спортом,
физической культурой, культивированием тела, вообще занятиями своей
внешностью - включается в традиционалистски-жесткий жизненный
сценарий, закрытый кодекс норм и санкций. Фигуры обобщенного «Другого»
(разнообразных партнеров в тех или иных отношениях) и
воображаемый взгляд этого «Другого» как презумпция нерепрессивной
социальности закреплены тем самым за, условно говоря, «брачным» периодом
временно допускаемой относительной свободы, публичности и
состязательности поведения; затем они - а вместе с ними и заинтересованность
своим телом, внешностью, поддержание их на цивилизованном уровне -
вытесняются из обихода именно как молодежные, не подходящие по
возрасту. За пределами молодежной когорты
универсально-инструментальное отношение к способностям и возможностям тела практически
повсеместно сменяется пассивной тревогой о своем физическом здоровье при
постоянных жалобах на его ухудшение.
и. Коренные исторические метаморфозы спорт в той его
трактовке, которую я здесь развиваю, претерпевает в постсовременном,
собственно массовом и, далее, глобальном обществе. Условно можно
датировать этот процесс завершения модерного спорта периодом
между Второй мировой войной и началом 1970-х годов и связывать его
в общем смысле с переходом от спорта-участия к спорту-зрелищу или
от спорта любителей через спорт делегируемых представителей
социума (района, города, страны) к спорту наемных профессионалов. К
главным переменам здесь я бы отнес следующие:
а) тотальная коммерциализация профессионального спорта,
связанная с концом идеологии национальных государств, а значит,
национальных команд и проч. (любого спортсмена мира можно купить
для региональной клубной команды, а значит, и пополнить им
национальную сборную); с другой стороны, любительский спорт находит
завершение во все расширяющейся платной индустрии
оздоровительных услуг, предоставляемых как индивидам, так и группам
относительно состоятельных потребителей;
б) массмедиатизация спорта в «обществах зрителей»; доля
занимающихся спортом и посещающих спортивные состязания в качестве
зрителей сегодня в среднем на порядок меньше доли телезрителей
спортивных передач;
в) повсеместное применение допинга, за которым стоит высокая
проблематичность «тела», как и всего «естественного», «нормального»
и «нормативного» в постсовременной культуре; неопределенность
нормы делает допустимой технологизацию достижения любыми
средствами (см.: Andrieu 1993» Drugs 1988; Ergogenics 1991);
г) непрекращающиеся открытые войны болельщиков, акты
прямой коллективной агрессии как внутри национальных
сообществ (межклубные), так и на межнациональных 5
ВСТречаХ5. ^м • иапрп»ер. Bfoussard 1990.
" Fanatics 1998 О трамсформа-
12. В завершение укажу некоторые частные подтемы ^ Э10Г0 явпения иа отецсст.
или проблемы для возможной в дальнейшем более под- венной почве—погромных
робной социологической разработки и кросскультурных ^Zv^T^ro^-'
исследований: см Левада 2002а
г* «традиционные» (рафинированные до символов новых,
современных коллективных идентичностей) и модерные (сведенные как бы
к чисто инструментальным) компоненты спорта;
г* визуальные (демонстративные) и технические
(исполнительские) составляющие спортивного действия, их разная социальная
адресация и функциональная значимость, постепенное сближение их в
рамках постсовременных видов спорта при все большей его формализации,
включая публичное разыгрывание и пародирование спортивных
зрелищ в рамках инсценированного рестлинга (см.: Зверева 2001/2002)
и проч.;
г* национальные «школы», специализированные по отдельным
видам спорта и компонентам действия (силовым и художественным -
как, например, балансирующая на грани спорта художественная
гимнастика; индивидуальным и командным; непосредственно-физическим
и технически опосредованным), их противоборство, динамика и смена
на разных фазах развития соответствующих обществ, этапах их
модернизации, вхождения в международную кооперацию и разделение труда;
г* возможность «параллельных» историй, допустим, спорта,
кулинарии, туризма (организованного и «дикого»), уличного декора
и домашней обстановки, моды и сексуальных практик, гигиены и
косметики, массмедиа, массового фотографирования в рамках
сравнительно-исторической социологии современных цивилизаций,
формирования, циркуляции и интернационализации модерных элит (так,
Вольфганг Шивельбуш в своих работах устанавливает параллели и
переклички между распространением в Европе железных дорог,
организацией уличного освещения и все более широким употреблением
тонизирующих напитков и экзотических специй; см.: Schivelbusch 1986;
Schivelbusch 1995);
г» спортивное зрелище как социокультурная конструкция (форма);
характеристики зрителя в качестве массового болельщика (зрительский
спорт по аналогии со «зрительской демократией», по выражению
Ю. Левады; о зрительском спорте в современной России см.: Edelman
1999)» спорт и современные техники массовых коммуникаций в их
взаимовлиянии и взаимоподдержке, - современное радио и ТВ ведь и
складываются, поддерживаются, развиваются вокруг новой, модерной роли
политики, искусства, спорта, вокруг новой роли политика-демагога как
лидера нации, вокруг звезд массовых искусств, моды, спорта,
становящихся теперь уже звездами самих массмедиа (см.: Blain 1993)»
г* спорт и культ спортивных «звёзд» как своего рода «героев
нашего времени»; роль символики спорта и занятий спортом, признаков
«спортивности» в развитии представлений о современном индивиде,
мужской и женской идентичности, в динамике моды (см.: Morin 1972;
Marshall 1997I
г* игровая рамка спортивного состязания, его условность (Хей-
зинга, Кайуа, Элиас, Левада); эстетика спорта, взаимовлияние спорта
и эстетики при общей лудизации и эстетизации современной культуры,
на которую — вслед за названными историками, антропологами,
социологами - указывают сегодня В. Вельш, М. Маффезоли, П. Сансо,
П. Йоннеидр.;
г* спорт и коллективные «страсти», т.е. аффективное переживание
самой принадлежности к коллективу, ритуалы символической
солидарности, как правило, сопровождающиеся предельным выбросом эмоций
(к социологии страстей и их публичного выражения; см.: Sansot 1986);
современный спорт и современная война, включая «виртуальные», в их
символических значениях и функциональной нагрузке;
г* местный (районный, городской) стадион — город как единица
нового коллективного самосознания неоурбанитов; становление
дворовых, районных, городских команд, соревнование городов в
советской истории, истории советской урбанизации, ностальгии по
«советскому»;
г* спорт — наряду с политикой, наукой, искусством,
изобретательством и другими зонами модерности — среди памятных символов тех
или иных коллективных общностей, города, нации; спорт на медалях,
в монументах, на деньгах и проч.;
г* спорт в системе образования, в частности советского
образования; спорт как карьера, путь в элиту или номенклатуру; советский
спортивный фильм, в том числе с международным сюжетом или
детективной (шпионской) интригой.
Поколение
Социологические и исторические границы понятия
в основе статьи—доклад ма В последнее десятилетие проблематика поколения, смены
семинаре по проблеме поко- пОКОЛвНИЙ И МвЖПОКОЛеНЧвСКОЙ ТраНСЛЯЦИИ ЦвННОСТеЙ,
лении в российской истории г
хх века (московская высшая установок, опыта не раз привлекала внимание отечественных
школа социальных и экоиоми социологов и историков (см.: Коровицына 1999» Савельева,
ческих наук, февраль 2002) _. , г* »» о\
после обсуждения текст дора- Полетаев 1997: Ъ^'У7^ Семенова zooi; Чудакова 1998).
ботан с уметом замечаний к ней обращались и исследователи ВЦИОМ (см.: Дубин
ю a "ZZ TiiS^T' х994в: Дубин 1995а; Дубин 1995* Дубин 1995П Дубин 1996а;
в а ядова опубликовано мо- Дубин 1999*; Левада 1995; Левада 20oib; Седов гооо); ряд
ниторииг общественного мне социологических и исторических работ европейских специ-
ния 2002 №2E8).С. 11-15. г г г
алистов появился в недавнее время в русском переводе (см.:
Берто. Берто-Вьям 1992; Мангейм 1998; Нора 1998; Ортега-и-Гассет 1991;
Ортега-и-Гассет 1997:25I-294)- По-моему, имеет смысл обобщить и
накопленные эмпирические разработки, и предложенные концептуальные
ходы. Я буду рассматривать понятие «поколение» лишь в нескольких
специальных планах: социокультурный контекст возникновения
понятия в его современных смыслах; основные вехи в истории исследований
«проблемы поколения»; смысловая структура понятия в его
эмпирическом употреблении и проблематизации исследователями; проблема
поколений в российском, но прежде всего - в советском и постсоветском
обществе. В качестве концептуально исходной я держу в уме
типологическую ситуацию «современного» социума, или, иначе говоря, полной
структуры общества, когда среди прочих и понятие «поколение»
проявлено во всей его смысловой полноте, различиях, сопряженности,
взаимоналожении в нем разных функциональных планов. Исходным же
в эмпирическом плане я мысленно полагаю наиболее молодое и
наиболее проблематичное сегодняшнее «поколение-один» (условно говоря,
россияне моложе 30 лет), которое условно олицетворяет для меня
переход от нынешнего дня к завтрашнему и по отношению к которому
я столь же условно отсчитываю в уме поколения «старших» (средних)
и «старых» (пожилых); оставляю пока что в стороне, до какой степени
сами действующие лица именно так размечают и опознают ситуацию.
К понятию «поколение»»
В самом первом приближении и в самом общем смысле поколение
можно представить как форму (тип) социальной связи и фокус
символической солидарности: это нормативная рамка воображаемого соотнесения
с другими «по горизонтали» — такими же, как «ты». Уже здесь видно,
что в категории и в языке «поколений» соединяются:
г* представление о границах одного поколения (фиксация общей
для него нормы социального и культурного, значимого опыта, типовых
реакций и проч., включая общие символы и символические фигуры,
объединяющие поколение, точнее - несколько соседних поколений,
смотри об этом ниже);
г* «точка» и способы перехода от поколения к поколению
(фиксация устойчивости передаваемых образцов, но едва ли не прежде
всего — смены норм, в том числе перелома и общего обвала нормативных
систем, т.е. сбой самого механизма трансмиссии).
Тем самым поколение выступает внутрикультурной формой (а
потом и собственно исследовательской конструкцией), в которой
социальные сходства и различия (нормативные параметры взаимодействия -
структуры идентификации, типы ориентации, отношения господства,
власти, влияния) редуцируются посредством их перевода на язык до
модерных, традиционализирующих, партикулярных отношений родства
и семьи — старших-младших или равных по возрасту. Так и социология
на начальных этапах ее становления (например, в «Курсе позитивной
философии» Конта) концептуализировала традиционное представление
о «возрастах жизни» (см.: Арьес 1999:2^3)"" Циклах и ритмах
периодической смены людских потоков. Иначе говоря, поколение в
околонаучном и публицистическом языке, в интеллигентской речи становится
эталоном (мерой) простого и общепонятного социального
сопоставления (сравнения). С его помощью отмечают, с одной стороны,
выделившихся и отставших на фоне одного поколения сверстников, а с другой —
перепады между старшими и младшими современниками («давно и
недавно», «раньше и теперь»). Ортега-и-Гассет применительно к
сверстникам пользуется термином «поколение», применительно к
современникам — обозначением «эпоха» (Ортега-и-Гассеп997:260-261).
В России члены ОПОЯЗа — в частности, Виктор Шкловский -
предлагали, кроме того, различать «синхронистов», лишь «попавших» или
«заброшенных» в одно время, и «современников», считающих
отведенный им отрезок времени «своим» (Ортега в этом последнем смысле
говорит о людях, «олицетворяющих зрелость своей эпохи» [Ортега-и-
Гассет i997:259l)- Важно, что «изнутри» поколения, тем более —
поколения «на взлете», разные в идеологическом и символическом плане
формы его самопредставления и реализации видятся едиными, тогда
как с точки зрения извне либо «на спаде» это единство рассыпается;
смотри характеристику Р. Музилем венского художественного модерна
рубежа XIX-XX веков: «Около 1900 года еще можно было полагать, что
натурализм, импрессионизм, декаданс и героический имморализм
складываются в некое целое как различные волеизъявления одного и того
же нового поколения; к 1910 году, однако, выяснилось <...> что вся
общность заключалась лишь в том, что люди (а их было немало) когда-то,
оказывается, обступили одну и ту же дыру — одно и то же ничто» (цит.
по: Чаки 2001:143-44)-
В историко-социологическом плане поколение (как
и обозначение «молодежь» или, чуть позднее, «интелли- i
генция») представляет собой, насколько можно судить, ка- Это момвит принципиальный
7 г J -нормальная- модернизация
тегорию языка позднего, смещенного во времени перехода проходила в условиях уже
ОТ СОСЛОВНО-ИерарХИЧеСКОГО ПОрЯДКа К ДОСТИЖИТеЛЬСКОМу, сформировавшихся нацио
^ ^ нальных государств, так что
МОбиЛЬНОМу Обществу, КОГДа ЭТОТ ПрОЦеСС ПРОИСХОДИТ обслуживающие их кадры
практически одновременно (или по крайней мере, в боль- сложились до начала крупно-
ШОЙ ХрОНОЛОГИЧеСКОЙ блИЗОСТИ) С ПрОЦеССОМ ПОСТроеНИЯ масштабных процессов урба-
г 1 низациии индустриализации.
национального государства, задачами формирования его а не приняли на себя всю тя-
элит, выработки общего символического наследия и меха- жесть социальной ломки.
низмов его передачи и т.д. Иными словами, речь идет о ^T^Zl^T^-
процессе запоздалой модернизации1. Именно поэтому на рантов-
подобном переходе проблематизируются и фиксируются особые
возрастные группы национального сообщества, молодежи как воплощения
национального «духа», энергии сдвигов и проч. (таковы всевозможные
общества и кружки типа «Молодой Германии», возникшие в ходе и
после Наполеоновских войн и Французской революции 1830 года:
«Молодая Ирландия», Италия, Англия, Польша A830-1840-е), Америка
A830-е). Австрия A840-е), Венгрия, Россия (i86o-e), Бельгия (i88o-e).
затем Китай (начало XX века); таковы же группы и движения младо-
афганцев, бухарцев, латышей, турок, финнов, чехов в конце XIX —
начале XX века, еще позднее - младоалжирцев и т.п.). Поколение при
этом предназначено олицетворять единство нации, ее «душу» или
«гений» (в ряде случаев, как, например, в Германии, символизировать
национальное объединение) и понимается как активное поколение -
те, кто считают себя призванными изменить социокультурную
реальность и нередко напрямую связывают свое определение, перспективу,
судьбу с тем или иным событием, которое символически обозначает
или обещает для них общий сдвиг, «требуя» от них собственного
ответа, действия, самостоятельного шага. Здесь в семантической
конструкции понятия соединяются:
г* значения разнокачественности, разноуровневое™
(намечающие вектор динамики, проект или след движения) и
г* семантика природности (вводящая общий модуль, структуру
родового времени как эталон для сравнения).
Иными словами, можно говорить о метафоре поколения в языке
социальных наук и наук о культуре (истории, социологии, филологии
и т.д.), о поколении как метафоре, разбирая далее ее конструкцию,
функциональную семантику элементов, модальные формы их связи и проч.
Семантика понятия и исторический контекст ее трансформаций
В постановке и изучении «проблемы поколений» в Европе выделяются
1860-1870-е и 1910-1920-е годы. В последний период и вышли
наиболее известные работы — К. Манхейма и Ортеги-и-Гассета (обе —1928).
Новый толчок уже в 1970-х годах дали майские события 1968-го в
Европе и США, когда был зафиксирован межпоколенческий разрыв (см.:
Feuer 1969; Mead 197°) • Известны попытки исследовать поколенческие
модели социальной адаптации на примере иммигрантов (см., напр.:
Eisentadt 1956)- Поколенческая проблематика разрабатывалась в связи
с исследованиями молодежи, с проблемами культурной трансмиссии
и соотносительными ролями в ней «отцов и детей» (Э. Шпрангер,
Л. фон Визе). Активно изучались литературные поколения, поколения
в искусстве (Э.Р. Курциус, В. Пиндер, А. Пейр, К. Выка и др.; см., напр.:
Petersen 1930; Реуге 1948; Wyka 1977)-
Обобщая эту исследовательскую работу, можно выделить
несколько смысловых планов категории «поколение» в ее внутрикуль-
турном употреблении/понимании (исторической семантике) и в языке
исследователей (историков, социологов, филологовJ:
г* поколение как рамка идентификации действующих субъектов,
набор их ориентации, структура опыта;
обо всех этих сторонах проб- ^ нормативные циклы смены человеческого материала —
лемы см.: Generaziom 1998 ЗаНЯТИЯ ОСНОВНЫХ СОЦИаЛЬНЫХ ПОЗИЦИЙ (кроме «НОМеНКЛЭ-
турных»); точнее, это всегда несколько рамок, часть которых - старших
и старых — действующие субъекты всегда застают уже готовыми (см.,
напр.: Attias-Donfut 1988; Chauvel 1998: Drouin 1995*. Niemi, Jennings 1981);
г* норма социальной реализации, ее границы («пол» и
«потолок»); параметры адаптации к наличному окружению, сложившемуся
до и вне индивидуального субъекта действия (формам господства,
структурам социальной стратификации, другим поколениям), словами
Ортеги: «...главное в жизни поколений отнюдь не то, что они сменяют
друг друга; главное - их взаимопересечение, перехлест» (Ортега-и-
Гассеп997:274);
г* собственно «проблема поколения» (как результат и осмысление
затруднений и сбоев в его культурной реализации, социальном
продвижении); разрыв между выделившимися и остальными; напряжения
в системах мобильности и признания, указывающие на
институциональные и гратификационные дефициты общества;
г* проблема потерянных поколений («манкуртов», «големов» без
прошлого — отечественная «безотцовщина» 1930-х и 1940-х годов
рождения, на которую указывает в упомянутой статье М.О. Чудакова -
и без будущего, о чем и говорила Гертруда Стайн в своей известной
реплике Хемингуэю: «пропащие», потерявшие смысл и лишь
воспроизводящие то, чему их научили «старшие братья» или чего они
нахватались); обозначения типа «новые...» или «молодые...» представляют
собой попытку ввести простейший, чисто «указательный»,
символический механизм проблематизации разрывов и вместе
с тем их хотя бы какой-то компенсации, связывания3;
г* поколения элиты (культурной, экономической,
политической) и массы как продукта работы «больших»
массовых институтов, одного призыва и т.п. (см. одно из
ранних таких исследований: Mentre 1920);
г* «именные» поколения, поколения «свидетелей»
крупномасштабного перелома, общего срыва большинства
рутинных механизмов социального порядка, систем его
поддержания и воспроизводства - и социальных, и
культурных (моральных); см. об этом, напр.: Сагоп 1991: Spitzer
1987; Wohl 1980; Schelsky 1957»и ДР-
В европейской и - шире - в западной истории
поколение как понятие было проблематизировано в
эгалитаристском, антиаскриптивном (антигенеалогическом,
антидинастическом) контексте революций XVIII века и связано
с утопическими представлениями о «новом человеке»,
новом человечестве, новом народе. Показательно, что
возникновение проблемы и проблематического понятия
«поколение» возникает в обстоятельствах рождения
идеологий — с началом «века идеологий». В этом смысле оно несет в себе —
в частности, в представлении о «переломе времен» — структурно-
смысловые следы ценностно-нагруженного, идеологического понятия.
То есть содержит волюнтаристский компонент (значение
противостояния «другим» и «миру», борьбы и подчинения окружающего своей
коллективной воле) и сальвационистский компонент (значение
спасения, по логике «было старое — стало новое», «было греховное — станет
священное», «было проклятое станет спасенное»: «От нас одних
зависит подчинить мир нашей воле». - пишет Новалис).
з
Применительно к
собственному поколению родившихся
в начале XX века о близких
проблемах писала Л. Гинзбург;
см.: Гинзбург 1986: 132-140.
Гинзбург 1988 218-230 В
связи с самоубийствами Есенина
и Маяковского на резкий меж-
поколенческии разрыв, даже
срыв указывал в свое время
Р. Якобсон. Его известная
статья -О поколении,
растратившем своих поэтов"
отозвалась еще через два поколения
(одно из них было частью
уничтожено в лагерях, а
другой частью выбито на фронтах
Отечественной войны) в более
позднем манифесте-некрологе.
Седакова2001 Некоторые
соображения о настойчивости
подобной диагностики на
отечественном материале см ниже
Так, по Проекту национального образования, составленному
жирондистом Рабо Сент-Этьеном (i792)» «нужно, обязательно нужно
обновить нынешнее поколение, создавая в то же время поколение
грядущее, нужно превратить французов в новый народ» (цит. по: Бенетон
2002:267). Парадигматическая фигура здесь, например, Марат,
который на упрек в незнатности его предков отвечал: «Я сам предок».
Функциональный смысл понятия виделся тогда в том, что ни одно из
поколений не превосходит другое и не имеет прав и преимуществ над ним
(Декларация прав человека, 1793: «Ни одно поколение не имеет права
подчинять своим законам будущие поколения»: Джефферсон: «Каждое
поколение можно рассматривать как отдельный народ <...> прав на
следующее поколение у него не больше, чем на жителей другой страны»;
Томас Пейн: «Все поколения обладают равными правами...» и т.п.; цит.
по.: Нора 1998:50). Логика здесь та же, что в переходе от иерархии
сословий к динамике групп и классов общества, от «единственного
правильного» вкуса к различным и конфронтирующим вкусам — логика
перехода от традиционного общества к модерной эпохе и буржуазному,
дифференцирующемуся, динамичному обществу.
За пределами института семьи (и форм традиционного общества)
понятие «поколение» то выступает в значении общества как течения,
движения (романтическое поколение, поколение 1914 года,
скептическое поколение, поколение 68-го года и т.п.), то представляет
хронологический (синхронный) срез работы массовых институтов — школы,
армии, производства (включая отставку и выход на пенсию). Это при- я
мерно соответствует внутрисемейным, историческим и институцио- °
нальным поколениям, которые выделяет Клодина Аттиас-Донфю (см.: °
Attias-Donfut 2000) и близко к разделению демографических и истори- £
ческих (значимых) поколений у Ю.А. Левады (см.: Левада 20oib: 7). *
Я предполагаю (и здесь — один из центральных пунктов статьи), что
понятие «поколение» и существует в этом семантическом поле
напряжений — напряжений между представлениями о
традиционно-иерархическом (его образ - семья),модерном («общество» и элита, активные
группы как его воплощение) и постмодерном (масса как продукт
деятельности анонимных всеобщих институтов) обществах. В свернутом
виде понятие «поколение» фиксирует соответствующие точки разлома
социального и культурного порядка, направления и механизмы
опосредования и перехода между «прежним» и «новым». То же можно
показать на «внутренних» напряжениях действия, фиксируя эти
напряжения на аналитических осях «достижения/воспроизводства» или
«ориентации/идентификации».
Поколения и проблема поколений в современной России
Наша ситуация — российская, но прежде всего советская и
постсоветская. Характерно появление темы и символов молодежи, молодежной
субкультуры и прочее на первом этапе перестройки, прежде всего
в форме визуальной репрезентации массмедиа, в кино, на ТВ, в рок-
культуре («Покаяние», «Легко ли быть молодым», популярнейшая из
тогдашних телепередач «Взгляд», ключевой мотив ожидания перемен
в песне В. Цоя из фильма С. Соловьева «Асса» и др.). За молодежью
в этот период средние, а отчасти и старшие поколения («шестидесятни- 5i
ки») записывали значения дефицитной энергии коренных изменений
и — в такой возвратно-негативной форме — идею своей
ответственности перед будущим («иначе молодежь потеряем»).
Важно, что проблема молодого поколения фиксировалась здесь
с точки зрения и в языке «Другого», старшего; для младших поколений
подобная разметка и ее обозначения будут предметом отталкивания.
Чтобы стать проблемой, обозначение поколения и должно затронуть
как минимум два «соседних» поколения. С помощью подобного
назначения того или иного поколения другими, через вменение ему поко-
ленческих определений извне понятие выходит за рамки чисто
возрастных, социализационных и прочих фазовых феноменов, потому
и кратковременных для «младших» или «старших» участников
действия, и начинает обозначать характер их взаимодействия,
взаимных отношений между ними, ставший для обоих проблематичным.
Вероятно, в отчасти похожем смысле Ортега отмечал, что
«полемика <...> и есть своеобразная преемственность, обучение,
сотрудничество, развитие достигнутого» (Ортега-и-Гассет 1997:2б9)-
Видимо, представление о «нормальной» передаче опыта от
поколения к поколению сильно идеализирует даже западную ситуацию
XIX-XX веков, за исключением разве что поздних фаз развитого
общества потребления. В России же — по крайней мере, в России
XX века — подобный смещенный, возвратно-негативный тип связи
между «старшими» и «младшими» выступает даже не
преобладающим, а, кажется, единственно реальным. Категорией поколения
и фиксируется разрыв между ними, обрыв смысловой линии,
забывание смысла, неполучение опыта — факт, что важные ценности и
значения, рамки их упорядочения и осмысления уходят, исчезают из
поля зрения, разрушаются.
Поэтому представляется, что, по крайней мере в России,
исследователи поколений или проблемы поколений так или иначе все время имеют
дело со «следом» или «симптомом» другой, не упоминаемой проблемы.
Точнее, узла проблем: i) лидерства (инновации), г) его успеха,
признания (гратификации) и з) поддержания и передачи достижений
(репродукции). Иными словами, речь идет о системных дефицитах советского
общества, а может быть, и российского общества эпохи ускоренной
модернизации (XIX - начало XX века) — о системе его дефицитов,
дефиците как системе. Элита в советском обществе — исключительно
позиционная, это элита постов, а значит, корпораций и кланов (ведомственных,
территориальных и проч.). Отсюда и формы общепринятой служебной
карьеры для классических и поздейших советских времен (отказ от
проявлений честолюбия, соревновательности), и ее социальная «цена»
(отбор все более средних, эпигонов — эпигонизация как механизм
адаптивного движения). Так «выдвиженцы» 1920-х — начала 1930-х годов явно
чувствуют свою временность, осознают себя «заместителями» (смотри
«Город Градов» Андрея Платонова).
Отказ от продвижения, даже от установки на продвижение, как раз
и дает в итоге среди прочего категорию и язык поколения («своих» —
прежде всего по возрасту, но и по другим недостижительским
характеристикам — «земляки» и проч.). Навязывание языка поколений или
семейных отношений (органически-общего, «для всех») выступает
собственно культурным механизмом антидифференциации, антиинс-
титуционализации. Обобщенный «Другой» вводится в жесткие рамки
аскриптивного кода как младший (зависимый) и только так становится
воспринимаем, терпим, допустим, «сверху» (соответственно этим
задается и удерживается «верхняя» - доминирующая - позиция). Так
возникает, формулируется и в дальнейшем воспроизводится
метафора, и тема конфликта отцов и детей4 (герой
ключевого для шестидесятников фильма М. Хуциева «Застава
Ильича» («Мне двадцать лет») такое определение
ситуации не поддерживает, у него конфликт не с отцом, который
погиб на фронте, а с типом человека, который воплощен
большим начальником - отцом героини). Объявленный,
закрепленный в культуре авторитетом национального
классика («Отцы и дети»), ставший нормой
самопонимания и в этом качестве воспроизводящийся зазор «между»
поколениями скрывает ценностный раскол «внутри» едва
ли не каждого из поколений — раскол на «отличников»,
«ботаников», «карьеристов» и «остальных», на «людей»
(«настоящих людей») и «деловых» и проч. Иными
словами, таким способом маскируется незаконность,
ценностная непризнанность, неоправданность личного,
индивидуального успеха в советской культуре. (Во второй половине
1970-х - начале 1980-х годов закрытые группы «своих»,
уклоняющиеся от публичного социального действия,
демонстративно сторонящиеся успеха и признания, в
порядке компенсаторного самоутверждения аттестовали и вое- я
певали себя как «поколение дворников и сторожей».) £
Но это значит, что и общей ценностной системы, ори- °
ентирующей на улучшение социального, культурного, ;
человеческого качества, в обществе нет — как нет и сеют- *
ветствующей антропологии (а есть человек
приспосабливающийся, выживающий, лукавый). Происходит
переодическое накопление нереализовавшегося потенциала
нескольких поколений, принудительно оказывающихся
в одном времени, которое они тем не менее не могут назвать «своим».
Авторитет старших при этом падает, временные дистанции «между»
старшими и младшими как бы сокращаются, слипаются: им, можно
сказать, нечего передавать друг другу, ни у одного из них, строго говоря, нет
позитивного опыта социальности, социальной реализованности и приз-
нанности. (Ср. настойчивую мысль Мераба Мамардашвили о
невзрослости, а потому внеисторичности русской и советской интеллигенции.
Перед нами другая, нелицеприятная ценностная транскрипция вечных
характеристик россиянами себя как людей молодого общества, юной
культуры, «страны-подростка» и т.п. См.: Мамардашвили гооо: 47~4&)
Отсюда структурное и функциональное значение «обломов», «обвалов»
в русской и советской истории — резкого и всеобщего изменения, типа
войн и революций A905 год, Первая мировая, Октябрьская революция
и «Гражданка», Вторая мировая). Поскольку общество «закрыто», не-
дифференцировано, продвижение в нем контролируется с предельной
жесткостью, невзирая на объем «социального брака», то зачатки,
стимулы движения в обществе принимают вид разрыва, раскола либо
осознаются таким образом, что и фиксируется в виде «проблемы поколения».
Во-первых, в ходе «обвала» и первое время после («пока пыль
не осела») открываются прежде закрытые или суженные возможности 55
4
Напомню, что напряжение
между полюсами метафоры,
заданной тургеневским
романом A862) и
разворачивающейся в его сюжете, к концу
романа сводится на нет: один
из двух главных молодых
героев нелепо погибает, а его друг
и двойник пассивно
адаптируется к ситуации. В исходной
метафоре (см. рукописный
эпиграф к роману, позже
снятый) противопоставлялись
-содержание без силы» у
отцов и «сила без содержания»
у детей. Наконец, укажу, что по
крайней мере двумя
ближайшими поколениями тогдашних
молодых читателей, от
Добролюбова до марксистских
критиков, главный герой романа
был принят резко
полемически. В рамках
сравнительно-исторической СОЦИОЛОГИИ КуЛЬТу.
ры было бы перспективно
сопоставить такие модели
воображаемого жизненного пути
молодого человека, как англо-
немецкий роман воспитания,
французский роман
социального восхождения и
классический -русский роман» юного
героя -на рандеву- (с молодой
героиней, читай — жизнью.
Россией) и его неудачи;
отдельные соображения об этом
см : Дубин 2001а: 262-272.
для достижения. Во-вторых, при этом так или иначе, пусть даже
невольно, двигаются все, что снимает момент единоличного выбора,
риска. В-третьих, это позволяет включить механизм рутинных и аскрип-
тивных связей, на которых держалась и держится повседневная жизнь
(родственных, локальных, поколенческих). Использовавшие эту
возможность становятся еще на одно-два поколения ориентирами и
эталонами для подражания или отторжения в более широких группах и
слоях, пока не накопится новая критическая масса нереализованного
человеческого материала.
Изменение от поколения к поколению в советском обществе — не
во властной пирамиде! - есть, но i) не в ключевых сферах, г) скорее
общецивилизационное и з) идущее по типу диффузного просачивания,
ненаправленного привыкания, а потому очень медленное. «Между»
названными выше критическими точками общих переломов
находятся пропущенные, потерянные, нереализовавшиеся поколения (всегда
* сильно нагруженная в России метафорика безвременья, паузы).
% В этом, более широком контексте я склонен трактовать и известную
* метафору опоязовцев о том, что передача образцов происходит не от
х отцов к детям, а от дедов (или дядьев) к внукам (племянникам). Если
и понимать данные соображение расширительно, тогда для старшего
" поколения это означает вольный или невольный уход от открытой
* состязательности ради более длительного удержания за собой уже
* имеющихся, доминантных жизненных позиций (включая карьерные).
* Для младших такой перенос значений авторитета и образца на фигу-
^ ры, не актуальные в их реальной жизненной практике, в прямом соци-
з альном сравнении и соревновании, подразумевает — опять-таки воль-
с но или невольно - непризнание и неприятие ответственности за то,
* что непосредственно им предшествовало и, вообще говоря, должно
^ было бы оставаться для них так или иначе актуальным, — в том числе
3 неприятие исторической ответственности, ответственности за исто-
* рию как свое время (такое сокращение времени собственного сущест-
< вования до самых коротких дистанций чаще всего означает, понятно,
£ и вообще непонимание смысла прошлого как необходимой части опы-
" та). Из сознания и тех и других групп история как проблема, как на-
2 пряженная связь между настоящим и прошлым вытеснена; если она
х и может вернуться, быть сколько-нибудь значимой для тех и для дру-
s гих вместе, то разве что в форме официозной истории, идеологически-
тенденциозной легенды власти.
Подобные стратегии прятания и ускользания от травматических
конфликтов (в том числе от признания, принятия, осознания
реальных напряжений и столкновений внутри и между поколениями)
многократно затрудняют их систематическую рационализацию силами
образованного сообщества, закрывают возможность
институционализировать эту работу, а значит, и выработать некие средства для
цивилизованного освоения подобных болезненных моментов другими,
более широкими группами населения. Вместо этого власть в советской
России ставила целью устранить такие и подобные им моменты, не
допуская их в публичный обиход, попросту замалчивая и скрывая. Они
выводились из сферы внимания и обсуждения, а вместо
отсутствующих институтов рационализации названных проблем в обществе,
казалось бы, вставшем на путь модернизации, индустриализации,
54 ускоренного технологического развития, разрастались институты
контроля над процессами возможной инновации, с одной стороны,
формами признания и каналами репродукции любых образцов —
с другой. Монополизация и централизация подобного нормативного
контроля не могла не приводить лишь к обострению описанных
напряжений и конфликтов, включая их межпоколенческое и
внутрисемейное отражение, к криминализации и варваризации общества,
к принудительному ограничению сколько-нибудь самостоятельной
и ответственной деятельности в культуре нелигитимными формами
(«запретной полкой» для фильмов и закрытыми просмотрами, сам-
и тамиздатом, распространяемыми через межличностные связи
«своих»), выталкиванием в эмиграцию и т.п.
Один из путей разгрузки, осознания такого рода конфликтов
модернизации уже на ранних ее стадиях, а особенно рационализации
последствий ее запаздывания и подстегивания (в том числе
конфликтов, принимающих характер или вид межпоколенческих), был в более
«открытых» обществах предложен, например, психологией и
социальной психологией конца XIX века, в частности Фрейдом и его школой,
чьи идеи в первые десятилетия XX века не случайно вызвали на Западе
такой масштабный резонанс и массовый интерес. В частности,
ключевая для модернизирующихся обществ проблематика социальной
состязательности и ее неизбежные, болезненные трансформации в структуре
партикуляристских отношений семьи и родства получили при этом
рационализированное выражение в символическом обозначении «эдипов
комплекс» и системе соответствующих концептуальных разработок,
терапевтических техник и т.п. Наш отечественный путь - и здесь
другой: напротив, перевести проблему на язык партикулярных отношений
(«отцы и дети»), этим ее увековечив, а самые тяжелые, неприятные
последствия нерешенного вытеснив в неофициальные сферы, в прямом
смысле — загнав в подполье: в дворовую субкультуру, перепоручив ее
милиции, во «вторую культуру», передав ее под надзор
соответствующего компетентного ведомства (локализованную группу удобнее
контролировать и уничтожать), наконец, выдавив за границу (по логике:
«Вот пусть они там с вами теперь и разбираются»).
Поэтому культурная амнезия и безъязычие не только «массы», но
и кандидатов в «элиту» на протяжении советской истории
периодически воспроизводятся, включая нынешнюю ситуацию (память и язык -
символы идентичности и законное достояние самостоятельных,
активных групп; о косноязычии власти сейчас не говорю). Для
действительно общих воспоминаний не существует, не создается и не остается
другого языка, кроме рутинного героизирующе-официозного. Меж-
поколенческой передачи, трансляции, трансферта при этом, строго
говоря, тоже нет, точнее, она идет в формах негативных, смещенных,
неопознаваемых, о чем уже говорилось. Отсюда, например,
ощущавшийся всеми слоями позднесоветского общества - когда
драматический, а когда и комичный — разрыв между языками номенклатуры
(«пропаганды») — интелигенции («Литгазета», с одной стороны,
«кухни» - с другой) и массы («улицы»); но отсюда же и нынешняя
глоссолалия, будь то в жизни, на улицах, будь то на телевидении или
в словесности. Характерно, что сюжетообразующими в групповой
легенде советской интеллигенции и в интеллигентской (внеофициаль-
ной) литературе вступают чаще всего два мотива или мотивных узла:
во-первых, затор и обвал нескольких поколений или даже «всего
сразу»; во-вторых, символ и фигура беспамятства, разрыва, негативно
порождающего императивную задачу «сохранить и донести» образ
прошлого, передать «наследие*.
Иначе говоря, в поколенческом языке, языке поколения как
проблемы «отцов и детей* исследователи, как в искажающем зеркале, видят
движение социального механизма, который, можно сказать, не
предназначен для движения. Он не имеет для него соответствующих
органов и приспособлений - например, независимых элит,
самостоятельных институтов, различных по ценностям и целям, но имеющих друг
друга в виду оформленных групп. Вероятно, поэтому вопрос о
траектории и скорости подобного перемещения периодически возобновляется,
что каждый раз отмечает его очередной новый поворот.
Борьба за прошлое
Образ литературы в журнальных рецензиях
советской и постсоветской эпохи
В основе статьи — авторская
часть работы, в дальнейшем
дописанной в соавторстве
с А. Рей тблатом и
опубликованной в НЛО. 2003. No 59
С 557-670. Для настоящего
издания исходный материал
расширен и доработан.
1
Болео подробное изложение
подхода и методики,
результатов и выводов тогдашнего
исследования см Дубин.
Рейтблат 1990. Об исходной
методике и полученных на ее
основе шведских данных
см.. Rosengren 1968. Rosen-
gren 1984. концепция Розен-
грена изложена в Проблемы
1983 83-90
2
Отдельные его фра/менты
в той или иной форме были
опубликованы. См . напр :
Гудков. Дубин. Рейтблат 1982.
Проблемы 1983; Гудков. Дубин
1988 287-300. Гудков 19896.
Гудков. Дубин 1994
налов, выходивших с 1820 года до конца 1970-х годов не чаще трех раз
в месяц. Для этого брался комплект всех номеров этих журналов за
двухгодичный срок с двадцатилетним интервалом («шагом») между
замерами - 1820-1821,1840-1841. i86o-i86i годы и т.д.1
Эта конкретная работа велась в рамках более широкого
теоретического проекта - социологии литературы как части социологии
культуры2. В центр его, если говорить совсем коротко, был поставлен
социальный институт (социальная система) литературы в
относительной устойчивости его принципиальной структуры. Эта аналитическая
конструкция трактовалась как совокупность различных форм, которые
поддерживают стабильное, регулярное (в частности, ролевое)
взаимодействие множества типовых персонажей, так или иначе включенных
в отношения вокруг и по поводу литературы - в демонстрацию,
репродукцию, истолкование ее ценности, выработку норм интерпретации
этой ценности и процессы научения данным нормам, в производство,
тиражирование и распространение текстов, в их оценочную
квалификацию (включая дисквалификацию) и рекомендацию словесных
образцов той или иной жанровой природы, стилистического уровня и проч.
Динамические же аспекты подобных взаимодействий связывались с
появлением на общественной сцене новых групп, вносящих
альтернативные представления о литературе и новые ее образы, конкурирующих за
признание своего видения мира и слова с другими подобными
группами и в конечном счете добивающихся (либо не добивающихся) инсти-
туционализации своих идей и гратификации своих усилий, принятой
1
Для того чтобы прояснить один из планов литературной
культуры - представления современников о значимых
для них именах словесности прошлого и настоящего,
критерии и механизм актуальных литературно-критических
оценок, структуру и динамику стоящих за ними
литературных норм, - двадцать лет назад в Секторе социологии
книги, чтения и библиотечного дела Государственной
библиотеки СССР имени В.И. Ленина А.И. Рейтблатом и
автором настоящей статьи при участии М.Г. Ханина было
проведено эмпирическое обследование рецензий на новые
произведения художественной литературы,
опубликованных в толстых журналах Москвы и Ленинграда
(Санкт-Петербурга, Петрограда) с 1820 по 1978 год. На основе
модифицированного варианта наукометрической методики
Карла Эрика Розенгрена учитывались все явные или
скрытые в цитатах, именах героев и проч. упоминания других
писателей, кроме самого рецензируемого автора, во всех
рецензиях «толстых» столичных (московских и
петербургских - петроградских, ленинградских) литературных жур-
в рамках института литературы, в более широких социальных
контекстах, обществе в целом. Сам феномен универсальной ценности
литературы, институционализация этой ценности в формах издания,
распространения, интерпретации, обучения, оформление связанных
с этими процессами письменно-образованных социальных групп
и сообществ понимались исторически. Они связывались с процессами
модернизации европейских обществ нового и новейшего времени,
с особенностями их разворачивания, трансформации, блокировки
в различных социально-исторических условиях и обстоятельствах
(в частности, в связи с идеями и проектами национального
государства, национальной культуры). Уже собственно рабочими
проблемами эмпирического социолога литературы становились при этом
исторические определения (идеи, типы) «литературности» (в
терминологии Р. Якобсона); исторические проекции соответствующих
ролей и ролевых стратегий в рамках института литературы (писатель,
критик, издатель, читатель и др.); проблематика и практика
литературной традиции/инновации; динамика нормативных экспектаций
публики, ее различных слоев и групп в переплетении их идей,
интересов и взаимоотношений.
В данной, сугубо прикладной части проекта ставилась задача
выявить структуру и проследить динамику литературных авторитетов у
рецензентов, воспользовавшись для этого специфическим материалом -
«попутными» упоминаниями в журнальной рецензии на
беллетристическую новинку имен тех авторов, которые значимы для рецензента
как образец в том или ином отношении (упрощенно говоря, по модели:
«М напоминает/не напоминает N»). Принятый ход открывал
возможность через производимые в рецензии сопоставления (условные
приравнивания, будь то в позитивном, будь то в негативном плане) выйти
на совокупность «литературных координат» обобщенного
«рецензента». Социально обусловленный и культурно-опосредованный характер
работы рецензента выражается в том, что в рецензионную оценку,
риторику доказательств, систему отсылок включены его воображаемые
партнеры — фигуры, представляющие референтные для него инстанции,
с их собственными нормами суждений, системой авторитетов, набором
символов. Фактом, оказывающим воздействие, рецензионная оценка
становится именно тогда и в той мере, в какой она «завязана» на
перечисленные моменты, согласована со значимыми партнерами, их
символическими ресурсами, формами репрезентации либо (и это одна из
разновидностей социального согласия, типов социального
взаимодействия) демонстративно полемична по отношению к ним. Иначе говоря,
при такой трактовке у исследователя возникает возможность вполне
эмпирически работать с оценками рецензента (включая именные
отсылки) как с коммуникативными структурами — символическими
конструкциями, представляющими для него воображаемых партнеров
и оппонентов. А это значит, что становится вполне реальной задача
уловить не просто информационное поле рецензента и даже не только
стабильный репертуар его типовых оценок и значимых для него символов,
а динамику литературного взаимодействия, борьбы, консолидации,
вытеснения различных групп, их конкурирующих образов реальности
и литературы в форме внешне статичных наборов писательских имен.
Так, можно аналитически разложить саму конструкцию рецен-
зионного сравнения (семантического уравнения), трактуя степень
обобщенности употребляемых символов-имен как индикатор
различных по характеру и масштабу ориентации рецензента: на
неформальный кружок «своих»; формально заявленную литературную группу;
межгрупповую коммуникацию и соответствующие авторитеты;
институт литературы в целом и его базовые ценности.
Для этого необходимо в операциональном порядке (процедура
громоздкая и трудоемкая, но в принципе совершенно выполнимая)
промерить соответствующие символические потенциалы приводимых
рецензентами имен в каждом замере и на протяжении нескольких или
даже всех замеров:
г* богатство связей данного имени с другими (количество соупо-
минаний и с кем именно — в данном и последующих замерах);
г* его ценностный ранг (место в иерархии по количеству
упоминаний - в данном замере и опять-таки в динамике);
г- его ценностный масштаб или заряд (символический «возраст»
упоминаемого автора, пары или даже группы авторов).
При таком подходе авторы, лидирующие по сумме перечисленных
параметров, выступают символами самого института литературы —
национальной словесности, национальной истории или даже культуры
в целом, значение которых выходит уже за пределы данного института,
через соответствующие коммуникативные каналы, репродуктивные
подсистемы распространяясь в принципе на «всё» общество. Напротив,
единичные или немногочисленные упоминания в рамках одного-двух о
замеров можно трактовать как отсылки к символическим фондам тех ?
или иных групп литературных современников. В таком случае можно >
эмпирически «засечь» эти группы, например, по журналам, в которых >
эти имена упомянуты. Далее возникает принципиальная возможность =
прослеживать исторические траектории признания этих претензий °
и заявок на литературный авторитет (того или иного «кандидата») дру- *
гими группами (другими журналами), их переход с периферии в центр
литературного сообщества (столичные издания) и, наоборот, рутиниза-
цию символов и стоящих за ними словесных образцов, ценностей
литературы, их распространение из центра на периферию - накопление
и убывание символического потенциала, смену семантики
интерпретации (структуры соупоминаний) и т.д. Из теоретически намеченных
здесь ходов в данной конкретной работе были использованы и в
настоящей статье представлены лишь некоторые.
Пределом всеобщности литературных значений, согласованности
координат литературного взаимодействия для европейских культур
модерного периода (а, собственно, их мы в своих концептуальных
разработках только и имеем в виду — «литература» как институт и
культурная система есть не везде и не всегда) так или иначе выступает
оценочная область «прошлого», хотя его «глубина» и «подробность» для
разных обществ и в разные их периоды меняется. «Настоящее» столь
же оценочно трактуется как сфера относительного разнообразия
ценностных позиций и нормативных (содержательных) определений
литературы (культуры), так что здесь правомерно говорить о степени со-
и рассогласованности этих определений, об эмпирических формах
и модальном характере их соотнесения (конкуренция или диалог,
прямое столкновение или условная, «аллегорическая» отсылка к
историческому прецеденту). Можно условно, аналитически выделить три
различных функциональных уровня литературных значений: всеобщие в\
институционализированные ценности и их символы (высокая и
общепринятая классика); межгрупповые нормы и авторитеты
(динамический» сравнительно подвижный «средний состав* кандидатов
в классики); узкогрупповые и кружковые семантические конструкции
(единичные упоминания более «молодых» авторов - носителей
инновационных значений). Переходы значений и образцов между этими
уровнями в рамках развиваемого здесь подхода и составляют реальное
содержание литературного процесса в его исторической
обусловленности, т.е. групповой и институциональной определенности. Понятно, что
в данной конкретной работе, посвященной даже не социальной роли
журнального рецензента или рецензированию как относительно
специализированной деятельности в рамках сложившегося социального
института литературы, а лишь «упоминательной клавиатуре» рецензентов
(О. Мандельштам), мы имеем дело только с одной частной
проекцией всего этого социально-смыслового космоса3. Ра(£та №yrvtx уроемей лите.
В 2ооо году был проведен еще один замер: по исход- ратурно* системы (тонкие
ной методике с сохранением двадцатилетнего шага после журналы, библиотеки, цензура
^ * *» *> ~ ^ и др.). как и соответствующие
предыдущего обсчета А.И. Реитблат и я проанализировали им символические комфигура.
журнальные рецензии 1997" *998 годов. Некоторые ре- ч** - наборы авторитетов, на
зультаты этой части работы в сопоставлении с прежними ZT"^^^J£».
даННЫМИ Предлагаются НИЖе. Реитблат 1991; Реитблат 2001.
К последнему анализируемому периоду число журналов
интересующего нас типа в России заметно выросло. Если максимальное число
принятых к учету изданий за все время предыдущих замеров не превышало
i8, а в последнем предшествовавшем замере i977~*I978 годов их было
15. то в 1997~х998 годах число их достигло 28. В принципе это должно
было бы говорить о существенном расширении литературных
горизонтов (такой трактовки на своем материале придерживается в
аналогичных случаях К. Розен фен). Однако общий тезис о расширении
литературной системы, как приходится признать в данном случае, весьма
условен. За ним стоит, или, вернее, стояла, принимаемая
исследователем оценочная конфигурация идеального читателя, во-первых, во всей
полноте владеющего литературным прошлым, а во-вторых,
замечающего и прочитывающего все. что публикуется в настоящем. Стояла,
иными словами, презумпция более или менее единого и устойчивого
(пусть не по составу, но по функциональной роли) «сообщества первого
прочтения» - группы либо прослойки читателей, которые осознавали
себя первооткрывателями и вместе с тем носителями высокой
традиции всего «серьезного», «достойного внимания».
Первочитатели могли даже не знать друг друга «в лицо», но на них
так или иначе ориентировались последующие группы и слои более
поздних, «подхватывающих» читателей. Данное сообщество в этом
своем качестве считало себя достаточно значимым и авторитетным
для других, более широких слоев, для социума и его институтов в
целом. В немалой степени так оно и было на протяжении всех
десятилетий советской литературной культуры после середины 1930-х годов,
когда она в своих конститутивных характеристиках более или менее
сложилась. Больше того, формирующийся в этот период образец
(институциональная структура и программный канон) обнаруживал
тесную связь с соответствующей дореволюционной моделью, если не
прямую — вопреки демонстративным заявлениям о разрыве со «старым
режимом» — зависимость от нее. Единственным и ярким исключением
в этом плане выступал, на наших данных, лишь замер 1920-1921 годов,
во всех отношениях переломный и «нетипичный». В крайних условиях
резкой социальной ломки литературное сообщество и читательские
слои тогда резко сократились по объему, подверглись «дроблению» на
мелкие группы и перемешиванию, каналы коммуникации между
писателями и читателями сузились и деформировались, регулярность
выхода ряда периодических изданий нарушилась и т.д. Это заставило нас
провести дополнительный обсчет данных по 1930-19З1 годам, чтобы
увидеть, как мы предполагали и как действительно увидели, процесс
рутинизации исключительных обстоятельств и «нормализации»
литературной системы.
Описанную здесь вкратце траекторию перелома (разрыва) и рет-
радиционализации (конструирования традиции, по хобсбаумовской
формуле) легко проследить на данных о символическом «возрасте»
упоминаемых писателей. К1920-1921 годам заметно сокращается доля
упоминаемых имен авторитетных писателей «старшей когорты»,
причем особенно резко, более чем вдвое, - писателей активного, зрелого
возраста, от 50 до 70 лет. Зато ближайший к нему замер 1930-I931 го"
дов дает небывалую ни до, ни после долю самых молодых и следующих
за ними по возрасту авторов, тогда как к 1939~194° годам (мы сделали
сдвиг на год, чтобы избежать прямого влияния общесоциальной
катастрофы 1941 года) ситуация явно классикализируется: доля
упоминаемых писателей в символическом возрасте давно ушедших
сверхклассиков в этот период — одна из самых высоких за все учтенные i8o лет. Его
превысят лишь результаты последнего замера конца XX столетия.
Символический «возраст» упоминаемых писаталай
(в % к совокупности всех писателей, упомянутых в данном замере)
Годы замера - Возраст • упомянутых авторов
До 30 лет 31-49 лет 41-50 лет 51-70 лет 71-125 лет 126 и более лет
1820-1821 4 6.5 6.5 16 36 41
1840-1841 5 16 10 25 19 25
1860-1861 3 17.5 17.5 26 19 17
1880-1981 2 12.5 12.5 33 26 14
1900-1901 2 15 9 25 35 14
1920-1921 7 17 11 12 33 20
1930-1931 16 19 29 14 14 8
1939-1940 3 16 17 16 22 26
1960-1961 4 12 17 31 19 17
1977-1978 1 5 15 24 34 17
1997-1998 1.5 4 8.5 18 39 28
Вернемся к последнему замеру. Для него характерна заметная
фрагментация социальной системы литературы, причем по нескольким
осям сразу. Самое явное ее проявление - резкий спад тиражей
журналов описываемого здесь типа, индивидуальной и коллективной
(учрежденческой, в том числе государственно-обязательной) подписки на
них. Иными словами, речь идет о сокращении и разрыве устойчивых,
регулярных коммуникаций литературного сообщества с относительно
широкой и заинтересованной читательской публикой, а значит, и об
утрате реального лидерства, лидерского авторитета соответствующих
групп литераторов, всего их сообщества в целом. Если суммарное число
журналов и периодических изданий как таковых (не газет) по стране за
последние 20 лет сократилось, но незначительно (на 5%). то их тиражи,
даже по усредненным данным, упали впятеро, а у журналов
интересующего нас функционального типа тиражи сократились в 20-25 и даже
более раз — феномен, который нельзя не признать
исключительным4. Это значит, что между писателями и читате- 4
лями, между прежде различными читательскими группами подробнее об издательской
J м и читательской ситуации см.:
и слоями образовались - притом за весьма короткий гудков, дубим гооз: 13-вэ.
СрОК - ОЧеНЬ Значительные СОЦИаЛЬНЫе, Культурные а также статьи -Обживаиие
барьеры и зазоры. Резко изменился не только объем пишу- ^^аи^ис^уи^^как
ЩИХ И ЧИТаЮЩИХ (за 90-е ГОДЫ ЧИСЛО РОССИЯН, ЧИТаЮЩИХ и актуальностью, скандалом
И ПОКупаЮЩИХ КНИГИ, ПО ИХ Собственному ПрИЗНаНИЮ, СО- и ио^о9[т в настоящем сбор-
J . ' г нике.
кратилось не менее чем на треть) — изменилось их место
в обществе, а значит, и их культурное самочувствие.
В пересчете на общий объем образованного населения в крупных
городах России тиражи нынешних толстых журналов — от з до 7
тысяч — близки к тиражам периодических изданий, которые в
современных развитых странах называют «малым литературным обозрением»
(little literary review), и к тиражам журналов поэзии (poetry review).
Заметим, однако, что и те и другие в большинстве крупных стран Запада
исчисляются в обычное время сотнями, а в годы культурного
оживления и подъема (например, в США 1960-х годов) выходило несколько
тысяч изданий одновременно (см.: Дубин 2001а: 328). В наших же
условиях количество «толстых», но при этом малотиражных литературных
журналов в лучшем случае ограничивается двумя, максимум - тремя
десятками. Кроме того, они - если брать содержательный,
функциональный аспект (более подробно о котором речь пойдет ниже) —
практически отсекают от себя поисковую, проблематичную, еще не
оцененную словесность либо же крайне жестко ее дозируют, с одной стороны,
а с другой - не берут на себя систематическую рефлексию над
современной литературой и литературной ситуацией, постоянную критическую
экспертизу конкурирующих в обществе представлений о слове, жанре,
роли писателя и проч. Иными словами, в той картине литературы,
которую создают, представляют, воспроизводят толстые журналы и
журналы, работающие по их функциональной модели, сегодня отсутствует,
если использовать привычную для словесности новых времен военную
метафорику, передний край. Скорее уж эта картина своей отсечен-
ностью от более широких социальных и культурных контекстов,
замкнутостью на себе напоминает государство Лапута или остров Утопия.
Появившиеся в конце 1980-х — начале 1990х годов новые
журналы выходили небольшим тиражом, на них зачастую отсутствует
подписка, они плохо распространяются или вообще остаются в двух
столицах. Такие журналы становятся по преимуществу органами «своих» -
«свои» туда пишут, «свои» и читают. Но в среде «своих» не бывает
принципиальных вопросов: здесь важнее знаки общей солидарности
и технические детали исполнения, заданный уровень «мастерства», по
которому «свой» и опознается («ахиллесовой пятой любой
кружковщины» назвал это явление в свое время Александр Блок). Поэтому
такой журнал крайне редко претендует на более общую значимость своей
особой и артикулированной точки зрения на мир и на литературу, он
не выступает органом специфической литературной группы, течения
с их идиосинкратическим пониманием ценности слова, кругом
авторитетов, жанровыми предпочтениями. Скорее, за ним стоят дружеские,
клановые, клубные, салонные, в любом случае - партикулярные
отношения, т.е., по модели это не столько журнал, сколько альманах, а это
совсем иной коммуникативный посредник, представляющий иной тип
сообщества и общения.
Характерно, что большинство новых изданий 1990-х годов
оказались эфемерными и просуществовали год-другой, а некоторые и
вообще ограничивались всего одним-двумя номерами. Они не дожили до
настоящего времени, а их символический ресурс, образ мира и
словесности оказался не авторитетен даже для их собственной публики,
«узкого круга», не говоря о более широком читателе. На такого читателя
они, впрочем, совершенно не рассчитывали и на его реальную
поддержку никогда не опирались. Их авторам было важно заявить о себе
(обозначить принадлежность к данному кругу и вообще к литературной
публичности) или поддержать свою уже сложившуюся репутацию (не
выпадать из обоймы), а не артикулировать свое видение литературы,
вынести его на более широкое, вне- и межгрупповое обсуждение,
отстаивать свое место в литературной системе. В ситуации 1990-х годов,
при всей ее, казалось бы, проблематичности, остроте и
неопределенности ответов на основные «вопросы литературы» (что такое
литература? каковы ее ведущие жанры? как - и каким - быть писателем
сегодня? какова роль литературы и пишущего в сегодняшнем обществе?),
тем не менее нет литературной борьбы - есть лишь литературные
сенсации и скандалы, а это совсем другие типы действия и по составу
участников, и по их мотивам и адресации, и по стереотипам поведения.
Поэтому, в общем, даже не особенно важно и поддерживать «своих»,
быть взыскательными к «другим». Тем более что ядро более или менее
одних и тех же авторов присутствует если не во всех, то в
большинстве или во многих из рассматриваемых журналов: в качестве модных
«звезд» они как бы переходят в этой литературной кадрили от одного
печатного органа к другому, В результате журнал часто превращается по
своей форме и функции в альманах, рецензионный отдел в нем
предельно сокращается или даже отсутствует, рецензии имеют форму то ли
сигнальной информации о выходе той или иной вещи, то ли ее рекламы.
Однако и «старые» толстые журналы стали в этот период печатать
литературно-критические материалы в существенно меньшем объеме.
Причем среди них преобладают статьи, посвященные какому-либо
конкретному писателю или конкретной книге, нередко — литературной
классике. Аналитические обзоры, работы, панорамирующие нынешнее
состояние российской, а тем более зарубежной словесности, в
современной ситуации вообще исчезающе редки. Так что если они и есть, то
критики, что характерно, предпочитают выносить их на страницы куда
более оперативных и более популярных у читателя газет или вывешивать
в Интернете. Ряд «старых» журналов («Звезда», «Молодая гвардия»,
«Наш современник») вообще надолго прекратил печатать рецензии.
Единственный в стране специальный литературно-критический журнал
«Литературное обозрение», выходивший с 1973 год3»за 9°"е годы, по
сути, поменял профиль, переориентировавшись на выпуск тематических
«именных» номеров - юбилейных или мемориальных. В результате
общее число рецензий в толстых журналах резко снизилось. В замере
1997-1998 годов их почти вдвое меньше, чем было в 1960-1961
и i977~I978 годах при, напомним, почти вдвое большем сегодня
количестве журналов соответствующего типа.
Любопытно, что резкий слом конца 1980 — первой половины
1990-х годов в экономической и социальной сферах, в символических
ориентирах не привел в отличие, скажем, от послеоттепельной
ситуации 1960-1961 годов к подчеркнутой ориентации рецензентов и их
литературных суждений на «саму жизнь», а не на «литературу».
Напротив, тенденция застойных лет к преимущественной оглядке на
литературный эталон, тогдашняя мерка новых словесных образцов
исключительно по литературным же образцам, круг которых к тому же по
идеологическим соображениям все более сужался, получила
продолжение. В1960-1961 годах доля рецензий с упоминаниями писательских
имен составляла 23% всех рецензионных материалов, в i977-I978
годах она достигла зз%» а в 1997-1998 годах составила уже 41%. В
результате показатель доли рецензий с упоминаниями в 1997~1998 годах —
один из самых высоких за все почти что два века наших замеров.
(Впрочем, судя по опыту предыдущих ю зондажей, резкое понижение общего
числа рецензий, как правило, коррелирует с ростом доли рецензий,
включающих в себя упоминания авторитетных имен, и, напротив,
резкий рост общего числа рецензий обычно дает относительное снижение
доли рецензий с упоминаниями. А в данном случае, как помним, общее
число рецензий сократилась почти вдвое.)
О стабильности общей нормативной рамки оценок и классикалист-
ской, канонизирующей ориентации рецензентов свидетельствуют и
данные о «возрасте» упоминаемых писателей. Современников, молодых
авторов рецензенты почти не упоминают. Среди упоминаемых
писателей лица в возрасте до 40 лет составляют всего 5»5%- Эт° самый низкий
показатель за все замеры, даже в классикалистские i977~I978 годы их
было 6%, в другие же периоды эта доля была гораздо выше (например,
в 1860-1861 годах — 20,5%, в 1920-1921 годах — 24, в i93°~ I93I ro~
дах — 350/о)- Среди упоминаемых имен преобладают авторы в
символическом возрасте «классиков»: так, на этот раз писатели старше 70 лет
составляют две трети всего корпуса упоминаемых авторов — 67%.
Выше эта доля была только один раз, в 1820-1821 годах, когда во многом
еще были живы нормы литературного классицизма и
демонстративного чинопочитания.
Об отсутствии заметных переломов, общей инерционности системы
координат рецензентов, как ни парадоксально, говорит общий характер
сдвигов в списках лидеров упоминаний. Сравним новейшие данные
и данные двадцатилетней давности. В i977"~I978 годах объем, границы,
структура системы литературных авторитетов были весьма
стабилизированы (ситуация официального застоя вкупе с запретом на упоминания
неугодных): отсюда очень высокий уровень согласия вокруг небольшого
набора ведущих имен, сравнительно небольшие количественные
различия между ними. В целом была весьма ощутима ориентация на
литературных предшественников, апелляция же к современности, напротив,
была выражена слабо, а ретроспективистские тенденции сравнительно
с предшествовавшим периодом 1960-1961 годов заметно усилились.
Литературная культура в тот период была сконцентрирована на
отечественном прошлом. Об этом наглядно свидетельствует состав группы лидеров
(указано число упоминаний в рецензиях i977~_I978 годов):
Пушкин
Л. Толстой
Маяковский
Горький
Твардовский
Блок
Достоевский
Чехов
Гоголь
56
44
38
32
29
28
28
20
19
Шукшин
Тихонов
Некрасов
Шолохов
Лермонтов
Ахматова
Пастернак
Тургенев
Тютчев
19
17
i6
i6
15
12
12
12
12
Шекспир
Брехт
Гёте
Евтушенко
Бунин
Вознесенский
Заболоцкий
Т. Манн
Хемингуэй
12
и
и
и
ю
ю
ю
ю
ю
Как видим, в этом списке почти отсутствуют сколько-нибудь активно
действующие авторы - о новых, более молодых и т.п. не приходится
и говорить5. Лидирует (и с большим преимуществом)
солидная и апробированная, иначе говоря -
малосимпатичная любому недогматичному читателю школьная русская
классика, за которой, как полагается, следует советская.
Напомним, что четыре барельефа, украшавших типовые
средние школы 1960-1970-х годов, изображали именно
четырех канонических авторов, которые возглавляют
приведенный список. Понятно, что в списках конца 1970-х
годов нет упоминаний Солженицына и Бродского, В.
Некрасова и Владимова, равно как многих других широко
известных, признанных в ту пору авторов: запрещенная
«вторая культура*, по умолчанию, как бы вообще не
входит в литературный горизонт рецензентов. Но за
пределами его остались и крупнейшие события в «открытой»
литературе 1960-х - первой половины 1970-х годов. Так, среди
лидирующих имен нет ни активно работавших и столь же активно
обсуждавшихся все 60-70-е годы авторов-деревенщиков — Астафьева,
Распутина, Белова, нет Ю. Казакова и Трифонова (если говорить
о публиковавшейся прозе), нет Тарковского. Чухонцева и Кушнера
(если брать публиковавшуюся поэзию). Нет среди сколько-нибудь
значимых упоминаний и крупнейших современных имен
западноевропейской и североамериканской литературы, мастеров Латинской
Америки и Африки, Индии и Японии - лауреатов крупнейших
премий, писателей, чье творчество вызывало в последние 10-15 лет
наиболее острые и широкие дискуссии (если говорить о все-таки
упомянутых, то Манн получил Нобелевскую премию еще в 1929 году.
Фолкнер - в 1949"М. Хемингуэй - в 1954"м0*
А вот список лидеров замера 1997_199^ годов:
Достоевский
Бродский
Мандельштам
Набоков
Пушкин
Блок
Гоголь
Лермонтов
Л. Толстой
Ахматова
Цветаева
4i
36
30
29
28
25
20
19
19
17
17
Борхес
Булгаков
Чехов
Пастернак
Солженицын
Эко
Тургенев
Маяковский
Платонов
Хлебников
В. Сорокин
17
17
16
16
16
15
Ч
Ч
Ч
13
13
Джойс
Тютчев
Кузмин
Розанов
Тарковский
Брюсов
Белый
Ходасевич
Пелевин
12
12
12
и
и
ю
ю
ю
ю
5
Наивысшей доля, условно
говоря, молодых писателей
среди упоминаемых в рецензиях
была, как ужо упоминалось,
в 1930-1931 годах (среди
прочего результат призыва
-ударников- в литературу)- до
30 лет — каждый пятый из
упоминаемых, в цолом до 50 лет —
70% всех упомянутых Но
и в 1860-1861 годах авторы
в возрасте до 50 лет
составляли 66% всего массива
упомянутых В оба этих периода
более половины -молодых- были
от 30 до 40 лет.
Как видим, изменения произошли, но далеко не столь резкие, как
можно было ожидать. В лидирующей двадцатке сменилось 9 имен,
тогда как в застойные 1977~1978 годы (по сравнению с предшествовавшим
замером 1960-1961 годов) обновилось даже больше - ю. Однако
теперь среди «новичков» списка преобладают авторы давно умершие,
уже получившие статус классика. Наши, условно говоря, современники
здесь (а это писатели как минимум двух «демографических»
поколений) - Солженицын, Сорокин, Пелевин, У. Эко. Впрочем, и это
прогресс: в 1977"х978 годах в первой двадцатке было всего два
живых писателя - Н. Тихонов и Шолохов, причем оба к тому времени
уже давно не публиковали ничего содержательного. По сути дела, все
нынешние «новые» имена в первых двух-трех десятках, кроме
Сорокина, Пелевина и Шарова, это те, кто были относительно известны
уже с 1970-х годов, но не печатались или почти не печатались в
России из-за цензурных запретов - скажем, Петрушевская, Вен. Ерофеев,
Пригов. В общем, перед нами сегодня не столько реальное изменение
ориентации рецензентов, сколько «разрешенное» проявление их
сравнительно давно сложившихся, «вчерашних» систем предпочтений. Как
будто «разрешение», снятие цензурных рогаток было и осталось
главным литературным событием 1980-1990** годов.
В стране произошли заметные, для многих драматичные
изменения в политической, экономической и социальной сферах. Резкой
ломке подверглась и литература — как формы ее организации, так и состав
литературной культуры. К читателю пришли сотни текстов
представителей многих ранее не допускавшихся к печати литературных школ
и направлений, возникли новые периодические издания, столичные
и периферийные издательства, государственные и частные премии,
получила распространение сетевая литература. А что в
ревизионных разделах толстых журналов? Система литературных
представлений застыла и почти не изменилась. По сути, литературная критика
и рецензирование сегодня воспроизводят образ мира и литературы
1970-х годов, его границы, центральные значения, принципиальные
параметры. Рецензенты в очень смещенном виде отражают
современную литературную ситуацию и, уж точно, ее не формируют.
Казалось бы, при установке на апробированный канон, прежде
всего на отечественную классику источником нового — как это бывало
в России, скажем, 1830-1940-х годов или на рубеже веков - могло бы
послужить творчество зарубежных писателей. Тем более что
количество названий издаваемых в стране переводных книг за 1990-е годы
выросло почти вдвое (правда, их средний тираж за это же время упал
более чем в ю раз, так что массовизация культуры затронула, скорее,
направленность и уровень переводов: качество последних редко бывает
сегодня хотя бы удовлетворительным, а предпочтение отдается более
глянцевым и более сенсационным образцам, что относится и к
беллетристике, и к гуманитарии в широком смысле слова). Однако замер
1997998 годов характеризуется явным усилением и без того
ощутимых автаркических тенденций предыдущего периода. Понятно, тогда
было «нельзя». Но ведь уже в эпоху гласности, после Нобелевской
премии Бродскому, ее получали Пас и Оэ, Села и Моррисон, Уолкотт
и Гордимер, Махфуз и Хини, многие из них после этого (а кое-кто
и раньше) переводились на русский, однако ни один из них так и не
оказался хоть сколько-нибудь серьезно значим для рецензентов.
Рецензенты и в данный период предельно концентрируются на
«своем», а относительное расширение круга переводимых образцов,
похоже, ставит их в тупик при выборе и оценке, так что проще всего выйти
из положения рецензентам глянцевых изданий, заведомо
ориентирующимся на модное, скандальное, «крутое». К мировой литературе
(опять-таки лишь той, что заведомо признана бесспорной, включая
не прочитанных россиянами в свое время Джойса, Пруста, Кафку)
относятся лишь около 25% упоминаний в общем массиве
отсылок 1997" 1998 годов - меньше было только один раз,
в 1860-1861 годах. А среди упомянутых имен писателей
зарубежные авторы составляют 36% - и здесь меньше было
только однажды, в кризисные 1920-1921 годы. О бывших
советских республиках, ныне независимых государствах
Средней Азии, Закавказья, Восточной Европы, нечего и
говорить: они на литературной карте рецензентов - как,
впрочем, и в нынешних политических передачах массме-
диа, если не случилось переворота наверху или ущерба
«российским национальным интересам» — практически
полностью отсутствуют6.
3
В организации отечественной литературы как социального института
произошли серьезные сдвиги. Значительно сократилась и
переструктурировалась читательская публика; заметно понизился социальный
статус литературы; существенно трансформировались ее функции, что
нашло выражение в резком повышении читательской популярности
жанровой прозы (остросюжетной, мелодраматической, скандально-
сенсационной мемуарной, историко-патриотической). Изменилась
значимость каналов распространения литературы, при этом роль
толстого журнала резко упала. Возникли иные типы журнальных изданий
(например, глянцевые), другие фигуры, направляющие литературную
и книжную коммуникацию (скажем, издатель, книгопродавец,
рекламист). Так или иначе, многие старые механизмы структурирования
литературной системы исчезли или стали существенно слабее.
Нетрудно проследить это на каналах литературной
коммуникации, сравнив, например, образы литературы, какой она предстает
в толстых журналах, газетах, глянцевых изданий и Рунете, что могло
бы стать предметом отдельной эмпирической работы. Но до того, в
качестве исходного соображения, можно разделить циркулирующую в
сегодняшнем российском обществе литературу по ее функциям (что для
социолога точнее и проще). Кажется, ясно, что в том ценностном
качестве, которое в новейшее время определяло статус словесности и слова
вообще, социальный и культурный престиж литератора, критика,
читателя и на интерпретации которого был выстроен сам социальный
институт литературы, - я говорю про ценность художественной фикции
как средоточия полемики о модерном обществе, культуре, человеке в их
настоящем и будущем, - литература в нынешнем российском социуме
почти отсутствует: от полемики остался один скандал. Соответственно
всё уже и значимость литературы в качестве классического канона,
образца для воспитания, - в таком понимании она. как представляется,
б
Вообще говоря, в нынешней
переломной ситуации, при
снятии прежнего
идеологического давления и цензурных
ограничений, массовизации
культуры, эрозии многих
вчерашних авторитетов проблема
перевода, как и. добавлю,
комментирования издаваемых
текстов (что именно, в расчете
на кого, как переводить и
комментировать), может быть,
одна из наиболее острых
и этим интересна для
исследователя.
не существует даже в рамках школы. Напротив, все шире становится
обращение литературы и, еще точней, книги на правах потребительского
блага, будь то модного haute couture, будь то массового, серийного
ширпотреба. В последнем случае литературной критики и
рецензирования не требуется, разве что реклама, в первом — «свои» и без того
знают, что есть что, а остальным достаточно «глянца». В целом
процессы коммуникации в сегодняшней словесности, как мне кажется,
напоминают ситуацию раннего модерна либо даже домодерную (или
подражают ей) при одновременном имитировании собственной, фантомной
версии какого-то постмодернизма, здесь же и изобретенной по случаю
распада прежней системы, будь то общесоциальной, будь то собственно
литературной.
Соответствующие сдвиги можно наблюдать и в самом
литературно-критическом сообществе, в частности в работе той его части,
которая более или менее тесно, регулярно занята рецензированием
(предмет данной статьи — другой, куда более узкий, поэтому скажем об этой
стороне дела совсем коротко). Престиж журнального критика и
рецензента явно снизился, а ведь толстые журналы в наиболее важные и
интересные для них периоды выше всего ценились читателями и
оценивали себя сами именно за материалы отделов критики и публицистики.
Заметно трансформировалась жанровая природа
литературно-критических оценок. Они либо свелись к аннотации и реферату, зачастую
безымянным, как было одно время в «Знамени», либо, напротив,
разрослись до именных полок для бенефисных критиков в «Октябре»
и «Новом мире», с использованием некоторыми из них еще и «второй
сцены» в виде Интернета с последующим переходом текущей
литературно-критической продукции в более устойчивую, книжную форму
(например, у А. Агеева, А. Немзера, К. Кобрина). Жанровые же сдвиги
в литературе, по Тынянову, - всегда наиболее серьезные: они говорят
об изменении структуры литературных коммуникаций.
Наконец, можно говорить о некоторых намечающихся переменах
в составе литературно-критического сообщества. За пределами
основного массива, в котором самом по себе трансформировалось как будто
не так много (другое дело, что меняется, как говорилось, контекст
работы всех!), кажется, начали заявлять о себе, в смысле - притязать на
отдельную позицию и репутацию, две «группы», а скорее — два типа
критического высказывания вокруг и по поводу литературы. Рискнем
обозначить эти условные группы эпитетом «новые», присоединив его
к тому культурному ресурсу, которые их члены в основном или чаще
всего используют. Тогда одна группа — это «новые филологи» (по
преимуществу ушедшие, как и многие из их старших коллег сегодня, от
«чистой» филологии, кто - к культурологии, кто - к социологизиро-
ванию, кто - к использованию риторических ресурсов модной
философии). Другая группа - «новые радикалы»: их ресурс — спецэффекты,
чаще всего - «хорошо отрепетированный буран» (как это называлось
в давней пародии Архангельского), если получится — сенсация, в
общем, неважно вокруг чего и есть ли для нее повод, а не получается
сенсация — литературный скандал (перечисляем жанры работы). Первые
могут печататься в газетах (скажем, «Ex Libris НГ»), выступать в сети,
но тяготеют, в общем, к «Новому литературному обозрению». Вторые,
бывает, публикуются даже в глянцевых изданиях для состоятельных
людей, но сердцем тянутся к чему-то вроде бывшего «Радека». Все эти
бегло перечисленные перемены наша методика рецензионных обсчетов
вряд ли может учесть, в том числе потому, что проявляются они, как
правило, в других типах изданий.
И это, может быть, самое важное. Главный из общих
социологических выводов проделанной работы состоит как раз в том, что впервые
за все время существования института рецензирования (точнее,
впервые с 1840-х годов) толстый журнал утратил сегодня в России роль
главного структурообразующего элемента литературной системы.
Литература - и претендующая на элитарность, и тем более массовая —
не сводится теперь к журнальной жизни и делается далеко за рамками
толстых журналов.
Если раньше они были источником перемен, воплощением
динамизма, органом регистрации и разметки социального и культурного
времени, то теперь более подвижные, не всегда привычные,
заявляющие о своей относительной новизне элементы - в том числе в
рецензентских оценках печатных новинок — несравненно чаще проявляются
в других точках литературного поля. Это газетные издания, как
специализирующиеся на информации о книжных новинках и их
рецензировании («Книжное обозрение», «Ex Libris НГ»), так и общие (скажем,
«Время МН»), уже упоминавшиеся «глянцевые» журналы (к примеру,
«Афиша»). В любом случае крайне существенно, что ротация
рецензируемых авторов и книг происходит здесь в масштабах недели, если
вообще не ежедневно; такова же периодичность сетевых информацион- о
но-рецензионных изданий. Цикл же редакционной подготовки толстых 2
литературных журналов - по-прежнему до четырех месяцев. В резуль- >
тате рецензенты в этих изданиях, хотят они этого или нет, работают >
с уже размеченным и оцененным литературным материалом, а потому =»
вынуждены ориентироваться и при выборе того, что рецензировать, °
и того, к кому адресоваться и какие литературные координаты и их *
значки при этом использовать, на более устоявшиеся, зачастую уже
рутинные нормы, образцы, стандарты оценок. Ситуация тем более
затруднительная, что большинство оценочных стереотипов,
определявших, кто есть кто и что есть что в литературе вообще и в
современной словесности в частности, сегодня или скомпрометированы, или
обессмыслились, или неприменимы.
Обобщенно говоря, структура нынешнего литературного поля
подталкивает рецензентов к классикализации. Но теперь уже
подобная роль не составляет центра, фокуса литературной системы.
Напротив, она сдвигается к ее периферии, а то и становится в социальном,
в культурном плане маргинальной (падающий престиж исполнителей
подобной роли в толстых журналах, уровень их символического
вознаграждения в форме оплаты, а отсюда и полный или частичный
переход многих из них в издания глянцевые или сетевые свидетельствуют
об этой периферизации и даже маргинализации совершенно
недвусмысленно). Но если говорить еще резче, то тем самым маргинализи-
руется вся система воспроизводства литературной культуры
(национальной литературы) в ее сложности и многоуровневости. Угасание
и распад сегодняшних российских библиотек - от низовых до
крупнейших национальных -демонстрирует этот коллапс культурной
репродукции в масштабах страны опять-таки со всей очевидностью.
Дело здесь не в том или не просто в том, что нет денег, - нет идей
и людей, которые стояли бы за эти идеи. Это ведь узкому кругу 7i
«своих» достаточно средств быстрого оповещения, тайных знаков,
шифров для непосвященных, в том числе непосредственных, устных,
визуальных. Сложному и полицентричному
национально-культурному целому, современному развитому социуму, научному сообществу
этого, разумеется, мало.
Однако качественно иных ориентиров и критериев суждения
в данной сфере, как и в культуре вообще, кроме обломков прежнего
идеологического канона и реликтов интеллигентского кодекса,
сегодняшние деятели литературной сцены пока не заявили и, кажется, не
собираются этим заниматься. Причина этого, можно сказать, одна.
Другую литературу создают для - в перспективе или от имени —
другого читателя. Нынешние же литературные круги вообще нимало не
озабочены читателями, если не иметь в виду все тех же архаических
обвинений публики в очередном падении вкусов, извращенности
пристрастий, порою еще вяло раздающихся с их стороны. Если
вернуться к нашему примеру с библиотеками, то складывается
впечатление, что образованному сообществу, включая лиц, аттестующих себя
как его лидеры, элита, властители дум, стало неважно, есть на свете
Ленинская библиотека. Библиотека иностранной литературы,
ИНИОН или их нет (иначе говоря, существуют ли в их жизни или
жизни других людей книги, которые есть в Ленинке, РГБИЛе, ИНИОНе,
и только в них, либо же таких книг нет и не нужно). Ряд названных
здесь библиотек конечно же можно и нужно продлить: образованному
сообществу любой развитой страны, понятно, должен был бы быть
небезразличен и состав Библиотеки Конгресса, Британской библиотеки.
Парижской национальной и т.п. Но литература, некогда без лишней
скромности приписавшая себе какую-то исключительную «всемирную
отзывчивость» (Достоевский), как позже, уже в советскую эпоху,
титул «влиятельнейшей в мире» (Горький), уже давно — по меньшей
мере после символистов и последовавшего за ними антисимволистского
авангарда 1910-1920-х годов - живет в условиях редкостной и при
этом от десятилетия к десятилетию нарастающей культурной
самоизоляции. Пушкинский диагноз оказывается точней завышенных
самооценок: и вправду «ленивы и нелюбопытны».
Вместо этого в литературном мире преобладает внутреннее
сплочение и перекрестное опыление, почему ведущими средствами
организации литературной жизни и стали клубные, салонные, кружковые
ритуалы непосредственного представления и самопредставления
литераторов. Иначе говоря, при ослаблении, размывании смысловых
основ для консолидации (ценностей, идей литературы, их символов)
собственно организация литературной жизни не ослабела, а, напротив,
даже усилилась. Литература сегодня - это все больше организация
литературы, при том что это организация, как ее называют социологи,
неформальная — типа связей, знакомств, неписаной принадлежности
к кругу. Хоть какую-то более широкую значимость подобные кружки
и салоны приобретают лишь благодаря аудиовизуальным массмедиа -
радио и особенно телевидению. Но, что еще важнее, в ритуалах
собственной интеграции они и сами все активней стремятся — с разным
успехом — использовать массмедиальные техники агрессивной
самоаттестации, пиара, всевозможных рейтингов и топ листов, презентаций
и премий, объединяющих локальные тусовки, демонстрируя закрытые,
гемайншафтные отношения «своих» с помощью современных и пост-
современных виртуальных технологий. Это и понятно. Образ общества
сегодня в России создает и воспроизводит телевизор, как «звездами»
публичной сцены выступают прежде всего деятели телепроизводства,
плюс персонажи политики, бизнеса и эстрады, демонстрируемые в
качестве своеобразных шоуменов ими же и вместе с ними. Заметим, что
значение всех этих неписаных форм для понимания писаной и
печатающейся литературы за последние годы становится все большим, а их
знание, ориентировка в них для участников литературных
коммуникаций — все более необходимыми. Конечно, по-другому в кружковых
отношениях «своих» и не бывает. Но тогда уж вряд ли стоит удивляться,
раздражаться или сокрушаться, что все эти нити и нюансы неведомы
и непонятны более широким, собственно читательским кругам, а чем
дальше, тем больше и неинтересны им.
Что касается толстого журнала, то он все больше выступает
теперь рутинизирующим элементом литературной системы. Впервые
в российской истории он не репрезентирует институт критики,
литературное сообщество или большое общество, его программу культуры,
а представляет лишь литературно-консервативный его сегмент
прежней социокультурной конструкции. Именно поэтому на замере конца
1990-х годов, тем более в ситуации уже XXI века, использовавшаяся
нами в исследовании методика дает сбой, демонстрируя тем самым
свои исторические рамки и ограниченную объясняющую силу. И это -
в научном плане — несомненный позитивный результат проведенного
исследования.
Семантика, риторика и социальные функции «прошлого»
К социологии советского и постсоветского
исторического романа
За 1990-е ГОДЫ ИСТОрИЧеСКИе романы РУССКИХ (рОССИЙ- Опубликовано отдельным из
ских) авторов, написанные на отечественном материале, данием(м: государственный
7 г г университет — Высшая школа
заняли одно из самых видных мест на книжных прилав- экономики, гооз).
ках магазинов, в киосках и на лотках больших городов
России, в круге массового чтения россиян. Определенная часть
данного литературного массива сложилась из дореволюционной
исторической романистики и эмигрантской словесности прошлых лет.
переизданной, а чаще — впервые изданной в СССР за период «гласности»
и позже (кроме не раз издававшихся в советское время М. Загоскина,
И. Лажечникова. Г. Данилевского, это дореволюционные романы
Д. Мордовцева. Е. Салиаса. Вс. Соловьева, Н. Гейнце, эмигрантская
проза М. Алданова, П. Краснова, И. Лукаша и др; они, как и
исторические сочинения на русскую тему зарубежных авторов, вроде Г. Са-
марова. Т. Мундта или К. Валишевского. здесь рассматриваться не
будут). Другую часть образовали достаточно постоянные в тот же
период переиздания уже собственно советской исторической прозы
1920-1970-х годов, о которых пойдет речь ниже. Но рядом с этой
книжной Атлантидой, которая на глазах прежних читателей
поднялась из небытия за последнее десятилетие и предстает сейчас
читателю-прохожему, «человеку с улицы», на любом городском углу, все
чаще помещаются новые исторические сочинения сегодняшних авторов.
Именно они, причем лишь одной идейно-тематической
разновидности - державно-патриотической — составляют главный предмет
настоящей работы.
8 1990-х годах серия «Тайны истории в романах» открылась в
одном из наиболее мощных частных издательств России «Терра».
Библиотечки «Россия. История в романах», «Государи Руси Великой»,
«Романовы. Династия в романах», «Сподвижники и фавориты», «История
отечества в событиях и судьбах», «Вера», «Вожди». «Великие».
«Россия. Исторические расследования», «Душа России» и множество им
подобных начали печататься опять-таки в столичных частных
издательствах «Армада», «Лексика». «Центрполиграф». «Астрель», «Руссюй
миръ» и многих других. В результате исторические романы российских
авторов вышли на одно из первых мест по популярности у широкого
читателя. Согласно данным репрезентативного опроса, проведенного
Всероссийским центром изучения общественного мнения в гооо году,
29% опрошенных взрослых россиян обычно предпочитают читать и
чаще книг других жанров читают «детективы». 24% — «любовные
романы» и столько же - «исторические романы, книги по истории». При
этом доли почитателей детективов и любовных романов в сравнении
с 1997 годом, когда наблюдался самый высокий взлет читательского
интереса к этим жанрам, несколько сократились (с 32 до 29% и с 27 до
24% соответственно), тогда как средний показатель значимости
исторической прозы для массового читателя остается стабильным (см.:
Левина 2ooi: 30-31)- Среди городского населения те, кто. по их словам,
предпочитают читать современные отечественные романы об истории
России, составляют на конец 2002 года самую большую в
количественном отношении группу — з°»5% от х99^ опрошенных респондентов;
чаще это россияне более старших возрастных групп D0-54 лет) с высшим
образованием, живущие не в столице.
Похожие всплески писательского и читательского интереса к фик-
циональному представлению истории по правилам романного
повествования в отечественной культуре уже бывали, хотя их масштаб и
характер были совершенно иными. Скажем, русская словесность переживала
бурный взлет исторического романа в 1820-1830-х и 1860-1870-х
годах - на ключевых точках формирования национальной литературы
как важнейшей части культурного достояния страны (условно говоря,
в «пушкинский» и «толстовский» период литературного
развития1). Если говорить в более общем социологическом
плане, то в подобных обстоятельствах, в период
запоздалой, но именно поэтому ускоренной модернизации
общества, соответствующей радикальной перестройки его
смысловых ориентиров, ведущие группы общества или группы,
претендующие в нем на лидерскую роль, нередко переносят
свои представления о лучшем и истинном, об идеальном
обществе и полноте культуры, о себе и своей миссии - в
условно конструируемое «прошлое», равно как другие —
в столь же условное «будущее». Карл Манхейм называл
конструкции первого типа идеологическими, а второго -
утопическими. Конкурентная «борьба за историю», за свою
легенду о ней - обязательный аспект такого рода
процессов, когда силами прежде всего сообщества публичных
интеллектуалов выстраивается новый, общий для данного
социума символический порядок, выдвигаются символы
коллективной идентичности нации, закладываются
основания такой идентификационной конструкции, как
«национальный характер». Жизненная важность подобных
проблем для наиболее квалифицированных и активных групп
общества такова, что. например, при разработке формул
исторического повествования в оба из указанных периодов
в России XIX века тон задавали крупные литературные
фигуры эпохи.
Однако меня прежде всего интересуют сейчас
проблемы и процессы нынешнего российского общества,
сегодняшней культуры. - материалом работы выступает
преимущественно историко-патриотическая романная
продукция последнего времени2. Вместе с тем эта словесность как
феномен эпигонства* в своих идейных, образных, стилевых
характеристиках подытоживает основные проблемные и тематические линии
советской исторической прозы 1920-1930-х и 1970-х годов. Больше
того, сегодняшний историко-патриотический роман как явление
идеологически-реставраторское принципиально связан с советской
эпохой и не понятен вне ее. Поэтому для более объемного уяснения
и его самого, и более широкого процесса идейной реставрации в
современной общественной жизни России в российской культуре
необходим хотя бы короткий экскурс в прошлое, в том числе - прошлое
исторического романа4.
1
Как указывает Дамиаио Ребек-
кини. в 1830-х годах
исторические романы составили по
названиям больше половины
всей отечественной романной
продукции этого периода См :
Ребеккини 1998 419
2
В дальнейшем будет
цитироваться в основном продукция
издательства -Армада- (серия
-Россия. История в романах-).
Тиражи анализируемых
изданий соответствуют средним
тиражам художественной
литературы 1990х годов —от 10
до 20 тыс. Упоминаемый среди
них роман Э. Зорина вышел
в издательстве -Лексика-
тиражом 50 тыс
3
Об этом важном культурном
о>еномене см . Asoeck 1978;
Дубин 2001а. 267-270
4
Представления россиян о
прошлом, их динамика на
протяжении 1990-х годов
прослеживались автором на данных
эмпирических опросов
ВЦИОМ в статьях. Дубин 1991;
Дубин 19966. в статье -Конец
века- в настоящем сборнике.
См также Советский простой
человек 1993.167-197,
283-284. 293; Левинсон 1996
1
Исторический роман в различных национальных литературах мира -
это роман о Новом времени — о процессах социальной и культурной
модернизации Запада, прежде всего Европы. Характерно, что в
наиболее полный из доступных мне аннотированных указателей избранной
исторической романистики оказалось включено: романов об античной
эпохе - 337. ° Средних веках и периоде Возрождения — 540. ° Западе
Нового времени, после 1500 года, - 4015 (из них ° Европе — 2052,
о США —1579) (рассчитано мной по: McGanry, White 1963).
Исторический роман в условной, фикциональной, нередко даже притчевой
форме представляет конфликты перехода от родового,
статусно-иерархического, феодального общества с его традиционными формами
отношений (прежде всего отношений господства и авторитета), от жестко
предписанных сословных, клановых, межпоколенческих, половых
и семейных связей к «современному» («модерному»), буржуазному
миропорядку. А это значит - к индивидуалистическому этосу личного
самоопределения, конкурентным стратегиям самореализации,
установке на персональные достижения, их накопление и учет, более того —
постоянное повышение ориентиров и критериев успеха, к разным
видам общественного договора и представительным формам
выборной власти.
В отличие от иных прежних (летописно-хроникальных,
назидательно-аллегорических) форм представления прошлого, исторический
роман, жанр и сам по себе новый, не кодифицированный и не
удостоверенный эстетическим каноном, возникает в рамках идейного,
идеологического противопоставления «истории» и «традиции» как разных
типов регуляции жизни людей и сообществ — феномена тоже
сравнительно позднего и основополагающего для модерной эпохи. Наделяясь
значением истории, те или иные значимые элементы прежних
традиций теряют жесткую однозначность безальтернативного образца
и выступают в модусе «обычаев» или «нравов» прошлого, которые
надлежит отвергнуть и преодолеть либо, напротив, переосмыслить и
сохранить. В любом случае они отчленяются от предписанной связи
с высоким социальным статусом или мифологическим рангом,
универсализируются до героических символов, моральных примеров,
назидательных аллегорий, а в конечном счете выступают в обобщенных
значениях правильного и достойного. В историческом романе для
публики конечно же важно то, что он по материалу, обстановке,
коллизиям, персонажам исторический. Но не менее существенно, что перед
читателем - роман, т.е. современный (понимай: поздне- и
постромантический) повествовательный жанр с его современными
представлениями о герое, человеческих отношениях, проблемах и обстоятельствах,
с его современным взглядом на жизнь и современными же средствами
ее жизнеподобного словесного представления. Иными словами,
история здесь, строго говоря, не противопоставляется современности («мо-
дерности»), а выступает одним из смысловых планов в
проблематичной, многомерной и многоуровневой конструкции этой последней —
планом наиболее значимых ценностей и предельных санкций
поведения индивида, группы.
Смысловой, модальный барьер между настоящим и прошлым
фиксируется при этом уже собственно романными — сюжетными,
стилистическими — средствами. Он разворачивается как
динамическая и неустранимая, более того, постоянно поддерживаемая, пробле-
матизируемая и воспроизводимая в повествовании дистанция между
вымышленным «маленьким* персонажем и высокими
«подлинными» историческими героями, между обобщенным, универсальным
и частным, локальным значением героев, эпизодов и си-
5 туаций5. Эту дистанцию можно обнаружить в средствах
о проблеме соединения фак- обрисовки тех и других действующих лиц (мера «реали-
тов с вымыслом, местного ко- г V *
лорита с универсальными ха- СТИЧНОСТИ» ИХ ИЗОбражеНИЯ, «ПСИХОЛОГИЧНОСТИ», обраще-
рактерамиу В Скотта и во НИЯ К «Внутренней» МОТИВаЦИИ), В ИХ ПрЯМОЙ реЧИ (СТе-
р^Гв^е^^о^о пень ее Условности, стилевой окрашенности). Допустимо
типа см. реизое 1958:78-67 сказать и по-иному: описываемая проблематичная дис-
6 танция, барьер или конфликт между разными уровнями,
В предисловии к своему исто- „
римескому роману -сен-мар- пластами значении актуального времени разворачивают-
A829) Альфред девиньигоео- ся и представляются в форме со- и противопоставления
оит в этом смысле о -лоавдо »» \
Факта- и .правде искусства. истории как нормативной фактичности и самодоста-
Ом вводит метафору истории ТОЧНОСТИ ОДНОКрЭТНО СЛуЧИВШегОСЯ, С ОДНОЙ СТОрОНЫ,
как «романа, автор которого и ИСТОрИИ как условности, точнее - набора различных
народ-(цит. по: Литературные „ , I
манифесты 1980 421-422) условностей повествования (а значит, его обратимости,
7 соотносительности) - с другой6. Можно выделить еще
леГк^тХ^Т^-бо- более «Рабочий» план анализа двух данных уровней ис-
рец- A671) мильюи мазывает торического повествования в форме «реалистического»
попытки выводить на сцену («психологического») романа, прослеживая соотноше-
- персонажей банальных и
заурядных, нелепостью и -извра- ние между описанием от третьего лица или от условного
щением вкуса- (Литературные ПОВеСТВОВатСЛЯ, С ОДНОЙ СТОрОНЫ, И ПрЯМОЙ рвЧЬЮ («Дра-
манифесты 1980:245) матическими сценами»), с другой; между слоем «основ-
ного действия» персонажей и авторскими «историческими»
(фактографическими) примечаниями к нему.
Значения «прошлого» могут быть словесно представлены
по-разному, в разной повествовательной или драматической (жанровой)
форме; различными будут и их функции. Вовсе не каждое из подобных
представлений наделяется в Новейшее время (ограничиваюсь здесь
только им) статусом «истории», «исторического». Так, античные,
библейские или средневековые отсылки в галантном романе либо в класси-
цистской трагедии указывают на предельно высокий ценностный
статус действующих лиц, которые и могут быть героями лишь потому, что
по предписанной жанровой традиции принадлежат к эпохе
мифического «начала», к экстраординарным временам богов, титанов,
тиранических правителей. Индивидуальной проблемы соединения героического
и повседневного в собственном поведении персонажа, как и в средствах
повествования о нем, здесь просто нет: ценностный конфликт, скажем,
чувства и долга может мучить царицу, но не ее служанку7.
В центре же собственно исторического романа - в чем и состоит
его культурная значимость как универсальной формы обобщения
и представления социального опыта - человеческая «цена»
крупномасштабного перехода от традиции к истории для людей власти, высшей
аристократии, военной и церковной элит (по преимуществу —
представителей традиционной элиты), с одной стороны, и для «нового» героя,
обедневшего дворянина, представителя третьего сословия,
«маленького человека», часто — женщины или юноши, которые первыми в роду,
в своей семье получают собственную индивидуальную биографию,
сами «делают» ее и оказываются при этом в средоточии сословных,
династических, конфессиональных, межгосударственных конфликтов
и авантюр эпохи, с другой. В этом смысле, обычный человек «как все»
(обязательный персонаж исторического романа —как один из
основных героев или как точка зрения, ценностный масштаб), вступая,
вписываясь в общую историю, создает историю собственную — создает
себя как историческую личность. На пересечении силовых линий
«история и традиция», «история и современность», «история/традиция
и утопия» в сфере воздействия идей и принципов романтизма
складывается смысловое поле культуры как антропологической программы
формирования активного, самостоятельного и зрелого индивида среди
подобных ему полноценных социальных существ.
Исторический роман, как и социально-критический роман
вообще, — феномен буржуазного общества и модерной эпохи (каждый
кризис, или «конец», романа, включая исторический роман, —
симптом кризиса идеи современности и программы культуры, всякий раз
нового уровня их проблематичности и проблематизации).
Складываясь в рамках и на исходе романтической эпохи, он вбирает и
перерабатывает элементы рыцарского, плутовского, галантно-авантюрного
и галантно-эротического, назидательно-аллегорического романа,
романа воспитания и других предшествующих повествовательных
формул. Важный и популярный у читателей вариант более позднего, хотя
и питающегося романтической идеологией массового исторического
романа — это biographie romancee («художественная биография»)
политического лидера, гения литературы и искусства, а еще позднее —
«людей успеха» вообще, независимо от характера и факторов
такового (среди широко признанных как литературной критикой, так и
читателями мастеров подобного жанра — Андре Моруа, Стефан Цвейг,
Эмиль Людвиг).
Синтетическая поэтика исторического романа, строго говоря, не
основание считать его второразрядным, эпигонским жанром, как
делает, например, Д. Ребеккини, называя его «ходовым», «массовым»,
«доходной литературной спекуляцией» и т.п. (Ребеккини 1998:422 и Д*"
лее). Это вообще принципиальные черты поэтики романа в новейшее
время, т.е. собственно романа как такового, и вряд ли жанр в целом
правомерно и перспективно именовать эпигонским (тогда уж и роман,
с точки зрения классицистической табели о рангах, — жанр-эпигон).
Такими характеристиками в той или иной литературной ситуации
могут наделяться те или иные произведения тех или иных авторов,
клишированные формы повествовательного построения, шаблоны
экспрессивной техники и проч. Точней, вероятно, было бы отметить,
что комплекс значений «истории», как правило, не составляет
жизненно важного вопроса для групп культурного авангарда, по крайней
мере — на фазе их самоутверждения, заявки на существование.
Конструирование «истории» как институциональной традиции (происхождение,
предшественники, непрерывность и последовательность временных
этапов) — проблема и задача, по преимуществу, для социального
истеблишмента, претендующего уже на представление «центральных»,
«главных», «базовых» (коротко говоря, структурообразующих)
значений культуры и под этим углом соединяющего отдельные
семантические компоненты «нового» с рационализированными радикалами
традиции. Ценностная идея историчности трансформируется здесь
в идеологию истории. Видимо, в этом состоит функциональный смысл
известного, пусть и не очень значительного по хронологическим
меркам, «запаздывания* исторического романа по отношению к
литературным новациям, который нередко отмечают исследователи жанра.
Проецирование коллективного самоопределения в прошлое, поиск
и выстраивание генеалогии - определенная фаза в траектории
признания и институционализации ценностей той или иной группы (в этом
плане непонятно, по каким основаниям фаза новации могла бы быть
признана аналитиком «ниже» или «выше» фазы институционализации,
или наоборот).
Так или иначе, стратегические различия в трактовке
тектонических процессов социальных и культурных трансформаций
новейшего («модерного») времени представителями разных общественных
групп, которые вступают в эти процессы раньше или позже, а потому
оказываются в различных социальных ситуациях и
исторических обстоятельствах, ориентируются на разных
потенциальных партнеров и «адресатов», дают, начиная
с произведений Мэри Эджуорт (i8oo), Вальтера Скотта
A814 и далее), Алессандро Мандзони A821-1823).
Купера A821 и далее), Виньи A826), Бальзака A826), Мериме
A829). Гюго A831) практически все многообразие
национальных разновидностей исторического романа в
странах Западной и Восточной Европы, Северной и Южной
Америки8. Явные «пики» в количественном производстве
исторических романов и в широком интересе читателей
к ним приходятся в новейшее время на эпохи
общественного подъема, начальные, наиболее социально
динамичные периоды строительства надсословного, уже
собственно буржуазного, национального государства9.
Именно тогда в исторический роман приходят лучшие
литературные силы эпохи, и жанр становится
доминантным для художественной словесности той или иной
страны, приобретает высокие литературные амбиции,
наделяется культурной авторитетностью10.
Другая композиция социально-исторических
обстоятельств и факторов - здесь речь идет, напротив, о
периодах социальных кризисов, крупномасштабных испытаний
для обществ либерально-буржуазного типа, для
порожденного ими человеческого склада - вызывает к жизни
и другие жанровые разновидности исторического романа
(социально-критический роман с элементами сатиры,
аллегории, притчи - такой, например, была ситуация
в Германии i930-i94°"x годов, давшая, в полемике с
историческим романом «крови и почвы» предшествующих
десятилетий, исторические романы Л. Фейхтвангера,
Г. Манна и Т. Манна; см. о них: Schrotter I972)- Наконец, на
рубеже XIX-XX веков, в период расцвета декадентского
и символистского исторического романа, ключевой
проблемой, ведущим мотивом выступает собственно
культурный слом времен, а материалом аллегорического
повествования на материале поздней Античности или Средних веков
становится гибель всего символического космоса, «конец
веры», пришествие эпохи ересей и смут (пионерским
8
Из обзорных работ по
основным регионам укажу лишь
несколько: Nelod 1969. Fleishman
1971; Dickinson l971.Mcnton
1993. Elmore 1997; Mulberger.
Habitzef 1999. Первые из
известных мне русских
исторических романов принадлежат
Ивану Гурьянову (-Битва
Задонская, или Поражение
Мамая на полях Куликовских-.
1825) и Ивану Телепневу
(роман о запорожских казаках
-Госмицкий». 1827) Указатель
ранней русской исторической
прозы см.: Робеккини 1998.
9
Испанский социолог культуры
Хуам Феррерас прямо
связывает возникновение героико-ро-
мантической и авантюрно-
приключенческой
разновидности исторического
романа в Испании с краткой
победой либеральных сил в
социально-политической жизни
страны, см Ferreras 1976 С
национально-освободительным,
антиимлерским движением
связан польский исторический
роман 1880-1900-х годов (Б Прус.
Г Сенкевич.С Жеромский),
хорошо известный и в России,
и в Советском Союзе, в
последнем случае—еще и по
многочисленным кииоэкранизациям
1960-1970-х годов В том же
русле и тех же временных
рамках в Чехии возникают
исторические романы А Ирасекаидр
10
Характерно, что для Германии
в качество периода расцвета
исторического романа
специалисты указывают 1850-1870
годов (см : MCilberger. Habtlzel
1999) 8 этот же период в
общенациональном масштабе
формируется и идеология
немецкой литературной
классики, см СХе Klassik Legende
1971. Begriffsbestimmung 1972.
Проблемы 1983 55-57.
11 образцом, своего рода прообразом жанра здесь являет-
для России это романы д. Me- ся видимо, христианская эпопея Шатобриана «Муче-
рвжковского. В. Брюсова. о \п
А. Амфитеатрова. В. Крыжано- НИКИ», 1о09) •
вской-Рочестер (книги послед- в России XVIII-XIX веков инициатива политической
ней были в личной библиотеке «* «
Сталина). и социальной модернизации принадлежит, по известной
формулировке А.С. Пушкина, «правительству», а
группировки элиты (в частности, интеллектуальные слои с их
просветительской журналистикой) складываются в процессах конкуренции за право
истолковывать модернизационные представления верховной власти.
Характерно, что зо-е годы XIX века, эпоха утверждения исторической
романистики в России, в немалой степени вызванной к жизни
«Историей» Карамзина (романы М. Загоскина, И. Глухарева, И. Лажечникова,
А. Москвичина, К. Масальского, Р. Зотова, Н. Зряхова), отмечены
острой идеологической и литературной борьбой между
аристократической жанровой формулой исторического романа и драмы, которую
разрабатывает Пушкин, и подходами идеологов третьего сословия —
в первую очередь развлекательно-нравоучительными романами
Ф. Булгарина (см.: Переверзев 1936). На это противостояние
накладывается оппозиция идейной независимости дворянства (сдержанная
аристократическая критика власти, направленности и половинчатости
инициированных ею социально-политических реформ), с одной
стороны, и соглашательства с властью (официальная «народность») — с
другой, которая, в свою очередь, осложняется позднее оппозицией
западников и славянофилов. Но и та и другая сторона при этом едины
в своем неприятии решительных общественных перемен и
радикальных путей к преобразованию страны. Для славянофилов этот
неприемлемый, гибельный для страны вариант воплощают западники, для
западников же — «нигилисты», революционеры-народовольцы. В этом
смысле русский исторический роман XIX века содержит в себе как
умеренно-либеральное, так и жестко-консервативное отталкивание
от самой идеи кардинальных крупномасштабных реформ, тем более —
от мысли о социальной революции. Показательно, что до 1917 года
русские литераторы, близкие к революционному народничеству,
а впоследствии — к марксизму, не раз обращались (как, например,
Александр Богданов) к утопической романистике, но куда реже
работали в жанре исторического романа.
Напротив, именно ситуация и герои революционных переломов
в истории России (такие, как Разин, Пугачев, декабристы,
народовольцы) образуют проблемный центр советского исторического романа
1920-х, а во многом — 1930-х годов и отчасти всех последующих
десятилетий. Точнее сказать, такова одна из идейных линий советской
исторической романистики — линия, условно говоря,
«либерально-демократическая», «прогрессистская».
Исторический роман, шире, историческая проза (новелла, повесть) —
как, с другой стороны, жанр литературной утопии (политическая,
экзотическая, детективная, техническая и другая фантастика), возникает
в советской России уже на самом начальном этапе формирования
«новой» литературы, подводящей символические итоги революционного
переворота и Гражданской войны. Вскоре появляются и первые
обобщающие работы об этом литературном феномене. Статья О. Немеров-
ской «К проблеме современного исторического романа» публикуется
уже в 1927 году (октябрьский номер журнала «Звезда»), в том же году
выходит монография И. Нусинова «Проблема исторического романа»
(подробнее см.: Изотов 1967; об утопическом жанре в том же
политическом и культурном контексте см.: Дубин, Рейтблат 1988.)
Характерно, что все это происходит на той идеологической фазе, когда власть
провозглашает демонстративный идеологический «разрыв с
прошлым». Фактически подобный прокламируемый «разрыв» означает
одно: заявку победившей власти и ее приверженцев на монопольное
владение истолкованием социальной жизни - как дореволюционной
истории, так и пореволюционного настоящего. В дальнейшем
конструирование всей области «исторического» - группировка
событийного материала, истолкование мотивов поведения исторических лиц -
едва ли не целиком определяется характером власти в тот или иной
период советской эпохи. Смену близких к власти групп и клик можно
проследить на соответствующих сдвигах и переакцентировках
официальной риторики в той части, которая касается «прошлого».
На начальном этапе прошлое понимается исключительно в
качестве проекции произошедшего революционного переворота, что и
предопределяет отбор ключевых точек, исторических героев.
Соответственно в истории актуализируются именно те фигуры, которые, во-первых,
подвергают это прошлое («царизм») жесточайшей критике и даже
радикальному отрицанию, а во-вторых, «близки к народу», к
«пролетариату» (на этих основаниях, в частности, формируются первые позитивные
представления о классиках отечественной литературы и искусства,
систематизированные уже позднее, в 30-х годах). Вокруг этого комплекса
идей завязываются два из основных тематических
направлений в разработке историко-беллетристического жанра".
Во-первых, это роман об идеях гражданских свобод,
об интеллектуальных предшественниках русской
революции 1917 года («Одеты камнем» Ольги Форш, 1924-1925»
«Кюхля» Юрия Тынянова, 1925; «Северное сияние»
Марии Марич, 1926)|3; вариант данной сюжетной формулы -
романизированная биография героя «из народа»
(Ломоносов, Тарас Шевченко, художник Павел Федотов и др.) -
использует сюжетные и стилистические шаблоны «романа
социального восхождения». Второе направление - роман
о народном бунте («Разин Степан» Алексея Чапыгина,
1925-1926, позднее - его же «Гулящие люди», i934"I937»
«Стенькина вольница», 1925. и «Бунтари», 1926, Алексея
Алтаева; «Салават Юлаев» Степана Злобина, 1929. или
«Гуляй. Волга» Артема Веселого, I932)-в дальнейшем
и сами фигуры подобных героев, и особенно их трактовка
в советской литературе во многом задаются
представлениями В.И. Ленина о трех этапах освободительного движения в России.
В зо-х годах первую тематическую линию - роман о предшественниках
русских революций XX века - продолжат Анатолий Виноградов в
«Повести о братьях Тургеневых» A932). Форш в «Радищеве» (i935"I939)»
Тынянов в «Пушкине» (i935"I943)«Иван Новикове «Пушкине в
изгнании» (i936_I943)- Вторую - роман о народном восстании - будет
12
Кроме уже указанной книги
И. Изотова, см
литературоведческие работы о советском
историческом романе
советского же периода.
Александрова 1971: Нестеров 1978;
Петров 1980.
13
С середины 1920-х начинает
публиковаться историческая
проза о первой русской
революции — романы В Залежского
-На путях к революции- A925).
И. Евдокимова -Колокола-
A926). Е. Замыслоеской
«Первый грозный вал- A926).
равно как и романы о предвестьях
русских революций на
Западе— -1848 год- и -1871 год-
тойжеЕ Замыслоеской
(оба—1924).
развивать Георгий Шторм в «Повести о Болотникове» (i930)» Вячеслав
Шишков в «Емельяне Пугачеве* A938-1945)»a eu*e позднее - С. Зло-
бин в «Степане Разине» (I951)-
Но уже в конце 1920-х начинает разрабатываться еще одна, третья
и крайне важная для исследуемой мною темы линия советской
исторической прозы - роман об императоре, его империи и его народе.
Таковы «Петр Первый» Алексея Толстого A929-1945»в х934 году на сцены
страны вышла одноименная пьеса автора, а в 1937~х938 годах -
двухсерийный фильм В. Петрова по сценарию Толстого, в котором
имперские мотивы еще усилены; первая серия фильма получила приз
Парижской Международной выставки 1937 года), «Екатерина» Анатолия
Мариенгофа (i936)и ДР- Антитезой такого рода «придворной»
романистике могли бы стать социально-критический роман-сатира или
аллегорическая притча о диктаторе, много примеров которых дает
западно- и восточноевропейская литература первой половины XX века
(Д. Костолани и др.), а позже - литературы стран Латинской Америки
(А. Роа Бастос, М. Варгас Льоса). В советской России роман подобного,
просвещенческого в своей основе типа почти не получил развития;
к редчайшим исключениям уже на позднем этапе принадлежат книги
Мориса Симашко о восточных деспотиях — «Хроника царя Кавада»
A968) и «Маздак» (I971)- Если две первые линии можно назвать
соответственно революционно-интеллигентской (вариант классического
русского романа о «лишнем человеке») и народно-бунтарской (вариант
«разбойничьего романа»), то третью — государственно-державной.
Наконец, еще одну линию, военно-патриотическую, начинают в 1930-х
годах романы Алексея Новикова-Прибоя «Цусима» A932-1935)»
Виссариона Саянова «Олегов щит» A934). Сергея Сергеева-Ценского
«Севастопольская страда» (i937~I939)» Василия Яна «Чингис-хан»
(i939)- Напомню, что военно-патриотическая тема — в частности,
в связи с мобилизационно-милитаристской идеологией и массовой
практикой подготовки страны, а особенно молодежи, к предстоящей
большой войне - развивается в данный период и в жанре советской
исторической поэмы, в исторической пьесе (Сельвинский,
Симонов, Вл.А. СоловьевI4. Больше того, государственно-
державную и военно-патриотическую линии исторической
прозы в эти годы подхватывает кино («Александр
Невский» и «Иван Грозный» Эйзенштейна, многочисленные
фильмы-биографии), театр (драматическая дилогия
А.Н. Толстого об Иване Грозном), живопись (см.: Clark
1985 [рус. пер.: Кларк 2002J; Stites i994:64-97*» Агитация
1994» Соцреалистический канон 2ооо).
Так обрисовывается самая общая
социально-идеологическая рамка исторической романистики 1930-х годов
и последующих военных лет. В ней перед широким
читателем предстает процесс создания мощной российской военной державы
в его поворотных пунктах: на этапах «собирания» и укрепления
имперского целого России, в жестоких испытаниях, прежде всего военных,
и в главных действующих лицах - фигурах царей, полководцев и героев
из народа. Именно во второй половине 30-х общая трактовка российской
истории, всего хода модернизации страны (модернизации поздней,
принудительной, централизованной и военно-экспансионистской, заданной
сверху идеями царей-«реформаторов» и проектами отдельных фракций
14
Совещание авторов, пишущих
на оборонную тему,
проводится в Москве уже в феврале
1937 года Но и до этого,
кроме уже упомянутых, выходят
КНИГИ вОСКНО-ИСТОричеСКОЙ
тематики — -Порт-Артур-
Г. Ваковского A935). -Адмирал
Макаров-А Дмитриева A935).
-Русские солдаты-К Левина
A935). -Суворове Европе -
К. Осипова A938) и др.
15
К этому следует добавить
письмо Сталина по поводу
статьи Ф. Энгельса -Внешняя
политика русского царизма-
(июль 1934 года,
распространялось в партийной верхушке,
опубликовано в 1941 году).
Сталинский взгляд середины
1930-х годов на историю, в том
числе отечественную, вскоре
стал предметом самого
массового распространения:
включивший его
высказывания и
партийно-государственные постановления сборник
-К изучению истории- вышел
в 1937 году тиражом в 125 тыс.
экземпляров, см.: Бордюгов.
Бухараев 1999.
16
Первые романы об
исторических деятелях Октябрьской
революции и Гражданской войны
появляются уже во второй
половине 30-х годов, в эпоху,
назвавшую себя
-сталинской-. — -Билет по истории-
М Шагииян (о Ленине. 1938)
идр Посвященные фигуре
самого Сталина -Хлвб-
А Н Толстого и -Батум-
М. Булгакова относятся к тому
же периоду О Сталине как
герое литературы см. Marsh
1989; Marsh 2000.
правящей бюрократии) принимает - после периода пореволюционной
эйфории, утопической и интернационалистской по духу, - новый
поворот. Теперь в «легенде власти» на первый план выходят проблемы
построения мощного национального государства, централизованной
милитаризованной державы, темы «наследия», культурного синтеза, классики
и проч. Это заставляет акцентировать в актуальной риторике мотивы,
героев, эпизоды уже имперского и предимперского периодов русской
истории. Именно тогда и в данном контексте на историческую авансцену
выдвигаются фигуры Ивана Грозного и Петра Первого.
К ним в середине 1930-х годов обращается советское руководство,
его пропагандистский аппарат и примыкающая к нему либо так или
иначе на него ориентирующаяся советская историческая наука, авторы
программ и учебников по истории для средней и высшей школы (в 1933 ГОДУ
ЦК ВКП(б) принимает постановление о «стабильных» школьных
учебниках, в мае 1934"го — постановление «О преподавании
гражданской истории в школах СССР»I5. Сталинская
Конституция подводит черту под ближайшим прошлым,
объявляя о том, что процесс строительства новой
общественной системы в стране завершен.
Соответственно подвергаются идеологическому
отбору, препарированию, обработке представления о
предшествующем периоде: Октябрьской революции и ближайшей
пореволюционной эпохе, - в июле 1931 года выходит
постановление ЦК о создании «Истории Гражданской войны»,
разработанное по инициативе М. Горького16. С1932 гоДа на"
чинает издаваться серия «Жизнь замечательных людей»,
опять-таки инициированная Горьким. В журнале
«Октябрь» тогда же проходит дискуссия на тему
«Социалистический реализм и исторический роман». Выходит
монография М. Серебрянского «Советский исторический роман»
A936). над книгой об историческом романе активно
работает Д. Лукач (на русском языке фрагменты опубликованы
в журнале «Литературный критик» [1937- № 7* 9»12'» 193^«
№ з. 7» 8.12]; издание на немецком: Lukacz 1955»
английский перевод: Lukacs 1963)- В1936 году создается Институт
истории АН СССР. Вместе с тем формируется корпус
отечественной литературной классики, история русской
литературы начинает по стандартной программе преподаваться
в школах. В1938 году появляется документ, программный
для всего этого процесса нового конструирования
прошлого, - сталинский «Краткий курс», а в ноябре того же года -
постановление ЦК «О постановке партийной пропаганды»,
резко осуждающее трактовку истории как «политики, опрокинутой
в прошлое». Тем самым сталинская власть однозначно дает понять, что
борьба за смысловое истолкование прошедшего завершена.
Расстановка социальных сил в правящих верхах, в прилегающих к ним
социальных слоях репродуктивной бюрократии («советских
служащих»), наконец, в ориентирующихся на обе эти инстанции группах
более образованных и квалифицированных горожан - слое
«победителей» - задает смысловой рисунок основных идейных конфликтов,
структуру характеров и «портретные» черты героев исторической
романистики i930-i94°"x годов, точно так же, как и актуальной прозы тех лет
о революции и пореволюционной эпохе. Важно еще раз подчеркнуть, что
тогдашний исторический роман, как и научно-фантастическая,
утопическая и антиутопическая проза, писались, прочитывались,
истолковывались в литературном контексте современной, «новой» словесности,
а в работу над произведениями этих жанров были
включены перворазрядные писательские силы эпохи17.
Принципиальную ценностную композицию литературной «формулы»
исторического романа в зрелый период советского общества
образуют фигуры и значения «власти» - «народа» -
«интеллигенции» — «Запада» и/или его «черной тени» —
Востока. Ближневосточное направление российской
геополитики так или иначе отражается в тыняновской «Смерти
Вазир-Мухтара». «татаро-монгольской» трилогии В. Яна,
а дальневосточное - в романах Н. Задорнова от
«Амура-батюшки» (i944)« Д° его же «Симоды» (i975)- На
североамериканском направлении в годы холодной войны и
сталинской «борьбы с космополитизмом» работает И. Кратт с его
романами о русских колонистах в Северной Америке
«Остров Баранова» A945)и «Колония Росс» (i95°)-
Поскольку единственной смыслозадающей
инстанцией и вместе с тем воплощением тотального контроля
над поведением героев для отечественного варианта этой
обобщенной литературной формулы выступает власть, то
поведение фигур, представляющих все остальные
социальные силы или хотя бы их зачатки, укладывается в
достаточно жесткие рамки либо подчинения (исполнения),
либо отклонения (от бунта до измены). Любые
самостоятельные действия частного человека выступают для окружающих
персонажей и для читателя как заранее подозрительные. Но таковы же они
и для самого действующего лица: «усомнившийся», «потерявший
ориентиры», «соблазненный», «изменник», а то и прямой «враг», как
предполагается, могут таиться в каждом (см. об этом мотиве: Brooks 2001:
127-158; в общесоциологическом плане проблема развернута в работе:
Гудков 2004). Романный персонаж, как и реальный человек тех лет,
может, как предполагается, и сам не знать, что помогает врагу
(«невольный пособник»). И чем сложнее, неоднозначнее, индивидуальнее
герой, тем скорее падет на него подобное подозрение. Равно как и
наоборот: только простота, бесхитростность, открытость могут быть для
персонажа и окружающих его лиц удостоверением и гарантией чистоты
помыслов, беспрекословной верности предписанному долгу.
Простота и прозрачность романных характеров, мотивов их
действий воспринимается широким читателем как их «жизненность»,
похожесть на «всех нас», человеческая узнаваемость. В известном
соответствии с постулатами социалистического реализма (напомню, что
они начинают форсированно разрабатываться с i932~ *933 годов, после
постановления партии об упразднении всех писательских организаций
и в преддверии ведомственной централизации управления литературой
и искусством", а узакониваются Первым съездом писателей в 1934 году),
17
Еспи говорить об
исторической прозе, то к перечисленном
Ю Тынянову и М Булгакову.
А. Веселому и АН. Толстому
нужно добавить А. Платонова
с его повестью о временах
Петра I «Епифанские шлюзы»
A927). О крупных писателях,
писавших тогда утопико-фан-
тастическую прозу, помимо
тех же Булгакова, Платонова
и А Н. Толстого, см в
указанном выше обзоре Б. Дубина
и А. Рвйтблата.
18
В июле 1933 года -Правда»
помещает редакционную
статью -Литература и
строительство социализма», через
несколько дней выходит
программная работа Горького
-О социалистическом
реализме», начинается идейная и
организационная подготовка
писательского сьезда. а в
первые дни 1936 года создается
Всесоюзный комитет по делам
искусств.
подобная конструкция художественной антропологии встречается
и усваивается читателями как «сама жизнь».
При этом, интеллигентски-прогрессистская линия
умеренно-либеральной критики в советском историческом романе 1920-1980-х
годов (от Юрия Тынянова и Ольги Форш до Натана Эйдельмана и Юрия
Трифонова, Булата Окуджавы, Юрия Давыдова и Марка Харитонова)
сосредоточивает внимание преимущественно на человеческой «цене»
процессов форсированной модернизации. Безликой жестокости
государства и изоляционистской официальной идеологии «нового
человека», принятой и развитой в романистике социалистического реализма,
здесь — на разных этапах, в практике разных групп интеллигенции —
противопоставляется «вечный» человек христианства (как у
Булгакова), русский «стихийный» человек (как у Веселого), «частный» человек
(как у Окуджавы), собственно «человек исторический» (как у
Тынянова, Трифонова, Юрия Давыдова).
Зачастую роман данной линии вслед за «классической» русской
литературой XIX века делает своим протагонистом — и антиподом
власти — «маленького человека», который, помимо собственной воли,
попадает под колеса истории. Ценностная перспектива повествования
в таких случаях, нередко выстраивающаяся от «первого лица» (а это
форма для исторического жанра исключительно редкая), задана
образом жертвы, пусть даже «невольной». Масштаб и характер оценок
действующих лиц, ролевых конфликтов и сюжетных поворотов
определен «стороной потерпевших». Вариантом подобной парной формулы
«царь и подданный» в романах данного подтипа выступает пара
«художник и власть» (романы и повести Тынянова; «Повесть о Тарасе
Шевченко» Лидии Чуковской, 1930. «Жизнь господина де Мольера»
Булгакова, i932"I933)- Еще один важный смысловой момент,
ценностный полюс в повествованиях данной линии — позитивная или, по
крайней мере, конструктивно-нейтральная оценка «Запада» и
соответствующие смысловые акценты в обрисовке представляющих его фигур.
Только в рамках этого направления возможен исторический роман,
полностью построенный на западном материале (например,
«Осуждение Паганини» Виноградова).
Другая линия, условно говоря, консервативная, начиная с Алексея
Толстого, разрабатывает преимущественно патриотические мотивы
державы (а позже, с 1970Х годов, — «почвы»), ее единства, военного
могущества и триумфа, ставя в центр повествования царя-самодержца
и его «верных слуг». Последние во имя интересов целого действуют
с предельной жестокостью, без оглядки на какие бы то ни было
социальные издержки и человеческие потери. В этом плане фигуры жертв
составят обязательные атрибуты исторической прозы и этого типа, но
будут по-другому ценностно аранжированы. Среди прочего здесь
изобилуют натуралистические сцены мучений и гибели подобных жертв,
причем в их роли часто оказываются самые юные герои — молодая
девушка или отрешенный от окружающего отрок, символизирующие
незрелость, чистоту и хрупкость, едва ли не обреченность всего народа,
родины, страны.
Позже, уже в 1970-х годах, после очередного размежевания теперь
уже послеоттепельной интеллигенции на прозападническую и
консервативно-патриотическую, легенда власти постепенно приобретает вид
«возвращения к началам» и поиска исторических «корней», особого
человеческого склада, «русского характера». С ориентацией на эти
моменты (но в том числе и в полемике с такой тогдашней
интернационалистской идеологемой официальной пропаганды, как
«новая историческая общность людей - советский народ»19)
в исторические романы-эпопеи Дмитрия Балашова, Олега
Михайлова, Валентина Пикуля на правах ключевого
символа вводится «почва» и иные знаки того же
«органического» ряда («род», «кровь»); см.: Анисимов 1987. Наряду
с имперской эпохой русской истории (прежде всего -
«петербургским» периодом
государственно-централизованной модернизации) все большее внимание романистов
этого направления привлекают начальные этапы
собирания русского государства - «киевский» и «московский»
периоды, равно как и заключительный этап российской
монархии («Август четырнадцатого» Солженицына, 1971; «У
последней черты» Пикуля, 1979)- Усиливается интерес к отечественным
«истокам», догосударственной, племенной «Руси изначальной» (по
заглавию известного в ту пору романа Валентина Иванова, 1961K0.
У Пикуля к общей конструкции «романа о почве» и «русском
характере» присоединяются элементы героико-авантюрного и даже
мелодраматического повествования («Пером и шпагой». I972)-
Сюжетные мотивы, связанные с Западом, читателям Пикуля предлагается
воспринимать и интерпретировать через особый, «снижающий»
ценностный барьер или, можно сказать, своеобразный фильтр: сквозь
трафаретку плутовского романа с его «низкими» героями и
соответствующими (эгоистическими, корыстными, власте- или
сластолюбивыми, в любом случае — подозрительными и недостойными)
мотивами действия. Напротив, в исторических романах либерально-
критической линии (Трифонов. Давыдов, Окуджава) все шире
разрабатываются мотивы бесчеловечной бюрократической власти,
социальной стагнации, «безвременья», сужения исторических
альтернатив, стоящих перед страной и ее «мыслящей» частью. На этом
фоне в романах серии «Пламенные революционеры» (Трифонов,
Василий Аксенов, Анатолий Гладилин), романизированных
биографиях серии «Жизнь замечательных людей» (Эйдельман) аллегорически
акцентируется тематика террора - как самого государства, так и его
оппонентов (народовольцы, большевики).
Напомню, что фигуры этих радикальных антагонистов прежней
государственной власти вошли в советский исторический роман на
самом начальном, пореволюционном его этапе, где, в духе тогдашней
эпохи, были идеологически героизированы. В зо-х и 40-х годах
подобные образы вооруженных тираноборцев и цареубийц, по понятным
причинам практически исчезли из советской исторической
беллетристики (к буквально считанным исключениям принадлежит, например,
роман Валерия Язвицкого о народовольце Ипполите Мышкине
«Непобежденный пленник», 1933)- 7°"е Г°ДЫ ~~ период новой их переоценки,
аллегоризации в духе советского подцензурного «двойного сознания»
(«эзопова языка»), сдержанной либеральной критики с
общегуманистических позиций.
Еще раз. но теперь уже совсем в иной, державно-патриотической,
почвенно-православной перспективе образы российских
революционеров оказались негативно переоценены во второй половине 1990-х —
19
Всесоюзная конференция на
тему «Новая историческая
общность людей — советский
народ и литература
социалистического реализма- проходит
в Москве в октябре 1972 года.
20
Здесь закладываются первые
образцы той «славянской
фэнтези». которая расцветет
через поколение, уже в конце
90-х годов; см.: Каганская
1986-1987.
начале 2000-х годов (таков, в частности, роман о Сергее Нечаеве В.
Сердюка «Без креста*, 1997»и ДР-)- Эта последние идеологические оценки
(впрочем, отчасти они были артикулированы уже в опубликованных за
рубежом исторических романах Солженицына о большевизме, а до
него - в эмигрантской исторической прозе межвоенного периода,
например романе П. Краснова «Цареубийцы», 1938) в определенном смысле
возвращают к «антинигилистическому» роману i86o-x годах -
актуальной на тот момент ангажированной прозе А. Писемского
(«Взбаламученное море»), Н. Лескова («Некуда»), В. Клюшникова («Марево»)
и др. Детально проследить подобные сдвиги в исторических трактовках
фигур этого типа, а точнее — в трактовках одного травматического
мотива, вероятно, основополагающего для самосознания
русской-советской-российской эмигрантской-российской постсоветской
интеллигенции (конфликт индивида и государственной власти, выбор
адаптации или бунта, подчинения или насилия), - интересная и важная
задача, которая, однако, выходит далеко за рамки данной статьи.
4
В наиболее проявленной, но и до предела рутинизированной форме
литературная историософия и художественная антропология русского,
а затем советского исторического романа получают развитие и
очередную переакцентировку уже в историко-патриотической продукции
конца 1980-х -1990-х годов (см.: Marsh 1995» Мясников 2002). Как обычно,
эпигоны в данном случае с особой, едва ли не карикатурной броскостью
проявляют ход более общих процессов. Напомню, что основной поток
советской литературы на всех ее этапах представлял собой литературу
массовую, точнее — массово-мобилизационную. После освоения
стереотипов переводной приключенческой прозы и «учебы» у отечественных
классиков во второй половине 1920-х - начале 1930-х годов собственно
советская литература, ее официально разрешенный мейнстрим
соединил стандартизированную поэтику жанровой словесности
(производственный или военный, деревенский или шпионский роман и т.п.)
с актуальным пропагандистским заданием, но в этом смысле и с
отдельными чертами классического русского «идеологического
романа» XIX века. После распада СССР и (временного)
отступления советской идеологии рухнула или, по крайней
мере, подверглась диффамации, эрозии и вся жанровая
система координат советской литературы. Однако
реставрационный период в российской культуре середины и
второй половины 1990-х годов характерным образом начался
для беллетристики именно с массово-исторического
романа. Этот жанровый образец, как и требовалось на тот
момент, с одной стороны, был высоко идеологизирован
(политизирован), с другой — остросюжетен, завлекателен для
читателя".
Стоит подчеркнуть, что даже в сравнении с 1970-ми,
а еще более — с 1930-ми годами прямые идеологические
манифестации авторов и действующих лиц в современном
массово-историческом романе заметно усилены и весьма
однозначны. Порой они даже принимают утрированно-
21
Данным соображением автор
обязан А. Бсрсловичу.
который высказал его на семинаре
Мишеля Окутюрыз в Сорбонне
(Pans-IV. 2001). В те же годы
наблюдается взлет
формульной фантастики в жанре
•славянской фэнтези».
Показательно, что похожие симте-
заторские тенденции
проявились в конце 1990-х годов
и в «авторской- прозе или арт-
слоеесности — например,
детективных ромзнахстилиза-
ииях Б. Акунина. Л. Юзсфови-
ча. с одной стороны, и романах
об империи в духе
постмодернистской -альтернативной
истории-(С Смирное. С Кар-
пущенко) — с другой Обзор
этих последних см Володихин
2001).
пародические черты, о чем пойдет речь несколько дальше. А пока
проследим, как теперь выглядит подобная романная идеология в ее ключе
вых точках22. Единица существования здесь - «народ»,
собственно героем выступает именно это предельное по
своим масштабам коллективно-национальное целое:
отдельные действующие лица - лишь его аллегорические
персонификации либо, напротив, столь же аллегорические
воплощения неприемлемых, угрожающих и
потенциально-разрушительных для него человеческих стремлений
и качеств (враги, изменники, иноверцы — противники
христианства, как приверженцы ислама у В. Сербы,
католики Литвы и Польши у В. Бал язи на). При этом «путь»
каждого народа заранее предопределен: «У всякого народа
должна быть единая цель. У великого народа и цель
должна быть великой» (Зима 1996:257)* В исходной точке
подобного предустановленного пути на территории будущей России
существуют еще отдельные, разрозненные племена; в итоговом,
кульминационном пункте Россия — это уже единая могучая империя:
«Пришел конец эры биологического становления и началась эпоха
исторического развития. Русь сделала первый шаг на пути к Российской
империи» (Там же, 472). После этого имперского апогея начинается
описанный по той же органической модели распад, ослабление
творческого потенциала, наступает эпоха «единой идеологии» и т.д.
Целое народа воплощено в его вожде: «Всякий народ на
историческом пути нуждается в поводыре. У народа поводырями могут быть
вожди и пророки» (Там же, 231). Образы земли (родины, почвы),
народа, властителя-самодержца и отдельного героя в символическом плане
взаимозаменимы. Их семантическое тождество — принципиальная
характеристика неотрадиционалистской художественной антропологии
историко-патриотического романа. Она обеспечивает возможности
читательского отождествления со всем представленным в сюжете, со всей
картиной романного мира, максимально облегчает читателю переход
от одних, более конкретных, уровней символической идентификации
к другим, более общим.
Для понимания того, как подобная литература воспринимается
публикой, важно еще одно. Представленная таким образом история
для читателей предопределена, другие ее варианты, т.е. другие взгляды
на историю - невозможны. Никакого места для самостоятельных
оценок и альтернативных интерпретаций внутри описанной романной
конструкции нет. Субъективные формы повествования, сослагательная
модальность, юмор, ирония, абсурд и прочие разновидности авторской
рефлексии, читательского дистанцирования в данном типе прозы
практически исключены. Мир такой романистики столь же однозначен,
сколь авторитарно ее письмо. История здесь - в отличие от «Еще
ничего не было решено» в романе Тынянова «Кюхля» — неоспоримо и
безоговорочно произошла. Поэтому ее монолитное целое недоступно
воздействию и осмыслению. Его можно лишь ретроспективно представить
в виде этакой аллегорической панорамы, «исторического
обозрения» — и соответствующим же образом воспринять, усвоить.
Характерно и представление авторов описываемой романной продукции о своем
читателе, на которого подобная оптика «настроена»: это «подлинный
патриот», неспособный преодолеть языковой «барьер» (Там же, 6)
Поиски -истоков», «корней»
и -основ- в прошлом конечно
же ведутся в этот период
и в более широком
социальном и политическом
контексте, за пределами собственно
беллетристики — в сфере
практической политики,
включая идеологические службы
Public Relations (PR), близкую
к ним лоббистскую
публицистику и т.п. Такого рода
предприятия уже стали предметом
внимания специалистов: см.:
Национальные истории 1999:
Мифы 2000: Историки 2002
Взлеты и падения отдельного человека на таком предначертанном
фоне определяются непознаваемыми для самого индивида и общими
для всех, но открывающимися только в непосредственном воздействии
на людей силами «судьбы*. Подобный элемент традиционалистского,
«эпического» образа мира кладется историко-патриотическим
романистом в основу конструкции причинности. Он определяет действия
отдельных персонажей, где следствия и результаты от них в большинстве
случаев не зависят, поскольку в принципе не поддаются предсказанию.
«Жизнь — река... Кого на стрежень вынесет, кого на мель посадит» (Бах-
ревский 1997:12)- Качество существования как такового, собственно
«жизнь» — общее, надындивидуальное бытие всех людей («всех»
в смысле одинаковых, подобных друг другу) приравнивается в истори-
ко-патриотическом романе — как в эпигонских романах-эпопеях
Анатолия Иванова, Петра Проскурина и других романистов подобного
плана в 1970-х годах (см. об их поэтике: Гудков, Дубин 1994:123-141'.
Шведов 1991) — именно к такой непредсказуемой стихии. Чаще всего
данный план значений образно представлен вполне стереотипными
метафорами «потока», «стремнины» и т.п.
Несчастья людей и народов связаны с агрессивным стремлением
к господству, честолюбием и индивидуализмом («ячеством»). Как
правило, эти беды для страны, народа и отдельного героя приходят извне,
от «чужаков» — людей, чужих по языку, укладу жизни, вере. Вообще
любое разнообразие, индивидуальное несходство, сложность
общественного устройства, сам факт обособления людей и автономности
человеческих групп предстает в описываемом типе романа — как вообще
в традиционалистском и неотрадиционалистском сознании — чем-то
неоправданным, необъяснимым. Различия подозрительны, они
заранее пугают и в конце концов оборачиваются катастрофой. Поэтому
в сознании романных героев и в историософских отступлениях авторов
социальное и культурное разнообразие существования обязательно
упрощается, сводясь к привычному противостоянию «своего» и
«чужого»: «Самая великая тайна — разделение людей на своих и чужих»
(Зима 1996:149)- Однако еще больше, нежели чужаков, русским
приходится опасаться «своих». Подобными «своими», которые оказываются
едва ли не хуже чужих, движет «зависть» - иначе говоря, сознание того
же самого факта различий между людьми и группами людей, но теперь
этот факт уже мифологизирован и заведомо негативно оценен: «Имя
русскому сатане — зависть» (Бахревский i997:235)-
Тем самым в массово-патриотический роман вводится важный
для понимания всей коллективной мифологии россиян («русской
судьбы», «русского пути») мотив раскола. Причем раскола не только на
«внешнем», социальном уровне (уже упоминавшаяся тематика
«измены», «перебежчика», «предателя», «невольного пособника»), но и на
более «глубоком» уровне человеческого характера, самого
антропологического склада. Отсюда опять-таки эпигонская по отношению к
русской литературе от Достоевского до Сологуба, ходовая в отечественном
популярном романе семантика двойственности, раздвоенности
русского человека: «Дремлет в нас теплая любовь к живому рядом с
кровопийством, тянет нас то в болотную гниль, то на солнечный луг и пашню...»
(Усов 1998:243)- Характерно, что к подобному предательскому,
гибельному раздвоению приравнены индивидуализм и честолюбие:
«...причиной всех его бед было то, что не о ближних своих он помышлял и забо-
тился, не об их счастье и пользе, но прежде всего всегда думал лишь
о собственной выгоде и себя — честолюбца и кондотьера — полагал
важнейшей на свете персоной...» (Балязин I997:4Х7)-
Идеалом, который противостоит этой опасной, смертоносной
расколотое™ и распре, в коллективном сознании и в историко-патриоти-
ческом романе выступает, по контрасту, соединение таких качеств, как
внутренняя цельность, равенство себе, недоступность для внешних
воздействий. Все они заведомо надындивидуальны и объединены,
воплощены в русской «земле», родине, единой державе, в особом складе
русского человека (часть здесь, как уже говорилось, мифологически равна
целому). Причем устойчивость и в этом смысле вечность,
непрерывность совершенного существования, которое выше времени и которое
не затронут никакие перемены, никакая «порча», гарантирована в
подобной романной историософии и антропологии только целому. Лишь
это предельное и заведомо непостижимое, недоступное ни конкретиза-
| ции, ни изображению целое может даровать устойчивость индивиду,
% приобщив его, отдельную частицу, к общности всех (всех «своих») как
* носителю вечности: «Красота - в единстве, и гордость — в познании
s красоты своей, а не прибившейся из-за моря-океана. <...> Превыше
о всего — русский человек. Русская земля. <...> Беречь и хранить и защи-
т щать эту изукрашенную красотами землю — счастье, равного которому
* нет и не может быть» (Зорин 1994-125)-
« В качестве своего рода встречного залога, который герои должны
s символически обменять на дар спасения со стороны «целого», в попу-
^ лярном историческом романе фигурируют «терпение» и «служение»
а действующих лиц. Герой не только должен быть постоянно готов к са-
с моотрицанию, самоустранению, жертвенной гибели наряду со всеми
£ («Для того чтобы выстоять в непрерывных войнах с врагами, наше го-
^ сударство должно было требовать от соотечественников столько жертв,
3 сколько их было необходимо <...> Именно так закладывались основы
* того, что потом назовут загадочной славянской душой!» [Зима
< 1996:4о61)- Он переживает свою общность с другими и причастность к
£ целому именно в моменты подобного подчинения судьбе и согласия на
£ любые потери — переживает ее характерным, пассивно-страдательным
S образом. Такова в данном контексте коллективистская, заведомо вне-
s индивидуалистическая, а потому и внеэтическая семантика «совести»
s («Кто мы? Пыль времен. <...> Но пыль с совестью» [Бахревский
I997-' 537])- Поскольку терпение тут обозначает не черту
индивидуального характера, а коллективную молчаливую верность традиционным
заветам предков, то и подняться из своего «падения», вернуться к
жизни герой может только вместе со всем народом. «И терпели <...> за
истину отцов. <...> Бог даст - воскреснем» (Там же, 536). Это значит,
что долг героев романа, как и «каждого из нас» (читателей), — вернуть
утраченную честь державы, ее славу и могущество; сравни характерную
формулировку одного из анализируемых романистов о «жизни
человека или целого народа - нелегкой... но с непременной мечтой о будущем
могуществе» (Усов 1998: и).
Антитезой мощи и всеобщего признания народа, страны,
государства - силы и славы, которые всегда переживаются как потерянные
и еще не обретенные, которые находятся непременно в прошлом
или в будущем, но никогда не в настоящем, - в описываемых романах
90 является принудительное состояние «выживания». В это постыдное
состояние Россию век за веком ввергают «антинародные
реформаторы»: «Не так ли сдерживала стон, сцепив зубы, Россия, когда вздернул
ее на дыбу Петр Первый <...> не так ли сцепила зубы <...> под игом так
называемых марксистов-ленинцев <...> не так ли сдерживает стон
россиянин и теперь, понимая вполне, что <...> привели Россию к самой
пропасти, и мысли Великого Народа Великой Державы нынче не о
славе и могуществе, но о выживании...» (Ананьев 1998' 451)-
Собственно говоря, пределы человеческого, антропологический
масштаб, известное несходство человеческого «материала» заданы
в историко-патриотическом романе двумя крайними точками
(полюсами), или двумя планами рассмотрения. О «верхнем», предельно
общем (эквиваленте высокого, высшего - метафорическом обозначении
власти), уже говорилось: это земля-народ-вождь как воплощение
предначертанного и неизменного целого. «Нижний» же (эквивалент
«народного» как фольклорного, образное обозначение «массы»)
образован тем допустимым для историко-патриотического романиста
минимальным разнообразием человеческих типажей, которое
предопределено для его предписанными моделями поведения в закрытом -
родоплеменном или статусно-сословном - обществе. В романе этот
смысловой минимум и выступает эмпирической, изображаемой
«реальностью». На двух уровнях выстраивается и репертуар речевых
характеристик героев: они соответствуют стилевой табели о рангах
и черпаются из жестко ограниченных разновидностей «низкого»
и «высокого» стиля.
Героев характеризует узкий набор социальных признаков. В
принципе их всего два. Это, во-первых, место во властной иерархии или
в системе традиционного авторитета (нередко оно попросту задано
и однозначно, как в архаике, маркировано полом и возрастом —
мужчина или женщина, несовершеннолетний, зрелый или старый) и, во-
вторых, принадлежность к племени, народу, вере («наш, крещеный»
или «чужак, нехристь»). Соответственно базовые типы героев в
историко-патриотическом романе выстраиваются по оси господства.
Основными персонажами, несущей характерологической конструкцией
для всей идеологии данного романа выступают пока еще не
определившийся в жизни отрок с чертами святости либо неопытная, не знавшая
любви девушка; замужняя женщина (прежде всего как верная,
понимающая и послушная жена); образцовый исполнитель — идеальный
слуга, как бы двойник правителя, однако без самостоятельной власти и
даже поползновений ею обладать - он подданный (человек «малый»
и «простой»), но не придворный (не «хитрый интриган»).
Чаще всего такого исполнителя представляет воин, полководец.
Он целиком подчинен высшим ценностям национальной целостности,
мощи и славы, его долг — «по чести и совести служить государю и
отечеству» (Там же, 436). В образ такого военачальника входит даже
социально допустимый минимум рационального поведения, воинской
хитрости, «обмана» (поскольку она обращена против врага и идет на
пользу «нашим»). Но куда важней любого предвидения и расчета для
этой ключевой фигуры «верность славным ратным традициям
отечества» (Там же, 452)- И это понятно. Данный герой в самой своей
антропологической структуре воплощает, и притом максимальным,
«идеальным» образом, функцию преданности целому, важнейшую для
военизированного общества, - опорный элемент его мифологии,
всей «легенды власти». Конечно же в подобной фигуре
сублимирована запретная и подавленная агрессивность бесправного,
подначального, «маленького» человека. Но это лишь антропологический срез
символики, он важен, и все-таки не в нем одном здесь дело.
Чрезвычайно существенно, что в образе полководца воплощены массовые
представления о социальном порядке: такой порядок в доме, стране,
мире понимается исключительно по военному образцу. Другими
словами, досовременная, жесткая военная организация (своего рода
«дружина») или близкие к ней по типу «архаические» устройства
(одномерная иерархия во главе с вождем) предстают в массовом
романе идеализированной моделью общества-государства, наиболее
опознаваемой и признанной всеми мерой правильного устройства
общей жизни. Какие бы то ни было отклонения от нее будут
восприниматься массовым сознанием катастрофически -
как синоним хаоса и гибели23. гз
В историческом романе описываемого державно- ° подобных представлениях
г г г на материале современных
патриотического типа характерны частые эпитеты «вся- массовых опросов общест-
КИЙ», «КаЖДЫЙ». «ЛЮбоЙ», МеСТОИМеНИе «ВСе», Сочетание венного мнения в России см.
-* Л .. .. в настоящем сборнике статью
«все люди» и им подобные. Они не раз встречались вК вопросу 0дов^и.
и в примерах, приведенных выше; вот еще один, но
характерный образчик подобной всеохватной инклюзии, молчаливо
подтягивающей читателя до нормы («всегда так и никак иначе»): «В каждом
человеке <...> живет неизбывная тоска по управлению своим
государством» (Зима 1996:43)-у него же (хотя можно было бы взять и других
здесь перечисленных авторов): *Все религии порождены
естественным страхом смерти» (Там же, 120); «Людям необходимы герои. Все
жаждут видеть перед собой образцы...» (Там же, 122); ^Всякий народ
на историческом пути нуждается в поводыре (Там же, 231) и т.д. (во
всех случаях курсив мой). Это словесный «тик» — не случайность и не
неряшливость автора: они относятся к числу постоянных приемов
историко-патриотического романиста. Дело не просто в том, что
рассматриваемые здесь романисты машинально заимствуют или
беззастенчиво крадут этот словесный ход у Л. Толстого (а вернее, у
писателей советской эпохи, уже когда-то заимствовавших его у Толстого, —
скажем, Фадеева или Л. Леонова, Шолохова или Симонова), -
обсуждение литературного эпигонства в терминах заимствования
бессмысленно и бесперспективно, поскольку в описываемых рамках,
собственно говоря, нет автора как индивидуального лица,
отвечающего репутацией за свое словесное поведение, свои «поступки». Речь
о другом. С помощью подобного приема историко-патриотический
романист вменяет «доисторическим» родоплеменным сущностям
(племени, земле) обобщенные нормы поведения европейского
человека вполне конкретной эпохи - периода Просвещения и самого начала
современности (модерности). Таковы здравый смысл, разумная
природа и прочие характеристики личности и мыслимого по ее образу
народа, которые сами в этом смысловом наполнении порождены модер-
ностью. Автор историко-патриотического романа как бы дотягивает,
надставляет своих персонажей до идеальной нормы того, что он сам —
человек, хочешь не хочешь живущий сегодня, — считает
«человеческим». Причем эпигонски соединяет этот моралистический план
повествования с сущностями, понятиями, фигурами воображения
традиционалистских эпох и архаики.
При этом верхний предел обобщенной реалистичности
изображенного в романе автору и его читателю часто задает, как в данном
случае, знакомая им обоим по средней школе поэтика эпигонов высокой
классики. Но это могут быть и инкрустации фольклорно-былинного,
приподнятого стиля, используемые в их уже современной,
«выразительной» функции. Обычно они применяются для описания черт
народа или природы: «Велика земля Российская, а людом небогатая: едет ли
смерд, либо гридин скачет, все больше починки встречает...» (Тумасов
1998:5)» или: «В мае-травне в бело-розовое кипение оделись сады
ордынской столицы» (Там же, 454)- & данном материале можно выделить
несколько функциональных разновидностей «русского стиля»: улично-
просторечную (обычно мужскую), домашне-чувствительную (женскую
или в разговоре с женой, вроде, например, такой: «Ишь, разгорлани-
лась, — добродушно проговорил Житоблуд и, ласково осклабясь, обнял
жену. — Умаялся я с дороги» [Зорин I994:14ID» сказово-былинную,
державно-озабоченную (властную) и проч.
Впрочем, гораздо чаще уровень общего в его высоком, героико-
эпическом или сентиментально-лирическом модусе идеальной нормы
поведения, чувств, мотивов действия и т.п. задается в романе
интересующего нас типа куда менее почтенными образцами. Это может быть,
например, игриво-чувствительная интонация почти анонимной
женской прозы из советских женских журналов «Работница» и
«Крестьянка» (даже если образ женщины приписан здесь мужскому взгляду):
«Все, что ни совершает в жизни мужчина, он совершает ради одной-
единственной женщины. <...> И если у мужчины нет любимой
женщины, все его победы и достижения меркнут. Даже богатство, даже власть.
<...> Ах, Анастасия! Что же нам с тобой делать?» (Зима 1994:67); или:
«Зихно окинул ласковым взглядом ее стройную, чуть располневшую
фигуру...» (Зорин i994:12I)« Д° столь же знакомых нот, но теперь уже
в тональности державной озабоченности, может поднять героя (и
стилевой регистр повествования) язык газетной передовицы или лексика
телевизионных новостей: «Работа над новым договором потребует
намного больше времени...», «Игоря (имеется в виду князь Игорь. -
Б. Д.) не устраивал ни один из этих вариантов...» (Серба 1998:9» J6) или
«Шел тревожный декабрь 6679 года» (Зорин i994:19)- Но в этой же
функции общего и высокого могут выступить и штампы путеводителя
или рекламы: «...хотя назывался халиф багдадским, с 836 по 892 гг.
(так! - Б. Д.) двор халифа помещался не в Багдаде, а в Самарре. <...>
Этот город протянулся на 33 версты по берегу Тигра. Там были аллеи
и каналы, мечети и дворцы из кирпича, площади и улицы. Все новое,
с иголочки, дорогое и добротное...» (Зима 1996:130)- Знакомые по
расхожей рекламе («Седые пирамиды, древние храмы Луксора») клише
высокого и отдаленного, экзотического и красивого — причем именно
в их ощутимой шаблонности, «суконности» — выполняют здесь еще
и аллегорическую функцию. Они как бы переводят прошлое на язык
настоящего. А это обеспечивает читателю необходимый смысловой
перенос, работу обобщающих механизмов идентификации.
Напротив, нижний предел «похожести», «жизненности» людей
прошлых эпох представлен языковыми эквивалентами того
минимального социально предписанного разнообразия, которое представлено
в типажах романов и о котором шла речь выше. Неотрадиционализм
присутствует в романе не просто как идеологическая максима (в языке
автора), но как черта характера, свойство человека — в самой структуре
персонажа. Функцию разнообразия могут выполнять, скажем, имена-
клички персонажей (вроде какого-нибудь Житоблуда у Э. Зорина). Их,
например, несет просторечие - все эти «кажись», «любо», «едрен
корень», «допрежь», «эвон», «ужо погожу» и проч. — либо локализмы,
отысканные в словаре Даля, в его же «Пословицах русского народа»
и других подручных пособиях.
Но самое важное здесь — дистанция между этими языковыми
регистрами повествования, между разными уровнями социальной харак-
теризации персонажей, которые кодируются подобными стилевыми
пометами. Разрывы между разными социальными планами характери-
зации (разность между статусно-ролевыми потенциалами героев)
порождают и поддерживают повествовательное напряжение,
предопределяют конфликты, управляющие движением сюжета, вводят в него
внезапные, как бы «немотивированные» изменения («переломы
судьбы»). Стилевые перепады, со своей стороны, задают известное
разнообразие портретных характеристик. Все это в переплетении, контрасте,
столкновении, контрапункте и составляет для автора и его читателя
узнаваемость, жизнеподобие описанного, «реализм» романов данного
историко-патриотического типа.
5
Надо сказать, что в настолько подробно артикулированном виде, с
таким постоянством стереотипного повторения от автора к автору и из
романа в роман весь данный идеолого-символический комплекс не
был, пожалуй, представлен ни в историко-патриотической прозе
сталинской эпохи, ни даже в державно-почвенных опусах 1970-х - начала
1980-х годов. И это совершенно не случайно. Нарастание, больше того,
педалирование идеологической составляющей в подобной
исторической романистике — производное от двух разных обстоятельств.
Первое и более простое - переход литературного образца
(вероятно, не только данного, но и любого иного) в руки эпигонов:
взвинчивая идеологические оценки, эпигоны компенсируют клишированность
своих способов понимания сложной стереоскопии «прошлого»,
скудость средств истолкования «разбегающейся вселенной» ценностей
и мотивов множества исторических лиц, с одной стороны, и такую же
рутинность своего символического аппарата, периферийность
(изношенность, избитость) имеющихся у них образно-символических ресурсов -
с другой. Второе обстоятельство — более общего,
социально-исторического свойства, оно характеризует функции и работу идеологических
систем на разных этапах жизни общества. В ситуации подъема новых
социальных слоев в советской России 1920-1930-х годов официальная
идеология, обращаясь к массам, выдвигала вперед, заостряла чисто
мобилизационные аспекты инструментального достижения как бы совсем
уже близких, всем понятных социальных целей. Отсюда
прокламировавшаяся «сверху» и во многом принимаемая массами, особенно —
более молодыми, уверенность в возможности быстрых, волевых,
«политических», как тогда говорилось, решений любой проблемы. Отсюда
же - преобладание в риторике на темы современности таких
моментов, как «сроки», «планы», «техника» (в широком смысле слова — име-
лись с виду любые относительно рациональные, стандартизированные
умения, вырабатываемые на начальных этапах модернизации,
индустриализации, цивилизации, неважно, идет ли речь об управлении
машинами или языковой компетенции, грамотности и проч.). Соответственно
и в риторике на темы прошлого акцентировались «децизионистские»
образы и мотивы («подвиг»), связанные с успешным политическим,
социальным, экономическим переворотом и скорым, любой ценой,
достижением целей общего благосостояния. Характерно, что главный,
парадигматический герой исторической прозы (кино, искусства вообще)
в ту эпоху - Петр I. Но специальный анализ показал бы, что трактовки
ценностно-целевой и мотивационной сферы человеческого поведения,
вообще принципы художественной антропологии в романе о царе
Петре А.Н. Толстого, с одной стороны, и, скажем, в романе Н. Островского
«Как закалялась сталь» или «Повести о настоящем человеке» Б.
Полевого - с другой, обнаруживают разительное сходство.
Иная социокультурная ситуация складывалась в конце 1960-х -
начале 1980-х годов — в период углубляющегося коллапса и
разложения советской социально-политической системы, измельчания и
распада обосновывавшей и подкреплявшей ее идеологической легенды.
Официальная риторика «новой исторической общности людей —
советского народа», лишенная всякого активизма, пыталась теперь лишь
пассивно обозначить фиктивные контуры общего, но уже не
существующего целого (функция символической интеграции без малейшего
мобилизационного заряда). На ее фоне в этот период активизируются
такие неофициальные идеолого-символические ресурсы, как
гуманистические ценности (у более либерально-реформистски настроенной,
но адаптированной в советскую систему интеллигенции), защита
гражданских прав и поиски нефальсифицированной истории
(диссидентство, часть культурного андерграунда), почвеннические поиски
«корней» и «истоков», державно-националистические идеи (идеологи
журналов «Молодая гвардия», впоследствии - «Наш современник»
и «Москва». — от различий в оттенках их взглядов сейчас отвлекаюсь).
Ни в официальной идеологии, ни в относительно альтернативных
по отношению к ней коммуно-националистических и почвеннических
поисках проблема новых, универсалистских ценностей существования,
целей социокультурного развития, а значит, и задача новой
антропологии современности практически не вставала. Способами как-то
удержать распадающийся общий смысловой космос служили, с одной
стороны, символы традиционалистского, партикулярно-национального
целого (тавтологические конструкции родины, почвы, истоков, начал,
риторика национальной исключительности, особого «народного»
характера, воображаемого «своего» пути), с другой - образы внешнего
и внутреннего врага (от США до «инородцев» и «иноверцев»).
И те и другие фактически несли одну, уже не миссионерскую,
активно-мобилизационную, а пассивно-защитную функцию — все более
фиктивного обозначения границ распадающегося социального и
идеологического целого. Способом задать эти — исключительно внешние,
отгораживающие от воздействия извне - границы без собственного
смыслового содержания, центра, ядра было, во-первых, перенесение
координат подобного целого на все большую хронологическую глубину,
еще большая изоляция, но уже не в символическом пространстве, а в
воображаемом времени (к «началам», «истокам»), а во-вторых, все боль-
шая мифологизация исходного, навязчиво повторяющегося конфликта
самоидентификации - неспособности к самостоятельному
существованию под собственную ответственность за свои поступки и их
последствия — без средств хоть как-то универсализировать компоненты и
координаты самоопределения, откуда и демонизация образа опять-таки
внешнего фиктивного врага, «мешающего* реализовать искомые
единство, целостность, устойчивость коллективного целого.
Важно отметить функциональный характер - направленность
и пределы - этого мифологизирования. Оно выступало редукцией
к символическим реликтам закрытого общества, построенного на пар-
тикуляристских идеях исключительности национального сообщества
и лежащего в основе подобного сообщества базового характера
национального человека. Не случайно сквозным элементом, несущей
конструкцией в данном образе мира и человека стал защитный барьер,
надежная граница от внешнего мира, своего рода
иммунитет К ЧуЖОМу («ДруГОМу»J4. ЛюбоПЫТНО СраВНИТЬ ЭТОТ 24
стандартизированный идеологический ход, например, См об этом статыо в3алад
_ граница, особый путь-
с индивидуальными писательскими поисками Томаса в настоящем сборнике
Манна 1930-х годов, когда он в ситуации нарастающей со- 25
циальной катастрофы тоже обратился к мифологическому ^^^^^^
материалу - сюжетам Ветхого Завета (речь идет о работе ния от нормативно* (официоз-
над романом «Иосиф и его братья»). Главным вопросом мой) •**<***•. как и от нор-
\, . машвной - литературы - — для
для Манна стал здесь «вопрос о человеке» (причем чело- ю Тынянова в его истории-
веке ИМеННО «Нашего Времени, ЭПОХИ ИСТОрИЧеСКИХ ПОТрЯ- ской прозе играет пародия
сений, причудливых поворотов личной жизни»), но
возведенный на уровень библейского вопроса «Что есть человек?» (Манн
1960а: 176; доклад 1942 года о романе «Иосиф и его братья»). При этом
Манн полностью осознавал противоположность своего подхода
использованию мифа в нацистской пропаганде («Миф XX века»
Альфреда Розенберга) и подытоживал свой метод препарирования и
обработки мифологического материала, который относился к
отдаленнейшему, но жизненно важному, своему и неизменно актуальному для
Европы прошлому: «В этой книге миф выбит из рук фашизма, здесь он
весь - вплоть до мельчайшей клеточки языка - пронизан идеями
гуманизма, и если потомки найдут в романе нечто значительное, то это
будет именно гуманизация мифа» (Манн 1960а: 178). Важнейшим
способом подобной гуманизации для Манна стал юмор. Причем в
юмористической, иначе говоря, условной модальности в сюжетное
«правдоподобное» повествование вводилась именно фигура автора, его
языковые манифестации субъективной и дистанцированной точки
зрения - «элементы анализирующей эссеистики, комментирования,
литературной критики, научности <...> речь косвенная, стилизованная
и шутливая, очень близкая к пародии или, во всяком случае,
иронизирующая» (Манн 1960а: I74J5-
Мифологизация прошлого в советском историко-патриотическом
романе преследует в корне иные задачи, а потому и воплощается в
совершенно иных, коллективистских, деиндивидуализированных
формах идеологических оценок, типах жанрово-сюжетного построения
и - тоже «вплоть до мельчайшей клеточки языка» - в торжественной
и серьезной, «высокой» поэтике языковой банальности, избранные
примеры которой демонстрировались выше (см. об этом: Дубин 2ooia:
256-258). Сербский романист Данило Киш называл подобное явление
«фольк-китчем» (Kis i995: l7)- Максимальную проявленность, о чем
уже упоминалось, весь этот идеолого-символический комплекс
получил к середине и во второй половине 1990-х годов, когда неудача
предпринятой на рубеже 1980-1990-х попытки волевого и разового
реформирования страны «сверху» начала осознаваться всеми слоями
российского населения. Отмечу, что у функционирования историко-
патриотического романа, в центре которого - описанный выше
комплекс мотивов и символов, в 1990-х годах обнаружились две
кардинальные особенности, которых не было, насколько могу судить, никогда
раньше. Впервые в пореволюционные годы книги данного жанра
предъявляются читателю как чисто коммерческий продукт, а не как
элемент государственной пропагандистской машины. Они создаются,
распространяются, покупаются и потребляются вне прямого
идеологического заказа или диктата со стороны государства, вне его
монопольного финансового, экономического, социального обеспечения (иными
словами, прежняя властная «легенда» теперь уже усвоена массовым
человеком, вошла в его социально-антропологический состав,
привычный круг оценок, переплетение мотивов действия). Кроме того, на этот
раз — в отличие от взлета исторической романистики и читательского
интереса к ней в 1930-х, а особенно в 1970-х годах - столь заметное
положение историко-патриотических романов консервативного образца
на книжном рынке и в круге массового чтения жителей России никем
не оспаривается. У данной версии национального прошлого впервые
в российской культурной истории XIX-XX веков фактически нет
сегодня ни идейного, ни художественного конкурента: «борьба за историю»,
о которой говорилось раньше, как будто стихла.
Уже на рубеже 1990-2000-х годов в отечественной прозе,
определяющей себя как постмодернистская, стали появляться сочинения
в жанре «сослагательной», «альтернативной» истории (П. Крусанов
и др.). Круг их читателей ограничивается студенческой молодежью
крупнейших городов и, кажется, совершенно не пересекается,
во-первых, с читательской аудиторией исторических романов в духе
либерально-интеллигентской традиции — условно говоря, публикой
«толстых журналов», и, во-вторых, с группами потребителей историко-
патриотической словесности, покупателей «романов на лотках» -
сочинений, которые соответственно не рекламируются и не
рецензируются ни в толстых журналах, ни в «глянцевой» журналистике, ни сетевых
литературных сайтах. Эта ветвь, равно как и новейший вариант
«славянской фэнтези», более популярной опять-таки среди городской
молодежи и не без влияния идей Л. Гумилева использующей мотивы догосу-
дарственного, родоплеменного прошлого Руси вкупе с масскультурной
символикой голливудских блокбастеров типа «Конана-варвара»
и проч., в настоящей работе не рассматриваются. Однако в терминах
уже не идеологии, а рынка можно оценить эту литературную и
издательскую переориентацию на городскую учащуюся молодежь как поиск
наиболее инициативными деятелями и менеджерами культуры новых,
перспективных покупательских контингентов в условиях, когда
привычная публика исторического романа, как и «серьезной» литературы
вообще — интеллигенция — утрачивает социальную и культурную
роль, экономический статус и общественный престиж. На материале
производства и потребления отечественных кинофильмов этот процесс
проявляется еще отчетливей.
Подобное стирание различий между разными группами, их
идеями и оценками можно наблюдать в последнее время и в других сферах
общественной жизни, в публичной политике (см.: Гудков, Дубин гооо;
Гудков, Дубин 200ia; Гудков, Дубин 20016). Наконец, характерно,
что подавляющее большинство авторов этих романов (опять-таки
в отличие от литературной ситуации 1920-1930-х и 1970-х годов) —
вчерашние газетчики, рядовые члены Союза журналистов или Союза
писателей. В любом случае — это люди без собственных имен, без
литературных биографий и писательских репутаций. Перед нами, как и
полагается массовому изделию, рассчитанному на всеобщее
потребление, — серийная и анонимная словесная продукция эпигонов.
Важно, что в подобном переходе основной массы населения за
90-е годы к позитивной оценке компонентов «прошлого» и «простоты»
лидировала группа россиян (а в основном россиянок) зрелого возраста,
с высшим образованием, жители Москвы и Петербурга, избиратели по
преимуществу центристских партий и движений социалистической
ориентации; это как раз тот контингент читателей, который в первую
очередь интересуется историческими романами и книгами по
отечественной истории. Среди черт жизненного уклада, которые Россия, по их
оценкам, «потеряла» за 90-е годы, как раз эта группа во второй
половине 90-х годов с особенной частотой выделяла символы великой
державы и мирового приоритета - «гордость за свою большую и сильную
страну», «ведущую роль в мире». К концу 90-х годов идеологический
пассеизм этой служилой интеллигенции и бытовой пассеизм основной
массы населения — при поддержке, подчеркну, большинства массме-
диа, и прежде всего наиболее доступных и популярных каналов
телевидения — сомкнулись. В базовом складе личности, в основном
социальном типе современных россиян как опоры всей системы сегодняшнего
российского общества и государства, обнажились, отчетливо
выдвинулись на первый план неотрадиционалистские черты, характеристики
национальной исключительности.
По-эпигонски стандартизированная державно-патриотическая
версия отечественной и воспринимаемой через нее мировой истории, кратко
представленная выше, выступает нормативной рамкой массового
восприятия настоящего и прошлого, барьером или фильтром, отсекающим
все иные значения и оценки, которые могли бы с описанной версией
конкурировать, подрывать или разрушать ее целостность и нормативный
строй, давать основание для рефлексии, анализа и критики. Эти
альтернативные значения, позиции, точки зрения все чаще замалчиваются,
вытесняются из публичного обихода сегодняшней России. В качестве
общепринятой истории — в большинстве сообщений массмедиа,
наиболее массовой беллетристике, растущем массиве школьных учебников
и справочных пособий — вменяется и принимается лишь данная типовая
конструкция. Запрос на нее со стороны и массы населения, и
государственной власти обозначился во второй половине 1990-х годов, а к концу
десятилетия и началу нового миллениума воплотился в практике
руководства страной и сопровождающей ее символике и риторике, в работе
огосударствленных массмедиа центрального и местного уровней, в
системе школьного, а во многом и институтского преподавания (см.: Берело-
вич 2002; Кобрин 2СЮ2; Зверева 2003; Каспэ 2003).
Образ советской истории как бы прошел в массовом сознании
и в популярных массмедиа своеобразную декоммунизацию, осущест-
вилось достаточно быстрое и широкое примирение с советским
опытом. В этом «разгруженном», деидеологизированном виде он
принимается сегодня большинством как «наше славное прошлое», общее
и единое, в котором между имперской Россией и СССР как бы нет
конфликта и разрыва. Тысячелетней традицией России президент
страны объявляет формирование сильной державы в постоянных
испытаниях и героической борьбе с врагами. Вопросы военно-патриотического
и спортивного воспитания снова включены в разряд государственных
приоритетов, и соответствующие институты РАН уже отрапортовали
о готовности в кратчайшие сроки представить надобные программы
и учебники в надлежащем духе. Параллельно с этим Координационный
совет по взаимодействию Министерства образования РФ и Русской
православной церкви рекомендовал к преподаванию пособия по
основам православной культуры для детей дошкольного возраста,
начальной школы и учащихся старших классов; во многих регионах по ним
уже вовсю идут занятия.
Контрастным социальным фоном для производства, массового
тиражирования, читательского восприятия и оценки сегодняшней истори-
ко-патриотической романной продукции стали процессы,
происходившие в российском обществе в 1990-х годах. Если конец 1980-х был для
населения России годами наибольшего символического уничижения
себя как советских людей («совков», по жаргонному обозначению тех
лет), а начало 1990-х, непосредственно после распада СССР - временем
наибольшей неопределенности и острой фрустрированности в плане
социальной и национальной идентификации, то уже к 1994~*995 годам
заметно выросли показатели позитивного самоутверждения россиян,
принадлежности респондентов к национальному целому России — ее
«земле, территории», но особенно к ее «прошлому, истории». К
середине 1990-х годов россияне стали выделять в обобщенном образе русских,
наряду с еще отчетливыми негативными самохарактеристиками
(униженность, привычка к опеке «сверху», непрактичность, лень), такие
положительные черты «народного характера», как энергичность,
трудолюбие, гостеприимство, религиозность, готовность помочь другим.
Основой обновленной символической идентификации россиян стали
прежде всего символы коллективной принадлежности к самому широкому
целому - причастности к национальному сообществу. Причем главное
место среди них заняли именно те смысловые компоненты, которые, во-
первых, отсыпали к воображаемому общему прошлому коллективных
испытаний и побед, а во-вторых, подчеркивали характерные для
традиционного общества, можно сказать, «архаические» качества социальной
пассивности («терпение», готовность к жертвам), культур-
26 ной неискушенности и нетребовательности («простота»)*.
подробнее об этом см в рабо- Контражуром для всех этих сдвигов выступил на
тахЛ. Гудкова-Победа в вой- г J * w J
не. и -комплекс .жертвы-- протяжении 90-х годов массовый кризис доверия к каким
(Гудков 2004) бы то ни было социальным и государственным институтам
России, за исключением армии и православной церкви
(иными словами, кризис доверия именно к новым институтам,
обозначавшим себя как современные, демократические, общие для всего
мира). В массе российского населения крепла уверенность, что в
стране «всем заправляет мафия», что «все кругом коррумпированы», что
государство не функционирует, а вокруг царят безвластие, грабеж
и разлад. По контрасту с устойчивыми советскими стереотипами,
с одной стороны, и ожиданиями первых лет перестройки - с другой,
у россиян среднего и старшего возраста росла неуверенность в будущем,
укреплялись ожидания «твердой руки», ретроспективно повышалась
привлекательность авторитарных лидеров, способных будто бы
«навести порядок» (Сталин, Андропов); см.: Ферретти 2002; Дубин 2003В. Эти
настроения подхватывали и поддерживали не только малотиражные
коммунистические или почвеннические газеты. Их муссировала
популистская по своим ориентациям и риторике скандальная пресса,
тиражировала сенсационная криминальная телехроника, пытались
использовать различные группировки лиц, приближенных к власти.
При этом всю вторую половину 90-х годов — после первой
чеченской войны, событий в Югославии, а затем развязывания второй,
безрезультатной и не прекращающейся войны в Чечне — шел процесс
политической, а отчасти и экономической изоляции России в мире,
в мировом общественном мнении. Однако внутри страны он привел
* к парадоксальному результату. Власть, население и большинство
I средств массовой коммуникации, не сговариваясь, но вполне едино-
* душно, сконцентрировались на значении, символах и символическом
х престиже национального целого и его особого исторического пути,
и судьбы и предназначения.
" Данная фантомная целостность, как и ее воображаемый престиж
* (достаточно вспомнить принятые при новом президенте на рубеже
XX-XXI веков герб, флаг и гимн России, а затем возвращение пятико-
х нечной звезды на воинское знамя), спроецирована сегодня преимуще-
^ ственно в прошлое. Так, «лучшим» временем в массовом сознании
а россиян стала эпоха Брежнева, а излюбленным предметом интелли-
с гентской идеализации в литературе и кино (Э. Радзинский, Н. Михал-
* ков, Г. Панфилов) - последние цари из династии Романовых. Эту
* нарастающую тягу к имитации прошедшего в качестве перспективы на
з будущее, которую стали все чаще демонстрировать как низы, так и вер-
* хи российского социума, подхватила, воплотила, развила историко-
< патриотическая романистика, образцы которой - нередко с элемента-
£ ми костюмированной мелодрамы, авантюрно-криминального романа
" о мафии, злободневного боевика о «мировом заговоре», международ-
* ном шпионаже и терроризме, — описывались в настоящей работе.
«Русский ремонт»
Проекты истории литературы
в советском и постсоветском литературоведении
Первой задачей истории литературы оказывается не погоня за
фантомом труднодостижимой «самой» истории литературы, а анализ и
прореживание опосредующих ее слоев.
Александр Михайлов
За нынешними (впрочем, периодически
возобновлявшимися даже в сравнительно недавнее время) внутридисцип-
линарными вопросами и спорами о том, возможна ли
в России сейчас история литературы, в содержательном
плане, видимо, стоит фундаментальный комплекс куда
более общих проблем. Речь идет о характере детерминации
человеческого поведения, предполагаемой
отечественными учеными-гуманитариями как интеллектуальной
группой или сообществом, включая, понятно, детерминацию
самого познания, систематической рефлексии, сомнения,
критики. А соответственно - о характере задаваемой или 4
принимаемой исследователями антропологии (представ- о
лении о человеке, мотивах его поступков, критериях оценки сделанного Z
или не сделанного им), вменяемой аналитиком своим «героям» и вно- »
симой им в истолковываемый материал. 2
Вообще говоря, именно степень разнообразия, развитости, диф- *
ференцированности и взаимосоотнесенности в культуре подобных *
представлений, механизмов детерминации осмысленного и
самостоятельного действия, систем его оценки, структур символического
вознаграждения - если она. конечно, осознается исследователем и
вносится в его работу как исходный рабочий принцип — отмечается в его
методологическом аппарате обращением к категориям «истории». Так
что в принципиальном плане отсылка к истории - это указание на
особую, весьма высокую (может быть, предельную для европейской мысли
и культуры Нового времени) степень сложности изучаемых и
реконструируемых объектов, систем человеческих действий - сложность
системы их детерминаций. Учесть ее своими интеллектуальными
средствами как раз и пытаются гуманитарные и общественные науки.
Однако представление о сложности действия не ограничивается
здесь лишь комплексностью системы соотнесений того или иного акта
поведения, сферы действия, многомерностью их семантики. Данный
плюралистический момент крайне важен. И все же основная
составляющая в смысловой конструкции «сложности» и соответственно
в семантике понятия «история» — это указание на относительную
автономность поведенческой регуляции индивидов и сообществ, на
независимость структуры детерминаций действующего лица или, точнее,
группы взаимодействующих лиц, на формы их самосознания и
самоопределения как смысловой ресурс и вместе с тем как предел
истолкования их мотивов и поступков. В данном плане обращение к истории той
или иной группы действующих лиц, структур их взаимодействия озна- юг
В основе статьи — авторский
набросок, который затем.
в значительно расширенном
и существенно доработанном
вместе с Л. Гудковым виде,
был опубликован в
специальном номере журнала -НЛО-
«Другие истории литературы-
B003 № 59). Для настоящего
издания исходный текст
дополнен несколькими
позднейшими соображениями автора.
в частности представленными
на Лотмановских чтениях,
посвященных -русской теории-
(ИВГИ. декабрь 2002 года).
чает признание самодостаточности «внутренних» мотивов, связей
и значений для понимания исследуемого объекта. Предполагается, что
все ориентиры действующих лиц, включая план предельных санкций
их поведения, входят в саму структуру действия и не отсылают ни к
какой «внешней» инстанции — верховной власти, авторитету
«изначального», силам сверхъестественного. Сложное действие (а именно оно
выступает в данном кругу идей и понятий образцом и мерой, любое
действие следует оценивать в рамках и категориях сложного) можно
понять, нужно понимать из него самого. Многомерность подобной
системы, системы смысловых координат действия, отмечается в развитии
общества и наук об обществе ценностной антиномией «история —
современность», где «история» представляет собой один из сопряженных
планов «современности» («модерности»).
В таком развороте становится содержательным
противопоставление «истории» и «традиции» — принципиально различных способов
регуляции человеческого поведения, через отнесение к которым
аналитически разделяются «доисторическое» и «собственно историческое»
прошлое. Строго говоря, в рамках такого понимания можно говорить
лишь об одной истории (точнее, разных групповых проекциях одной
ценности и одной исторической формы истории) — об истории
современности, как ни парадоксально это звучит. Только современность
в заданной здесь трактовке, исторична: она обладает (вернее,
семантически задана так, что наделяется) внутренним измерением
историчности как автономным механизмом движения, развития, структурным
началом динамизма и вместе с тем ее, этой динамики, мерой,
устройством самосоотнесения тех или иных рефлексирующих групп,
средством их самопонимания и представления «другим».
Соответственно дифференцируется и проспективный план
действия: семантически нагруженной делается антиномия «утопии»
и «традиции». В своеобразном семантическом квадрате «традиция —
история — современность - будущее» формируются основные силовые
линии и проблемные точки новоевропейской программы культуры как
антропологии модерности.
1
В характерную для модерной эпохи развитую («полную») структуру
организации сложных действий и соответственно в аналитическое либо
дескриптивное представление этой организации историком и
социологом отдельным условием включается «время» как разветвленная
совокупность различных социальных и культурных измерений, планов
действия со своими циклами и ритмами, своими правилами «вывода»
их на экран аналитического сознания, предъявления «воображаемым
другим». Время в данном аналитическом плане — это историческое
время, т.е. время изменений (что позволяет ставить вопрос об их рамках
и структуре: для кого, что и под влиянием каких факторов меняется; кто
и в какой перспективе, в расчете на кого фиксирует эти изменения, с
помощью каких общекультурных и специально познавательных средств;
как подобные определения ситуации воспринимаются прожективными
и реально действующими партнерами и т.д.). Такое время не равно
физической, астрономической, психологической длительности процессов
и действующих в них лиц, не сводимо к этим более простым сущностям.
Так что «история» в структуре представляемых подобным образом
сложных действий означает предельно обобщенную инстанцию
взаимного соотнесения действующих лиц, воплощение высших, собственно
культурных санкций, которые носят надэмпирический,
сверхфункциональный, ценностно-символический характер. Но таков лишь самый
общий, принципиальный смысл «больших» временных конструкций и
исторических моделей при описании и объяснении фактов культуры.
Собственно историческая наука (в отличие от архаических
племенных генеалогий, традиционного княжеского или королевского
летописания либо от средневековой «священной истории») —
изобретение недавнее. Оно относится к «современной» (модерной) эпохе
и представляет собой свидетельство или один из результатов тех же
тектонических катаклизмов, европейских революций и войн конца
XVIII — первой половины XIX века, что и. например, социология
(или, скажем, такое понятие и стоящая за ним конструкция норм, ролей,
институций, как «литература»). Именно в эту эпоху, в рамках
широкомасштабной «программы культуры», выработанной идеологами
Просвещения и мыслителями-романтиками, оформляются развернутые секуляр-
ные философии истории — концепции Вико, Кондорсе, Гердера, Гегеля.
Вслед за ними появляются и первые самостоятельные университетские
кафедры истории - в Берлине в i8io году, в Париже в 1812-м (в
Англии - в i86o-x годах). Национальные исторические журналы в Европе
следуют за развитием идей национального государства, национальной
культуры как моментов разворачивания и институционализации той же
просвещенчески-романтической программы. Они возникают во второй
половине XIX века — Historische Zeitschrift в Германии в 1859 году, Revue
historique во Франции в 1876-м, English Historical Review — в 1886-м (cm.
об этом: Савельева, Полетаев 1997)- Отмечу, что в тот же период и в тех
же социокультурных рамках в Европе происходит институционализация
ценности литературы и искусства в целом (формирование корпуса
национальной классики, идей ее истории), укоренение реалистической
школы в словесных и изобразительных искусствах, расцвет детективного и
научно-фантастического романа, массовой фотографии и т.д.; см. об этом
подробнее в других статьях настоящего сборника.
Полуторавековая история европейской истории как науки
прошла в жестоких спорах о ее предмете и методе. Каждый раз под вопрос
при этом ставились сам подход историка к действительности, основы
его привычного самосознания: уровни реальности, с которой он
работает, и природа его «документов»; конструкция «события» и характер
связи между событиями, в том числе относящимися к разным
уровням; типы детерминации поведения действующих лиц (в частности,
соотношение индивидуального, коллективного и общего; случайного
и закономерного), а соответственно возможности и границы их
понимания и объяснения. По меньшей мере две точки здесь были
переломными. Первая — исход XIX века, рубеж столетий (в общекультурном
плане - конец позитивистского прогрессизма и ницшеанская ревизия
всех ценностей, в гуманитарных науках - антипозитивистский бунт,
прежде всего в Германии, от Дильтея до Макса Вебера), вторая —
1960-е годы (борьба за антидогматическую «новую историю»,
полемика о типах исторического времени во Франции, Италии,
англо-саксонских странах). В тех же 1960-х годах в знак своеобразного заверше-
ния эпохи модерна исследовательской проблемой дисциплин
гуманитарно-исторического цикла стало воздействие «письма» (нормативно
структурированных в социальной практике, закрепленных в
письменной культуре и повествовательном наследии форм рефлексии над
опытом) на «изложение» истории — ее финалистскую конструкцию,
циклическое членение, драматические способы репрезентации. Тем
самым сложились принципиальные линии исторического подхода
к обществу, культуре, а соответственно и к литературе, искусству —
специализированные формы или типы истории. Среди основных здесь
можно выделить, например, историю идей или историю понятий;
интеллектуальную историю; историю ментальностей; историю
культурных форм («техники» в широком смысле слова, «приемов» в
терминологии русских формалистов); историю институтов (социальных
форм — кружков, групп, движений и т.д.); наконец, позже других,
историю повседневности, повседневной жизни.
Различные постмодернистские концепции исторического знания,
от «метаистории» X. Уайта до «нового историзма» С. Гринблата,
описали видимые последствия и проекции этого процесса умножения версий
исторического прошлого, проблемных подходов к прошлому. Однако
исторический характер самого данного поворота исследовательского
внимания не был отрефлексирован и включен в работу историков. Они
не реконструировали смысл произошедшего в их дисциплинах
исторического сдвига; попросту некоторые из них (однако отнюдь не все и
даже не преобладающая часть), кажется, слишком легко согласились на
предложение нескольких новейших философов и методологов —
вывести историю за пределы науки.
2
Для гуманитарных дисциплин в России, всегда испытывавших
сильнейшее давление российской идеологии культуры (образа мира российской
интеллигенции), исторический план описания и анализа того или иного
фактического материала соотносится не с одним из аналитически
представленных уровней человеческого действия, уровнем «высших» или
«предельных» санкций в системе современной культуры. История,
понимаемая, как правило, с большой буквы, выступает здесь синонимом
общенационального достояния, императивно наделяется полнотой
значений культуры (см. об этом: Гудков, Дубин 1986; Гудков 19886).
В России такой взгляд - точка зрения образованного сословия
в борьбе его различных фракций — был впервые с образцовой полнотой
выражен в карамзинской «Истории государства Российского»
A816-1829), которая далее и сама оказалась сильнейшим фактором,
формировавшим воззрения на отечественную историю. Во многом именно
в соотнесении, соревновании и полемике с ней возникли первые курсы по
истории русской словесности 1820-1840-х годов - пособия Н. Греча
A822) и В. Плаксина A833.1844.1846), В. Аскоченского A846) и А.
Милюкова A847). хрестоматии В. Рклицкого A837) и А. Галахова A843). На
их прямую зависимость от Карамзина, на эпигонский и эклектический
характер представлений об истории (отчасти связанный с учебными
функциями) и характерную для большинства идеологию особой «славянской
цивилизации» указывала тогдашняя критика (см.: Майков 1985:34~66).
Однако, говоря о повышенном значении культуры в ситуациях,
подобных российской, ситуациях запоздалой или задержанной,
традиционалистской или традиционализирующей модернизации, мало кто
принимает во внимание, а еще реже проблематизируеттот факт, что
само понятие «культура» в данном случае предельно политизировано
(идеологизировано). Обычно подобное функциональное упрощение
и сверхнагрузка идей культуры (как и истории) характерны лишь для
определенных фаз социальной жизни обществ Нового времени -
периодов формирования национального государства. Но в России
прагматика (практика) «политического использования» вошла в саму семантику
соответствующих понятий, она воспроизводится в смысловой
конституции представлений о культуре. Под культурой при этом чаще всего
имеется в виду лишь определенная ее политическая проекция -
легенда власти, включая позднейшие поправки и дополнения к ней (о
которых пойдет речь ниже).
В подобном вмененном ей качестве история (как и культура)
может быть только одной, единственной — и единой, общей для всех.
Иными словами, ее образом всегда выступает классика,
1 «образцовая библиотека», «золотая полка» и проч.1 По-
о формировании корпуса ою- этому ее проецируемая из прошедшего в будущее целост-
чественнои классики и ее ка- г J ^
нонимеских интерпретаций ность, составляющие это целое ценностные значения силь-
см.. например: Brooks i98i. нейшим образом защищены от рационализации. Иных
кормилов 2002 воображаемых инстанций соотнесения, кроме властных,
у интеллигенции нет, нет и равноправных партнеров по обмену
представлениями, полемике, продумыванию и заострению идей. А значит,
нет, собственно говоря, и необходимости в самостоятельном понятии
истории, ее многомерном, конструктивном видении,
условно-альтернативных концепциях. Как нет соответственно и концептуальной
критики историцизма, а есть, напротив, предельно позитивно нагруженная
категория историзма.
В очень общем виде образы прошлого, которые реально
фигурируют в российском социуме (возьмем для наглядности советский
период), можно аналитически представить как взаимоотношение двух
планов: явное, официально сконструированное и прокламируемое
прошлое достижений и побед (государственная «легенда власти») и
серия гипотетических поправок и дополнений к этой усеченной «истории
победителей». В форме подобных корректив те или иные группировки
умеренно критической интеллигенции пытаются представить
латентные значения общностей и групп, которые не признаны властью,
вычеркнуты из публичного существования, но которые в потенции (в
коллективном сознании тех или иных интеллигентских фракций) могли
бы составить «общество», как его представляют себе подобные группы.
Допустимо сказать, что неустранимый ценностный зазор между двумя
указанными планами и составляет мысленную конструкцию истории
в России. Ее модальность всегда условна, а точнее - это условность
невероятного и неисполнимого: история, которой не было (но которая
могла бы быть) или которую потеряли (и вернуть которую
невозможно). Пользуясь известным выражением А. Мальро, можно назвать
такую историю «воображаемым музеем».
Так или иначе, определяющий для подобного монологического,
мемориально-панорамного видения истории момент — негативное
отношение интеллигенции к настоящему, невладение действительностью.
ее ценностная диффамация, отторжение и дистанцирование от нее
на практике. Тактики подобного самоустранения из времени,
самоотлучения от настоящего могут различаться. У неотрадиционалистски
(идеологически) ориентированных групп это ценностное давление
выступает в виде поиска «подлинных начал», архаической «почвы»,
«органических истоков», исключающих или перечеркивающих
фактичность и настоящего, и прошлого. Время при подобных подходах от
К. Леонтьева в XIX веке до Л. Гумилева в веке XX рассматривается
в биологических метафорах как «порча», «ослабление», «дряхлость»,
«вырождение», а императив «вспомнить» принимает парадоксальную
форму забывания, вытеснения. Эсхатологически, хилиастически или
утопически настроенные группы (мыслители ранне- и позднесимво-
листского круга, футуристы) прокламируют и практикуют либо
разновидности чисто негативного протеста — выпадения из времени как
«низкой» реальности, бегства от него, либо формы космического
фатализма, исторической теософии («Доски судьбы» Хлебникова, «Роза
Мира» Даниила Андреева).
В отечественных условиях, особенно советской эпохи,
фактическим владельцем и распорядителем единого и общего для всех
времен — настоящего, прошлого и будущего — выступает государство,
точнее, олицетворяющая его власть со своей официальной картиной
истории. Официальная история как «история победителей»
эпигонски пользуется тем или иным вариантом линейных (стадиально-
прогрессистских) моделей времени и истории — гегелевской,
позитивистской, марксистской. Все они представляют собой проекцию
рационально-целевых представлений о человеке и действии на
многообразие смысловых характеристик деятельности, на большие
временные протяженности.
Те или иные группировки умеренных социальных критиков
«прогрессивного» толка выступают зависимыми от этой легенды
власти, предлагая лишь ту или иную по степени радикальности
корректировку официальной истории, устранение в ней идеологических
лакун - можно сказать, бесконечную и бесконечно разветвляющуюся
последовательность сносок и комментариев к единому
каноническому тексту. «Борьба за историю», образующая основные силовые
линии полуторавекового сценария существования российской, а потом
и советской интеллигенции, как раз и представляет собой попытки
«восстановления» подобного целого, частично разрушенного,
искаженного исторической практикой и идеологическим заказом власти,
«возвращение исторической справедливости». Так или иначе, идеи
сложного переплетения множества времен и активности,
избирательности, конструктивности памяти (как и забвения) в обычную,
«нормальную» работу российского историка, включая историков
литературы, не входят.
Больше того, идею единственной и единой истории поддерживают
и ее, казалось бы, оппоненты. И не только приверженцы
почвенничества, что понятно, но и сторонники более «либеральной», социально-
критической точки зрения. Так, если брать советский период времен
эрозии и постепенного распада системы, то обе названные стороны
разделяют при этом стереотипы двойного сознания, различаются же -
в соответствии с позицией - лишь их предпочтения того или иного
полюса оценок. И для тех, и для других есть внешняя, разрешенная,
печатная (официальная, заказная) история, включая, как в нашем
случае, историю литературы, и история другая, негласная и внепечатная
(уклад народной жизни — «лад», в терминологии В. Белова, и его
разрушение; неписаная история ГУЛАГа, как у Солженицына; вторая,
«подлинная» культура — эмигрантская, подпольная, сам- и тамиздат-
ская литература). Два эти плана никак не соединяются в действии,
а постоянно конфликтуют в сознании. Ценностный конфликт здесь -
в самом образе мысли интеллигента, перед нами две соотнесенные
проекции интеллигентского самоопределения: по отношению к фигуре
власти и к образу интеллигента XIX века или к фигуре Запада. Задачей
предполагаемого историка, ценностным импульсом к его работе
выступает требование и усилие соединить два этих взгляда или две
предстоящие интеллигентскому взгляду реальности.
Отсюда периодически повторяющийся, воспроизводящийся, как
синдром, импульс к написанию истории - к историографии (не путать
с историзацией определений реальности, с сознанием историчности:
эти идеи — из обихода совсем других групп). Такой двойственный
импульс — к созданию новой, единой истории и/или к примирению с
прошлым, принятию его в его противоречивости - возникает всякий раз
«на выходе» из авторитарного (или тоталитарного) социального
порядка и «на входе» в него. Иными словами, ключевыми проблемными
ситуациями для российского интеллектуального сознания двух
последних столетий (включая сознание «историческое» и работу
профессиональных историков России, а потом СССР) выступают:
г* исходное столкновение с феноменами модернизированного
общества и культуры (первичный шок модерности, который и дает для
русской культуры XVIII-XIX веков - от «золотого» до «серебряного
века» - амбивалентное, крайне напряженное и внутренне
конфликтное значение «Запада»);
г> «срыв» попыток регулируемой сверху и однонаправленной
модернизации, вступление в авторитарный или тоталитарный
общественный порядок с соответствующими формами индивидуальной,
семейной, коллективной жизни, управления культурой, системами
воспитания и репродукции;
г> ослабление или разложение этого последнего, новые попытки
выйти из него либо его обойти, компенсировать «отставание», потери,
ликвидировать «лакуны».
Соответственно в трех этих базовых ситуациях самоосознания
и самоопределения наиболее ответственных, подчеркнем, наиболее
рефлексивно ориентированных фракций интеллигенции импульс к
написанию (до- и переписыванию) истории ощущают, признают,
пытаются реализовать разные социокультурные группы. И эти типовые
коллизии в их соотнесенности образуют основную сюжетику (и
поэтику) советской литературы, они же - и то еще в лучших случаях, о
прямом поточном официозе сейчас речь не идет - составляют
проблемный костяк ее «истории». Видимо, случай здесь примерно тот же, что
с проблематикой поколений, «отцов и детей» в русском обществе
и культуре: одни группы объединяет ощущение, что все изменилось,
сознание полного отрыва от прошлого, другие — желание с этим
прошлым порвать, стремление переписать его, установив свой «новый
порядок». Это, обобщенно говоря, позиции ОПОЯЗа, с одной стороны,
и Комакадемии либо Института красной профессуры — с другой.
3
Несколько слов об этом последнем противопоставлении, поскольку
оно, как мне кажется, модельное. В работах опоязовцев (но можно
сказать и шире - поколения их современников, 1890-х годов рождения)
фиксируются различные конструкции времени, множество времен.
Речь идет прежде всего о средствах теоретического и исторического
анализа. Однако за ними стоит более общее мироощущение,
самосознание, питающее и поддерживающее постановку собственно
исследовательских проблем, выработку средств уже специализированной
работы, так что общие с опоязовскими ходы мысли легко найти в прозе
и эссеистике Мандельштама или Пастернака, в переписке последнего
с О. Фрейденберг и т.д. Например, опоязовцы выделяют среди прочего:
г> время постоянства, повторения («...оказывается, что образы
почти неподвижны; от столетия к столетию, из края в край, от поэта
к поэту текут они не изменяясь», — цитируя Гейне-Тютчева, отмечает
Шкловский [Шкловский 1929:8]);
г> «свое время», с которым соотносятся и в котором замкнуты
поэт, группа, течение и их первичная публика;
г* преодоление этого «своего времени», уход из «истории» и
переход в иные ситуации, к другим группам («...слово может пережить
явление, первоначально создавшее его» [Там же, 5]);
г* время как чистое протекание, эквивалент динамического
начала - соотношение значений разных временных пластов, сказал бы
социолог (ср.: «Ощущение формы <...> есть всегда ощущение протекания
(а стало быть, изменения) соотношения подчиняющего,
конструктивного фактора с факторами подчиненными. <...> Протекание,
динамика — может быть взято само по себе, вне времени, как чистое
движение» [Тынянов 1924: ю]).
В напряженности и конфликте соответствующих временных
планов у опоязовцев обнажается и обнаруживается проблематичность
(«произвольность») отношений знака и значения, формы и функции.
Этот вопрошательный зазор (паузу неопределенности) допустимо
толковать как «место» субъекта — инстанции, условно синтезирующей
смысл происходящего и своей роли в нем по собственным законам, по
правилам «культуры». Чувство временного и смыслового разрыва,
переживание субъективности, напряженное ощущение истории (как
проблемы и задачи, «сознание историчности») — это форма осознания
особых моментов, когда индивиду и значимому для него сообществу,
кажется, открывается возможность вступления в современную эпоху
(модерность), рождения программы культуры как свода его
собственных, самодостаточных правил. Таков, в частности, смысл отсылок
опоязовцев к аналогичным моментам отечественного прошлого - фигурам
Петра или Пушкина: он заведомо антиклассицистский. В этой же
функции фиксации смыслового сдвига у Фрейденберг выступает
«трансформация» (переозначение, переосмысление формы — «проблема
семантики, взятая в ее формообразующей стороне» [Фрейденберг 1936:9].
«конструктивная функция» [Фрейденберг 1998-12]), а у
Эйзенштейна - демонстрация архетипического костяка в архисовременном, даже
злободневном, материале.
В работах ОПОЯЗа мы постоянно находим двойственность в
представлениях о прошлом. Прошлое выступает то как смысловой образец
(позже будут говорить «модель»), то как смыслопорождающий
момент, смыслопредупреждающий перелом. Таков
общеметодологический смысл аналитического противопоставления у Тынянова истории
как генезиса и истории как эволюции. Дихотомию системы и эволюции
(или даже революции), фабулы и сюжета, практического и
поэтического языка, в данном аспекте можно представить как относительно
различные концептуальные развороты одной и сквозной ценностной
темы. Так же двойственно у Тынянова трактуются конструкция
(конструктивный принцип), форма (композиция, стих, строфа):
«Единство произведения не есть замкнутая симметрическая целость, а
развертывающаяся динамическая целостность; между ее элементами нет
статического знака равенства, но всегда есть динамический знак
соотносительности и интеграции. Форма литературного произведения
должна быть осознана как динамическая» (Тынянов 1924: ю). История
понимается как изменчивость отношений между факторами
(«революция») и устойчивость основных принципов конструкции, ее различия
с материалом («система»): «Эволюция оказывается „сменой44 систем.
Смены эти <...> не предполагают внезапного и полного обновления
и замены формальных элементов, но они предполагают новую функцию
этих элементов <...> каждое литературное направление в известный
период ищет своих опорных пунктов в предшествующих системах, — то,
что можно назвать традиционностью» (Тынянов i977:2^1)- Ср.:
«Структура динамична и диалектична. <...> Структуру имеет и миф. Есть в нем
историческая структура, есть и динамическая, есть и диалектическая»
(Голосовкер 1987:8). А также у Фрейденберг: «...в процессе истории
одно и то же различно оформляется, подвергаясь различным
интерпретациям и различию языка форм: перед нами двуединое явление,
внутреннее тождество и внешнее многообразие» (Фрейденберг 1936: го).
При этом поиски автономии литературы и работа над принципами
исторического подхода к ней рассматривались ОПОЯЗом не как
противоположные, а, напротив, как дополнительные по отношению друг
к другу. Открывалась возможность десубстантивировать
представления об истории, аналитически представив ее как принцип историчности
(относительности, со-отнесенности) в понимании и прошлого, и
настоящего; как демонстрацию смыслового разрыва и перехода, отрыва от
контекста, сдвига, перелома, ухода «вбок», т.е. не в виде линейной,
континуальной преемственности; как эволюцию, т.е. динамику,
движение — изменения в понимании литературности, значений литературы,
функций приема.
Если расширить рамки анализа, то можно сказать, что в работах
опоязовцев и их «современников», по Шкловскому, зарождалась
новая философия искусства - философия искусства новейшего
времени, эпохи модерна. Речь шла о том, чтобы зафиксировать и, далее,
подвергнуть систематизации, кодифицировать, рационализировать
сам смысловой момент напряжения между культурным разрывом
(бесконечно растянутым мгновением) и архаикой (тем, что было до
времени, «всегда», и впоследствии лишь повторяется - отсюда
значение повторения в концепциях Фрейденберг, Эйзенштейна, Проппа).
На первый план при этом выдвигалась трактовка искусства как
семантического сдвига, смыслопорождающего момента, дающего
возможность субъекту воспроизводиться не повторяясь и не утрачиваясь, —
так сказать, воспоминания без ностальгии. Характерно, что обнаружение
и осмысление подобных конструктивно-динамических моментов шло
как на материале коллективной архаики, мифа, «фольклора», так и на
сугубо субъективных, модерных формах образно-символического
выражения - лирике, радиоречи и наиболее современном и анали-
тичном (поскольку наименее защищенном
национально-классицистической идеологией) из тогдашних искусств — кино. Ср.: «Время
в театре дано в кусках, но движется в прямом направлении. Ни назад,
ни в сторону. <...> Время в кино текуче; оно отвлечено от
определенного места; это текучее время заполняет полотно неслыханным
разнообразием вещей и предметов. Оно допускает залеты назад и в
сторону <...> Кино разложило речь. Вытянуло время. Сместило
пространство...» (Тынянов 1977:32°» З22)-
Развитие подобного подхода к искусству и всей сфере смыслотвор-
чества шло у опоязовцев и их столь же молодых современников в
острой полемике с символизмом, тем более что последний к 1910-м годам
вошел в фазу разложения, начав в ряде случаев перерождаться в своего
рода национальную историософию. Вместе с тем можно расширить
хронологические рамки описываемых процессов и рассмотреть как
условное целое «программу культуры» в русском символизме и
постсимволизме от акмеистов до футуристов — иначе говоря, в том
историческом зазоре, когда очередной спазм модернизации при соответственном
ослаблении давления власти и цензуры, господствующей идеологии
национальной культуры на короткое время сделал начатки идей
смысловой автономности субъекта как будто бы возможными и нужными,
востребованными.
С отказом от фигуры гения и от «психологического»,
«биографического» и тому подобных представлений о личности (автора),
метафорами субъективности для опоязовцев выступили оценки и значения
автономии искусства, литературы, метафоры «чистого протекания»
восприятия. Однако в реальную теоретическую работу не были
включены другие, помимо автора, фигуры литературного взаимодействия —
прежде всего разные круги и слои публики, специализированные
посредники (критик, рецензент). При слабой развитости идеи
самостоятельной личности в отечественной культуре, отсутствии позитивной
антропологии самодеятельного и самоответственного индивида
исследователи либо все время обнаруживали в материале одну и ту же
фигуру собственного негативного ценностного определения
(архаисты-новаторы), либо принуждались к единой нормативной истории («Нам
важно найти в эволюции признаки исторической закономерности...»
[Эйхенбаум 1987' 4°5l)и тем самым вновь возвращались к модели
гения, но теперь уже вводя ее в цепочку «истории генералов» по образцу
нарождающейся «ЖЗЛ».
Между 1931 и 1938 годами в стране шаг за шагом официально
установилось единое согласованное определение как настоящего, так и его
проекций в прошлое. Представление о множественности прошлого,
о конфликтности в истории приобрело идеологическую форму борьбы
классов, фигур «врага» и воплотилось среди прочего в тактике
взаимоуничтожения как на «верхах», так и в «низах» общества. При этом
сначала силами социологистов (В. Фриче) в дискуссиях середины и второй
половины 1920-х годов оттеснили опоязовский формализм, затем
руками более молодых социологистов (С. Динамов, И. Нусинов) разбили
их старшее поколение (В. Переверзев), а вскоре разгромили и самих
молодых вместе с патронами всего направления в партийных верхах
(Троцкий, Бухарин и др.). После всего этого на сцене истории
литературы воцаряется Благой и иже с ним («Митька Благой», по формулировке
Мандельштама в «Четвертой прозе»), т.е. собственно «советское
литературоведение».
И все же в ситуации с ОПОЯЗом дело не ограничивается
подковерной возней наверху и чьей-то закулисной кровавой интригой. Речь идет
не просто о распаде данной конкретной группы, сдаче или
целенаправленном уничтожении данного конкретного исследователя извне.
У произошедшего — иной масштаб и гораздо более общий культурсо-
циологический смысл. На мой взгляд, в данном случае мы имеем дело
с повторяющимся в отечественной истории синдроматическим ходом-
спазмом. Возникающая, кажется, время от времени возможность
рождения самостоятельной мысли и субъективности в мысли остается без
культурной санкции и социальной поддержки, без продолжения,
дифференциации, без реального, системного и потому необратимого
сдвига, вновь редуцируясь к воображаемому коллективному целому и деин-
дивидуализированной норме.
И понимание относительного многообразия прошлого, с одной
стороны, и сознание изменения по отношению к ближайшему
прошлому — с другой, в отечественной ситуации всякий раз снимается и
рутинизируется вменением идеологизированного представления об
истории как целостности. В частности, это представление принимает
в методологическом плане форму требований системного подхода,
рассмотрения явлений в их системности, так что образ подобного
целого в виде «системы» или, в смягченном виде, «линии развития»,
«закономерности» и проч. проецируется и на прошлое, и на будущее.
Отсюда даже перед актуальной критикой ставится задача «усмотреть
в <...> становлении признак того, что в будущем окажется историей
литературы» (Эйхенбаум 1924:12). В плане же содержательном
представление о целостности (картина единой истории) задано при
этом, во-первых, точками радикального перелома/обвала прежней
социокультурной структуры и, во-вторых, периодами реставрации.
Отсюда циклизм десятилетий советской истории:
революция/Гражданская война и сталинские зо-е; Отечественная война и период
восстановления; хрущевская оттепель и брежневский застой;
перестройка и вторая половина 90-х.
Неустранимым моментом настоящего, который диктует и формы
проекций в прошлое, для людей советской эпохи выступает социальная
и культурная несамостоятельность, императив принудительного
приспособления к системе. «История» остается принадлежностью и
проекцией системы власти, а не развивается в сложную структуру горизонтов
соотнесения активно действующих индивидов и групп. В этом плане
можно сказать, что история как учет сложной многомерности
настоящего существует совсем не везде и далеко не всегда. И если, скажем,
какие-то формы исторической рефлексии над культурой прошлого, ее
дескрипции в советское время и складываются, то в удачных случаях
это дает описание либо истории социальных институтов, прежде
всего — государства (библиотек, издательств, цензуры), либо историй
власти - ее руководства литературой, взаимоотношений с писателями.
Попытки же «дотянуть до истории», надставив недостающее,
применить историческую оптику к такому неисторическому поведению.
в рамках которого формой индивидуального
существования в социокультурном пространстве выступает не
биография, а, по выражению Лидии Гинзбург, «чередование
страдательного переживания непомерных исторических
давлений и полуиллюзорной активности*2, напоминают
заимствование лермонтовской и толстовской поэтики для
описания переживаний интеллигента, проходящего
советскую перековку (Леонов, Федин), или поведения
молодогвардейцев (Фадеев). Возникает - в тыняновском смысле
слова - незапланированный пародический эффект.
Приведем цитату в контексте:
•Винокур в своей книге
.Биография и культура*
определяет биографию как .жизнь
личности в истории'. Из
чередования страдательного
переживания непомерных
исторических давлений и полу-
иллюэорной активности —
получается ли биография? Уж
очень не по своей воле
биография- (Гинзбург 1988:230).
Если говорить о так или иначе установившемся, общепринятом
понимании словесности, ее настоящего и прошлого (впрочем, примерно та
же ситуация и с другими родами искусств), то самым общим и
предельно рутинным понятием о ее истории в советских и постсоветских
концепциях литературы выступает «литературный процесс*,
«литературное развитие» (см., напр.: Теория литературы I—III; Русская литература
1979*. Методология 1989; Теория литературы IV). Первостепенной
методологической задачей мыслится периодизация этого процесса,
«звеном» которого выступает произведение. Среди условно
хронологических отрезков по протяженности (важности) выделяются «стадии» или
«эпохи», «периоды», «века», наконец — «поколения» (Методология
1989:4~5)- Поскольку в основу литературного развития кладется
исключительно представление о «традиции», то в качестве подобных
«стадий» фиксируются хронологические отрезки, характеризующиеся
относительной устойчивостью содержательного набора тех или иных
традиций (художественные общности или системы — классицизм,
барокко, реализм и проч.), либо же (применительно к «наибольшим»
отрезкам) самим отношением к традиции как типу ориентации в мире -
так выделяются эпохи «дорефлексивного традиционализма» (или
«художественного синкретизма»), «рефлексивного традиционализма»
и т.д.3 В качестве производного, вторичного момента учитываются
отклонения от традиции, ее нарушения или
демонстративный отказ от нее. в которых, собственно, и усматривается
изменение. В более продуманном и операционализирован-
ном виде - у опоязовцев и аналитиков их
исследовательского аппарата - выделяются постепенные, частичные
(эволюционные, на уровне «приема») изменения и
радикальные (революционные, тотальные - например,
жанровые) трансформации4. Основная и, сразу скажем, нерешае-
мая проблема при этом - выделение предметной единицы,
«клеточки» анализа: кто или что выступает источником
перемен и что, в каком отношении или для кого при этом
меняется, наконец, что и для кого эти перемены значат?
Дело в том, что отечественное литературоведение
последовательно исключает из своей работы
проблематику субъекта и субъективности, за исключением сверхфигур
гениев, именами которых и шифруются литературные
эпохи либо периоды. Олицетворением традиций и вместе
Таков подход советской
-исторической поэтики» 1970-х-
1960-х годов, положенный
в основу капитального
академического восьмитомника
(История 1-VIII). Из более поздних
по времени работ той жо
концептуальной направленности
см.: Историческая поэтика
1994. Бройтман 2001
4
См . напр : Козлов 1990.
Трактовка и динамика жанровых
категорий аналитически
представлена в статье
концепцией Ф. Брюнетьера.
значимой, в частности, для
Шкловского; характерно, что и
•история- в ней принимает
методологически более
проясненный вид -истории идей-.
с тем внутренним источником изменений для истории литературы
и теорий исторической поэтики выступает «литературное
(художественное) взаимодействие», понимаемое как реальные или
воображаемые отношения гениев нации, литературные связи (к примеру,
Пушкин и Байрон), соотнесенность их произведений, поэтик и т.д.,
а пространством, полем, «руслом» традиции и ее изменений -
«литературное (художественное) направление». Параллельно генезису
художественных направлений, стилей и т.п. вычленяется план
генезиса отдельного произведения - «творческая история» (Пиксанов) от
замысла через пласты черновиков к тексту в разных его редакциях,
включая печатные варианты. Проблема единиц анализа, начиная
с «автора» и «текста», проблематичность факторов изменения,
включая методологические апории и тупики исследователя, полностью
сохраняются и на этом последнем уровне работы (см.: Динамическая
поэтика 199°) •
Таков в целом набор самых общих, предельно рутинизированных
и уже вполне расхожих, а потому практически не обсуждаемых
понятий для описания литературного процесса, жизни произведений
в движении эпох и т.д. Поскольку советское и постсоветское
литературоведение — деятельность, по определению идеологически заданная,
а потому неизбежно эпигонская и эклектичная, то приведенный набор
понятий время от времени, несистематически пополняют единичными
заимствованиями из редких попыток теоретизировать исследования
литературы и культуры («литературная эволюция» Тынянова,
«полифония» или «хронотоп» Бахтина). Либо же общепринятый репертуар
подходов и концепций разбавляют обращениями к «литературному
обществу», «читателю» (образу читателя в произведении),
«художественному открытию» (и, напротив, «канону»), «забытым произведениям»
(или авторам), «переходной эпохе» и др. Эти концептуальные
инкрустации, в которых авторы ищут причинные факторы
литературного процесса либо концептуальные связки для
сведения разрозненного материала, обозначают внутренние
затруднения и объяснительные дефициты
исследователей - как историков, так и теоретиков.
В теории литературы все подобные наборы понятий
и способы работы представляют собой устранение
субъективного через коллективные идеологические сущности
(классы, эпохи, направления) или через
надындивидуальные, «объективные» структуры сознания (будь то
коллективно-психологические, как у Потебни или Овсянико-
Куликовского, или ритуально-мифологические, как
у того же Потебни, постструктуралистов или
сегодняшних культурологов5). В собственно же истории
литературы, напротив, практикуется такое сведение
литературных, культурных процессов к личным и все детальнее
конкретизируемым, обстоятельнее документируемым
связям, поступкам и событиям, когда их можно описать
по аналогии с поведением отдельного человека6. Однако
этот человек-эпоха наделен всей полнотой знания,
владения культурой, национально-исторической миссией
и опять-таки представляет собой персонификацию
эпохи, нации, культуры.
5
Характерна обязательность
доисторической главы
(редукции к -истокам-) во всех фи-
малистских историях
литературы и искусства.
6
Напомню, что именно этот
подход был точкой отталкивания
для опоязоеской трактовки
литературы в отношениях с
бытом. -.. произвольно привнося
в предмет изучения все
отношения, ставшие привычными
для нашего быта, (мы] делаем
их отправными точками
исследования литературы. При этом
упускается из виду
неоднородность, неоднозначность
материала в зависимости от его
роли и назначения. Упускается
из виду, что в слове есть
неравноправные моменты, в
зависимости от его функций... -
(Тынянов 1924 7). далее
следует критика потвбнианской
теории образа (критическое
внимание которой уделил и
Шкловский в цитированной
выше статье -Искусство как
прием-)
5
Для сегодняшней постсоветской ситуации, итоговой по отношению к
социальным и культурным движениям конца 1980-х - конца 1990-х
годов, характерен приход в культуру «новых людей» с прежней
социальной и культурной периферии (включая молодежь крупнейших городов,
быстро приобретшую успешный опыт работы в новых,
негосударственных массмедиа) и формирование новых социальных ролей,
определяющих структуру культурного пространства «в центре». Для литературы
типовыми и фигурами второй половины 90-х стали издатель,
литературный менеджер, интернет-пиарщик и, далеко не в первую очередь,
писатель-звезда. Это задало относительно новое членение
литературного поля, в средоточии которого теперь находятся модная книга, ее
успешный издатель и хорошо узнаваемая, продаваемая издательская
серия-бренд.
В социальном бытовании сегодняшней словесности (сравните
представленность авторов, книг, серий на уличных лотках и в
крупнейших магазинах) деление на высокую литературу и
массово-потребительскую продукцию размыто. Сложились наряду с прежними
и некоторые новые механизмы воспроизводства значений и образцов
литературы, среди которых назовем, например, премии (чаще всего -
негосударственные), презентации кандидатов на премии или
премированных книг и авторов, интернет-журналы и интернет-библиотеки.
Все эти социокультурные сдвиги обозначили реальное завершение
советской «журнальной эпохи» и выступили своего рода вызовом
прежним социокультурным группам интеллигенции, выносившим
и воспроизводившим свои представления о мире, культуре,
словесности в виде системы толстых журналов, соответствующих жанрах
(проблемно-панорамный роман), формах литературно-
критической оценки7.
И смысл нынешнего, впрочем, достаточно вялого
социального запроса на «историю литературы»4 состоит,
видимо, в том, что в ситуации ускоренного передела
собственности, власти, влияния некоторая, более
продвинутая и рафинированная часть условных победителей
(«новых распорядителей»), кажется, осознает, что
получила не совсем то либо совсем не то, что задумывала. Она
чувствует на себе конкурентное давление еще более новых,
периферийных, эклектически ориентированных,
торопящихся к успеху и готовых ради него буквально на всё групп
с их наскоро слепленными из отходов нескольких поколении
интеллигенции историями литературы как русского национального духа,
русского государства и проч. Соответственно какая-то часть новых
интеллектуалов, обладающих уже известным чувством коллективной
солидарности, получивших за последнее десятилетие выход к каналам
печатной, радио- и телевизионной коммуникации, ощущает явный
вызов со стороны более эпигонских, но и более нетерпеливых,
агрессивных когорт относительно образованного слоя (приобретшего
образование, профессиональную подготовку и базовые социальные навыки
в условиях уже полного распада советского тоталитарного целого).
Поэтому она стремится хотя бы зафиксировать результаты
произошедшего в собственной перспективе, своей системе оценок, хотя, может быть,
7
Подробнее см об этом в
других статьях настоящего
раздела сборника
8
О социальном заказе на
такого рода -новое прочтение -
отечественной истории и
практиках -изобретения
традиции- (по Э Хобсбауму) уже
в современных условиях см
Исторические исследования
1996. Национальные истории
1999. Историки 2С02
и не обладает - или не всегда обладает - нужными для этого
аналитическими средствами. Кроме того, у этой части интеллектуального слоя,
видимо, есть сознание того, что продуктивный, наиболее насыщенный
отрезок их деятельности закончился. Пора подвести итоги.
Эти усилия могут, уже по своим резонам, поддержать зарубежные
(и работающие за рубежом отечественные) слависты, которые вообще
представляют литературу лишь в форме истории литературы. Далее,
вероятно, идут относительно более широкие круги совсем уж рутинных
филологов, культурологов и проч., вполне практически, как лекторы
и преподаватели, заинтересованных в том, чтобы в виде готовых
учебных компендиумов получить некий синтетический «новый взгляд* на
русскую и советскую литературу, в котором, скажем так,
пантеистически (или постмодернистски) соединятся соборность и де-
э конструкция, Иван Ильин и Мишель Фуко9.
как они пасторалью сосод Попытки подобного эклектического резюме на про-
ствуют. например, на страни- _
цах новейшей -Литературной тяжении 90-х годов не раз предпринимались. Однако они
энциклопедии терминов и по- оставались эпизодическими, разрозненными и лишь по-
л^ед"и1Л2ТО1Р)аТУРНаЯ ЭИЦИК степенно к концу десятилетия (столетия, тысячелетия)
приблизились к критической массе, стали принимать вид
общей тенденции. Сегодня она, никем по отдельности не
замышлявшаяся, не продуманная и не сформулированная, как будто претендует на
то. чтобы считаться уже господствующей и выглядеть по-взрослому -
очевидной, не обсуждаемой нормой, самой действительностью,
«историей как таковой».
Обживание распада, или Рутинизация как прием
Социальные формы, знаковые фигуры, символические образцы
в литературной культуре постсоветского периода
МОЙ Предмет В ЭТОЙ Статье — НЫНеШНИе СПОСОбы орга- Тезисы статьи были представлены
НИЗаЦИИ ЛИТературНЫХ КОММуНИКаЦИЙ В РОССИИ И COOT- на Международной конференции
г Jr J -Читающий мир и мир чтения»
ветственно те представления о литературе, которые эту (Санкт-Петербург. гз-24 июня
коммуникативную деятельность опосредуют, создава- 2002 ro*o в расширенном и до-
« „ работанном виде она опубликоеа-
ясь, живя, наново актуализируясь в ней. Причем меня м в мзд>: ^шоитл мир и мир
как социолога будут сейчас прежде всего интересовать чтения /сост. в д стельмах. м
процессы расхождения и консолидации в самом литера- руа0"*1- 2003
турном сообществе, а значит, образы словесности в коллективном
сознании литераторов, их ценностные ориентиры, авторитеты,
смысловые образцы. И лишь в этой связи, как бы во вторую и третью очередь,
я буду говорить о читательской публике с ее литературными (точнее —
книжными) вкусами и предпочтениями, а также об институтах,
тиражирующих словесность и доносящих ее до разных слоев читателей, -
издательствах, книжных выставках-ярмарках, магазинах, киосках,
библиотеках.
1
Важнейшее событие, цепочка событий, процесс 90-х годов в
интересующей меня сфере - это эрозия, распад и уход государственных форм
организации и управления литературой, сложившихся в ходе
«национализации культуры» и «культурной революции» 1920-х - конца
1930-х годов. Я имею в виду (характерно, что теперь это приходится
уже все чаще напоминать и объяснять) отделы культуры разных
уровней власти, систему Госкомиздата, Бюро по охране государственных
тайн в печати. Союз писателей и писательскую номенклатуру, а
соответственно так или иначе воплощенную в их деятельности, пусть уже
реликтовую, советскую идеологию и, главное, - базировавшиеся на
ней или к ней отсылавшие инструменты регулирования литературного
производства, все эти утвержденные сверху издательские планы,
назначенные оттуда же тиражи, заданные формы распространения книг,
твердые цены на них, писательские премии, почетные собрания
сочинений, прочие формы прямого и косвенного государственного
вознаграждения. Очевидно, что практически ни одной из этих
организационных форм и несомых ими мобилизационно-запретительных функций
сегодня не существует.
Показательно, что крупнейшие государственные издательства
советских времен, выпускавшие подавляющую часть хоть
сколько-нибудь реально читавшейся книгопродукции и при этом структурно, по
подбору и подготовке редакторских кадров воплощавшие прежнюю
репродуктивно-идеологическую систему («Наука», «Мысль»,
«Художественная литература». «Советский писатель», «Искусство»,
«Радуга», «Молодая гвардия», «Детская литература», не говоря уж о
Политиздате), в прежнем виде не пережили начало 1990-х годов и либо вовсе
исчезли, либо влачат более чем скромное существование, полностью
переключились на выпуск массовой словесности и проч. Единственный
выживший государственный гигант и реликт сейчас - издательство
«Просвещение», выпускающее массовыми тиражами учебную
литературу. Сегодняшнее книгоиздание — дело по преимуществу частных
фирм. Если в 1990 году их продукция составляла лишь 8% (по
названиям) выпущенных в России книг и 21% их общего тиража, то в гооо году
она уже достигла 54% по наименованиям и 82% по тиражам.
Соответственно в ходе описанного процесса лишился своего
функционального места отправлявший прежние
запретительно-разрешительные функции, достаточно значительный по количеству,
сравнительно влиятельный в прежнем советском обществе слой государственных
служащих среднего и более низких уровней. Он обеспечивал работу всей
этой репродуктивной системы, связывал с ней свои жизненные
интересы, социальное положение, виды на будущее - свое и детей. «Вместо»
этого писатели и близкие к ним внутрилитературные круги (критик,
издатель со своей литературной программой и проч.) получили теперь
свободу от страха перед репрессивным государством; свободу от прямого
вмешательства цензуры в их деятельность; свободу зарабатывать себе на
жизнь письмом (или — с опорой на заслуженное пером — участвовать
в публичной политике, деятельности массмедиа, модных
демонстрациях, акциях саморекламы); наконец, свободу выезда за рубеж и работы
за рубежом, прямых контактов с мировой культурой, ее живыми
фигурами, их различными, а нередко и впрямую конкурирующими между
собой представлениями о словесности. Вряд ли кто-нибудь из
соотечественников решится назвать возможности, открывшиеся здесь для
индивида и для слоя в целом, скудными или несущественными.
Вместе с тем это повлекло за собой заметные перемены в
символическом значении литературы - в ее роли смыслового полюса,
ориентира, фокуса для привычной по прежним временам консолидации
образованных слоев российского населения. В целом сегодня стало уже
общепринятым говорить о снижении знаковой роли литературы в
России — и ее чисто культурной значимости, и социальной
привлекательности как для самих литературно образованных россиян, так и для более
широких групп населения, конце русского литературоцентризма и т.п.
В общем плане это, пожалуй, верно. В частности, еще и поэтому
население, включая образованных, теперь куда свободней признается в том,
что не читает художественную литературу, не покупает беллетристику.
Характерно, кроме того, что наиболее молодые,
квалифицированные и активные фракции образованного слоя, прежде всего в Москве,
Петербурге, крупнейших городах России, в 1990-х годах стали
переходить в массмедиа, менеджерство, рекламу, развлечения, бизнес
и другие более престижные сферы, искать более ощутимые формы
социального подъема, быстрого признания и гратификации (о
достаточно многочисленных случаях переезда за рубеж на время или совсем
сейчас не говорю). Соответственно начала перестраиваться структура
их досуга и система культурных приоритетов. Далее, во второй
половине 90-х уже сами подобные процессы социального перетока стали
определяющим образом воздействовать на значение и престиж литературы,
на характер литературных образцов, социально востребуемых этими
более активными и заметными группами общества, говоря
экономическими категориями — на платежеспособный литературный спрос.
Напротив, для широких кругов российского населения в это
десятилетие росла и без того высокая значимость телевидения как канала,
несущего более привлекательные и доступные образцы современности
и современного, прежде всего относящегося к сфере
развлечений, демонстративного поведения и т.п.1 Можно ска- 1
Зать. ЧТО ГОСударСТВеННО-ИДеОЛОГИЗИрОВаННаЯ, маССОвО'МО' ПовроСнее см. в статье -Теле-
^ визионная эпоха жизнь после -
билизационная модель культуры в России, переживающая в „аСтоящем сборнике
в 1990-х годах процесс длительного и медленного распада,
стала инкрустироваться отдельными моментами культуры массово-
рекреационной, в некоторых отношениях напоминающей, например,
современные массовые общества Запада, а еще больше — вестернизи-
роваиные зоны «третьего мира» (где, разумеется, и в помине нет
российских амбиций и претензий, по традиции возлагаемых, в частности,
на литературу). Упомянутое инкрустирование, пересадка, прививка
относится не только к преобладанию массовых образцов зарубежного, по
большей части — американского, кино на телеэкранах или к более чем
заметному присутствию переводной (опять-таки чаще всего
англоязычной) массовой словесности в книгоиздании и чтении. Важно, что
сам образ культуры, организация культурного поля, в том числе
организация жизни литературного сообщества, все шире складываются
сегодня под воздействием технологии массовых коммуникаций, техник
массового пиара - имею в виду конкурсы, викторины, рейтинги, ток-
шоу, которые ведут «звезды» предыдущих конкурсов, викторин,
рейтингов. Я вижу в этом последнем феномене среди прочего результат
нескольких лет активнейшей и по всем социальным меркам успешной
работы наиболее молодых и динамичных фракций российского
образованного слоя в рамках и по условиям массмедиа, с ориентацией на
поэтику рекламы и практику пиара.
При этом добавлю, тема литературы, книги, литературной
культуры присутствует на отечественном телевидении - в сравнении, скажем,
с французским или немецким - крайне слабо: ограниченно по времени,
мелко по уровню, что не случайно. Как бы гарантированные всей
системой институтов советского общества, роль, состав, трактовка
литературы, заданные и фиксированные наперед, не требовали ее обсуждения,
тем более в публичной форме, в виде реального диалога, открытой
полемики. Соответственно не появилось фигур, ни обладающих
подобными социальными умениями (а общаться на равных - наука, которой
в социуме и сами социумы долго, тяжело обучаются на собственной
шкуре), ни имеющих для этого гибкий, разработанный язык, понятия,
системы аргументации. «Двойное сознание» и «эзоповский язык»
позднесоветской эпохи, при всей их локальной значимости и
ситуативной изощренности, в новых условиях информационной открытости не
годились - и не пригодились.
Государственно-номенклатурная модель управления культурой,
включая литературу, на определенных участках как будто сменяется
сегодня рыночными формами саморегуляции. Речь не только о прямом
спросе на ту, а не иную литературу в непосредственном денежном
выражении, что достаточно очевидно. Дело еще и в косвенных формах
социального заказа и поддержки определенных словесных образцов -
через разделение финансовых потоков, распоряжение ими, их
регулирование, распределение через систему премий и т.п. Таковы
многочисленные уже издательские программы, в том числе с субсидиями
зарубежных государственных организаций и посольств (например,
переводная программа Министерства иностранных дел Франции
«Пушкин»), поддержка издательств, их проектов, тех или иных книг
через различные фонды и гранты (несколько издательских программ
фонда Сороса - Института «Открытое общество*, поддерживающих
издание качественной учебной и научной книги, добротных образцов
переводной публицистики и беллетристики), спонсорство со стороны
частных фирм и отдельных лиц. Таковы негосударственные премии,
которых в России сегодня (если не считать разветвленной системы
столичных и местных премий такой централизованно-иерархической
организации прежнего советского образца, как Союз писателей
России) существует несколько десятков: издательств и журналов, банков
и фондов, независимых культурных групп, представленных советами
попечителей, отдельных меценатов; они даются за творчество в
целом, за работу в отдельных жанрах (здесь особенно выделяется
фантастика), за публикации «бумажные» и сетевые. Аппарат всей этой
системы, сложившейся за 90-е годы, ее кадры сами представляют
собой компактную, но достаточно влиятельную теперь подгруппу. И это
сообщество в известной степени задает, предопределяет, нюансирует
образ современной российской культуры и литературы в расчете на
ближайшие к ним культурные группы, структуры массмедиа. публику
Интернета.
Фактически единственным реликтом прежней государственной
системы литературных коммуникаций остаются на нынешний день толстые
литературные журналы — институция, централизованно-командным
порядком утвердившаяся в советскую эпоху (прежде всего в го-х
и 50-х годах прошлого века) и рассчитанная, понятно, на тогдашние
культурные и идеологические задачи. После публикационного бума
конца 1980-х - самого начала 1990** годов, когда эти издания,
особенно несколько лидировавших среди них московских, имели
максимальные за все время их существования тиражи и в максимальной степени,
на пределе возможностей, выполняли свою главную функцию -
приобщения к литературным образцам и представлениям, значимым для
консолидации всего образованного слоя, - толстые журналы резко
сузили круги своего хождения. Их тиражи, в позднесоветские дефицитар-
ные времена назначавшиеся сверху в пределах примерно сотни тысяч
экземпляров, а затем взмывшие на пике гласности в отдельных случаях
до миллиона и даже нескольких миллионов («Дружба народов* с рыба-
ковскими «Детьми Арбата», «Новый мир» с солженицынским
«Архипелагом»), сегодня насчитывают несколько тысяч и дваж-
2 ды в год еще понемногу сокращаются. Если число
сТХ'ни'Гп^ГнГкС периодических изданий в целом по стране - не считая га-
»шкаций. если взять за основу зет - за 90-е годы почти не изменилось, то их средние ти-
количество книжных магази- ражи уменьшились более чем в 8 раз, а конкретно для
толстое оно за 90е годы уменьши- г *
лось по России в шесть-во тых журналов - в го и более раз2. Это вполне наглядно
семь раз а с уметом сужения показывает, до какой степени раздроблен и продолжает
торговых площадей
собственно для продажи книг и еще
значительнее телей - литературно образованная «интеллигенция», как
»о«„. продажи книг и ей* дробиться социальный контингент их привычных потреби-
убывает ее социальная роль, значимость ее ценностей и символов,
влияние, престиж в глазах других общественных групп.
Говоря очень обобщенно, значение «толстых» литературных
журналов для образованных читателей позднесоветской эпохи,
начиная примерно с конца 1950-х годов, было связано с двумя
обстоятельствами. Во-первых, журналы — при всем идеологическом контроле
и цензурных препонах или, точнее, именно в условиях, когда
информационная свобода постоянно и жестко ограничивалась, — выходили
к публике со своим образом мира, в частности, со своим
представлением о литературе, «тут же», в каждом новом номере, воплощенным
в структуре издания, круге его постоянных авторов, подборе текстов,
их заголовках, внутренних перекличках материалов. Сколько-нибудь
опытный читатель (а его опыт среди прочего журналы и
формировали, это была целая наука, которую вместе со всем остальным
современники предпочли потом отодвинуть и забыть либо ностальгически
вспоминать как утраченный и недоступный, тогда как его нужно было
продумать и зафиксировать, сохранив значимым, но сделав
прошлым!) никогда бы не спутал разные журналы, окажись они вдруг без
обложек. Он узнал бы «свой» журнал по оглавлению, даже по
нескольким страницам. Во-вторых, журналы привлекали опять-таки
образованных читателей тем, что были в посильной степени
органами рефлексии над окружающей жизнью и текущей литературой.
Отсюда важнейшая роль отделов публицистики и литературной
критики в журналах данного типа.
Конечно же, навязанное политической властью разделение на
«две культуры», возникновение с середины 1960-х годов сам- и
тамиздата, которые, понятно, не входили в круг печатного рассмотрения,
критического анализа, рецензирования, не могло не ущемлять, больше
того — не уродовать журнальные формы коммуникаций между
различными группами и слоями общества, т.е., не уродовать само общество.
Из сферы публичного обсуждения вытеснялись наиболее острые
проблемы общественной и культурной жизни, подавлялись альтернативные
точки зрения на них, устранялась возможность открытой полемики.
Это — вне зависимости от взглядов и воли отдельных людей —
извращало и развращало институт критики: приучало думать с расчетом на
недоброжелательного и неквалифицированного, но неустранимого
партнера. Однако в полной мере разрушительный эффект «подполья»
для журнальной системы сказался, по-моему, как раз тогда, когда оно
было «легализовано» - в период перестройки и публикационного
бума. Разумеется, этот эффект никем не планировался и в большой мере
оказался неожиданностью для участников.
Дело не только в том, что «горячие» тексты, в первые
перестроечные буквально «с колес» шедшие в печать и заставлявшие журналы
соревноваться в скорости, соперничать за возможность публикации как
таковой, вроде бы должны были говорить «сами за себя» и потому,
казалось, не требовали критического анализа, сопровождаясь разве что
короткой библиографической справкой и откликами благодарных
читателей. Для аналитического освоения этих «вытесненных» текстов,
созданных их авторами, замечу, в совершенно других социальных
и культурных обстоятельствах, по иным поводам и причинам, из иного
мыслительного материала, как и вообще для работы с неочевидной
проблематикой «забытого», «пропущенного» и «вычеркнутого»,
з у прежнего литературно-критического сообщества не ока-
о степени трудности такого залось необходимых средств, развитых языков обсужде-
рода задач и масштабе откры- 5 », А « «
веющейся здесь работы могут НИЯ, СПОСОбоВ СЛОЖНОЙ, МНОГОурОВНвВОИ рефЛвКСИИ3.
Подать представление, напри пуляризаторская профессорская публицистика тех лет -
мер. десятилетия трудов за-
падногермански* истоков. экономическая, историческая, правовая - по тогдашней
социологов, философов, пси- необходимости или по всегдашней советской привычке
хологов над проблематикой рассчитывала все же на троечников и, при всей полезности
травмы тоталитаризма — па- г г г
мяти и забвения о нацизме. ее намерений, исчерпала свои возможности буквально за
войне, холокосте (сознательно год-другой. А других интеллектуал ьных ресурсов за пре-
ограничиваю пример рамками * ,,
одного национального сооб- Делами привычной и. в общем, уже архаичной для конца
шества. не говоря о подобных XX века популяризаторско-просветительской роли у оте-
интеплектуальньа предприя- чественной интеллигенции не нашлось.
тиях в Европе или на Западе
в целом) Сегодня толстые литературные журналы,
практически полностью сохранив свой состав (кажется,
единственное исключение — прекратившая выходить саратовская «Волга»),
имеют, в пересчете на образованное население страны, тиражи, близкие
к «малым литературным обозрениям» или к «журналам поэзии» в
развитых странах Запада. Однако их количество (а значит, известное
разнообразие точек зрения, актуальных культурных образцов,
подходов к их интерпретации и критике, соревнование и полемика между
разными образами литературного мира, конструкциями настоящего,
представлениями о прошлом, формами памяти, разными проекциями
истории) по-прежнему крайне невелико. Поэтому они неизбежно
оставляют за своими пределами литературный авангард и не подвергают
систематической рефлексии современные формы литературы.
Литературная критика в них за 90-е годы по большей части фактически
сменилась рецензированием, косвенными формами рекламы и другими
похожими типами «перекрестного опыления». Они либо поддерживают
сложившийся литературный истеблишмент, либо отмечают
«правильных» кандидатов на пополнение этого круга - претендентов на
«нормальную» литературную репутацию.
Впервые за все время существования института литературы в
России толстый журнал утратил сегодня роль главного
структурообразующего элемента литературной системы в стране. Литература - и
претендующая на элитарность, и тем более массовая — не сводится теперь
к журнальной жизни и делается далеко за рамками толстых журналов.
Что же касается самбй литературной критики, то она за 1990-е годы во
многом ушла в газеты, тонкие и глянцевые журналы (от «Итогов» до
«Афиши»), в Интернет. И это не просто переход тех или иных
конкретных людей (часть их и поныне активно сотрудничает с толстыми
журналами) в другие, в частности более богатые, издания. Это выход на
другие читательские аудитории, с другими жанровыми типами
высказываний, другим образом коммуникатора и коммуниканта, наконец,
в другом ритме. Значительная часть литературного сообщества, причем
часть более динамичная, активная, амбициозная, стала
структурироваться по-другому, в строгом социологическом смысле слова -
представлять собой потенциально другое сообщество (общество), даже если
«по паспорту» в него нередко входят, больше того, образуют в нем
отдельные значимые точки, «те же самые» люди. Подчеркну, что они не
выдвигают альтернативных идей литературы, не создают новых ее
образцов. Однако они несут с собой другие, малопривычные техники
коммуникации - коммуникации, рассчитанной на самую широкую аудиторию,
а значит, и на гораздо более короткий цикл обращения текстов,
ориентирующей не на память коммуниканта, а на прямую суггестию здесь
и сейчас, коммуникации менее адресной, а потому более агрессивной.
Крайне существенно, например, что критические высказывания,
обзорные статьи, ротация рецензируемых книг происходит в этих
новых изданиях в ритме недельной, если вообще не ежедневной смены
(в основном недельной остается и периодичность сетевых
литературно-критических и информационно-рецензионных изданий). А цикл
редакционной подготовки толстых литературных журналов - по-
прежнему до четырех месяцев. В результате литературные критики,
обозреватели, рецензенты в этих изданиях, хотят они этого или нет,
работают с уже размеченным и оцененным их коллегами по сообществу,
но нередко и ими самими литературным материалом. Поэтому при
выборе того, что взять для обзора и рецензии, и того, к кому адресоваться
и какие литературные координаты и их значки при этом использовать,
* они вынуждены ориентироваться — хотят они того субъективно или
£ нет — на более устоявшиеся, зачастую уже рутинные нормы, образцы,
е стандарты оценок. Ситуация тем более затруднительная, что большин-
s ство прежних, как групповых, так и межгрупповых оценочных стерео-
и типов, определявших, кто есть кто и что есть что в литературе вообще
" ив современной словесности в частности, сегодня или скомпрометиро-
* ваны, или обессмыслились, или неприменимы.
2 Поэтому толстый журнал все чаще выступает теперь рутинизирую-
I щим элементом литературной системы, по преимуществу сохраняя —
^ неважно, сознательно или по привычке — литературные стандарты
а и образцы прошлого. По сути, впервые в российской истории он не ре-
I презентирует ни институт литературы, ни авангард литературных поис-
* ков, ни поле межгрупповых коммуникаций, ни канал взаимодействий
с читателями, их наиболее продвинутыми группами, а представляет
3 лишь консервативный сегмент литературной системы. В этом смысле
можно говорить о конце «журнального периода советской литературы».
< Если же говорить социологически более точно, то речь идет, ко-
£ нечно, о распаде сообщества «первого прочтения», круга «первых чита-
5 телей». Их функцией была первичная экспертиза литературных заявок
I разных групп с точки зрения тех ценностей, которые выступали наибо-
х лее значимыми для образованного сообщества в целом и интегрирова-
s ли его, действуя «поверх» узкогрупповых норм отношения к этим
ценностям, поверх фракционных разногласий. Предполагалось, что данный
слой «экспертов» читает или просматривает многие (в принципе — все)
толстые журналы, вынося напечатанному в разных периодических
изданиях оценку, которая авторитетна для более широких и культурно-
инертных групп и слоев («ведомых»), тем самым как бы создавая круг
актуальной литературы и вводя ее в более широкий читательский
обиход. Конечно же этим подразумевалась относительно небольшая
величина собственно читательского сообщества на фоне всего остального
общества (четкая отграниченность его продуктивного и престижного
поэтому центра от слабоструктурированной, чисто рецептивной
периферии) и во главе с этой единственной, относительно единой
экспертной подгруппой. Иными словами, иерархическое устройство
литературной системы и культурной системы в целом,
просветительски-популяризаторская модель распространения культурных (литера-
122 турных) образцов сверху вниз. Подобная модель социокультурного
устройства — и общества, и литературного сообщества — конечно же
фазовая. Видимо, она характерна для начальных этапов вступления
обществ в процессы социокультурной модернизации, а особенно тех из
них, которые вступают в этот процесс позже (или дольше) других,
с постоянными отступлениями, блокировкой изменений, традициона-
лизирующей адаптацией элементов нового к привычным культурным
кодам и т.д.
Сегодня толстые журналы и стоящие за ними кадры литераторов
потеряли поддержку этих прежде влиятельных в обществе
читательских групп, да таких групп в российском социуме сейчас попросту нет
(см.: Гудков, Дубин гооо). Так что публика, читающая толстые
журналы по старой привычке или по-прежнему связывая с ними остаточные
значения культурного «центра*, сегодня все чаще представляет, в плане
социальной морфологии, периферию общества - например, глубокую
провинцию, где альтернативных источников литературных образцов
почти нет, и более старшие и менее доходные группы, зачастую не
имеющие других контактов с миром литературы, кроме привычного
«своего» журнала. Для начинающих же и молодых писателей, особенно
живущих в провинции, где публиковаться практически негде, к тому же
напечатанные там книги почти не выходят за рамки места жительства
писателя и все равно не достигают Москвы, «толстый» московский
журнал остается если не единственной, то ведущей публикационной
площадкой, которая регулярно, в одном общем времени (пусть и
отложенном на несколько месяцев, а то и лет) связывает их со сколько-
нибудь широким читателем в стране. Иными словами, толстые
журналы - даже помимо намерений их редакции — консервируют
классический советский разрыв между центром и периферией
российского общества. Собственно же поисковой литературной периодики -
а она в стране такой величины, как Россия, должна была бы
исчисляться десятками, если не сотнями изданий - сегодня, насколько могу
судить, нет. В большинстве крупных стран Запада такие «little reviews»
(«poetry reviews», «critical reviews»), чаще всего даже не просто
литературные, а общегуманитарные, мультидисциплинарные по подходам,
насчитываются сотнями, в годы же культурного оживления и подъема
(например, в США 1960-х годов) их число достигало нескольких тысяч
изданий одновременно (см.: Дубин 2001а: 328).
С другой стороны, единицей, условно говоря, событием в
литературе и в мире читателей стало сегодня не произведение, а книга.
Можно сказать, у нас на глазах осуществляется переход от культуры
журнальных текстов к культуре книжных серий (присутствие этих
последних как в ассортименте книжных магазинов, киосков и
лотков, так и в круге чтения и широкой, и подготовленной публики
стало во второй половине 90-х очень заметным). В этом смысле
логично, что законодательной инстанцией в словесности теперь все чаще
оказывается не критик (представляющий, по его принципиальной
функции, различные группы читателей), а писатель-«звезда» (не так
важно, что лежит в основе его «культовости» - профессионализм
или скандал) и издатель с собственным имиджем, именем, брендом
(«проектом», серией). Вообще говоря, стоит пояснить, что подобная
реконфигурация литературного поля, как знают историки и
социологи литературы, книжной культуры и книжного дела, обычно
означает переход к массовому обществу - полицентричному, неиерархи-
ческому, информационно-открытому и т.д. Отдельные элементы
этого процесса можно отметить и в наших условиях. Нарастающая
серийность книгоиздания (необязательно конвейерного выпуска
жанровой продукции «для всех», но и, например, современной
проблемной прозы, переводных интеллектуальных новинок) — один из
показателей такого перехода. Показательно, что критик и рецензент
сегодня все чаще откликаются не на произведение, а именно на
книгу. Можно даже вполне четко отделить в нынешнем литературно-
критическом сообществе того, кто рецензирует произведения
(поскольку фактом и событием для него являются тексты, и, если они
сегодня лишь переизданы, то он помнит об их первом появлении
и последующей рецепции), и того, кто отзывается на книги (для него
событием и фактом выступает издание, а предыдущих версий текста
он либо не знает, либо «не помнит» — не помнит как не нужные ему,
т.е. функционально, а не по слабости запоминательных
способностей). Можно предположить, что литературная социализация
критиков этой второй группы (или критиков второго типа) вообще
проходила вне журнальной культуры, и журналы для них — «папина
литература» (как на рубеже 1980-1990-х годов кинокритики
заговорили о «папином кино»). Скорее всего, они принадлежат к более
молодым поколениям, для которых естественным был уже образ
литературы 1990-х годов — литературы как потока книжных новинок
или выставки новых книг, а понятие «первых читателей» (и вся
слоевая, иерархическая структура прежнего читательского
сообщества с «группой первого прочтения» во главе) не значимо, ничего не
говорит. Характерно, что и маленькие магазины, торгующие
интеллектуальной литературой, постепенно свели торговлю журналами
(тем более прежними толстыми) к минимуму, и не выставляют даже
свежие их номера на прилавках или стендах последних новинок.
Расширяя контекст далеко за рамки нынешнего дня, можно было
бы видеть в журнальных периодах русской A840-1870-е годы), а
потом советской литературы A920-е, а затем i950-i97°"e годы)
начальные, ранние стадии или, вернее сказать, эпизоды или попытки
подобного перехода к обществу и культуре модерна, а в сменившей
(сменяющей) их эпохе серий, тонких журналов и толстых газет —
более зрелую фазу или форму собственно модерного существования. Не
обсуждаю сейчас, в какой мере это согласуется, а точнее, напротив,
расходится с развитием и состоянием других институтов и подсистем
российского общества - экономических, политических, правовых
и др. Для элементов групповой инновации в одной из сфер
публичности в России нет сейчас обеспечения и поддержки со стороны
других институтов, всей институциональной системы общества. Это
системное качество в советской истории вплоть до нынешнего дня
обеспечивалось лишь механизмами тоталитарного господства -
планово-централизованной экономики, иерархического управления
и контроля, с распадом которых как наиболее общим и
долговременным процессом, с феноменами эпигонской адаптации к условиям
постоянного социокультурного «оползня» мы и имеем дело.
Так или иначе, серийность российского книгоиздания в 1990-х
годах явно, неуклонно и стремительно растет. В1993 году на книжном
рынке страны насчитывалось 220 книжных серий, а в I997~M ~ уже
1200 (см.: Ильницкий 2002:36).
Реально работающими формами сплочения писателей, критиков,
рецензентов сегодня уже выступают не столько журналы — по
«традиционной» функции, воплощенной уже в самой их структуре, это, как уже
говорилось, органы конкурирующих и конфликтующих,
борющихся за «своего» читателя литературных групп*\ —
сколько ритуалы непосредственного общения и сплочения
всего литературного сообщества в виде вручения премий
и презентаций вышедших книг, этих как бы кандидатов
на будущие премии. Тем самым центрами или узлами
литературных коммуникаций теперь становятся, с одной
стороны, клубы и салоны, предоставляющие первичную
площадку для литературных заявок, а с другой —
издательства, эксперты которых дают подобным заявкам
оценку и которые переводят данную оценку в форму
издательской стратегии (серии, библиотечки и т.п.). Деятельность
же собственно журналов либо подстраивается под эти
формы вдогонку, либо впрямую примыкает к ним, можно
сказать, их обслуживает.
В целом в литературном сообществе преобладают
сейчас процессы самоорганизации (внутреннего
сплочения), принимающие вид форм и мероприятий,
стилизованных как клубные и салонные и выступающие одной из
разновидностей, условно говоря, «светской» жизни.
Другим, куда более ярким, шумным и любопытным для
широкой публики вариантом ее стала за 90-е годы публичная
и домашняя жизнь людей успеха, на чем бы этот успех ни
основывался, - звезд кино, эстрады, шоуменов и
менеджеров массмедиа и проч. (отсюда повальная популярность
сравнительно дешевых, но глянцеватых журналов типа
«ТВ-парк» и «Семь дней»). Из людей пишущих известен
сегодня за пределами собственно литераторского круга
лишь тот, кто попадает на экран телевизора или страницы
подобной околотелевизионной прессы. Сегодняшние биографии и
автобиографии «звезд», ставшие заметными на книжных прилавках
образцами литературной продукции, обращенной к массовому читателю
(который еще и массовый слушатель, зритель, который ищет и находит
примерно те же образцы на радио и телевидении), строятся на
общезначимых значениях типичности, узнаваемости, противоположных
субъективности. В этом смысле они противостоят такой модели инди-
видуации самоопределяющегося и самоответственного субъекта, как
европейский «роман воспитания». Можно сказать, что в сегодняшней
литературе биография «звезды» вытесняет роман воспитания -
модельный образец романа, и «русского романа» как такового, попадая
в контекст популярных и массово-признанных романов,
объединенных формулой социального романа с криминальными,
мелодраматическими или комическими (ироническими) обертонами.
Вообще говоря, преобладание такого рода ориентации на узкий
круг «знакомых» и на непосредственное настоящее, на «сезон» (форм
организации лишь «ближайшего» пространства и времени,
активизации его самых коротких мер, ритмов и циклов) обычно характеризует
4
В журнальный период русской
словесности XIX века
формирование социальной ценности
литературы как зачаточной
формы общественного
мнения, конкуренция за
представление этой ценности той или
иной
общественно-литературной группой, становление
широких кругов подготовленных
читателей завершились
созданием так или иначе
согласованного образа и пантеона
национальной литературы как
воплощения культуры,
истории русского общества в ее
ключевых точках и фигурах
В ходе этих процессов
оформилась роль писателя,
точнее — система
профессиональных писательских ролей.
а соответственно закрепились
нормы авторского права,
утвердились регулярнью
формы фиксированных выплат,
размер гонорарных ставок
и проч Периоде 1870-хгодов
до конца века — эпоха массо-
визации словесности
литература -сошла- в тонкие
журналы и общедоступные газеты.
в массовые приложения к ним
(-библиотеки-). Подробнее,
на обширном фактическом
материале см: Рейтблат 1991.
Рейтблат2001
процессы перелома (сдвига, перехода) или промежутка, паузы, эрозии
в культуре, в обществе. Однако в приватном сообществе «своих» не
обсуждаются принципиальные вопросы: скажем, такие, казалось бы,
неотложные сегодня, как «что такое литература», «как быть писателем».
Подобного уровня и масштаба проблемы - только напомню, до какой
степени они, их этический смысл были остры в России второй
половины 1920-х годов, скажем, для членов ОПОЯЗа либо во Франции после
Второй мировой войны, например, для Бланшо или Сартра, — здесь
неуместны и несвоевременны, поскольку предполагается, что процессы
группового объединения-размежевания, и на совершенно иных
основах, уже произошли или, по тем либо иным причинам, не актуальны.
А раз так, то для общения оставшихся вполне достаточно
шифрованного жаргона - смеси стёба с молодежным сленгом (что-нибудь вроде
«неслабо вставляет»), легко прочитываемых посвященными отсылок
к двум-трем одиозным персонам и других столь же незамысловатых
птичьих сигналов. Важно подавать знаки принадлежности или с той же
демонстративностью, той же легкостью опознания другими, их
нарушать (вариант Базарова или Верховенского-фиса тоже, увы, вполне
накатанный и даже избитый).
Как бы там ни было, задачи коммуникации между литературным
сообществом и различными кругами читателей, проблемы интеграции
и воспроизводства института национальной литературы и
национальной культуры не могут быть решены с помощью отношений между
«своими» типа салона или клуба, для этого требуется система более
сложных и универсалистских механизмов. Самое недвусмысленное
свидетельство тому — коллапс и распад крупнейших библиотек России,
начиная с Российской государственной библиотеки, уже далеко не
первый год существующей вне мировой информационной среды и в отрыве
от контингента читателей, работающих в реальном времени научного
и культурного поиска, и Библиотеки иностранной литературы,
фактически переставшей в 1990-х годах комплектовать новую гуманитарную
литературу, значительно сузившей круг выписываемой периодики,
а потому явно переориентировавшейся на чисто студенческий
контингент и по преимуществу на учебно-консультативные функции.
Дополнительную остроту подобному свидетельству придает то, что
сегодняшнее гуманитарное сообщество — в отличие, скажем, от ситуации вокруг
Ленинки, ее реконструкции, судьбы фондов и Отдела рукописей во
второй половине 8о-х или вокруг общественных, открытых выборов
директора в Иностранке конца того же десятилетия - осталось к только
что перечисленным фактам полностью равнодушным.
За 90-е годы между литературным сообществом и более
широкими кругами читателей ясно обозначился и все увеличивается
социальный, культурный разрыв. Растущие цены на книги и на их пересылку по
почте, величина налогов на книгоиздание и книгопродажу, снятие
налоговых льгот с данной сферы этот разрыв поддерживают и углубляют
(за первое полугодие 2002 года цены на книги выросли на з5-450/о»
заметно сократился совокупный тираж выпущенных книг, особенно детской
литературы). Относительная стабилизация внутрилитературного
положения, кристаллизовавшегося за вторую половину 1990-х годов,
закрепление, даже окостенение соответствующих ролей, рутинизация
соответствующих фигур-«звезд» вызывают в более молодых и
периферийных группах претендентов на лидерскую роль утрированные до
карикатурности формы самоопределения, которые рассчитаны на
внешний и немедленный эффект и представляют собой
самодемонстрацию «от противного». В ход идут техники нагнетания сенсационности,
намеренной и вызывающей провокации, вообще говоря, из истории
левых движений азбучно известные. Возня вокруг премии
«Национальный бестселлер» — один из примеров таких негативно-протестных
культурных тактик, просчитанная пиаровская попытка апробировать
их на публике и явочным порядком утвердить в обиходе.
Именно и только при резком разрыве между писателями и
читателями, при распаде литературно образованного сообщества, в ситуации
защитной литераторской закапсулированности такого рода акции
становятся возможны, поскольку остаются без сколько-нибудь внятных
общественных последствий. В подобных ситуациях обычной техникой
утверждения в литературе и вообще в культуре становится
«самоназначение» явочным порядком (главное - отсутствие публичных
возражений против «кандидата»), а ведущим способом создания культурного
«события» - скандал. Вообще использование механизмов
сенсационности, нагнетания скандала, демонстративного нарушения
приличий становится ведущим способом коммуникации тогда, когда в
обществе, где резко отделены центр и периферия, идеологически жестко
противопоставлены «высокая культура» и «коммерческий
ширпотреб», нет сложной системы групп, сообществ, институций, которые
опосредовали бы дистанцию между массовым уровнем
и уровнем кружка, салона, малой группы, центром
(центрами) и периферией социума. В подобных условиях
институциональных дефицитов средоточие организации
культуры, которая по-прежнему мыслится
иерархически-централизованной, как раз и монополизируют
умелые, а главное, решительные, авторитарные и
напористые пиаровцы5. В этом плане, назначение на роль
«национального бестселлера» романа А. Проханова
«Господин Гексоген», не имевшее, понятно, никакого
отношения к читательскому выбору (который ведь и стоит
за словом «бестселлер»), на свой лад подытоживает
процессы самоизоляции и разложения литературного
сообщества второй половины 1990-х годов.
4
Кризис привычного по прежним временам единого нормативного
понятия литературы сопровождался в 1990-х годах кризисом образа
автора, столь же традиционной для советских времен системы писательских
ролей. Однако я бы никоим образом не говорил тут (как и в обществе,
стране в целом) о «разброде» или «хаосе». И даже рискнул бы сказать
наоборот: неопределенность смысла литераторского существования,
зыбкость фигуры воображаемого или тем более идеального читателя
усилили внутреннюю организованность литературного сообщества.
Ситуация - по крайней мере, для участников — выглядит достаточно
урегулированной. Другое дело, что она структурировалась на иных,
не привычных для развитой литературы основаниях - отношениях
знакомых и «своих», которые ни в литературном, ни в более широком
5
В более общем плане об этом
социальном феномене и его
политическом контексте см
в настоящем сборнике статью
-Война, власть, новые
распорядители-. В этом смысле
война, например чеченская, как
и вспышки этнической
ксенофобии и агрессии, акции
демонстративного
антисемитизма в сегодняшней России, в ее
столице представляют собой
такое же выражение
институциональных део)>ицитов
постсоветского общества, как
постоянные публичные скандалы,
будь то в политике, будь то в
культуре.
социальном плане пока что не слишком хорошо опознаны, не описаны
сколько-нибудь систематически и не подвергнуты рефлексии силами
аналитиков. Отдельные формы организации в современном
российском обществе, которые по типу и функции отчасти напоминают
описываемые здесь, чаще всего либо видятся сегодня со стороны как
иррациональные, хаотические, предвещающие катастрофу, либо получают
оценочные ярлыки вроде «блата» или «мафии», либо неточно
обозначаются как «неформальные». Их регулярность и понятность для
участников требует специального анализа, и конечно же в совсем
других категориях. (Об одном из возможных здесь подходов см.: Гудков,
Дубин 2оога.)
В литературе, с одной стороны, активизировались всякого рода
маргинальные и промежуточные формы самоопределения и словесной
практики — например, пародийного литературного существования,
псевдо- и гетеронимной словесности, как авторов собственно
отечественных (Шиш Брянский), так и стилизующих себя под иностранцев
(Макс Фрай, Хольм ван Зайчик). С другой стороны, напротив, начали
кристаллизоваться роли писателя-профессионала (включая фигуры
символических лидеров - «звезд»); сетевого рецензента, рекламиста,
пиарщика; литературного менеджера. Чаще всего в этой последней
роли, может быть, решающей в нынешнем пространстве литературы,
выступает сегодня, как уже говорилось, издатель, задающий такие более
или менее кратковременные формы организации литературы, как
проект, серия. При едином полиграфическом оформлении и четкой
читательской адресации (а она у сегодняшних издателей с именем как раз
такова, их читатель определен и узок), подобные серии и проекты
получают значение торговой марки, рекламного бренда. «Свои» читатели
(журналы таких читателей продолжают терять, тогда как книги,
точнее - серийные издательские стратегии, их приобрели) узнают
«своих» издателей по «своим» сериям. О мобилизации сенсационности
и скандала - а это, вообще говоря, одна из форм организации события
в период перехода от закрытых, статусно-иерархических форм
коммуникации к более широким, массовым, анонимным и в этом смысле тоже
феномен современного общества, хотя и экстраординарный,
пограничный для цивилизованного обихода, - уже говорилось.
Проблематичность писательской роли и кризис согласованных
нормативных представлений о литературе — вместе с
проблематичностью коллективного самоопределения в сегодняшней России
вообще, явными барьерами и разрывами в структурах ценностей и опыте
даже ближайших друг к другу поколений россиян - в очередной раз
поставили под вопрос «традиционную» структуру индивидуальной
биографии, а соответственно и форму романа (вместе с понятием героя)
как технику ее литературной репрезентации. Понятно, что «конец
романа», как тонко отметил в свое время Мандельштам, связан с «концом
биографии», ее ставших привычными и казавшихся нерушимыми
моделями (см.: Мандельштам 1990:203-204). (Эпохи перелома или
промежутка — это, как правило, эпохи ослабления роли романа, но,
напротив, повышения писательских, а также читательских акций
лирики - как «открытой», более гибкой формы выражения субъективного
опыта, самой конструкции субъективности. И вместе с тем эпохи
расширения значимости в литературе пародического начала, включая
пародии на саму литературу, господствовавшие в недавнем прошлом
типы литературности). В этом смысле можно связать такие феномены,
как сокращение значимости литературы в обществе; потеря толстыми
журналами их структурообразующей функции и читательского
престижа; падение влиятельности критики и нарастающая неопределенность
профессиональной роли критика, но особенно - литературоведа
(проблематичность и дисфункциональные сбои культурной «памяти»
при невротической озабоченности «корнями» и «великим прошлым»);
наконец, отрыв писательского сообщества от более широких кругов
заинтересованных читателей - и уход романа (вместе с фигурой и
проблематикой «главного героя», «героя нашего времени» и т.п.) с
сегодняшней литературной авансцены. Проблемный роман на актуальном
отечественном материале («русский роман», по названию нашумевшей
в свое время книги Эжена Мелькиора де Вогюэ, [i886]), как и его
немедленный литературно-критический анализ на страницах журналов,
был ценностным стержнем современной словесности на протяжении
всего журнального периода русской литературы, а далее стал эталоном,
все более эпигонским, для литературы советской. Между тем многие
эксперты нынешней литературной ситуации, констатируя довольно
бледное состояние крупной прозаической формы (при ощутимой,
впрочем, писательской и литературно-критической ностальгии по этой
последней, рутинных ожиданиях в редакциях журналов нового - в
который раз - Бальзака или Толстого, ставке на крупную форму, «без
которой журнала нет»), вместе с тем отмечают явные, по их мнению,
успехи поэзии, повышение ее технического уровня, демонстративную
«литературность» и проч.
Но круги читателей поэзии, даже признанной, всегда были
нешироки, а применительно к современной лирике они, можно предполагать,
и вообще ограничиваются публикой литературных клубов и салонов,
посетителями соответствующих сайтов в Интернете, ближайшими к ним
фракциями университетской молодежи крупных и крупнейших городов.
Этот же контингент, сложившийся, подчеркну, за те же 90-е годы,
выступает сегодня читателями «хорошей» или «интеллектуальной»
переводной прозы, серии которой в последние годы выпускают различные
издательства Москвы и Петербурга («Текст», «Слово», издательство
«Независимая газета», «Амфора», «Азбука», «Симпозиум»,
издательство Ивана Лимбаха и др.). К ним в самое последнее время стали
присоединяться крупные коммерческие издательства (ОЛМА-Пресс,
ЭКСМО-Пресс, ACT и др.), опять-таки в самое последнее время
начавшие организовывать серийные издания уже и современной
отечественной прозы. Это, кстати говоря, привело к формированию еще одной
новой роли - литературного эксперта (читателя и рекомендателя) того
или иного издательства, в роли которого выступает сегодня ряд
известных литературных критиков, переводчиков - Н. Иванова и Б.
Кузьминский, А. Парин и В. Топоров, М. Айзенберг и Г. Дашевский,
В. Мильчина и другие.
Стоит добавить, что за вторую половину 1990-х годов выросло
количество книг (не журналов!), изданных в нестоличных городах
России. Особенно заметно это именно на таком показателе потенциальной
активности местных культурных групп, как число названий изданных
книг (доля «местных» книгоиздательств в суммарном тираже —
иными словами, реальная мощность совокупного культурного
производства — пока выглядит куда скромнее). Традиционная для российской
литературной системы централизация литературной жизни в столице
(двух столицах) в своих основных структурно-функциональных
параметрах сохраняется, но очень медленно размывается и проседает.
Описанное в статье снижение роли прежних толстых литературных
журналов как привычных органов коммуникативной связи литературных
групп продвинутого центра с более инертной периферией — одна из
сторон данного феномена стихийной, ненаправленной
децентрализации, продолжающегося распада советской, тотально-унитарной
модели культурной организации общества.
Можно предполагать, что со временем процесс все большего
усложнения пути от писателя к читателю, все большей
профессионализации его дифференцирующихся звеньев, в принципе может породить
и роль профессионального «чтеца», сортирующего отечественный
и мировой литературный поток для издательств-гигантов, как это
делается, скажем, в известном парижском издательстве Gallimard (где в этой
роли часто выступали крупные и даже крупнейшие писатели).
Распространение «интеллектуальной» литературы и, в частности, «модной
книги» (форма, прежде связанная для интеллигенции с любыми
сколько-нибудь незаурядными журнальными публикациями и заново
созданная во второй половине 1990-х годов силами теперь уже новой,
более молодой публики, в расчете на ее запросы, формы общения, каналы
внутренней коммуникации и проч.) идет через небольшие частные
магазины, в основном в Москве и Петербурге. Они опять-таки нередко
принимают на себя некоторые функции клубов или салонов.
Широкие читательские круги (хотя стоит отметить, что за 1990-е годы
они заметно сузились, тогда как число людей, не читающих книг, и
семей, где книги не покупают, явно возросло6, особенно - 6
среди образованной публики), во-первых, во многом пе- в 1998 году. гк> данным вциом.
не читали книг 31% опрошен-
решли за эти годы на другие коммуникативные каналы - иых росс„ЯИщ в гооо м - зд.
прежде всего телевидение, а во-вторых, имеют дело с дру- в октябре 2002 года - 40%
гой литературой и другими каналами ее поступления. Это
книги карманного формата и популярных остросюжетных либо
мелодраматических жанров в мягких обложках, мемуаристика (нередко на
грани скандальности), утилитарные издания
энциклопедически-справочного типа - от огородничества до теософии — для семьи и детей,
предлагаемые на уличных лотках и в киосках крупнейших городов по
пути повседневного следования основных потоков горожан (станции
метро, вокзалы, книжные супермаркеты, торгующие лишь серийными,
апробированными образцами). Обращает на себя внимание, что с
середины 1990-х годов интерес широких читательских групп от «крутых»
боевиков В. Доценко. Д. Корецкого. Ч. Абдуллаева и их героев-сверхче-
ловеков постепенно сдвигается к женскому любовному или семейно-
психологическому роману с авантюрно-криминальной обстановкой
и сюжетикой - книгам А. Марининой, П. Дашковой, М. Серовой
(лидер 2оо1 года по числу изданных книг), Т. Поляковой, а от них к
ироническим детективам Д. Донцовой (лидер 2001 года по совокупному
тиражу изданного), Л. Милевской. Д. Калининой и др. (см.: Дубин 1994&
Левина 2001). Можно сказать, что от состояния фрустрации, навязчивой
сосредоточенности на картинах насилия и распада большинство, во
многом из-за усталости, переходит к желанию хотя бы воображаемого
успокоения и, пусть даже скучной и «серой», но более стабильной,
воспроизводимой, предсказуемой картины мира. Отсюда, кстати, в
нынешнем детективе или криминальном романе и темы семьи, быта,
опасений за жизнь, свою и своих близких вместо прежней неуязвимости
и беспощадности бездомного протагониста-одиночки.
В этом смысле проблем с производством образцов массовой
словесности, острых еще пятнадцать-двадцать лет назад, сегодня нет: они
за 90-е годы с очевидностью ликвидированы. И не запоздалые,
отчужденно-негативные оценки феномена массовости со стороны тех или
иных литераторов могут выступить сейчас и завтра стимулом к
созданию относительно новых (но не авангардных) жанровых образований
и выходу с ними на достаточно широкую и образованную публику,
более (но не самую) молодую, более активную в социальном плане
и вместе с тем достаточно состоятельную. Скорее задача ближайшего
будущего, которую имеет хоть какой-то смысл обсуждать, поскольку ее
можно более или менее решать сознательно и коллективно (поисковые
группы в этом плане непредсказуемы, их в нынешней России, можно
сказать, и нет, да они никогда и нигде не делали литературную и
книгоиздательскую погоду, их функция - ее «возмущать») - это создание
достаточно мощного и добротного, чтобы был уровень и выбор,
книжно-литературного мейнстрима.
Пока что сама проблема опосредования дистанции между
литературным сообществом и более широким читательским контингентом
еще только начинает признаваться верхушкой образованного слоя.
Есть лишь несколько отдельных писателей, которые по своему умению
и разумению пробуют сегодня к ней явочным порядком подступиться.
Первопроходец (и звезда второй половины 90-х - у всякой эпохи свои
звезды), конечно, Б. Акунин. Человек с устоявшейся литературной
репутацией, «из хорошей компании», решился, пусть играючи, но
радикально сменить социальное и культурное амплуа, заявив примерно так:
я профессионал, работаю на рынок, пришел со своим интересом,
имиджем и проектом, которые продаю и собираюсь с выгодой продвигать
дальше - в глянцевые журналы, на сцену, в кино, на телевидение. Могу
только предполагать, но думаю, что авторы, идущие сегодня с Б. Аку-
ниным плечо к плечу, и те, кто за ними в ближайшее время последуют,
соответственно своей функции «новых» посредников между культурой
и публикой будут и впредь пытаться соединять стереотипы массовых
словесных жанров (по преимуществу остросюжетных) сретростили-
стикой (традициями «хорошей литературы») и обращением к
материалу прошлого, в частности дореволюционной отечественной истории.
Последний момент ввиду явных ретроориентаций и массы, и
более узких групп в сегодняшней России, представляется важным, о нем
стоит сказать несколько слов. Как можно думать, по своему заданию
такая смысловая обработка прошлого будет уже не просто его
разгерметизацией, неизбежно сенсационной (подобная деятельность —
достояние массового уровня культуры, признак начальных шагов
от «закрытого» общества к подобной массовости, и они уже за
последние десять-пятнадцать лет с шумом сделаны), а, напротив,
движением в сторону от идеологической ангажированности и прямой
оценки, снятием с исторических событий и имен налета таинственности
и скандальности - их рационализацией, если угодно - прозаизацией,
и в этом плане - банализацией. Характерно в данном контексте одно
начинание самого последнего времени: я имею в виду учреждение
петербургским издательством «Пальмира», журналами «Знамя» и
«Новый мир» премии «Русский сюжет», задача которой - повысить престиж
сюжетной прозы, ее социальную значимость, приблизить
писателей к широкой читательской аудитории7.
Так что если учесть сравнительно недавние по
времени и как будто похожие по направленности процессы
в литературах стран Восточной Европы или Латинской
Америки (хотя любая аналогия хромает, и расхождения
культурных систем, социальных контекстов бытования
литературы в России. Аргентине и Польше, может статься,
намного сильнее сходств), то жанровые и формульные
разновидности подобного мейнстрима. вероятно, могли бы
кристаллизоваться вокруг нескольких точек. Это
социально-критическая, проблемная, но и остросюжетная проза
писателей с литературным именем и амбициями - как
отечественная, так и переводная, при этом
преимущественно - из неожиданных, еще не канонизированных регионов
(скорее, «малых литератур», чем традиционно «великих»
литературных держав); те или иные формы фэнтези на материале
различных исторических эпох и культурных укладов; собственно
исторический роман (не эпопея или панорама, а камерная стилизация,
история не царей и вождей, но среднего человека, семьи, локального
сообщества); история повседневности как «процесс цивилизации», по
терминологии Норберта Элиаса - от жилья, манер и кулинарии до
любви, моды и техники; мемуары и биографии; разнообразный и
занимательный нон-фикшн (не популяризация науки силами журналистов,
а переход к писательству специалистов-антропологов, психологов,
географов, историков, лингвистов). Разумеется, это лишь гипотезы
эксперта, одного из экспертов. Способностей к самостоятельным
начинаниям и воли к коллективному действию со стороны самих пишущих
и читающих ни они. ни какие бы то ни было другие, понятно, не
заменяют и не гарантируют.
Три ее номинации — за исто-
рико-героический сюжет,
любовно-психологический сюжет
и
детективно-приключенческий сюжет — вердиктом
метров литературно-журнальной
культуры фактически
узаконивают в -серьезной-
словесности те типы формульных
повествований, которые
наиболее популярны у самой
массовой сегодняшней публики
(детектив, любовный роман,
исторический роман, см..
Левина 2001). Путь к читателю
мыслится как путь по следам
читателя, повторение
пройденного
Между каноном и актуальностью, скандалом и модой
Литература и издательское дело России
в изменившемся социальном пространстве
статья написана по инициаш- Социологические рамки анал иза
ее М. Габовича и M. Заппера.
готовивших к Франкфуртской
книжяой ярмарке 2003 года Для м^ня разговор о литературе и книгах в сегодняшней
совместный немецко-россий- РОССИИ — ЭТО В Первую ОЧвреДЬ рЭЗГОВОр О РОССИЙСКОМ об-
lZ^i7Z^'^r Ществе» ° составляющих его группах и процессах их взаи-
europa». опубликовано модействия. За 90-е годы этот социальный и коммуника-
нелрикосноеенный запас тивный контекст, в котором создаются, обращаются,
2003 № 4 (параллельно в пе- „ * г
реводе на немецкий: Masse ОТОИраЮТСЯ И ВОСПрИНИМЭЮТСЯ ТеКСТЫ И КНИГИ (система
und Macht Literatur und Buch- ИНСТИТУТОВ раЗНОГО урОВНЯ. ПублИЧНОе ПрОСТраНСТВО,
ж И эпоГ^н^т^Хо структура массмедиа). решающим образом изменился. Во-
издания статья доработана вторых, это разговор о внутренней организации письменной
л 1 культуры и, в частности, художественной литературы;
О разных фазах этого J
процесса см Дубин 1994а. здесь также следует говорить о решительных переменах во
дубин 1998:22-32 взаимоотношениях между писателями, критиками,
издателями и читателями. И лишь в третью очередь — это
разговор о самом наборе и содержании ценностно-нормативных образцов,
которые через печать выносятся для обсуждения, отбора, отсева и т.д.
В данном плане сдвиги как раз невелики. Можно сказать, что новая,
уже постсоветская жанрово-тематическая структура массового
книгоиздания и печатной культуры в целом оформилась к середине 90-х
годов, а впоследствии лишь проступала все более четко'. Речь, подчеркну,
именно о массовом книгоиздании, о выпуске и тиражировании
литературы неопределенно-широкого читательского назначения, а
соответственно — о массовой читательской аудитории с ее запросами на
жанровую беллетристику, с одной стороны, и книгу, полезную в хозяйстве
(в том числе в душевном хозяйстве). - с другой. Такого читателя «его»
литература (или издательская система, что в данном случае понятия
равнозначные) нашла уже в первой половине 1990-х годов. Вся же
остальная словесность в середине и второй половине десятилетия по
большей части существует вне и без читателей, причем это относится
вовсе не к авангардной, поисковой продукции, а к более или менее
традиционной прозе, продолжающей линию русской и советской
проблемной и реалистической литературы. Не поддержанная премиями или
рекламными кампаниями, не отмеченная солидной формой собрания
сочинений, подобная литература не имеет шанса найти сколько-нибудь
широкого читателя, который предпочитает теперь видеть актуальную
российскую действительность в отображении полукриминальных,
полумелодраматических телесериалов. В исчезающе малом числе типовых
случаев, разговор о которых пойдет ниже, отдельные представители
проблемной литературы «ищут» своего узкого читателя, и он для них
все более проблематичен.
Главными проблемами российского (как прежде — советского
послесталинского или, можно сказать, постмобилизационного)
социума по-прежнему остаются: выход из тоталитарного режима и
построение институтов современного общества (экономика, политика.
гражданская сфера, право и суд, публичное пространство); развитие
культурного разнообразия и универсалистских основ культуры, в том
числе представлений о человеке, ценностей толерантности, социабель-
ности, интереса к * Другому», вкуса к сложному и непредсказуемому;
определение места страны (политического, экономического,
культурного) в нынешнем и завтрашнем мире. Казалось бы, эти проблемы
должны в первую очередь стоять перед элитными группами общества
и быть положены в основу политических программ, экономических
стратегий, культурных проектов, дебатироваться в средствах массовой
коммуникации.
Однако на деле место России в мире, и в частности в Европе
(объединенной Европе), определяется сегодня и публичными фигурами
российской политической, культурной, медиальной сцены, и массовым
мнением россиян по преимуществу в ином ключе, а именно в двух
разных, но взаимосвязанных планах. С одной стороны, речь идет о чисто
адаптивном использовании инструментальных достижений западного
общества и культуры («средств», «техники» и «продуктов»; сюда
входят и продукты культуры — ликвидация книжно-читательских
дефицитов позднесоветской эпохи), и это задача более или менее
практическая. С другой стороны, исследователь имеет дело в разнообразными
формами идеологической защиты от Запада, компенсации своей
провинциальности в форме мифологии «особого пути России», ее
«неисчерпаемого потенциала» (сырьевого, человеческого, духовного).
Дозировка двух этих компонентов, двух контуров или горизонтов
самоопределения в заявлениях и практике разных групп и слоев россиян
может быть разной, модусы их соединения тоже могут различаться
(оптативный или реально-адаптивный, принудительно-нормативный или
условно-демонстративный). Но оба они присутствуют в обиходе
абсолютного большинства социальных и культурных групп, политических
движений и лидеров, массмедиа. Данное обстоятельство в столь явном
виде - феномен сравнительно новый, характерный для последних пя-
ти-семи лет.
Если в 1987-1993 годах, говоря примерно, в российском обществе
преобладали процессы усвоения риторики социальных перемен и
некоторого узкого круга западных (либеральных и демократических, без
строгого различения) идей и символов, то середина и вторая половина
1990-х годов отмечена и для населения, и для образованного
сообщества, для протагонистов публичной сцены, большинства средств
массовой коммуникации усилением мотивов неотрадиционализма, в том
числе — в православном духе. Укрепляются изоляционистские
настроения, ксенофобия, направленная как внутрь, так и вовне страны
(антизападная, но особенно - антиамериканская риторика). Идет
мифологизация, архаизация национальной истории как на официально-
государственном уровне (включая утвержденные министерствами
учебные пособия для средней и высшей школы), так и в газетно-жур-
нальной публицистике, массовом кино и телевидении. Приходится
говорить о нарастании и даже рутинизации контрмодернизационных
тенденций, идей и символов в российском обществе, об усвоении или
имитации их различными политическими силами, кругами публичных
интеллектуалов, адаптации их в повседневных практиках массмедиа.
Именно поэтому вопрос о «России как части Европы» для социолога-
эмпирика принимает сегодня вид «сосуществования России с Европой
через символический разрыв» — разрыв в коллективном
самоопределении, в представлениях и высказываемых мнениях людей, который
тем не менее не может не влиять и на их практическое поведение, на
реальное взаимодействие с Западом.
Кроме того, в плане коллективного самоопределения нужно
учитывать, что символический разрыв с Европой сопровождается для
российского общества таким же разрывом с составляющими частями
прежнего тоталитарного целого (бывшими республиками СССР) и разрывом
между центром (столицей) и периферией страны. «Производство»
и «обживание» указанных разрывов, это «бремя империи»
(рухнувшей), не признанное и не осмысленное в сколько-нибудь отчетливом
виде, но постоянно воспроизводимое в негативных, превращенных
формах, составляет и фон. горизонт, и содержание, смысл существования
сегодняшних рядовых россиян, продвинутых групп социума, каналов
массмедиа. всех институтов и систем российского общест-
2 ва - как «старых», так и «новых» (либо старых под новыми
на материале литературы, кни- ВЬ1вескамиJ. Нужно опять-таки отдавать себе отчет в том.
гоиздания и чтения эти лроцес* ' J
сы рассмотрены в: Гудков ЧТО Все ЭТО ПРОИСХОДИТ В Стране, обществе С ГИГаНТСКОЙ СО-
2003. зоркая 20036. а также циальной и культурной периферией; в этом состоит одна из
в статье -Обживаиие распада. „ ^ „ п
или Рутиниэация как прием- важнейших особенностей России, влияющая здесь на лю-
в настоящем сборнике бые инициативы сдвига в какую бы то ни было сторону.
«Уход государства» и отказ общества от перемен
Если говорить о связях книги и общества, то состояние сегодняшней
печати, книгоиздания, литературной культуры определили, по-моему,
два процесса 90-х годов.
Один, структурный, развернулся в первой половине десятилетия
и пришел к завершению во второй: это деэтатизация печати,
фактический уход государства из сферы издания и распространения газет,
журналов и книг. Если в 1991 году книжная продукция негосударственных
и вневедомственных издательств составляла лишь 8% всей российской
по названиям выпущенных книг и 21% по их общему тиражу, то уже
к 1996 году она достигла 43% по названиям и 68% по тира-
з жам (а в 2002 году и вовсе 66% и Sy% соответственноK.
полиграфист и издатель Другой процесс, идеологический, начал все более явно
1998 Август С 45; Книжное YJ v I *
обозрение 2003 11 марта проступать во второй половине 90-х и в полной мере обна-
с 16 Более подробные дам- ружился сегодня. Это отход печати, массмедиа, литерату-
™1^!^7™мпГ Ры (а точнее' большинства стоящих за ними и претендую-
тельском и книготорговом де- щих на влияние и авторитет в обществе групп) от идей
пе России последнего десяти- либерально-демократических перемен, от символов и фи-
летия см: Ильницкий 2002 , ^ г „ — ^
гур, их олицетворявших (подробнее см.: Гудков, Дубин
200о; Гудков, Дубин 2001а). Для «серьезной» печати и литературы
в России, т.е. для литературно-образованной, ангажированной
интеллигенции, составлявшей и корпус авторов, и слои их читателей, это
имело самые глубокие последствия.
Независимо от первоначальной перестроечной эйфории по
поводу того, что «начальство ушло» (по выражению В. Розанова), оба
указанных процесса были, в конце концов, осознаны интеллигенцией как
угроза «настоящей» литературе и культуре. К тому же именно данный
социальный контингент в его массе наиболее болезненно пережил
экономические сдвиги 90-х годов, острей других осознал свое
финансовое оскудение, утрату значимой роли в обществе. Ослабление внутри-
и межгрупповых связей, разрыв печатных коммуникаций между
центром и периферией общества (крах централизованной системы
книжного распространения, значительное удорожание почтовых расходов,
резкое сокращение финансирования государственных библиотек,
включая самые массовые, заметное обеднение их журнальных и
книжных фондов) сделали данный процесс принудительной
маргинализации интеллигентского слоя, прежнего читательского сообщества —
фракции первых читателей всех выходящих новинок и групп их
поддержки - еще ощутимей.
Все это переопределило функциональную роль печати и
литературы в российском социуме второй половины 90-х годов, зафиксировав
разрыв между литературным сообществом (фактически — кругами
столичных литераторов, издателей, менеджеров), с одной стороны, и
различными слоями сегодняшних читателей, плюс представляющих их
интересы библиотечных работников - с другой (см.: Стельмах 2003).
Их отношения для обеих сторон — к кругу участников здесь следовало
бы добавить еще школьных преподавателей литературы, а также
соответствующую номенклатуру министерств образования и культуры -
стали весьма неопределенными и глубоко проблематичными.
В частности, это выразилось в расхождении между сферами
журнальной и книжной коммуникации, что для общества (и изучающего
его социолога) крайне важно. Область действия журналов - это поле
групповых заявок на свой образ мира и межгрупповой конкуренции,
полемики по поводу этих образов при мобилизации слоев
читательской поддержки, причем в актуальном времени. Книжная же сфера -
это область воспроизводства культурных ресурсов соответствующих
групп на индивидуальном уровне и уже в межкополенческом
временном измерении. Иначе говоря, журнал - средство прямой
коммуникации, книга - устройство опосредованной памяти (не случайно личные
библиотеки состоят по преимуществу из книг и лишь изредка
включают журналы либо самодельные сборники извлечений из них).
За 90-е годы разнообразие книжных образцов значительно
выросло: число названий книг, выпускаемых за год. увеличилось на 46%
(более или менее постоянный рост количества выпускаемых книг
отмечается после 1991-1993 годов также в Чехии, Польше,
Венгрии4). Но тиражи книг при этом последовательно
сокращались: средний тираж одной книги за десятилетие
уменьшился в пять раз. То есть круг культуропроизводя-
щих групп ширился, а круг значимости производимых ими
образцов, читающей публики сужался. Противоположный
процесс - сокращение числа названий выпускаемых
новинок и увеличение средних тиражей в 2001-2002 годах -
связан прежде всего с репрессивной фискальной
политикой государства. До четверти суммарного годового тиража
книг в 2002 году выпущено за счет допечатки уже
апробированных изданий, пользовавшихся сверхпросом
покупателей. Прежде всего это относится к продукции крупнейших
издательств: так «Росмэн» сократил объем новинок до 21% издаваемых книг,
на треть сократилась доля новых изданий в продукции ЭКСМО и т.д.
Отсюда же сокращение объемов (числа названий и тиража) переводных
См Воск 2003. При этом
доля новинок художественной
литературы в Чехии и
Польше линейно сокращается
(в Венгрии — колеблется.
а в 2000-2001 годах растет)
Доля переводных книг в этих
с фанах (по названиям)
составляет от 30 до 24%. в Hexmi
она за последние годы
несколько сокращается, в
Венгрии — немного растет.
книг, количества названий новых книг для детей —
художественных, научно-познавательных и проч. — в
деятельности издательств среднего уровня (питерские «Амфора»,
«Алетейя», «Азбука» и др.M. Фактически государство, его
ведомства, чиновники принуждают издателей к той
усредняющей массовизации культуры, против которой сами же
выступают в идеологических заявлениях. При этом
названная массовизация носит именно тот характер, который
она имела в позднесоветский, брежневский период:
сокращение числа названий (прежде всего за счет новых книг)
и увеличение их тиражей, по преимуществу беллетристики
и учебной книги.
Изменения в сфере журнального производства и
обращения происходили иначе. Общее число изданий здесь
почти не изменилось за го лет (уменьшилось на з%). тогда
как среднегодовой тираж журналов сократился более чем
в 8 раз6, а для ведущего типа советских и российских
журналов 1950-1980-х годов, толстого
литературно-художественного и общественно-политического журнала, —
даже в зо и 40 раз (сегодня тираж одного номера колеблется между
3 тыс. и го тыс. экз.) (подробнее см.: Гудков, Дубин 20026). Так или
иначе, динамика в общественном потреблении печати и литературы
связывается сегодня в России не с журналами, а с книгами.
Это не могло не повлечь за собой кардинальные изменения в
социальном статусе, культурном авторитете и формах работы литературной
критики, системе мотиваций и референций критика, риторике его
публичного самоопределения7. Стали складываться новые оси структура-
ции пишущего и читающего сообщества, новые механизмы динамики
в нем (премии, рейтинги), равно как и новые способы его
символической интеграции («тусовка», «презентации» книг - кандидатов на ту
или иную премию). Появились новые социальные роли
(писатель-профессионал, «звезда» массового успеха, сетевой рецензент-рекламист,
издатель с собственным именем-брендом, менеджер, книготорговец,
владеющий крупным магазином или сетью магазинов и проч.). А уже
эти процессы известной коммерциализации и деидеологизации
книжного обращения задним числом вызвали защитные действия
некоторых фракций прежней интеллигенции, определенных структур
государственного управления культурой и образованием по символической
и практической защите «высокой» культуры от «засилья рынка».
Отмечу, что похожий процесс «вторжения улицы в литературу»
уже разворачивался в России, например, 1870-1880-х годах в связи
с повышением грамотности и урбанизированности общества,
расширением обращения тонких журналов, а потом газет при соответствующем
ослаблении позиций толстого журнала. Позже, уже в на рубеже
XIX-XX веков, это вызвало на более элитарных этажах культуры
расцвет конкурирующих коммуникативных форм - альманахов
и сборников (подробнее см.: Дубин. Рейтблат 2003а). В ускоренном
и сокращенном виде примерно та же типовая ситуация,
фиксирующая взаимодействие «верхов» и «низов» культуры, была пройдена
в 1920-1930-х годах, а затем отозвалась в культурном обиходе
1960-1970-х годах. Каждый раз масштаб происходящего становился
все шире, вовлекая все более отдаленные от «верха» и «центра» слои
5
См.: Книжное обозрение.
2003. 11 марта. С. 14; Книжное
обозрение. 2003.1 сентября.
С. 18-19.3; Коммерсантъ
2003. 3 сентября. С. 18.
6
Этот промесс можно
проследить и на другом материале:
практически настолько же.
в восемь-дееять раз. уменьши-
лось количество книжных
магазинов в России. С учетом же
сокращения их торговых
площадей цифры окажутся
близкими к падению тиражей
толстых журналов.
7
Этот вопрос подробно
исследует Биргит Менцель. см.
обстоятельную монографию
о журнальной критике в СССР
и России 1966-1993 годов:
Menzel 2001. см. также Menzel
2003. Дубин. Рейтблат 20036.
публики, но соответственно и снижая «высокие» позиции кандидатов
в элиту, ограничивая силу и авторитетность их защитной риторики.
Массовая культура в немассовом обществе:
парадоксы массовизации в России
В целом можно охарактеризовать перемены в издании журналов и книг
и вообще в российской культуре за 90-е годы как массовизацию.
Однако это, мягко говоря, парадоксальная массовизация. Она относится
к каналам печатной коммуникации, формам организации
проективного взаимодействия (фигуре «воображаемого читателя» как «человека
с улицы», риторическим средствам обращения к нему как «любому»,
характеру коммуницируемых образцов — как общецивилизационных,
так и открыто развлекательных, будь то отечественного производства,
будь то импортируемых с Запада). Но при этом относительная
(сегментарная) массовизация осуществляется в условиях бедного и все еще во
многом закрытого общества со слабыми социальными гарантиями для
граждан, нарастающей сегрегацией более зажиточных и беднеющих
групп, склеротизированными каналами социального продвижения
и достижения, особенно на периферии. К тому же все это
разворачивается в контексте преобладающих среди большинства групп, в основных
каналах массмедиа идей уравнительной справедливости, на фоне
различимой в массах и на телеэкранах антизападной риторики. Отсюда
такие атипичные для процессов массовизации феномены, как уже
упоминавшееся сокращение средних тиражей (а также доли самых тиражных
книжных изданий), издание текстов массовой адресации (детектив,
любовный роман, научная фантастика, фэнтези) в форме авторских
собраний сочинений в твердых обложках, рецензирование их в
специализированных газетах, журналах («Книжное обозрение», «Ex Libris
НГ») и, напротив, использование массовых иконографических канонов
(многоцветная обложка с кадрами из кинофильмов и телесериалов, тип
и очень крупный кегль шрифтов, внутритекстовые иллюстрации,
общее оформление страницы) для книжных изданий классической, а
временами даже и «поисковой» словесности.
Так или иначе, в сегодняшнем российском книгоиздании,
литературе и примыкающей к ней культурной сфере общегуманитарной
эссеистики можно говорить о нескольких культурных стратегиях
(самую массовую публику, «общество телезрителей», в данном случае не
рассматриваю; об этом см.: Гудков, Дубин 20016). Охарактеризую их
коротко:
г> стратегия частичного реформирования и поддержания
литературного и культурного канона в книгоиздании, библиотечном
распространении, школьном преподавании для фракций прежней
интеллигенции (с учетом периода гласности и нынешней относительной
открытости культуры);
г> примыкающая к ней стратегия либерального просвещения
(ликвидации гуманитарных дефицитов советского времени) для более
молодых и успешных фракций интеллектуального слоя, близкого, с одной
стороны, к университетам крупнейших городов, с другой - к
различным источникам финансовой поддержки культурных инициатив
(фонды, посольства, культурные центры), с третьей - к клубным формам
интеграции пишущего сообщества и групп его первичной поддержки,
первых читателей;
г> стратегия оцивилизовывания и развлечения для новых
менеджеров и «звезд» массовых коммуникаций, кругов и уровней их публики,
начиная с читателей глянцевых и тонких (женских, телевизионных,
модных) журналов до покупателей серийных книг в киосках у станций
метро, вокзалов;
г> стратегия провокации и скандала для маргинальных
группировок леворадикальной оппозиции, синтезирующих радикальные
публичные жесты с неотрадиционалистской идеологией и символикой.
Понятие «литература», новые контексты его употребления
Сегодня можно говорить о парциальном или сегментарном
существовании (сосуществовании) нескольких институциональных контекстов,
в которых так или иначе задаются свои представления о литературе,
критерии оценки новых литературных образцов, поддерживаются,
трансформируются, эродируют представления о национальной и
мировой литературной классике. Укажу на наиболее выраженные (место
литературы на российском радио и телевидении крайне незначительно
и очень зыбко, в любом случае - вторично для данных каналов):
г» школа (точнее, разные типы школ с относительными
различиями литературных программ - государственные и частные, общие и
специализированные, столичные и периферийные);
г> литературная критика толстых журналов;
г> литературное рецензирование и реклама глянцевых (например.
«Афиша») и тонких журналов (например, «Еженедельный журнал»),
отдельных сайтов Рунета («Русский журнал»);
г> жюри литературных премий и «тусовки» литературных
презентаций - лауреатов и кандидатов на публичное внимание;
г» общедоступные книжные киоски и прилавки в крупных
городах - как центра, так и периферии страны - с их стандартным набором
образцов литературных сенсаций и жанровой словесности массового
спроса (боевик и детектив; любовный роман; исторический роман
и биография; научная фантастика и фэнтези; детская литература;
«полезные» книги — от различных справочников и пособий до
душеспасительной словесности, трудов по дианетике и теософии).
Соответственно, сегодня можно говорить о воспроизводимом
институциональном каноне (школьная программа по литературе),
актуальном каноне (литературная критика толстых журналов)
и модном каноне (книгоиздательские стратегии в расчете на новую
образованную публику). Перечисленные контексты бытования
литературы фактически сосуществуют друг с другом, могут даже частично
пересекаться, но в принципе тяготеют к изоляции: они редко
взаимодействуют, а соответственно еще реже рефлексируется проблема их
взаимодействия. Фактически едва ли не единственным органом
такой рефлексии (постановка вопросов о разных подходах к
литературе, о различных ее функциональных типах, попытки предложить
социологические и культурологические критерии) выступает сегодня
журнал «Новое литературное обозрение», причем сама его
уникальность, отсутствие полноценных партнеров, оппонентов, конкурен-
тов, критиков, как представляется, снижает результативность
подобных попыток этого издания.
Нынешнюю читательскую аудиторию тоже можно типологически
представить как сосуществование и взаимодействие (затрудненное
и крайне вялое) нескольких читательских контингентов:
г> публика толстых журналов и «проблемной» литературы, читатели
привычных авторов, получивших признание в 1970-1980-х годах (В.
Макании, Л. Петрушевская) или даже ранее (Ф. Искандер) и, как правило,
сначала печатающихся сегодня в толстых журналах, а затем
выпускающих книги. В основном эту публику составляют люди старше 40, а часто
старше и 50 лет. Проблема классики, канона, «ядра», «высокого уровня»,
противостояния масскульту, собственно говоря, значима — как
идеологическая! - только для этой группы, входит в ее самоопределение, как-
то дебатируется. На эту публику, ее видение литературы (литературную
критику, выходящую из толстых журналов иногда в газеты, иногда — на
радио, телевидение и в Интернет) и на соответствующие литературные
образцы так или иначе ориентируются школы и в определенной мере
библиотека (последняя вынуждена учитывать и вкусы массовой
публики, о которой ниже);
г» более молодая и образованная среда B0-з5"летнего возраста,
плюс еще более молодые группы «подхвата» их идей и образцов
сегодня и завтра), тяготеющая к университетам, литературным клубам
и публичным литературным мероприятиям, пользующаяся в качестве
рекомендации, что читать, Интернетом, заглядывающая для этого же
в глянцевую прессу. Чтение для нее включено в контекст модного
поведения (кино, клубы, выставки, концерты). Эта публика ориентирована
на моду, интегрирована механизмами моды, и канон здесь — это
модный канон. В него входят несколько сенсационных и «раскрученных»
российских писателей примерно того же возраста и в большей степени
переводная новейшая литература, прежде всего — западная, плюс
японская (прежде всего Харуки Мураками) и еще один-два «модных»
региона (Сербия — по преимуществу Павич или Турция — например,
Орхан Памук);
г> массовые читатели жанровой литературы — серийных и
сравнительно дешевых книг карманного формата в мягких обложках,
которые продаются на улицах и вокзалах городов по ходу движения и в
местах скопления оседлого и приезжего городского населения. Для них
канон если и существует, то лишь в виде общей ценностной рамки,
полученной при обучении в школе и демонстрируемой в ситуациях
культурной неполноправности, подчинения (как удостоверение своей
грамотности, нормальности, культурности и проч.).
Представленное разграничение — типологическое. Элементы,
характеризующие поведение того или иного типа публики, могут конечно
же встречаться у читателей другого типа, но как временные или
случайные, на правах значений заднего плана, фоновых либо второстепенных
и т.п. Кроме того, здесь описана лишь «головка» каждого типа. У него
есть шлейф эпигонов, «опаздывающих» читателей - на
географической периферии, в менее образованных контингентах, более старших
возрастных группах и т.п. Состав их чтения значительно уже, уровень
разнообразия образцов — ниже. Отдельный круг вопросов о границах
и содержании понятий «литература», «канон», «авангард»,
«массовость» возникает в связи с созданием и бытованием русской (русско-
язычной) литературы за геополитическими пределами России —
в эмиграции и в бывших республиках СССР.
В целом сегодня можно, кажется, говорить о «закате»
журнального периода русской литературы 1950-1980-х годов, о конце монополии
толстых журналов в системе организации литературной культуры,
а значит, о конце периода текстов и соответственно об эрозии,
запаздывании, эпигонизации нынешней журнальной литературной
критики. Ситуация серьезно отягчается тем, что процессы группообразова-
ния (какими бы вялыми они ни были в советской литературе после
1930-х годов и как бы они ни были деформированы властью и
официальной идеологией) шли исключительно вокруг толстых журналов; так
что нынешний период характеризуется глубоким кризисом
самостоятельных групп и группообразования в российском обществе, в том
числе в литературном сообществе.
Вместе с тем литература и литературное сообщество в
сегодняшней России, как уже говорилось, потеряли связь с процессами и идеями
общественных перемен (традиционные для самоопределения
«серьезной» литературы и писателя в России и СССР), утратили привычную
общественную функцию, а значит, и систему ролей, каналы
коммуникации. Популистская власть и массовая литература, которые несут идеи
и символы порядка, стабильности и не нуждаются в критическом
посреднике между ними и массами, а требуют лишь технологов паблик
рилейшнз (неважно, политических пиаровцев или литературных
менеджеров, агентов, издателей), если не вовсе отстраняют «серьезную»
литературу от ее наиболее прямых и очевидных социальных функций,
то в любом случае кардинально меняют структуру литературной
общественности. А изменилась за 90-е годы, особенно за вторую их
половину, именно она - привычная композиция и формы взаимоотношений
отношения между властью, «элитами» и массой (народом). С этими
изменениями связаны, в частности, и попытки «вернуть» политику в
литературу через леворадикальный эксцесс и скандал. К тому же
самоопределение авангардного литератора и существование поисковой
литературы в сегодняшней России крайне проблематичны: ресурса
самостоятельных идей такого плана нет - или же они крайне дефицитны
и либо уже «заняты», либо предельно тривиальны (относятся к
практике леворадикальных групп в России рубежа XIX-XX веков, западной
контркультуре 1960-х годов).
Литературные образцы сегодня все чаще приходят к более
молодому читателю в крупных, университетских городах как книги и книжные
серии, в том числе переводной литературы. Тем более этот поворот к
книге (пользуясь заглавием популярного в свое время труда Робера Эскарпи,
можно назвать его новой «революцией книг» [см.: Escarpit 1965])
характерен для самого широкого читателя жанровой словесности, он же —
ежедневный и увлеченный зритель телепередач тех же самых массовых
жанров. В заключение рассмотрим этот материал чуть подробней.
Круги чтения и место в них переводной литературы
Как за 90-е годы трансформировалось значение литературы в России,
так во многом изменились и место, состав, функции «зарубежной»
словесности (вместе, понятно, со значениями Запада). Коротко говоря,
Запад перестал быть недоступным, и его образы стали более
разнообразными. Наряду с классикой и актуальной проблемной литературой
образовалась и стала быстро разрастаться зона жанровой, или
массовой, словесности. Меняются роль переводчика, принципы подхода
к переводу, состав переводческой корпорации*.
Доля переводных изданий среди книжных новинок
в России на протяжении 90-х годов в целом росла9.
Однако более внимательный анализ показывает, что,
во-первых, это происходило лишь по нескольким крупным
тематическим разделам, прежде всего применительно к
справочным изданиям, литературе по истории, а
особенно по философии, художественной литературе.
Во-вторых, исследование состава переводимых образцов,
конкретных книг свидетельствует, что переводится прежде
всего популярная литература, рассчитанная на первичное
приобщение читателя к современной цивилизации
(в этой связи можно говорить о новой волне либо новом
спазме «модерности» и модернизации в сегодняшней
РоссииI0.
О жанровой беллетристике — детективе, любовном
романе, фэнтези, переводных романах из русской
истории - уже говорилось. А популярная non-fiction, как
автохтонная, так и импортированная (кроме справочной
и учебной книги, а также книг для детей, о которых тоже
шла речь выше) концентрируется сегодня в России
вокруг нескольких смысловых фокусов. Это учительная
словесность (типа «Сам себе психолог», «Сам себе врач»);
гадательная словесность (сонники, гороскопы);
экзотическая, или инициационная. словесность (от К. Кастане-
ды до П. Коэльо, плюс путешествия, особенно на Восток);
«другая» (сенсационно-разоблачительная) историческая
словесность, прежде всего относящаяся к истории России
(«загадочной», «тайной» и проч.).
Все это различные формы «колонизации жизненного
мира», по формулировке Ю. Хабермаса. Но исторически
они относились к разным фазам общеевропейского процесса
рационализации, в России же сейчас сошлись в одном пространстве-времени.
Взрыв эзотерического и экзотерического интереса к
«иррациональному» был характерен для начальной фазы и последующих ступеней
эрозии единого для всех нормативного образа реальности, будь в его
основе традиция, религия или идеология. Так. он наблюдался в поздней
Античности, в эпоху Ренессанса, в период романтизма, в «конце века»,
а затем уже в массовом обществе — у «потерянного поколения»,
потом - в движении битников.
В нашем случае важно, что все эти типы текстов - как
поучительные, так и разоблачительные - фигурировали еще в самиздате
брежневской эпохи в узких кругах научно-технической и гуманитарной
интеллигенции, воспроизводя ее тогдашний менталитет, дефициты
и конфликты самоотнесения и самоопределения в ту пору. Прежние
групповые дефициты в условиях «догуттенберговой эпохи» (самиздат)
воспроизводятся сегодня большими, общедоступными тиражами, с
помощью высоких технологий, на правах нормы.
8
См. материалы
многочисленных интервью Е
Калашниковой с современными
отечественными переводчиками на
сайте -Русского журнала-.
9
В 2001-2002 годах она. как
уже говорилось, снижается,
причем именно из-за
государственного вмешательства
через удушающую налоговую
политику
10
Подробные данные и
комментарий к ним см : Гудков 2003.
35-37. Об адаптации западных
социально-гуманитарных
дисциплин и соответствующих
переводах в конце 1990-х годов
см. Батыгин 2003. В
частности. Г. Батыгин отмечает, что в
конце 1990-х годов число
опубликованных в России книг
по философии в полтора раза
превышало количество
соответствующих журнальных
статей, философия
фигурировала исключительно как предмет
модного чтения либо
ликвидации прежних издательских де-
Зжцитов. а не выступала
о>ронтом
специализированных разработок, почему и
обращалась в публичном
пространстве, но не в рамках
института науки; отсюда
отсутствие принципиальной
полемики, сокращение
журнального рецензирования и проч.
Но подобная компенсация и компенсаторные метаморфозы
вчерашних дефицитов закрытого общества выступают сегодня в России
организующим началом и для более узких интеллектуальных кругов,
ориентирующихся на моду. Так, например, за 90-е годы протопублич-
ная сфера, элементы полемики, начатки публичных языков в России
складывались вокруг нескольких болезненных точек, отмечающих как
раз смысловые дефициты и провалы предыдущей эпохи, более
отдаленных десятилетий советской жизни. Вот лишь основные из них:
альтернативные преставления об обществе («либерализм», «демократия»,
«тоталитаризм»); проблематика национального своеобразия и
самоопределения; тема памяти, исторического опыта и ответственности;
историческая относительность ценностей, норм, канонов; идея
повседневности как ценностно разгруженной верии «культуры»; конфронтации
массового/элитарного (тема успеха, денег в культуре); представления,
связанные с религией и разными формами бытования верований в
сегодняшней России (магия, оккультизм, обрядоверие). Однако анализ,
например, более чем 2оо книг, которые были за пять лет изданы в
рамках самых мощных негосударственных книгоиздательских программ
90-х годов (Translation Project, «Университетская библиотека») и
могли бы служить ключами к указанной проблематике, показывает:
переводные книги по общественным и гуманитарным дисциплинам
(философии, экономике, социологии, науковедению, религиеведению,
истории), даже затрагивающие какие-то из перечисленных выше
болевых точек, «появляются не как проблемная литература, реакция на те
или иные события и вызовы времени, а как классические свидетельства
прежних интеллектуальных усилий, как культурное и
интеллектуальное наследие, разгруженное от всякой актуальности» (Гудков 2003:37)-
Воспроизводится социальная ситуация школы, ученичества,
обучения уже готовому и известному (в этом, в частности, выражается тот
символический разрыв между Россией и Западом, о котором
говорилось в начале статьи). К тому же при сильнейшем институциональном
дефиците и задержке процессов дифференциации в сфере
отечественной науки, системе высшего образования, академической среде России
давление процессов интеллектуальной моды (например, культовых
имен и символов околофилософского постмодернизма,
постколониальных либо тендерных исследований), с одной стороны, и контр-
модернизационных тенденций, культурного провинциализма,
эпигонства (неотрадиционализма, расизма, мифологии российской
исключительности) — с другой, на сферу школьного и вузовского
преподавания, на все пишущее и читающее сообщество в целом
становится тем более сильным и беспрепятственным.
Так что при заметном фазовом сходстве отдельных элементов
нынешней российской ситуации с положением дел в книгоиздании и сфере
культурных коммуникаций восточноевропейских стран, Европы и
даже Запада в целом между ними существуют и проявляются важные
системные и функциональные различия. Сегодняшняя массовизация
печатной культуры в России происходит в условиях разрыва сначала
с дореволюционным, а затем с советским прошлым (давним или
недавним, реальным или воображаемым, для разных групп по-разному),
а значит, вне накопленного за десятки лет и представленного на рынке
объема и разнообразия книг, периодики, мощных и динамичных
библиотечных фондов, плотных коммуникативных связей между разными
институтами и группами, локусами и уровнями культуры, как в
развитых странах Запада. Количество книжных новинок (на миллион
населения), выходивших в 90-х годах за год, скажем, в Великобритании,
Германии, Франции, Испании, не просто в три-четыре раза больше, чем
в России, - этот разрыв уже многократно воспроизводился из года
в год. Время цивилизационного старта здесь разное, но, значит,
заметно разнятся и стартовые условия.
Кроме того, сдвиги в сторону открытого, массового, рыночного
общества происходят в разных институциональных отсеках и
подсистемах российского общества разными темпами и в разных формах. Так,
для тенденций к увеличению многообразия, с одной стороны, и для
процессов усреднения культурных различий — с другой, в российских
условиях все острее недостает общественной поддержки. Они не
сопровождаются или в самой малой мере сопровождаются формированием
самостоятельных сообществ, альтернативных и дополнительных по
отношению к централизованному государству, автономных механизмов
социации. Таковы, например, развитые системы книжных клубов
в Германии, региональные центры чтения с опорой на местные
книжные магазины и библиотеки в США, региональные кампании по
поддержке и развитию чтения во Франции. Такова повсеместная в Европе
и Америке практика заказов на книги через книжные магазины
(непосредственно или по почте, включая электронную). Все это создает для
процессов журнального и книжного производства, обращения,
потребления иной социальный и культурный контекст.
Вместе с тем можно предположить, что в ближайшее время
литература — и «мировая», и национальные, включая отчасти
российскую — будет, вероятно, сосуществовать в таких общих для всех
социокультурных контекстах, как национальная культура, признанная
членами самого национального сообщества и удостоверенная другими
(соответственно литература как национальное наследие, подлежащее
внутреннему поддержанию и универсализирующему переводу); мас-
смедиа, в том числе глобальные (литература как образцовый всеобщий
товар, преодолевающий узконациональные границы); деятельность
международного интеллектуального сообщества (литература как
выражение разнообразия и актуальных противоречий «современности»).
Наряду с этими «глобализирующими» тенденциями и на их фоне стоит,
впрочем, иметь в виду, вероятно, столь же универсальный процесс
интим изации или приватизации ценностей; этот важный план общего
движения Запада к смысловой рационализации мира отметил в свое
время Макс Вебер.
Конец века
опубликовано: ноприкосмо- Чем ближе окончание календарного века и тысячелетия,
еенкый запас 20ог № i тем настойчивей стремление разнообразных массмедиа
Здесь печатается с уточнения- * * *
ми и дополнениями (публицистов, ведущих радио- и телепередач) так или ина-
i че «подвести итоги», воспользоваться подобной ситуацией
^Х~Н1 чисто Формальной смысловой границы и разыграть этот
зондажей в сопоставлении с своеобразный ценностный предел в виде шоу. конкурса
данными опросов на Украине или иного публичного представления. Уникальность такой
представлены в статье Злоби- „ „ « v
на. Тихонович гооо «круглой даты» (в пределах одной человеческой жизни)
2 и вместе с тем ее ожидаемость (повторяемость в «боль-
1^17^вп^с^^с7 шом> времени), общезначимость и наряду с этим безлич-
общение -Время как беско- НОСТЬ («объвКТИВНОСТЬ») ДвЛаЮТ ПОДОбнуЮ ОТМСТКу
нечное повторение- на идеальным, а значит, идеально «пустым» символом исто-
Третьем Потсдамском герма- '
но-российскомфоруме Рии. исторического времени, эпохи, события. Впрочем.
A9 июня 2001 года) возник- многие историки и социологи, не ограничиваясь формаль-
^^™»^~^" ной датой' вводят другие содержательные метки нача-
прояснить для собя некоторые л а/конца двух последних столетий, например 1789- 194
стороны проблемы и J9I4-I989- Переломную середину XX столетия при этом
связывают с 1945 годом, имея в виду не только окончание
Второй мировой войны, но и выход на мировую арену двух
стран-победительниц - СССР и США. взаимоотношения которых во многом
определили историю второй половины XX века и его завершение. Так
или иначе, введение искусственной хронологической границы и
наделение ее - как любых границ - особой значимостью дает в подобных
случаях возможность оформить своего рода «интригу» истории, как бы
проявить в наиболее отчетливом виде ее драматический ход. героев
и прочее (см.: Certeau 1993- Рикер гооо; Савельева. Полетаев гооо).
А значит, позволяет — на этот раз уже не журналисту, а социологу —
выявить обобщенную структуру сознания, именно так
представляющего себе свой значимый мир (символическую конструкцию своего
«прошлого»), такими способами и в таких формах его организующего.
В настоящей статье некоторые аспекты этой проблематики развернуты
на материале массовых репрезентативных опросов ВЦИОМ,
проведенных в 1999~20°о годах (в ряде случаев для сравнения привлекаются
сопоставимые данные опросов предшествующих летI. Но прежде
несколько слов о социологическом смысле различных временных мер для
социолога, а также об особенностях понимания и употребления
времени в нынешней России.
Время свое и общее: социальная ценность
и социологическая категория времени2
Время, его меры (циклы, ритмы их смены) и задают наиболее общую
рамку человеческих действий, и вместе с тем переживаются - пусть не
каждым и в разной степени, в разной форме - как интимное достояние
человека. Для европейской культуры после эссе Бодлера «Художник
современной жизни» и императива Рембо «Быть абсолютно
современным» («И faut etre absolument moderne») время - едва ли не синоним
самого индивида, символ его индивидуальности (см.: Friedland, Boden
1994)- Таково приватное, свое время каждого дня (досуг), каждой
недели (выходной), каждого года (отпуск), таков «мой день» (день моих
удач). Модерное общество - общество дифференцирующихся времен
и разных временных систем, среди которых и развитые формы общего
времени вплоть до универсального и общедоступного сетевого (кибер-
тайм). Для них характерно непрестанное уплотнение и обязательное
исчисление времени, его коммерциализация и ощущение постоянного
дефицита (см.: Baier 2000). Отсюда соответственно и высокий престиж
«свободного времени», которое только в обществах данного типа
становится распространенным социальным явлением и высоко ценимым
феноменом, значимым индивидуальным и коллективным ресурсом, так
что исторической границей обществ модерна становится констатация
перехода к «цивилизации досуга» (см.: L'Avenement 2001).
Употребление, восприятие и оценка времени в сегодняшней России
определяются тем, чье это время - кому оно принадлежит, кто его задает
или, в более общем плане, в какой системе координат оно человеком
осознается. Наметим крайние точки данной системы координат (кроме
уже упоминавшегося противопоставления рабочего и досугового
времени/места): официальное (время начальства, власти, государственных
институций) - приватное (время частных людей); центр (столица,
Москва) - периферия (провинция); время людей успеха (условно говоря,
предпринимателей) и людей привычки (государственных служащих,
людей на пенсии); время молодежи (до 30 лет) и пожилых (старше 50-ти).
Перечисленные оси координат частично близки друг к другу, но только
частично. Важней здесь другое: эти крайние точки - действительно
полярные в том смысле, что соответствующие позиции людей, их мнения,
реакции, оценки резко противостоят друг другу. Между мирами
официального и частного, столичного и провинциального, молодого и старого
в сегодняшней России - явный, ощутимый разрыв.
В стране сегодня практически нет ни признанных социальных
форм (институций), которые бы смягчали этот разрыв, опосредовали
непреодолимые «расстояния» между верхами и низами общества,
между его центром и периферией, ни авторитетных интеллектуальных
групп, которые бы эти разрывы «обживали», символически
демпфировали, ни ресурса убедительных идей и символов, которые бы данные
проблемы обозначали, структурировали, придавали им смысл,
помогали понимать. Практически всем социальным и культурным институтам
сегодняшнего российского общества (кроме президента, армии и
церкви) абсолютное большинство жителей России не доверяет3, 3
РОЛЬ И ВЛИЯНИе СеГОДНЯШНеЙ ИНТеЛЛИГеНЦИИ СТаВИТ ДОСТа- Подробнее об этом см статью
, ^ « «К вопросу о доверии-в на-
ТОЧНО НИЗКО, ИЗ фигурирующих В Обществе ИДеИ И СИМВО- стоящем сборник
лов явно предпочитает «твердый порядок», «сильную
державу», «особый русский путь». Отсюда — и тоска большинства по
идеализированному советскому прошлому (прежде всего - по эпохе
Брежнева), и возвращение на экраны телевизоров «классических»
кинообразцов сталинской эпохи, и массовое любование мелодрамати-
зированными картинками из жизни дореволюционной России в
популярных сегодня костюмных телесериалах. Собственно «настоящее»,
включая весь период перестройки, распад СССР, попытки реформ в
политике и экономике, оценивается большинством россиян весьма низко
(по формуле своего рода алиби - «это не мое время»), тогда как
«прошлое» (время до перестройки, отчасти - сталинская эпоха, отчасти -
дореволюционный период) - напротив, весьма высоко. Самая общая
конструкция времени, рамка его восприятия сегодня в России -
ностальгическая: это сознание потери, томление по утраченному.
Прошлое, можно сказать, значимо, потому что утрачено, но и утрачено,
потому что значимо, значимое и потерянное здесь — почти синонимы:
дорожить можно только потерянным, а то, чем дорожишь, ты обречен
рано или поздно потерять.
Другая существенная особенность коллективного восприятия
времени (как и пространства) в сегодняшней России - в том, что оно, как
правило, не принадлежит человеку. Человек подвластный и
подопечный, рядовой россиянин отчужден от времени, т.е. от себя, от других, от
себя в связи и во взаимодействии с другими, за исключением власти
и фигур, воплощающих высшую власть (время ведь как раз и фиксирует
характер и порядок взаимодействия человека с различными значимыми
для него другими людьми - так образуются конкурирующие между
собой «сообщества воспоминаний», группы с общей памятью). Средний
житель России по его собственным ощущениям не хозяин своего
времени, поэтому он его плохо помнит, слабо предвидит, почти не планирует,
даже не старается предугадать. У него, можно сказать, хронологическая
близорукость, он видит лишь сегодняшний, самое большее -
завтрашний день, а об остальном предпочитает не задумываться либо
полагается на судьбу и случай (по данным гооо года, до 6о% россиян верят в
приметы, каждый третий полагается на гороскопы). Так спустя го лет после
августовского путча 1991 года трое из пяти опрошенных не могли, по их
признанию, вспомнить о своих тогдашних мыслях и чувствах либо
ссылались на то, что не успели в ту пору разобраться в случившемся.
Половина респондентов не помнила ни одной фамилии ни из членов ГКЧП, ни
из противостоящих им сил. Дело не в субъективно плохой памяти и
тому подобных психологических механизмах, а в социальных нормах,
институционализированных механизмах вытеснения и за-
4 бывания4. Речь идет о систематически воспроизводящейся
см об этом соображения спе позиции и позе неучастия («И ничего-то я не член», как го-
циалиста по -антропологии J x
повседневности-: Аиде 1998 ворил герой платоновского «Города Градова»). В форме
прошлого на массовом уровне закрепляется только
привычное, повторяющееся, всегдашнее. Вместе с тем и «неуверенность»
большинства россиян в будущем, которую фиксируют материалы
социологических опросов, - это среди прочего их неуверенность в том, что
оно будет таким же. как привычное прошлое. За подобной
неуверенностью — страх перед переменами. Отсюда и ценностный упор на
повторение: повторяющееся удостоверяет и укрепляет реальность
происходящего в сознании тех, кто не владеет временем, не уверен в своем праве
владеть им и вообще владеть хоть чем-то своим.
Россиянин чаще всего не рассматривает время как собственный
ресурс (притом ценнейший). Впрочем, у него почти что нет и других
ресурсов, которые можно было бы со временем накапливать, размещать во
времени так, чтобы оно представало, во-первых, как более или менее
реальная перспектива, а во-вторых, как собственное владение и, значит, как
благо, как ценность. Время в России не пространство перемен и не их
синоним (по словам поэта Александра Тимофеевского: «В России
время неподвижно, / И таймеры здесь не в ходу»). Таким временем не
дорожат: его нужно тратить, его предстоит как-то «убить». С эрозией
и распадом «общего» времени и пространства - официальной рамки
принудительного и минимализированного сосуществования - в жизни
и сознании россиян в сколько-нибудь отчетливом и значимом виде
не оформилось тем не менее «свое» время, ценимое каждым и у
каждого другого именно в ресурсном, конструктивном смысле (кроме
опять-таки привычного по советским порядкам времени отпуска,
субботне-воскресных и праздничных поездок на дачу,
участок5). Напротив, в их коллективной, особенно крупно- 5
городской, жизни возникли, более того - разрастаются зо- ^ ** этом статы0 "будни
г г г и праздники-в настоящем
ны времен и пространств, которые приходится квалифи- сборнике
цировать как ничьи - в них осуществляется поведение на
улицах, вокзалах, метро, в так называемых, по прежней терминологии,
«общественных местах» (см.: Auge I992)- Границы между общим и
частным при этом как бы нет (люди в толпе и на ходу едят, пьют,
дремлют или просто спят, целуются и выясняют отношения, говорят в
полный голос и проч.). Периметр приватности не обозначен и не значим
для участников, почему и пересечение его «другим» не сопровождается
соответствующими ритуалами взаимности, взаимной уступки
(извинением, улыбкой, приветствием). Поведение в зонах подобных времен
и пространств сейчас практически не кодифицировано, формы
социальности и социальной связи здесь носят необязательный, а потому
остаточный или спонтанный характер, отличаются странным на первый
взгляд соединением нетерпеливости, суеты с неполной включенностью
участников, их полусонной расслабленностью и вместе с тем
диффузным раздражением, если не агрессивностью, причем необусловленной,
«на всякий случай». Стоит отметить, что категориальный аппарат для
исследования подобных феноменов «ослабленной» или «размытой»
социальности мало разработан, а классический инструментарий,
выработанный для анализа артикулированных социальных отношений
в рамках сложившихся институтов или процессов активной
мобилизации, здесь совсем не подходит.
К меняющемуся времени россияне в лучшем случае
адаптируются, пассивно приспосабливаются, вынужденно привыкают.
Принудительное, пассивное переживание — еще одна важная особенность
восприятия времени в России. Привычка (норма оценки себя и других,
сниженная до минимума собственных запросов и минимума
требований к себе) - это важнейшая мера качества жизни для сегодняшнего
россиянина и, стало быть, мера и образ его времени. Причем это не
просто индивидуальная реакция, а черта антропологического
стереотипа: по данным опроса 1998 года, две трети россиян согласны, что в
характере русского человека «довольствоваться малым, не гонясь за
успехом и богатством», больше половины - что к главным качества
русских относится «терпение», «способность длительное время
мириться с трудностями и лишениями». При таком понимании время -
это то, что повторяется, то, что есть всегда и не сулит перемен. Оно
равно для всех и не принадлежит никому: переживая время как знакомое,
привычное, повторяющееся, человек как раз и приобретает общность
с другими такими же, как он, чувствует себя вместе с ними частью
неизменного целого.
6 С переживанием времени как рутины в сознании
подробнее см статью «о при- среднего россиянина соотносится готовность к чрезвычай-
вычном и чрезвычайном- в . _ ^
настоящем сборнике ному6. Важно понять, что отсылка к особому порядку ве-
7 щей, к форсмажорным обстоятельствам означает в данном
!в^асГяТ^^.ТиеГТ ^y4ae лишь одно: и сами эти обстоятельства, и выход из
ватку времени, у людей с бо- них не подвластны индивиду, они — прерогатива власти.
лее богатыми, разнообразны ^ так же как человек прИВЫЧНЫЙ - ЭТО фуНКЦИЯ ОТ ПЛаНОВ
ми социальными связями г х'
и символическими ресурсами, и расчетов централизованной системы господства, так
с одной стороны, и избыток и экстренное в российских условиях не противостоит при-
Zn^^lZ^^Z вычному. Напротив, они предполагают и поддерживают
ных слоев - время ими не друг друга, воплощаясь в стратегиях периодической массо-
контролируется. но и его ъо% мобилизации «сверху ». Характерно, что при всем ка-
енешние. принудительно-со- *
циальныо мерки для них не тастрофизме восприятия перемен подобные периоды
обязательны, не значимы или «общих ИСПЫТаНИЙ» («большая беда», ПО ВЫраЖвНИЮ Ми-
даже не видны для них-струк- ... ч
гуру < . > имеет только вир^у. хаила Жванецкого). когда в них включены все как один и
альное. телевизионное время- ДЛЯ ВСвХ Задан «Сверху» ОДИН ОСОбыЙ ПОрЯДОК, Нв ПрОСТО
(Бек 2001 105) воспринимаются россиянами позитивно, но и предстают
ключевыми точками в оценке прошлого. Так,
ретроспективную картину XX века в массовом сознании россиян структурируют
почти исключительно революции, войны и соприродные, сомасштаб-
ные им события (например, распад СССР).
Между крайними точками российских пространств и времен
(центром и окраиной, верхом и низом) нет, как говорилось,
опосредующих механизмов, промежуточных институций и групп, своего
рода «социальных мембран», так что нынешний россиянин -
существо не коллективистское, а, напротив, атомарное и входит в целое
именно на правах «атома». С одной поправкой: по крайней мере,
один такой механизм есть - это телевизор7. Среди городского
населения России сегодня смотрят телевизор ежедневно 91% (тогда как
ежедневно читают газету 24%. а журнал и вовсе 4%). Около
половины работающих горожан, приходя домой с работы, находят
телевизор уже включенным (их детьми или находящимися на пенсии
родителями) либо сейчас же включают его сами, как электрический свет:
включенный телевизор - синоним «живого» дома, с ним в квартире
или комнате как будто бы «кто-то есть». Понятно, что свободное -
личное, семейное, рекреативное - время обычных нынешних
россиян по большей части структурирует телевизор, сетка его передач:
не зря газеты и дешевые глянцевые журналы с аннотированной
программой телепередач и светской хроникой жизни телезвезд («Семь
дней», «ТВ-парк») - самые широко покупаемые и читаемые
периодические издания в России.
Отношение к «большому»» времени: сознание опоздавших
В массе российского населения - причем всех основных социально-
демографических групп - сегодня преобладают негативные оценки
заканчивающегося столетия. Среди общих характеристик, которые
респонденты разных возрастных когорт, с разным уровнем
образования и прочее, чаще всего дают веку, в котором жили и живут, прежде
всего выделяются войны C2% опрошенных в августе 1999 года),
разрушение окружающей среды B4%). природные катаклизмы, катастрофы
B0%), жестокость, террор A9%) и т.п. (вспоминается прямо-таки
космический катастрофам Апокалипсиса или раннесредневековой
германской эпики - то ли «железный век» Гесиода, то ли «век
вьюжный, век волчий» из «Старшей Эдды>). Совокупность заметно более
редких позитивных оценок не просто выглядит значительно слабей, но
и представлена фактически лишь одним семантическим признаком -
достижениями науки и техники B2% опрошенных), прежде всего
в освоении космоса (i8%) и в развитии средств массовой информации
A3%). Только здесь и начинает сказываться образовательный фактор:
респонденты с высшим образованием отмечают успехи науки и
техники в XX веке заметно чаще остальных. (Замечу, что и в
характеристиках людей XX века в сравнении с XIX у современных россиян явен
негативный уклон. Если брать основные ответы на вопрос: «Говорят, что
люди XX века во многом отличаются от тех, кто жил в XIX веке и
раньше. Правда ли, что наши современники более...», то наши
современники - причем чаще такие оценки дают самые молодые и
образованные респонденты - в сумме прежде всего раздражительны D5%
из i6oo опрошенных в ноябре 1999 года), злы (зо%), безнравственны
B8%), нетерпимы B4%). несчастны B1%). Противовес этому в виде
таких качествлюдей XX века, как ум C1%). но прежде всего -
образованность D2%), выглядит, надо сказать, слабо).
Сама идеология научно-технического прогресса, стоящего за
подобными оценками, несколько напоминает умонастроения «физиков»
в советской культуре конца 1950-х - начала 1960-х годов, если не еще
более ранние эпохи рабфаковского приобщения к достижениям науки
и техники. Вряд ли случайно, что среди наиболее важных для
повседневной жизни открытий XX века у россиян лидирует электричество
(«лампочка Ильича») - его, по данным августовского опроса 1999 г°Да
i6oo человек, выделили 64% опрошенных. Этими автостереотипами
массовых слоев инженерно-технических работников на предыдущих
этапах форсированной индустриализации страны, в условиях
преимущественного развития военно-промышленного комплекса
(разрастания предприятий «средьмаша» и соответствующих инфраструктур,
образа жизни «закрытых» городов-ящиков) можно, вероятно, объяснить
и совершенно непомерную значимость всего связанного с освоением
космоса и его героями (Королевым, но прежде всего Гагариным, ведь не
нынешняя же космическая станция «Мир» имеется в виду!), для общей
картины XX столетия в сознании россиян разного возраста,
образования, квалификации, жизненного опыта. Однако высочайший престиж
космических исследований характерен сегодня, как уже говорилось,
отнюдь не только для вышедших на пенсию засекреченных
инженеров, но для самых разных возрастных,
образовательных и профессиональных групп. В этом смысле он не
просто реальная часть биографии и памяти конкретных
людей, но и элемент общей легенды, державной картины
русской и советской истории. Видимо, выход в космос -
наряду с победой в Отечественной войне - остается на сей
день самым главным и наиболее общим позитивным
символом советского строя, советской эпохи в массовом
сознании (семантика триумфа и власти над миром выражена в
этом символе даже еще чище и резче, чем в военной победе
над фашизмом)*.
8
По данным вциомовского
опроса 2003 года, победу в
Великой Отечественной войне
назвали самым значительным
событием XX столетия 78%
жителей России, полет Ю.
Гагарина — 51 %, так что это два
главных события века; за ними
следуют распад СССР D2%)
и Октябрьская революция
D0%). Так обрисовывается
структура современной
истории в массовых о ней
представлениях: начало A917). пик
A945.1961). конецA991)
Ровно так же символическая значимость телевидения в картине
мировой истории XX века определяется для россиян конечно же не
только весьма высокой реальной активностью телесмотрения,
регулярно отводимым на него длительным временем или
информационной пользой телепередач (среди важных для повседневной жизни
открытий XX века телевидение в России, по данным уже упоминавшегося
августовского опроса 1999 г°Да» следует за электричеством - так его
определили 37% из i6oo опрошенных россиян, а космические полеты
и телевидение 35 и 34% россиян относят к числу самых
крупных технических достижений столетия)*.
Характерное для телевидения соединение семантики
приобщенности со значениями дистанцированности носит в наших
условиях, мне кажется, особый смысл: отстраненности,
неучастия, взгляда со стороны, происходящего или
произошедшего «не со мной». В этом своем качестве оно может
быть даже предметом переживаний, и не исключаю, по-
своему сильных, но специфическим образом
трансформированных, «замороженных», разгруженных в силу
отдаленности от событий. «Между» миром значений,
помеченных как всеобщие, массовые, и индивидуальным
зрителем в случае телевидения находится «малая группа», семья
(преобладающая часть россиян смотрит телепередачи вместе с
семьей, а самый дорогой и семейный праздник - Новый год - проходит
при телевизоре, не выключающемся ни на секунду) и техническое
устройство включения-переключения, дающее зрителю иллюзию
«управления» информационным потоком. В структуре
коммуникации можно представить оба эти элемента как своего рода адаптеры,
особые устройства, условные барьеры, опосредующие и
демпфирующие для индивида его подключение к определенному уровню и плану
значений, к массовым образцам, — смягчающие для него чувство
зависимости от телевидения, снимающие ощущение социальной и
технической отчужденности от информации, ее отдаленности, безадрес-
ности и проч. Я бы видел в описанном феномене отстраненности
своеобразный «комплекс зрителя» (в его далеком истоке — установка
уличного зеваки, бульвардье и фланера европейских сверхгородов-
мегаполисов, тоже ведь поднявшихся на гребне модернизации к
началу XX столетия и распространившихся затем по всему миру) и
поставил его в связь с тем исключительно «зрительским» представлением
о социальном мире, «электронной демократией», о которой в
последнее время не раз писал Ю. Левада (см., напр.: Левада гоооа).
Характерно в этом смысле, что такие вышедшие в XX веке на массовый
уровень социальные процессы и явления в жизни развитых обществ, как
демократические преобразования и свободы, материальное
благополучие и высокий уровень жизни большинства людей, возможности
социального достижения для миллионов, скорей всего, не относятся
сегодняшними российскими респондентами к себе, а потому - как
«чужие» - и не связываются в их сознании с достижениями
уходящего столетия (они входят в определение века не более чем для з~5%
опрошенных россиян).
Соответственно к числу наиболее важных социальных изменений
XX столетия россияне прежде всего относят распространение всеобщей
грамотности D0%, по данным ноябрьского опроса 1999 г°Да» N=i6oo),
9
По данным международного
сравнительного исследования
1997 года «Потребители-
(кроме нашей страны, оно
проходило в США. Польше. Чехии.
Венгрии и Казахстане). Россия
лидировала среди
перечисленных стран по доле взрослых
людей, которые относили себя
к смотрящим телевизор -часто
и очень часто» (и была на
последнем месте по доле -часто
и очень часто» читающих).
бесплатное образование C5%). опять-таки развитие средств массовой
информации C2%), бесплатное здравоохранение C0%). За подобной
синонимией «всеобщности» и «бесплатности» (равнозначимой, отмечу,
для всех социально-демографических категорий опрошенных) стоит,
понятно, семантика государства и соотносящего себя исключительно
с ним государственного подданного, «подопечного человека» (наличие
даже и цветного телевизора в этой его социальной идентификации
мало что меняет). Именно для подобной «базовой личности» отсутствие
платы является воплощением равенства. Государство - не общество! -
есть в данном случае источник любых социальных, равно как и
технических (космических - читай: военно-промышленных), изменений.
Почему и «событие» здесь — это, по определению, всегда событие
государственного уровня и масштаба.
Иное социальное самоощущение, иное устройство общества
дает, естественно, другое представление о веке и его достижениях.
Сравним российские данные, например, с американскими. Превращение
этих стран в ведущие мировые державы, а их «противостояния»
в важнейший фактор мировой политики, равно как и мировое
влияние США в сфере науки, техники, искусства, — феномены опять-таки
XX века, прежде всего его второй половины. В этом смысле
принципиальны и два разных понимания «массы», массовости - два
различных варианта массового общества, массовой политики, массовой
культуры, реализованные в социальной практике двух этих стран.
В основе «классической» советско-росссийской модели -
мобилизация как бы неструктурированной массы подданного и подопечного
населения (всех и каждого», всех как одного) на исполнение директив
центра этого социального целого. Мобилизация осуществляется при
этом через соответствующие мобилизационные институты - школу,
армию, систему трудовой занятости и организации труда и проч.
(формы структурации, нормы исполнения и смысл самих действий
диктуются при этом тем же центром). В основе столь же обобщенно
представленной американской модели - равнодоступность центра
и центральных значений общества для различных его групп с их
интересами, запросами и ориентирами, которая обеспечивается
соответствующими специализированными институтами производства,
политики, науки, объединенными некоторыми общими ценностными
установками (прежде всего на достижение успеха и признания) и
универсалистскими нормами права. Символы достижения и права, права
на социальное достижение и его гратификацию (символы успеха и
закона) составляют в последнем случае фокус символической
идентификации граждан.
В первую пятерку наиболее значительных для
населения США событий XX века входят, по данным гэллапов- ю
ского опроса 1999 года10, достижение избирательного права См ht,p ^а,1ир соп^р<м
для женщин в 1920 году (его отнесли к самым значитель- f° * Р asp
НЫМ 66% Опрошенных, В цеЛОМ Назвали ЗНаЧИТелЬНЫМ По данным всероссийского
86%») и принятиеакта о гражданских правах в i964 году £^^ZZh-
E8%, В ЦеЛОМ ПРИЧИСЛИЛИ К ЗНаЧИТелЬНЫМ 82%). В дан- щин относят к наиболее важ-
НОМ случае непосредственным агентом, деятельным субъ- мым дпя человечества соци-
^ у, альмым изменениям XX века
еКТОМ ПОДОбнЫХ СОЦИаЛЬНЫХ ДОСТИЖеНИИ ЯВЛЯеТСЯ КОНеЧ- 26% опрошенных - пятая по
но же общество, его наиболее активные группы, ведущие важности позиция после толь
институты. ко мто у^я^х ч*^*
Сюжет истории: начала, вершины, поворотные пункты
Относительно «событий века» есть возможность сравнить материалы
трех опросов ВЦИОМ 1989-1999 годов (см. табл. i). Если брать
крупнейшие события века в оценках 1989 года, то общих точек для всего
российского населения здесь две: это Великая Отечественная война
и чернобыльская катастрофа - они не только очень важны, но и в
равной степени значимы для всех социально-демографических групп.
Значение же остальных важных событий (за исключением смерти Ленина
и полета Гагарина, которые чаще всего актуальны для наименее
образованной и наиболее пожилой группы) в 1989 году явно задавали самые
образованные респонденты. Они заметно чаще других отмечали такие
события, как Октябрьская революция, репрессии 1930-х годов, начало
перестройки. Первый съезд народных депутатов СССР, XX съезд
партии и провозглашенный им конец культа личности, а далее НЭП,
Столыпинские реформы, Февральская революция. Легко видеть, что
область «значимого» здесь задавалась представлением о ключевых
точках исторического пути страны (тогда еще Советского Союза),
«начатого» в октябре 1917 года. Далее выделялись либо отклонения от
«подлинно социалистического курса» («извращение истинных идей
революции»), либо символы некой иной, «альтернативной» траектории
развития России, возможности (и иллюзии) которой живо
обсуждались в прессе конца 8о-х годов опять-таки демократически
ориентированными фракциями тогдашнего образованного слоя.
Таблица 1. Самые значительны* события XX аака
(данные опросов по программе «Советский человек-,
в % к общему числу опрошенных в данном году, ранжировано по данным
первого исследования, приводятся лишь сопоставимые позиции)
Событие
Победа в Великой Отечественной войне
Октябрьская революция
Чернобыльская катастрофа
Полет Гагарина
Репрессии ЭО-х годов
Начало перестройки"
Ввод советских войск в Афганистан13
XX съезд партии
Коллективизация
Первая мировая война
Создание социалистического лагеря
1989
N-1250
77
63
37
35
ЭО
24
10
9
9
8
4
1994
N=1994
73
42
34
32
18
16
24
5
8
19
4
1999
N-2000
85
64
32
54
11
16
21
4
6
18
5
12
в опросе 1999 года - -Пере Десять лет спустя, в 1999 ГОДУ» общие события, равно
стройка*
13 значимые для всех категории россиян, это та же Вторая
в опросе 1999 года - -Война мировая, тот же Чернобыль плюс полет Гагарина (см. вы-
в Афганистане-. ше Q символическом престиже выхода в космос при
нарастающем дефиците позитивных символов
государственного целого). Из остальных наиболее существенных позиций более
образованные респонденты задают теперь лишь значимость
революции (как и прежде), распада СССР и социалистического лагеря, а
также перестройки. Фактически вся символика «иного» пути за
пределами данной траектории, приведшей к развалу и уходу с исторической
сцены прежней «могущественной», «великой» державы, стерлась,
подверглась переценке и потеряла прежнее значение - вместе с авто-
ритетом вчерашней группы держателей наиболее значимых символов
и смыслов. Соответственно в перечне событий и составленном из них
сценарии на первый план выдвинулась семантика тяжелых для
страны, прежде всего военных, испытаний (так чеченские войны
1994"!99<>.но особенно I999000 годов, вновь
актуализировали значимость давних афганских событий14). Так и
что сегодня и сама « перестройка» оказывается в несколь- в общесоюзном опросе по
^ итогам 1988 гола гпавным со
КО НОВОМ, Существенно ООЛее «негаТИВНОМ» СМЫСЛОВОМ бытием было названо начало
КОНТеКСТе, СВЯЗЫВаЯСЬ уже Не С ВОЗМОЖНЫМИ НОВЫМИ На- вывода советских войск из
чалами и альтернативными путями развития, а с крахом T^°^%^^7Z\
прежнего государственного целого, представая теперь как есть мнение 1ээо: 288
бы «началом конца».
При этом негативность, катастрофам самих военных событий,
вызвавших их социальных причин и самых серьезных человеческих,
общественных последствий перенесены теперь на 90-е годы как период
«разрушения» общего прошлого (легенды о его испытаниях и
победах). Тогда как из самого этого прошлого, его коллективных образов
негативные моменты, напротив, максимально вытеснены: так,
ни к числу наиболее значительных событий столетия, ни к числу
самых болезненных разочарований века россияне сегодня не относят ни
ГУЛАГ, ни холокост («одним из самых значительных событий» XX
века холокост назвали 25% опрошенных в России и 65% опрошенных
в США). Больше того, и падение Берлинской стены, и даже сам распад
Советского Союза для них менее значимы, чем, скажем, для граждан
США (одним из самых значительных событий распад СССР назвали
39% россиян и 47% американцев).
Допустимо сказать, что «субъект» приведенных здесь оценок
(а соответственно и их масштаб) за десять лет при всех переменах
остался прежним. Это советская страна, советская держава, и
перечисленные события - события ее истории. Семантика непрерывности,
устойчивости, повторяемости и в этом смысле минимальной
понятности, надежности и предсказуемости каждого отдельного
существования и сегодня связывается в России лишь с подобным коллективным
целым (и наоборот: стать символами для подобного сознания могут
только те фигуры, места, события, которые воплощают непрерывность
или повторяемость: символы здесь - как правило, символы
неизменности, а не трансформаций). Вместе с тем смысловые рамки
перечисленных оценок, их направленность и модальность изменились. Все
сколько-нибудь проблематичное, болезненное, нежелательное из
образов далекого прошлого при этом последовательно вытеснено, так что
само оно как бы превращено в перечень утрат «за годы советской
власти». Однако травматические воспоминания о собственно советском
периоде истории, поднятые в свое время раннеперестроечной
публицистикой и отозвавшиеся в негативных массовых оценках советского
строя на рубеже 1980-1990-х годов, теперь сами уже оказались во
многом перенесены на эти годы (периоды правления Горбачева и Ельцина,
которые-де и «разрушили» общее целое, задававшее периметр
коллективной идентификации «всех», «всех как одного»). Зато лучшим
временем XX века в массовом сознании стала эпоха Брежнева, как
излюбленным предметом интеллигентской идеализации - последние Романовы.
Соответственно координата будущего (мифологизированного
далекого или прагматически-приближенного), семантика начала или
альтернативы, характерная, замечу, для массовых настроений 90-х
годов в большинстве стран бывшего «восточного блока», в нынешних
российских оценках 1999 г°Да отсутствует либо ушла в тень, зато вперед
выдвинулась ностальгическая составляющая. Она в данном случае
и кладется в основу «истории»: можно сказать, для нашего и других
подобных случаев история — это «то, что мы потеряли», что ушло,
разрушено, отнято и т.п., а не то, например, что построено, что приобрели,
сохранили или отстояли (подробнее см.: Гудков 2004:83-120).
Максимально значимые смысловые точки исторического «пути»
представлены для такого сознания лишь негативным способом, с помощью «фигур
умолчания», знаков отсутствия, в модусе утраты того, что было, либо
томления по тому, чего еще нет, а чаще того и другого вместе. Подобная
семантическая композиция, собственно, и составляет конструкцию
ностальгии (см.: Starobinski 1966; Davis 1979» Nostalgia I992)-
Легко заметить, что представления о прошлом приобретают здесь
структуру медицинского «симптома». К «истории» относится именно
то, что не прожито как опыт и не разрешено как проблема, а потому
постоянно повторяется. Подобная «история» есть миф вечного
возвращения. В высоко значимое и утраченное «прошлое», «историю»,
«традиции» при этом всегда попадает то, и только то, что повторяется.
Иными словами, то, что совпадает с конструкцией основного,
неразрешимого в каком бы то ни было практическом плане и потому
настойчиво мифологизируемого конфликта: неспособности сделать выбор, стать
собой и раз навсегда извлечь урок из сделанного. В основе подобной
истории как повторения, истории как мифологии - конструкция
постоянного переноса (действия, ответственности, вины), бесконечной,
сновиденной кафкианской отсрочки.
Показательно и другое. Именно в 1989 году престиж нашей страны
в сознании ее граждан был самым низким. Так на вопрос новогодней
анкеты: «Кому бы могла служить примером наша страна?» - самым
распространенным ответом в этом году был: «Никому» C4%
опрошенных, еще 5% ~ «Может служить только отрицательным примером»,
44% затруднились с ответом). Соответственно примерами,
носителями ценных достижений виделись тогда Япония C4% опрошенных),
США B8%), Швеция G%). «другие развитые капиталистические
страны» B8%) (Есть мнение 1990- 283-284). Сегодня ситуация (т.е.
ностальгическая картина прошлого в свете «конца века») выглядит
совсем иначе. Изменилась соотносительная оценка обоих полюсов
ценностной шкалы («мы-они») — России и США. Вот как
распределились в 1999 Г°ДУ ответы на вопрос: «Какая страна в целом сделала для
человечества в XX веке больше полезного/принесла больше вреда?»
(август 1999 г°Да» N=i6oo, приводятся данные лишь по трем
крупнейшим странам, в процентах к числу опрошенных соответствующей
социально-демографической группы; см. табл. 2).
Группа наиболее образованных россиян лидирует сегодня не
только в высокой оценке российского, советского и снова российского
опыта, но и в его ретроспективной переоценке. Это момент любопытный.
Дело в том, что именно образованные россияне (в частности,
тогдашние читатели «Литературной газеты») давали в 1988-1989 годах самые
негативные ответы на вопрос о значимости опыта нашей страны для
других стран, для мира в целом: доля носителей «черного сознания»
была среди них в 4-5 Раз больше, чем в целом по стране. Сравним
россиян со средним образованием, - в большой мере разделяются
теперь молодежью и образованными респондентами. Популярность
последнего российского императора среди молодежи - феномен
воздействия массовых коммуникаций, и в частности нового русского кино
(а ля Никита Михалков). Символические фигуры инициаторов
крупномасштабных социальных перемен в стране — относительной
либерализации, демократизации, перестройки, чью авторитетность должна была
бы задавать и воспроизводить интеллигенция, поддержаны ею весьма
слабо; в результате они оттеснены в самый низ списка. По ответам на
несколько иной по форме и смыслу вопрос о фигурах, оказавших
наибольшее влияние на историю в XX веке (уже упоминавшийся
ноябрьский опрос 1999 год2» N=i6oo), выявляются четыре лидера: Ленин
F5%), Сталин E1%). Гитлер E1%). Горбачев D2%). Активнее других
групп все эти четыре фигуры называют наиболее образованные
(а в случае Сталина и Гитлера и более молодые) россияне.
Таблица 3. Кого мэ политиков, возглавлявшим наша государство в XX ввкв,
Вы бы назвали самым выдающимся?
(январь 2000 года, 14=1600. в процентах к числу опрошенных соответствующей
социально-демографической группы)
Политик В целом Возраст Образование
Сталин
Ленин
Андропов
Николай II
Брежнев
Горбачев
Ельцин
Хрущев
19
16
11
9
9
7
4
3
18-24
года
14
15
6
15
8
9
5
1
25-39
лет
17
12
12
13
10
9
4
2
40-54
года
18
18
14
10
7
6
3
3
55 лет
и старше
25
20
10
3
11
4
4
4
высшее
14
15
11
10
6
14
7
2
среднее
17
13
14
12
8
6
4
3
ниже
среднего
24
22
7
6
12
4
3
3
Похожую, но более подробную картину дает перечень избранных
населением кумиров столетия (см. табл. 4)-
Таблица 4. Выбарита трах людам, которых с наибольший правом
можно было бы назвать «русскими кумирами XX вака»
(январь 2000 года, N=1600. процентах к числу опрошенных соответствующей
социально-демографической группы)
Кумир
Гагарин
Высоцкий
Сахаров
Г Жуков
А.Миронов
Ленин
Л.Толстой
Солженицын
Сталин
Л. Орлова
В целом
32
29
24
24
21
16
16
15
14
12
18-24
года
44
33
12
14
26
7
15
18
14
14
Возраст
25-39
лет
29
39
29
16
29
15
18
12
8
8
40-54
года
29
29
30
25
21
13
16
18
11
12
55 лет
и старше
32
18
21
35
12
23
14
16
22
14
Образование
высшее
33
27
26
31
18
14
22
22
14
8
среднее
31
34
29
19
25
11
18
15
10
12
ниже
среднего
32
23
18
28
17
23
10
13
19
14
Как видим, вчерашние символы интеллигентского
самоопределения в определенной мере усвоены нынешним массовым сознанием. Не
только герои кино- и телеэкранов А. Миронов и В. Высоцкий, но даже
А. Сахаров выдвигаются сегодня в качестве образцов группой средне-
образованных россиян среднего возраста (видимо, она — мужская ее
часть применительно к Высоцкому и женская по отношению к
Миронову - и представляет собой в наших условиях передаточный механизм
культурной трансляции). Преобладающе «интеллигентскими»
кумирами выступают сегодня разве что Л. Толстой и Солженицын, но и их
символическую значимость в большой мере разделяют все остальные
группы и слои. Та же социальная диффузия — но со сдвигом от более
старших и наименее образованных россиян ко всем остальным -
характерна для символической поддержки Ленина, Сталина и Жукова.
Молодежная популярность Гагарина и Л. Орловой - феномен того
массированного телевизионного воздействия, о котором уже говорилось
(«старое кино» на сегодняшних телеэкранах регенерировало в этом
последнем случае и ностальгические воспоминания наиболее пожилых
респондентов, а чаще - респондентов.
Иными словами, общая картина символического пантеона
сегодняшних россиян представляет собой результат наложения нескольких
явлений, процессов и эпох. Основу ее составляют советские вожди
и военачальники (для самых старших россиян) вкупе с
телевизионными кумирами 1970-1980-х годов (для среднего поколения), к которым
годы гласности и перестройки добавили малочисленные вкрапления
прежде запретных (интеллигентских) кумиров тех же двух
десятилетий, предшествующих нынешней эпохе развала и упадка, 90-м годам
(более подробно см.: Дубин 19966).
Писатели века
Подобный процесс усвоения и переосмысления выборочных
интеллигентских символов в ходе их амальгамирования с
нормативно-советскими образцами и семантикой при одновременном отвержении всего
интеллигентского смыслового контекста и при ценностной
дисквалификации социального авторитета прежних образованных слоев виден
и на той сфере, которая составляла заповедный домен образованного
сословия, - на литературе, значимости и популярности
литературных образцов15. В ноябре 1998 года респондентам, 15
представлявшим по своим социальным и демографиче- впрочем, это можно было бы
., * показать на массовых предс-
ским характеристикам все население страны, был среди таелениях о новейшей музыке.
других вопросов задан и такой: «Какие из перечисленных где первым композитором ое
ка назван (правда лишь нес-
ниже русских романов, написанных с начала столетия по колькими ^нтами опро.
НЫНеШНИЙ ДеНЬ, ВЫ бы ПРИЧИСЛИЛИ К ЛУЧШИМ ЛИТератур- шейных россиян) Игорь
ным произведениям XX века»? Прилагавшийся список «woa, первым художником -
„ v Александр Шилов и т п
включал 21 роман - вещи разных десятилетии, разной
поэтики и разной читательской судьбы; к ним можно было добавлять по
своему желанию и другие книги (этой возможностью воспользовались
50 человек — 2% опрошенных). Можно было отметить несколько
позиций, в среднем каждый читатель назвал по два романа. Четверть
опрошенных россиян затруднились с ответом. Ответы остальных
подразделяются по объему ответивших на три явные группы: поддержка
i/4-1/3 населения, примерно i/io россиян и несколькими процентами
респондентов (ответы даны в процентах от всех опрошенных):
М. Шолохов «Тихий Дон» 340/о
А. Иванов «Вечный зов» з°0/о
М. Булгаков «Мастер и Маргарита» 27%
И. Ильф, Е. Петров «Двенадцать стульев» 25%
К. Симонов «Живые и мертвые» 12%
Н. Островский «Как закалялась сталь» и%
А. Рыбаков «Дети Арбата» го%
A. Фадеев «Молодая гвардия» ю%
Б. Пастернак «Доктор Живаго» 5%
Л. Леонов «Русский лес» 4%
B. Пикуль «Слово и дело» 3%
Остальные «подсказки» — а по количеству фамилий это половина
списка — собрали лишь по 1-2% опрошенных каждый (либо и того
меньше): эти значения лежат в пределах доверительного интервала,
различия между ними статистически не значимы.
В новейшую эпоху репутацию популярного романиста (как,
впрочем, и писательские репутации вообще) создавали, а во многом и
поддерживали читательницы. Такова ситуация и в нашем опросе. Доля мужчин
несколько выше нормы лишь среди почитателей «Двенадцати стульев»
и «Слова и дела». Среди приверженцев остальных романов либо заметно
больше доля женщин (именно так обстоит дело с книгами Булгакова
и А. Иванова, Рыбакова и Шолохова), либо — например, по отношению
к романам-символам интеллигентской культуры 1960-1980-х годов -
различий между читателями по полу практически нет.
Возраст, поколенческая принадлежность — характеристика,
дифференцирующая читателей более тонко. Молодежь (и люди с высшим
образованием) явно лидирует среди тех, кто выделил романы
Булгакова и Пастернака, «Двенадцать стульев» и «Лолиту». Пристрастия
40-50-летних — эпопеи А. Иванова и Шолохова. Самое старшее
поколение представлено поклонниками Н. Островского, читателями
Симонова и Фадеева. Среди почитателей Фадеева и Островского
преобладают приверженцы КПРФ.
В целом, как видим, самые значимые и в немалой степени разные
по смыслу символы интеллигентской культуры 1960-1980-х годов
(городской молодежный роман Аксенова «Звездный билет» и сельская
повесть Белова «Привычное дело», платоновский «Чевенгур» и гроссма-
новская «Жизнь и судьба», «Дом на набережной» Трифонова и «Один
день Ивана Денисовича» Солженицына, «Сандро из Чегема» Фазиля
Искандера и «Москва-Петушки» Венедикта Ерофеева, «Доктор
Живаго» Пастернака и «Лолита» Набокова) более или менее широкой
публикой — а это, по демографическим особенностям России, люди
старшего возраста — сегодня не поддержаны. Характерно, что на
приверженности к этим символам, не утвержденным и не подхваченным
большинством, сошлись лишь самые молодые и образованные
россияне. А это значит — перед нами события не шестидесятнической эпохи,
а уже их отзвук 90-х годов в поколении «детей» и «внуков», в
решающей мере — результат раннеперестроечной гласности и тогдашнего
публикационного бума. Впрочем, социальная сила, социальная база
этого воздействия (или, точнее, острота его осознания людьми)
достаточно невелика.
Выйти за рамки данного, количественно очень узкого
читательского контингента, как и вообще за пределы круга интеллигентских
ценностей и идей, сумели в нашем списке только «Двенадцать стульев»
и «Мастер и Маргарита», пережившие уже несколько читательских
поколений; шаг по направлению к ним в других обстоятельствах и под
действием иных факторов сумели пройти «Дети Арбата». Причем их
известность ничем не обязана школе и телевидению, тогда как за
популярностью, например, Фадеева и Островского во многом стоит именно
школьная программа, как за известностью А. Иванова — многократно
повторявшийся телесериал (романы некоторых других из упомянутых
писателей тоже экранизировались). Впрочем, круглосуточный
юбилейный телемарафон Венедикта Ерофеева на ответах наших
респондентов не сказался. Символ новейшей литературы для самых молодых
и образованных жителей столицы и крупнейших городов — бестселлер
В. Пелевина «Чапаев и Пустота» - причислили к лучшим
произведениям века 9 опрошенных. В итоге можно сказать, что подавляющее
большинство лидирующих книг списка заняли бы на шкале широких
читательских пристрастий примерно такие же места ю, 20 и даже 30 лет
назад (если не более). То есть не менее двух последних поколений
крупнейших писателей страны, а также слоев их культурной поддержки,
лидеров читательских мнений в России, как оказалось, не повлияли на
сознание и оценки массового читателя сколько-нибудь ощутимо.
Некоторые выводы и соображения
Опросы последних лет и особенно последнего года, посвященные
представлениям жителей России об уходящем XX столетии, выявляют
несколько моментов в массовом сознании, в структурах коллективной
идентификации россиян. Выделю среди них главные. Это
преобладающая негативная оценка XX века и людей, живущих в XX веке, по
сравнению с предыдущими столетиями; сосредоточенность коллективного
образа прошлого, с одной стороны, на моментах общей беды,
совместного испытания, прежде всего войны, с другой — на символике
прежнего советского и нынешнего Российского государства как «великой
державы», с третьей - на символах технических открытий, а в
социальном плане - на достижении обществом прежде всего уравнительно-
популистских целей; усвоение массовым сознанием выборочных
элементов интеллигентского «пантеона» при значительной утрате
интеллигенцией прежнего культурного авторитета и сколько-нибудь
отличительного собственного места, общественной роли, в том числе
при прямом отказе от ее собственных ценностей и символов.
Любые представления о прошлом, истории, ее фазах и отрезках
(включая последнее столетие) связаны с характером конкретного
общества, составом, ресурсами и потенциалом групп, структурой
институтов, господствующим или господствующими в нем типами человека,
самопониманием этого последнего. В частности, для коллективной
памяти о прошедшем — но сначала, конечно, для того, чтобы
совершились события, которые стоило бы помнить, - необходимы
определенные самостоятельные группы или хотя бы группа деятельных и
авторитетных людей, которая считает это прошлое своим не потому, что оно
в него «вляпалось» или ему его «навязали» («оккупировали»), а
потому, что она наряду с другими активно участвовала в его осуществлении,
инициировала те или иные события. А потому понимает их смысл,
готова его отстаивать или - если решит, что это необходимо, —
корректировать, но в любом случае способна за этот смысл отвечать. Плоды своего.
по собственному почину и на собственный страх и риск ведущегося
осмысления подобного опыта она, далее, предъявляет «большому»
сообществу, закладывая начало традициям подобной работы, для
поддержания, продолжения, развития которой необходима широкая социальная,
межгрупповая, институциональная основа. Это, собственно, и есть
общество в совокупности его разнообразных групп, органов, структур,
систем, среди которых - субсидируемая и гарантированная всем
обществом подсистема коллективной памяти. Но именно в силу этого
разнообразия — общество со вполне определенными универсальными
ценностями, разделяемыми критериями оценки, согласованными
и признанными правовыми и моральными ориентирами,
отвлеченными от чисто индивидуальных и групповых интересов
Во-вторых, этот опыт может быть осмыслен, обсужден,
поддержан и воспроизведен, только если общим трудом выстроена и
повседневно существует публичная сфера с ее разнообразными формами
совместного анализа, коллективной (в том числе специализированной)
рационализации, заинтересованной дискуссии. Речь об особых
социальных устройствах и культурных приспособлениях самого широкого
спектра - от клубов и парламента до «открытых» лекций и семинаров,
от малотиражных журналов до толстых газет и десятков
телевизионных каналов, включая — но лишь наряду с многочисленными иными —
государственные и общенациональные.
Как бы там ни было, основой остается представление о
самостоятельном и деятельном индивиде и об обществе как поле позитивного
учета интересов, ресурсов, перспектив подобных индивидов,
согласования их действий. Иначе отчужденное (как будто бы опять «не мое»)
прошлое выступает то неприятным, беспокоящим объектом
ускользания, отталкивания и вытеснения, то заповедником компенсаторных
проекций мифологического «золотого века». У атомарного и
подопечного человека, даже мобилизованного и сбитого в массу, истории не
бывает: здесь действует социальная физика. Поэтому истории как
совместной биографии самодеятельных субъектов, рамки их
коллективного смыслового соотнесения, как обобщенной символической
конструкции опыта, а потому и как «реальности» самостоятельно
прожитой жизни - своей ли, других людей или иных поколений - в наших
условиях, собственно говоря, нет. Собственная история в массовом
сознании россиян заменяется тем или иным, когда более, когда менее
жестким, но по-прежнему единственным вариантом легитимационной
легенды власти, беспроблемность и безальтернативность которой
подкреплена современными высокотехническими средствами ее
популяризации среди подначального населения.
О привычном и чрезвычайном
1 Опубликовано:
Неприкосновенный запас. 2000 № 5.
Цепь событий, разметивших политическую и общественную жизнь
в России между сентябрем 1999 и мартом-маем гооо года, довольно
быстро получила итоговую оценку в высказываниях лиц, близких
к власти, в растиражировавших эти высказывания средствах
массовой коммуникации, в суждениях практикующих политологов,
экспертов, консультантов и проч., так или иначе отреагировавших на то
и другое. Смысловой вектор происходящего видится при этом вполне
однозначно: перед нами, как нас уверяют, сплочение «общества»,
власти, массмедиа вокруг фигуры ельцинского преемника, кандидата
на его место и, наконец, избранного Президента Путина (не буду
отграничивать акты собственно сплочения от символической
демонстрации согласия — в данном случае это различие не значимо, а
потому и не работает). Характер процесса, масштабы и скорость его
проявления квалифицируются как экстраординарные, небывалые,
невиданные. Вместе с тем - и тоже достаточно рано — в несколько
более независимых средствах массовой коммуникации стали не так уж
редко звучать голоса тех, кто расценивал происходящее на
политической авансцене, в закулисье и «зрительном зале» как, напротив,
вполне знакомое, даже стертое от повторений, как феномен дежа ею.
Сам процесс, его структура и динамика на материалах опросов
общественного мнения социологами прослежены, варианты объяснения
так или иначе предложены (см.: Гудков, Дубин гооо; Левада гоооб),
моя задача сейчас — в другом. Я бы хотел показать, что между
феноменами чрезвычайности и привычности в общественной жизни России,
в сознании и поведении людей есть связь, охарактеризовать эту связь
и для этого несколько подробней описать сами подобные феномены,
точней говоря — поговорить об их социологическом смысле. Он
выходит за рамки кадровых перетасовок, в изобилии представленных нам
на экранах и газетных фото, равно как и пресловутых то ли
манипуляций со стороны массмедиа, то ли манипулирования ими самими.
Мало того, он, по-моему, шире и всей сферы политического. Моим
предметом и будет не собственно политика и институциональные
формы политического действия, а социология в ее
антропологическом развороте, т.е. механизмы привычки и чрезвычайности как
составные части антропологической конструкции «российского
(советского) постсоветского человека». На отечественной почве
разработка понятий и моделей для такого анализа, при всей насущной
потребности в них, находится, пожалуй, почти что в начальной фазе,
поэтому приходится едва ли не каждый раз наново выстраивать весь
довольно громоздкий аппарат.
Если опознание тех или иных явлений в качестве
экстраординарных закрывает их от дальнейшей рационализации самой этой
ценностной, сверхценной маркировкой: для нее как бы нет мыслительных
средств, кроме прямого указания, зрительного показа («Все выходящее
за рамки обычного мы называем чудом», — круглосуточно учит нас
рекламный телеслоган), то привычное с той же силой раздражает из-за
своей повседневной очевидности, а потому оно (парадокс, не правда
ли?) незаметно, поскольку с не меньшей надежностью защищено от
внимания и понимания равнодушием, скукой, оскоминой. Так в
«Похищенном письме» Эдгара По драгоценный документ прячут... у всех на
виду. Между тем общеизвестное, затасканное, клишированное —
обессмысленное, стерилизованное постоянным, всеобщим
употреблением — достаточно сложно устроено и, кроме того, жизненно важно:
избитые дороги — самые ходовые. Что же такое привычка? Попробуем
разобраться шаг за шагом.
2
Привычка как конструкция, привычность, свойство привыкать и то,
к чему привыкли (характерна подобная безличность: привычное это
мир Man, on или it), — это простейшая мера, эталон для множества
повседневных социальных сравнений. Мера сопоставимости себя с
другими, нынешнего с прошлым, «нашего» с «ихним», а стало быть, мера
оценки и самооценки. «Не я один такой - все такие», «А я что? Я как
все» - вот кредо «человека привычного», ко всему привыкающего
и, больше того, привыкшего привыкать, вести себя так и
исключительно так. «Люди привычные» — это адаптивные, приспосабливающиеся
люди. И не просто эмпирически выживающие, вынужденно
притирающиеся, как теперь говорят, «по жизни»: установка на привыкание
и свою одинаковость в этом со всеми другими - одна из их ведущих
черт, может быть, даже главная.
Тем самым проясняется основа подобных сравнений себя с
остальными и настоящего с прошлым (такого рода социальные
уравнения могут, вообще говоря, строиться на разных основаниях, а потому
иметь разный смысл — например, для разных групп или обществ
различаются не просто стандарты равенства, но и его типы). В данном,
советском и постсоветском, случае, эта основа — представление о
минимуме (тогда его оборотная сторона - недоброжелательность в адрес
всего, поднимающегося над уровнем минимальной нормы:
подозрительность к богатству, зависть к успеху, мстительная ненависть
к сложности [см.: Дубин 2001а: 273-278J). О минимуме собственных
ресурсов, но гораздо жестче — минимуме достояния у прочих и
привилегий этим остальным (по лагерному кодексу: «Или всем
дополнительное, или все подыхайте» [Солженицын 1963:3°])- Минимуме
своих запросов к жизни, к партнерам, но, еще важней, минимуме
требований «ко мне» со стороны других: как обычно - и ни на йоту не
больше. Привычка - это минимальная и общепринятая норма, а
значит — общепонятный и анонимный, но от этого нисколько не менее
жесткий механизм социального контроля. Контроля не
формализованного, не сконцентрированного в том или ином институте, а
прошивающего саму ткань миллионов обыденных микродействий и
взаимодействий, вживленного в ход повседневного поведения, структуру
ставших «естественными» установок и ожиданий. В самом простом
и четком виде это — символическая «пайка», вырожденный, до предела
редуцированный тип социального договора - меня с другими, всех нас
с властью: дай что положено и не требуй сверх меры, «не дави», «не
доставай», «дай дохнуть». А соответственно и своеобразная красная
черта, мысленный ограничитель, заданный и принятый уровень
переносимого внешнего давления: «Передайте Ильичу: / Нам и десять
по плечу. / Ну, а если будет больше, / Сделаем ему как
в Польше»'. 1
Привычка - обозначение, код или модус определен- Речь ° ^тв цен на "f дку
г J г в поздисброжмсвскии период
ного типа социальности. Так наш человек понимает себя и о волнениях польских рабо-
как социальное существо, из такого понимания своей об- чих в iwo-imi годах, в ответ
на которые премьер В Яру-
щественнои принадлежности, своей «природы» он, как Э9ПС№йА ввеп ш стране во;и.
Правило, ИСХОДИТ. Как уже ГОВОРИЛОСЬ, В ОСНОВе ЗДеСЬ - нов положение, впрочем.
образ минимизированного человека и человека как все, ничего похожего на -солидар-
г г ность» в СССР так и не воз-
равного любому в этом минимуме социальности. Но как „ИКло
«маленький человек» он — человек подвластный, а это
уже другое измерение социальной жизни, «вертикальное»,
представленное формальными институтами социума (меня здесь интересуют
не сами институты, а своего рода «переходник» к ним — деталь,
представляющая институциональный план общества в
антропологической конструкции человека). В этом иерархическом плане
привычный человек - это «человек вынужденный», заставляемый жить,
принуждаемый к социальной жизни и среди себе подобных, и по
отношению к «высшим». Важно, что всякий потенциальный партнер
как «обобщенный Другой» (лишь только в нем опознан не такой,
«как я», как «все мы», люди привычные и живущие по привычке)
переживается им в модусе неприязни, как посторонний и
нежелательный, требовательный и непонятливый, как «чужой» (в пределе он
и вправду опознается как «не наш», «не русский», хоть в прямом,
хоть в переносном смысле). Данный элемент антропологической
конструкции напоминает то, что Макс Шелер феноменологически
описал под термином «ресентимент» — различия в генезисе и
функциях двух этих явлений сейчас не обсуждаю (см.: Шелер 1999:11-64).
Говоря социологически, подобную деталь в структуре поведенческой
регуляции можно представить как механизм, который обеспечивает
патерналистской массе типовую ориентировку в обстоятельствах
социальной динамики. Это «ответ» простейших форм
статично-традиционалистского сознания (сознания подчиненных и подопечных) на
явления и процессы дифференциации общества, феномены
культурного усложнения. Соответственно здесь встает вопрос о так
называемых «интеллектуальных элитах», функция которых, казалось бы. по
определению не может сводиться к адаптации, а заключается в том,
чтобы культивировать сложность. «Другие - это ад», - мог бы,
переиначив сартровского героя, сказать человек привычный, если бы в
отличие от него верил хоть в какой-нибудь ад и рай (русифицируя Гоб-
бса. Мераб Мамардашвили называл это отношение «партизанской
войной каждого с каждым», видя именно в нем «горючий материал
репрессий» [Мамардашвили 1996:i72D- Жизнь среди других, кроме
разве что самых близких по крови, социальное участие для него -
всегда в тягость, всегда «через не хочу» и «через не могу». Привычка,
чувство привычности, установка на единение с себе подобными
привычными людьми, с одной стороны, и сознание своей подолечности,
зависимости от других как «чужих», агрессивная готовность к опеке
«сверху» и стремление избежать этой давящей силы и связанных
с ней неприятных обязательств, с другой. - взаимосвязанные
и взаимодополнительные планы, держащие на себе конструкцию
советского и постсоветского человека.
В этом смысле привычка, отсылка к привычному — механизм
уклонения от любого конструктивного партнерства, кроме чисто
вынужденного и минимизированного взаимодействия в заданных
рутинных рамках. Тактика социального взаимодействия здесь —
всяческий уход от сотрудничества, от позитивного социального
взаимодействия и от связанных с ним императивов социальной состоятельности
(предупредительности, коммуникабельности, заинтересованности
в партнере, относительной рациональности и проявленности
мотивов собственного поведения, доверия, честности, ответственности
и проч.). В основе такой тактики — «негативная идентификация».
Разновидности такого поведения - лукавство, прибеднение
(«шлангом прикинуться»), постоянная халтура и туфта, страх и связанная
с ним агрессия (не сила, а именно агрессия), зависть и обида (рессен-
тимент), эскапизм и ретроориентация. Функция подобного
уклонения — максимально снизить вклад в действие, которого,
предполагается, от индивида могут потребовать и которое он рассматривает как
угрожающее и отталкивающее, минимизировать затраты,
социальные расходы: «отойти, не стоять во всем этом», как предлагает
персонаж Михаила Жванецкого. (Кстати, не эта ли базисная и
повседневная тактика ускользания дает — уже на другом уровне, при
соответствующей ее мировоззренческой, идеологической
обработке, - известную фигуру «загадочной славянской души», России,
которую «умом не понять» и проч.?) Понятно, что подобное увиливание
влечет за собой или, уж по крайней мере, подразумевает
перекладывание на других и собственно дела, и ответственности («вины»)
за сделанное.
Важно подчеркнуть, что привычка, механизм привычности - не
обобщение травматического опыта (опыта общения, социального
взаимодействия как травмы), а его упреждение и избегание. Это не резюме
прошлого, а установка на принципиально неопределенное, поскольку
не подвластное хоть какой-то рационализации и не контролируемое
самим индивидом будущее - своего рода страховка в условиях
неопределенности. Оно как бы заранее предваряется тем, что свои возможности
заблаговременно и демонстративно минимизируются («мы — люди
маленькие», «мы не мыслители, у нас зарплата не та», как выражается
герой Шукшина), но точно так же или вместе с тем загодя снижаются
и излишние, «непомерные», «непосильные» требования со стороны
других. Апелляция к привычному в такой ситуации - инструмент не
только ценностного самозанижения, но и смыслового понижения
образов других. В этом смысле отсылка к привычному - и только к
привычному - с неизбежностью, нормативно предусматривает упрощение,
обеднение, очернение образа «Другого». Тем самым для «привычного
человека» выворачиваются, переводятся в дистанцию и агрессию
повседневные отношения вынужденной круговой поруки или
«коллективной ответственности», в которых он существует, а таков в
отечественных условиях ведущий тип социального согласия, наиболее принятый,
хотя и крайне неэффективный, предельно расходный механизм
мобилизации масс. Часто фиксируемая в социологических опросах «неуве-
ренность* респондентов в будущем - это их
неуверенность в том. что оно будет таким же, как прошлое,
привычное и ретроспективно стилизуемое в том же духе.
(Относительно будущего в повседневной жизни человека
привычного действуют, как правило, две поведенческие
тактики: либо «иного не дано, либо «авось да небось*2.)
Собственно прошлого, как и будущего, т.е. ценностной
гетерогенности мира, ценностной асимметрии сделанного
и предстоящего, которая выступает механизмом
непрерывного достижения, самоповышения, улучшения жизни,
задает перспективность существования, в сознании
«человека привычного* нет. Жизнь по привычке — жизнь
фрагментарная и случайная, сопровождаемая чувством, что
идти некуда и жить незачем (от этого, а не от каких-то немыслимых
трудов и надорванности на них идут постоянные у большинства зрелых
и пожилых россиян усталость, страх и одновременно
немотивированная агрессивность, постоянная заторможенность вместе со
взвинченностью и, наряду с этим, скорбным бесчувствием).
Итак, с одной стороны, разделяемая привычка (совокупность
привычного) очерчивает границы социального мира, «нашего*
пространства, где объяснения и комментарии не требуются (от хамского «Не
понимаешь, что ли?* до вкрадчивого «Ну, вы же понимаете*). С другой,
она - средство социального контроля над поведением членов данной
общности, так очерченного и понятого социального мира. С третьей,
привычка - основной механизм воспроизводства «советского
человека*, несущая деталь репродуктивной структуры советского общества
(особенно в лиминальных и экстремальных ситуациях, которые
привычка не только не исключает, а, напротив, подразумевает, больше
того - создает, вызывает к жизни).
В привычке как социальном механизме и культурной
конструкции (штампе, стереотипе, клише) важны два смысловых момента. Во-
первых, тут воспроизводится лишь форма действия без его
содержательных моментов. Тем самым действие приобретает для самого
действующего лица характер самодостаточного, замкнутого, внецеле-
сообразного (не целеориентированного. не инструментального), но
при этом простого (в отличие от сложных замкнутых действий —
смыслотворческих, игровых и т.п.), как бы природного («привычка -
вторая натура*). В принципе по типу это, скорей всего, близко к
«традиционному* действию в его классическом понимании.
Но таким образом, во-вторых, и сам действующий ведет себя при
этом так, словно он себе не принадлежит, словно это делает «не он*:
редуцируя осмысленность действия, он освобождает себя от
инициативы, но и разгружает от ответственности. Важней всего здесь то. что
для описываемого плана всей конструкции «советского человека*
(одного из планов его сознания) действием может и будет считаться,
называться, признаваться только то, что привычно, без конца
повторяется, заранее известно (то, что делают все, и то. что делается всегда -
феномены социальной и культурной инерции). Действия такого типа
советские люди будут не просто производить и воспроизводить, но их
будут искать, тосковать по ним и т.п., одновременно томясь и жалуясь,
что в их жизни «ничего не происходит*: функциональная
характеристика подобного действия как раз в том. чтобы стремиться к нулю и то-
В «спонтанных- конструкциях
последнего типа А.
Пятигорский видит психологическую
попытку •замаскировать
подавляющую силу ситуации, ее
власть <... > почти
абсолютную- и попутно отмечает, что
из находок фрейдизма един*
ственно усвоенной в русской
культуре оказалась -идея
коллективной психологии-, то.
что •подсознательное было
внеличностным.
коллективным, массовым- (Пятигорский
1996:119).
миться этим своим (и общим) состоянием: «Как дела? - Ничего. - Ну,
так это и хорошо*.
Итак, по устройству привычка есть механизм негативного
самоопределения. По функции она - регулятивное устройство в системе
механизмов, нормирующих социальное поведение. По степени
общности задаваемой таким образом нормы привычка — основа для
согласования определений реальности и самоопределений по всем основным
осям идентификации человека: через нее идет негативное соотнесение
советского человека с властью, с ближними и дальними «другими*,
размежевание между «мы* и «они*, неформальной группой «своих*
и предельным уровнем социального целого - государством, страной.
По содержанию привычка есть проективное устройство смысловой
примитивизации поведения, норма понижения самооценки и оценки
«Другого*, упрощения требований к себе и ожиданий от «них*. Она -
тип или модус смысловой конституции социального мира в советских
и постсоветских условиях. В этом смысле привычка — механизм не
защитный (реактивный), а основополагающий, конститутивный,
конструктивный. Это несущая конструкция антропологического
автостереотипа, устойчивая, воспроизводящаяся коллективная
самохарактеристика.
По данным опроса ВЦИОМ 1994 г°Да B957 человек), 64% опро- а
шенных согласны, что в России привыкли «довольствоваться малым, *
не гонясь за успехом и богатством* (не согласны 27%), 58 — что £
в привычке у россиян «относиться друг к другу по-свойски, не думая $
о выгоде* (не согласны 29%), 57% — что мы привыкли «все делать со- £
обща и не терпеть тех, кто ставит себя выше коллектива* (не согласны *
22%). Как считают 26% опрошенных, «минимум*, гарантированный *
большинству государством, — в основе того порядка, который был Z
в стране при советской власти (те же 26% предлагают взять эту черту е
за образец и президенту, которого собираются выбирать — опрос про- >
ходил в 1996 году). А вот композиция ведущих качеств, которые, по *
мнению россиян, присущи русским, русскому народу (данные всерос- °
сийского опроса ВЦИОМ 1998 года, опрошено i6oo человек):
терпеливость, способность длительное время мириться с трудностями и
лишениями (этот пункт выбрали 53% опрошенных), жизнестойкость
D2%), привычка довольствоваться малым C9%)» духовность,
преобладание духовных ценностей над материальными C6%),
коллективизм C5%)» душевность, склонность переводить деловые отношения
в дружеские C4%)» покорность, готовность смиряться C1%)» чувство
справедливости, стремление к обществу, где нет резких различий
в уровне доходов B9%), склонность во всем уповать на власть B8%),
преданность государству B3%). Готовность отнести эти качества к
себе у наших респондентов в два-три раза ниже (россияне не считают их
«своими*), еще ниже готовность признать, что они «способствуют
величию России* (не признают их, стало быть, и положительными).
Российское население отличает высокий уровень сознания
принадлежности своей стране при низком уровне гордости за нее. Здесь перед
нами тот же случай.
Однако привычка, как все чисто защитные механизмы, не может
ни от чего защитить. Напротив, она делает человека и сообщество так
понимающих себя людей предельно проницаемым для воздействий
извне: уязвимость «внутри* связана со всегдашним ценностным сниже- 169
нием образа внешнего партнера, перекодировкой его как непременно
стремящегося к господству над тобой, способного и постоянно желаю-
щего-де тебя «поработить», «унизить», «ослабить». «Человек
привычный» не просто не извлекает уроков, почему опять и опять «наступает
на те же грабли»: привычка и есть такой механизм, который
паразитически устраняет, уничтожает все другие, сколько-нибудь сознательные
формы обретения и накопления опыта, перевода его в осмысленное
действие. Привычность — это готовность к чрезвычайному и
предпосылка его постоянного принятия, повседневной сдачи перед ним.
3
Сами по себе экстренность, экстраординарность, чрезвычайность
конечно же не принадлежат «ходу вещей». Они задаются их оценкой, т.е.
вносятся индивидом, коллективом, группой, которые именно так, а не
иначе реагируют на окружающее. В наших условиях экстренная
реакция — реакция крайне тривиальная. И это понятно. Указание на
чрезвычайность в данном случае значит лишь одно: случившееся не зависит
от меня, инициатива здесь принадлежит не мне. решал не я (как и в
случае с привычкой: «это не я», «я здесь ни при чем»). Если опираться
только на привычное, а источником всего считать некие внешние,
чуждые, враждебные инстанции и силы, то с тобой беспрестанно будет что-
то «случаться». Не отвечая за происходящее и не придавая ему
собственного смысла, подобное отчужденное сознание может засекать
вне себя лишь отклонения от нормы, переживать социальное как
исключительное и враждебное.
В обозначении тех или иных явлений, ситуаций, обстоятельств
как чрезвычайных соединяются несколько важнейших
характеристик. Во-первых, это повышение ранга происходящего до возможных
для человека смысловых границ: действительность приобретает
черты порогового состояния, особого, экстраординарного порядка,
получает статус «высокого». Во-вторых, этот порядок превосходит
горизонт любого индивидуального действия, возможности всякого
личного понимания: он - всеобщий. Это предельный или
фундаментальный уровень социальности, коллективной принадлежности, на
котором с индивида снимаются все метки частного, он полностью
определяется как принадлежащий целому. В-третьих, подобный
порядок выстроен как предельно упрощенный, построенный на
элементарных и всеобщих оппозициях: «мы-они», «черное-белое»,
«соратник-враг». Соответственно ситуация предстает как предрешенная
и безальтернативная: действовать в ней можно только так, а не иначе.
Либо ты, имярек, будешь подчиняться общему особому порядку, либо
окажешься вне целого, отделен от него (в самой мягкой форме
подобное отлучение может вылиться в то, что тебе предложат отойти в
сторону и не мешать). «Чрезвычайность» — такой способ определить
ситуацию действия, который однозначно задает характер и границы
социального целого, жестко предписывает всем участникам без
исключения элементарные роли и требует от них беспрекословного
подчинения и исполнения. Особое значит всеобщее, простое,
предопределенное, - таково смысловое уравнение (система оценок)
социального как чрезвычайного.
До анекдотичности характерно, что события, вроде бы вполне
ординарные, даже космически безличные и регулярные, вроде июльских
дождей и зимнего снега, воспринимаются подобным сознанием как
экстренные, едва ли не как личное оскорбление, а за обычными
колебаниями погоды следят с паническим ужасом. Тем в большей мере это
относится к колебаниям в обществе, экономике, к событиям на
политическом Олимпе — в сферах заведомо недоступных и малопонятных.
В наших условиях привычка как механизм социальной регуляции
именно и представляет собой проекцию мобилизационных видов и
расчетов власти на нормативное поле повседневного существования
индивида, его ближайшей группы («своих») - усвоение нормы, задаваемой
извне и представленной через угрозу нарушения привычного хода
событий. С одной стороны («сверху») - власть, которая не может, не
хочет и не умеет рассчитывать на другие основания собственной
поддержки, на другую мотивацию подданных и подопечных, кроме
защитной привычки и военной команды (или страха этой команды, а то
и просто страха). С другой - привычка как готовность быть
«использованным» и как стремление отделаться при этом минимумом.
Так что экстренное в наших условиях не противостоит
привычному: напротив, они предполагают и поддерживают друг друга. Это
взаимосогласованные отображения, «развертки», вероятно, главного
обстоятельства советской жизни (в том числе в постсоветскую эпоху).
Я имею в виду сознание человеком своей никчемности, ненужности
и зависимости, а потому претерпевание жизни как тяготы,
отчужденность от самостоятельного «руководства собой», от осмысленного
действия, которое только и делает твою жизнь тебе подконтрольной
(опять-таки до известных и понятных тебе пределов), и от
позитивной заинтересованности в окружающем, информированности о нем,
которая так или иначе дает индивиду посильную власть над своими
обстоятельствами. Ортегианское «Я — это я плюс мои
обстоятельства» сказано совсем в иных краях, и не случайно. Вовсе не только
в исторических катаклизмах (скажем, в «классический» период
сталинского террора), но в обычном повседневном существовании
советских людей десятилетиями воспроизводилась дистанция между
оценкой человеком себя как социального винтика и позицией
самостоятельного, полноценного, самоуправляемого «я». Эта последняя
всегда — и всегда отрицательно — кодировалась как «они», под
которыми могли пониматься власть, Запад, образованные или кто угодно
еще, только не я сам (не меньшую отчужденность и негативную
реакцию, впрочем, вызывал и продолжает вызывать у советских людей
феномен социальной сплоченности на других основаниях, кроме
мобилизации сверху, - скажем, на традиционно-родовых или
национальных связях, на отношениях доверия либо расчета, который
доверия, кстати, нисколько не исключает, равно как и наоборот; в этом,
думаю, один из источников подозрительности и раздражения по
отношению к «кавказцам», «чуркам» и другим «чужакам», как, с другой
стороны, по отношению к «Западу»).
Собственно, этот раскол, эта дистанция и воспроизводится в
повседневной жизни, передается всей системой каналов и механизмов
социализации - семьей и ближайшим окружением, школой,
сверстниками, армией, средствами массовой коммуникации. Советские
пропагандисты в свое время много писали, цитируя Маркса, о «капиталиста-
ческом отчуждении человека». Однако уж если кто и вправду до
предела отчужден, так это советский человек, который не может
рассчитывать ни на чью поддержку и помощь. Массовая мобилизация —
механизм управления именно таким атомизированным, асоциальным
человеком, как привычка — ведущий механизм его ориентации в
социуме. Атомарный человек не способен держать форму: бесформенность
(хотя бы на правах спасительной мимикрии) - условие его выживания.
На опыте повседневных взаимодействий в крупном городе, особенно
в столице, легко видеть, что «привычный человек» не имеет
представления о «своем» пространстве и «пространстве другого», о тонкой
науке пространственных дистанций и сближений, допусков и запретов: он
свободно, не задумываясь, с обычной равнодушной агрессией заступает
за «периметр приватности» другого прохожего/прохожей, стоящего
или сидящей.
Можно сказать, две фундаментальные антропологические
мифологемы, два коллективных фантазма, которые дали двух главных,
типовых героев русской литературы XIX века — «лишнего человека»
и «человека маленького», как бы соединились и реализовались
в XX столетии. Получившийся в итоге советский и постсоветский
вариант антропологии, «новый человек» (об этом выразительно писал Клод
Лефор в своей книге про ГУЛАГ как модель общества, она так и
называлась «Лишний человек» [см.: Lefort 1975])» ~~это человек, увиденный
и видящий сам себя глазами власти. Он живет в отсутствие социально-
институциональных, социально-групповых механизмов, гарантий
и форм, которые бы опосредовали и демпфировали его отношения
с различными уровнями, инстанциями и организациями власти
(западные социологи вслед за Гегелем именуют подобные формы
«промежуточными институтами», а Мамардашвили называл «социальными
мембранами»). Подобная «проницаемость» атомизированной массы
и есть потенциал ее экстренной мобилизации сверху.
4
Конспективно напомним, как происходила подобная мобилизация в ее
недавнем варианте — конца 90-х годов. Условная точка начала здесь —
августовский дефолт 1998 года, вернее, позднейшее его
использование политическими, военными и другими силами, предпочитающими
держаться в тени, эксплуатация его непонимания, а потому — тревог
населения по поводу и вокруг него. И хотя массовые оценки,
показатели коллективного самочувствия через несколько месяцев как будто
стали возвращаться к прежнему, доавгустовскому уровню, прививка
страха вернула людей к привычному ощущению уязвимости. При этом
внутри страны нарастал общий коллапс власти, ощущение
бестолковщины и разброда наверху, бессмысленной чехарды претендентов на
роль ельцинского преемника. И все это на фоне многолетнего
открытого недовольства масс Ельциным, а полускрытого — всей ельцинской
эпохой, ходом социальных процессов 90-х годов, сложившимся
положением вещей. При фактическом отсутствии позиции власти
стандартное российское мысленное противопоставление «мы-они», обычно
понимавшееся как «народ-власть», в данном случае стало, не без помощи
государственных каналов массмедиа и обслуживавшей их либо ориен-
тировавшейся на них интеллигенции, принимать вид «Россия-Запад»,
соответственно переведя на себя и канализировав всю накопившуюся
негативную энергию социальной массы.
Нарастал — особенно в ходе и после событий вокруг Косова
весны 1999 г°Да ~ изоляционизм в коллективном самоопределении
россиян, настроения типа «нас все бросили», «нас никто не любит», «мы
никому не нужны» и проч. Отечественные массмедиа (это показали
уже югославские события) оказались в целом беспомощны и
несамостоятельны. Государственные каналы откровенно
продемонстрировали полную сдачу, независимые — прошли через долгий период
растерянности. Сколько-нибудь авторитетные и внятные иные голоса,
альтернативные точки зрения (собственно публичные элиты,
самостоятельные и влиятельные группы) внутри страны практически
отсутствовали: желание присоединиться к власти даже в ее откровенно
великодержавных заявлениях и поступках, стремление стать во фрунт до
всякой команды «смирно» проступило в обществе еще задолго до
думских и президентских выборов, многое здесь проявило уже
премьерство Е. Примакова.
Взрывы в Москве и других городах, эта направленная
провокация страха — кем бы он ни был вызван тогда, вскоре стало вполне
ясно, кем он по максимуму использован, а это куда важней —
значительно усилили у населения чувство опасности, кристаллизовали его,
возбудив желание «мести» (более чем три четверти российского
населения обвиняли в этих взрывах «чеченских боевиков») и как бы
«разрешили» для массового сознания военную авантюру в Чечне. А уже
эта война, по законам всякой войны, стала новым, сначала
дополнительным, а потом и вполне самостоятельным фактором
принудительной солидаризации населения, массовой регрессии к единомыслию.
В данном случае готовность к согласию еще и мощно подпитывалась
таимым людьми от себя самих чувством если не стыда, то, по крайней
мере, неловкости за творимое от их имени беззаконие — отсюда
особая агрессивность в отношении «террористов и боевиков» вместе со
значительным недоверием к официальным каналам информации
о войне (комплекс, который можно описать примерно так: «Кончайте
там побыстрей и не говорите, не показывайте нам, какой ценой»).
Десятилетиями вдалбливавшееся в людей сознание их коллективного
заложничества по отношению к власти «вернулось» фантазматиче-
ским чувством совокупной ответственности за предприятие,
инициатором которого ты не был, — чувством вмененной солидарности,
заглушающей сомнение и карающей инакомыслие. Поиски козлов
отпущения, отступников, перебежчиков, «пособников врага»,
понятно, не заставили себя ждать (грубейшие фабрикации дела А.
Бабицкого, зажим НТВ и передачи «Куклы», позднее - арест В. Гусинского,
«проверки» олигархов и проч).
Нагнеталась ситуация безальтернативности (снова «иного не
дано», но как изменился его смысл) и безотлагательности: «Некогда
рассусоливать». Показная и напоказ еще более подгоняемая
стремительность событий, актов консолидации «рифмовалась» с показной же
активностью, подвижностью, позой энергичности у кандидата в
президенты, как затем — у избранного президента («энергичность» —
единственная черта в президентском образе, которую население
сколько-нибудь ясно может в нем различить по сей день: «персона
секретная, лица не имеет», как говорилось у Тынянова). Вступили
в дело и привычные механизмы самоуговаривания на массовом и
индивидуальном уровне, акты которого стали все навязчивей
транслироваться каналами массмедиа (позиция «правых», в частности, по
Чечне, прибегших к тем же стереотипным обвинениям в
«предательстве», на сей раз - Явлинского; недвусмысленные публичные пассы
в адрес будущего президента со стороны К. Райкина, Е. Миронова,
Н. Михалкова и прочих «звезд», чьи заблаговременные
подшаркивания ножкой, как показали последующие месяцы, были В. Путиным
замечены и оценены). При этом происходила ускоренная и
демонстративная консолидация всех уровней и ветвей власти — светской
и церковной, федеральной и региональной, левых и правых «партий»,
картина которой опять-таки неделями не сходила с телеэкранов
(поведением. Рахимова,М. Шаймиева, В. Яковлева, нескрываемый
цинизм Э. Росселя по поводу выдвижения кандидата в президенты:
«Подписи - не проблема»).
Стоит отметить, что в это же время какая бы то ни было, даже
самая демагогическая апелляция властей к «общественному мнению»
полностью прекратилась. Совсем недавнее противопоставление
беспомощного президента, незримых «олигархов» и столь же невидимой
«семьи», с одной стороны, и бедных, зависимых «нас» - с другой,
явно—и еще при юридическом присутствии Ельцина на президентском
посту! — отошло в прошлое: на этот раз власть откровенно
демонстрировала свое единство, силу и вместе с тем полный разрыв с «низами».
Это была новая конструкция публичной политики в сравнении с
ельцинской, особенно — эпохи раннего Ельцина, но вполне привычная -
по сравнению с прежней советской и позднесоветской, о которой
большинство населения (и отнюдь не одни отставники и пенсионеры!)
ностальгически вспоминало всю вторую половину 90-х годов. Не
исключаю, что возвращение знакомой «картинки» стало одним из
симптомов, которые были расценены большинством населения как признак
стабилизации, возвращение «уверенности в будущем», «надежды»
и других подобных настроений (рост такого рода позитивных
заявлений, начиная с ноября-декабря, фиксировался месяц за месяцем
данными всех социологических опросов).
Достигнутая к периоду ельцинской отставки, пережившая
президентские выборы и обычное после них «похмелье», сохраняющаяся,
судя по данным опросов, вплоть до нынешнего дня интеграция
российского общества вокруг фигуры Владимира Путина (солидарность
двух третей, а то и трех четвертей его взрослого населения)
осуществилась даже без попытки поставить перед страной, группами и
институтами общества, партиями и их лидерами собственно политические
и общесоциальные цели, без каких бы то ни было программ их
реализации: ничего подобного от президента и его окружения большинство
россиян не ожидало и сегодня не ждет. Это солидарность социальной
простоты и ближайших расчетов, краткосрочных решений.
Солидарность на отрицательной основе, «от противного» и во «враждебном»,
или, скажем мягче, настороженном мировом окружении. Подобное
скоростное единение вокруг безальтернативного «спасителя», в
кратчайшие сроки проявившегося на негативном фоне предшествующих
лет и протагонистов политической сцены, этакого миротворца всего
и всех, опирающегося при этом на непрекращающуюся войну, - кол-
лективная саморазгрузка от ответственности и собственного
действия, механизм того же плана, что привычка, ксенофобия, страх,
самообольщение либо, напротив, агрессия (такой же
демонстративный механизм уклонения от действия со стороны слабого). Комплекс
этих взаимосвязанных регулятивных конструкций воспроизводит
структуру советского человека. Акт публичной демонстрации
массами и их лидерами упреждающего согласия на всё, который эту
нормативную структуру вновь проявил, и составляет на сегодня
«политический мандат» Путина.
У такого единомыслия есть и своя оборотная, теневая сторона,
смысловая изнанка, подоплека - явления и события, которые обычно
не ставят в связь с тем, что демонстрируется напоказ. В числе таких
феноменов, метафорически говоря, коллективного подсознания
упомяну, например, массовую веру российского населения в магию и
вместе с тем неотрывный от этой веры страх (иными словами, слабость
и склонность одновременно) быть «заговоренным» — эмпирические
данные по этому поводу ВЦИОМ не раз публиковал. Видимо, не зря
социальные фантазмы «зомбирования» настойчиво гуляли всю вторую
половину 90-х годов по телевизионным ток-шоу, имиджмейкерским
тусовкам и романам Александры Марининой — и последние так кстати
вернулись сегодня на российские телеэкраны в виде субботне-воскрес-
ного сериала.
Война, власть, новые распорядители
1 В основе статьи — сообщение
в июне 2001 года на семинаре
_ ^ в университете г. Гермерс-
Примерно за два года — между началом второй чеченской ^я»* (фрГ) организованном
ВОЙНЫ В 1998 ГОДУ И Принятием Государственных СИМВОЛОВ биргит Меииель. Первона-
странынарубежеХХ-ХХ1веков-вРоссииAеЙсеосло- ZZZttZZZ:
ЖИЛаСЬ НОВаЯ ПОЛИТИЧеСКаЯ И информационная СИТуаЦИЯ. раинском языке в киевском
Общую направленность и смысл никем не планированных журнале -критика- B001
* Ne 6). расширенный — на рус-
и не прокламировавшихся, может быть, даже никем не же- ском в жугмалв .неприкосно
лавшихся сдвигов, тем не менее произошедших в этих сфе- венный запас- B001. м> 5).
pax, можно охарактеризовать как еще одну
номенклатурную попытку задержать, ограничить, так или иначе поставить под
контроль продолжающиеся процессы распада политических и
экономических институтов позднесоветского общества. Более конкретно,
речь идет о переходе от инициативных групп, групповых форм
социального действия реформаторского толка или хотя бы заявок на них
в конце 1980-х - начале 1990-х годов к сегодняшним кулуарным
технологиям власти и анонимному воздействию массмедиа. К
определяющим признакам нынешней политической и информационной ситуации
относятся:
г* оскудение и выцветание общественного пространства,
последовательное устранение социального разнообразия. Это заметнее всего
в политической сфере, где произошел своего рода «неестественный
отбора, отрицательная селекция. В публичную политику пришли и
продолжают подтягиваться не программные лидеры с широкими
горизонтами и серьезными целями, не крупные организаторы, а, во-первых,
чиновники, исполнители, люди системы, подобранные по принципам
корпоративной солидарности, прежних связей и личной лояльности,
и, во-вторых, допущенные или впрямую назначенные высшей властью
распорядители основных ресурсов общества (природных,
имущественных, коммуникативных) из рядов прежней номенклатуры второго
и третьего эшелона, отдельных более молодых «прагматиков* и
«технологов»;
г* на политической авансцене отсутствуют какие бы то ни было
независимые социальные силы, сообщества, группы, представляющие
и отстаивающие свои интересы. Никаких альтернативных социальных
движений (например, рабочих, молодежных, правозащитных или
экологических) за 90-е годы в России не возникло. Те из них, которые как
будто намечались, остаются крайне локальными, малоавторитетными
и зачастую перерождаются в новые номенклатурные организации. Как
показали последние парламентские и президентские выборы, а также
политические перетасовки последовавших за ними месяцев, фактически
это привело к упразднению многопартийной системы в стране. Отмечу,
что случай, когда результатом демократических (по процедуре)
выборов становится усиление консервативных элементов в обществе,
редукция сложности общественной жизни, социальная стагнация, известен
исследователям модернизации в странах так называемого «третьего
мира» (примером здесь может быть Индия). Это заставляет по-иному,
куда скромнее оценить уровень и перспективы так называемой
«демократизации» нынешнего постсоветского общества;
г> соответственно любые самостоятельные фигуры,
олицетворяющие социальную инновацию, равно как и те сферы общественной
жизни, которые связаны со значениями активизма, свободы, богатства,
независимости и в которых действуют подобные фигуры инноваторов,
подверглись в публичном языке, каналах массмедиа, в массовом
сознании явной негативной переоценке. Речь идет о дискредитации самих
понятий «реформы» и «демократы», в вымывании которых из
публичной риторики, а олицетворявших их фигур с политической сцены и
телеэкранов, т.е. в сворачивании перспективы перемен и устранении
даже элемента неопределенности из жизни общества в целом, видится
теперь - как массой, так и приближенными к власти, их запасными
эшелонами, группами обслуживания и поддержки — один из
позитивных признаков «стабилизации», нарастания «общественного
согласия». Соответственно речь, далее, идет о последовательном снижении
обобщенного образа «инициативного Другого», «самостоятельного
Другого» в общественном сознании, о нарастающей враждебности
общества к агентам возможных изменений, о росте разного рода
коллективных фобий (появлении фантазматических фигур разнообразных
«врагов», прежде всего так называемых «лиц кавказской
национальности» — кристаллизующую роль в этих процессах сыграла вторая
чеченская война, как бы разрешившая подобную канализацию
собственных страхов и недовольства россиян, перенос их на негативный образ
«нецивилизованного чужака», к тому же — «чужой веры»,
неправославного), об усиливающемся, демонстративном антизападничестве
и антиамериканизме в массовом российском сознании, политической
риторике власти, в амбивалентном виде, но вполне рельефно
проявившихся в массовых оценках и многих передачах отечественных
массмедиа даже после сентябрьских террористических актов в Нью-
Йорке и Вашингтоне;
г* заметное стирание различий между оценками и реакциями
образованных и необразованных респондентов, растерянность тех, кто
претендовал прежде на роль социальной, культурной,
информационной «элиты», а сегодня принимает по наиболее принципиальным,
острым вопросам точку зрения менее образованных групп (сознание
последних, естественно, хранит в себе оценочные стереотипы более давних
эпох, результат воздействия позавчерашней школы, средств массовой
пропаганды и проч.). На первый план сейчас выходят периферийные
слои общества, их самые рутинные представления, наиболее простые
типы социального действия — паника, привычка, терпение и другие
тактики пассивного выживания. Вместе с тем в массе, как ни
парадоксально, укрепляется сознание растущего и непреодолимого разрыва между
«властью» и «народом», центром (столицей) и периферией
(«глубинкой», «всей Россией»), между образованными, инициативными,
относительно успешными и состоятельными молодыми россиянами и
остальной частью населения;
г* усиливаются такие типы массовых ориентации, как
неотрадиционализм и изоляционизм. Вместе с ожиданиями «твердого порядка»
в стране укрепляется символика «особого пути» России, растет притя-
гательность символов «железной руки», ностальгия по брежневской
эпохе, тяга к любованию мелодраматическими картинками
дореволюционной жизни в костюмированных телесериалах и т.п.;
г* все значимее становятся структуры негативной идентификации
рядовых россиян при заметном снижении любых идеалистических
ориентиров, критериев и мерок в их сознании. В публичном
пространстве, в повседневной риторике массмедиа привычно преобладают
представления о всеобщей продажности и жестокости,
нигилистические оценки абсолютного большинства общественных институтов,
сниженная и обсценная лексика, стёб, которые уже привычно соседствуют
с демонстрацией массовой приверженности символам
православия и штампами о собственной «духовности»1.
Ключевым событием последних лет выступает
чеченская война, которая - в отличие от военных действий
1994-199б годов - одобрена и поддержана большинством
населения страны, едва ли не всеми политическими
силами, включая либеральных лидеров «правых»2. Значение
войны для всего российского общества конца 90-х годов
определяется в данном контексте ее использованием
в качестве средства негативной мобилизации
российского населения. Это мобилизация «по контрасту» или «от
противного», прежде всего мобилизация массовых
страхов и общего ощущения бесперспективности. Такая
война, во-первых, канализирует негативные настроения, накопившиеся
у большинства населения за 90-е годы, во-вторых, помогает людям
снизить уровень запросов и редуцировать поведение к минимуму,
к спасительной привычке, в-третьих, вводит россиян в особый режим
существования, подготавливая их к экстраординарным событиям
и особым мерам3.
Стоит отметить, что и удрученное самочувствие многих россиян,
и ожидания чего-то чрезвычайного в массовом сознании весьма рути-
низированы, они как бы разлиты по всей поверхности повседневного
существования. Однако в условиях, когда, по ощущениям
большинства людей, их жизнь им как бы «не принадлежит», когда они. по их
признаниям, лишены возможности воздействовать на ее ход,
изменить и улучшить ее, даже просто приспособиться к происходящему, -
все эти диффузные напряжения, настроения смутного недовольства,
ощущения всеобщей продажности, преступности и порчи, как и
готовность к чрезвычайным мерам, могут быть достаточно легко
локализованы и активизированы. Террористические акты 1998 года в Москве
и ряде других городов России независимо от того, кем конкретно они
были организованы и проведены (гораздо важнее, какие силы сумели
воспользоваться их общественным эффектом), а затем вторая
чеченская война, обстановка электоральной кампании - и
парламентской, и особенно президентской — показали, что подобная
экстренная мобилизация негативного опыта, кратковременное возвращение
к прежнему «мобилизационному обществу» вполне возможны.
В определенных узких границах, в прагматических расчетах тех или
иных фракций власти или кандидатов в нее они могут даже оказаться
результативными (другое дело, что подобные «простые решения»
никакой реальной перспективы ни перед обществом, ни перед
властью не открывают).
1
Подробнее об этих признаках
нынешней ситуации см.:
Гудков. Дубин 2001а
2
См. -чеченские*» статьи Л Гуд-
коеа в журнале
-Неприкосновенный запас- (Гудков 2000.
Гудков 2001) и примыкающие
к ним материалы в последнем
из указанных номеров
3
См. статью -О привычном
и чрезвычайном- в настоящем
сборнике
2
За вторую половину 90-х годов, а особенно за два последних года
коренным образом видоизменилась функциональная структура масс-
медиа (подробнее см.: Гудков, Дубин 20016). В сравнении с рубежом
1980-1990-х годов заметно снизилась роль печати, упали ее тиражи.
Сегодня читательская аудитория российской прессы составляет чуть
больше одной десятой от той, которая была в начале 90-х. Но и
структура печатных массмедиа, характерная для перестроечных лет,
распалась уже к середине 90-х годов. Общенациональной газеты (или
нескольких газет, тем более принятых в развитых странах толстых,
солидных газет с многочисленными тематическими приложениями,
многомесячными проблемными дискуссиями по острым для общества
темам), в России сегодня не существует. Журналы как рупор мнений
и оценок инициативных групп, орган межгрупповых коммуникаций
потеряли собственное место, поскольку сам групповой уровень
общественной жизни в сегодняшней России, как уже говорилось, крайне
вырожден и слаб. Ряд новых изданий занял отдельные, сравнительно
скромные ниши читающей аудитории, они не претендуют на
всероссийский размах (средний тираж журналов к концу 90-х уменьшился
в 8-ю раз, газет - более чем на треть).
Россияне сегодня предпочитают центральным изданиям местные,
чаще всего - еженедельники, дающие полезную практическую
информацию об окружающей жизни, рекламу местных фирм, местные
новости, сведения о развлечениях: если в 1991 году почти три четверти всего
подписного тиража газет в России составляла подписка на центральные
издания, то в 1997 Г°ДУ эт0» напротив, подписка на издания местные. Но
главное — у людей и групп, стоящих сегодня за теми или иными
периодическими изданиями, исчезло лидерское самоощущение, снизился их
престиж в обществе, они утратили свою роль первопроходцев. Картину
мира, систему оценок и их общий тон в России сегодня задает
телевидение, и прежде всего (особенно после фактического разгрома НТВ
весной 2001 года и угрозы со дня на день закрыть 6-й канал, пытавшийся
продолжить работу прежней команды) два его основных канала -
ОРТ и РТР. Функциональная основа сегодняшнего телевидения —
ежедневный и многоразовый в течение дня
информационно-сенсационный и развлекательный «массаж» публики (пользуясь известным
выражением Маршалла Маклюэна и тривиализуя его словесную
находку, скажу, что «массаж» здесь и составляет «мессидж»).
По данным опроса ВЦИОМ городского населения, в октябре
20оо года 91% горожан России смотрят телевизор каждый день.
Сравним: ежедневно читают газеты - 24%, журналы — 4%- Можно
сказать, телевидение сегодня создает и поддерживает в России
массовое общество, задает стандарты массовой культуры как культуры
прежде всего зрительской, зрелищной. Перед нами — что-то вроде
очень руссифицированного варианта «общества зрелищ» Ги Дебора,
который я в дальнейшем и попытаюсь разобрать подробнее.
Доверие массмедиа со стороны российского населения (не
полное, но все же сравнительно высокое, хотя и смешанное с чувством
собственной зависимости от телеэкрана) — это превращенная форма
отчуждения реципиентов от происходящего в политической,
гражданской жизни, выражение их исключительно зрительского участия
в социальной действительности. Другая сторона подобного «доверия
зависимых» - повышенная подозрительность к массмедиа со стороны
высшей власти и особенно президента. Напомню, что, внезапно
возникнув из гражданского небытия, не имея политической биографии
и лица, не обладая самостоятельным общественным авторитетом и
политическим весом, Путин во многом обязан своей известностью —
известностью, уточню, в качестве фигуры «над схваткой»,
представляющей не столько власть, сколько вожделенную едва ль не
всеми «управу на власть»4 - именно нынешнему
телевидению. Понятно, что применительно к такой фигуре речь
меньше всего может идти об инструментальной
прагматике - о реальном наведении порядка в чем бы то ни было,
но исключительно о символических аспектах
соответствующей и принятой на себя социальной роли,
общественной функции, «вмененной» снизу в качестве
опять-таки негативной компенсации за общий «бардак». Не
случайно абсолютное большинство населения из месяца
в месяц не удовлетворено действиями Путина
практически во всех сферах политики, кроме внешней -
«представительской», причем этот факт практически не снижает
массового доверия президенту, которое намного
превышает доверие правительству.
Самим характером апелляции к массе людей,
готовых считать себя людьми «как все», телевидение создает
социальную общность, целостность, не существующую
вне этого систематически повторяющегося акта коммуникации.
В этом плане оно нивелирует имеющиеся социальные и культурные,
статусные и образовательные различия, создавая из разных
индивидов однотипное «общество зрителей» — людей, которые переживают
общность с другими себе подобными именно в том, что все они -
зрители. Конституирование такого общества и его символическая
интеграция в режиме календарного времени, ежедневных ритуалов
семейного просмотра телепрограмм — основная функция сегодняшнего
телевидения в России.
3
Но важно, понятное дело, еще и на что они при этом смотрят. Если
говорить о наиболее популярных у зрителя жанрах телепередач, то
можно сказать, что конструкция «телевизионной реальности» как символи
ческая форма социального взаимодействия держится на нескольких
сквозных смысловых компонентах:
г* более или менее синхронизированные со временем просмотра
рассказы о реальных, «сегодняшних» событиях, включая моменты их
прямого показа (новости либо официальной политики, либо
сенсационного, криминального толка - в соединении те и другие составляют
основную ось телевизионного показа, их - и по многу раз за день на
разных каналах - смотрит большинство телезрителей, в особенности
пожилых);
г» вымышленные истории, разыгранные фиктивными героями,
актерами, обычно «звездами», известными зрителю по имени, внеш-
4
Напомню, что на этом же
среди прочего строился имидж
раннего Ельцина, в связи с нем
в тогдашней перестроечной
прессе, кажется, впервые
была поднята тема политического
популизма Вообще говоря,
такого рода популистские
фигуры постоянно сопровождают
новую историю России и
советскую ИСТОрИЮ. ОбиЛЬНО
представлены в отечественной
литературе и искусстве (весь
спектр героев от -народного
заступника- вроде
Дубровского до гоголевского
-ревизора-, которым нетрудно
отыскать позднейшие параллели,
скажем, у Андрея Платонова
или Пантелеймона Романова.
Заяицкого или Зощенко)
ности, другим ролям, семейным связям и скандальным историям из
окружающей массмедиа рекламно-развлекательной прессы, чаще
всего — с продолжением (кинофильмы, сериалы, телеспектакли);
г* сценические игры в соревнование и согласие, достижение и
победу, полемику и консенсус, включая символическое награждение
победителей (и в том числе ироническое, игровое дублирование,
переворачивание, дистанцирование от подобного зрелища и его
протагонистов — юмористические конкурсы типа КВН, комические ленты).
Более привычной для зрителей среднего и старшего возраста моделью
здесь выступает трансляция спортивных соревнований, более новой -
организованная телезвездой и с участием других «звезд»
шоу-викторина, включающая интерактивные элементы символического участия
телезрителей, их эпизодическое появление на экране. В этом плане
перспективно было бы истолковать поведение телезрителей по образцу
спортивных болельщиков или туристов, рассмотрев, как в подобных
случаях всякий раз особыми средствами конструируется
символическая дистанция между зрителем и «объектом». Новинки
отечественного голубого экрана конца 2001 года - реальные шоу «За стеклом»,
«Последний герой» - соединяют «документальность» инсценированной
реальности (ее здесь, как ни парадоксально, символизирует барьер -
стеклянная клетка или лабораторная колба) с элементами
соревновательной игры - выбыванием участников, наградами победителям,
которые придают показу хотя бы минимум нарративности; эмпирические
данные о зрителях «За стеклом», их установках и оценках см.:
Общественное мнение 2001:115-116 (традиции упомянутых шоу были
продолжены в опусах «Голод», «Тату в Поднебесной»). В общем плане смену
ориентации и функций отечественных массмедиа за 1990*2 годы можно
было бы описать формулой «От печатной гласности к телевизионному
Застеколью»;
г» акты эмоционального единения с аффективной общностью
«всех», особо значимые для молодежи, хотя популярные во всех
возрастных группах российского общества, и представленные символической
фигурой некоего «виртуоза переживаний» - модного певца, музыканта,
ансамбля эстрадных исполнителей.
При этом как раз «новое» телезрители ищут на телеэкранах
меньше всего. Даже новости они смотрят по нескольку раз в день за утро и за
вечер, а среди других передач тоже разыскивают в первую очередь им
уже известные. Чаще телезрители - особенно более старшего
возраста - предпочитают, чтобы любимые передачи шли всегда в одно и то же
время. Акт повторения, понятно, снижает собственно информационную
значимость передачи, но зато повышает ее
ритуально-символический потенциал (таков механизм парада, маршевой
музыки, припева, вообще ритма). Повторение как бы
замыкает показанное действие в себе, превращает его в
полностью зеркальную конструкцию, короче говоря, в
символ, отсылающий к другой, не эмпирической реальности -
реальности коллективного сознания, для которого он
выступает моментом «внутренней» организации, выстраивая
его как целое и держа это целое на себе, вбирая его как
фокус5. Повторенное изымается этим из потока видео- и
аудио образов, «отключаясь» как от своего событийного
контекста, так и от связи с другими передачами дня, осво-
5
Социологию в большей мерс
интересуют именно эти
функции символа как способа
«внутренней- организации
коллективных представлений,
его соотнесенность с
ценностями действующих лиц. а не
с эмпирической
-действительностью- В терминологии
структурного
функционализма это отделяет
экспрессивные символы (или
экспрессивные аспекты символа) от
когнитивных.
бождаясь от всего хода суточного времени, порывая с временем
истории. Наличие ручного пульта дистанционного управления облегчает
поиск знакомого и узнаваемого, а еще мельче «нарезает» время и при
внешнем мелькании кадров, фактически почти парализует его
осмысленное движение, превращает в привычное. Телевидение (подчеркну,
что дистанционный пульт здесь всего лишь обеспечивает техническое
решение функции, которая сама намного «старше» его) как бы
останавливает, мельчит и крошит время, а в конце концов распыляет,
развеивает его проблемную структуру, историческую длительность,
смысловую насыщенность.
Видимо, у телевидения как способа социальной коммуникации
вообще нет средств для создания визуальной иллюзии эпического и
романного времени, которое - как, например, в романе воспитания
(становления) - разворачивалось бы осмысленными и взаимосвязанными
этапами от завязки через кульминацию к развязке. Вместо этого
телеповествование дробится на серии, как полтора века назад это делал
остросюжетный, приключенческий роман-фельетон (замечу, что
серийным способом смысловой организации исключается и жанр трагедии),
либо «монтирует аттракционы» на манер комических лент
первоначального немого кино. Телевидение как коммуникативное устройство
вообще плохо справляется с нарративом. Оно обычно лишь «цитирует»
нарративы, как и трагедии, предоставляя свои каналы (технику) для
демонстрации кинофильмов и театральных постановок. В этом оно -
порождение посттрагедийной и постнарративной эпохи с ее ощущением
«конца трагедии», «смерти автора» и «смерти героя», «невозможности
рассказа» и тому подобными феноменами (напомню, все эти болевые
темы последний раз горячо дебатировались в западном публичном
пространстве практически одновременно с Mass Culture Revisited,
книгами Маклюэна о конце «гутенберговой эпохи», Дюмазедье о
«цивилизации досуга» и т.п.). В этом смысле телевидение не только посттради-
ционно (посттрадиционна, постмифологична уже сама трагедия), но
и постмодерно (постисторично). Добавлю, что постмодерно конечно
же и развитое массовое общество как таковое: массмедиа - лишь
технические системы обслуживания его коммуникационных потоков.
Массовая культура вообще тяготеет к серийности и повторению,
которые как бы «выключают» время (если понимать его в «модерном»
смысле - как время сознательных, осмысленных и в этом плане
необратимых перемен). Важно, однако, то, что в сегодняшней России других
уровней «общего», символически объединяющего людей, кроме
телевизионного, кажется, нет. Это. можно сказать, общество телезрителей,
ожидающих известного и привычного, и общество оно ровно в том
и ровно настолько, насколько объединяет людей, снова и снова
смотрящих на жизнь через телевизионный экран и опять видящих на нем «одно
и то же». Акт их ритуально-символической солидарности в качестве
зрителей, их самоутверждение и понимание себя как членов
зрительского сообщества были бы без этого повторения невозможны6.
Поэтому видимое по телевизору воспринимается зри- б
телями (особенно более пожилыми, менее образованными, о конструкции самою акта то
х г лесмотремия и его коллектив-
ЖИВУЩИМИ В ПрОВИНЦИИ) Как развлечение. КОТОрое Не ТуСК- „ом характере (характере
неет от повторения. Наоборот, оно становится еще полно- образующегося при этом кол-
£ ~ лектива)см МоПеу 1995; From
значнее, эмоционально ближе. Это не столько слежение roceiv0f 19g0 The^ma)e gMe
за свежей информацией, сколько ожидание сигнала, что шэ.
♦все по-старому», ничего выходящего за пределы обычного не
произошло. Характерно, что в обращении к игровому кино, кинофильмам
и телесериалам проявляются те же скрытые структуры восприятия и
стереотипы ожидания - ориентация на привычное, повторяю-
7 щееся, предсказуемое7. До трех пятых горожан в сегодняш-
для других групп - несколько ней России стараются искать и смотреть давно известные
более молодых, образован- _
ных. урбанизированных - передачи, но с недоверием относятся к новым. Поэтому, по
сходную функцию позитивной мнению более чем двух третей нами опрошенных, так важ-
тривиалиэации. сведения чтобы одни и те же передачи шли в одно и то же время.
к однозначно понятному, изве- ' г
стному и предсказуемому ис- Подобное повторение (позитивная оценка уже виденного
полняют сегодня, например. и известного, вставленного в привычную рамку) - это для
эпидемически распространив-
шиеся кроссворды, чайнвор- зрителя и сигнал устойчивости, привычности трансл ируе-
ды и сканворды мого по телевидению образа мира, но вместе с тем указание
на значимость, важность показанного. В понимании
массового зрителя оно повторяется, потому что значимо, и значимо, потому
что повторяется. Так, по принципу самообоснования, и работает символ:
изолируя фрагмент реальности, он до-означивает, до-осмысливает,
достраивает ее до автономного целого, до нормы целостности. Вместе с тем
подобная тавтология показанного составляет для зрителей гарантию
документальности, «реальности» телевизионного зрелища: оно
повторяется, как «сама жизнь».
В подобных условиях образованные слои России, кандидаты в «элиту»,
во многом все еще держась за категории предшествующих
исторических эпох и называя себя «интеллигенцией», тем не менее практически
отказались от своей основной задачи - выявлять смысловые,
ценностные дефициты общества, критически сопоставлять зарождающиеся,
еще не до конца сформировавшиеся точки зрения в поле открытой
дискуссии, оформлять их в виде новых текстов, визуальных практик, типов
общественного дискурса. Не случайно ведущей публичной фигурой
конца 90-х годов явочным порядком выступил менеджер или технолог,
вооруженный средствами массовой коммуникации, включая пиаровца
как нового саморекламирующегося героя политической сцены —
своего рода «плута с компьютером», Хлестакова эпохи Интернета, одного
из плеяды самоназначенцев, характерной для России последних лет.
Складывается впечатление, что чисто номенклатурные каналы
продвижения в постсоветской ситуации уже ограничены, может быть —
недостаточно эффективны или быстры (что важно, поскольку «бег» сегодня
идет исключительно на короткие дистанции), еще вероятней - не для
всех в равной мере престижны. Вместе с тем, обобщенной, публично
артикулированной системы ценностей и норм, санкционирующих
значимые достижения и разделяемых социумом, его ведущими группами,
больше того - даже каких-то направляющих силовых линий такой
общей системы сегодня нет. Соответственно, принцип и практика
самоназначения — не путать с признанной обществом этикой
индивидуального достижения, ориентирами и тактикой self-made-man'a —
превращаются из маргинальных, отклоняющихся, исключительных
в ведущие и (явочным порядком) общепринятые, причем в самых
разных сферах. Их - так же. как в других случаях и в ином смысле, взятку.
блат, откровенную наглость или демонстративную грубость по
принципу «нахальство - второе счастье* — могут про себя или даже на людях
не признавать, не одобрять, но понимают и используют. Подобное
присвоение сверхполномочий, точнее, присвоение их признаков в
расчете на то, что окружающие будут себя вести соответственно этим
признакам, по механике напоминает блеф и по-своему дополняет уже
изученные социологами механизмы явного массового доверия,
картину их эрозии, трансформации и перерождения (псевдоморфоз) в
нынешнем российском обществе (см.: Левада 1996; Левада 2001а).
Основной проблемой «продвинутых* групп в конце 90-х стало не
внесение новых идей и символов, а достижение немедленного и
широкого успеха, т.е. разработка массовых образцов чуть более высокого
уровня, чем советские или переводные, и освоение эффективных
маркетинговых техник их скорейшего продвижения на интеллектуальный рынок.
Профессионализация, а значит, специализация, редукция роли
«творца* до амплуа производителя тех или иных, но всегда хорошо
продаваемых культурных товаров — такая же начальная и неустранимая фаза
массовизации культуры, как культ «звезд» — неотъемлемая от этой
культуры попытка придать подобному производителю хотя бы какие-
то, пусть даже негативные, признаки прежнего творца. Но, вообще
говоря, такой всегда была лишь одна, пусть и мощная, составная часть
процесса, в ходе которого укреплялись, автономизировались, осознавали
свою позицию и свой интерес также и другие группы производителей
символических благ, работающие на другие, немассовые уровни
культуры. Между тем в России середины и второй половины 90-х годов,
кажется, только в массовой культуре или на самых границах с ней и
происходили сколько-нибудь заметные обществу события, независимо от
того, был ли при этом инициатором «хорошо отрепетированного
бурана» новый истеблишмент, вчерашний авангард либо даже андерграунд.
Отсюда сосредоточенность сегодняшних менеджеров культуры на
рейтингах тех или иных кандидатов в «звезды», попытки создать или
«назначить» национальный бестселлер, поиски средней линии между
«интеллектуальными» («арт») и массовыми («жанровыми») образцами.
Таковы, скажем, последние фильмы Н. Михалкова, нашумевшая
кинодилогия А. Балабанова «Брат» и «Брат-2», декоративно-исторические
детективы Б. Акунина, эксперименты с жанрами «русской фэнтези»,
«альтернативной истории» (П. Крусанов, С. Смирнов). Идеологии
и символики этих, перечисленных здесь лишь для примера работ, их
ключевых мотивов, образов мира, трактовки «национальных
особенностей» сейчас не касаюсь, как, впрочем, по большей части не обсуждает
их и художественная общественность, в демонстративном самоупоении
сосредоточившись, со своей стороны, на вопросах «языка», «вкуса»
и «стиля».
Телевизионная эпоха: жизнь после
У тех, кто пережил, но еще помнит эпоху гласности, к
середине и за вторую половину 90-х годов могло сложиться
ощущение, что после оглушительного печатного бума
конца 8о-х — начала 90-х, а затем - экономических
пертурбаций, связанных с началом рыночных реформ, массмедиа
словно ушли из фокуса общественного внимания: их стало
как бы «не слышно». Но. как показывают эмпирические
данные и их более внимательный социологический
анализ, этот эффект «выключенного звука» связан не столько
с количественными переменами в потреблении масском-
муникативных каналов, сколько с изменениями их
собственной «внутренней» структуры и «внешней»,
содержательной социальной роли, их места и авторитета в
обществе. К средствам массовой коммуникации не просто
стали обращаться меньше (это отчасти имеет место, но
требует более детального рассмотрения, о чем речь ниже),
дело тут. как представляется, совсем в другом.
Во-первых, изменилась, пользуясь известным
термином Р. Якобсона, структурная «доминанта» системы
массовых коммуникаций. В конце 1980-х - начале 1990-х
годов мир массмедиа представляла прежде всего печать: тон
тогда задавали газеты (лидер - «Московские новости»),
отчасти - журналы общего типа (лидер - «Огонек»),
именно они содержательно размечали ход времени и структурировали
смысловое пространство той эпохи. Сегодня массмедиа в наибольшей
мере, если практически не целиком, отождествляются с телевидением,
а уже за его более или менее единым образом мира так или иначе
следуют остальные каналы.
Во-вторых, массмедиа перестали быть напряженной,
«отмеченной», обсуждаемой точкой публичного пространства1 — утратили
лидерскую роль и первопроходческий престиж. Сегодня они работают на
самого широкого (а потому чаще склонного к консерватизму и рутине)
зрителя и взяли на себя в первую очередь функцию его
информационно-сенсационного и развлекательного «массажа». Этим изменениям,
а также тому, какие сдвиги в структуре современного российского
общества, в его ценностных установках и культурных ориентирах они
диагностируют, посвящена настоящая статья. В основном она построена
на материалах эмпирических исследований ВЦИОМ 1990-х годов,
часть которых была в разное время опубликована2.
Печать 90-х годов: общие данные
Потребление (подписка, покупка, чтение) газет и журналов на
протяжении 90-х годов значительно сократилось, заметно упали их тиражи.
Опубликовано: Pro el Contra
2000. Т. 5. N9 4. Здесь статья
дополнена некоторыми
новыми данными и
библиографическими ссылками.
1
Сколько-нибудь
дискутируемой, да и то распыленно и вяло,
остается сегодня лишь угроза
государственного ограничения
свободы печатного слова,
публичного выражения
2
См : Экономические и
социальные перемены: Мониторинг
общественного мнения
1993-1997; с 1998 года до No 4
2003 года — Мониторинг
общественного мнения
Экономические и социальные
перемены (в дальнейшем —
Вестник общественного
мнения); Общественное мнение
1999. Общественное мнение
2000. Общественное мнение
2001 и т.д. а также
соответствующие сетевые материалы
на сайтах www.wciom ru и
www polit.ru. Кроме того, в
работе использованы материалы
Л Д. Гудком и Н А. Зоркой
Это видно даже из усредненных общегосударственных данных о
количестве и тиражах изданий, если взять за точки отсчета конец застоя
и пик гласности (цифры по полутора-двум десяткам наиболее
известных и реально читаемых изданий выглядели бы, конечно, еще
разительней — см. табл. i).
Таблица 1. Периодически* издания а России, 1985-2ОО0
1985 1990 1994 1996 1998
Число периодических
изданий (без газет) 3869 3681 2307 2751 3420
Годовой тираж (млн.) 2726 5010 306 388 659
Число газет 4567 4808 4526 4881 5436
Разовый тираж (млн.) 132 166 86 114 112
Источник: Российский статистический ежегодник 1999: 231.234-235.
Аудитория нынешней периодики — в сравнении и с советским
периодом, и с аудиториями основных телевизионных каналов — крайне
дробна (см. таблицу 2). Общенациональной газеты в России сегодня
фактически нет, а вообще газет в стране — к примеру, ежедневных —
в расчете на iooo человек населения выпускается сейчас в 6 раз
меньше, чем в Японии, в 2,5 раза меньше, чем в Великобритании, в 1,5 раза
меньше, чем во Франции (Российский статистический ежегодник 1998:
77\). зо% взрослых россиян не читают газет вообще.
Кроме того, широкий читатель чаще всего обращается теперь не
к центральным изданиям общего типа, тиражирующим в первую
очередь новости и оценки Кремля или прилежащего к нему московского
политического бомонда, сколько к своей «местной», региональной,
городской периодике. Каждый пятый из опрошенных в гооо году
B407 чел.) читал еженедельную местную прессу общего типа,
столько же — местные развлекательные и рекламные газеты (информацию
о рынках труда и потребительских товаров, различных фирмах,
новых изделиях и необходимых услугах, максимально приближенных
к потребителю), 14% — ежедневную печать своей области, города,
района. Показателен здесь такой сдвиг: если в 1991 году почти три
четверти всего подписного тиража газет в России составляла
подписка на центральные издания, то в 1997 Г°ДУ — напротив, на издания
местные; данные по розничной покупке проявили бы ту же
тенденцию (Реснянская, Фомичева: 1999: Ч)-
Вот как выглядит в обобщенном виде динамика регулярной
аудитории наиболее популярных газет середины и второй половины
90-х годов по данным ВЦИОМ (см. табл. г\ в процентах к числу
опрошенных в каждом исследовании; цифры по ряду других известных
изданий не достигают и одного процента, а потому здесь не приводятся.
Здесь и далее прочерки в графах означают, что соответствующий
вопрос в исследовании не задавался либо что соответствующая
подсказка не использовалась [подробнее см.: Зоркая 20оо: 19]).
По оценкам исследователей, занимавшихся недавней историей
вопроса, в позднесоветские времена аудитории центральной и местной
печати совпадали не менее чем на четыре пятых, к середине 90-х они
совпадают меньше чем наполовину (Реснянская, Фомичева 1999:58).
При этом в слое читателей центральной прессы несколько выше
среднего доля более образованных и активных групп, занимающихся
2000 2000/
1990,%
3570 97
607 12
5758 120
109 66
деятельностью или готовящихся к деятельности, которая требует
значительной квалификации, связана с принятием самостоятельных
решений. Это предприниматели, руководители, специалисты, учащиеся
и студенты - они же. добавлю, и наиболее критичны по отношению
к сегодняшним массмедиа, реже им безоговорочно доверяют.
Напротив, в аудитории местных печатных изданий выше среднего
представлены рабочие и пенсионеры, которые как раз чаще других доверяют
нынешним массовым коммуникациям целиком и полностью.
Таблица 2. Аудитория российских гаэот, 1994-2000
(в % к числу опрошенных в каждом исследовании)
Периодические издания
•Аргументы и факты -
•Известия»
- Коммерсантъ -
-Комсомольская правда-
- Правда-
-Российская газета»
-Совершенно секретно»
-Советская Россия-
-СПИД-Инфо-
- Спорт-экспресс -
-Труд-
Местные ежедневные
Местные еженедельные
Местные развлекательные.
рекламные
Не читаю газет
1994
N«2957
19
3
2
9
1
3
-
1
-
-
5
-
-
-
28
1995
N=2551
16
3
1
9
1
2
-
1
-
-
4
-
-
-
40
1996
N=2399
20
3
1
11
1
3
-
2
-
-
6
-
-
-
39
1997
N=2401
25
5
1
14
2
4
7
2
20
2
5
20
22
17
27
1998
N«2409
24
2
1
16
1
2
7
1
18
3
4
21
33
18
29
1999
N-2388
20
2
1
12
1
2
6
2
14
2
3
12
24
16
31
2000
N=2407
21
2
1
12
1
1
9
1
154
2
4
14
20
19
30
3
По данньад ВЦИОМ, в 1988
году -АиФ- назвали лучшей
газетой года 25% опрошенных,
в 1989-м-зз. в 2000-м- Социальная роль массмедиа и массовое доверие к ним
13%. Отмечу еще заметно
большую роль еженедельни-
кое в сравнении с ежедневны Сказанное не значит, что пожилые, менее образованные
ми газетами, как центральны- и социал ьно активные, но более консервативные по вкусо-
зде^ мож^^^т^Г' вым стандартам (и гораздо более многочисленные) кон-
слоении социальных ритмов тингенты потребителей вовсе перестают интересоваться
деятельности и ее рспродук- информацией о событиях в «центре» или прекращают ее
ции: ежедневную размерность х г г г г
принял на себя телевизор получать. Это лишь означает среди прочего, что они по
(в основном вещающий из отношению к «центру» и олицетворяемой этим «центром*
единого центра),
еженедельную - гааетьГлричем в нема- ПОЛИТИКв. ЭКОНОМИКС СОЦИаЛЬНОИ ЖИЗНИ ПврвХОДЯТ НЭ
лой степени - местные ИСКЛ ЮЧИТвЛ ЬНО СТОрОННЮЮ, Дистанцированную, ЧИСТО
4 зрительскую позицию; видят они при этом — и хотят ви-
«за годы замеров *^~* л олро*
шейных устойчиво называли ДеТЬ — ИСКЛЮЧИТеЛЬНО Официальную КарТИНу ПрОИСХОДЯ-
-спидинфо- лучшей газетой щего, т.е. смотрят глазами того же «центра». Характерно,
ГОАа что именно пенсионеры сегодня - наиболее частые,
регулярные зрители ОРТ и его новостных программ (этот же контингент
и наиболее безоговорочно доверяет телевидению), тогда как более
квалифицированные — и более критичные по отношению к
телеканалам и их версии происходящего - группы, перечисленные выше, чаще
среднего представлены в аудитории НТВ, среди зрителей
аналитических передач этого канала («Итоги», отчасти «Зеркало»). А из этого
следует, что жизнь страны представлена для двух обозначенных кон-
тингентов — условно говоря, относительно более активной и
относительно более пассивной части населения - как бы двумя разными базо-
выми сюжетами с соответствующими типами действующих лиц, их
мотивов, форм и средств действия.
В одном случае (на центральном уровне) социальные силы,
определяющие ситуацию, олицетворяют президент и противостоящие ему
«олигархи*. Основной, чрезвычайно идеологизированный, более того -
мифологизированный сюжет здесь выстраивается по оси
«хаос-порядок» и при весьма высоком доверии фигуре первого лица России и
надеждах на установление им определенности и стабильности оценивается
в более или менее негативных, даже катастрофических тонах. Дело здесь
не только в отрицательной оценке самих фантомных фигур олигархов
(или «мафии»), но и во все большем ценностном дистанцировании,
смысловом отчуждении «периферии» от «центра» (Москвы). В этом
смысле значения «общего для всех» - российского, России как целого -
едва ли не исключительно заданы сегодня аллегорической фигурой
единоличного правителя, а основной, если вообще не единственный, сюжет
«политических новостей» связан с демонстрацией ритуального
присутствия власти в кризисных точках и ситуациях социума. Соответственно
среди этих значений преобладают неотрадиционалистские,
идеологически связанные с державной ролью страны, ее «прошлым», ее «особым
путем», особым характером «нашего человека» F8% из 1580 опрошенных
в 2000 году согласились с тем, что «за 75 лет советской власти наши люди
стали другими и этого уже не изменить»5).
В другом случае (на местном уровне) героями
выступают директорат и местные власти (губернатор). Это
инструментальные лидеры, более прагматично
оцениваемые фигуры распорядителей значимых ресурсов, прежде
всего экономических и социальных, но также и
коммуникативных: местные медиа в абсолютном большинстве свя
заны с ними, во многом от них так или иначе зависят.
Характерно, что деятельность этих фигур на протяжении
90-х годов оценивается населением все более высоко
и в целом скорее положительно. Вот как по массовым
оценкам выглядит в динамике роль основных социальных институтов,
сил и фигур в России второй половины 90-х годов (см. табл. з).
Подробнее об этом см статью
-Запад, граница, особый
путь- е настоящем сборнике
6
Коэффициент рассчитан как
отношение давших ответ
-большую- и «очень большую-
к давшим ответ -практически
никакой- и «почти никакой-
(пятибалльная шкала, среднее
значение не учитывается)
Таблиц* 3. Какую роль в жиэми Росим играют сейчас...6
Президент
Правительство
Совет федерации
Политические партии
Губернаторы
Вооруженные силы
Газеты, радио, телевидение
Профессиональные союзы
Церковь, религиозные организации
Главы предприятий, ассоциации промышленников
Частные предприниматели, коммерческие структуры
1995. N«1980
-
-
-
-
-
1.95
3.8
0.02
0.73
0.69
2.04
2000. N=1600
3.35
1.65
0.34
0.34
2.09
2.3
3.25
0.14
0.58
2.26
6.07
Как видим, по оценкам россиян, наиболее
значительна сегодня в стране роль президента и правительства,
вооруженных сил, губернаторов, директората и ассоциаций
промышленников, частных предпринимателей и
финансистов (характерно, что роль их всех за последние годы.
В формулировке 2000 года,
конечно, гораздо более
нагруженной в ценностном
плане. — -олигархи, банкиры,
финансисты-.
по массовым оценкам, выросла). В этих рамках и контексте роль
сегодняшних массмедиа оценивается россиянами тоже достаточно высоко,
но имеет тенденцию к снижению. В целом можно сказать, что масс-
медиа воспринимаются россиянами двойственно: преобладает точка
зрения, что они заслуживают доверия, но «не вполне» («Потребители
не совсем доверяют своему энтузиазму», - характеризовал в свое
время сходную ситуацию Теодор Адорно [Адорно 1999:4°])- Группы
доверяющих и не доверяющих печати, радио, телевидению (и
центральным, и местным), контингенты оценивающих их (и центральные,
и местные) как важный и неважный информационный источник
сегодня примерно равны друг другу, причем их объем и соотношение уже
многие годы сохраняются почти на одном уровне (см. табл. 4).
Таблица 4. В какой мере, на Ваш взгляд, заслуживают доверия
печать, радио, телевидение? (в % к числу опрошенных в каждом исследовании)
1993 1994 1995 1996 1997 1998 1999 2000
N=1995 N=2958 N=2550 N=2404 N=2395 N=2408 N=2385 N=2407
Вполне заслуживают 26 20 23 25 24 24 22 20
Не вполне заслуживают 42 48 47 44 43 44 45 47
Совсем не заслуживают 17 17 17 17 19 18 21 19
Затрудняюсь ответить 15 15 13 14 14 14 12 14
На этом фоне последовательно снижается доля тех, кто видит
в отечественной прессе последних лет те или иные улучшения. Вместе
с тем характерно, что параллельно растет доля не тех, кто подобных
улучшений не усматривает или не признает, а тех, кто не может
определиться с ответом, — кто, говоря по-другому, не в состоянии увидеть
или опознать качественные параметры, по которым вообще можно
было бы оценить подобные перемены. (Определенность здесь, строго
говоря, утратили не читатели и даже не их оценки, а критерии таких
оценок и содержательные черты, которые выделяли бы сегодняшние
массмедиа, отличая их от прежних, как и друг от друга.)
Таблица 5. За последние год-два российские газеты и журналы
стали болов или менее интересными? (в % к числу опрошенных в каждом исследовании)
В целом более
Не более и не менее
В целом менее
Затрудняюсь ответить
Если, однако, раздвинуть временные рамки сравнения и задать
для него какие-то содержательные координаты, то доля отрицательных
оценок телевидения заметно увеличивается. Сравним ответы на
провокационно-оценочные, заведомо идеологизированные суждения,
которые были предложены респондентам в 1989 и 2000 годах (см. табл. 6;
данные в процентах к числу опрошенных в каждом исследовании;
затруднившиеся с ответом не указываются; в последнем опросе
обследовалось лишь городское население).
Характерно, что в 1999 Г°ДУ на вопрос о мере влияния
журналистов, ведущих, комментаторов в нынешнем российском обществе
преобладающая часть из 20оо россиян D4%) выбрала ответ «слишком
большое» и лишь 14% — «слишком малое» B9% - «нормальное, то,
какое нужно», остальные затруднились с ответом).
998. N=1600
58
17
11
14
2000. N=
48
19
10
23
Таблица 6. Телевидение...
1989
N=965
74
10
85
i 10
62
15
64
27
2000
N=2001
53
29
79
15
50
29
50
36
Повышает моральный уровень, утверждает образцы нравственности
Ухудшает нравственную ситуацию, дает примеры дурного поведения
Расширяет кругозор, вовлекает людей в процессы, происходящие в мире
Ограничивает интересы людей, вырабатывает поверхностные представления
Знакомит с лучшими образцами культуры, развивает эстетические вкусы
Поставляет низкопробную продукцию, формирует дурной вкус
Усиливает обмен мнений, способствует общению между людьми
Сокращает человеческие контакты, делает людей более разобщенными
Телевидение сегодня: общие данные
Возникает впечатление, что освободившуюся после спада печатного
бума социально-коммуникативную нишу «занял» телевизор. К
нему обращаются сегодня «все», причем делают это практически
каждый день, а многие к тому же не по одному разу. Достаточно
сравнить данные по обращению к разным коммуникативным каналам,
полученные в недавнем исследовании ВЦИОМ (октябрь гооо года,
2оо1 человек городского населения, в % к опрошенным,
информационные каналы ранжированы в порядке убывания их ежедневной
аудитории).
Таблица 7. Как часто Вы лично...
Ежедневно 2-3 раза Несколько Редко или
Смотрите телевизор
Слушаете радио
Читаете газеты
Смотрите видеофильмы
Читаете журналы
91
68
24
7
4
в неделю
7
6
27
9
10
раз в месяц
1
3
31
24
33
никогда
1
23
18
60
53
Сразу же отмечу, что перед нами здесь не просто актуальный
срез, а устойчивые тенденции второй половины 90-х годов. Так,
согласно данным международного сравнительного исследования
1997 г°Да ~" кроме нашей страны, оно проходило в США, Польше,
Чехии, Венгрии и Казахстане, - Россия лидировала подоле взрослых
людей, которые относили себя к смотрящим телевизор «часто и очень
часто» (их насчитывалось 58%) и была на последнем месте по доле
«часто и очень часто» читающих C1%). По телевизору россияне при
этом больше всего смотрели — и хотели смотреть еще чаще —
эстрадные концерты, юмористические шоу, зарубежные мелодраматические
сериалы и художественные фильмы прошлых лет, в абсолютном
большинстве - советские. Отмечу, что к телевидению у россиян
имелось тогда немало претензий (очень многим оно «не нравилось»,
большинство «раздражало»), ему как информационному источнику
крайне слабо доверяли. Тем не менее свыше 85% опрошенных
смотрели телевизор ежедневно по нескольку часов. Можно сказать, что
само это устойчивое во все последние годы соединение будничного
недовольства с чувством столь же повседневной зависимости — способ
существования, типовая установка, стандартная форма отношения
подавляющего большинства сегодняшних жителей России не только
к телевидению, но и к окружающим людям, к собственной жизни,
своей стране, всем социальным институтам общества, фигурам
и структурам власти. Точнее, конечно, видеть в этих недовольстве
и зависимости (соединение, базовое едва ли не для всех социальных
отношений нынешних россиян) разные проекции одной проблемы
или одной травмы - социальной неполноправности,
неподвластности для респондента его собственной жизни, что
выражается здесь в его зрительской пассивности*. Данные
полутора последних лет эти тенденции подтверждают.
Больше половины работающих горожан C7% от
всех опрошенных в гооо году, по Москве - свыше 40%)
смотрят телевизор по утрам до ухода на работу; такова же
суммарная доля тех, кто, приходя вечером с работы
домой, находят телевизор уже включенным или тут же
включают его сами. 51% опрошенных смотрят телевизор
за ужином в будни и по выходным. Почти у трети
опрошенных C1%) он работает весь будний день, по-своему
означая живую жизнь в доме, и не выключается никогда.
В выходные дни это постоянное «присутствие»
телевизора как своего рода члена семьи отмечают еще больше
C7%) • Важен и характер подобного просмотра: 46%
опрошенных смотрят телевизор одновременно с
другими домашними делами. Это означает, с одной стороны,
плотную встроенность телевизора в обиход, привычную
сращенность его с формами бытовой жизни дома, а с
другой - своеобразную несконцентрированность,
«рассеянность» обычного внимания телезрителей. (Вальтер
Беньямин, одним из первых заговоривший об особом
феномене массовой рецепции и всеядной, тестирующей
установке типового, «среднего» зрителя, подчеркивал,
что для подобного восприятия характерна не
концентрация, а, напротив, «расслабление» и осуществляется оно
«не через внимание, а через привычку»: «Публика
оказывается экзаменатором, но рассеянным», — заключал
Беньямин [Беньямин 1996:59~6i).)
Телевизор тесно связан с домом и бытом, домашним поведением,
общим досугом семьи. Больше того, можно сказать, что домашнее,
семейное время («своя, личная жизнь») для преобладающей части
россиян - это и есть телевизор, как телесмотрение равнозначно семье, дому,
досугу («своей, личной жизни»)*. Или иначе: общество в сегодняшней
России - это по преимуществу общество смотрящих телевизор и
символически обменивающихся репликами о просмотренном. 6о%
опрошенных в гооо году горожан обычно смотрят телевизор с кем-то из
родных или близких. Само домашнее время телезрителей
организовано вокруг телевизора. И важнее всего при выборе того, что смотреть, не
советы близких и друзей (в целом важные для 39% опрошенных) и
даже не печатная программа передач (важна для з8%10), а
непосредственный рекламный «массаж» самого телеканала - анонсы будущих
передач по ходу показа, важные для 46% опрошенных. (Отмечу, что к этой
модели свелась сегодня в абсолютном большинстве случаев и литера-
8
В данном мастном случае
техническая возможность
переключать каналы при крайне
слабом их отличии друг от
друга. ОТСУТСТВИИ
КОНСТИТУТИВНОГО для личности момента
выбора в общем-то мало что меняет
и. несколько смягчая для
реципиента чувство привязанности
к экрану, скорее служит
символическим условием,
барьером или фильтром,
своеобразным -пропуском» индивида
(его семьи) в систему
массовых коммуникации. Подробнее
см. об этом ниже
9
По данным того же
исследования. 11% в будни (и 28% по
выходным) смотрят телевизор
в гостях
10
Показательно, что из
еженедельников журнального типа
наибольшую аудиторию E-7%)
имеют наряду с - женскими-
изданиями (-Лиза-. Cool)
именно дающие и
аннотирующие телепрограмму, больше
того, строящие статейные
материалы о светской жизни
•звезд- по законам
телепередачи (-7 дней- и -ТВ-парк-)
Мотив -программа
телевидения на неделю- в немалой
степени определяет сегодня и
покупку газет
турно-критическая рефлексия со стороны наиболее подготовленных
групп: рецензии на литературные новинки в газетах и журналах,
особенно «глянцевых», фактически выглядят чем-то средним между
издательской аннотацией и бесплатной рекламой издательской продукции.
Насколько можно судить, «власть канала», т.е. определяющая роль
организации, возобладала и здесь: ведущей инстанцией литературных
коммуникаций стало сейчас издательство, центральной фигурой -
издатель как саморекламист.) По известной формуле Маршалла Мак-
люэна, само коммуникативное средство и представляет собой
сообщение («Medium is message»): телевизионная картинка и есть мир
зрителя как социального существа, как члена социума — и «большого»
(страны), и «малого» (семьи).
Это среди прочего означает, что стандарты оценок,
составляющих смысловое ядро общественного мнения, в преобладающей
степени выносят и поддерживают сегодня в России не отдельные
авторитетные лидеры или группы (журналы, а во многом и газеты типа
«Литературной», «Культуры» и т.п. — фокус именно группового
сплочения, орган межгрупповых связей), но анонимные
коммуникативные каналы, телевидение как организация. А это уже совсем
другая композиция общества, другая система коммуникаций в нем, иное
устройство культуры.
Речь в принципе должна здесь идти о своеобразной - по
отечественным традициям и обстоятельствам — форме массового
общества и массовой культуры в современной России. Комплекс
связанных с этим исследовательских задач состоит в том, чтобы
попытаться социологическими средствами оценить направление
и масштаб социальных и культурных перемен, связанных с
оформившимся центральным, доминантным местом телевидения в
свободном времени современных россиян, в процессах формирования
стереотипов общественного мнения, норм и оценок восприятия
действительности как таковой. Сам этот процесс, это «событие»
90-х годов (в отличие от печатного «бума» общественным
сознанием, кажется, не отмеченное и уж точно в должной мере не отрефлек-
тированное) — выражение и следствие того, что в стране за эти годы
так и не сложились сколько-нибудь независимые от государства
социальные институты. Как не оформились и самостоятельные группы
со своими системами идей и интересов, а стало быть, строго говоря,
не кристаллизовалась публичная сфера (то, что Ю. Хабермас
называл «областью общественного» или «общественности» [Habermas
1989]) с ее плюрализмом и духом «агоры», состязательностью точек
зрения, выяснением и сопоставлением разных позиций, открытой
полемикой, обусловленными и осмысленными уступками,
вынужденным и признанным консенсусом.
Одна из сторон этой проблемы - отсутствие в современной
постсоветской России политических, экономических, культурных элит,
больше того — продолжающееся разложение и деградация
замещавшей их долгие годы «творческой» (или, беря шире, гуманитарной)
интеллигенции, средних и мелких государственных служащих
репродуктивных систем социума. В этом контексте собственно и
складывается ведущая, можно даже сказать, безальтернативная и
монопольная роль массового телесмотрения в современном российском
обществе, равно как завязывается в последние годы решительная,
хотя и полускрытая от стороннего наблюдателя борьба различных
социальных сил, уровней власти за контроль над телеэкраном (всем
этим соответственно определено и место, отводимое телевидению
в настоящей статье).
Телевизионный мир: содержание и функции коммуникации
За популярностью телесмотрения - не просто иллюзия бесплатного
доступа к коммуникации (в сравнении со все дорожающей печатной
продукцией), относительная гарантированность этого доступа, причем
максимально синхронного с транслируемыми событиями (газеты
намного запаздывают, журналы выходят нерегулярно, и те и другие
доставляются из рук вон плохо) или впечатляющая подробность,
наглядность, суггестивность телесообщения по сравнению с радиопередачей.
Телевидение создает собственный мир, который в данном случае
дублирует зачаточные, слабо развитые формы организации социальной
жизни либо компенсирует отсутствующие институты гражданского
общества. Доверие массмедиа (как отмечалось, у российского населения
все еще сравнительно высокое) — оборотная сторона отчужденности
реципиентов от происходящего, выражение их исключительно
зрительского участия в социальной действительности.
Речь не только о том, что телесмотрение замещает активную,
массовую политическую жизнь пассивным просмотром теленовостей.
Телевидение «протезирует» и многие другие несостоявшиеся формы
гражданского участия, социальной солидарности (клубы по
интересам, ассоциации и союзы разного рода, формы самоорганизации
потребительского или досугового поведения, наконец, реальные
политические партии), создавая целые сферы чисто визуальной чужой
жизни, виртуально-телевизионной реальности, которая
завораживает зрителей своей как бы доступностью, иллюзией присутствия.
«Между» индивидуальным зрителем и миром значений, помеченных
как всеобщие, в данном случае находится малая группа, семья
(преобладающая часть россиян, как уже говорилось, смотрит телепередачи
вместе с семьей, а самый дорогой и семейный праздник — Новый
год - проходит при телевизоре, не выключающемся ни на секунду),
а также техническое устройство включения-переключения, дающее
зрителю иллюзию «управления» информационным потоком и
соответственно впечатление, что он владеет собой, чувство своей
«самости». В структуре коммуникации можно представить оба эти элемента
как своего рода адаптеры, особые устройства, условные барьеры,
опосредующие и смягчающие для индивида его подключение к
определенному уровню и плану значений, а именно к массовым
образцам. Они демпфируют чувство односторонней зависимости от ТВ,
снимают у зрителя ощущение социальной и технической
отчужденности от информации, ее отдаленности, безадресности и проч. 40% из
опрошенных в 2000 году горожан заявили, что именно они решают,
какую передачу смотреть, и еще 17% - что решение об этом
принимается совместно (ю% в этом случае подчиняются своим супругам,
а молодые — еще в у% случаев - взрослым). За приведенными
цифрами — субъективное чувство уверенной ориентировки зрителя в
мире телекоммуникаций (в строгом смысле слова, ничего не говорящее
о фактическом распределении интересов и авторитета в семье или
о реальном просмотре). Речь о другом. Сегодняшнее
телесмотрение — высоко упорядоченное и согласованное, нормативно
отрегулированное занятие, когда образ мира и порядок его предъявления
организован и задан анонимными другими извне, из
коммуникативных центров общества, центров его власти. Разыгрывая различные
ситуации, инсценизируя те или иные сюжетные коллизии,
телевидение воспроизводит весь круг представлений и ценностей, значимых
сегодня для сообщества россиян в целом, выступает своего рода
«живым календарем* ритуалов социального единства и сопричастности.
Тем самым оно в нынешних условиях самим характером апелляции
к массе создает целостность, не существующую вне этого
систематически повторяющегося акта коммуникации. В этом плане оно
нивелирует имеющиеся социальные и культурные, статусные и
образовательные различия, создавая из разных индивидов однотипное
♦зрительское общество», общество, состоящее из зрителей, людей,
которые переживают общность с другими себе подобными, именно
в том, что все они — зрители.
В ходе ежедневного информационно-развлекательного «массажа»
населения телевидение как бы калейдоскопически перетряхивает
различные «горячие» темы, без особого углубления затрагивает те или
иные чувствительные точки, само прикосновение к которым,
упоминание которых является важным средством и механизмом интеграции
социума. Составить частотный словарь подобных тем несложно; меня
в большей мере будет сейчас интересовать форма их упаковки и подачи
(передачи). Речь о жанрово-тематической структуре и
драматургической, «сценической» поэтике телевидения (см. табл. 8,
данные в % к числу опрошенных в каждом исследовании,
в последнем опросе обследовались только горожане,
позиции в списке ранжированы по в соответствии с
распределением данных 1995 года11).
Таблица в. Какие из следующих амдоа талалраграмм
Вам больша асаго нравится смотреть ло талаамэору?
Художественные фильмы
Юмористические
Информационные
Программы популярной музыки
Сериалы
Игры, конкурсы, викторины
Мультфильмы
Научно-популярные программы
Спортивные
Концерты классической музыки, оперы, балеты
Народную музыку, песни, танцы
О здоровье, семье, доме, приусадебном участке
Публицистические программы
О литературе, искусстве, культуре
Затрудняюсь ответить
1995
N«1980
87
64
57
47
44
37
32
32
29
11
-
-
-
-
2
1997
N«1600
74
49
63
19
37
34
15
15
22
6
17
34
14
12
2
Телевидение как социально-коммуникативное средство
возникает, формируется и работает на массовом и повседневном ощущении
дефицита действия, а еще точнее - взаимодействия, и символически.
и
Набор подсказок в
исследованиях совпадал не полностью,
некоторые позиции
приравнены с известной мерой
условности.
2000
N=2001
70
54
82
36
33
24
18
16
38
10
26
18
10
1
виртуально, причем технически удостоверение надежно,
«современно» восполняет подобный, вполне реальный дефицит. Культуролог мог
бы сказать, что как процесс телевизионное действие строится в формах
и по формуле романа либо, чаще, драмы (или по аналогии с ними), а его
результат репрезентируется формами и значениями лирики, каковые
телевидение как канал и транслирует. Но социологу важнее другое -
то, что во всех этих случаях телевизионное сообщение разворачивается
как взаимодействие участников, столкновение социальных позиций,
обмен точками зрения и т.п., что в основе своей оно драматично,
театрально, сценично. В этом плане его собственно телевизионную
специфику - там, где оно не передает сообщение, а само его создает -
составляет, вероятно, «эффект зрительского присутствия», причем при всей
своей остроте опосредованного техническими средствами. Речь идет об
особом ощущении «неподдельности», «документальности» событий
и ситуаций, которые никем не предзаданы и не предрешены, не
«поставлены», почему и никого не «цитируют», ни к чему не
отсылают, а происходят здесь и сейчас12. Замечу, что само
«реалистическое» понимание коммуникаций, искусства,
литературы — феномен в истории культуры весьма
поздний. Для социолога эта совокупность характеристик
означает общепринятое определение реальности,
предельную для данного общества степень коллективного
согласия относительно определений ситуации, ее
структуры и смысла, высокую конвенциональность
(условность, взаимную обусловленность) представлений об
общем социальном мире, утвержденную и удостоверенную
на уровне или от лица среднего человека, человека «как
все», воспринимающего себя и воспринимаемого другими в качестве
человека как такового (см.: Fiske, Hartley 1978: i59~l7°)- Видимо, все
это ограничивает возможности субъективного выражения на
телевидении: пределы его задают основополагающие - по крайней мере,
для современного телевидения и опять-таки в сравнении с
современной же литературой или кино - принципы документализма.
полемичности (интерсубъективности) и анонимности в конструкции,
репродукции и восприятии телевизионной реальности. А это
соответственно ограничивает и возможности глубокой, последовательной
дифференциации каналов, кроме как по тематическому принципу
или прямому социальному масштабу вещания, размеру и характеру
одновременной аудитории. Ведущий - не автор. Дело не только
в том, что он представляет организацию, но и в характере его
взаимодействия с другими участниками передачи, в его отношении к тексту
и адресату сообщения. Между тем реальная и крайне динамичная
дифференциация, например, в литературе и литературной культуре
началась лишь с признанием основополагающего принципа автора -
«вокруг» него как культурной инстанции, социальной фигуры,
правового субъекта и т.д. Впрочем, это. конечно, вопрос для обсуждения
и дальнейших исследований. Поэтому подобная норма и фигурирует
как анонимная, на правах «самой реальности».
Характерна в этом смысле ведущая роль «новостей» - они
составляют, можно сказать, смысловой стержень телевизионного мира.
74% опрошенных смотрят их каждый день, причем 88% этого
контингента - не по одному разу. Чаще других и больше всего по объему
12
Собственно говоря, такова
формула сценической
реальности в драме Нового
времени, см об этом Szorx* 1987
(первым изданием книга
вышла по-немецки в 1956 году,
неоднократно переиздавалась,
давно переведена на
большинство развитых языков
мира) Напомню, что -драма-
дляП Сойди здесь — это
драма именно модерной эпохи,
и топько
затраченного времени новостные программы смотрят пенсионеры,
люди с начальным или неполным средним образованием D0% этой
социально-демографической подгруппы смотрят новости не менее чем
трижды в день). И чем ниже образование респондента, тем чаще он
смотрит «новости» в течение дня, тем сильнее он ориентирован на
многократное повторение уже известного. Дело не только в том, что у
пенсионеров, естественно, больше свободного времени, но в восприятии
новостей как зрелища, развлечения, которое не тускнеет от повторения,
а, напротив, становится еще существеннее, полнозначнее,
эмоционально ближе, приятнее. По 2-3 раза в день новости смотрит и большая
часть рабочих, что опять-таки заметно чаще, чем у наиболее активных
и обладающих большим информационным кругозором в социальном
плане групп — специалистов, руководителей или предпринимателей, от
которых, казалось бы, и следовало ожидать напряженного слежения за
новой информацией.
Подобное повторение (усиление, закрепление, фиксация через
повтор) является важнейшим массовым социальным эффектом
телевидения. Этот эффект и соответствующая ему, массовая по
распространенности зрительская установка явно противоречат расхожему
представлению об исключительно утилитарном телесмотрении, для
которого «новости» — синоним «нового», «ранее не бывавшего».
Привычка, эффект повторения, расцениваемый массовым
зрителем высоко позитивно, выступает особым барьером, опосредующим
включение в режим символического существования «всех как один
вместе со всеми». Это не «информационный парадокс» (как Ю.М. Лот-
ман трактовал в свое время канон в искуссстве), а сложный механизм
или своего рода шифр включения индивида в социальное действие
особого типа - предельно общее по характеру, интегрирующее по смыслу
и эффекту. Чем более знакомо зрителю показываемое сейчас на экране,
тем выше его символический, можно сказать, ритуальный смысл, тем
выше значение показа не столько как информации, репрезентации тех
или иных значений («реальности»), но в гораздо большей мере — как
способа организации зрительского опыта (своего рода рифмы или
припева). И, как ни парадоксально это звучит для квалифицированного,
изощренного ценителя и знатока культуры, тем эмоциональнее
переживание подобного акта и факта повторения в его тождестве себе, в его
тавтологичности. Эмоциональнее именно потому, что символичнее:
таков, например, аффективный механизм сплачивающего и
мобилизующего воздействия парада на участников и зрителей, таково действие
маршевой музыки военных оркестров (а во многом и просто массовой
песни, особенно когда исполнители — «все»).
С другой стороны, подобная тавтология (тавтологичность —
один из ключевых принципов работы массовых коммуникаций)
важна для рядового зрителя как презумпция того, что передаваемая
информация организована, что организован мир, а соответственно
организовано и социальное существование реципиента (его время,
распорядок жизни семьи, устройство квартиры). Мир — общество -
общая жизнь организованы не тобой, а устроены извне и одинаково
для всех: только такое понимание человека и общества способно
обеспечить «чисто техническое», дистанцированно-зрительское
включение в социум. Символика подключенности к общей жизни,
обозначаемой событиями, происходящими не здесь и не с тобой,
существеннее, чем передаваемая информация, важнее твоего
собственного поведения.
Характерно, что в обращении к игровому кино (кинофильмам
и телесериалам) проявляются те же структуры и стереотипы
восприятия — ориентация на привычное, повторяющееся, ожидаемое.
Конструкция сериала это прямо подразумевает, больше того -
включает в свою поэтику. При всей закрученности сюжетных перипетий
ничего и вправду неожиданного, однократного, непоправимого, по крайней
мере - с главными героями, случиться не может, это (например,
гибель) противоречило бы принципу серийности. Поэтому серийность
и трагичность несовместимы (можно сказать и по-другому: трагедия
и сериал — формульные квинтэссенции двух принципиально разных
типов культуры, двух различных обществ с разными соответственно
антропологическими моделями, разными типами человека).
Свыше половины опрошенных E7%»если не считать
затруднившихся с ответом на соответствующий диагностический вопрос)
стараются искать и смотреть давно известные передачи, но с недоверием
относятся к новым. Поэтому так важно, по мнению основной массы
опрошенных F5-7°%)» чтобы одни и те же передачи шли в одно и то
же время. Подобное повторение (позитивная оценка уже виденного
и известного, вставленного в привычную рамку) - это для зрителя
и сигнал устойчивости, привычности транслируемого по телевидению
образа мира, и вместе указание на значимость, важность показанного.
Если при передаче сообщение повторяется потому, что оно важно, то
при восприятии оно становится важным, поскольку повторяется.
Вместе с тем в этом же, как ни парадоксально, заключается для массового
зрителя гарантия документальности, фактичности, реальности
телевизионного зрелища.
С повторяемостью как ядерной нормативной характеристикой
социального поведения и системы ожиданий массового человека связана
и другая установка телезрителей в сегодняшней России - ностальги-
13 ческая15. Ожидание повтора как тавтологической
о смысловой конструкции конструкции смыслового опознания, удостоверения зна-
и социальном значении нос- ^ «
талыии см Dav.s 1979. тье чимости и реал ьности происходящего с тобой переносится
Imagined Past 1989. Nostalgia При ЭТОМ на прОШЛОе, КаЗЭЛОСЬ бы, СамОДОСТатОЧНОв В CBO-
19924 ей фактичности уже осуществившегося и огражденного
об этом круге социальных этим символическим барьером от коррекции задним чис-
Феномснов см гудков 2004 лом (только так прошлое и может выступать областью
262-299 смысловых санкций по отношению к настоящему, может
что-то реально значить). Напротив, прошлым для массового сознания
современных россиян выступает то, чего нет, что утрачено и
невозможно в настоящем, но ожидание чего раз за разом возвращается в виде
томления по недоступному («Россия, которую мы потеряли*).
Подобное повторение своего «отсутствия» здесь и сейчас (равно как и в
недостижимом прошлом) только и дает индивиду ощущение
принадлежности к коллективному «мы», единому в потере.
На такое же негативное самоутверждение и самоудостоверение14
работает еще одна значимая и ведущая характеристика
телекоммуникаций в современной России — преобладание в них
сенсационно-скандальных сообщений, которые, со своей стороны, ожидаются и ищутся
зрителем на различных каналах. Сенсационность здесь не только
содержательная характеристика определенного разряда событий (откло-
няющихся от нормы, исключительных), но и способ смысловой
организации масскоммуникативного сообщения, своеобразный модус
реальности или ее показа, разыгрывания именно как масскоммуникатив-
ной. Таков определенный тип подачи сообщения, препарирования
и обработки информационной реальности в расчете на «человека как
все», которого своими средствами моделируют и создают,
конституируют массмедиа. Для данного антропологического контрагента, как он
конституируется, например, телевидением (и не только криминальной
хроникой) или прессой типа «Московского комсомольца», «Сплетен»,
сообщаемо, потребляемо и в этом смысле «реально» лишь то, что
сенсационно, иными словами — невероятно, скандально,
разоблачительно, иными словами, демонстративно испытывает и нарушает принятые
нормы. В пространстве, где общие нормы неопределенны и размыты,
где общие авторитетные инстанции и ориентиры отсутствуют (в
условиях своеобразной ценностно-нормативной атопии), героем ситуации,
задающим единственно действующий код поведения, становится
нарушитель. Это человек, который действует так, как нельзя, но ведет себя
или делает вид, словно ему можно, «ловец случая», который
выламывается из правил, разрушая, больше того, отвергая и специально
принижая этим самые основы социальной коммуникации с ее нормами
взаимных ориентации, согласованности ожиданий и проч.
Показательно, что криминальная хроника пользуется у
телезрителей такой же популярностью, как эстрадные концерты, конкурсы и
викторины, а популярность кинобоевиков и детективов еще выше (и если
боевики — преимущественно мужское зрелище, то к кинодетективам,
детективным телесериалам не меньший интерес испытывают
женщины). Но и в печати сегодняшние читатели ищут преимущественно ту же
тематику. Так, по данным блицопроса 1042 жителей Москвы и
Подмосковья в июле 1998 года, возможность выбора у которых потенциально
больше, чем на периферии, они чаще всего читают в газетах и журналах
статьи на криминальные темы C6%), программу телепередач B9%),
медицинские советы B9%), материалы о политике B9%), кроссворды,
загадки, викторины B5%).
И все же базовое представление о мире россияне получают
сегодня именно через телевидение. Значимость в этом плане родителей,
других людей, школы, не говоря о крайне низких по степени
авторитетности печатных источниках, несопоставима с ним. Это говорит
о весьма специфической социальной и культурной структуре
постсоветского общества (аналог подобных устройств Маклюэн называл
в свое время «электронной деревней»). Для нее характерен
сильнейший разрыв между уровнями коммуникативной реальности -
повседневно-бытовой, частичной, слабоструктурированной,
малоавторитетной, с одной стороны, и виртуально-эфирной,
централизованной, далекой по своим персонажам, темам, сюжетам и событиям -
с другой. А это значит, что у телезрителя нет практически никаких
возможностей смыслового контроля над содержанием передач, его
проверки, равно как нет прямой связи изображения с реальными
повседневными интересами и заботами реципиента, групповыми или
индивидуальными. Не только за телевидением нет разных групп,
которые выносили бы свои конкурирующие определения реальности
(телевизор осознается и потребляется как медиум as such, фактически
без различия каналов), но нет и групп, которые бы прорабатывали,
оценивали, размечали поток телесообщений, были бы своего рода
аналогом литературной, музыкальной, художественной критики
(впрочем, эта последняя, в свою очередь, тоже все чаще вырождается
в современных условиях в аннотацию, прямую рекламу или
пиаровскую акцию). Мир телевидения не размечен, он само-структурирован,
да и то в минимальной степени, почему в качестве рекомендации
для зрителей и работает сам же телевизор, аннотация и реклама
предстоящих передач.
Телевизионный мир: структура и зрительские оценки
Однако в целом современный российский телезритель подобное
определение реальности принял и ему подневольно следует (я имею в виду не
чье-то прямое принуждение со стороны, а отсутствие в нынешнем
обществе и культуре сколько-нибудь выраженной структурности, а
соответственно и возможности осознанного выбора). Характерно, что среди
массовых оценок российского телевидения преобладают позитивные.
Вместе с тем количественный уровень зрительской
неудовлетворенности совсем не так уж низок. По данным октябрьского опроса горожан
в 2000 году, 22% опрошенных недовольны составом, содержанием
и разнообразием передач на различных каналах, 38% — чем-то довольны,
а чем-то нет (по большей части их не устраивают ограниченные
возможности выбора или примитивность содержания, низкое качество передач
даже при нынешней сетке передач). Лишь две пятых удовлетворяет всё.
Удовлетворенность работой ТВ складывается из двух источников:
удовлетворенности уровнем и разнообразием передач, достаточными
для определенных групп, с одной стороны, и возможности сравнения
нынешней ситуации с тем, что было при советской власти, - с другой.
В первом случае можно говорить об одной ведущей тенденции.
В наибольшей степени телевидением удовлетворены те, кто отличается
наименьшими ресурсами (финансовыми, социальными, возрастными,
культурными), - большинство пенсионеров, люди с образованием
ниже среднего, часть рабочих с невысоким уровнем квалификации.
Неудовлетворенность телевидением выражают небольшие группы
респондентов, принадлежащих к другому полюсу социальной шкалы и
предъявляющих ему «встречные требования (независимые предприниматели,
директора предприятий, высший управленческий состав).
Неудовлетворены телевидением, и самым решительным образом, -
незначительное число пенсионеров, а также наиболее образованные группы
специалистов с высшим образованием, люди с широким кругом культурных
и информационных запросов, Впрочем, их неудовлетворенность уже не
носит столь радикального характера, скорее оценки этой второй, более
квалифицированной группы близки к умеренно негативным суждениям
или сочетают в себе критические и сдержанно одобрительные оценки.
Значимыми факторами различия оценок являются образование (и
соответственно связанные с этим социально-профессиональное положение
и доход), возраст, место жительства (величина города); наличие и состав
семьи на удовлетворенность телевидением не влияют.
Две трети респондентов не мыслят собственную жизнь без
телевизора и в случае его отключения потеряли бы, по их оценке, «нечто
жизненно важное» (в 1989 году эту позицию поддержали 69%);
2о% (в 1989 году -19%). по их признанию, «только выиграли бы от
этого*. Больше всего телевидение «мешает» москвичам (так ответили
39% жителей столицы), образованным респондентам старше 40 лет
C8% этой группы). Противостоят им, чаще давая самые
положительные оценки, более молодые зрители, чаще зрительницы, без высшего
образования, живущие в средних и малых городах. И это понятно: для
них телеэкран - главное, если не единственное окно в мир.
Что в сегодняшнем телевидении улучшилось или ухудшилось на
телеэкране по сравнению с прежним, советским? Тут можно наметить
три уровня коллективных оценок:
а) наиболее массовые - усилились многообразие и возможности
выбора передач по своему вкусу и интересам E6%); передачи стали
более откровенными, больше связанными с интересами и повседневными
жизнью и проблемами обычных людей; не то, чтобы исчезла, но
ослабла характерная манера двоемыслия и идеологической накачки D2%);
б) расходящиеся или противоречивые групповые предпочтения:
с одной стороны, телевидение стало более информативным и анали-
тичным - больше информации и материалов о политике (зо%). с
другой - больше развлечений, причем предназначенных для разных
групп, например старых советских фильмов, воспринимаемых с
ностальгической благодарностью людьми старшего возраста,
пенсионерами, хотя и не только ими, или юмористических передач B9%).
передач профилированных в расчете на отдельные группы, например
женскую аудиторию типа ток-шоу «Я сама», «Моя семья»
B8%)", викторин, конкурсов и проч. B6%), а также - за- 15
ПаДНЫХ ФИЛЬМОВ И СериаЛОВ B6%), МуЗЫКаЛЬНЫХ КЛИПОВ -Поле чудес- . -Моя семья-
х г , /. v « и «О.счастливчик!«лидируют
И развлекательных Программ B3%), УГОЛОВНОЙ ХРОНИКИ срвдипередам, названных луч-
и чрезвычайных происшествий B3%), — отмечу, что рее- шими в гооо году 1боо опро-
понденты если и хотят «больше», то не чего-то «другого», ^Z^^^^c^o
а практически «того же самого», что уже смотрят и что 12.9 и 6% опрошенных)
предпочитают смотреть;
в) специфические, узкогрупповые интересы и запросы: появление
передач об экстраординарных способностях и паранормальных
явлениях A5%). о религии и проблемах веры, событиях конфессиональной
жизни (ю%). демонстрация рекламы, мод, новых товаров F%).
Казалось бы, в целом аудитория расценивает нынешнее
телевидение по сравнению с советским вполне положительно: почти две трети
F4%) относятся к нему с большей симпатией. $2% больше ему
доверяют. Вместе с тем за этими средними оценками стоят разные социально-
демографические группы, контингенты с разными культурными
ресурсами, ориентациями, привычками. Так наиболее позитивно оценивают
сегодняшнее телевидение в сравнении с советским в среднем более
молодые респонденты, более образованные зрители, мужчины (причем
самые позитивные оценки дает ему именно образованная молодежь).
Напротив, наиболее сдержанно и даже негативно оценивают
произошедшие на телевидении перемены два типа зрительских групп —
пожилые зрители, с одной стороны, образованные — с другой, и в обеих
группах это чаще женщины. У них разные претензии. Первые по
большей части не находят сейчас на телеэкране привычного для них образа
мира (любимых передач, телеведущих, актеров и интонаций,
драматургических поворотов и типовых ситуаций), вторые ставят телевидению
в вину дурной вкус.
Поскольку уровень дохода достаточно тесно коррелирует с
молодостью, то группы с более высокими доходами (речь идет не о
богатых, а лишь о тех, чьи заработки несколько выше средненормальных
по стране, весьма скромных величин), как правило, относятся к
сегодняшнему телевидению более положительно. И если более
образованные из пожилых зрителей особенно ценят в сегодняшнем
телевидении информацию о политике и политиках, которой в советские годы
практически не было, то менее образованные из пожилых зрителей,
а особенно зрительниц, особенно благодарны нынешнему
телевидению за показ старого советского кино, которого в прежние годы было
как раз в избытке (для четверти этого зрительского контингента
сегодняшнее телевидение даже еще слишком редко транслирует старые
советские фильмы). Можно сказать, что образованные зрители
старших возрастов оценивают по контрасту с советским, а те же пожилые
зрители, но без высшего образования - наоборот, по сходству с
советским. Все остальные преимущества нынешнего телевидения —
возможности выбора, откровенность обсуждения проблем, обилие
развлекательных программ и игровых передач, показ современных
западных фильмов — выше других групп ценят более молодые телез- н
рители. Можно сказать, что сегодняшний телевизионный образ мира, £
если сравнивать его с позднесоветским, в наибольшей степени отвеча- -
ет именно их ожиданиям и ориентациям (допустимо сформулировать *
это и по-другому: преимущественно на них - особенно в более позд- о
ние дневные и ночные часы - нынешнее телевидение, собственно *
говоря, и ориентируется). *
Понятно, что и наибольшие претензии к сегодняшнему телевиде- а
нию — у пожилых зрителей, а особенно зрительниц: их не устраивает £
прежде всего «засилье американских фильмов» (так считают 59% жен- Т.
щин, 64% горожан старше 55 лет)» «потеря представлений о приличи- *
ях» C6% опрошенных старше 55 лет). Наиболее критично к этим
сторонам деятельности телевидения относятся зрительницы с высшим *
образованием, особенно в Москве. И это тоже понятно: говоря об аме- о
риканских фильмах, респонденты в данном случае чаще всего имеют С
в виду боевики, триллеры, а их преимущественная и благодарная
аудитория — молодые мужчины; к эротическим фильмам на телеэкране,
вообще-то сегодня на всех шести основных каналах достаточно редким,
с наибольшим осуждением опять-таки относятся именно пожилые
телезрительницы (которые передач, идущих заполночь, скорей всего,
даже и не смотрят).
Любопытно в данном случае то, что аудитории не нравится в
общем практически то же, что и нравится (но другим зрителям). Иначе
говоря, в сегодняшней телеаудитории имеют место ценностные
коллизии, столкновения различных групповых предпочтений и оценок,
вызванные слабой дифференцированностью эфира, как бы
невозможностью «разойтись* в этом поле разным группам с разными
информационными предпочтениями. Опять-таки здесь есть разные
уровни оценок:
i) самый общий уровень, в котором соединяются голоса
практически всей аудитории или по крайней мере ее преобладающей части:
обилие, даже засилье рекламы, навязывание ненужных вещей и
товаров (91%). преобладание американских боевиков с характерными для
них сценами насилия и кровопролития E1%); юг
2) уровень конфликтных или противоречащих друг другу
групповых оценок: более пожилым людям, с невысоким уровнем образования,
с консервативными привычками и запросами не нравится
преимущественно молодежная ориентация многих каналов и передач (слишком
много молодежной музыки - 5%. большинство передач, вытеснивших
старые привычные и любимые этими людьми передачи, предназначено
молодежи — 9%. мало старых советских фильмов — 23%).
При этом характерные для молодых нормы вкуса и поведения,
ретранслируемые телевидением, воспринимаются старшими как нечто
♦неприличное», как «разнузданность» B4%). Раздражает их и
слишком большое место, занимаемое в эфире политическими
программами, особенно информация, подаваемая в виде разного рода мелких
коридорных интриг и скандалов, характерная манера политического
комментирования, неприемлемая не только для этих низкостатусных,
периферийных в социальном и культурном плане групп, но и для
более образованных, компетентных респондентов, также недовольных
примитивностью и пошлостью передач, вульгарностью и хамова-
тостью ведущих, их языком, низким порогом профессиональной
грамотности и уровнем понимания происходящего B7%). Этой, более
пожилой части телеаудитории не хватает воодушевляющих или
утешительных примеров героической русской истории, передач о
культуре и традициях русского народа (при средних i8% в этих группах
данный показатель недовольства повышается до 30%). Отметим, что
неудовлетворенный спрос на такого рода передачи характерен не
только для самых пожилых, но и для людей среднего возраста, правда,
с не очень высоким образованием: они ощущают острый дефицит
этнонациональных символов, высоких примеров национального
достоинства, могущих служить своего рода компенсаторным средством
для уязвленного самосознания.
Особый фактор напряжения и раздражения, недовольства —
ущемленное завистливое сознание, распространенное сегодня в
зрительской массе и вообще в российском обществе. Оно с трудом
примиряется с появлением на экране — в рекламе, сериалах,
развлекательных передачах — образцов или образов жизни, характерных для
стиля среднего класса в развитых странах мира. Малообеспеченные
группы пожилых людей или людей среднего возраста, для которых
не существовало никаких других образов жизни, кроме тех, которые
существовали в советское время и утверждались как единственно
возможные и социально справедливые, честные и заслуженные,
появление разнообразных форм потребительской культуры, свободы
выбора и поведения воспринимают как вызывающие, а отчасти даже как
демонстративно оскорбительные. Социальная зависть принимает
форму неприятия и возмущения навязываемой чужой жизнью -
«роскошной» жизнью богатых людей в России (подобное чувство
и кристаллизовалось в фигуру «новых русских»). Поэтому
раздражение и недовольство в связи с тем, что телевидение дает слишком
много времени передачам для богатых, о роскошной жизни (в среднем на
это указали 13% опрошенных), характерно прежде всего для
низкообразованных и низкодоходных групп (среди них эти ответы давали
примерно на 20% чаще, чем в среднем, или в полтора раза чаще, чем
среди людей с высшим образованием, соответственно с более
высокими доходами).
Как раз эти последние, более продвинутые и требовательные
группы крайне резко оценивают компетентность информационно-
аналитических передач и материалов (9% в целом, но среди
респондентов с высшим образованием число негативных оценок такого рода
почти вдвое выше — 17%, безвкусицу и пошлость они отмечают
в 1,7 раза чаще, чем в среднем). Кроме того, их не удовлетворяет и
само разнообразие передач: они чаще отмечают их монотонность,
однообразие оценок, отсутствие интересных и оригинальных материалов
(в з раза чаще, чем в среднем: го и 7% соответственно). Большее
недовольство у них вызывает и эксплуатация «чернухи», «катастрофизма»
в подаче информации и освещении текущих событий, доминирование
негативных настроений, манера запугивать аудиторию и склонность
к унылому муссированию всего неприятного или отрицательного
в жизни (при средних 14-17% У людей с высшим образованием этот
показатель составляет 21-22%).
Телевизионные каналы: критерии сходства
и уровень различий
62% опрошенных россиян знают сейчас о существовании
региональных телекомпаний и каналов, 52% могут их принимать у себя дома
и большинство из них F5%) хотя бы какое-то время смотрели
передачи регионального телевидения. Тем не менее подавляющее
большинство (84%) предпочитает смотреть передачи центральных
каналов, и лишь незначительная часть - 4% - региональных. Понятно,
что при такой тотальной популярности центральных телеканалов
социально-демографические различия оказываются практически
незначимыми (особенно если учесть, что сама такая постановка вопроса
не совсем правомочна, так как возможности регионального
телевидения - технические, финансовые, кадровые - несопоставимы у нас
с возможностями центральных каналов). Отсутствие или
незначительность по сравнению с «центром» такой мощной финансовой
«подпитки», как реклама, делает региональные телестудии и
компании зависимыми от местных властей, местных бюджетных средств.
Что же касается собственно информационной деятельности на
локальном уровне, то здесь, по всей видимости, эти функции выполняет
местная печать, о чем свидетельствует весьма значительная
популярность местных изданий в российском населении. В то время как доля
населения страны, читающего центральные ежедневные газеты, на
протяжении последнего десятилетия остается мизерной, более
половины респондентов (по данным многолетних опросов ВЦИОМ)
регулярно читает местную печать.
«Средний» зритель в России технически может принимать от
6 до 7 телевизионных каналов разного типа, а реально смотрит —
4~5 (более чем ю каналами за неделю пользовались не более 4%
горожан). Общероссийских каналов, которые может принимать более
половины населения, всего четыре, интересы россиян в основном
распространяются на три из них. Когда респондентам было
предложено гипотетически выбрать три телеканала, которые они предпочли
бы оставить на своем телевизоре, то они по сумме ответов победили
ОРТ G9%). РТР F4%). НТВ F4%).
С одной стороны, различия каналов склонны усматривать скорее
те, чье телесмотрение отличается не столько большей
продолжительностью, сколько относительным разнообразием (оппозиция
♦продолжительность — разнообразие» позволяет разделить поведение более
зависимых от телевидения, менее квалифицированных зрителей, с
одной стороны, и более подготовленных, а потому более взыскательных,
но и более разборчивых зрителей — с другой). Именно более
молодые, социально более продвинутые и активные группы
(предприниматели, студенчество, опрошенные с доходом выше среднего) лучше
знают о наличии разных каналов и чаще комбинируют их при просмотре.
Важным здесь является не просто фиксация определенного
поведения, но именно его позитивная оценка, которая говорит об известной
открытости смыслового горизонта у этих групп, об общей установке
на разнообразие, на поиск разных, иных, своих образцов поведения
(насколько это удается в заданных рамках реализовать - вопрос дру-
* гой). Важно здесь, что к разнообразию чаще стремятся, а значит, и на-
1 ходят его более молодые. С одной стороны, это указывает на фазовый
* характер такого поведения (юношество как социально-переходная
х группа переживает, больше того — воплощает в своем поведении кри-
u зис идентичности). С другой стороны, сам молодежный код более все-
т го распространен на новых каналах, он задает их тон. темы, стилисти-
* ку, уровень и глубину подачи.
2 Характерно, однако, что в этой, назовем ее. «установке на потен-
1 циальное различие» незначимым оказывается фактор образования.
Так. о специфике каналов говорит примерно одно и то же число рес-
2 пондентов как со средним и средним специальным образованием, так
j: и с высшим — 62%. Показательно также более распространенное мне-
* ние о разнообразии каналов ТВ среди служащих без специального
^ образования и домохозяек. Это указывает на процессы, сходные
а с теми, что идут в массовой, популярной литературе. Особой
* популярностью на телевидении пользуются сериалы. Впрочем, пик
< массового интереса к телесериалам (иными словами, сознание этого
£ жанра как «отмеченного», «интересного», «нового», как сквозной те-
£ мы для разговоров на работе и за домашним столом, в транспорте
2 или во дворе, соединяющей время и задающей участникам чувство
i его длительности, непрерывности) приходится на первую полови-
s ну 1990-х годов. Наивысшие показатели интереса относятся
к i993"I994 годам. Позже это занятие явно рутинизируется; кроме
того, интерес зрителей, но особенно и прежде всего — зрительниц, во
многом переключается на отечественную продукцию - детективную
(типа «Улицы разбитых фонарей» и «Убойной силы») и костюмно-
историческую («Петербургские тайны»). В 1999 Г<>ДУ в сравнении
с i993'M группа регулярно, по их самооценкам, смотрящих
отечественные сериалы выросла вдвое (с i8 до 36% опрошенных), тогда как
регулярных зрителей латиноамериканский «мыльных опер» стало
в полтора, а американских и австралийских — почти в три раза
меньше. Вместе с тем с 36 до 17% уменьшилась доля зрителей, не
смотрящих телесериалы. Зритель телесериалов самого разного типа,
боевиков, триллеров, мелодрам может быть сопоставлен с читателем
популярных жанров литературы. Само повторение сходных
образцов, жанровых построений, сюжетных ходов и прочего не восприни-
204 мается как их одинаковость, поскольку функция этого повторения
иная - воспроизводство и закрепление определенного ценностно-
нормативного порядка. Разнообразие в этом смысле и в данных
конкретных рамках предполагает не столько множественность смысловых
миров, сколько фиксирует разные, но перекликающиеся, связанные,
поддерживающие друг друга уровни работы смысловых образцов или
формульных ходов. Поэтому такое относительное «разнообразие»
выполняет прежде всего социально интегрирующую, а не
дифференцирующую функцию.
Весьма показательно в этом плане сравнение жанровых и
тематических предпочтений респондентов, настаивающих на специфике
отдельных каналов, и отказывающих им в этом. Сама по себе подобная
установка практически не сказывается ни на выборе типов, тем и
жанров передач, ни на представлениях о том, чего же телевидению не
хватает. Некоторые различия - если говорить о реальном выборе передач
для просмотра, их типов и тем - фиксируются только в отношении
музыкальных видеоклипов, бесед в прямом эфире с интересными
людьми, передач о людях и жизненных ситуациях, передач о здоровье,
оккультных материях, и в особенности криминальной хроники. Во всех
перечисленных случаях респонденты, настаивающие на специфике
различных каналов, несколько чаще смотрят такие передачи, чем группа,
придерживающаяся противоположного мнения. Сильнее выражено
представление о том. что каналы имеют свою специфику, у тех, кому на
телевидении не хватает спортивных передач G0%), передач по
«мужским» F4%) и по «женским» интересам F6%), а также по оккультной
и эзотерической тематике F8%). Вместе с тем в ответе на вопрос о том,
каких передач слишком много, в группе «не видящих различий» между
каналами примерно в два раза чаще, чем у их оппонентов указываются
эротические программы, музыкальные видеоклипы, оккультизм и
эзотерика, криминальная хроника.
Жанровые предпочтения в кино практически не отличаются
у рассматриваемых групп, за двумя исключениями. Первая группа
больше любит смотреть детективы, мистику и триллеры. Больше
других эти респонденты предпочитают смотреть именно американское
кино, несомненного лидера массового популярного кино. Та же
картина складывается и в отношении жанровых предпочтений
сериалов. Первая группа чаще второй предпочитает смотреть детективы
E9% к 49%) • боевики B3 и 17%). «профессиональные» сериалы типа
«Скорой помощи» (i5 к 8%). а также фантастические сериалы
B3 к i8%).
Показательны данные о предпочтении каналов, или о «любимых»
каналах. Около двух пятых опрошенных D1%) утверждают, что
предпочитают смотреть передачи определенных каналов. Здесь несколько
выделяется группы респондентов с высшим образованием D6%),
соответственно и специалистов D6%), а также группа руководителей.
Можно предположить, что здесь на ответ в большой мере влияют и
представление о рациональном, индивидуальном выборе, и давление этой
нормы, и установка на дифференцированный подход. Признаются
в том, что у них нет любимых каналов, около трети C40/о) опрошенных,
заметно чаще только домохозяйки D1%).
Вообще не обращают внимание на то, какой канал они смотрят,
20% опрошенных, а среди них чаще других 259~летние B40/о).
служащие B8%), респонденты с низким доходом B6%).
Заключение
За вторую половину 1990-х годов в российском обществе значительно
сузились и обеднели те каналы культурной коммуникации, которые
передавали и воспроизводили смысловые ресурсы специализированных
институтов (прежде всего, фундаментальной и прикладной науки),
наиболее квалифицированных групп общества (гуманитарной
интеллигенции), несли с собой плюралистические значения «иного» (прежде
всего и в наибольшей степени — «западного») и опирались в этом на
печать, механизмы письменной культуры. С другой стороны, сами
группы, составлявшие образованный слой страны, в условиях
социального перелома и сопровождавших его экономических, властных, циви-
лизационных трансформаций во многом утратили и свои позиции,
и свои притязания. Их досуговые занятия, повседневные вкусы,
оценочные стандарты заметно сблизились с обычным уровнем среднего
* потребителя, причем нередко - с наиболее консервативными ожида-
£ ниями, рутинными стереотипами восприятия и оценок. В целом можно
* говорить сегодня об очередном переходе к консервативному, тради-
х ционализирующему этапу в жизни общества. Его симптомы — резкая
0 сегрегация потребления культуры по половому признаку (сравни ситу-
т ацию перестройки и журнального бума), уход из активного чтения бо-
* лее молодых и образованных читателей, повышение акций отечествен-
2 ного боевика и фантастики (мелодрама консервативна на любом, даже
1 инокультурном материале), нарастающий интерес к «старому» (осо-
^ бенно - старому кино по телевизору). Иначе говоря, собственно про-
3 дуктивная деятельность приобретает сегодня все более разрозненный,
= точечный характер. Напротив, укрепляются консервирующие, рутин-
£ ные, чисто репродуктивные структуры. Массовая культура - один из
таких механизмов,
з Этот уровень массовой цивилизации и массовой культуры (поли-
- тической, моральной, религиозной, празднично-потребительской, по-
< вседневно-бытовой) формируется и воспроизводится сейчас прежде
£ всего телевидением, отчасти - массовой словесностью, тематическую
j структуру которой задает опять-таки жанрово-тематическая сетка
2 телевещания и видеопроката. Заметная часть транслируемых этими ка-
х налами образцов - инокультурного происхождения (зарубежные ки-
s нобоевики, мелодраматические и семейные сериалы, переводной
любовный роман и отчасти детектив, потребительская реклама). Однако
во второй половине 90-х годов здесь — и на телевидении, и в наиболее
популярных кинематографических и литературных жанрах (боевике,
отечественной фантастике, массовом историко-патриотическом
романе) - укрепляются идеи и образцы советских лет («старое кино»),
символы великодержавности и особого, «русского пути». И без того
значительный интерес телезрителей (особенно телезрительниц)
к отечественной кинопродукции зо-7°~х годов, ее сюжетам и героям
заметно растет.
В этом смысле чрезвычайно высокая символическая роль
телевидения в картине мировой истории XX века определяется для россиян
конечно же не только весьма значительной реальной активностью
телесмотрения, регулярно отводимым на него многочасовым временем
или информационной пользой телепередач (среди важных для повсед-
2об невной жизни открытий XX века «телевидение» в России, по данным
августовского опроса 1999 г°Да» следует за «электричеством» - таким
его назвали yj% из i6oo опрошенных россиян, а «космические
полеты» и «телевидение» 35 и 34% россиян относят к числу
16 самых крупных технических достижений столетия1*).
подробнее об этом см статью Характерное для телевидения соединение семантики
-Конец века-в настоящем г г
сборнике приобщенности со значениями дистанцированности
носит в наших условиях, мне кажется, особый смысл:
отстраненности, неучастия, взгляда со стороны, происходящего или
произошедшего «не со мной» (в этом своем качестве оно может быть
даже предметом переживаний, и не исключаю, по-своему сильных, но
специфическим образом трансформированных, «замороженных»,
разгруженных в силу отдаленности от событий). Я бы видел в этом
феномене своеобразный «комплекс зрителя» и поставил его в связь
с тем исключительно «зрительским» представлением о социальном
мире, «электронной демократией», о которой в последнее время не
раз писал Ю. Левада (см., напр.: Левада 2000а). Суммируя все
сказанное, можно было бы назвать сложившийся в нынешней России
социокультурный феномен «обществом зрителей» (распространенность
и особенности функционирования подобного типа обществ в
постмодерную эпоху, в «третьем мире» и прочее составляет отдельный
комплекс проблем).
Среди отечественной интеллигенции и гуманитариев в 1970-х
годах - более ранних периодов сейчас не касаюсь - преобладало
резкое идеологическое и вкусовое отвержение всего «массового» как
«коммерческого» и «низкопробного» (реакция, замечу, вполне
традиционная, стереотипная, впервые отыгранная еще во Франции
и Великобритании XIX века на самых начальных этапах оформления
массовой культуры, литературы, искусства и с тех пор не раз
воспроизводившаяся - в дискуссиях i930-i95°"x годов о массовой культуре
в США и проч.). Ее вариантом была снисходительная демонстрация
«само-собой-разумеющегося» превосходства своей, «высокой»
культуры над «всего лишь массовой». К концу 90-х годов ситуация
коренным образом переменилась. Образованные слои отказались от своей
первейшей задачи - обнаружения смысловых, ценностных
дефицитов общества, недопроявленных и полускрытых точек зрения, лишь
зарождающихся либо непризнанных и отвергнутых доминирующими
группами позиций, от их оформления до проблематических и этим
притягательных образцов (визуальных, словесных). Не случайно
основной проблемой «продвинутых» групп в конце 90-х стало не
внесение новых образцов, а достижение массового успеха — разработка
массовых образцов «чуть более высокого уровня» и освоение
эффективных маркетинговых технологий широкого и быстрого признания
(в этом ряду стоит рассматривать такие культурные феномены гооо
года, как коммерческий триумф фильма А. Балабанова «Брат-2»,
присуждение одной из наиболее престижных и шумных литературных
премий детективной романистике Б. Акунина и др.).
В целом сегодняшнее положение вчерашней интеллигенции
в «публичной сфере» можно описать как полную сдачу перед
массмедиа и заимствование наиболее агрессивных, вплоть до самых
грубых, техник маркетингового промоушена и масскоммуникативного
воздействия. Я имею в виду расцвет пиаровской деятельности далеко
за пределами узкополитических предметов и электоральных задач.
равно как и выдвижение «технолога* в центр культурного поля, сферы
массовых коммуникаций в целом. В подобном контексте - с концом
чисто идеологической, защитной критики и после упомянутой
интеллигентской сдачи - можно сказать, что осмысленный разговор о
массовом и масскоммуникативном в России теперь только и начинается.
Собственно исследовательский предмет здесь — символические
системы, которые обеспечивают жизнедеятельность современного
российского общества как целого. В их число наряду с политической,
религиозной, потребительской символикой, образами массовой литературы,
изобразительного искусства, городской архитектуры, уличного и
домашнего дизайна, моды входит визуально-словесный, сценически
представленных и разыгранный, опосредованный техническими
средствами мир массовых, прежде всего телевизионных, коммуникаций,
условия его смыслового производства, репродукции и восприятия.
К вопросу о доверии
Элементарные формы социальности
в современном российском обществе
Проблема массового доверия/недоверия к социальным
институтам российского общества в последнее время снова
привлекает внимание социологов (равно как и их
«заказчиков»). Это связано с комплексом сегодняшних проблем
и вытекающих из них задач: определить основания
сложившегося баланса сил и тенденций в обществе, а также
потенции и направления его вероятной динамики в
ближайшее время и в перспективе; оценить возможности
регулируемых изменений «сверху» в этих рамках; осознать
параметры и характер поддержки соответствующих
инициатив со стороны президента и его команды; оценить
возможное влияние на них со стороны общественного
мнения, равно как масштабы и формы пассивного противодействия
подобным шагам «верхов» на массовом уровне.
Данные опросов ВЦИОМ на этот счет приводились в «Монито- *
ринге общественного мнения» и не раз анализировались, с особенной j
пристальностью — Ю.А. Левадой1. Я бы хотел сейчас подойти к этой те- =
ме не столько со стороны доверия и его антропологической основы - ©
конструкции постсоветского человека, сколько со стороны институ- ч
тов% как они понимаются массовым сознанием. Мой интерес — в том. °
чтобы выявить возможности институционального подхода к социаль- °
ной реальности современной России в дополнение к антропологиче- ;
скому, а точнее - связать институциональный и антропологический *
подходы через массовые образы (нормативные значения) социальных
институтов. Для начала напомню сводные данные ВЦИОМ по
проблеме доверия основным социально-политическим институтам (привожу
не весь список, фигурирующий в анкетах; см. табл. i).
Таблица 1. Массово* доаорио соцмальмо-лоямтмчоским институтам общества
(отношение положительных и отрицательных ответов, ранжировано по уровню показателя
в 1989 году)
Год опроса
СМИ
Армия
Церковь
ФСК (КГБ)
Правительство
Парламент
Милиция, суд. прокуратура
1989 1991
5.0
5.0
4.6
3.6
2.8
1.6
1.2
1.1
2.7
4.2
1.1
0.3
-
0.7
1993 1995 1996 1997 1998 1999 2000 2001 2002
0.8
3.4
2.7
1.2
0.5
0.2
0.4
1.3
1.1
5.9
0.6
0.1
0.1
0.2
1.2
0.5
1.6
0.3
0.2
0.2
0.2
1.2
1.4
3.4
0.5
0.2
0.1
0.2
1.3
1.4
2.6
0.7
0.1
0.2
0.3
1.1
1.9
2.7
0.8
0.4
0.1
0.3
1.1
4.8
3.2
1.3
1.1
0.7
0.4
1.3 1.0
1.9 1.4
3.1 3.3
1.2 0.9
1.0 0.9
0.3 0.3
-
Как видно из таблицы, для начального этапа, в период
объявленной перестройки, характерно достаточно высокое доверие
большинству институтов советского общества. Показателен именно их набор
в разнообразии значений, полюсом максимального доверия выступают
при этом массмедиа. Но довольно быстро (уже к 1993 году)это
сменяется отказом в доверии фактически всем институтам, кроме армии 209
Опубликовано: Куда идет
Россия? Формальные
институты и реальные практики М..
2002 Для настоящего издания
статья дополнена некоторыми
более новыми данными.
1
См. Левада 2000в. Левада
2001а О доверии,
ответственное ги и других универсальных
механизмах, моральных
основаниях социального порядка
в современном (-модерном»,
прошедшем модернизацию)
обществе см.: Селигмен 2002.
и церкви. Затем следует фаза короткого периода ослабления доверия
даже к этим институтам (максимум отрицательных значений
приходится на 1996 год), а позже армия и церковь снова становятся в
общественном сознании опорными точками всей конструкции
«воображаемого общества». С конца же 1999 г°Да ЭТУ конструкцию увенчивает фигура
исполняющего обязанности, а затем полновластного Президента
Путина. На нынешний день лишь три названные институции остаются в зоне
преобладания позитивных оценок населения (им «полностью
доверяют», их безоговорочно «оценивают положительно»J. 2
ДанНЫЙ феномен Я И ХОЧу обсуДИТЬ. НО ДЛЯ ЭТОГО прИДеТСЯ Конфигурация сохраняется
и на рубеже 2003-2004 годов.
сделать теоретическое отступление о процессе модерниза- Т0ЛЬК07иазваниым инсму.
ЦИИ В еГО ОСНОВНОЙ Проблематике. там. вызывающим массовое
Ключевая структурная проблема модернизации - сГ^Г р^^рибавля,от*
соединение параметров символической идентификации
(критериев принадлежности и форм солидарности) с мотивами и
механизмами состязательности (элементами достижительности и
дифференциации). Вопрос об идеальном моменте этих процессов - рациональном
компоненте социального действия - и о новых элитах и институтах,
складывающихся на этой идеальной основе, уже возникал на
конференциях Интерцентра (Кто и куда 2001:308-309). В структурном плане осью
кристаллизации общества при этом становятся состязательные элементы
действия, закрепляемые в системе социальной стратификации - в
позициях элитных групп, формах выражения их социального и культурного
престижа. Тем самым разрешением проблемы модернизации в плане
социальной структуры выступают ключевые институты современных
обществ - такие, как рынок (биржа), гласный состязательный суд.
выборный парламент (групповое представительство на основе опять-таки
гласного состязания партийных программ и лидеров в ходе
электорального марафона). Модельным институтом, на начальных фазах
модернизации притягивающим наибольшую активность акторов, становящимся
сферой их наиболее успешной реализации, областью наибольших и
наиболее признанных достижений здесь, видимо, является рынок. Понятно,
что впоследствии именно он и принимает на себя общие согласованные
значения социального института как такового, становится нормативным
шаблоном для восприятия и оценки других институтов, метафорой
общества в целом. Характерно, что в Америке язык торга, согласования
интересов, сделки становится метафорическим ресурсом для описания не
только политических или судебных институтов, но и культурных систем,
казалось бы. наиболее далеких от торговли, например литературы (это
показано в недавней монографии Т. Бенедиктовой [см.: Бенедиктова
200з)). Можно сказать, что, каковы «идеальные» значения человека,
таковы и ведущие элиты данного типа общества, таковы же модельные
институты его воспроизводства.
Для российского, а впоследствии советского общества, для
идеологии модернизации в России определяющими являются критерии
символической принадлежности, формы идентификации с
символическим целым. Социальные различия - кроме архаических, аскрип-
тивных противопоставлений своего-чужого, высшего-низшего -
непонятны для членов традиционалистского сообщества, загадочны
и подозрительны для коммунитарного сознания. Осью структурации
для подобного уравнительного целого (совокупности равных в своей
принадлежности к нему и сплоченных этим равенством) здесь выступает
однонаправленный иерархический контроль - «лестница»
командного управления, возглавляемая неконкурентной фигурой вождя.
Структура общества в России фиксирует принципиальный разрыв между
горизонтальным и вертикальным измерениями - массой и властью.
Больше того, для массового сознания вождь воплощает в себе не
столько дифференцированную власть (по модели руководителя,
начальника), сколько никем не контролируемую управу на власть, возможность
экстраординарного ее упразднения (по типу гоголевского «ревизора»).
В этом плане модернизацию по-российски можно назвать институцио-
нализацией несостязательности. Соответственно парадигмальные
формы организации, модельные институты здесь - командно-приказные,
однонаправленно-иерархические.
В подобных условиях модельным институтом, соединяющим
разные значения современного друг с другом, открывая возможности
карьеры и проч., но, вместе с тем, опирающегося на старые, традиционные
значения иерархического контроля и внеконкурентного господства,
выступает армия. И армия не столько как социальный механизм
ведения современной войны и как инновационная структура рациональной
бюрократии, сколько как модель управляемого и несоревновательного
коллектива, своего рода военная дружина. Глава подобной иерархии -
не прагматический деятель-специалист в той или иной области, не
вышедший из кругов элиты публичный лидер-демагог, а символ
недифференцированной силы вместе с ничем не обоснованным и
бесконтрольным правом ее применения. Признаками упорядоченности в советском
обществе обладали именно такие организации, структуры такого типа.
Они и оказываются теперь для большинства населения воплощением
порядка, метафорой общества как такового (соответственно, по
контрасту - мерой «отклонения», «бардака»). Отсюда - высокая
согласованная оценка силы, ее «понятность», заведомая приемлемость и
фактическое принятие. Отсюда же — всегдашний символический престиж
силовых структур (но не из-за инструментальной их эффективности,
и даже в отсутствие подобной эффективности — скажем, при
восприятии армии в качестве «жертвы», как это было в работе массмедиа
и в массовом сознании периода первой чеченской войны).
Подчеркну, что армия в такого рода представлениях - именно
символическая модель общества, а не реально действующий институт.
Показательно, например, что россияне крайне редко отождествляют
с военными политическую власть в стране и не ждут от армии
самостоятельных властных шагов (см. табл. г).
Таблица 2. Когда Вы говорите «власть», то кого Вы прождо всего имеете в виду?
(январь 2001 года, №1600; в % к общему числу опрошенных, сумма ответов превышает 100%)
Президент
Правительство
Местные власти
Дума/СФ/ Федеральное собрание
Ближайшее окружение Путина
Милиция
ФСБ/армия/силовики
Начальство на работе
Суд. прокуратура
Олигархи
Криминальные структуры
СМИ
Затруднились с ответом
68
44
25
18
11
11
9
9
7
6
6
1
4
Более четырех пятых опрошенных в июне 2001 года B000 чел.) не
считают, что власть в стране должна принадлежать армии: число тех,
кто одобрил бы подобную конструкцию власти, в 5.5 Раза меньше. Доля
тех, кто полагает, что представители армии так или иначе оказывают
сегодня влияние на ситуацию в стране (чуть больше трети опрошенных
в том же исследовании), равна доле тех, кто так не считает. Иными
словами, армия в подобных оценках — обобщенный образ силы без власти.
Вероятно, поэтому высокая оценка армии как символического
образца социальной упорядоченности вполне может соседствовать в
массовом мнении с представлениями о коррумпированности реальных
армейских структур (более трех пятых респондентов из двух тысяч
опрошенных в январе 2001 года согласны с тем, что в нынешней армии
в значительной мере распространены коррупция и взяточничество).
Соответственно символический престиж этого модельного института не
исключает значительной настороженности россиян по отношению к
реальной армейской службе и стремления большинства городской молодежи
при одобрении и поддержке родителей избежать военного призыва.
На подобном фоне все другие формы социальной организации
в советском обществе принимали в той или иной мере
адаптивно-компенсаторный характер. Однако стоит отметить, что даже заметно
развившиеся в брежневскую эпоху «теневые» механизмы социального
взаимодействия, казалось бы, компенсирующие общественную стагнацию,
носили опять-таки несоревновательный характер. Рано или поздно это
должно было привести общество к коллапсу. Различные формы
привилегий и блата представляли собой подчеркнуто временное разрешение на
пересечение нормативных границ, в обычной практике — запретных
(метафорически говоря, были контрамаркой, но не билетом). Больше того,
всякого рода символические пропуска («корочки») выдавались
инстанциями власти и распорядителями ресурсов именно в знак отказа от
состязательности. Они носили традиционалистский характер удостоверения
в принадлежности к закрытому коллективу «приобщенных».
Однако партикуляристские отношения «своих» по модели семьи,
рода или клана не образуют современного, «большого» общества и не
могут быть положены в основу его несущих институтов. Если говорить
об антропологических моделях, лежащих в истоке модернизационных
процессов дифференциации и институционализации различных типов
социального действия, то центральной для Запада, видимо, является не
архаическая, традиционалистская конструкция «своего» и «чужака»,
а символическая фигура человека как «любого и всякого», «каждого»,
можно сказать - «первого встречного» (в последующем развитии, если
брать предельную форму, она принимает вид «массового человека»).
Одно из звеньев в культурной разработке этого символического
комплекса в Европе - такой герой раннебуржуазной городской драмы
и протестантского назидательно-аллегорического романа, как Эври-
мен (в Голландии - Элкерлейк), Имярек или Никто (Немо) -
обобщенный, предельный «Другой», но не конкретный «ты», не «я» и не
«он» (см.: Calmann i960; Castelli-Gattinara 1976; Koopmans, Verhuyck
1987:89-142). Воплощенная в нем позитивная оценка «Другого», не
похожего на «тебя», но столь же самоценного, как «ты», и нужного
«тебе» именно в этом самостоятельном качестве, кладется в основу
рационального поведения, социального взаимодействия как такового.
Рамками подобного действия, набором его мотивов и ориентиров
предопределяются феномены общественного успеха и признания
актора. На этой основе формируются новые элиты общества,
выступающие двигателями модернизации, а затем ее символами, символами
успеха всего этого крупномасштабного социального процесса.
В связи с этим исходная проблема доверия институтам
поворачивается другой стороной: вопрос теперь не столько в том, что означает
такое «доверие», сколько в том, что значит тот или иной институт (на
фоне модельных). Социологи сегодня часто имеют дело со словами
(парламент, рынок, массмедиа, даже армия, церковь), обозначающими
разные конструкции реальности - в России и на Западе, на первых
фазах перестройки и во второй половине, тем более в конце 1990-х годов.
В частности, для сравнения с данными по России (где не реже одного
раза в месяц церковь посещали в 1990-е годы от 5 до 9% россиян)
укажу, что в США в 1992-1999 годах еженедельно бывали в храме или
синагоге 23% людей до 29 лет и вдвое больше — самых пожилых
американцев (см.: Ehmann 1999)- И это лишь количественные различия; если
же говорить о семантическом ореоле институтов, то напомню, что
в конце 1980-х годов церковь выступала в общественном мнении
элементом нового, перестраивающегося социального устройства,
противостоявшего традиционному советскому. Такова, в частности, была
позиция демократических сил и лидеров в тот период. Сегодня
ситуация - качественно иная, и церковь, церковные иерархи все чаще
защищают откровенно фундаменталистские идеи, державные, агрессивно-
националистические образцы, мобилизуют, адаптируют, используют
наиболее консервативные установки, оценки, настроения массовых
слоев. Или взять другой институт - массмедиа. Для общественного
мнения конца 1980-х годов они (прежде всего печать) были синонимом
многообразия и перемен, тогда как для конца 1990-х они — и прежде
всего телевизор — синоним единообразия и повторения и т.д. (см.: Кто
и куда 200i: 29710)-
Слово «элементарные» в заглавии статьи означает не
«простейшие», а «первичные», «основные». Если возвращаться к приведенным
прежде данным о массовом доверии, можно сказать, что временно
допущенная в конце 1980-х -самом начале 1990-х годов риторика рынка,
многопартийности, парламента сменилась возвращением к прежним
опорным элементам конструкции социального. Их смысловая
привычность, узнаваемость, понятность для масс опознаются, в частности,
в терминах «доверия».
Сегодня можно говорить о нескольких символических кодах,
в терминах которых массмедиа, популярные политики, «средний
человек» воспринимают и описывают общество, его институты, социальную
жизнь в стране. Ключевой метафорой общества выступают
воплощения силы. Такова армия в качестве модели простейшего и наиболее
управляемого иерархического порядка, олицетворения «своего» - как
коллективное «мы», «лучшее в нас», вообще «все лучшее».
Другой «ключ» к тому же символическому коду представляет
фигура президента (символический образ, а не реальный чин и его
носитель!). Это несущая деталь всей воображаемой конструкции общества,
включая конструкцию доверия институтам. Так было уже в ельцинские
времена. Можно предположить, что именно потеря доверия к Ельцину
и предельно низкие оценки его перспектив накануне избирательного
марафона 1996 года дали тогда наиболее низкие за все время замеров
показатели массового доверия россиян ко всем институтам, включая
даже наиболее значимые для них - церковь и армию. На подобном же
отрыве от реальных структур любой ветви власти строится сегодня
массовый имидж Путина. Но «наибольшее доверие* Путину дает
и максимальные оценки доверия всем другим ведущим институтам
современного российского общества - армии, органам
госбезопасности, церкви, массмедиа3. Впрочем, речь должна з
ИДТИ Не СТОЛЬКО О ДОВерИИ, СКОЛЬКО Об уПОВаНИИ На Желае- См выразительные данные по
этому поводу, приводимые
мое: так президента даже через четыре года его руковод- ю А левадой левада 2оо\ 9
ства россияне по-прежнему ценят не за то, что он «справ- 4
^ О синтезе этих энячений
ляется с решением проблем страны*, а потому что «люди в массовых представлениях
надеются, что он в дальнейшем сможет с ними справить- о религии и церкви см дуоим
ся». И это не временная уступка, а устойчивая тенденция: 1999в Дубим 200°
последнюю позицию поддерживала в 2001-2003 годах
втрое большая группа россиян, чем первую (см.: Общественное мнение
2003:14)- Можно сказать, чем меньше президент действительно
включается в последовательное решение экономических, социальных,
политических и других проблем страны, кроме ее имиджа во внешнем мире,
тем более высок и устойчив его рейтинг. Оценка же деятельности,
например, правительства или премьер-министра, суда или милиции, как,
по определению, отвечающих за повседневную ситуацию, всегда будет
заведомо более низкой (речь не об их реальных успехах или провалах,
а о символическом значении перечисленных институтов и фигур).
Еще один символический код — другая развертка той же
конструкции социального мира - репрезентирует общество в качестве
«церкви*. Ведущими в этой конструкции выступают магические значения
нездешней силы, задающие интеграцию вокруг образа церкви и ее
патриарха, т.е. - авторитарной власти и традиционно-иерархического
порядка, как синонимов или олицетворений
национально-государственного целого, российско-державного, коллективного «мы»4. Оба эти
символических кода выступают для массового респондента как модели
должного (в той же модальности, как уже говорилось, воспринимается
и фигура президента страны). Обращает на себя внимание, что в обоих
этих конструкциях социального мира отношения между людьми
представлены как антибуржуазные, антимодерные - не достижительские. не
состязательные и проч. Можно сказать и по-другому: чем дальше тот
или иной социальный институт отстоит от принципов состязательности
и достижительности, тем больше массового доверия ему со стороны
россиян можно ожидать и наблюдать. Церковь и армия - наиболее
«традиционные» из массовых институтов современного общества.
Третий код - это, напротив, символический код реальности
(публичной реальности, коллективных самопредставлений сегодняшнего
российского общества, того, что есть). И здесь характерно не только то,
что общество — в частности или даже по преимуществу, его более
современные, состязательные институты, например политические партии
или парламент, - понимается населением как зрелище и что это
зрелище несет телевизор. Дистанцированный характер зрительства, конечно,
важен. Но не менее существенно собственно содержание «спектакля»,
его жанровый характер. Обобщенно говоря, это жанр «бардака»,
«цирка». Вероятно, первые признаки подобного отношения к обществу как
зрелищу (и чаще - зрелищу забавному) проявились у российского
населения еще в первой половине 1990-х годов. Может быть, генеральной
репетицией здесь выступила телетрансляция октябрьских событий
1993 г°Да- Видимо, с таким отношением к политической реальности
можно в немалой степени связать и победу на тогдашних выборах
такого виртуозного шоумена в шутовской маске, как В. Жириновский (см.:
Дубин 1994а:23°)-
Дело не ограничивается тем, что телевидение отражает,
показывает бардак в стране. Главное в том, что оно оценочно моделирует
зрительское отношение к происходящему как комическое, шутовское,
по модели нелепого гэга или шока, — представляет гаером самого
зрителя (так в старинной русской лубочной картинке «Трое нас с
тобою, шальных, блажных дураков» смеются не только над двумя
изображенными героями-дурнями, а над смотрящим на них третьим;
воспроизведено: Ровинский i88i: 197)- Вероятно, с подобной
модальностью показа и восприятия социальной, политической, культурной
жизни в России связана массовая популярность юмористических шоу,
которые в 1990-х годах неизменно входят в тройку наиболее
популярных у населения типов передач (желание «расслабиться», на которое
ссылаются при этом опрошенные, — для социолога не столько ответ
о мотивах смотрения, сколько новый вопрос: от чего и как, на каких
значениях и в каких формах респонденты «расслабляются»). В число
лидеров популярности у зрителей телевидения входят также
политические новости (зрелище «виртуальной власти») и криминальная
хроника. Подчеркнутое на экране и заранее оцененное
постановщиком «спектакля» отклонение от нормы негативным образом отсылает
к модельным структурам «должного» и «правильного», которые на
примере армии и церкви описывались выше. Таков в сегодняшней
России крайне громоздкий, смещенный механизм постепенного
усвоения новых значений через их ценностное снижение, реминисценцию
на прежние, привычные.
Наконец, уровень повседневной реальности фиксируется
индивидуальными и семейными тактиками прагматического выживания,
принудительной адаптации. Подчеркну, что он, с его предельной
социальной и культурной простотой, в данном случае ведущий. При отсутствии
элит и неразработанности идеальных компонентов действия и образа
человека (нецивилизованности практик повседневного выживания)
адаптация явочным порядком становится господствующей моделью
действия, воспроизводимой — в виде двойного кода пассивного
приспособления — и всеми модельными институтами советского и
постсоветского общества. К тому же следует учесть, что 90% россиян сегодня
(данные мониторингового опроса в марте 2002 года, N = 2107) не
состоят ни в каких общественных организациях. В условиях подобного
дефицита институциональных систем обобщения и опосредования
групповых интересов, демпфирования межгрупповых конфликтов при
столкновении разнонаправленных интересов и проч.
основополагающей формой социальных связей становятся замкнутые отношения
«своих», в принципе не допускающие универсализации и
препятствующие социальному достижению, культурному рафинированию
(подробнее см.: Гудков, Дубин 2002а).
Предельно ограниченные ресурсы несимметричного и
однонаправленного обмена (блат, взятка, «благодарность») мобилизуются при
этом людьми для обеспечения минимального уровня социальных благ,
как будто положенных всем. Однако эти блага могут быть добыты
лишь большими усилиями и при условии, что доступ к ним наделен
значениями особого, неординарного, в этом (только в этом!) смысле —
персонализированного. Более низкая по статусу просящая сторона
стремится разорвать отношения анонимности с инстанциями власти,
распорядителями элементарных ресурсов («вы меня помните?»), тогда
как распорядители, напротив, стараются придать отношениям с
просителем анонимный характер («много вас тут...»). Областями так или
иначе обобщенного, относительно рационального и калькулируемого
поведения становятся отношения, находящиеся на грани или за чертой
законности. И наиболее формализованными, четко таксированными
среди подобных отношений в обход закона выступают опять-таки
именно те, которые хоть как-то предохраняют индивида от
принудительного и безальтернативного воздействия командно-иерархических
отношений, основного и простейшего кода социальности в России.
Такова практика обеспечения отсрочки или освобождения от срочной
* службы в армии. Фактически взятка — доверительный обмен, видоиз-
I мененный вариант традиционного «выкупа» — представляет здесь пла-
* ту за уклонение от общего (всеобщего, универсального).
ш
х
ж
и
ы
г
X
«?
о
л
2
X
о
X
2
с
с
*
а.
и
м
2
X
л
<
Массовые коммуникации и коллективная идентичность
в основе статьи—сообщение Предмет статьи, опирающейся среди прочего на данные
^^^^ФоТ°еТгМк^нГГ последней волны опроса по программе «Советский чело-
(Полыиа. сентябрь 2оозгода), век» и написанной в рамках этого многолетнего исследо-
апоследсгеии значительно вательского проекта, — не сама конструкция идентифи-
расширенное и доработанное.
опубликовано: вестник общо. ка1*ии россиянина и не содержательный состав значении,
ственного мнения. 2003 которые в эту конструкцию входят. Меня здесь в боль-
nb 1F7). здесь печатается me^ степени интересуют институциональные механизмы
с некоторыми дополнениями. г ' '
поддержания и воспроизводства коллективной
идентичности российского социума, прежде всего работа массмедиа. а также
перемены, которые произошли в их деятельности, в составе,
установках и оценках их публики, т.е. в процессах коммуникаций между
группами и слоями, на протяжении 1990-х годов. Иными словами,
речь пойдет об уровнях (рамках) идентификации и формах (каналах)
коммуникации.
Перестройка, интеллигенция, письменная культура
Конец 8о-х годов в СССР был отмечен «публикационным бумом»
и беспрецендентным взлетом тиражей периодической печати,
транслировавшей идеи и символы крупномасштабных перемен в стране (см.:
Гудков. Дубин i994:288-352)- Исследования ВЦИОМ с осени 1988 года
документировали этот феномен (см.: Есть мнение 1990:112-135)- То,
что рупором изменений и предметом широкого внимания стала печать,
указывало на социальный слой, который нашел свое место, утвердил
собственную роль в этих процессах культурной трансляции, — слой
письменно-образованной интеллигенции (подробнее см.: Гудков,
Дубин 1995)- Она — и прежде всего ее профессорско-преподавательская
фракция («специалисты»), масскоммуникативная прослойка
(«журналисты») и более либерально ориентированная часть номенклатуры,
людей, принимающих решения («власть»), - с одной стороны, по
обычаям интеллигенции высоко ценила печатное слово, а с другой -
ощущала изоляцию своего круга от публичности, воплощение которой
видела опять-таки в газете и журнале. Отсюда иллюзии образованного
сообщества насчет огромных, если не вовсе безграничных, как казалось
на тот период, возможностей печати.
Если не углубляться в более далекие хронологические пласты, то
можно сказать, что эти иллюзии, как и сам слой советской
интеллигенции, начали формироваться на ранних стадиях пореволюционной
модернизации (культурной революции i920-i93°"x годов) в
преимущественно деревенской и по большей части неграмотной стране. Они
укрепились в ходе урбанистической и образовательной «революций»
бо-х годов и более или менее продержались как доминантные вплоть
до начала 90-х. Завышенный, демонстративный, практически не
обсуждаемый престиж печати, литературы, чтения на протяжении
этих десятилетий — знак относительной замкнутости, устойчивости
и безальтернативное™ (внеконкурентное™) того
социально-культурного контингента, который через печатное слово, построенную на
книге и чтении систему школьного преподавания задавал, поддерживал,
тиражировал в массовом масштабе наиболее общие знания о мире,
обществе, человеке, значения «высокой культуры».
Под воздействием всей этой системной работы советское
общество представало себе на публичной поверхности как «самый читающий
народ в мире». Для меня интерес данной брежневской формулы
состоит сейчас не столько в том, что она демонстрировала остаточную
мифологию советской исключительности, сколько в том, что в ней, во-
первых, утверждалась высокая роль ценностных символов и
самоопределений именно интеллигенции, а во-вторых, фиксировалось
и обобщалось вполне реальное воздействие данной мифологемы на
поведение, установки, оценки широких масс людей. Вот лишь некоторые
данные тогдашних опросов общественного мнения. Во всесоюзном
исследовании 1963 года на вопрос о наиболее распространенных занятиях
в свободное время 82% указали, что ежедневно читают газеты, 36 —
ежедневно журналы (по меньшей мере несколько раз в месяц - 72%).
55 и 75% - соответственно книги (Грушин 2001:452). В1968 году
в среднем российском городе (Таганрог) на газету «Известия»
подписывались 490/о опрошенных семей, на «Правду» — 44»на
«Комсомолку» — 33% ИТ-Д- (Реснянская, Фомичева 1995- 22).
Напомню, что 1950-1960-е годы — начальный этап приобщения
советского общества к телевидению. При известном интересе «чистой
публики» к телевизору как символу современной, технической
цивилизации культурный престиж телесмотрения, как и его
распространенность, были не слишком высоки. По данным того же опроса под
руководством Б.А. Грушина, ежедневно смотрели телевизор в 1963 году
i6% респондентов (с такой же частотой слушали радио 71%).
Между тем уже тогда первые исследования телевизионной
аудитории указали на два основных контингента наиболее вовлеченных
телезрителей — молодежь 16-25 лет со средним и незаконченным
средним образованием, а также неработающие люди старше шестидесяти,
опять-таки с невысоким образовательным уровнем (данные опроса
социологической лаборатории ЛГУ под руководством В.А. Ядова
в 1965 году см.: Борецкий 2002:85). Последующие десятилетия стали
временем массовой телевизации советского общества. Однако
идеологический и организационный удар по социологическим исследованиям
на рубеже 60-70-х годов, сохранение затем разрозненных очажков
социологии исключительно в форме частных прикладных разработок
ради ведомственных докладов и справок отраслевому начальству привели
к тому, что телевизионная криптореволюция, как и многие другие
серьезнейшие процессы в позднесоветском социуме, оказалась всерьез не
описанной, осталась вне комплексного анализа и прошла фактически
не понятой обществом.
Для СССР конца 8о-х годов, периода перестройки, была
характерна высокая заинтересованность общества работой массмедиа, выра-
женно-позитивная оценка перемен в печати, радио, на телевидении,
значительное доверие им со стороны большей части населения.
Причем еще более высокими соответствующие показатели выглядели у
более образованных групп, в среде городской интеллигенции. Так, в фев-
рале 1989 года 86% опрошенных советских людей считали, что за
предыдущий год деятельность печати, радио, телевидения изменилась к
лучшему, а среди подписчиков «Литературной газеты» так полагали
даже 92%. Однако уже тогда респонденты оценивали популярные
телепередачи в среднем более высоко, чем популярные газеты
(«Аргументы и факты» назвали лучшей газетой 1988 года 25% опрошенных,
«Взгляд» лучшей передачей - з1^0)» считали центральное телевидение
более надежным и достоверным источником информации, чем газеты
(в 1988 году выказали им доверие 64 и 47% соответственно, в 1989-м -
58 и 36%) (Есть мнение 1990:28о. 285-286.290).
Распад массово-мобилизационного общества
и утрата интереса к печати
1
Поданным Г.Д. Обермайера.
за 1990-е годы количество
распространяемых по почте
периодических изданий
сократилось на 80% (Обермайср
2003:297)
К1992-1994 годам тиражи центральных газет и журналов сокращаются,
эти издания становятся россиянам неинтересными. К тому же после
отпуска цен и обвальной инфляции газеты и журналы оказываются
слишком дороги, поступают нерегулярно, с чрезвычайным удорожанием
и ухудшением почтовых коммуникаций делаются
недостижимы1. Частота и регулярность чтения газет и журналов
у большинства населения снижаются (что показательно,
читающая часть населения переходит при этом на массовую
жанровую или формульную словесность в форме книжных
серий - боевики, детективы, женские романы, причем
лидируют в этом процессе массовизации люди с высшим
образованием). Падает доверие населения к массмедиа вообще, но в
наибольшей степени - именно к печати, причем в особенности - среди более
многочисленных респондентов старшего возраста. 40-50-летних.
Таблица 1. В какой мара заслуживают доварма начать, радио, талааидаииаТ
(в % к числу опрошенных в каждом исследовании)
Вполне
Не вполне
Совсем не
Затруднились ответить
1989
N-926
38
40
6
16
Таблица 2. Городски* житали...
Газетам
Журналам
Радио
Телевидению
В целом
доверяют
33
29
50
56
1994
N*2005
27
38
17
18
В целом
не доверяют
60
49
36
42
1999
N«2409
25
44
19
12
Затруднились
ответить
7
22
14
2
2003
N=2107
22
46
22
10
Отношение
доли
доверяющих
к доле
не доверяющих
0.55
0.59
1.39
1.33
За 90-е годы заметно ослабляются культурные коммуникации
обычного россиянина, его общий с другими смысловой мир сужается. В
особенности чувствительно это затрагивает институциональную сферу кино.
Подавляющее большинство населения переключаются в этих условиях на
домашнее проведение досуга, а он с середины 90-х годов концентрируется
исключительно вокруг телевизора (можно сказать, что для дороги на
работу и с работы у россиян припасен серийный детектив или женский
роман, для дома - сериал по телевизору). В будни за телевизором
средняя российская семья проводит от з до 4 часов, по выходным — от 4 до
5 часов. При этом 8i% россиян смотрят телевизор прежде всего, чтобы
узнать новости (чаще такова мотивировка пожилых респондентов),
78% - чтобы отдохнуть, развлечься (такие ответы чаще дает
молодежь). Остальные мотивы назывались опрошенными в 2000-2003
годах как минимум вдвое реже, а то и совсем редко; они — например,
приобщение к образцам культуры - оказывались значимы лишь для
отдельных узких контингентов (людей с высшим образованием).
Таблица 3. Как часто Вы лично...
(горожане России, в % к числу опрошенных в каждом исследовании;
ранжировано по убыванию доли ежедневных потребителей)
Ежедневно 2-3 раза Несколько Редко
в неделю раз в месяц или никогда
2000 2002 2000 2002 2000 2002 2000 2002
Смотрите телевизор 91 92 7 6 1 2 1 1
Слушаете радио 68 61 6 11 3 5 23 22
Читаете газеты 24 21 27 28 31 34 18 17
Смотрите видеофильмы 7 8 9 11 24 23 60 58
Читаете журналы 4 5 10 11 33 36 53 48
Россияне сегодня более охотно обращаются к местной прессе.
Причем по регулярности выхода это чаще всего еженедельные газеты,
а по содержанию — пресса развлекательная или ориентирующая на
местных рынках труда и услуг, публикующая рекламные объявления,
телепрограмму и гороскопы, помогающая населению в адаптивных
процессах трудоустройства, в поисках более дешевых товаров,
возможности выгодной продажи, обмена, перепродажи (например,
автомобилей, квартир, товаров по бартеру). Вот как выглядят здесь изменения
за последние ю лет:
Таблица 4. Какие из следующих гаэат Вы читаата болаа или маиаа регулярно?
(в % к общему числу опрошенных в соответствующем исследовании; N=2004; в 2003 году - N=2107)
1994 1995 1996 1997 1998 1999 2000 2001 2003
-Аргументы и факты-, с приложениями 19 16 20 25 24 20 21 19 19
« Известия-
•Коммерсантъ»
•Комсомольская правда»
•Правда»
•Российская газета»
•Совершенно секретно»
•Советская Россия»
•СПИД-Инфо-
«Спорт-экспресс»
-Труд»
Местные ежедневные
Местные еженедельные
, с приложениями
Местные развлекательные, рекламные
Не читаю газет
3
2
9
1
3
-
1
-
-
5
-
-
-
28
3
1
9
1
2
-
1
-
-
4
-
-
-
40
3
1
11
1
3
-
2
-
-
6
-
-
-
39
5
1
14
2
4
7
2
20
2
5
20
22
17
27
2
1
16
1
2
7
1
18
3
4
21
33
18
29
2
1
12
1
2
6
2
14
2
3
12
24
16
31
2
1
12
1
1
9
1
15
2
4
14
20
19
30
2
1
14
1
2
7
2
15
2
4
12
22
18
29
2
1
16
2
2
6
1
14
3
4
11
21
22
26
Отмечу, что в данном случае речь идет вовсе не о переходе одного
читательского контингента на другие коммуникативные источники,
с центральных - на локальные. Аудитории общероссийской и местной
периодики, в 1960-х годах совпадавшие на 80-90%. в 90-х годах резко
разошлись: к середине десятилетия они уже не совпадали и наполовину
(Реснянская, Фомичева 1999:58). В этом смысле можно говорить о двух
разных формациях или фракциях публики. Преимущественный
читатель местной еженедельной прессы - житель/ жительница среднего
и малого города, человек со средним образованием, работник средней
квалификации (простой рабочий, мелкий служащий), тогда как среди
аудитории центральных газет более активными выступают люди с
высшим образованием, специалисты, руководители, студенческая
молодежь (Там же, 97~98).
При этом выраженная заинтересованность россиян в
центральных массмедиа от года к году падает, так что сегодня среди
реципиентов преобладает пассивное приятие того, что предлагается читать
и смотреть, - вспомним почти 90% позитивных оценок печати, радио
и телевидения в конце 8о-х годов. Особенно явно это проступает
именно в отношении к печати, хотя та же базовая конструкция ожиданий
и оценок (нетребовательность и неудовлетворенность, но при этом
вовлеченность и всеприятие) сохраняется применительно к
телевидению, даже к наиболее популярным типам передач. Так,
последовательно сокращаются группы ими высокозаинтересованных и, напротив,
растут подгруппы не интересующихся и интересующихся лишь отчасти
(по модели известного анекдота: «Кушать - да, атак — нет»).
Таблица 5. Как Вам кажется, за посладмиа год-два российски* газеты
и журналы стали в цалом болаа или менее интересными?
(в % к числу опрошенных в каждом исследовании)
Апрель 1998 Апрель 2000 Декабрь 2002
Россия, N=1600 Россия, N=1600 города. N=1998
Более интересными 58 48 17
Не более и не менее интересными 17 19 58
Менее интересными 11 10 14
Затрудняюсь ответить 14 23 11
Таблица в. Изменилось ли за последние два-три года Ваша отношение
к российскому телевидению: оно стало нравиться Вам...
B002 год. горожане России. N=1998)
Больше 25
Не больше и не меньше 52
Меньше 19
Затруднились ответить 5
Таблица 7. В какой мора Вас лично интересуют на телевидении...
(N=2000 горожан, в % к числу опрошенных в каждом исследовании)
...новости, передачи последних новостей?
2000 2001 2002
Совершенно не интересуют ♦
не очень интересуют
В какой-то мере интересуют
Во многом интересуют ■•■ чрезвычайно
интересуют
.. .политика, передачи о политике?
Совершенно не интересуют +
не очень интересуют
В какой-то мере интересуют
Во многом интересуют «■ чрезвычайно
интересуют
8
19
73
2000
29
30
41
10
22
68
2001
35
28
37
13
33
54
200;
41
34
26
..криминальная хроника, чрезвычайные происшествия (пожары, аварии)?
2000 2001 2002
Совершенно не интересуют +
не очень интересуют
В какой-то мере интересуют
Во многом интересуют ♦ чрезвычайно
интересуют
20
26
54
20
23
56
28
32
40
В целом на протяжении второй половины 90-х годов шло
привыкание россиян к сложившейся структуре телевизионного мира — сетке
телепередач, типам отношения к показываемому, стереотипам оценок
(подробнее см.: Зоркая 2003В). Отмеченность и привлекательность
практически всех программ для массового зрителя снижалась. Особенно
явно это для двух типов популярных передач: игр, конкурсов с призами
и телесериалов. К 2000 году ценностная отмеченность телесериалов
и игр, конкурсов, викторин сгладилась. Сериалы больше всего
нравилось смотреть в 1994 Г°ДУ 6о% опрошенных, в 2ооо году — у$%\
смотреть игры и конкурсы нравилось смотреть тогда 35%. теперь - 24%.
Выросла же отмеченность, ценностная привлекательность единственного
вида программ - спортивных (к тому же после проявленной
заинтересованности здоровьем нации со стороны президента соответствующих
передач, новостей, ток-шоу на телевидении стало заметно больше). Группа
почитателей спорта «на дистанции», по телевидению выросла за
указанные годы вдвое — с 19 до 38% населения (см. также: Edelman 1999)-
Сегодняшних россиян объединяет телевизор, т.е., символическая
причастность к символически представленному и увиденному со
стороны общему миру - без обратной связи с ним, без практических
действий по созданию и поддержанию этого общего мира (нетрудно
показать - да это уже не раз и показывалось на данных ВЦИОМ, - что
точно такое же отношение связывает россиян с властью и сферой
политики или с православием и православной церковью). Они видят себя
как социум по телевизору и сплачиваются в социум телевизором,
почему и составляют «общество зрителей». При этом общенациональной
газеты (а тем более - нескольких крупных национальных газет) в
России сегодня не существует.
Общество как коммуникативная структура
Все это с достаточной ясностью говорит о характере общества и человека
в сегодняшней России. Нынешний россиянин занят по преимуществу
пассивной адаптацией. Все более дробная аудитория газет и журналов,
вообще спад читательского интереса к ним означает для социолога, что
инициативных групп со своим влиятельным мнением в стране все
меньше, а радиус их авторитетности - все короче. Напротив, в качестве
зрительской массы, смотрящей на мир политики, эстрады, спорта,
криминала со стороны, население России становится все однородней. Но именно
как пассивная масса, принимающая происходящее, что бы ни случилось:
скажем, при всей заинтересованности россиян телевидением и объеме
времени, которое ему уделяется, трое из пяти опрошенных в конце
января 20О2 года ничего не знали о закрытии последнего независимого
канала ТВ-6, не испытали по этому поводу никаких эмоций либо предпочли
не отвечать на вопрос; основной реакцией остальных было недоумение.
Отмеченные характеристики не означают единения с центральной
властью - скорее перед нами, напротив, отрыв от нее, реальной, при
демонстративном почтении к ее символам, к знаковым жестам (см.: Ям-
польский 1989)- Не зря исключительным кредитом доверия у россиян
уже четыре года пользуется президент, хотя большинство населения не
удовлетворено его практическими шагами или уже не думает их
дождаться (в июле 2ооз года к этой последней позиции присоединилось
5о% россиян, противоположную точку зрения разделяли 40%). Не
случайно столь высокое массовое доверие опрошенных силовым
структурам (армии), которые при этом, по оценкам россиян, не имеют власти
и влияния в стране. И потому столь же высок уровень декларируемого
доверия россиян православной церкви, которую не реже одного раза
в месяц посещают при этом всего несколько процентов населения, хотя
называют себя православными до 6о% взрослых людей в России.
Если обобщенно представить общество как коммуникативную
структуру, то можно сказать, что на протяжении послесталинского
периода, в фазе эрозии и распада «классической» тоталитарной системы,
коммуницировали друг с другом письменно-образованная, слабодиф-
ференцированная интеллигенция и столь же слабодифференцирован-
ная, урбанизируемая и приобщаемая к письменной культуре масса.
Подобная расстановка сил наследовала массово-мобилизационному
социуму, который сложился в сталинскую эпоху, а рутинизировался
и эрозировал в брежневскую.
На рубеже 1980-1990-х годов как интеллигенция, так и население,
социум в целом не выдержали стартовавшего тогда процесса умножения
группового состава общества. Провалился начавший, казалось,
образовываться и еще крайне хрупкий уровень групповой консолидации, равно
как захирели каналы межгрупповых коммуникаций. Прежде всего это
коснулось журналов, отчасти - газет, кроме, как говорилось,
еженедельных местных. Средний тираж одной газеты в России с 1990 по 2001 год
упал почти вдвое, но у центральных газет всероссийского масштаба — их
число за этот период выросло более чем впятеро - он сократился в 25 раз
(Печать 2002:134)- Совокупный разовый тираж журналов (за это время
их количество выросло почти втрое) сократился в 6-7 раз (Печать 2002:
i2i), но для наиболее читаемых — в 25 и более раз.
И если по количеству телевизоров на юоо человек Россия сегодня,
хотя бы в тенденции, приближается к развитым странам, отставая от
наиболее развитых в полтора-два раза, то по числу подписчиков
кабельных сетей (а это предполагает значительно более широкий набор
коммуникативных возможностей, их более или менее
индивидуализированный выбор), она отстает в 8-ю раз, а по количеству персональных
компьютеров — не менее чем в ю-12 раз (Средства 2002:2о). По
данным ВЦИОМ на 2оо2 год (N=2445 человек), имели в доме кабельное
телевидение около 7% опрошенных россиян, на январь 2003 г°Да (N=2107
человек) располагали дома персональным компьютером 9%, причем
ежедневно или несколько раз в неделю пользовались Интернетом 2%.
Население страны как бы вновь вернулось к
массово-единообразному потреблению однонаправленной информации из «центра», но
рупором ее теперь стал телевизор (на предыдущих фазах модернизации
страны в этой роли выступали печать, радио, кино). Таков результат,
цена поражения, распада и ухода интеллигенции, отсутствия
самостоятельных и авторитетных элит, что в полной мере обозначилось уже
в первой половине 1990-х годов, в том числе под воздействием
«гайдаровских» реформ, показавших сильнейшую государственную
зависимость образованного сословия. Собственная групповая сплоченность
интеллигенции оказалась исчезающе малой, а кружковые формы
ближайшей солидарности - недостаточными, слабосильными,
невлиятельными: по содержанию и функциональному смыслу они, как и во
всем социуме, оставались прежде всего адаптивными или
компенсаторными. При этом в рамках распадавшегося посттоталитарного целого
произошел, можно сказать, очередной «исторический пропуск» стадии
индивидуализма, самостоятельных групп, институционализации их
ценностей - «перескок» через групповую печать (газеты, журналы)
к массовому телевидению.
Сегодня это телевидение двух первых каналов, которые
принимают почти ioo% россиян. - телевидение
единообразно-государственное, массово-мобилизационное и вместе с тем
массово-развлекательное. Отсюда - сокращение смыслового мира, культурных
коммуникаций в большинстве возрастных групп (кроме самых
молодых и относительно доходных): отрицательная динамика посещений
учреждений культуры, а также падение активности контактов с
другими, снижение значимости даже самых популярных праздников и т.п.
Таблица в. Учраждаимя культуры и их посатмтали
Число театров
Численность зрителей в театрах
(посещений, млн.)
Число музеев
Численность посетителей музеев
(посещений, млн.)
Число платных киноустановок (тыс.)
1990
382
55.6
1315
144.0
77.2
1995
470
31.6
1725
75.4
34,4
2000
547
Э0.8
2047
73.2
18.0
2001
556
31.0
2113
74.3
17.4
2001/
1990.8%
146
56
160
52
23
Численность кинозрителей (посещений, млн.) 1609.0
80
42
46
Источник: Российский статистический ежегодник 2001:259-263.
По данным, приводимым Флорианой Фоссато, государство сегод
ня выступаете России собственником 70% всех электронных СМИ.
8о% региональных и 2о% общенациональных печатных
медиа2. Общественного общенационального телевещания, 2
т.е. телевидения, не только по возможности взвешенно
выражающего точки зрения различных общественных групп,
но и независимого от государственной власти и от
давления коммерческих интересов, существующего за счет
налога с пользователей, а значит, подотчетного обществу,
в России - вопреки самоназначенным титулам - не
существует (в данном вопросе Фоссато и другие независимые
эксперты согласны). Однако при этом огосударствленное
центральное телевидение пользуется, как было показано
выше, сравнительно высоким доверием и вниманием
россиян, тогда как сохраняющие — пусть по инерции — хотя
бы некоторый уровень разнообразия групповых мнений
и оценок центральные газеты, журналы, ни доверием, ни вниманием
у большинства населения, наоборот, не пользуются. 530/о россиян в
октябре 2ооз года (N=1595 человек) согласились с тем. что власти России
нисколько не угрожают сейчас свободе слова (подгруппа тех, кто рас-
См.: Фоссато 2003 85. Бизмес-
консулътант прессы в Ю
странах бывшего
коммунистического блока Г.Д Обермайер
оценивает ситуацию в России
еще резче, он говорит о
зависимости от исполнительной
власти 95-98% региональных
и местных газет, приходя к
выводу, что -за восемь лет. про-
шодшие после распада СССР,
все усилия, направленные на
создание свободной прессы
<.. > так и не увенчались
успехом- (Обермайер 2003. 285)
ценил поведение властей как наступление на свободу слова и ущемление
независимых средств массовой коммуникации, составила 28%). Больше
того, з6% сочли, что усиление государственного контроля за ними
пошло бы лишь на пользу стране B4% с ними не согласились, и столько же
не увидели в этом ни особой пользы, ни вреда, можно сказать, вообще
не обнаружили никакой проблемы).
Симулятивная социальность и визуальные коммуникации
Уже приходилось отмечать, что преобладающая функция
современного телевидения в России — функция условной интеграции целого:
человека со страной, периферии с центром. Подобная интеграция
осуществляется в процессе систематического воспроизводства единообразия
(повторение) и демонстрацию — на этом фоне, в этой привычной
рамке - отклонения от общей нормы. Тем самым в механизм
воображаемого единения атомарного индивида с социумом оказывается встроена
конструкция негативного самоопределения, идентификации «от
противного» (см.: Гудков 2004:262-299)-
С одной стороны, норма вводится через показ негативных санкций
за ее постоянное нарушение, отпадение от целого, что поддерживает
в реципиенте чувство потенциального нарушителя и поднадзорного,
наказание которого, быть может, всего лишь отсрочено. С другой
стороны, область нормативного единства «всех» вводится в залоге ее
потери, в модальности прошлого, ностальгических воспоминаний об
утраченном и вины за эту утрату — своего рода сплочение через отсылку
к отсутствующему. Избавление от неприятного чувства раздвоенности
и неуверенности, потери ориентиров и себя самого в подобной
ситуации возможно, если негативные значения ответственности за
случившееся переносятся на образы чужих, соблазнителей, врагов, а
позитивное восстановление связи со «всеми», с целым воплощается в фигуре
воображаемого «спасителя». Символическая (мифологическая)
функция избавителя, фигуры в своих истоках архаической,
характеризующей традиционное или традиционалистское сознание, собственно
и состоит в устранении угрозы вторжения в мир, жизнь, сознание
социума и его членов чего бы то ни было чуждого и чужого.
В материалах «Мониторинга общественного мнения»
неоднократно приводились оценки исторических деятелей и эпох, которые они
олицетворяют в сознании россиян. Полюсом негативных оценок в
середине и второй половине 1990-х годов при этом неизменно выступали
М. Горбачев и Б. Ельцин, средоточием позитивного отношения -
Л. Брежнев, а с 1999 г°Да — в- Путин. Точно так же распределяются
сегодня ретроспективные оценки россиянами роли массмедиа в
различные периоды советского и постсоветского времени.
Таблица 9. Когда газеты, радио, талавидаииа в машой страна
были болаа иитарасиыми, привлекали виимаииа людай?
B003 год, 2004 человека; в % к общему числу опрошенных)
В советское время (до 1985 года) 28
В годы перестройки A987-1991) 11
В последние годы 42
Никогда не были особенно интересными 9
Затрудняюсь ответить 10
В плане символической интеграции с целым сегодняшнее
телевидение соединяет два плана значений — массово-мобилизационные
и массово-развлекательные. Реликтовые представления о
♦советском» (но без всеобщего дефицита, принудительного труда и
распределения, тотальных репрессий) склеиваются — и нередко
механически - с отдельными символами «западной» цивилизации, как она
воспринималась втом же закрытом и бедном позднесоветском
социуме, вне идей индивидуальности и ответственности, ценностей социа-
бельности и универсальности, свободы, права и культуры. Можно
сказать, что телевещание осуществляется сейчас в двух режимах
(речь, разумеется, о типологических конструкциях; в реальном
поведении любого индивида или группы их элементы переплетаются).
С одной стороны, через ситуации и символы нарушения нормы
(сенсационные новости для более пожилых и провинциальных зрителей,
скандальные шоу - для более урбанизированных и молодых,
криминальную хронику — для тех и других) поддерживается некоторый
уровень чрезвычайности, неуверенности и тревожности. С другой
стороны, телесериалы и старое кино для более пожилой аудитории,
а спорт, эстрада и дуракаваляние (не только название передачи, но
и один из ведущих жанров современного российского телевидения)
для молодежи дают временную разрядку, снижают или
канализируют, переключают напряженность.
Такой аудиовизуальный массаж, перемежающий импульсы
тревоги, расшатывание и исчезновение «твердой» реальности состояниями
краткого успокоения, возврата исчезнувшего «на место», напоминает
неоднократно описанную Фрейдом игру взрослых с ребенком в
«далеко-близко» (Fort-Da). В целом подобное переплетение тревоги и
раздражающей невозможности оторваться от пугающего зрелища,
стремление «быть в курсе», неспособность влиять на происходящее и вместе
с тем неготовность занять самостоятельную позицию вне узких
навязанных рамок, переопределить ситуацию и свою роль можно было бы
назвать «комплексом пенсионера»; понятно, что элементы данного
типологического комплекса могут в высшей степени присутствовать в
поведении любой другой социально-демографической группы, более
того - можно сказать, что в определенной степени и весь сегодняшний
российский социум, выступающий «телевизионным обществом», ведет
себя по образцу советского пенсионера.
Так работают остатки прежнего механизма мобилизации. Он
сегодня уже исключительно демонстрационный («виртуальный») и
«слабый» (точечный) - это укол, а не блокада. Его действие
ограничивается поддержанием известного уровня диффузной тревожности, базовой
неуверенности, так сказать, повседневной
чрезвычайности3. В частности, такова по функции риторика массовых з
КОММуНИКаЦИЙ, Обращающихся К ПОКаЗу террОрИСТИЧе- Подробнее см статью -О при-
J r j гг г вымном и чрезвычайном- в
СКИХ акТОВ ИЛИ Напоминанию О НИХ, К фигурам И угрозам настоящем сборнике
«мирового терроризма» (в сентябре 2003 года 73% Рос"
сиян признались, что боятся нападения террористов лично на них и их
семью, причем до двух пятых этой группы — 28% всего населения -
сказали, что «очень боятся» этого). Анализируя взаимную
сосредоточенность власти и общества на проблемах безопасности,
итальянский философ Джорджо Агамбен отмечал: «Постоянно отсылая к
чрезвычайности и исключительности, меры по обеспечению безопасности
в конечном счете ведут к растущей деполитизации общества. В
длительной перспективе они с демократией несовместимы» (Agamben 2001).
В России подобные меры к тому же чаще всего виртуальны и
демонстративны. Они как бы обозначают присутствие органов власти
(символическую концентрацию полномочий власти и
демонстрируемое расширение поля ее притязаний), но не подразумевают ни их
социальной авторитетности, ни инструментальной эффективности. Так что
сегодня можно говорить о симуляционном поведении как власти,
«верхушки», которая помнит, что пришла в общество и связана с обществом
исключительно посредством телеэкранов (отсюда и роль
PR-технологов в ее окружении), так и большинства социума, «массы».
Преобладание именно такого взаимного разыгрывания,
символически-исполнительного кода коммуникаций между ними, а точнее - социума с самим
собой, как раз и находит выражение в виде исключительной,
практически полной телевизации массового досуга.
Нарастание внеконкурентной значимости централизованных
телекоммуникаций в российском социуме - оборотная сторона
институциональной слабости российского общества,
неструктурированности в нем самостоятельных групп, добровольных союзов. Общество
по-прежнему понимается представителями российской власти,
деятелями массмедиа, виртуозами пиара, самими жителями России как
масса, оставленная на выживание, а в необходимых случаях и
пределах подлежащая «мягкой», напоминающей мобилизации. Устранение
самостоятельных и авторитетных фигур с российской публичной
сцены, вытеснение из общественного внимания социальных проблем,
целей и программ за счет символов и знаковых жестов
представителей «властной вертикали» ведет к деполитизации публичной жизни
и общественного сознания. Поддержание чрезвычайности (даже
«мягкое»), муссирование, а тем самым и укрепление массовых тревог
(пусть диффузных) с помощью телевизионных технологий -
симптом и механизм подобной деполитизации, которая будто бы
гарантирует повышение «прозрачности» общества, иными словами -
управляемость массы.
Для молодежи при этом телевидение входит в более широкий
круг коммуникаций через зрелище, формируя, поддерживая, укрепляя
дистанцированную установку «постороннего», развлекающегося,
глядя со стороны, занятным и дурацким представлением «социальных
других». Вот лишь один из результатов подобной отстраненности,
вряд ли полностью внятный самим россиянам: в мае-июне 2003 года
58% из зооо опрошенных в возрасте до 35 лет высказались за то,
чтобы государство строже контролировало деятельность прессы, радио,
телевидения (не согласились с ними 30% молодых россиян). Старшие
же поколения россиян как бы «узнают» нынешние формы
раздвоенного поведения, в котором индивидуально-семейная адаптация
в ближайшем социальном окружении сочетается с
пассивно-одобрительным принятием символов целого на социетальном уровне. Это
«узнавание» и приобретает у них форму ретроспективной
идеализации брежневского времени, так что настоящее становится значимым
и легитимным, реабилитируется через отсылку к прошлому. Иными
словами, симулятивный характер социального поведения и
визуализация культурных коммуникаций в данном случае обнаруживают для
социолога «избирательное сродство».
«Симулятивный» в данной трактовке означает, что не просто
фактически рассогласованы разные смысловые планы и уровни действия
(его ориентации, мотивов, санкций), но отсутствуют системы значений
(норм) и/или авторитетные инстанции, которые предусматривали и
указывали бы на необходимость и формы подобного согласования.
Фактически господствующими стратегиями взаимодействия, формами
социальности в подобных условиях становятся негативные - угроза
и шантаж, демонстративное нарушение нормы («нахальство - второе
счастье», «кто смел, тот и съел»), самоназначение («блеф»), вандализм
и другие техники самоутверждения такого типа, с одной стороны.
и привыкание, социальная мимикрия - с другой.
К вопросу о «виртуальном обществе»» и тому подобных феноменах
Исследователь здесь как будто имеет дело с одним из «воображаемых
сообществ», формирование которых на поздних фазах отсроченной
и заторможенной модернизации в Юго-Восточной Азии
описал в свое время Бенедикт Андерсон4. Роль печати и ли
тературы (см.. напр.: Bollati 1984; Hohendahl 1989;
Becoming National 1996) (начало чему и положил
Андерсон), а затем — кино (см.: Burgoyne 1997» Mythen 1998;
Hjort. Mackenzie 2000) в этих процессах сравнительно
неплохо изучена. Слабее обследованы в этой связи
функции телевидения - их исследование начато не так давно
(см.: Morley. Robins 1995)- Однако прямое уподобление
российских социальных структур и систем культурной
коммуникации тем. что обобщены в указанных работах,
на наш взгляд, неточно. Представляется, что мы в России,
вероятно, имеем сегодня дело, во-первых, с качественно
иной фазой модернизационных процессов, другими их
базовыми условиями и историческими контекстами:
известное сходство с описанными Андерсоном и другими
аналитиками этим не отрицается, ему лишь указывается надлежащее
(т.е. частное) функциональное место. Во-вторых, стоило бы уточнить
и сам социокультурный механизм построения подобных
воображаемых сообществ.
Похоже, что в нашем случае (а быть может, в какой-то мере
и в случаях, описанных Андерсоном и др.) мы имеем дело с разрывом
между несколькими уровнями и типами идентификации, поведения,
коммуникаций. По крайней мере, между двумя:
инструментально-адаптивным повседневным поведением в малых сообществах (семья, друзья,
соседи, товарищи по работе) и демонстративно-символическим -
применительно к воображаемому большому целому, «обществу», нации
или по отношению к фигурам, представляющим это целое, высший
авторитет, более высокую норму. Это означает, что в качестве наиболее
обобщенных и базовых в структуре общества здесь
институционализированы (универсализированы, рафинированы и проч.) не практические
значения индивидуального действия, самостоятельного достижения
как основополагающего социального качества, формы социальности,
основания социальных связей и оценок, а символические значения
общей и повсеместной (тотальной) солидарности, принадлежности к аск-
4
См . Андерсон 2001 (первое
издание — 1983. второе, с
которого и сделан русский
перевод —1991). Для адекватного
понимания названия и
проблематики книги напомню
конструктивистскую ПОСЫЛКУ
автора, для понимающей
социологии, впрочем.исходную
• ..все сообщества крупнее
первобытных деревень,
объединенных контактом лицом-к-
лицу (а может быть, даже
и они). — воображаемые
Сообщества следует различать
не по их
ложности/подлинности, а по тому стилю, в котором
они воображаются- (Андерсон
2001:31).
риптивному или квазиаскриптивному целому - территориальному,
родовому, кровному, требующие в ответ демонстративной лояльности
подчеркнуто правильного поведения. В любом случае, эти последние
отношения, их символы, воплощающие их фигуры (например, старше*
го по возрасту или отца-вождя), жестко отмечены как приоритетные,
более высокие, сильные.
Разрыв между планами повседневного и высокого можно
представить и по-другому - как принципиальную несогласованность
ориентации на социально близкого и социально далекого партнера (возможно,
еще точнее — на ближнего, дальнего и чужого), наличие между ними
заданного и непреодолимого символического барьера3. Та-
5 кую двойную кодировку поведения можно без труда наб-
пространство взаимодей- людать в обиходе различных групп россиян. Скажем, под-
ствия (включая воображае- г rj г
мое) можно типологически черкнутая во внешнем виде городской молодежи (одежде,
представить здесь в акалиш- прическе, бутафории, жестах) ориентация на внеповсед-
ческих координатах «своего- v „ *>
чужого- и -ближнегодальне. невныи и нездешний образец модного поведения вполне
го- тогда описанкая выше допускает, а то и подразумевает столь же демонстративное
Фигура -спасителя- олицет- равнодушие и грубость в отношении непосредственного
воряот дальнего, но своего. г J rj r
окружения на улице или в транспорте. Точно так же
упоение высокими чувствами и поиск идеальных героинь в любовных
романах нисколько не исключает для читательниц зрелого возраста
безразличия и агрессивности в отношении собственных близких, семьи,
детей. Или еще один пример: настороженность и опережающий
негативный настрой многих россиян старших поколений по адресу
современной молодежи, якобы измельчавшей в сравнении с «прежними
идеалами» (соответствующие данные не раз приводились в «Мониторинге
общественного мнения»), вызывает ответную агрессивную реакцию
молодых людей, таким образом «получая фактическое
подтверждение». Вот это и есть работа синдрома раздвоения.
Разумеется, рудименты такого типа общинных связей и
символических систем, ситуации столкновения разных планов самосоотнесения
присутствуют в современных и постсовременных обществах. Но дело
не просто в их наличии, а в их удельном весе, системном контексте -
конструкции ценностей, норм, символов, в которую они встроены,
антропологическом типе их носителя, базовой личности. В обществах
модерна, в том числе на нынешней, глобальной фазе их существования
и взаимодействия, такие элементы либо сохраняют спорадическое
(«архивное») существование и в определенной, контролируемой мере
мобилизуются лишь в экстренных обстоятельствах социального
испытания, глобальной угрозы (свежий пример - восприятие и сентября
в США), либо — и это гораздо чаще и обыденнее - характеризуют
существование этнических, религиозных и тому подобных диаспор,
«культуры изгнания», номадическое существование.
Для последних характерно систематическое разведение планов
практической повседневности (либо встраивание в окружающие
системы взаимодействия, причем с установками не только на пассивную
адаптацию, но и на активное достижение, первенство, либо негативный
протест против окружающего с последующей маргинализацией, рес-
сантиментом, агрессией) и символической принадлежности, чувство
которой формируется и поддерживается теперь уже не только
традиционными средствами семейных и общинных ритуалов, но и «своей»
прессой, особенно аудиовизуальными медиа (см., напр.: Hondo 1987;
6
Hall 1994; Displacements 1994). В силу пространственной (социальной)
распыленности разнообразные типы группового сплочения,
межгрупповые коммуникации, равно как и развитые формы межличностного
общения, здесь затруднены, деформированы или даже невозможны.
Поэтому повышенную роль приобретают символические
коммуникации через «современный» технический
посредник (кино, телевидение, музыка на DVD): он - канал
коммуникации между «своими», и он же - символ
приобщения к цивилизации «других».
В любом случае подобный разрыв между уровнями
(планами) идентификации, типами коммуникации для
модерных обществ - явление фазовое и локальное. В случае
же России он приобретает характер идентификационного
синдрома, встроенного в системы самоопределения и
взаимодействия с социальными, культурными «Другими»
(определенное сходство с подобными явлениями
демонстрируют, видимо, мировые феномены антиглобализма,
переносимые сегодня и в Россию6). Характерны в этом
отношении данные о динамике идентификации россиян за
последнее пятнадцатилетие:
Радикалы антиглобалистской
идеологии имитационно
воспроизводятся сегодня в
России двумя кругами
представителей образованного
сословия, с одной стороны,
более пожилые вчерашние
специалисты по научному
коммунизму, приверженцы либо
симпатиэанты КПРФ, с
другой — антибуржуазные
-новые левые-, во многом
состоящие из молодых и средних по
возрасту гуманитариев,
учащихся или работающих за
рубежом, которые фрондируют
НОНКОНФОРМИЗМОМ И При ЭТОМ
вполне практично
сотрудничают с международными
фондами, массмедиа и проч.
Таблица 11. Кам из перечисленного Вы себя осознаете,
принадлежностью к кому гордитесь?
(в порядке убывания, приводятся лишь наиболее значимые позиции)
Отцом (матерью) своих детей
Русским человеком7
Жителем своего города, села
Хозяином в своем доме
Сыном (дочерью) своих родителей
Человеком своего поколения
Специалистом в своем деле
Советским человеком
Работником своего предприятия, учреждения
Верующим человеком
Как видим, самые высокие темпы роста — у чувства 7
принадлежности к территориальной общности (селу, горо- в 1989 году этот мР"аит отве*
\ гг г \ j г та не предлагался респонден-
ду). Соответствующая доля опрошенных выросла в три там
с половиной раза, так что позиция в иерархии «подсказок»
переместилась с 6-го места на у е.
1989
43
-
10
15
18
13
24
29
9
4
1999
57
43
21
32
24
19
22
13
9
7
2003
56
49
35
32
27
25
23
14
12
11
Вместо заключения
Ключевым словом официального языка и риторики российских
массовых коммуникаций, в последние четыре года все теснее
сближающейся с этим языком, стала «стабилизация». Подытоживая
сказанное, можно коротко охарактеризовать ее как стабилизацию
усреднения и безальтернативности; стабилизацию ценой деполитизации
социума; симулятивную стабилизацию. Это крайне ненадежная
стабилизация массовой пассивности без артикулированных социальных
механизмов поддержания и укрепления стабильности, без ее
правовых гарантий. В конечном счете, на уровне общества ее, вероятно,
правильнее всего интерпретировать как усталость от мобилизации,
пассивную реакцию на внешние раздражители, на постоянное
«вздрючивание».
Данному типу общественного состояния соответствует и
преобладающий тип человека (социальной личности). Это человек
по-прежнему мобилизационный, хотя теперь уже в ослабленной форме, с
внутренним недовольством и утомлением от этой «мобилизационной
готовности»; человек раздвоенный; человек, симулирующий
причастность к России как ностальгически вспоминаемой «великой державе».
Он пассивно адаптируется в социальной жизни и мысленно все более
изолирует свою страну от «большого» мира. Характерна динамика
массовых оценок западной культуры за последние годы. Если в 1996 году
отношение согласных и несогласных с негативной оценкой западной
культуры («оказывает отрицательное влияние на положение дел в
России») равнялось 48:36, то в 2002 году оно выглядело как 67:28
(подробнее см.: Дубин 2003а). В этом контексте нынешний российский
телеэкран можно уподобить не столько пресловутому «окну», сколько ширме
или электронному занавесу.
Будни и праздники
Праздники - традиционная тема социальной и
культурной антропологии. Новый поворот и широкую
известность в гуманитарных дисциплинах, в околонаучной
публицистике она получила с конца 1930-х годов, когда
практически одновременно вышли в свет «Homo Ludens»
Йохана Хейзинги и «О сущности праздника» Карла Ке-
реньи (обе - 1938). «Человек и сакральное» Роже Кайуа
A939)» был написан труд Бахтина о Рабле и смеховой
культуре A940)- Напротив, тогдашним же разработкам
«жизненного мира» у Гуссерля и Шюца, «процесса
цивилизации» у Элиаса, где была поднята тема
повседневности, пришлось ждать 1960-х годов, когда на волне критики
массового общества, цивилизации досуга,
потребительского вещизма Франкфуртской школой в ФРГ и США.
Р. Бартом и Ж. Переком, Э. Мореном и Ж. Дюмазедье во
Франции развернулось философско-социологическое
теоретизирование над проблематикой обыденной жизни в работах И. Гофмана.
Г. Гарфинкеля, П. Бергера и Т. Лакмена, М. Бланшо, М. де Серто,
Ж. Баландье, М. Маффезоли и многих других1. За 1970-е годы
локальные разработки по социологии, антропологии, истории
повседневности стали своего рода поветрием, что в следующем десятилетии сделало
весь этот круг проблем вполне рутинным для западной гуманитарии
(см., например, обобщающий спецвыпуск «Международных
социологических тетрадей» под редакцией Ж. Баландье: Sociologie 1983;
анализ проблемы и обзор подходов см.: Гудков 1998а). Напротив, в
российской культурологии 1990-х годов тематика повседневности
(а отчасти и тема экстраординарного - сакрального,
трансгрессивного) получила активное распространение и даже приобрела некоторые
черты интеллектуальной моды. Я в данном случае понимаю свою
задачу как социологическую, связываю обозначенную в заглавии тематику
в первую очередь с проблемами символической идентификации
сегодняшних россиян и, среди прочего буду опираться в дальнейшем на
эмпирический материал опросов всероссийских опросов
общественного мнения, проведенных ВЦИОМ (ныне — Аналитическая центр
Юрия Левады) в 1990-х и начале 2ооо-х годов.
К уточнению понятий
«Праздник» рассматривается здесь как символическое выражение
коллективной солидарности, единения с той или иной общностью
(сообществом), а тем самым и фикциональной, в широком смысле слова —
игровой, «реставрации» подобной общности. Это предполагает, во-
первых, совместное, хотя бы условно, проведение некоего времени
в одном пространстве, как правило, особо выделенном именно для
Начальные соображения
автора о праздниках в России
1990-х годов были
представлены участникам V) Фулбрайтов-
ской летней школы (Ясная
Поляна. 3 июня 2003 года);
Исходный вариант данной статьи
был опубликован: Вестник
общественного мнения. 2003.
№ 2: для данного издания она
еще раз доработана и
расширена О буднях в том же
контексте см. также : Дубим 2003г.
1
Тогда же были заново
прочитаны и -Психопатология
обыденной жизни- Фрейда A901).
и неомарксистская -Критика
повседневной жизни- Анри
ЛефевраA947).
праздника (площадь, зал, гостиная), во-вторых, исключительность
происходящего и вместе с тем, в-третьих, его регулярность,
институционализированную, более того — жестко предписанную форму. Тип
референтной общности — семейно-родовой, дружеской,
профессиональной, территориальной, вероисповедной, национальной -
определяет масштаб празднества, его формы (роли и сценарные действия
участников после снятия прежних ролевых ограничений или ролевого
переопределения, «переворачивания*), символический реквизит.
В ритуально-символическом оснащении праздников,
соответствующих типах (мерах) временной организации праздничного
взаимодействия можно вслед за исследователями архаических ритуалов видеть
формы символического «возрождения времени», т.е. возрождения
сообщества (см.: Элиаде 1987: б5~92)- Исключительность праздника, как
бы приостанавливающего, разрывающего или отменяющего
непрерывное, круговое время обыденного существования (иначе говоря,
сверхсанкция происходящего, вводимая через отсылку к предельной
мыслимой общности либо даже значениям запредельного) символизируется
сверхизобилием и ликованием, упоением и разгулом: «Любой
праздник <...> всегда содержит в себе зачаток эксцесса и кутежа» (Кайуа
2003:219; см. также: Maffesoli 1982). Символы праздника, включенные
в изображение и переживание принадлежности к тому или иному
целому, но не сводимые к чисто социальному плану, как раз и включают
участников в принципиально иной, более общий или более высокий,
внеэмпирический смысловой порядок, отсылают к нему, будь это
мифология, история или культура.
В сравнении с архаическим и сакральным по происхождению
«праздником» совокупность значений, объединяемых в семантическом
комплексе «повседневность», первоначально вычленяется уже в
постархаических сообществах, в городских общинах поздней Античности и
европейского Средневековья. Этот феномен характеризует процессы
дифференциации общества, возникающую и закрепляемую разнородность
временных (как и пространственных) мер. организующих
жизнедеятельность свободного человека в городе - время обязанностей и
отдыха, площади (агоры) и дома (разных зон внутри жилища — к тому же
разделенного на городское и загородное), обычное и экстраординарное
время. Но как относительно самостоятельная сфера деятельности или
автономный план значений действия «повседневность» вычленяется,
подвергается идеологической оценке и становится предметом
интеллектуальной рефлексии еще позднее — с переходом к современному
развитому, а затем и массовому (постмодерному) обществу. Едва ли не
первым, кто заговорил в середине XIX века о новом «героизме современной
жизни», порвавшей с прошлым и его «великой традицией» идеализации
аристократического геройства, сословных норм поединка, войны,
смерти, был Бодлер (предел в развитии этой идеи век спустя выражен
словами музилевского героя о «новом, коллективном, муравьином героизме»
обывателя) (Baudelaire i999:687-689 [заключительный раздел
рецензии Бодлера на Салон живописи 1846 года]; Музиль 1984:35)-
Соответственно трактовки этого понятия на протяжении модерной эпохи
социолог связывает с группами элит, задающих представления о
современном (инициаторы, «диктатуры» модернизации), с их ценностями
и картинами мира, их референтными группами, союзниками,
противниками, борьбой за публичное влияние и авторитет.
Но стоит отметить, что источником повышенных ценностных
значений (ресурсом символизации и ресимволизации) быта, обыденности,
повседневности, обихода, олицетворяющих их вещей, моделей
поведения, социальных и культурных ролей — по крайней мере, на первых
этапах проблематизации повседневного и бытового как ценного и
важного - выступали семантические радикалы именно традиционного
уклада коллективной жизни (придворного, дворянского, крестьянского).
Более того, выдвигалась задача их своеобразной консервации.
Оцененные как уходящие или ушедшие из эмпирической реальности, они -
через символический разрыв по времени, между жизненными
укладами, поколениями - как бы возвращались, но теперь уже в иной,
трансформированной, условной модальности: в качестве ценности, в виде
символов высокого, красивого, устойчивого, «близкого человеку».
Вобравшая пласты различных исторических значений,
компонентов самоопределения разных групп европейского общества,
«повседневность», начиная с эпохи раннего модерна, в самом общем плане
противопоставляется праздничному (и праздному), аристократическому,
официальному (относящемуся к деятельности «больших» институтов
современного общества, прежде всего к государству) как привычное
и наполненное заботами время «маленького человека», частного лица,
проводимое в жизненных хлопотах среди таких же,
«близких» и «своих» людей2. Важно, что область повседневного 2
задается так, что она в новейшую эпоху существует и вое- подробно о кристаллизации
„ этой проблематики и сред-
производима без разрыва между реальностью и идеалом, ствахсоциологической
а ПОТОМу Вне ТОГО ценНОСТНОГО Напряжения, КОТОрое, рефлексии над дифференци-
собственно, и легло в основу новоевропейского проекта ^^^"оГ^:
культуры как интеллектуальной программы форми- гудков 1989а
рования модерного общества и самокультивации
(Selbstbildung) современного человека. Семантикой «будничности»,
которой в этом смысле противостоит «культура», отмечены пласты
значений, отработанных обществом, его инициативными группами
«прежде». — они теперь выступают усвоенным, коллективным,
анонимным достоянием (к ним в этом плане близки функциональные
значения «массового» искусства, литературы, культуры в
противоположность высокому, классическому, с одной стороны, и авангардному -
с другой). Соответственно будни трактуются как сфера внеиерархиче-
ского и недостижительского поведения, где нет социального сравнения
и социальной конкуренции, нет доминации и подчинения, где, далее, не
действуют мода и реклама или их значение предельно ослаблено,
вырождено. Здесь, как предполагается, царят отношения взаимности и
доверия, основанные не на власти, а на уважении, влиянии, любви.
Вместе с тем повседневное не исчерпывается и не ограничено
рамками малых институтов, неформальных отношений (сетей) семьи,
дружбы, соседства, хотя и связано с ними. Скорее в повседневности -
особенно это характерно для обществ протестантской традиции —
видится сфера жизни и деятельности («удел») человека как такового,
социально зрелого индивида, любого и каждого, Эвримена. Иными
словами - и это следующий из основных теоретических тезисов моего
изложения - семантический профиль и понимание повседневности
в культуре заданы или, по крайней мере, связаны с трактовкой
человека и социума в идеологиях различных новых групп современного
общества, в продуктах их образно-символического производства. В этом
смысле оценочная сфера повседневности - одновременно и
исторический продукт дифференциации различных сфер социальной жизни,
и вместе с тем такой условный план коллективного существования
и воображения, где конфликты и тяготы социальной дифференциации
по возможности опосредуются, как бы умеряются. Отсюда понятно, что
при блокировке социальной дифференциации повседневность всякий
раз подвергается ресимволизации (вторичной символизации),
принимая на себя значения социально-престижного поведения.
В перспективе идеологизирующих (традиционалистских,
консервативно-аристократически настроенных) групп подобное
демонстративно-символическое поведение «любого», «человека с улицы»,
анонимного большинства оценивается в терминах «восстания масс»,
«тирании посредственностей» - ситуация, единодушно
зафиксированная в первой трети XX века Мережковским и Ортегой-и-Гассетом.
Шпенглером и Бердяевым. Панвицем и Хейзингой. Среди прочего
подобный перелом обозначал осознаваемый самими интеллектуалами
конец культурной монополии отдельных салонов,
литературно-художественных кружков, группировок «свободно-парящей
интеллигенции», по Манхейму, и переход ее символотворческих и интерпретатор-
ских функций к большим, анонимным подсистемам так называемого
массового общества - институтам массового образования, популярной
литературе и кино, печатной, радио- и тележурналистике, рекламе,
моде и к соответствующим корпорациям специалистов-профессионалов.
Разгрузка, рутинизация и рефлексия архаического
(традиционного) праздничного комплекса в модерную и постмодерную эпоху,
«расколдовывание мира», по формулировке Макса Вебера, происходит по
разным линиям, поскольку ведется усилиями соответственно
различных групп и включается в деятельность различных формальных
институтов. Одним из выражений подобной «расколдованное™» выступает
такой феномен модерного общества, как различные формы
разочарования или. как его назвал Гоголь, «безочарования» (Гоголь 19676:403) -
отмеченный Кьеркегором. Байроном. Пушкиным. Бодлером сплин,
преследующая «лишних людей» русской литературы
скука3. Ряд праздников (прежде всего национальные,
профессиональные) приобретают предельно обобщенный
характер — становятся общегосударственными, поддерживаясь
и воспроизводясь институциональными механизмами
массового общества, в том числе массмедиальными
средствами (см.: Les usages 1994)- ПРИ этом в ситуации мульти-
культурности национально-государственные праздники,
ставшие для давно социализированных членов общества
рутиной, приобретают, напротив, повышенное значение
и привлекательность для новоприбывших мигрантов,
других групп социальных маргиналов, становясь для них
одним из каналов символической интеграции в большое
сообщество (см.. например: La Banlieue 1988). Другие
празднества, по выражению Р. Кайуа. «как бы растворяются
в календаре», так что «на смену праздникам приходят
каникулы и отпуска» (Кайуа 2003:243)- Третьи связываются с вовсе некоди-
фицируемыми и неинституционализированными формами, помечаясь
как «интимные» и конституируясь подчеркнуто временным согласием
малой группы или даже двоих, так что само это хрупкое согласие, добро-
3
См Nahoum-Grappe 1995
Среди прочего автор активно
использует материал русской
словесности от Лермонтова
и Гоголя до Чехова и Горького.
Обобщая ее анализ, можно
сказать, что представление об
исчерпанности, конце эпохи
или даже мира, как правило,
вызывает и призрак скуки —
отсюда этот мотио в русском
декадентстве (Сологуб. Бпок.
Анненский) и у Бродского,
который, с известным
«запаздыванием» завершает традиции
как русского, так и западного
модерна, в этом последнем
плане перекликаясь с
Элиотом -Пруфрока-. -бесплод*
ной земли- и -Полых людей-.
вольная близость, короткая встреча, без отсылки к каким бы то ни
было внешним инстанциям и без уверенности в продолжении,
переживаются как самопровозглашенный и самодостаточный праздник.
Наконец, многие значения праздничного поведения теперь вовсе
отделяются от заданных календарных рамок, известных сценарных форм
и ролей. Они переходят на виды деятельности, как будто бы впрямую
не связанные с праздником, - искусство или рекламу, индустрию секса,
туризм или спортивные зрелища, обобщаясь и утончаясь, становясь все
более диффузными, «эфирными», по выражению Г. Зиммеля, но
сохраняясь в сознании участников, зрителей как общая рамка восприятия
и оценки (см.: Мазаев 1978; Жигульский 1995)-
«Оповседневнивание» праздников связано с нарастающим
ценностным политеизмом, в котором Вебер видел отличительную черту
современного западного общества. В этом смысле можно говорить
и о «встречном» процессе - инфильтрации значений праздника в
повседневную жизнь, видя его разные фазы, например, в поэтизации
повседневного, незначительного, случайного у французских сюрреалистов
1920-х годов, немецком социально-критическом романе 1930-х годов
(Г. Фаллада), итальянском неореализме в кино 1940-х годов, в
практически одновременном появлении на рубеже 1950-1960-х годов заметок
Р. Барта «Мифологии», трудов Ж. Дюмазедье «К цивилизации
досуга?», Э. Морена «Дух времени» и Ж. Бодрияра «Система вещей»,
романа Ж. Перека «Вещи», в нарастающих дебатах о повседневной жизни
среди историков и социологов в 1960-1980-х годах, которые
упоминались выше. Отмечу особую роль в ценностной реабилитации и ресим-
волизации (поэтизации) повседневного мира таких новых, парадиг-
мальных для современности искусств, как кино, а позднее фотография,
которые далее и сами стали материалом для анализа модерного
общества, культуры повседневности (тема, в отечественной культурологии
разрабатываемая О. Гавришиной).
Значение будней и праздников в России
В России трактовка повседневности вместе с ее оценкой, по
преимуществу негативной, производна от других ценностных проекций слоя
интеллигенции, т.е. собственно слоя образованных разночинцев,
а далее - вообще людей с образованием и убеждениями
(«культурой»). В этом плане было бы любопытно сопоставить
контрастирующие представления о повседневности — консервацию уходящего быта
в так называемом «классическом русском романе» Тургенева,
Гончарова - с идеями нового человека и нового быта у Чернышевского, его
соратников и единомышленников (на будущее стоит отметить, что
символическим фокусом проблематики как старого, так и нового быта
выступают социальные роли молодой женщины). Характерно, что
в толковом словаре Даля, по преимуществу ориентированном на более
традиционную лексику и семантику, слов «повседневность» и
«обыденность» в интересующем нас значении вообще нет, а «быт» понимается
исключительно как традиционный - национальный, сословный -
уклад коллективного существования («...обычай и обыкновения <...>
Быт крестьянский, дворянский <...> быт английский, немецкий <...>»).
В этом качестве он и идеологизируется в России славянофильской
мыслью — такова, в частности, одна из линий славянофильской
канонизации гоголевских «Мертвых душ» как нового гомеровского эпоса
народной жизни (К. Аксаков). Консервативно-романтическую линию
славянофилов (сакрализация «народности» против «грамотности»)
в этот период продолжает Константин Леонтьев с его критикой Запада
как «либерально-мещанской цивилизации».
В дальнейшем семантика повседневности несет на себе следы,
с одной стороны, романтического противопоставления реальности
и идеала, а с другой — оппозиции общественного (идейного) и частного
(приспособленческого, обывательского), деятельного и пассивного.
Соответственно в дореволюционном интеллигентском обиходе
образуются два плана противопоставлений быту: общественный (идейно
ангажированная интеллигенция вплоть до Горького характеризует быт
как «свинцовые мерзости») и творческий, художнический
(символисты, особенно младосимволисты, с их позднеромантическим пафосом
сверхреальности и в этом смысле «безбытности»). На пересечении этих
тенденций складывается жертвенный, разрушительный и
саморазрушительный пафос предреволюционной интеллигенции, в том числе
в первые годы после Октября (Брюсов, Блок, Андрей Белый).
Если разбирать средствами социологии знания оценочную
конструкцию повседневности, быта в рамках интеллигентской
идеологии, особенно на ее поздних исторических стадиях, ближе к рубежу
XIX-XX веков, то можно сказать, что постоянная, системная двои- <
ственность при оценках быта определяется отнесением всего бытового *
к так называемому «народу», но уже взятому в этом плане со стороны s
его внеидеологизированного существования. Тем самым из семантики =»
повседневности, с одной стороны, как бы удалены все позитивные >
оценки традиционных («народных») сторон быта, с другой - сам «на- *
род» здесь выступает уже вне сферы просветительского воздействия *
ангажированной интеллигенции. Двойственность оценок быта - про- *
екция напряжений и разрывов в системах самоидентификации
образованных слоев недомодернизированного российского общества. Она
всякий раз обостряется на стадиях очередной задержки модернизации
после очередной же попытки ускорить ее по команде «сверху». Если
утопизирующие группы (в терминах Манхейма) стремятся при этом
переделать быт, то идеологизирующие - его консервировать, сохранить,
возродить и т.п. Можно сказать, что повседневность при этом
наделяется значениями, близкими к природным («истинная» природа у
традиционалистов либо, напротив, «новая» природа у их оппонентов).
В пореволюционной России оценочная, идеологизированная
семантика быта и повседневной жизни несет на себе следы, с одной
стороны, давнего романтического противопоставления реальности и идеала,
а с другой — оппозиции общественного (идейного) и частного
(приспособленческого, обывательского), активно-деятельного, которое
приравнивается к трудовому, «рабочему», и пассивно-созерцательного,
понимаемого как «интеллигентское». В раннесоветскую эпоху быт
задается и оценивается новыми идеологами как воплощение буржуазного
индивидуализма (антиколлективизм) и идейной, моральной
приземленное™ — «мещанства» с его ориентацией на «красивое прошлое».
Быту уходящих и обреченных классов в этой риторике и практике
противостоит, с одной стороны, романтизированный героизм безбытных
фанатиков (несколько позже нашедший выражение в романе Н. Ост- 237
ровского «Как закалялась сталь», 1932-1934)»а с Другой - «новый
быт» социальных технологов, проекты коммунального существования,
тотальной организации труда, семьи, свободного времени («Новая
культурная установка» и «Восстание культуры» А. Гастева. 1923).
В целом же на повестку дня ставится, по выражению идеолога тех
лет, кардинальная задача «реорганизации человека» (Гольцман 1924).
Ей подчинены, с одной стороны, планы тотальной мобилизации
энергии трудящихся масс, а с другой - программы столь же тотального
регулирования этой инициативы, централизованного управления
ресурсами воздействия на массы в режиме предельной экономии
материальных расходов. Новый быт и новый человек трактуются как
объекты государственного формирования, задача планового
строительства. Практическая работа по институциональной регуляции
повседневной жизни и воспитанию людей сопровождается в том же
временном режиме соответствующей идеологической агитацией через
аудиальные и визуальные техники (плакат, радио, кино). В
инструментально-инструктивном плане она дублируется подготовленными тогда
же, на скорую руку, методическими и учебными пособиями,
материалами только что проведенных социологических обследований
результатов этой массовой агитации, а также еще раз, дополнительно и теперь
уже в демонстративно-символическом плане, воспроизводится
средствами репродуктивных институтов и подсистем (празднования первых
юбилеев Февральской и Октябрьской революций, годовщин «кровавого
воскресенья», дня Парижской коммуны, i Мая, Международного
женского дня; музеи и экскурсии по старому и новому быту; уроки
современной истории в школах; документальные и игровые
кинофильмы; первые исторические романы о революци- 4
ОННОМ ПРОШЛОМ И Т.П.4)- В работу ЭТОЙ ЧаСТИ ОргаНИЗаЦИ- См о последних статью -
г / г / г -» мамтика. риторика и соц*
онно-пропагандистского аппарата включены такие за- Нь»е Функции прошлого-
метные политические фигуры, государственные деятели, в настоящем сборнике
представители науки и искусства, как Бухарин и Троцкий,
Луначарский и Крупская, Н. Семашко и Е. Ярославский, В. Тан-Бого-
раз и С. Эйзенштейн, М. Шагал и А. Пиотровский (подробнее см.:
Плаггенборг гооо [гл. 8.9 и библиография)).
Поскольку параметры коллективной идентификации
идеологически задаются исключительно по «классовому» признаку, то
область быта оценивается как принадлежность либо прежних имущих
классов, либо новых, но недостаточно прогрессивных групп,
«цепляющихся за прошлое». Поэтому все бытовое относится к служащим
(совбюрам) и в подобной ценностной перспективе снижается,
вытесняется в комическую сферу (ср. прозу Зощенко). «Любовь», «быт»
и требования большого общества («революция») драматически
противопоставлены друг другу в биографии и творчестве Маяковского
(этот же конфликт ориентации и идентификации можно видеть
у Олеши, А. Платонова, в утопиях и антиутопиях 1920-х годов -
у Замятина и др).
Противопоставление будничного праздничному в раннесоветскую
эпоху близко к противопоставлению индивидуального (семейного)
коллективному (общественному). Идеологическая борьба за новый,
коллективный и унифицированный быт разворачивается параллельно
борьбе за опять-таки новые, коллективные и унифицированные
праздники. При этом централизованно-государственными репрессивными
средствами устраняются все прежние традиционные, сословно-сгатусные,
профессиональные и добровольно-любительские сообщества, диф-
фамируются, запрещаются вытесняются из
коллективного сознания и обихода их символы5. Левореволюционная
риторика «авангарда» ориентирована при этом против
бытовщины и мещанства «средних» слоев — на
мобилизацию поддержки слоев низовой, собственно говоря,
люмпенства. Перелом же к середине 1930-х годов
обозначает исчерпание эпохи и потенциала «фанатиков».
Побеждают, наоборот, «средние» (служащие,
исполнительная бюрократия без власти), на которых далее
и переносится социальная опора власти. Идет переход от
аскетизма эпохи принудительной мобилизации к
демонстрации достижений нового строя (отмена карточек на
хлеб, реклама продуктов, парфюмерии, одежды).
Организуется быт государственной интеллигенции —
улучшаются условия ее жизни и работы (спецпайки, закрытые
магазины и столовые, квартиры и дачи, автомобили,
домработницы, санатории и дома отдыха). Начиная с 1930 года одно
за другим следуют централизованно-государственные мероприятия
по налаживанию быта инженеров, писателей и проч.6
Для второй половины 1930-х годов характерна постепенная, пусть
и частичная, ретрадиционализация общественного и частного быта,
связанная с нарастающим, программным политико-идеологическим
неоконсерватизмом этих лет. С ростом позитивных оценок
повседневности в обиход возвращаются некоторые дореволюционные обряды
и символы - с конца 1935 гоДа в семейную и публичную жизнь входит
елка, устанавливаются ритуалы празднования Нового года детьми
(см.: Адоньева 2001: 52-62). Государственный упор делается на
общенациональные празднества и неотрадиционалистскую символику.
Характерное переосмысление в этом плане получают и праздники
профессиональные: их героями выступают не индивид и не
специалист, а бюрократическая корпорация мобилизационно-военизиро-
ванного типа (отсюда и паравоенная форма, задуманная для
гражданских профессий).
Новые люди и новый быт с напором демонстрируются
государственными средствами массовой информации. Таково кино второй
половины 30-х — прежде всего комедии Г. Александрова. В печати и
радиожурналистике идет активная разработка новых ролей женщины, в том
числе визуальных стандартов ее представления; они в последнее время
систематически исследуются Т. Дашковой (см.. напр.: Дашкова 2001).
Осевыми здесь выступают, с одной стороны, карьера «выдвиженки»
либо «народной любимицы» - женские варианты образа «сталинских
соколов», а с другой - роль жены служащего, военного, инженера,
служащего и других представителей среднего звена новой советской
бюрократии. С развитием зрелищных видов спорта распространяется
мода на спортивную одежду. Разворачивается строительство клубов,
парков культуры и отдыха, в 1935 Г°ДУ в ЦПКиО проходит первый
публичный карнавал. Московское метро как новый тип массовых
городских коммуникаций оформляется как сверхценный объект;
аналогичные неомифологизирующие тенденции характерны для тогдашней
жилой архитектуры, включая замыслы и планы ведущих архитекторов
5
Выразительный список
добровольных обществ,
объединений, союзов, существовавших
и закрытых в Советской
России в 1917-1937 годах, см.
Коржихина 1997: 347-356.
6
Суммирую лишь самую малую
часть относящегося сюда
обширного материала, заново
подмятого в последние годы
Подробнее см.: Stites 1994
64-97; Палерный 1996; Лебина
1999; Утехин 2001. Фитцпатрик
2001; Бойм 2002; Советская
гювceдиeв^юcть 2003;
Андреевский 2003. Лебина.
Чистиков 2003
и градостроителей. Так что Катерина Кларк не без осно- 7
вания говорит о «сакрализации повседневной жизни» £,ark 19!?L?4^260; см также
r r Рыклим 2002. Тогдашняя по-
В ЭТОТ Период . вседневная жизнь миллионов.
После Отечественной ВОЙНЫ — И НОВОГО Этапа прину- воссозданная позднее в -Ар.
v ^ хилелаге ГУЛАГ-Солженицы-
дительно-аскетическои мобилизации масс - в идеологии ма м .Колымских рассказах-
И МаССОВОЙ практике ПРОИСХОДИТ ПОСТепеННОе ВОЗВраЩе- Шаламоеа. воспоминаниях
НИе К быту. Причем быту, МОЖНО СКаЗаТЬ, ПОТребитеЛЬСКО- Е ГинзбУРг и н Мандельштам.
' r J „ ^ г ^ располагается, понятно, вне
My: раЗВИТИе Предприятии ИНДПОШИВа И бЫТОВОГО ОбСЛу- Этих процессов и прост-
живания, пищевой и легкой промышленности, начало ранете
Демонстраций МОДНОЙ ОДеЖДЫ, ВОЗОбнОВЛеНИе рекламы, См.?Кинематограф 1996: 51
робкое обсуждение проблематики моды и вкуса (см.: Style и далее, где этот вывод.
2000:2-3,81-09)- Немедленно возникает идеологическая в частности иллюстрируется
* ' критическими оценками новой
реакция на эти явления. В период оттепели разворачивает- экранизации в 1956 года ро-
СЯ НОВЫЙ Этап НеорОМаНТИЧеСКОЙ борьбы С «МещаНСТВОМ» мама н Островского -Как за-
/ s «г « \ п » калялась сталь» (следующая.
(публикации «Литературной газеты*). В массовой художе- трвтьяпосмвту вго эк^иза-
СТВеННОЙ Культуре — Литературе, КИНО — фиксируется ция была осуществлена
явный конфликт между «романтической» и «бытовой» в 1973 гояу ужв "*телввиде
х z м нии в виде сериала).
тенденциями, который был характерен и для словесности
1920-1930-х годов, но особенно для тогдашнего кино. Историки
культуры оттепельного периода отмечают, что государственно
поддержанными, премированными событиями чаще всего становились
произведения литературы и искусства, узаконивающие героико-романтиче-
скую - аскетическую - точку зрения8. Быт, будни, роль и точка зрения
частного человека существуют лишь как вытесняемая на
семантическую перифию, ценностно снижаемая тема. Соответственно она в
социальном плане крайне слабо институционализирована, а в плане
культуры - не артикулирована, деформирована, не дифференцируется и не
рафинируется в соответствии с дифференциацией уровней и зон
повседневной жизни, сохраняя характер целостной, нерасчлененной и
заведомо негативной идеологической оценки.
В брежневские годы происходит кристаллизация советского
образа жизни и типа сознания. Вместе с тем к 1970-1980-м годам в массе
городского населения происходит известное накопление символических
капиталов: к ним относится уровень образования, отдельная квартира,
«удобства», техническое оснащение быта, пусть еще примитивное,
домашние библиотечки. В целом новой интеллигенцией этого периода
сфера приватного, включая быт частного человека, оценивается уже
по контрасту с предыдущими поколениями достаточно позитивно.
В обычной жизни обыкновенного человека отчасти видится скрытое,
пусть пассивное, противостояние нарастающему огосударствлению
публичной жизни при склеротизации и беспомощности власти. Как
в интеллигентской публицистике, так и в сознании более образованных
групп, обеспеченных различными культурными ресурсами,
укрепляется более семантически разнообразное, насыщенное, позитивное
представление о «современности», «современном стиле» (одежды, мебели,
интерьера, досуга, потребления, жизни вообще).
Собственно, здесь, вероятно, можно говорить о массовом
обществе советского типа, где первоначальные задачи и императивы
принудительной мобилизации отходят на второй план. В быту, может быть,
впервые после 1920-х годов становящемся темой культуры, и
государственных праздниках, которые опять-таки впервые получают не
только общую идеологическую значимость, но и широкое индивидуальное
признание (День Победы, 8 Марта, 23 февраля и др.), соединяются
значения общегосударственного и семейного. Эти планы существования
начинает систематически соотносить и соединять входящий в
повседневный быт людей телевизор. Культурно-структурирующую и общеци-
вилизующую роль в этих процессах играет массовая интеллигенция.
Помимо символов и навыков современной цивилизации с некоторыми
вкраплениями западной техники, интеллигенция вносит в общую
жизнь значения неагрессивности, интимности, дружбы, уважительного
и заинтересованного отношения к детям.
Однако в советском обществе при этом по-прежнему преобладает
статусно-иерархическая модель распределения бытовых благ. Урба-
низационная, поколенческая, цивилизационная, образовательная
линия групповой дифференциации и символических средств ее
выражения в обстановке и образах жизни действуют гораздо слабее или в
значительной мере подавлены (см.: Дубин 19956). Поэтому и
повседневность, время после работы, семья, дом (включая «второй дом» -
дачу) понимаются населением почти исключительно как сферы,
позволяющие ускользнуть от давления общества-государства. В
альтернативной и умеренно-критической культуре укрепляются мотивы
бегства от «системы» (неорганизованный туризм, КСП, молодежные
субкультуры). С увеличивающейся фрагментацией общества
нарастает тоска по «настоящему празднику» и ощущение его невозможности
(«Москва — Петушки» Вен. Ерофеева, 1969; «Калина красная» В. Шук- *
шина, 1974» «Осень» А. Смирнова, 1975)- И если Для продвинутой ин- ж
теллигенции проблематичными становятся даже значения наиболее *
общих интегративных символов — Дня Победы («Июльский дождь» я
М. Хуциева, 1967; «Белорусский вокзал» А. Смирнова, I971)»то на >
уровне официальной культуры умножаются попытки символически £
обозначить, связать распадающееся социальное и смысловое целое *
в героическом плане или хотя бы в ностальгическом залоге — культ s
Великой Отечественной войны, реставрируемый образ вождя и
учителя, идеологизация фигуры ветерана (подробнее см.: Дубин 20036; Бе-
реловичгооз).
В ответ на урбанизационные процессы в стране и по контрасту
с ними, а также в связи с внутренними брожениями и начавшимся
разложением самого слоя интеллигенции в 1970-х годах укрепляются
позиции идеологического неотрадиционализма,
инфильтрирующиеся и в номенклатурные круги, включающиеся в официальную
риторику. Обыденное при этом снова, вслед за славянофильством XIX века,
понимается как национальное, народное, деревенское и
идеологически заостряется ротив интеллигентского, городского, «западного».
Среди манифестов этого веяния — книги Василия Белова
«Воспитание по доктору Споку» A974)и «Лад» (i979_I98i).
Наряду с этим к концу 1970** ~ началу 1980-х годов в
советскому социуме складываются социальные амплуа новых героев дефици-
тарной эпохи — виртуозов блата и «связей», людей «с
возможностями», но уже не принадлежащих к официальной власти и номенклатуре.
Таковы покупатели престижных марок автомобилей, импортной
мебели, одежды, бытовой техники, которые приобретают товары
в магазинах сети «Березка» и проч. На публичную сцену их, в
частности, выводит нашумевшая в ту пору пьеса Владимира Арро «Смотрите,
кто пришел» A982). 24i
Современная ситуация
Сетка силовых линий социальной и культурной жизни в России
середины и второй половины 1990-х годов задается несколькими общими
процессами, среди которых отметим лишь те, которые впрямую
относятся к нашей теме.
1. Принудительная и пассивная, понижающая адаптация
подавляющего большинства (за некоторым исключением самых молодых,
урбанизированных и «вестернизированных», образованных и
экономически успешных фракций). Расслоение и раздробление,
фрагментация социума без его дифференциации по-прежнему происходит по
осям и «швам» советской военизированной модернизации,
индустриализации, урбанизации - между старыми и молодыми, успешными и
привычными, столичным центром и периферийной «глубинкой».
2. Понижение значимости практически всех праздников от
общенациональных до семейных, посерение жизни. Фактически речь идет
об эрозии всех прежних сообществ, коллективных рамок соотнесения
и самопричисления, кроме, быть может, первичных.
Таблица 1. Какие дми для Вас по-настоящему лраэдиичмыа?
(в % к числу опрошенных в каждом исследовании)
Праздник
Новый год
Собственный день рождения
Дни рождения близких
8 Марта
День Победы
1 мая. 7 ноября
Церковные праздники
Затрудняюсь ответить
3. Потеря семантической валентности большинства официальных
советских праздников. Единственное исключение здесь - День
Победы, который остается центральным и единственным символическим
событием для «всех», давая возможность позитивной самооценки
и вместе с тем сознание приобщенности к «большому» миру, мировой
истории («мы защитили мир от фашизма»; однако война при этом
остается нашей, Отечественной, а не общей, мировой).
4. Появление на телеэкранах, страницах распространенных газет
и журналов, в риторике и символике рекламы православных
церковных празднеств, которые - прежде всего Пасха - по популярности
быстро сближаются со светскими (советскими) и даже опережают их.
Однако в самые последние годы снижается коллективная значимость
даже семейных и религиозных праздников.
1989. N=
74
46
42
36
24
18
12
3
1474
1999. N=2000
63
33
43
26
20
6
14
2
Таблица 2. Какие из следующих праздников для 1
(в % к числу опрошенных i
Праздник
Новый год
День рождения
День Победы
Дни рождения близких
8 Марта
Пасха
Рождество
в каждом исследовании)
1998. N=1602
82
37
29
38
28
29
23
2000. N=1600
81
36
34
34
23
32
16
2002, N«1600
79
37
30
28
27
26
19
5
-
-
2
1
6
1
4
-
-
2
1
6
3
13
12
4
3
3
2
2
1Мая
23 февраля
Годовщина свадьбы
12 июня (День России)
Навруз
7 ноября
Затрудняюсь ответить
5- Последовательное одомашнивание досуга, все большую долю
в котором занимает совместное телесмотрение семьи (подробнее см.:
Зоркая 2003В).
Таблица 3. Чем из перечисленного Вы предпочитаете заниматься
в свободное время? B002, N=1998, в % к числу опрошенных)
Смотреть телевизор 89
Заниматься домашними делами 67
Читать газеты, журналы 54
Ходить в гости, принимать гостей 47
Читать книги 44
Слушать музыку 44
Гулять (на улице, в парке, за городом) 38
Готовить что-то вкусное, особенное 35
Мастерить, ремонтировать что-то в доме 30
Выезжать на природу, охоту, рыбалку 29
Шить, вязать 25
Работать, подрабатывать 23
Ходить в бары, клубы, дискотеки 15
Показательно высокое сходство между только что приведенными
средними данными о структуре досуговых предпочтений по населению
в целом и ответами молодежи на близкий по смыслу вопрос. Считанные
позиции, по которым молодежь, особенно крупных городов, в данном
плане отличается от среднего россиянина, — это активность встреч
с друзьями вне дома (указали 59% опрошенной в том же 2002 году
молодежи), посещение клубов и дискотек B9%), занятия спортом и
культурой тела, прежде всего - клубные и платные (i8%).
За 90-е годы изменилась частота социальных контактов с
ближайшими людьми — родными, друзьями, знакомыми (подробнее см.:
Зоркая 2003а). Резко сократилась доля тех россиян, которые ходят в
гости или принимают гостей совсем редко; соответственно несколько
возросла доля тех, кто не делает этого никогда, но заметнее всего
увеличилась группа тех, кто встречается с близкими людьми наиболее
часто, еженедельно и не по одному разу. Однако таковы усредненные
данные по населению страны. Фактически же россияне отчетливо
разделились на тех, кто сократил частоту встреч с друзьями, близкими
(таковы подгруппы пожилых людей, жителей села), и тех, кто стал
ходить в гости и принимать гостей чаще (это более молодые жители
России, прежде всего горожане, но не москвичи и не петербуржцы).
В результате частота подобного общения в двух столицах, на селе и
отчасти в малых городах стала заметно реже, тогда как в крупных и
средних городах население стало встречаться с близкими и друзьями
явственно чаще.
Отношение массы россиян к «красным дням» прежнего
советского календаря легко увидеть на данных о популярности и смысловом
наполнении такого праздника, как Первое мая.
Таблица 4. Чем праздник 1 Мая лично важен для Вас сейчас
и чем он был важен 20-30 лат назад? (апрель 2001 года; N«1600 человек;
можно было выбрать несколько позиций)
Возможность побездельничать
Возможность встретиться с друзьями, близкими
Возможность посидеть за праздничным столом
Возможность погулять в городе
Возможность уехать на несколько дней
Возможность выехать на природу
Возможность заняться грядками на даче
День первомайской демонстрации
Праздник международной солидарности
Другое
Затрудняюсь ответить
Не застал того времени
Сейчас
20
36
22
17
15
20
22
11
18
3
6
-
20-30 лет назад
8
26
26
13
5
7
3
59
39
1
5
14
Новые религиозные (церковные) праздники вошли в обиход
россиян 1990-х годов как телезрелища, имеющие статус официальной
церемонии с участием представителей высшей власти, как церковной, так
и светской — федеральной, столичной, локальной. Модель подобного
восприятия во многом, как представляется, была задана ритуалом
семейной встречи Нового года, пиком которого давно стало
поздравление от лица руководителя страны, снятого на фоне Спасской башни
Московского Кремля. С этим официальным и масскоммуникативным
пластом представлений о коллективном «мы» в теперешнем ритуале
семейной встречи церковных праздников соседствуют
традиционалистские компоненты праздничного застолья в присутствии гостей,
демонстративного изобилия (даже в годы злейшего дефицита поздних
советских лет и начала 1990-х годов), а также реликтовые элементы
языческих ритуалов (куличи и яйца на Пасху, в ритуале которой у
россиян к тому же праздник Воскресения соединился в последние
десятилетия с Днем мертвых, праздником поминовения).
Таблица 5. Отмечали ли Вы праздник Рождества а этом году,
и если да, то каким образом? (Можно было выбрать несколько ответов)
Участвовал в богослужении
Смотрел трансляцию богослужения по телевизору
Отметил за столом в семейном кругу или с друзьями
Отметил другим образом
Не отмечал по религиозным/атеистическим соображениям
Не отмечал, поскольку это не принято у нас в семье
Не отмечал, потому что не было возможности
1997. N=
4
23
53
8
5
10
14
1600
1998. N=1600
8
25
58
6
2
9
11
Таблица б. Если Вы собираетесь а атом году праздновать Пасху,
то что из перечисленного собираетесь делать иа праздник?
(Можно было выбрать несколько позиций)
Не буду праздновать
Буду готовить творожную пасху
Буду печь куличи
Буду покупать куличи
Буду красить яйца
Буду освящать куличи
Пойду ко Всенощной
Буду принимать гостей
Пойду в гости
1997
N=1593
8
16
38
16
67
13
7
31
25
1998
N=1600
6
19
44
19
71
18
11
33
25
1999
N=1600
7
11
44
21
74
14
8
27
24
2000
N«1600
4
13
42
21
72
14
5
25
23
7
3
10
3
8
2
9
2
6
3
7
3
4
1
10
3
Буду делать подарки близким
Другое
Не знаю, как буду праздновать
Не знаю, буду ли праздновать
При этом новые общегосударственные праздники в России 90-х
годов не привились. Их либо вовсе не знают, либо не уверены в их точном
значении, либо не считают праздниками. Так или иначе, их
расценивают как дополнительную возможность или сесть за стол, выпить и
закусить, или заняться домашними делами, отоспаться, съездить
поработать на садовом участке. Новые же праздники, пришедшие с Запада или
помеченные как западные, признаются сегодня прежде всего более
молодыми подгруппами россиян в крупных и крупнейших городах
страны. Таковы День святого Валентина, Хэллоуин и др. Можно
предполагать, что это как раз и связано с их западной (и в этом смысле
универсалистской, внелокальной и несоветской) семантикой.
Общую рамку для оценки значимости будней и праздников,
времяпрепровождения россиян в те и другие дни задают, как уже было
сказано, процессы понижающей адаптации к социальной и экономической
реальности 90-х годов. Характерно в этом смысле отношение к отпуску.
Подавляющим большинством он не воспринимается как праздник,
рекреативный перерыв или просвет в течение будней — напротив, он
привычно видится как их продолжение.
Таблица 7. Как Вы чаще вето стараетесь проаестм отпуск? A998 год. N«1600)
Делаю то, что в обычное время 31
Пытаюсь отдохнуть, отоспаться 16
Пытаюсь сделать то. на что обычно не хватает времени 16
Пытаюсь сменить обстановку, уехать подальше 16
Пытаюсь развлечься, расслабиться 13
Пытаюсь разобраться с накопившимися делами 12
Пытаюсь подзаработать 10
Затрудняюсь ответить 7
Таблица 8. Как Вы лично собираетесь отдыхать а этом (или ближайшем) году?
(в % к числу опрошенных в каждом исследовании, иерархизировано по убыванию показателей
в 1997 году)
Не решил, где и как буду отдыхать
На своей даче или в другом месте в России у родных, друзей
Не буду выезжать из дома
Самостоятельный загородный турпоход в России
•Дикарем» на курорте в России
За рубежом, с помощью турфирм
В пансионате, на турбазе в России
Самостоятельная экскурсия в другой российский город
За рубежом, без участия турфирм
Другим образом
Если же говорить о повседневности и ее символическом
реквизите, то в постсоветскую эпоху в России идет обустройство быта
носителями социального успеха 1990-х годов. От эстетики импортных
каталогов и первых отечественных глянцевых журналов идеологи этого
слоя приходят к представлениям об «искусстве жить». В публичное
поле — как при публицистическом обсуждении быта, так и в поисках
современного искусствознания и культурологии — возвращается
проблема вкуса. Снова, как и в 1930-х годах, проблематизируются новые роли
N«1600
43
28
13
3
2
2
2
1
1
1
2002. N=1591
22
29
35
5
6
1
2
2
1
1
эмансипированной женщины и «жены» — на этот раз богатого
человека, банкира, нового политика, телезвезды или шоумена.
Складываются среднетиповой — средний средний - уровень повседневной
потребительской культуры более молодых и доходных слоев россиян
(ИКЕА. магазины типа «Глобал-сити», «Седьмой континент», «Рам-
стор», «Ароматный мир», отдых на не слишком дорогих зарубежных
курортах - в Турции, Греции), ее нижний средний уровень
(сравнительно дешевые городские уличные ярмарки и торговые ряды) и
низовой уровень (рутинные повседневные покупки пожилых россиян -
набор минимальных благ для выживания и поддержания
себя — в привычных им «старых» магазинах)9.
Общий контекст новой реабилитации
повседневности сегодня составляют процессы социальной адаптации
(ее различные типовые стратегии, включая
соответствующие критерии оценки повседневности, образы жизни,
формы организации быта), а также эрозия и уход
традиционной советской интеллигенции с ее
идеологизированными оценками быта, повседневности, частной жизни.
Одним из последних актов коллективной мобилизации
интеллигентов стала инициированная и разработанная
ими защитно-консервативная мифология «новых
русских», давшая пищу анекдотам, сюжетам популярного
кино и эстрады, массовой словесности. Главную,
формирующую и усредняющую — интегрирующую — роль в
освоении представлений о повседневной жизни, ценностей
и символов современного быта для большинства
российского населения играют сегодня телевидение и
примыкающая к нему информационно-рекламная и женская
пресса (журналы типа «ТВ-парк», «Семь дней», «МК-
бульвар», «Лиза», «Отдохни!», «Воттак!»), демонстрируемые ими
образцы массово-потребительской культуры, включая импортные.
Для основной массы россиян структуру их досуга, относительно
неплохо обследованного социологами, образует семейный просмотр
телевизионных программ10. Свободное же время сравнительно
обеспеченного меньшинства (среднего среднего и, вероятно, высшего
среднего слоя) организуется клубно-салонными. узкогрупповыми
формами социальной жизни, эмпирически изученной пока что,
напротив, весьма слабо.
Вместо заключения
В общей форме можно сказать, что за всеми оценками как
повседневности, так и праздника в советскую и постсоветскую эпоху стоит
ключевой для новейшей отечественной истории конфликт между
принудительным режимом всеобщей мобилизации с его
требованиями аскетизма, самоотречения и самопожертвования (включая
предвоенную и собственно военную мобилизацию, а также, в ослабленной
форме, всегдашнюю уравнительную психологию) и нормами кратких
периодов «мирного времени», передышек «жизни для себя». Или
иначе: конфликт между массово-мобилизационной (тоталитарной)
и массово-потребительской моделями социума и культуры, между
9
Consuming Russia 1999 В
соответствие этим условным
потребительским уровням в
крупных городах можно поставить
и средства передвижения
людей (а значит, плотность и
суммарную протяженность
ежедневных маршрутов) личный
автомобиль либо такси или
-частник- —для первых, по
преимуществу метро плюс
-маршрутки- — для вторых,
и наконец, исключительно
наземный общественный
транспорт (трамвай, троллейбус,
автобус со льготным билетом
либо пенсионным
удостоверением) — для третьих
10
См об этом в настоящем
сборнике статьи
-Телевизионная эпоха- и -Массовые
коммуникации и коллективная
идентичность-.
поддерживающими их группировками в структурах власти, средствах
массовой коммуникации, продвинутых группах населения.
Воздействие перечисленных процессов и сегодня определяет
будничную, отпускную и праздничную жизнь большинства россиян.
Праздники, как и система коллективного самоотождествления в целом (код
идентификации), по-прежнему связаны в массовом сознании и работе
массмедиа исключительно с официально-государственным планом
жизни. Напротив, все частное, индивидуальное, семейное задано
исключительно как область адаптивного или чисто реактивного поведения,
пассивного сопротивления крайностям мобилизационного давления.
Постоянная и принципиальная рассогласованность планов
(символических систем) идентификации и адаптации в российском
обществе отмечалась коллегами автора и им самим. Таков смысл понятий
«негативной» или «понижающей» идентификации, «симулятивной»
идентичности и др., не раз фигурировавших в статьях «Мониторинга
общественного мнения» конца 1990х годов. В более общей
перспективе можно интерпретировать подобную рассогласованность среди
прочего как определенный ресурс анонимного и неструктурированного,
пассивного сопротивления «человеческого материала» в режиме
повседневности — неартикулированную и неотрефлектированную
массовую реакцию на всегдашнюю принудительную мобилизацию. Но
вместе с тем в такого рода диффузных, рассредоточенных состояниях
социальной материи следовало бы, как ни парадоксально это покажет- *
ся, видеть и залог, а может быть, даже и определенный механизм отно- х
сительной устойчивости системы. *
Этот механизм действует за пределами «классического» тотали- 3
тарного периода и жестких институциональных форм массового при- >
нуждения, планирования и распределения людских, природных и вооб- £
ще любых ресурсов. Подобные формы именно в силу своей жесткости *
оказались, как продемонстрировал опыт нацизма и сталинизма, невос- х
производимы за пределами одного поколения властителей и
подчиненных (отвлекаюсь сейчас от важнейшего факта, что в странах нацизма,
а позднее — государствах Восточной Европы 1990-х годов этот опыт
был в отличие от СССР извлечен, причем в активных и публичных,
институционализированных формах). Напротив, в «рассеянном»
состоянии — его метафорическим аналогом может быть «усталость»
металла или бетона — описываемая система социума способна
существовать, видимо, достаточно долго, хотя и работает плохо («плохо»
здесь - не оценка отклонения, а функциональная характеристика
нормы). Сами внешние формы принуждения при этом опустошаются
и выхолащиваются, приобретая функциональный смысл рамок или
горизонтов действия, о которых акторам достаточно лишь время от
времени, «точечно», напоминать. Если же говорить в еще более широком,
историческом плане, то сдвиги в подобного типа системах поэтому
и происходят лишь в форме общего обвала («аваланша», по выражению
Ю. Левады 1989 года), когда разом рушится социально-политическая
структура как таковая и вынужденно пересматриваются все параметры
коллективной идентификации.
Пока же в России преобладают формы симулятивной
идентичности, которые, подчеркнем, переживаются в модусах утраты,
ностальгии, отстраненного томления, виртуального любования, но как бы не
подразумевают последствий для повседневной жизни индивида и его 247
ближайшего круга, словно они не накладывают на него ни малейших
обязательств и ответственности, вообще никак не связаны с
практическим действием. И ежедневные новости, размечающие сутки, и
ежегодные праздники, задающие структуру календаря, россиянин получает
через телевизор.
Характерно, что, с одной стороны, на сегодняшний телеэкран
вернулся исчезнувший в конце 1980-х, казалось, навсегда классический
жанр советского праздничного концерта (в честь Дней милиции,
военной разведки, органов безопасности, работника прокуратуры,
работников уголовно-исполнительной системы, пограничника, военного
автомобилиста, специалиста минно-торпедной службы, Дней всех военных
побед от Чудского озера до Курска и Сталинграда, Дня Тихоокеанского,
Черноморского и других флотов, воздушно-десантных, танковых,
инженерных, ракетных и ракетных особого назначения войск, равно как
всех других войсковых родов, Дня дипломатического работника и
множества других аналогичных праздников). С другой — в сетке
телепрограмм второй половины 90-х столь же заметно выросла доля
развлекательных, юмористических и тому подобных расслабляющих передач.
Конечно, они уже нимало не напоминают ту «детскую игру» с
«песнями» и «невинными плясками», о которой говорил когда-то известный
герой Достоевского, и события на Дубровке, происходившие именно
в концертном зале, об этом самым неожиданным, но и самым
недвусмысленным образом напомнили.
Вена рубежа веков как лаборатория современности
В основе статьи — устная
беседа, опубликованная в журнале
-Знание —сила- A997. №10.
лит. запись И. Прусс), как.
впрочем, в ее истоках -
неопубликованная работа начала
1990-х -Уроки выживания
(к интеллектуальному портрету
Бруно Беттельхаима)-. Для
настоящего издания весь этот
исходный материал значительно
расширен, в том числе с
учетом новой литературы, и корен-
иым образом переработан. За
высказанные соображения
благодарю А Белобоатова.
Т. Баскакову и В. Середу
1
Придирчивый Адормо выделил
из -грязного потока- легкой
музыки позднего модерна
именно -мелодии Лео Фалл я -
и «свежие идеи Оскара
Штрауса- (Адорно 1999. 28)
петер). Конечно же словесность, перечислю в алфавитном порядке лишь
наиболее и по-разному известных (хотя мог бы назвать столько же
других, не менее крупных, разве что менее замеченных): П. Альтенберг, Роза
Ауслендер. Г. Бар. В. Баум. Р. Беер-Гофман. М. Брод, Брох, Ф. Брукнер.
Верфель, Э. Визель, Гофмансталь. Додерер. Зальтен (не только автор
«Бемби», но и успешный либреттист). Захер-Мазох. Канетти. Кафка.
Альма Кёниг. Кестлер. Э. Киш. Т. Крамер. К. Краус. Майринк, Музиль.
Л. Перуц. Польгар. Рильке. Й. Рот. Ф. Торберг. Тракль. Францоз.
Э. Фрид. Э. фон Хорват. Хохвельдер. Ст. Цвейг. Целан. Чокор. Шенхерр.
Шницлер. М. Шпербер. Мария фон Эбнер-Эшенбах. А. Эренштейн.
Понятно, музыка — венский вальс, венская оперетта, новая
венская школа. Вот лишь некоторые имена сочинителей и исполнителей:
Берг. Брамс. Брукнер. Веберн. X. Вольф. Зуппе. Кальман. Ф. Крейслер.
Кшенек. Легар. Малер. Ю. Орманди. Л. Фалль. А. фон Цемлинский.
Шенберг. Иоганн Штраус-младший и Оскар Штраус (о более ранних
Иоганне Штраусе-старшем, как и о Йозефе Ланнере. здесь не говорюI.
Изобразительные искусства и архитектура: Бёкль. О. Вагнер. Ф. Вотру-
ба. Климт. Кокошка. фотохудожник Р.Коппиц. живописец и прозаик
А. Кубин. Купка. А. Лоос. Паскин. Й. Хофман. Шиле. Теория и история
искусств, включая искусства словесные: Ганслик. Макс Дворжак.
Зедльмайр. Й. Надлер. Ригль. Уэллек. А. Хаузер. Л. Шпитцер. А ведь
был еще теоретик балета Рудольф фон Лабан. были кинематографисты,
эмигрировавшие в США (Кертиц. Корда. Ланг. Фройнд. Штернберг.
Штрогейм). Были традиционно сильные в этом регионе естественники
(биологи, физиологи) Берталанфи и Леви. Лоренц и Чаргафф. И я
называю только отдельные имена, а ведь носители многих из них были
«звездами» национальных и международных коммуникаций (дружеских.
Что сразу же приходит на ум. стоит только подумать об
интеллектуальном вкладе Вены и Австро-Венгрии конца
XIX - первых десятилетий XX века, от создания Австро-
Венгрии до аншлюса? Кому-то. скорее всего. Фрейд и
фрейдизм от Адлера до Райха; можно, впрочем, и шире -
психология в целом, скажем, гештальтпсихологи, Карл Бюлер.
Виктор Франкл. Или венский философский кружок. А кто-
то вспомнит австромарксизм. скажем, одного из первых
теоретиков национального вопроса - Отго Бауэра или. если
уж брать философию, то. может быть, такие разные
фигуры, как Брентано и Маха. Витгенштейна и Вейнингера.
Маутнера и Мейнонга. Лукача и Касснера. Эбнера и Лака-
тоса. Но есть еще антропософия Р. Штейнера.
Антропологическая публицистика Нордау. Сионистское движение
(Герцль. Бубер). Социология Гумпловича. Шпанна.
Альфреда Шюца (до эмиграции). «Чистое право» Кельзена.
Религиеведение Ю. Липперта. Австрийская школа
экономической мысли (Бём-Баверк, Менгер. Мизес. Хайек. Шум-
семейных, профессиональных), дали начало целым движениям,
течениям, научным и художественным школам, актуальным по сей день.
Не говоря еще о десятках тех, кто родился и учился на территории
Австро-Венгрии или в Вене, а реализовался уже в Западной Европе,
Северной и Латинской Америке. - распавшаяся империя выплеснула
в мир огромное количество лучших людей, которые нашли себе место
от Австралии до Канады и от Швеции до Патагонии.
Итак, первое, предварительное резюме: наиболее ощутимый вклад
выходцы из Австро-Венгрии, в том числе венцы, внесли в философию
и психологию, литературу, изобразительное искусство и музыку XX века.
Если же попытаться предельно обобщить те культурные проблемы,
которые ставили, разрешали, затрагивали, каждый своими средствами,
перечисленные мыслители, писатели, художники, то я бы экстрагировал из
них такие конфликтные смысловые зоны: универсальное — локальное,
региональное (иначе: целое и часть, интегрированность и разрыв):
традиция - современность (опять-таки, в их связи и конфликте):
«индивидуальность», ее «психология» (многоуровневая и многосоставная
структура личности, ее конфликтующие состояния, составляющие и
разрывающие ее силы). Или еще короче: опыт и проблему Вены можно
вместить в вопрос, как жить на краю европейских пространств и времен
(«Сущность Австрии — не центр, а периферия», писал уроженец гали-
цийской глубинки Йозеф Рот: цит. по: Чаки 2001:205) и как существовать
в предельном многообразии за любыми пределами? Вопрос XX века.
Плавильный тигель
В этом смысле для Вены рубежа столетий характерен
специфический уклад мегаполиса и особая урбанистическая
атмосфера2. Резюмируя процессы убыстряющейся
социальной мобильности в стране и на континенте в целом, город
стремительно рос и превращался в одну из крупнейших
европейских столиц. За 1840-1870 годы население Вены
удвоилось. В 1873 году здесь - после Лондона и Парижа —
прошла Всемирная выставка, событие для эпохи модерна
символическое3. Столица кайзеровско-королевского
государства - музилевской Какании - стала четвертым по
величине городом Европы после Лондона, Парижа и
Берлина. К тому же если в 1890 году здесь жили примерно
миллион четыреста тысяч человек, то к 1910-му - уже свыше
2 миллионов, и к коренным венцам принадлежало меньше
половины: в город шла бурная миграция с окраин (следующий этап
скоростного роста венского населения будет происходить уже на наших
глазах, в 1990-х годах, и прежде всего за счет мигрантов из тех же
лимитрофов Восточной и Юго-Восточной Европы). Габсбургская
империя, как и тогдашние Российская и Оттоманская, оставалась поли-
этничной. При общем окостенении структур централизованной власти
в условиях все большей самоизоляции традиционных правящих элит
в стране и в ее столице складывались несколько новых и динамичных
элитных кругов (в том числе кружков национальных интеллектуалов
с университетским образованием), разных по происхождению, в том
числе этническому, по роду занятий, месту в обществе.
См о ней. Johnston 1976;
Focus 1982. Шорске 2001.
Poflak 1984; Vienne 1986.
Richard 1986. Le Rider 1990.
Le Rider 1999; Cacaan 1996;
Arens 1996. Налак 1998. Чаки
2001. а также. Мамардашвили
1992.388-403
3
О связи между становлением
национальных государств
и культур (языков, литератур),
культурной политики
государства в Европе с идеями
«современности-, практикой
национальных музеев и всемирных
выставок см.: Harvey 1996
Один круг или даже цивилизационный слой - немецкий, вернее,
немецкоязычный. Он связан с Германией (но необязательно
прогерманский) и стремится освободить ее образ от прусского духа, от
казарменной унификации и дисциплины, от культа грубой мощи, связав его
с цивилизаторской миссией приобщения к Европе. Так, по мысли Гоф-
мансталя, высказанной в военном 1915 году, лучшее из прошлого
Германии реализуется сегодня в Австрии, так что Австрия для него — ото
задача, стоящая перед немцами в Европе » (Гофмансталь 1995:641)-
Другой круг — славянский: i6% населения империи на рубеже
веков составляли чехи и словаки, по ю% - поляки и сербы, а еще ведь
были украинцы, хорваты, словенцы, русские. Как у начала австрийской
философии стоит фигура пражского полуитальянца Больцано, так у
начала осмысления славянского элемента в Австрии - фигура будущего
президента Чехословацкой республики, до того учившегося и долго
преподававшего в Вене философа и логика Томаша Масарика. И хотя,
скажем, считающиеся австрийцами Рильке, Кафка или Целан остались
в литературе как авторы немецкого языка, но ведь без славянских
влияний и тяготений они бы попросту не состоялись. Точно так же
невозможно изъять славянскую ноту из австрийской музыки (как, добавлю,
и венгерскую или цыганскую — пятую часть имперского населения
составляли мадьяры).
Третий круг - еврейский. Количественно доля евреев по
происхождению была не так уж велика, хотя, нужно отметить, до 1930-х годов
росла: в 1890-м году евреи составляли свыше 5% населения Вены,
в 1910 м — почти 9%. в 1923-м — около и%. Иное дело — культура: как
писал Стефан Цвейг, «девять десятых того, что мир окрестил венской
культурой девятнадцатого столетия, была культура, поддерживаемая,
питаемая и созданная еврейством» (Цвейг 1991- 5*>). Классическое
образование на пяти языках, требовавшее тринадцати лет только школьного
обучения, повышенный престиж культуры и искусства —
основополагающие элементы семейной и публичной жизни второго-третьего
поколения ассимилировавшихся в Вене евреев, добившихся сравнительного
экономического благополучия, высокого уровня образованности и
придерживавшихся идеалов просвещенного либерализма, веры в
неукоснительный прогресс. Позднейший историк заметит, что евреи в Австрии
разделяли идеи «австрийскости» с чиновниками и военными —
традиционной опорой государства - и как бы «были большими австрийцами,
чем сами австрийцы» (Нири 1987:29). Однако австрийскость они
понимали по-разному: бюрократия — как силу централизованной империи,
стягивающую разные народы в одно; ассимилирующиеся евреи, а
особенно дети вчерашних предпринимателей и финансистов, становящиеся
людьми «свободных профессий» — как свободное единство в
многообразии, моделью которого для них и представала Вена.
Если Стефан Цвейг видел в венском еврействе саму культуру, то
Ханна Арендт - «само общество». Это было общество, так сказать,
по определению, — форма общности, стремящейся эмансипироваться
от государства в процессе этнической ассимиляции, но как раз этим
и неприемлемой для всех, кому ненавистна идея гуманного
интернационального сообщества и чей социальный неуспех, эмоциональная
фрустрация взывают к возмездию, заставляя обращаться в надежде на
него к идолу «национального государства» (Arendt i973:53'» подробнее
см.: Beller 1989; Botstein 199х)- Идеализированное представление
о Вене - хранительнице тысячелетней культуры, сталкивается здесь
с императивом мифологического возрождения тысячелетнего же (но
теперь уже германского) рейха, а немецкие выходцы с австрийских
окраин - в число особо непримиримых маргиналов и ксенофобов
среди них входит начинающий живописец Адольф Шикльгрубер (см.:
Jenks i960) - требуют экспроприации и изгнания ассимилированных
евреев высшего среднего класса, «оккупировавших столицу».
Очень огрубляя, можно сказать, что у немецкой части населения
Австро-Венгрии были акцентированы государственнические моменты
коллективных представлений о себе, у славянской (а также венгерской,
румынской, итальянской) части - моменты
общественно-национального, антиимперского самоопределения, у еврейской же части -
универсалистская программа культуры. Хотя упор на принадлежность
к блестящей культуре, собственно и создавшей славу Вене конца XIX -
начала XX века, был общим для всех составных частей империи,
почему сказанное выше можно, кстати, в немалой мере отнести к Бухаресту
и Кракову, Будапешту и Любляне, Львову и Триесту4.
Асимметрия государственного и общественного, общест- 4
ВеННОГО И НаЦИОНаЛЬНОГО, Общественного И КУЛЬТУРНОГО Исследователь «габсбургско
. 1 м го мифа-в австрийской сло-
(не стоит отождествлять периферииность с застоем, как вескости клаудио магрис
И МуЛЬТИКуЛЬТурНОСТЬ С ИДИЛЛИеЙ) Определяла ВНутреН- (кстати, триестинский
словенец по происхождению) ввел
ние напряжения имперского существования, в конечном в этой с£зи прсяставлвние
Счете разорвавшие В I9l8 ГОДУ ЭТО МНОГОСОСТаВНОе ПОЛИТИ- о дунайской культурной зоне.
ческое целое, складывавшееся в XVI-XVIII веках, а в виде см Ma9ns 1986
Австрийской, а затем Австро-Венгерской империи
просуществовавшее немногим более века.
Но все это несколько позже. А вот начало XX столетия Стефан
Цвейг вспоминает как «золотой век надежности. Все в нашей почти
тысячелетней австрийской монархии, казалось, рассчитано на вечность,
и государство — высший гарант этого постоянства» (Цвейг 1991- 42)-
Отметив тему патриархально-заботливого государства и образ кайзера
во главе его, выделим еще одно, собственно венское, качество
усложняющегося многообразия, о котором уже упоминалось: в Вене
«сходились все течения европейской культуры <...> немецкое было кровно
связано со славянским, венгерским, испанским, итальянским,
французским, фландрским <...> каждый гражданин этого города воспитывался
над-национально. как космополит, как гражданин мира» (Цвейг i99i:
51). Цвейг связывает это единство в многообразии с долговечностью
традиций - город еще во времена Марка Аврелия защищал римскую
универсальную культуру - и говорит о специфическом музыкальном
гении Вены, удивительно оркестрованного города, приводящего
контрасты к гармонии.
Счет на тысячелетия, понятно, не может быть иным, кроме как
мифологическим. Возьмем отрезок ближе и короче: венский
общественный и культурный расцвет последней четверти XIX столетия - это
итог полувека надежд на либерализацию, деятельной подготовки
либеральных реформ и. наконец, двух десятилетий относительного
либерализма в экономике, политике, культуре. Равно как два десятилетия,
последовавших за распадом империи Габсбургов и закончившиеся
аншлюсом. - это годы краха половинчатого австрийского
либерализма, распыления нажитого прежде, включая прямое уничтожение и
принудительную эмиграцию лучших умов, эпоха усилий агрессивного
и упростительского национализма утвердить господство на
исторической сцене Центральной Европы.
Впрочем, напряжения и конфликты социального устройства
и культурного самоопределения зарождаются раньше. Как
государственный военно-бюрократический антисемитизм,так и бытовая
зависть к «меньшинству» носителей финансового успеха уже с 70-х годов
XIX столетия пятнает — правда, пока изредка - совсем уж
идиллическую под цвейговским пером картину венской жизни конца XIX и
начала XX века. Традиционная аристократия парализована и замыкается
в защитный изоляционизм. Австрийская военщина того времени -
пугало и посмешище для всей Европы (ее хватает лишь на то, чтобы
толкнуть страну к балканской авантюре, ввергшей континент в огромную
5 войну). Существенно и другое. Очевидец и символ расцвета
ср у музиля об австрийско- Вены Артур Шницлер говорит об Австрии конца XIX века
^ГьХГоТсТре'млГии. как <стРане социальной неискренности» (Нири i987: нб)'.
ям каждого другого <. > а свидетель ее заката из следующего поколения Роберт Му-
в этом государстве сформиро- Зиль не колеблется назвать два первых десятилетия века
валась рано и стала, можно ____ „ м ,_ , ft ft4 n
сказать, сублимированным цв- *Х «ТИПИЧНОЙ ЭПОХОЙ упадка» (МуЗИЛЬ I980: 278). ВпрО-
ремомиалом < > не только чем, уже Карл Краус отмечал, что сфера влияния либераль-
™ZZl*Z7ZcZt ных ВДей в Вене l899 года свелась к «театральному парте-
пидарности. но и недоверие ру» (цит. по: Шорске 2сюг. 32). Последовавшее крушение
к собственной личности и ос габсбургской монархии было подготовлено не только кра-
судьбе примяло характер глу- * .
бокой самоуверенности хом переживших себя феодально- иерархических структур
в этой страно поступали < > власти (летописцем их выморочности стал Кафка), но
дХГн^ТмДг^^иИ- и кризисом традиционных форм жизни, начиная с семьи,
(муэиль 19в4 57-58). чьим клиницистом сделался Фрейд.
Идея современности
В очерках «К критике венского модерна» A894) Герман Бар отмечал,
что у влиятельной группы «Молодая Вена» «...нет программы. У них
нет никакой эстетики. Они лишь то и дело повторяют, что хотят быть
современными („modem")» (цит. по: Чаки 2001:143)- Тут важны два
момента. Во-первых, самоанализ и самокритика, синхронные с
творчеством и неотрывные от самого духа модерна, а вместе с ним ставшие
неотделимыми от художественной, интеллектуальной жизни как таковой,
и это вплоть до нынешних дней. Причем для венского модерна, более
позднего, чем, скажем, французский, момент критики, обращенной на
себя, оказывается едва ли не важнее программ или заявок и, по крайней
мере, столь же существенен, как собственно творческий: например,
исследователи австрийской словесности не раз подчеркивали, что
самоаналитика у Рильке, Гофмансталя, Музиля, Броха и Канетти идет рука
об руку с искусством, а часто и вторгается в это последнее. И
во-вторых, обратим внимание на будто бы «пустое» определение
Baudcia.re 1999 790-815 се^я и своего времени как модерности, современности.
Трактовку этих идей Бодлера ОНО В ДаННОМ Случае Не ОТСЫЛает К СреДНевеКОВЫМ ИЛИ ба-
Св сопоставлении с Рембо, рочным распрям между «antiqui» и «moderni», а ближай-
Ницше. Арто) см Ман2002: г г г **v ч
190-220 в лриимипв этот круг шим образом восходит к апологии модерности в эссе Бод-
вопросов как новую познава- лера «Художник современной жизни» A863), в частности -
ZTZZ^ZZZ: кегочетвертойглавке.котораятакиназывается - «Со-
суждения- временность»*.
Дело не просто в нервной взвинченности, лихорадочности жизни
в мегаполисах, жажде скорости или чувстве всегдашней нехватки
времени и тому подобных чисто индивидуальных, психологических
характеристиках. Если говорить по неизбежности коротко, Бодлер
выстраивает оценочную конструкцию современности как самоотрицающую
двойственность повторяющегося (вечного) и мгновенного
(мимолетного), многообразного и единого. С подобным рефлексивным,
самоаналитическим, критическим по отношению к себе раздвоением связана
способность «художника современности» пред-ставить на-стоящее
(точнее, пред-стоящее, representer le present) в его предельной
множественности, сделав пестрое и ускользающее предметом своеобразной
«памяти». Бодлер сравнивает яркость и свежесть такой памяти с
состоянием выздоравливающего или ребенка. Особо нагруженная
характеристика «нового» имеет в виду новую субъективность поэта,
художника или мыслителя как источника и носителя смысла - его творческое
«я» предельно автономно и, вместе с тем, предельно проблематично.
Сословное «я», родовое «мы» или другая устойчивая социальная роль
более не исчерпывают способностей и горизонтов творческого
субъекта. Он, можно было бы сказать пушкинскими словами, «сам свой
высший суд», но критерием его суждений выступает внетрадиционный,
вненормативный, чисто идеальный или условный момент ценности,
значимости-для-него-же. Этим в самоопределение смыслонаделяюще-
го «я» вносится предельно обобщенное представление о себе как ином,
способном на такую интенсивность и полноту первичного ощущения,
понимания окружающего, которое и фиксируется в идеальном плане
семантики современности. Осей самосоотнесения у современного
человека множество, его идентичность - открытая структура. Но
отмеченные выше особые состояния насыщенности могут быть прожиты
и переданы лишь при условии, что их переживание и выражение
соединены, синхронизированы с переживаниями таких же, как ты, подобных
тебе в отношении к данной ценности (непринудительный круг
«современников», добровольно признанное мы-поколение). А уже созданная
тем самым символическая конструкция общности в переживании
современности и нас как современников позволяет, далее, градуировать
оценочные представления о других — не достигших или пока не
достигших данного уровня (неразвитых, незрелых, отсталых или, по
формулировке В. Шкловского, всего лишь «синхронистах»; см.: Шкловский
1924). Важно, что сознание, так воспринимающее мир, не мыслит себя
вне множественного и иного: это, по бодлеровской формулировке, «„я",
неутолимо жаждущее всего, что яне-яи» (Baudelaire i999:795)-
Скажем иначе: таким способом в конструкцию культуры,
искусства, литературы вводится принципиальный оценочный момент (он
же — действующий механизм) динамики. В этом плане перелом или
разрыв для модерного типа сознания - не синоним общего хаоса или
индивидуального бреда, а особый тип смысловой структуры, который
содержит в себе интенциональные значения партнера и даже
множества воображаемых партнеров как предельно обобщенного «Другого»,
т.е. содержит указания на какие-то смысловые дефициты, а значит,
на возможные перемены или принципиальную изменчивость
существующего. Так рождаются современные роман, лирика, драма,
критическая статья-эссе как открытые, полицентричные и полемические
конструкции (вообще говоря, эти формы только современными
и бывают — точнее, мы их знаем только как современные и переносим
те или иные элементы этой семантики современного на явления
традиционные, античные или даже вовсе архаические). «Современность»
здесь обозначает такое сочетание ценностей и значений, которые могут
и не быть современными «по происхождению». Принципиально совсем
другое: сознание литературы (искусства, культуры) в данном
интересующем нас плане — это и есть сознание современности, влечение
к современности или даже погоня за современностью, воля быть
современным, а тем самым и готовность отрицать, «разрушать» литературу
как готовое, как наследие и, значит, готовность постоянно выходить за
пределы собственно литературы. Функция литературы (культуры,
языка) в таком их понимании есть (само)подрыв, (само)отрицание
литературы, языка и культуры.
Кстати говоря, такое радикальное отрицание было как раз
не очень характерно для модерна по-венски. Тот же Бар, как и
позднейшие исследователи, подчеркивал ориентированность венского
модерна на прошлое, особенно — «местное», австрийское с его
множеством провинциальных укладов, сосуществующих языков,
переплетающихся этнокультурных традиций. Отсюда особый,
многосоставный речевой узус Вены, отсюда коллажный, цитатный
характер венского необарокко, заметнее всего выразившийся в
музыке — как серьезной, так и легкой. Вместе с тем венский модерн -
в отличие, скажем, от берлинского - направлен против
натуралистического жизнеподобия и социально-критического,
«проблемного» искусства. Он — и в этом его опять-таки необарочные черты -
тяготеет, с одной стороны, к иронии, игре, пародированию всего
частного, что связано с уже упомянутой цитатностью. а с другой -
к обобщенной символике, предельной аллегоричности, будь то
драматические притчи Гофмансталя («Имярек», «Башня»),
стилизованные оперы Рихарда Штрауса по гофмансталевским либретто или
живописные фрески Климта в Венском университете7. Пародия
и автопародия, включая шаржирующую цитацию и мис-
См'чаки2001 i4t-t48 bwch тификационный розыгрыш, так же неотделимы от со-
Gkjcksmann 1984 53-73. а на временного искусства, как критика и самокритика,
материале именно музыки ирония и аллегоризм. В этом среди многого прочего ис-
Buci-GliiCksmann 1992 18-41 к м « , ^ „
отмечу, что музиль говорит торико-культурныи урок Вены (глубоко усвоенный,
о -бароном очаровании ста- кстати, Томасом Манном в романе «Доктор Фаустус»,
м^п^вУ^ыш проблематика и эстетика которого напрямую связаны
ключе (Музиль 1984: 139) С НОВОЙ ВвНСКОЙ ШКОЛОЙ В МуЗЫКв).
Институции нового
Хотелось бы подчеркнуть, что идеи и символы вопреки расхожему
выражению не «витают в воздухе», а выступают — это уже было отчасти
показано — фокусом объединения заинтересованных групп и
сообществ, закрепляются в подобном качестве, повторяясь в совместных
действиях и давая этим начало обобщенным от отдельных лиц,
относительно устойчивым и воспроизводимым во времени социальным
формам - институтам. Понятно, что названные выше поисковые версии
существования и самоопределения не могут быть широко
распространенными. Они и вправду - достояние своего рода «лабораторий»
7
общества, «экспериментальных площадок» культуры. Но современные
большие, открытые общественные системы без таких отсеков не
живут, более того - поддерживают их, в них нуждаются. И это понятно.
Общая жизнь двух миллионов человек, как это было в Вене начала
XX века, не может складываться так же, как жизнь двадцати или
даже двухсот, тут нужны совсем иного типа устройства, сложные
формы принадлежности и самосоотнесения, близости и отталкивания.
Тем более это относится к продвинутым группам, носителям идеи
модерна, которые опять-таки только и появляются в больших,
усложняющихся обществах, движущихся в сторону «современности», и
которые вырабатывают, укрепляют, внедряют современные образы
мысли, чувства, жизни в целом. Назову лишь несколько таких
социальных форм, связывавших разнородные слои и группировки
венской элиты, с одной стороны, а элиту и более широкие круги
населения -с другой.
Таков восходящий еще к аристократии XVII века, но перенятый
и переиначенный буржуазией века XX - салон, нередко -
музыкальный (см.: Schiferer 2000). Обычно в центре салона - его хозяйка, и это
новая социальная роль состоятельной эмансипе конца века, меценатки
и коллекционерши, многие из которых стали моделями Климта и
других мастеров Сецессиона. Модерн неотделим от этого нового амплуа -
«современной», свободной женщины «без предрассудков» и окутан
неоромантической атмосферой эротики, в особенности, кстати,
характерной для Вены. Чуткая к подобным материям Лу Андреас-Саломе
отмечает в Вене 1895 года редкое «взаимопроникновение
интеллектуальной и эротической жизни» (Адреас-Саломе 2002: $8)*.
Другая форма - кафе, место деловых встреч и круж- 8
ковых сходок, а Вена конца века кишела интеллектуальны- См также Bua-Giuksmann
« 1984. 113-144.225-244 На
ми кружками, как Рим на закате империи — религиозными проблемах эротики сосредо-
сектами. Скажем, кружок Петера Альтенберга неотделим точены герои первой и второй
от кафе «Централь». Густав Малер был завсегдатаем «Им- ^тГ-Т^иХ^
периал а», а уже упоминавшееся художественное движение которых характерным образом
«Молодая Вена» облюбовало и прославило кафе «Гринш- отнесено к isee* 1903 годам
тайдль». Кстати, венская кулинария - знаменитый шницель, кофе,
пирожные - тоже была бы невозможна без этнического многообразия
и динамизма столицы, без ее заинтересованной переимчивости и
вольной фантазии.
Упомяну еще городской театр, для Вены не только
драматический (часто комедийный), но и музыкальный (в частности оперы
и оперетты). Он городской не просто по имущественной
принадлежности городу - театр, что гораздо важней, воплощает, аккумулирует
и представляет социокультурное разнообразие столичной жизни.
В этом смысле театр не только сцена, где блистают «звезды»,
оттеняемые массовкой, хором или кордебалетом, но и зала, ложи, фойе,
где - как на известной театральной гуаши Климта - сходятся «все».
Театр и музыка в Вене XIX века — самые популярные из искусств: мно-
гоэтничность имперского населения, полицентричность и
фрагментарность самоопределения австрийцев, тем более венцев, предполагали
постоянный процесс переработки низовых, «площадных», локальных
традиций и предъявления новых, обобщенных и полистилистических
образцов широкому зрителю и слушателю. А это совсем по-иному, чем,
например, в Париже или Берлине, выстраивало взаимоотношения меж-
ду элитарным и массовым в австрийской культуре и в повседневной
цивилизации Вены.
Еще одно особое приспособление для социальных представлений,
публичных демонстраций себя другим — бульвар (а также сады и парки,
причем не личные, усадебные и сельские, а именно городс-
э кие общественные9). Здесь опять-таки скапливаются теат-
это предмет многолетних ис- рь| кафе и прочие> скажем так, галереи взаимного показа-
слелований Пьера Сансо; см. r x r г
напр sansot 1973. Sansot рассматривания. Бульвары, бульварное кольцо легко
1993. а также висках*. обнаружить в любой модерной столице от Парижа до
osenzwiig i Вильнюса — в Вене - это Рингштрассе, творение порево-
канетти. многому научивший- люционных и относител ьно либеральных i86o-x годов
сяу крауса^отмечал в его (см . Шорске 2001: 53-159).
письме слабую структуру ue- N г \,
лого при особом внимании Наконец, устройство для взаимодействия и самоорга-
к отдельной фразе -Именно низации уже собственно интеллектуальной, творческой
фразе посвящена его забота- т* *
(Канетти 1990 41) элиты - журнал. Групповое самосознание у венцев было
чрезвычайно развито, и тяга к межгрупповой, в том числе
межэтнической, коммуникации очень сильна. Отсюда - бурное
развитие массмедиа в последней трети столетия: на рубеже веков в столице
выходило более пятисот газет и журналов, одних только
русскоязычных было шесть. Но по-настоящему уникальным был журнал «Факел»,
который целиком, от всегда полемических передовиц до рецензий на
художественные выставки и музыкальные концерты, на протяжении
четверти века выпускал один человек. Карл Краус (до этого
влиятельный журнал на протяжении более десяти лет делался коллективными
усилиями). Конечно, Краус отличался недюжинными
индивидуальными способностями и незаурядной энергией. Но важна еще и созданная
им для Вены и австрийской культуры роль надгруппового,
внепартийного, неполитизированного частного лица как публичного человека -
человека, который создает события и этим задает ритм эпохи, на
котором, в мыслях и поступках которого сходятся идеи и интересы сотен
людей (недаром о нем вспоминают все мемуаристы того периода -
Цвейг и Кокошка. Брох и Канетти). Вальтер Беньямин выделял в
фигуре Крауса всегдашнюю и решительную готовность «предоставить на
суд общественности собственное существование» и подчеркивал, что
язык во всегда полемической краусовской прозе меняет функцию.
Вперед здесь выдвигается коммуникативная нацеленность каждой фразы
на воображаемого адресата, так что фраза не передает событие, а сама
делается событием. Так формой мысли Крауса становится афоризм,
а цитата превращается у него в средство полемики и инструмент
пародирования (Беньямин 200о: 319.324~325I0-
Важно, что журналы модерна — органы интернациональных,
межкультурных коммуникаций. Они синхронизируют
происходящее в разных странах, вводя творческие круги и публику Вены в
общий ритм европейской современности и безотлагательно знакомя
их с продукцией интеллектуальных кругов Франции и
Великобритании, Германии и Бельгии, Италии и Скандинавских стран. Так
перевод становится на рубеже веков не только повседневной практикой,
но и открытой проблемой — проблемой возможностей и границ
тождества и переноса, традиции и трансформации, а в конечном
счете проблемой закрытости и открытости обществ, культур,
языков (вскоре над ней начнут публично рефлексировать Беньямин
и Ортега-и-Гассет).
Модель развала
Первой в цепи австрийских и общеевропейских катастроф XX века стала
подведшая под прежней Австрией черту мировая бойня. Великая война
перевела кружковые споры об элите и толпе в решительно иной план.
На несколько лет в Европе установился относительно единый и
чрезвычайный порядок, опиравшийся на всеобщий воинский призыв, на
стирание социальных и культурных отличий целых групп, слоев населения,
чей стандартизированный образ жизни свелся к принудительным
коллективным перемещениям в пространстве, на технологически
совершенное оружие тотального уничтожения, в том числе невидимое
обычным глазом (смертоносные газы) и несущее массовые же человеческие
потери, физические и психические увечья. Не случайно Вальтер Бенья-
мин в 1938 году, обобщая первые десятилетия века, напишет: «Опыт,
соответствующий опыту Кафки как частного лица, мог стать опытом масс
I лишь по случаю массового же их истребления» (Беньямин гооо: 176).
% Приметами повседневной жизни стали теперь повсеместная разруха,
0 осиротевшие семьи, бесчисленные инвалиды. Одна часть молодежи бы-
s ла уничтожена, другая вернулась изувеченной, с чувствами сильнейшего
и разочарования и депрессии, унижения и ненужности.
" Ключевое значение войны подчеркивал свидетель этих событий
* Бруно Беттельхайм: «Годы формирования моих сверстников — венских
- интеллектуалов прошли под глубочайшим воздействием психологиче-
s ского и социального кризиса Первой мировой войны», совпавшего
^ с «личностным кризисом отрочества и ранней взрослости, который
а усиливался социальным и экономическим хаосом, последовавшим за
1 войной и нашедшим кульминацию в российском большевизме, затем
* в национал-социализме и, наконец, во Второй мировой
^ войне» (Bettelheim 1970- Ч)п- Отмечу и здесь лишь не-
* сколько важных для нашего разговора моментов. Прежде
* всего - крах стабильного порядка и всего мира просве-
< щенного еврейского бюргерства, которое ведь воплощало
£ в себе, как уже говорилось, идеи европейской культуры
" и общества, образцы поведения современной личности.
Z почему его судьбы - далеко не частность в западной исто-
х рии XX века. На смену частным усилиям и инициативным
s группам шли массы, сплоченные фигурой вождя,
популиста и демагога, шли массовые партии и движения,
бюрократические структуры их руководства, анонимные
механизмы тоталитарного режима. Сам этот крах завершил
дезинтеграцию пережившего себя социального целого. Он
выявил воспроизводящуюся травму нерождения общества из
государства, которая сопровождала попытки всех запоздавших стран в XX веке
разом шагнуть из традиционалистского в новый, модерный,
демократический и плюралистический уклад коллективного существования.
В этом плане раздвоение жизни на официальную и частную с
постоянным сознанием фальши, двоедушия, лицемерия при поведении на
публике, о чем писали Шницлер и Музиль и что позднее станет одной из
главных тем Бернхарда. а еще позже Елинек, — симптом недоэманси-
пированности общества от государства, неавтономности индивида
среди многообразных требований со стороны разных институтов и жиз-
2бо ненных укладов, различных социальных партнеров.
Это совпадение и его роль
в становлении личности
сделал теоретической проблемой
Эрик Эрике он.
воспитывавшийся в еврейской семье Гом-
бургер. а потом учившийся
у Анны Фрейд и начинавший
профессиональную работу
в Вене, см : Enkson 1975.
Эриксон же ввеп понятие
кризиса идентичности, ключевое
для понимания венского
модерна (оно лежит в основе
историко-культурных работ
Жака Ле Риде, включая
монографии, указанные выше).
В ответ на «вызов» войны, на крах огромной и
многонациональной Австро-Венгерской империи, сократившейся теперь до маленькой
Австрии, в венских кругах после 1920 года сложилось несколько
типовых жизненных укладов и тактик поведения. Один — рутинизирующие
уже канонический к тому времени фрейдизм кружки психоаналитиков
со своей околоинтеллектуальной публикой. В качестве символа и
лозунга здесь (речь, понятно, не о самом Фрейде и даже не столько о
серьезных его последователях, сколько именно о публике, среде
восприятия и подхвата идей) выдвигалась «душа человека», внутренняя жизнь,
индивидуальные конфликты психики, а инструментом их
разрешения — если воспользоваться фрейдовским выражением в письме к
Юнгу — «врачевание любовью». Другой выход предлагали молодежные
группировки социалистической ориентации (одним из их активистов
был будущий эмпирический исследователь нацистской пропаганды
и массовых коммуникаций, эмигрировавший в США Пауль Лазарс-
фельд). Здесь точкой жизненной опоры представляли «общество»,
а средством улучшения жизни - его переделку. И переделку, как
правило, — поскольку социальный кризис год от года усугублялся -
полную, безжалостную и безоглядную.
Одним боком этих ультрарадикальных кругов касался крепнущий
национал-социализм, по политическим и культурным ориентирам —
прогерманский. Другой же своей стороной он входил в соприкосновение
с околобогемными кружками неоромантического искусства и его
почитателей. Последние нередко рекрутировались из религиозных неофитов
православного и католического толка; потом, кстати, профашисты
демонстративно порывали с католичеством и толпами переходили на сторону
националистически истолкованного протестанства, как бы опять
побеждающего в этой своего рода «новой Реформации» (в Германии ей глухо,
в стороне от богемы, противостоял католический универсализм
духовных гимнов Гертруды фон Ле Форт и античных переводов Рудольфа Бор-
харта или Александра Шредера, отозвавшихся, уже после Второй
мировой, в экзистенциалистском гуманизме католика Генриха Белля). В ходу
среди завсегдатаев этих кружков были идеи независимого
артистического существования, культ человека-артиста, особого мира гениев-жизне-
строителей, творческого одиночества избранных, их
индивидуалистического духовного прорыва. Образцом такового выступал Стефан Георге.
Шел эзотерический художественный поиск, поиск национального
реванша и региональной идентичности, поиск иных предельных
оснований в обществе, стремительно теряющем опоры традиционного
миропорядка. Тут образовался широкий веер квазирелигиозных и аре-
лигиозных движений, этих продуктов распада неоромантических
движений конца века. В их ритуализованный обиход включались магия
и астрология, поругание и кощунство. В наркотиках, эросе искали
некие оргиастические силы, обещавшие, казалось, новую энергию,
а нараставшее с общественным распадом психологическое бессилие,
истощение от чередующихся вспышек взвинченности и дряблости
требовало нового и нового подхлеста. Иные слои — прежде всего
подростки и молодежь — обретали коллективное «мы» в разного рода
спортивных объединениях с их культом природы, здоровья, силы.
Третьи группы ищущих «истоки» предпочитали припадать к идолам
расы, почвы, крови. Иные из этих собраний, причем разных типов,
посещал среди прочих будущий Гитлер.
Но кружок - слишком слабое, во многом нарциссическое
сообщество, его механизмы не выдерживают напряжений макросоциального
перелома. Из лаборатории сложного единства Вена становится
моделью упрощающего распада. Это тоже опыт, и для целого века, как
оказалось, едва ли не важнейший. Можно сказать, что крупнейшие
крушения XX столетия — имперские, тоталитарные и более поздние
подобные им - были как бы отрепетированы на венской сцене. Распад
ценностей (так назывался трактат, вплетавшийся в сюжетную ткань
третьей части романа Броха «Лунатики», действие которой
приурочивалось к 1918 году) перерос в разлом социальных структур общества,
который обнажил слабость и неавторитетность большинства элит
страны, хрупкость только лишь зарождавшихся современных институтов,
гражданского общества, публичной сферы, правовой культуры,
сложных форм политического и культурного представительства.
Прежняя Вена закончилась. Начались годы эмиграции и
выживания при новом порядке, годы войны, за которыми последовал период
послевоенного восстановления, рефлексии над пережитым,
начавшейся как в Австрии, так и - в гораздо более развитых формах - за ее
пределами. Это была уже другая эпоха и другая Вена, иными стали и ее
летописцы - Бахман и Бернхард, Хандке и Коллерич,
Винклер, Шиндель и Менассе". От Вены последней трети 12
XIX — первой трети XX века остались фигуры людей ново- кромв романов хроник пос-
^ * * х 'г педнего см его культурфило-
ГО, ПуОЛИЧНОГО, СОВремеННОГО СКЛада, МНОГИе ИЗ КОТОРЫХ софскую эссеястику. Менас-
дали уже в других условиях, на других широтах модели по- <* 1999
ведения, мысли и чувства, авторитетные по сей день.
Остались символические формы словесного, музыкального,
изобразительного искусства, образцы философской рефлексии над языком
и искусством, опять-таки во многом сохраняющие актуальность и
сегодня. Осталась, если говорить о кругах и кружках интеллектуалов,
значимая поныне модель жизни на рубеже культур, в постоянном
взаимодействии и напряжении множества традиций и языков.
Однако в действие с конца 1930-х годов вступили силы другого
рода и размаха. На массовом уровне возобладали антропологические
модели, генетически отчасти связанные с названными выше и все же
радикально отличающиеся от них по смыслу и масштабу. Развернулась
анонимная и всеобъемлющая работа больших институтов и подсистем,
сосредоточенных на организации всех сторон жизни подопечного
населения - труда и распределения, воспитания, быта и праздничных
шествий, слежки, террора и уничтожения. Счет здесь сразу же пошел
на десятки и сотни тысяч. Так обобщенными «фигурами» человека
XX столетия надолго становятся поднадзорный, лагерник, смертник,
изгнанник - серийный человек-номер, учетная единица,
перемещенное лицо.
В середине 1960-х иудей по отцу, человек нерелигиозный и
этническим самопричислением долгое время не озабоченный, австриец
Ханс Майер описывал свои чувства при чтении в 1935 Г°ДУ
Нюрнбергских законов, только что принятых тогда в Германском рейхе и
лишавших евреев германского гражданства (годом раньше венские наци,
сторонники присоединения к Германии, в ходе путча убили федерального
канцлера Австрии Дольфуса. так что к чтению новых распоряжений
Майер был в известной мере подготовлен): «...отныне я приговорен
к смерти. <...> С того момента .быть евреем" значило для меня быть
мертвецом в отпуске, человеком, который должен быть убит и только
в силу случайности пока еще не попал туда, где ему по закону надлежит
находиться» (цит. по: Евреи 2003:557)- Ш°к от столкновения с
«абсолютной реальностью повсеместной и неотвратимой смерти», как
назвал это чувство тоже переживший его Бруно Беттельхайм (Bettelheim
i979:8), задавал, конечно, совсем иные в сравнении с прежними
венскими рамки существования. После «хрустальной ночи», когда 26
тысяч венских евреев попали в облаву, г тысячи уже к утру оказались
в Дахау, а 91 тысяча были убиты (всего за годы Шоа было уничтожено
более 65 тысяч австрийских евреев), Майер бежал в Бельгию, был как
уклоняющийся от военной службы арестован гитлеровцами, а как
еврей — отправлен в Освенцим. Он выжил, вернулся в Бельгию,
никогда с тех пор не приезжал в Германию, взял офранцуженный псевдоним
Жан Амери и написал о лагерном опыте ставшую знаменитой в Европе
и за океаном книгу очерков «По ту сторону вины и искупления», в
которой назвал себя «евреем Катастрофы». Катастрофа (Шоа) не отпускала
его всю жизнь и в конце концов настигла: он, как многие выжившие
в концентрационных лагерях - Петр Равич и Примо Леви, Бруно
Беттельхайм и Пауль Целан, Тадеуш Боровский и Петер Сонди, — спустя
много лет покончил самоубийством.
Один из эсэсовских чинов тоже вспоминал позднее зо-е годы в том
же регионе, но с другой стороны. «В Австрии, — отмечал он, - не
понадобилось организовывать бойкотирование евреев - его начал сам
австрийский народ» (цит. по: Bukey 2000:134)- И если в период Второй
мировой войны присоединенные к Германии австрийцы не превышали
8% населения Рейха, то среди нацистского персонала, осуществлявшего
в те годы геноцид, они составили 40%. Прошли четыре десятилетия
после конца войны. По данным общенационального социологического
опроса в 1985 году, jo% опрошенных австрийцев высказались в том
смысле, что нацистский режим принес с собой столько же хорошего,
сколько и плохого (Bukey 2000:230). А в 1999 Г°ДУ
крайне-националистическая и антиамерикански-настроенная Австрийская партия
свободы популиста и ксенофоба Йорга Хайдера (он родился в 1950м и в 27
лет стал членом парламента), массовая поддержка которой выросла
между серединой 8о-х и серединой 90-х с ю до 35% населения,
одержала сокрушительную победу на парламентских выборах в стране.
Европа — «виртуальная» и «другая»
Глобальное и локальное в идентификации
восточноевропейских интеллектуалов
после Второй мировой войны
Хронологические рамки моей темы - четыре с половиной
десятилетия послевоенной истории до исчезновения
социалистического блока и последовавших за ним
интеграционных процессов в масштабах Европы, которые вызвали
и по сей день вызывают разные по типу реакции в
восточноевропейских (или, по другой терминологии, централь-
ноевропейских) странах, со стороны их политических
и культурных элит. На первый взгляд предмета для
разговора о глобализации здесь как будто нет. Ее идея в
общественных науках Запада, в публицистике, массмедиа
оформилась на рубеже 1980-1990-х годов, что среди прочего
как раз и было обусловлено восточноевропейскими
революциями, объединением Германии и распадом СССР,
возникшим тогда у многих ощущением «мира без границ»,
♦жизни без врага*. С другой стороны, из-за разделявшего
прежнюю Европу железного занавеса более ранняя фаза
европейской глобализации (или протоглобализация)
в форме «американизации», которую Толкот Парсонс
считал главным направлением в развитии послевоенной западной Европы1,
тоже затронула интеллектуальные круги стран - сателлитов СССР,
в общем, слабо; это относится и к позитивным ориентациям на США,
и к негативному от них отторжению (о демонстративном сервилизме по
отношению к советской власти, официальному идеологическому
и внешнеполитическому курсу здесь не говорю). Короче говоря,
кажется, что феномен глобализации, сама ее идея и соответствующие
разработки в западной науке и публицистической риторике если и стали
актуальными для образованных кругов Восточной Европы, то уже очень
поздно, лишь к концу 90-х. Как я надеюсь показать, это не совсем так.
Статья представляет собой
переработанное и
расширенное сообщение на
итало-российской конференции
-Глобализация и национальная
идентичность. Бывшее
советское пространство и Западная
Европа в общемировом
контексте • (Венеция, 3-4 июня
2002 года). Опубликовамно
Мониторинг общественного
мнения 2002 № 4F0) За
полезные историко-культурные
уточнения благодарю Л.
Савельеву и В. Середу.
1
Парсонс 1997:171. Впрочем,
влиятельный немецкий
эссеист межвоенной эпохи Гермам
Кайзерлинг еще в 1930 году
писал, -...сегодня мы живем
в североамериканский
период истории- (Кайзерлинг
2002:5).
Глобализация и модернизация
В процессах глобализации, как они концептуально задаются их
теоретиками2, принято акцентировать целевые и инструментальные стороны
поведения людей, групп, сообществ, коммуникационные
и организационные моменты их деятельности - динамику
социальной и культурной мобильности, территориальных
передвижений, потоков информации, свободно
пересекающих географические, политические, социальные границы и
управляемых лишь универсальными правовыми установлениями и обобщен
ными обменными средствами. Для меня во всех этих случаях речь идет
о процессе модернизации, причем после завершения и осмысления его
определенной фазы - когда в ряде ведущих стран-лидеров построено
стабильное демократическое и рыночное, массовое или «модерное»
общество и в этом смысле можно сказать, завершена или исчерпана та,
Обзор и синтез основных
подходов к теме см.: Бек 2001.
крайне напряженная в ценностном плане программа культуры, которая
формулировалась и развивалась в Европе с конца XVIII — начала
XIX века вплоть, примерно, до середины XX столетия. Появление
новых уровней институциональной организации общества и новых
технических средств кумуляции, передачи, репрезентации
соответствующих значений и образцов, прежде всего образцов целеинструмен-
тального, рационального действия, а именно перевод определенных
социальных функций и форм взаимодействия, бывших прерогативой
неформальных институтов, малых групп, партикуляристских, «гемайн-
шафтных» сообществ, достоянием частной, семейной жизни, на
уровень массовых «больших» систем, транснациональных организаций,
всемирных сетей коммуникации и проч., - насколько можно судить,
прежде всего и фиксируется в понятии «глобализация» и связанных
с ним («гомогенизация», «унификация», «централизация»),
В социальном плане понятие «модернизация» подразумевает
постоянную дифференциацию оснований и форм действия,
соответствующих институциональных систем (экономики, политики, права,
культуры). Один из моментов подобной дифференциации — функциональное
выделение центра или центров (столиц) и периферии (окраин)
общества, а позднее и системы обществ, напряженность и даже символический
разрыв между этими узлами социальной системы. На временных осях
социологического анализа это можно представить как нарастающую
разновременность разных уровней и типов действия, а значит, и
возможное «опережение», «отставание», «задержку» и даже «движение
вспять» тех или иных из них либо, напротив, «возвращение» прежнего
на правах нового (точнее, здесь стоит говорить об иных ритмах
организации действия, иных мерах его протекания). В этом смысле
осознанная редукция к «прошлому» и «простому», скажем, гемайншафтным
связям традиционных обществ или формам «народной культуры»
(популярный пример в пособиях по глобализации - пересадка некоторых
элементов «неформальных отношений» или, точнее, традиционных
институций племенных обществ в современную менеджерскую
культуру Запада), представляет собой типичный для процессов модернизации
случай, когда более архаические формы выступают в качестве новых,
«авангардных», запасного ресурса технической инновации,
соответственно рационализируясь и универсализируясь этим до всеобщих.
Для художественной культуры Нового времени это вообще ход, можно
сказать, избитый: таковы трансформации «народного» у романтиков,
африканского или тихоокеанского примитива, восточной архаики
у Аполлинера и Джакометти, Арто и Пикассо, «хлама» и «завали»
у Болеслава Лесьмяна, Рамона Гомеса де ла Серны и Бруно Шульца,
таковы функции уличных и площадных форм коммуникации —
граффити, непрофессиональных поделок, любительского «воскресного
искусства», спонтанного «театра перекрестков» у сюрреалистов. Так что
подобные явления — никак не новейший феномен глобализации и
постмодерна, а характерный признак модернизации, модерного
общества и образа жизни. Множественность социальных и культурных
пространств и времен, их не совпадающие, частично пересекающиеся
и сложно соотнесенные границы (то есть границы индивидуальной
и коллективной идентичности), которые конституируют модерное
общество, делают функционально необходимой идею (программу,
проект) культуры как совокупности форм сложного, воображаемого,
условного самоотнесения и взаимопонимания людей в «современную»
эпоху. Совокупность подобных исторических обстоятельств вызвала к
жизни и сам слой свободных или публичных интеллектуалов,
интеллектуальную элиту или элиты, которые выдвинули, сформировали,
поддерживали и в определенной степени реализовали эту программу.
В плане культуры проблематику модернизации можно
представить прежде всего в виде проблем и задач символической
идентификации, с одной стороны, и новых, обобщенных, «современных» форм
регуляции поведения за пределами целостного образца - устойчивой
традиции, обряда или обычая, непосредственной императивной
нормы - с другой. Соответственно выработку символов индивидуальной
и коллективной идентичности, задачу их упорядочивания,
рафинирования, а отчасти и трансляции, воспроизводства берут на себя
интеллектуальные группы современных обществ. В этой концептуальной
перспективе и будет разворачиваться дальнейшее изложение.
Восточная Европа как лаборатория модерности
Ситуацию интеллектуалов Восточной Европы после Второй мировой
войны (разумеется, в связи с предшествующим опытом этого слоя
и с более широким синхронным контекстом социальной жизни и в
данных странах, и за пределами этих стран) можно описать как
своеобразную историческую лабораторию модерности, один из анклавов
«задержанной» или «смещенной» модернизации. Напомню, что речь идет
о странах, которые на протяжении нескольких столетий были
окраинами конфликтующих империй (Российской. Австро-Венгерской.
Османской), местом сосуществования и столкновения различных религий
(иудаизма, ислама, восточного и западного христианства), полем
воздействия иезуитского ордена, областью зарождения сионистского
движения (как ранее - хасидизма), которые в XX веке пережили
«внутренние» авторитарные политические режимы, были жертвами
многочисленных военных захватов и переворотов и. наконец, стали
объектами внешней экспансии двух крупнейших тоталитарных
систем столетия — коммунистической и национал-социалистической -
и прошли через процесс долговременного, хотя и не такого
длительного, как в самом СССР, взаимного приспособления массы,
интеллектуалов и власти.
Исторически интеллектуальные слои в этом регионе 3
(блИЗКИе В ДанНОМ ОТНОШеНИИ К бюрократии И арМИИ) Оборотная сторона такой
были обязаны своим положением не развитию самостоя- ™ТРУГ!!ГГ c^f^!T™?„uL
■ лого — сравнительно позднее
тельных социальных сил. в их взаимодействии и само- и затрудненное в странах вое-
организации СОСТаВЛЯЮЩИХ «общеСТВО», а ЗНаЧИТ, Не ЭКО- ТОчиОЙ ЕвР°°ыФормирование
^ средних слоев общества.
НОМИЧеСКОМу СОреВНОВаНИЮ И ДОСТИЖенИЮ. Не богатству проблематичность их культур-
и структурам рынка, а государству, «высшей воле» монар- *<>* легитимации с этим соя-
ха. авторитарного лидера, стоявших за ними групп и клик'. ZTo^^Z^ZT^
Порожденные и утвержденные в их фактическом сущест- чего одной из причин обшей
ВОВаНИИ ВЫСШеЙ Государственной ВЛаСТЬЮ, ИНТеЛЛеКТуаЛЫ политической нестабильности
w в регионе, а кроме того, еще
ВЫСТупалИ ЗДеСЬ ПрОВОДНИКаМИ МОДерНИЗаЦИОННЫХ Идеи больше осложняет здесь про-
И ПЛанОВ ВЛаСТИ И Обрели Общественный Вес, СТаЛИ СОЦИаЛЬ- чессы самоидентификации
ной силой в ходе процессов модернизации, инициирован- ZZ'Z^ZZ*™-
ной и проводимой властью. Поэтому общие проблемы тивных референций
самоопределения интеллектуальных элит в обществах, вставших на
путь модернизации (напряжение между «старым» и «новым»,
стимулировавшее выдвижение и развитие идеи «модерности» как собственной,
автономной «традиции» независимых интеллектуалов), для
интеллектуальных групп в странах Восточной Европы осложнялось еще
и конфликтующими референциями к «власти» наряду с апелляцией
к «народу», воплощающему традиционный уклад жизни и мысли,
и «культуре», во многом связанной здесь с образом «Запада»,
«Большой Европы». В идеологическом плане (плане соответствующей
идеологии культуры) началом, которое должно было исторически
резюмировать эти конфликты, и мыслилась «нация».
Тем самым групповая идентификация в данных полицентричных
координатах становилась для интеллектуалов центральной задачей
и постоянной проблемой. Можно сказать, что в Восточной Европе
(послевоенная ситуация здесь во многом продолжила и даже обострила
тенденции предшествующих десятилетий) в особой,
концентрированной по пространственным и временным условиям форме, в условиях
закрытого общества и культурного «промежутка», индивидуальной
несвободы, в таких формах существования и взаимодействия, как ан-
дерграунд или эмиграция, прорабатывались проблемы, конфликты
и перспективы символической идентификации «модерного» типа. Ряд
из них опознается сегодня как новейшие феномены глобализации,
спонтанные формы сопротивления ей — процессы «глокализации»
(Р. Робертсон), фрагментации, гибридизации и креолизации культур
(Н. Гарсиа Канклини, У. Ханнерц), включая появление «номадиче-
ской» или «диаспорической» личности (М. Джозеф, Р. Брайдотти),
«эстетических» форм репрезентации идентичности и «разыгрывания»
социальности (М. Маффезоли, В. Вельш) и проч.
Страны Восточной Европы в описываемый послевоенный период
во многом представляли собой по образцу СССР общества
заблокированной дифференциации (для таких обществ прежде всего и
характерны резкая асимметрия, постоянное противопоставление «государства»
и «общества», «власти» и «культуры»). Блокировка социального
продвижения и культурного усложнения для наиболее образованных слоев
порождала такое явление, как андерграунд, принимало
трансформированную, компенсаторную форму «второй культуры». Тем самым
важнейшие для данных слоев формы существования, символы
принадлежности, типы коммуникации вытеснялись из публичной жизни
в частную, где либо вовсе не получали институционального
оформления, либо наделялись извне значением «неформальных» или даже
«нелегальных», которые, впрочем, принимались и «внутри» самих
сообществ. На уровне самосознания данных групп это обстоятельство
порождало и закрепляло систематическое двоемыслие, двойной счет,
разделение жизни на официальную и неофициальную («...в странах,
которые мы представляем, главным понятием, основным жизненным
ощущением и ключевым словом является ложь. Мы живем <...> в
опереточных, лживых странах», — резюмировал эту ситуацию позднее
венгерский писатель Петер Эстерхази [Эстерхази 2001:57; см. также:
Ugresic 1998)). С другой стороны, это заставляло интеллектуалов
подчеркивать в своем самоопределении более диффузные смысловые
моменты «морального», слабо рационализируемые значения «чисто
человеческого».
Определенные попытки создать формы институциональной
жизни в условиях андерграунда предприняло диссидентство. Оно,
напротив, внесло вполне определенное понятие о человеке как
«гражданине», субъекте универсальных и неотчуждаемых прав и свобод,
стремилось создать и удержать такие социальные институты, как журнал,
клуб, даже университет. Невозможность развивать и воспроизводить
подобные идеи и формы жизни в необходимой полноте привела, далее,
к эмиграции (отвлекаюсь сейчас от того, в какой мере и в каких формах
эти процессы следовали за стадиями разложения советской системы
в «метрополии» и на «периферии», а в какой мере и каких формах они
этот распад стимулировали и ускоряли). Данные процессы и сам тип
восточноевропейского интеллектуала задаются здесь как предельно
общие типологические конструкции для социологического анализа одной
проблемы - проблемы культурной идентичности - в рамках принятой
концептуальной схемы. Исторические аспекты, в том числе
официальный и протестный варианты идентификации интеллектуалов, связи
и переходы между этими ролями, я не рассматриваю. Мне важна здесь
возможно более полная, развернутая конструкция идентичности, а не
тот или иной ее реализованный на практике и по неизбежности
редуцированный вариант. При этом я предполагаю, что опорные точки
(референтные инстанции, оси самоотождествления) во всех конкретных
случаях, при всех возможных и важных для самого интеллектуала
различиях, будут до определенной степени или до определенного времени
похожими. Больше того, в принципе подобные феномены или
примерно соответствующие элементы в структурах идентификации можно
найти в более ранней истории либо в других «географических»
обстоятельствах. Например, в Австро-Венгрии рубежа XIX-XX веков, в
Восточной Европе между двумя мировыми войнами, в ситуациях конца
империй Нового времени (от британской, испанской и турецкой до
французской и советской) или «на входе» Португалии либо стран
Латинской Америки - скажем, Аргентины, Кубы или Мексики — в процесс
модернизации. В этом смысле, острый интерес ряда
восточноевропейских писателей, о которых пойдет речь, например, к повествовательным
стратегиям, скажем, Хорхе Луиса Борхеса — это своего рода ответ на
«встречный» интерес Борхеса к опыту таких еврейских выходцев из
Центральной Европы, как Франц Кафка или Мардохай Бубер, Шмуэль
Агнон или Гершом Шолем (еще один след этого интереса - новелла
Борхеса «Тайное чудо», ее герой - пражский еврей межвоенной
эпохи). Наиболее отчетливо интерес к аргентинскому писателю,
создающему авторскую традицию на периферии «больших» культур, выражен
у Данило Киша (см.: Kis I995:39~44» 68~72.22о, 264,267).
Оси референции и фигуры самоидентификации
интеллектуалов Восточной Европы
Принципиальные оси в системах идентификации восточноевропейских
интеллектуалов после войны связывают такие проблемные точки в их
самосознании, как власть, нация, массовая культура. Фактически здесь
представлены три эмпирические социальные инстанции, по
отношению к которым интеллектуалы Восточной Европы чувствовали себя
вынужденными определяться: СССР (режим, олицетворявший военное
насилие и идеологическое единообразие), США (идеализированное
общество благосостояния, источник массовой культуры), собственное
национальное сообщество как культурное целое (в последовательном
и явном отталкивании от еще памятного германского нацизма, а также
в противоположность официальному национализму внутри стран -
сателлитов СССР, особенно явному в Румынии, Венгрии, Польше, -
именно поэтому для большинства восточноевропейских интеллектуалов
данного периода национализм это, по известному выражению Данило Киша,
«паранойя, индивидуальная и коллективная паранойя*
4 [Kis i995: Х5Г)- Уровень высших ценностей и самых общих
подругол его формупиров- антропологических представлений в целом задавался при
ке — -национализм это китм r r r
<. > фольк-ким. (к.§ 1995:17) этом христианством (в одних случаях - религией, институ-
5 тами церкви, в других — культурой, исторической, культур-
06 их сложном переплетении « *, м ч _.
(востенное/заладное христиан- Н0И' быТОВОИ Традицией ХрИСТИаНСТВа). ВаЖНО, ЧТО хрИСТИ-
ство и др.) в контексте культур- анство (католицизм, протестантизм) при этом выступало
мого и политического самоол- е и как начало связующее централ ьноевропейские стра-
ределения см, в частности. J г г г
Рот.ап 19916 26-28 и далее. ны с «Большой Европой», «Западом», - от этих существен-
ных моментов я здесь вынужденно отвлекаюсь5.
По отношению к разным воображаемым референтам
выстраивались разные проекции социальной и культурной роли интеллектуала.
Среди таких проекций были носитель культуры, «учитель», диссидент-
правозащитник, «европеец», «жертва», «маленький человек».
Соответственно в каждом таком типовом случае использовались разные
символические коды, мобилизовались различные риторические ресурсы.
Уровень и в целом позитивная оценка «общего» в
самоопределении восточноевропейских интеллектуалов, с их программным
отторжением от любого «элитизма», «ангелизма», по выражению Чеслава
Милоша, задавался, с одной стороны, семантикой таких коллективных
образований, как нация, народ, локальное сообщество (регион,
деревня, «глухой угол») или. например, пролетариат, рабочие, «люди труда».
Однако образы нации или народа могли входить в более объемную,
двойственную конструкцию самоидентификации по типу включенно-
сти-исключенности (как будет видно из дальнейшего, она выступает
для восточноевропейских интеллектуалов «базовой», модельной).
В таких случаях определенные значения коллективного, народного
или национального, прежде всего те из них, которые становились
официально признанными, могли, напротив, выступать для
восточноевропейского интеллектуала объектом его индивидуального
дистанцирования, ценностного отвержения, критики со стороны и во имя
«отдельной личности». Это, например, принимало провокационную
форму подрыва или демонстративного развенчания национальных
мифов, что вызывало, в свою очередь, резкую негативную реакцию со
стороны официальных властей (как, скажем, исторические фильмы Анд-
жея Вайды) или общественного мнения эмиграции (как гротескные
романы и драмы Витольда Гомбровича).
На другом ценностном полюсе «общее» представлял образ
«человека как такового», принципиально исключающий партикуляристские
определения и представленный, например, такими сложными и
условными, многоплановыми фигурами отсутствия любой социальной
конкретики, как, например, Никто (Niemand, предельно обобщенный
«Другой») в поэзии Пауля Делана, либо социально не удостоверенный, как
бы не существующий аллегорический персонаж, шифруемый кафкиан-
ской литерой К., у Данило Киша (причем шифр здесь - без ключа,
см. об этом ниже). Подчеркну, что названные уровни значений - это
разные планы антропологической конструкции, образа общества и
человека, которые для своих аналитических целей разводит социолог;
в мыслях, действиях, текстах самих интеллектуалов эти планы обычно
фигурируют в соотнесении и взаимосвязи, поддерживая и обосновывая
друг друга. Так. в мифопоэтических представлениях о человеке и
обществе польского прозаика и эссеиста Станислава Винценца (его предки -
выходцы из Франции) соединяются фигуры гуцульских пастухов и
местечковых хасидов его родных Карпат, с одной стороны, представление
о единой европейской традиции от Гомера до Данте — с другой, и идея
«Европы малых родин», близкая к «Европе регионов» у Дени де Ружмо-
на и европейских федералистов, - с третьей (см.: Studia 1994)- Верхний
предел здесь задан фигурой целого, которое еще можно представить
в сколько-нибудь предметных характеристиках («средиземноморская
цивилизация»), нижний - исчезающе малым, но тоже предметным
целым маленького городка, деревни или «дома»; важно, что и тот
и другой уровень задаются как универсальные, мировые,
где часть функционально равна целому6. 6
Наконец, «ложный», «фальшивый», отвергаемый об- Рвмь*°всех та*их^у^**
^ ^ идет, разумеется, не о гео-
раз общего, всеобщего представлен негативными значения- графической территории.
МИ «Вульгарной И ПЛОСКОЙ» МаССОВОЙ Культуры И ОЦенОЧНОЙ а о значениях места ипи
конструкцией«сгандартизированногозападногочеловека». ^^Z%TZ°^^
По этому поводу Милош не без иронии писал, что за обли- во Львове виицощ подчерки-
чаемой «массовой культурой» здесь стоит привычное для вал-чт0 лГ1ьвов ие сводится
„ к пространству и не ограничен
восточноевропейского интеллектуала «деление на „интел- предвоенными и любыми дрУ-
ЛИГеНЦИЮ- И „НарОД"» И ПрИВЫЧКа Замечать «ТОЛЬКО Те про- ги"и годами Львов — это за
явления общественной жизни, которые выступают система- ^^^^^^^ж
тически и в массовом масштабе», так что они в его глазах 7
«вырастают до символов, единственно и представляющих См Neymann 1993 349-369.
л ш ,ш , ч а также. Neumann 1996.
„гнилую культуру Запада » (Милош 1999- Ч*; 44-45)- Neumann 1999
В образе и фигурах «власти» интеллектуалы при этом
дистанцировались от значений авторитарного господства, так или иначе
присутствующих в идеологических самоопределениях публичных
интеллектуалов на правах представлений о себе как «идейных вождях»,
«властителях дум», исторически связанных, вообще говоря, с более ранними,
начальными фазами модернизации и такими формами самоорганизации
интеллектуалов, как «течения» или «движения». Интеллектуальная
самоидентификация при этом проходит через мысленное соперничество,
вытеснение образа противника и отчуждение от него. Так, рефлексивным
порядком, строятся все более обобщенные, соотнесенные фигуры «я»
и «другого», втом числе - «я как другого» (нежелательного и проч.).
Множественность, сложность структур самосоотнесения выступала
при этом в форме нескольких пересекающихся и взаимосвязанных
планов двойной идентификации. На самоопределение в официальной и в
неофициальной системе ценностей накладывалась идентификация в
рамках собственного национально-культурного сообщества и по отношению
к России (СССР, «социалистическому лагерю» — втом числе в
координатах «Запад-Восток», «цивилизация-варварство»O. Сюда
добавлялась двойственная принадлежность к воображаемой Европе по уже
упоминавшейся модели включенности-исключенности. Как Западная
Европа для восточноевропейцев - Европа, по выражению Данило Киша,
«виртуальная» (Ki§ i995:98). так Восточная Европа для них - тоже
Европа, но особая, «собственная», по заглавию книги Чеслава Милоша
(Rodzinna Europa, во французском переводе - L'autre Europe).
Так выстраивались разные образы Европы, где ее представляли
разные культурные символы, разные эпохи, разные зоны
воображаемой географии, своего рода «заповедники европейское™» - например.
Франция или Австро-Венгрия рубежа веков, Дунайский бассейн или
Средиземноморье, города - от столичных Праги, Будапешта или
Бухареста в начале XX века или в межвоенное двадцатилетие до
«культурных гнезд » типа Львова, Тимишоары либо Черновиц и совсем уж
глухих углов вроде Коломыи или Бродов. С ними коррелировали разные
представления об обобщенном «Западе», включая амбивалентный
образ Соединенных Штатов. Европе как воплощенному культурному
универсализму у одних восточноевропейцев («античное наследие» у Вин-
ценца или философия Платона у чешского философа и правозащитника
Яна Паточки) могли при этом провокационно противопоставляться
образы архаической, до- или даже антихристианской, «варварской»
Европы у других (например, у раннего Мирчи Элиаде или у близких
к нему эзотериков-традиционалистов в других странах, для которых
христианство неприемлемо, поскольку индивидуалистично и связано
с еврейством). Вообще можно говорить о нескольких «эшелонах»
подобных образов, либо о частично накладывающихся друг на друга
кругах, планах самосоотнесения - ближнего и дальнего, один из которых
обусловливает и обосновывает «реальность» другого.
Особой зоной соотнесения выступала, кроме того,
восточноевропейская эмиграция в Европе и на Западе в целом, ее разные волны и
поколения от предвоенных и даже еще 1920-х годов до послевоенных - после
1968-го, после 1980-го и позже. Причем и эта референтная инстанция
выступала для ряда восточноевропейских интеллектуалов, включая
самих эмигрантов, двойственной. Такова постоянная полемика с
обобщенным образом польского эмигранта и вполне конкретными
интеллектуалами, претендовавшими на роль властителей
дум, у Гомбровича (включая его очные и заочные споры
с Милошем). таково неприятие Милошем «мелодрамы,
трагикомедии эмигрантов», их «всхлипываний » и вечного
«ожидания возвращения (возвращения к чему ?)»(Милош
1999- 298; з°5)8- Наконец, начиная с середины бо-х годов (но
особенно - уже в 70-е) отдельной референтной инстанцией
для восточноевропейских интеллектуалов становятся
советское диссидентство и культурный андерграунд, самиздат
и «вторая культура»9. Образы России, как исторической, так
и современной, в их сознании тоже умножаются и
дифференцируются (см., например, главу «Россия» в книге
Милоша «Наша Европа» (Милош i999:77~92D-
Символ и семантика еврейства в структурах
коллективной идентификации интеллектуалов Восточной Европы
Если говорить об образе самбй Восточной (или Центральной) Европы,
то областью символического отталкивания для восточноевропейских
интеллектуалов выступала при этом память о нацистской Германии,
8
Милош резюмирует здесь
позицию Ст Вимцемца Мило-
шевский мекрогкк Гомбровича
см : Милош 1999. 306-311.
а его эссе -Об изгнании- см .
Мипош 1997.
9
Уважительный имгорес и
чувство связи ме исключали при
этом полемики см . например,
отторжение Лешска Колаков-
ского от идеализации
Солженицыным царской России,
образ которой у последнего,
понятно, оценочно заострен
против России советской,
сталинской (Kolakowski 1983)
представление о государственной машине тотального организованного
насилия (она фиксировала в индивидуальном и коллективном
сознании зону опасного или нежелательного). Напротив, сферой
символического притяжения, пределом позитивной идентификации были
судьбы европейского еврейства, которое к данному периоду было уже по
большей части уничтожено Катастрофой, перемолото в сталинских
лагерях, выброшено в эмиграцию во время войны и все чаще изгонялось
туда же в 1960-1970-х годах официальной политикой подсоветских
властей. Перенос соответствующих значений в «память», т.е. введение
воображаемого смыслового барьера или даже системы барьеров
недоступности прошлого напрямую и вместе с тем защищенности индивида
от наиболее невыносимых значений, связанных с угрозой разрушения
его идентичности, позволял начать работу по формированию,
символической обработке и позитивному освоению совокупного
исторического опыта («переживание траура» или «работу скорби», как принято
называть это после Фрейда).
Собирательный образ межвоенного восточноевропейского
еврейства в этом плане исключительно и принципально важен (см.: Le vie
1998; Beller 1989)- Данная «фигура отсутствующего», «исчезающего»
или даже «стертого» делает образ жертвы «краеугольным камнем» во
всей самоидентификационной постройке восточноевропейских
интеллектуалов, в их конструкции истории. С его помощью задается
наиболее «дальний», предельный, символический план реальности, который
и может быть представлен только через подобные знаки отсутствия,
предчувствие неизбежной утраты, а тем самым - через отождествление
себя с жертвой, с образами погибших. Таков образ «затонувшей
Атлантиды межвоенного Вильно» у Чеслава Милоша, таково обоснование
права на поэтическую речь через апелляцию к совокупному «мы» тех.
кто стал дымом и пеплом, в «Фуге смерти» и других стихотворениях
Пауля Целана. Речь идет не просто о переживаниях,
эмоциях, а о нормативном горизонте согласованного восприя- kJ^ Милош четко Фик-
ТИЯ Себя И ДРУГИХ, КОЛЛеКТИВНОГО Существования, ВСеЙ ИС- сирует точку своего отсчета:
тории под знаком финала. Милош подчеркивает, что в свое " -cer<w« «* ** эмигранты
х г Все мы приходим из каких-ни-
Время Перенес ЭТО ПОСТОЯННОе ЧУВСТВО ЖИЗНИ «В МИре. КО- оуДЬ забытых деревушек, из
торый идет к концу», на Запад, где «вокруг жили люди, на- какого-то затерянного прош
чисто его лишенные» (Милош гооо: 6i-62)w. лого. (Милош 2000 ei)
Позже в такой «эсхатологической» перспективе, при- другие планы сложного
обречем ожидающей всю Европу с ее общей историей, восприни- за ew*1™ "о™ выстраи-
г ' г „ ваться вокруг различных ис-
мали судьбу своих народов интеллектуалы распавшейся торически реализованных
и сотрясаемой войнами Югославии (война обострила по- вариантов судьбы и мироеоз-
добное видение, но ощущение грядущего конца ей предше- ££2 ^^^^
ствовало). Данило Киш приводит характерное высказыва- особыми референтными том-
ние словенского прозаика и драматурга Мариана Рожанца: ками ЗЯ€СЬ становились изра-
I г уг I- иль и диаспора (даже диас-
«Мы уходим в небытие не одни, потому что едва ли не весь поризация как процесс).
барочный регион от Триеста до Балтики <...> уходит вместе правоверный иудаизм по мо-
А6ЛИ Г 11 \c\X\&\kSk С ОДНОЙ СТО"
с нами. Вместе с нами уходят хорваты, чехи, словаки, венг- ^ вввро<.я в качвствв эк.
ры, поляки. Я мог бы назвать даже баварцев. Да, все нации зистенциальной парадигмы
и народы, отмеченные неизгладимой печатью центрально- человека как такового у эмиг-
w m . г ранта из Литвы Э Левинаса —
европейской Культуры. МЫ УХОДИМ Не ОДНИ: МЫ уХОДИМ с другой, леворадикальная
вместе с евреями этого региона, истинными центральноев- позиция тотальной критики
ропейцами и потому первыми жертвами, давным-давно об- *Ц^"*™™^у»*
ращенными в дым крематориумных печей» (Kis i995:107)". ут Адорно-с третьей
История, язык, литература как формы воображаемой идентификации
Конструкция истории тоже представляла собой сложную систему
соотнесения различных смысловых планов. С одной стороны, была
официально препарированная и навязанная через средства идеологической
обработки «история победителей», выступавшая для
восточноевропейских интеллектуалов зоной отторжения (в ее семантике
присутствовали, кроме того, гегелевские и марксистские значения истории как
«объективной», надчеловеческой и бесчеловечной силы). Такой
истории противопоставлялась «история жертв» - тем самым в образ
прошлого тоже включались значения смертельной опасности, угрозы
уничтожения (негатив памяти о Катастрофе). С другой стороны,
систематическая амнезия и постоянное официальное переписывание
картины мира в идеологической практике СССР и «стран народной
демократии» («местом, где зажевывается история», назвал тоталитарные
государства русский писатель-эмигрант Борис Хазанов) порождали
у интеллектуалов противоборствующее стремление помнить -
фиксировать образы и значения, соотносимые с более «дальними» и
«глубокими », но принудительно разрушаемыми горизонтами идентификации.
Отсюда - особая, повышенная, но опять-таки двойственная значимость
истории, всего исторического дискурса в самоопределениях
восточноевропейских интеллектуалов. Так, по Гомбровичу, «только противостоя
Истории, мы сможем противостоять современности» (цит. по: Kundera
1983:15), а для Чорана «люди из Восточной Европы, какой бы ни была
их идеологическая ориентация, всегда против Истории. <...> Почему?
Да потому что все они — ее жертвы» (Cioran i995: x749)« Отмечу при
этом, что исторический роман, как и исторический фильм, — один из
наиболее развитых жанров в искусстве стран Восточной Европы,
включая крупнейших мастеров послевоенной эпохи и нынешнего дня.
Такое же переплетение разных референций можно показать на
представлениях восточноевропейских интеллектуалов о языке —
наиболее глубоком плане самоидентификации и смысловой конституции
мира. Эти представления располагаются между несколькими
полюсами: сознанием несовершенства родного языка, его «отсталости»,
«варварства» по сравнению с «развитыми » европейскими языками,
«языками культуры », например, с французским (особенно остро это
выражено у Чорана). - и. напротив, стремлением отстоять родную
речь, даже местные диалекты, в противоборстве с единообразным
идеологическим newspeak, языковой униформизацией.
Так родной язык становится для восточноевропейского
интеллектуала, особенно писателя, знаком социальной
и культурной стигмы, «меткой изгнания», по выражения
Киша (Kis i995:112I2. Внутри общего, общепринятого
языка как бы создается особый подпольный шифр,
воспринимаемый извне и ощущаемый самим писателем как
«чужой». В предельной форме такое самоотчуждение
воплощается в переходе на другой язык, как. например, это
сделали Герасим Люка, Иларие Воронка и Бенжамен Фон-
дан, Эмиль Чоран и Милан Кундера, избравшие свои
новым языком французский, или поэт и прозаик Андрей
Кодреску (собственно, Андрей Перльмутер), перешедший
на английский"; добавлю, что Кодреску, кроме того, в ряде
12
Для Киша -любая чего-нибудь
стоящая книга — это акт
восстания писателя против его
собственного языка как
единственно-возможного- (Ki§
1995 34)
13
-Моя религия — креолизация.
гибридизация, метисация,
иммиграция, жаироразрушение.
правонарушение,
пересечение границ, смена
идентичности, беспрестанный маскарад
и синкретизм-. — признает
Кодреску в недавнем интервью
(http //www.codrescu.com/refer-
cnce/index.htmJ).
случаев использует маску автора-женщины. — к такому же приему
прибегает Петер Эстерхази. Но. кажется, еще радикальнее выбор Целана.
который в юности свободно писал на русском и румынском, блестяще
переводил с английского, французского, итальянского, испанского,
португальского и др., но выбрал немецкий, «язык победителей» (его
родные погибли в нацистском концлагере как евреи) и
последовательно, систематически «отчуждал», подрывал его изнутри14.
«Pavel Lvovitsch Tselan / Russki poet in partibus nemetskich
infidelium / *s ist nur ein Jud»15, - подписал Целан одно из
своих писем (подобный «макаронизм», передающий
множественное «я», - характерная черта и его лирики).
Типовой для восточноевропейских интеллектуалов стала
ситуация многоязычия - не просто бытового, адаптивного, но
осознанного и принципиального мультилингвизма,
который прокламируется как позиция. С этим же связано
высокое значение перевода в восточноевропейской культуре.
Здесь становятся возможны, необходимы и важны такие
образцы культурного полиглотизма. как Пауль Целан,
Данило Киш. Чеслав Милош.
Ведущим и признанным способом репрезентации
структур подобной комплексной идентичности - можно
назвать ее кентаврической или протеической - становится
в таких условиях литература16. Условная модальность
представления различных референтных инстанций и осей
идентификации в виде взимодействующих друг с другом
фигур - героев биографического нарратива или
«внутреннего театра» - позволяет дать выражение конфликтам
самоопределения и определения «других», сделать эти
конфликты общезначимыми, общими, управляемыми,
повторяющимися, а значит, в определенной степени
и овладеть ими. При этом отличительными чертами
литературы и искусства вообще в ситуациях, подобных
описываемой восточноевропейской, становятся ирония, абсурд,
пародия, включая самопародию. — таковы характеристики
восточноевропейского искусства, которые не раз
подчеркивали разные авторы этого региона (Каринти и Гомбро-
вич, Грабал и Гавел, Кундера и Мрожек, Слободан Шнайдер и Дубравка
Угрешич). Через эти экспрессивные моменты выражается постоянное
дистанцирование автора от любого окончательного определения
ситуации, невозможность единственной авторитетной позиции для суда над
героями. Автор как культурная роль только и может выражаться в
такой литературе через подобные фигуры отсутствия, равно как герой
нередко приравнивается к цитате, а исторический документ выступает
в виде пародии (характерные черты поэтики Данило Киша; см.: Melic
2001; Prstojevic 2001).
Другая модельная характеристика искусства и литературы в
подобных ситуациях - их своеобразная «барочность»: ослабленность или
проблематичность канона, задававшего для традиционалистской
эстетики художественное целое, уравновешенность его частей, стилей и проч.
Напротив, в восточнославянском «необарокко» XX века от Бруно Шуль-
ца и Тадеуша Кантора до Яна Шванкмайера и Горана Петровича
систематически провоцируется, постоянно и неистощимо разыгрывается
14
Юлия Кристева описывает
язык его лирики и лирической
прозы как «немецкий, который
процежен через румынский
и еврейский, но еще и через
английский, итальянский,
греческий, латинский,
французский и который поэт под
давлением ужаса доводит,
перекручивает, стискивает уже
до совсем аругого немецкого-
(Knsieva2001:52. См также
Bollack 1987; ВоИаск 2001)
15
FelStinor 1995 185-186.
Английский и чешский языки
смешивал в своих стихах чешский
поэт-сюрреалист Иван Блатны
A919-1990). в 1948 году
эмигрировавший в
Великобританию, а вторую половину жизни.
после 1954 года, проведший
в психиатрической лечебнице
16
Ее повышенную значимость
в подобных случаях не нужно
смешивать с высоким
статусом словесности как средства
просвещения, инструмента
подъема культуры — это
моменты институциомализации
уже разрабо гаммой, го гоеой
ценности литературы
репродуктивными институтами
национального госдарства.
присвоения ее эпигонскими
группами -вторичных- и
-третичных- интеллектуалов.
нарушение «классических» норм на соединение малого и великого,
комического и серьезного, природного и искусственного, реального
и фантастического (или мифологического, которое вбирает в себя обе
эти противоположности) (см.: Kis i995:262-268). В данном плане
восточноевропейская литература - роман, театр - подчеркнуто
аллегоричны: это, можно сказать, притчи или параболы на темы недомо-
дернизированности (принудительной военно-бюрократической
модернизации «сверху»). Наконец, для восточноевропейской литературы
и искусства XX столетия характерна особая, программная
озабоченность автора формой, «воля к форме» выступает как средство
противостояния навязанной и фальсифицированной внешней реальности,
способ овладения собой и культивации себя: «Форма как стремление
придать жизни смысл <...> как возможность выбора, как стремление
схватиться за архимедов рычаг в окружающем хаосе», по словам Дани-
ло Киша (см.: Kis i995: п4* СР- аналогичные манифесты Виткация или
Гомбровича и практику Бруно Шульца или Золтана Хусарика, как
в других «географических», но близких по смыслу условиях -
высказывания и творчество В. Набокова).
Собирательная фигура коллективной идентичности:
дискуссия о Центральной Европе
Своего рода case study того, как проблематизируются основания
самоидентификации восточноевропейских интеллектуалов и как они
полемически выстраивают многоплановые образы своей коллективной
идентичности, может быть известная дискуссия о «Центральной
Европе». В начале 1980-х годов одна за другой появляются эссе венгра Енё
Сюча «Три исторических региона Европы» A983. впрочем, в самиздате
оно циркулировало с 1979 годаI7, статья «Похищенная
Европа» живущего во Франции чеха Милана Кундеры A983.
практически одновременно на французском, немецком и
английском языках; см.: Pichova 2001). книга венгра Дёрдя
Конрада «Восточноевропейские медитации» A985).
♦Вариации на центрально-европейские темы» серба - точнее,
пишущего на сербском языке и живущего во Франции
венгерско-черногорского еврея - Данило Киша A986) и др.
Тогда же эту проблематику делает широким достоянием
известный американский политолог Тимоти Гартон Эш в
своей статье «Центральная Европа вернулась!» A986), затем ее
подхватывают десятки авторов из Восточной Европы и вне
ее пределов. В нескольких словах напомню
социально-политические и культурные контексты обсуждения".
Для многих европейских и вообще западных
интеллектуалов 8о-е годы - время публичного разочарования
в собственных «левых» политических позициях, в надеждах на то. что
СССР и страны социализма могут реформироваться, период резкого
осуждения советской военной агрессии против Афганистана,
широкого признания книг советских диссидентов. Вместе с тем начинает
публично обсуждаться перспектива воссоединения Германии, в связи
с этим идет продумывание нового политического и культурного
устройства европейского континента. У европейцев возникает своеобразная
17
Французский перевод с
предисловием Ф Бродепя вышел
уже в 1985 году, немецкий —
в 1994-м. польский — в 1995-м.
русский перевод см Цент -
рапьиая Европа 1996.147-265.
18
От политических и этнонацио-
мальмых проблем
Центральной Европы в предыдущие
исторические периоды, которые,
конечно, учитываются
участниками исследуемого здесь
спора, приходится
отвлекаться Их компактное изложение
см в книге одного из лучших
знатоков региона Le R»der
1996
«ностальгия по Европе», интеллектуальные «поиски Европы*, в том
числе в прошлом или на ее «краях» (среди памятников подобного
интеллектуального движения назову, например, известные книги триестинца Кла-
удио Магриса «Дунай» [1986] и «Триест »[1987] продолжающие его же
монографию «Габсбургский миф в современной австрийской
словесности» [1963]). Замечу к тому же, что для ряда европейских интеллектуалов
подобные ностальгические умонастроения — это еще и косвенная форма
выражения их антиамериканских установок19.
Такая ностальгия была с признательностью встречена
теми восточноевропейскими интеллектуалами, которые
в максимальной степени ориентировались на интеграцию
в Европу, а также диссидентами Восточной Европы,
стремившимися в политическом и культурном плане не
смешивать восточноевропейский регион, с одной стороны,
и Советский Союз вкупе с установленными им
«социалистическими» режимами - с другой. Именно такова
позиция Кундеры и Конрада. Заданный ими диссидентский
дискурс развит и транслирован созданным в этот период
в США ежегодником центральиоевропейской культуры
Cross Currents и другими подобными изданиями в
Западной Европе и Северной Америке. Отмечу к тому же, что
к концу 1970-х - началу 1980-х годов в Европе и на
Западе в целом уже сложилась своеобразная субкультура
диссидентства со своим образом жизни, системой
организационных форм, каналами коммуникаций. Возникла
соответственно и потребность в выработке не только
оперативных кодов самоопределения, но и более
долговременных культурных символов и символических
систем. Главным из них на тот момент и становится
разноплановый, исторически богатый и продуктивный для
многосторонней идентификации символ «Центральной Европы».
Для Кундеры «Центральная Европа стремится стать
конденсированным образом Европы и ее разнообразных богатств, миниатюрной
сверхъевропейской Европой, уменьшенной моделью Европы наций,
построенной в свое время на правиле: максимум разнообразия при
минимуме пространства»20. Полюс отторжения здесь — Россия.
и главная ошибка стран Центральной Европы - «идеология
славянского мира» (с. и). Такова проспективная ось идентификации.
Оценочное противопоставление Запада (включая Центральную
Европу) и Востока (прежде всего России) у Кундеры,
рационалистически-ироническое неприятие им всего, связанного с мифологией
«славянской» и «русской души», ее «глубины», вызвали
резко-полемическое эссе Бродского «Почему Милан Кундера несправедлив
к Достоевскому» A985)- Для Бродского неприемлема и
«географическая» идеализация Запада вкупе с такой же диффамацией Востока
у Кундеры, и его элегический тон прощания с «ушедшей Европой». —
то и другое для него суть грубые упрощения: «Западная цивилизация
и ее культура, включая кундеровские понятия, строились прежде
всего на принципе жертвы, на идее человека, который принял за нас
смерть. Оказываясь в опасности, западная цивилизация и ее культура
всегда находят в себе достаточно решимости, чтобы вступить в
борьбу с врагом, даже если этот враг - внутри». Поэтому для Бродского
19
Подробнее об этом см в
настоящем сборнике статью
•Амтиамериканиэм в
европейской культур© после
Второй мировой войны-.
20
Kuodora 1989: 7-8 (далее
страницы этого эссе указываются
в тексте в скобках). Если для
Кундеры Центральная
Европа — квинтэссенция
европейского, больше, чем
-просто- Европа, то по Гомбровичу
поляки создали -особый тип
европейца, родившегося в
местах, где Европа — ctue но
совсем Европа- (Gombrowic*
1989: 43). причем Гомбрович
именно этой - незрелостью-
особенно дорожит, она для но-
го — воплощение польскости
В модели двойственной сами-
дентификации по принципу
включенности-исклюненности
могут ценностно
акцентироваться то один, то другой
взаимосвязанные планы.
«во многих отношениях последняя мировая война была гражданской
войной западной цивилизации» (Бродский 2001:95)-
Другая ось идентификации - историческая:« Совокупность стран
Центральной Европы определяют не политические границы <...> а
общие поворотные ситуации, сплотившие народы... в воображаемых
и постоянно меняющихся границах, где воспроизводится единая
память, единый опыт, сообщество единой традиции» (с. 14).
Идентичность Центральной (Восточной) Европы определяется Кундерой через
историческую память. Такой тип идентификации считает ведущим
и литовский поэт-эмигрант Томас Венцлова. По его словам, «именно
в восточноевропейских странах процесс поисков утраченного времени,
излечения от амнезии <...> зашел особенно далеко - так далеко, что
Большой Брат <...> едва ли чувствует себя вполне уверенно» (Венцлова
1995-195»см- также: A l'Est 199°) •
При этом отношение к истории у Кундеры глубоко двойственное.
Для него образ мира в Центральной Европе строится на « глубочайшем
недоверии к Истории с большой буквы <...> Истории победителей.
А народы Центральной Европы - не победители. Они неотделимы от
европейской Истории, не могут существовать вне ее. но они — ее
оборотная сторона, ее жертвы и аутсайдеры» (с. 15). В этом смысле
воплощением Центральной Европы для Кундеры являются евреи этого
региона: они «были в XX веке главным космополитическим и
интегрирующим элементом Центральной Европы, цементирующим ее
интеллектуальным началом, конденсацией ее духа, творцом ее духовного
единства» (Там же). Судьбы «малых» народов Центральной Европы -
это предвосхищение судеб Европы как таковой, отсюда и значение
центральноевропейского опыта для будущего всей Европы. Кундера
утверждает «великую историческую миссию малых народов в
современном мире, брошенном на произвол великих держав, которые
стремятся подровнять всех под одну гребенку. Малые народы <...>
противостоят этой ужасающей унификации» (цит. по: Регионализация 2001:
75-76)- Чешский писатель Петр Крал, с 1968 года живущий во
Франции, акцентирует примерно те же значения в понятии «провинции»:
для него «„провинциальный" образ чувств <...> может стать чем-то
вроде полезного противоядия от завоевательных идей больших наций как
таковых и от любой идеологической абстракции вообще» (Krai 1985:
82). То, что Европа «не заметила» потерю центрально-
европейских стран, частично уничтоженных, а частично
поглощенных двумя крупнейшими тоталитарными
государствами XX века, для Кундеры связано с тем. что она
«теряет чувство своей культурной идентичности» (с. i6),
«перестала чувствовать свое единство как единство
культуры»: «Культуры как сферы, в которой реализовались
высшие ценности, больше не существует» в Европе (с. 19)".
По мысли Кундеры. народы Центральной Европы как бы
напоминают нынешним европейцам обо всем замысле
современной Европы как пространства культуры, поэтому
в их сопротивлении унификации извне есть что-то
«вчерашнее»: «В бунте стран Центральной Европы есть что-то
консервативное, я бы даже сказал - анахроничное: они
безнадежно пытаются воскресить прошедшую эпоху,
прошедшую эпоху культуры, прошедшую эпоху Модерности,
21
Высокую роль так понимаемой
культуры для Кундеры
воплощают, в частности,
литературные журналы в странах
Восточной Европы их
проблематика и круги обращения
выходят далеко за пределы
литературы и чисто литераторской
среды (так. чехословацкое
литературное обозрение
Liter arny Noviny выходило
в 1960-х годах тиражом до
300 тыс. экземпляров и было
в период -Пражской весны-
едва ли не главным журналом
в стране). -А исчезни во
Франции или Англии они все. этого
не заметят даже их
издатели-, —добавляет Кундера
(с 21). См. также Fanger 1992
потому что лишь в такую эпоху <...> Центральная Европа еще может
отстоять собственную идентичность» (с. 22). Образцовым воплощением
европейца после «конца Европы» для Кундеры выступает эмигрант из
Румынии, француз по языку и апатрид по призванию Эмиль Мишель Чо-
ран (с. ю). Характерно, что и американка Сьюзен Зонтаг воспринимает
Чорана. «образцовый европейский ум», как «одного из последних
печальников по уходящей »Европе» - европейскому страданию,
европейской интеллектуальной отваге, европейской энергии, европейской
сложности», «одного из самых одаренных ее печальников» (Зонтаг i997: IQ6)-
Полемизируя с Кундерой, Данило Киш подчеркивает, что единая
Центральная Европа (это ценностное представление Кундеры, пусть
и с оговорками, разделяют Предраг Матвеевич. Кшиштоф Помян,
Барбара Скарга и другие) - не более чем фикция: на ее территориях
«различий между национальными культурами больше, чем сходств,
антагонизмы здесь сильнее, чем притяжения» (Ki§ i995:9*>: далее страницы
этого эссе указываются в тексте с скобках). Милош различал для себя
как минимум две Центральные Европы - Австро-Венгрию на юге
и польско-литовско-белорусский Commonwealth, неразрывно
связанный с Россией, на севере - и осознавал, что родился и вырос на границе
между Римом и Византией; Киш, Кадаре или Канетти прибавили бы
к этому границу с исламским миром. Дёрдь Конрад подчеркивает, что
Европа - это «множество автономных и эффективно-действующих сил
<...> Автономия - самый надежный источник энергии из всех,
которыми располагают европейцы» (Konrad 1999)- Полицентричность
подобного образа Европы связана еще и с тем, что модельным воплощением
европейского при этом выступает культура - совокупность значений
и образцов, заведомо не имеющих центра. В таком случае
«Центральная Европа» означает в данных рассуждениях «Европа как таковая» -
в том смысле, что никакого внешнего центра ей не задано: «Что
означает Европа? Что никто не в силах над ней господствовать» (Konrdd
1999)-Киш отчетливо видит политический смысл унификации,
угрожающей восточноевропейцам. - установление единомыслия по
советскому образцу: «Последняя цель всей идеологической борьбы последних
сорока лет в „странах реального социализма" против .декадентства"
в искусстве и культуре - это гомогенизация и большевизация.
„Прозападный" в этих условиях - зловещий политический ярлык,
означающий антисоветский, антикоммунистический» (с. ю8); «Тяга к
европейской культуре часто принимает у нас форму национальной гордыни
и противопоставления, которые суть не более чем форма 2г
СОПрОТИВЛеНИЯ единообразию И большевизации » (С. Юб). См Matveievic 1978. Bogert
Но тенденций к унификации по образу и подобию Запад- IZl^^^ZZ^'
ной Европы Киш тоже не принимает. Поэтому, в частное- вены связаны для киша с вос-
ТИ. ему ЧУЖД «габсбурГСКИЙ МИф» С еГО обраЗОМ «ПрекраС- ючмоевропейским еврей-
' ' / wx Г Г ством - разогнав своих
НОИ ВеНЫ» Как ВООбражаемОИ СТОЛИЦЫ ДЛЯ Интеллектуалов евреев, как назойливых спеп.
Центральной Европы. Киш указывает, что сербские и хор- M<*. веиа впала в
интеллектуальным провинциализм По
ватские интеллектуалы - среди последних, например. иронии и^ории именно вене
Мирослав Крлежа - видели в Вене глубокую провинцию. стала транзитным пунктом
причем германскую". Поэтому они, с одной стороны, под- апя еврейских эмигрантов из
г г ~ „ - s. СССР и стран-сателлитов.
держивали тесные связи с Россией, в образе которой для остановкой на пут в Израиль
них сливались «два мифа - панславизм (православие) и США- <с 1°з) о ситуации
и революция. Достоевский и Коминтерн ♦ (с. юб). а с дру- ^^^^Г"""
гой - как Крлежа и как сам Киш, много переводивший Berkley 1988
русскую и французскую словесность XX века (или как, параллельно
ему, Целан, а до них - Рильке), испытывая тягу к России, вместе с тем
ориентировались на Францию. Позиция Киша - поддерживать,
подчеркивать и даже максимизировать культурные различия, в том числе
принципиальные и неустранимые отличия Восточной Европы от
Западной (характерно, что максимизация противоречий в
самоопределении героев, своего рода «испытание многомерностью» - принцип и
художественной антропологии Киша, ведущая черта его романной
поэтики). Для него «все, что означает Центральная Европа в смысле
культуры, это, быть может, лишь стремление обрести свое место на
фамильном древе народов Европы <...> законное желание видеть, что их
общее происхождение признано вопреки (или. напротив, скорее
благодаря) всем отличиям. Потому что именно отличия делают
Центральную Европу особенной и придают ей своеобразие внутри европейского
целого» (с. Ю4). Предельным образом всегдашней вненаходимости.
включенности-исключенности Центральной Европы в Европу,
завершением драмы ее «неаутентичности» у Киша выступает изгнание
(после массированной, проникнутой антисемитизмом травли в прессе,
которую вызвал его роман о сталинских чистках «Могила для Бориса
Давидовича», писатель был вынужден в 1978 году эмигри-
23 ровать)". Поэтому шифром «вечной двойственности» вос-
об изгнании как парадигма™, точноевропейского интеллектуала может быть, по Кишу.
ческом состоянии людей „ _. '
хх века (и. помятю. отнюдь не кафкианскии инициал К., «одна-единственная буква,
толыю интеллектуалов), кроме СКрЫВаЮЩЭЯ И ГОВОрЯЩЭЯ раЗОМ» (С. 1Ц).
уже указанного эссе Милоша ~ м
и статьи Бродского -Состоя- Отмечу. ЧТО В Начале ВСКЗ И МвЖДу ДВуМЯ ВОИНЗМИ ПО-
ние. которое мы называем из добная «неаутентичность» самоопределения чаще всего
гнаиием- (Бродский 2000). см ТОлкала восточноевропейских интеллектуалов к идейному
напр . Chambers 1994. Innen- ^
Leoen 1995. Exiles 1997. Exile И ПОЛИТИЧеСКОМу раДИКЭЛИЗМу, ОбЫЧНО — ЛеВОГО ТОЛКа,
1998 тогда как в послевоенной ситуации память о нацизме
и опыт подсоветского существования их от этого, как
правило, все-таки удерживали. Интеллектуалы Западной Европы, как
представляется, стали уходить от своих левых, в том числе советских,
симпатий лишь позже, точнее - здесь было несколько «волн»: после
берлинских событий 1953 года и венгерских - 1956-го, после XX сьезда
и публикаций в западной прессе материалов о сталинских лагерях,
после чешских событий 1968 года, вторжения СССР в Афганистан
в 1979 Г°ДУ» введения военного положения в Польше в 1981-м и т.д.
После каждой из перечисленных вех в самом СССР, а тем более в
зависимых от него странах Восточной Европы, в кругах тамошних
интеллектуалов становился все яснее распад советской социальной,
политической, военной системы, ее нарастающий общий коллапс, все более
разительное несоответствие прежней легенде тоталитарной власти,
«всемирной миссии» стран социализма и широковещательным
социальным обещаниям их властей по отношению к массам.
Новая ситуация 1990-х годов
К началу 90-х годов исходная ситуация дискуссии о Центральной
Европе с ее расстановкой сил, системой референций и ориентации, задачами
и действиями тактического и стратегического плана изменилась. С
разворачиванием реального национально-политического строительства
в странах Восточной Европы, ставших независимыми от СССР, место
интеллектуалов в обществе коренным образом изменилось. Распад
и смена элитных группировок, рост националистических настроений
в элитах и структурах новой власти в Сербии, Словакии, Болгарии,
Венгрии, Румынии сделали символику и проблематику Центральной
Европы, как она здесь описывалась, неактуальной. Если
сложившийся в Восточной Европе на исходе 1960-х годов язык противостояния
СССР, борьбы за гражданские свободы и защиты прав человека
дополнился и отчасти сменился к концу 1970 - началу 1980-х
дискурсом Центральной Европы, то с начала 1990-х его сменила
национальная и националистическая риторика в определенных кругах более
молодых и провинциальных, а потому более радикальных либо,
напротив, более прагматичных интеллектуалов, в том числе
пошедших «во власть».
Шок многих из прежних интеллектуалов в первой половине
1990-х годов и позднее (о событиях на территории Югославии сейчас
не говорю) связан, среди прочего, с явной потребностью обществ,
выходящих из тоталитарного режима, в институциональных формах
состязательного и кооперативного, нерепрессивного действия, способных
на универсалистских основаниях организовать повседневную
экономическую, политическую, социальную, культурную жизнь в стране.
Отсутствие или организационная слабость подобных образований,
неготовность прежней андерграундной интеллигенции к повседневной работе
по их созданию и поддержанию вызвали к жизни, в совокупности и по
контрасту, совсем другие представления и группы их
интеллектуальных носителей - идеи и символы «оскорбленного» национализма в
лозунговой лексике популистских и ультраправых националистических
группировок. Риторика «нации» и подобных ей гемайншафтных форм
общности, построенных на жестком противопоставлении 2а
«СВОИХ» И «ЧуЖИХ», акцентировала Негативную СИМВОЛИКУ Венгерский писатель Имре
1 я Кертес в 2001 году подчерки-
катастрофы, смертельной угрозы социальному целому" BJCM3b мвж^ожив^ся
И Претендовала На ТО. ЧТОбы Компенсировать СЛабоСТЬ ИНС- в Восточной Европе за пред-
ТИТуЦИОНаЛЬНЫХ «МЫШЦ» Общества, ВЫХОДЯЩеГО ИЗ теНИ шествующие десятипетия ми-
у мималистским кодексом пас-
тоталитаризма. Причем обещала сделать это, по обычаю сивного выживания, взрывным
ПОПУЛИСТСКИХ ИДеОЛОГИЙ, быстро, НеобраТИМО И «ДЛЯ Всех» Ростом националистских
(разумеется, всех «наших») (см.: Brubaker 1996; Populism T^S^^Z*'
1998: Intellectuals 1999; Коровицына 1999:148-153 и далее; точноевропеиских обшествах
Verdery 2000; Mudde 2000; материал о соответствующих к свРеДиме 9°-х годов -Имом
' 'но потому, что не они зааоева-
интеллектуальных феноменах и инициативах в странах ли свою свободу, а их ценное
Балтии, на Украине, в Белоруссии и Молдове - примени- ™ которые по большей части
тельно к моей проблематике - см., например: Националь- !2£?!^^
НЫе ИСТОРИИ I999: &3~94* I23-I31» I95~230'» ЯкОВенКО 2002: запно оказались по меньшей
333-379)- ДаННЫМ Процессам — СВОеГО рода КОЛЛеКТИВНО- мере бесполезными < >. -
' у^ * именно поэтому свалившуюся
My буНТу ПРОТИВ ЕврОПЫ, СреДИ Прочего Обозначившему на них свободу значительная
для Запада конец краткого, примерно, в 15-20 лет. периода ^СУь этих обществ пережила.
w в сущности, скорее как ката-
раСПрОСфанеНИЯ И ГОСПОДСТВа «ПереХОДНОИ» ИДеоЛОГИИ строфу <...> жалость к себе
И рИТОрИКИ ПОСТМОДерНа И ПОСТМОДерНИЗМа. - ПОСВЯЩена и пестование исторических
вся вторая часть монографии Урса Альтерматта. В ней на ^^и фи^р^* высвобож-
г I- х г г дают наихудшие силы нации.
Материале ТаКОГО «НОВОГО» Государственного НаЦИОНаЛ ИЗ- стремящиеся во всем видеть
Ма ОПЯТЬ ПОДНИМаеТСЯ. КаЗаЛОСЬ бы. ИСТОрИЧеСКИ ИСЧерпаН- исключительно катастрофы
« w * и умеющие использовать это
ныи к концу XX века, в период глобализации, постмодерна. с ;ыгодой ^ се6я. (Ц11 по
единой Европы, вопрос о старой модели национального венгры мог лвэ)
государства (см.: Альтерматт гооо: 123-228). На венецианской
конференции 2002 года эти проблемы заострил в своем докладе и дискуссии
по нему Виктор Заславский.
Выработанный интеллектуалами Восточной Европы запас
символов коллективной идентификации, апеллирующих к единству культу-
25 ры, оказался в данной конкретной ситуации непригодным
и невостребованным. Дело не в том, что эти символы не
смогли стать основой для мобилизации общества на
определенном историческом этапе (не для этих целей они
создавались, их «материал* и «постройка» были рассчитаны
на другие, более долговременные задачи, да символы
культуры никогда и не действуют быстро и напрямую), а в том,
что они не обладали достаточной определенностью,
аргументированностью и убедительностью, чтобы смягчить
назревающие в обществе конфликты и агрессивные
выбросы, сделать взгляд людей и групп друг на друга более
толерантным и широким. В этом и только этом
ограниченном смысле, по-моему, и следует понимать слова Петера
Эстерхази о том. что «интеллигенция так называемой
Центральной Европы потерпела фиаско». Определенный
круг коллективного обсуждения, больше того - круг
исторического движения, оказался завершен. По словам
Эстерхази. «мы вернулись к тому, на чем кончил Музиль:
человек без свойств ищет собственную идентичность»25.
Эстерхази 2001:176. За
хронологическими рамками статьи
вынужденно оставлен ход и
результаты подобных поисков,
которые уже в 1990-х годах
вели интеллектуалы на западных
-окраинах- бывшего СССР,
пытаясь осознать свои
регионы как часть Центральной (или
Центрально-Восточной)
Европы. На материале Западной
Украины (Галиция — Львов.
Ивано-Франковск и др) они
обобщены в эссо разных лет
Игоря Клеха. вошедших затем
в его книгу (Клех 2002
245-329). отражены в
материалах львовского
культурологического журнала - Точки над i-.
в частности в тематическом
номере -Глобализация.
Европейский Союз и Украина-
(httpV/www.rferl org/eepreporV
2000/03/05-06) См также Ряб-
чук 2003: 195-245.
Вместо заключения: современный этап модернизации
и некоторые проблемы его исследования
26
-Нация по-прежнему остается
основополагающей рамкой
любой культурной
активности». — подчеркивает Кщиш-
тоф Помян (Ропгнап 1997: 46).
см. также другие его работы
на эту тему: Pomian 1990.
Pomian200l.
Подытоживая сказанное и возвращаясь к исходной точке, еще раз
повторю, что, с моей точки зрения, феномены глобализации для
социолога было бы корректней обсуждать в рамках и в терминах
модернизации. Это дает возможность вполне эмпирически говорить о
составляющих данный процесс «движениях» и «течениях», об их лидерах со
своими группировками поддержки и в той либо иной мере следующей
за ними «массой» более широких слоев и групп, о препятствиях,
барьерах и фазах этого процесса. В частности, заметный перелом для
западного мира приходится здесь на 1960-1970-е годы, причем в данном
случае опять-таки скрещиваются несколько движений разного типа
и уровня. Видимо, при этом для ряда развитых стран Западной Европы
«одновременно» исчерпываются потенции чисто национального
государства и институционализированного, апроприированного им
единого проекта культуры, национальной культуры, каким он складывался
и развивался в Европе XIX века и каким подвергался критике всю
первую половину XX века (это не значит, что национальное государство
как модель организации общества исчезает, а значит
лишь, что оно функционально трансформируется, -
в частности, освобождаясь от ряда административно-
властных полномочий, но акцентируя, напротив, функции
Kulturnation26). Середина прошедшего столетия стала
временем гигантских социальных перемещений, включая
массовую миграцию интеллектуалов, и кардинальных
культурных сдвигов. В частности, выражением их явилось
превращение США в ведущую мировую державу (речь не только об экономике
и политике, но и о моральном авторитете, культурной значимости),
образование двуполярного «блокового» мира, движение стран
«третьего мира» за независимость и самоопределение, наконец,
«возвращение другой Европы», о котором шла речь выше. Появление концепций
постмодерности, затем мультикультурализма. постколониализма,
глобализации и проч.. я бы социологически трактовал как определенный
тип группового, интеллектуального осознания
перечисленных выше обстоятельств27. 27
В ПОДОбнЫХ Случаях МЫ Имеем дело С фазами ИЛИ Ста- Формирование и выражение
_, представлений о-прокрас-
ДИЯМИ МаССОВИЗаЦИИ МОДерНОГО Образца, СИМВОЛОВ, саМИХ ной. и .ужасной- Европе
фигур И ЗНачеНИЙ «МОДерНОСТИ», Т.е. СТаДИЯМИ ДИффе- в европейском авторском ки
ренциации общества и групп обществ, включая такие явле- ~г^вSSTca.
ния, как блокировка дифференциации, инволюция, распад мутимой, см.. напр сам/тина
и им подобные. Каждая из подобных фаз или стадий - 2003
начальной из них можно считать, как это делает, скажем.
Толкот Парсонс. Реформацию или Французскую революцию, либо
промышленные и образовательные революции XIX века - всякий раз
опознается как конец замкнутого универсума «высокой» культуры
(еще один такой, очередной кризис Европы и Запада обнаруживает
в цитированной выше статье Милан Кундера) и варваризация,
открывающая дорогу более примитивному, стереотипному, общедоступному.
Таковы диагнозы «восстания масс» у Ортеги-и-Гассета и др.,
обличения «массовой культуры» в дискуссиях американских «левых»
в i950-i97°'x годах, полемика вокруг «цивилизации досуга» их
французских коллег в те же годы, нынешние споры о «гомогенизации»,
«унификации», «макдональдизации», «культурном империализме».
Соответственно каждый раз это проблематизируеттему «границы»
(предельных рамок и значений коллективной идентичности) и образ,
точнее, многочисленные образы, «Другого» - этнического чужака,
женщины, ребенка, больного и прочие фигуры «иного», осознанные
и зафиксированные романтизмом уже «на входе» в процессы
модернизации. Соответственно, начав с описания или даже «открытия»
процессов глобализации, как ранее - процессов модернизации, сегодняшние
исследователи довольно быстро переходят к кодификации феноменов
«сопротивления» ей или явлений, не умещающихся в их
первоначальную концепцию. Между тем подобные феномены и составляют
характеристику описываемых процессов, являются формой — и нередко
самой яркой в своей утрированности, даже гротескности формой - их
выражения.
В макросоциологическом плане каждая из подобных фаз означает
«сброс» отработанных значений культуры на все более низкие, но и
более общие уровни действия либо переход соответствующих функций
к «большим» анонимным институтам и системам современного
общества или системы обществ (скажем, региона), а лидерских, нормозадаю-
щих функций - к другим типам, формациям, поколениям новых
кандидатов в «элиты». На протяжении XX века можно видеть, что значение,
например, таких ранних и диффузных форм сплочения
интеллектуальных групп, как течение, движение, «веяние» с их традиционными
взаимоотношениями между вождем и последователями, последовательно
сокращается. Напротив, все более функционально значимыми и соци-
ально востребованными в обществе становятся организации менедже-
риального типа, растет престиж эксперта (равно как и зависимость
общества, его более периферийных групп, от специальных знаний
и инструментальных умений вездесущего и невидимого
профессионала, которая принимает форму массовых и транслируемых через мас-
смедиа страхов перед «манипулируемостью», иррациональных
представлений о «глобальной опасности»). Образцы мышления, поведения,
чувства, выражения, выработанные индивидуальным усилием или
узким кругом людей, многократно репродуцируются техническими
средствами, становятся общим достоянием, а потому с необходимостью
тривиализуются по смыслу.
В плане же социологии знания и идеологии можно видеть в
перечисленных выше формах осознания происходящего (от «восстания масс»
до «глобализации») подчеркивание тех или иных отдельных сторон
или элементов всей смысловой конструкции модернизационного
процесса интеллектуалами, ставящими подобный диагноз, — разложение
или расслоение в их коллективном сознании разных типов и планов
социального действия. За этим следует первичная кодификация
подобных смысловых радикалов (чаще всего без их функционального
соотнесения, системной теоретической проработки, методологического
анализа) и их неконтролируемая реификация.
Чаще всего, например, именно так происходит с ключевым
в данном случае понятием «культура», которое используется
исключительно в натурализованном, предметном смысле как «вещь» или
«практика», - отсюда коллекционирование «практик» и «вещей»
в нынешних мультикультуральных исследованиях. Поэтому вне
зависимости от признания, казалось бы, множественности культур
все они трактуются в таких случаях их исследователями по единой
и замкнутой модели, характерной для традиционных либо
сословных обществ или для канонической модели «классической»,
точнее — классицистской, культуры. Собственно факт их взаимной
непроницаемости и фиксируется в предикате «мульти-». Говоря совсем
коротко, перед нами здесь - еще один, совсем уже поздний вариант
романтической концепции культурного циклизма, последовательно
воспроизводимый раньше ретроромантиками (Н.Данилевский,
О. Шпенглер, Л. Гумилев). Добавлю, что фактически из той же
изоляционистской картины исходит в своей концепции Сэмюэл
Хантингтон, только он, чисто идеологически и волюнтаристски, наделяет
подобные «сущности» еще и агрессивным импульсом к
«столкновению» (см. на этот счет резонные возражения и соображения
Вольфганга Вельша: Welsch i999: х94~213)- Вельшевская идея
«транскультурности» не теория культуры (таковая, понятно, невозможна,
поскольку культура не обладает качествами системы), а указание на
конститутивный для европейского понимания человека и культуры
смыслотворческий импульс постоянного выхода за пределы
готового, традиционно установленного или нормативно устоявшегося.
В принципе похожую эвристическую роль в исследованиях культуры
могли бы играть представления немецкой философской
антропологии о «недостаточности» или «эксцентричности» человека (А. Гелен,
Г. Плеснер) или введенное Жоржем Батаем и развитое потом
Морисом Бланшо, Мишелем Фуко, Мишелем Маффезоли и другими
понятие «трансгрессии».
Вообще сама подобная презумпция «культуры» (искусства,
традиции и т.д.) как целого указывает социологу знания, что он имеет
здесь дело с идеологическими проекциями, продуктами
идеологического производства вполне определенных групп либо с
«бессознательным» воспроизводством их позиций в исследовательской
работе. Производство подобных целостностей - видовой признак
идеологии. Тем самым, аттестуя себя как постмодерные, подобные
подходы фактически возвращаются к самому порогу модерности —
романтизму, а через его внутренне полемический образ мира
неконтролируемым порядком переносят на культуру нормативные
кодификации XVII-XVIII веков, т.е. именно то, чему романтики
пытались противостоять. Вводимые или используемые при этом
оценочные конструкции по логике идеологических образований
превращаются в самостоятельные сущности и силы, наделенные
сознанием, волей, способностью себя «вести», «желать». Но ведь
и техники исследовательской работы с материалом при этом тоже,
как правило, достаточно упрощены. Все более многочисленные
в последние годы, в том числе на российской почве, cultural studies,
multicultural studies, postcolonial studies и т.д. выступают своего рода
микроэтнографией современности. Однако чаще всего это
этнография по образцу Эдварда Тейлора, а не Виктора Тернера или
Клиффорда Гирца. Специальный историко-социологический анализ
процесса «глобализации» самой тематики глобализации в
общественных науках и околонаучной среде, в риторике публичных
интеллектуалов, средствах массовой коммуникации 1990-х годов мог бы
показать эти моменты на богатейшем эмпирическом материале.
При этом нормативные планы действия, наиболее усвоенные
и ставшие рутинными в повседневной жизни людей, подвергаются
в обиходе исследователей одной школы либо парадигмы
рефлексивному дистанцированию, введению в рамку и демонстрации (но и
только!), — это дает начало, например, таким способам интеллектуальной
работы, как теории философской «деконструкции»,
литературоведческие концепции «текста в тексте» или практика этнометодологической
социологии повседневности (так называемый garfinkeling). Напротив,
для других исследователей они могут наделяться высокой
символической значимостью, подвергаться в их сознании вторичной
символизации и далее переноситься на изучаемых ими представителей других
культур, теперь уже выступая в качестве ядерных моментов
коллективной идентификации исследуемых, — так работает сегодняшняя
культурная антропология современных обществ, дотошно
кодифицирующая кулинарные, сексуальные или косметические практики различных
микрогрупп. В роли подобных символов, вообще говоря, могут
оказаться и наиболее инструментализированные планы и техники
действия, если им придана повышенная значимость в качестве
символов современности и они становятся объектами желания, статусного
присвоения, ритуалов демонстрации (практика, известная
антропологам как cargo cult).
Обращает на себя внимание, что смысловую структуру
социального взаимодействия в сознании и практической работе
исследователей глобализации/локализации представляют, условно говоря, более
«простые», «понятные» и «наглядные» типы действий:
рутинно-традиционные либо технически-инструментальные, причем вне стоящих
за ними или надстроенных над ними многомерных смысловых
структур. Собственно ценностные, смыслотворческие, инновационные
аспекты поведения, как и сложные, многоплановые системы смыслового
действия вообще, при этом чаще всего вообще не попадают в круг
внимания философов и аналитиков глобализации и мультикультурности.
А это означает, что исследователи, при всех своих, порою крайне
рафинированных техниках описания и кодификации материала, имеют дело
по большей части с адаптивными формами поведения, либо не замечая,
либо вытесняя из своего сознания, либо не имея средств видеть и
объяснять другие, более сложные по конструкции и смыслу разновидности
индивидуальных и коллективных действий.
Антиамериканизм в европейской культуре
после Второй мировой войны
Годы, о которых пойдет речь ниже, - это ставший теперь
историей период, когда «СШ А были державой-гегемоном
миросистемы* (Валлерстайн 2001:267). За указанными
хронологическими пределами - между окончанием Второй
мировой войны, с одной стороны, и объединением Германии,
распадом СССР и социалистического блока, Маастрихтским
договором - с другой, начинается другая, уже нынешняя
эпоха, требующая особого обсуждения. Новый и острый
поворот теме антиамериканизма, включая ее российский
аспект, придали сентябрьские события 2001 года и
последовавшие за ними антитеррористические акции США на
Ближнем Востоке (см.: Tismaneanu 2001; на отечественном
материале: Гудков 2002; Левада 20026). Речь в дальнейшем
пойдет о группах, коллективных установках, заявлениях
и акциях публичных интеллектуалов, однако будет
учитываться социальный, политический, экономический
контексты их идей: кроме того, их концепции будут в ряде случаев
сопоставляться с массовыми оценками, выраженными в
общественном мнении. И наконец, я ограничусь Западной
Европой, поскольку в странах социалистического блока
антиамериканизм, как указывают исследователи1, носил
в описываемые годы исключительно официальный,
государственно-пропагандистский характер. Он выступал знаком
демонстративной лояльности местных политических элит
и обслуживающих их интеллектуалов (школы, прессы)
советскому руководству и провозглашенному им после Второй
мировой войны внешнеполитическому курсу. Для всех
других групп и слоев тамошнего общества любая критика, высказанная по
адресу США (а она — особенно упреки в адрес Америки и Запада из-за их
нерешительности, непоследовательности, недопонимания
восточноевропейской ситуации - разумеется, была), немедленно и помимо воли
попадала бы в данный официально-пропагандистский контекст. Отсюда
характерное для советской системы и стран-сателлитов «двоемыслие»,
требующее от исследователя иной социологической оптики: оно точно
описано очевидцем Чеславом Милошем в его «Порабощенном разуме»
A953.глава «Запад»); см.: Милош 2003:73~96- Эта ситуация тоже заметно
трансформировалась за 90-е годы в связи с нарастающими в некоторых
фракциях интелектуалов Восточной Европы националистическими
настроениями, проникновением антиамериканской, антиглобалистской
риторики в публичные выступления ряда политиков и даже некоторых
авторитарных лидеров стран этого региона (Венгрии, Словакии), в контексте
едва ли не общего для Европы конца 1990-х годов «правого поворота» —
в Австрии, Бельгии, Норвегии. Нидерландах, активизации почвенно-кон-
сервативных политиков, роста их массовой поддержки в ФРГ, Франции
и других странах (см.: Taguieff 2000:143-227).
В основе сгатьи — доклад на
конференции «Антиамерика-
низм в Италии и Европе после
Втором мировой войны-
(Неаполь, апрель 2002 года)
Опубликовано: Мониторинг
общественного мнения. 2002.
№3E9) За помощь в работе
с источниками благодарю
Марию Ферретти. Алексея Вере-
ловима. Марчелло Флореса
и Сергея Дубина
1
См.. налр Вагои 2001 Автор,
профессор Бирмингемского
университета, указывает, что
за железным занавесом в
социалистическом блоке
существовали три источника
информации об Америке
официальная пропаганда СССР
и местных властей (она
концентрировалась вокруг гонки
вооружений/борьбы за мир;
расизма, эксплуатации и
обнищания трудового народа
в США. -убожества-
американской культуры — на примере
абстракционизма);
официальные издания США — журналы
типа -Америки- и другая
подобная продукция, массовая
культура, прежде всего
аудиовизуальная (музыка, кино),
предметы потребительской
цивилизации, реклама
Общие причины антиамериканизма
Источники антиамериканских настроений (выраженных негативных
установок в отношении экономической и политической системы США,
американского образа жизни и особенностей культуры, отношений
с другими странами, которые переносятся на страну и общество в
целом, а нередко и на характер народа, язык, тип человека) весьма
многообразны. Как указывает П. Холландер, они могут «возникнуть на почве
национализма, антизападных настроений, антикапитализма,
отрицания научно-технического прогресса и урбанизации, страха ядерной
войны, общего отвращения к современной жизни, попытки защитить
традиционный образ жизни и культурных амбиций существующей
элиты» (Холландер гооо: 734)- Перечисленные идеологические
моменты - так или иначе общие в данный период для интеллектуалов
практически всех западноевропейских стран. Наряду с ними в каждой
стране есть свои исторические особенности: различаются
экономическая и социальная обстановка, конструкция политической сферы,
состав и композиция элит, их смысловые и риторические ресурсы,
включая устойчивые национальные традиции. Однако принципиальным
моментом во всех рассматриваемых здесь случаях остается то, что
антиамериканские настроения и веяния носят при этом не
индивидуально-психологический и даже не просто групповой характер. Для
дальнейшего изложения важно, что они, во-первых, используются
группами интеллектуальной элиты для обеспечения себе более
широкой, в пределе - массовой поддержки, мобилизации общественного
мнения (почему, кстати, подобные оценки идеологически отнесены ко
«всему» американскому народу или американскому «характеру как
таковому»), во-вторых, они служат обоснованием для требований к тем
или иным органам, ветвям, типам власти проводить соответствующую
ограничительную, запретительную, превентивно-защитную политику
(от собственно внешней до национальной, вероисповедной,
культурной — лингвистической, цензурной и др.), а в-третьих, они принимают
организованную форму общественных движений и
институциональных акций.
В первом приближении и в самом общем плане
антиамериканские установки и настроения разных интеллектуальных групп и слоев
в послевоенной Западной Европе можно связывать со следующими
моментами их самоопределения:
г* итоги Второй мировой войны, включая роль той или иной
страны в ней и перспективы послевоенной Европы;
г* роль США как победителей, их военное и экономическое
присутствие в Европе, их роль в качестве нового мирового гегемона;
г* отношение к Советскому Союзу как победителю в войне,
к странам социалистического блока, идеологии коммунизма; прямое
и целенаправленное воздействие советского государства, его
дипломатии, внешней и культурной политики. Один из каналов такого
воздействия — коммунистические партии соответствующих стран,
руководство ими из Москвы. Другой - международное движение за мир
и ядерное разоружение, в руководстве которого значительная роль
также принадлежала Советскому Союзу и его западным симпатизан-
там. Одним из механизмов взаимодействия СССР с западными
интеллектуалами, включая и американских, выступали при этом премии
(международные и собственно советские), поездки по советской
стране, ее республикам, издания книг (для писателей), организация
концертов и выпуск пластинок (для музыкантов), подготовка выставок и
выпуск альбомов (для художников) и проч. Из многих лауреатов
подобных премий в Европе и Америке назову лишь некоторых - в
хронологическом порядке: Поль Робсон (Международная премия мира,
1950; Международная Ленинская премия, I952). Пабло Неруда
(Международная премия мира, 1950; Международная Ленинская премия,
1953)« Пабло Пикассо (Международная премия мира, i95°*
Международная Ленинская премия, 1962), Фредерик Жолио-Кюри
(Международная Ленинская премия, 1951). Жоржи Амаду (Международная
Ленинская премия, I951)» Хадльдоур Лакснесс (Международная премия
мира, 1952)« Андре Стиль (Государственная премия СССР, I952)»
Николас Гильен (Междунродная Ленинская премия, 1954)* Луи Арагон
(Международная Ленинская премия, 1957). Уильям Дюбуа
(Международная Ленинская премия, 1959)» Пабло Пикассо (Международная
премия мира, i95°* Международная Ленинская премия. 1962);
Международные Ленинские премии были также вручены Рафаэлю Аль-
берти A964)» Херлуфу Бидструпу A964). Мигелю Анхелю Астуриасу
A966), Рокуэллу Кенту A967). Ренато Гуттузо (i972)» Джеймсу Олд-
риджу A973)и ДР- Особая тема - западные симпатизанты,
«обманувшие доверие» советских властей, начиная с Андре Жида (Говард
Фаст, Джон Стейнбек и др.);
г» понимание модернизации и отношение к традиции, к
проблематике и символике национальной и этнической идентичности в своей
стране;
г* отношение к «массовой культуре» и «потребительской
цивилизации», к США как их воплощению и «экспортеру».
В любом случае отношение к Америке складывается для
европейских интеллектуалов в идейном многоугольнике, образуемом такими
проблемными точками, как «моя страна - Европа - СССР -
Восточная Европа — США». Полюсными группами на типологической шкале
здесь будут выступать, с одной стороны, коммунистические и левоанар-
хистские партии, движения и кружки, объединенные
антикапиталистическими идеями и настроениями. Другой полюс будут представлять
традиционалистские круги, отстаивающие национальные, этнические
или даже расовые, религиозные и другие автохтонные символы
самобытности в борьбе с массовой культурой развлечений и
потребительства, нивелирующей подобные различия и угрожающей процессам
воспроизводства Европы с ее образом жизни и мысли, разнообразием
и высоким уровнем национальных культур (прежде всего структурам
образования и воспитания, репродукции культурного наследия и
социализируемым группам, наиболее подверженным «вредному» внешнему
влиянию). В политическом плане подобные
консервативно-охранительные взгляды будут наиболее отчетливо выражать правые партии,
церковные круги2.
Устойчивые антиамерианские настроения и оценки характерны
прежде всего для европейской элиты. Среди населения стран Европы
в целом ЮСИА фиксируют A983) откровенный антиамериканизм на
уровне от 14% в ФРг до 23% в Великобритании (Холлан-
дер 2ооо: 677; подробнее см.: Crespi 1983). Военные базы ^альянском материале см
США. а позже размещение ракетного оружия на территории об этом, напр Nacc» 1992
европейских стран вызывают с конца 1940-х годов широкое
движение за мир и ядерное разоружение, позже - движения протеста
(в том числе - молодежные), которые и в Европе, и в самих США
выступают проводниками антиамериканизма. В1949 Г°ДУ проходит
первый Всемирный конгресс сторонников мира (Париж-Прага),
учреждаются Международные премии за мир. В1950 году был
создан Всемирный совет мира. Сторонники движения за мир и за
ядерное разоружение (радикалы из среднего класса) наиболее критичны
и по отношению к собственным странам. Интеллектуалы выступают
противниками капитализма, общества благосостояния и
потребления. Вместе с тем именно они связаны с печатью, массмедиа,
школами и университетами у себя в стране. Отсюда возможности их более
широкого влияния, но отсюда и их постоянная борьба за подобные
возможности, тревога в случае их сужения или при малейших
намеках на него.
«Левые», формируя и поддерживая в общественном сознании
идеологизированную двуполярную структуру мира (глобальное
противостояние СССР и США), подчеркивают со стороны Соединенных
Штатов угрозу человеку и человечеству, ценностям «свободы,
равенства, братства». «Правые», со своей стороны, акцентируют
проблематику этнического, религиозного, культурного своеобразия и видят
в США угрозу национальной идентичности европейских стран и
народов (замечу, что открытые или полускрытые расистские установки
выражаются при этом уже не в императивах расового превосходства
«белых» и нивелирования мира в их пользу, а в антиуниверсалистском
подчеркивании неустранимых, более того — ценимых и
культивируемых расовых и этнических различий, в том числе в самих США).
Понятно, что за этими идеологическими платформами стоят разные
образы общества, в том числе современного общества, различные
представления о социальной природе человека (опять-таки современного
человека). Покажу это лишь на нескольких, лучше освещенных в
литературе примерах.
Великобритания5
з Традиции резкой критики США, подчеркивания евро-
кро*ю указанной книги п хол- пейского и британского превосходства над Америкой
ландера суммирую здесь дан- ■ „ „, »* ~
ные и наблюдения следующих восходят в Англии к консервативной позиции Т. Карлеи-
рабог R-cha/ds i98i. veJdman ля и М. Арнольда, которую - уже в XX веке — прОДОЛЖа-
НКК Yankee 1997. МасКау ют «критики КуЛЬтурЫ» (Ф.Р. ЛИВИС И Др.). ОсобеННОСТИ
же послевоенного антиамериканизма в Великобритании
прежде всего связаны с тем фактом, что в период войны территория
страны не была оккупирована, в ней отсутствовало собственное
профашистское и коллаборационистское движение, а значит, и
соответствующий комплекс вины. Слабой была и Британская
коммунистическая партия.
В основном антиамериканские настроения приняли в
Великобритании форму антивоенного движения (со второй половины 50-х годов
в него включились Бертран Рассел, писатели Дж.Б. Пристли и Джеймс
Олдридж, видный историк искусства и художественный критик
Герберт Рид) и молодежного контркультурного протеста i95°"x.a затем
1980-х годов. Оба эти феномена, обращенные против технизации
и стандартизации жизни, в защиту природы, нередко переплетались
в конкретных акциях. Питательной средой антиамериканизма в
Великобритании выступало чувство угрозы традиционной «английскости»,
выливавшееся в романтическую ностальгию по былой славе
Британской империи и разного рода национальный ревивализм. При этом
британский национализм мог тут причудливо объединяться с
шотландским, да еще к тому же ярко окрашенным политической «левизной»
(как оно было, скажем, у шотландского поэта-коммуниста Хью Макди-
армида).
Стоит добавить, что в послевоенной ситуации еще достаточно
ощутимо сказывались традиции «старых» английских левых -
неомарксистов 1920-1930-х годов, а также антиурбанистического протеста
таких критиков западной культуры того же периода, как Д.Г. Лоуренс.
Кроме того, британская мысль и британская молодежь («новые
левые») были особенно настойчивы в поисках «другой
Америки»4 - альтернативной культуры бунта, будь то 4
НегрИТЯНСКОГО, буДЬ ТО МОЛОДежНОГО. При ЭТОМ форМЫ Подобное раздвоение не
' w * г столько свойство наблюдав-
и символы современной американской культуры парадок- „^о .объекта-, сколько
сально выступали для британцев - и вообще европейцев - особенность и опт™ смотря
в виде борьбы с современностью и американизмом. "ж^^^еесыо
Особенностью Великобритании было и то, что насе- близкое себе, но отодвигает
ление страны в своих политических оценках придержива- и ч****1»* снижает чуждое
л»„ А ллл« Примерно такое же смысл
ЛОСЬ раВНОИ удалеННОСТИ Как ОТ США. Так И ОТ СССР. противопоставления -одно
Так, ПО ДаННЫМ Общенационального ОПрОСа I985 ГОДа этажной Америки- Америке
(юоо чел.), роль, которую играют в современном мире ^^^7»^"*'
США и СССР, преобладающей частью респондентов рас- и е петрова оэзз)
ценивалась отрицательно E1 и 58% соответственно), хотя
по отношению к Америке, в сравнении с Россией, преобладали все же
положительные оценки (соответственно 32 и i6%).
Бертран Расселл, особых симпатий к Советскому Союзу не
высказывавший, в годы холодной войны приравнивал США как
«полицейское государство» к нацистской Германии и сталинскому СССР.
Особенно резкими его оценки Америки были в годы вьетнамской войны:
«США стали источником страданий, реакции и контрреволюций во
всем мире» (Russell 1967:112). Грэм Грин, напротив, симпатизировал
СССР, был в дружеских отношениях с руководителями повстанческих
движений и революционных правительств Панамы, Сальвадора. Кубы
и отличался антиамериканизмом в культурных оценках, подчеркивая
«вечную подростковость американского ума» (Холландер 2000:687).
Джеймс Олдридж входил во Всемирный совет мира, был награжден его
медалью.
Федеративная Республика Германия и Австрия5
Антиамериканские настроения — в ответ на ощущаемую угрозу
немецкой Kultur со стороны «власти большинства» - восходят
в Германии еще к Гейне, а затем к Буркхардту и Ницше. суммирую здесь данные
В СВОеМ ИСТОКе ЭТО рОМаНТИЧеСКИ-ЭЛИТИСТСКая Критика и наблюдения следующих ра-
буржуазной «цивилизации посредственностей», которую ж^*ы£%^
к началу XX века подхватывают и развивают кружок Сте- 1998; Osteodort 2001
6 фана Георге (Рудольф Панвиц и др.). Шпенглер, Рильке6.
См в его письме 1925 года ^ту аристократическую, почвеннически-консерватив-
польскому переводчику Ви- ' г г J г
юльду гулевиму ....из Амери- ную, антимодернизаторскую линию довершает Хаидег-
ки к нам вторгаются пустые гер, во «Введении в метафизику» критикующий США за
равнодушные вещи, вещи- «
призраки, с^рогагыжизни одержимость технологией, усредненную массовую куль-
< > дом. в американском по туру, за организованность обычного человека. Парал-
нимании. американское ябло лельно этому с леворадикальной критикой Америки
ко или тамошняя виноградная ' г г г
лоза не имеют ничего общего в 1920-х - начале 1930-х годов выступают неомарксист-
с домом, плодом, виноградом. ские круги: Зигфрид Кракауэр. Теодор Адорно и др..
которые впитали в себя на-
деждыи думы наших пред- которые, оказавшись в вынужденной эмиграции,
ков. - (Рильке 1971:306) к 1940-м годам переносят ее на территорию самой
Америки (программа исследования авторитарной личности,
массового манипулирования через медиа). - эту «леворадикальную»
линию, уже в ГДР, завершает Бертольд Брехт.
Источники послевоенного антиамериканизма в ФРГ - масштабное
военное присутствие США и промежуточное положение страны между
странами советского блока и НАТО, план Маршалла и внедряемая в его
рамках система «перевоспитания» населения в духе либерализма,
влияние США через массовую культуру (глянцевые журналы, реклама,
одежда, быт, мода, туризм, кино, музыка) и связанное с этим ощущение
угрозы национальной идентичности немцев. В качестве особой и очень
мощной составляющей выступает сознание побежденных, чувство
национальной вины за нацизм, комплекс униженности и стигмы.
В целом это дает наиболее активное в послевоенной Европе
движение за мир и экологическое движение, приводит к формированию
очень влиятельной в ФРГ до нынешнего дня партии «зеленых».
Рупором антиамериканизма выступала здесь и церковь (и протестантская,
и католическая). Деятели церкви чувствовали свою вину за пассивное
и соглашательское поведение в годы нацизма, а потому стремились
в 1960-х годах возглавить левые «прогрессивные» движения и
инициативы в ФРГ либо хотя бы примкнуть к ним.
Наболее острой критике США подвергаются за свое чувство
военного, экономического, политического, цивилизационного
превосходства («империализм», «экспансионизм»). Хронологические
вехи этой критики - война в Корее (начало 1950-х), маккартизм
(i953~I957). война во Вьетнаме A963-1965). Уотергейтский скандал
и его развитие A972-1974)- Противодействующей силой в сознании
«левых» критиков США выступают соответственно Советский Союз
и народно-освободительные движения стран третьего мира: многие
из немецких интеллектуалов посещают Азию, Африку, Латинскую
Америку, поддерживают дружеские отношения с руководителями
повстанческих армий, оказывают им финансовую помощь. После
военного вторжения СССР в Чехословакию «левые» либо
приравнивают СССР и США как «полицейские государства» (так поступает
в 1970 году известный драматург Рольф Хоххут), либо, как Гюнтер
Грасс после вторжения СССР в Афганистан, заранее лишают США
даже права «выносить какие бы то ни было моральные суждения
по этому и любому другому вопросу». Генрих Белль называет
Соединенные Штаты «единственным виновником нестабильности
в современном мире» и подписывает антиамериканское Крефельд-
ское воззвание левых партий и организаций (в целом оно собрало
1.5 миллиона подписей).
Масштабы современного воздействия американских культурных
стандартов можно среди прочих видеть и в Австрии См.: Wagnleitner
1994- х999« Gemunden 1998- Поданным национального Союза
исполнителей, композиторов и авторов песенных текстов, в 1996 году
отечественная популярная музыка на радио занимала 1.44% эфирного
времени, тогда как 98,56% было отведено зарубежной поп-музыке, прежде
всего американской и британской. Среди проданных CD, кассет и
альбомов 78,1% принадлежали к зарубежной поп-музыке. В кино, на
телевидении и видеорынке ситуация складывалась примерно так же: 85%
фильмов, шедших на экранах Австрии в 1980-х годах, были
американскими. Понятно, что защита австрийских товаров и продуктов,
поддержка народных традиций и национальной культуры — начиная с
высокой музыкальной классики до вальса и оперетты - обязательная
статья в программах австрийских правых.
2
2
£ Франция7
о
s Об «американизации* Франции в связи со II Всемирной
и выставкой писал еще Шарль Бодлер, в своем антиамерика-
т низме продолжавший консервативную линию Ж. де Мест-
* ра. В этот же период A863) в Большом энциклопедиче-
* ском словаре Ларусса впервые зафиксировано слово
1 «американизм» - склонность ко всему американскому*.
° 1920-1930*6 годы во Франции - период по преимуществу
2 правоконсервативного антиамериканизма («Дневники»
= Ж. Дюамеля, «Раковая опухоль Америки» Робера Арона
j и Арно Дандьё [Aron, Dandieu 193х)» американские
эпизоды в «Путешествии на край ночи» Л.Ф. Селина). В эти годы
3 начинает складываться самоощущение французов как «но-
* вых бедных» и отношение к американцам как «новым бо-
< гатым» («дядюшке Шейлоку», по характеристике тогдаш-
ь них французских карикатур). Либерально настроенные
£ интеллектуалы (Реймон Арон, Сартр и Симона де Бовуар
2 тех лет) в целом скорее симпатизируют Америке - амери-
£ канскому кино (Чаплин), музыке (джаз), литературе (Дос
s Пассос, Фолкнер, Хемингуэй) (см.: Strauss 1978)-
Антиамериканские установки среди интеллектуалов
послевоенной Франции соединяют реакцию на ощущение
угрожающего кризиса национальной идентичности, культурной гомогенизации
и колонизации со стороны Америки в 1930-х годах и нарастающие в
период i950-i97°~x годов левые настроения. Определенное влияние на
французскую университетскую, журналистскую, художественную среду
на протяжении нескольких поколений оказывала критика США
американскими интеллектуалами - Генри Миллером и Джеймсом
Болдуином, битниками и Ч.Р. Миллсом, Гэлбрейтом и Рисменом, Фроммом
и Маркузе.
Источники послевоенного антиамериканизма во Франции близки
к общевропейским, в том числе к перечисленным выше,
применительно к Германии. К ним добавляется «синдром Виши» - сознание вины
за национальное предательство, напоминание о котором, вместе с тем
292 вызывало у французов обостренную негативную реакцию*. Отсюда -
7
Суммирую работы Lacoroe.
Ruprnk. Toinet 1990 (фраиц
изд.—1986); Kueel 1993.
Roger 2002
8
•Большой словарь
французского языка Ларусса включает
тридцать два слова с
приставкой .анти". Из них только одно
относится к народу — слово
„антиамвриканизм"-.
—отмечает французский
исследователь в конце XX века. см. Kaspi
1999 28
9
Подобным двойственным
чувством проникнуты уже
корреспонденции Жоржа Берна-
носа в период войны, не желая
признать право Америки —
«международных
плутократов- — на поведение и тон
победителя, он называет Виши
-ошибкой, за которую наш
народ сам ответит перед
историей- (Бернанос 1988 370)
быстрая переоценка победы в войне: по данным опроса 1945 гоДа»
57% населения считали, что больше других стран для победы над
нацизмом сделал СССР, 2о% - что это были США. Нарастающее
раздражение у французских интеллектуалов вызывает в послевоенные годы
усиливающаяся экспансия американской культуры (прежде всего
кино). Характерна в этом плане эволюция Ж.П. Сартра. Уже в пьесе
«Почтительная потаскушка» A946). затем в драме «Грязные руки» Сартр
переходит к антиамериканским выпадам, а с 1952 году - к открытому
антиамериканизму. В1960 году он посещает Кубу, демонстративно
фотографируется с Фиделем Кастро. С 1965 года (через Джона Джерасси,
близкого к «Черным пантерам») Сартр сближается с
антиамериканскими движениями в США, выступает со статьями и заявлениями в защиту
Малькольма Икс и др.
Инициаторами антиамериканских оценок и выступлений в
послевоенной Франции является коммунистическая партия, напрямую
связанная с советским руководством. В1947 Г°ДУ через Коминформ
распространяется призыв А. Жданова к борьбе с «американским планом
порабощения Европы». Со своей стороны, образ единой Европы «от
Атлантики о Урала» противополагает Соединенным Штатам идеология
голлизма (вообще в 1950-х годах французский антиамериканизм
скорее левый, в 1960-х - больше правый). Однако в симпатиях к СССР
объединяются «старые» и «новые» левые. А на неприятии «атлантиз-
ма» сходятся элита и массы, голлисты, коммунисты и левые католики
(издатели, авторы и читатели трех наиболее влиятельных тогда
периодических изданий — Monde, Esprit и Temps modernes). Характерно, что
в тогдашней политической риторике (прежде всего у самого де Голля)
СССР фигурирует как Россия, т.е. страна причисляется к Европе и
вместе с нею противопоставляется США.
Традиционная для классицистской Франции борьба за чистоту
языка находит в этот период выражение в создании при де Голле, а
затем при Помпиду и Миттеране комитетов, комиссий и советов, которые
должны бороться с засорением французской речи американизмами,
поддерживать и развивать франкофонию. В борьбу с американской
массовой культурой — кока-колой, Макдональдсом, джинсами,
комиксами, ридерз-дайджестами - включаются Владимир Познер («Письмо
американскому другу», 1948)» Франсуа Мориак, выступающий против
американской музыки и кино. Антииндустриальный характер носит
протест Жоржа Бернаноса («Франция против роботов»). Об угрозе
нашествия «цивилизации холодильников» заявляет член ФКП и
Всемирного совета мира Луи Арагон. Ролан Барт видит в американских
проповедниках, приезжающих во Францию, продолжение маккартизма,
подчеркивает «соглашательские» тенденции в популярном
американском кино (см.: Барт 1996: ш-из. Ч1~Ч4 и ДР-)- С левоанархистских
позиций критикует Америку и массовую культуру Жан-Люк Годар.
Сартр и Симона де Бовуар выступают против Реймона Арона, который
подвергает СССР и коммунистическую идеологию в целом постоянной
и резкой критике, убеждает различать «американизацию» и
индустриализацию (см.: Агоп 1973»есть англ- перевод).
Пиком антиамериканизма во Франции была эпоха Картера -
вторая половина 1970-х годов. В 1980-х годах он сменяется
своеобразной «рейганоманией». Подобные сдвиги характерны как для
интеллектуалов, так и для населения в целом: если в 1982 году, по данным
общенациональной социологической службы SOFRES, оценки
политической роли США в мире были среди французов достаточно резко
поляризованы, и положительно ее оценивали 30% (национальная
выборка в юоо чел.), а 51% - отрицательно, то уже в 1985 году цифры
сменились на соответственно 43 и 27%» причем заметно вырос
уровень неопределенности (зо% затруднились дать однозначный ответ).
Среди факторов, приведших к ослаблению антиамериканской
пропаганды и антиамериканских настроений интеллектуалов и
населения, стоит отметить политическую «независимость» деголлевской
Франции (в 1966 году страна вышла из НАТО), но прежде всего -
резкое дистанцирование от внешней и внутренней политики брежневского
СССР после вторжения объединенных сил СССР и стран восточного
блока в Чехословакию, под воздействием советских диссидентов
и прежде всего книг Солженицына, Шаламова, мемуаров Н.Я.
Мандельштам и др., наконец, после ввода советских войск в Афганистан.
Кроме того, с 1970-х годов начинается смена формации
ангажированных французских интеллектуалов (Арагон - Сартр - Арон)
постструктуралистами и постмодернистами в философии (Фуко, Деррида, Бод-
рийяр), социологами нового поколения (Э. Морен). Эти последние
демонстрируют проамериканские симпатии, нарастает их влияние -
через преподавание и переводы — на американские университетские
круги, на художественную богему Америки в целом.
Этапной в этом смысле представляется книга Жана Бодрийяра
«Америка» A986). США выступают в ней «воплощенной утопией»
(Бодрийяр 2ооо: 151: далее страницы этой книги указаны в тексте),
доводящей до предела тенденции, движущие собственно европейскими
культурами в современную эпоху10. В этом плане США - воплощенная
программа модерна: «Америка - оригинальная версия современности,
мы же — версия дублированная или с субтитрами. <...> Для Америки
вопрос об истоке не существует. <...> Америка постоянно
живет в современности» (с. 150). Если Америка сегодня
воплощает напряженную множественность
взаимодействующих этносов и культур, то национальная культура
(а вместе с ней и национальное государство) в Европе
порождает и поддерживает страх перед социальным
и культурным смешением, внутреннее раздражение
против «Другого» скрытое неприятие чужака, снова и снова
воспроизводя это обстоятельство как вытесненную, но
не решенную проблему.
Централизацизму и классикализму Европы,
«фетишизму культурного наследия» для Бодрийяра противостоят
полицентризм и мультикультурносгь Америки, где «нет ни
культуры культуры, ни религии религии», где «можно было
бы, скорее, говорить об «антропологической» культуре»
(с. 178). «Культуру» в Америке, по Бодрийяру, несет в себе
образ жизни и технологии его представления,
коммуникации: Америка — это мир пространства, одержимого идеей
скорости. США и строились как задуманное и в конце
концов удавшееся бегство от истории. Европейские
интеллектуалы, по Бодрийяру, на протяжении всей современной
эпохи всегда испытывали тягу к подобному бегству"; его
невозможность и заставляла их вымещать свою неспособ-
10
Еще в 1927 году близкую
мысль высказывал Ортега-и-
Гассет: «То. что средний
уровень жизни — это уровень
некогда элитарный, ново для
Европы, но исконно для
Америки <...>. То психологическое
состояние, когда человек сам
себе хозяин и равен любому
другому, в Европе обретали
немногие и лишь особо
выдающиеся натуры, но в Америке
оно бытовало с XVIII века — по
сути, изначально <...>Едаа
этот психологический настрой
появился у рядового
европейца, одва вырос его общий
жизненный уровень, как тут же
стиль и облик европейской
жизни повсеместно
приобрели черты, заставившие многих
говорить: .Европа
американизируется*- (Ортега-и-Гассет
1997:52).
11
Джон Херф в своей известной
монографии назвал одну из
разновидностей подобной
стратегии -реакционный
модернизм»; см.. Herf 1987.
ность в форме раздражения против Америки, — отсюда ее негативные
определения как «плоской», «одномерной» и проч. К концу XX века
Америка стала парадоксальным эксцентричным центром мира, что, по
Бодрийяру, привело к закату «идею Европы»: «Сегодня все мифы
современности американские» (с. 156).
В 1980-1990-х годах антиамериканизм во Франции маргинализи-
руется: его приверженцами выступают немногочисленные левые
маргиналы, «раскаявшиеся» коммунисты (Режис Дебре, Роже Гароди).
С почвенно-националистических, даже антисемитских и расистских
позиций Америку и проамериканские настроения критикуют новые
правые (кружок GRECE и его лидер Ален де Бенуа). Вместе с тем
антиамериканская риторика проникает на официальный уровень, входит
в лексикон правительственных чиновников (министр культуры Жак
Ланг), членов парламента (лидер партии «зеленых», участник
президентских выборов 2оо2 года Ноэль Мамер; см.: Матёге, Warm 1999)-
Сохраняет свои позиции культурный антиамериканизм,
отстаивающий французскую кулинарию и вино против Макдональдсов, виски
и кока-колы. Жак Ланг (в свое время нанесший, кстати, дружеский
визит Фиделю Кастро) предлагает удалить нефранцузские слова из
словаря, призывая к «активному культурному сопротивлению, крестовому
походу против <...> финансового и интеллектуального империализма»
(Холландер гооо: 700); в этом ему вторит известный в прошлом
кинорежиссер (и не менее известный антисемит), член лепеновского
Национального фронта Клод Отан-Лара. В1983 году в Париже проходит
организованная французским правительством Международная
конференция, посвященная культурному империализму. На ней с
протестом против всеевропейской демонстрации телесериала «Даллас»
выступают американские писатели, левые бо-х годов — Норман Мей-
лер, Сьюзен Зонтаг, Уильям Стайрон. Новым объектом
антиамериканской критики становится построенный под Парижем Диснейленд
A992). - известный театральный режиссер Ариана Мнушкина
называет его «культурным Чернобылем». Ввести квоту на американские
телепрограммы, выходящие на экраны Западной Европы, требует во
Франции Ж. Ланг (с аналогичными инициативами, кроме того
направленными против американского спутникового телевидения,
расширения деятельности американских агентств новостей, выступают
интеллектуалы в Дании, Исландии, Швеции; см.: Esard, Herion-Sarufidis,
Blancki999)-
Антиамериканизм как антимодернизация
В целом современные исследователи рассматривают антиамериканизм
как ответную реакцию тех или иных групп населения на какую-то из
коллективных фрустраций, болезненное ощущение которой смягчается
перенесением вины и ответственности на отдельные «модерные»
институты внутри своей страны либо на США как воплощение
осуществленной модерности и модернизации в мире (Питер Бергер говорит
в подобных случаях об импульсах контрмодернизации).
Чаще всего как на массовом, так и на элитарном уровне перенос
осуществляется через представление об угрозе со стороны США
партикулярным (традиционалистским) символам коллективной идентично-
сти — национальной, культурной либо религиозной, особенно путем
воздействия на молодежь той или иной страны через систему
воспитания и массмедиа. Нидерландский социолог Роб Крёс придерживается
мнения, что «та Америка, которая сегодня вызывает неприязнь, на
самом деле является зашифрованным обозначением, символом более
глобального отрицания современной культуры и современного
общества» (цит. по: Холландер 200о: 721.)- В этом смысле за
антиамериканской риторикой тех или иных группировок интеллектуалов стоит
неспособность соответствующих элит, эксэлит либо кандидатов в элиты
данного общества в полной мере принять вызов современной эпохи,
своего рода комплекс национальной униженности при мысли о роли
США в современном мире - страны, воплощающей гражданское
общество, победу экономического либерализма и рыночной экономики,
плюралистическое сообщество различных этнических культур.
При этом критики США обращают к ним свои же завышенные
надежды и нереалистические требования, а потому рано или поздно
отмечают расхождение в Америке между словом и делом, лицемерие
американских политиков. Иначе говоря, в своем антиамериканизме
они демонстрируют предельно высокий ценностный ранг Америки
в собственном сознании. Западногерманский социолог Эрвин Шойх
замечает: «Самая развитая в индустриальном отношении страна в мире
(и богатейшее из когда-либо известных обществ), что вполне
естественно, вызывает зависть и обиды менее развитых стран. <...>
Антиамериканские настроения приобретают в отдельной стране более широкий
размах и интенсивность в тех случаях, когда ее собственные условия
становятся более тяжелыми» (цит. по: Холландер гооо: 732)-
Идеализация США связана еще и с представлением об Америке
как осуществленной утопии, где как бы не знают тех ограничений,
налагаемых реальностью и историей, которые характерны для Европы
(такой ход мысли может быть и полемическим приемом: идеализация
образа Америки позволяет авторам по контрасту подчеркнуть
дефициты своего общества и культуры). Нередко в таких случаях Америка
явно или скрыто наделяется статусом будущего Европы и мира в целом.
Между тем многие интеллектуалы испытывают страх перед
собственным будущим, отвращение к нему, переживают чувство, что время
и история им не принадлежат.
С одной стороны, антиамериканисты обвиняют США в
гегемонизме и миссионерстве, в демонстрации превосходства и постоянном
стремлении вмешиваться в дела других стран. С другой - их упрекают
в недостаточном внимании к этим странам, равнодушии, слабой
помощи, нежелании вникнуть в их проблемы и особенности. Иными
словами, за такого рода требовательностью и недовольством можно
различить скрытые представления об ответственности США перед миром.
Перенос этих собственных и явно завышенных представлений на
реальную политику США и порождает обвинения ее в отступничестве от
собственной миссии, принципов и проч.
Судя по подобным оценкам, Америка как бы ответственна за
модернизацию, включая все ее последствия, — себя же интеллектуалы
тем самым от ответственности освобождают и даже признают свою
несамостоятельность, незрелость. Так что отторжение и критику со
стороны теперь уже могут вызывать динамизм, мобильность, растущее
разнообразие Америки, ее настойчивые поиски самореализации
и признания, тогда как прежде такие чувства вызывала, напротив,
стандартизированность американского образа жизни, подчеркивание
социальной устойчивости (связанных с тем же динамизмом и
разнообразием как интегрирующие, стабилизирующие их тенденции,
которые опосредуют неизбежные при таком разнообразии и динамизме
напряжения и конфликты). Тем самым подозрения в лицемерии,
стремлении подчинить себе весь мир сменяются в антиамериканист-
ской риторике упреками американцев в неглубокости
(«поверхностности») и конформизме.
При этом происходящее в самих Соединенных Штатах не
воспринимается в терминах проблем, которые нужно продумывать и можно
решать, а задается как черты системы или человеческого характера -
готовые, почти природные свойства, не требующие усилий, мысли,
работы: в них лишь фиксируются дефициты собственного общества.
Напротив, свои обстоятельства непременно переживаются как проблема,
к которой принуждают прислушаться, которая требует немедленного
вмешательства. Тем самым образ интеллектуальных групп, либо не
обладающих автономными ценностными ресурсами, либо в силу тех или
иных причин теряющих социальный вес, положение, авторитет,
престиж, пассивных и не способных к изменениям, переносится на
значимого и ответственного «Другого», от которого соответственно требуют
активности, в недостаточности этой активности его же и обвиняя. Эжен
Ионеско A969) видит в таких установках по отношению к США
«выражение немыслимой неблагодарности <...> и колоссальной зависти»
(Ионеско 1992:176)-
Иной вариант таких идеологических проекций - образ США как
воплощенного будущего, которое именно поэтому не требует усилий
и не подлежит изменениям: сверхъидеализация ведет к разочарованию
и символическому вымещению своих негативных чувств на «Другом».
Еще один вариант конструирования образа Америки в сознании
европейских интеллектуалов можно было бы описать известными словами
из грибоедовского «Горя от ума»: «Я правду о тебе порасскажу такую, /
что хуже всякой лжи». При этом недоброжелатели США, глядя на них
извне, часто используют критику американцами собственных порядков.
Внутренняя самокритика - конструктивная черта развитого,
демократического общества - переносится при этом в обиход консервативных
групп, неотрадиционалистских движений в Европе (не говоря уж о
странах третьего мира12). П. Холландер говорит даже об «экспорте
антиамериканизма» из США (Холландер гооо: 721) - вряд ли это
Анализ проблемы аитамери- справедливо. Важней другое: Соединенные Штаты при
канизма на материале левых этом как бы символически «наказываются» извне за безза-
fpXa^ ЛГлГрЗ^ щитность европейских интеллектуалов в их борьбе с мо-
Rangel 1976; Rangel 1982. ДврНОСТЬЮ И ПРОТИВОСТОЯНИИ Собственному обществу, За ИХ
подвержен- ность воздействию со стороны, неимунность к
влиянию.
Амтиамериканизм как момент
в самоопределении национальных элит:
перспективы социологического анализа
12
Более аналитичный, свободный от идеологической предвзятости
297
взгляд исследователей показывает, что. например, применительно
к культуре речь должна идти не об «американизации» Европы, а о
своеобразном вызове, который в ряде случаев принимают на себя более
динамичные группы и который стимулирует их собственные силы
и возможности (см., напр.: Pells 1997)- Уж скорей здесь следует
говорить о европеизации заимствований из американской культуры и
быта (такова, скажем, британская панк-культура 1970~*98о-х годов
как реплика на аналогичную американскую, а затем выросшая из нее
британская поп-музыка 199°"х. которая породила уже «внутреннее»
соревнование севера и юга страны; то же можно сказать о
скандинавской, да и о восточноевропейской молодежной культуре трех
последних десятилетий). Некоторые исследователи говорят при этом
о культурной креолизации или гибридизации (см.: Hybride Kulturen
i997: 1-29; Garcia Canclini 2001). Более консервативные группы
общества испытывают парализующий страх перед подобной
гибридизацией, а ведь именно она, собственно, и лежит в основе
американской культуры.
Подобные обстоятельства не так редко влияют даже на
собственно исследовательские средства социологов, политологов,
историков культуры: в изучении «антиамериканизма» преобладают
субстанциалистские подходы и экзогенные схемы.
Антиамериканизм описывается как объективное явление и наглядный, а потому
общепонятный процесс. При этом интеллектуалам Европы
отводится либо пассивно-рецептивная роль (включая прямую
идеологическую накачку и финансовую поддержку их извне - будь то со
стороны СССР, будь то со стороны США), либо чисто реактивная
функция. Между тем более адекватным здесь был бы «эндогенный»
подход средствами социологии интеллектуальных групп и
движений — как в интранациональном плане, так и в кросскультурном
исследовании их межнациональных связей. Общей рамкой таких
исследований выступала бы идея и концепция модернизации как
исторического проекта. Непосредственным контекстом
рассмотрения тех или иных стратегий действия интеллектуалов стали бы
конкретные особенности разворачивания модернизационных процессов
в различных обществах, функция интеллектуалов в этих процессах,
их трактовка современности (modernite, modernity. Modernitat)
и своей роли в развитии культуры как программы модерности,
различные идейные, символические, риторические ресурсы
самопонимания, включая полученные от прошлого. «Антиамериканизм» - не
столько ответ на те или иные шаги со стороны США, сколько
хроническая болезнь самих интеллектуалов и в Европе, и в Америке,
внутренний конфликт их ролевого самоопределения, следствие
отчуждения от ведущих, наиболее модерных и выступающих локомотивами
модернизации институтов собственного общества.
Факт внешних воздействий на национальные элиты - ни со
стороны США, ни со стороны СССР - при этом нисколько не
исключается. Но принципиальным обстоятельством является то, что отношение
тех или иных культурных элит, вырабатывающих интегра-
тивные символы и образцы, к Америке (включая их «анти- соответствующий материал
американизм») задано, опосредовано отношением к мае- см • напР в Superstore 1975;
,» *> Cultural Transmissions 1993;
совой культуре", иначе говоря - проблемами их Hollywoo<J „ Euf0pe 1994
самоопределения в качестве публичных интеллектуалов у Noweii-smnh, r>cc. 199s
себя в стране, борьбой за более широкое общественное влияние и
культурный авторитет. Если же говорить о собственно политических
элитах, задающих ценностные и целевые ориентиры социума, то для них
решающую роль, вообще говоря, должны были бы играть
представления о демократии и гражданском обществе. Именно в рамках и в форме
подобных представлений фиксируется для современных развитых
стран уровень самостоятельности (либо, напротив,
несамостоятельности) той или иной группы претендентов на власть, их компетентность,
зрелость, заинтересованность в партнерах, обоснованность (либо
необоснованность) их притязаний на выдвижение приоритетов и
ориентиров общества, на управление его подсистемами.
Запад, граница, особый путь
Символика «Другого» в политической мифологии
современной России
ПО МНеНИЮ 34% РОССИЯН (аВГуСТОВСКИЙ ОПрОС ВЦИОМ Опубликовано: Мониторинг
20оо года. N=1574). большинство жителей России «уважи- ^^TrZ^a.
тельно» относятся к странам Запада; по оценке еще 35% ~ иия статья незначительно
В ЭТОМ ОТНОШенИИ Нет НИКаКИХ «ОСОбыХ ЧУВСТВ», ОНО НеЙТ- Дополнена, в том числе указа-
_ миями на более новые публи-
рально. Такие чувства, как «страх» или «презрение» к за- кации по проблеме.
падному миру, большинству россиян, по мнению респон- i
дентов, абсолютно не свойственны, и лишь для 9% ^Г-Т*^0"!^*
" • #-*- ^ российского внвшнеполити-
опрошенных отношение россиян к Западу сегодня окраше- меского курса вопрос о взаи-
НО «ТреВОГОЙ» A1% ЗатруДНИЛИСЬ С ОТВеТОМ). НапрОТИВ, моотношеииях России и За-
_ пада рассматривался в
люди на Западе, по мнению тех же респондентов, куда реже ^^ Бочарова. Ким гооо
ОТНОСЯТСЯ К РОССИИ СПОКОЙНО (такое ОТНОШеНИе ОТМеТИЛИ Меня злесь будет интересо-
только i9% наших опрошенных). Запад, по оценкам росси- ^^^^^"
ЯН, ОТНОСИТСЯ К РОССИИ С ЯрКО ВЫражеННЫМИ чувствами, И значение в структуре коллек-
среди этих эмоций для 12% опрошенных в России преобла- тивной идентификации рос-
А. сийских респондентов
дает «тревога», для 21% - «презрение», но сильнее всего
здесь элемент «сочувствия» (на него указывают 23% опрошенных).
Лишь для 8% опрошенных люди Запада отвечают россиянам
«уважением». Итак, «мы», по нашему мнению, «их» уважаем и относимся к ним
в целом спокойно, «они» же из-за «нас» переживают, по мнению
многих - презирают, опасаются и уж точно нас «не уважают».
При этом люди в зарубежных странах, по мнению россиян,
вообще заметно чаще интересуются происходящим в России, нежели
россияне (и особенно сам респондент) - происходящим за рубежом. По
данным апрельского опроса ВЦИОМ в 2000 году (N=1580), соотношение
интересующихся и неинтересующихся выглядит в этих случаях
следующим образом: 48:36 (люди Запада интересуются/не интересуются
Россией), 40:44 (в России интересуются/не интересуются
происходящим на Западе) и yj:6\ (сам респондент интересуется/не интересуется
происходящим на Западе). И в первом и во втором из приведенных
случаев налицо ощутимая асимметрия оценок себя и другого. Психолог
усмотрел бы в этом расхождении перспектив явный эмоциональный
«перенос». Какие вытесненные, замещенные, скрытые от самого
респондента проблемы видятся за этим социологу?1
От эйфорических надежд к комплексу преследования
Для общественного мнения и средств массовой коммуникации в России
на рубеже i98o-i99°"x годов действительно была характерна весьма
высокая оценка западного общества (на примере прежде всего Японии
и США), его экономики и политических установлений, образа жизни
в целом. Контражуром для нее служила быстро распространившаяся
в конце 1980-х крайне негативная оценка экономических и
политических институций СССР, всего советского опыта (в 1989 году ее
поддерживали порядка 40% опрошенных, чуть больше затруднялись с ответом;
.N«985
30
4
33
31
7
1
32
1992. N«961
24
4
28
25
7
2
45
см.: Есть мнение 1990:284). В конце I991 гоДа 6o% из 6585 опрошенных
оценили западный образ жизни положительно (п% - отрицательно,
28% затруднились с ответом; см.: Есть мнение: 95~99)« Эта тенденция
ощущалась еще в 1992 году, хотя показатели позитивных ориентации на
страны Запада уже начали снижаться и, напротив, стала быстро расти
доля затрудняющихся с ответом на подобные вопросы:
Таблица 1. На какма страны нужно пражда вето ориентироваться России
при выбора пути развития? (в % к общему числу опрошенных при каждом замере:
респонденты могли выбрать несколько ответов)
Страны Западной Европы
Страны Восточной Европы
США
Япония
Южная Корея
Страны ислама
Затрудняюсь ответить
К1994»а особенно - к 1995 Г°ДУ композиция оценок россиянами
«западного» и «своего» резко изменилась. На это повлияли многие
факторы: последствия гайдаровских реформ (резкий рост цен.
девальвация сбережений, начало социальной дифференциации, непонятной
и нестерпимой для уравнительного сознания подавляющего
большинства), резкий разрыв президента с ключевыми фигурами
реформаторов, а тем самым — с поддерживающими их наиболее активными,
квалифицированными, успешными слоями общества, идейное разложение
массовой интеллигенции и ее уход с политической и социальной
авансцены, наконец, растущая изоляция России в мировом общественном
мнении (в связи с жесткой ельцинской тактикой подавления
октябрьского путча 1993 г°Да и растущей «неуправляемостью» первого лица
России, началом чеченской войны, значительно усилившимися
позициями силовиков в руководстве странойJ. Действуя по-
См сводные данные мождуиа- Р°знь. НО реЗОНИруЯ Друг другу. ЭТИ И Другие ПрОЦвССЫ
родного исследования (весна дали среди прочего парадоксальный результат. Преобла-
1Гс5тРа^ГрТсГиИк^аоЛеНИЯ Даюи1ая часть населения России, вопреки хорошо разыг-
сша. Японии и германии Рос ранной панике коммунистической пропаганды и масском-
сия 1995 6 муникативным штампам относительно «раскола» страны,
но вместе с той же. как будто бы не вызывавшей у него
доверия властью, с потерявшей социальный статус и монопольный
культурный авторитет интеллигенцией, даже, как ни странно это на первый
взгляд, с набравшей собственную силу региональной властью (при
заметном ослаблении федерального центра) явно усилила ориентации на
символы национального целого, державного престижа, окрашенного
в ностальгически-радужные тона советского прошлого.
Воплощением уравнительных социальных идеалов патерналист-
ски ориентированного большинства стала — по контрасту с еще совсем
недавними, но уже негативно переоцененными временами Горбачева
и Ельцина — «эпоха Брежнева». Негативная переоценка обоих
реформаторов в руководстве СССР, а затем Россией шла параллельно с такой
же - по направленности и темпам - переоценкой «Запада*: и за тем,
и за другим стояло массовое разочарование во вчерашней массовой же
эйфории. Самобичевание конца 8о-х годов трансформировалось в
самонаказание 1993" 1995 годов, а его переложили на символические
2
1994, N*
27
19
25
14
15
1700
1995. N=1989
35
20
14
8
23
фигуры ближайших «виновников*; соответственно на горбачевско-
ельцинское, еще совсем недавнее время россияне перенесли и свою
прежнюю нищету, униженность и бесправие десятилетий советской
жизни. Вот как год за годом менялись российские оценки Запада в его
отношении к России (см. табл. 2 и з).
Таблица 2. Согласны ли Вы с там, что Запад пытаотоя прмаостм Россию
к обнищанию и распаду? (в % к общему числу опрошенных в каждом замере)
Полностью согласен
Скорее согласен
Скорее не согласен
Целиком не согласен
Затрудняюсь ответить
В сентябре 1996 года (N=2430) уже 20% опрошенных ответили,
что их соотечественникам стоит ориентироваться сегодня на советский
образ жизни, 47 ~ что на «традиционный русский» и лишь п% — на
западный B2% затруднились с ответом). В следующем, 1997 ГОДУ из
i6oo россиян, отвечавших на вопрос о том, кем по отношению к России
выступают сегодня крупнейшие западные страны (США, Германия,
Великобритания, Япония и другие), 28% назвали их «партнерами России,
имеющими с ней общие интересы», а 51% — «противниками России,
которые стремятся решать свои проблемы за ее счет и при удобном
случае наносят ущерб ее интересам» B1% затруднились с ответом). За
вторую половину 90-х ко многим россиянам как бы вернулось прежнее,
казалось, во многом забытое чувство «осажденной крепости».
Таблица Э. Вы согласны, что Россия всегда вызывала у других государств
враждобиыо чувства» что иам и согодив никто но жолаот добра?
(в % к опрошенным при каждом замере)
Совершенно согласен
Скорее согласен
Скорее не согласен
Целиком не согласен
Затрудняюсь ответить
«Страх влияния»3
Если взять несколько иную, внегосударственную и внеполи- з
ТИЧеСКуЮ ПЛОСКОСТЬ СаМОИДеНТИфикаЦИИ, ТО ЭТО укреПЛЯЮ- Название нашумевшей в свое
_ время книги американского
щееся в массе недоверие к Западу выразилось у россиян в филолога Гарольда Блума
своеобразном чувстве собственной «ненадежности*. Речь (Anxiety of influence, 1973).
идет о довольно непростом механизме проективной
самоидентификации и символического дистанцирования — сознании своей
заранее предугадываемой «слабости», недоверчиво отгоняемой от себя
мысли о своей уязвимости, «подверженности», медиумической
податливости по отношению к «отрицательному воздействию» Запада, даже к
самой возможности такого влияния, к простой мысли о нем (см. табл. 4).
Разберем эту конструкцию немного подробней, она -
принципиальная и во многих отношениях несущая для всей антропологии
советского и постсоветского человека (характерна стабильность в распреде-
1994. N-:
18
24
26
12
20
2957
2000. N«1580
28
38
21
6
7
лении оценок, представленных в табл. 4). Сознание своей
несамостоятельности, производности собственных определений от обобщенного,
«главного» символического партнера вызывает у респондентов
недовольство и раздражение. Фрустрация и ресантимент — функцио- наль-
ные следствия неразвитости в обществе самих структур воображаемого
партнерства. Иначе говоря, они укоренены в символическом
производстве его интеллектуальных «элит», в совокупных культурных ресурсах
данного общества, предопределяющих характерный дефицит
референтных инстанций, бедность социальных связей и социального
воображения (ср.: Гудков 1998). Эти негативные чувства тем острее, чем менее
они доступны рационализации и чем меньше респондент хотел бы
считать ответственным за них самого себя. Напротив, он разгружает себя от
подобной ответственности, перенося вину за свое самочувствие на того
же партнера (или замещающие его фигуры) и как бы наказывая этим
виновника за собственную от него зависимость - «под- линную* или
«выдуманную», в данном случае неважно, поскольку речь идет о структурах
сознания и их «внутренней» работе. Социальное партнерство для
носителей подобного менталитета возможно и понятно лишь как акт
символической солидарности «одинаково зависимых» (в типовой ситуации
и по парадигматической модели «ты меня уважаешь?»). Все формы
действия и типы обосновывающих их инстанций, выходящие за
пределы подобной символической интеграции в обделенности («равенства
в рабстве», по выражению Токвиля), воспринимаются ис-
4 ключительно в негативном залоге — как обременительные,
T^Z^Z^eu a «ДРУГ°Й>. обобщенный партнер заранее и заведомо ощу-
сборнике щается как нежелательный4.
Таблица 4. Согласны ли Вы с там, что западная культура
оказывает отрицательно* алиями* на положанио дал а России?
(в % к общему числу опрошенных в каждом замере)
Полностью согласен
Скорее согласен
Скорее не согласен
Целиком не согласен
Затрудняюсь ответить
1996
N=1700
24
24
24
12
16
1997
N«1693
31
22
22
13
12
1998
N=1600
36
25
22
11
6
1999
N*1708
29
22
23
13
13
2002
N=1600
39
28
22
6
5
5
точнее, конечно, видеть в этих Характерно, что соответствующими эпидемическими свой-
недовольстве и зависимости
разные проекции одной проб- ствами наделяется, например, пресловутое «окно в мир>, те-
лемы - социальной неполно- левидение. Россияне весьма вовлечены в телесмотрение: по
w^w^Z^L- Данным сравнительного исследования i997 года «Потреби-
ной жизни, что выражается тели», они явно опережали жителей США, бывших стран
здесь в его зрительской пас- «восточного блока» (Польша, Чехия, Венгрия) и бывшей же
сивности. Техническая воз- ^ _ _ ._, *
можность переключать каналы республики Советского Союза (Казахстан) по доле смотря-
при крайне слабом их отлили щИх телевизор «часто и очень часто» и по удельному весу
^wo^^Z? желающих смотреть (особенно эстрадные концерты, юмо-
мента выбора мало что меняет ристические шоу, зарубежные сериалы и советские фильмы
и. несколько смягчая для реии прошлых лет) «еще больше». Вместе с тем к телевидению
пиента чувство привязанности г
к экрану, скорее служит сим- У россиян имелось немало претензии: очень многим оно
волическим условием, фильт- <Не нравилось», большинство «раздражало», как информа-
к^1 иЗ^даТс^те^^ ЦИОННОМу ИСТОЧНИКУ ему ПОЧТИ Не ДОВерЯЛИ. При ЭТОМ
Немассовых коммуникаций довольство телевидением вместе с зависимостью от него5
среди прочего канализировалось в уверенность преобладающей части
россиян, что сегодняшнее телевидение «целенаправленно разрушает
русские традиции, насаждает чуждые народу западные идеалы». В июле
1996 года (N=2404) эту оценку, элементарную рационализирующую
реакцию, разделяли 51% опрошенных, не согласились с ней 33% (*6%
затруднились с ответом).
«Человеческий материал*: чувство непринадлежности к общему
и растущая незаинтересованность в «Другом»
На материалах международного сравнительного исследования более
чем в 40 странах уже приходилось отмечать весьма низкий уровень
заинтересованности россиян абсолютным большинством тем и проблем,
которые в той или иной, но всегда значительной мере волнуют людей
в крупнейших странах мира. Единственным исключением тогда
оказалось все относящееся к необычайным явлениям и сверхъестественным
целительным способностям. Парапсихология, НЛО, равно как магия,
сглаз, астрология и хиромантия, вызывали у россиян интерес гораздо
больший, чем в развитых странах мира, и сближавший ее
со странами, например. Латинской Америки6. 6
По данным более позднего опроса A999 год, См я*6""' 3УРабишвипи
v „ г \ sss 1996. Там же отмечался и рас-
N=3007). ИНТереС К «бОЛЬШОМу» МИру В ТОМ, ЧТО КасаеТСЯ ^^ ностальгический инте-
разнообразия культур, истории цивилизаций, оказался р«с россиян к советским
несколько выше (что понятно, поскольку опрашивалось t^^Z^JLe-
только городское население), но в общем он оказался ского- периода
вполне скромным. Культура вне специальных помет
«классического» и «державного» для среднего россиянина не
существует: она непонятна и невыразительна. Некоторый рост подобного
интереса к культурному многообразию мира наблюдается, естественно,
в группах с высшим образованием среди жителей Москвы, но в целом
доминирующая установка дифференцируется по группам весьма слабо:
Таблица 5. В какой мара лично Вас иитараеуат история различных стран,
культура разных народов?
(в % к числу опрошенных по данной социально-демографической группы)
Скорее интересует Скорее не интересует
В целом 50 46
До 24 лет 49 49
25-39 лет 53 43
40-54 лет 53 43
55 лет и старше 45 52
Высшее 65 30
Среднее 50 46
Ниже среднего 37 62
Москва 58 38
Большой город 51 46
Малый город 45 51
Нарастающая во второй половине 90-х годов автаркия
самоопределения сопровождается ясным для двух третей россиян сознанием, что
за годы советской власти изменилась сама «природа* российского
человека, он теперь не просто непохож на «западного*, но эти
перемены уже необратимы и образец недостижим («чувство опоздавших*).
Согласны
68
62
66
70
70
66
70
66
68
68
68
Не согласны
21
29
23
20
16
30
22
17
23
21
18
По данным опроса гооо года (N=1580), подобная ценностная
установка (напомню, что это как бы экспертное суждение об окружающих
других, а не о самом себе, т.е. выражение общепринятой нормы
оценки) тоже весьма слабо дифференцируется по
социально-демографическим группам. Некоторое, не слишком значительное смягчение
такого «аутизма» наблюдается лишь у самых молодых и наиболее
образованных респондентов:
Таблица в. В какой мара Вы согласны со сладующмм суждением:
за 75 лат советской власти наши люди стали другими,
нам а странах Запада, и этого ужа иа изменить?
(в % к числу опрошенных по данной социально-демографической группе)
В целом
1&-24лет
25-39 лет
40-54 лет
55 лет и старше
Высшее
Среднее
Ниже среднего
Большой город
Малый город
Село
«Русский путь»
Характерно, что уже к 1994 Г°ДУ в массовом сознании и коллективном
словоупотреблении, в агрессивно-защитной риторике отечественных
массмедиа укореняется возвращенный слоган «особого пути» России,
через неотрадиционалистов 1960-1980-х годов восходящий к
российским евразийцам, почвенникам и, наконец, славянофилам XIX века.
Больше того, доля придерживающихся подобной оценки
перспектив развития России к этому времени достигает уровня, на котором
удерживается позднее вплоть до нынешнего дня:
Таблица 7. С каким из двух приведенных нижа высказываний
о путах развития России Вы в большой степени согласны?
(в % к числу опрошенным в каждом замере)
1994. N=2959 чел 1995. N=2983 чел
России следует идти путем других развитых стран,
осваивая опыт и достижения западной цивилизации 22 19
Исходя из истории и географии России,
лежащей на стыке Европы и Азии, ей нужно идти
особым российским путем 52 59
Затрудняюсь ответить 25 22
Напомню, что в конце 8о-х годов на «особый путь» и
«собственные достижения» ссылались не более ю% опрошенных. Сравним
тогдашний расклад данных с композицией оценок, полученных в
последнем году уходящего столетия (табл. 8).
Позднее, на протяжении всей второй половины 90-х годов, по
данным исследований ВЦИОМ, порядка четверти взрослого населения
России устойчиво «относили себя к европейцам» (чаще других это
делали россияне моложе 24-х лет, с высшим образованием, жители
Москвы и Петербурга). Вдвое большую группу E5-570/о) столь же
устойчиво составляли те, кто по их уверениям «никогда не ощущали
своей принадлежности к истории и культуре Европы» (остальные
затруднялись с ответом). При этом ни крупнейшие страны Запада, ни
промышленно развитые страны Востока (Япония, тихоокеанские
«тигры*), не говоря уж об исламских государствах, не выступали для
абсолютного большинства россиян привлекательным образцом
развития. Поддержку этим моделям высказывали в лучшем случае от одной
пятой до одной четверти россиян, тогда как до трех пятых наших
соотечественников в 90-х годах считали, что у России — «свой, особый
путь». Так, отвечая на вопрос о том. на чей опыт следовало бы
ориентироваться России при продолжении реформ (гооо год, N=1595)» 30/о из"
брали в качестве ориентира Южную Корею и других восточных
«тигров», 7 ~ коммунистический Китай, 14 - США и страны Западной
Европы, а 6з% согласились с тем, что нужно «не подражать чужим
образцам, а глубже изучать исторический опыт России, следовать ее
традициям и особенностям»; 13% затруднились с ответом (ср. эти данные
с цифрами, приведенными в табл. i).
Таблица •. С каким из приаодоииык иижа высказываний
о пути к развития России Вы бы скора* согласились?
(в % к числу опрошенных в каждом замере)
Россия отстала от большинства передовых стран
Россия всегда была в числе первых и не уступит этой роли
Россия развивается по своему, особому пути
Затрудняюсь ответить
Вероятно, некоторые характеристики этого «пути» в
можно отчасти представить, опираясь на косвенные данные Q"*** -Советский Белове*-.
., w ^ ©формулировки -подсказок -
Об ЭКОНОМИЧеСКОИ И ПОЛИТИЧеСКОИ МОДелИ Общества, Пред- условно приравнены к форму-
ПОЧИТаеМОЙ боЛЬШИНСТВОМ РОССИЯН (СМ. Табл. 9 И Ю). лировкамопроса 2000года
Таблица 9. Какая экономическая сметой* кажется Вам болоо правильной?
(в % к числу опрошенных в каждом замере: 1 — основанная на государственном планировании
и распределении; 2 — основанная на мастной собственности и рыночных отношениях;
3 — затрудняюсь ответить)
1997 1997 1997 1998 1998 1998 1999 1999 1999 2000
N=2406 N«1600 N-1593 N«1714 N=1600 N=1600 N=1581 N»1600 N»1600 N=1580
1 37 39 43 50 45 47 48 48 51 52
2 2836 40 3435 32 34343433
3 35 25 17 16 20 21 17 18 15 15
Как видим, год за годом растет привлекательность советской цент-
рализованно-дефицитарной, планово-распределительной модели. Доля
симпатизирующих, по их словам, рыночной экономике составляет
примерно треть опрошенных. Суммарные предпочтения в области
политического устройства (речь конечно же идет о неких предельно
обобщенных популярных имиджах политических систем, транслируемых через
массмедиа) более устойчивы: здесь советская модель доперестроечного
типа явно преобладает. Можно сказать и по-другому: перемен в
политике россияне ждут и хотят еще меньше, чем в экономике, поскольку
в большинстве своем ничего позитивного с ними не связывают.
1989е
72
2
11
14
2000
50
10
34
6
Таблица 10. Какая политическая система Вам кажется лучшей?
(в % к числу опрошенных в каждом замере)
Советская, которая была у нас до 90-х годов
Нынешняя
Демократия по образцу западных стран
Другая
Затрудняюсь ответить
1997
N=1600
45
9
26
7
13
1998
N=1600
43
5
32
7
13
2000
N=1600
45
13
29
4
8
2000
N=1580
42
11
26
4
17
Еще более показательную, хотя и косвенную, характеристику
этого воображаемого «пути» дает, возможно, ответ на вопрос о самой
способности россиян самостоятельно двигаться по подобным маршрутам:
Таблица 11. С каким из приводимых нижа утверждений Вы скорее согласны?
(в % к числу опрошенных в каждом замере)
1989
N=1250
26
1994
N=2959
35
1995
N=2983
34
1996
N=2430
37
Нашему народу постоянно нужна -сильная рука»
Бывают ситуации, когда власть в стране
надо сосредоточить в одних руках 16 23 27 31
Нельзя допускать, чтобы власть в стране
сосредоточилась в руках одного человека 45 23 24 18
Затрудняюсь ответить 13 18 15 13
При этом между тягой к «сильной руке» и предпочтением
«особого пути» есть хотя и не ярко выраженная, но явная положительная
связь. Напротив, противники железного порядка в среднем чаще
согласны с тем, что Россия явно отстала от большинства развитых
государств и ей следует выходить на общий путь развития западной
цивилизации:
Таблица 12. Русский путь под твердым руководством
(в % от числа соответственно сторонников и противников сильной руки;
приводятся лишь полярные позиции, без учета затруднившихся с ответом)
Твердые сторонники Твердые противники
сильной руки сильной руки
Россия отстала от большинства передовых
стран мира 50 61
Россия идет по особому пути,
и ее нельзя сравнивать с другими странами 36 27
Россия должна идти по общему пути
европейской цивилизации 13 21
Россия должна идти по своему, особому пути 65 60
Вместе с тем из таблицы видно, что аналитически разведенные
нами идейные позиции не соотносятся с разными, «принципиально
непримиримыми» группами, а характеризуют два относительно разных,
но сопряженных плана оценок, которые различаются лишь до
известной степени и, вероятно, в известной зависимости от формулировки
вопроса, акцентирующей ту или иную систему референций респондента
(близость ответов в последней строке показывает это с наибольшей
ясностью). Видимо, поэтому в умах россиян, как в мечтах гоголевской
героини о женихе, чаще всего соединяются самые разные предпочтения,
включая, казалось бы, вовсе не сочетаемые. Собственно проблема
реального и бесповоротного выбора - не только исторического, для
страны, но и индивидуального, для себя — при этом, как можно видеть,
чаще всего не встает, а мечтать на манер другого гоголевского героя,
Манилова, никому, понятно, не возбраняется.
Таблица 13. Хотели бы Вы жить а России так, как жиаут люди на Запада?
A999, N=1600; в % к общему числу опрошенных)
Да 48
Нет 34
Затруднились с ответом 18
Таблица 14. Какая идея относительно будущего России
из приведенных иижо наиболее привлекательна лично для Вас?
A999, №1600; в % к общему числу опрошенных;
респондент мог выбрать несколько ответов)
Россия должна быть государством русского народа 22
Россия должна быть многонациональным государством
равноправных народов 43
Россия должна вернуться к социалистическому строю 20
Россия должна возродиться как мощная военная держава
в границах бывшего СССР 37
Россия должна быть государством с рыночной экономикой,
демократическими свободами и гарантией прав человека 46
Как видим, об «особом пути» России эмпирическому социологу
удается узнать довольно мало содержательного. Причем для
преобладающей части опрошенных этот путь, если основываться на
приведенных выше данных, представляется исключительно в категориях
повторения уже пройденного и знакомого. И то и другое обстоятельство
важно и требует истолкования. Представляется, что значение
категории «путь» для данного случая лежит в плоскости не эмпирического,
а символического. Эта категория — один из элементов в конструкции
современного мифа российской исключительности.
О современных мифах
Миф в доисторической архаике, в традиционных обществах - это
ритуальное исполнение акта начала времен, изображение изначальной
«полноты», а позднее — повествование об этом. Поэтому всякий миф
приобщает к первозданному целому, как бы возвращая к «истокам»
и сплачивая участников этого коллективного переживания. Этому
соответствуют предельно высокий ранг героев мифа и особый,
чрезвычайный характер ключевых событий, образующих структуру
мифологического повествования и происходящих «вначале», а потому
«везде и всегда». Подобные принципиальные характеристики,
которые генетически восходят к архаике и проходят впоследствии
интеллектуальную обработку в идеологии, искусстве, социальных
философиях, миф сохраняет и впоследствии, уже в посттрадиционную эпоху
(см.: Baczko 1984; Political mythology 1988; Citron 1989; Girardet 1990;
Хюбнерт99б).
Вообще говоря, периоды наиболее активного порождения,
«выброса» коллективных мифов в постархаические времена всякий раз
характерны для фаз распада единого образа мира, казавшегося
устойчивым и вечным. Таков постклассический, эллинистический Рим
с христианством, митраизмом и гностическими сектами. Таков
вслед за Средневековьем и схоластикой Ренессанс с его
герметическими фантазиями, оккультизмом, астрологией, алхимией. Такова,
вслед за систематикой Просвещения, романтическая эпоха с ее све-
денборгианством, месмеризмом и френологией. Таков, теперь уже
после позитивистской систематики, «конец века» с его богоиска-
тельскими мифами (теософией, «паломничеством в страну Востока»
и проч.), а параллельно — фрейдизмом, юнгианством,
нарождающимся нацистским мифом.
Значение мифа для современной эпохи (начиная, условно говоря,
с темы «гибели богов» у Вагнера и Ницше, довершающих и
разрушающих здесь идейное наследие немецких романтиков), в том числе
для социально-философской мысли XX века от Сореля и Тарда через
Дюркгейма, Ортегу и Хейзингу, фрейдистов и Франкфуртскую школу
до К. Хюбнера и др., определяется двумя моментами, задающими
социальный масштаб этой проблематики для всего столетия. Это, с одной
стороны, соединение тематики мифа с проблемой социальной «массы».
С другой — сочленение его с проблематикой технического
(«планирующего») разума, технической утопии, «всевластия» техники. Речь идет
о мобилизационной силе социальных мифов («идей, овладевающих ы
массами», или «утопий, которые сбываются»). Рядом с «мифом» в со- *
циальных философиях XX века встают, больше того — с ним срастают- £
ся «масса» («средний человек», «культ посредственности» — по Ортеге,
«грядущий хам» — по Мережковскому, набоковские «пошляки», цвета- ;
евские «читатели газет») и «машина» («техника»). На скрещении этих *
проблемных линий, кстати говоря, рождается в ее социокультурной *
обусловленности сама проблематика «массовых коммуникаций»,
включая идеи «технического манипулирования», маклюэновской «все- °
мирной электронной деревни» и проч. »
Вообще говоря, те или иные целостные образы коллективного *
«я», которые соотносятся с недостижимым, вневременным началом ^
(как и неотвратимым, вневременным же концом, будь то Страшный ?
суд. угроза атомной войны или даже «не взрыв, но хнык» Элиота),
присутствуют в сознании людей, в массовом обиходе и политической
практике всех эпох и культур Нового времени, конституируя для них
уровень высших, предельных санкций. Важно, в какие структуры, какими
группами и для каких задач эти архаические или традиционные
элементы берутся в работу, какую смысловую огранку при этом проходят
и какую социальную роль в данное время играют, каков их удельный
вес среди других по типу коллективных и индивидуальных
представлений. В частности, какие смысловые, культурные «этажи» надстроены,
условно говоря, «над» ними.
В истоке, традиции, прошлом миф — это цельная картина или
развитое целостное учение, имеющие космологические претензии на
объяснение всего, со своей системой верований, символикой
коллективной принадлежности и инициации, набором ритуалов. В
современную эпоху мы, видимо, имеем дело с принципиально другим — с
семантически переосмысленными и функционально
трансформированными значениями «целого» и «изначального». Чем ближе к нам по
времени, тем больше мифы выступают в роли символических связок
для разнородных верований: переходов и спаек при их соединении,
шифров для складывающихся при этом семантических комплексов з©9
(это значения значений, значения второго порядка). Они целостны
в том смысле, что обозначают целостность, отсылают к ней. К тому же
они персонифицированы, т.е. репрезентируют группы, социальные
силы, целые общества как своего рода «живые существа». Причем
существа разной природы: животной, механической, человеческой (как
в метафорах общества, в образах которых «мифы» чаще всего и
являются; это альтернативные, еще или уже не признанные, вытесненные
метафоры социального целого, которые конкурируют с победившими,
господствующими).
Выступая компонентами ориентации, самообоснования и
самоистолкования, мифы являются ценностной рамкой, связывающей
различные, гетерогенные нормативные представления и оценки.
В этом смысле в мифе стоит выделять план «семантический» (образы,
фигуры, «сюжеты») и план «синтаксический», функция которого —
соединение разнородных представлений и придание им целостного
* характера, а тем самым - доведение их до уровня значимости, согла-
% сованной и осмысленной реальности. Иначе говоря, согласуя раз-
* личные нормативные представления и оценки, мифологические
s конструкции выступают рамкой осмысления, самим уровнем смысла
S для сегментарных семантических порождений, рудиментов традици-
" онного и привычного, новообразований и проч., которые теперь
с предстают аллегориями, экземплификациями действий различных
■ надчеловеческих или более чем человеческих сил и сущностей
s (их набор и образует новый мифологический пантеон). Тем самым
^ различные компоненты действия актора, актуальных для него
а «Других», их групп и слоев посредством смысловой обработки
с превращаются в символических героев и их жизненные сценарии.
* Можно поэтому говорить не только о содержательных функциях
^ мифов (символическое конституирование и поддержание рамок
3 идентификации и ориентации той или иной общности), но и об их
- «формальных» функциях — тотализации и стилизации значений,
< идей,верований.
£ Тогда политический миф выступает опосредующей символиче-
£ ской системой или уровнем символической редукции, которые дела-
* ют представимым (репрезентируемым, «видимым», знакомым) эле-
х менты, осколки, радикалы моделей ценностно- и целерационального
s политического поведения, иначе не опознаваемые и не усваиваемые
«рядовыми» членами большого сообщества, обществом как
«массой». Иначе говоря, подобный миф — это норма репрезентации
ценностей национальной символической консолидации (например, по
каналам массмедиа) либо норма значения, восприятия тех или иных
конкретных действий политиков и политических сил в перспективе
«всех», «всех как одного» - смысловая проекция этих действий на
уровень массовой политики, массовой политической культуры (см.:
Альтерматтгооо).
А это означает, что политические мифы суть продукты
массмедиа, точнее, той эпохи и той констелляции социальных сил. которая
вызывает к жизни и сами массмедиа, делая их функциональными,
работающими. У них общая социокультурная почва или среда -
постсословное, модернизирующееся или модернизированное общество
с его так или иначе «иубличной»политикой, «современными» комму-
зю никативными средствами, определенным «средним» уровнем массы
(образовательным, доходным, цивилизационным
8 и проч.) В зависимости от фазы и характера модерниза-
некоторые пункты проекта ис ции общества (особенностей и пропорций соединения
следования мифологических v
рамок коллективной идентифи- модерного и традиционного в нем) его идеологические
кации россиян были представ. группы будет производить либо акцентировать различ-
ГсГ^ХХТ ные МИФЫ- Для России это МИФ ° 1т>анице <или-в ином
Россия?- (сообщения ю ле- развороте, о Западе), о своем, «русском пути» (или «судь-
вады. Л Гудкова. Б Дубина) 5е РОССИИ») И ОСОбоМ, РУССКОМ, СОвеТСКОМ, Э ТвПврЬ -
Краткое изложение и некото- w /' *
рое уточнение их см.: Дубин РОССИЙСКОМ ЧвЛОВвКе (И КОррвЛЯТИВНОМ С НИМ Образе
19996 властителя и спасителя)8.
К типологии современного мифа
В принципе можно в первом приближении типологизировать
современные мифы по нескольким основаниям:
г» прежде всего по содержанию, составу и генезису
компонентов — от познавательно-мировоззренческих элементов и функций
до идеологических, властно-статусных (в конечном счете
политических и национальных). Среди них будут, например, собственное
социальные или цивилизационные мифы (скажем, у прерафаэлитов
с их новым средневековьем), мифы об иных мирах (земных или
космических, как исчезнувших, так и «будущих», с пришельцами,
«таинственными существами» и т.п.); неорелигиозные (богоискатель-
ские — теософские и антропософские; спиритизм; движения вокруг
и по поводу духовидцев Нового и Новейшего времени, начиная со
Сведенборга и Блейка; «старые» религии или практики в «новом»
мире - вроде каббалы, астрологии, оккультизма); национальные
(национально-культурные автопредставления, включая
локальные - миф фронтира в США, Наполеона во Франции и проч.); мифы
о других культурах (западный, прежде всего американский битни-
ческий, миф о дзен, тибетская мифология в эзотерических
художественных кружках и молодежной субкультуре; латиноамериканская
мифология в Европе; негритюд у Сартра и левой молодежи бо-х;
кельтская мифология, не без влияния Толкина; мусульманская,
в частности суфийская, в современной Европе); конспирологические
мифы (о всемирном заговоре, тайных силах); миф о
бессознательном (современный теософским мифам и обозначающий «конец
Просвещения», как герметический миф обозначал конец
схоластического, рационалистического Средневековья); миф машины,
технократический миф (у Юнгера, Мамфорда); «миф XX века»
А. Розенберга, его единомышленников и последователей; досуговые,
масскоммуникативные мифы (туристический, спортив-
9 ный\ медицинский - гигиенический, всеобщего здо-
См Ленк 1997. Подробнее ПОВЬЯ И Т.П.)*
см в статье-Спорт, культ г • •/•
и культура тела в современ- г» по социальному контексту, масштабу и использова-
ном обществе- в настоящем НИЮ —ОТ КруЖКОВ ДО наЦИОНаЛЬНО-ПОЛИТИЧеСКИХ ДВИ-
сбориике.
жении;
г» по характеру самоопределения и фунционального самопонимания
выдвигающих групп, соответственно консервативно идеологические
(ностальгические), миссионерски-утопические, мобилизационные,
защитно-компенсаторные и проч.
Русский миф
Запад в конструкции русского мифа не только не обозначает те или
иные страны в их социально-исторической конкретике, но даже,
может быть, вообще содержит в себе лишь минимальное, чисто апел-
лятивное указание на обобщенного партнера, «значимого другого».
Запад здесь — это фактически синоним пределов мира, границы
собственной идентичности, которая (граница), как ни парадоксально,
проведена «извне», поскольку Запад — отмеченная смысловая точка,
а Россия - феномен производный и представляемый лишь в
негативной форме, в категориях непринадлежности к Западу.
Сосредоточенность на границе, как и ностальгическая
сосредоточенность на прошлом в данном и подобных ему случаях,
символизирует усилие аутического самососредоточения,
самозамыкания. Но это лишь усилие, поскольку
содержательных значений, смысловых императивов
осмысленного действия, которые могли бы стать обобщенными
образцами, ни на границе, ни в глубинке (в том числе
в глубине прошлого) нет. Обнаруживаемые там значения
и фигуры снова отсылают к той же не-универсальности,
выступают еще одним тавтологическим обозначением
непринадлежности к общему10.
В этом функция и смысл компенсаторной
ностальгии по прошлому «великой державы» и «благополучию»
брежневской эпохи, по соответствующим героям и
символам из курса средней школы (это прежде всего
императоры - Петр I, полководцы - Суворов, Кутузов, Жуков,
поэты и ученые, воплощающие превосходство России -
Пушкин, Менделеев; Гагарин и Королев, чьи фигуры
символизируют «народ», «людей из народа», «глубинки»
в образе властителей космического пространстваI1. По
происхождению и функциональному приложению
русский миф и его составляющие (историческая «миссия»
страны, исключительная высота ее духовности и
культуры, особые качества российского — русского, советского
— человека, ни с какими другими не сравнимые тяготы
существования в прошлом и настоящем12) связаны не
с национально-культурным сообществом, а с
завоевательно-имперским целым России и затем СССР. Лишь
в силу дефицита других универсально-значимых
достижений страны, которыми можно было бы гордиться ее
гражданам (ими, например, могли быть политические
и судебные институты, достижения науки, передовые
технологии, уровень экономического развития и
социального обеспечения, авторитет и влияние на мировой
арене и др.13). — в сознании россиян укрепляется чувство
принадлежности к «органическому» национальному
целому («народу»). Равно как усиливаются и ксенофоби-
ческие настроения, то по адресу «этнических» чужаков
(прежде всего, чеченцев), то по отношению к
«традиционному» стратегическому противнику - США, особенно
в связи с событиями вокруг Югославии и Косова.
ю
Разными уровнями (планами)
ее семантики, которые в
эмпирическом исследовании
социолога или культуролога
требуют каждый раз особой
развертки и экспликации,
будут, например, апофатическая
непредставимостъ и несказан*
ность •изначального-,
допускающие репрезентацию лишь
в отрицательной либо
иносказательной форме; запрет на
уподобление другому
(императив -остаться собой-),
сознание своей непохожести,
неповторимости, уникальности и др.
11
См Дубин 19966. а также
статью «Конец века» в
настоящем сборнике.
12
В уже не раз цитировавшемся
опросе 2000 года (N=1580)
67% опрошенных указали, что
судьба русских -труднее, чем
у других народов-. Об этом
мотиве см.: Гудков 2004:83-120
13
По данным ряда
международных сравнительных
исследований, в которых участвовал
ВЦИОМ, показатели
приверженности россиян к
национальному целому (сознание
себя русским) велики,
гордость же их своей страной
очень низка. Исключение
здесь — гордость
отечественными спортом, искусством
и литературой, наконец, своим
прошлым, «историей- — ими
гордятся хотя бы больше
трети населения Вместе с тем по
доле населения, гордящегося
демократическими
институтами и политическим влиянием
своей страны, ее научными,
техническими и
экономическими достижениями,
системой социального обеспечения
и т п . Россия вместе со
странами социализма занимает
последние места в списке
более чем 40 обследованных
стран
Видимо, в целом роль данного мифологического комплекса и
русского пути как его элемента - служить механизмом психологической
защиты и компенсации. Реальным мобилизационным значением,
консолидирующей силой в политической и социальной жизни он, видимо,
никогда обладал, как не обладает и сейчас. Собственная функция этого
«пути» состоит в том, чтобы обозначать саму форму главенствующей
ценности российского самосознания - значения непринадлежности
к общему миру, исключительности, нерационализируемости,
недоступности ценностного ядра коллективного «я»/«мы» России и всех
воплощающих ее символов и фигур (прежде всего, как уже говорилось,
символов и фигур власти) для любых хоть сколько-нибудь
определенных и внятных формулировок.
Метафора «пути» и есть способ экспонирования этой ключевой,
доминантной ценности, как механизм «повторения» - символический
барьер, обеспечивающий ее реализацию, смысловое усвоение. В
высокое значимое «прошлое», в сферу «исторического» для наших условий
всегда попадает то, и только то, что повторяется, - иными словами, что
совпадает с конструкцией основного, неразрешимого в каком бы то ни
было практическом плане и потому мифологического конфликта:
неспособности сделать выбор, стать собой и раз навсегда извлечь урок из
сделанного, причем сделанного индивидом лично (а не просто
случившегося с ним, на него «свалившегося» и т.п.). Синдром повторения
(редукция к бывшему, знакомому и потому кажущемуся понятным, «дежа
вю») - ключевой механизм автоидентификации и самоутверждения
в эпигонской культуре. Среди прочего это еще и ценностный фильтр,
блокирующий значения нового и фигуры их потенциальных
носителей-конкурентов.
В таком случае «русский путь» и есть функциональная
конструкция истории как повторения, истории как мифологии, - конструкция
постоянного переноса, бесконечной отсрочки поступка, уже-еще-не-
действия, всегдашней промежуточности и переходности (либо
символизирующей их возрастной незрелости, подростковости. молодостиI4.
Подобный «путь» всегда «открыт». Он. можно сказать, вечен.
Сравни, впрочем. -Юность < > поскольку представляет собой ностальгическую проекцию
Она метафизический дар <...> ТОго же искомого целого, только развернутую во внеэмпи-
лредмазмачемие. Разве ты не
спышал о немецком становле- Риском, надвременном и внепространственном, чисто не-
нии. немецком странствии. гативном плане - своего рода априорную «пустую форму»,
о бесконечном пребывании засасывающую любые определения. При отсутствии в
в пути немецкой сущности? J r r J
немец <...> среди народов культуре сколько-нибудь артикулированного уровня пре-
вечный студент, вечный иска дельных ценностей и идеальных значений, при дефиците
тель- (Манн 1960а 154-155)
можно предположить, что по- содержательного, осмысленного отношения к конечности
добные формулировки — человеческого существования, к смерти подобная сверхзна-
вполне стереотипная характе- чимая КОНСТРУКЦИЯ Занимает меСТО ИЛИ Симулирует фуНК-
ристика определенной фазы rj i V
запоздалой модернизации. ЦИЮ «ЗапреДвЛЬНОГО» (СВЯЗЬ ПОДОбнЫХ «фаНТОМНЫХ бо-
и без труда подобрать им па- лей» с другими антропологическими характеристиками
раллели. например, в испан- « « *
ской или польской, венгерской российского человека, включая правовой нигилизм и быто-
или аргентинской культуре. вую агрессивность, — отдельнэя проблемз).
где группы и кружки носите- gce эт0 делает фигуру «пути» ведущим либо венчаю-
лей соответствующих идео- х Jrj ' „ ,
логом тоже будут описывать шим элементом в структуре национальной мифологии.
себя в категориях -нового- Подобная ценностная идея (идеологическзя форма) со
в ^^cZp^eZ^ всем ее суггестивным потенциалом входит в базовый
-поколение- сюжет национальной словесности и русского искусства
14
последних полутора веков. Именно она предопределяет характеры
основных героев и героинь, расстановку фигур спасителей и искусителей,
врагов и помощников, развитие и оценку узловых ситуаций
ходы и тупики. На отработке данного сюжетного узла
формируется отечественная литературная классика («русский
роман», по исходной формулировке Мельхиора де Во-
гюэ13), полумифологические представления об истории
русской культуры - ее «золотом» и «серебряном» веке,
основных вехах, иерархии первых и вторых литературных
«рядов». А дальше уже сама классика и представляющие ее
избранники ретроспективно включаются в
мифологизированный пантеон. В частности, в рамках описываемого
мифологического комплекса совершенно исключительно
символическое значение Пушкина - сверхавторитетной
фигуры родоначальника (см.: Дубин 1999г)«
Как уже говорилось, «пусковой механизм» всей
обозначенной связки идей и символов — представление о
«Западе». Таков один из механизмов негативного, внешнего
побуждения/принуждения русского, российского, советского
человека и коллективного целого («народа») к действию,
наряду с чрезвычайными мерами власти различных
уровней (аврал, нагоняй, взбучка). Собственно «внутренняя»
мотивация к действию, императивы действия для такого
менталитета чаще всего представляют собой регрессию
к исторически «предшествующим», домодерным
разновидностям поведения. Это либо традиционные формы и нормы
коллективного существования (вроде простых «семейных
отношений» и «честного труда» крестьянского или фаб-
рично-мастерового, раннеиндустриального типа в
условиях лагеря, шарашки, в позитивном плане описанных,
например, в солженицынском «Одном дне Ивана Денисовича»
и, напротив, крайне негативно представленных в
«Колымских рассказах» Шаламова), либо чисто аффективный
выплеск, опять-таки содержащий в себе, как правило, негативный заряд,
отторжение и принижение «Другого» (опять-таки, с нерационализируе-
мой мотивацией типа «авось», «а слабо тебе!», «да пропадите вы все»).
Структура основного мифа двоична. Внутри него задана особая
смысловая граница, отделяющая «нас» от «них» (в ряде исторических
ситуаций для некоторых групп роль этого разделительного барьера
играет граница между Европой и Азией, отсюда вполне локальные,
узкокружковые и маргинальные по реальной значимости для общества
идеи евразийства, скифства, туранского наследия). При этом наличие
модального барьера дает возможности двойного прочтения
окружающего и истории (двойного кода оценки и истолкования событий
и действующих лиц), так что активизироваться может то одна, то
другая позиция и соответствующая ей перспектива.
Наконец, именно действия «Запада» в их мифологическом
преломлении оправдывают существование всех политических, военных,
идеологических институтов по поддержанию границ российской
державы, обеспечению ее безопасности16. Тут, в частности, возникает
и характерная апелляция к промежуточному положению страны
между Западом и Востоком17. Впрочем, образ Востока в подобной гео-
[, сюжетные
15
Vogue 1886. С этим сборником
эссе перекликалась книга его
новелл -Русские сердца-
A893).
16
Значения, лежащие в основе
деятельности этих институтов,
поддерживаются,
естественно, гораздо более широким
социальным контекстом См.
Советский простой человек
1993. 106-117; Заплер 1999.
17
-На протяжении всей нашей
истории мы. немцы,
находились между Западом и
Востоком-. — пишет Альфред Вебер
в 1921 году (статья -Германия
и Восток-), а через пять лет
говорит о пребывании между
Востоком и Западом как
о -старом- и -роковом- для
Германии историческом
вопросе (Вебер 1999. 189. 155)
Видимо, болезненное и вместе
с тем миссионерское
сознание своей лимитрофноети
(постоянного пребывания на
границе — между Западом
и Востоком, между
-цивилизацией- и -варварством-) —
такой же устойчивый штамп
в идеологическом
самоопределении наций на стадии
запоздалой модернизации, как
и подчеркивание своей
молодости и -новизны-, о которых
шла речь выше.
политической мифологии — точно такая же двойственная структура,
как «Запад»: Восток, Азия (прежде всего Китай, в какой-то мере
Япония) предстают то враждебными России, поскольку она - часть
Европы, «великая страна», входит в «большую восьмерку»; то, напротив,
выступают воображаемым союзником России в ее экономическом,
политическом, цивилизационном противостоянии Западу — прежде
всего, США. В любом случае отмеченной позицией остается именно
«Запад». Образ «Востока» в таких уравнениях вторичен: он — производное
от соответствующих российских оценок «Запада» (см.: Гудков 1995)-
В этой своей двойственности современный миф (и русский миф
в частности) выступает механизмом консервации культуры и общества.
Парные образы себя и обобщенного «Другого» моделируют домодер-
ные, простые, замкнуто-иерархические и неравноправные
взаимоотношения, вообще говоря, характерные для традиционного, сословно-ста-
тусного или «закрытого» общества. А ценностный барьер, делящий
мир на «наш» и «их», позволяет переключать оценки и смысл действий
участников мифологического сюжета по собственному усмотрению,
при всех смысловых перипетиях сохраняя доминирующую позицию за
собой. «Другой» здесь не более чем превращенная фигура собственной
несамостоятельности и несостоятельности.
Такая замкнутая парная конструкция (а по подобной модели
конструируются идеологические пары типа «народ и власть»,
«интеллигенция и народ», «подлинные интеллигенты и образованщина») как бы
обосновывает сама себя. А потому несет в себе характеристики
предопределенности, неотвратимой собственной «логики». Она закрыта от
рационализации, в принципе непроверяема и в этом смысле герметична. В нее
можно быть только включенным (и тогда ты будешь причислен,
признан, почувствуешь себя «своим») или не допущенным (и тогда ты —
«чужак»). Всегдашняя проверка на «своих/чужих» - одна из
прагматических функций всякого мифа. Так же как «закрытость» — характерная
черта любых мифологических построений. Миф по самой своей
функции — отделять чужих и сплачивать своих — как бы обращает и замыкает
«внутрь», он, можно сказать, центростремителен. Он в принципе не
содержит высокообобщенных, предельно идеализированных символов
и значений, ориентирующих человека на универсальные ценности.
Эти последние, если говорить об их функциях и работе,
конституируют иные по своему принципу и устройству, сложные,
многоуровневые символические конструкции. В их основе лежат позитивные
образы «Другого», причем такой образ никогда не существует в
одиночестве, их обязательно несколько, и они не носят интегративного
характера. Иначе говоря, они связаны с действиями такого типа, которые
осуществляются за рамками первичных коллективов и аскриптивных
общностей — семьи (и «семьи»), рода, клана. Почему и требуют
разомкнутой и сложной, иными словами — принципиально динамичной
системы ориентации, в которую входят уровни долговременных
ориентиров, обобщенных норм, оперативных оценок.
И еще раз о границе
В принципе для социологии культуры семантика границы - и
связанной с ней периферии, провинции, «глуши», «степи», «пампы» — задана
символом или символами центра (т.е. наиболее важных,
основополагающих и систематически воспроизводимых значений данного
сообщества; см.: Левада i993:42~44). ~ соотнесена с ними и в этой
соотнесенности представляет условное целое. В данном, самом общем смысле,
генетически и исторически связанном, конечно, с наиболее
консервативными или даже архаическими пластами и значениями культуры,
граница понимается как граница коллективной идентичности,
отделяющая общее «мы» от столь же общего «они». Внесение же границы
в «центр» (самоопределение через границу, определение своего
общества, культуры, группы как пограничных) указывает на глубокую
проблематичность коллективной идентификации, символический раскол
или разрыв идентичности и представляет собой след
идентификационной травмы - исторической либо периодически
воспроизводящейся как своеобразный синдром13. 18
Подобный СИНДРОМ СВерхСОСреДОТОЧенНОСТИ На Гра- Ряд работ об историческом
^ значении границы для консо-
НИЦе - МОЖНО Сказать, «Невроза ГраНИЦЫ» ИЛИ, В более пидации национального цело-
социологичных терминах, «невроза идентификации», го появился в 1990* годах
с которым корреспондирует «невроз прошлого», - ха- м
рактерен для сознания образованных слоев в обществах так
называемой «поздней» или «запоздалой» модернизации - обычно среди них
называют Германию, Испанию, Италию, Россию, ряд стран
Восточной Европы, Латинскую Америку (хронология модернизационных
процессов в этих странах, понятно, во многом разная). Различная
конфигурация этих элитных и протоэлитных групп, их отношений
с основными подсистемами общества, различия в исторической
обстановке модернизационного старта и другие обстоятельства
определяют различия в том, как данный «комплекс» будет исторически
«разгружаться» и где будет проведена символическая граница (т.е.,
какие области и слои значений она будет со- и противопоставлять).
Скажем, для Германии это среди многого прочего развернется
в идею Lebensraum, для Испании - в проблематику империи
(колонии и метрополии), глубинной «интраистории» и поверхностной
официозной истории, «внутренней» границы и «двух Испании»
(не говоря уж о мусульманской и иудаистской составляющих
испанской культурной традиции, которых я сейчас не касаюсь; об этом
см.: Пограничные культуры 2001) и т.д. Сценарии подобной
символической разгрузки можно показать, например, на сюжетике и има-
жинарии национальных литератур — здесь открывается поле для
целого комплекса междисциплинарных разработок (см.: Frontiers 1991*
Di Meo 1998; Кушнер 1993)-
Советская ситуация i930-i95°"x и конца 1960-1980-х годов
(периодов кристаллизации социокультурной системы и начала ее эрозии,
разложения, распада) как бы наследует мифологию имперской миссии
и враждебного окружения, складывавшуюся в России 1870-1880-х
годов. Советская гуманитарная интеллигенция (в своей массе
представленная государственной бюрократией репродуктивных систем)
оттеснена от центров власти и самостоятельных решений, существуя
в «закрытом», крайне примитивном и нединамичном по своей
внутренней организации обществе, которое построено на централизованном
дефиците и распределении большинства важнейших ресурсов, включая
культурные (символические). Отношения с символическим центром
общества (властным «мы») и внешним окружением («ими». Западом)
принимают для интеллигенции особый вид и нагружаются особой
значимостью, составляя часть легенды о собственном высоком
предназначении (см.: Гусейнов 2ооо).
В коллективном сознании, коллективной мифологии, всеобщей
мифологии коллективного целого, разрабатываемой образованным
слоем, его ведущими группами, это, с одной стороны, выражается
в умножении символических границ, барьеров «внутри» самого
сообщества и его культуры. Скажем, предельная проблематичность
российской идентичности, самих принципов и форм идентификации
представлена в художественной словесности как соединение в
одной - причем любой - точке России признаков центра, даже центра
мира, и вместе с тем периферии, глуши, окраины, т.е.
вездесущести и несуществования как бы одновременно
(феномен провинциализма19). Такова формула-апория
одного из персонажей «Ревизора»: «...отсюда, хоть три года
скачи, ни до одного государства не доедешь», -
казалось бы, признак центра (предельная отдаленность от
окраин), а вместе с тем - символ полной глухомани
(отсутствие границ). Но это именно та
ценностно-парадоксальная, мифологическая ситуация призрачной
и блуждающей «столицы», когда, скажем, Пермь - это
для коллективного (прежде всего интеллигентского)
сознания и мировое средоточие, начало истории, и вместе
с тем окраина света*0, когда в центре мира — Старая Русса
(см.: Русская провинция гооо: З34~34б) и т.п. Петербургу
как «окну в Европу» может при этом соответствовать,
например, Челябинск как «окно в Азию» (см.: Там же,
34761)и Т-Д- «Шестая часть земли с названьем кратким
Русь» вместе с тем квалифицируется - и с опорой на
ничуть не менее значимые литературные образцы - как
«географическое ничто», «морок»21.
Но вслед за дихотомией Европы и Азии (Запада
и Востока, столицы и глубинки, города и степи) в сознании
образованных слоев, а затем и подтягивающихся к ним
групп культурной периферии, возникают,
взаимодействуют и вытесняют друг друга дихотомии «власти» и
«народа», отчетной и теневой экономики, официальной и
«второй» культуры и т.д. Подчеркну, что все эти простейшие
мифологизированные дихотомии деформируют и
тормозят общественное осознание реальной дифференциации
социума. Более того, можно думать, что под их
воздействием задерживаются, деформируются и реальные процессы
социокультурной динамики общества. Можно сказать так:
чем сильней в обществе стерты реальные границы между
относительно самостоятельными группами и институтами,
тем выше в нем значимость границ мифологических — как внутренних,
так и внешних, включая главную символическую границу между
«нами» и «ними». Парадокс в том, что вопрос о «внутренней границе»
(двустоставности русской культуры, «самой природы русского
человека») сейчас, да и обычно, идеологически возбуждают именно те
группы, которые претендуют на представительство всего национального
целого и демонстративно озабочены единством, даже монолитностью
19
См о нем Гудков 2004. Другой
вариант того же комплекса на
примере -нижегородской
философской школы-
рассмотрен в ряде работ Б. Степанова,
см.. напр. Степанов 2001.
В качестве параллели тут
можно указать ка -челябинскую
школу- мифа, петербургскую
-философию смерти- и тому
подобные феномены
20
Обширный материал об этом
представлен в работе Абашев
2000 102-134
21
Подорога 1994 131.атакжс
Империя пространства 2003
Ср вообще сквозные в
материалах двух этих сборников
мотивы наваждения, дурного
сна. неотвязной скуки и
заколдованной, бесовской ходьбы
по кругу, потери пути
(пушкинские -Бесы-, «Метель- и др ).
Призрачность столичного
Петербурга — хрестоматийный
мотив русской словесности
и изобразительного искусства
XIX — начала XX века Москва,
столица уже сталинской
эпохи, как лабиринт дурно'0 и
безысходного сна представлена
в романах-хрониках Б Хазано-
ва Более молодые писатели
(О. Славникова. И. Клех)
подчеркивают мотивы
химеричности, «чувство своего
исчезновения- уже в постсоветском
пространстве Урала и
Западной Украины, см. НЛО 2000
Nj45 С 299.333 и др.
этого целого. Это вновь указывает на ту же симптоматическую
структуру описываемого здесь базового синдрома.
Иными словами, конструкцию «русского пути» можно описать
как функциональный синтез разноуровневых и разных по рабочему
смысловому заданию значений отчужденности (само-отчуждения, вне-
находимости, изоляции); раздвоенности («внутренней» границы,
проблематичности самоидентификации); повторения (редукции к уже
бывшему) и пассивного, подопечного ожидания (а соответственно —
потребности в «сильной руке»). Раздвоенность, кентавричность
подобного сознания — компенсаторный механизм культуры, неспособной
к позитивному взаимодействию с другими (обобщенным «Другим»).
По мере исчерпания или стирания, изнашивания к нынешнему времени
исходных для образованного слоя противопоставлений типа
«интеллигенция — власть», «интеллигенция — народ» в последнее время
активизируется другая травматическая составляющая коллективной
идентичности: «мы - Запад». Что, в свою очередь, ревитализирует символику
мнимой принадлежности России к «Востоку». И все это, заметим,
разворачивается на фоне и в контексте вполне реальной массовой
ксенофобии по отношению к исламскому миру, народам Северного Кавказа,
при политике явной государственно-номенклатурной сегрегации
мигрантов из Китая и Кореи на реальном постсоветском Востоке — в
Восточной Сибири, в Приморье (ср. приобретший циклопическую
значимость, а потому неразрешимый для России вопрос об островах
Курильской гряды). «Восток» тут и теперь символизирует уже не
столько территорию, пространство колонизации (коррелятивную
с ценностно-пустым «я» фигуру «Другого» как «никакого»,
находящегося вне каких бы то ни было позитивных определений, «просто
чужого» — «степь», «ургу»), сколько неопределенность, промежуточность
нынешнего состояния и положения России. Назовем его а-топией
после краха у-топии.
Литература
АБАШЕВ2000
Абашев В. Пермь как текст Пермь
в русской культуре и литературе XX
века. Пермь. 2000.
Агитация 1994
Агитация за счастье: Советское
искусство сталинской эпохи. Дюссельдорф;
Бремен, 1994.
АД0НЬЕВА2001
Адоньева СБ. Категория ненастоящего
времени. СПб.. 2001.
Адорно 1999
Адорно Т. Избранное: Социология
музыки. М.; СПб.. 1999.
Александрова 1971
АлександроваЛ.П. Советский
исторический роман и вопросы историзма.
Киев. 1971.
АЛБТЕРМАТТ2000
Альтерматт У. Этнонационализм
в Европе. М., 2000.
Ананьев 1998
Ананьев Г. Князь Воротынский. М.,
1998.
Андерсон 2001
Андерсон Б. Воображаемые
сообщества: Размышления об истоках и
распространении национализма. М.. 2001.
АНДРЕАС-САЛОМЕ 2002
Андреас-Саломе Л. Прожитое и
пережитое. М.. 2002.
Андреевский 2003
Андреевский Г. Повседневная жизнь
Москвы в сталинскую эпоху
C0-40-е годы). М., 2003.
АНИСИМОВ1987
Анисимов В. «Феномен Пикуля» —
глазами историка //Знамя. 1987.
№11.
Арьес 1999
Арьес Ф. Ребенок и семейная жизнь
при Старом порядке. Екатеринбург.
1999.
Балязин 1997
Балязин В. Охотник за тронами. М..
1997.
Барт 1996
Барт Р. Мифологии. М.. 1996.
БАТЫГИН 2003
Батыгин Г.С Тематический репертуар
и язык социальных наук // Социальные
науки в посткоммунистической России /
Под ред. Г.С. Батыгина. Э. Свидерски.
М.. 2003 [= http://2001.isras.ru/
Publicatrans/Batygin/Language_of_Socia
1_ Sciences_Short_Version.htm J.
Бахревский 1997
Бахревский Б. Страстотерпцы. М.. 1997.
Бек 2001
Бек У. Что такое глобализация? М.. 2001.
БЕНЕТОН 2002
Бенетон Ф. Введение в политическую
науку. М.. 2002.
Беньямин 1996
Беньямин В. Произведение искусства
в эпоху его технической
воспроизводимости: Избранные эссе. М.. 1996.
Беньямин 2оооа
Беньямин В. Озарения. М.. 2000.
Беньямин 2оооб
Беньямин В. Франц Кафка. М.. 2000.
БЕРЕЛОВИЧ 2002
Берелович В. Современные российские
учебники истории: многоликая истина
или очередная национальная идея? //
Неприкосновенный запас. 2002.
№4B4).
Берелович 2003
Берелович А. Семидесятые годы XX
века // Мониторинг общественного
мнения: Экономические и социальные
перемены. 2003. № 4.
Бернанос 1988
БернаносЖ. Сохранять достоинство:
Художественная публицистика. М..
1988.
Берто, Берто-Вьям 1992
БертоД., Берто-Вьям И. Наследство
и род: трансляция и социальная
мобильность на протяжении пяти поколений //
Вопросы социологии. 1992. № 1/2.
Б0ДРИЙЯР2000
БодрийярЖ. Америка. СПб.. 2000.
БОЙМ 2002
Бойм С. Общие места: Мифология
повседневной жизни. М., 2002.
Бордюгов, Бухараев 1999
Бордюгов Г.. Бухараев В. Национальная
историческая мысль в условиях
советского времени // Национальные
истории в советском и постсоветских
государствах. М., 1999.
БОРЕЦКИЙ2002
Борецкий Р. Осторожно, телевидение!
М.,2002.
Бочарова, Ким гооо
Бочарова О., Ким Н. Россия и Запад:
общность или отчуждение? // Мониторинг
общественного мнения: Экономические
и социальные перемены. 2000. № 1.
Бродский 2ооо
Бродский И. Состояние, которое мы
называем изгнанием // Сочинения
Иосифа Бродского. СПб.. 2000. Т. VI.
Бродский 2001
Бродский И. Почему Милан Кундера
несправедлив к Достоевскому //
Сочинения Иосифа Бродского. СПб.. 2001.
Т. VII.
БРОЙТМАН 2001
Бройтман С. Историческая поэтика. М.,
2001.
Валери 1976
Валери П. Об искусстве. М.. 1976.
ВАЛЛЕРСТАЙН 2001
Валлерстайн И. Анализ мировых систем
и ситуация в современном мире. СПб.,
2001.
Вебер1999
ВеберА. Избранное: Кризис
европейской культуры. СПб., 1999.
Венгры 2002
Венгры и Европа: Сборник эссе. М., 2002.
Бенедиктова2ооз
Бенедиктова ТД. «Разговор
по-американски»: Дискурс торга в литературной
традиции США. М.. 2003.
Венцлова 1999
Венцлова Т. Свобода и правда. М., 1999.
ВОЛОДИХИН 2001
ВолодихинД. Неоампир // Ех Libris-НГ.
2001.8 мая.
География литературы гооо
География литературы // Новое
литературное обозрение. 2000. N* 45.
Гинзбург 1986
Гинзбург ЛЯ. Еще раз о старом и новом:
(Поколение на повороте)
//Тыняновский сборник: Вторые Тыняновские
чтения. Рига, 1986.
Гинзбург 1988
ГинзбургЛЯ. «И заодно с
правопорядком...» // Тыняновский сборник:
Третьи Тыняновские чтения. Рига,
1988.
Гоголь 1967л
Гоголь И.В. Ревизор // Гоголь Н.В.
Собрание сочинений: В 7 т. М.. 1967. Т. 4.
Гоголь 1967Б
Гоголь И.В. В чем же, наконец, существо
русской поэзии и в чем ее
особенность // Гоголь Н.В. Собрание
сочинений: В 7 т. М., 1967. Т. 6.
Голосовкер1987
ГолосовкерЯ. Логика мифа. М., 1987.
Гольцман 1924
ГольцманА.3. Реорганизация человека.
М., 1924.
Гофмансталь 1995
Гофманапаль Г. фон. Избранное. М.,
1995.
ГРОНАС2001
Гронас М. Диссенсус: Война за канон
в американской академии 80-90-х
годов // Новое литературное обозрение.
2001. №51.
ГРУШИН 2001
Трушин Б. Четыре жизни России в
зеркале опросов общественного мнения. М.,
2001. Т. 1.
Гудков 1988А
Гудков Л Д. «Культура повседневности»
в новейших социологических теориях.
М.. 1988.
Гудков 1988Б
Гудков Л. Понятие и метафоры истории
у Тынянова и опоязовцев //
Тыняновский сборник: Третьи Тыняновские
чтения. Рига, 1983.
Гудков 1989л
Гудков Л Д. Повседневность и
культура // ФРГ глазами западногерманских
социологов. М.. 1989.
Гудков 1989Б
Гудков Л. Социальный процесс и
динамика литературных образцов //
Массовый успех. М., 1989.
Гудков 1994
Гудков Л Д. Метафора и рациональность
как проблема социальной
эпистемологии. М.. 1994.
Гудков 1995
Гудков Л. Динамика этнических
стереотипов // Экономические и социальные
перемены: Мониторинг общественного
мнения. 1995. N* 2.
Гудков 1998
Гудков Л.Д. Амбиции и ресантимент
идеологического провинциализма //
Новое литературное обозрение. 1998.
N«31.
Гудков гооо
Гудков Л. Чеченская война и «мы»:
[Статья первая:] К антропологии
«зрителя» чеченской войны //
Неприкосновенный запас. 2000. N* 5 A3).
Гудков 2001
Гудков Л. Чеченская война и
развалившееся «мы»: Статья вторая: К
антропологии «зрителя» чеченской войны //
Неприкосновенный запас. 2001.
N«2A6).
Гудков 2002
Гудков Л. Отношение к США в России
и проблема антиамериканизма //
Мониторинг общественного мнения:
Экономические и социальные
перемены. 2002. № 2.
Гудков 2003
Гудков Л Д. Институциональные рамки
чтения: консервация культурных
разрывов // Читающий мир и мир чтения.
М..2003.
Гудков 2004
Гудков Л Д. Негативная идентичность.
М..2004.
Гудков. Дубин 1986
Гудков Л.. Дубин Б. Понятие литературы
у Тынянова и идеология литературы
в России //Тыняновский сборник:
Вторые Тыняновские чтения. Рига, 1986.
Гудков, Дубин 1988
Гудков Л.» Дубин Б. Библиотека как
социальный институт // Методологические
проблемы теоретико-прикладных
исследований культуры. М.. 1988.
Гудков, Дубин 1994
Гудков Л.. Дубин Б. Литература как
социальный институт: Статьи по
социологии литературы. М.. 1994.
Гудков. Дубин 1995
Гудков Л., Дубин Б. Интеллигенция:
Заметки о литературно-политических
иллюзиях. М.; Харьков, 1995.
Гудков, Дубин гооо
Гудков Л.. Дубин Б. Российские
выборы: время «серых» // Мониторинг
общественного мнения:
Экономические и социальные перемены. 2000.
№2.
Гудков. Дубин 200ia
Гудков Л.. Дубин Б. Конец 90-х годов:
Затухание образцов // Мониторинг
общественного мнения: Экономические
и социальные перемены. 2001. № 1.
Гудков, Дубин 2ooib
Гудков Л.. Дубин Б. Общество
телезрителей: Массы и массовые коммуникации
в России конца 90-х годов //
Мониторинг общественного мнения:
Экономические и социальные перемены. 2001.
N«2.
Гудков. Дубин гоогл
Гудков Л., Дубин Б. «Нужные
знакомства»: Особенности социальной
организации в условиях институциональных
дефицитов // Мониторинг
общественного мнения: Экономические и
социальные перемены. 2002. № 3.
Гудков. Дубин 2002Б
Гудков Л.. Дубин Б. Институциональные
изменения в литературной культуре
России A990-2001 гг.) // Мониторинг
общественного мнения:
Экономические и социальные перемены. 2002.
№6.
Гудков. Дубин 2003
Гудков Л.. Дубин Б. Издательское дело,
литературная культура и печатные ком-
муникации в современной России //
Либеральные реформы и культура. М.,
2003.
Гудков. Дубин. Рейтблат 1982
Гудков Л., Дубин Б.. Рейтблат А. Книга,
чтение, библиотека. М.. 1982.
Гудков. Дубин. Страда 1998
Гудков Л., Дубин Б.. Страда В.
Литература и общество: Введение в социологию
литературы. М., 1998.
Гусейнов2ооо
Гусейнов Г. «Карта нашей родины»:
Идеологема между словом и телом.
Helsinki. 2000.
Даль 1978
Даль В. Толковый словарь живого
великорусского языка. М.. 1978. Т. 1.
Дашкова 2001
Дашкова Г. «.Работницу" - в массы»:
Политика социального моделирования
в советских женских журналах 1930-х
годов // Новое литературное обозрение.
2001. №50.
Дебор гооо
Дебор Г. Общество спектакля. М., 2000.
ДИДИ-ЮБЕРМАН 2001
Диди-Юберман Ж. То, что мы
видим, то. что смотрит на нас. СПб..
2001.
Динамическая поэтика 1990
Динамическая поэтика: От замысла
к воплощению. М.. 1990.
Дубин 1991
Дубин Б. Национализированная память:
(О социальной травматике массового
исторического сознания) // Человек.
1991. N«5.
Дубин 1994а
Дубин Б. Культурная динамика и
массовая культура сегодня // Куда идет
Россия?.. М., 1994. [Вып. I:] Альтернативы
общественного развития.
Дубин 1994б
Дубин Б. От крутых боевиков - к
простым историям? // Книжное обозрение.
1994.20 сентября. № 38.
Дубин I994&
Дубин Б. Старшие и младшие: Три
поколения на переходе//Дружба народов.
1994. N«2.
Дубин 1995А
Дубин Б. Дети трех поколений //
Экономические и социальные перемены:
Мониторинг общественного мнения. 1995.
№4.
Дубин 1995Б
Дубин Б. К цивилизации обихода //
Экономические и социальные
перемены: Мониторинг общественного
мнения. 1995. №5.
Дубин 1995в
Дубин Б. О поколенческом механизме
социальных сдвигов // Куда идет
Россия? Альтернативы общественного
развития. М.. 1995. [Вып.] II.
Дубин 1995Г
Дубин Б. Социальный статус,
культурный капитал, ценностный выбор: Меж-
поколенческая репродукция и разрыв
поколений // Экономические и
социальные перемены: Мониторинг
общественного мнения. 1995. № 1.
Дубин 1996А
Дубин Б. К вопросу о поколенческих
и региональных параметрах
социокультурных перемен // Куда идет Россия?
М., 1996. [Вып.] III.
Дубин 1996Б
Дубин Б. Прошлое в сегодняшних
оценках россиян // Экономические и
социальные перемены: Мониторинг
общественного мнения. 1996. N* 5.
Дубин 1998
Дубин Б. Группы, институты и массы:
Культурная репродукция и культурная
динамика в сегодняшней России //
Мониторинг общественного мнения:
Экономические и социальные перемены.
1998. N» 4.
Дубин 1999А
Дубин Б. Жизнь по привычке: Быть
пожилым в России 90-х годов //
Мониторинг общественного мнения:
Экономические и социальные перемены. 1999.
N«6.
Дубин 1999б
Дубин Б. Зеркало и рамка:
Национально-политические мифы в коллективном
воображении сегодняшней России //
Знание - сила. 1999. N» 9/10.
Дубин I999&
Дубин Б.В. Православие, магия и
идеология в сознании россиян (90-е гг.) //
Куда идет Россия. М., 1999. Вып. 6:
Кризис институциональных систем.
Дубин 1999г
Дубин Б.В. Словесность классическая
и массовая // Что мы читаем? Какие
мы? СПб.. 1999. Вып. 3.
Дубин 2ооо
Дубин Б.В. Массовое православие в
России (90-е годы) // Индекс / Досье на
цензуру. 2000. № 11.
Дубин 20oia
Дубин Б. Слово - письмо - литература:
Очерки по социологии современной
культуры. М.. 2001.
Дубин 20oie
Дубин Б.В. Страна зрителей: Массовые
коммуникации в сегодняшней России //
Кто и куда стремится вести Россию?..
Международный симпозиум 19-20
января 2001 г. М., 2001.
Дубин 2ooib
Дубин Б.В. Фрагментарность и
повторение в письме Эмиля Чорана // Новое
литературное обозрение. 2001. № 54.
Дубин 2003л
Дубин Б. Запад для внутреннего
употребления // Космополис. 2003. № 1 C).
Дубин 2003Б
Дубин Б. Лицо эпохи: Брежневский
период в столкновении различных
оценок // Мониторинг общественного
мнения: Экономические и социальные
перемены. 2003. №3.
Дубин 2003В
Дубин Б. Сталин и другие //
Мониторинг общественного мнения:
Экономические и социальные перемены. 2003.
N«1-2.
Дубин 2003Г
Дубин Б. Быт. бытовщина. обыденщина:
К исторической социологии идей
повседневности в России // Социология
и современная Россия. М.. 2003.
Дубин.Зоркая 1983
Дубин Б.В.. Зоркая НА. Идея классики
и ее социальные функции // Проблемы
социологии литературы за рубежом. М..
1983.
Дубин. Зурабишвили 1996
Дубин Б., Зурабишвили Т. Досуговые
интересы и индивидуальные
склонности // Экономические и социальные
перемены: Мониторинг общественного
мнения. 1996. № 1.
Дубин.Рейтблат1988
Дубин Б.В., Рейтблат АН. Социальное
воображение в советской научной
фантастике 20-х годов // Социокультурные
утопии XX века. М., 1988. Вып. 6.
Дубин. Рейтблат 1990
Дубин Б.. Рейтблат А. О структуре
и динамике системы литературных
ориентации журнальных рецензентов
A820-1978) // Книга и чтение в зеркале
социологии. М., 1990.
Дубин.Рейтблат 2003л
Дубин Б.. Рейтблат А. Государственная
информация и массовая коммуникация:
(Русская пресса второй половины
XIX - начала XX в.) // Отечественные
записки. 2003. № 4 A3).
Дубин. Рейтблат 2003Б
Дубин Б.. Рейтблат А. Литературные
ориентиры современных журнальных
рецензентов // Новое литературное
обозрение. 2003. № 59.
Евреи 2003
Евреи в современном мире: История
евреев в новое и новейшее время:
Антология документов. М.. 2003. Т. 1.
Есть мнение 199°
Есть мнение! Итоги социологического
опроса. М., 1990.
Жигульский 1995
Жигульский К. Праздник и культура. М..
1995.
Жубер 1982
ЖуберЖ. Дневники // Эстетика раннего
французского романтизма. М., 1982.
Заппер 1999
Заппер М. Диффузная воинственность
в России // Неприкосновенный запас.
1999. №1.
Зверева 2001/2002
Зверева В. Рестлинг как зрелище //
Неприкосновенный запас. 2001/2002.
№6B0).
Зверева 2003
Зверева Т.Н. «Присвоение прошлого»
в постсоветской историософии
России // Новое литературное обозрение.
2003. №59.
ЗЕНКИН2002
Зенкин С. Французский романтизм
и идея культуры. М.. 2002.
Зима 1996
Зима В. Исток. М..1996.
ЗЛОБИНА.ТИХОНОВИЧ 2000
Злобина £, Тихонович В. Миллениум:
Социальное время в образах массового
сознания// Социология: Теория,
методы, маркетинг. Киев. 2000. № 1.
Зонтаг 1997
Зонтаг С. Мысль как страсть:
Избранные эссе 1960-1970-х годов. М.. 1997.
Зорин 1994
Зорин Э. Огненное порубежье. М.,
1994.
Зоркая 2ооо
Зоркая Н. Информационные
предпочтения жителей России // Мониторинг
общественного мнения: Экономические
и социальные перемены. 2000.
N«4D8).
Зоркая 2003А
Зоркая И. Проблемы повседневной
жизни семьи // Мониторинг общественного
мнения: Экономические и социальные
перемены. 2003. № 1.
Зоркая 2003Б
Зоркая НА. Чтение в контексте масс-
коммуникативной деятельности //
Читающий мир и мир чтения. М..
2003.
Зоркая 2003В
Зоркая Н. Чтение в контексте массовых
коммуникаций // Мониторинг
общественного мнения: Экономические и
социальные перемены. 2003. № 2.
Изотов 1967
Изотов И. Г. Из истории критики
советского исторического романа B0-30-е гг.).
Оренбург, 1967.
ИЛЬНИЦКИЙ 2002
ИльницкийА. Книгоиздание
современной России. М.. 2002.
Империя пространства 2003
Империя пространства: Хрестоматия по
геополитике и геокультуре России. М..
2003.
Ионеско 1992
Ионеско3. Противоядия. М.. 1992.
Историки 2002
Историки читают учебники истории:
Традиционные и новые концепции
учебной литературы / Под ред. К. Аймер-
махера. Г. Бордюгова. М.. 2002.
Исторические исследования 1996
Исторические исследования в России:
Тенденции последних лет. М., 1996.
Историческая поэтика 1994
Историческая поэтика: Литературные
эпохи и типы художественного
сознания. М.. 1994.
История I-VIII
История всемирной литературы: В 9 т.
М.. 1983-1994. Т. 1-8.
Каганская 1986-1987
Каганская М. Миф двадцать первого
века, или Россия во мгле // Страна и мир.
1986. №11; 1987. №1.2.
КАЙЗЕРЛИНГ 2002
Кайзерлинг Г. фон. Америка: Заря нового
мира. СПб.. 2002.
КАЙУА 2003
Кайуа Р. Миф и человек. Человек и
сакральное. М.. 2003.
Калугина 2001
Калугина Т. Художественный музей как
феномен культуры. СПб.. 2001.
Канетти 1990
Канетти Э. Человек нашего столетия.
М.. 1990.
КАСПЭ 2003
Каспэ И. Представление истории и
представления об истории в русском
Интернете// Исторические исследования
в России / Под ред. Г.А. Бордюгова. М..
2003. Вып. 2: Семь лет спустя.
Кинематограф 1996
Кинематограф оттепели. М.. 19%. Кн. 1.
Кларк 2002
КпаркК. Советский роман: История как
ритуал. Екатеринбург. 2002.
КЛЕХ 2002
Клех И. Книга с множеством окон и
дверей. М.. 2002.
Кобрин 2002
Кобрин К. Культурная революция в
провинции // Отечественные записки.
2002. №8.
Козлов 1990
Козлов С. Литературная эволюция
и литературная революция: к
истории идей //Тыняновскийсборник:
Четвертые Тыняновские чтения. Рига.
1990.
Компаньон 2001
Компаньон А. Демон теории: Литература
и здравый смысл. М.. 2001.
Коржихина 1997
Коржихина Т.П. «Извольте быть
благонадежны!» М., 1997.
КОРМИЛОВ 2002
Кормилов СИ. Возникновение и
формирование представления о классиках
русской литературы XX века // Традиции
русской классики XX века и
современность. М.. 2002.
Коровицына 1999
Коровицына Н.В. Среднее поколение
в социокультурной динамике
Восточной Европы во второй половине XX
века. М.. 1999.
КТО И КУДА 2001
Кто и куда стремится вести Россию?..
Международный симпозиум 19-20
января 2001 г. М.. 2001.
Кун 1982
Кун Л. Всеобщая история физической
культуры и спорта. М.. 1982.
Кушнер 1993
Кушнер Г. Постоянство «идеи границы»
в американской мысли // Новый взгляд
на историю США. М.. 1993.
Левина 1999
Левина Н.Б. Повседневная жизнь
советского города: Нормы и аномалии:
1920-1930-е годы. СПб.. 1999.
Левина. Чистиков 2003
Левина Н.Б., Чистиков А.Н. Обыватель
и реформы: Картины повседневной
жизни горожан в эпоху НЭПа и
хрущевской «оттепели». СПб., 2003.
Левада 1993
Левада ЮЛ. Статьи по социологии. М..
1993.
Левада 1995
Левада ЮЛ. Три «поколения
перестройки» // Экономические и
социальные перемены: Мониторинг
общественного мнения. 1995. N* 3.
Левада 1996
Левада ЮЛ. Факторы и фантомы
общественного доверия // Экономические
и социальные перемены: Мониторинг
общественного мнения. 1996. N* 5.
Левада 200оа
Левада Ю. Индикаторы и парадигмы
культуры в общественном мнении //
Левада Ю. От мнений к пониманию. М..
2000.
Левада гооов
Левада Ю. Общественное мнение на
переломе эпох: ожидания, опасения,
рамки (к социологии политического
перехода) // Мониторинг общественного
мнения: Экономические и социальные
перемены. 2000. № 3.
Левада гооов
Левада Ю. Факторы и фантомы
общественного доверия // Левада Ю. От
мнений к пониманию. М.. 2000.
Левада 20oia
Левада Ю. Механизмы и функции
общественного доверия // Мониторинг
общественного мнения: Экономические
и социальные перемены. 2001. № 3.
Левада 20oib
Левада Ю. Поколения XX века:
возможности исследования // Мониторинг
общественного мнения: Экономические
и социальные перемены. 2001. N* 5.
Левада 200IB
Левада Ю. Общественное мнение у
горизонта столетий //
Неприкосновенный запас. 2001. №1A5).
Левада 2002А
Левада Ю. В какие игры играют толпы:
Социологические заметки на
актуальную тему // Мон иторинг
общественного мнения: Экономические и
социальные перемены. 2002. N* 4.
Левада 2002Б
Левада Ю. Отложенный Армагеддон? Год
после 11 сентября 2001 г. в общественном
мнении России и мира // Мониторинг
общественного мнения: Экономические
и социальные перемены. 2002. № 5.
Левина 2001
Левина М. Читатели массовой
литературы в 1994-2000 гг. - от патернализма
к
индивидуализму?//Мониторингобщественного мнения: Экономические
и социальные перемены. 2001. № 4.
Левинсон 1996
ЛевинсонА. Массовые представления об
«исторических личностях» // Одис-
сей*1996.М..1996.
Ленк 1997
Ленк X, Спорт как современный миф //
Религия, магия, миф: Современные
философские исследования. М.. 1997.
ЛИДЕРМАН2004
ЛидерманЮ. Мотивы «проверки*
и «испытания» в постсоветской
культуре (на материале кинематографа
1990-х гг.). Автореф. дис.... канд.
культурологии. М.. 2004.
Литературная энциклопедия 2001
Литературная энциклопедия терминов
и понятии. М.: Интелвак, 2001.
Литературные манифесты 1980
Литературные манифесты
западноевропейских романтиков. М., 1980.
Мазаев 1978
Мазаев А.И. Праздник как социально-
художественное явление. М., 1978.
Майков 1985
Майков В.Н. Литературная критика. Л.,
1985.
Мамардашвили 1992
Мамардашвили М.К Как я понимаю
философию. М.. 1992.
Мамардашвили 1996
Мамардашвили М. Необходимость себя.
М.. 1996.
Мамардашвили гооо
Мамардашвили М. Эстетика мышления.
М..2000.
МАН 2002
Ман П. де. Слепота и прозрение: Статьи
по риторике современной критики.
СПб.. 2002.
Мангейм 1998
Мангейм К. Проблема поколений //
Новое литературное обозрение. 1998.
N«30.
Мандельштам 1990
Мандельштам О. Конец романа //
Мандельштам О. Сочинения. М., 1990. Т. 2.
Манн 1960А
Манн Г. Доктор Фаустус // Манн Т.
Собрание сочинений. М.. 1960. Т. 5.
Манн 1960Б
Манн Г. Собрание сочинений. М.. 1960.
Т. 9.
Менассе 1999
Менассе Р. Страна без свойств: Эссе об
австрийском самосознании. СПб.. 1999.
МЕНЦЕЛЬ2003
Менцель Б. Перемены в русской
литературной критике: Взгляд через немецкий
телескоп // Неприкосновенный запас.
2003. №4 C0).
Методология 1989
Методология анализа литературного
процесса. М.. 1989.
Милош 1997
Милош Ч. Об изгнании // Иностранная
литература. 1997. N» 10.
Милош 1999
Милош Ч. Личные обязательства:
Избранные эссе о литературе, религии
и морали. М.. 1999.
Милош гооо
Милош Ч. О конце света: [Беседа
с К. Яновской и П. Мухарским] //
Новая Польша. 2000. N» 1.
МИЛОШ 2003
Милош Ч. Порабощенный разум. СПб..
2003.
Мифы гооо
Мифы и мифология в современной
России / Под ред. К. Аймермахера.
Ф. Бомсдорфа. Г. Бордюгова. М.. 2000.
Михайлов 2001
Михайлов A3. Несколько тезисов о
теории литературы // Литературоведение
как проблема. M.. 2001.
Мосс 1996
Мосс М. Техники тела // Мосс М.
Общества. Обмен. Личность. М.. 1996.
Музиль 1980
Из дневников Роберта Музиля //
Вопросы литературы. 1980. N* 9.
Музиль 1984
Музиль Р. Человек без свойств. М., 1984.
Кн.1.
МЯСНИКОВ 2002
Мясников В. Историческая
беллетристика: спрос и предложение // Новый
мир. 2002. N» 4.
Национальные истории 1999
Национальные истории в советском
и постсоветских государствах. М..
1999.
Нестеров 1978
Нестеров М.Н. Язык русского
советского исторического романа. Киев.
1978.
Нири 1987
Нири К. Философская мысль в Австро-
Венгрии. М.. 1987.
Нора 1998
Нора П. Поколение как место памяти //
Новое литературное обозрение. 1998.
№2C0).
ОБЕРМАЙЕР2003
Обермайер Г Д. Паралич российских
медиа // Отечественные записки. 2003.
№6.
Общественное мнение гооо
Общественное мнение' 2000. М.. 2000.
Общественное мнение 2001
Общественное мнение* 2001. М.. 2001.
Общественное мнение 2003
Общественное мнение' 2003. М.. 2003.
Ортега-и-Гассет 199*
Ортега-и-Гассет X. Тема нашего
времени // Ортега-и-Гассет X. Что такое
философия? М.. 1991.
Ортега-и-Гассет 1997
Ортега-и-Гассет X. Избранные труды.
М.. 1997.
Паперный 1996
Паперный В. Культура «Два». М.. 1996.
Парсонс 1997
Парсонс Т. Система современных
обществ. М.. 1997.
Переверзев I936
Переверзев В.Ф. Пушкин в борьбе с
русским плутовским романом // Пушкин:
Временник Пушкинской комиссии. М.;
Л.. 1936. Т. 1.
Петров 1980
Петров СМ. Русский советский
исторический роман. М., 1980.
Печать 2002
Печать Российской Федерации в 2001
году. М.. 2002.
ПЛАГГЕНБОРГ 2000
Плаггенборг Ш. Революция и культура:
Культурные ориентиры в период между
Октябрьской революцией и эпохой
сталинизма. СПб., 2000.
Пограничные культуры 2001
Пограничные культуры между
Востоком и Западом: Россия и Испания. СПб..
2001.
Подорога 1994
Подорога В. Простирание, или
География «русской души» // Пространства
России: Образ страны: Хрестоматия по
географии России. М.. 1994.
Подорога1997
Подорога В. Страсть к свету:
Антропология совершенного // Совершенный
человек: Теология и философия образа.
М..1997.
Проблемы 1983
Проблемы социологии литературы за
рубежом. М.. 1983.
ПРОЗУМЕНЩИКОВ 2004
Прозуменщиков М. Большой спорт
и большая политика. М.. 2004.
Пятигорский 1996
Пятигорский A.M. Избранные труды.
М.. 1996.
Ребеккини 1998
РебеккиниД. Русские исторические
романы 30-х годов XIX века // Новое
литературное обозрение. 1998. № 34.
Регионализация 2ooi
Регионализация
посткоммунистической Европы. М.. 2001.
Реизов I958
Реизов Б.Г. Французский исторический
роман в эпоху романтизма. Л.. 1958.
Рейтблат 1991
Рейтблат А. От Бовы к Бальмонту:
Очерки по истории чтения в России во
второй половине XIX века. М.. 1991.
Рейтблат 2001
Рейтблат А. Как Пушкин вышел в
гении: Историко-социологические очерки
о книжной культуре Пушкинской
эпохи. М.. 2001.
Реснянская. Фомичева 1999
Реснянская JIJI.. Фомичева ИЛ Газета
для всей России. М.. 1999.
РИКЕР 2000
Рикер П. Время истории и судьба
события // Рикер П. Время и рассказ. М..
2000. Т. 1.
Рильке 1971
Рильке РМ Ворпсведе. Опост Роден.
Письма. Стихи. М., 1971.
Ровинский i88i
РовинскийДЛ. Русские народные
картинки. СПб.. 1881. Т. 1.
РОССИЙСКИЙ СТАТИСТИЧЕСКИЙ
ЕЖЕГОДНИК 1998
Российский статистический ежегодник*
1998. М.. 1998.
РОССИЙСКИЙ СТАТИСТИЧЕСКИЙ
ЕЖЕГОДНИК 1999
Российский статистический ежегодник'
1999. М.. 1999.
РОССИЙСКИЙ СТАТИСТИЧЕСКИЙ
ЕЖЕГОДНИК 2002
Российский статистический ежегодник'
2002. М.. 2002.
Россия 1995
Россия и мир: Результаты
сравнительного международного исследования //
Экономические и социальные
перемены: Мониторинг общественного
мнения. 1995. N» 6.
Русская литература 1979
Русская литература в историко-функци-
ональном освещении. М., 1979.
Русская провинция гооо
Русская провинция: Миф-текст-
реальность. М.; СПб.. 2000.
РЫКЛИН 2002
Рыкяин М. Пространства ликования. М..
2002.
РЯБЧУК 2003
Рябчук М. Галичина и\ж Сходом i
Заходом // Рябчук М. flei Украши: ре-
альт меж1, в^ртуальш вшни. Кшв,
2003.
Савельева, Полетаев 1997
Савельева И.М., Полетаев АЪ. История
и время: в поисках утраченного. М..
1997.
Савельева. Полетаев гооо
Савельева И.. Полетаев А. История как
знание о прошлом // Логос. 2000.
№2B3).
САМУТИНА 2003
Самутина И. Современное европейское
кино и идея культуры. М., 2003.
СЕДАКОВА 2001
Седакова О. О погибшем литературном
поколении: Памяти Лени Губанова
[1984J //Седакова О. Проза. М.. 2001.
Седов гооо
Седов Л. Проблема смены политических
элит: поколение «next» // Мониторинг
общественного мнения: Экономические
и социальные перемены. 2000. N* 3.
СЕЛИГМЕН 2002
СелигменА. Проблема доверия. М..
2002.
Семенова 2001
Семенова B.C. Дифференциация и
консолидация поколений // Россия:
Трансформирующееся общество. М.. 2001.
Серба 1998
Серба А. Быть Руси под княжной-
христианкой. М.. 1998.
Словарь античности 1989
Словарь античности. М.. 1989.
Советская повседневность 2003
Советская повседневность и массовое
сознание. 1935-1945 / Сост. А.Я. Лив-
шин. И.Б. Орлов. М.. 2003.
Советский простой человек 1993
«Советский простой человек»: Опыт
социального портрета на рубеже 90-х. М..
1993.
Солженицын 1963
Солженицын А. Один день Ивана
Денисовича. М., 1963.
СОЦРЕАЛИСТИЧЕСКИЙ КАНОН 2000
Соцреалистический канон. СПб.. 2000.
Средства 2002
Средства массовой информации
постсоветской России. М.. 2002.
СТАРОБИНСКИЙ 2002
Старобинсхий Ж. Поэзия и знание:
История литературы и культуры. М.. 2002.
Т.1.
СТЕЛЬМАХ 2003
Стельмах БД. Читатель и современное
литературное сообщество: возможность
диалога // Читающий мир и мир
чтения. М.. 2003.
Степанов 2001
Степанов Б. Пикник на обочине: опыт
характеристики региональной
интеллектуальной среды // Новое
литературное обозрение. 2001. N* 50.
Теория литературы I—III
Теория литературы: Основные
проблемы в историческом освещении. М..
1962-1965. Т. I—III.
Теория литературы IV
Теория литературы. Т. IV:
Литературный процесс. М.. 2001.
Тумасов 1998
Тумасов Б. Княжеству Московскому
великим быть. М.. 1998.
Тынянов 1924
Тынянов Ю. Проблема стихотворного
языка. Л., 1924.
Тынянов 1977
Тынянов Ю.Н. Поэтика. История
литературы. Кино. М., 1977.
Хюбнер 1996
Хюбнер К. Миф в современной
политике // Хюбнер К. Истина мифа. М..
1996.
Цвейг 1991
Цвейг С. Вчерашний мир. М.. 1991.
Центральная Европа 1996
Центральная Европа как исторический
регион. М., 1996.
ЧАКИ 2001
Чаки М. Идеология оперетты и венский
модерн: Культурно-исторический
очерк. СПб.. 2001.
Чудакова 1998
Чудакова М. Заметки о поколениях в
советской России // Новое литературное
обозрение. 1998. N» 30.
Шатобриан 1982
Шамобриан Ф.Р. де. Опыт об английской
литературе // Эстетика раннего
французского романтизма. М.. 1982.
Усов 1998
Усов В. Цари и скитальцы. М.. 1998.
УТЕХИН 2001
Утехин И. Очерки коммунального быта.
М..2001.
ФЕРРЕТТИ 2002
Ферретти М. Расстройство памяти:
Россия и сталинизм // Мониторинг
общественного мнения:
Экономические и социальные перемены. 2002.
N«5.
Шведов 1991
Шведов С Книги, которые мы
выбирали // Погружение в трясину: (Анатомия
застоя). М. .1991.
Шелер 1999
Шелер М. Ресентимент в структуре
моралей. СПб.. 1999.
Шкловский 1924
Шкловский В. Современники и
синхронисты // Русский современник. 1924.
№3.
х
ФИТЦПАТРИК 2001
Фитцпатрик Ш. Повседневный
сталинизм: Социальная история Советской
России в 30-е годы: Город. М.. 2001.
ФОССАТО 2003
Фоссато Ф. Медиаландшафт, 1991-2003 //
Отечественные записки. 2003. N» 4.
ФРЕЙДЕНБЕРГ 1936
Фрейденберг О. Поэтика сюжета и
жанра. Л.. 1936.
Фрейденберг 1998
Фрейденберг О. Миф и литература
древности. М., 1998.
ХОЛЛАНДЕР 2000
Холландер П. Антиамериканизм
рациональный и иррациональный. СПб..
2000.
Шкловский 1929
Шкловский В. О теории прозы. М..
1929.
ШЛЕГЕЛЬ 1983
Шлегель Ф. Эстетика. Философия.
Критика. М.. 1983. Т. 1.
ШОРСКЕ 2001
Шорсхе КЗ. Вена на рубеже веков:
Политика и культура. СПб., 2001.
Эйхенбаум 1924
Эйхенбаум Б. Нужна критика // Жизнь
искусства. 1924. N* 4.
Эйхенбаум 1987
Эйхенбаум Б. О литературе. М., 1987.
Элиаде 1987
Элиаде М. Космос и история. М.. 1987.
3*9
ЭСТЕРХАЗИ 2001
Эстерхази П. Записки синего чулка
и другие тексты. М.. 2001.
ЯКОВЕНКО 2002
Яковенко Н. Параллельний свгг
Дослщження з icropii уявленьта 1дей
в УкраМ XVI-XVII ст. Кшв, 2002.
Ямпольский 1989
Ямпольский М. Власть как зрелище
власти // Киносценарии. 1989. N* 5.
ЯМПОЛЬСКИЙ 2000
Ямпольский М. Наблюдатель: Очерки
история видения. М.. 2000.
ЯМПОЛЬСКИЙ 2001
Ямпольский М. О близком: (Очерки
немиметического зрения). М., 2001.
A l'Est 1990
A l'Est. la memoire retrouvee / Ed. par
A. Brossat. Paris. 1990.
Abrams i960
Abrams М.И. The Mirror and the Lamp:
Romantic Theory and the Critical
Tradition. London. 1960.
Abrams 1971
Abrams M.H. Natural Supernaturalism:
Tradition and Revolution in Romantic
Literature. London, 1971.
Agacinsky 2000
Agacinsky S. Le Passeur de temps:
Modernite et nostalgie. Paris. 2000.
Agamben 1998A
Agamben G. Quel che resta di Auschwitz:
Uarchivio e il testimone. Torino, 1998.
Agamben 1998Б
Agamben G. Stanze: Parole et fantasme
dans la culture occidentals Paris. 1998.
Agamben 2001
Agamben G. On Security and Terror//
Frankfurter Allgemeine Zeitung. 2001.
20 Sept. [= http://www.bard.edu/hrp/
HRresponses/security/agamben.html.
Agamben 2003
Agamben G. Stato di eccezione. Torino.
2003.
Andrieu 1993
Andrieu B. Le corps disperse: une histoire
du corps au XX siecle. Paris. 1993.
Arendt 1973
Arendt H. The Origins of Totalitarianism.
N.Y..1973.
Arens 1996
Arens K. Austria and Other Margins:
Reading Culture. Columbia, 1996.
Aron 1973
Aron R. La Republique imperials Les Etats-
Unis dans le monde. 1945-1972. Paris. 1973.
Aron. Danoieu 1931
Aron R., Dandieu A. Le cancer americain.
Paris.1931.
Asbeck 1978
Asbeck H. Das Problem der literarischen
Abhangigkeit und der Begriff des Epigo-
nalen. Bonn. 1978.
Attias-Donfut 1988
Attias-Donfut CI. Sociologie des
generations: Lempreinte du temps. Paris. 1988.
Attias-Donfut 2000
Attias-Donfut CI Rapports des generations.
Transferts intrafamiliaux et dynamique
macrosociale // Revue fran^aise de
sociologie. 2000. Vol. 41. № 4.
Aug£ 1992
AugeM. Non-lieux. Introduction a une
anthropologic de la sur-modernite. Paris.
1992.
AUGE* 1997
AugeM. L'impossible voyage: Le tourisme
et ses images. Paris, 1997.
Aug£ 1998
AugeM. Les formes de I'oubli. Paris. 1998.
L'Avenement 2001
LAvenement des loisirs. 1850-1960 /
Ed. par A. Corbin. Paris. 2001.
Baczko 1984
Baczko B. Les imaginaires sociaux: Memoi-
res et espoirs collectifs. Paris. 1984.
Baier 2000
BaierL Keine Zeit. Munchen. 2000.
America 1985
America and the Germans / Ed. by
F. Trommler. J. McVeigh. Philadelphia.
1985.
La Banlieue 1988
La Banlieue en fete: De la marginalite
urbainc a lidentite culturelle. Saint-Denis.
1988.
Bann 1989
Barm S. The True Vine: On Visual
Representation and the Western Tradition. New
York; Cambridge. 1989.
Barbu2001
Barbu B. Images of the United States in
Cold War Romania [« http://www.udan.
ac.uk/amatas/resource/romania.htm].
Baudelaire 1999
Baudelaire Ch. Oeuvres completes. Paris.
1999.
Baudry1991
Baudry P. Le corps extreme: approche socio-
logique des conduites a risque. Paris. 1991.
Becoming National 1996
Becoming National / Ed. by G. Eley.
R.G.Suny.N.Y.,1996.
Becker 1995
Becker A. Body. Self and Society.
Philadelphia. 1995.
Begriffsbestimmung 1972
BegrifTsbestimmung der Klassik und des
Klassischen / Hrsg. von H.O. Burger.
Darmstadt. 1972.
Beller 1989
BellerS. Vienna and the Jews. 1867-1938:
A Cultural History. Cambridge. 1989.
Berkley 1988
Berkley G.E. Vienna and Its Jews: The
Tragedy of Success. Cambridge: Boston.
1988.
Berman 1982
Berman M. All That is Solid Melts into Air:
The Experience of Modernity. N.Y.. 1982.
Berman 1995
Berman A. Revolution romantique et
versabilite infinie // Berman A. L'epreuve
de l'etranger: Culture et traduction dans
l'Allemagne romantique. Paris. 1995.
Bettelheim 1970
Bettelheim B. The Informed Heart. N.Y..
1970.
Bettelheim 1979
Bettelheim B. Surviving and Other Essays.
N.Y., 1979.
Blackall1978
BlackallEA. The Emergence of German as
a Literary Language. 1770-1775. Ithaca;
London. 1978.
Blackmor, Rosenzweig 1994
Blackmor £., Rosenzweig R. The Park and
the People: Central Park and its Publics.
1850-1930 // Budapest and New York /
Ed. by T. Bender. С Shorske. N.Y..
1994.
Blain 1993
Blain N. Sport and National Identity in the
European Media. London. 1993.
Blanchot 1989
BlanchotM. Uespace litteraire. Paris.
1989.
Blanchot 1992
Blanchot M. L'Athenaeum // Blanchot M.
Uentretien infini. Paris, 1992.
Blumenberg 1993
BlumenbergH. Light as Metaphor for
Truth // Modernity and the Hegemony of
Vision / Ed. by D.M. Levin. Berkeley. 1993.
Bock 2003
Bock I. Von Niedergang keine Spur. Kino.
Theater und Buch in Qstmitteleuropa //
Osteuropa.2003.№3.
B0GERT1991
Bogert R. The Writer as Naysayer Miroslav
Krlefa and the Aesthetic of Interwar
Central Europe. Columbus. 1991.
Bollack 1987
Bollock J. Paul Celan sur sa langue // Argu-
mentum e silentio / Ed. by A.D. Colin.
Berlin. 1987.
Bollack 2001
Bollack J. Poesie contre poesie: Celan et la
litterature. Paris. 2001.
Bollati 1984
Bollati G. L'italiano: il carattere nazionale
come storia e come invenzione. Torino.
1984.
Borie 1999
BorieJ. L'archeologie de la modernite.
Paris. 1999.
Botstein 1991
Botstein L Judentum und Modernitat:
Essays zur Rolle der Juden in der deutschen
und osterreichischen Kultur 1848-1938.
Wien;K61n.l991.
BOURDIEU. DARBEL 1969
Bourdieu P. DarbelA. L'amour de Tart: les
musees de Tart europeens et leur public.
Paris. 1969.
Brohm 1992
BrohmJ.-M. Sodologie politique du sport.
Nancy. 1992.
Brooks 1981
Brooks J. Russian Nationalism and Russian
Literature: The Canonization of the
Classics // Nation and Ideology / Ed. by I. Ba-
nac. J.G. Ackerraan, R. Szporluk. Boulder,
1981.
Brooks 2001
Brooks J. Honor and Dishonor // Brooks J.
Thank You. Comrade Stalin! Soviet Public
Culture from Revolution to Cold War.
Princeton, 2001.
Broussard 1990
BroussardP. Generation supporter enquete
stir les ultras du football. Paris, 1990.
Brown 1995
Brown A. Desenchanted Night: The
industrialization of Light in the Nineteenth
Century. Chicago. 1995.
Brubaker 1996
BrubakerR. Nationalism Reframed:
Nationhood and the National Question
in the New Europe. Cambridge, 1996.
Bruford 1975
Bruford W.H. The German Tradition
of Self-cultivation: "Bildung" from
Humboldt to Thomas Mann. London; N.Y.,
1975.
BOrger 1984
Burger P. Theory of the Avantgarde.
Minneapolis, 1984.
Buci-Glucksmann 1984
Buci-Glucksmann C. La raison baroque:
De Baudelaire a Benjamin. Paris,
1984.
Buci-Glucksmann 1992
Buci-Glucksmann C. L'enjeu du beau:
Musique et passion. Paris, 1992.
Bukey 2000
Bukey E.B. Hitler's Austria: Popular
Sentiment in the Nazi Era, 1938-1945.
Chapel Hill, 2000.
BURGOYNE I997
BurgoyneR. Film Nation: Hollywood Looks
at US History. Minneapolis, 1997.
Cacciari 1996
CacciariM. Posthumous People: Vienna at
the Turning Point. Stanford. 1996.
Cadava 1997
Cadava E. Words of Light: Theses on the
Photography of History. Princeton,
1997.
Calinescu 1987
Calinescu M. Five Faces of Modernity:
Modernism, Avant-garde, Decadence,
Kitsch, Postmodernism. Durham,
1987.
Calmann i960
Calmann G. The Picture of Nobody:
An Iconographical Study//Journal of the
Warburg and Courtauld Institutes. 1960.
№23.
Caron 1991
CaronJ.-C. Generations romantiques: Les
etudiants de Paris et le quartier Latin
A814-1851). Paris. 1991.
Cascardi1995
CascardiAJ. Subjectivite et modernite.
Paris.1995
Castelli-Gattinara 1976
Castelli-Gattinara E. Quelques
considerations sur le niemand et... personne // Folie
et deraison a la Renaissanse. Bruxelles,
1976.
Certeau 1975
Certeau M. de. Une politique de la langue:
La Revolution franchise et les patois. Paris,
1975.
Certeau 1993
Certeau M. de. La chronologie, ou la loi
masqude // Certeau M. de. L'ecriture de
lhistoire. Paris. 1993.
Chambers 1994
Chambers I. Migrancy, Culture. Identity.
London, 1994.
Chauvel1998
ChauvelL Le destin des generations.
Structure sociales et cohortes en France au
XX siede. Paris. 1998.
ClORAN 1995
Cioran. Oeuvres. Paris. 1995.
Citron 1989
Citron S. Le mythe national: Lhistoire de
France en question. Paris, 1989.
Clair 1989
Clair J. Meduse: Contribution a une
anthropologic des arts duvisuel. Paris,
1989.
Clark 1985
Clark К. The Soviet Novel: History as
Ritual. Chicago; London, 1985 [рус. пер.:
Кларк К. Советский роман: История как
ритуал. Екатеринбург. 2002].
Clark 1991
Clark P.P. Literary France: The Making of
a Culture. Berkeley, 1991.
Clark 1995
Clark K. Petersburg. Crucible of Cultural
Revolution. Cambridge; London. 1995.
Compagnon 1990
Compagnon A. Les cinq paradoxes de la
modernite. Paris. 1990.
Consuming Russia 1999
Consuming Russia: Popular culture, sex.
and society since Gorbachev / Ed. by
A.M. Barker. Durham; London. 1999.
Couegnas1992
Couegnas D. Introduction a la paralittera-
ture. Paris. 1992.
Courtine 1993
CourtineJ.-J. Les stakhanovistes du
narcissisms Body building et puritanisme osten-
tatoire dans la culture americaine du
corp //Communications. 1993. N*56.
Crary 1999
CraryJ. Techniques of the Observer On
Vision and Modernity in the Nineteenth
Century. Cambridge. 1999.
Crary 2001
CraryJ. Suspensions of Perception:
Attention. Spectacle, and Modern Culture.
Cambridge. 2001.
Crespi 1983
Crespi LP. Long Term Trends in Some
General Orientation Toward the US and
USSR in West European Public Opinion.
Washington. 1983.
Cultural Transmissions 1993
Cultural Transmissions and Receptions:
American Mass Culture in Europe / Ed. by
R. Kroes. R.W. Rydell. D.FJ. Bosscher.
Amsterdam. 1993.
Davis 1979
Davis F. Yearning for Yesterday: A
Sociology of Nostalgia. N.Y.. 1979.
De Mauro 1984
DeMauro T. Storia linguistica dell'Italia
unita. Roma; Ban, 1984.
Di Meo 1998
Di Meo G. Geographie sociale et territoires.
Paris. 1998.
Dickinson 1971
Dickinson AT. The American Historical
Fiction. Metuchen. 1971.
Didi-Huberman 2003
Didi-Huberman G. Images malgre tout.
Paris. 2003.
Displacements 1994
Displacements: Cultural Identities in
Question / Ed. by A. Bammer. Bloomington.
1994.
Drouin 1995
Drouin V. Enquetes sur les generations et la
politique. Paris, 1995.
Drugs 1988
Drugs in Sport. Champaign. 1988.
Dubois 1992
Dubois J. Le roman policier ou la
modernite. Paris. 1992.
DuMAZeDiER 1962
DumazedierJ. Vers une civilisation du
loisir? Paris. 1962.
Edelman 1999
Edelman R. There Are No Rules on Planet
Russia: Post-Soviet Spectator Sport //
Consuming Russia: Popular Culture.
Sex. and Society since Gorbachev /
Ed. by A.M. Barker. Durham; London.
1999.
Ehmann 1999
Ehmann C. The Age Factor in Religious
Attitudes and Behaviour
[= http://gallup.com/poll/releases/pr990
714b.asp].
Ehrenberg 1991
EhrenbergA. Le culte de la performance.
Paris. 1991.
Eisenstadt 1956
EisenstadtS.N. From Generation to
Generation. Glencoe. 111.. 1956.
Eisenzweig 1986
Ebenzweig U. Le recit impossible: Forme et
sens du roman policier. Paris. 1986.
Elmore 1997
Elmore P. La fabrica de la memoria: La
crisis de la representation en la novela histdri-
ca hispanoamericana. Mexico. 1997.
Ergogenics 1991
Ergogenics: Enhancement of Performance
in Exercise and Sports / Ed. by D. Lamb,
M. Williams. Dubuque. 1991.
Erikson 1975
Erikson EH. Life History and Historical
Moment. N.Y.. 1975.
Esard, Herion-Sarafidis, Blanck 1999
Esard £.. Herion-Sarafidis £.. Blanck D.
American Influences in Sweden
[= http://www.engelska.ini.se/research.
influence.html].
Focus 1982
Focus on Vienna 1900: Change and
Continuity in Literature, Music, Art and
Intellectual History / Ed. by E. Nielsen. Munich,
1982.
Friedland, Boden 1994
Fried fond R., Boden D. NowHere: Space.
Time, and Modernity. Berkeley, 1994.
Frisby 1986
FrisbyD. Fragments of Modernity: Theories
of Modernity in the Work of Simmel, Kra-
cauerand Benjamin. Cambridge, 1986.
Escarpit 1965
EscarpitR. La revolution du livre. Paris,
1965.
Froidevaux 1989
Froidevaux G. Baudelaire: Representation
et modernite. Paris, 1989.
Exile 1998
Exile and Creativity: Signposts, Travelers.
Outsiders. Backward Glances / Ed. by
S.R. Suleiman. Durham; London. 1998.
Exiles 1997
Exiles and Migrants: Crossing Threshold
in European Culture and Society / Ed. by
A. Coulson. Brighton. 1997.
Fanatics 1998
Fanatics: Power. Identity and Fandom
in Football / Ed. by A. Brown. London.
1998.
Fanger 1992
FangerD. Central European Writers as
a Social Force // Partisan Review. 1992.
Vol. 59. №4.
Felstiner 1995
Felstiner]. Paul Celan: Poet. Survivor. Jew.
New Haven; London, 1995.
The female gaze 1989
The Female Gaze: Women as Viewers
of Popular culture. Seattle. 1989.
Ferreras 1976
FerrerasJJ. El triunfo del liberalismo у de la
novela historica. 1830-1870. Madrid. 1976.
Feuer 1969
FeuerlS. The Conflict of Generations.
N.Y.. 1969.
Fiske. Hartley 1978
FiskeJ., Hartley J. Reading Television.
London. 1978.
Fleishman 1971
Fleishman A. The English Historical Novel.
Baltimore; London. 1971.
From receiver 1990
From Receiver to Remote Control: The TV
Set. N.Y.. 1990.
Frontieres 1991
Frontieres et limites / Ed. par С Descamps
etal. Paris. 1991.
Garcia Canclini 2001
Garcia Canclini N. Culturas hibridas:
Estrategias para entrar у salir de la mod-
emidad. Mexico. 2001.
GemOnden 1998
Gemunden G. Framed Visions: Popular
Culture. Americanization, and the
Contemporary German and Austrian
Imagination. Ann Arbor. 1998.
Generazioni 1998
Generazioni // Parolechiave. 1998. № 16.
Girardet 1990
Girardet R. Mythes et mythologies poli-
tiques. Paris. 1990.
Gombrowicz 1989
Gombrowicz W. Dziennik 1953-1956.
Krak6w. 1989.
Greenhalgh 1988
Greenhalgh P. Ephemeral Vistas: The
Expositions Universelles. Great Exhibitions and
World's Fairs. 1851-1939. Manchester. 1988.
Greiner 1993
GreinerT. Ideal und Ironie. Baudelaires
Aesthetik der "modernite" im Wandel vom
Vers- und Prosagedicht. Tubingen. 1993.
Guillaume 1980
Guillaume M. La politique du patrimoine.
Paris. 1980.
Habermas 1989
HabermasJ. The Structural Transformation
of the Public Sphere. Cambridge. 1989.
Hall 1994
Halts. Cultural Identity and Diaspora //
Colonial Discourse and Post-Colonial
Theory / Ed. by P. Williams. L. Chrisman.
N.Y.. 1994.
Hanak 1998
Hanak P. The Garden and the Workshop:
Essays on the Cultural History of Vienna
and Budapest. Princeton. 1998.
Harvey 1996
Harvey P. Hybrids of Modernity:
Anthropology, the Nation-State, and the Universal
Exhibition. London; N.Y.. 1996.
Herf1987
HerfJ. Reactionary Modernism:
Technology. Culture and Politics in Weimar and
Third Reich. Cambridge. 1987.
Hjort. Mackenzie 2000
Hjort M., Mackenzie S. Cinema and Nation.
London; N.Y.. 2000.
HOBERMAN I984
HobermanJ. Sport and Political Ideology.
London. 1984.
HOHENDAHL1989
HohendahlP.U. Building a National
Literature: The Case of Germany. 1830-1870.
Ithaca, 1989.
Hollywood 1994
Hollywood in Europe: Experiences of a
Cultural Hegemony / Ed. by D.W. Ellwood.
R. Kroes. Amsterdam, 1994.
Hondo 1987
Hondo AM. The Cinema of Exile // Film
and Politics in the Third World / Ed. by
J.D.H. Downing. N.Y.. 1987.
HlRSCH 1997
Hindi M. Family Frames: Photography.
Narrative and Postmemory. Cambridge. 1997.
Huyssen 1995
Huyssen A. Escape from Amnesia: The
Museum as Mass Medium // Huyssen A.
Twilight Memory: Marking Time in
a Culture of Amnesia. N.Y.; London. 1995.
Hybride Kulturen 1997
Hybride Kulturen. Beitrage zur anglo-
amerikanischen Multikulturalismus-
debatte. Tubingen. 1997.
The Imagined Past 1989
The Imagined Past: History and Nostalgia
/ Ed. by С Shaw. M. Chase. Manchester.
N.Y.. 1989.
Immanente Aesthetik 1966
Immanente Aesthetik — asthetische
Reflexion: Lyrik als Paradigm a der
Moderne / Hrsg. von W. Iser.Munchen,
1966.
Innen-Leben 1995
Innen-Leben: Ansichten aus dem Exil /
Ed. by H. Haarmann. Berlin.1995.
Intellectuals 1999
Intellectuals and Politics in Central Europe /
Ed. by A. Bozoki. Budapest; N.Y.. 1999.
The Invention of Tradition 1983
The Invention of Tradition / Ed. by
E. Hobsbawm. T. Ranger. Cambridge.
1983.
ISER 1991
her W. Das Fikrive und das Imaginare:
Perspectiven literarischer Anthropologic
Frankfurt a. M.. 1991
Izenberg 1992
Izenberg G.N. Impossible Individuality:
Romanticism. Revolution, and the Origins
of Modern Selfhood. 1787-1802.
Princeton. 1992.
Jenks i960
Jenks W. Vienna and the Young Hitler. N.Y.,
1960.
Johnston 1976
Johnston VV.Af. The Austrian Mind:
An Intellectual and Social History.
1848-1938. Berkeley. 1976.
JUSDANIS 199I
Jusdanis G. Belated Modernity and
Aesthetic Culture: Inventing National
Literature. Minneapolis. 1991.
Kamper 1986
KamperD. Zur Sociologie der Imagination.
Munchen; Wien, 1986.
Kaspi 1999
KaspiA. Mai connus. mal aimes. mal com-
pris: Les Etats-Unis aujourd'hui. Paris.
1999.
Kermode 1975
Kermode F. The Classic: Literary Images
of Permanence and Change. N.Y..
1975.
КЙ1995
KilD. Homo Poeticus: Essays and
Interviews. N.Y.. 1995.
Die Klassik Legends 1971
Die Klassik Legende / Hrsg. von R. Grimm,
J. Hermand. Frankfurt a. M.. 1971.
KoJakowski 1983
Kotakowski L Wywiad // Zeszyty litera-
ckie.l983.N»2.
KonrXd 1999
Konrdd Gy. La nation europeenne, une
mission pour l'avenir // Inter Nationes. 1999.
№9.
KOOPMANS, VERHUYCK 1987
KoopmansJ.t Verhuyck P. Sermon joyeux et
truanderie (Villon - Nemo - Ulespiegle).
Amsterdam. 1987.
KRAL1985
Krai P. Etre tcheque // L'Autre Europe.
1985. №5.
Kristeva 2001
KristevaJ. Celanie, la douleur du corps
nomade // Magazine litteraire. 2001.
N»400.
Kuisel 1993
KuiselRJ. Seducing the French: The
Dilemma of Americanization. Berkeley.
1993.
KUNDERA 1983
Kundera M. Un Occident kidnapped ou la
tragedie de 1'Europe centrale // Le Debat.
1983. №27.
Lacorne, Rupnik, Toinet 1990
Lacorne D., Rupnik].t Toinet M.-F. The
Rise and Fall of Anti-Americanism: A
Century of French Perception. Basingstoke,
1990.
Lacoue-Labarthe 1999
Lacoue-Labarthe P. Traduction et histoi-
re // La traduction-poesie: A Antoine Ber-
man / Sous la din de M. Broda. Strasbourg.
1999.
Languages of the Unsayable 1989
Languages of the Unsayable: The Play
of Negativity in Literature and Literary
Theory / Ed. by W. Iser, S. Budick. N.Y..
1989.
Le Breton 1995
Le Breton D. Anthropologic du corps et
modernite. Paris. 1995.
Le Rider 1990
Le Rider]. Modemite viennois et crises d'i-
dentite. Paris. 1990.
Le Rider 1996
le Rider]. La Mitteleuropa. Paris. 1996.
Le Rider 1999
Le Rider]. Journaux intimes viennois. Paris.
1999.
Lefort1975
Lefort C. Un homme en trop. Paris. 1975.
Lejeune 2001
LejeuneD. Histoire du sport, XIX-ХХе sie-
cles. Paris. 2001.
Levi 1991
Levi P. I sommersi e i salvati. Torino, 1991.
Lukacz 1955
Lukacz G. Der historische Roman. Berlin,
1955.
Lukacz 1963
Lukacs G. The Historical Novel. Boston,
1963.
Louis 1997
Louis A. Jorge Louis Borges: oeuvre et
manoeuvres. Paris, 1997.
MacClelland 1961
MacCleUand D.C. The Achieving Society.
N.Y., 1961.
MacKay 2000
MacKay G. Anti-Americanism, Youth and
Popular Music, and the Campaign for
Nuclear Disarmament in Britain // Anti-
Americanism at Home and Abroad / Ed. by
S. Mathe. Aix-en-Provence, 2000
[= http://www.uclan.ac.uk/amatas/
resource/antiamcnd.hrm).
Maffesoli 1982
MqffesoliM. L'ombre de Dionysos:
Contribution a une sociologie de Torgie. Paris,
1982.
Magris 1986
Magris C. Danubio. Milano, 1986.
Mainardi 1987
MainardiP. Art and Politics of the Second
Empire: The Universal Expositions of 1855
and 1867. New Haven; London. 1987.
Maleuvre 1999
Maleuvre D. Museum Memories: History,
Technology, Art. Stanford. 1999.
Mamere. Warin 1999
Mamere N., Warin O. Non. merci. oncle
Sam! Paris. 1999.
Marsh 1989
Marsh RJ. Images of Dictatorship:
Portraits of Stalin in Literature. London;
N.Y.. 1989.
Marsh 1995
Marsh RJ. History and Literature in
Contemporary Russia. London, 1995.
Marsh 2000
Marsh RJ. Literary Representations of
Stalin and Stalinism as Demonic // Russian
Literature and its Demons / Ed. by P.
Davidson. N.Y.; Oxford. 2000.
Marshall 1997
Marshall D. Celebrity and Power: Fame in
Contemporary Culture. Minneapolis. 1997.
MatvejeviC 1978
MatvejevidP. Razgovori s Miroslavom
KrieSom. Zagreb, 1978.
McGarry, White 1963
McGarry. White S.H. Historical Fiction
Guide. N.Y.. 1963.
Mead 1970
MeadM. Culture and Commitment: A Study
of the Generation Gap. London. 1970.
MELIC200I
MelitK. La fiction de l'histoire dans "Un
Tombeau pour Boris Davidovitch" de
Danilo Ki$ [■ http://www.fabula.org/
effet/interventions/18.php].
Menton 1993
Menton S. Latin America's New Historical
Novel. Austin. 1993.
Mentr£ 1920
MentreF. Les generations sociales. Paris.
1920.
MENZEL200I
MenzelB. Burgerkrieg urn Worte: Die rus-
sische Literaturkritik der Perestrojka. Koln;
Weimar; Wien. 2001.
MessAC 1929
Messac R. Le "detective novel" et Pinfluence
de la pensee scientifique. Paris. 1929.
Miller 1994
Miller M.B. The Bon Marche: Bourgeois
Culture and the Department Store.
1869-1920. Princeton. 1994.
Milner 1982
MilnerM. La fantasmagorie: Essai sur Гор-
tiquefantastique. Paris. 1982.
Milner 1991
MilnerM. On est prie de fermer les yeux.
Paris. 1991.
Molnar 1987
Molnar G. von. Romantic Vision. Ethical
Context: Novalis and Artistic Autonomy.
Minneapolis. 1987.
Morin 1972
Morin E. Les Stars. Paris. 1972.
Morley 1995
Morley D. Television: Not so Much a Visual
Medium. More a Visible Object // Visual
Culture. London; N.Y.. 1995.
Morley. Robins 1995
Morley D.. Robins K. Spaces of Identity:
Global Media, Electronic Landscapes and
Cultural Boundaries. N.Y.. 1995.
Moulin. Costa 1992
Moulin R, Costa P. L'artiste. ('institution et
le marche. Paris. 1992.
MUDDE2O0O
Mudde C. Populism in Eastern Europe //
East European Perspectives. 2000. Vol. 2.
№ 5/6 [= http://www.rferl.org/
eepreport/2000/03/05-06].
MOlberger. Habitzel 1999
Mulberger G.. Habitzel K. The German
historical novel A780-1945) // Rei-
sende durch Zeit und Raum/Travellers
in Time and Space: Der deutschspra-
chige historische Roman. Amsterdam.
1999.
Mythen 1998
Mythen der Nationen: Volker im Film /
Hrsg. von R. Rother. Munchen, 1998.
Nacci 1992
Nacci M. La civilta non catt61ica. Una certa
immagine deirAmerica // II Mulino. 1992.
№340.
Nahoum-Grappe 1995
Nahoum-Grappe V. L'ennui ordinaire:
Essai de phenomenologie social. Paris.
1995.
Neumann 1993
Neumann LB. Russia as Central Europe's
Constituting Other // East European
Politics and Societies. 1993. № 7.
Neumann 1996
Neumann LB. Russia and the Idea
of Europe. London, 1996.
Neumann 1999
Neumann LB. The Uses of the Other. "The
East" in European Identity Formation.
Minneapolis. 1999.
Niemi, Jennings 1981
Niemi HJennings M. Generations and
Politics: A Panel Study of Young Adults
and their Parents. Princeton, 1981.
Nelod 1969
Nelod G. Panorama du roman historique.
Bruxelles. 1969.
Nostalgia 1992
Nostalgia: Storia di un sentimento. Milano,
1992.
NOVALIS 1943
Novate. Briefe und Werke. Berlin, 1943.
Bd.3.
Nowell-Smith, Ricci 1998
Nowell-Smith G.. Ricci S. Hollywood and
Europe: Economics. Culture, National
Identity. 1945-1996. London, 1998.
Ortel 2002
OrtelP. La litterature а Гёге de la
photographic: Enquete sur une revolution invisible.
Nfmes. 2002.
Ostendorf2001
OstendotfB. The Americanization-of-
Germany Debate. An Archeology
of Tacit Background Assumptions
[* http://www.udan.ac.uk/amatas/
resource/germany.htm].
Paz 1974
Paz 0. Los hijos del limo. Del romanticismo
a la vanguardia. Barcelona, 1974.
Pells 1997
Pells R.H. Not Like Us: How Europeans
Have Loved, Hated and Transformed
American Culture since World War II. N.Y.,
1997.
PENISSON I999
Pinisson P. Le genie traducteur // La
traduction -poesie: A Antoine Berman / Sous
la dir. de M. Broda. Strasbourg. 1999.
Perrin 1985
Perrin E. Culte du corps: Enquete sur les
nouvelles pratiques corporelles. Lausanne,
1985.
Perceptions 1988
Perceptions and Misperceptions: The
United States and Germany: Studies in Inter-
cultural Understanding/ Ed. by L В rede I-
la D. Haack. Tubingen, 1988.
Petersen 1930
Petersen J. Die literarischen Generationen.
Berlin, 1930.
Peyre 1948
Peyre H. Les generations littiraires. Paris,
1948.
PlCHOVA 2001
Pichova H. Milan Kundera and the Identity
of Central Europe // Comparative Central
European Culture / Ed. by Steven Tbtosy
de Zepetnek. West Lafayette. 2001.
Plum 1977
Plum W. Les Expositions Universelles au
19e siecle, spectacles du changement socio-
culturel. Bonn, 1977.
Political mythology 1988
Political Mythology and Popular Fiction.
N.Y.. 1988.
POLLAK I984
Pollak M. Vienne 1900. Paris. 1984.
Pomian 1990
Pomian K. UEurope et ses nations. Paris,
1990.
Pomian 1991л
Pomian K. Musee, nation, musle national //
Le Debat. 1991. №65.
Pomian 1991Б
Pomian K. Les particularites de l'Europe
centrale et orientale // Le Debat. 1991.
N»63.
Pomian 1997
Pomian K. La nation en question // Enrre
mondial isarion et nations: Quelle Europe?
Paris. 1997.
Pomian 2001
Pomian K. Integration europeene, dechire-
ments europeens // Le Debat. 2001.
N«114.
Populism 1996
Populism in Eastern Europe. Racism.
Nationalism, and Society / Ed. by J. Held.
Boulder, 1996.
The Problems of Modernity 1989
The Problems of Modernity: Adorno and
Benjamin/ Ed. by A. Benjamin. London,
1989.
PrstojeviC2ooi
PrstojevkJA. "Un certain gout de Parchive"
(stir I'obsession documentaire de Danilo
Ki§) [« http://www.fabula.org/effet/
interventions/13.php].
QU'EST-CE QU'UNE LITERATURE 1994
Qu'est-ce qu'une litterature nationale?
Approches pour une theorie interculturelie
du champ litteraire / Sous la dir. de
M. Espagne. M. Werner. Paris. 1994.
Queval 2001
Quevall. Le depassemant de soi, figure du
sport contemporain // Le Debat. 2001.
№114.
Rangel1976
Rangel C. Du bon sauvage au bon revolu-
tionnaire. Paris, 1976.
Rangel1982
Rangel С L'Occident et le Tiers Monde:
de la fausse culpabilite au vraies respon-
sabilites. Paris. 1982.
Richard 1986
Richard L. Vienne Fin de Siecle. Paris.
1986.
Richards 1981
Richards V. Protest Without Illusions.
London. 1981.
Richter1987-1989
RichterN. La lecture et ses institutions:
La lecture publique. 1700-1989. Le Mans.
1987-1989. Vol. 1-2.
Roger 2002
Roger Ph. L'ennemi americain: Genealogie
de l'antiamericanisme francos. Paris. 2002.
LE ROMAN POPULAIRE 1997
Le roman populaire en question(s) / Sous
la dir. de J. Migozzi. Limoges. 1997.
ROSENGREN I968
Rosengren K.E. Sociological Aspects of the
Literary System. Stockholm. 1968.
Rosengren 1984
Rosengren K.E. Time and Culture:
Developments in the Swedish Literary Frame of
reference // Cultural indicators. Wien, 1984.
Rouille 1982
RouilleA. L'empire de la photographic
1839-1870. Paris. 1982.
Russell 1967
RussellB. War Crimes in Vietnam. London.
1967.
Sansot1973
SansotP. Poetique de la ville. Paris. 1973.
Sansot 1986
Sansot P. Vers une sociologie des
emotions sportives // Sansot P. Les Formes
sensibles de la viesocialc. Paris.
1986.
Sansot 1993
SansotP. Jardins publics. Paris. 1993.
Schelsky 1957
Schelsky H. Die skeptische Generation.
Frankfurt a. M.. 1957.
Scherer 1957
SchererJ. Le "Livre" de Mallarme. Paris,
1957.
Schiferer 2000
SchifererB. Salon- und Hausmusik einst
undheute. Wien. 2000.
Schivelbusch 1986
Schivelbusch W. The Railway Journey:
The Industrialization of Time and Space
in the 19-th century. Berkeley. 1986.
Schivelbusch 1987
Schivelbusch W.The Policing of Street
Lighting // Everyday Life / Ed. by
A. Caplan. С Ross. New Haven. 1987.
Schivelbusch 1993
Schivelbusch W. Tastes of Paradise:
A Social History of Spices. Stimulants,
and Intoxicants. N.Y.. 1993.
Schivelbusch 1995
Schivelbusch W. Disenchanted Night: The
Industrialization of Light in the Nineteenth
Century. Chicago. 1995.
Schrotter1972
SchrotterK. Der historische Roman: Zur
Kritik seiner spatburgerlichen Erschei-
nung // Exil und innere Emigration.
Frankfurt a. M.. 1972.
Schwartz 1998
Schwartz V.R. Spectacular Realities: Early
Mass Culture in Fin-de-Siecle Paris.
Berkeley. 1998.
Sfez 1995
Sfez L. La sante parfaite: Critique d'une
nouvelle utopie. Paris. 1995.
Sherman. Rogoff 1994
Sherman]., Rogoff I. Museum Culture:
Histories. Discourses. Spectacles. London.
1994.
SOCIOLOGIE 1983
Sociologie des quotidiennetes // Cahiers
intemationauxdesociologie. 1983.
VoLLXXIV.
Spitzer 1987
SpitzerA.B. The French Generation
of 1820. Princeton. 1987.
Starobinski 1966
StarobinskiJ. Le concept de nostalgie //
Diogene.l966.N*54.
Starobinski 1983
StarobinskiJ. Breve histoire de la conscience
du corps // Genese de la conscience mod-
erne / Ed. par R. Ellrodt. Paris. 1983.
Starobinski 1989
Starobinski]. La relation critique. Paris. 1989.
Stites 1994
Stites R. Russian Popular Culture:
Entertainment and Society since 1900.
Cambridge. 1994.
Strauss 1978
Strauss D. Menace in the West: The Rise
of Anti -Americanism in Modern Times.
Westport. Conn.: London. 1978.
STRYCHACZ1993
Strychacz T. Modernism. Mass Culture,
and Professionalism. N.Y.. 1993.
Studia 1994
Studia 0 Stanisiawowi Vincenze. Lublin;
Rzym. 1994.
Style 2000
Style and Socialism: Modernity and
Material Culture in Post-War Eastern Europe /
Ed. by S.E. Reid. D. Crowley. Oxford; N.Y..
2000.
SUPERCULTURE1975
Superculture: American Popular Culture
and Europe / Ed by СW.E. Bigsby.
London. 1975.
Szondi 1987
Szondi P. Theory of the Modern Drama.
Minneapolis. 1987.
Taguieff 2000
TaguieffP.-A. Leffaceinent de lavenir.
Paris. 2000.
Thoveron 1996
Thoveron G. Deux siecles de paralittera-
tures: Lecture, sociologie. histoire. Liege,
1996.
Tismaneanu 1998
Tismaneanu V. Fantasies of Salvation:
Democracy. Nationalism, and Myth
in Post-Communist Europe. Princeton,
1998.
Tismaneanu 2001
Tismaneanu V. On Anti-Americanism:
The Resources and Persistence of
a Political Myth //East European
Perspectives. 2001. Vol. 3. № 21
[= http://www.rferl.org/eepreport/
2001/ll/21-281101.html).
Turner 1992
Turner B. Regulating Bodies. Essays
in Medical Sociology. London, 1992.
Turner 1996
Turner B. The Body and Society. London,
1996.
UgreSic: 1998
UgreFtc D. The Culture of Lies:
Antipolitical Essays. London, 1998.
Les usages 1994
Les usages politiques de la fete / Sous la
dir. d* A. Corbin, D. Tartakowsky,
N. Gerome. Paris. 1994.
Valverde 1994
Valverde 1. Moderne/Modernite. Deux
notions dans la critique d'art franchise
de Stendhal a Baudelaire. 1824-1863.
Frankfurt a. M.. 1994.
Veldman 1994
Veldman M. Fantasy, the Bomb, and
the Greening of Britain: Romantic
Protest. 1945-1980. Cambridge.
1994.
VERDERY2000
Verdery K. The Political Lives of Dead
Bodies: Reburial and Postsocialist Change.
N.Y..2000.
Le vie 1998
Le vie del mondo: Berlino. Budapest.
Praga, Vienna e Trieste: Intelletuali ebrei
e cultura Europea dal 1880 al 1930 /
Ed. by R. Calimani. Milano. 1998.
Vienne 1986
Vienne. 1880-1938: L'Apocalypsejoyeuse.
Paris. 1986.
VlGARELLO I995
Vigaretto G. Le temps du sport // L'avene-
ment des loisirs. 1850-1960 / Ed. par
A. Corbin. Paris. 1995.
Vincenz1993
Vincenz $. Tematy zydovskie. Gdansk,
1993.
VogOe* 1886
Vogue EM. de. Le roman russe. Paris. 1886.
Wagnleitner 1994
WagnleitnerR. Coca-Colonization and the
Cold War: The Cultural Mission of the
United States in Austria after the Second
World War. Chapel Hill. 1994.
Wagnleitner 1999
WagnleitnerR. The Sound of Forgetting
Meets the United States of Amnesia. An
Introduction to the Relations between
Strange Bedfellows // From World War to
Waldheim: Culture and Politics in Austria
and the United States. N.Y.; Oxford. 1999
[= http://ejournal.thing.at/essay/
sound.html].
Walsh 1992
Walsh K. The Representation of the Past:
Museums and Heritage in the Post-modern
World. London; N.Y.. 1992.
Welsch 1999
Wehch W. Transculturality — the Puzzling
Form of Cultures Today // Spaces of
Culture: City. Nation. World / Ed. by M. Feat-
herstone, S. Lash. London. 1999.
Willett 1989
WiUettR. The Americanization of
Germany. 1945-1949. London; N.Y.. 1989.
Wohl 1980
WohlR. The Generation of 1914.
Cambridge. Mass.. 1980.
WOODMANSEE 1994
WoodmanseeM. The Author, Art. and the
Market: Rereading the History of
Aesthetics. N.Y.. 1994.
Wyka 1977
Wyka 1С Pokolenia literackie. Warszawa.
1977.
Yankee 1997
Yankee Go Home (&Take Me With U):
Americanisation and Popular Culture /
Ed. by G. MacKay. Sheffield. 1997.
YONNET1999
Yonnet P. Jeux. modes et masses
A945-1985). Paris. 1999.
Указатель имен
А Абашев В. 317.3*9
Абдуллаев Ч. 130
Абраме М. 13, i6. ззо
Абуладзе Т. 51 Б
Аврелий М. 254
Агамбен Д. 21,29,33.43 •
226,330
Агеев А. 70
Агнон Ш. 268
Адлер А. 251
Адоньева С. 239. 3*9
Адорно Т. 34.189.251. 272*
291.319.338
Айзенберг М. 129
Айзенштадт Ш. 49* 333
Аймермахер К. 324.326
Айхведе В. ю
Аксаков К. 237
Аксенов В. 86. i6i
Акунин Б. 87.131.184.207
Алданов М. 74
Александров Г. 239
Александрова Л. 8i, 319
Алтаев Ал. 8i
Альберти Р. 288
Альтенберг П. 251.258
АльтерматтУ. 28о. 281. зю,
319
АмадуЖ.288
Амери Ж. 42.262-263
Амфитеатров А. 8о
Ананьев Г. 91. Зх9
Андерсон Б. 228.319
Андреас-Саломе Л. 258.319
Андреев Д. юб
Андреевский Г. 239* 3*9
Андропов Ю. ioo, 158,159
Анисимов Е. 86,319
Анненский И. 235
Аполлинер Г. 265
Арагон Л. 288,293.294
АрендтХ.253.33°
Арон Реймон 292-294.33°
АронРобер292.зз°
Арнольд М. 289
Арро В. 241
Арто А. 255.265
Архангельский А.Г. jo
Арьес Ф. 48.319
Аскоченский В. 104
Астафьев В. 67
АстуриасМ.А.288
Аттиас-Донфю К. 50,5L
Ззо
АуслендерР.251
Ахматова А. 67
Баадер Ф. фон 22
Бабицкий А. 173
Байрон Д. 113.235
Балабанов А. 184.207
БаландьеЖ.232
Балашов Д. 86
Бальзак О. де 24.79* 129
Балязин В. 88.90.319
Бар Г. 251.255.257
Барт Р. 34.232,236,293. Зх9
Баскакова Т. 251
Батай Ж. 21,283
Батыгин Г. 142,319
Баум В. 251
Бауэр 0.251
Бахман И. 262
Бахревский В. 89.9°« 3!9
Бахтин М. 113,232
Беер-Гофман Р. 251
Бек У. 151.264.3^9
БекльХ.251
Белль Г. 26i, 291
Белов В. 67. Ю7.161.241
Белый А. 67.237
Бем-Баверк 0.251
БенетонФ. 5L3I9
Бентам И. 33
Бенуа А. де 295
Беньямин В. 21,23.24.32.
34.41.191.259.260.319.
334.339
Берг А. 251
Бергер П. 232.295
Бердяев Н. 235
Берелович Ал. ю. 87.241.
286.3X9
БереловичВ.98.319
Беркли Д. 33
БерманА.23.331
Бернанос Ж. 292,293.3*9
Бернхард Т. 2бо, 262
Берталанфи Л. фон 251
БертоД.47.320
Берто-Вьям И. 47.320
Беттельхайм Б. 251,2бо.
263.331
Бидструп X. 288
Благой Д. ш
Бланшо М. 15.17.19> 23.28.
126.232,283. ЗЗ1
Блатны И. 274
БлейкВ.зи
Блок А. 64.67.235.237
Блох Э. 24
Блум X. 302
Бовуар С. де 292,293
Богданов А. 8о
Бодлер Ш. 8.29.33» 35* 3&.
39.48.233.255.256.292.
33i.334.340
Бодрияр Ж. 34.236.
294-295.320
Бойм С. 239.320
Болдуин Д. 292
Боллати Д. 25.228.331
Болотников И. 82
Больцано Б. 253
Бомсдорф Ф. 326
Бордюгов Г. 83.320.324.
326
Борецкий Р. 218,320
Боровинская Т. ю
Боровский Т. 263
БорхартР.2б1
Борхес X Л. 9.23,67.268
Бочарова 0.300,320
Брайдотги Р. 267
Брамс И. 251
Брежнев Л. ioo. 142.148.
156.158.159. *66, 178,
212,218, 223.225. 227,
240.294.301> 323
Брентано Ф. 251
Брехт Б. 67.291
Брод М. 251
Бродель Ф. 275
Бродский И. 67.68,235.
276-277.279.320
Бройтман С. И2.320
Брох Г. 25L 255.258.259.
2б2
Брукнер А. 251
Брукнер Ф. 251
БрюнетьерФ. иг
Брюсов В. 67.8о. 237
Брянский Ш. 128
БуберМ. 251.268
Булгаков М. 67.83-85. i6o.
161
Булгарин Ф. 8о
Бунин Ив. 67
Бурдье П. 26,36,331
Буркхардт Я. 290
Бутковский Г. 82
Бухараев В. 82.320
Бухарины, их, 238
Бюлер К. 251
Бюргер П. 26,23, зз2
В Вагнер 0.251
Вагнер Р. 309
Вайда А. 269
ВайзерТ.42
Вайнштейн 0.38
Валери П. i8.320
Валишевский К. 74
Валлерстайн И. 286.320
ВаргасЛьосаМ.82
Вебер А. 314.320
Вебер М. 13.39. юз. 144»
235.236
Веберн А. 251
Вейнингер 0.251
ВеласкесД.36
Вельш В. 45' 267. 283.341
Бенедиктова Т. ю. 2io. 320
Венцлова Т. 277.320
Берн Ж. 24
Верфель Ф. 251
Веселый А. 81.84.85
Визе Л. фон 49
Визель Э. 251
ВикоД.юз
Винклер Й. 262
Виноградов A. 8i, 85
Винокур Г. 112
Винценц С. 270.271.34°.
341
Виньи А. де 77.79
Вирильо П. 34
Витгенштейн Л. 251
Виткевич СИ. (Виткаций)
275
Вишневский А. ю
Владимов Г. 67
Вопоэ М. де 129.34.341
Вознесенский А. 67
Володихин Д. 87.32°
Вольф X. 251
Воронка И. 273
Вотруба Ф. 251
Выка К. 49* 341
Высоцкий В. 159
Г Габович М. ю. 133
Габорио Э. 24
Габсбурги 252.254.276. 27**
Гавел В. 274
Гавришина О. ю. 236
Гагарин Ю. 152.155.159*
160.312
Гайдар Е. 224.301
Галахов А. 104
Ганслик Э. 251
Гароди Р. 295
Гарсиа Канклини Н. 267.
298.334
Гарфинкель Г. 232.284
Гастев А. 238
Гегель Г.В. 103. юб. 172,273
Гейне Г. 108.290
Гейнце Н. 74
Гелен А. 283
Гельдерлин Ф. 19
Георге С. 261.290-291
Гердер И. 22.23, юз
Геррес Й. 22
Герцль Т. 251
Гесиод152
Гессе Г. 309
ГетеИ.б7
ГильенН.288 Д
Гинзбург Е. 240
ГиНЗбурГ Л. 50.112. 320
ГирцК.284
ГисК.29
Гитлер А. 159.254» 26i
Гладилин А. 86
Глухарев И. 8о
ГоббсТлбб
Гоголь Н. 67. i8o. 183.211,
235.237-307.3о8.317.
320
Годар Ж.-Л. 293
Голль Ш. де 293.294
Голосовкер Я. 109.320
Гольцман А. 238.320
Гомбрович В. 269,271.
273-276.334
Гомер з8,237.270
Гомес де ла Серна Р. 265
Гончаров И. 236
Горбачев М. 156.225.301.
302
Гордимер Н. 68
Горький М. 6j, 72.83.84.
235.237
Гофман А. ю
Гофман И. 232
Гофман Э.Т.А. зз
Гофмансталь Г. фон 251.253
Грабал Б. 274
Грасс Г. 291
Греч Н. Ю4
Грибоедов А. 297
Грин Г. 290
ГринблатС. Ю4
Гронас М. 27. уио
Гроссман В. i6i
ГрушинБ.281.320
Губанов Л. 328
Гудков Л. 9. ю. 14.32» 47.
59.64.84.89.98.99*101*
Ю4.123.12& 135. х37. Е
138,Х42.Х43.157.1б4.
178.179.185.197.2*5-
2X7.225.232» 234- з86.
303.3". 315.317»
320-322
Гулевич В. 291
Гумбольд В. фон зз2
Гумилев Л. 97. юб. 283
Гумплович Л. 251
Гурьянов И. 79
Гусейнов Г. 317.322
Гусинский М. 173
Гуссерль Э. з2.232
Гуттенберг И. 142
Гуттузо Р. 288
ГэлбрейтД.К.292
Гэллап Д. 154
Гюго В. 79
Давыдов Ю. 85.86
Даль В. 94* 236.322
Дандье А. 292
Данилевский Г. 74
Данилевский Н.283
Данилов В. 47
Данте 270
Дашевский Г. 129
Дашкова П. 130
Дашкова Т. 239.322
Дворжак М. 251
Дебор Г. зо. 34. *79.322
ДебреР.295
Декарт Р. зз
ДерридаЖ.294
Джерасси Д. 293
Джефферсон Т. 51
Джозеф М. 267
Джойс Д. 67,69
Диди-Юберман Ж. 36.42.
322.333
Диккенс Ч. 24
Дильтей В. юз
ДинамовС. по
Дмитриев А. 82
Добролюбов Н. 53
ДодерерХ.251
Дольфус Э. 262
Донцова Д. 130
ДосПассосД.292
Достоевский Ф. 67,72.89.
126.248.276.278.320
ДоценкоВ. 130
Дубин С. 286
Дюамель Ж. 292
Дюбуа Ж. 24.333
Дюбуа У. 288
Дюма-отец А. 28.35
Дюмазедье Ж. 40.41.182.
232.236.333
Дюркгейм Э. 309
Евдокимов И. 8i
Евтушенко Е. 67
Елинек Э. 2бо
Ельцин Б. 156,159. l64.172.
174.180.213.225.301.
302
343
Ерофеев Вен. 68, i6i, 162,
241
Ерофеев Викт. 147
Есенин С. 50.317
Ж Жарри А. 21
Жванецкий М. 151.167
Жданов А. 293
Жеромский С. 79
Жигульский К. 236,323
Жид А. 288
Жириновский В. 215
Жолио-КюриФ.288
ЖуберЖ.23.323
Жуков Г. 159. х6°' З12
3 Заболоцкий Н. 67
Загоскин М. 25.74» 8о
Задорнов Н. 84
Зайчик Х.ван 128
Залежский В. 8i
Зальтен Ф. 251
Замысловская В. 8i
Замятин Е. 238
Заппер М. ю. 133.34.323
Заславская Т. ю
Заславский В. хо. 281
Захер-Мазох Л. фон 251
ЗаяицкийСi8o
Зверева В. 45.323
Зверева Г. ю. 98.323
Зедльмайр X. 251
Зенкин С. ю. 13.28.324
Зима В. SSt 89.90.92.93*
324
Зиммель Г. 20.236.334
ЗлобинС.81.82
Злобина Е. 147* 324
Золя Э. зб
Зонтаг С. 278,295. 324
Зорин Э. 75.90.93.94.324
Зоркая Нат. го, 135.185.
186.222.243. 323> 324
Зотов Р. 8о
Зощенко М. i8o. 238
Зряхов Н. 8о
Зуппе Ф. фон 251
ЗурабишвилиТинатин 304.
3^3
Зюганов Г. 158
И Иван IV 25.82.83
Иванов Ан. 89.160-162
Иванов Вал. 86
Иванова Н. 129
Изотов И. 8i. 324
Ильин И. 115
Ильницкий А. 124. х35> 324
Ильф И. i6o. 161,290
Ионеско Э. 297.324
Ирасек А. 79
Искандер Ф. 140. i6i
Й ЙоннеП.41.45*341
К Каганская М. 86.324
Кадаре И. 278
Казаков Ю. 67
Кайзер Р. ю
Кайзерлинг Г. фон 264.324
Кайуа Р. 45.232.233.235.
324
Калашникова Е. 142
Калинина Д. 130
Калугина Т. 36.324
Кальман И. 251
КампанеллаТ.зз
Канетти Э. 251.255.259.
278.324
Кант И. 15.18.33.255
Кантор Т. 274
Карамзин Н. 8о. 104
Каринти Ф. 274
Карлейль Т. 289
Карпущенко С. 87
Картер Д. 293
Каспэ И. 98,324
Касснер Р. 251
Кастанеда К. 142
Кастро Рус Ф. 293.295
Кафка Ф. 69.157.251* 253.
255.2^°» 268-270.279.
319
Кельзен К. 251
КенигА.251
Кент Р. 288
Кереньи К. 232
Кертес И. 28о
КертицМ.251
Кестлер А. 251
Ким Н. зоо. 320
Киш Д. 96.97» 268-275.
278-279.ЗЗ6.337.ЗЗ9
Киш Э. 251
Кларк К. 82.240.324.333
Кларк П. 23.333
Клех И. 281.317.324
Климт Г. 251.257.258
Клюшников В. $у
Кобрин К. з8.70.98.324
Кодреску А. 273
Козлове. 112,325
КокошкаО.251.259
Колаковский Л. 271. ЗЗ6
Коллерич А. 262
Коллинз У. 24
Компаньон А. 14.28.325.
333
Кондорсе Ж.А. юз
Конрад Д. 275.27<>. 278.336
КонтО. 48
КоппицР.251
Корда А. 251
КорсцкийД. 130
Коржихина Т. 239.325
Кормилов С. Ю5.325
Коровицына Н. 47* 28о. 325
Королев С. 152.312
Костолани Д. 8г
Коэльо П. 142
Кракауэр 3.24.34.291.334
Крал П. 277. ЗЗ6
Крамер Т. 251
Краснов П. 74* &7
КраттИ.84
KpaycK.25x.255.259
Крейслер Ф. 251
Крейцер Ф. 22
Крес Р. 296.333.335
Кристева Ю. 274. ЗЗ6
Крлежа М. 278.331
Крупская Н. 238
Крусанов П. 97* 184
Крутой И. i6o
Крыжановская В. 8о
КрэриД.35.333
Кубин А. 251
Кузмин М. 67
Кузьминский Б. 129
Кун Л. 38.325
Кундера М. 273-278.282,
320. ззб. 338
Купер Д.Ф. 79
Купка Ф.251
Курилкин А. ю
КурциусЭ.49
Кутузов М. 312
Кушнер А. 67
Кушнер Г. 3i6.325
КшенекЭ.251
Кьеркегор С. 235
Лабан Р. фон 251
Лажечников И. 25.74.8°
Лазарсфельд П. 261
Лакатос И. 251
Лакмен Т. 232
ЛакснессХ.288
ЛангЖ.295
ЛангФ.251
Ланнер Й. 251
Ларусс П. 292
Лебина Н. 293.З2?
Левада Ю. 9* го. 22.37* 44*
45.47.5M47.i53.i64.
184.207*209.214.232.
247.286,3x1.3x6.325
Леви 0.251
Леви П. 42.43' 263.33&
Левин К. 82
Левина М. 74. х3°. х32»
325
Левинас Э. 272
Левинсон А. 75.326
Легар Ф. 25х
Ленин В. 59.8i. 83.152.155»
158-160.288
ЛенкХ. 311.326
Леонов Л. 92. ii2. i6i
Леонтьев К. 106.237
ЛеПенЖ.-М.295
Ле Риде Ж. 252.2бо. 275.
336
Лермонтов М. 67.235
Лесков Н. 87
Лесьмян Б. 265
Лефевр А. 232
Лефор К. 172.336
Ле Форт Г. фон 26i
Лжедмитрий 125
Ливис Ф.Р. 289
Лившин А. 328
Лидерман Ю. 37» З26
Лимбах И. 129
Липперт Ю. 251
Ломоносов М. 8i
ЛоосА.251
Лоренц К. 251
Лотман Ю. Ю1,196
Лотреамон 21
ЛоуренсД.Г.290
Луи А. 2з. 336
Лукач Д. 83.251.336
Лукаш И. 74
Луначарский А. 238
Людвиг Э. 78
Люка Г. 273
Магрис К. 254.27б. ЗЗ6
МагриттР.36
Мазаев А. 236,326
МайерХ.
см. Амери Ж.
Майков В. Ю4.326
Майринк Г. 251
Маканин В. 140
Макаров С. 82
Макдиармид X. 290
Маклюэн М. 16,34* 179* 182.
192.198,309
Малевич К. 34
Малер Г. 251.258
Малларме С. 15.33
Малькольм Икс 293
Мальро А. Ю5
Мамардашвили М. 53. *66.
172.252.326
МамфордЛ. 311
Мамер Н. 295.337
Ман П. де 29.255.326
Мандельштам Н. 240.294
Мандельштам 0.62, го8.
III. 128.326
Мандзони А. 79
Манн Г. 79
Манн Т. 22.67.79» 96.257.
313.326.332
Манхейм К. 47* 49* 75* 235*
237.326
Марат Ж. 51
Мариенгоф А. 82
Маринина А. 130.175
Марич М. 8i
Маркс К. 53. гоб. I7L 273 H
Маркузе Г. 292
Маршалл Д.К. 291
Масальский К. 8о
Масарик Т. 253
Матвеевич П. 278.337
Маутнер Ф. 251
Маффезоли М. 45.232.233.
267.283.336
Мах Э. 251
МахфузН.63
Маяковский В. 50.67.238
Мейлер Н. 295
МейнонгА.фон251
Менассе Р. 262.326
Менгер К. 251
Менцель Б. го, 137.*7б.326.
337
Мережковский Д. 8о. 235.
309
Мериме П. 79
Месмер Ф. 309 О
МестрЖ.де292
МидД.Г.42
МидМ.49.337
МизесЛ.фон251
Милевская Л. 130
Миллер Г. 292
Миллс Ч.Р. 292
Милош Ч. 269-272.274.
278.279.286.326
Мильтон Д. jj
Мильчина В. 129
Милюкова. 104
Миронов А. 159
Миронов Е. 174
Миттеран Ш. 293
Михайлов Ал.В. ioi. 326
Михайлов 0.86
Михалков Н. гоо. 159.*74*
184
Мнушкина А. 295
Мокроусов А. го П
Мольер 85
Мор Т. 33
Мордовцев Д. 74
Морен Э. 40.45* 232.236.
294*337
Мориак Ф. 293
Моррисон Т. 68
Моруа A. 7S
Москвичин А. 8о
МоссМ. 39*326
Мрожек С 274
Музиль Р. 48.233.251.252.
255.257* 2бо, 28i, 326
МундтТ.74
Мураками X. 140
Мухарский П. 326
Мышкин И. 86
Мясников В. 87,326
Набоков В. 67. i6i. 275.3°9
Надлер Й. 251
Наполеон I 25.3»
Некрасов В. 67
Некрасов Н. 67
Немеровская 0.8i
НемзерА.70
Неруда П. 288
Нестеров М. 81.327
Нечаев С. 87
Николай II 159
Нири К. 253.255.327
Ницше Ф. юз. 255* 290.309
Новалис 15.17* *9* 22.23.50.
338
Новиков И. 8i
Новиков-Прибой А. 82
Нора П. 47* 327
НордауМ.251
НусиновИ.81,ио
Обе р май ер Г. 219.224.327
Овсянико-Куликовский Д.
Окуджава Б. 85.86
Окутюрье М. го. 87
Олдридж Д. 288-290
Олдрич Т. 24
Олеша Ю. 238
Орлов И. 328
Орлова Л. 159. l6°
Орманди Ю. 251
Ортега-и-ГасетХ. 40.
47-50.52.171.235.259.
282,294.3°9* 327
Ортель Ф. 35. Зб. ЗЗ8
Осипов К. 82
Островский Н. 95* х6х. 162.
237-238.240
Отан-Лара К. 295
ОэК.68
Павич М. 140
Паганини Н. 8^
Памук 0.140
Панвиц Р. 235* 291
Панфилов Г. гоо
Паперный В. 239.327
Парин А. 129
Парсонс Т. 264.282,327
Пас 0.17.68.338
ПаскинЖ.251
Пастернак Б. 67. го8, i6i
Паточка Я. 271
Пейн Т. 51
Пейр А. 49.ЗЗ8
Пелевин В. 67.68.162
Переверзев В. 8о. но, 327
Перекж.232.236
ПеруцЛ.251
Петр I 2J. 82.8з. 84.95. ю8.
312
Петров В. 82
Петров Е. i6o. 161.290
Петров С. 8i, 327
Петрович Г. 274
Петрушевская Л. 68.140
Пикассо П. 265.288
ПиксановК. из
Пикуль В. 86. i6i. 319
Пиндер В. 49
Пиотровский А. 238
Писемский А. 87
Плаггенборг Ш. 238.327
Плаксин В. Ю4
Платон 271
Платонов А. 52.67.84. Ц9>
161,180,238
Плеснер Г. 40.283
По Э. 15.24,165
Подниекс Ю. 5i
Подорога В. зз. 3*7.327
Познер В. 293
Полевой Б. 95
Полетаев А, го. 47» 103« х47.
328
Польгар А. 251
Полякова Т. 130
Помпиду Ж. 293
Помян К. 25.269.278.28i.
ЗЗ»
ПотебняА. 113
ПриговД.68
Примаков Е. 173
Пристли ДБ. 289 С
Прозуменщиков М. 327
Пропп В. 109
Проскурин П. 89
Проханов А. 127
Прохорова И. го
Прус Б. 79
Прусс И. ю, 251
Пруст М. 36,69
Пугачев Е. 8о, 82
Путин В. 158.164,173. *74»
175.180.211,214.222,
223.225
Пушкин А. 25.67.72» 75» 8о.
8i. 108.113.119.180.235*
256.312.314.317
Пятигорский A. i68. з27
Р Рабле Ф. 232
Рабо Сент-Этьенн Ж.-П. 51
Равич П. 263
Радзинский Э. гоо
Радищев A. 8i
Разин С. 80.81.82
Райкин К. 174
Райх В. 251
Ранхель К. 297.339
Распутин В. 67
Рассел Б. 289.290,339
Рахимов М. 174
Ребеккини Д. 75.78» 79.327
Реизов Б. 77* 327
Рейган Р. 293
Рейтблат А. го. 59.62.8i.
84.i25.i37.322.323.327
Рембо А. 21.34.48.255
Реснянская Л. i86,218.221,
327
Ригль А. 251
Рид Г. 289
РикерП.147.32&
Рильке P.M. 251.253,255.
279.29х.328
Рисмен Д. 292
Рклицкий В. 104
Роа Бастос А. 82
Робертсон Р. 267
Робсон П. 288
Ровинский Д. 215.327
Рожанц М. 272
Розанов В. 67.135
Розенберг А. 96.311
Розен грен К. 59.62.339
Романов П. i8o
Романовы 100.156
Россель Э. 174
Рот И. 251.252
Ружмон Д. де 270
Рыбаков А. И9. l6x«1б2
Рыклин М. 240.328
РябчукМ. 281.328
Савельева И. го. 47.103>
147.З2*
Савельева Л. 264
СалиасЕ.74
Самаров Г. 74
Самутина Н. го. 38.282.
328
Сансо П. 45.46.259.339
Сартр Ж.-П. 126. i66.292.
293.294.3"
Сахаров А. 159
Саянов В. 82
Сведенборг Э. 309.3"
СвидерскиЭ. 319
Седакова 0.50, з28
Седов Л. 47.32**
СелаК.Х.68
Селигмен А. 209.32^
Селин Л.Ф. 292
Сельвинский И. 82
Семашко Н. 238
Семенова В. 47.32#
Сенкевич Г. 79
Серба В. 88.93-З28
Сергеев-Ценский С. 82
Сердюк В. 87
СеребрянскийМ.8з
Середа В. 251.264
Серова М. 130
Серто М. де 25. цт* 232» ЗЗ2
СимашкоМ.82
Симонов К. 8г. 92. i6i
Скарга Б. 278
Скотт В. 77* 79
Славникова 0.317
Смирнов А. 241
Смирнов С. 87.184
Солженицын А. 67.68.86,
87. Го7. "9. *59. *бо, i6i,
165.240,271.294.34.
328
Соловьев В.А. 82
Соловьев Вс. 74
Соловьев С. 51
Сологуб Ф. 89.235
Сонди П. 17.195. ^З» 340
Сорель Ж. 309
Сорокин В. 67.68
Сорос Д. П9
Стайн Г. 50
Огайрон У. 295
Сталин И. 8о. 83. гоо. 133.
ц8.149* х58.159* хбо.
171.223.239.247.27х»
272.279.3*7.319.323.
33^.337
Старобинский Ж. 14.33.
157.32*. 340
«Старшая Эдда» 152
СтейнбекД.288
Стельмах В. го. пб. 136.328
Степанов Б. 317.329
Стиль А. 288
Столыпин П. 155
Страда В. го. 14
Суворов А. 82.312.322
Сю Э. 28.35
Сюч Е. 275
Тан-Богораз В. 238
ТардГ.309
Тарковский Аре. 67
Твардовский А. 67
Тейлор Э. 284
Телепнев И. 79
Тернер В. 284
Тимофеевский А. 150
Тихонов Н.67.68
Тихонович В. 147. VA
Токвиль А. 303
ТолкинД.Р.зп
Толстой А.Н. 82,83.84.85.
95
Толстой Л. 36.67.75.92»
129. f59> *бо
Топоров Викт. 129
ТорбергФ.251
Тракль Г. 251
ТрепперХ.ю
Трифонов Ю. 67.85.86.
i6i
Троцкий Л. ш, 238
Тумасов Б. 93.329
Тургенев И. 53.67. *26.
236
Тынянов Ю. 70.8i. 84.85.
88.96.108.109. но. И2.
из. 173» З21» 329
Тютчев Ф. 67. io8
У Уайт X. Ю4
Угрешич Д. 267.274.34°
УолкотД.68
Усов В. 89.90.329
Утех и н И. 239.329
Уэллек Р. 251
Ф Фадеев А. 92.112.161.162
Фаллада Г. 236
ФалльЛ.251
ФастГ.288
ФединК. И2
Федотов П. 8i
Фейхтвангер Л. 79
Феррерас X. 79.334
Ферретги М. юо. 286.329
Фидлер Л. 27
Фитцпатрик Ш. 239.329
Флорес М. 286
Фолкнер У. 67.292
Фомичева И. i86.218.221.
327
Фондан Б. 273
Форш 0.81.85
Фоссато Ф. 224.329
Фрай М. 128
Франкастель П. 32
Франкл В. 251
Францоз К. 251
Фрейд А. 2бо
Фрейд 3.21,55. *68.226.
232.251.255.261,272.
309
ФрейденбергО. io8.109.
329
Фрид Э. 251
ФричеВ. но
Фройнд К. 251
Фромм Э. 292
Фуко М. 21. зб. И5.283.
294
X Хабермас Ю. 26,142.192.
335
ХазановБ.273.3г7
ХайдеггерМ.291
Хайдер Й. 263
Хайек Ф. 251
Хандке П. 262
Ханин М. 59
ХаннерцУ.267
Хантингтон С. 283
Харитонов М. 85
ХаузерА.251
Хейзинга Й. 40,45* 232.
235.309
Хемингуэй Э. 50.67.292
ХерфД.294.335
Хини Ш. 68
Хлебников В. 67. юб
Хобсбаум Э. 63. H4.335
Ходасевич В. 67
Ходорковский М. 7
Холландер П. 287.288,
289.290.295.296.297.
329
Хорват Э. фон 251
Хофман Й. 251
Хохвельдер X. 251
ХоххутР.291
Хрущев Н. 159.325
Хусарик 3.275
Хуциев М. 53.241
Хюбнер К. зо8.309.329
Ц Цвейг С. 78.251.253.254.
255.259.329
Цветаева М. 67.3°9
ЦеланП.251.253.263.
269.272.274.279.ЗЗ1.
334
Цемлинский А. фон 251
Цой В. 51
Ч Маки М. 48.252.255.257*
329
Чапаев В. 162
Чаплин Ч.С. 292
Чапыгин A. 8i
ЧаргаффЭ.251
Чернышевский Н. 236
Чехов А. 67.235
Чингисхан 82
Чистиков А. 239.325
Чокор Ф. 251
Чоран Э.М. 273.278. ЗЗ2
Чудакова М. 47.5°. 329
Чуковская Л. 85
Чухонцев 0.67
Ш Шагал М.238
Шагинян М. 8з
Шаймиев М. 174
Шаламов В. 240.294. 34
Шанин Т. го. 47
Шаров В. 68
Шатобриан Ф.Р.де 23.8о.
329
Шванкмайер Я. 274
Шварценеггер А. 39
Шведов С. 89.329
Шевченко Т. 81.85
Шекспир В. 67
Шелер М. i66,329
Шеллинг Ф. 22
Шенберг А. 251
Шенхерр М. 251
Шивельбуш В. зб. 45.339
Шикльгрубер А.
см. Гитлер А.
Шиле Э. 251
Шилов A. i6o
Шиндель Р. 262
Шишков В. 82
Шкловский В. 48. io8.109.
П2. из. 256.329
Шлегель А. 15.22.23
Шлегель Ф. 15. i6.18.19.22.
23.329
Шлейермахер Ф. 23
Шнайдер С. 274
Шницлер А. 251.255.2бо
Шойх Э. 296
Шолем Г. 268.272
Шолохов М. 67.68.92. i6o,
161
Шорске К. 252,255.259.
329.331
Шпанн 0.251
Шпенглер 0.235.283.291
Шпербер М. 251
Шпитцер Л. 251
Шпрангер Э. 49
Шредер A. 26i
Штейнер Р. 251
Штемлер И. 36
Штернберг Дж. 251
Шторм Г. 82
Штраус И.-младший 251
Штраус И.-старший 251
Штраус 0.251
Штраус Р. 257
Штрогейм Э. фон 251
Шуберт Г. 22
Шукшин В. 67.167.241
Шульц Б. 265.274.275
Шумилова Е. го
Шумпетер Й. 251
Шюц А. 232,251
Э ЭбнерФ.251
Эбнер-Эшенбах М. фон
251
Эджуорт М. 79
ЭйдельманН.85.86
Эйзенштейн С. 82. го8.109.
238
Эйнштейн К. 34
Эйхенбаум Б. по, ш. 329
ЭкоУ.67.68
ЭлиадеМ. 2зз. 271.329
ЭлиасН.45.132
Элиот Т. 235.309
Энгельс Ф.8з
ЭренштейнА. 251
Эриксон Э. 2бо. 334
Эскарпи Р. 141.334
Эстерхази П. 267.274.28i.
329
ЭшТ.Г.275
Ю ЮзефовичЛ.$7
ЮлаевС.81
Юнг К. 261.309
ЮнгерЭ.зп
Я Явлинский Г. 174
Ядов В. 47*218
Язвицкий В. $6
Якобсон P. jo. 6о. 185
ЯковенкоН.280.329
Яковлев В. 174
Ямпольский М. 32.223.329
Ян В. 82.84
Яновская К. 326
Ярославский Е. 238
Ярузельский В. i66
Яусс Х.-Р. 42
A AbramsM.
см. Абраме М.
AckermanJ.332
Agamben G.
см.АгамбенД.
AgacinskyS.330
Andrieu В. 44.330
Arendt H.
см. Арендт X.
Arens К. 252. ззо
Aron Raymond
см. Арон Реймон
Aron Robert
см. Арон Робер
Asbeck H. 75.33°
Attias-DonfutC.
см. Аттиас-Донфю К.
Auge M. 21,4L 149> 15°*
330
В Baczko В. зо8. ззо
Baier L. 148.330
BammerA.333
Banac 1.332
BannS.32.331
BarbuB.286.331
Barker A. 333
Baudelaire С
см. Бодлер Ш.
BaudryP.39.331
Becker A. 42.331
BellerS.253.272,331
Bender T. 331
Benjamin A. 339
Benjamin W.
см. Беньямин В.
Berkley G. 278.331
Berman A.
см. Берман А.
Berman M. 14.331
BigsbyC. 340
BlackallE.25.331
BlackmorE.259.331
Blain N. 45.331
Blanchot M.
см. Бланшо М.
Blanck D. 295,334
Blumenberg H. 33.331
Bock 1.136.331
Boden D. 148.334
Bogert R. 278.331
BollackJ.274.331
BollatiG.
см. Боллати Д.
BorieJ.14.331
Bosscher D. 333
BotsteinL.253.331
Bourdieu P.
см. Бурдье П.
BozokiA.335
Bredella L. 338
Broda M. 338
Brohm J.-M. 43.332
Brooks J. 84.105,332
BrossatA.330
Broussard P. 44.332
Brown A. 332.334
Brubaker R. 280.332
BrufordW.18.332
Buci-Glucksmann C. 257,
258.ЗЗ2
Budick S. 336
Burger P.
см. Бюргер П.
Bukey E. 263,332
Burger H. 331
Burgoyne R. 228.332
С Cacciari M. 252.332
Cadava E. 32.332
Calimani R. 340
Calinescu M. 28.332
Calmann G. 212.332
Caplan A. 339
CaronJ.-C.50.332
Cascardi A. 14.332
Castelli-Gattinara E. 212.;
Celan P.
см. Целан П.
Certeau M. de
см. Серто М. де
Chambers 1.279.332
Chase M. 335
Chauvel L. 50.332
Chrisman L. 335
Cioran
см. Чоран Э.
Citron S. 308.332
Clair J. 37.332
Clark K.
см. Кларк К.
Clark P.
см. Кларк П.
Colin A. 331
Compagnon A.
см. Компаньон А.
Corbin A. 330,340
Costa P. 35.337
Couegnas D. 24.333
Coulson A. 334
CourtineJ.-J.41.333
CraryJ.
см. Крэри Д.
Crespi L. 288,333
Crowley D. 340
D DandieuA.330
DarbeIA.36,331
Davidson P. 337
Davis F. 157.197.333
DeMauroT.25.333
DescampsC. 334
Dickinson A. 79.333
Didi-Huberman G.
см. Диди-Юберман Ж.
DiMeoG. 316,333
Downing J. 335
Drouin V. 50.333
DuboisJ.
см. Дюбуа Ж.
DumazedierJ.
ои.ДюмазедьеЖ.
E Edelman R. 45.222,333
Ehmann C. 213.333
Ehrenberg A. 40.333
Eisenstadt S.
см. Айзенштадт Ш.
Eisenzweig U. 24.333
EleyG.331
Ellrodt R. 340
Ellwood D.W. 335
Elmore P. 79.333
Erikson E.
см. Эриксон Э.
Esard E. 295.334
Escarpit R.
см. Эскарпи Р.
EspagneM.339
F Fanger D. 277.334
Featherstone M. 341
Felstiner J. 334
FerrerasJ.
см. Феррерас X.
Feuer L. 49.334
FiskeJ.195.334
Fleishman A. 79.334
Friedland R. 148.334
FrisbyD. 14.334
Froidevaux G. 29.334
G Garcia Canclini N.
см. Гарсиа Канклини Н.
Gemunden G. 290,292,
334
GeromeN.340
GirardetR.308.334
GombrowiczW.
см. Гомбрович В.
Greenhalgh P. 35.334
GreinerT.29,334
Grimm R. 336
Guillaume M. 25.334
H HaackD.338
Haarmann H. 335
HabermasJ.
см. Хабермас Ю.
Habitzel K. 79.337
HallS. 230.335
Hanak P. 252,335
HartleyJ.195.334
Harvey P. 252.335
Held J. 338
HerfJ.
см.ХерфД.
Herion-Sarafidis E. 295.334
Hermand J. 336
Hirsch M. 36.335
HjortM.228.335
Hoberman J. 43.335
Hobsbawm E.
см.ХобсбаумЭ.
Hohendahl P. 25.228.335
Hondo A. 229.335
Huyssen A. 36.335
I IserW. 14.335,336
IzenbergG. 15.335
j JenksW.254.335
Jennings M. 50,338
Johnston W. 252,335
Jusdanis G. 25.335
К Kamper D. 14.335
Kaspi A.292,335
Kermode F. 28,335
KKD.
см. Киш Д.
Kolakowski L.
см. Колаковский Л.
Konrad Gy.
см. Конрад Д.
KoopmansJ. 212,336
Kracauer S.
cjw. КракауэрЗ.
Krai P.
см. Крал П.
KristevaJ.
см. Кристева Ю.
Krleza M.
см. Крлежа М.
KroesR.
cw.KpecP.
KuiselR.F.292.336
Kundera M.
см. Кундера М.
L Lacorne D. 292.336
Lacoue-Labarthe P. 23,
336
Lamb D. 334
Lash S. 341
Le Breton D. 42,336
LefortC.
смЛефорК.
Lejeune D. 40.336
Le Rider J.
см. Ле Риде Ж.
Levi P.
см. Леви П.
Levin D. 331
Louis A.
см. Луи А.
Lukacs G.
см. Лукач Д.
M MacCIelland D. 21.336
McGarry D. 76.337
MacKayG.289.336.
341
Mackenzie S. 228.335
McVeigh J. 330
MatfesoliM.
см. Маффезоли М.
MagrisC.
cjw. МагрисК.
Mainardi P. 35.336
Maleuvre D. 36,336
Mamere N.
см. Мамер Н.
Marsh R. 83,87.337
Marshall D. 45.337
MatheS.336
Matvejevic P.
см. Матвеевич П.
MeadM.
см. Мид М.
Melid K. 274.337
MentonS.79.337
Mentre F. 50,337
Menzel B.
см. Менцель Б.
Messac R. 24.337
MigozziJ.339
Miller M. 36.337
Milner M. 37,337
MolnarG.von13.337
Morin E.
см. Морен Э.
Morley D. 182.228.337
Moulin R. 35.337
Mudde С. 28о. 337
MulbergerG.79,337
N NacciM.288.337
Nahoum-Grappe V. 235.
337
NelodG.79.338
Neumann 1.270.337-338
Nielsen E. 334
Niemi R. 50.338
Novalis
см. Новалис
Nowell-Smith G. 298.338
О OrtelP.
см. Ортель Ф.
Ostendorf B. 290.338
P PazO.
см. Пас О.
Pells R.H. 298,338
Penisson P. 22.338
PerrinE.41.338
Petersen J. 49.338
PeyreH.
см. Пейр А.
Pichova H. 275.338
Plum W. 35.338
PollakM.252.338
Pomian K.
см. Помян К.
Prstojevic A. 274.339
Q Queval 1.39.339
R RangelC.
см. Ранхель К.
Ranger Т. 335
Reid S. 340
RicciS.298.338
Richard L. 252.339
Richards V. 289.339
RichterN.18.339
Robins K. 228.337
Roger P. 292.339
Rogoff 1.36,340
Rosengren K.
см. Розенгрен К.
Rosenzweig R. 259,331
Ross C. 339
Rother R. 337
Rouille A. 35.36.339
Rupnik J. 292.336
Russell B.
см. Рассел Б.
RydellR.W.333
S SansotP.
см. Сансо П.
Schelsky H. 50,339
Scherer J. 15,339
Schiferer B. 258.339
SchivelbuschW.
см. Шивельбуш В.
Schrotter К. 79.339
Schwartz V. 36.339
Sfez L. 39,339
Shaw С 335
Sherman J. 36,340
ShorskeC.
см. Шорске К.
Simmel G.
см. Зиммель Г.
Spit2erA.50.340
StarobinskiJ.
см. Старобинский Ж.
Stendhal 340
StitesR.82.239.340
Strauss D. 292,340
StrychaczT.27,340
Suleiman S. 334
SunyR.331
Szondi P.
см. Сонди П.
Szporluk R. 332
T TaguieffP.-A.286.340
Tartakowsky D. 340
ThoveronG.24.340
Tismaneanu V. 286.340
ToinetM.-F.292.336
Totosy de Zepetnek S. 338
TrommlerF.330
Turner B. 41,340
U UgresidD.
ся.УгрешичД.
V Valverdel.14.340
Veldman M. 289,340
VerderyK.280,340
VerhuyckP.212.336
V1garelloG.40.341
VincenzS.
см. Винценц С.
VogueEM.de
см. Вогюэ М. де
W WagnleitnerR.292.341
Waldheim К. 341
Walsh К. 36.341
Warm 0.295.337
WelschW.
см. Велып В.
Werner M. 339
WhiteS. 76.337
Willett R. 290.341
Williams M. 334
Williams P. 335
WohlR.50.341
Woodmansee M. 15.18.341
WykaK.
см. Выка К.
Y YonnetP.
см. Йонне П.
Summary
Intellectual Groups and Symbolic Forms, a collection of articles by the well-
known Russian sociologist Boris Dubin, is devoted to the sociology of
meaningful formations (from religion and art to ideology and mass culture), the
process of their creation and transmission, reception and reproduction,
patterns of symbolic expression (measures of space and time, stereotypes of self-
identification, representations of one's social and cultural Other, forms of
visual representations of experience, mass-media channels, configurations of
the visual and somatic aspects), as well as societal forces, intellectual groups,
which form the structure and the dynamics of the phenomena of meaning-
creation or, just the opposite, function as mechanisms of cultural slowdown,
blocking, involution. The first section of the book includes theoretical
articles: they frame the conceptual apparatus of sociologic research in the field of
literary and visual culture, the phenomena of leisure, fashion, sports, and
other phenomena of modern society, which realize and develop the program
of contemporary culture. The second section embraces analyses of today's
Russian cultural (and in particular literary, editorial, journalistic) life, the
images of the past in a particular social and cultural framework, as well as the
constructs of the past in the Russian humanities, literary criticism, and
journalism of the recent years. The third section is devoted to the changes in the
social framework of the creation and functioning of culture in Russia today:
transformations of communication systems and structures of collective
identity, the new mechanisms of public organization and the newly formed typical
figures in the Russian public arena. The fourth section focuses on even more
general phenomena and mechanisms of cultural slowdown, counter-modern
breaks and fractures. It examines the material of European intellectual
history of the twentieth century and allows us to concentrate on the historical
frames of polyethnic and multicultural societies, the new, more
multidimensional, flexible, complex forms of modern symbolic identification, which are
experimentally developed by the educated society, and contrast them with the
phenomena of intellectual dissatisfaction with modernity, opposidition to
modernity, counter-modern escapism.
■Ч'
000 п,аби;-| hi-m*p
Г цена: 353,10 р