Текст
                    РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК ОТДЕЛЕНИЕ ИСТОРИИ Институт всеобщей истории


CIVILIZATIONS Volume 1 MOSCOW «NAUKA» PUBLISHING 1992
ЦИВИЛИЗАЦИИ Выпуск 1 РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ: МЛ. Барг — ответственный редактор, Л.Б. Алаев, В.Ж. Келле, МА. Киссель, Л.И. Новикова, Е.Б. Черняк, В.М. Хачатурян МОСКВА ИЗДАТЕЛЬСТВО «НАУКА» 1992
ББК 63.3(0) U 57 Редакционный совет: академик HJJ. Ковальченко — председатель, академик ГМ. Бонгард-Левин, академик БА Рыбаков, академик Г.Н. Севостьянов, академик CJ\. Тихвинский, чл.-корр. А.П. Новосельцев, доктор исторических наук В.А. Тиш ко в, доктор исторических наук А.О. Чубарьян Ц 57 Цивилизации. Вып.1. — М.: Наука, 1992. — 231с. ISBN 5-02-009074-3 Сборник статей, издаваемый Отделением истории и Институтом всеобщей истории РАН , является первым выпуском серии публикаций по проблемам теории и истории цивилизаций. „ 0503010000 — 001 U 042(02)—92 68 —91, II полугодие ББК 63.3(0) ISBN 5-02-0 0 9 0 74-3 © Издательство «Наука», 1992
ОБРАЩЕНИЕ К ЧИТАТЕЛЯМ Этим выпуском межинститутского академического сборника “Цивилизации" Отделение истории РАН и Институт всеобщей истории как базовый центр реализации научного проекта под этим названием приступают к публикации издания, посвященного сравнительному изучению истории цивилизаций преимущественно в средние века, новое и новейшее время. В центре его внимания будут находиться вопросы теории, методологии и истории как исчезнувших цивилизаций, так и ныне существующих. В рамках целостного подхода к освещению истории отдельных цивилизаций сборник будет публиковать статьи, посвященные отдельным аспектам их истории. При этом сочетание теоретически-постановочных статей и статей конкретно-исторических по одним и тем же проблемам будет содействовать достижению более объемного, более рефлективного уровня их освещения. Помимо советских авторов, сборник будет публиковать переводы статей крупных современных зарубежных философов, социологов, историков и лингвистов, затрагивающие вопросы, совпадающие с проблематикой данного издания. Наконец, сборник будет включать специальные разделы “Историография, дискуссии, библиография" и “Первоисточники". Известно, что в то время, как в странах Западной Европы и в США понятие “цивилизации", заимствованное у просветителей XVIII в., получило широкое распространение в исторических трудах, посвященных освещению широких культурно-исторических эпох, в русской и советской историографии оно оставалось на периферии концептуальных средств ее создателей. Этому, разумеется, есть объяснение. В дореволюционной историографии вместо данного термина утвердилось понятие “культура". Что же касается советской историографии, то официальная философия сталинско-брежневской поры, стоявшая на страже “ортодоксии", усматривала в интересующем нас понятии “угрозу" для категории “формация". Между тем только на почве подлинного, а не вульгарного материалистического историзма понятие “цивилизация", во-первых, приобретает категориальное значение, т.е. превращается в концептуальное средство для выражения диалектического единства двух сторон исторического процесса — социально-истОрической и культурно-экологической (включая в последнюю субстракт культуры, восходящий к 5
этносу, равно как наряду с естественными предпосылками, также и процесс вовлечения природы в историю), и, во-вторых, наполняется подлинным историэмом само понятие “формация". Нетрудно убедиться в том, что, решая, задачу гуманизации истории, историография не может в настоящее время в арсенале интеллектуальных средств найти категорию более емкую, чем категория “цивилизации", и вместе с тем не располагает иными путями с целью приблизиться к познанию общественного человека, оставаясь при этом на базе объективно-исторического контекста его исторического творчества. Очевидно, что только с цивилизационной позиции человек в одно и то же время выступает и как творец культуры и как творимое ею. Отделение истории РАН надеется на активное участие в этом издании обществоведов, независимо от области их специальных интересов, заинтересованных в постановке проблем, несовместимых с традиционными средостениями между различными научными департаментами. Академик И.Д. Ковалъченко
от редакционной коллегии В сборнике представлены четыре раздела. Первый посвящен вопросам общей теории цивилизации. Поскольку — как это, впрочем, хорошо известно — до сих пор не только между специалистами, работающими в различных областях гуманистики, но даже и в рамках какой-либо отдельно взятой области, не существует еще и намека на консенсус по указанным вопросам, сама их постановка и широкое обсуждение на страницах данного сборника послужит более полному осознанию степени важности этих вопросов как для осмысления современной глобальной исторической ситуации в целом, так и для решения обусловленных ею новых познавательных задач, возникающих перед каждой из гуманитарных дисциплин в отдельности. Ясно одно: только объединением усилий гуманитариев различных специальностей может быть сделан реальный шаг к построению общей теории цивилизации, общественная потребность в которой уже в ближайшие годы о себе заявит во весь голос. В данном сборнике этой проблематике посвящены четыре статьи. Так, если в статьях Л.И. Новиковой и А.И. Рейснера в центре внимания находится проблема онтологического различения категорий “формация" и “цивилизация", то в статье М.А. Барга внимание сосредоточено на познавательном аспекте цивилизованного рассмотрения истории общества. Статья М.А. Кис селя привносит в рассматриваемую проблему историческое измерение, привлекая внимание к месту категории “цивилизации" в философии Коллингвуда. Второй раздел сборника посвящен вопросам теории и истории отдельных цивилизаций. Спектр этого раздела очень широк и географически и хронологически. Так, если статья Е.А. Штаерман посвящена особенностям древнеримской цивилизации, то статья Е.Б. Черняка вводит читателя в проблематику истории цивилизации конца XIX — первых десятилетий XX в. Между этими полюсами внимание читателей привлекается к интереснейшим вопросам средневековой цивилизации Индии (Л.Б. Алаев), истории Византии (А.Б. Ковельман) и к опыту сопоставления цивилизаций Востока и средневековой Европы, принадлежащему английскому ученому Дж. Холлу. Третий раздел сборника посвящен истории отечественной и зарубежной 7
исторической мысли в области сравнительного изучения истории цивилизации. В заключение остается отметить активное участие в подготовке данного сборника: члена-корреспондента АН СССР A. П. Новосельцева, докторов философских наук В.Н. Межуева и Л.И. Новиковой; докторов исторических наук Л.Б. Алаева, Н.Я. Бромлей, В.Л. Малькова, Л.И. Рейснера, В.А. Тишкова, B. И. Уколовой и Е.Б. Черняка.
ВОПРОСЫ ИСТОРИИ И МЕТОДОЛОГИИ Л.И. Новикова ЦИВИЛИЗАЦИЯ КАК ИДЕЯ И КАК ОБЪЯСНИТЕЛЬНЫЙ ПРИНЦИП ИСТОРИЧЕСКОГО ПРОЦЕССА В последнее время, с начала 80-х годов, в нашей социально-философской и исторической науке все большее значение в качестве объяснительного принципа исторического процесса приобретает идея цивилизации, лишая монопольного положения в этой области понятие общественно-экономической формации. Возрастание методологического интереса к идее цивилизации обусловлено рядом как внутринаучных, так и объективных социально-исторических обстоятельств. Это связано прежде всего с методологической и идеологической перегрузкой, а затем и кризисом теории общественно-экономических формаций, которая до недавнего времени служила универсальным конститутивным основанием и объяснительным принципом всемирного исторического процесса в советской исторической науке. Лапидарно изложенная К. Марксом в предисловии “К критике политической экономии” формационная теория с ее четким стадиальным течением исторического процесса на основе определений материального производства обладает большим познавательным потенциалом. Она позволяет материалистически объяснить историю общества как естественноисторический процесс и, в частности, описать историю становления и развития капиталистического (европейского) общества, выявить его предпосылки, уходящие своими корнями в рабовладельческую античность, определить его пределы и историческую необходимость революционного преобразования в посткапиталистическое или коммунистическое общество. Реальная история, современниками которой были основоположники марксизма, подтверждала выводы и прогнозы теории. В 1825 г. разразился первый экономический кризис капитализма; в 1836 — 1837 — второй. Кризис 1846 — 1847 гг. стал предтечей революций 1848 г., в ходе которых пролетариат заявил о своих особых интересах. Наконец, Парижская коммуна, в которой К. Маркс увидел прообраз грядущей пролетарской коммунистической революции. И в дальнейшем история развивалась “по Марксу”. Новый экономический и политический кризис начала века, разразившаяся за ним мировая империалистическая война, победа Октябрьской революции, образование мировой социалистической системы, казалось, полностью и неопровержимо подтверждали, с учетом некоторых ленинских корректив, истинность и познавательный потенциал теории об- 9
щественно-экономических формаций. Это теперь, a posteriori, с позиций нового исторического опыта 80 — 90-х годов, мы можем отыскать допущенные классиками ошибки, констатировать неточность их прогнозов, вменять им в вину недооценку гетерономности исторического процесса, абсолютизацию антогонизма труда и капитала, недооценку способности капитализма к саморазвитию, идеализацию общественной собственности и планомерного начала как базиса коммунистической общественно-экономической формации и др.1 Таким образом, причина переоценки логики истории и недооценки ее способности к спонтанному саморазвитию кроется отчасти в том, что объективный исторический процесс классического, основанного на машинной индустрии капитализма XIX в. слишком точно '‘следовал теории”. Это, бесспорно, свидетельствует о силе теории, но одновременно служит соблазном ее универсализации, переноса на иную историческую реальность, что создает почву ее догматизации. Но вряд ли корректно это обвинение относить на счет классиков марксизма. С добросовестностью ученых они отмечали факты, которые шли вразрез с их теорией или отклонялись от нее. В этой связи хотелось бы сослаться на авторитетное суждение Ф. Броделя, который четко разграничивает методологическое значение открытия К. Маркса и его догматизацию. ‘Тений Маркса, секрет силы его мысли состоит в том, что он первый сконструировал действительные социальные модели, основанные на долговременной исторической перспективе. Эти модели были увековечены в их первоначальной простоте тем, что к ним стали относиться как к неизменным законам, априорным объяснениям, автоматически приложенным ко всем обстоятельствам и всем обществам. Между тем, если бы их погрузили в меняющиеся потоки времени, их подлинная текстура стала бы только яснее видна, так как она прочна и основательна... Эта жесткая интерпретация ограничила творческую силу мощной системы социального анализа, созданной в прошлом веке”2. Одним из самых знаменательных событий, поставивших под сомнение универсальность теории общественно-экономической формации, оказалась для Маркса его ‘‘встреча с Россией”3. Если в предисловии к ‘‘Капиталу” (1867 г.) Маркс еще говорит о всеобщем характере последовательно-формационного развития общества через капитализм к коммунизму, о законах, лежащих в основе этого процесса, “действующих и осуществляющихся с железной необходимостью”4, то десять лет спустя в письме в редакцию “Отечественных записок” он делает существенную оговорку о недопустимости превращения исторического очерка “возникновения капитализма в Западной Европе в историко-философскую теорию о всеобщем пути, по которому роковым образом обречены идти все народы, каковы бы ни были исторические условия, в которых они оказываются”5. Даже события поразительно аналогичные, замечает К. Маркс, но происходящие в различной исторической обстановке, приводят к совершенно различным результатам. “Изучая каждую из этих эволюций в отдельности и затем сопо- Ю
ставляя их, легко найти ключ к пониманию этого явления, но никогда нельзя достичь этого понимания, пользуясь универсальной отмычкой в виде какой-нибуаь общей историко-философской теории, наивысшая добродетель которой состоит в ее надысторичности”6. В этом и других письмах русским корреспондентам он обсуждает возможность иного, неевропейского развития цивилизации на базе общины. Предметом пристального внимания Маркса, выходящим за пределы теории общественно-экономических формаций, стал анализ “азиатской формы собственности”. Характерно и то, что в таких теоретических работах, как “К критике политической экономии”, “Капитал”, “Анти-Дюринг”, основоположники марксизма пользуются преимущественно понятием общественно-экономической формации, тогда как в ранних работах, а также в подготовительных рукописях к “Капиталу” 1856 —1857 гг., и других работах, опускающихся до эмпирического уровня исследования, они охотно прибегают к понятию цивилизации с его ориентацией на особенное или общее в особенном. Догматизации теории общественно-экономической формации подверглась в 30-е годы, когда в так называемой концепции В.В. Струве ей была придана универсальная форма пресловутой “пятичленки”, а в “Кратком курсе истории ВКП(б)” она была возведена в ранг гос)дарственной идеологии. Согласно этой идеологизированной концепции, все страны и народы мира с неодолимой последовательностью проходят все стадии исторического процесса в направлении к коммунистической формации, которая является вершиной и конечной целью этого движения. И хотя делались оговорки о возможных отклонениях от магистральной линии исторического процесса, однако эти отклонения, как правило, выпадали из сферы исторического интереса или рассматривались именно как отклонения и исключения. Эта схема была принята в качестве объяснительного принципа девятитомной “Всемирной истории” под редакцией Ю.П. Францева. В методологическом предисловии к изданию декларируется: “В основе единого закономерного исторического процесса лежит последовательная смена общественно-экономических формаций, первобытнообщинной, рабовладельческой, феодальной, капиталистической, составляющих главные пути поступательного движения человечества, исторические ступени его пути к высшей коммунистической формации, первой фазой которой является социализм”7. Конечно, построение общей истории требовало определенного конструктивного начала на основе объяснительного принципа. И стадиальная теория общественно-экономических формаций в то время вполне подходила для этой цели. Но препарированная в духе теологизма, она связывала историческое исследование получением необходимого, заранее известного результата, требовала соответствующего отбора материала и форсирования тех моментов истории, которые “работали” на схему и отвечали идеологической сверхзадаче. В условиях идеологического (и не только идеологического) прессинга конструктивная критика господствующей концепции была бес¬ 11
полезной и небезопасной. Своеобразной формой “критики” стали “белые пятна” истории. Дискуссия 60-х годов в связи с проблемой “азиатского способа производства” существенно поколебала “пятичленку”. В книге, опубликованной по ее следам, Л.В. Данилова писала, что хотя всякая концепция допускает известные исключения и отклонения от магистральной линии, но, к сожалению, “отклонений и исключений, во-первых, оказалось больше случаев, подходящих под правило, а во-вторых, и это самое главное, — действующие здесь закономерности оказались настолько специфичными, что не могли быть объяснены одним лишь влиянием исторической среды. Перед наукой стала проблема многообразия форм общественной эволюции”8. Ответом на эту проблемную ситуацию мог стать и исподволь становился цивилизационный подход. Однако сформированный “пятичленкой” строй мышления оказался досточно живучим. В специальном “научном расследовании” по материалам дискуссии В.Н. Никифоров утверждает: «Проверкой установлено, что... современная наука вновь подтверждает конкретными фактами “пятичленную” периодизацию, в то время как противоречащие ей гипотезы не согласуются с ходом истории»9. После безрезультатной дискуссии интерес к методологии истории, как отметил Е.Г. Плимак в беседе за “круглым столом” журнала “Вопросы философии”, заглох. Это вполне соответствовало духу застойного времени. Многотомные труды, в том числе “История СССР с древнейших времен до наших дней”, “История Коммунистической партии Советского Союза”, как отмечает он, “лишены какой-либо обобщающей концепции. Они носят описательный характер”10. Впрочем, автор не совсем прав. С одной стороны, в этих, как и других “обобщающих” трудах, витает дух “пятичленки” с соответствующим ей набором основных понятий, логических ходов, конечных целей неизбежной гибели капитализма и победы коммунизма в мировом масштабе. С другой стороны, и в это время шел интенсивный методологический поиск, направленный на разграничение уровней исторического исследования. Так, Е.М. Жуков выделяет три типа отношений и соответствующие им уровни научной абстракции: общественно необходимые отношения, которые описывают социологические законы (к ним в первую очередь и относятся законы формационного развития с учетом творческого развития самой формационной теории), общественно необходимые и необязательные отношения с их “плавающими связями” и, наконец, уникальные исторические события, которые могли быть, а могли и не быть. Но коль скоро они произошли, стало быть, с одной стороны, на то были свои основания, а с другой — они не могли не оставить следа в истории. И задача исторической науки — выявить и то и другое11. Можно соглашаться или не соглашаться с реальным наполнением этой познавательной конструкции. Но сам уровневый подход представляется продуктивным. Одновременно с попытками ограничить сферу применения формационной теории происходило развитие исторической науки “за ее 12
спиной” (Г.В.Ф. Гегель). Это относится прежде всего к медиевистике и востоковедению. Здесь, на идеологически нейтральной полосе, накапливался материал, формировалась идея о многообразии исторического процесса, имманентности его развития, множественности движущих сил. В качестве объяснительного принципа этих исследований во многих случаях явно или имплицитно служила идея цивилизации. Опыт разведения и соотнесения двух исследовательских подходов — формационного и цивилизованного — был предпринят на Всесоюзном координационном совещании "Цивилизация и исторический процесс” в 1983 г.12 Однако только на фоне общего кризиса социализма и формационной теории как его идейно-теоретического обоснования высказанные тогда идеи получили общественный резонанс и дальнейшее развитие. Рост экономического потенциала капитализма на основе ассимиляции достижений НТО, его решительная реконструкция после кризиса 70-х годов, с одной стороны, кризис социализма, о котором открыто было заявлено на XXVIII съезде КПСС, но симптомы которого давали о себе знать значительно раньше, — с другой, поставили под сомнение непогрешимость “пятичленки”, но одновременного подорвали доверие к формационному подходу в целом13. Однако отказ от методологического основания — шаткая позиция в науке. Теория, равно как и природа, не терпит пустоты. Отсутствие методологического основания толкает историческую науку либо на эпигонство, либо на эмпиризм, либо, наконец, на поиск новых объяснительных принципов. В этом контексте возрастание интереса к идее цивилизации как объяснительному принципу исторического процесса по отношению к теории общественно-экономических формаций должно рассматриваться не по принципу ”нли-или”, а по принципу дополнительности, при том, безусловно, что последняя требует переосмысления и развития путем ее "погружения в меняющийся поток времени”. Распространению понятия цивилизации как ключевого в объяснении исторического процесса, как бы это ни показалось парадоксальным, способствовала его концептуальная неопределенность, если угодно, “эстетическая необязательность”, особенно в сравнении с жестко фиксированным понятием общественно-экономической формации. Эта размытость термина позволяет использовать его в различных идейно-теоретических системах, строить с его помощью альтернативные версии, модели исторического развития отдельных стран и народов, будущего человечества в целом. При этом интуитивно угадываемый смысл понятия, его пред-знанне обеспечивают возможность взаимопонимания представителей различных школ, а в случае нужды и “мягкой стыковки” отдельных фрагментов истории в общемировую. Вместе с тем использование этого термина применительно к интерпретации разного материала способствует его содержательному наполнению. И это обновленное понятие цивилизации с обогащенным содержанием мы “заново набрасываем” на исследуемую проблему, 13
углубляя ее, ставя по ее поводу новые вопросы. Таким образом, мы действуем в соответствии с познавательными принципами герменевтического круга. Но чтобы не оказаться в его плену, необходим прорыв за пределы пред-знаемого. На это указывает Х.-Г. Гад а мер, по праву считающийся одним из ведущих герменевтиков современности. “Понимание обретает свои подлинные возможности, — пишет он, — лишь тогда, когда его предварительные мнения не являются случайными. А потому есть глубокий смысл в том, чтобы истолкователь не просто подходил к тексту (под текстом здесь имеется в виду любое “чужое” высказывание. — Л.Н.) со всеми уже имеющимися у него готовыми пред-мнениями, а, напротив, подверг их решительной проверке с точки зрения их оправданности, то есть с точки зрения происхождения и значимости**14. Исследователь при этом должен научиться слушать и воспринимать “других** не для того, чтобы отказаться от своего мнения, но для того, чтобы расширить свой кругозор. Сам Гадамер связывает этот познавательный принцип с образованностью, необходимой в историческом исследовании. Конструктивным признаком образованности является “открытость всему иному, другим более обобщенным точкам зрения. В образовании заложено общее чувство меры и дистанции по отношению к нему самому и через него подъем к всеобщему**15. Ссылаясь на авторитет герменевтики, мы не призываем отказываться от рационального объяснения исторического процесса и слепо следовать ее предписаниям. Научная история не может обойтись без объяснения закономерности общественного развития. Однако и не прислушаться к соображениям герменевтики было бы нелепо, ибо в историческом знании всегда присутствует большой пласт, основанный на понимании. Он захватывает и идею цивилизации. Но для того чтобы идея цивилизации могла выполнять функцию объяснительного принципа, она сама должна быть подвергнута философской рефлексии, которая, не порывая с нашими пред-знаниями о цивилизации, способствовала бы, используя выражение Гадамера, “подъему ко всеобщему”. Принятая в качестве объяснительного принципа всемирно-исторического процесса идея цивилизации, позволяет, как представляется, преодолеть “предельность** формационного подхода. “Предельность**, свойственная любой закрытой теории, имеет в виду прежде всего “чистоту” ее абстрактно-всеобщего содержания и логическую стройность, последовательность ее суждений. М.А. Барг характеризует “предельность** формационного подхода в плане всемирной истории «как: а) наиболее отчетливое выражение ее универсальности, содержательного единства процессов вопреки простоте локальных форм; 6) наиболее очевидное проявление всемирно-исторической закономерности, “предсказывающей” всем другим регионам — внутри данной формации — и всем другим, более ранним существующим формациям их грядущее; в) указание на то, что роль различных народов в прокладывании пути исторического процесса изменчива»16. Против этого трздно что-либо возразить. И
Идея цивилизации принципиально открыта. Она открыта в онтологическом и гносеологическом плане. В онтологическом ее открытость означает, что мы не можем найти абсолютную точку отсчета возникновения цивилизации. Вполне правомерной является мысль, что человечество как особый биологический вид изначально “обречено на цивилизацию**, что цивилизация является социальной формой движения материи. Открытость человеческой цивилизации означает также, что новые закономерности развития локальных цивилизаций не обязательно являются выражением общей исторической закономерности, но возможны случаи, когда закономерности в экстремальных условиях порождаются заново (концепция И. Пригожина позволяет сделать такое допущение). В этом плане методологический интерес представляет дискуссия и о “типичности** или “нетипичности** законов развития античной цивилизации. Да и объяснить возникновение капиталистической цивилизации в Европе, исходя только из общей исторической необходимости, не учитывая исключительного стечения обстоятельств, вряд ли возможно. В XV в. Европа, по свидетельствам современников и историков, представляла собой провинцию цивилизованного мира. Далее, как мы уже отмечали, вопреки формационным прогнозам К. Маркса, предрекавшим скорый крах капитализма, что вполне соответствовало тогдашнему его положению, современная капиталистическая цивилизация, используя достижения научно-технического прогресса, элементы государственного планирования, развития социальных программ и т.п., сумела изыскать внутренние источники саморазвития. Открытыми остаются перспективы перестройки, начатой в Советском Союзе. Можно полагать, что это новый виток в развитии цивилизации и он не может привести к заранее запрограммированным результатам, ибо изменения, начатые перестройкой, вовлекли в процесс исторического творчества не только внутренние силы, но и всю мировую систему, включив одновременно и мощные силы торможения и реакции. Каков будет суммарный результат его? Его ответ на этот вопрос можно сформулировать лишь с некоторой степенью вероятности, как веер возможных вариантов. Открытым остается и вопрос о судьбах мировой цивилизации в целом. Открытым хотя бы потому, что “третий мир**, составляющий, по выражению М. Гернье, “три четверти мира’*, еще не сказал своего слова. При наличии экономического и демографического дисбаланса, в условиях перегруженности мира ядерным оружием это “слово** может оказаться последним. Наконец, не следует закрывать глаза и на предельную техногенную перегрузку экологического базиса современной цивилизации. Остается надеяться, что и этот мрачный прогноз остается открытым, ибо “спасительное, — по выражению М. Хайдеггера, — не стоит пообок опасности. Опасность сама, выступая в качестве опасности, есть спасительное, несет спасительность из своего notaeHHO обратимого существа**17. Цивилизационный подход представляется открытым и в гносеоло¬ 15
гическом плане. Он не ограничивается строго логическим выводным знанием, но ориентирован и на диалог, на понимание. Он “не запрещает** двигаться по герменевтическому кругу, делать заходы “со стороны**, строить утопические модели, достоверность которых ограничивается подчас очень небольшой степенью их вероятности, и тем не менее совсем вероятность их осуществления исключить нельзя. В отличие от формационного подхода, тяготеющего к классическим объектам, цивилизационный подход проявляет интерес к пограничным ситуациям, “темным векам*’, “смутному времени *, ибо именно здесь, вдали от влияния мощного центра цивилизации, зарождаются новые связи, закономерности, формы, ценности. Открытость цивилизационного подхода, однако, предполагает, что рано или поздно все его идеологе мы могут быть сведены в общую систему научного знания. А пока схематично очертим принятую парадигму цивилизации. На основе обобщения философских идей цивилизации и соотнесения их с исторической реальностью, т.е. идя по герменевтическому кругу, можно дать несколько определений цивилизации, повышая уровень их абстрактности. Прежде всего на уровне обыденного сознания цивилизация может быть понята как осознанная организация человеческого общежития. Следует заметить, что термин “общежитие** очень часто используется в исторических текстах в качестве предтечи или одного из синонимов цивилизации. Далее, восходя от непосредственной данности к более общим представлениям, цивилизация может быть определена как собственно социальная, основанная на всеобщих принципах (закон, долг, мера, деньги и пр.) форма организации жизни людей. В этой парадигме цивилизация противопоставляется первобытности, для которой характерна общность, основанная на естественных, кровно-родственных или традиционных, связях. Как собственно социальная форма организации жизни людей цивилизация в своем пределе совпадает с гражданским обществом, где каждый равен каждому, где свободное развитие каждого является гарантией свободного развития всех. Однако в отличие от понятия гражданского общества, фиксирующего только саму социальную связь индивидов, цивилизация неотделима как от природных условий существования, так и от естественно сложившихся традиционных форм социальности. Цивилизация как бы наслаивается на наличные традиционные связи, подчиняя их общим цивилизационным принципам. Но одновременно вследствие обратного воздействия этих традиционных форм и отношений происходит модификация ее общих принципов. Поднимаясь на следующую ступень абстракции, в частности поставив историю рядом с природными процессами, можно определить цивилизацию как способ бытиг и развития общества. В этом смысле человечество “обречено** на цивилизацию. Собственно, оно и стало человечеством, т.е. особой ветвью естественного процесса, только вступив на путь цивилизации. И только с момента цивилизации есте¬ 16
ственно-адаптнвный процесс уступил место событийно-историческому развитию общества. Существенным моментом в развитии цивилизации стало возникновение мировых религий. Как подметил К. Ясперс, их возникновение произошло почти синхронно. Мировыми религиями всеобщие принципы цивилизованности (“не убий”, “не укради”, “не сотвори себе кумира” и пр.) были записаны в культурный код человечества в качестве безусловного императива. В результате цивилизация становится необратимым способом самоорганизации и воспроизводства разумной жизни на Земле и тем самым обретает космический характер. С этой, космологической, точки зрения цивилизация может быть определена как способ негэнтропийной самоорганизации больших социальных систем, обеспечивающих путем сознательного регулирования обмена веществ, деятельности и информации внутри системы и с окружающей природной средой их структурную устойчивость по отношению к внешним воздействиям и внутренним флуктуациям. Космологическая точка зрения на цивилизацию всегда сопутствовала социально-исторической. Однако между ними существовал разрыв, заполняемый лишь теософскими построениями. Идеи В.И. Вернадского, А.Л. Чижевского, И. Пригожина позволяют нащупать реальную связь между этими двумя уровнями бытия Вселенной. В частности, проведенные Пригожиным и его сотрудниками исследования дают основание экстраполировать фундаментальные характеристики природно-космического процесса на гуманитарно-историческую сферу. “Понятия структурной устойчивости и порядка через флуктуацию применимы и к более сложным проблемам, в том числе (хотя и ценой чрезмерных упрощений) к проблемам эволюции человечества”18. Таким образом, развитие разумной жизни на Земле, воспроизводство ее устойчивости и порядка посредством цивилизации вполне вписывается в современные космологические представления о развитии нестационарной Вселенной. В свою очередь, космологический взгляд позволяет лучше понять н некоторые скрытые на социально-историческом уровне закономерности, истолкование которых до недавнего времени оставалось уделом теософии. Для исторической науки наиболее “работающими” йвляются второй и третий уровни абстракции, однако и четвертый должен витать в нашем сознании. Они позволяют понять и объяснить основание цивилизации, ее генезис, многообразие ее культурно-исторических типов, стадиальность их развития. Но для того чтобы общая идея цивилизации приобрела значение объяснительного принципа, она сама должна быть отрефлексирована с позиций метансторин н согласована с системой понятий наличной исторической науки. В качестве метаистории с учетом сложившихся в советской историографии традиций выступает материалистическое объяснение истории, которое не следует отождествлять с теорией общественно-экономических формаций. Последняя является лишь логическим выводом исторического материализма, выводом, абстрагирую¬ 2 Тип. зак. 3104 17
щимся от особенного и конкретного. Материалистическое объяснение богаче. Оно позволяет выявить материальные предпосылки цивилизации в ее взаимодействии с природой, определить ее экономический базис, обозначить пределы развития и одновременно вскрыть источники саморазвития цивилизации, позволяющие ей преодолевать эти пределы. К материальным предпосылкам цивилизации относится конфликт, возникший между природой и первобытной общностью людей, утративших адаптивные способности и вынужденных компенсировать их преобразующей трудовой деятельностью, требующей постоянного стимулирования (или принуждения) и организации. Цивилизация и стала социальной организацией, обеспечивающей относительную независимость человеческого рода от природы. Ее экономическим базисом является общественное богатство, воспроизводство и перераспределение которого обеспечивает жизнеспособность цивилизации, ее устойчивость по отношению к деструктивным воздействиям среды, способность к регенерации н саморазвитию. Как известно, основными источниками общественного богатства являются земли (шире — природная среда) и сам человек как непосредственная производительная сила. Техника в этом отношении выступает как преобразованные человеческим трудом и силой знания природные объекты, используемые в качестве средств дальнейшего преобразования мира и самого человека. Конкретно-исторические способы соединения этих трех начал, а также вытекающие отсюда формы обобществления прибавочного продукта, цели и способы его реализации определяют основные исторические типы богатства и соответствующие им стадиальные типы социальности. Люди, как пишет К. Маркс, ‘‘обновляют самих себя в такой же мере, в какой они обновляют создаваемый ими мир богатства**19. В основе этого стадиальноцивилизационного процесса лежит, по Марксу, смена в качестве господствующих трех социальных форм общественного богатства: воспроизводство натуральных форм богатства и прежде всего плодородия земли, капитала в его двух ипостасях — постоянного (техники) и переменного (рабочая сила) и непосредственно общественной формы богатства с его главной целью — человеком. Им соответствуют стадии мировой цивилизации — аграрно-традиционная, капиталистическая и коммунистическая, каждую из которых характеризует свой тип социальных связей. Первую стадию — “отношения личной зависимости... при которых производительность людей развивается лишь в незначительном объеме и в изолированных пунктах**. Вторую — “личная независимость, основанная на вещной зависимости... при которой впервые образуется система всеобщего общественного обмена веществ, универсальных отношений, всесторонних потребностей и универсальных потенций**. Третьей стадии соответствует “свободная индивидуальность, основанная на универсальном развитии индивидов и на превращении их коллективной общественной производительности в их общественное достояние**20. 18
В абстракции каждая из стадий мировой цивилизации может быть выделена и рассмотрена как ее самостоятельный стадиально-исторический тип. В действительности же каждый новый тип в качестве доминирующего надстраивается на старом основании, образуя многоукладное общество. Теория стадиального развития цивилизации или человеческого общежития не нова. Ее истоки при желании можно усмотреть в христианской теософии. Большой резонанс, хотя и с опозданием, имела натуралистическая типология стадиальности Дж. Вико, позднее заимствованная О. Шпенглером, усиленно обсуждалась эта проблема просветителями и утопистами. В частности, в исторической типологизации стадиальности Маркса легко можно распознать влияние Ш. Фурье. Да и в настоящее время строятся различные варианты стадиального развития цивилизации. Так, триадическая типологизация развития цивилизации, предложенная О. Тоффлером в “Третьей волне**, по многим параметрам совпадает с типологией стадиального развития цивилизации Маркса, реконструированной здесь нами, с той разницей, что вторая стадия обозначается им как индустриальная, хотя многие характеристики ее совпадают с характеристиками капитализма Маркса. Третья же, наиболее проблематичная стадия (по Марксу, ей соответствует коммунистическая), обозначается им нейтрально как “постиндустриальная**. Однако концепция стадиальности развития цивилизации дает не только ответы, но и ставит вопросы и требует определенной корректировки применительно к анализу конкретного исторического процесса. Во-первых, вопрос возникает уже относительно общего числа стадий. Думается, что положение Массона об особой стадии ранних цивилизаций заслуживает внимания и специального исследования. Во-вторых, возникает вопрос об отношениях между стадиями цивилизации. Дело в том, что в истории зарождение и развитие новой стадии происходит тогда, когда остаются в силе многие старые социальные структуры. Так, первичные цивилизации имели на периферии море первобытнообщинных структур. Только за счет их они могли существовать. Капиталистическая или индустриальная цивилизация возникает и утверждает себя, когда еще в силе остаются многие институты и отношения традиционно-аграрной цивилизации. Мало того, многие традиционные формы социальности переживают сейчас возрождение в развивающихся странах. В-третьих, миф о непроницаемости культур следует списать на счет художественной фантазии Шпенглера. На самом же деле в истории имеют место сознательные и сознательно-бессознательные взаимодействия, прививки, мутации, порождающие многообразие, но все же легко распознаваемое, переходных и маргинальных типов. Мексиканский философ Леопольд Сеа вводит понятие “метисизации*’ цивилизаций, одним из вариантов которой стал периферийный капитализм Латинской Америки. Наконец, мы говорим о начавшемся переходе к третьей стадии мировой цивилизации (как бы мы ее ни называли — коммунистиче¬ 2‘ 19
ской, постиндустриальной) в то время, когда мир расколот на три части и в нем не решены задачи первой и второй стадии цивилизации и не изжиты присущие им противоречия. И в этом смысле можно считать, что все стадиальные типы цивилизации современны. Вопросы такого рода могут быть умножены. И все же, на наш взгляд, концепция стадиального развития цивилизаций дает ключ к пониманию многих происходящих в современном мире противоречивых процессов. Следует отметить, что стадиальная типологизация цивилизации как бы совмещает формационно-историческую и цивилизационную, что позволяет с ее помощью совершать переход от одного уровня анализа к другому, раскрыть диалектику единства и многообразия, универсальности и локальности, общего и особенного, непрерывности и дискретности в историческом процессе. Такое пересечение естественно, так как и тот и другой переход имеют дело с одной и той же исторической реальностью. Сложность и многомерность исторического процесса как в синхронном, так и в диахронном измерении предполагает и требует многообразных методов и уровней исследований. В отличие от формационного подхода, который ограничивается материалистическим объяснением истории и его детерминантами, при цивилизационном подходе материалистическому объяснению сопутствуют и дополняют его генетический , историко-сравнительный, культурологический, или культурно-антропологический, футурологический методы исследования, позволяющие в единстве цивилизации увидеть асинхронность исторического развития, многообразие ее культурно-исторических типов, их устойчивость и перспективы исторического развития. Наиболее тесно увязан с цивилизационным подходом генетический анализ. К понятию цивилизации весьма охотно и продуктивно прибегают историки первобытного общества (начало этой традиции в марксистской историографии, как известно, положено Ф. Энгельсом). Оно позволяет фиксировать момент появления социальной организации, принципиально отличающейся от “естественно сложившихся форм*’ общности21. Понятие общественно-экономической формации здесь оказалось малоэффективным хотя бы потому, что новый тип социальности не поддается достаточно определенной формационной квалификации. Попытки ввести первичную “азиатскую формацию" представляются недостаточно корректными, когда речь идет об объяснении с ее помощью ранних прото цивилизаций и переносе ее на мезоамериканские цивилизации. Цивилизационный подход позволяет достаточно строго фиксировать переломный рубеж в развитии человечества и, в частности, на основе вычления атрибутивных признаков цивилизации (малая триада: письмо, монументальная архитектура, город) реконструировать ряд закономерностей, присущих новому типу социальности: резкое повышение продуктивности сельскохозяйственного производства на основе организации мелиоративных работ, отделение ремесла от земледелия, социальное расслоение общества, разделение труда и обобществление общественного богатства, выделение поте- 20
старной власти и образование государства, унификация и рационализация идеологии. Короче, все это, по справедливому замечанию В.М. Массона, позволяет говорить о целой эпохе или стадии первых цивилизаций22. Цивилизационный подход позволяет объяснить и некоторые “странные” с точки зрения формационного подхода явления, например неэкономичный “монументальный абсурд” ранних цивилизаций. Так, по современным расчетам по постройку “Белого храма” в шумерском З^уке был необходим непрерывный труд 1500 человек в течение пяти лет23. С точки зрения цивилизованного анализа совместный общественный труд имел глубокий смысл: он обеспечивал работой, а следовательно, средствами существования огромную армию людей, вытесненных из сельских общин в силу роста производительности труда, способствовал созданию в процессе совместного труда самой непосредственной социальной связи вместо разрушенной общинной и одновременно создавал предметно-духовный символ нового межобщинного единства. Здесь важно подчеркнуть и то, что, осуществляя контроль за распределительными отношениями, организаторы общественных работ — служители храмового или дворцового хозяйства — обретают реальную власть, закрепленную цравом распоряжаться собственностью24. Появляется новая правящая элита, как правило сращенная с духовной элитой. Таким образом, фиксируя многообразие форм исторического “почина”, понятие цивилизации позволяет выявить их повторяемость даже в тех случаях, когда наличие контактов между ними вряд ли можно предполагать, свидетельствующую об исторической необходимости и единстве человеческой цивилизации. Многие историки справедливо высказывают соображение о “грубости”, ограниченности формационного подхода при исследовании явлений культуры23. Мы хорошо выучили в институтах, что базис определяет надстройку. Но так же хорошо знаем, что надстройка, в частности и в особенности культура, не укладывается в эту схему. Поэтому мы так упорно, вроде заклинания, повторяем: “в конечном счете”. Представляется, что эту проблему более корректно позволяет решать цивилизационный подход. При этом следует сразу же отмежеваться от вульгарно-метафизического противопоставления цивилизации и культуры, относя на счет первой все необходимые, но неизменные интересы, а все духовно-возвышенные устремления приписывая последней. Лучше всего поняли отношения цивилизации и культуры немецкие романтики, характеризовавшие их как амбивалентные, когда цивилизация переходит в культуру, культура прорастает цивилизацией26. Культура выполняет моделирующую, коммуникативную и стабилизирующую функции по отношению к цивилизации, сохраняя свою автономию. Но все же их отношения складываются достаточно сложно и противоречиво. Как функция общежития культура на определенном уровне должна быть изоморфна его динамической структуре. Но вместе с тем, чтобы быть функциональной, она должна обладать опреде¬ 21
ленным “избытком” по отношению к своей функции, способностью к саморазвитию, образованию своих собственных “вторичных кодов”. На этом основано диалектическое совпадение — несовпадение культуры и цивилизации, их взаимодействие и противоречие. Полное совпадение означало бы перевод общественного развития в режим автоматического процесса (подобные ситуации не раз обыгрывались в антиутопиях). Культура при этом теряет смысл как способ самореализации индивидов. С другой стороны, изоляция культуры от общества чревата вырождением ее в ээотеризм и декаданс, превращением в “игру в бисер”. В свою очередь, цивилизация, предоставив культуре .относительную автономию, ждет от нее функциональной “отдачи”, пользы, эффективности, дает ей “социальный заказ” и обеспечивает его выполнение путем институциализации и субсидирования культуры (не будем забывать старую поговорку: кто платит, тот и музыку заказывает). Тем самым определяя и стимулируя развитие культуры, цивилизация ограничивает ее, подчиняя интересам (правильно или ложно понятым) целого. Чтобы не набивать оскомину примерами, которые у всех на уме, сошлемся на “культурную программу” Платона в качестве советника сиракузского тирана или на “праведный” приговор к смерти Сократа демократическим афинским судом за “введение новых божеств и развращение юношества”. Цивилизация стремится как можно полнее утилизировать культуру в целях собственно легитимации и стабильности общества, но, нуждаясь в притоке новых идей и ценностей, она вынуждена терпеть и даже легализовать до известных пределов ее “нонконформизм” и “диссидентство”. К тому же за пределами социальных институтов цивилизации всегда остается обширная область неорганизованной культуротворческой самодеятельности, “ценной самой по себе”, а также девиантные формы культуры, которые еще надлежит цивнлизировать. Наряду с этим идет инкубационный процесс концентрации ожиданий, чувствований, которые, накапливаясь, при благоприятных условиях дают мощный взрыв продуктивных идей и ценностей на многие лета определяющие новую нравственно-культурную парадигму цивилизации. Таким образом, в исследовании истории культуры следует учитывать амбивалентность ее отношений с цивилизацией. Отвечая на запросы цивилизации, культура порождает новый комплекс идей и ценностей, далеко выходящий за пределы ее осознанных потребностей. Стабильность цивилизации обусловлена ее способностью вводить деструктивное воздействие подобных флуктуаций в безопасное русло, приводить их к норме. Жизнеспособность цивилизации обеспечивается ее критически-позитивным отношением к инновациям “своей” и “чужой” культуры как источникам собственного развития. Понятие “цивилизация” в пределе обозначает единство всемирноисторического процесса, единство, охватывающее все многообразие ее культурно-исторических типов. Оно отражает историческое развитие человечества от первых очагов цивилизации, вынужденных отста¬ 22
ивать свое существование в борьбе с природой и первобытными племенами, через региональные цивилизации традиционно-аграрного типа, каждая из которых в своем регионе представляет собой целостный мир ("европейский мир'*, 44китайский мир", "арабский мир"), к мировой цивилизации и далее к единой всечеловеческой цивилизации. Многообразие форм исторического развития мировой цивилизации обусловлено культурно-историческими предпосылками их исходного старта, различными природными условиями, ставящими предел их развитию, уровнем общественного разделения труда, характером экономических связей и социально-культурных контактов, уровнем всеобщности принятых ценностей и норм, мерой и характером социальной активности субъектов цивилизации, направленной на стабилизацию, усовершенствование или преобразование ее социальных структур. При этом реальная история развития той или иной цивилизации кодифицируется в системе ее культурных ценностей, которые способствуют ее стабильности и воспроизводству в границах определенного "фенотипа". Вариативность развития цивилизации, многообразие ее культурно-исторических типов — сфера применения сравнительного метода исследования. Действительно, "культурные миры", как замечает В.М. Алексеев, требуют комплексного, целостного изучения изнутри, но только в сопоставлении с "другими мирами" раскрывается их особенность и самобытность в развитии цивилизации27. Сравнительный метод в современной историографии сформировался под влиянием двух подходов: неокантианского историзма, где он рассматривается в качестве вспомогательного средства в целях лучшего понимания своего предмета как индивидуального и особенного, в духе Риккерта и Трёльча, и историософского, тяготеющего к интеллигибельным построения в духе Шпенглера и Тойнби. В советской исторической науке в рамках формационного подхода сравнительный метод использовался в целью выявления "общих закономерностей". Все, что оказывалось за их пределами, отбрасывалось как несущественное. Это придавало построениям всеобщей истории оттенок телеологизма. Однако за пределами формационного подхода сравнительный подход оказался весьма продуктивным. Но, к сожалению, он не подвергался здесь концептуализации. В 70-х годах на базе того же востоковедения сформировалась концепция амбивалентности развития цивилизации в духе идей эмерджентной эволюции. Согласно этой концепции, цивилизация изначально распалась на два "древа" — Запад и Восток, — каждое из которых имеет свой особый "генотип" и собственную логику развития28. Причем именно Восток признается "нормальным" путем развития цивилизации, тогда как история Запада (античность, Европа) стала рассматриваться как девиантный процесс. Эта концепция пользуется влиянием, так как она, казалось бы, позволяет преодолеть европоцентризм и выстроить цельную картину истории Востока независимо от европейской истории. Однако обособление и "легитимация" Востока оказались недостаточными перед лицом национального возрождения освободившихся стран Латинской Америки, 23
Азии, Африки. На этой почве в новом варианте, “снизу" получила распространив идеология множественности эквивалентных культур или цивилизаций, в качестве идеологической легитимации неонациоиализма. Можно понять обе эти концепции, мало того, как показано выше, они "работают" в рамках заданной ими самими парадигмы. Однако стремительные события последних трех-четырех лет, в частности распад мировой социалистической системы и явно обозначившаяся конвергенция капитализма и социализма, Запада и Востока, распространение европейской модели развития за ее исконные пределы, побуждают вновь поставить вопрос о моделирующей роли европейской цивилизации в мировом цивилизованном процессе. Более того, этот вопрос может быть опрокинут в прошлое в целях выявления моделирующей роли тех или иных исторических типов цивилизации на определенной стадии ее развития. Идея единства человеческой цивилизации приобретает новый экзистенциальный смысл в связи с характеристикой современного состояния мира. Обострение глобальных проблем, вступление их в стадию кризиса, грозящего перерасти в Коллапс, приводит историков, обществоведов и просто обывателей к обостренному осознанию единства человеческой цивилизации и ее судьбы. К этим тревогам ныне добавилась экскалация неонационализма. Отсюда огромный поток литературы о будущем человеческой цивилизации, будущем, предуготованном прошлым. Футурология или утопии становятся перспективой, задающей определенный угол рассмотрения настоящего и прошлого. Понятие цивилизации здесь выступает как понятие смысла истории, а история совпадает с историософией. За примерами далеко ходить не надо. Достаточно сослаться на "Смысл истории" Ы. Бердяева илк "Истоки истории и ее цель" К. Ясперса. Но не только это. Даже, казалось бы, сугубо научный труд А. Тойнби "Исследование истории" выходит на трансцендентный уровень цивилизации в поисках смысла человеческого существования. Можно по-разному относиться к многочисленным утопиям, антиутопиям, практониям, но становится все более очевидным, что без выхода на трансцендентную сферу, т.е. на точку зрения, вынесенную за пределы самой истории, невозможно системное понимание, объяснение и изложение истории. Другой вопрос, какова субстанция этой трансценденции, мыслится ли она как естественнонаучное обоснование в духе идей В.И. Вернадского и И. Пригожина, в духе антропокосмизма Н. Федорова или в духе теософии В. Соловьева, Н. Бердяева, А. Тойнби. Для советских историков в качестве такой трансцендентной точки зрения выступал идеал коммунизма, в котором, как и в любом другом идеале, всегда имеет место и утопия. Отрицание этого момента или онтологизация идеала ведет к мистификации истории. С другой стороны, отказ от идеала или его деидеализация ведет к плоскому утилитаризму, бездуховности либо к замене одного идеала другим. В теории общественно-экономических формаций кет места идеалу. Она претендует на строгую научность. В этом смысл известного 24
высказывания К. Маркса и Ф. Энгельса, что коммунизм для них не идеал, а действительное движение, порожденное наличными предпосылками29. Идеал легко вписывается в концепцию цивилизации. Это та высшая цель, прообраз, в которой она стремится через систему ценностях ориентаций. Вместе с тем идеал — это тот предел, который очерчивает парадигму данной цивилизации. Исчерпав или утратив его, цивилизация теряет свой жизненный смысл. Но, как заметил Н.И. Конрад, мысль об идеальном пределе “никогда не покидала человечество и вдохновляла его на борьбу с тем, что препятствует движению идеального, достойного человека состояния общества... И эта мечта, — заключает он, — есть, может быть, самое высокое проявление человеческого в человеке, проявление того же гуманизма, который всегда был и остается величайшей идеей общественной программы**30. Таким образом, обращение философов и историков к идее цивилизации отнюдь не сводится к академическим интересам. Оно обусловлено стремлением дать ответ на вопросы, которые поставила перед человечеством современная эпоха, соединившая в себе особенности и проблемы всех существовавших до того цивилизаций. “Лишь история человечества в целом может дать масштаб для осмысления того, что происходит** — этими словами открывает К. Ясперс свои раздумья о смысле истории31. Всякий, кто обращается к истории, замечает он, с изумлением приходит к выводу о единстве цивилизации, несмотря на разнообразие путей и судеб разных народов. Почему так? Что это означает? К)да ведет? Философия истории, выдвинув идею цивилизации, может лишь поставить эти вопросы. Ответить на них предстоит исторической науке. 1 См.: Буртин Ю. Ахиллесова пята исторической теории Маркса // Октябрь. 1989. № 11,12; Ципко А. Хороши ли наши принципы?// Новый мир. 1990. № 4. 2 Бродель Ф. История и общественные науки. Историческая длительность // Философия и методология истории. М„ 1977 С. 139 —140. 3 См.: Гефтер М.Я. Россия и Маркс // Рабочий класс и современный мир. 1988. № 4. 4 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е иэд. Т. 23. С. 6. 5 Там же. Т. 19. С. 121. 6 Там же. 7 Всемирная история. М., 1955. Т. 1 С. 9. * Данилова ЛЯ. Дискуссионные проблемы теории докапиталистических обществ // Проблемы докапиталистических обществ в странах Востока. М., 1968. Т. 1 С. 30. 9 Никифоров ВН. Восток и всемирная история. М„ 1977. С. 285. 10 Философия и историческая наука: Материалы "круглого стола" // Вопросы истории. 1988. №10. С. 18. 11 Жуков E.M^ Барг М.А., Черняк Е.Б., Павлов ВН. Теоретические проблемы всемирно-исторического процесса. М., 1979. 12 См: Цивилизация как проблема исторического материализма; Цивилизация и исторический процесс: (Препринт) М.: ИФАН СССР, 1983. 13 См.: Формации или цивилизации?: (Материалы "круглого стола") // Вопросы философии. 1989. № 10. 14 Гадамер Х.-Г. Истина и метод. М., 1988. С. 319. Критика субъективизма метода Гадамера, равно как и герменевтики в целом, не входит в нашу задачу. См. вводную статью. * Там же. С. 59. 4 Барг М.А. Категории и методы исторической науки. М., 1984. С. 49. 17 Хайдеггер М. Поворот // Новая тех¬ 25
нократическая волна на Западе. Мм 1986. С. 88. 18 Пригожин И. От существующего к возникающему. М. 1985. С. 134. 19 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 46, ч. П.С. 227. 20 Там же. Ч. I. С. ЮО — К>1. 21 Cmj Массон ВЛ1 Первые цивилизации. Л„ 1989; Васильев Л.С. Проблема генезиса китайской цивилизации: формирование основ материальной культуры и эпоса. М„ 1976; Гуляев В.И. Древнейшие цивилизации Мезоамерики. М., 1972; БонгардЛевнн ГМ. Древнеиндийские цивилизации: Философия, наука, религия. М., 1980; Кобнщанов ЮМ. На заре цивилизации: Африка в древнейшем мире. М., 1981; Удальцова Э.В., Щапов ЯЛ., Гутнова Е.В., Новосельцев АЛ. Древняя Русь — зона встречи цивилизаций. М.( 1980. 22 См.: Массон ВМ. Эпоха первых цивилизаций // Вопросы истории. 1986. №3. 23 Чайлд Г. Древнейший Восток в све¬ те новых раскопок. М„ 1956. С. 206. 24 Удачным обозначением этого феномена является понятие “власть — собственность*', введенное Л.С. Васильевым. 25 См. выступление А.Я. Гуревича на “круглом столе”: Философия и историческая наука. 24 Развернутая “романтическая парадигма” цивилизации и культуры представлена в кн» Завадский С А.., Новикова Л.И. Искусство и цивилизация. М., 1986. 27 Алексеев В.М. Наука о Востоке. М., 1982. С. 191. 24 См., например: Васильев Л.С. Феномен власти — собственности // Типы общественных отношений на Востоке в средние века. М., 1982; Он же. Что такое “азиатский” способ производства? // Народы Азии и Африки. 1986. № 3. 29 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 3. С. 34. 30 Конрад Н.И. Запад и Восток. М., 1972. С. 486. 31 Ясперс К. Истоки истории и ее цель. М., 19*78. С. 24. М.А. Киссель ЦИВИЛИЗАЦИЯ КАК ДИАЛЕКТИЧЕСКИЙ ПРОЦЕСС (Проблема цивилизации в философии Р.Дж. Коллингвуда) Крупнейший представитель традиции диалектического рационализма в западной философии первой половины XX столетия Робин Джордж Коллингвуд (1889 —1943) оставил очень интересную концепцию цивилизации, в которой философская изощренность методологической рефлексии соединяется с искусством исторического понимания как самой проблемы цивилизации, так и социального контекста ее постановки1. Долгое время изучение цивилизации в Великобритании развертывалось под влиянием предпосылок позитивистского натурализма. Это началось еще с Г.Т. Бокля (1822 —1862), продолжалось в трудах Э.Б. Тейлора (1832 —1917), Дж-Дж. фрезера (1854 —1941) и отчасти сказалось в монументальном творении А. Дж. Тойнби (1889 —1975) “Исследование истории". Гуманитарная, философскоисторическая направленность мышления Р.Дж. Коллингвуда, присущее ему глубокое понимание специфики исторического знания по сравнению с естественнонаучным поставили его в оппозицию господствующему позитивистско-реалистическому стилю мышления, а эта оппозиция, в свою очередь, послужила причиной почти единодушного замалчивания его идей в академической среде. В его концепции чаще всего склонны были видеть простую реминисценцию гегельянства, на полве¬ 26
ка запоздавшую появиться на свет, а ныне представляющую интерес только как отрицательный пример некорректного употребления языка (академически респектабельная форма выражения мысли, которая, в сущности, означает, что традиционная философия просто молола чепуху, пока не явился Л. Витгенштейн (1889 —1951) и не создал “новой теории значения** слов и предложений). Однако современное состояние философско-методологической мысли ясно показывает, насколько несостоятельно было первоначальное позитивистское высокомерие, тешившее себя убеждением в том, что неопозитивизму удалось совершить “революцию в философии'*, указав точный эмпирический критерий всех содержательно-осмысленных высказываний языка. Еще в 1940 г. в книге “Очерк метафизики**, отвечая адептам “верификационной концепции значения’*, предложенной ранним Витгенштейном, отшлифованной так называемым “Венским кружком*’ и защищавшейся особенно активно в Великобритании А.Дж. Айером (1910 —1989), Коллингвуц старался объяснить, что верифицируемость и не может быть присуща абстрактно-философским (“метафизическим**) высказываниям, потому что они имеют особый логический статус “абсолютных предпосылок** научного знания и в качестве таковых образуют особый класс исторических фактов, которые могут быть обнаружены и описаны обычными методами научной истории. Такая защита метафизики в глазах позитивистски ориентированных философов выглядела простым курьезом до тех пор, пока банкротство позитивистской философии науки, возвещенное, в частности, предисловием К. Поппера к английскому изданию (1959) его старой работы “Логика исследования'*, не стало совершившимся фактом. Здесь и обнаружили, что в забытых книгах гегельянца тридцатых годов содержится немало идей, имеющих самое злободневное значение в контексте “постпозитивистской”, как обычно ее называют, философии науки. Прежде всего, концепция “абсолютных предпосылок” Коллингвуда способна пролить дополнительный свет на поставленную Поппером проблему “демаркации науки и метафизики” и еще более фундаментальный вопрос, касающийся критериев рациональности всякой теории вообще. Современная философия науки отказывается искать абсолютный критерий рациональности, который бы раз и навсегда позволил отличить научную теорию от абстрактно-философской (метафизической). Свой взгляд на этот вопрос К. Поппер сформулировал следующим образом: “Всякая рациональная теория, б>дь то научная или философская, рациональна в той мере, в какой пытается решать какие-то проблемы. Теория содержательно и рационально обоснована только в ее отношении к данной проблемной ситуации и может рационально обсуждаться только в этом контексте”2. Задолго до Поппера Коллингвуа упрекал позитивистов за то, что они стоят на точке зрения “пропозициональной логики”, т.е. исходят из анализа готовых предложений и отношений между ними. Это он 27
считал роковым заблуждением, грубо деформирующим природу науки. Дело в том, что каждое высказывание, входящее в состав науки, подразумевает вопрос, ответом на который оно является. Поэтому подлинной “единицей мысли'* следует признать не предложение само по себе, а более сложный комплекс вопроса и ответа. Вне отношения к вопросу предложение обессмысливается, и вся трудность понимания заключается в уяснении того вопроса, ответом на который и является данное предложение. Стоит только подставить неправильный вопрос к высказыванию, смысл которого мы стараемся уяснить, как моментально искажается вся картина, и мы начинаем вкладывать в текст совсем не тот смысл, который имел в виду сам автор текста. Все эти размышления Колликгвуаа как бы “уходили в песок**, полвека тому назад их не обсуждали всерьез потому, что общая атмосфера “научного сообщества** в то время не благоприятствовала завязыванию диалога. Справедливость восторжествовала уже в шестидесятые годы, и его идеи ныне функционируют в контексте не только постпозитивстской философии науки, но и такого видного течения континентальной философии, как экзистенциально-феноменологическая герменевтика, непосредственно отталкивающаяся от учения М. Хайдеггера (1889 —1976). Виднейший представитель современной герменевтики Х.-Г. Гадамер пишет: “...тот, кто хочет понять текст, должен, спрашивая, обратиться к чему-то лежащему за сказанным. Он должен понять текст как ответ с точки зрения того вопроса, ответом на который он (текст. — М.К.) является... Логика наук о духе является, как показывает это рассуждение, логикой вопроса. Несмотря на опыт Платона, мы тем не менее очень слабо подготовлены к подобной логике. Фактически единственный, на кого я могу здесь сослаться, — это Р.Дж. Коллингв>д**3. Традиционная позитивистская вражда к метафизике основывается, как справедливо отмечает Коллингв)д, на ошибке исторического понимания, ложной интерпретации смысла метафизических доктрин, вырванных из их реальной связи с жизненными и теоретическими проблемами, которые и вызвали их появление на свет. Да и сама вражда к метафизике имеет различный и часто даже прямо противоположный смысл, в частности, она может быть “прогрессивной** или “реакционной**. Прогрессивная “антиметафизика** направлена против обветшалых догм, мешающих прогрессу научной рациональности. Такая деструкция старой метафизики имеет глубоко конструктивный характер, поэтому ее правильнее всего считать прелюдией к созданию новой метафизики, призванной дать наивысшее обобщенное выражение новому идеалу рациональности. Такова была борьба мыслителей эпохи Ренессанса и нового времени со схоластическим аристотелизмом, стоявшим на пути формирования экспериментально-математической науки о природе. Совершенно иной смысл у позитивистской атаки на метафизику. В ней Коллингвуц видит покушение на самые основы европейской науки и цивилизации. 28
СИТУАЦИЯ КРИЗИСА — СОЦИОКУЛЬТУРНЫЙ КОНТЕКСТ ПРОБЛЕМЫ Составной частью “логики вопроса и ответа", которую Коллингвуд обосновывает в ряде своих работ, в том числе в “Автобиографии", переведенной на русский язык, было утверждение, что вопрос, разрешением которого занят исследователь, должен “возникать", а не задаваться произвольно и бессистемно, как это делают дети, которых называют “почемучками". Талант ученого проявляется в искусстве задавать не всякие, а именно “надлежащие" вопросы, которые, так сказать, попадали бы “в самую точку". В “Идее истории" развернута аналогия с работой мыслящего детектива, который методически продвигается вперед в расследовании дела, а не задает наугад людям один и тот же вопрос: “Кто убил?" Понятно, что вопрос должен быть “рациональным", но это не продвигает нас вперед, ибо нужен масштаб рациональности. Такой стандарт рациональности и дает предложенный Поппером термин “проблемная ситуация". У Коллингвуда этого термина нет, но ход мыслей совершенно идентичен: тот вопрос рационален, а не произволен, который отвечает сложившейся ситуации и позволяет ее преобразовать в желаемом направлении. Проблемная ситуация по своей структуре неоднородна, в ней можно выделить практический и теоретический аспекты, причем главенствующую роль играет практический аспект. Уже в первом своем крупном произведении, вышедшем в свет в 1924 г., “Зеркало ума, или Картина знания", Коллингв>д отметил: “Всякая мысль существует ради действия". Настоящая теория вырастает из практики и возвращается в нее. Это относится к любому виду человеческой деятельности, тем более что само различие между теорией и практикой “имеет, конечно, определенную ценность, но ее нельзя применять без разбора. Мы привыкли пользоваться нм в тех случаях, когда касаемся отношений между нами и окружающей средой. Наша деятельность, которая производит изменение в нас, но не в среде, мы называем теоретической; ту же, которая производит изменения в нашей среде, а не в нас, называем практической... Такое различие предстает перед нами только тогда, когда мы при помощи абстрагирующей работы интеллекта научаемся рассекать опыт нашей деятельности на ту часть, которая принадлежит субъекту, и ту, которая принадлежит объекту"4. Таким образом, само различие между теорией и практикой, тем более их противопоставление в значительной степени искусственно и с философской точки зрения несостоятельно, но как быть с очевидной реальностью социального разделения труда, которое закрепляет одностороннюю специализацию в области духовной деятельности? Раздробление духа на изолированные области составляет главное несчастье нашего времени. Этого взгляда Коллингвуд придерживался всю свою жизнь, начиная с первой книги “Религия и философия" (1916), где религия как раз объявлена “объединяющей жизнью всех человеческих способностей"5. Ренессанс положил конец этому, и с тех пор люди искусства, науки, религии и философии вынуждены в одиночку бороться с проблемами, возникающими в их профессиональной 29
деятельности. Прошли столетия, прежде чем сказались результаты возрожденческой революции духа, а вместе с тем в полной мере выявилась и противоречивость самого Ренессанса как особой эпохи культуры. С начала восьмидесятых годов под влиянием выступлений А.Ф. Лосева (1893 —1988) и в нашей стране вспыхнули споры о Ренессансе. Полемика могла уяснить одно обстоятельство: есть всякие основания говорить об этой эпохе не в одном только панегирическом тоне. И нет здесь никакого потрясения устоев, а просто приложение к частному случаю общего диалектического подхода к реальной истории: абсолютного npoipecca просто не бывает, это всего лишь “хрустальная мечта** методологически простодушных интеллектуалов. Всякий прогресс осуществляется за счет чего-то и, следовательно, обязательно несет с собой утраты и определенную односторонность. Золотые плоды Ренессанса — свободные от диктата посторонних ценностей искусство и науки. Грандиозны их достижения, но в нашем столетии они вызывают уже не столько восторг, сколько ужас. Приходит расплата, расплата за без>держную эксплуатацию природы, за имперские амбиции могучих индустриальных держав, национальный, классовый, групповой эгоизм, разъедающий современное общество. Теперь, в последней декаде двадцатого столетия, эти слова можно встретить в любой журнальной статье по “общим вопросам**, пятьдесят лет тому назад Коллингвуд говорил то же самое в благополучной Англии, убаюкиваемой своим правительством и консервативными газетами как раз накануне того, как нацистское бронированное чудовище ринулось на Польшу, безопасность которой была “гарантирована** его страной. Резкость тона оксфордского профессора философии тогда многих шокировала и только усилила его изоляцию, добавив к прежней квалификации “отсталого идеалиста** еще и репутацию “красного**. Резкая критика политики умиротворения нацистских агрессоров не была случайным зигзагом в жизни заблудшего философа, вдруг решившего заняться “пропагандой**. Напротив, политическая ангажированность прямо подразумевалась той главной задачей, которую поставил перед собой Коллингвуд: “сближение философии и истории**. “Главным делом философии XX века является рассмотрение истории XX века**. Именно анализ философски мыслящего историка приводит к неутешительному выводу о том, что люди до некоторой степени научились использовать в своих интересах физические процессы, но попрежнему беспомощны перед социальными процессами. Одно из проявлений этого — Версальский мирный договор 1919 г. (“...война, которая велась с беспрецедентной жестокостью, закончилась миром беспрецедентной глупости, когда политическое искусство... было подавлено самыми низменными, самыми идиотскими страстями*’7). Версаль унизил побежденных и тем посеял семена будущей войны, который и дали кровавые всходы спустя двадцать лет. Когда же, ловко сыграв на оскорбленном национальном чувстве, нацисты пришли к 30
власти, западные демократии не нашли ничего лучше, как занять пацифисткую, позицию непротивления, в то время как Гитлер де-факто денонсировал одну статью Версальского договора за другой, а затем прямо стал прибирать к рукам соседние территории. Как историк, Коллин гвуд не ограничивается одним лишь судебным обличительством (которым, кстати, очень часто грешили мы, несмотря на клятвенную приверженность историческому материализму), его интересуют скрытые причины. Скрытые, разумеется, от поверхностного взгляда, а не мистически неуловимые. И тут он обращает внимание на контраст между “демонической энергией’* нацистских заправил и их агентов, с одной стороны, и вялым поведением сторонников демократии. И эта вялось — продукт господствующего утилитаризма. “Наша цивилизация гордится тем, что она осмысленна, рациональна, построена по деловому принципу; и все эти характеристики обозначают одно и то же, а именно привычку обосновывать каждое действие, каждый обычай, каждый социальный институт, доказывая их пользу’*8. Вездесущая и всемогущая польза подавляет нормальные проявления эмоциональной жизни, а вместе с этим и непосредственную радость бытия, теплую привязанность к близким и социальным чувствам более широкого диапозона, которые так необходимы в тяжелых испытаниях жизни. Эмоции образуют, так сказать, “топливо”, за счет которого общество решает свои проблемы, а когда оно иссякает, то социальная машина, естественно, замедляет обороты и катится уже по инерции. Это очень существенный момент в диагностике современной культуры, показывающий, что гегельянец Коллингвуд не прошел мимо проблематики психоанализа 3. Фрейда (1856 — 1939), согласно которому прогресс культуры осуществляется за счет подавления естественных влечений, так что с каждым шагом вперед возрастает и вероятность взрыва, способного сразу смести все хрупкое здание цивилизации. В рукописном наследии Коллингвуда, впервые частично опубликованном голландским исследователем ван дер Дуссеном, есть набросок под заголовком “Человек сходит с ума”. В этом наброске читаем: “Если человек насилует свое тело, отказываясь есть, он умирает. Если он насилует свой дух, повреждая основы эмоциональной жизни, он сходит с ума... Изменения в цивилизации очень часто происходят благодаря вымиранию некоторых эмоций”9. Общая проблематика подавления эмоций не означает тождества подхода: Фрейд имеет в виду цивилизацию как таковую, так сказать, “родовую сущность”, а Коллингвуд говорит о различных исторических типах цивилизации, современной европейской, греко-римской и первобытной. В каждой из них существует особый строй чувств, который и не пытаются реконструировать психоаналитики, обозначающие эти чувства одним общим именем “удовольствие”. Кроме того, — и это, пожалуй, самое главное — сама-то жажда “удовольствия”, по Коллингвуду, характеризует далеко зашедшее состояние упадка, а вовсе не нормальное самоощущение здорового человека и здорового общества. Как и человек, общество тоже может быть поражено душевной бо¬ 31
лезнью и даже не подозревать об этом. Именно эта болезнь и поразила современную западную цивилизацию, ее Коллингвуд называет “коррупцией сознания" (corruption of consciousness), и здесь он вступает в соприкосновение с другим новейшим течением западной мысли — экзистенциализмом. Одно из центральных положений общей платформы экзистенциализма (которая все-таки существует, несмотря на все индивидуальное своеобразие взглядов крупнейших представителей этого течения) — противопоставление "подлинного" и "неподлинного" существования. Неподлинное существование отмечено печатью "раздвоенности" (М. Хайдеггер) или "невольного самообмана", "недобросовестности" (Ж.-П. Сартр). Суть "невольного самообмана" состоит в том, что человек упорно держится за неадекватное представление о себе, которое не является сознательной ложью (в таком случае в этим состоянием легко было бы покончить), но подсознательно (Сартр называет подсознательное "дорефлексивным самосознанием") защищается от правды, все-таки смутно предчувствуя возможность саморазоблачения1 °. Развернутый анализ этого противоречивого состояния сознания на грани с подсознательным дал Сартр в трактате "Бытие и ничто" (1943). Совершенно независимо от каких-либо экзистенциалистских влияний аналогичную модель патологии самосознания предложил Коллингву в книге "Основания искусства" (1938), хотя он куа более лапидарен, чем Сартр. "Итак, сознание, которое не в силах постичь собственные эмоции, есть коррумпированное, или неистинное, сознание... Личность, которая пытается осознать данную эмоцию и терпит неудачу, уже не находится больше в состоянии чистой неосознанности или невинного неведения в отношении данной эмоции. С этой эмоцией кое-что произошло, но настоящего выражения она не нашла. Ее только тронули и оттолкнули от себя, замаскировав ее под какую-то иную или же соотнеся ее не с собой, а с совсем другой личностью: две альтернативы, которые отнюдь не исключают друг друга, но фактически всегда сопутствуют и коррелируют друг с другом... Но никакое сознание не может быть коррумпировано полностью... Коррупция сознания — всегда частичный и временный провал в деятельности, которая в целом успешно достигает своей цели"11. Последняя ремарка свидетельствует о том, что английский философ занимает более спокойную и уравновешенную позицию, чем представители континентальной "философии существования". Но "экзистенциальная тревога" в высшей степени характерна для всех работ Коллингвуа последнего периода, к которым помимо "Оснований искусства" относятся "Автобиография" (1939), "Очерк метафизики" (1940) и "Новый Левиафан" (1942). Незаметное вползание в катастрофу — примерно так можно определить лейтмотив социально-политического диагноза современности, который все сильнее звучал среди самых абстрактных философских рассуждений в этих книгах. Вот что писал Коллингву за два года до начала второй мировой войны: "Мы (автор. — М.К.) говорим о смертельной угрозе цивилизации. Эта 32
угроза не имеет ничего общего с моей или вашей смертью или со смертью каких-либо других людей, которых мы можем застрелить, чтобы они не застрелили нас. Это нельзя остановить или ускорить насилием. Цивилизации умирают или рождаются не под реющими флагами и не под пулеметный треск на улицах, но в темноте, в тиши, когда никто не сознает этого. Извещение об этом не попадает на страницы книг. Лишь впоследствии некоторые, мысленно возвращаясь назад, начинают понимать, что произошло'*12. "Коррупция сознания" усугубляет положение, и философия в этом случае немногим может помочь, хотя и должна делать свое дело: предупреждать о надвигающейся страшной опасности, хотя ее абстрактный язык, обращенный к интеллекту, суживает возможности ее воздействия на практическую жизнь. Гораздо полезнее здесь искусство, потому что оно по самой своей природе есть откровение, т.е. осмысленное выражение неприкрашенной правды чувств, от которой (правды) и бежит коррумпирование сознание, как черт от ладана. Поэтическим откровением утилитарной цивилизации Коллингв)д считает поэму Т.С. Элиота "Бесплодная земля" (1922), когда само название концентрирует смысл всего произведения. Поэма открывается сценой похорон и кончается пророчеством конца мира, а немецкие, французские, итальянские вкрапления в английский текст и заключительный вердикт на санскрите как бы свидетельствуют о космополитическом характере всего процесса. Подлинное искусство, так же как и настоящая философия, заставляют задуматься и обращают взор к истокам — к изначальному смыслу европейской цивилизации, к истокам, затерявшимся в дали веков и погребенным под мощным слоем достижений научно-технической эры, эры индустриализма. Этот "взгляд назад", систематически обоснованный Коллингв)дом в его концепции "метафизики как исторической науки", которой мы сейчас не можем заниматься, тоже нельзя считать экстравагантной выходкой дилетанта, никак не желавшего считаться с общим духом британской академической философии. Действительно, тогда это выглядело интеллектуальной эксцентрикой на общем фоне неореализма и логического позитивизма, занимавшего господствующее положение в академической жизни. Теперь, однако, ясно, что в неприятии диалетнческого историзма Коллингвуда более всего повинен интеллектуальный провинциализм, традиционная островная обособленность английской мысли, которая, начиная с Гоббса (1588 — 1679), твердо вошла в колею эмпиризма (Бэкон еще допускал возможность метафизики — об этом часто забывают авторы популярных изложений истории философии), что в конечном счете и обусловило распространение идей Витгенштейна. Программа Коллингвуаа перебрасывает мост к магистральной традиции классической мысли, отталкивающейся от Платона и Аристотеля, она предполагает построение философии цивилизации в целом, выход за рамки национальных границ в области культуры и критический пересмотр "наличности", т.е. давно сложившихся рутинных способов мышления и действия. И в 3 Тип. эак. 3104 33
этом критическом и одновременно позитивном отношении к традиции Коллин г вуд занял место в одном ряду с такими философами, как Гуссерль (1859 — 1938), Уайтхед (1861 —1947), Маритен (1882 — 1973). Эти философы принадлежат к трем разным направлениям философской мысли, но важно то, что все они “бьют в одну точку”: они указывают на отклонение современной индустриальной цивилизации от 44изначального смысла”, заложенного в ней на заре ее возникновения, т.е. от исходной гуманистической тенденции. Я не включаю в этот перечень Хайдеггера, хотя он тоже и критичен, и традиционен на свой лад, но он настолько радикален, что предлагает начисто “разрушить метафизику”, т.е. всю философскую традицию, начиная с Сократа, а это вводит его мысль в соприкосновение с кругом идей ницшеанства, как бы он ни старался отмежеваться от этого соседства впоследствии. Во всяком случае, даже Маритен, ведущий философ томизма, выглядит по сравнению с Хайдеггером безбрежным рационалистом. Европейская цивилизация в своем золотом фонде хранит несокрушимое убеждение в высшей ценности разума — об этом писали великие рационалисты ХУП в., их поддержал в начале XIX в. Гегель, а в XX — те мыслители, которых я только что перечислил (и этот список можно легко продолжить). Поэтому важнейший симптом кризиса устоев западноевропейского образа жизни Коллингв^д усматривает в распространении иррационализма, поразившего не только повседневную жизнь граждан, бегущих от повседневной действительности в мир наркотических грез, но и сами основные формы культуротворчества — искусство и философию прежде всего. В философии — это стремление преобразовать ее по образу и подобию науки в одну из специальных наук или во вспомогательную службу анализа при науке. Вот, например, дефиниция Витгенштейна в период “Логико-философского трактата”: “философия есть логический анализ языка науки”. Это означает, во-первых, что сама философия сводится к методу, а этот метод — к логике; вовторых, наука сводится к языку, т.е. к совокупности записанных высказываний (без записи высказывания недоступны анализу); в-третьих, кроме науки нет других форм знания, знание существует только в абстрактно-концептуальной форме, образец которой дает физика. Таким образом, не только вся традиционная философия, но и все гуманитарное знание и прежде всего — история, а также искусство оказываются за пределами знания. В сферу иррационального попадает и религия, невзирая на то, что развитые ее формы содержат значительный концептуальный элемент, без которого в сколько-нибудь упорядоченном виде сама религиозная догматика немыслима. Все в конечном счете упирается в саму философию, потому что именно философская интерпретация способна обнаружить рациональное содержание в тех продуктах духовной деятельности, которые непосредственно даны нам в интуитивно-образной или символической форме выражения. Философская рефлексия открывает эти скрытые смыслы, опираясь на исторические факты, сама познаваемость кото¬ 34
рых необъяснима с точки зрения теории познания, ориентированной исключительно на естествознание13. В итоге все практически полезное социальное знание оказывается безнадежно скомпрометированным, что само по себе расчищает почву для всякого рода сомнительных концепций, апеллирующих не к разуму и совести фажданина, а к низменным инстинктам толпы. Понижение стандартов этико-политического мышления связано еще и с попыткой неореалистов превратить учение о морали в чисто теоретическую науку наподобие, скажем, астрономии: исчисляя “кочующие караваны в пространстве брошенных светил'*, мы никак не можем повлиять на ход астрономических процессов (и слава богу! — скажет человек конца XX столетия), которые, в общем, протекают так же, как и во времена семи м>дрецов. Иное дело этика: когда я определяю в ходе исследования, “что такое хорошо и что такое плохо**, это не может остаться без воздействия на мое сознание, т.е. в ходе исследования меняется и сам субъект в какихто своих конститутивных чертах. В случае естествознания этого не происходит: само содержание знания не меняет человека, его меняют годы, отношения с коллегами и в семье и тому подобные факторы. Но размышлять об этике, знать, что такое добро, и не следовать добру есть уже извращение. В этом, собственно, смысл того отождествления добродетели и знания, которое впервые осуществил Сократ и за которое его так часто и легкомысленно критиковали. Коллингв)д и здесь восстанавливает магистральную традицию европейской философской мысли: мораль — это такая область знания, в которой теория непосредственно переходит в практику, знание меняет человека. И это вовсе не означает автоматической победы добра. Сократовский тезис отнюдь не опровергается знаменитой поговоркой: “Вижу и одобряю лучшее, следую худшему'*, на которую победоносно ссылались критики этического рационализма. Напротив, эта поговорка только подтверждает правоту мдареца, пострадавшего от сограждан за непреклонное отстаивание своих убеждений, что всегда кому-то мешает. Знающий добро либо становится добродетельным, либо превращается в циника (как герой только что приведенной поговорки) — в любом случае моральное знание меняет человека. Это подлинное пояснение понадобилось мне потому, что оно позволяет понять те резкие политические квалификации, которые Коллингвуд дает в “Автобиографии", называя неореалистов и позитивистов “пропагандистами грядущего фашизма*’. Здесь есть, конечно, значительная доля преувеличения, но это преувеличение вполне извинительно, если принять во внимание усиление антидемократических и профашистских настроений в Англии накануне и в самом начале второй мировой войны. Сумятица умов достигла самой высокой степени, размеры фашистской опасности далеко не сразу были осознаны и зачастую даже сознательно преуменьшались. Главное Коллин гвуд уловил совершенно правильно еще до того, как опасность для страны стала смертельной. Вот что он писал в следующей книге, развивая свои мысли на тему фашизма: “Эта иррационалистическая эпидемия... зара¬ з 35
зив политику, заменит идеал упорядоченного мышления конвульсивным, интуитивным, эмоциональным мышлением, а вместо идеи политического лидера как политического мыслителя выдвинет идею лидера, фокусирующего и персонифицирующего массовые эмоции того народа, которому принадлежит; вместо идеала разумного соглашения с мыслями лидера предложит эмоциональное слияние с ним; вместо идеи меньшинства, которое лидер убеждает следовать за собой, воспользуется понятием непатриотических личностей... которых заставляют подчиняться эмоциональными средствами, а именно террором'*14. Действительно, с абстрактно-философской точки зрения фашизм — ярчайшее проявление духа иррационализма, и здесь вполне уместна параллель между Коллингвуюм и венгерским марксистом Д. Лукачем (1885 —1971), которого на Западе вообще считают крупнейшим философом-марксистом после Ленина. Лукач выступил с обширным исследованием “Разрушение разума’*, написанным в конце тридцатых годов, где стремился проследить исторические корни фашистского иррационализма в немецкой культуре. Не обошлось у него и без грубых упрощений, вызванных духом времени, точнее — специфической ситуацией, созданной в Коминтерне Сталиным и его приспешниками. Но общее направление анализа и угол зрения на идейный генезис фашизма выдержали испытание временем. Я вовсе не хочу сказать, что Коллингвуц, стал марксистом или приблизился к марксизму. Этого не произошло, но, углубившись в его произведения последних лет, нетрудно заметить, что тема марксизма и теоретического самоопределения по отношению к марксизму становится одной из ведущих. Во всяком случае, идея единства теории и практики, которую он явно выдвигает на передний план в последний период своего творчества, окончательно утвердилось в его сознании, как он сам признает в “Автобиографии”, под влиянием марксизма. Коллингв)д впервые заявил о себе как оригинальном мыслителе, виртуозно разработав гегелевскую идею феноменологии духа и получив концепцию абсолюта как “исторического целого, частью которого является мое сознание”. Последняя его мысль была о политике разума, способной предотвратить крушение цивилизации, само существование которой поставлено на карту. КОНЦЕПТУАЛЬНЫЙ АППАРАТ ТЕОРИИ С позиций позитивистского натурализма представляется чуть ли не самоочевидным, что цивилизация есть не что иное, как реально существующее общество на определенном этапе своего развития, определенная фаза социальной эволюции. Так повелось со времен Ф. Гизо (1787 — 1874), который еще при жизни Гегеля определял цивилизацию прежде всего как “развитие”. Социальный эволюционизм, популярнейшим представителем которого на рубеже веков стал Г. Спенсер (1820 —1903), внес это представление в общее сознание, где оно и находится до сих пор. Существенные нюансы в традиционное для ан¬ 36
глосаксонских стран понимание внес А.Дж. Тойнби в “Исследовании истории”. Он придал этому понятию определенный методологический смысл, предложив называть цивилизацией предельно широкую межгосударственную культурную общность, вне которой нельзя понять историю того или иного народа. Так, например, история Англии, Франции, Германии, Италии представляет собой различные проявления западноевропейской христианской цивилизации. Эта общность могла бы показаться всецело надуманной и сконструированной, если бы не существовали китайская, индийская, арабо-мусульманская и другие культурные целостности. В сравнении с ними и обнаруживается единство европейской цивилизации. В “Идее истории” Коллингвуд подверг критике первые тома “Исследования истории” за натуралистический схематизм, разрывающий на искусственно обособленные части единый исторический процесс, в котором одна цивилизация (скажем, греко-римская) постепенно превращается в другую (западноевропейскую). В общей форме это, конечно, методологически справедливое замечание, которое, однако, в свою очередь, несет одностороннее понимание истории. В самом деле, кроме единства процесса в историко-генетическом — диахроническом — аспекте, есть еще и одновременность многообразия независимо существующих отдельных, пространственно разделенных очагов культуры. Гегелевский взгляд, согласно которому Европа представляет собой венец исторического развития, безнадежно устарел с тех пор, как археология раскрыла нам существование огромных самобытных и по-своему очень глубоких культурных миров, канувших в бездну прошлого, но оставивших нам вдохновляющие приметы своей былой мощи. С этих пор, с конца прошлого столетия превратились в анахронизм попытки выстроить мировую историю строго по ранжиру от низшего к высшему, игнорируя “боковые ветви” на стволе цивилизации, которые, впрочем, выглядят боковыми только с ограниченного наблюдательного пункта, на котором утвердился тот самый кулик, который “свое болото хвалит”. Понимание социокультурной обусловленности любой системы ценностей делает наивной и устаревшей абсолютизацию какой-либо одной из них, как это было свойственно просветителям XVDI в., Гегелю и О. Конту (1798 —1857), истинному автору ныне популярной “теории единого индустриального общества”. Еще умнейший Г. Гейне (1797 —1856) в сороковые годы прошлого столетия тонко подсмеивался над “обожествившими себя безбожниками”, доктринерами прогресса, взявшими на себя функции бога: определять, кто “избран” к спасению в светлом будущем, а кому надлежит вечно барахтаться в огненной купели погрязшего в грехах настоящего. Если “бог умер”, как говорил Ф. Ницше (1844 —1900), то из этого никак не следует, что к человеку перешли все его атрибуты, и прежде всего — всеведение. Но если это так, то неизбежно возникают ограничения человеческой способности понимать и предвидеть, и здесь позиция культурно¬ 37
исторического релятивизма имеет, по-моему, точки соприкосновения с материалистическим пониманием истории, которое выработал Маркс и которому мы, увы, не всегда следовали, несмотря на все уверения в обратном. Если общественное бытие определяет общественное сознание, то из этого неизбежно следует вывод, что мы можем предвидеть лишь в тех пределах, которые ставят перед нами уже обозначившиеся в настоящем тенденции, и притом настолько, насколько мы их (эти тенденции) понимаем. Так что культурно-исторический релятивизм имеет хотя бы ту ценность, что постоянно напоминает о необходимости соотносить любые исторические обобщения с той духовной и шире — культурной — ситуацией, в которой они формулируются, пробуждая тем самым историков и социальных мыслителей от “догматического сна“. И. Кант (1724 —1804) знал, что делал, когда благодарил за это пробуждение тонкого скептика Д. Юма (1711 — 1776), с возражениями которого у нас долгое время думали покончить, обозвав его “агностиком**. Кстати, именно таким образом поступил и А.Дж. Тойнби, когда прочитал “Идею истории**, ознакомился с критикой Коллингвуда и окрестил его “историком-агностиком**, что было тут же подхвачено в нашей литературе. (Сколько бы ни протестовали логики и методологи науки, “принцип авторитета** имеет очень широкое хождение в так называемой “научной среде’*). Впрочем, надо сказать, критические замечания Коллингвуда были, в свою очередь, не во всем справедливы. Это подтверждает, в частности, найденный в его бумагах набросок “Что означает цивилизация'*. Здесь он в полной мере воздает должное новому подходу, считая, что “исторический монизм был главным дефектом исторической мысли девятнадцатого века’’. И все же он не склонен полностью и безоговорочно присоединиться к “историческому плюрализму", потому что, если понимать “плюрализм" в релятивистском смысле, «идеальный элемент в значении слова “цивилизованный" исчезает и остается только фактический компонент. В таком случае слово “цивилизовать" теряет всякий смысл». Следовательно, “исторический плюрализм сегодняшнего дня не исключает в некотором роде исторического монизма. Множество цивилизаций не исключает того, что в некотором смысле цивилизация одна"15. Вот вам еще один пример плодотворности диалектического подхода, позволяющего учесть рациональное содержание конкурирующей концепции и тем сделать сильнее и глубже собственную теоретическую позицию. Это очень важно отметить именно сейчас, потому что годы сталинщины и застоя скомпрометировали в нашей стране многое, и диалектическую методологию в том числе. Диалектика зачастую превращалась в софистику, и это несмотря на то, что В.И. Ленин специально подчеркивал их принципиальное отличие. Но плохие времена порождают спрос и на плохую философию и никудышних философов. Однако в результате ущерб наносится самой философии, от имени которой и подвизаются расторопные и неразборчивые в средствах функционеры “духа". Тем и важна философия Коллингвуда (при Зв
всех ее недостатках), что она показывает рациональный смысл диалектики, показывает ее глубокую укорененность в философской традиции н применимость, эвристическую ценность при анализе различных проблем социально-философского н культурно-исторического познания. Он приучает также осторожно обращаться с ярлыками — обозначениями философских и методологических позиций и судить о концепциях по их содержанию, сверяя с этим содержанием ярлыки, а не наоборот — выводить содержание концепции из ее названия, побивая развернутую аргументацию по тому или иному вопросу категорическим заключением: “Позитивизм", “объективный идеализм", “агностицизм". Таким способом правоту свою не докажешь, а методологию представишь в самом невыгодном свете. Итак, современный методологический подход к изучению цивилизации требует “монистического плюрализма", или “плюралистического монизма", но это уже не монизм односторонней генерализации, превращения в образец какого-то одного исторически сложившегося способа социокультурного бытия (чаще всего того, который нам всего дороже), но монизм идеала. Такой монизм уже основан на ясном сознании природы самого понятия цивилизации. Цивилизация не есть эмпирическая реальность, эмпирическая абстракция наподобие понятий обыденного сознания (“кошка", “собака") или эмпирических наук (“атомы", “гены" и т.п.). Эти понятия выделяют и концентрируют признаки наблюдаемых предметов или же логически выводятся из наблюдаемых признаков (порой эта процедура бывает чрезвычайно сложной). Философские (“метафизические") понятия иного сорта. Впервые на их специфику обратил внимание Кант, назвав их “трансценденентальными". Они обязаны своим существованием внутренней потребности разума, а не навязываются эмпирическим материалом. Эта внутренняя потребность разума заметнее всего в так называемой “рефлектирующей способности суждения", под которой Кант понимал процедуру оценки, накладывающуюся на сам процесс познания. Кант впервые как следует разъяснил то простое обстоятельство, понятное каждому человеку с жизненным опытом, что можно знать истину, но не признавать ее, т.е. вести себя так, как если бы истина была бы ложью, а ложь — истиной. Все дело в том, выражаясь в терминологии позднейшего (по сравнению с эпохой Канта) времени, что есть “суждения факта" и есть “суждения ценности", которые различны по своей природе, хотя зачастую переплетаются настолько тесно, что их чрезвычайно затр>днит ель но различить, особенно философски неискушенному сознанию. “Суждения ценности" определяются, в первую очередь, стремлениями субъекта, тем, что “ему нужно", а человеку очень многое нужно, и наивно было бы думать, будто научная истина составляет для него все на свете. Но в этом многообразном мире ценностей гуманистическая традиция философской мысли обосновывает собственный идеал разума, в свете которого Коллингвуд и развертывает концепцию цивилизации в своем последнем труде “Новый Левиафан", увидевшем свет в 39
1942 г. — в том самом году, когда напряженке мировой войны с фашизмом достигло кульминации. Это напряжение титанической работы бросает отсвет и на страницы трактата английского философа, самый язык которого, как отмечает руководитель итальянского издания книги Коллннгвуда Л. Дондоли, максимально экспрессивен, приближен к просторечию, а иногда не чужд и сленга16. Книга писалась не для специалистов, а для граждан, желающих понять, “что совершается ныне'*, т.е. проникнуть в глубинный смысл происходящего кровавого столкновения, определить характер войны, ее, прямо скажем, уникальность, которая и по сей день в нашей литературе (особенно учебно-популярной) обозначена, мягко говоря, недостаточно четко. В школьном учебнике истории, например, по-прежнему вторая мировая война рассматривается как империалистическая, которая превратилась в “освободительную антифашистскую**, как только в войну вступил Советский Союз. На самом деле вторая мировая войны была войной за сохранение цивилизации, но это как раз исходная характеристика, которая и должна быть развернута в своем позитивном значении совершенно независимо от частных намерений и планов Черчилля, Рейно или кого бы то ни было из “сильных мира сего*' в тот период. Здесь мы сталкиваемся с фундаментальным философско-историческим представлением о сверхличном смысле больших событий. Этот смысл обнаруживается по объективным результатам события, а не по намерениям руководящих действующих лиц. Да и какое имеют значение эти намерения для миллионов, живущих в тех исторических условиях, которые созданы деятельностью предшествующих поколений людей, в том числе и “солистов**, подвизавшихся на авансцене) Конечно, смысл события неоднозначен, раскрывается постепенно и по-разному с различных точек зрения, но в этом множестве трактовок и оттенков есть некоторое инвариантное содержание, которое тем бесспорнее, чем шире масштаб рассмотрения. Это в свое время понял еще Гегель, который, обозревая ход европейской истории от античности и вплоть до Великой французской революции, сделал совершенно правильный вывод о том, что “история есть прогресс в сознании свободы'*. Для того отрезка европейской истории этот вывод был совершенно правильным, несмотря на несостоятельность общей конструкции Гегеля. (У философов прошлого мы часто не замечаем настоящих открытий, несмотря на то что способы обоснования их сомнительны. И в философии возможны открытия, некоторые мы только часто не умеем замечать, потому что эти открытия давно уже вошли в общее сознание). Открытие Гегеля состояло в том, что свобода человека, понимаемая не только в абстрактно-философском, но и в социально-политическом смысле, есть историческое завоевание европейской культуры, осуществляющее одну из фундаментальных ее ценностей. Каковы основные ценности европейской цивилизации (для немецкоязычных ученых всегда был предпочтительнее термин “культура**, а для англофранцузских — “цивилизация’ ) — вот вопрос, которым задался 40
Коллингвуд в своем политическом трактате и решение которого проливает свет на смысл такого события, как вторая мировая война. Война с фашизмом есть не что иное, как война за сохранение основ европейской цивилизации против варварства, грозящего захлестнуть весь мир. Первоначальный вариант предисловия к ‘ Новому Левиафану’* открывается словами: “Самое заметное явление современного мира — восстание против цивилизации”17. Таким образом, антитеза варварства и цивилизации дает ключ к пониманию современной эпохи, во всяком случае той исторической полосы, которая связана с непосредственным противоборством антагонистических социальных сил. Но мне кажется, что эта антитеза до сих пор составляет наиболее общее философско-историческое определение нашей эпохи. Лик варварства несколько изменился, и обнаружились странные на первый взгляд совпадения и переклички внешне совершенно различных политических позиций. Например, Пол Пот в маленькой азиатской стране настолько эффективно организовал массовое уничтожение сограждан, да еще при полном дефиците технических средств, что этому мог бы позавидовать сам рейхсфюрер СС, организатор лагерей смерти. Именно контрастность состояний, положенная в основу всей политической доктрины, привлекла Коллннгвуда к учению Т. Гоббса (1588 —1679), изложенному в трактате “Левиафан” (1651). В противопоставлении природного состояния людей общественному Гоббс нашел, по мнению Коллингв>да, само средоточие “диалектики общественной жизни”, потому “Левиафан” был первой книгой, где была сознательно и систематически изложена идея цивилизованного общества. Отсюда и важнейшие категории теории цивилизации: “не-социальная общность”, “общество”, “цивилизация” и “варварство”. Очень простая и рельефная схема рассмотрения: цивилизация есть самый процесс движения от “не-социальной общности” (природного состояния по Гоббсу) к “обществу” в собственном смысле слова, а “варварство” есть обратный процесс, стало быть, возвращение от общественного состояния к естественному состоянию “не-социальной общности”. Вот и вся доктрина цивилизации в одном предложении. Но многое здесь требует объяснения и побуждает к размышлению. Попробуем проникнуть сквозь кажущуюся простоту, вообще характерную для нашего философа с его открытой приверженностью классической традиции мысли, чурающейся словесной эквилибристики и нарочитых экстравагантностей, при помощи которых иной деятель на поприще культуры старается обратить на себя внимание элитарных ценителей. Прежде всего, содержательное наполнение понятий. Начнем с “общества”, потому что через противопоставление этому понятию будет ясно и значение “не-социальной общности”. “Общество” по смыслу своему принципиально отличается от “класса”, с которым его часто смешивают. Различие — в самом отношении частей к целому. Когда части объединяются на основе своего подобия, тогда мы имеем перед собой “класс”, если же каждая часть в отдельности самостоя¬ 41
тельно и по-своему участвует в некоем целом и объединяется с другими частями целого на основе общей причастности, тогда перед нами “общество”. Но и само понятие общества в европейской культурной традиции приобрело два различных значения. Одно из них восходит к римскому праву и относится к взаимосвязи свободнорожденных, здоровых и здравомыслящих римских граждан, обладающих всеми правами юридического лица. В этом смысле общество предполагает социальный и тем самым “консенсуальный” (основанный на согласии всех членов) договор. Другое значение появилось гораздо позже, в конце ХУШ в., в таких биологических контекстах, как “общество растений”, “общество терминов”, “социальные животные” и т.п. Здесь есть отношение участия, но нет свободного согласия, так как отсутствует человеческий разум. И вот в немецком языке слово Gesellschaft, по мнению Коллингвуда, употребляется именно в этом втором смысле. «Немецкое слово (общество. — М.К.) в отличие от английского не происходит от латинского и не тождественно латинскому. Слова “общество”, “общественный” содержат отсылку к свободной воле... Немецкое слово Gesellschaft не имеет этого оттенка совершенно». Чтобы преодолеть двусмысленность, способную запутать теорию, Коллингвда и предлагает отличать “общество” в собственном смысле от “общности” как такого объединения, в котором свободное самоопределение членов отсутствует и, терминологически закрепляя этот негативный признак, называет такое объединение “несоциальной общностью”. Если от понятий перейти к реальности человеческой жизни среди себе подобных, то оказывается, что в жизни-то чаще всего встречаются “смешанные общности”, в которых можно различить только что отмеченные полярности. Такова в первую очередь семья, где полюс “общества” образуют родители и взрослые родственники, а “не-социальная общность” представлена “детской”. Соединение этих противоположных элементов и делает из семьи простейший прообраз “политического тела”, или государства, в котором “родители в определенной степени управляют детьми, потому что сами они способны к самоуправлению”19. Воспитание детей и предназначено сделать их способными к самоуправлению, поднять их из состояния “не-социальной общности” к общественному состоянию. И в этом отношении семья является моделью политического процесса, динамика которого и состоит в превращении “подданных” в самостоятельных участников процесса управления. Вот почему политическая жизнь развертывается в “гераклитовском мире” постоянных превращений противоположностей друг в друга и, следовательно, представляет собой “диалектику”. Открытие этого обстоятельства Коллингвуд приписывает Гоббсу. “Согласно Гоббсу... политическое тело есть диалектическое образование, гераклитовский мир, в котором, какой бы момент его существования мы ни взяли, имеется негативный момент несоциальности, который оттесняется на задний план или по крайней мере находится под угрозой уничтожения вследствие возрастания позитивного элемента; и этот позитивный элемент есть социальность”20. Я, по правде говоря, не уверен, точно ли Гоббсу принадлежит это 42
открытие, не является ли эта интерпретация модернизированной версией “Левиафана", поскольку у самого классика политической мысли имеется, несомненно, само противоположение двух состояний совместного бытия людей — природного и общественного, а также изображен переход от одного к другому в результате общественного договора и попятное движение к естественному состоянию в результате гражданской войны, ради предупреждения которой в бдаущем он и создает, по собственному признанию, свое политическое учение. Но образование “политического тела" и его разрушение представлены как однократные акты без акцента на непрерывность самого процесса перехода от одного состояния к другому. Гоббсу не свойственно, на мой взгляд, процессуальное мышление и диалектика как мыслительная форма отображения процесса, его (процесса) “моделирования". Однако несомненно то, что его концепция без всякого насилия над нею может быть легко переформулирована в диалектических терминах, потому что она действительно построена на антитезе природного и общественного. Гораздо убедительнее утверждение Коллингвуда, что именно Гоббс, а не Макиавелли — основатель “классической политики". По аналогии с “классической физикой" Коллингв>д понимает “классическую политику" как политическую доктрину нового времени в ее специфическом качестве и уникальном историческом значении, которое впоследствии было предано забвению особенно под влиянием немецкой классической философии и ее разнообразных эпигонов. “Классическая политика" была (и остается) не просто изучением политической жизни, она вся сосредоточена на социальном элементе ее, т.е. на элементе “свободного согласия", из которого проистекает “соединенная воля" законодательной деятельности, образующей устои цивилизованного образа жизни. Противопоставление власти закона дикому произволу “естественного состояния" — действительно центральная идея “Левиафана". По сравнению с этим основным тезисом все остальные — в частности, вопрос о форме правления — имеет совершенно второстепенное значение. Обычно в трактовке гоббсовской политической доктрины на переднем плане оказывается абсолютизм, но не в нем средоточие учения Гоббса. Абсолютизм условен и лишь ситуационно целесообразен как способ прекращения безумств гражданской войны (нельзя забывать, что “Левиафан" вышел в свет в 1651 г., когда Кромвель нанес последнее решающее поражение сторонникам казненного монарха при Вудстоке). Но безусловная и неизменная ценность “общественного состояния" — власть закона и основанного на нем порядка при том непременном условии, что сам закон — продукт свободного согласия разумно мыслящих людей. “Классическая политика" переосмысливает и само понятие “природа", преодолевая античную многосмысленность этого понятия, по наследству перешедшую и в новое время. “Природное" в политическом контексте означает все то в человеке и политической жизни, что вызвано неконтролируемой деятельностью эмоций и, следовательно, тре¬ 43
бует упорядочивающего воздействия разума и на уровне отдельного индивидуума, и в масштабе всего '"политического тела”. Или иначе: если "социальное” есть не что иное, как "самоуправление” (соответствующую цитату я уже приводил), то "природное” есть все то, что требует обуздания внешнего принуждения посредством насилия в той или иной форме. Таким образом, "природное” в политическом смысле и есть то, что Коллингвук именует "не-социальной общностью”, существование которой вносит в политику неизбежный элемент принуждения, внешней силы, т.е. насилия. Отсюда и "первый закон политики”: разделение людей на два класса. "Эти два класса суть правящие и управляемые”21. Термин "государство” в средневековой политической мысли был закреплен исключительно за правящим классом, обладавшим монополией на власть и славу. "Классическая политика” покончила с таким узким понятием, открыв "позитивную функцию управляемых в жизни политического тела. Быть простым восприемником повелений правителя, послушным подданным и означает выполнять негативную функцию; иметь позитивную функцию — значит обладать Собственной волей, которую правитель должен принимать в расчет”22. А это значит, что грань между правящими и управляемыми становится проницаемой. Об этом возвещает "второй закон политики”: "правящий класс пополняется до надлежащего уровня за счет компетентных личностей из класса |»2? управляемых . "Первый закон политики” был известен с незапамятных времен и по крайней мере совершенно отчетливо выражен уже Макиавелли (1469 —1527). Вот что писал, размышляя на темы "Государя”, брошенный Муссолини в тюрьму руководитель итальянских коммунистов Антонио Грамши (1891 — 1937), которому суждено было своими "Тюремными тетрадями” дать новый толчок марксистской мысли в послевоенный период: "Первый элемент (политики. — М.К.) состоит в том, что действительно существуют правители и управляемые, руководители и руководимые. Все искусство и вся наука политики построены на этом первичном факте, от которого ник)да не уйдешь (при известных общих условиях)”24. Что же касается "второго закона”, то он явно выражает собой политический опыт нового времени, и прежде всего опыт Великобритании: падение влияния аристократии и возрастание роли "среднего класса”. Но Коллингв>д строго выдерживает предельно общий — философский — угол зрения на предмет и за самым редким исключением не допускает социально-историческую конкретику на страницы своего политического трактата, достигая за счет этой конкретики иного, и более существенного, результата — постижения общих законов движения "политического тела”. Человеку, вскормленному социологической пищей и привыкшему к тому, что в разговор о политике обязательно вторгаются злободневность и оценки текущих событий, подход Коллингвуаа может показаться слишком абстрактным и бессодержательным. Именно такая реакция и была у меня тридцать лет тому на¬ 44
зад, когда я впервые познакомился с “новым Левиафаном'*. Но с тех пор я, кажется, кое-что понял. В течение долгого времени существовало в нашем сознании и не могло не сказываться и в теоретической работе фантастическое смешение жанров: художественная литература смешивалась с публицистикой, философия — с политграмотой, политическая теория — с обзором международных событий, а социология — с пропагандой. Еще в последние годы “застоя” неизвестный интеллектуал породил формулу, которая, по-видимому, жутко понравилась какому-то рудоводящему товарищу, потому что всюду ее начали неустанно твердить: “Экономика должна быть экономной”. Это, очевидно, было для многих настоящим откровением. Продолжая усилия безымянного интеллектуала, могу, в свою очередь, сказать, не боясь ошибиться: философия должна быть философской, наука — научной, мораль — моральной, а политика — политичной. Сетовать на абстрактность философии — то же самое, что обвинять составителей медицинского атласа в забвении правил приличия. Вопрос лишь в том, насколько абстракции философии способны прояснить суть дела, которое попадает в орбиту философской рефлексии, повлиять на практическую позицию читателей (последнее вообще служит симптомом появления всякой настоящей книги: прочитав ее, человек в чем-то меняется сам, даже не сознавая этого как следует). “Второй закон политики” так же подвержен диалектике, как и все вещи в “гераклитовском мире” человеческих отношений, а это означает, в частности, что демократизация правящего класса имеет своим коррелятом и противоположный процесс, а именно его “аристократизацию”. “Каждый из них (из процессов. — М.К.) дает временный ответ на вопрос, как сделать правящий класс максимально более сильным. Демократия отвечает: увеличив правящий класс, насколько возможно. Аристократия отвечает: ограничив его, насколько необходимо. Эти ответы не противоречат друг другу. Неизбежное пополнение правящего класса за счет управляемого есть диалектический процесс, часть того процесса, который составляет жизнь политического тела. Демократия и аристократия являются положительными и отрицательными элементами в этом процессе”. Круговорот форм правления — излюбленная мысль политических теоретиков античности, в новое время подхваченная и тщательно разработанная Дж. Вико (1668 —1744). Верный своему методу, Коллингвуд “диалектизирует” и эти понятия. Для него аристократия и демократия уже не отдельные статические формы, а противоположные тенденции единого политического процесса, фундаментальные составляющие его (процесса), к которым легко могут быть сведены и другие формы правления (например, монархия — аристократия, которая состоит из одного человека, олигархия — это аристократия, стремящаяся избежать расширения правящего класса, а охлократия — демократия, говоря популярными словами недавнего времени, “без берегов”). “Третий закон политики” устанавливает, что “между правящими и 45
управляемыми имеется определенное соответствие, благодаря которому первые приспосабливаются к управлению именно данными, а не другими людьми, а управляемые приспосабливаются к правителям*’26. Этот закон имеет прямое и обратное действие. Прямое его действие в том, что правящие поднимают до своего уровня управляемых. “Согласно греческой идее правитель — это следопыт, пионер... Качества, необходимые для правления и обнаруживаемые в ходе управления, выставляются напоказ как образцы для подражания. Правитель как следопыт есть в то же время и носитель образцов**27. “Прямое действие” закона очень легко проиллюстрировать известной нашей поговоркой “каков поп, таков и приход”, т.е. управляющие формируют управляемых по своему образу и подобию. Однако закон имеет еще и “обратное действие”, когда инициатива переходит к управляемым, и они уже требуют таких правителей, каких им угодно. Здесь действует та же самая закономерность, которая сформулирована в суровых, но справедливых словах Гегеля: “народ имеет такое правительство, какого заслуживает”. Эти мысли Коллингвуда, как ясно из контекста, навеяны античной традицией понимания политики как воспитания, как сферы нормативных отношений между людьми, и потому их так трудно принять современному человеку, отлично знающему, что политика есть сфера ожесточенной борьбы за власть, где в ход идут все средства, лишь бы добиться успеха. Впрочем, “обратное действие третьего закона” очень хорошо объясняет именно такое отношение к политике как делу довольно грязному. Ведь это происходит благодаря тому, что теперь уже не высшие поднимают до своего уровня низших, а, наоборот, высшие опускаются до уровня низших и только потому становятся заправилами. Как раз таким был механизм прихода к власти фашистских лидеров. Они умели находить контакт с массой именно потому, что их обуревали те же низкие страсти, что владели и толпами, истерически приветствовавшими их. Это и есть иррационализм в политике, в котором Коллингв)д, как мы знаем, видел смертельно опасный симптом кризиса цивилизации. Но что же такое, наконец, цивилизация? Настало время полностью раскрыть скобки в отношении того содержания, которое присуще этому понятию. Цивилизация «означает такое общество, в котором человек добывает то, что ему нужно для выживания и удобств жизни, не обездоливая других... Такое общество, в котором каждый его член зарабатывает на жизнь, не паразитируя на обеднении других, есть общество процветания. Это общество, в котором судьей в человеческих делах как между отдельными людьми, так и между группами, является не насилие, но согласие. Это условие подразумевает два других. В его юридических и политических аспектах мир означает закон и порядок: замену насилия “упорядоченным” поведением согласно правилам, принятым всеми заинтересованными лицами. В экономическом аспекте мир означает процветание»2®. Итак, “мир**, “процветание”, “закон и порядок” — вот система 46
основных ценностей, обладание которыми делает общество цивилизованным. Это представляется самоочевидной банальностью, но задача философии вовсе не в том, чтобы “изобретать** небывалое, но просто “отдавать отчет** в “абсолютных предпосылках** исторического сознания на данном этапе его существования. Эти предпосылки молчаливо подразумеваются всеми цивилизованными людьми, философ же выводит их “на свет божий** и тем самым делает предметом публичного обсуждения, что особенно важно в ситуации, когда эти основные ценности в буквальном смысле слова подвергаются атаке враждебных сил, ставящих своей сознательной целью установление своего господства путем насилия, У:тановка на подчинение силой и составляет сущность “варварства**, понятого уже не как расхожая метафора обыденной речи, но в его глубинной интенции. Таким образом, согласно общему диалектическому закону сущность цивилизации раскрывается в ее противостоянии своей противоположности, как свет на фоне тьмы, как мир в сравнении с войной. Но настоящее философское мышление всегда не в ладах с наивным оптимизмом обыденного сознания: с борьбе с варварством нет окончательной победы, ибо варварство не имеет четко оформленных национально-географических границ; строго говоря, оно ведь тенденция, одна из сторон диалектического процесса совместной жизни людей. “Цивилизация есть процесс бесконечного приближения к идеальному состоянию... и удаления от противоречащего ей другого идеального состояния, которое я называю варварством. Это идеальное состояние, а не действителльность; ни одно общество не является полностью цивилизованным, и ни одно общество нельзя считать всецело HJO варварским . Эти слова уже обращены к будущему. Победой над фашизмом с варварством отнюдь не покончено. То была лишь, если воспользоваться понятием, которое ввел Стендаль (1783 —1842) в совсем ином контексте, кристаллизация** варварства в определенный исторический период, но пока длится человеческая история, непрерывной б>дет и борьба восхождения к человечности с нисходящим движением деградации. Это борьба умиротворяющего духа согласия с агрессивной “волей к власти**, если попытаться выразить эти тенденции в форме индивидуальной психологической мотивации. В терминах философии Коллингвуда это борьба “диалектики** с “эристикой**. Под “эристикой** Платон понимал спор, в котором каждая сторона старается любой ценой “положить на лопатки** своего противника. В противоположность “эристике** “диалектический спор — это такой спор, в котором надеются обнаружить, что обе стороны правы, и это открытие положит конец обсуждению**30. На привычном гегелевском языке результатом диалектического спора является “снятие**, или “примирение**, противоположностей, т.е. взаимное преобразование противоречащих друг другу точек зрения в единую общую позицию. Гегель мистифицировал этот процесс, придав ему объективный космический характер превращений в лоне сверхчеловеческой “Идеи**. У Коллинг- 47
вуда от этой мистификации ничего не осталось, ибо диалектика рассматривается как способ решения социальных проблем в ходе рационального их обсуждения с различных точек зрения. Он предлагает различать три стадии этого процесса. “Первой стадией является общество. Общество есть соединенная деятельность различных воль, имманентно управляющих собою... Второй стадией является трансцендентное (внешнее. — М.К.) управление, отношение между обществом как объединенным правителем не-социальной общности и самой не-социальной общностью*’31. Трансцендентное управление предполагает употребление силы. Третья стадия процесса охватывает межгосударственные отношения. Здесь главной проблемой всегда была (и остается) угроза войны. “Война есть состояние умов. Она заключается не в действительном применении военной силы. Она состоит в убеждении, что разногласия между государствами должны быть урегулированы отступлением одного и победой другого. Война есть эристика внешней политики**32. Психологическое объяснение причин войны Коллингвуд справедливо отвергает, предлагая взамен историческое: “Война есть прекращение политики. Последней причиной войны являются раздоры среди правящих. Война начинается потому, что следы не-социального состояния не полностью устраняются диалектикой общества, посредством которой правящий класс регулирует отношения внутри себя. Это вечная и неустранимая причина дурного управления внутри государства и ближайшая причина войны между государствами. Политические мечтатели провозглашают время от времени, что причины войны могут быть уничтожены. Этого сделать нельзя. Этим причинам можно только противодействовать непрерывными усилиями по обеспечению диа- « ”13 лектики внешней политики . Здесь Коллингвуд, по существу, вступает в спор с К. Клаузевицем (1780 —1831), знаменитым военным теоретиком, которого высоко ценил В.И. Ленин и которому принадлежит афоризм: “Война есть продолжение политики иными средствами**. Забудем на время восторги, так часто расточавшиеся по адресу Клаузевица, и постараемся поставить под вопрос истину, прежде считавшуюся незыблемой. Если задуматься, то станет ясно, что война есть продолжение политики только постольку, поскольку сама-то политика носит агрессивный характер, т.е. имеет своей целью насильственное присоединение чужих территорий. Недаром сама формула принадлежит современнику и участнику наполеоновских войн, генералу прусской армии, выпестованной Фридрихом Великим (1712 — 1786), “огнем и мечом** превратившим маленькую провинцию Пруссию в великую европейскую державу. Собственно, Клаузевиц дал формулу империалистической политики, но с точки зрения античного критерия политической деятельности как осуществления разумной воли, которого (критерия) придерживается Коллингвуд, — это вовсе и не политика. Если смотреть на политик как на осуществление общечеловеческих ценностей и средство продвижения по пути цивилизации, тогда война и в самом деле есть “прекращение политики**. 48
Однако насколько реалистично такое представление о политике? Еще полвека тому назад оно могло выглядеть типичным порождением джентльменов Пиквикского клуба. Теперь война становится не только “прекращением политики”, но и грозит прекратить жизнь на земле, покончить с биосферой, и без того истерзанной экспансией мощной промышленности. Реальная возможность глобальной катастрофы необычайно приблизила к нам общечеловеческие ценности, еще недавно казавшиеся такими абстрактными и удаленными от реальной жизни. Философ разворачивает в понятиях идеал разума, рекомендующий положить разумное согласие в основу человеческих отношений: “Быть цивилизованным — значит жить, насколько возможно, диалектически, т.е. в постоянном стремлении превратить всякий случай несогласия в согласие. Известная степень принуждения неизбежна в человеческой жизни, но быть цивилизованным — значит сокращать применение силы, и чем больше мы цивилизованы, тем значительнее это сокращение”. Действительная жизнь смешивает краски, а философский анализ ставит на свои места полярные оттенки спектра, указывая одновременно предельную глубину падения и вершину восхождения. Конечная станция скольжения по наклонной плоскости — “орда йэху” (это свифтовский образ мелькает в последних главах “Нового Левиафана”), а пик восхождения — общество людей в “белых одеждах” (образ В. Дудинцева). В какую сторону качнется наша жизнь, зависит от разума и воли каждой личности. 1 Общую характеристику его воззрений см. в моей статье "Р.Дж. Коллингвуд как историк и философ” в книге: Коллингвуд Р.Дж. Идея истории: Автобиография. М., 1980. 2 Popper KJR. Conjectures and Refutations. L.. 1974. P. 67. 3 Гадамер Х.-Г. Истина и Метод. М., 1988. С. 435. 4 Collingwood R.G. The Principles of Art Oxford. 1958. P. 289,290. 5 Van der Dussen WJ. History as a Science: The Philosophy of R.G. Collingwood. The Hague. 1981. P. 12. 6 Collingwood R.G. An Autobiography. Oxford, 1939. P. 53 — 54. 7 Ibid. P. 62. ® Collingwood R.G. Essays in Political Philosophy. Oxford, 1989. P. 197. 9 Cm.: Van der Dussen WJ. Op. ciL P. 268. 10 См.: Киссель M~A. Методологические проблемы изучения и оценки экзистенциализма // Проблемы марксистсколенинской методологии истории философии. М., 1987; Он же. Философская эволюция Сартра. Л„ 1976. С. 50 — 92. п Collingwood R.G. The Principles of Art P. 282, 283. 12 Ibid. P. 103 — 104. 13 Теорию исторического знания Коллннгвуда я рассмотрел в статье, приложенной к русскому переводу его работ. 14 Collingwood R.G. An Essay on Metaphysics. P. 135. 15 Van der Dussen WJ. History as a science. P. 360, 361. 16 Cm.: Collincwood R.G. II nuovo Leviatano... T A cura di L. Doncoli. Milano. 1971. P. VIII. 17 Collingwood R.G. Essays in Political Philosophy. P. 224. 18 Cm.: Collingwood R.G. The New Leviathan. 1931,19.53,19.94. (В подражание "Логико-философскому трактату” Л. Витгенштейна "Новый Левиафан” написан в форме афоризмов, снабженных десятичной нумерацией. Цифры слева от точки обозначают порядковый номер главы, справа — нумерация положений внутри данной главы). 19 Ibid. 24.73. 20 Ibid. 24.68. 21 Collingwood R.G. Essays in Political Philosophy. P. 209. 22 Ibid. P. 215. 4 Тип. эак. 3104 49
23 Ibid. Р. 211. 24 Грлмши А. Избранные произведения. М„ 1959. Т. 3. С. 130. 25 Collingwood R.G. The New Leviathan. 26.13 — 16. 26 Ibid. 25.9. 27 Collingwood R.G. Essays in Political Philosophy. P. 212. 2* Ibid. P. 224. 2f Collingwood R.G. The New Leviathan. 34.5,51.52. 30 Ibid. 24.6. 51 Ibid. 29.11,12. 32 Ibid. 29.63,64. 33 Ibid. 3039. Л.И. Рейсиер ИСТОРИЧЕСКОЕ ОБЩЕСТВО КАК ЕДИНСТВО ФОРМАЦИОННОГО И ЦИВИЛИЗАЦИОННОГО НАЧАЛ1 Серьезная заявка, которая получила отражение в названии статьи, требует от автора, естественно, некоторых предварительных разъяснений. В частности, ответа на два вопроса: что такое “историческое общество*' в нашем понимании и какую смысловую нагрузку несет это понятие в данном тескте. За историческое общество мы принимаем социальное формирование, в котором совместное действие демографического (критическая масса сконцентрированного населения) и хозяйственно-экономического (продуктивность — производительность совокупного работника) факторов обусловливает воспроизводство устойчивой системы разделения труда по линиям: город — деревня; сфера производства и сфера обращения; духовное и материальное производство; власть и собственность, с одной стороны, зависимость и экономические “обязательства*0 — с другой. Именно такие общества-государства впервые возникли в древних Вавилоне, Египте, Китае, Иране, Индии задолго до нашей эры. Общности же, не имеющие указанных признаков, мы условимся считать доисторическими, отдавая себе отчет в том, что это не вполне корректно, так как они также имели историю, но это не была история общества, т.е. стабильной макросоцнальной структуры. Понятие “историческое общество** несет в себе и иной, гносеологический подтекст: оно подразумевает уровень абстракции более низкий, чем методологический, но более высокий, чем конкретно-исторический, конкретноаналитический. Короче говоря, здесь б>дет сделана попытка реализовать историко-теоретический подход к обществу2, что невозможно осуществить, если оставаться лишь в рамках формационной теории3. Почему невозможно? Принципиальный ответ на этот вопрос дал в свое время (1976 г.) наш философ В.П. Кузьмин, и сейчас мы вкратце воспроизведем основные положения, выдвинутые им в книге “Принцип системности в теории и методологии К. Маркса'*. Его основная идея состоит в том, что в историческом процессе действуют два механизма — сменности социальных структур, олицетворяемой 50
формационной динамикой, и их преемственности, которая выражается накоплением цивилизационного качества во всемирной истории. По его словам, “было бы неверно теорию Маркса истолковывать так, что сменяющие друг друга ступени и основания как бы разрывают исторический процесс. Совсем нет. Новый базис рождает новые формы и модифицирует старые, но в любом случае историческая преемственность является одной из главных особенностей естественноисторического процесса в обществе. Преемственность в сфере общественного производства, форм социальной организации, традиций в развитии науки и культуры и тд. играет очень значительную роль. В живом организме общества многие явления живут столетиями и тысячелетиями (ну как тут не вспомнить восточные цивилизации! — Л.Р.). Правильное и глубокое понимание этих явлений включает в себя анализ их истории, воспроизведение в знании всей этой лестницы оснований, а важнейшим моментом такого воспроизведения выступает понимание сменности социальных структур и их преемственности, позволяющей накапливать достижения труда, знаний, социального опыта; все это приводит к неуклонному расширению общего основания (базиса) человеческой цивилизации*4. Развивая свою мысль, В.П. Кузьмин характеризует как различную, так сказать, функциональность формации и цивилизации в историческом процессе, так и их единство, интегральную взаимосвязь. Он пишет: “Общество в известном смысле существует не только как данная конкретно-историческая реальность, но и как некая общеисторическая реальность, суммирующая и органически сочетающая в себе все действительные достижения исторического развития. Достигнутая обществом ступень развития (общественно-экономическая формация) является вместе с тем носителем неких итоговых качеств и свойств цивилизации в целом. Анализируя те или иные общественные процессы, наука может сосредоточивать свое внимание в одних случаях на накоплении материальной и духовной культуры, а в других случаях, наоборот, на смене одних исторических форм другими, прежнего содержания новым. Однако различие этих аспектов или разная степень их изученности отнюдь не меняет того факта, что в реальных явлениях то и другое содержание существуют всегда вместе (курсив наш. — Л.Р.)**5. Последнее соображение философско-методологического характера мы можем принять за отправную точку нашего дальнейшего рассмотрения вопроса, вынесенного в название статьи. Прежде всего, оставаясь на философско-историческом уровне, мы хотели бы несколько конкретизировать те положения, которые были выдвинуты В.П. Кузьминым. Его плодотворная идея о соотношении сменности и преемственности, а также об их неразрывной связи может быть пррдолжена при введении в анализ двух других ключевых категорий: революционного процесса и эволюционного процесса, или, в более сжатой и резкой формулировке, революции и эволюции. Под 4' 51
этим углом зрения формационное качество можно принимать прежде всего как перерыв постепенности, революционный скачок в развитии, знаменующий собой если не тотальный, то глубокий разрыв с прошлым. Цивилизационное же качество представляется как непрерывность и постепенность, как сквозная эволюционная линия исторического движения. Революция и формационный переход как бы отрицают эволюционность, временно (иногда надолго) снимают ее — и отсюда неизбежные "цивилизационные потери", неизбежные, иногда чрезмерные и нравственно непереносимые для отдельного человека. Эволюционность, в свою очередь, несет в себе регенерирующее, в определенном смысле целительное для человека и общества начало, помогающее, хотя бы частично и в длительные сроки, залечить те глубокие раны, которые наносит людям и цивилизации революционный взрыв. Однако необходимо ясно видеть и другую сторону революции, которой в марксизме до последнего времени )делялось главное внимание. Даже самые разрушительные по своим действиям и последствиям революции, будучи подлинной бедой с гуманитарной точки зрения, несут в себе единственно возможный для общества в целом выход из тупиковых ситуаций, когда речь идет об исторически изживших себя режимах, о давно назревшем обновлении социальной системы, о преодолении эволюции затухающей или стагнирующей (инволюция) и т.д. Тем не менее сейчас невольно думаешь, что цена, которую приходится платить человечеству, когда оно таким способом сводит счеты со своим прошлым, непомерно велика. Не случайно Ф. Энгельс называл Реформацию, сопровождавшуюся крестьянской войной, "национальным несчастьем" для немцев6, и это можно полностью отнести к другим революциям, сопровождавшимся гражданскими войнами, террором и репрессиями, не говоря уже о международных конфликтах вокруг революционного очага, характерных для эпох "войн и революций". Следует подчеркнуть, что самыми тяжелыми и трудновосполннмыми (иногда просто невосполнимыми) потерями для общества в такие моменты истории являются потери в человеческом, прежде всего культурном, материале (кадровые рабочие, крестьяне, ответственные перед обществом интеллигенты, компетентные управляющие). Ведь именно этот материал соткан из живых нитей столетиями накапливаемого и передаваемого от поколения к поколению исторического, "цивилизационного" опыта — отечественного и общечеловеческого. Обрыв этих нитей, особенно когда революционный процесс форсируется и подхлестывается его идеологами, резко снижает хозяйственно-культурный уровень общества, расшатывает его нравственные устои, задерживает неизбежный в конечном счете переход к более высокой ступени эволюции. Таким образом, здесь уже ясно прослеживается не только взаимодополнительность формационностн и цивилиэационности, как у автора книги "Принцип системности в теории и методологии К. Маркса", но и противоположность, "несовместимость" этих категорий в рамках 52
их философско-исторического единства. С не меньшей отчетливостью это диалектическое отношение выявляется при политэкономииеской и социологической интерпретации данного допроса. К этой теме мы теперь и перейдем. Каждый новый способ производства фиксирует в стадии своей зрелости более высокую производительность совокупного общественного труда (материальный базис цивилизации), осваивает для человечества более широкую и разнообразную пространственно-географическую и экологическую нишу, создает условия для более развитого и глубокого разделения труда, обмена, общения как внутри данного общества, так и между странами, этносами, народами. Существование городского населения, устойчивой военно-политической или бюрократической иерархии, письменности и культурно-интеллектуальной традиции, а также “высших ремесел” и торговли априорно свидетельствует о развитой социально-классовой структуре, в ядре которой находятся “верхи” и “низы” в политэкономическом смысле. В основе этого размежевания лежит исторически сложившееся разделение труда, включающее в себя две характеристики: во-первых, экономическую и, во-вторых, общественную, охватывающую всю сумму социальных отношений, а не только воспроизводство. Рассматривая социальную структуру в этой ее двойственности, необходимо прежде всего отметить ее “распадение” на социальные группы непосредственных производителей и присваивающих прибавочный продукт, на высшие и низшие виды деятельности. Рисуя принципиальную схему этих фундаментальных общественных отношений, Ф. Энгельс писал: “Разделение общества на классы — эксплуатирующий и эксплуатируемый, господствующий и угнетенный — было неизбежным следствием незначительного развития производства. Пока общественный труд дает в совокупности продукцию, едва превышающую самые необходимые средства существования всех, пока труд отнимает все или почти все время громадного большинства членов общества, до тех пор общество неизбежно делится на классы. Рядом с этим огромным большинством, исключительно занятым подневольным трудом, образуется класс, освобожденный от прямого производительного труда и ведающий такими делами общества, как управление трудом, государственные дела, правосудие, науки, искусства и т.д. Следовательно, в основе деления на классы лежит закон разделения труда (курсив наш. — Л.Р.)”7. В данном отрывке ясно показано, что политэкономический базис общества, социально реализуемый в виде создающего избыток труда непосредственных производителей, является в то же время основой всей человеческой цивилизации, всех необходимых для общества и человека более сложных функций — политико-интегрирующих (управленческих), интеллектуальных, социокультурных и других. Энгельс о другой стороне проблемы пишет следующее: “Это, однако, отнюдь не исключало применения насилия, хищничества, хитрости 53
и обмана при образовании классов и не мешало господствующему классу, захватившему власть, упрочивать свое положение за счет трудящихся классов и превращать руководство обществом в... эксплуатацию масс'*9. Здесь ясно прослеживается формационный аспект разделения труда — использование высшим классом занятых им стратегических позиций в общественной структуре для извлечения выгод, хотя эта тенденция имеет свои пределы: когда правящий класс, кем бы он ни персонифицировался, “превышает свои полномочия" и предает полному забвению свои обязанности перед обществом, то рано или поздно следует “кара": будь то бунт, кризис доверия, революция или любая другая форма восстановления нарушенного общественно-политического равновесия (если оно вообще может быть восстановлено на старой основе). В целом хотелось бы подчеркнуть еще раз интегральность, взаимопроницаемость формационного и цивилизационного начала в реальном общественном организме. Общество цивилизованное и общество классовое, рассматриваемые под таким углом зрения, — синонимы: как бы ни усложнялись и ни камуфлировались социальные отношения, ему присущие, большая часть взрослого населения должна непрерывно воспроизводить не только собственный фонд потребления, но также прибавочный продукт и тем самым создавать “свободное" от рутинного тр>да время для меньшинства, занятого управлением, духовным производством, генерированием культурных ценностей и т.д. Деление общества на два “нуклеарных" класса выступает, таким образом, не только как основа противоречий социально-исторической динамики (формационный аспект), но и как базис самого существования и развития общества как сложного социокультурного и институционального организма (цивилизационный аспект). Дальнейшее развертывание исторической логики категорий “цивилизация" и “формация" мы связываем с толкованием понятий “способ общения" и “способ производства" в их диалектической взаимосвязи. Термин “способ производства" является, как хорошо известно, ключевым для формационной теории и потому не нуждается в специальном освещении. Иное дело способ общения —- элемент понятийного аппарата, которому явно “не повезло" в нашей истматовской традиции. Существует совершенно некорректное, с нашей точки зрения, но принимаемое априори мнение, что это понятие — плод еще незрелого, находящегося в стадии становления марксизма; более зрелому состоянию этого учения соответствует категория “производственные отношения", якобы заменившая собой “способ общения". Верно здесь лишь одно — формально основоположники классического марксизма действительно как бы сняли это понятие при дальнейшем, после написания работы “Немецкая идеология", развитии своей теории, или же употребляли его чрезвычайно редко. Но по существу, если говорить о содержательной стороне, они от самой идеи — о роли социально-экономической коммуникации — никогда не отказывались. То 54
же можно сказать и о В.И. Ленине. Кроме того, даже невооруженным глазом видно, что способ общения, с одной стороны, и производственные отношения — с другой, вещи совершенно различные, имеющие разное семантическое поле, поэтому совершенно непонятно, как одна могла “заменить’* другую. Чтобы прояснить этот вопрос, приведем некоторые выдержки из произведений классиков. В “Манифесте Коммунистической партии” (1848 г.) Маркс и Энгельс писали: “Буржуазия быстрым усовершенствованием всех орудий производства и бесконечным облегчением средств сообщения вовлекает в цивилизацию все, даже самые варварские, нации (курсив наш. — Л.Р.)”9. Здесь обращают на себя внимание два момента: во-первых, одновременное и как бы эквивалентное по значению употребление понятий “орудия производства” и “средства сообщения” и, во-вторых, “привязка” этих понятий к категории “цивилизация”, которая, как считают некоторые ортодоксы, вообще является излишней в понятийном аппарате истмата. Кстати, буквально на следующей странице, говоря о причинах циклических кризисов промышленного капитализма, основоположники марксизма снова употребляют это слово: “... Общество обладает слишком большой цивилизацией, имеет слишком много жизненных средств, располагает слишком большой промышленностью и торговлей'*10. Что касается ленинского этапа в развитии марксизма, то для него наиболее характерно применение понятия “интернационализация общественных отношений”, относимого к любой сфере социальной и человеческой жизнедеятельности и особенно адекватного той эпохе, в которую мы живем, — эпохе НТР11. После этого необходимого отступления вернемся к рассмотрению способа общения как понятийного и предметногр элемента12. Здесь прежде всего возникает вопрос, почему автор предпочел его другим, более устоявшимся понятиям: “социальная коммуникация”, “интернационализация” или, скажем, “информационный потенциал” общества. Основная причина этого выбора состоит в том, что названные вариации будучи более позднего происхождения, отражают явления в его развернутой и развитой форме: их распространение на докапиталистические общества представляется терминологическим модернизаторством. Напротив, категория способ общения является более универсальной и в этом смысле охватывает самые различные по месту и времени ситуации. Приведем один пример. К. Маркс и Ф. Энгельс отмечают, характеризуя взаимоотношения более цивилизованных и менее цивилизованных этносов (Рим и варвары, феодализм и Галлия, Восточная Римская империя и турки): “У варварского народа-завоевателя сама война является еще... регулярной формой сношений, которая используется все шире, по мере того, как прирост населения, при традиционном и единственно возможном примитивном способе производства, создает потребность в новых средствах производства”13. Здесь война, т.е. чрезвычайная форма разрешения противоречий, трактуется как особая “форма сношений”, или, что одно и то же, “спо¬ 55
соб общения”, что сохраняет свое значение и по сей день независимо от того, является ли она регулярной, как в приведенной цитате, или нерегулярной. Если можно говорить о концепции способа общения как одного из важнейших элементов, или граней, цивилизационного комплекса, то эта концепция в наиболее развернутом виде представлена именно в ранней работе К. Маркса и Ф. Энгельса “Немецкая идеология”, которая содержит очень много историко-философских идей и привлекает ныне особое внимание марксоведов всех школ. Вот наиболее полное и емкое изложение основной идеи этой концепции: “Взаимоотношения между различными нациями зависят от того, насколько каждая из них развила свои производительные силы, разделение труда и внутреннее общение. Это положение общепризнанно. Но не только отношение одной нации к другим, но и вся внутренняя структура самой нации зависит от ступени развития ее производства и ее внутреннего и внешнего общения”14. Таким образом, способность общества развивать и развернуть систему внешних сношений поставлена в прямую зависимость от того, насколько оно смогло развить свое внутреннее общение; в то же время развитая, разветвленная система международных связей оказывает стимулирующее влияние на диверсификацию внутренней структуры общества. В данном контексте явления дифференциации функций в обществе (разделение тр>да) и их интеграции (способ общения) трактуются одновременно, параллельно, взаимосвязанно. Эта взаимосвязь, в свою очередь, помогает уяснить другую важнейшую историко-социологическую закономерность: чем более развито в обществе разделение труда, тем более развитым должен быть в нем способ общения, и наоборот. Очертим границы понятия и механизм способа общения, чтобы можно было отделить этот социальный феномен и его виды от иных общественных структур. Прежде всего, его формальная структура должна включать следующие компоненты: базовый центр (или ядро), генерирующий исходную и накапливающий поступающую информацию; проводящую систему, по каналам которой передается в обе стороны материал коммуникации; язык, или набор знаков и символов, служащий кодовым инструментом; организационно-технические средства и системы, обеспечивающие быстроту, точность и бесперебойность передачи информации; наконец, реальное и потенциальное поле коммуникации, воспринимающая социальная среда — иначе говоря, масса людей или группа обществ, охваченная данным механизмом общения и находящаяся в более или менее устойчивом контакте. Описанная таким образом система представляет собой, по-видимому, схему информационной “машины” с той лишь разницей, что в данном случае речь идет не о технико-организационной, а о социальной системе со всеми вытекающими отсюда последствиями. В общем виде на это различие указал один из основателей кибернетики и теории информации, Норберт Винер, отметив, что для человеческого общения в отличие от общения, скажем, животных харак¬ 56
терны следующие черты: утонченность и сложность применяемого кода (кодов); его высокая произвольность (пластичность), дающая возможность человеку создавать символы для выражения “высшего логического ряда"; использование с помощью накопленной ранее информации (блок памяти) механизма обратных связей для корректирования (перестройки) всей стратегии и основных линий прошлого поведения15. Как видно из приведенной характеристики, Н. Винера интересовала проблема человеческой коммуникации как таковой и его специально не занимал вопрос о том, идет ли речь о диалоге двух собеседников, обмене письмами или системах коммуникации большого общества. Нас же занимает в первую очередь вопрос о внутреннем и международном общении крупных социальных систем. Природа макросоциальной коммуникации особенно ясно выявляется не при описании формальной структуры, а при рассмотрении способа общения в его историческом движении, имеющем определенную направленность. Поступательную тенденцию в развитии способа общения людей и народов можно представить как наращивание “количества и качества*’ социальной коммуникации по следующим основным линиям: а) расширение ареала общения, т.е. вовлечение в систему контактов новых территорий и новых масс людей; б) усовершенствование организационно-технического механизма общения его средств (транспорт, связь); в) замена архаичных и примитивных форм общения более совершенными и тонкими, или более быстрый рост цивилизованных способов и языков коммуникации (от военно-политической к административной связи, от данничества к регулярному обмену, от экономического к культурному общению и т.д.); г) придание постоянства, стабильности и прочности всему механизму общения на уровнях: индивидуумы — социальные группы — общества — человечество; д) интенсификация и углубление коммуникации, проникновение информации во все основные сферы жизнедеятельности человека и общества. Кумулятивным проявлением длительной эволюции способа общения является универсализация общественных отношений, в результате которой история отдельных народов, стран, регионов обретает всеобщий и всемирный характер в реальном смысле этого слова. По словам К. Маркса и Ф. Энгельса, “чем шире становятся в ходе этого развития отдельные воздействующие друг на друга круги, чем дальше идет уничтожение первоначальной замкнутости отдельных национальностей благодаря усовершенствованному способу производства, общению и в силу этого стихийно развивавшемуся разделению труда между отдельными нациями, тем во все большей степени история становится всемирной историей*’16. Другой неотъемлемой стороной этого явления служит формирование такого типа личности, включенной в жизнедеятельность всего мира и осознающей себя ее частицей, которую К. Маркс и Ф. Энгельс назвали “универсальным индивидом**, или “историческим человеком**17. Что касается докапиталистических формаций и обществ, то для 57
них была наиболее характерна не полная, а лишь частичная универсализация, при которой в общении преобладали экстенсивные связи над интенсивными, поверхностные — над глубокими, временные и дискретные над устойчивыми и постоянными. Иными словами, она давала ограниченный результат либо в пространственном, либо во временном, либо в структурно-функциональном отношении. Но и такая частичная универсализация по одному-двум профилям общения формировала порой огромные по масштабам, относительно самостоятельные межрегиональные системы социальной связи, подобные, скажем, империям Александра Македонского, Кушанов, Чингисхана, сферам влияния мировых религий, торговым коммуникациям типа Великого шелкового пути или освоенной арабами межконтинентальной морской дороги от Средиземноморья до морей ЮВА и Дальнего Востока. При рассмотрении данного вопроса нужно отметить особую роль городов и городских систем в механизме социального общения. Богатство и сложность городской жизни на поздних этапах развития общества, размеры городов и удельный вес горожан в численности населения страны, сфера разнообразного влияния городов на сельские районы и полуцивилизованные народы, участие городов в обмене деятельностью между собой — все эти показатели служат объективным мерилом уровня, достигнутого внутренним и международным способом общения. Города, с другой стороны, являются историческим стержнем всего процесса разделения труда и генератором самых разных видов и форм общения. По мнению классиков марксизма, “противоположность между городом и деревней... проходит через всю историю цивилизации”18. Видимо, при анализе структуры способа общения именно город является тем “синтезирующим ядром”, в котором следует искать наиболее важную информацию об уровне и состоянии всей системы коммуникаций в обществе. Заканчивая этот краткий отчет, посвященный толкованию “хорошо забытого” старого понятия “способ общения”, мы хотели бы обратить внимание еще на один его важный аспект — на языки (знаковые системы) общения, функционирующие в разных сферах социальной жизни. Мы их лишь назовем, не раскрывая содержания: а) язык военного общения — военная наука (искусство) и техника, символы устрашения “чужих” и воодушевления “своих”; б) язык государственно-политического общения — дипломатия, символы власти, правовые нормы, атрибуты и средства подчинения человека (группы) политической воле; в) язык экономического общения — математика; г) метаязыки науки (санскрит, китайский, древнегреческий, латынь, арабский); д) язык духовного общения — религиозная, философская, социокультурная символика и аксиология, сложные коды искусств и художественных ремесел. На этом уровне с полной ясностью выявляется близость понятий “способ общения” и “культура”, так как последняя также немыслима без системы языков и знаков-символов. За этим внешним сходством скрывается более глубокая, социофункциональная связь этих понятий. Подобно культуре способ общения обес¬ 58
печивает, во-первых, циркуляцию, обмен, хранение и передачу социально значимой информации и, во-вторых, социализацию и аккультурацию (в широком смысле слова) человека в обществе, интеграцию последнего и регулирование его взаимоотношений с другими обществами. И наконец, если попытаться, возвращаясь к сказанному выше, в самом общем виде и в масштабе всемирной истории представить поступательное движение способа общения, то оно выразится в постепенном и нелинейном переходе от форм общения с минимальным уровнем обратных связей (господство-подчинение, война и т.д.) к более высоким их формам (рыночная система хозяйства, гражданское общество, правовое государство), но при сохранении, а нередко расширенной, даже взрывной регенерации наиболее архаичных, варварских образцов социальной коммуникации (колониализм, тоталитаризм, гегемонизм, воинствующий национализм, всеразрушающие войны, ядерное устрашение и т.д.), ставящих под угрозу самое существование человеческой цивилизации. Теперь попытаемся подвести итог всему изложенному, следуя общему принципу понимания цивилизации и формации как синтеза двух противоположных сущностей, пронизывающих всю жизнедеятельность реального исторического общества. Для этого мы как бы поместим набор основных, по нашему мнению, элементов, “подсистем” цивилизации и формации в одни и те же или смежные отсеки социальной сферы. Результат такой операции мы представим в виде схемы, не претендующей на полноту и законченность, но дающей концентрированное представление о логике объекта нашего исследования. Структуры цтлмэацн ш формации, представленные в виде антиномий Цивилизационный комплекс Социальная эволюция как основная форма движения Общественные производительные силы19 Способ общения Структура общества как система разделения труда с ядром в виде отношения “город — деревня” Государство как система управления делами общества Система социальных институтов как форм, интегрирующих противоположные классы (социальные группы) в своих рамках Формлционный комплекс Революционный процесс как основная форма движения Формационно определенные производственные отношения Способ производства Классовая, двухполюсная, нуклеарная структура общества Г осударство. как система господства меньшинства над большинством Система собственности как форма размежевания имущих и неимущих, эксплуататоров и эксплуатируемых 59
Культура как генерация общечеловеческих ценностей и идеалов Идеология как отражение н насаждение партикулярных интересов Народ (этнос) как социально-психологический и историко-культурный феномен, в основе которого лежит Нация как формационно конкретный, интегрируемый внутренним рынком и другими средствами общения феномен нового и новейшего времени (буржуавная нация, национальный капитализм) накопленный веками н осознанный социум уникальный опыт во всех сферах индивидуальной и общественной жизни Следующая задача состоит в том, чтобы показать в самой общей форме, как “работают” две рассматриваемые категории на предметном, общеисторическом уровне. Начнем с общих соображений. Вопервых, следует отметить, что хотя цивилизационное и формационное начала, имея определенные доминантные ниши, пронизывают всю социальную систему снизу доверху, их соотношение в разных обществах, на разных этапах развития является изменчивым, подвижным. Иными словами, в конкретной ситуации один комплекс может выходить на первый план, подавляя и оттесняя другой, лидируя в структурном или динамическом качестве. Но возможна и другая, так сказать оптимальная, ситуация, когда наблюдается гармоничное, кумулятивное взаимодействие цивилизационного и формационного, когда духовная культура и способ производства развиваются, не угнетая друг друга, а давая импульсы росту каждого (так было, скажем, для лидировавших обществ Запада в их “золотой век” — XIX). Во-вторых, если взять “цикл жизни” одной формации, особенно на средиземноморско-европейском примере, то можно ясно увидеть одну закономерность: чем моложе новый способ производства, тем явственнее в обществе прослеживаются формационные качества — известное “проедание” прежних, цивилизационных накоплений, конфликтность, революционность исторического процесса, открытые столкновения старых и новых классов и классовых коалиций, лихорадочный темп общественного развития; на среднем формационном витке на первый план выдвигаются уже противоречия новых нуклеарных классов, но вместе с тем общество “укладывается” в том смысле, что высшие и низшие классы оформляются институционально и интегрируются духовно (складывается духовно-правовая или сословнокорпоративная система, а также аксиологический синтез в виде классических религий, ценностей неконфессионального характера, генерируемых городской и фольклорной культурой). Это полоса формационно-цивилизационной зрелости, когда обе стороны исторического процесса находятся в относительном равновесии, но не статическом, а динамическом. Затем наступает полоса нисходящего развития, если мерить последнее не каким-то одним качеством -г- формационным или цивилизационным, — а их полнокровным взаимодействием. На этом этапе, который можно назвать “шпенглеровским”, формационный 60
процесс достигает предельных, а стало быть, кризисных значений, наблюдается накопление новоформационных микро- и или макроэлементов в системе, но зато наибольшей законченности, утонченности и усложненности достигает цивилизационный комплекс и код, культурная обработка всего исторического фонда накопленной обществом информации: буржуазная формация “перевоплощается” в буржуазную цивилизацию. Наибольшей завершенности достигает и институциональное оформление жизнедеятельности общества, включая сюда политическую культуру и правовую систему, государственность, собственность и многое другое. Поскольку старая формация выступает в цивилизационно-институционально “окостеневшей” (выражение О. Шпенглера) оболочке, рождение нового формационного организма невозможно без “покушения” в той или иной степени на эту оболочку: например, революционные взрывы или затяжные, особенно тотальные войны и межнациональные распри ведут к резкому понижению цивилизационного и культурного уровня общества, к катастрофическому падению ценности человеческой жизни, которую можно считать главным индикатором культуры и цивилизованности общества. Следующая сумма вопросов, которая дает возможность уточнить наш общеконцептуальный подход, относится к сравнительной характеристике западных и восточных обществ с формационно-цивилизационной точки зрения. В первом приближении, если отвлечься от целого ряда эмпирических моментов и “исключений”, то Восток предстанет перед нами как система или сумма обществ-цивилизаций по преимуществу, а Запад, если включить в этот комплекс и его античные, греко-римские корни, как такой же набор обществ-формаций (разумеется, в обоих случаях другой полюс неизменно присутствует, но на поверхности, феноменологически, сравнительно менее выражен). В самом деле, западный ареал начиная с VIII — VI вв. до нашей эры, т.е. с эпохи классической Греции, пережил три полных формационных цикла — рабовладельческий, феодальный, буржуазный и вступил в полосу неклассического капитализма и ранней формы социалистического общежития. В отличие от западной модели Восток по сути дела не прошел до конца ни одного полного формационного цикла, начиная с первичной древнеазиатской формации, на которую наслаивались в последующем развитии и рабовладение, и феодальные формы эксплуатации зависимого крестьянства, и капитализм. Поэтому восточное общество оставалось — после “чистого” азиатского способа производства — не гомогенной формационно, а многоукладной, полиформационной структурой. При подобной, эволюционной в своей глубокой основе, модели развития наиболее выпукло выступали такие качества исторического процесса, как преемственность и непрерывность, а стало быть, на передний план выходил цивилизационный комплекс и его развитие. Конечно, не будет большой ошибкой считать, что такой тип развития вообще был более характерен для докапиталистических обществ по сравнению со вступившими на путь буржуазной трансформации, 61
однако, как было отмечено выше, Восток в этом смысле представляет классический цивилизационный вариант, тогда как Запад — неклассический, осложненный хотя и медленно текущими, но все же достаточно отчетливыми формационно-стадиальными циклами и рубежами. Здесь неизбежно встает вопрос о динамике истории, о делении обществ на так называемые застойные и прогрессирующие, причем при таком разграничении за точку отсчета берется у нас обычно только формационный критерий, т.е. поступательное движение способа производства и способность общества генерировать новую формацию (или, еще более упрощенно, обеспечить экономический рост). Мы считаем такой подход в корне неверным прежде всего потому, что общество или группа обществ может в конкретно-исторических условиях, не прогрессируя формационно, заметно двигаться вперед по цивилизационным показателям: росту населения и освоению новых территорий при том же способе производства, развитию городов, торговли и ремесел, а также разделению труда и отработке специализированных функций в социальной жизни, генерации культурных и интеллектуальных ценностей в лоне философско-религиозной и познавательной традиции, усовершенствованию институтов, интегрирующих человека в социальную группу и общество, а также “ведомства общественных работ** в государственной деятельности. Под этим углом зрения не выдерживает критики и деление стран и народов на “исторические** и “внеисторические**, подобные Китаю и Индии, — деление, которое ввел в философию истории Гегель. Здесь возникает вопрос: какие условия и факторы способствуют, а какие препятствуют интенсивному формационному процессу и что является обратной стороной медали, в каких реальных ситуациях наиболее сильно действует цивилизационный механизм. Если мы бу&ем наблюдать исторический процесс, начиная с образования цивилизованных, классовых обществ и до нашего времени, то сразу бросятся в глаза следующие моменты. Во-первых, чем более длительный период и чем более изолированно, “анклавно**, без постоянных общения и соперничества с себе подобными развивается общество, тем мощнее происходит в нем накопление индивидуального цивилизационного ^потенциала, тем менее формационный “вид” и “облик” оно приобретает (древневосточные деспотии, Тибет, меэоамериканскне цивилизации). Во-вторых, демографический и пространственногеографический “гигантизм” общества в сочетании с его континентальностью (низкое отношение длины береговой линии к площади территории) порождает при отсутствии контакта с равноценными по ресурсам обществами, к примату эндогенных, внутренних процессов, к слабости международного способа общения и т.д. В подобных социальных системах, как бы варящихся в собственном соку, уникальные цивилизационные качества также имеют тенденцию заслонять и приглушать формационные процессы (классический пример — Китай). В-третьих, так называемая имперская социальная структура независимо от формационно-стадиальной ее характеристики в случае дли тел ь- 62
ного существования (императорский Китай, Византия, Российская империя) также несет в себе, именно из-за слабости механизма обратных связей, тенденцию к цивилизационному самозакупориванню, к формированию уникального культурно-исторического типа общества. В-четвертых, большим цивилизационным своеобразием отличаются общества, находящиеся и формировавшиеся как бы на границе двух крупных культурных миров, например Востока и Запада, и представляющие собой как бы межцивилизационный синтез (Испания и Россия на границах христианского и мусульманского миров, Византия на стыке европейского и азиатского ареалов и т.д.). Если мы возьмем внутреннее строение Востока, то подобным свойством обладает индийская цивилизация, занимающая срединное положение между исламизированными обществами на Западе и конфуцианско-буддистскими обществами на Востоке. Впрочем, индийская цивилизация уникальна и сама по себе, но любопытно отметить, что волею исторических судеб ее способность генерировать и передавать вовне цивилизационные архетипы (буддизм) ориентирована как бы на восток и север-юг, тогда как восприятие ею историко-культурной информации, отчасти насаждаемой, идет с запада (исламизация, вестернизация). Можно перевести данный вопрос в несколько иную плоскость, заострив внимание на проблеме комплексов условий, в наибольшей степени способствующих выполнению “формационной программы’*, понимаемой естественноисторически, а не детерминистски. По нашему мнению, главным в этом комплексе является уровень и масштабы международного взаимодействия, от которых зависит динамизм отдельного общества, сами возможности его формационного и стадиального обновления. Под этим углом зрения мы и рассмотрим “по очереди" лидирующие в тот или иной отрезок исторического времени формационные образования. 1 .Древневосточное общество (азиатский способ производства): хозяйственная и социальная самодостаточность, автаркия; непосредственное окружение — первобытнообщинная или варварская периферия, крайняя удаленность и относительно слабое взаимодействие с подобными же обществами; очень длительный период исчерпания возможностей очагового формационного развития, что приводит в конце концов к созданию равновесной, окостеневшей структуры, законченной в институциональном отношении, но неспособной самостоятельно генерировать новый способ производства в прежних эколого-географических рамках. 2. Античное общество (рабовладельческий способ производства): основное общественное отношение — центр — перифирия будь то в форме поселенческой колонизации ближних и дальних окраин (Гре¬ 63
ция) или имперской социальной структуры (Рим); значительное расширение ареала и развитие способа и форм международного общения: политического, включая военное, торгово-экономического, культурного, без чего данный формационный тип невозможен и немыслим. 3. Средневековое общество (феодальный способ производства): образование “полицентричных" (М.А. Барг) структур в масштабе регионального сообщества, для которого характерно взаимодействие более или менее равноценных качественно и граничащих партнеровсоперников; при этом сам механизм общения-конкуренции мобилизует и стимулирует внутренний потенциал общества — участника регионального взаимодействия — в области военной, технико-экономической, культурно-конфессиональной и интеллектуальной. Хотя ядром средневековой системы является регион, одна из важных тенденций развития в средние века — рост межрегиональных контактов и связей (Старый Свет)20. 4. Буржуазное общество (капиталистический способ производства): его, как нам представляется, изначально нужно мыслить как всемирное, включающее в сферу своего влияния — на разных условиях и в разных формах — всю ойкумену, но, подобно античному миру, расчлененное на центр и периферию сначала колониально зависимого, насильственно-гегемонистского, а затем преимущественно экономического, постколониального типа; вместе с тем в центре буржуазной формации достигают завершенности и получают новое качество отношения полицентризма, но уже в виде соперничающих и взаимодействующих наций, причем механизм экономического общения и конкуренции, автомизируясь, достигает наивысшего развития. И здесь можно видеть теснейшую связь разделения трзда, способа производства и способа общения, о чем писали К. Маркс и Ф. Энгельс в “Немецкой идеологии". Возьмем в качестве иллюстрации классический пример Англии XIX в., которая в глобальном масштабе воспроизвела “античные" имперские отношения центр — периферия, превратившись в “мастерскую мира", и международный способ общения (“владычица морей"), а также разделение труда на уровнях национальном, региональном (Европа), межрегиональном (Запад) и глобальном (весь мир, включая его периферию). Здесь только необходимо сделать оговорку, что превосходство Британии над другими западными странами никогда не было абсолютным, даже в момент наивысшего расцвета системы. В связи с развитием буржуазной формации в XIX — XX вв. следует обратить внимание на одну характерную закономерность. По мере того как в структуре способа общения экономический язык рыночного хозяйства все более выходил на передний план, пока одним из 64
средств общения не стал сам способ производства (экспорт капитала), и способ общения также обретал формационную окраску, интегрируясь со способом производства в одну систему в рамках капиталистического воспроизводства. Наоборот, по мере того, как способ общения уже в XX в., особенно же во второй его половине, становился менее экономическим и более универсальным, охватывая и организационно-технически преобразовывая все сферы человеческой жизни средствами массовой коммуникации и информации, — формационный потенциал общения по своему удельному весу снижался, а цивилизационный в противовес этому повышался (капитализм эпохи НТР и глубокой взаимозависимости человеческих обществ). Эта закономерность имеет силу не только по отношению к процессам интернационализации, но и по отношению к процессам национальной интеграции — сначала рыночно-формационной, затем коммуникативно-цивилизационной. В контексте всего сказанного по поводу условий “оптимизации” формационного или цивилизационного процесса в обществе становится понятной огромная роль географического фактора в истории. В самом деле, от него зависит открытость или изолированность той или иной части ойкумены; наделенность природными ресурсами, наиболее адекватными тому или иному конкретно-историческому способу производства; обеспеченность судоходными реками и удобными гаванями; такое расположение в регионе горных цепей, равнин, рек и морских побережий, которое наряду с заселенными островами (группами островов) обеспечивает естественные рамки для формирования устойчивых этнополитических структур (потенциально — наций) и региональных сообществ. Заканчивая рассмотрение вопроса в целом, мы хотели бы сделать несколько итоговых замечаний. Выше мы представили отличительные характеристики цйвилизации и формации в виде антиномий. Этот кантианский способ интерпретации материала21, отличаясь большой наглядностью, обладает вместе с тем определенной однородностью, поскольку два феномена описываются по отношению друг к другу, а не сущностно, независимо один от другого. Попробуем теперь дать более индивидуализированные описания. Под этим углом зрения ядром цивилизации, по нашему представлению, является культура как духовное производство и воспроизводство, а глубокой основой культуры выступают нравственные устои и гуманистические ценности общества22. Ядром формации, в свою очередь, служит экономика как производство и воспроизводство материальных благ, а в основе этого процесса лежат долговременные интересы и текущие запросы различных классов и социальных групп. Что же касается политической надстройки, то именно в ней наиболее выпукло выступает двойственный, противоречивый, цивилизационно-формационный характер всей социальной системы — с одной стороны, она есть “концентрированное выражение экономики” (материальных интересов), а с другой — в ней заключена жизненно важная для социума функция управления де¬ 5 Тип. эак. 3104 65
лам за общества, за которой скрывается одкдо мз главных механизмов поддержания его целостности. Б мировой науке сохраняется и поныне очень устойчивая традиция трактовать формационный и цивилизационный подход как взаимоисключающие, несовместимые друг с другом, причем марксистские школы как бы монополизировали формационную теорию, тогда как немарксисты усиленно разрабатывают концепции, так или иначе ставящие во главу угла категории “цивилизация**, “культура**, “антропо- и этнология**. Выше мы пытались показать, что, несмотря на тот упор на формационный процесс и его политэкономическую подоплеку, который присущ классическому марксизму, последний не игнорировал другие стороны исторического развития, включая цивилизационную и относящуюся к способу общения. В.И. Ленин, особенно в послеоктябрьский период, настойчиво проводил мысль об использовании при строительстве социализма всего того ценного и передового, что создала буржуазная цивилизация и человеческая культура в целом. В творческом наследии выдающегося итальянского марксиста Антонио Грамши дан глубокий анализ всей суммы вопросов, относящихся к культуре, духовному производству и интеллигенции как генератору культурных ценностей и новых идей23. Лишь канонизация и догматизация учения Маркса, осуществленная при Сталинце и особенно им самим24, довела до абсурда ряд ключевых положений марксистской теории, оторвав их от реальной жизни общества и загнав историческую науку в прокрустово ложе пятичленной формационной схематики. Сейчас, в современных исторических условиях, среди мыслящих марксистов все более пробивает себе дорогу идея о диалектической взаимодополняемости формационного и цивилизационного начал в обществе. Выше мы уже приводили новаторские положения из книги В.П. Кузьмина на этот счет. В дополнение к этому хотелось бы сослаться на еще одно мнение — ВЛ. Шейниса: “...Формация и цивилизация — категории, обслуживающие разные (и по-видимому, равноправные) срезы анализа всемирно-исторического процесса, горизонтальный и вертикальный, преимущественно пространственный и преимущественно временной, выходящий за срок жизни формации. В первом срезе цивилизационные различия действительно выступают как варианты формации, во втором — смена формаций предстает как ступень в эволюции цивилизации, воплощающей в концентрированном виде качественное своеобразие культурного слоя общества**25. И если в нашем сознании все еще крепко сидит метафизическое “или — или**, то лучшим противоядием против него служит принцип дополнительности, выдвинутый Нильсом Бором. Вот как, например, раскрывает Л.Б. Баженов общенаучное значение этого принципа, далеко шагнувшего за пределы физики: «...Можно сказать, что микрообъект не есть ни корпускула, ни волна, ни “единство** волны и корпускулы (в духе некоего “внешнего** их соединения): он есть нечто третье, для которого у нас нет адекватного наглядного образа, но которое может быть достаточно адекватно описано на диалектическом 66
языке дополнительности (единства противоположностей)»26. Точно так же историческое общество не может быть адекватно познано и описано, если оставаться в рамках старого мышления, признающего лишь одно фундаментальное измерение предмета, лишь одну, единственно правильную”, точку отсчета в научном анализе. 1 Некоторые вопросы данной темы были освещены нами в статье «"Цивилизация'* и "формация" в обществах Востока и Запада» (Азия и Африка сегодня. 1984. JMe 6. С. 22 — 25). 2 В нашем обществоведении имеется ряд работ, в которых историко-теоретический подход поставлен во главу угла исследования. Назовем некоторые из них: Проблемы социально-экономических формаций. Историко-типологические исследования. М., 1975; Симония НЛ. Страны Востока: пути развития. М., 1975; Жуков Е.М., Барг МЛ., Черняк Е.Б., Павлов BJi. Теоретические проблемы всемирно-исторического процесса. М., 1979; Эволюция восточных обществ: синтез традиционного и современного. ML 1984; Барг МЛ. Эпохи и идеи. Становление историзма. М., 1987. Очень близко к такому пониманию проблемы подошел востоковед А.П. Колонтаев, писавший еще в середине 70-х годов: "По-видимому, одно лишь формационное движение, хотя и представляет важнейший социально-экономический фактор общественного прогресса, все же не исчерпывает всей многогранности исторического процесса... Поэтому формация, взятая в своих собственных хронологических рамках, может и не отразить каких-то сторон общественного прогресса или отразить их не полностью. Иногда несколько формаций объединены каким-то более широким циклом развития, который становится очевидным и заметным лишь в определенном единстве своей эволюции" (Колонтаев А.П. Низшие формы производства в странах Южной и Юго-Восточной Азии: Особенности эволюции. М., 1975. С. 39). Более конкретно автор имел в виду такие "сквозьформационные" линии развития производительных сил, как смена господствующих типов хозяйства, технико-технологи¬ ческих основ трудовой деятельности, в частности энергетической оснащенности труда и т.д. 4 Кузьмин BJ1. Принцип системности в теории и методологии К. Маркса. М., 1976. С. 169. 5 Там же. С. 192. 6 Энгельс Ф. Диалектика природы // Маркс К„ Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 20. С. 354. 7 Энгельс Ф. Анти-Дюринг //Там же. С. 292 — 293. • Там же. 9 Маркс Энгельс Ф. Манифест Коммунистической партии //Там же. Т. 4. С. 428. 10 Там же. С. 430. 11 Ленин В.И. Критические заметки по национальному вопросу // Поли, собр. соч.Т. 24. С. 124. 12 Этому вопросу посвящена наша статья "Разделение труда и способ общения в системе докапиталистических цивилизаций" (Зарубежный Восток: вопросы экономической истории. М„ 1986). 13 Маркс Энгельс Ф. Немецкая идеология // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 1. С. 21. 14 Там же. С. 19 — 20. 15 Винер Н. Кибернетика и общество. М., 1958. С. 36,69,71,83 — 84. 4 Маркс К.. Энгельс Ф. Немецкая идеология // Маркс Км Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 1. С. 45. 17 Там же. С. 34,42. w Там же. С. 50. 19 Отдавая примат цивилизационному началу в системе производительных сил, мы исходили из двух методологических посылок марксизма: во-первых, из тезиса о человеке как главной производительной силе и, во-вторых, из универсальных характеристик труда, разработанных К. Марксом в "Капитале". Мы имеем в виду, например, следующее его высказывание: "Процесс труда, как мы изобразили его в 5’ 67
простых и абстрактных формах, есть целесообразная деятельность для созидания потребительных стоимостей, присвоение данного природой для человеческих потребностей, всеобщее условие обмена веществ между человеком и природой, вечное естественное условие человеческой жизни, и потому он не зависим от какой бы то ни было формы этой жизни, а, напротив, одинаково общ всем ее общественным формам" (Маркс К. Капитал. Т. I // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 23. С. 195). При этом автор "Капитала" делает следующее уточнение, как нам представляется, весьма существенное: "То обстоятельство, что производство потребительских стоимостей, или благ, совершается для капиталиста и под его контролем, нисколько не изменяет общей природы этого производства" (Там же. С. 188). В этой связи можно также отметить, что один и тот же технологический способ производства (и орудийный комплекс как его ядро) может обслуживать разные формационные структуры (например, различные доиндустриальныс общества или капитализм и первую фазу коммунистического общества). Подробнее о категории "производительные силы" в их историческом и логическом понимании см.: Крылова В.В. Особенности развития производительных сил и воспроизводственного оцесса в развивающихся странах Экономика развивающихся стран: теория и методы иссследования. М., 1979. 20 Речь идет об экзогенных для Западной Европы факторах, вызвавших к жизни Великие географические открытия, колониализм и мировой рынок, без коих капитализм как система немыслим. Об эндогенных, внутриевропейских факторах, обеспечивших вызревание буржуазного общества на новом организационном, мировоззренческом, интеллектуальном и на¬ учно-техническом базисе см.: Ренснер Л Л. "Генезис системы" наука — техника — производство" в западноевропейском регионе в XVI — XVIII вв. и оценка перспектив этого процесса в восточных обществах эпохи НТР // Исторические факторы общественного воспроизводства в странах Востока. М., 1986. С. 217 —243. 21 Здесь нельзя не отметить, что данный прием был успешно опробован ВТ. Хоросом при характеристике противоречивой природы народничества в России (Хорос В.Г. Идейные течения народнического типа в развивающихся странах. М.» 1980). 22 Глубокое обоснование идеи о нравственном фундаменте культуры и цивилизации, а также об эрозии этих универсалий при утрате человеком нравственной ориентации содержится в книге Альберта Швейцера (Культура и этика. М., 1973). Общечеловеческая природа плюралистических культурных ценностей современного мира хорошо показана Е.Б. Рашковским: "По-разному акцентированные в различных культурно-исторических средах, но обусловленные единством человеческого филогенеза и непрерывностью процесса взаимодействия культур, ценности познания, справедливости и свободы суть все же неотъемлемые ценности совокупного культурного опыта человечества, образующего тонкую и хрупкую оболочку крохотного сгустка космической материи по имени Земля" (Рашковским Е.Б. Зарождение науковедческой мысли в странах Азии и Африки. М., 1985. С. 132 —133). 23 Грамши А. Тюремные тетради // Избр. соч. М., 1959. Т. 3. 24 См.: Симония НА.. Сталинизм против социализма // Вопросы философии. 1989. №7. 25 Народы Азин и Африки. 1987. № 1. С. 157. 26 Принцип дополнительности и материалистическая диалектика. М., 1976. С. 14. 68
МЛ. Барг ПРОБЛЕМА ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ СУБЪЕКТИВНОСТИ В ИСТОРИИ (Методологический аспект) Любая из наук, наука историческая в том числе, развивается не равномерно по всему фронту данной области познания, а зигзагообразно, выдвигая поочередно на первый план проблемы, от решения которых на той или иной стадии развития зависит прорыв концептуального для данной науки в целом значения. Эта имманентная закономерность научного познания как такового в большей или меньшей мере модифицируется запросами общественной практики. Последняя время от времени актуализирует определенные исследовательские задачи. В одних случаях эти задачи полностью совпадают с внутренней логикой развития науки (благодаря чему их решение только убыстряется), в других — требования общественной практики оказываются в определенном смысле внешними (нередко в такой степени, что речь идет об “отклике", о простом “согласовании" задач науки с запросами общества). С этой точки зрения науки общественные (и среди них на одно из первых мест я поставил бы историографию) и так называемая “чистая" математика находятся на противоположных полюсах современной системы наук. К счастью для отечественной историофафии, требования, предъявляемые к ней современной общественной практикой в нашей стране, совпали с давно назревшими в ней самой познавательными проблемами. Произошедший в последние годы поворот философии к проблеме “индивид и общество", несомненно отражающий рост самосознания, обострение чувства человеческого достоинства в широких народных массах, еще сильнее высветил, в какой степени научная истина в историческом познании — на данном этапе развития научного историзма — зависит от теоретического осмысления и историографического исследования вопроса, вынесенного в заглавие данной статьи. Характерно, однако, что в потоке ответов историков критикам, упрекающим историографию в “дефиците" объективности при освещении многих драматических страниц отечественной истории, очень редко можно у\овить попытку оценить собственную “мастерскую": в какой степени она методологически и методически оснащена для решения познавательных задач современной историографии, каково состояние отечественной исторической мысли, от научного уровня и диалектической глубины которой зависит в конечном счете степень приближения к идеалу исторической истины. ПРОБЛЕМА Хорошо известно, что из двух диалектически связанных сторон исторического процесса — объективной и субъективной — отечественная историография на протяжении многих лет и, следует признать, до¬ 69
вольно успешно изучала первую из них, т.е. течение истории, рассматриваемое сквозь призму действия факторов объективных (от человеческой воли и сознания независимых), точнее говоря, с точки зрения политико-экономических законов функционирования общественного базиса. Как и следовало ожидать, проблема “человек и история", или “человек в истории", т.е. вторая сторона указанного процесса — субъективная, человеческая, привлекшая в последние годы пристальное внимание мировой историографии, оставалась в историографии отечественной на втором плане теоретических и историографических интересов. Между тем именно прорыв в данной области исторических исследований на долгие годы определит уровень истории как науки в целом. Следует заметить, что на этом новом и обширном поле исторических исследований, сосредоточенных вокруг проблемы роли человеческой субъективности в историческом процессе, уже сформировалось новое историографическое направление, известное под достаточно условным названием “историческая антропология"1, — направление междисциплинарных исследований прежде всего на границе истории и этнографии (именующейся в Западной Европе и США “культурантропологией", “этнологией", “новой социальной историей"). Работающие на этой ниве исследователи уже успели накопить ценный фактический материал по таким вопросам, как мир человеческих представлений (преимущественно в средние века), мир человеческой повседневности, менталитет, стереотипы социального поведения, феномен исторической психологии и т.п. Откладывая на время ответ на вопрос: исчерпывается ли кругом перечисленных интересов анализ проблемы человеческой субъективности? — заметим только, что она представляется нам несравнимо более сложной как в плане теории исторического познания, так и в плане историографии. Итак, если нет сомнения в том, что само появление новой частноисторической дисциплины — исторической антропологии — знаменует, как уже отмечалось, прорыв науки в важном звене исторического познания, то вместе с тем научно-познавательная ценность уже накопленного в этой области фактического материала в рамках “всеобщей истории" может быть взвешенно определена лишь при непременном условии — наличии сколько-нибудь целостной, научно адекватной концепции проблемы “роль человеческой субъективности в истории". Старая же истина гласит: без научной теории нет научной истории. Б)дет, наверное, небезынтересно узнать, что сама по себе идея создания “науки о человеке", столь популярная в мире наших дней, отнюдь не является “изобретением" современности. Она восходит к Фрэнсису Бэкону и уже несомненно к философу и историку эпохи Просвещения — Дэвиду Юму, посвятившему всю жизнь разработке философских и исторических подходов к науке о человеке (“Science of man"). Если проследить всю цепь восприемников этой идеи от Юма до основателей так называемой школы “Анналов" — крупнейших французских историков первой половины нашего столетия М. Блока и 70
А. Февра, то нетрудно будет заключите что при ©сея различиях в логических ударениях структурирующим ее началом оставалась проблема человеческих восприятий (“перцепций”), представлений о поведенческих реакциях, т.е. в значительной степени проблематика исторической психологии. Разумеется, нет сомнений в том, что результаты изучения специфики психической структуры индивида в различные исторические эпохи помогут глубже проникнуть в смысл известного изречения: люди сами творят свою историю. Однако достаточно ли сведений, относящихся к предмету исторической психологии, чтобы ответить на вопрос: почему люди в ту или иную эпоху творили историю так, а не иначе? Другими словами, офаничнвается ли этим и, даже более, в том ли суть ожидаемого ответа на вопрос: каковы были люди в таком-то столетии? Опасение подмены предмета истории общества как целостности частно-исторической дисциплиной, именуемой исторической антропологией, невольно возникает в тех отнюдь не редких случаях, когда круг связей общественного индивида оказывается настолько суженным, что ограничивается лишь сферой коммуникативной (вербальной). В самом деле, что является предметом изучения истории как науки — человек или общество, или иначе — изучает ли история человека сквозь призму данного общества или, наоборот, общество — сквозь призму человека? Исчерпывается ли историографическое изучение человека изучением мира его представлений или проблема человеческой субъективности гораздо шире? Входит ли в историографическое раскрытие этой категории общественно-материальная практика? Таков круг вопросов, вырисовывавшихся перед историографией в связи с перемещением центра тяжести ее исследовательских интересов в сферу человеческой субъективности. Здесь же следует заметить, что ‘‘человек’* в исследованиях исторической антропологии — это вовсе не эмпирическая, деятельная, преследующая свои интересы личность, выступающая в своей индивидуальности — в различиях способностей — ментальных и практических, в конфликте с объективными условиями их реализации, а социально и ментально обезличенный ‘‘массовый человек”, целиком и полностью сформированный временем, а не формирующий историческое время, человек скорее созерцательный, нежели деятельный, а если деятельный, то сообразно господствующей норме, а не отклоняющийся от нее. Очевидно, что даже при подходе к общественному индивиду как к ‘‘массовому человеку”, т.е. олицетворению ‘‘коллективного субъекта”, решающий вопрос историко-антропологического исследования: как соотносятся между собой стереотип представлений и поведенческих реакций и реальные практические интересы и общественные движения каждой данной эпохи? — оказывается центральным в рамках истории как науки. Итак, представляется несомненным, что категория человеческой субъективности в истории является проблемой поистине методологической, поскольку она затрагивает все стороны процесса творчества истории общественным индивидом^ Иначе говоря, она тре¬ 71
бует решительного пересмотра подходов не только к сфере человеческого духа, но и к истории экономической, социальной, политической, истории права, общественных движений и тд. И здесь нелишне напомнить, что, вопреки тому, что К. Маркс не нашел времени для сколько-нибудь систематической разработки общеметодологической функции проблем человеческой субъективности, он в работах “Классовая борьба во Франции** и “Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта'* ярко продемонстрировал сам метод историографической реализации “антропологического принципа'* в истории, т.е. метод анализа исторического процесса, рассматриваемого сквозь призму роли в нем человеческой субъективности. Известно, что в письмах 90-х годов Энгельс должен был признать, что проблемы, связанные с ролью человеческой субъективности в истории, не привлекали до тех пор надлежащего внимания ни Маркса, ни его собственного, поскольку основная линия борьбы требовала от них сосредоточения усилий на отстаивании объективно действующих законов истории2. Наиболее примечательная черта в освещении позиции отдельных классов и партий, фракций и социальных слоев в этот бурный период истории Франции, как показал Маркс, состоит в выяснении действия механизма превращения совершенно “земных” интересов, отраженных в представлениях (сплошь и рядом “превращенных**, иллюзорных) различных классов и слоев общества, в политические позиции, в политические, исторические действия. Даже трудно представить себе, в какой степени обогатилось бы аналитическое искусство отечественной историографии, если бы она действительно предметно усвоила этот урок! Тогда нам не пришлось бы ссылаться в конце XX в. на полную новизну предмета “исторической антропологии** на почве марксистского историзма. Подведем некоторые итоги. Исторические условия развития историографии в нашей стране в 30 — 70-е годы привели к тому, что вопросы, связанные с ролью человеческой субъективности в истории и в плане теоретико-методологическом, и в плане историографическом, оказались оттесненными на периферию научно-исследовательских интересов. Развитие историографии между двумя мировыми войнами, с одной стороны, и новые реалии современного мира, поставившие под угрозу само существование человеческой цивилизации, — с другой, обусловили резкий поворот исследовательских интересов к человеку как субъекту истории. Признавая новизну и плодотворность накопленного исторической антропологией фактического материала, нельзя вместе с тем не заметить явное отсутствие до сих пор попыток концептуального обобщения места и значения этого материала в историческом познании человеческой субъективности в целом. Без такого предварительного теоретического исследования данной проблемы невозможно развивать это направление исследований в отечественной историографии. 72
НЕКОТОРЫЕ МЕТОДОЛОГИЧЕСКИЕ ВОПРОСЫ Итак, представляется, есть все основания утверждать, что проблематика, связанная с антропологическим принципом в истории (если, разумеется, оставить в стороне историю королей и придворных, равно как и теорию “героев” и “толпы”), была философски рассмотрена и в историографической практике продемонстрирована Марксом и Энгельсом по крайней мере столетием раньше, чем она оказалась в поле зрения зачинателей современной “исторической антропологии”. Вот почему обращение к трудам основоположников материалистического историзма позволяет выяснить, какими на этой почве предстают решающие методологические предпосылки исследований в интересующей нас области исторического познания общества. Разумеется, в данном случае речь может идти только о предварительном опыте такого обращения, который оправдан хотя бы тем, что вопросы, связанные с этой проблематикой, оказались в центре современных дискуссий среди советских специалистов. Мой первый тезис: проблема действительного (не спекулятивного) эмпирического человека в истории (а не история безличная, совершаемая под воздействием сил “надчеловеческих”) явилась отправным пунктом в развитии материалистического взгляда на историю. Именно с ответа на вопрос “Кто творит историю?” Маркс и Энгельс начали рассмотрение всей совокупности вопросов, связанных с преодолением наследия в этой области не только провиденциализма и спиритуализма, но и Просвещения. «История, — читаем мы в “Святом семействе”, — не делает ничего, она “не обладает никаким необъятным богатством”, она “не сражается ни в каких битвах”! Не “история”, а именно человек, действительный, живой человек — вот кто делает все это, всем обладает и за все борется. “История” не есть какая-то особая личность, которая пользуется человеком как средством для достижения своих целей. История — не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека»3. В этой связи в приведенном положении обращает на себя внимание понятие “действительный человек”, поскольку в нем заложена стратегия научного анализа интересующего нас аспекта истории. Это значит, что единственным условием познания человека как подлинно деятельного ее субъекта, т.е. преобразующего мир истории и самого себя в этом мире, является рассмотрение его в процессе практического отношения к этому миру. Известно, что в “Тезисах о Фейербахе” Маркс в противовес этому философу, рассматривавшему действительность только в форме объекта, т.е. несубъективно, усмотрел в ней предмет человеческой чувственной деятельности, практики в смысле “революционной”, критической, преобразующей деятельности4. Именно в этом — прорыв из царства философских спекуляций на тему “человек и история” в действительный исторический мир. Отныне материалом историка должен был служить только исторический опыт — объективация совокупной, деятельной и подвижной человеческой жизни, предпосылка и результат исторического движения общества как целого. 73
Остается только повторить, что новизна материалистического видения субъекта истории заключалась, разумеется, не в тривиальном утверждении, что само существование людей является первой предпосылкой мира истории, а в том, что отправной точкой в научном познании мира истории отныне становились ‘действительно деятельные люди, их действительный жизненный процесс"5. Рассмотрение исторического процесса как раскрытия во времени диалектики субъектобъектного отношения освободило в подлинном смысле слова историческую мысль из порочного круга таких доведенных до абсолюта антиномий, как история и природа, индивид и общество, свобода и необходимость и т.п., и дало ей возможность осознать объективный мир и человека в нем как целостность, как единство, достигаемое и воспроизводимое только в процессе практической, преобразующей деятельности человека, возможной только в обществе, в процессе его развитий. Естественно, что только при условии монистического понимания мира становится достижимой высшая цель научного историзма: в начале исследования, отталкиваясь от истины, что история вся состоит из действий личностей, наделенных сознанием и преследующих свои цели, важно утвердить объективную детерминированность исторического процесса; прослеживая многообразие человеческой жизнедеятельности, обрести способность воссоздания исторического индивида в его целостности и неделимости. Итак, выдвинув на первый план общественно-практическую предметную деятельность, в процессе которой создаются действительные, а не иллюзорные посылки для разрешения перечисленных выше антиномий, материалистический историзм тем самым указал на область, в которой жизнедеятельность индивида приобретает характер революционный, преобразующий действительность. Наконец, категория практики позволила обратиться к изучению действительности, оперируя вместо абстрактных, внеисторических, изолированных друг от друга человеческих индивидов, которыми так щедро одарило историзм воображение социальных мыслителей эпохи Просвещения, действительными деятельными людьми каждой данной эпохи, а вместо безличных обществ — историческими общностями, созданными этими индивидами и состоящими из них. Остановимся на этом вопросе подробнее. Известно, что в противовес предшествующим философско-антропологическим учениям Маркс усмотрел особенность "родовой" специфики человека, отличающую его от других живых существ, в том, что она основана, на "переработке предметного мира"7. Так, если И. Кант отмечал в своей "Антропологии с прагматической точки зрения", «что человек может обладать представлением о своем "я"» и это бесконечно возвышает его над всеми другими существами, живущими на Земле8, то авторы "Немецкой идеологии" по тому же вопросу высказали принципиально иное суждение: "Людей можно отличать от животных по сознанию, по религии — вообще по чему угодно. Сами они начинают себя отличать... как только начинают производить необходимые им средства к 74
жизни**9. Очевидно, что с этой критической точки зрения рефлексивная способность человека оказывалась атрибутом вторичным, производным от способности более фундаментальной, названной Гегелем Сформирующим деланием**. Наконец, в противовес социальным мыслителям эпохи Просвещения, прибегавшим в своих “реконструкциях** истоков гражданского общества к утопиям типа “робинзонад**, Маркс и Энгельс подчеркивали, что уже сама по себе особенность телесной организации человека обусловила “родовую** потребность в сотрудничестве себе подобных. В этом смысле процесс производства человеком жизненных средств носит изначально общественный характер. Общество, таким образом, выступает непременным условием (предпосылкой) реализации человеком своей родовой сущности — реализации себя как человека. Только в общении с себе подобными человек формирует себя как личность. Само понятие личной свободы наполняется смыслом и реальным содержанием только в обществе, как следствие его развития. Та или иная историческая форма общества не только арена, но и первая предпосылка человеческой истории. Но если человек является изначально членом общества, если его сущность “не есть абстракт, присущий отдельному индивиду**, а в каждую историческую эпоху оказывается воплощением совокупности специфических для нее общественных отношений10, то не ясно ли, что познать эту сущность возможно только через действительность этих отношений11. Что же касается современных этим отношениям представлений о них, то они могут служить указанием на меру расхождения их с действительностью, меру их “превращенности** в сознании. Наконец, то, что в “природе** человек не “укладывается** в эти отношения или в конечном счете не резюмируется в них и в “отражающей** их сфере представлений, не находит в них своего объяснения, очевидно, не может быть изучено средствами историографии. Однако именно в этом пункте историка подстерегает опасность, а именно: превращение индивида в безликую функцию общественных отношений, а не их творца. Очевидно, что в этом случае категория “индивид** — в рамках историографии — теряет познавательное значение, поскольку она в такой функции и реально-исторически утрачивает самостоятельное движение, из нее уходит внутренняя жизнь, проявляющаяся вовне как целенаправленная деятельность, уходит история. Однако и реакция на эту угрозу выливается в опасность познавательно столь же роковую, если она проявляется во взгляде на человека как на субъекта, свободного от истории, от общества. В этом случае отправным оказывается тезис: “Люди устанавливают общественные отношения*’, но при этом важно не упускать из виду, что это происходит “соответственно развитию их материального производства**, или: “Люди создают правовые нормы, принципы и идеи**, — но и в этом случае упускается вторая, весьма существенная часть — “соответственно своим общественным отношениям*’. Иными словами, в таких случаях во внимание принимается лишь часть истины: “люди сами делают свою историю*’, но в стороне оставляется 75
вторая ее часть: “но они ее делают не так, как им вздумается, при обстоятельствах, которые не сами они выбрали, а ... которые даны им*42. Очевидно, что в первом случае перед нами окажется абстрактный человек, во втором же — абстракция общества. Имеется лишь один-единственный способ избежать и той и другой опасности: оставаться на почве диалектики, субъект-объектного отношения. Это значит, что исследование проблемы человеческой субъективности может быть в историографии успешным только при условии, что эта диалектика будет раскрыта как исторический процесс, т.е. как развитие взаимодействующих сторон этого отношения и переход каждой из них в этом процессе в свою противоположность. Итак, узловым моментом материалистического анализа роли человеческой субъективности в истории является категория “деятельности**, ведущей, отправной формой которой выступает материально-предметная деятельность — производство необходимых для жизни человека средств. Материальное производство — это наиболее объективная форма родовой деятельности человека. В первую очередь в процессе переработки предметного мира человек утверждает себя как “родовое существо*’. Именно “свободная сознательная деятельность** как раз и составляет “родовой характер человека*43 как живого существа, подчеркивал Маркс. Заметим, что содержание этого определения гораздо богаче, чем это обычно следует из комментариев, которыми сопровождаются “Экономическо-философские рукописи 1844 г.**. Материальная практика опосредует для человека как отношение к природе, так и отношение к себе подобным. В процессе деятельности и получает свое разрешение принципиальная антиномия субъекта и объекта, в ней ее стороны переходят в друг друга, порождают одна другую. Уже на основе изложенного нетрудно заключить, насколько категория “деятельность** познавательно плодотворнее, аналитически ценнее категорий “представление**, “перцепция**, “поведение**, которые положены в основание методологии бихевиоризма и идеалистически ориентированной исторической антропологии. Как уже отмечалось, общество наряду с природными основаниями человеческого бытия — объективно-историческая предпосылка человеческой истории, обусловливающая деятельное отношение людей к природе и друг к другу. Таким образом, истина заключается в том, что именно общество и исторически, и логически является первичным условием в детерминации сущности и структуры индивида как социального субъекта, и тем самым оно и составляет исходную точку в движении исторического исследования, нацеленного на познание совокупного жизненного процесса действительно деятельных людей. Сама материальная деятельность ставит индивида в неразрывную связь с “раздвоенным** миром: с природой, с одной стороны, и обществом — с другой. Начнем наш анализ субъект-объектного отношения применительно к первому из указанных миров. Суть связей первого рода в том, что только в обществе и через общество природа становится той предпосылкой человеческой истории, от которой 76
должна отталкиваться всякая историография^. Таким образом, в противовес раздвоению мира, основанному на абсолютном противоположении природы и общества, в котором объективная действительность предстает в немарксистских течениях современной философии и антропологии, и вопреки достижению его “единства" путем “натурализации" истории (столь характерной для материализма домарксового) материализм диалектический достигает монистического понимания мира тем, что он историзируст природу. Только в этой перспективе природа из абстрактной предпосылки человеческой истории превращается в ее реальную предпосылку, вовлеченную материальнопредметной деятельностью в человеческую историю в качестве ее составляющего. “Человеческая сущность природы, — писал Маркс, — существует только для общественного человека; ибо только в обществе природа является для человека звеном, связывающим человека с человеком... жизненным элементом человеческой действительности"15. Второй стороной жизнедеятельности человека являются ее объективные социальные обусловленности. Поскольку индивид изначально включен в сложную систему общественных связей, они противостоят ему в его деятельности в качестве детерминирующей стороны общественного характера этой деятельности. Однако так же, как и историзированная природа, и эта вторая объективно необходимая предпосылка человеческой деятельности находится в диалектической связи и зависимости от ее субъекта. И в данном случае субъект в процессе материальной деятельности объективирует себя, свою родовую сущность. В обоих случаях исторические результаты его объективации предстают в качестве изменений в объективных общественных условиях его жизнедеятельности. Нельзя, однако, упускать из виду, что, объективируя свою родовую природу, изменяя мир истории, субъект в то же время и развивает ее. Иными словами, объект и субъект взаимно “порождают" друг друга. «...Обстоятельства, — подчеркивали авторы “Немецкой идеологии", — в такой же мере творят людей, в какой люди творят обстоятельства»16. С этой точки зрения история — это процесс воспитания человека историей и в то же время — процесс постепенной гуманизации истории. Как уже отмечалось, эта внутренняя диалектическая связь между субъектом и объектом деятельности разрывается в случае абсолютизации одной из сторон, когда либо субъект предстает “свободным", независимым от общества “творцом самого себя", либо институционализированные формы его общественного бытия, так называемые “структуры", изымаются из исторического процесса. В действительности же ни одна из сторон анализируемого противоречия не может быть содержательно раскрыта вне связи с другой, т.е. вне процесса истории. Общество в такой же мере формирует исторический тип деятельности индивида, в какой составляющие общество индивиды объективируют себя в данном типе общественной организации. При всем этом, однако, деятельный индивид является в этой связи динамическим началом, придающим этой организации движение как целостности. 77
Человек, объективируя свою социальную сущность, тем самым создает общественные связи (структуры), но он же в качестве деятельной личности “расшатывает” их и изменяет. Иными словами, в такой мере, в какой процесс объективации субъекта есть в то же время процесс развития сущностных сил субъекта, само это развитие превращает процесс функционирования общества как целого в процесс его собственного развития. Общественный индивид функционирует в объективно заданной ему системе общественных связей, в которых выражена для него историческая необходимость, вместе с тем он своей общественной практикой — и независимо от степени осознания им этого факта — формирует эпоху, сеет семена неизбежных перемен, проявляет свою субъективность по отношению к ней. Итак, выше мы могли убедиться в том, что отправным пунктом исторического рассмотрения человека (в данном случае средствами историографии) на почве материалистического историзма является рассмотрение его как субъекта действительной, чувственной деятельности, практики в ее пространственно-временных проявлениях. Очевидно, что только в результате такого рассмотрения эта практика, во-первых, наполнится историзмом, во-вторых, предстанет как процесс развития, и в-третьих, таким же образом выступит и носитель этой практики, деятельный индивид. Однако наряду с пониманием практики как материальной производственной деятельности17 в том же историзме эта категория употребляется и для обозначения всех форм жизнедеятельности индивида (включая сферу духовную), определяемых его практическим отношением к миру. В этом смысле В.И. Ленин писал: «Вся человеческая практика должна войти в полное “определение”... предмета...»18. До сих пор в центре нашего внимания находились главным образом вопросы, связанные с гносеологической функцией субъект-объектного отношения в историческом исследовании, с одной стороны, и с формами раскрытия этого отношения в объективно-историческом процессе — с другой. Обратимся теперь к тому аспекту интересующей нас проблемы, который может быть сформулирован кратко: как проявляются в общественной практике сущностные силы индивида и в чем заключается диалектика процесса их развития и обогащения? Представляется, что из всех граней философского рассмотрения (не говоря уже об изучении историографическом) проблемы теоретической субъективности в нашей литературе указанная грань наименее разработана. Естественно, что в постановке этого вопроса на первый план в контексте данной работы выдвинется его теоретико-методологический аспект. С этой точки зрения понятие человеческой субъективности будет раскрываться как практическая (в смысле способности к труду и оснащенности труда), духовная и нравственная вооруженность индивида в процессе взаимодействия с объективным миром людей и вещей. Известно, что субъект истории проявляет себя в ней в двух ипостасях — как предметно-деятельный индивид и как носитель рефлек¬ 78
сирующей способности. К этим “родовым” способностям человека следует присовокупить способность эмоциональную, чувственную. При этом необходимо заметить, что не только первые две способности являются продуктами истории, но и третья из перечисленных способностей является, в свою очередь, производной, очеловеченной, поскольку и она опосредована все той же практикой. С4Подобно тому, — писал Маркс, — как человеческие предметы не являются природными предметами в том виде, как эти последние даны в природе, так и человеческое чувство, как оно есть... в своей непосредственной предметности, не есть человеческая чувственность, человеческая предметность”19,, Таковы, по крайней мере для историка, составляющие “структуры” общественного индивида. Естественно, что в различные периоды истории соотношение перечисленных составляющих различно: повышенная эмоциональность в одни эпохи сочеталась с пониженной рефлексивной способностью, в другие эпохи — наоборот. Однако речь в данном случае идет скорее всего об эмоциональности, до конца еще не очеловеченной. И хотя рефлексивная способность и эмоциональное богатство человека являются в конечном счете производными от развития материально-предметной практики, тем не менее — в определенных пределах — они знают и автономное развитие. Достаточно напомнить о совершенстве наскальной живописи в условиях первобытности, о расцвете древнегреческого искусства и философии при крайне примитивной технической оснащенности труда. То же повторилось в эпоху Возрождения (правда, при относительно более высоком уровне технической вооруженности труда)20. Тем не менее ведущую роль играла не автономность каждой нз способностей, а их взаимодействие и взаимообусловленность при конечной, ведущей роли (обусловленной объективной необходимостью) способности к труду, способа труда. Для понимания специфики человека как производящего существа (в отличие от других существ, которые “тоже производят”) важно учесть принципиальное различие между жизнедеятельностью и непосредственным физическим существованием человека, с одной стороны, и других “производящих” существ — с другой21. У человека разумного эти проявления бытия отделены друг от друга, у животных они совпадают. Благодаря этому человек сохраняет способность относиться к своей “родовой жизни” (т.е. способу ее поддержания) как к “предмету”, хак к реальности, которая от него отделена. Животное этой способности лишено, жизнедеятельность и физическое существование у него слиты воедино — они тождественны. Анализируя эту фундаментальной важности 1рань, проведенную самой историей внутри мира живых существ, Маркс писал: “Животное непосредственно тождественно со своей жизнедеятельностью... Оно есть эта жизнедеятельность. Человек же делает свою жизнедеятельность предметом своей воли и своего сознания”22. В том обстоятельстве, что человек разумный не тождествен своей жизнедеятельности, что эта последняя отделена от его непосредственного физического существования, следует не только усматривать сово¬ 79
купный результат его предыстории, но и исток универсализма последующего развития его потребностей и способности их удовлетворить, одним словом — развития той великой освобождающей силы, которая заключена в самом процессе человеческого труда и проявляется прежде всего в целях и характере этого труда, в расширяющемся диапазоне потребностей, выходящих далеко за пределы обеспечения простого физического существования человека. Вот почему в отличие от животного, чье'* производство’* жестко подчинено власти непосредственной физической потребности, человек производит, даже будучи свободным от простой физической потребности, — ив истинном смысле человек только тогда и производит, когда он “свободен от этой потребности'*. В результате его производство не только лишено односторонности, продиктованной биологической природой, оно столь универсально, что он “воспроизводит всю природу’*, и именно поэтому он свободно противостоит своему продукту. Иначе говоря, свободно противостоять своему продукту может только тот производитель, чей труд не только целесообразен, но, главное, свободен от биологической ограниченности и физической потребности вида. Одним словом, свободный выбор цели, характера и предназначения продукта как источника развития потребностей и возможностей их удовлетворения определяет специфику человеческого труда. Из этого следует, что фундаментальной мерой общественного прогресса является величина диапозоиа между совокупностью и характером производительных сил общественного индивида и его непосредственной физической потребностью. Очевидно, что в этом диапазоне — “пространство свободы** — единственно и могло себя проявить богатство человеческой природы, и прежде всего ее характер и уровень потребностей. Даже беглый взгляд в прошлое человечества свидетельствует о том, сколь узким было это “пространство’’ на ранних ступенях общественного развития, в частности в допромышленных цивилизациях, узким в двояком смысле: во-первых, из-за неразвитости производительных сил и, во-вторых, из-за узости сферы свободного труда, труда как свободного выбора. Так как от одной формации к другой это “пространство свободы'*, несомненно, расширялось, то возникает вопрос: какое содержание приобретает в этой связи формула “развития производительных сил человека'*? Если мы утвердимся в ответе, что первоисточником этого развития являются прежде всего общественный характер, оснащенность и разнообразие целесообразного живого человеческого труда, то мы окажемся перед проблемой, которая в философском ее рассмотрении предстает как соотношение в интересующем нас процессе “интереса** и “потребностей'*23, а в контексте данной работы оборачивается интересом не к тому, что производится индивидом, а во что выливалось это движение, к чему оно сводится. И хотя Маркса интересовал прежде всего политико-экономический (а не собственно исторический) аспект этой проблемы, именно он указал путеводную нить в поиске научных подходов к ней. “Человек сам является основой своего материального, как и всякого иного осуществляемого им производ¬ 80
ства. Поэтому все те обстоятельства, которые воздействуют на человека, этого субъекта производства, модифицируют в большей или меньшей степени все его функции и виды деятельности, значит, также и те его функции и виды деятельности, которые он выполняет как созидатель материального богатства, товаров"24. Если угодно, именно в этом квинтэссенция материалистического понимания сути историзма, проблемы человеческой субъективности. Во-первых, совершенно ясно: под субъективностью здесь имеется в виду роль человека как субъекта материального, равно и духовного производства, и это обстоятельство должно привлечь наше внимание к условиям и формам развития не "фрагментированного человека", а человека целостного, во всем богатстве способностей его "я", и во-вторых, само развитие этих способностей представляет собой процесс взаимодействия их носителя с общественными условиями, которые так или иначе содействуют или тормозят это развитие, модифицируют функции и виды деятельности индивида (прежде всего в сфере материального производства). Из всех форм этого обратного влияния совокупности общественных связей на индивида как основы и динамического начала производительных сил наибольшее внимание исследователей привлекли производственные отношения. По этой причине позволю себе в данном случае остановиться на роли в анализируемом процессе двух других факторов: унаследованного производственного опыта и господствующего менталитета или, что в данном случае то же, какова господствующая в обществе шкала ценностей, с которой сообразует цели и виды своей деятельности индивид как субъект всех форм осуществляемого им производства? При этом важно подчеркнуть, что в истории менталитета — в той мере, в какой он основан на этой шкале, — период Возрождения оказывается гранью, разграничивающей эту историю на две эпохи: эпоху, в которой опыт предков рассматривался как непреходящая ценность, в частности и в материальной практике, и эпоху, когда опыт унаследованный стал постепенно оттесняться опытом прижизненным. Однако вплоть до промышленной революции "традиции всех мертвых поколений" все еще с трудом уступали свое место опыту живому. Естественно возникает вопрос: каким образом люди, тысячелетиями воспитанные в сознании святости традиционного начала жизни, в конечном счете преодолевали в своей общественной практике унаследованные ими от прошлого практические навыки, стереотипы мышления, равно как и ценностные установки своей жизни? Иначе говоря, каков был механизм перевода ротационного (повторяющегося) движения этой практики на рельсы "линейного" развития, в котором вклад каждого поколения в совокупный социальный опыт может быть выражен как х + 1? И более конкретно: каким образом в условиях допромышлейных обществ, когда, казалось бы, абсолютным было господство традиции и социальное поведение индивида теснейшим образом связано с наследованным опытом, могло вообще совершаться какое-то движение, разрушавшее и преодолевавшее эти обусловленности? Традиционная ссылка на подвижность производствен- 6 Тип. эак. 3104 61
лых сил не может приниматься всерьез, поскольку она опять-таки отвечает абстрактной формулой на конкретно-исторический вопрос и ссылками на “совершенствование” орудий труда и технологии, затуманивает вопрос об источнике и механизме этого развития, т.е. оставляет в стороне самого создателя этих орудий и технологий. В итоге мы хорошо усвоили, каким образом обстоятельствав*творят” людей, но очень плохо изучили процесс творчества людьми обстоятельств, к тому же совершенно ничтожен здесь задел теоретических разработок. Все дело в том, что до сих пор существовала боязнь признать, что человек как созидатель всего материального н духовного богатства общества, как носитель своей “родовой природы” не до конца обусловлен в его творческих потенциях обстоятельствами, которые непосредственно имеются налицо, даны ему как объективные определения его жизнедеятельности. А ведь в процессе труда — этой высшей рожденной социальной сферой формы объективности — человек в течение столь долгой истории своего становления приобрел способность творца, ставшей способностью генетической. И именно в этом элементе своей структуры он остается независимым от этих обстоятельств (разумеется, как заложенная в ней творческая потенция). В самом деле, если бы он не обладал элементом самостоятельности по отношению к объективным определениям своего труда, то таким образом он обладал бы способностью изменять унаследованные от прежних поколений условия своей деятельности? Здесь, однако, требуются две оговорки: во-первых, в данном случае речь идет не столько об изменениях по характеру революционных, сколько об изменениях, накапливающихся в “мирные периоды” общественного развития, и, во-вторых, хотя индивидуальные способности, проявляемые человеком во всех сферах производства, приобретены им в качестве социума, тем не менее функционально, на каждом временном срезе, речь идет об атрибуте субъективности, заключавшемся в процессе труда, в элементе свободного от ротации творчества, в способности “отклоняющегося поведения” как в материальном, так и в духовном производстве. Разумеется, прикованность индивида к определенному роду деятельности, социальная угнетенность и приниженность трудящихся долгими веками глушили в них эту “родовую” способность человека, объективно исключали саму возможность ее проявления. Тем не менее, пусть деформированно и спонтанно, она проявлялась и в народных низах, занятых почти исключительно в производстве материальном. В общем и целом только благодаря природным задаткам индивидов начинались изменения сначала в производительных силах. В результате постепенно создавались объективные предпосылки для выхода общественной практики в широком смысле слова за пределы данной формы объективной обусловленности, что время от времени приводило к необходимости для господствующих классов совершенствовать систему эксплуатации, являющуюся элементом функционирующей системы “общество”, до тех пор пока на определенной грани развития не назревала объечтивная необходимость в социальной революции25.
Следует подчеркнуть, что творческий характер “родовой" природы индивидов как высшее проявление их стремления к самоутверждению и самореализации в классовых обществах (в особенности на восходящих стадиях их развития) наиболее наглядно демонстрируют в истории представители господствующего класса, которые определяли данную эпоху “во всех ее областях и во всем объеме". В этом только сказывалось монопольное присвоение этим классом всего возможного в данном обществе “пространства свободы". Однако, как уже отмечалось, элемент творческого характера труда — за пределами отношений рабства — наблюдается и в среде трудящихся даже в рамках феодализма. Естественно, что само наличие творческого начала в ментальной структуре общественного индивида — пусть в виде подчиненного элемента — требует учета его роли в исторической динамике общества. Итак, настало время включить в число обстоятельств, модифицирующих деятельность субъекта производства, творческий характер его труда, проявляющийся прежде всего в том, что до начала процесса труда он уже как проект существует в сознании человека, т.е. идеально. “Человек не только изменяет форму того, что дано природой... он осуществляет... свою сознательную цель"26. В этом, собственно, и заключен смысл акта творчества. И это, подчеркивает Маркс, “не есть единичный акт". В принципе такой труд, труд, дающий наслаждение творчества, включает “игру" н физических и интеллектуальных сил работника. Именно включение интеллектуальных и эмоциональных сил в акт материального и духовного производства есть ключ к искомому ответу на поставленный вопрос: о роли человеческой субъективности в истории. Впрочем, удельный вес и характер этих сил, реально участвовавших в производстве в различные периоды истории (и при том еще в различных сферах производства), заведомо варьируют в более чем широком диапазоне. В данном случае важен принцип. Перед нами то мерило развития человеческих производящих сил, которым еще ни один период истории, по сути, не измерен. Итак, если труд типа “ротации", воспроизводства данного, практически не требует учета этого измерения, то включение в него момента изменения данного делает это требование очевидным. В противном случае развитие человеческой субъективности приобретает чисто словесный характер. Таким образом, то обстоятельство, что человек наделен рефлексивной способностью, благодаря чему в процессе жизнедеятельности не сливается с ней, не растворяется в ней, а сохраняет по отношению к ней свободу, чем обеспечивается сама возможность использовать указанную способность, вносит в жизнедеятельность индивида прежде всего под давлением жизненных интересов тот элемент пред и а меренных или случайных “отклонении от обихода, который назовем условно новацией , усовершенствованием" или “открытием" в противовес тиражированным действиям. Резумеется, что в различных сферах деятельности индивида удельный вес деятельности типа “новации", “открытия" и ее ре¬ 6' 83
зультаты по отношению к деятельности типа “ротации” различается как в рамках одной и той же исторической формы общности (в различных сферах деятельности и на отдельных отрезках ее истории), так и в различных цивилизациях, однако в принципе ее проявление ни в одной из них не исключается. В самом деле, замедленная эволюция рабовладельческих обществ объясняется не только тем, что рабы как субъекты труда не способны — по характеру последнего — участвовать в совершенствовании его орудий и приемов, но и индивиды, принадлежащие к господствующему классу, по той же причине также отстраняются от решения этих задач. Отсюда двоякого рода следствие: равнодушие мысли античности к технической оснащенности тр>да, что компенсировалось тем обстоятельством, что монополизировавший все “пространство свободы”, на создание которого был способен этот способ производства, господствующий класс посвящал свои творческие силы развитию искусств, с одной стороны, политических и правовых форм публичной жизни — с другой. Феодальное общество, во всяком случае в его западноевропейском варианте, эволюционировало гораздо быстрее именно по той причине, что не только господствующему классу, но и непосредственному производителю открывалась возможность проявить элементы творчества в ведении хозяйства. Этим в принципе н объясняется более “практическое” использование господствующим классом присваиваемого им “пространства свободы” — внимание к технологии производительного труда, войны, транспорта. В итоге в сравнении с античностью движение истории ускорилось при меньшем внимании к атрибутам публичной жизни, декору в частной жизни. Та же тенденция проявилась и в обществе буржуазном, с тем только отличием, что возраставшее пропорционально развитию техники и прикладной науки “пространство свободы” (в которое только со второй половины XIX в. в разных странах капитализма получила частичный доступ рабочая аристократия) позволило господствующему классу уделить большее внимание развитию материального производства, опытной науки, образования, публичной жизни, искусства, утонченного образа жизни и т.д. В целом движение истории многократно ускорилось в сравнении с эволюцией средневековых обществ. Представляется, что игнорирование этой переменной в истории общества и является основной причиной ее д е - гум а и и за ц и и, служит главным препятствием научному освоению истории во всех ее столь многоликих областях, включая историю человеческой культуры. Разумеется, в цепи сменяющих друг друга человеческих поколений деятельность типа “новаций”, “открытий” является наиболее убедительным свидетельством развития субъекта деятельности. Из всей совокупности факторов, обусловливающих этот процесс, мы остановимся только на роли опыта (унаследованного и прижизненного) в двух его формах — коллективной и индивидуальной. Роль первого фактора в общем и целом ясна: в рамках 64
каждого данного поколения он составляет исходный момент, отправной пункт в процессе его приращения. Несомненно, что решающую роль в отклонении от стереотипов унаследованного опыта играли отклонения от них в личном опыте индивидуумов28. Общественной же силой эти индивидуальные отклонения становились только по мере превращения их в опыт коллективный. Известно, что одна из важнейших отличительных черт общественного человека заключается в его способности к целенаправленному накоплению опыта в продуктивных областях его жизнедеятельности как в сфере материального производства (на основе совершенствования унаследованных средств производства, технологии и т.п.), так и в сфере производства духовного (на основе исторической преемственности результатов интеллектуальных усилий сменяющих друг друга поколений, совершенствования средств общения — знаковых систем и т.п.). В анализе этой уникальной способности человека к накоплению опыта Маркс уделял особое внимание роли социальной природы человека. Он писал: “Животные не могут складывать вместе различные свойства своего вида, они не могут ничего сделать для общей пользы своего вида... иное дело человек. Здесь самые разнообразные дарования и виды деятельности оказываются полезными друг другу, потому что люди умеют собирать свои различные продукты в одну общую массу”. К этому следует добавить, что сама интеллектуальная деятельность — коллективное достояние человека. В итоге очевидно, что историзированная, т.е. очеловеченная, человеческая природа — продукт “складывания” способностей, развития памяти, суммарные результаты интеллектуальных и нравственных усилий. Выше уже подчеркивалось, что историческая проблема человеческой субъективности в современной ее постановке — исторический продукт нового времени, когда началось постепенное высвобождение индивида из естественной связанности, в которой он до тех пор пребывал как член естественных или исторически сложившихся общностей, жизненный принцип которых низводил до минимума или вовсе исключал саму возможность обособления индивида. Однако точно так же, как это обстоятельство не снимает применительно и к этим фазам истории вопроса о роли человеческой субъективности, было бы более чем ошибочно применительно н к новому времени представлять дело таким образом, что речь в этом случае идет о совокупности обособленных индивидов, “составляющих общество”. Со времени перехода человечества к цивилизации личные интересы всегда развивались в групповые — кастовые, общинные, племенные, религиозные — ив конечном счете в классовые интересы, которые приобретали самостоятельность по отношению к отдельным лицам. Однако именно потому, что “личные интересы” приобретали самостоятельное существование в качестве групповых и классовых интересов, вся проблема деятельности типа “новации” как форма индивидуального выбора и инициативы должна быть рассмотрена сквозь призму интересов “коллективных субъектов истории” — групп, классов, сословий. 85
Теперь, наконец, можно попытаться ответить на вопрос: в чем для историка заключается суть самой категории “человеческая субъективность”? Все вышеизложенное позволяет быть в этом случае кратким: в рамках каждой данной культурно-исторической эпохи эта категория позволяет наконец преодолеть культ “героев**, продолжающий до сих пор витать над историографией, в том числе и над историографией марксистской, включив в анализ исторической динамики духовный, творческий потенциал широких масс, и не только в избранные, революционные эпохи, но и в эпохи “мирного** развития, “невидимого** процесса преодоления стереотипов, господствующих форм повседневности. Рассмотрение человеческой субъективности как исподволь обновляющей, по своей сути, деятельности в рамках этой повседневности — в этом принципиальное отличие материалистически ориентированной исторической антропологии. И если уж мы “творим произвол**, употребляя заимствованный из другой области знаний термин “антропология**, то необходимо по крайней мере интерпретировать его в соответствии со спецификой предмета и познавательных задач исторической науки, а не переносить механически вместе с познавательной функцией, выполнявшейся им в науке, из которой он был заимствован. 1 Назовем имена наиболее крупных представителен этого направления: Ж. Легофф, Ж. Дюбн, Леруа-Ладюри, Н. Земон-Дэвис, П. Берк. 1 Ф. Энгельс — Й. Блоху от 21 — 22 сентября 1890 г. // Марже К., Энгельс Ф. Соч. 2-е ивд. Т. 37. С. 396. 3 Там же. Т. 2. С. 102. 4 Там же. Т. 3. С. 1 Срл “Идеи никогда не могут выводить за пределы старого мирового порядка... идеи вообще ничего не могут осуществить. Для осуществления идей требуются люди, которые должны употребить практическую силу” (Там же. Т. 2. С. 132). 5 Там же. Т. 3. С. 25. 6 Следует подчеркнуть, что отечественная философская наука еще не создала фундаментального труда по марксистской философской антропологии. Вместе с тем в последние годы особенно настойчиво разрабатываются некоторые аспекты этой проблематики. См.: К&кабадае ЗМ, Человек как философская проблема. Тбилиси, 1970; Он же. Проблема человеческого бытия. Тбилиси, 1981; Плетннков Ю.К. О природе социальной формы движения. М„ 1971; Комплексное изучение человека: Тез. докл. Всесоюз. конф. М., 1975. Вып. 1; Чиноковл Л.И. К вопросу о субъекте истории // Во¬ просы детерминизма в природе и обществе. Омск, 1975; Лекторским В. Субъект, объект, познание. М., 1980. 7 Маркс Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 2. С. 94. в Кант И. Соч. М.. 1963. Т. 3. С. 66. 9 Марк К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 3. С. 19. «Там же. С. 3. 11 “Аналитическая философия истории” требует отказа от использования современными исследователями категорий в качестве познавательных аналитических средств. Очевидно, что это равносильно отказу истории в праве именоваться наукой. ° Маркс /С Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 4. С. 133. 13 Там же. С. 93. 34 Там же. Т. З.С.19. в Там же. Т. 42. С. 118. К сожалению, страх перед возможным обвинением в “географическом материализме” нередко мешал советским историкам должным образом реализовать в конкретных исследованиях этот совет Маркса и Энгельса. Но ведь именно естественногеографическими факторами обусловливались свойства жизненных средств, подлежащих воспроизводству, определенный впд и способ материальной деятельности инднвн- 86
дов, характер материала и орудий, общественные формы труда (производства) и, наконец, хозяйственный уклад и образ жизни и т.п. Одним словом, исторический аспект экологии, один из важнейших аспектов материалистического историзма, еще ждет своего полного освоения историографией. 16 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 3. С. 37. 17 Самарская Е.А. Понятие практики у К. Маркса и современные дискуссии. М., 1977. С. 128. 18 Ленин В.И. Поли. собр. соч. Т. 42. С. 290. 19 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 42. С. 164. 20 Кузнецов Б.Б. Идеи и образы Возрождения. М., 1979. С. 25. 21 Самарская Е.А. Указ. соч. С. 129 и др. 22 Маркс К.. Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 26, ч. 1. С. 283. 23 Зуев И. Объективное и субъективное в познании и деятельности. М., 1969. 24 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 26, ч. 1. С. 283. 25 Сказанное не означает, что сами объективные определения не играют активной динамической роли в процессе общественного развития на восходящей стадии формации, но опять-таки эта роль реализуется через человеческую субъективность. Впрочем, в процессе взаимодействия эти стороны то и дело переходят друг в друга. 24 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 23. С. 189. 27 Было бы ошибочным полагать, будто все подобного рода отклонения являлись всегда следствием целенаправленных действий, многое здесь зависело от случайных “ошибок”, от элементов непроизвольного, изначально до конца не осознанных совпадений и только по конечным результатам оцененных. Разумеется, что рост удельного веса научно-теоретического знания в сравнении со знанием чисто опытного характера не только превращал процесс “новаций” в значительно осознанный, но и облегчал превращение индивидуальных результатов в коллективную практику, направленное совершенствование производительных сил — наиболее эффективное поле проявлений “отклоняющегося” мышления. 28 См.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 3. С. 75; Т. 42. С. 143.
СРАВНИТЕЛЬНО-ИСТОРИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ Е.М. Штаерман ПРОБЛЕМА РИМСКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ Проблема римской цивилизации — степень ее самостоятельности в соотношении с цивилизацией греческой, ее место в мировой истории — как проблема историко-философская со всей остротой встала в связи с возраставшей популярностью циклической концепции культурологов — О. Шпенглера, А. Тойнби, Питирима Сорокина, В. Кребера и др. При всем различии их подходов к характеристике и истории цивилизаций, или “высоких культур", отправной точкой служило сопоставление античности и современной Западной Европы, а главной целью был анализ предпосылок и возможных результатов кризиса западноевропейской культуры, кризиса, в основном трактовавшегося ими как вырождение духовных ценностей, ослабление роли религии, преобладание материализма и рационализма, исчезновение творческой потенции в области философии, литературы, искусства при преимущественном устремлении к творчеству в области техники и производства материальных благ. Данная, якобы последняя, стадия истории западноевропейской культуры сопоставлялась с последней стадией истории античного мира, т.е. с римской средиземноморской державой, когда, по мнению упомянутых авторов, не было, по существу, ничего нового, так как Рим собственной духовной культуры никогда не создавал, заимствуя ее элементы сперва у этрусков, затем у греков. Достижения Рима лежали в области государственности, техники, но в философии, науке, искусстве, даже религии он был лишь продолжателем, и история его только завершала разложение и гибель античного культурного цикла, античной цивилизации, как современный этап истории Западной Европы — это этап разложения и вероятной гибели ее цивилизации. Сопоставления римской истории с современностью делались и по отдельным частным моментам в различных историко-философских теориях. Так, например, английский историк города как некоего исторического феномена Л. Мамфорд сравнивал роль городов Римской империи с современными мегалополисами, доказывая пагубное влияние их на духовное творчество, процветавшее лишь в небольших городах средневековой Европы и в греческих полисах1. Известный испанский философ Ортега-и-Гассет на примере истории римского политического строя обосновывал общую концепцию эволюции всякого государства: оно начинается с беззакония, когда вождем племени становится самый сильный и удачливый, затем регулируется определенной консти¬ 88
туцией, законами, но в конце концов снова возвращается к беззаконию, примером чему служит власть римсуих императоров, построенная на силе н не имевшая никаких законных оснований2. Против трактовки римской культуры как только заключительного этапа античной цивилизации и значения Рима как только хранителя греческого наследия выступал в свое время И. Фогт, один из сравнительно немногочисленных современных античников, стремящихся связать историю древности с общеисторической проблематикой, осознать место античности в мировой истории. Рим, доказывал И. Фогт, создал свою самостоятельную культуру, главным отличием которой от греческой была более глубокая идея, понимание человеческой личности3. Из наших историков против несамостоятельности римской культуры особенно последовательно выступал С.Л. Угченко4. Еще больше споров в современной науке вызывали и вызывают социально-экономические римские структуры: с одной стороны, их место по сравнению с греческим и эллинистическим миром, с другой стороны, их сходство и различие с миром современным, капиталистическим. В общих теориях исторического процесса, исходящих из ступеней развития техники и энергетики (например, у Лесли Уайта, У. Ростоу) или из характера распределения произведенного в обществе продукта (например, К. Поляньи, имеющий многих последователей среди современных античников), весь древний, а зачастую и средневековый мир относится к “традиционным обществам" без более детального рассмотрения отдельных обществ. Специалисты по истории древности конца прошлого и начала нашего века или, следуя за И. Бюхером, считали экономику как Греции, так и Рима “домашней" в отличие от современной “рыночной", или придерживались концепции Эд. Мейера, видевшего в античности те же стадии экономического развития, что в Западной Европе, и относившего Рим к стадии капиталистической со всеми присущими капитализму закономерностями. Теперь с такой резкостью вопрос не ставится. Но, по сути дела, расхождение идет по той же линии. Одни авторы (наиболее последовательно и ярко эта точка зрения представлена у М. Финли5, работы которого оказывают большое влияние на современных западных античников) подчеркивают неразвитость римской экономики, ее отличие по всем параметрам от экономики капиталистической, из чего делается вывод о неприменимости к анализу истории Рима таких открытых Марксом на основе капиталистических отношений категорий, как классы, классовая борьба, революция и т.п.6 Другие авторы, напротив, обобщая археологические, эпиграфические, литературные данные о римской торговле внутри империи и за ее пределами, о значении денежного обращения, техники, разделения труда, величине производственных ячеек, морских и сухопутных путей сообщения, величине ремесленной и сельскохозяйственной продукции, необходимой для вооружения и снабжения огромной армии, организации управления империей, приходят к выводу о развитости римской экономики, рациональной организации производства и потребления. Ставится под сом- 89
ненке к прежде широко распространенный тезис о несовместимости производственных успехов с рабским трудом'. В нашем антнковеденнн до недавнего времени основное внимание было сосредоточено на рабстве как основе всех древних обществ, объединенных в ' рабовладельческую формацию’ , кульминацией которой н вместе с тем этапом ее разложения н гибели признавался Древний Рим, Римская империя, в чем в основном и усматривалась специфика римской истории, политического строя, культуры. В последнее время в нашей литературе наметился более дифференцированный н плодотворный подход к древним обществам, изучение их под углом зрения наиболее характерного для них типа общин, каковым для античного мира была городская гражданская община — греческий полис, римская цивитас. Как на основной, так сказать структурообразующий, элемент античного и особенно римского мира смотрел на античную городскую общину н К. Маркс®. Поскольку античная городская гражданская община была основой как эллинского и эллинистического, так и римского мира, можно было бы полагать, что при известных различиях в строе полиса и цивитас, сходство было более значительно, чем различие, и следует говорить о единой античной цивилизации, не выделяя римскую цивилизацию как особую и самостоятельную. В пользу подобной точки зрения, помимо аргументов, приводимых культурологами, обычно ссылаются на общеизвестные заимствования у греков, делавшиеся римскими учеными, философами, писателями, скульпторами, на якобы свойственную римлянам ск>дость воображения, почему они не смогли создать мифологию, подобную греческой, на “приземленное™’' их мышления, на узкий практицизм, в частности, в их отношении к науке: для греков математика, астрономия, космогония, физика, география были составными частями обобщавшей их философии, “науки наук’’, целью которой было познать управляющие миром законы и, исходя из них, научить людей быть счастливыми и достойными гражданами; римляне же заимствовали и развивали только те знания, которые можно было использовать для различных жизненных нужд — сельского хозяйства, строительного дела, навигации, войны и т.п. Достижения Рима видят обычно, помимо создания средиземноморской державы, также в области практики: освоение многих новых земель и улучшение обработки старых, проведение связывавших города и области дорог, усовершенствование морского дела, что обусловило знакомство с прежде малоизвестными странами и народами и общее расширение горизонта, ряд нововведений и изобретений в строительстве частных и общественных зданий, акведуков, мостов, в благоустройстве городов, наконец, в разработке права, ставшего основой права европейского средневековья и нового времени. Но, даже если принять точку зрения несамостоятельности Рима в области духовной культуры, заимствованной у греков, можно говорить о наличии в рамках античности двух цивилизаций, близких, влиявших друг на друга, и все же представлявших собой две различные системы. 90
Их сходство, облегчавшее сближение и взаимовлияние, обусловливалось аналогичной основой — античной гражданской общиной. Их различие — разными путями ее эволюции. Начальные периоды развития племен Греции и Италии были во многом аналогичны стадиально близким периодам истории множества других племен на всех континентах, исследуемых археологами, историками, этнографами9. Сплошь и рядом развитие шло не по восходящей прямой, а зигзагообразно: резкая имущественная дифференциация (археологически засвидетельствованная богатыми и бедными погребениями) в силу разных причин сменялась относительным равенством, а затем возникала вновь10. Из этой в общем довольно единообразной в основных чертах стадии затем, под воздействием множества условий, постепенно формировались “социальные организмы" , системы, в наибольшей степени отвечающие задаче выживания, функционирования, развития во времени и в пространстве, ранние классовые общества, государственные образования, уже настолько отличные друг от друга, с настолько явной собственной индивидуальностью, что их можно рассматривать как самостоятельные (хотя испытывающие влияние соседей и сами на них влияющие) цивилизации. В общем, по таким же линиям началось развитие греческих и италийских племен и их поселений. Сближала тех и других расовая принадлежность, обусловливавшая сходные элементы в языке, религиозных верованиях, некоторых социальных институтах, сходные природные условия, сходные взаимоотношения как с более высокими ку\ьтурами (древневосточные гос^дартва, этруски), так и с неиндоевропейскими племенами, “средиземноморским субстратом", а также, возможно, и с предшествовавшим населением их территории. Соответственная греческая стадия — ахейская Греция, отделенная от классической Греции “темными веками", хорошо изучена, как и влияние ее “царей", героев Троянской войны, воспетых Гомером, ее религии и мифологии на последующую культуру. Возможно, нечто подобное, хотя и в более скромных масштабах, было и в Италии, что отразилось на некоторых, правда, достаточно отрывочных и глухих воспоминаниях. Так, например, в Риме были найдены древние погребения воинов с оружием и одного из них с боевой колесницей11. На колесницах сражались обычно самые знатные члены племени, вожди, до того как знать стала формировать конницу (колесницы были у греков Гомера; в Галлии — у племени белгов, последних кельтов, пришедших на территорию Галлии и более отсталых, чем другие). В древние времена богам часто придавались колесницы (у тех же белгов были боги-колесничьи), тогда как затем распространяются боги-всадники. И в Риме колесница была посвящена Юпитеру, в Пренесте — Юноне-воительнице. На колеснице совершал свое торжественное шествие триумфатор, воплощавший на время церемонии Юпитера. Состязание в беге колесниц было обязательной составной частью игр в честь богов. Возможно, в Италии некогда знать, “цари" и основатели италийских городов также сражались на колесницах и бы¬ 91
ли теми “могучими мужами'* (viri fortes), которые когда-то обожествлялись и почитались, как и греческие герои, покровители городов, поселений, жилищ12. К тем же реминисценциям, вероятно, относятся и толкования римскими авторами ряда персонажей римских преданий и как древних царей, и как богов (например, Фавн, Пик, Пилумн и Пикум н, царь Латин, почитавшийся как Юпитер Латиарис), культ Энеяиндигета, т.е. предка и основателя, сходный с культом некоторых гоме^ ровских героев к основателей в Греции и ее колониях; связанный с бегами на колесницах культ Солнца-и ндигета, заглохший в Риме, но живший в других италийских городах, как и вообще культ индигетов. Известно также, что в древности на пирах воспевались подвиги знатных лиц, их маски хранились в домах их потомков, на их похоронах воспевали заслуги покойного и всех его предков и до начала III в. до н.э. убивали в их честь пленных, что затем было заменено сражениями гладиаторов на погребальных играх. Есть сведения, что тогда знатных мужей хоронили на горах или под холмами (очевидно, курганами) с погребальными дарами (Serv. Аеп., VIII, 49). Существовали какие-то предания о сражениях римских царей с этрусками, послужившие темой рисунков на этрусской гробнице. Возможно, у италийских городов были свои “древние века", схожие отчасти с веками ахейской Греции и также сохранившиеся в некоторых более или менее смутных, но повлиявших на дальнейшие идеи воспоминания. Во всяком случае, теперь не подлежит сомнению, что древняя Италия и самый Лаций имели связи с ахейской Грецией и что предания об аркадском царе Эвандре, поселившемся еще до Троянской войны со своей дружиной на Палатине и многому научившем местных жителей, имеют некоторое историческое основание. И греческие города, и италийские, в частности сам Рим, возникали из синойкиэма земледельческих поселений, общин, но, видимо, от многих ранних городов Африки, доколумбовой Америки, Азии их отличало довольно быстрое и полное слияние жителей этих поселений в один народ при сохранении общин только как хозяйственных и культовых ячеек, тогда как города других континентов оставались соединением составлявших иерархию общин со своими, также составлявшими иерархию старейшинами и вождями, так что рядовой общинник имел какое-то значение только в своей первичной общине, к делам же более крупных союзов причастен не был. По аналогичному пути шла и дальнейшая история ранних городов Греции и Италии или, во всяком случае, тех из них, которые определили характер античного мира: устранение или ограничение примитивной царской власти, замененной господством аристократии. Но в результате одержанных простым народом (демосом, плебсом) побед установление демократии на основе, по выражению М. Финли, редкого для древности феномена — включения крестьян в городскую общину как полноправных, равноправных фаждан. Античная же демократия, исключавшая порабощение сограждан и ограничившая возможность их эксплуатации, обусловливала со временем развитие раб¬ 92
ства иноплеменников, стоявших вне всяких гражданских институтов и прав, и соответственно полярную противоположность свободы и рабства, без массы промежуточных состояний и градации зависимости, характерных для государств Востока. Сходной была и последующая судьба греческой и римской демократии — раскол гражданского коллектива, резкое обострение социальных противоречий и возникновение крупных монархий эллинистических царств и Римской империи при сохранении в них ведущей роли городских общин, оказывавших более или менее решительное влияние на входившие в состав тех же государств неантичные структуры (отношения, сохранявшиеся от времен древневосточных государств и свойственные племенам Запада, стоявшим на разных ступенях эволюции первобытнообщинного строя). Такие сходные черты и обусловили возможность взаимовлияний и заимствований италиками у эллинов и наоборот. Но вместе с тем в их исторических судьбах были различия, достаточно существенные, чтобы можно было говорить о двух различных цивилизациях с различным мировосприятием, различными системами ценностей, целями и задачами. Как и многим другим племенам и народам в начальный период их становления и осознания себя как некой общности, и грекам, и италикам приходилось решать проблемы, встававшие в связи с ростом населения и нехваткой земли. Греки решали эту проблему широкой колонизацией по берегам Средиземного моря и Черного моря. Эти факторы способствовали повышению значения личности человека инициативного, знающего, способного. В том же направлении действовали связанные с культом Олимпийские игры и почитание победителей, “олимпиоников", в родных городах, а также многочисленные мифы об исключительных личностях, сыновьях смертной и бога, героях, культ которых существовал или в отдельных полисах, или во всей Элладе. И наконец, непосредственное, связанное с расширением демократии возрастание роли политических деятелей, ораторов, умеющих убеждать сограждан красноречием, логикой, познаниями в разных областях. Правда, с другой стороны, демократия настороженно относилась к гражданам, отличавшимся от других, опасаясь, как бы они не попытались захватить власть, для предупреждения чего был введен остракизм. По-иному решались встававшие на первых этапах проблемы италиками, в частности римлянами. Выход из трудностей искали в войнах за захват земли и добычи. Первые века истории римлян прошли в их непрерывных войнах с соседями, поражениях и победах. Вся жизнь, весь строй был подчинен военным задачам, продолжавшим играть ведущую роль и впоследствии, хотя, конечно, со временем изменялись и противники, и масштабы военных действий, и способы ведения войны, и их цели и результаты. В первые века военные походы начинались в марте и кончались в октябре. С организацией армии и методами набора в армию связаны 93
организация граждан сначала по куриям, затем по формировавшимся согласно цензу центуриям. И курии, и центурии были вместе с тем и основными составными частями народного собрания (куриатные и центуриатные комиции). Знать, патриции были выше остальных не только в обществе (привилегированные центурии, первыми подававшие голоса в собрании), но и в армии, составляя конницу. Каждый гражданин был обязан проделать 20 военных походов в пехоте или 10 в кавалерии. Неявка на призыв каралась продажей в рабство; самым действенным средством борьбы плебеев против патрициев были “военные забастовки’*, отказ идти на войну, что в конце концов всегда вынуждало патрициев идти на уступки. В ходе переплетавшихся с внутренними конфликтами внешних войн, распространивших власть Рима на Италию и приведших к уравнению в правах патрициев и плебеев, формировалась римская гражданская община и закладывались основы ее идеологии и культуры. Как отмечают все современные исследователи, после изгнания последнего царя Тарквиния Гордого, ослабели расширившиеся при этрусских царях связи Рима с Средиземноморьем, резко сократился импорт ремесленных изделий и в самом Риме ремесло, в основном обслуживавшееся этрусскими мастерами, пришло в упадок. Экономика становится чисто аграрной, что и обострило борьбу плебеев за землю, за раздел между ними части общественной земли, захваченной патрициями. Отсюда сочетание частного и общего начала во всех сферах жизни Рима. Римская городская община была верховным собственником всей своей территории, а реальные отношения сочетали общественную собственность (ader public us) и индивидуальную (ader privatus). Коллектив граждан, народное собрание могли распоряжаться и той, и другой (например, разделить общественную землю на индивидуальные участки или отнять участок у владельца, два года оставившего его без обработки); только гражданин города, член городской общины мог владеть землей на его территории и только владелец участка был полноправным членом народного собрания, распоряжавшегося землей. Поэтому в отличие от современности, когда экономическая независимость и политическая и юридическая свобода не связаны, римлянин считал себя полноправным и свободным только если был самостоятельным хозяином, не работавшим на другого (плата за труд делает человека рабом — гласил общепринятый афоризм). Поэтому также борьба плебеев за землю и равноправие, т.е., как мы бы сказали, борьба экономическая и политическая, были неразрывно связаны: полноправными членами общины, совладельцами ее территории и распорядителями ее делами они могли быть только как владельцы какой-то части этой территории. Общинные связи были характерны для разных римских институтов. Общиной, несмотря на абсолютную власть отца, была фамилия, где сыновья считались латентными совладельцами отца и он обязан был завещать им имущество, умноженное общим трдаом. Общинами были сельские паги, объединявшие в общем тр^де и культе крестьян, 94
совместно распоряжавшихся общественными землями, казной, святилищами пага, выбиравших своих магистров и жрецов. И во всех эти:' общинах, а в первую очередь в общине города Рима, сочетались идеи личной свободы гражданина, во всем противоположного рабу, с идеей первичности стоящей над отдельными гражданами общности, воплощенной в городе Риме с его богами и святынями, традициями, установлениями “предков”, с его магистратами, сенатом, народом, с добродетелями его граждан (верность долгу — pietas, верность слову — fides, мужество — virtus и т.д.). Здесь общинное начало, подрывавшееся в Греции преобладанием личной инициативы, “личного суждения”, господствовало полностью. Положение человека, его сословная принадлежность обусловливались происхождением и цензом, определявшими, что для общей пользы сделали его предки (так как знатность зависела от заслуг предков) и что он может сделать сам (в зависимости от своего состояния, способности, трудолюбия) для процветания Рима в мирное время и побед во время войн. Однако первичность блага Рима, “общей пользы” отнюдь не означала господство некоего “казарменного” коллективизма, предполагающего растворение индивида в массе. Общая польза предполагала пользу каждого. Чем богаче и могущественнее становился Рим, тем более римские граждане возвышались над гражданами других городов и государств. А Рим становился богаче и сильнее по мере того, как росло число его граждан и улучшалась их жизнь. Община была обязана заботиться об общинниках, как и они были обязаны трздиться для нее. Закон почитался римлянами как высшее связующее начало общины, республики, аналогом мирового закона, регулирующего космический порядок. Город, не подчиненный закону, не имел права считаться civitas. Впоследствии императоры оценивались по тому, несколько они соблюдали ими же созданные законы или руководствовались своими капризами, что прилично тирану, а не хорошему главе республики. И вместе с тем уже довольно рано появляется идея противоположности законности, правосудия (iustitia) справедливости (aequitas), т.е. подсказанному чувством оправданию действий какого-то отдельного человека, хотя бы они и не соответствовали закону (отсюда же известный афоризм: summa lex — summa iniuria — высшая законность есть высшая несправедливость). То же соотношение общего и отдельного определяло взаимоотношения гражданина и гражданской общины. В отличие от государств нового времени, аппарат которых население обязано содержать различными налогами, в республиканском Риме налогов не было. В случае войны граждане вносили в соответствии с их цензом трибут, военный заем, который сенат был обязан возместить после победы. Плодами победы пользовался и весь коллектив, и отдельные граждане: добыча, состоявшая из драгоценных металлов, и наложенные на побежденных контрибуции вносились в казну, взятая у врагов земля присоединялась к ager publicus; солдаты присваивали всю прочую добычу, получали от 95
справлявшего триумф полководца дополнительные раздачи; часть земли, взятой у врагов, делилась на участки, раздававшиеся нищим, или на ней основывались колонии для солдат и бедных граждан. Магистраты в отличие от позднейших чиновников не только не получали жалованья, но обязаны были на свой счет устраивать игры и пиры для народа, строить храмы по данному в том или ином случае обету (за победу, прекращение эпидемии и т.п.) тому или иному богу. Они же вместе с сенатом должны были заботиться о благосостоянии как всего коллектива, так и его членов, обеспечивая их земельными наделами, позже — дешевым и даровым хлебом, заработками на общественных работах. Наиболее последовательно и ярко идея самобытности Рима в плане взаимосвязи гражданской общины и граждан отразилась в концепции Катона и Цицерона хода римской истории по сравнению с историей Греции. Величие Греции, считали они, творили отдельные герои, жаждавшие славы и восхвалений; величие Рима много столетий воздвигал весь народ с его царями, магистратами, сенатом; каждый вносил свою лепту и за самые большие подвиги, не меньшие, чем подвиг спартиатов Леонида у Фермопил, не требовал ничего, кроме заслуженной благодарности сограждан — почета (honos), как признания доблести (virtus). Господство в римской идеологии “римского мифа” обусловило отсутствие в Риме столь характерных для эллинских мыслителей утопий и проектов идеального полиса и вообще идеального политического строя, поскольку общепринятым было обоснованное еще Полибием представление о римском строе как наиболее совершенном, созданном “предками" не на основании каких-то теорий, а подсказанном долгим опытом и мудростью. Он мог по тем или иным причинам оказаться искаженным (по мнению оптимата Цицерона из-за распущенности демагогов и дерзости плебса, по мнению популяра Саллюстия из-за развращенности, жажды богатства и эгоизма нобилитета, отстранившего от власти народ). И его следует восстановить таким, каким он был при предках, но отнюдь не придумывать что-то иное. Согласно точке зрения Полибия, принятой и Цицероном, главным достоинством римского политического устройства, обеспечивавшим и его прочность, и способность побеждать другие народы, и ими управлять, был его “смешанный" характер: консулы представляли монархический принцип, сенат — аристократический, народное собрание — демократический. В такой целостности каждая ее часть имела свои права и обязанности, что придавало устойчивое равновесие целому. Отчасти Полибий и его последователи были правы, но важнее, однако, было то обстоятельство, что победы плебса в их борьбе за политическую и экономическую свободу сделали на время Рим общиной крестьян. Таковы были римские идеалы (можно сказать, римская ментальность или социальная психология), когда усилились контакты Рима с эллинистическими странами, влияние их культуры на римлян и начались конфликты “филэллинов" и “традиционалистов", представлен¬ 96
ных, с одной стороны, Сципионами и их окружением, с другой — Катоном Цензором и большей частью римского гражданства. Часто у современных историков конфликт этот трактуется как столкновение людей, более широко мыслящих и понимавших необходимость приобщиться к передовой, высокой эллинской культуре, и узколобых консерваторов, отвергавших все новое и чужеземное и упорно державшихся “заветов предков'*, не признававших, ничего, шедшего извне. Такое суждение в общем не отвечает действительности. Римляне, как и другие италики, издавна общались с греками как из городов собственно Греции, так и из греческих колоний юга Италии. Нет оснований отвергать сообщения античных авторов об обращении время от времени римлян к дельфийскому оракулу (по его совету, например, в связи с эпидемией чумы в Риме в 433 г. до н.э. был учрежден культ Аполлона-целителя), о комиссии, посланной для ознакомления с законами Солона перед составлением в 430 г. до и.э. законов ХП таблиц, о греческих мастерах, в самом начале V в. до н.э. строивших храм Цереры, Либера и Ли б еры, и о приходивших из греческих городов жрицах Цереры, отождествлявшейся с Деметрой. У греков (через этрусков или непосредственно) были издавна заимствованы боги всадников Диоскуры, культ Геракла-Геркулеса, Гермеса-Меркурия, история Энея и греческих героев, считавшихся основателями некоторых италийских городов, — Диомеда, Агенора. Заимствовались и ритуалы, например лектнстернии — угощение статуй богов, попарно располагавшихся на пиршественных ложах, впервые устроенных в 399 г. до нз. Знаменитый цензор конца IV — начала Ш в. до н.э. Аппий Клавдий Слепец был знаком с пифагорейством и сам писал сочинения об учении Пифагора. Особенно многочисленными стали заимствования в период бедствий П Пунической войны, когда возникала необходимость и умилостивить богов, и сплотить народ, и показать свою причастность к историческим судьбам и культуре эллинского Средиземноморья. Тогда по образцу Греческих Кроний были реформированы римские Сатурналии как праздник всеобщего равенства и объединения, был учрежден культ Кибелы, в программу игр включены наряду с италийскими ателланами комедии и трагедии на греческие темы, быстро познакомившие зрителей с мифами, в которых греческие боги отождествлялись с римскими, и с краткими афоризмами на политические, моральные, философские сюжеты, заимствованные из греческой мудрости. Знакомились римляне и с полезными на практике данными греческой науки. Так, Полибий доказывает, что полководец должен знать астрономию настолько, чтобы уметь ориентироваться по созвездиям и вычислять долготу дня и ночи в любой местности; должен он знать и геометрию, чтобы на расстоянии определить высоту горы, которую предстоит перейти, или крепостной стены, которую он будет штурмовать. Знаток астрономии консул Сульпиций Галл, высчитав момент начала предстоявшего солнечного затмения, предупредил своих солдат о его наступ- 7 Тип. эак. 3104 97
ленин в результате естественных причин, противники же, приняв затмение за чудесное знамение, в панике бежали (Liv.„ 44, 37). Против заимствований такого рода никто не возражал. В своих не Дошедших до нас, но часто цитировавшихся другими авторами ‘Началах* истории италийских городов Катон называл разных феческнх героев основателями ряда италийских городов, а своих соплеменников сабинян производил от спартиатов, завещавших им чтить свои суровые добродетели. Протест вызывала не греческая культура как таковая, а неприемлемый для римского общинного духа культ героев, "сильных личностей*9, стоящих над толпой. А именно такая направленность начинала проявляться в умонастроениях "филаллинов*9. Сципион Африканский, победитель Ганнибала и царя Антиоха П1, прославлялся поссорившимся с Катоном Эннием как некий "сверхчеловек". Ходили слухи о его особой близости к Юпитеру, возможно бывшему его отцом. Полибий, несмотря на свое долгое пребывание в Риме не преодолевший эллинистической концепции "героя**, хвалил Сципиона между прочим за его скромность: он бы мог стать царем, но не соблазнился царским титулом (Polib., 40, 7 — 9). Конечно, Сципион в достаточной мере был римлянином, из древнего знатного рода Корнелиев, чтобы мысль о царской власти у него возникнуть не могла, но самая его героизация противоречила катоновско-цицероновской концепции римского величия, была слишком "греческой*9, что и возбуждало протест против греческого влияния вообще, как подрывающего римское общинное мировоззрение, тем более что по мере побед римлян полководцев и наместников в эллинизированных странах восточного Средиземноморья чествовали как богов, посвящали им храмы, жрецов, игры, так что и дома они держали себя все более и более надменно. Поэт Луцилий из кружка Сципиона Эмилиана, внука Африканского, уже призывал считаться с мнением не толпы, (т.е. простых римских граждан), а "лучших*9, т.е. нобилей, а добродетель в соответствии с учением стоиков определял как знание, недоступное плебсу. Среди знати распространялось преклонение перед всем греческим в ущерб отечественному. Писали и говорили по-гречески, что вызывало насмешки Катона и его единомышленников, приобретали за огромные деньги ученых рабов-греков, обучавших детей аристократии греческому языку и литературе, посылали сыновей в города Греции и Малой Азии слушать лекции знаменитых философов и риторов. Образованных греков, живших в Риме или гостивших (Полибия, Панетия, Посидония и др.), принимали в самом "высшем свете’9. Поэты сопровождали своих покровителей в их военные экспедиции, прославляя их затем в стихах и драматических произведениях. (Например, пьеса Пакувня "Павел99 о победе Л. Эмилия Павла над царем Македонии Персеем, пьеса Энния "Амбарция" о победе М. Фульвия Нобилиора над этолянами и взятии города Амбарцин). Так как в это время (после окончания II Пунической войны и непрерывного расширения римской агрессин в восточном Средиземноморье) намечается раскол между 98
верхушкой нобилитета, в значительной мере монополизировавшей главные магистратуры, командование армией, провинциальные наместничества, и рядовыми сенаторами и простыми фажданами, оппозиция проникновению “чужеземных непотребств'’ (как выражался Катон, имея в виду роскошь, надменность, леность и т.п.) и “филэллинов" особенно усилилась. Неоднократно сенат закрывал основывавшиеся грекамн-отпущенниками риторические школы, где, по мнению многих, обучали будущих ораторов выгораживать в судах негодяев и обвинять невиновных. По требованиям Катона из Рима были высланы прибывшие с посольством феческие философы, после того, как принадлежавший к Новой Академии Карнеад, славившийся умением доказывать одинаково убедительно противоположные утверждения, произнес одну речь в похвалу справедливости, а другую против нее, ссылаясь на то, что, если бы римляне чтили справедливость, они должны были бы отдать все завоеванное ими. Лимиты и результаты заимствований определялись разными факторами. Очень важно, что римляне I в. до н.э. знакомились уже не только и не столько с эллинской, сколько с эллинистической культурой, в основе которой лежало уже не мировоззрение граждан свободного полиса, а подданного эллинистических царей, тогда как римлянин того времени, несмотря на кризис римской гражданской общины, сопровождавшийся острейшими социальными противоречиями, выливавшимися в гражданский войны, все еще ощущал себя свободным гражданином. Разница сказывалась в ифавшей главную роль в системе культур философии. Философы классической Эллады при всем различии их систем, обращаясь к этике, учили, что хотя добродетель, знание, душа, ум должны стоять на первом месте, но для счастья (а свою задачу все философские школы видели в том, чтобы сделать людей счастливыми) человеку нужны и некие внешние блага — здоровье, хорошее общественное положение, обеспеченность — и что, хотя наибольшего уважения заслуживает жизнь, посвященная познанию мировых законов, обязательна и практическая деятельность, подобающая свободному гражданину. В эллинистических монархиях при зависимости людей от воли царей и их приближенных, при постоянных войнах, смутах, быстрых переменах судьбы внешние блага стали делом весьма неверным, и новые философские школы стоиков, эпикурейцев, киников старались доказать ненужность, безразличность таких благ для счастья, которое мудрому человеку давали добродетель, познание, равнодушие к перемене условий жизни, предпочтение жизни незаметной, вдали от политики и общественных дел, и презрение к тому, что невеждам кажется достойным зависти: богатству, власти и т.п. Все эти теории в конечном счете были эгоистичны и индивидуалистичны, беря за основу опять-таки некую “сильную личность" — в данном случае совершенного, стоящего над толпой “мудреца" и его личное суждение, что было чуждо “общинному мировоззрению" римлян с их ориентацией на “общую пользу". Цицерон, считавший своим долгом в свободное от политической деятельности время знакомить 7Ф 99
своих сограждан с основными философскими школами и разработать адекватную греческой латинскую философскую терминологию, вместе с тем постоянно подчеркивал неприемлемость для римлянина их вышеупомянутых положений. Можно ли было бы, говорит он, возражая стоикам, когда Ганнибал шел на Рим, проповедовать народу безразличие всего, кроме добродетели? Мог ли, спрашивает он эпикурейца Манлия Торквата, его предок получить свое прозвище “Торкват" за то, что в поединке победил вождя галлов и снял с его шеи гривну (полатыни torques), совершить свой славный подвиг, если бы, следуя Эпикуру, не вмешивался в политическую н общественную жизнь? И как бы отнеслось народное собрание к выступлению эпикурейца с проповедью жизни только для своего спокойствия? И при всем уважении к великим греческим философам он всегда подчеркивал, что философия не могла грекам дать то, что римлянам дала добродетель, их природная мудрость способствовала переносить труды и лишения, чтобы отстоять свою свободу, тогда как другие народы готовы сносить рабство, лишь бы не слишком себя утруждать (Qcer. Tuscul. 1,1 — 2; Academ. I, 12, 2). При всем уважении к греческой учености и философии Цицерон отрицательно относился к крайней греческой демократии, представленной тиранами, и постоянно подчеркивал, что его главные враги, Клодий и Антоний, якобы стремились к тирании, постоянно окруженные “гречишками". В значительной мере основополагающее значение императива “общей пользы" определило отношение римлян к науке. Общим местом у современных историков стало утверждение равнодушия, неспособности римлян к науке, процветавшей в эллинистических странах, где жили и трудились великие античные математики, астрономы, географы, механики. Отчасти здесь сказывается более или менее сознательное представление людей новейшего времени о Науке (с большой буквы) как только о такой системе знаний, выводы которой могут быть выражены математическими формулами (отсюда постоянные попытки математизировать гуманитарные дисциплины, чтобы подтянуть их до такого понимания науки в целом). Между тем наука может быть разной в разных “социальных организмах" в зависимости от того, какая сумма знаний наиболее важна для их функционирования и развития. В классической Греции познание законов мироздания служило фундаментом для философских теорий, включавших насущно необходимую политикам теорию политики и этики. Философы обосновывали свои учения, опираясь на достижения математики, астрономии, физики, естествознания, истории, на теории строения материи, души, разума, методов познания, видов и причин движения, времени и вечности, конечного и бесконечного и т.п. Последним философом, способным охватить накопленные к его времени познания, осмыслить их, развить и положить в основу общефилософских построений, был Аристотель. После него в эллинистических государствах (в первую очередь в александрийском Мусейоне) науки становились все более сложными и специализированными. И хотя большинство ученых обращались и к не- ЮО
ким философским обобщениям, а философы имели некие общие сведения о тех или иных науках, всеобъемлющие системы уже не были возможны. Философия, как уже упоминалось, обращалась в основном к этике; обращаясь же к науке, исходили в основном не из доступных только высококвалифицированным специалистам наблюдений, расчетов, опытов, а из логических рассуждений и умозаключений, основанных на правилах аристотелевской логики и диалектики, мало заботясь об их связи с жизнью и практикой. Такая умственная эквилибристика никак не соответствовала римскому представлению о “всеобщей пользе**. Цицерон опровергал мнение греческого философа Гернлла, видевшего высшую цель жизни в науке, познании, исходя из бессмысленности знания как такового, если оно не приносит никому пользы. И римляне развивали те знания, которые были непосредственно нужны гражданской общине и ее членам. Упоминаемые более поздними авторами (Плинием Старшим, Авлом Геллнем, Макробием и др.) римские ученые времен Республики посвящали свои досуги составлению различных историй Рима, по-гречески (в пропагандистских целях для доказательства исконного родства римлян с греческим миром и прославления римских добродетелей) и по-латыни; разработке права, усложнявшегося по мере расширения связей с иноземцами, развития разного вида собственности и владения, увеличения числа деловых договоров и т.п.; разработке права сакрального, порядка священнодействий и праздников, узнавания воли богов по разным знакам (полет птиц, удары молний, внутренности жертвенных животных и др.), поскольку соблюдение “мира с богами’’ было главной задачей как жрецов и магистратов, так и всех граждан. Писали также сочинения по сельскому хозяйству, ставшие особенно необходимыми по мере замены простых крестьянских хозяйств более крупными виллами, основанными на рабском труде, о разных деревьях, лекарственных травах и вообще по медицине. >fcneхом пользовалось сочинение грека Арата по астрономии “Феномены”, которое переводили на латынь Цицерон, возможно, Юлий Цезарь, племянник императора Тиберия Гермаиик. В ’‘Феноменах” нет сложных ученых построений и теорий. Описываются созвездия, их расположение, время восхода и захода, предсказание погоды по небесным светилам, поведению птиц, животных, насекомых — словом, то, что нужно было мореплавателю, полководцу, земледельцу, определяющему время начала тех или иных работ по восходу и заходу созвездий. Римские ученые в значительной мере были просветители. Они составляли энциклопедического типа сочинения, включавшие сведения по разным вопросам. Автором первой такой энциклопедии был Цельс, от которого дошел только трактат по медицине. Наиболее полной была “Естественная история” Плиния Старшего, составленная на основании 20 000 выписок из 2 000 трэдов греческих и римских ученых и собственных соображений Плиния и охватывавшая темы от устройства мира до камней и металлов. Составлялись также многочисленные, так сказать, “научно-популярные” книги для “широкого читателя”. Ю1
Вместе с тем немалое внимание уделялось технике, необходимой для многочисленных практических нужд. До нас дошли сочинения Витрувия по архитектуре, сооружению механизмом для подъема тяжестей, военных машин, солнечных и водяных часов; сочинения Фронтина о водопроводах н обучении рабов, приставленных к акведукам, сочинения землемеров, занятых разметкой земель при основании колоний (“центуриации”), делении территории на общественные и частные участки, проведении дорог и границ между городами, сельскими общинами, отдельными собственниками. Но, вероятно, аналогичных сочинений быАо значительно больше, так как нельзя представить себе, чтобы грандиозные храмы, цирки, театры, бани, крытые рынки, базилики, портики, центральное воздушное (нагретым воздухом) отопление домов, рассчитанные на стоянку, разгрузку, погрузку, ремонт многих судов гавани, мосты, туннели, каналы сооружались без теорий соответственных расчетов, излагавшихся мастерами. Такие мастера, “префекты ремесленников*', состояли при командирах воинских частей, наместниках провинций, имелись в городах. Накопленные сведения о вошедших в состав римской державы странах, их населении, ресурсах и соответственно о наилучших путях управления ими к выгоде как Рима, так и самих провинций, были обобщены в составленной ближайшим соратником Августа Агриппой карте, выставленной в его портике на Марсовом поле, и обширных к ней комментариях, учитывавших данные периплов, итннерариев, правил черчения карт, разработанных александрийскими географами. Умозрительные науки отталкивали своей бесполезностью для жизни и противоречивыми, одинаково убедительными утверждениями. Цицерон подчеркивал сомнительность их всех и общую неубедительность логических рассуждений. ''Римское возрождение’*, стимулированное Августом, справедливо считают “золотым веком'* римской культуры. Оно имело под собою глубокие основы. Последний век Республики ознаменовался глубоким кризисом и разложением гражданской общины. Ее основа и оплот — римско-италийское крестьянство разорялось, уступая место собственникам рабских вилл. Слабела боеспособность крестьянской армии. Попытки Гракхов возродить крестьянское земледелие за счет возобновления закона о конфискации превосходящей определенный максимум земли, оккупированной на ager publicus, и раздачи ее неимущим успехом не увенчались. Особенно катастрофическими были результаты проскрипций Суллы, когда конфискованные земли его противников по дешевке продавались сулланцам. Возникшие таким образом большие имения и не возделывались толком владельцами, боявшимися новых конфискаций, и блокировали восстановление крестьянских наделов. Аграрные законы, вносившиеся народными трибунами, отвергались сенатом. Плебс не был достаточно силен для противодействия, и в конце концов борьбу за землю стала вести армия, после реформы Мария набиравшаяся из бедноты за жалованье и земельные участки, которые солдаты должны были получить после отставки. Гражданские 102
войны, по существу, вызывались стремлением солдат получить свои наделы, противодействием сената й борьбой за власть военачальников, от которых солдаты ожидали земельных раздач. Наиболее решительно в этом плане действовали триумвиры, воевавшие с ^республиканцами’* после убийства Цезаря, и в первую очередь 6>дущкй Август, Октавиан Цезарь, проводивший в Италии проскрипции и раздачи земли солдатам, в то время как Антоний уехал на Восток. Проскрипции сопровождались жесточайшим террором, но Октавиан, став единственным правителем империи. Августом, и наделив землей 300 000 ветеранов, сумел (редчайший случай в истории) перейти от террора к “милосердию” (dementia было лозунгом Цезаря, теперь воспринятым его наследником), умиротворить империю и заслужить благодарность и уважение измученных войнами людей, поверивших, что наконец настал вечный мир, изобилие и процветание, казалось также, что возродилось славное римское крестьянство, носитель всех завещанных предками добродетели и традиций. И хотя на самом деле ведущим в экономике было уже не крестьянское, а более или менее крупное рабовладельческое хозяйство, хотя, как замечал Гораций, Рим Августа был разительно не похож на Рим Ромула, активно пропагандировавшегося Августом, идея возвращения к “нравам предков”, переплетаясь с идеей, завершенной благодаря Августу, миссии Рима “править народами, милуя покорных и побеждая надменных”, по знаменитым словам Вергилия, находила много сторонников и глашатаев. Расцветает римская поэзия, освоившая, как отмечал Гораций, все греческие ритмы и стили и их превзошедшая. Во времена Цицерона поэты-”неотерики” подражали исполненной учености, предназначенной для элиты эллинистической поэзии, и Цицерон, считая их абсолютно бесполезными, говорил, что, если бы ему были отпущены две самые долгие жизни, он все равно не нашел бы времени для чтения лириков. Теперь творения Вергилия, Горация, Овидия и других, менее великих, поэтов были предназначены для всех. Гораций в своем “Искусстве поэзии” подчеркивал значение поэзии в развитии и воспитании общества. Поэт обязан, совмещая талант, знания и труд, и развлекать, и поучать людей, верно отображая жизнь. Гораций во многих своих стихах, Вергилий в “Эклогах”, описывавших идиллических пастухов и пастушек, и в “Георгиках” — поэме о сельском хозяйстве, Овидий в “Фастах”, незаконченной поэме о праздничных днях, божествах, которым они были посвящены, воскрешали старинные верования и обряды крестьянских фамилий и общин. Тит Ливий в своей истории Рима наглядно развивал и иллюстрировал концепцию коллективных усилий римского народа, возвысивших маленький городок на Тибре до положения господина над “кругом земель” (orbis terrarum). Вариант той же концепции лежал в основе “Энеиды” Вергилия, ставшей на века самым любимым и прославленным римским творением. Известно, что Вергилий отчасти подражал Гомеру, но его Эней существенно отличался от гомеровских героев. Он не менее их прекра- ЮЗ
сен собой, мужествен в бою, в опасных дальних странствиях, но ему чужды их эгоизм и славолюбие. Он всецело подчиняет свою волю, свои личные чувства (например, любовь, к Дидоне, с которой расстается по приказу Юпитера) поставленной ему богами и судьбой задаче — доплыть до Италии, объединить своих спутннков-троянцев с италиками и стать предком основателей Рима — Ромула и Рема, а также, через своего сына Юла, предком завершителя великой миссии Рима — Августа. Эпитет Энея pius подчеркивает его чисто римскую добродетель virtus — исполнение долга по отношению к богам, родителям, родине; а сам Эней — воплощение римского идеала служения народу, общине, “миру". И сам Август, фактически неограниченный монарх, возвеличенный и обожествленный, в кратком перечне заслуг перед Римом (так называемые “Деяния божественного Августа", сохранившиеся в двух надписях) подчеркивает, что при всем том он отличался от коллег по магистратурам (он не раз занимал должность консула) только авторитетом, а в частной жизни усиленно подчеркивал присущую добродетелям древности и добрым “отцам фамилии" скромность, демократичность. И по официальной версии, продолжавшейся до поздней империи, римский народ переносил на принимавших ежегодно полномочия народного трибуна императоров “свою власть и величество", чем они и отличались от восточных царей и тиранов, силой захватывавших власть и возносивших себя над народом. Преемники Августа, правившие в I в, н.э. в то обострявшейся, то затухавшей на время борьбе с представленной частью сената оппозицией крупных землевладельцев, старались поддержать и укрепить крестьянское и среднее землевладение Италии и провинции. Сюда относятся конфискации латифундий, дробление на их участки, передававшиеся новым посессорам, и агитация против латифундий и их владельцев в риторических сборниках, где ораторы осуждали эгоистичных богачей, разорявших крестьян, и авторов сельскохозяйственных трактатов, подчеркивавших небрежную обработку земли в латифундиях, а также меры по расширению возделываемых земель в западных провинциях, возвращение общинникам захваченной частными лицами общественной земли и широкая колонизация, основание городов (колоний и муниципиев), воспроизводивших с соответственными модификациями строй римской гражданской общины. В них также сочеталась общественная коллективная собственность общины и индивидуальная граждан. А также выборные магистраты, городской совет декурионов были обязаны тратиться на общественные постройки, культ, игры, угощения сограждан, снабжение города продовольствием. И просто богатые муниципалы считали своим долгом вносить иногда очень значительные суммы на различные “благодеяния" городу, культовым и ремесленным коллегиям, за что получали статуи и почетные декреты от народа и совета. Так, хотя сам Рим, став столицей огромной империи, уже не был гражданской общиной, самая зиждившаяся на такой основе система расширялась, укреплялась. Укреплялась и соответствовавшая ей идеология. В сочинениях тогдашних авторов 104
постоянно встречаются сопоставления первичного непреходящего единства — высшего блага, мирового ума, мировой души — с городом, а преходящего — множественности индивидуальных умов, душ — с гражданами. В среде оппозиционной новому режиму теперь более адекватно воспринимались философские системы, в первую очередь стоицизм и кинизм, возникшие в эллинистических царствах. Та же задача — сохранить достоинство и духовную независимость, когда господство “тиранов” превращало свободных в рабов, лгущих, льстящих, выслуживающихся восхвалением власть имущих и доносами на неугодных правителю и его клике, — приводила к тем же выводам: человек станет внутренне свободным, если не будет желать того, что кто-то может ему дать или отнять, ибо рабом делают людей те, кто властен над их привязанностями к материальным благам и самой жизни. “Тирану” бессмысленно сопротивляться; пусть он распоряжается свободой, телом, жизнью мудрого человека, но он не имеет силы распоряжаться его суждениями, его душой, не может лишить его добродетели, т.е. единственно истинно ценного. Стоицизм и кинизм, в I в. бывшие популярными среди оппозиции, но проникавшие и в другие слои, способствовали повороту от внешнего к внутреннему, от материального к идеальному, распространению раньше чуждой римлянам веры в бессмертие души и загробные воздаяния, соответственно росло и прославление бедности. Любопытно, что даже в право, прежде исходившее из формулировки закона или документа, проникло предпочтение духа букве, намерения действию (так, по разъяснению императора Адриана, человек мог убить и не быть убийцей, если не имел намерения убить и, напротив, мог считаться убийцей, если задумал, но не осуществил это преступление). Но и в Теориях идеологов “сенатской оппозиции” сохранялось исконное римское требование — приносить пользу людям. Виднейшие римские стоики того времени — Сенека и Эпиктет постоянно повторяли, что долг философа не множить число и без того многочисленных и малоэффективных книг, а подавать пример собственной жизнью. И даже если лишь немногие узнают и поймут, все равно, их пример украсит жизнь, как одна пурпурная нить украшает тогу. Сократ, Диоген, Катон Угический, покончивший с собой, когда победил “тиран Цезарь”, постоянно приводились в пример как образцы, наиболее достойные подражания, как некие светочи среди общей испорченности и зла. Историк Тацит, не считавший, что знатному римлянину следует слишком увлекаться философией, написал биографию своего тестя Агриколы, сенатора и полководца в Британии при императоре Домициане, чтобы, как он разъяснял, показать, что и при самом жестоком тиране можно, не впадая ни в угодничество, ни в излишнюю дерзость, жить и действовать на пользу Рима, как подобает сенатору и гражданину. Такими же примерами должны были служить герои его “Истории” и “Анналов” — Пет Тразея, Гельвидий Приск и другие, молчав¬ 105
шие, когда все восхваляли тиранов, и достойно встретившие смертный приговор. В кругах, сочувствовавших политике императоров I в., как и при Августе, особенно прочна была привязанность к римским устоям. Она сказывалась (как, например, в сатирах Ювенала) в осуждении проникновения чуждых влияний, греческой философии, восточных культов, мистерий; в настойчивых советах, изучая греческих классиков, знать которых обязан образованный человек, не пренебрегать римскими авторами, которые ничуть не ниже, а иногда и выше греческих (Quintil. De instorat 1,13; X, 1; и др.), в продолжавшей традицию “Эклог9* Вергилия буколической поэзии Кальпурния и Немезиана. Римской была вера в прогресс, отличная от более свойственной греческим мыслителям теории циклов или регресса от золотого века к железному» Вергилий в “Георгиках" писал, что Юпитер заменил золотой век Сатурна, когда природа все давала людям сама, на век железный, чтобы они вынужденные сами о себе заботиться, открывали искусства и науки, ибо “все побеждает труд**. Манилий, автор поэмы об астрономии и астрологии, восхищался возможностями человеческого разума и предсказывал ему новые победы. “Мы знаем больше наших предков, а наши потомки будут знать больше нас**, — писал Сенека во введении к своим “Вопросам естествознания**, а в трагедии “Медея** он вкладывает в уста хора предсказание о путешествиях более далеких, чем путешествие аргонавтов, об открытии мореплавателями, между прочим, и нового континента за океаном (возможно, хотя и не общепризнанно, что в Риме были какие-то сведения об Американском континенте). И по-прежнему, несмотря на установление императорского культа и исключительного места принцепса в государстве, жил протест против концепции “сильной личности", “сверхчеловека**, которому все позволено. Особенно характерно в этом плане аналогичное отношению Ливия отношение к Александру Македонскому, по словам Сенеки, своими разбоями причинившему людям больше зла, чем пожары и землетрясения. В его истории, написанной Курцием Руфом, Александр из хорошего царя, каким он был в Македонии, превращается по мере своих головокружительных побед, в недостойного тирана, главным образом под влиянием окружавших его греков, внушавших ему, что царь стоит выше всех людей, не связан никакими законами и действует, руководствуясь лишь своей волей. Образ Александра как бы противопоставляется Энею Вергилия, действовавшему не по своей воли и прихоти, а по нормам римской pietas, установленной волей богов и мудростью народа. Здесь опять-таки допустимо сопоставление с соотношением русской и западноевропейской культур, каким оно предстает в творчестве Толстого и Достоевского, в развенчании воплотившегося в образе Наполеона идеала вседозволенности, “личного суждения'*, отвергающего какие-либо ограничения, и противопоставление ему норм, идущих из глубины народной веры и совести, норм, которые нельзя преступить безнаказанно, не разрушив себя. 106
Победа “сенатской партии*’ над “тиранами” первого века империи, приход к власти династии Антонинов расценивались авторами из сенатских кругов как пришествие “золотого века”. Ограничение концентрации земли, преследование крупнейших латифундистов прекратилось. Ремесло и торговля развивались по всей империи, крепли торговые связи с вненмперскими народами, города западных провинций романизировались, города восточных провинций жили напряженной жизнью, украшались новыми сооружениями, славились своими ремесленниками, мастерами, писателями, философами. Высшее сословие, сенаторы, члены административного аппарата пополнялись уроженцами как Италии, так и западных и восточных провинций. Казалось, что эллинистическая и римская культуры полностью слились в одну культуру, деятели которой выходили почти из всех областей империи, писали равно на латинском и греческом языках. Однако под покровом видимого процветания назревал кризис. С чрезмерным развитием денежного хозяйства теряло свои участки и попадало в зависимость от латифундистов и управителей огромными императорскими имениями крестьянство, составлявшее самую широкую опору империи; городские землевладельцы, собственники рабовладельческих вилл не могли приспособить свои хозяйства к растущей потребности в деньгах на налоги, затраты на нужды города, на поддержание требовавшегося в их среде образа жизни. Многие из них беднели, а с ними беднели и города, особенно менее значительные. Уже император Адриан простил 900 миллионов недоимок городам, но задолженность снова накапливалась. Императоры, действуя в интересах высшей знати, изымали из городских территорий имения сенаторов, лишая города наиболее богатых жертвователей. Города теряли характер гражданских общин, управление ими сосредоточивалось в руках небольшого числа наиболее богатых семей; граждане все в большей мере разделялись на городской и сельский плебс. В упадок приходили античная свобода и равенство, некогда завоеванные плебеями. Граждане были разделены на “благородных” (к ним принадлежали сословия сенаторов, всадников и городских декурионов) и “маленьких людей”, которых теперь дозволялось наказывать так же, как рабов. За нанесенные им обиды суд практически не карал, и вообще в с>дах их слово ничего не значило. В середине II в. была дозволена самопродажа в рабство совершеннолетних граждан; росло число кабальных должников, тоже почти приравненных к рабам. Все эти перемены сближали империю с эллинистическими царствами, что способствовало распространению эллинистических течений. Все более утверждалась божественная, сверхчеловеческая природа императорской, как и царской, власти; распространились восточные культы и учения, якобы восходившие к тайной мудрости египетских жрецов, персидских магов, индийских брахманов; росло число мистерий восточных богов, сочинений по астрологии, магии, демонологии, книг, содержавших якобы откровения и пророчества того или иного бога, например отождествленного с египетским Тотом Гермеса Трисмегиста. Появились различные христианские и нехристиан- 107
с кие секты гностиков с их тайными учениями для избранных, противопоставление материального космоса как “массы зла*’ потустороннему духовному миру как “массе добра'*, тела как носителя всех пороков, тюрьмы души посмертному бестелесному бытию души в царстве чистых светил. Идея прогресса сменилась, с одной стороны, идеей неподвижности, вечной империи, с другой — проповедью надвигающегося конца мира, сопровождающегося бесчисленными и ужасными бедами, детально и со вкусом описывавшимися авторами подобных “антиутопий". Все эти течения еще усилились, когда в Ш в. кризисные явления вышли на поверхность, гражданские и внешние войны, репрессии, разорение целых провинций, городов, отдельных людей, экономический упадок, беспрерывные смены императоров, каждый из которых объявлял себя богом, принесшим “золотой век", довели до предела бедствия население, искавшего утешения в какой-нибудь вере. Среди современных историков, знакомых с соответствующими материалами, сложилось убеждение, что римская культура была окончательно вытеснена восточной мистикой, более способной утешить и обнадежить человека, чем сухая римская религия, и тем более, чем уже утративший всякий смысл “римский миф". Но с таким мнением трудно согласиться в свете имеющихся иных данных. Памятников восточных культов, особенно культов Митры, Юпитера Долихена в Риме, Италии, некоторых западных провинциях действительно немало. Но они были поставлены в основном или выходцами из восточных провинций (купцы, солдаты и др.), или приближенными, чиновниками, отпущенниками императоров конца II — первой половины III в., особенно покровительствовавших восточным солярным культам. От других граждан таких посвящений немного. Напротив, посвящения исконным римским богам остаются многочисленными. Их почитали индивидуально и коллективно, в коллегиях, выбиравших собственных жрецов и жриц из “маленьких людей". Наиболее популярный среди простого народа, не имевший официального культа Снльван воспринимался как защитник крестьян и вообще трудящегося человека ( так же как народный Геракл), его земельного участка, добрососедских отношений и как могучий бог гор, неба, лесов, всей природы. Он посылает своим почитателям видения и сны, сообщая, что им следует делать, но никакие мистерии, тайные знания с ним связаны не были. Да и вообще близкие народу киники учили, что нечего воображать, будто жадный и подлый богач, будучи посвящен в мистерии, станет богам любезнее, чем бедный и честный труженик. Характерно, что в реформированном императором Клавдием культе Кибелы и Аттиса праздник в память смерти и воскресения последнего не содержал на западе никаких элементов мистерий, на Востоке часто связывавшихся с умирающими и воскресающими божествами. День общего траура по погибшему Аттису сменялся днем радости и веселья по случаю его воскресения и заканчивался молитвами за императора, сенат и народ. Императоры, даже особенно приверженные восточным Ю8
культам, чеканили монеты (обычно служившие официальной пропагандой) в основном с именами и атрибутами римских богов как наиболее близких народу. При всем видимом сближении различия между эллиннзованной восточной и романизованной западной половинами империи оставались очень значительными. Характерна в этом плане разница между сложившимися в ходе кризиса Ш в. политическими программами восточной и западной знати. Первая сформулирована сенатором и историком Дионом Кассием в виде воображаемой речи Мецената, советовавшего Августу учредить монархию. Он стоит за сильную власть императора, опирающегося на “лучших”, т.е. сенаторскую знать, чиновников и армию; всякое свободомыслие и тем более бунты “черни” следует подавлять, все дети должны посещать общественные школы, где их приучат чтить императора и государственную религию. Подавлять следует и самостоятельность городов, отняв у них все права и привилегии и приравняв их к деревням. Все подданные обязаны платить на содержание армии и двора налоги, но не разоряющие их. Программу западной знати можно установить из сборника императорских биографий (Scriptores Historiae Augustae) и панегириков, произносившихся галльскими ораторами в честь императоров конца Ш — IV в. Идеалом здесь был император, действовавший только как верховный главнокомандующий. Его задачей должно быть завоевание новых земель и покорение варваров, которые будут возделывать римские поля н доставлять солдат в армию. Регулярное войско император должен содержать из своих средств, не обременяя подданных налогами, и не давать солдатам притеснять мирное население. Все внутренние дела следует решать Сенату в Риме, а в провинциях — местной аристократии. Стеснять верования не следует, император должен придерживаться широкой веротерпимости, вести себя скромно, не претендовать на исключительность, а тем более божественные почести, отправлять правосудие согласно законам, и за все это пользоваться любовью и уважением. Можно сказать, что в общих чертах дальнейшая история восточных и западных территорий пошла именно соответственными путями. Когда в конце Ш в. Римская империя фактически, а затем и официально разделяется на восточную и западную, элементы эллинистической культуры на западе все более отходят на задний план. Напротив, наследие культуры римской берегут особенно тщательно. Авторы IV — V вв. изучают н комментируют старых римских драматургов, ораторов, поэтов. Особенно тщательно комментировался Вергилий с привлечением (например, у Сервия и Макробия) огромного числа трудов знатоков римской древности для толкования упомянутых у Вергилия божеств, обычаев, преданий. Вновь стали читать и цитировать, казалось бы, совсем забытых авторов III — II вв. до н.э., писавших пьесы из римской жизни — тогаты и ателланы. И хотя, например, 109
Макробий был последователем Плотина, нередко ссылался на Пифагора, в его сочинениях совершенно отсутствует сложная мистика, игравшая столь большую роль у современных ему неоплатоников Восточной империи. В своих “Комментариях" к “Сну Сципиона", написанному Цицероном, он излагает теории строения космоса, движения светил, климатов Земли и т.п. в соответствии с современной ему наукой. И хотя он признавал и мировую душу, и мировой разум, идентичный богу, он очень далек от опиравшихся также на Платона гностиков, герметистов, поздних неоплатоников с их сложными теориями первичного грехопадения как причины возникновения космоса, извечной борьбы доброго и злого демиургов, иерархии демонов, стоящих между миром и богом, и т.п. Когда господствующей религией стало христианство, та же разница наметилась в его истории в восточной и западной половине империи. На Востоке возникали все новые ереси, новые ожесточенные споры по сложным отвлеченным теологическим вопросам, споры, занимавшие не только клир, но и самые широкие массы населения. На Западе ересей было несравненно меньше, и большей частью они обусловливались столкновениями между претендентами на пост епископа того или иного города. ^>оженец Галлии Сульпиций Север, автор “Священной истории" и житий святого Мартина Турского, побывав в Египте и Сирии, повидав тамошних подвижников и чудотворцев, с прискорбием отмечает, что у них в Галлии таких аскетов среди монахов нет (Sulp.Sev.Dialog. I). Западная половина империи восприняла римскую цивилизацию в той мере, в какой она была близка и понятна народам, еще недавно жившим тем же строем, которым на заре своей истории жили и римляне, и под их влиянием и с их содействия развившим у себя (в большей или меньшей степени) сходные с италийскими городские гражданские общины с присущими им чертами сочетания коллективного, общего и индивидуального, частного и со всеми вытекающими отсюда последствиями. И эта основа обусловила их дальнейшую эволюцию, а также сохранение и постоянное возрождение многих элементов римской культуры и самой идеи Рима, Римской империи у сменивших ее народов и государств. Несомненная очень большая разница между воспринявшей римскую цивилизацию западной половины империи и ее восточной эллинизированной половиной подтверждает самобытность, самостоятельность римской цивилизации, несмотря на всю силу влияния на нее цивилизации эллинской и эллинистической. И определялась ее самобытность особым соотношением коллектива и личности в рамках античной гражданской общины в период генезиса и развития этой общины, что обусловило единство структур всей системы, от структур экономических до идеологических, регулировавшихся соответственной системой ценностей. ПО
1 Mumford L. The City in History. Its Origins and Transformation and its Prospects. L„ 1961. 2 Ortega у Gasset J. Una interpretacion de la historia universal en tomo a Toynbee. Madrid. 1959. 3 Vogt J. Wege zum historischen Universum. Stuttfart 1961 S. Ю9. 4 Утченко С.Л. Политические учения древнего Рима. М„ 1976. 5 Finley М. The Ancient Economy. Berceley, 1974; Idem. Ancient Slavery and Modem Ideology. Cambridge, 1980. 6 Подробнее см.: Кузнщнн BJi^ Штаерман EM. Проблемы классовой структуры и классовой борьбы в современной историографии античности // Вопросы истории. 1986. .Na Ю. С. 61 — 77. 7 White K.D. Greek and Roman Technology. L.. 1984; Green K. The Archaeology of Roman Economy. L., 1986. ® Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 46. ч. 1 С. 465 — 467. 471,472. * Богатый материал, итог предыдущих исследований, содержится в т. III “Истории первобытного общества” под ред. Ю.В. Бромлея (М., 1988). 10 Интересные примеры такого пути развития в книге: Wells F., Farm S. Villages and Cities: Commerce and Urban Origins in Late Prehistoric Europe. L., 1984. Heurgon J. Rome et la Mediterranee occidental jusqu'aux guerres Puniques. P., 1969. P.86. 12 Шгаерман EM. Социальные основы религии Древнего Рима. М., 1987. С. 46 и сл. Л.Б. Алаев ТЕМП И РИТМ ИНДИЙСКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ История по самой своей сути всемирна. Она развивается по объективным законам, общим для всего человечества, но эти законы на глобальном, региональном и страновом уровнях проявляются по-разному. Эксперименты, поставленные самой историей, — территориальная изоляция американских индейцев, австралийских аборигенов и т.п. — убеждают, что без взаимовлияний ослабевает или прекращается импульс к прогрессу, история останавливается, как незаэеденные вовремя часы... Однако, с другой стороны, нет человечества вне составляющих его этносов, как нет леса помимо составляющих его деревьев. Конкретная история вершится на определенной территории с участием определенных этносов, и с точки зрения данной этнографической локальности имеет определенный смысл деление на внутренние и внешние факторы развития и эволюции. Теория формаций, т.е. теория прогрессивной смены типов общества в зависимости от смены способов производства, имеет несколько противоречий, которые не страшны живой теории, но лишь в том случае, если эти противоречия будут вскрываться и разрешаться в ходе теоретической работы. Одно из таких противоречий заключается в том, что закон смены прогрессивных эпох выполняется лишь на глобальном уровне, а конкретный переход с этапа на этап можно зафиксировать и наблюдать лишь на региональном или страновом уровне. Одним из способов разрешения этого противоречия может служить четкое размежевание глобальных, региональных (цивилизационных) и более узких локальных закономерностей, причем с понижением 111
уровня рассмотрения н анализа должна возрастать роль исторической случайности — того, что именно данные этносы попали в данную экологическую нишу, подверглись данному, а не другому влиянию и т.п. Другими словами, теория всемирно-исторического развития должна быть дополнена основанными на ней, но не совпадающими с ней теориями (обобщениями, “пониманиями”) путей развития культурных регионов, которые можно назвать цивилизациями. Совершенно нового в этой идее нет: по-видимому, всем понятно, что исторические судьбы (т.е. “пути развития”), скажем, австралийских аборигенов, индейцев Америки, африканских народов отличались как от судьбы народов Европы, так и друг от друга. Но хочется подчеркнуть, что “историческая судьба” — это больше, чем просто стечение случайностей. На примере компактной группы развитых народов, имеющей более известную историю, например индийских, или семитских, или китайского, это еще заметнее. В этих случаях яснее, что недостаточно ограничиться идеек о неравномерности развития , или об отставании”, или о “миновании этапа”. Необходимо проникновение в механизм, производивший именно такую, а не иную историю, обеспечивавший, в частности, этническую преемственность на протяжении тысячелетий, гасивший внешние влияния и т.п. Не могу надеяться в этих заметках проникнуть в данный механизм. Единственное, на что можно было бы рассчитывать, — описать его внешние проявления и таким образом, может быть, расчистить место для будущих раскопок. М.А. Барг предложил категорию “формационной регион”, т.е. выдвинул идею о делении пространства господства той или иной формации на типологические регионы. Эту идею следовало бы развить и дополнить в диахроническом плане. Еще первобытные особенности этноса и его социальности во многом определяют специфику его перехода к первой классовой формации н ее облик на данной территории. Особенности первой классовой формации накладывают отпечаток на облик второй, и так далее. Образуется особый путь развития, который сразу же или со временем получает цивилизационную окраску. Следует оговориться, что, выделяя цивилизации н особые пути развития, я вовсе не хотел бы подорвать тезис о единстве человечества и его истории. Путь человечества нельзя разделить на не связанные между собою локальные пути. По-видимому, нельзя отрицать, что переход к классовому обществу уже дал пример первичных (юг Месопотамии, долины Нила, Инда н Хуанхэ) и вторичных, происходивших под влиянием более развитых областей, процессов. Античная цивилизация с точки зрения глобальной истории представляется периферией ближневосточного комплекса культур. Что касается перехода к феодализму, то и на этом этапе Восток обгонял Запад, значительную роль в распространении феодальных отношений сыграло Великое переселение народов, инициированное в конечном счете из Центральной Азии. Таким образом, и переход к фео¬ 112
дализму дает примеры первичных и вторичных обществ. Однако я понимаю, что такое воззрение не бесспорно, и на нем не настаиваю. Но уже в опыте перехода человечества к капитализму бесспорно повторяется сценарий становления классового общества: вырвавшийся вперед центр подчиняет себе и стремится преобразовать по своему образу и подобию отставшую периферию. (Результат этого употребления, конечно, совсем не равен “образу Запада’*). Этот краткий экскурс в историю служит в данном случае только тому, чтобы подчеркнуть, что цивилизации, как бы их ни понимать, не отделяются друг от друга заборами из колючей проволоки с вышками по углам. Взаимовлияние цивилизаций (с этого я начал) — один из основных стимулов развития. Более того, признание индивидуальности каждого из путей и есть путь к осознанию подлинного единства человеческой истории. Так, например, специфика пути того или иного этноса или цивилизации может выразиться в том, что переход на следующий этап осуществляется первично или же запоздало и тем самым вторично, уже под влиянием общества, преодолевшего этот барьер. В таких случаях уникальность данного пути, выражающаяся в роли (на определенном этапе) внешнего фактора, только подчеркивает неразделимость человечества. Такой подход во всяком случае в большей степени обосновывает единую природу развития человечества, чем иной, получивший довольно значительное распространение, хотя и не артикулированный. Я имею в виду представление, что закономерности развития человечества и отдельного этноса не отличаются и каждый этнос прежде всего в результате действия имманентных факторов проходит совершенно те же этапы, что и другой, и простая сумма таких одинаковых движений представляет собой движение человечества. История выглядит при таком подходе не единым стволом, а связкой бамбуковых стволиков с узлами, находящимися примерно на одной высоте, разного же рода “минования” и внешние влияния — исключениями или второстепенными явлениями. Изучение истории Востока многими понимается как нахождение в прошлом Востока форм, аналогичных западным. Сначала такой подход действительно был оправдан историографически: для познания нового нужно отталкиваться от чего-то более знакомого. Но это стало считаться необходимым также идеологически: раз марксизм выработал теорию истории на материале Европы, а теория эта по определению применима ко всей мировой истории, значит, мы тем лучше обоснуем, подтвердим и защитим марксизм, чем больше сходства с Европой мы найдем в Азии, Африке и доколумбовой Америке. Подведение этапов развития Востока под этапы, пережитые Западной Европой, перенесение европейских категорий (крестьянство, дворянство, помещики) на Восток стало основным исследовательским приемом и своего рода правилом хорошего тона для историка-востоковеда. Так продолжалось с 30-х годов до последнего времени, а некоторые коллеги и сейчас 8 Тип. их. 3104 113
убеждены, что в назывании азиатских реалий европейскими словами заключен основной смысл анализа исторического материала. Существует и противоположная научная школа, которая считает своим долгом подчеркивать, что на Востоке все было “не так”, как в Европе, что пути развития Востока и Запада несопоставимы. По иронии историографии борющиеся стороны усиливают друг друга. Идея об “особом азиатском способе производства" сыграло свою положительную роль в тот период, когда любые хоть сколько-нибудь свежие размышления о закономерностях истории должны были обязательно опираться на цитату из К. Маркса. Но когда сторонники АСП стали развивать эту идею в направлении разрыва мировой истории на две не связанные между собой части, то это явно выводило размышления за пределы здравого смысла и укрепляло позиции противников, которые подчеркивали только общее. А противоречащее очевидности увлечение общим, в свою очередь, питало “азиатчиков". Вопрос, поставленный таким образом — “азиатский" или рабовладельческий, “азиатский" или феодальный способ производства, — это догматический вопрос, на который может быть получен только догматический ответ. Формулирование здравой и бесспорной идеи о специфике Востока на всех этапах его истории в терминах особой формации или особого способа производства неудачно уже потому, что уводит дискуссию во второстепенные с точки зрения понимания Востока закоулки: выяснение того, что “думали" К. Маркс и Ф. Энгельс о Востоке; размышления не над теорией формаций, а над схемой формаций и т.п. Несмотря на то что бесконечный (и бессмысленный) бой между “азиатчиками" и “пятичленниками" еще не закончен, все же он явно идет на убыль и настало время приглядеться к реальным отличиям исторических путей цивилизаций. Количество цивилизаций, существующих или существовавших в истории человечества, не может быть определено с точностью до единицы для всех уровней и аспектов анализа. Цивилизация — один из примеров системы. Подобно тому как при системном подходе мы сами определяем степень детализации (важно лишь не путать разные уровни), так и при изучении истории за систему (цивилизацию) могут быть приняты различные таксономические единицы. Мы можем рассматривать как систему человечество в целом. На более низком уровне выявляются три основные цивилизации (ближневосточная, индийская, дальневосточная) с четвертой — западноевропейской, которая может для некоторых задач рассматриваться как дочерняя по отношению к ближневосточной. Продуктивно и более детальное разделение — на месопотамскую и египетскую цивилизации, а в Южной Азии — на североиндийскую (арийскую) и дравидийскую и т.п. Нужно только четко представлять, что каждый уровень имеет свои достоинства и свои недостатки, что сопоставления продуктивны лишь на одном уровне, но что в то же время фаннцы между цивилизациями разных уровней размыты и подвижны. Видимо, не нужны особые обоснования выделения в качестве от¬ 114
дельного объекта изучения индийской цивилизации. По древности существования она сопоставима с великими цивилизациями Ближнего и Дальнего Востока, по четкости своего ареала она напоминает цивилизации более низкого порядка — арабскую, иранскую или китайскую. Особенность ее заключается в том, что она почти не смешивается с окружающими (и даже проникающими в нее) культурами и потому аналитически легко выделяема. Для анализа особенностей исторического пути этой цивилизации необходимо дать очерк основных вех истории Индийского субконтинента, как они представляются автору. История классового общества на этой территории начинается, видимо, с индской цивилизации, или культуры Мохенджо-Даро и Хараппы, которая является младшей современницей месопотамской и древнегипетской. Индская цивилизация имеет автохтонное происхождение, хотя определенное влияние месопотамской может считаться доказанным. Индская цивилизация не может быть отброшена при рассмотрении цивилизации индийской, и вместе с тем она во многом нарушает те закономерности, которые могут быть сформулированы для более поздней эволюции общества на той же территории. Связь индской цивилизации с арийской прослеживается на уровне производительных сил (знаменитая двуколка, запряженная волами) и на уровне религии и мифологии (также широко известные параллели индийских изображений на печатях с позднейшей иконографией). Вместе с тем нет нет неоспоримых данных 6 том, что арии застали эту цивилизацию (она исчезла за 200 — 300 лет до появления первых арийских племен). Определенно она не оставила следов в исторической памяти ариев. (Речь идет не об осознанной исторической памяти, которой арии вообще не отличались, а о косвенных следах прежнего исторической опыта. Например, в мифологии ариев можно обнаружить следы представлений об их прародине в южнорусских степях.) На полторы тысячи лет было забыто письмо, еще больший период североиндийские народы не строили такие города, как Мохенджо-Даро и Хараппа. Государственный строй индской цивилизации, видимо, резко отличался от более поздних индусских империй и княжеств. Скажем, то обстоятельство, что на протяжении тысячи лет и тысячи километров все города выстроены их кирпича одного размера, говорит о значительной и прочной централизации, что резко контрастирует со слабостью государственного аппарата более поздних образований. Впрочем, этот же факт означает значительную традиционность и неподвижность — черты, вполне присущие индийской цивилизации. Но главное, о чем хотелось бы в этой связи, забегая вперед, сказать, — само появление и исчезновение высокоразвитой городской цивилизации, погружение ее в забвение, перерыв в этнокультурном континуитете совершенно не характерны для последующего, для того феномена, который мы называем индийской цивилизацией. Это больше соответствует ближневосточной модели развития с ее последова¬ 8' 115
тельными исчезновениями шумерской, вавилонской, персидской, эллинистической цивилизаций. Таким образом, в дальнейших построениях индийская цивилизация начинается с арийской, охватывает период примерно с 1300 г. до нз. до настоящего времени. С другой стороны, арийское завоевание, или арийское проникновение, как его иногда называют, одним словом, арианизация Северной Индии сама по себе служит доказательством того, что пути развития (т.е. цивилизации) не отделены друг от друга стенками. Арии принесли из причерноморских степей (в более обобщенном понимании — с Ближнего Востока) индоевропейскую языческую религию, соответствующую мифологию, язык, слабые остатки (которые на индийской почве превратились в зачатки) системы варн и знаменитую колесницу. Таким образом, истоки индийской цивилизации как вне Южной Азии, так и внутри нее вполне прослеживаются. Вместе с тем автохтонность, самобытность и несводимость индийской цивилизации к любым влияниям также вполне очевидны. Индийская древность делится, помимо индской цивилизации, обычно на ранний ведический (время “Ригведы"), позднееедический и классический периоды. Последний делят также на маурийский, кушанский, гуптский. Ранневедический период сравнительно хорошо обеспечен источником (“Ригведа" — богатейший кладезь всевозможных сведении) и неплохо датируется (примерно 1300 — 1000 гг. до на.). “Ригведа** может быть легко интерпретируема как источник по возникновению протогос>дарства, кастовой системы, позднейших индийских религий, классического санскрита и т.п. Данные “Ригведы** для своей интерпретации не нуждаются в предположении о внешнем или более раннем цивилизованном влиянии (скажем, о влиянии индийской цивилизации, о чем уже говорилось). Достаточно знать более поздние индийские реалии, чтобы увидеть в “Ригведе** их зародыши или отсутствие (еще!) таковых. Поздневедический, иногда выделяемый “эпический** (период устного составления “Махабхараты** и “Рамаяны’*) и маурийский периоды фиксируются и идентифицируются уже значительно хуже. Повидимому, они в значительной степени накладываются друг на друга. Источниками служат три поздние веды, комментаторская литература, прежде всего упанишады, две упомянутые выше эпические поэмы, сочинения буддийского канона и, наконец, дхармасутры, дхармашастры и “Артхашастра'*. Эти принципиально недатируемые источники могут быть соотнесены с источниками, имеющими точную дату, — записками соратников Александра Македонского, Неарха, надписями Ашоки. Нет недостатка в попытках, сопоставляя недатированные источники между собой и с датированными источниками, выстроить все имеющиеся данные в хронологическом порядке, изучить их последовательно и на этом основании создать реальную социально-культурную 116
историю индийских племен, а затем протогссударств и государств. Как будто бы ясна последовательность поэдневедической литературы, но эпические поэмы уже явно “размазаны” по векам, то же самое относится к буддийскому канону. Самое главное качество индийской религиозно-философской и художественной литературы — их долгое изустное бытование. Основные индуистские, и буддийские сочинения были созданы (или начали создаваться) в первой половине 1 тыс. до н.э., а записаны были в первые века н.э. При изустной передаче в течение 700 — 500 лет тексты впитывали в себя отражения новых реалий, не лишаясь в то же время более древних слоев, поэтому даже если время создания (первоначального создания) текста можно установить, это мало что дает для воссоздания истории. Отдельная проблема — это расхождение данных ведическо-индуистских и буддийских источников. Эти два круга текстов, примерно одновременные и территориально близкие, рисуют совершенно различные общества. Но это обстоятельство я упоминаю лишь для полноты источниковой картины. Это как раз благотворное для историка обстоятельство. Наиболее интересная и ключевая как источниковедческая, так и культуроведческая проблема — хронология дхармашастрнйской и артхашастрийской литературы. Традиция говорит, что сначала возникли дхармасутры — краткие изложения священного закона, затем они были развернуты в большие стихотворные дхармашастры. Позже к дхармашастрам были составлены комментарии. Наконец, при дворе Чандрагупты Маурьн (конец IV в. до иэ.) брахманом-министром Каутильей была написана “Артхашастра” — поучение правителю. Значительные усилия были потрачены на то, чтобы восстановить не легендарную, а реальную хронологию указанных текстов. Достижения этого направления исследований несомненны, но не о них сейчас речь. По выполнении данной работы стало ясно, что следование по хронологии текстов ничего не дает для воссоздания исторического процесса. Логика развертывания текстов оказалась не логикой развития институтов или их смены, а какой-то иной. Эту особую логику попытались раскрыть в ряде работ А.А. Вигасин, В.Н. Романов и А.М. Самозванцев. Главное в их выводах для нашей темы заключается в том, что комплекс идей, составляющих как дхармашастру (“науку о благочестии”), так и артхашастру (“науку о выгоде”), возник весь целиком в первые века 1 тыс. до н.э. и в дальнейшем не претерпевал изменений по существу, а лишь находил все более полное и разностороннее выражение. Их выводы представляются на данное время наиболее аргументированными. В более поздний период они подтверждаются тем, что комментаторская традиция дхармашастр активно продолжалась до XI — XII вв., а отдельные комментарии создаются вплоть до XVIII в., однако в эту литературу практически не проникает ничего из “внешнего” по отношению к жанру мира. Пандитам-комментаторам не интересны были ни изменения в варновом строе, ни иные изменения, ни 117
мусульманское завоевание, ни даже начавшееся подчинение Индии британцам. Если следовать интерпретациям упомянутых исследователей, то “Древняя Индия'*, представленная в учебниках и обобщающих монографиях, т.е. в нсточннновом плане прежде всего Индия дхармашастр и “Артхашастры", — это Северная Индия первой половины и середины 1 тыс. до н.э., что бы ни думали о хронологии источников исследователи, описывающие эту “Древнюю Индию". Источники рисуют конгломерат мелких государств (протогосударств?, княжеств?), впрочем довольно развитых в административном отношении — имеющих разветвленный аппарат. Крупное государство, империя, подобная Маурийской — это исключение из правила и, кроме того, более позднее явление, когда “Древняя Индия" как система уже сложилась. Впрочем, переход к крупным государственным образованиям означает соответствующий рост аппарата. Собственное хозяйство царя охватывает все основные отрасли (сельское хозяйство, ремесло, торговлю), но доля его невелика. Основой экономической жизни служит хозяйство патриархальной семьи, которое может быть либо трудовым, либо эксплуататорским. Как мне представляется, этой форме хозяйства уделено в нашей литературе недостаточное внимание. Скажем, не изучаются как экономический феномен рабовладельческие отношения внутри семьи, так называемое патриархальное рабство. Ограничиваются обычно констатацией его наличия. Не уделяется должного внимания реальности полной власти патриарха над младшими членами семьи — женами и детьми. Однако мы сейчас здесь не имеем возможности углубляться в общеисторическую проблему роли большой семьи. Большие патриархальные семьи, нередко включавшие значительное число рабов, всякого рода зависимых, “наемных" работников, сдававшие часть земли в аренду, объединялись в общины, несущие коллективную ответственность за уплату налога. Деревенская община состояла из небольшого числа (от одного до 10) таких хозяйств, но она, в свою очередь, входила в более крупное объединение общин, а то — в еще более крупное, называвшееся различными вариантами слова “область" (например, джананада). Хозяева, главы патриархальных общин, могли принадлежать к разным варнам, но наиболее часто они были вайшьями. Именно этой Варне традиционно предписывалось занятие земледелием и скотоводством, впрочем, как и торговлей. В некоторых буддийских текстах слово “домохозяин" даже стоит на месте “вайшья" или перечислении варн. Низшие же слои деревенского населения, не ведшие своего хозяйства или ведшие его на арендуемой земле, осознаются как шудры. Дискретность наших знаний о древности, то, что “Древняя Индия" появляется как бы внезапно непосредственно после племенного общества “Ригведы", не позволяет проследить, как возникла эта значительно социальная и экономическая дифференциация. Мы можем пока лишь констатировать, что встречаем индийскую цивилизацию 118
уже на первом этапе ее существования как общество глубоко дифференцированное. Однако дальнейшего развития крупного хозяйства не произошло. Видимо, тяжесть земельного налога была такова, что сельские хозяева из поколения в поколение беднели, накопление было возможным лишь в несельскохозяйственных сферах деятельности. Это привело к деформации многих институтов древности, в том числе даже варновой системы, но об этом ниже. То, что с середины 1 тыс. до нз. — некий важный рубеж в истории Индии, подтверждается также религиозно-философским “бумом" VI в. до н.э., из которого выкристаллизовались буддизм и ряд других, менее знаменитых учений. Но религиозная ситуация в древности пока не поддается однозначной оценке. С одной стороны, постепенно бледнеет ведизм и формируется брахманизм — комплекс представлений, зафиксированных в упанишадах и брахманах. Однако брахманизм — течение явно элитарное, широким массам непонятное. С другой стороны, развивается и распространяется буддизм, мировая религия, по сути своей обращенная к любому человеку и в этом смысле потенциально массовая. Однако и в отношении этой религии высказываются сомнения в том, что она охватила сколько-нибудь широкие слои населения за пределами дворца и города. Верования широких народных масс в период древности остаются в тени. Рубеж нашей эры — переломное время. Происходит второе в истории Индии иноплеменное завоевание — кушанское. Кушаны создают империю, индосреднеазиатскую по территории, гетерогенную по культуре и явно переходную по роли в истории. Буддизм в Индии начинает испытывать уже не прекращавшийся позже кризис и начинает “утекать", используя политическое единство Кушанской державы, в Среднюю Азию и затем на Дальний Восток. Кризис буддизма заставляет канонизировать и зафиксировать его священные книги. Одновременно фиксируются (как бы заодно!) и индуистские священные книги. ЗДтная цивилизация превращается в письменную. В этом несомненно ощущается некое исчерпание древней традиции, ее отвердевание, хотя она тем не менее не умирает и еще много веков дает себя знать. Это вообще характерная черта индийской цивилизации, на которую я уже намекал: в ней появляются новые феномены, но ничего не умирает. Веды не отвечают религиозным воззрениям современных индусов и стали непонятны по языку даже для пандитов, по крайней мере с первых веков н.э., однако остаются священными книгами. Дхармашастры дают совершенно нереальные рекомендации, однако считают, что в них сосредоточена сама мудрость. Даже о буддизме, который вроде бы ушел из Индии и прекратил свое бытование, нельзя сказать, что он умер, — настолько важны в индуизме и идея ахимсы, и Будда как аватара Вишну. Империю Гуптов (IV — V вв.) можно рассматривать как последний всплеск древней брахманистско-индуистской традиции, а импе¬ 119
рию Харши (VII в.) — как последний отзвук буддийской культурной линии, по средневековый период по ряду показателей все же следует начинать еще с первых веков н.э. Рубежами внутри средневекового периода служит VIII— X вв. — раджпутское завоевание Северной Индии, и ХП — ХШ вв. — мусульманское завоевание. Признаки наступления нового этапа в первые века нз. мы не делим на более и менее важные или на базисные и надстроечные. Теоретическая проблема первичности или вторнчностн различных социальных процессов нас в данном случае не волнует. Важнее исходить из того, что все социальные процессы определенным образом увязаны. Итак, именно в первые века н.э. происходит возрождение индуизма уже в новой форме (шиваизм, вишнуизм, ряд мелких культов). Несмотря на то что индуизм никогда явственно не порывал с ведизмом, религией Вед, представляется несомненным принципиальное отличие этих двух религий. Ведизм — это классическое язычество, обожествление явлений природы с тенденцией (в упанншадах) к осознанию единства природы и к единобожию. Характерной чертой ведизма является его оптимизм, уверенность в единстве мира богов и людей, в могуществе (хотя и не всемогуществе) людей. Основным культовым действием была яджна — жертва, которая питает богов, возвращается к людям в виде дождя, тепла и удачи, является основой мирового порядка (рита). Индуизм не развивал тенденцию к единобожию, даже еще усилил распадение верующих на культовые группы, которые нельзя назвать сектами только потому, что они не противостояли ортодоксии. Основное культовое действие индуизма — пуджа, поклонение. Элементы жертвы (принесение цветов и плодов, а то и крови) здесь тоже имеются, но они осознаются как умилостивление, а не как этап мирового круговорота. Ритуал решительно подавил религиозное чувство. Изображение бога (скульптура, картина или бесформенный камень) стало богом. Второе существенное изменение относится к общественному строю или к осознанию этого строя. Речь идет о перераспределении предписываемых занятий между варнами шуар и вайшьев. Во всех древних источниках занятиями вайшьев названы земледелие, скотоводство и торговля. В средние века вайшьями считались только торговцы и ростовщики. Земледелие и скотоводство стали считаться занятием щудр. Другими словами, земледельцы и скотоводы, которые в древности считались вайшьями, в средние века воспринимались как шудры, их социальный статус понизился. Это изменение социальных воззрений представляется крайне важным. Оно может свидетельствовать о серьезных социальных сдвигах. Но отражение этих сдвигов в индийских источниках — весьма характерная иллюстрация к высказанному выше положению о нереальности мира индийских социальных воззрений. По некоторым косвенным данным, процесс переосмысления варнового деления завершился в первые века нз. Но впервые заметил это китаец Сюань Цзан в УП в. 120
А в источнике индийского происхождения земледелие впервые приписано ш>драм в X в. (“Нарасимха-пурана”). Однако и в XI в. алъ-Бнрунн, изучавший Индию по книгам с помощью брахманов, был убежден, что вайшьи — прежде всего земледельцы, а шудрам заниматься земледелием запрещено. Третий важный показатель наступления нового исторического этапа — появление в массовом масштабе эпиграфики, в том числе грамот о земельных дарениях. Факт этот на первый взгляд — чисто историковедческнй. Дарения земли различным лицам за заслуги, в том числе брахманам за религиозные заслуги, упоминаются в самых ранних источниках — "Махабхарате", дхармашастрах, буддийском каноне. В одной из довольно поздних, правда, дхармашастр, “Яджнявалкья-смрити", описано содержание грамоты о дарении земли, полностью совпадающее с тем, как построены надписи на медных табличках, сохранившиеся от П — VII вв. Однако само широкое распространение начиная с эпохи, непосредственно предшествовавшей Гуптам, практики, известной ранее, сам факт того, что в эти века появилось много лиц, считающих важным закреплением их прав на землю (в сущности, прав на сбор налога с территории), не может не привлечь внимания. Видимо, произошло возрастание роли земельной собственности в обществе и в определении социального ранга индивида. И это нельзя не поставить в связь с другими признаками феодализации. В тех же надписях встречаются дарения деревень вместе с их населением или дарения участков вместе с обрабатывающими их земледельцами, хотя число таких дарений незначительно по сравнению с земельными дарениями без упоминания людей. В первые века н.э. резко уменьшаются упоминания о рабах, зависимых, безземельных, арендаторах и т.п. Деревня, видимо, становится крестьянской по составу. Постоянной фигурой надписей выступает владелец одной-двух деревень, не платящий налога государству, унаследовавший владения от отца или деда. Мне представляется, что именно в этот период (I — VIII вв.) индийский феодализм в наибольшей степени сближается с европейским. Наряду с косвенными данными о структуре хозяйства и земельной собственности следует упомянуть о прямых сведениях, характеризующих изменения в системе управления и структуре господствующего класса. Административный аппарат постепенно отмирает, заменяясь системой вассалитета, ^бке Кушаны во многом нарушили имперскую организацию управления Маурьев. Гупты в IV — V вв. пытались, как и в других сферах, возродить мауринекую имперскую традицию в управлении, но уже при них наместники становились наследственными и централизованная система превращалась в децентрализованную. Эфталитское завоевание V — VI вв., по-видимому, похоронило имперскую административную традицию, и Харша в VII в. предстает, по существу, как король варварского королевства, обеспечивающий лояльность частей государства постоянным перемещением по его территории вместе с армией. 121
Возможно» что в основе всех изменений» о которых говорилось выше, лежит натурализация экономики в Ш — X вв., которую можно теперь считать археологически доказанной. В свою очередь, эту натурализацию можно объяснять по-разному, но нельзя не связать ее со сходными процессами в Римской империи и на Ближнем Востоке, с Великим переселением народов и т.п. Таким образом, один из основных рубежей в истории Индии, как представляется, связан с мировыми процессами. Но тем интереснее понять, как эта глобальная веха вписывается в локальную историю. Веха именно локальная — раджутское завоевание VIII — X вв. Сами раджуты, возможно, имели внеиндийское происхождение, многие связывают их с “белыми гуннами*’, эфталитамн или с другими племенами, пришедшими с северо-запада. Однако пожив несколько веков в районе, которому они потом дали имя (Рапджпутана, Раджастхан), племена эти полностью индуизировались, н завоевание ими Северной Индии прошло почти незамеченным — этнического или религиозного рубежа население не заметило» брахманы тут же приписали им царское происхождение (раджпун — раджапутра — “сын царя*’) и составили генеалогии, выводящие раджпутов из древних кшатриев — из Лунной и Солнечной династий. Правда, не все раджпутские кланы “уложились** в эти две линии и пришлось изобрести легенду о происхождении ряда их Огня, появилась третья, Огненная династия в среде кшатриев. Раджпут с кий период в истории Индии (X — XII вв.) во многом был продолжением предыдущего. Отмечен дальнейший рост значения родственных и патриархальных отношений вместо административных. Соответственно получила дальнейшее развитие система вассалитета, основанная на родственно-клановых связях. Но экономика стала выходить из состояния глубокой натуральности. Начиная с XI в. возрождается городская жизнь в ряде старых городов, возникают новые. Наиболее важным изменением, произошедшим в XI — ХП вв., было появление вновь гетерогенной сельской общины, т.е. общины, состоявшей из эксплуататоров и эксплуатируемых. Раджпутские кланы, деля завоеванную землю, наделяли свои подразделения, затем более мелкие группы, а затем — отдельные семьи, представляющие собой военный отряд. Постепенно семьи увеличивались в размере, оседали на земле, попадали во владения иных кланов (вытеснение кланов происходило до XIX в.), начинали платить земельный налог, становились верхним слоем сельской общины. Однако при этом в соответствии со своими сословными воззрениями даже беднейшие из них не могли прикасаться к плугу и, как правило, вели хозяйство при помощи всякого рода работников. Вся земля или часть земли деревни сдавались в аренду, и верхний слой деревни полностью или частично жил за счет ренты — разницы между арендной платой и налогом с той же земли. Даже по сравнению с другими периодами весьма неспешной истории Индии VIII — ХП вв. — это время застоя. Все научные достижения Индии относятся к древности. Средневековые ученые в основном 122
изучали и пространно комментировали древние сочинения. Характерными для этого периода стали компендиумы (ннбандхи), авторы которых считали своей задачей собрать вместе все мнения, высказанные по какому-либо вопросу ранее, не добавляя к этому тексту ни слова от себя. На основании древних теоретических сочинений были составлены практические руководства по вычислению положения планет. Именно достижения древних индийских математиков и астрономов через арабо-мусульманскую культуру оказали большое влияние на европейскую науку. Брахманская интеллектуальная элита закоснела в нелюбопытности и высокомерии. Великий ученый средневековья аль-Бнруни в начале XI в. поражался застою, царившему в то время в Индии. У1еные-брахманы не проявляли никакого интереса к чужой религии, к образу жизни мусульман, даже к их военно-политической организации, которая вскоре сыграла значительную роль, обеспечив победы мусульман и завоевание ими Индии. Это тоже одна из любопытных особенностей индийского (индусского) взгляда на мир. До периода раннего средневековья и после него она проявлялась не так ярко, как в X — XI вв., но ее всегда можно обнаружить. Это нелюбознательность, поглощенность своими внутренними проблемами, интравертность. Нет никаких сомнений в правильности религии индуизма, в преимуществе индийского образа жизни. Как очень точно выразил это состояние ума один из религиозно-политических деятелей новейшего времени, “индусская мысль... исчерпала все возможности человеческого мышления'*. Неспособность учиться на опыте других — одна из причин того, что Индия время от времени впадала в военно-политическую прострацию и “не могла избегнуть участи быть завоеванной". С приходом мусульман индийский социальный и государственный строй получил новую верхнюю прослойку. Раджпутская верхушка частично была уничтожена, частично оттеснена в периферийные зоны, частично осталась на положении мелких землевладельцев, подчиненных фиску, т.е. на положении общинников. Национальная и конфессиональная оторванность верхнего слоя от основного населения вызвала целый ряд новых явлений в социальном и государственном строе. Государство, вынужденное поддерживать господство над враждебным населением, стало более централизованным, мусульманская феодальная прослойка — более жестко иерархически организованной, чем прежняя раджпутская. Она в основном концентрировалась вокруг двора, в городах, что вызвало специфическую урбанизацию, которую, несколько утрируя можно назвать урбанизацией военного лагеря. Земельный натуральный, а со временем во все большей мере денежный, налог снова стал наиболее важной частью феодальной ренты. На Индию распространилась система, уже несколько веков совершенствовавшаяся на Ближнем Востоке, — система держаний права на сбор налога в свою пользу за обязательство военной службы и содержания военного отряда. На индийской почве 123
она сначала была представлена держаниями нкта, а затем, при Моголах, подобные держания стали называться джагирами. Землевладельцамн-общин никами быди заминдары, которые получали разницу между арендной платой и налогом. Многие из заминдаров вели собственное хозяйство при помощи закабаленных работников или даже были обычными крестьянами. Вторжение ислама дало определенный толчок культурному и духовному развитию страны. В Индию пришла наука, развившаяся в мусульманском мире. Единобожие ислама и сплоченность мусульман произвели в Индии глубокое впечатление и во многом способствовали оживлению мистических течений типа бхакти, отрицавших авторитет брахманов, обычную обрядность, провозглашавших равенство всех перед богом и т.п. Однако изменения, привнесенные мусульманами, не следует преувеличивать. Индуизму и индусской культуре, правда, не удалось ассимилировать ислам, как ей давалось ассимилировать прежние демографические и идейные вливания. Однако и исламу не удалось превратить Индию в обычную часть мусульманского мира. Индуизм остался в основе незыблем. “Протестантские” движения, как их иногда называют, были сравнительно слабыми и в лучшем случае, если им удавалось вырваться из безразличных объятий индуизма, становились мелкими конфессиями (сикхизм). Скорее можно говорить об индианизацин ислама, чем об исламизации индуизма. Не была затронута кастовая система, а потому остались типично “индийскими” сельская община и государственный строй. Под “индийской общиной” имеется в виду гетерогенная территориальная структура, включающая землевладельцев, земледельцев, ремесленников и слуг. Этот экономический строй чаще всего полностью совпадал с кастовым строем и закреплялся им. Типично индийский государственный строй — это властвование без управления. Общинно-кастовый строй управляется сам собой по правилам и “законам”, установленным как бы от века. В Индии государю не нужно издавать законы и кодексы, не нужна подробная документация (она, естественно, и не обнаружена), не проводятся переписи, кадастры и т.п. Конечно, импульс иной государственности, пришедший с Ближнего Востока, не только затухал, но по мере затухания давал определенные плоды: Могольское государство уже было значительно “регулярнее”, чем Делийский султанат; были сделаны несколько попыток упорядочить налогообложение; при Акбаре была введена “табель о рангах”, которая какое-то время, может быть, даже реально существовала; в XVIII в. стали составляться списки землевладельцев-налогоплат ель щи ко в. Однако размеры военных отрядов не соответствовали чинам ком а иди ров, и это было официально признано, а кроме того, реальный военный отряд не соответствовал и тому, который официально отличался от официального. Размер налога, который требовали с деревни, 124
зависел не от указов и документов, а от результатов торга между чиновниками н старостами. Три четверти землевладельцев не включались в “списки землевладельцев** по весомой причине — так было удобнее тем, кто составлял эти списки. Видимость четкого функционирования административной машины была создана — были разработаны детальная номенклатура должностей и многочисленные инструкции по происхождению бумаг и по сбору и распределению налогов, и эти трактаты и инструкции сохранились и до сих пор тщательно обрабатываются историками и вводят их в заблуждение. Но к XVIII в. уже окончательно ясно, что Индия возвращается к традиционной гос>дарственной бесформенности. Какие закономерности можно обнаружить, если бросить общий взгляд на доколониальную историю Южной Азии? Прежде всего заметен подчеркнуто умеренный темп движения. Весь период от проникновения ариев до начала н.э. (около 1300 лет), хотя его можно для каких-то целей делить на подпериоды, представляется единым “временем древности’*, которое характеризуется некими сквозными чертами социального строя и духовной жизни. Потом идет период “эпиграфической Индии’’, который также длится около 1200 лет и источниковедчески представляется единым. Видимо, в ряде других регионов (и цивилизаций) невозможно на протяжении столь длительного периода наблюдать неизменную терминологию, практически единую дипломатику (при довольно значительных палеографических изменениях, позволяющих атрибутировать надписи с точностью до века в случае отсутствия прямой датировки). Наконец, наступает период мусульманских династий, источниковедческий период персоязычных хроник, также имеющий внутреннее единство, хотя и распадающийся по господствующей терминологии на подпериоды делийский^и могольский. Нельзя сказать, что внутри этих больших периодов и на их стыках не обнаруживается развитие и движение. Несмотря на периоды упадка и деградаций все же в целом прослеживается развитие производительных сил (по крайней мере, экстенсивное), товарно-денежных отношений, совершенствование государства как института, совершенствование кастовой системы, уменьшение роли рабства и повышение значения форм эксплуатации, характерных для феодализма. (Заметим в скобках, что прогресс в духовной сфере не поддается такой однозначной оценке — трудно было бы обосновать мысль о духовном преимуществе индуизма перед более ранним буддизмом. Впрочем, в связи с процессом все большего развертывания кастовой системы возврат к индуизму выглядит логичным, хотя, может быть, подчеркивает тупиковость направления эволюции). Но все эти изменения происходили крайне вяло, растягиваясь на многие века. В связи с этим переходные периоды между первобытностью, древностью и средневековьем затягивались и перетекали один в другой. История Индии выглядит как один сплошной переходный период. Второе наблюдание касается ритма, в каком происходили прогрес¬ 125
сивные движения и откаты. Расхожей уже стала мысль о том, что история многих цивилизаций Востока представляет собой спираль, витки которой тесно сжаты. Спираль эту видят прежде всего в расцвете и упадке государств и соответственно смене тенденций централизации (собственности и эскплуатации) и приватизации. Китаисты довольно уверенно говорят о династических циклах в истории Китая, каждый из которых насчитывает 2 — 3 века и проходит похожие этапы. В истории Ближнего Востока также заметны циклы расцвета и упадка государств — империй Ахеменидов, Селевкидов, Сасанидов, Халифата, Сельджукидов, или-Ханов, Тимура, Сефевидов, Каджаров, дающие на тот же процесс установления и упадка государственной собственности всего один-два века. В отличие от соседних цивилизаций индийская имела иную цикличность. Смены государств, естественно, тоже происходили, но сами государства почти никогда не имели общеюжноазиатского значения, их взлеты и падения, сколь бы значительные перемены ни несли они для той территории, где это происходило, всегда смягчались и сглаживались влиянием окружающих областей, где именно в данный момент ничего не происходило. Иногда вводят деление на периоды КушаноМаурийский, Вакатака-Гуптский и др., но даже названия таких периодов свидетельствуют об их размытости и условности. Здесь измерения этапов, процессов, циклов надо вести десятками веков, т.е. тысячелетиями. Скажем, религиозная история может быть осмыслена как 800 лет ведизма, 1000 лет буддизма и 1300 лет индуизма. История сельской общины может выглядеть как сравнительно моментальное возникновение гетерогенной, сословно и экономически структурированной общины и затем полуторатысячелетний процесс нивелирования сельского населения; затем новое возникновение гетерогенной общины в результате раджпуте кого завоевания (VIII — X вв.) и новый процесс постепенного нивелирования слоя сельских хозяев, который так и не был окончен к английскому завоеванию. Впрочем, если бросить взгляд с этой позиции на последующую историю, то арендное законодательство колониального периода и аграрные реформы независимой Индии окажутся как бы логическим продолжением (и завершением) процесса нивелировки слоя сельских хозяев, уходящего корнями в X в. Итак, можно констатировать, что индийская цивилизация примерно с ХШ в. до н.э. по XVIII в. н.э. отличалась особой плавностью темпа развития и вялостью ритма. Тысячелетиями сохранявшийся континуитет — этнический, социальный и культурный — резко противостоит взрывному и разрушительному способу исторического развития, свойственному не только Западу, но даже Ближнему Востоку. Конечно, надо было бы установить, чем объясняется этот специфический ритм и темп истории — этнорасовыми особенностями или некими неясными пока сочетаниями природных и исторических факторов. Но вряд ли мы готовы к объяснениям. Пока можно констатировать, что при сравнении двух обществ 126
(цивилизаций) на определенном историческом срезе мы должны различать типологические и этапные характеристики. Разница в этапах, переживаемых обществами, должна быть аналитически выделена и вынесена за скобки, если нас интересует цивилизационный подход. Далее, концентрируясь уже на разнице чисто цивилизационной, исследователь должен был бы стараться скрыть генетические черты этнического материала цивилизации, проявляющиеся в особенностях социальной жизни и культуры, с одной стороны, и черты благоприобретенные, возникшие в ходе накопления уникального исторического опыта — с другой. Однако сейчас неясно даже, а можно ли провести это разделение сколько-нибудь объективно. Это известная ситуация курицы и яйца. Возможно, что генетика дает толчок работе механизма, но в дальнейшем исторический опыт, равнодействующая темпа, ритма и этапа развития оказывает все более определяющее воздействие на формирование специфического духовного склада этноса, который вновь определяет характер ответа этноса на исторический вызов. Мне видится, что темп и ритм индийской истории оказали огромное влияние и на итоговый, если можно так выразиться, облик индийской цивилизации. Мне не удастся здесь перечислить «все последствия влияния специфики исторического процесса на цивилизационные черты, но хотя бы для примера надо указать некоторые. “Неизменяемость" социальных условий жизни породила особое отношение к времени — отсутствие ощущения его движения. Индийское ощущение времени противостоит не только линейному, но и циклическому его пониманию, хотя последнее было в Индии распространено. Это проявилось в пренебрежении хронологией и отсутствии истории как науки. Этот последний тезис много раз выдвигался и столько же раз отвергался — главным образом из патриотических соображений. Факт, который можно трактовать по-разному, заключается в том, что в Индии до прихода мусульман не фиксировались события и не составлялись хроники. Единственная хроника в стихах, в значительной части мифологическая, составленная в ХП в. в отдаленном и уединенном Кашмире, не меняет общей картины. Это же отношение к времени вызвало к жизни и укрепило характернейший догмат всех религий, возникших на территории Индии, — учение о переселении душ. Если воздаяние не на небе, а в следующем рождении на земле, то человек должен быть уверен, что он родится заново в том же времени. Иначе закон кармы теряет смысл. Именно этот темп и ритм вылепили такую личность, которая не видит достойных целей в этой жизни и потому ставит перед собой потусторонние цели, фаталистична в отношении ко всему окружающему, индифферентна к ближнему, интравертна, безразлична к труду, пассивна политически. Эти характеристики могут быть применимы и при рассуждениях о средневековой европейской личности, но они в этом случае потребуют многочисленных оговорок типа “главным образом", “чаще всего", “как правило". 127
Вялый ритм изменений сам по себе способствовал долгому сохранению родственных отношений, формированию патронимических структур, образованию хронологически новых, но типологически как бы первобытных общинных связей и т.п. А это уже непосредственно отразилось на формировании специфически индийской общинно-кастовой социальной структуры. Я старался не выходить за пределы доколониального периода, хотя и не считаю, что понятие “индийская цивилизация’* неприменимо к новому и новейшему периоду. Просто оценить темп и ритм ее развития за последние 200 лет пока не представляется возможным. Темп ускорился — и это довольно заметно подрывает, например, касту, которая ранее вполне справлялась с социально-экономическими изменениями, приспосабливалась с ним, а сейчас не успевает этого делать. С точки зрения всей индийской истории колониальный период — просто краткий эпизод, столкновение цивилизаций, последствия которого можно будет оценить лишь через много лет. Джон А. Холл ГОСУДАРСТВА И ОБЩЕСТВА: “ЕВРОПЕЙСКОЕ ЧУДО” В СРАВНИТЕЛЬНОЙ ПЕРСПЕКТИВЕ Сэмюэль Джонс считал, что перспектива быть повешенным будет целиком занимать мысли приговоренного. Я предлагаю модель европейского чуда в сравнительной перспективе, чтобы таким же образом сосредоточить внимание. Ясно, что у меня нет достаточных возможностей, чтобы дать полное изложение, и я буду останавливаться на постановке основных вопросов, ограничившись отношениями государство — общество в каждой из основных цивилизаций мира, и в этой области меня будут занимать главным образом особенности, а не происхождение этих отношений. Предварительно следует прояснить один вопрос, касающийся понятия “мощь государства’’. Этот вопрос может быть освещен кратким рассмотрением, имперского правления. Когда мы думаем об империях, в нашем сознании возникает образ великой мощи. Но даже беглое чтение работ современных историков о различных империях дает представление о целом ряде способов, которыми власть императоров могла быть ограничена. Например, в поздней Римской империи император был совершенно не в состоянии прочесть каждый посланный ему документ. Его реакция была непредсказуемой для всех ответственных чиновников, которые готовили или помимо него утверждали рескрипты, но “он открыто признавал свою слабость, объявляя заранее недействительными какие-либо специальные благоволения, сделанные в нарушение закона, даже если на них стояла его собственная подпись”1. Те, кто пишет об империях, склоняются к тому, чтобы подчеркнуть или их могущество, или слабость. Однако обе эти стороны 126
имели место, а парадокс (ибо это не противоречие) империй состоит в том, что их могущество, т.е. их монументы, их произвол, их презрение к человеческой жизни, скрывает социальную слабость. Они не способны глубоко пронизывать, изменять н делать мобильным общественный порядок. Я разделяю две стороны власти, а именно деспотизм и способность быть гибкой. В дальнейшем государство считается сильным только постольку, поскольку оно способно глубоко пронизывать и организовывать общественную жизнь. Имея это в виду, мы можем обратиться к Китайской империи. КИТАЙСКАЯ ИМПЕРИЯ Китайская империя была ограничена на севере Великой стеной, укрепленной войсками, снабжение для которых поступало вверх по Большому каналу с плодородных, дающих два урожая в год, рисовых полей юга. Что заключает в себе это простое утверждение? Обширная территория империи была образована, и единство ее поддерживалось военной мощью, точно так же, как и Pax Romana был создан и опирался на легионы. В противоположность этому культура, по-видимому, оставалась пассивной, второстепенной и, конечно, не выходила за пределы государства. Система экзаменов, которая вдохновляла интеллегенцию служить этой цивилизации скорее в качестве бюрократии, чем священнослужителей, была создана государством сначала во время правления династии Хань и значительно более определенно во время правления династии Тан. Свидетельствует ли наличие имперской бюрократии о наличии сильного государства? Были ли мандарины высокоэффективной бюрократией? Никогда не было достаточным число мандаринов, чтобы составить эффективный правящий класс. Первый император Минь в 1371 г. имел на государственной службе 3488 мандаринов, а к XVI в. во всей империи их стало 20 400, не считая еще 30 тыс. младших чиновников. Местному правительству давались только три помощника для управления территорией в 300 —1000 квадратных миль. Таким образом, китайское государство лишено было средств для установления всеобщего контроля, который зачастую связывается с категорией “восточного деспотизма'*. Конечно, так же как и другие империи, оно стремилось обрести такую автономию, но произвол по отношению к отдельным людям уравновешивался фундаментальной неспособностью государства противостоять классу дворянства в целом. Государство стремилось улучшить экономику, но располагало очень ограниченными средствами для того, чтобы довести любой свой план до конца. Один за другим реформаторы пытались провести надлежащую опись земель как основы системы налогообложения, однако все они были обречены на неудачу из-за отказа землевладельцев содействовать этому начинанию. Империя в целом показала ничейный счет в борьбе между государством и обществом. Этот фундаментальный порок можно наблюдать при изучении 9 Тип. эак. 3104 129
всей цепи династической цикличности. Каждая новая династия стремилась создать здоровую крестьянскую основу в интересах как фискальных, так и военных. Тем не менее даже без внутреннего или внешнего давления государство постепенно теряло контроль над обществом. Власть мелкого дворянства на местах увеличивала их владения и позволяла обойти налогообложение. Существовали и другие виды давления на империи. Увеличение населения, отнюдь не поощряемое мелким дворянством, приводило к острой нехватке земель и обусловленным этим крестьянским восстаниям. По мере роста благосостояния империи она становилась все более привлекательной для кочевников. И она же часто использовала их в более поздние периоды как наемников; они усвоили военные приемы, которые в сочетании с врожденной военной мобильностью сделали их грозной силой. Имперское государство с течением времени, конечно, было вынуждено увеличивать размеры налогообложения, и именно в этот момент соотношение сил в борьбе между государством и обществом обнаруживало свое значение. Многие землевладельцы предпочитали укрывать крестьян, которые отказывались платить возросшие налоги, и тем самым усиливали собственную власть на местах. Сочетание дезинтеграции феодального типа и перенаселения постоянно приводило к сокращению числа плативших налоги крестьян. По переписи 754 г. видно, что из общей численности населения в 52 млн человек платили налоги только 7,6 млн. В подобных обстоятельствах гос>дарству приходилось выколачивать налоги, где только возможно, что, в свою очередь, разжигало недовольство крестьян. В результате крушение было неминуемым. Новая династия, однако, воцарившаяся в конце концов или с помощью кочевников, или руководителей крестьянских волнений, была вынуждена со временем сотрудничать с провинциальным дворянством. Тем не мейее Китайская империя многократно восстанавливалась. Мандарины оставались верными строю империи. В ряде случаев варвары пытались править без них, отчасти потому, что мандарины имели обыкновение предоставлять империю ее собственной судьбе в случае, если она не соблюдала основные принципы конфуцианства. Довольно малочисленная группа представителей элиты оставалась лояльной по отношению к государству, но занимать должности было вовсе не безопасно. Надо подчеркнуть, что речь шла не о восстановлении тоталитарной мощи государства. В большинстве случаев образованный, ученый слой дворянства мог блокировать инициативы империи. Существует мнение, что в истории Китая имела место определенная автономия государства, политики, потому что государство было достаточно сильным, чтобы сформировать определенный тип классовых отношений. Это заставляет нас рассмотреть ключевой вопрос: какими методами, если таковые были, власть воздействовала на экономику Китая? Средневековый Китай был свидетелем заметного экономического подъема, в широком смысле напоминающего капиталистический. Интересно, что наиболее значительная экспансия имела место в течение 130
периода разобщенности, которая послужила стимулом для Южных Сун построить флот, чтобы овладеть всеми водными путями, лежащими между ними и их северными конкурентами. В целом можно сказать, что рынки и города приобрели автономию в это время. Качество чеканки монет, осуществляемой государством, в период раздробленности изменилось к лучшему, поскольку торговцы не доверяли бы правительствам, которые манипулировали бы чеканкой2. Как реагировала империя, когда она вновь была объединена, на городские элементы, процветавшие в предыдущий период? Государство контролировало автономию городов. Мало что известно об упадке производства чугуна и стали в Китае этого времени. Однако мы можем объяснить крушение морской мощи империи Сун. Основание местной династии, которая усовершенствовала Большой канал (вследствие чего не было больше необходимости в океанском пути для транспорта с юга на север), привело к упадку флота. Вероятнее всего, между 1371 и 1567 гг. вся международная торговля была запрещена. Хотя бюрократия не могла глубоко проникать в общество, она была в состоянии противостоять другим силам в получении большей самостоятельности. Одним из классических примеров, аналогичным этому, было подавление буддистских монастырей. “Краеугольным камнем1* Китайской империи было правительство. Китайская элита владела культурой, занимала главенствующее положение над рядом отдельных “обществ**, в которые она не желала проникать, равно как и допускать их в свои собственные ряды. Она боялась, что горизонтальные связи, находившиеся вне поля ее зрения, выйдут из-под контроля. Правительство полностью блокировало сложившиеся интенсивные капиталистические отношения. Мандарннат больше заботило пресечение всяких связей, которые могли бы подорвать его власть, чем развитие общественных связей. Это становится особенно очевидным при анализе налогообложения Минь. “Как считали представители администрации Минь, содействие развитию таких передовых секторов экономики только способствовало бы увеличению экономической неустойчивости, которая, в свою очередь, угрожала бы политическому единству империи. Желательнее было держать все провинции на одном уровне, хотя это был уровень отсталых секторов экономики'*3. Все это не означает, что воздействие государства на капитализм всегда должно быть негативным. Другой, европейский тип государства, органическое государство, способен обеспечивать решающую поддержку капитализму. “Следует подчеркнуть, что в позднюю эпоху Минь большая часть мер, необходимых для развития капитализма, полностью отсутствовала. Не существовало правовой защиты делового человека, денег в обращении было мало, проценты невысокие, а банковское дело не развито. В то же время купцам и предпринимателям чинились препятствия частой блокировкой торговых путей, правительственными приказами на закупки и насильственными контрибуциями, почти полной монопо¬ 9' 131
лией правительства на Большой канал и активным вмешательством в производство. С другой стороны, обеспеченность и статус землевладения, освобождение от налогов, которыми пользовались те, кто покупал официальные посты, и непрогрессивный земельный налог увеличивали привлекательность сельского хозяйства в ущерб торгово-предпринимательским занятиям'*4. Политика и культура в Китае были склонны иметь одинаково широкие области применения, и это оказалось критическим в судьбе Китая. Централизованная власть блокировала капитализм при отсутствии любых реальных конкурентов. Три остальные аграрные цивилизации также имели развитые культуры. Но они отличаются тем, что в критические периоды имеют более развитые культуры, а не государственное устройство. Социальная идентичность достигалась и поддерживалась без учета преимуществ государственного регулирования. Отсутствие единого политического центра дает возможность предположить, что капитализм мог бы успешно процветать, будучи свободным от вмешательства бюрократии. Это было, как мы увидим далее, отчасти причиной подъема Запада, но прежде следует рассмотреть Индию и исламский мир. Отсутствия империи само по себе было недостаточно, чтобы обеспечить триумф капитализма. Политическая "фрагментация" была необходимым, но не достаточным условием для этого СТРАНА БРАХМАНОВ В "Ригведе" читаем, что вторгшимся ариям было непросто обосноваться на новой земле. Война с местным населением, возможно, отличающимся по цвету кожи, была продолжительной. В других местах завоеватели-кочевники сталкивались с иной ситуацией. Те, кто вторгался в Римскую империю, вскоре склонились перед христианским монотеизмом, и большая часть кочевников в истории поглощалась более широким миром, который они завоевали. Исламские кочевники-завоеватели Среднего Востока резко выделялись, исповедуя свою собственную монотеистическую религию, что позволило им испытывать чувство превосходства по отношению к завоеванным: они не растворились в цивилизации, а скорее, навязали свою собственную. Возможно, положение арийских захватчиков — в середине между этими крайними точками. "Здесь существовало несколько городов со слабо развитой письменностью, сельское хозяйство, круг правящих лиц; и самые ранние записи завоевателей показывают, что они ненамного превосходили и не стояли ниже в сравнении с народом, в среду которого они вошли. Единственное их преимущество заключалось в большей мобильности... индо-арийцы не были растворены, но и не добились полного господства... они адаптировались, что давало нм определенную обособленность и одновременно определенную независимость"5. Это начало кастовой системы, которая состоит в сочетании соци¬ 132
альной иерархии, принудительно поддерживаемой специализацией занятий, контролем за браками. Необходимо кое-что сказать о происхождении этой необычной системы, если мы хотим понять характер отношений государство — общество в этой цивилизации. Общественная и религиозная организация ранних ариев не была так же строга, как классическая кастовая система. В течением времени, однако, установился более сложный общественный порядок, растет контроль брахманов над религиозной властью браминов. В Китае интеллектуалы по велению государства создают тип цезаропапистской доктрины, а такое слияние религиозной и политической власти наблюдается везде. В Индии разделение между светской и религиозной властью имело место с самых ранних времен. Хотя следует также помнить, что брахманизм — это претензия на власть в такой же степени, как и описание действительной общественной деятельности. Идеи не всегда воплощаются в реальность, как мы можем убедиться, обратившись к двум “вызовам*’, брошенным власти брахманов, которые проявились в поздний ведический период. Во-первых, брахманы в те времена обитали в сельской местности и не могли идти в ногу с развитием урбанизации и торговли. В частности, индивидуализм и дисциплина, требуемые с городской жизнью, создавали своего рода потребность в более рациональном типе религии, способной предложить человеку путь к спасению. Во-вторых, стремление брахманов говорить в пользу общественного порядка было подвергнуто нападкам со стороны нандов и маурианов, объединивших Индию под единым зонтиком империи. Были сделаны интересные попытки создать подходящую для империи в целом систему этики. Ашока ввел и обобщил идею Дхамма, которая, как и конфуцианство, подчеркивала аспекты социальной ответственности и служения государству. К чему все это сводится? Имперские устремления требовали культивирования в большей степени лояльности к императору, чем к общественному порядку. Власть и иерархия должны были быть приведены к согласию, а император, в качестве источника закона, должен был стать главой общества. Между политическими и религиозными угрозами брахманиСтскому контролю возникло частичное сходство. Ашока стал буддистом. Он как будто был привлечен универсальностью религии, в основе которой заложена идея спасения в сочетании со всеобщим политическим порядком империи. Частичное сходство буддизма и империи так и не привело к созданию устойчивой имперской системы. Но почему в более поздние времена империя, поддержанная буддизмом, не была создана? Возможно, буддизм не в должной степени согласовывался с правлением императоров и королей. Результатом было то, что с течением времени правители в Индии становились подозрительными в отношении буддизма, скорее всего, по мотивам материальным. Буддистские монастыри непрерывно обогащались за счет благочестивых дарений, кроме того, благодаря их 133
долговечности, устойчивости и организации они представлялись могущественными институтами, господами над человеческими душами и обширными владениями. “Они парализовали светскую власть и грозили разрушить ее. Брахман ничего не боялся: он не давал клятв и не был связан никакими договорами, он был свободен, независим и одинок; он мог двигаться вместе со временем и не основывать никакого порядка; он не жил в обществе... Он не мечтал о человеческом братстве или всеобщем спасении; он стремился лишь к своему собственному превосходству, основанием для которого служила кастовая система; свои институты, верования и законы он нес в себе**6. Другая причина неудачи буддизма в борьбе со своими соперниками кроется в сосредоточении на идее спасения. Буддизм просто “повернулся спиной** к дюркгеймовскому аспекту религии: он не предусматривал регулирования столь важной социальной потребности, как брак. Тем не менее сотернология (доктрина спасения), оказала огромное влияние на брахманизм: только в результате серьезной борьбы брахманы укрепили свои притязания на власть. Необрахманизм оказался способным к интегрированию в рамках движения индуизма, которые с самого начала развернули критику ведических традиций в целом. Необрахманизм упорядочил иерархию богов на основе монотеизма. Монотеизм не был ревностным, как в христианстве и исламе. Необрахманизм предпочитал в большей степени включение, чем исключение: существует много путей, приводящих к Богу, и никому не следует сравнивать эти пути. Тайна этой религии кроется скорее в ее терпимости к различиям, чем в желании или способности организовать или принудительно нести веру. Однако наиболее крупное достижение необрахманизма состоит в его способности организовывать общественные отношения. Брахманы посредством расширения и упорядочения служб, которые они совершали по поводу каждого момента жизненного цикла, добились того, что их присутствие везде становилось необходимым. “Законы Ману’’ показывают, что брахманы создали законы с целью организовать каждый аспект общественной жизни. Общественный порядок, в котором доминирует брахманизм, выполнял работу империи не путем открытия новых земель, но в наиболее фундаментальном их всех существующих направлений: он привносил мир и общественный порядок. Его достижения были значительны и реальны, и неудивительно, что место брахмана в индийской цивилизации было столь высоким. Брахманизм отстранялся и от богатства, и от власти. Это отстранение оказывало большое влияние на политическую жизнь. Государи олицетворяли государство, и на них возлагались особые надежды. Их предназначение в жизни — ведение войны, они не имели иных мирских обязанностей, чем защищать общественный порядок государства. Управленческие структуры имели очень слабые корни в обществе. Государи не могли регулярно собирать налоги (преобладала нерегулярная дань). В этом причина неустойчивости политического правления в традиционной Индии. 134
Итак, брахманы своим отстранением от политической власти блокировали появление сильных государств. Но даже теснейшее взаимодействие между правителем и священнослужителем оставляло мало надежды на то, что это приведет к новой социальной системе: Ьсли кто-то стремится понять индуизм в его отношении к политической системе, т.е. в качестве аспекта идеологии, то необходимо признать, что он зачастую приводил к значительной нестабильности. Власть политического узаконения была в руках местных брахманов, не несущих ответственности перед вышестоящими, а религия характеризовалась фундаментальным разрывом между относительно высокой кастой (брахманы и небрахманы) членов ведических сект и массой индусов, вовлеченных в сугубо локальные народные религиозные объединения. Эта прерывность, которая в индуизме рассматривается как морально связующая сила — разрыв между высшим и низшим, является фактором, который историки игнорировали. Цена релятивизма индуистской религии — та, что к единому сообществу равных индивидуальностей даже не стремились. Несмотря на религиозные службы, осуществляющиеся брахманами, они оказывались недостаточно действенными для противостояния буддизму путем организации общества в духе ревностного монотеизма. Их сила имела негативный оттенок, поскольку она более основывалась на подтверждении того, что уже было, чем на создании чего-либо совершенно нового. Тем не менее эта форма победы не обошлась без последствий для экономических отношений. Прежде всего из-за своей иерархической концепции общественной жизни кастовая система оказала ослабляющее воздействие на экономическую жизнь. В период Гупта торговля расширялась, но то же самое происходило и с кастовыми предписаниями, что ограничивало те ее стороны, в которых удавалось добиться наиболее заметного успеха. Далее, кастовый строй исключал сколько-нибудь гибкую систему разделения труда7. Деление на касты сыграло отрицательную роль и в такой сфере, как прогресс знаний. Большие достижения брахманов в математике и астрономии были тайным знанием. Подведем некоторые итоги. Индуизм в большей степени содействовал организации общественных отношений своим устранением от власти, чем это могли сделать ислам и христианство, несмотря на их более ярко выраженную монотеистическую направленность (поскольку они были бесповоротно втянуты в политику). Существует, однако, большое различие между индуизмом и двумя другими мировыми религиями. Само наше понятие общества имплицитно содержит концепции всеобщности и взаимодействия. Понятие общности, созданное исламом и христианством, являлось одним из тех, в котором, по крайней мере в принципе, могли участвовать все люди. Духовное равенство было предписано всем членам общества обещанием спасения. Индийское общество не было в этом смысле универсалистским. В нем не было понятия братства, оно было сообществом, основанным больше на разделении, чем на возможности иметь общий опыт жизни. Это дол¬ 135
жно было оказывать отрицательное воздействие на интенсивность общественного, а отсюда и экономического взаимодействия. Важно не преувеличивать этот первый аспект кастовости, поскольку в действительности в системе было больше гибкости, чем это часто допускается. Однако существует и второе препятствие для развития экономической жизни, за которое кастовая система несет ответственность. Брахман истекая организация общественной жизни посредством каст создала неустойчивую государственность. Неустойчивость влекла за собой хищническое правление. Правители имели власть на такой короткий период, что они просто присваивали все, что могли: так как государство не было долговечным, не существовало концепции стимулирования торговой деятельности с надеждой на получение в долгосрочной перспективе государственных доходов от налогообложения. Дарения храмам были неприкосновенны для государей, и в результате храмы собрали несметные богатства. Со сменой правителей в государстве менялись также земельные собственники и обладатели прав на сбор налогов. Это отрицательно сказывалось на капиталовложениях в земледелие, земля должна была всемерно использоваться, пока ею владели, — крестьянам не было смысла улучшать почву. Экономическая слабость политической системы породила невозможность защищать северо-западную границу, хотя Великая стена для этой цели была бы необыкновенно эффективна; в результате Индия подверглась целому ряду разрушительных вторжений. ИСЛАМ И ПАСТОРАЛИЗМ* Индуистская Индия сделала шаг назад по сравнению с Китаем в двух направлениях: ее экстенсивная культура не являлась универсальной, а государства были недолговечными, грабительскими и совершенно неспособными создать социальную инфраструктуру. Ислам похваляется культурой одновременно и экстенсивной, и высокоуниверсальной, и это можно рассматривать как шаг вперед не только но сравнению с ситуацией в Индии и Китае. Однако для ислама характерны слабые политические образования, сходные — хотя и по другим причинам — с теми, которые наблюдались в Индии, и в этом отношении он был менее развит по сравнению со слабыми политическими формами Китая. Проследим, как это совпадало с пасторализмом, обусловившим появление слабых государственных форм, и установим, каким образом такое устройство отражалось на экономической жизни. Религия сплотила арабские племена и придала им большую военную мощь. Как было отмечено, исламские завоеватели принесли с собой монотеизм, что порождало немало проблем. Арабы не чувствова¬ * Редакционная коллегия не сочла целесообразным заменять этот термин смысловым переводом, который ближе всего означал бы: скотоводческое (кочевое) хозяйство. 136
ли себя “дома” на завоеванных землях. Они были неспособны интегрироваться с оседлым населением, опасаясь поглощения местной “цивилизацией”. Члены рода не были готовы принять налоги, стремились к простоте и равенству, которые были характерны для самого раннего периода истории ислама. Именно в эту эпоху Омейядов знатоки кодифицировали ислам. ЗДемы не интегрировались в первый халифат, и их кодификация содействовала возврату к более простому племенному прошлому8. Главная ветвь ислама, другими словами, стала с недоверием относиться к политической власти. Закон шариата не был ни доктриной цезаропапизма, поддерживающей имперскую власть, не был он похож и на христианство, утверждающее, что цели религии чисто духовные и что соответственно отношения власти не имеют значения и могут быть предоставлены самим себе. Таким образом, в исламском мире правительства имеют очень слабые корни в обществе, стабильность зависит от той солидарности, которой могут достичь между собой сами правители (что является характерным для большинства завоевательских обществ). Поскольку такая социальная солидарность с течением времени сводится к нулю, правительство в классическом исламе было, как правило, нестабильным. Обладание священными нормами общества, однако, не помогло улемам отстраниться от политической власти, как это сделали индийские интеллектуалы. Причина этого расхождения лежит в природе пасторализма. Власть была нужна, поскольку кочевники были сильны в военном отношении. Исламская цивилизация не была создана точно по образцу родоплеменной простоты, она должна была соперничать с племенными структурами. Пасторалиэм, связанный с жесткой исламской идеологией, впервые отразил в полной мере Ибн Хальдун (1332 — 1406). Кочевники не являются полностью независимыми. Ибн Хальдун заметил, что им необходим город: некоторые ремесла (выделка кожи и производство металлических изделий) требуют постоянного оборудования, что несовместимо с кочевым образом жизни. Гораздо легче получать подобные материалы при помощи торговли, которая к тому же приносит богатство. Городам нужны гарантии власти, чтобы рыночные сделки были надежны и носили регулярный характер (но контроль правительств ограничен окрестностями городов). Основное отличие наблюдается между округой, где царит порядок, и областью родоплеменной разобщенности; необходимо отметить, что крестьянство — малочисленное в Северной Африке, но имеющее большое значение в Египте, Ираке и Анатолии — не играет активной роли в этой расстановке сил, поскольку не крестьяне располагают военной силой. В европейском обществе городское самоуправление в конечном счете зависит от способности городов создать свои собственные войска или раздобыть наемников, которые могли бы нанести поражение организованной армии, действующей на относительно мирной территории. Мусульманский мир в засушливой зоне совершенно не яв¬ 137
лялся таковой. Жители городов сталкивались с областями, где царили раздоры, что приводило к большим,военным вспышкам. Те города, которые не могли защитить себя сами, искали защитника и находили его в лице одного из племен, способного отразить набеги и обеспечить порядок на рынках. Однако это племя, как только оно оказывалось правителем города, автоматически начинало испытывать моральное вырождение. Качество, которое позволило племени возвыситься, заключалось прежде всего в его социальной солидарности, однако легкость и роскошь городской жизни подрывают ее. Таким образом, хотя горожане поначалу поддерживают племенных правителей, они, как правило, становятся строптивыми ближе к третьему поколению правящей династии, ^емы начинают свою службу господствующей династии как администраторы и судьи, однако они обладают священными нормами ислама, которые по причине своей точной кодификации далеко не столь зависимы от мирской власти, что было характерно для духовной доктрины христианства. Некоторые улемы проявляют недовольство коррупцией правящей династии. Со временем они объявляют правящую династию нечестивой и приглашают к себе одно из племен из района, где царят раздоры. Именно в этом случае идеология вступает в союз с кочевниками. Этот способ прихода к власти, возможно, объясняет стабильность исламской культуры, более экстенсивной, чем в любом государстве: правящая династия приходила к власти в результате религиозного порыва, и трудно предположить, что она повернула бы против ислама, да она никогда и не имела времени сделать это. Такая циркуляция элит подсказывает термин цикличного государственного устройства для характеристики государства классического ислама. Это государственное устройство было столь же преходящим, как и охранительное государство Индии, и воздействие на экономическую жизнь было сходным. Универсализм ислама сделал его великой торговой цивилизацией, однако преходящий и грабительский характер гос>дарственного устройства оказывал отрицательное влияние на экономическую жизнь в целом. Два типа землевладения заслуживают специального рассмотрения — земельные дарения приверженцам правящей династии и формально-религиозные владения, как правило не зависевшие от нового правящего дома. Этот двойной тип землевладения оказался неблагополучным для развития сельского хозяйства. Ненадежность земельного держания стимулировала хищническое использование земли и сводила до минимума действительные затраты на ее улучшение9. Имеет также значение то, что мусульманское общество препятствовало существованию автономных городов: бюргер был не столь важен, как военный правитель^0. Присутствие правительства делало политические привилегии более важными, чем рынок. Этот аргумент нуждается в обобщении. Цикличное государство ислама было нестабильным, что воздействовало на экономику двумя путями. Оно было достаточно деспотическим и хищническим, чтобы непосредственно вмешиваться в рынок, в отправление правосудия и 138
автономию городов. С другой стороны, правительство было слабым. Земля выходила из обращения с соответствующей потерей налоговых поступлений н ограничением числа государственных служащих, кото рых можно было привлечь на службу. Государство могло обеспечить малое количество услуг. Ситуация напоминает то, что происходило в индийских государствах, хотя механизмы различны. Однако в обеих цивилизациях не имелось унитарной империи, охватывающей все пространство данной культуры, и бюрократическая мощь китайского государства была во многом офаничена. Такие различия важны в случаях, когла мы хотим уловить специфические черты этих цивилизаций. Однако все эти три системы кажутся очень похожими, если их сравнить с органическим государством Европы. Все они имели слабое государство, и форма их произвола — хищничество или бюрократия — в этом смысле не имеет значения. Все они блокировали, хотя и различными путями, появление капитализма. ВОЗВЫШЕНИЕ ХРИСТИАНСКОЙ ЕВРОПЫ Сосредоточимся на отношениях государства и общества. Как случилось, что рыночные отношения, однажды возникнув, не были с течением времени поставлены под контроль государства? Ответ содержит три момента: контрфактуальное предположение, характеристика органического государства северо-западной Европы и оценка роли государственной конкуренции. Все эти моменты взаимосвязаны и все концентрируются вокруг несомненного факта, что европейское общество, несмотря на попытки Карла Великого, Фридриха Барбароссы, Наполеона и Гитлера, так и не развило имперской структуры после падения Рима. На первый взгляд некоторые из утверждений предыдущей части могут показаться слегка преувеличенными. Конечно, можно возразить, что церковь стремилась к установлению подлинного имперского владычества. Но удалось ли ей утвердить свое первенство, достаточно ли было для его обретения “имперского статуса”? Ответ на этот вопрос должен быть определнно отрицательным. У папства никогда не было собственной армии. Возможно, самым ярким свидетельством слабости папства была лояльность французских епископов своему королю в то время, когда Бонифаций VIII выступил против него в начале XIV в. Если стремление папства к имперскому владычеству было пресечено всего лишь фактом наличия различных государств, то естественен вопрос: как эти государства возникли? И какую роль играла сама церковь в нх создании? Полчища варваров пришли в Европу в конце существования Римской империи, и это первое условие, благоприятствующее созданию многополюсной системы. Однако мы можем добавить, что церковь сыграла очень заметную роль в том, чтобы мирская империя стала невозможной. Очевидно, что церковь приветствовала возвышение государств, которые могли обеспечить надежную за¬ 139
щиту ее собственности. Наконец, что еще важнее, церковь отказалась гт роли "второй скрипки" в империи, эквивалентной Китаю и Византии. Церковь освящала высшие аспекты королевской власти, что делало короля чем-то большим, чем только первый среди равных. Еще важнее нападки церкви на разросшиеся системы родственных связей. В других цивилизациях (возможно, более всего в исламе) низшие классы часто могли опираться на родственные отношения как на способ защиты и взаимопомощи. Имея все это в виду, можно предложить первый и наиболее очевидный аргумент. Как сложилась бы история Европы, если бы Римская империя каким-либо образом была восстановлена или если бы ее место заняла какая-то другая империя? Доиндустриальные империи слишком централизованы, они образовывали верховные правительства, основанные в твердой уверенности, что вторичные организации опасны. Такие империи стремились стимулировать экономику, однако никогда в конечном счете не предоставляли экономике запаса времени для того, чтобы она достигла состояния самодостаточности. Децентрализованная рыночная система появилась в те годы, когда не было ни одного правительства, которое могло бы вмешиваться в ее функционирование, но существовала организация, которая внушила средневековым людям, что они принадлежат к одной цивилизации. Имперская форма правления стремилась бы, вероятно, контролировать такой "естественный" процесс. Эту мысль, возможно, лучше всего иллюстрирует история европейского города. Все историки согласны, что Макс Вебер был прав в более материалистической части его теории, касающейся подъема Запада, а именно в заключении, что только в Европе города получили полную автономию, эта автономия привела к возникновению пространства, ще торговец был королем н в котором буржуазные ценности могли накапливаться и расти. Мы живем в мире, созданном этой цивилизацией. Как возникла эта автономия? Наиболее удовлетворительный ответ сводится к тому, что североитальянские города возникли при отсутствии единого центра власти в стране и в Европе. В частности, они получили автономию при вакууме власти (между императором и папой) и, таким образом, смогли, как часто случается в наши дни в странах "третьего мира", добиться для себя лучшего путем оппортунистической смены патрона. Легко убедиться, что они очень многим обязаны своей свободе экспериментировать: став частью испанской миниимперии, они буквально ничего не привнесли в европейскую цивили^ зацию. Итак, политическая разобщенность является необходимым условием для автономии рынка. Однако примеры Индии и исламского мира показывают, что такая раздробленность недостаточна сама по себе для стимулирования динамики экономики. Что же еще имело влияние? Утверждение, что органическое государство помогло экономическому развитию, кажется противоречивым после весьма негатив¬ 140
ных замечании, звучавших до сих пор по поводу вмешательства государства. Однако существуют различные типы государств в различных исторических и социальных условиях. Можно придерживаться двух общих принципов по вопросу об отношении правительства к экономике. Во-первых, отсутствие всякого правительства катастрофично, так как это препятствует торговле, ведет к беспорядку, раздробленности и тд. Во-вторых, бюрократические и хищнические правительства действительно были враждебны экономическому развитию. Как уже отмечалось, будет ошибкой рассматривать такие правительства как сильные, поскольку они базируются иа слабой инфраструктуре: их деспотичность является отчасти результатом их слабости. Это дает нам ключ к пониманию европейского государства: ограничение государственного произвола в сочетании с постоянным возвышением инфраструктур. Первое ограничение очевидно. Европейское государство развивалось медленно и неуклонно среди предшествующих социальных отношений. Одна из уникальных черт Запада — это та роль, которую играет парламент в его истории. Совершенно ясно, что выдающееся положение подобных ассамблей в большой степени обусловлено ролью церкви. Поскольку она владела обширными землями, церковь, как и дворянин, ревниво относилась к власти короны над налогами. Поэтому она обобщила две аксиомы канонического закона: “никакого налогообложения без представительства" и “то, что касается всех, должно быть одобрено всеми", и эти положения явились основными для церкви, дворянства и бюргерства. Однако “вольности" были широко распространены в обществе, и церковнослужители имели союзников среди знати, бюргеров и свободных крестьян. Это заслуживает названия гражданского общества. Для монарха единственный путь получения денег — сотрудничество с этим обществом. Европейский плюрализм, другими словами, имеет чрезвычайно долгую историю. Парадокс в том, что ограничение правительств в конце концов позволило накопить большую силу в обществе. Возможно, наиболее важным механизмом было извлечение денег путем поддержки определенной инфраструктуры. Это наиболее очевидно на примере поддержки правосудия. Издержки были положены для каждого правового акта, и это составляло значительную часть доходов большинства монархов приблизительно после 1200 г. Это не значит, что право было в одинаковой степени открыто для всех, но оно было в действии. Европейские государства предоставляли также и другие формы помощи инфраструктуре. Они хорошо проявили себя, оказывая помощь при разных катастрофах11. В наиболее развитых странах Европы (значит, не считая Франции до 1789 г.) внутренняя колонизация шла рука об руку с отменой внутренних пошлинных барьеров, что было жизненно важно для торговли. Эта политика осуществлялась не с целью улучшения экономики, однако правители сознательно поощряли торговлю, потому что непропорциональная часть их доходов поступала от таможен и 141
акцизных сборов. В целом очевидно, что большая часть власть имущих была подготовлена к тому, чтобы дать довольно большие пошлины короне, поскольку они понимали, что обычно это служит их собственным интересам. А. де Токвнль был прав, заметив, что английская аристократия и рыцарство составляли местное управление, обогащая и самих себя. >^овень поддержки инфраструктуры и проникновения в нее был соответственно высок. Конфуцианский бюрократ, смещаемый каждые три года, просто не мог достаточно хорошо знать местные условия для того, чтобы должным образом обслуживать данный район. Представительство местных аристократов в центральной ассамблее привело к другому результату. Полная “формула” европейской динамики состоит в том, что соревнование между сильными государствами внутри более обширной культуры стимулировало триумф капитализма. Отдельные государства не существуют в вакууме. Они являются частью системы конкурирующих государств, и именно эта система (особенно порожденная ею военная организация) играет наиболее значительную роль в определении характера отдельного государства. Соревнование возможно лишь между государствами, которые признают друг друга более или менее подобными по статусу; империи не стремятся копировать культуру своих маленьких соседей — они для них просто варвары! Ссылка на империи наводит на мысль о других фактах, касающихся государственной системы, благоприятной для роста экономики. Изгнание евреев из Испании и гугенотов из Франции принесло пользу другим странам, и напоминание об этом служило в дальнейшем ограничением деспотизма правительств. Очень важно также, что капитал был мобилен. Злоупотребления Филиппа II в Антверпене привели в течение ряда лет (не десятилетий) к возвышению Амстердама. Филипп П время от времени пытался вести себя как автократ, однако мобильность капитала победила его. Это прежде всего касается его отношений с Льежем, главным изготовителем пушек в Европе конца XVI в. Когда Филипп стеснил их слишком сильно, капиталисты и ремесленники просто ушли из города. Однако, вероятно, наиболее важным механизмом являлось военное соперничество. Его положительное воздействие на европейское общество можно проследить и в современном мире. Развитие германской промышленности в 1870 г., например, вызвало волну тревоги и контрмеры во всех европейских столицах; государства вынуждены были рационализировать свои общества, чтобы выжить. Соперничество госдаарств было ответственно за рационализацию европейских обществ и до индустриальной эры. Рассмотрим опять случай Германии. Положение Наполеона объяснялось не большим промышленным развитием Франции, а ролью идеологически мотивированной гражданской армии. Реформаторская группа вокруг Штейна и Гарденберга (включая Шархорста и Гнейзенау, а также Клаузевица как наиболее крупную интеллектуальную фигуру среди них) поняла, что крепостные не могут составить подобную армию, и реформы 1807, 142
1811,1818 гг. разом изменили социальную структуру Пруссии. Причина этих изменений была военной, но коммерциализация сельского хозяйства, которая произошла в результате, была экономически благоприятна. Этот механизм работал в Европе приблизительно с НО0 г., когда наконец выкристаллизовался мультигосударственный характер Европы12. На протяжении всего средневековья выводили породы лошадей, чтобы иметь более эффективную кавалерию, крупные изменения были связаны с подготовкой лучников и копейщиков, с применением пороха, огромным увеличением размеров армий в XVII в. и созданием народных ополчений и ходе французской революции. Каждое из этих изменений требовало денег, а поиски денег приводили королей к необходимости созывать сословия и собирать фонды путем поддержки упоминавшихся ранее инфраструктур. Европейское государство стало способно генерировать намного большую мощь, чем его имперские соперники: так, Франция Людовика XIV, возможно, имела такую же эффективную армию, что и Китай при династии Минь, хотя ее население составляло лишь 20 млн, а не около 150. Это позволяет поставить интересный и важный вопрос. Органическое качество европейского государства вырастает из того, что оно должно было допустить сотрудничество с другими элементами в гражданском обществе13. Почему же, однако, случилось так, что могущественное европейское государство не обратилось внутрь самого себя с целью установить что-либо похожее на имперскую систему? Упрощенно говоря, европейский абсолютизм есть как раз такая попытка, и необходимо выяснить, сколь она была успешной. Обычно сравнивают абсолютистскую Францию с Англией с целью дать представление о большой силе в первом случае. Это ошибка, так как английское общество было более мощным и без абсолютистского фасада; оно доказало это, побеждая Францию в войнах во всех случаях, кроме одного, когда они столкнулись в XVIII в. Это возвращает нас к вопросу о соперничестве. Ни одно государство не может себе позволить идти в одиночку без риска поражения. Чрезвычайно знаменательно, что к середине XVIII столетия Франция посылала своих интеллектуалов в Англию, а также пыталась другим путями копировать секреты. Все это позволяет предполагать, что среди государств должен быть перводвижитель, имеющий целью привести в действие фактор соревнования. В европейской истории было несколько таких движителей: факел прогресса, придя из Италии, перешел в Голландию и в Англию. Последняя играла в высшей степени значительную роль в качестве носителя этого факела, и кажется, нет ничего случайного в том, что это государство располагало могущественной и, главное, централизованной системой сословий, которая заставила государство оставаться органичным в течение периода абсолютизма. Подведем итоги. Для рыночных отношений необходима автономия и экстенсивная сеть социальных связей. В Китае подобные экстенсивные сети были обеспечены государственным устройством. Од- 143
нако имперское правление могло быть основано лишь на негативной тактике предупреждения горизонтальных связей, которые трудно контролировать, и из-за этих бюрократических помех оно в результате оказалось разрушительным для экономики. В неимперских цивилизациях экстенсивные сети были обеспечены наличием идеологических организаций и при отсутствии центрального государства. Однако как в Индии, так и в странах ислама государства были слабыми и были не в состоянии пронизывать и организовывать социальные отношения в большей мере, чем китайское имперское государство. Кроме того, эти государства были недолговечными и потому хищническими, что объясняет их негативное воздействие на экономические отношения. Только тогда, когда долговечные государства военным соперничеством были поставлены в необходимость тесно взаимодействовать со своими гражданскими обществами, стал возможен экономический прогресс. 1 Jones А.НМ. The Later Roman Empire. Oxford. 1973. 2 Elvin M The Pattern of the Chinese Past Stanford, 1973. 3 Huang R. Taxation and Governmental Finance in Sixteenth Century Ming China. Cambridge, 1974. P. 290. 4 Ibid. P. 138.139. 5 Karve I. Hindu Society: an Interpretation. Poona, 1961 P. 40. 6 Levi S. Le Neral. P.. 1905. Vol. 1. P. 30. 7 Hutton J.H. Caste in India. Cambridge, 1946. P. 123. 8 Crone P. Slaves on Horses: The Evolution of the Islamic Polity. Cambridge, 1980. P. 62. * Cahen C. Economy, society, institutions // The Cambridge History of Islam / Ed. P.M. Holt, A.S. Lambton, B. Lewis. Cambridge, 1970. 10 Lapidus IM. Muslim Cities in the Later Middle Ages. Cambridge (Mass.), 1967. 11 Jones E.L. The European Miracle. Cambridge, 1981. 12 States in History / Ed. JA. Hall. Oxford, 1986. 13 Hall J.A. Powers and Liberties: the Causes and Consequences of the Rise of the West Oxford, 1985. А.Б. Ковельман ОТ МИФА К ЛОГОСУ. МАССОВОЕ СОЗНАНИЕ ЕГИПТА V—УП в>. Умирание культур часто сопровождается одним чрезвычайно интересным и поучительным явлением. Описывая переход от греческого фольклора к литературе, О.М. Фрейденберг изображает данное явление так: “...то, что служило в фольклоре смысловым содержанием, в литературе принимает характер структуры"1. При этом наиболее яркие черты умирающей цивилизации на исходе ее буквально “доводятся до абсурда", до самого пышного цветения и в то же время теряют себя, приобретая подозрительное сходство с чертами цивилизации, долженствующей родиться. Судьба риторики нам представляется классическим воплощением закономерности, суть которой еще предстоит раскрыть. 144
В оппозициях “Восток — Запад’* риторика занимает странное место. Казалось бы, она дитя Эллады, родины западной цивилизации. В эпоху второй софистики (II в. н.э.) подъем риторики — признак “греческого возрождения'*, оживления греческой литературы. Но стоит той же риторике спуститься с литературных небес в документальные папирусы (жалобы, письма, контракты), как отношение к ней историков и филологов разительно меняется. Риторический стиль в папирусах II — VII вв. числится проявлением восточного раболепия и христианского смирения. Признаки стиля (многословие, поэтизмы, архаизмы) свидетельствуют якобы о падении цены слова в атмосфере, когда законность и порядок не гарантируют каждую букву документа. Субстантивированные формы призваны, по мнению исследователей, ослабить ответственность за слово или поступок. Все это — результат падения античного духа, падения чувства собственного достоинства, результат влияния египетских, персидских, вавилонских традиций, победы византийских начал. С такой постановкой вопроса трудно согласиться. Если считать рационализм античной чертой, то риторика безусловно не “восточное” явление. Ибо именно рационализм, рефлексия, стремление все типизировать и классифицировать — родовые черты риторики2. Как мы пытались доказать3, риторический стиль в папирусах П — IV вв. отражал стремление масс к рационализму и рефлексии, к абстрактому мышлению. В птолемеевских и раннеримских прошениях (Ш в. до н.э. — I в. н.э.) излагалось лишь существо дела. Каждый конфликт жалобщика и обидчика представлял собой частный случай. Во II—IV вв. конфликт типиризуется. Жалобщик всегда — “умеренный” (|i£rpioQ, добродетельный бедняк. Обидчик всегда — “сильный” (SwatdQ. Перечислялись в духе вульгарной греческой философии добродетели бедняка и пороки “сильного”. Абстрактный закон, долг чиновника также появлялись в прошениях. Но если рационализм — родовая черта стиля, почему риторика не сходит со сцены в ранневизантийскую эпоху (V—VII вв.)? Более того, стиль резко усложняется (“риторизируется”) и захватывает новые типы документов (завещания, контракты). В римскую эпоху распространение риторического стиля означало пробуждение масс, появление элементов классового сознания. В византийскую, судя по приведенным выше мнениям историков, следует говорить о сервилизме, падении чувства собственного достоинства и т.п. Однако эти мнения основаны не на анализе стиля в целом, а на изучении вводных и заключительных формул прошений. Действительно, жалобщик униженно обращается к чиновнику, пресмыкается перед ним. Однако корпус прошения (основная часть) говорит не о сервилизме, а о смелости и откровенности автора. На что жаловались египетские крестьяне в римское время? На злоупотребления, оскорбления и тл. Их обидчики — такие же земледельцы или мелкие чиновники (хотя их и называют “|i£TplOl”). В византийскую эпоху обидчики — крупные чиновники и 10 Тип. зак. 3104 145
магнаты, а от преступлений кровь стынет в жилах, настолько они масштабны н неординарны. Таковы прошения VI в. из архива Диоскора, нотариуса деревни Лфродито4. Два поколения жителей деревни ведут борьбу с пагархами — главными финансовыми чиновниками нома. Ставка в борьбе — автопрагия — право самостоятельно (минуя пагарха) собирать налоги и вносить их в казну. Формально такое право у Лфродито есть. Фактически же пагарх Юлиан и его преемник Мина непрерывно вымогают деньги, захватывают скот, бросают людей в тюрьму и подвергают пыткам, врываются в деревню с вооруженным отрядом и бесчестят девиц и тл. Некий Сарапаммон в ранге illustris (сиятельный) взыскивает золото с жителей Лфродито и организует убийство двух человек5. Граждане города Лнтейополя жалуются на военачальника Флоренции, прибегая к самым отборным ругательствам (сравнивая его речи с ночным сиянием навоза)6. Женщина обвиняет некоего магната Сенуфиса в том, что он убил ее мужа, отнял ребенка, бросил ее самоё в тюрьму и приказал пытать — и все дабы склонить ее к сожительству7. И наконец, верх смелости и откровенности: свою деревню, свой город, даже свою провинцию (Фиваиду) жалобщики обвиняют несчастной8. Четыреста лет императорская пропаганда твердила о благоденствии и процветании. Прошения I — IV вв. не расходились с этой концепцией: они сообщали лишь об отдельных нарушениях закона. И вот в разгар “раболепия” и “византивизма” — вопли о “несчастной стране”! Конечно, египетские писцы не одиноки в своей откровенности. Еще на рубеже IV и V вв. Синесий Пентаполит сначала как языческий философ, а затем как христианский епископ публично объявил несчастной Кире ну — провинцию, ближайшую к Египту. Тексты Синесия и Диоскора перекликаются. Оба живописуют набеги варваров и злодеяния чиновников. Легче всего списать изменившийся тон прошений на ужасы эпохи: пока Кирена процветала, ее не называли пустыней, пока не было частных тюрем, букцелляриев, дикого произвола, не было и нужды объявлять Фиваиду несчастной страной. Но ведь прошения — документ официальный! Они адресованы властям (как и речи Синесия, кстати говоря). Следовательно, власти должны разрешить разоблачения высоких чиновников, мрачное изображение империи. Да и сознание масс должно воспринять несчастья как нечто неординарное, отклоняющееся от нормы. Вовсе не всегда реальные несчастья порождали явное и откровенное изображение катастрофы. Требовалось осмысление ситуации, причем осмысление, не оскорблявшее чувств высокого начальства. И здесь риторика с ее рационализмом оказалась при деле. Правда, прежние приемы осмысления — типизация, классификация — уже не годились, ибо исчез поддающийся классификации стабильный мир. Это можно сравнить разве что с исчезновением мира позитивистов, собиравшихся в ХГХ в. улучшить общество посредством систематизации и классификации. Появляются новые приемы: аналогия и аллегория. Чиновники уподобляются варва¬ 146
рам, а их приезды — варварским набегам9. Жители Антейополя сравнивают действия военачальника Флоренция с нашествием блеммиев, некогда захвативших и страшно разфабившнх город10. Пастухи деревни Фтла ежегодно собирают урожай с поля Диоскора подобно мадианитянам, ежегодно отбиравшим урожай у сынов Израилевых11. Некий Коллут уподобляется Иеровоаму. Как Иеровоам отделился от царства и поклонялся двум тельцам, так и Коллут, сговорившись с блеммиями, шествует путем “дурной автономии'*12. И наконец, “как в аду ожидали пришествия Христова", так и жалобщики ждут милостей от дука Фиваиды13. Конечный пункт истории для жалобщиков — пришествие (тсарогхла) дука Фиваиды или иного чиновника. Старейшины деревни Омбой прямо заявляют дуку, что “надежду и путь к спасению" они имеют от его “прославленного и всеславного пришествия", ибо дело “не 6>дет спасено и искуплено, если не Ваше превосходительство"14. Его превосходительство Флавий Мариан — спаситель и искупитель! Понятно, почему старейшины осмеливаются называть вверенную Мариану провинцию “несчастной страной". Это лишь аллегория мира до пришествия Иисуса Христа. Аналогии касаются и прошлого. В прошлом расположен Эдем, рай земной. Предки обитателей Афродк*го “ради бога проводили жизнь в большом богатстве, благонамеренно и исполнительно поставляя причитавшиеся с них царские подати"15. “Проводимая благородно и свободно" жизнь резко ухудшилась из-за тех, “кто с завистью смотрел" на нее. Пагархи “стремились обратить нас в рабство и, конечно, так и сделали... помешали приобретать нам необходимое пропитание... Задавленные до горечи, с тех пор мы пробавляемся работой"16. Потерянный рай еще вернется в конце времен, “чтобы могли обитатели мирно жить и смиренно вносить священные налоги"17, “жить с животными, орудиями и во всем добром , жить, проявляя усердие в несении обычных своих повинностей, и пребывать в спокойствии, поклоняясь усердно господу богу, стражу спасения и благоденствия"19. Что же происходило с Афродито, Омбой, Антейополем, со всей Фиваидой? Происходила типичная перипетия, “перелом от несчастья к счастью или от счастья к несчастью z • перемена делаемого в свою противоположность"21. Сам нотариус из Афродито Диоскор, сын Аполлоса, дважды употребил этот термин22. А разве не перипетия совершалась со всей империей ромеев в V — VII вв.? Но как раз для описания перипетии прием классификации социальных типов, пороков и добродетелей решительно не подходил. Еще Аристотель писал, что ни правдивое изображение характеров, ни характерные речи не заменяют в трагедии сказания, суть которого как раз и составляет перипетия23. На место типологии (“умеренный" — “сильный") по необходимости встает аналогия (некогда — теперь), более соответствующая текучему историческому восприятию жизни. Социальные типы, характеры сменились. Типы рождены стабильностью, они всегда равны себе. Праведный бедняк всегда беден и праведен. Неправедный бо¬ ю' 147
гач всегда нагл и богат. Напротив, роли текучи. Раскаявшаяся блудница проделывает путь от богатства к бедности, от добродетели к пороку. В этом суть перипетии. Самой популярной ролью в V — УП вв. оказалась роль мученика. ЗДке опыт Иисуса показал возможность мученичества для маленького человека (не Сенеки и не александрийского гимнасиарха). Но опыт этот никак не отразился в сознании египетских жалобщиков II — IV вв. Лишь в V — УП вв. описания мук и страстей вторгаются в документальные папирусы. Или до византийской эпохи маленький человек не имел шансов безвинно попасть на крест, ибо об этом не принято было писать. Только через четыре столетия после Иисуса писцы рискнули уподобить ему простых обывателей Фиваиды. Вот как женщина Мария описывает на суде убийство мужа своего Ираклия, совершенное по наущению воина Мены и сиятельного Сарапаммона" «Кефалеоты Афродито, моей деревни... схватив моего мужа Ираклия, бросили его в тюрьму моей деревни Афродито, и, принеся вино в ту же тюрьму, выпили его вместе с ним, и, когда наступил вечер, изрубив моего мужа Ираклия мечами, прикончили его и предали останки огню. Это совершили они с ним восьмого числа месяца фаофи прошедшего шестого индикта на заходе солнца. Когда же их спросили, зачем они убили мужа моего, те ответили: “Сиятельный Сарапаммон и Мена написали нам, чтобы мы убили его". Убив Ираклия, моего несчастного мужа, а останки его бросив в огонь, чтобы сжечь их, эти люди вновь полили останки водой и бросили кости в корзину для съестных припасов и, не знаю куда, спрятали ее. Я прошу теперь выдать мне останки, чтобы найти место, где похоронить его. По этому делу я обращалась к сиятельному Сарапаммону, и было решено устроить так, чтобы останки были выданы мне, и вот — не выданы мне»24. Аналогии буквально просвечивают сквозь ткань рассказа. Перед смертью Ираклию дали вина, Иисусу — уксус, смешанный с желчью25. Ираклия убили, “когда наступил вечер". “Когда же настал вечер" (“и как уже настал вечер"), Иосиф Аримафейский приходит за телом Иисуса26. Сиятельный Сарапаммон, со своей стороны, довольно последовательно выдерживает роль первосвященника Каифы. Сарапаммон на суде заявляет: “Я узнал, что некоторые из деревни Афродито составили заговор и захотели сделать деревню пустынной, чтобы вновь предаваться убийствам"27. Но и Кайфа озабочен безопасностью страны и народа: лучше, “чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб"28. Естественно, “сиятельный" уподобляется Кайфе без всяких намерений со своей стороны. Просто он входит в логику драмы, роли в которой расписаны и речи определены всем мышлением эпохи. Наряду с Библией источником сюжетов и ролей становится греческий роман. С замиранием сердца многие поколения египтян перечитывали историю несчастных возлюбленных, их бедственные перипетии. Судьба разлучила Левкиппу и Клитофонта, Хере я и Каллирою. Коварные насильники пытались убить Его и склонить к измене или Н8
принудить к сожительству Ее. Но вплоть до IV в. все это не выходило за сферу литературы, как бы не случалось с самим читателем. В египетских прошениях П — IV вв. подобные сюжеты отсутствуют. Но вот перед нами жалоба вдовы Софии, сочиненная все тем же Диоскором, сыном Аполлоса (VI в.)29. Первый муж Софии умер, оставив ей малолетнего ребенка. Братья покойного и деревенские сборщики налога сумели отнять у вдовы наследство. Несчастная женщина вновь вступили в брак, но прожила с новым мужем недолго. Некий Сенуфис родом из Панополя схватил ее избранника и, “предав смертным мукам, погубил его'*. Тут же выявились и мотивы Сенуфиса, ибо он стремился, как пишет София, “коварством мое вдовство и свободу разрушить и над моим благородством надругаться. Когда же я не захотела уступить его уговорам и необузданной тяге к наслаждениям, он бросил меня в свою частную тюрьму, приказав целый день бить палками, стегать по ногам и подвешивать безжалостно**. Так и слышишь голос романной героини Левкиппы: “Начинайте же пытки! Несите колесо! Вот руки, вытягивайте их! Несите и плети, — вот спина — бейте**30. Сенуфис, конечно, выступает в роли Ферсандра, богатого и знатного гражданина Эфеса. Сей Ферсандр вначале, “надеясь добиться успеха, всецело был рабом Левкиппы, но, обманувшись в своих надеждах**31, предался гневу и пытками решил достичь взаимности.‘Вдобавок Ферсандр пытался извести Клитофонта, возлюбленного Левкиппы, но тут ему удалось гораздо меньше, чем реально существовавшему Сенуфису. Сравним жалобу Софии с аналогичным прошением римской эпохи. Чего добивается София? В сущности, весь рассках о смерти первого мужа и кознях его родственников, вся любовная интрига и насилие Сенуфиса не более чем риторические украшения, призванные растрогать дука Фиваиды. Ни наказания насильника и убийцы, ни возвращения первого наследства София явно не требует. Речь идет лишь о возвращении ее малолетнего сына и о наследстве от второго мужа. Приблизительно того же добивалась в 300 — 301 гг. Аврелия Серенилла, дочь бывшего гимнасиарха и булевта (члена городского совета) Оксиринха32. Какие-то люди пытались помешать ей получить наследство, а теперь хотят взыскать с нее налоги за тот период, когда имущество ей фактически не принадлежало. К моменту написания жалобы Серенилла находится в заключении за долги. Но напрасно было бы искать душераздирающие подробности о пытках и тяготах тюремной жизни в прошении этой достойной женщины. Тем более нет здесь любовных приключений: дочь бывшего гимнасиарха никогда бы не вынесла их на публику. Зато есть у Серениллы малая толика социологии: люди, захватившие ее имущество, названы “династами** — термин противоположный “умеренным**, беднякам. Есть и сентенция: “Не подобает, чтобы в столь великих несчастьях суцьбы моей кто-то мучительно применял ко мне насилие’’. Сиренилла ориентируется на философский трактат, София — на роман. Приведем еще одно сравнение. Жалобы на беспутство и дерзость 149
мужей имелись во все эпохи. Но стиль жалоб разительно менялся. В 200 — 201 гг. Гераклея, дочь Дидима, сообщала центуриону Галлу: <4Немного лет назад, о господин, я сочеталась браком с Гермесом... из деревни Теогониды еще при жизни моих родителей и, в соответствии с договором, при бракосочетании принесла приданое в размере 5 тысяч драхм, на каковую сумму и вырастила двух детей, не имея на уме никого другого; он же после смерти родителей моих, захватив все, оставшееся после них, унес в свой дом в деревне Теогониде и сам использовал...”33. Между 20 и 50 гг. из. аналогичная жалоба поступила от Сиры, дочери Теона: “Я вышла замуж за Сарапиона, принеся ему приданое по договору в размере 200 серебряных драхм. Кроме того, я приняла его, совершенно нищего, в дом своих родителей и вела себя во всем безупречно. Сарапион же, расходуя приданое по своему усмотрению, непрерывно мучал и оскорблял меня, и давал волю рукам, и лишал самого необходимого, и, наконец, оставил меня совершенно ни- <• Hli щей . Здесь нет ни кровавых перипетий, ри пикантных подробностей, ни разбушевавшихся страстей. Все это привнесла новая эпоха — византийская. Приведем прошение конца IV — начала V в. н.э. “От Аврелии Аттиены из города Оксиринха. Павел некий, происходящий из того же города, безрассудно поступая, насилием и принуждением выкрал меня и женился на мне... Бросив меня с малой дочерью, он сошелся с другой женщиной, оставив меня соломенной вдовой. Но спустя некоторое время он обманул меня, ибо вел переговоры через старейшин до тех пор, пока я не впустила его снова в наш дом. При этом он подписал со мной договор о сохранении брака, где обязался заплатить две унции золота, если пожелает вновь совершать рабские поступки; и его отец письменно за него поручился. Когда же я впустила его в наш дом, он, презирая мое сиротство, пытался совершить нечто худшее предыдущих его деяний: не только превратил дом в пустыню, но и ограбил расквартированных у нас воинов и бежал. А я сносила оскорбления и обиды, пока жизнь не сделалась для меня невозможной. Опасаясь из-за него вновь подвергнуться опасности, я в согласии с царским законом послала ему через городского табулярия дело о разводе. И вновь, безрассудно поступая, содержа женщину у себя в доме, собрав множество беззаконных людей, он похитил меня и запер в доме своем на немалое число дней, а когда я забеременела, вновь бросил меня и сошелся с упомянутой своей женщиной; теперь же он посылает мне письма с угрозой причинить какой-то ущерб”35. По мнению издателя папируса, “детали этого случая напоминают сенсационную журналистику”36. Нам они гораздо более напоминают античный роман с его бесконечными похищениями, насилиями, перипетиями. Для античного романа характерен мотив бунта, нападения разбойников. Неудивительно встретить совершенно романное (по замечанию издателя) описания бунта ликополитов в византийском письме: “Прежде всего я еще вижу в своем воображении мятеж и безумие лекополитов, еще как на войне представляю себе мириад бросков раз- 150
бойннчьих копий. Подобно несчастному или подсудимому, я ошеломлен, а в разуме н рассудке моем все смешалось../"37. Аналогичные письма предыдущей эпохи налегают не на сказочно-повествовательную, а на моральную сторону дела. Так в Ш в. некий Арей сообщает родителям об александрийских усобицах: ‘‘Случилось то, чего не случалось никогда. Ныне здесь людоедство, а не война"*38. Рассказы о бедности и болезни уже во П — IV вв. проникли в письма египетских греков39. Но в византийскую эпоху такие рассказы входят в прошения и приобретают там сюжетный, романный характер. Приведем образец подобной истории из жалобы VI в.: “Сообщаю вашей славной светлости, что мой блаженной памяти отец, еще будучи жив, оставил меня, несчастного, еще ребенка, и, предпочтя жизнь монашескую жизни антейополитского дефенсора, отослал меня из Антейополя вместе с немногим имуществом к моему дяде с материнской стороны. Потом, когда я вошел в возраст, тот же дядя, став моим тестем, соединил меня со своей дочерью и подарил мне, как положено и по причине своей добродетели, некоторое имущество. Через некоторое время, в соответствии с договором о приданом, имущество это было отделено, а с разделом и доходы с него перешли ко мне, и я удалился в свой дом вместе с дочерью дяди. Сам же мой вышеупомянутый тесть по имени Коллут, сын Виктора Исиона, заболел тягчайшей болезнью, именуемой горячечной подагрой, в коей сделался полумертвым и совершенно беспомощным, так как нуждался в необходимом пропитании вместе со слугами своими, не имея совсем попечителя для заботы о мизерном своем имуществе. Вероятно, беспокойство, суровейшее горячки, приключилось ему из-за злобы и козней сборщиков налогов, так что он до срока призывал смерть, видя всюду утеснения как для тела, в ужасных муках пребывающего, так и для души, от голода и жажды страдающей. К этому присоединилась внешняя борьба с казенными тяготами. Предвидя нищету детей своих, в конце концов он был вынужден переписать большую часть своего имущества на Петра, сиятельного и славного скринария...”40. И далее следует (в немногих словах) суть дела: сиятельный Петр попытался переложить на плечи жалобщика налоги с бывшего дядиного имущества. Даже в сухую стихию договоров в V — VII вв. врываются “романные**, повествовательные мотивы, чего прежде решительно не наблюдалось. Контракт о разделе наследства составлен в виде автобиографической речи матери, ее апологии: “Прежде чем Апамий, мой счастливый муж и блаженный твой отец, о Мария, от него чадорожденная сладчайшая моя дочь, ушел из жизни, он оставил тебя, перворожденную дочь нашу Марию, и Анну, и Фебаммона, и Евхаристию, единоутробных сестер твоих и брата от обоих родителей. И я неустанно со тщанием не смыкая глаз работала...”41 В договоре о разводе муж заявляет жене: “Некогда я вступил в брак с тобой, полагая до конца исполнить с тобой мирное и приличное совместное домостроительство в верной надежде и чадородстве. Но, не знаю по какой причине и по дурной зависти какого демона, некое 151
тягчайшее отвращение поселилось между нами и, обрушившись на нас, помешало общему нашему домостроительству и долговременному сожительству'*42. И здесь маленький роман, маленький миф! Но уже и романа, и Библии, и житий не хватало византийцу для самоотождествлення, особенно если византиец был столь учен и искушен в поэзии, как Диоскор, сын Аполлоса. Диоскору принадлежит шедевр — прошение в стихах, где он явно претендует на сходство с Одиссеем и другими эпическими страдальцами: Многие муки я вынес в волнах многошумного моря Из-за насилий Феодора Пентаполита. Вымогнул сей у меня четырехфунтовое злато И из жилища изгнал, коим я прежде владел. В землю вселенной царя вдали от чад я влачился Но сыновьям добываю своим трудом пропитанье, Чтоб ужаснувшийся взор гибель их видеть не мог. Ныне колени твоей добродетели я обнимаю, Всем утесненным с детьми подающей помощную руку43. Наконец классическая сфера перипетии — трагедия. Выше мы приводили мнение Аристотеля: ни правдивое изображение характера, ни характерные речи не заменяют в трагедии сказания, суть которого как раз и составляет перипетия. И вот некий Павел на рубеже VI и VII вв. уверяет брата, вознамерившегося якобы “уничтожить престиж и благосостояние** всей семьи: “Поистине они заставили тебя чудесно сыграть роль трагического актера. Ничего не остается тебе, как прийти и найти ложе застланным... Ты, как видишь, принес прекрасный клинок, чтобы избавить меня от нынешней жизни'*. Эта достойная Софокла ситуация — перемена от лучшего к худшему — изложена в письме, адресованном коллеге Диоскора, ибо брат Павла — нотариус Самуил44. Мы подходим к наиболее скользкому моменту наших исследований. Большинство прошений, о которых шла речь, сочинил для себя и своих клиентов Диоскор, сын Аполлоса, нотариус и графоман, личность незаурядная45. Можно ли на основе столь скудного и специфического материала делать какие-то выводы? Не предстает ли мышление египтян в преувеличенно литературном виде сквозь призму диоскоровых писаний? Чтобы отвести это обвинение, нужно показать закономерность самой фигуры Диоскора. Случайно ли соединение в одном лице страсти к писанию стихов, составлению словарей, юридическое образование — и все это в египетской “глубинке**, в Фиваиде? Вероятно, нет, если, по словам Ж. Масперо, “в византийское время весь Египет, а особенно Фнваида были театром курьезного литературного возрождения’*46. В V в. здесь творили Нонн Панополитанский, Олимпиодор Фиванский, Клавдиан Александрийский, Аммоний, Кир и многие другие. 152
С .С. Аверинцев пишет, что в конце римской эпохи эллинизация Египта впервые идет вглубь47. Расцвет поэзии сменил расцвет философской и богословской прозы. В I — IV вв. в Египте подвизались Филон Александрийский, Аммоний Саккас, Плотин, Климент, Ориген, Дионисий. Не случайно римские прошения похожи на трактат, а византийские — на роман или поэму. Романтические кляузы Диоскора — явление не уникальное хотя бы потому, что они лишь подражание высоким образцам кляуз. В архиве нотариуса хранилось прошение рипарию (полицейскому чиновнику) деревни Фенебутис Панополитского нома от Гораполлона, сына Асклепиада48. Сей Гораполлон не кто иной, как знаменитый автор трактата об иероглифах, профессор александрийской академии, сын философа и внук философа. Жалуется же он на свою жену, дочь его дяди (тоже философа!), сбежавшую с любовником, даже имя которого Гораполлону не известно. Суть дела — имущественный спор между александрийским профессором с одной стороны, его бывшей женой и тестем — с другой. Проситель римской эпохи этой сутью и ограничился бы, прибавив пару сентенций о благодетельной роли закона. Но как истый византиец, Гораполлон пишет целый роман, сюжет которого весьма напоминает некоторые сюжеты Апулея (коварные жены и обманутые мужья). Схема романа предвосхищает схему прошений Диоскора: золотой век (блаженное пребывание в Мусее, идеальные отношения и ученые занятия родственников), грехопадение, надежда на спасение. Философ отнюдь не стесняется перетряхивать собственное грязное белье, делать из своей личной жизни чтиво для публики. Как некогда Цицерон или Плиний Младший отдавали для публикации свои письма, так теперь к публикации и переписке предназначено прошение! Стоит ли удивляться тому, что прошения Диоскора литературны: ведь он специально переписывал образцы и подражал им. В его же архиве хранились образцы писем — именно образцы, а не письмовники с их сухими формулярами посланий49. Собственно, образцы писем и прошение Гораполлона составляли единую рукопись, одну антологию. Прошение наряду с письмом сделалось литературным жанром. Именно как'к литературе подходил к прошениям Диоскор. Направляя от имени Афродито послание дуку, он уповал на способность этого чиновника “речь утонченную и перипетию целиком воспринять, вплоть до высшего понимания**50. Другое творение нотариуса устами антейополитов гласит: *4Когда мы предстали в первый раз перед Вашим высоким внушающим страх судилищем, то, убоявшись величия Вашего, не сумели высказать перипетию**51. Перипетия требует профессионального, высокохудожественного изложения и тонкого восприятия. Благодаря ей стиль усложнился максимально. Проситель римской эпохи отождествляет себя с социальным типом, а свой случай выводит из стабильной ситуации. Византиец же видит в себе ипостась, аллегорию персонажа эпоса или драмы, в истории родной деревни ему видится повторение истории человечест¬ 153
ва. «Этот историзм сознания имеет стилистические точки соприкосновения с новой литературной манерой. Ничто не закономерно, а поэтому и невыразимо словами: текущее время, неуловимо. Его может в известной мере воспроизвести лишь поток речи, динамический и многоречивый стиль, нагромождение синонимов, обертоны смысла, ассоциативные ряды, создаваемые “плетением словес*9, а иногда и просто нарочито непонятные, но глубоко эмоциональные нагромождения словесного материала»52. Мы привели слова Д.С. Лихачева, относящиеся совсем к иной литературе и иной эпохе (второе южнославянское влияние XIV — XV вв.). Но формальные признаки русского “плетения словес** (синонимия, эмоциональность, многоречие, абстрактные формы) практически полностью совпадают с формальными признаками риторики V — VII вв., о которых шла речь в начале нашей статьи. Совпадает, как мы пытались показать, и историзм восприятия, ассоциативность, стремление подняться над обыденностью бытия и за микромиром увидеть макромир, вечный, непреходящий смысл событий53. В невиннно убиенном жителе Афротидо видится распятый Иисус, в бунтовщике Коллуте — Иеровоам, а в пастухах деревни Фтла — мадианитяне. В своей личной жизни византиец находит то ли “страсти и житие** святого, то ли приключения героя авантюрного романа. Прием уподобления и аллегории позволяет человеку невидимо возвыситься и ощутить почву под ногами как раз в тот момент, когда она стремительно уходит из-под ног. При этом мышление мифологизировалось. Рационально объясняемые закономерности (“закон карает насильников*’ и т.п.) сменились катастрофическими, не вписывающимися ни в какой порядок перипетиями. Между тем именно “катастрофизм" — неотъемлемая черта мифологических представлений54. И вместе с тем черта переходной эпохи. Мы уже сравнивали “классификаторство’’ второй софистики с “классификаторством** позитивистов. Когда их мир рухнул, когда вера в прогресс и стабильность улетучилась, философия обратилась от классификации застывших явлений к драме и перипетии. «...Все возможно в истории, — писал X. Ортега-и-Гассет накануне 30-х годов, — и триумфальный прогресс, и периоды упадка. Ибо жизнь (индивидуальная и общественная, личная и историческая) — единственное в мире явление, сущность которого — опасность. Она состоит из “перипетий**. Строго говоря, жизнь — это драма»55. И на фоне перипетий вновь рождаются мифы. Человек уже не анализирует свою с>дьбу на основе открывшейся ему социальной структуры. Теперь он “вчувствовает** себя в романного, житийного или эпического героя, как некогда “вчувствовал** в Осириса, Таммуза, Аодониса. Сознание возвращается к первобытной партиципации, сопричастию, отождествлению члена рода с тотемом. Правда, на месте тотема — литературный или библейский персонаж, на месте мифа — исторический или романный сюжет, житие святого или вся биография мира — от Эдема до тысячелетнего царства. Глав¬ 154
ное же отличие от первобытности — рациональный, рефлективный подход. Иначе и быть не могло. Стиль V — VII вв. — все еще риторика. Вполне сознательно и рационально выстраивал Дноскор свои ассоциативные ряды, свои аналогии и аллегории. О профессиональном отношении к перипетии уже говорилось выше. Логическое мышление подменялось ассоциативным при полном свете трезвой рассудочности. В конечном счете этот путь заводил в тупик. Дальше прошения в стихах идти было решительно некдоа. В попытке вместить в себя сдвинувшийся с места мир и отразить новое мышление стиль усложнился безмерно. Фигура Диоскора здесь глубоко символична. Столь же символичны панэлленни — кружки философов и дилетантов, расплодившихся в Египте и других провинциях (членами одного кружка были Синесий и Ипатия)56. Вместо множества полуграмотных писцов, впитавших в себя риторические штампы и общие места вульгарной греческой философии, перед нами кучка профессионалов и графоманов. Ситуация резко изменилась, отразив изменение классового состава египетского общества. За писцами II— IV вв. стоял мощный слой муниципалов и сельских богатеев. В V — VH вв. данный слой испытал жестокие удары судьбы. Например, город Афродитополь был разжалован в деревню Афродито и стал островком в море латифундий. О суровой борьбе Афродито с пагархами уже шла речь. Вели борьбу “лучшие дома*' деревни, бывшая муниципальная верхушка. Эти люди называли себя “несчастными мелкими собственниками'*, но находились довольно далеко от истинной бедности и позволяли себе ездить с жалобами в Константинополь57. Вероятно, именно их духовность отражали своими канцелярскими перлами нотариус Диоскор и его собратья. Но как же обстояло дело с массами? Насколько их ментальность изменилась за несколько столетий? Ответ на этот вопрос скорее дадут коптские, чем греческие источники. Мы можем лишь уловить некоторые намеки на реальность в двух прошениях, как бы выпадающих из общего ряда. Уникальность первого из них58 издатель объясняет еврейским происхождением автора, сказавшемся и в именах персонажей, и в нарративном библейском стиле. «Сообщаю моему доброму господину, что дела мои таковы. Когда жив был мой отец, он призвал меня и братьев моих, сказав: “Пусть владеет один из вас землей матери вашей... а другие питаются от моей земли". И возвысил Давида, младшего моего брата, и отдал ему имение матери моей. И, умирая, отец мой приказал дать тому Давиду из своей земли пол-аруры, сказав, что довольно ему пол-аруры, ибо и имением матери своей владеет. И вот уже три года, как он умер. Когда же он умер, я сразу явился к Авраамию, управляющему Клавдиана и представил свидетелей, назначенных вместо отца моего (а это — Юлий старший н Аполлон), и сделал тот по слову отца моего. И ежегодно засеивал я землю мою, а Давид, брат мой, засеивал землю матери моей и пол-аруры свои. И ныне Аараамий, подкупленный тем Давидом, подстерег меня, сказав...» (сг. 2 — 20). 155
Решительно никакой риторики здесь нет, зато есть повествовательносгь, есть подробный рассказ с сюжетом, что характерно и для риторических прошений византийской эпохи. Как и в прошениях риторических, библейские образы и сюжеты проглядывают сквозь ткань документа. “Возвышение" младшего брата — как возвышение Иосифа, которого Иаков любил более всех сыновей своих, как возвышение самого Иакова над Исавом, Исаака над Измаилом, Авеля над Каином, Ефрема над Манассией. О “возвышении" сказано вполне торжественно и серьезно как о ритуально-привычном возвышении младшего брата. Но ведь жалоба написана старшим братом и Давид — персонаж безусловно отрицательный. Если бы прошение писал Диоскор, он с самого начала представил бы мерзостность Давида. Так неизвестный нам писец, автор жалобы Аврелии Аттиены (см. выше), с самого начала представил мужа Аттиены насильником: тот даже женился на ней с помощью похищения) Риторике присуща жесткая моральная ориентация, классификация пороков и добродетелей. Но напрасно искать того же в Пятикнижии. Плох или хорош Исав? Правильно ли поступил Иаков, отняв у него благословение? Для ритора это послужило бы крайним соблазном, поводом разложить все поступки Иакова и Исава по полочкам и оценить их. Следующее прошение59 формально прошением не является. Это частное письмо колона к господину. Но по содержанию и стилю перед нами типичное прошение, составленное к тому же каким-то профессионалом. Литературность документа вполне достойна шедевров Дноскора и Гораполлона: чего только стоит пышное введение) Настораживает лишь некоторая вольность аналогий и моральная нейтральность тона. “Слава о нищелюбии и хрнстолюбни Вашего преславного властительства, обойдя всю землю, многих склонила прибегнуть к Вам, так что они, приблизившись, сподобились справедливости и всяческой милости. Приблизился и я, плача и свидетельствуя о себе, что я — приписной колон Вашего преславного властительства и что три года назад скот мой издох, и поднялся я от землепашества своего, как сказано, три года назад, и пребывал на чужбине". Беглый колон вещает о себе как Авраам, пришедший в Египет60, или Исаак, пришедший в Герар61, потому что голод был на земле. Ни грана раскаяния, ни ноты отречения от предательства. А ведь мотив предательства и покаяния — популярнейший » египетских письмах предыдущей эпохи (как и в Новом Завете). К середине ГУ в. относится, например, письмо-прошение раба-вскормленника известному Абиннею: “Я вновь твой раб и не отпаду от тебя как прежде"62. Теперь, в шестом столетии вместо острых переживаний и моральных оценок — эпически спокойное повествование, заимствующее целые блоки из Ветхого Завета. Далее колон просит вернуть ему хозяйство, “чтобы работать я мог беспрестанно на той же земле и добывать пропитание малым детям моим" (ст. 16 —17). Просьба переходит в жалобу: управляющий требует подать и в счет подати отбирает имущество. “Не могу, о господин, платить подать с поля, на котором не сеял. Ибо только сеющие 156
и могут платить", — резонно замечает колон (ст. 19 — 20). Здесь опять проглядывают смутные аналогии, аллегории (уж не фараон ли, приказавший кирпичи требовать по прежней норме, а солому для них не отпускать?)63. Если аналогии и были, то, конечно, не прямые и не осознанные. 1лавное — все тот же ветхозаветный тон. Пословица нужна вовсе не ради марального своего содержания (которого в принципе нет), но как житейская мудрость — типичная восточная мудрость, без особой боязни высказанная колоном господину. Вероятно, сознание масс и сознание элиты шли двумя путями. Элита пыталась уложить ставший нелогичным мир в прокрустово ложе античной риторики. В результате риторический стиль усложнился и деформировался. Массы же вернулись к древнеегипетской и ветхозаветной сказочности, к мифологическому мышлению. Они отказались от риторики, от античного наследства ради будущего родства со сказителями "Тысячи и одной ночи". 1 Фрейденберг ОМ. Миф и литература древности. М., 1978. С. 16. 2 Vemay К Note sur le changement de style dans les constitutions imperiales de Diokl£tien a Constantin // Etudes d'histoire juridique offerts & PJF. Giaraid. P„ 1913. P. 263; Schubart W. Justinian and Theodora. Mttnchen, 1943. S. 245 — 248; Zilliacus H. Untersuchungen zu den abstrakten Anredenformen und HOflichkeitslisten im Griechischen // Societas scientiarum fennica. Commentationes humanarum litterarum. 1949. Bd. 15. H. 3; Idem. Zum Stil und Wortschatz der byzantinischen Urkunden und Briefe // Intemationaler Kongress fttr Papyrologie. Akten. Wien, 1956. S. 157 — 165; Straux J. Rttmische Rechtswissenschaft und Rhetorik. Potsdam, 1949. S. 59 — 61; 105; Аверинцев C.C. Риторика как подход к обобщению действительности // Поэтика древнегреческой литературы. М„ 1981. С. 15 — 16; Он же. Риторические принципы как фактор непрерывности на переходе от античности к средневековью и от средневековья к Возрождению // Западноевропейская средневековая словесность. Мч 1985. С. 6 — 9. 3 Ковелъмлн А£. Риторика в тени пирамид. Массовое сознание римского Египта. М„ 1988. С. 30 — 61. 4 Об архиве Дноскора см-* Фихмлн И.Ф. Введение в документальную папирологию. М„ 1987. С. 255. 5 Р. Mich. 660 — 661. Это не прошение, а протокол судебного заседания, но выступления истцов аналогичны текстам жалоб. > * Р. Cairo Masp. 67009. 7 Ibid. 67005. * Ibid. 67004, 3; 67005, 4. 5 — 6; 67009, 2 — 13,12; 67279,8 —Ю. f Ibid. 67002, II. 24, III, 3; 67283, 5; P. bond. 1674,22. 10 P. Cairo Masp. 67009, V. 12 — 14. Mbid.67002,118. u Ibid. 67004,11 — 12. ° Ibid. 67002, I. 2; 67009, V, 3 — 4; P. Lond. 1675.6. 14 Ibid. 67004,3 — 5. * Ibid. 67002, Ш, 4 — 8; 67019,1 — 6. * P. Lond. 1674,15 — 21. 17 P. Cairo Masp. 67019, 26 — 27; 67002, 23. ж Ibid. 67283,7 —18,14. 9 Ibid. 67004,19 — 20. 20 AristoL, Poet. 1451 a 15. 21 Ibid. 1452 a 22. 22 P. Cairo Masp. 67002, I. 7 — 8; 67009, 7 — 9. 23 AristoL, Poet 1450 a 34. 24 P. Mich. 660 — 661,13 — 19. 23 Matth. 27.34. 24 Matth. 27,57; Mark 15,42. 27 P. Mich. 660 — 661,5. “Ioann 11.48.50. “P. Cairo Masp. 67005. 30 Achillos TaL VI, 21. (пер. В. Чемберджи в khj Ахилл Тетин. Левкиппа и Клитофонт; Лонг. Дафнис и Хлоя; Пстроннй. Сатирикон; Апулеи. Метаморфозы, или Золотой осел. М., 1969. С. 132). 157
31 Ibid. VI. 20. 32 P. Оху. 3302. 33 P. Tebt 344.4 — 12. 34 Ibid. 281,6 — 23. 33 Ibid. 3581,1—21. 36 Ibid. 37 Ibid. 1873; 1 — 5, конец V в. См. также: SB7436, IV в. (сообщение о волнениях крестьян). 38 Р. Оху. 3065, 7 — 9. См. также: Р. Ross Georg Ш. 1. 39 Ковельман А.Б. Укав. соч. С. 65 — 82. 40 Р. bond. 1676,1 — 31.556 — 573 гг. н.э. 41Р. Cairo Masp. 67156, 9 — 11. 570 г. нл. 42 Ibid. 67153, 566 г. н.э. См. также: Ibid. 67154 R 7 —11; Р. Йог. 93,10 — 15, 597 г. 43 RCairo Masp. 67117,19 — 28. 44 P.Fouad 1,85,3 — 7. 45 О Диоскоре см.: Maspcro J. Un dernier po6te grec d’Egypte, Dioscore fils d’Apollos // Revue des £tudes grecques. 1911. T. 24. P. 426 — 481; Bell H.I. An egyptian village in the age of Justinian // Journal of Hellenic studies. 1944. Vol. 64. P. 21 — 36; Baldwin B. Dioscorus of Aphrodito and the circus factions // Zeitschrift fllr Papyrologie und Epigraphik. 1981. Bd. 42. P. 285 — 286; Idem. Dioscorus of Aphrodito: the worst poet of antiquity? 7/ Atti del XVII Congresso internazionale di papirologia. Napoli. 1984. Vol. 2. P. 327 — 331. 46 Maspero J. Un dernier po6te. P. 458. 47 Аверинцев C.C. Поэтика ранневиэантийской литературы. М., 1971. С. 134 — 135. 46 Р. Cairo Masp. 67295, 1 —11, ок. 495 г. 49 Ibid. 67295,111. 30 Ibid. 67002,1,7 — 8. 31 Ibid. 67009,7 — 9. 32 Лихачев Д.С. Избранные работы: В 3 т. Л., 1987. Т. 1. С. 145. 33 Cpj Там же. Т. 1 С. 369; Т. 2. С. 315. X. Циллиакус отмечает замену после 300 г. простой формулы Zap(X7ti(0V ало ЕрЦОЛЖбАеи (Сарапион из Гермуполя) более сложной, но с тем же значением: LctfXXJrCcflfV OppcfyiCVO^ ОСЛО EppoVUoXeCO^. объясняя это тем, что юридическая слабость, ненадежность заставляла нагромождать синонимы в контрактах (Zun Stil, S. 161 — 162). Между тем значение глагола Opjidco — устремляться. Есть определенное отличие между выражениями "Сарапион ив Гермуполя" и "Сарапион, родом из Гермуполя", "Сарапион, происходящий из Гермуполя". Византийская формула пытается передать движение, эволюцию. 34 Кессиди Ф.Х. От мифа к логосу: (Становление греческой философии). М.. 1973. С. 78. 33 Ортега-и-Гассет X. Восстание масс // Вопросы философии. 1989. JNfe 3. С. 119 _ 154. 36 Остроумов А. Синеэий-философ епископ Птолемаидский. М„ 1879. С. 92. 37 Keenan J.K. Aurelius Apollos and the Aphrodite village elite // Atti del XVII Congresso internazionale di papirologia. Napoli. 1984. Vol. 3. P. 957 — 963. * P. Oxy. 131, V —VII bb. 39 Ibid. 2479, VI bb. 40 Gen. ХП. Ю. 61 Ibid. XXVI, 1. 42 P. Abinn. 36.20 — 21. 63 Exod. V, 7 — 8. Е.Б. Черняк МОНОПОЛИСТИЧЕСКИЙ КАПИТАЛИЗМ ПЕРВОЙ ТРЕТИ XX ВЕКА В ИСТОРИЧЕСКОЙ РЕТРОСПЕКТИВЕ В нашей историографии (и обществознании вообще) преобладает механическое совмещение попыток творческого рассмотрения процессов, протекающих в мировой капиталистической системе в наши дни, их осмысления в свете нового политического мышления с сохранением прежнего анализа предшествующих этапов развития капитализма в XX в., хотя он явно нуждается в пересмотре. 158
Более семидесяти лет тому назад, в годы первой мировой войны К. Каутским была выдвинута теория ультраимпериализма. “С чисто экономической точки зрения, — писал Каутский, — не невозможно, что капитализм переживет еще одну фазу перенесения политики картелей на внешнюю политику, фазу ультраимпериализма9*, т.е. сверхимпериализма, объединения империализмов всего мира, а не борьбу их, фазу “общей эксплуатации мира интернациональным объединенным финансовым капиталом**1. Хорошо известно, что Ленин, в своей критике теории ультраимпериализма подчеркнул, что Каутский учитывал только тенденцию к интернационализации капитала и проходил мимо резкого обострения противоречий капитализма при вступлении в империалистическую стадию. В.И. Ленин прямо отмечал, что собственно экономическая тенденция развития вела к “всемирному тресту’*, но ей противоречит другая — вызванная обстоятельствами, в которых происходило это развитие2. Со времени полемики об ультраимпериализме прошло уже более семи десятилетий. Кто же оказался прав в этом споре? Всемирное развитие за эти семьдесят лет не дало фактического доказательства правильности прогноза ни одного из участников спора — мировой империализм не превратился в ультраимпериализм и не оказался ниспроверженным мировой социалистической революцией. Все это подводит нас к вопросу о границах возможностей социологического и экономического прогноза и чем они отличаются от собственно исторической теории. У нас отсутствует гносеологический анализ исторической теории и ее отличий от политэкономической и социологической теорий, являвшихся по самой своей природе теорией-прогнозом: хотя они и опираются на опыт прошлого, своей основой обращены в настоящее и будущее. Одна из причин — слабая разработанность гносеологических аспектов исторической альтернативы. Ясно, что историческая альтернатива не противостоит социологическим и историческим законам, а действует в их рамках, является формой их проявления, не изменяя конечного исхода отраженных ими процессов общественного развития. Однако остается неисследованным вопрос от “уровнях** исторической альтернативы (альтернативы в развитии базиса и надстройки, в развитии исторического процесса на региональном и глобальном уровнях, вопрос о границах “обратного** воздействия одного из альтернативных путей развития на трансформацию исторических закономерностей и др.). Новый исторический опыт способен внести существенные изменения в представления в законах развития формации и особенно исторических законов, многие из которых носят статистически-вероятностный характер законов-тенденций. Новый исторический опыт уточняет границы приложения исторической теории с учетом победы на различных уровнях исторического процесса той или иной из возможных альтернатив. Исторический опыт, уточняя наши представления о “прогнозирующем потенциале** социальной теории, в частности, пока¬ 159
зал, что существуют более узкие, чем предполагалось, границы ее способности предсказывать возникновение главных альтернатив в рамках познанных закономерностей в развитии общества, особенно альтернатив на региональном и национальном уровнях развития исторического процесса. Новая историческая ретроспектива, возникшая в результате осмысления опыта всемирного развития в XX в., тесно связана с выявленной капитализмом способностью к эффективному использованию достижений научно-технической революции, к значительно большему обобществлению производства, чем это представлялось в прошлом, что обеспечило ему целую новую эпоху исторического существования, исторические пределы которого трудно определимы, с происходившим — наряду с борьбой двух социальных систем на международной арене и вступлением на мировую арену миллиардных масс народов, ранее порабощенных империализмом, наряду с возникновением новых острых противоречий — становлением взаимосвязанного целостного мира. Новая ретроспектива исходит из того, что капитализм проходит большее число этапов в своем развитии, чем это виделось в XIX и даже начале XX в. Общеизвестна одна из ключевых идей материалистического понимания истории: что ни одна общественная формация не погибнет раньше, чем разовьются все производительные силы, для которых она дает достаточно простора. Это важнейшее положение относится к развитию человеческого общества как целого, а не к отдельной стране, испытывающей воздействие внешней среды — обществ, которые могут находиться на различных стадиях исторического развития. Вместе с тем важно отметить, что пока общественные науки не выработали точных критериев, заранее определяющих тот уровень развития производительных сил, который оказался бы несовместимым с сохранением старых производственных отношений. Остается еще открытым вопрос, существуют ли в развитии формации “узкие" места, когда она, переживая кризис в глобальном масштабе, могла быть низвергнута до исчерпания своих потенциальных возможностей, были ли “запрограммированы" такие места на определенных этапах развития формации, в частности на империалистической стадии в развитии капитализма, или они могли возникать в любое время в пределах этой стадии вследствие особенностей развития отдельных стран и регионов (победа социалистической революции в одной из крупных стран и вызванный ею революционный подъем, который происходил на основе резкого обострения классовых противоречий в годы войны, как это было в 1917 —1920 гг.). Вместе с тем объективные трудности и субъективные ошибки в странах новой формации могли с господствующим классом стран старой социальной системы дать возможность выиграть время до ее вступления в новый этап, т.е. до выхода за пределы “узкого места" в ее развитии. Новый исторический опыт позволяет реформировать старую па¬ 160
радигму исследований или (как обстоит дело в интересующем нас случаев) создать новую частную парадигму изучения определенного аспекта проблемы. * * * Определяя тенденцию к объединению капитала в наднациональном масштабе, необходимо учитывать значение обстоятельств, в которых происходил этот процесс и которые были способны привести к преобладанию противоположной тенденции к разрыву уже существующих связей, конфронтации между монополиями разных стран, принимающей форму вооруженных конфликтов между государствами. Часть этих “обстоятельств” являлась порождением самого развития монополистического капитализма, обострения неравномерности развития национальных импернализмов, другая часть была унаследована, но значение и этих последних определялось (и усиливалось) развитием мирового империализма. В связи с этими двумя тенденциями достаточно отчетливо прослеживаются две линии в развитии буржуазного общества, первую из которых можно условно назвать либеральной, а вторую — реакционной. Начнем со второй, открыто реакционной линии — обострение неравномерности развития, являющееся основой для стремления к насильственному территориальному переделу мира, подчинение государства монополистическому капиталу, растущий милитаризм, усиление ограбления и эксплуатации колоний, в том числе с помощью прямого использования внеэкономических методов принуждения, стремление к автаркии, растущая поляризация богатства и бедности, не только относительное» но и абсолютное обнищание трудящихся масс, усиление репрессивных функций государственного аппарата, попытки манипулирования массами в интересах крайней реакции и реанимация унаследованных реакционных компонентов идеологии и политического строя, использование национальных чувств для разжигания вражды между народами и проведения политики воинствующего национализма. Первая линия, напротив, — путь к “организованному капитализму”, политическое реформаторство, проявляющееся особенно в демократизации избирательного права, различных звеньев аппарата власти, включении большого широкого круга трудящихся в политический процесс, создании правовых и политических механизмов, ослабляющих всевластие монополий, социальных программах, либеральной рабочей политике, затухании тенденции к поляризации общества, преодолении в ряде случаев тенденции к абсолютному обнищанию рабочего класса и постепенном улучшении его материального положения. К этому добавлялась растущая необходимость в высококвалифицированной рабочей силе, опережающий рост инженерно-технического персонала по сравнению с рабочими, особенно в новых наукоемких отраслях производства, сокращение, первоначально медленное, доли рабочих, занятых ручным трудом. В области внешней политики — 11 Тип. эак. 3104 161
ориентация на мирные формы экономического раздела мира, идеология пафицизма. Стремление к эксплуатации колоний “чисто экономическими способами'* или даже к взаимовыгодному, хотя разумеется в неравной мере сотрудничеству с развивающимися странами, которые после второй мировой войны получили название методов неоколониализма, и т.п. Было бы, однако, грубым упрощением механически отождествлять первую и вторую тенденцию развития монополий с первой и второй линией развития буржуазного общества в целом. Можно лишь говорить о тяготении первой тенденции к первой линии и второй тенденции — ко второй. Так, государственное регулирование производства, а также создание национализированного сектора в экономике являлось в одних случаях выражением первой тенденции и первой линии, а в других — второй тенденции и второй линии развития (с одной стороны, “новый курс’* в США, частичная национализация в Англии, Франции, Италии после окончания второй мировой войны, а с другой — государственно-монополистическое регулирование в гитлеровской Германии и других фашистских государствах). Таким образом, обе тенденции оказывались неразрывными сторонами одного процесса развития, хотя в ходе его одна из них могла почти полностью заслонить другую. Выявляя, что обе тенденции переплетались, “питали” одна другую, нельзя не замечать важной особенности этого диалектически противоречивого процесса взаимного притяжения, переплетения и отталкивания. Хотя обе тенденции заложены в самой природе империализма, преобладание второй над первой достигалось преимущественно вследствие действия факторов, лежащих вне капиталистического производства, а преобладание первой — напротив, благодаря “внутреннему** развитию самого производства. Действительно, вторая тенденция, проявлявшаяся в политических и военных конфликтах, усиливала власть монополий, но все эти явления, в свою очередь, побуждали к расширению государственного вмешательства для ослабления воздействия кризисов, проведению социальных программ с целью сохранения стабильности. Развитие монополий в качестве побочного явления вызывало возрождение сопутствовавшего им мелкого и среднего производства и т.д. Переплетение этих тенденций — закон развития монополистического капитализма. Однако возникает вопрос: существовала ли закономерность в преобладании той или иной тенденции на разных этапах развития монополистического капитализма? Несомненно, такая закономерность существовала и она прямо проистекала из этапов технической революции, которую пережил мир в XX в. Поэтому при сохранении природы капитализма в начале XX в. закономерно преобладала вторая, а в его конце — первая тенденция. Однако о преобладании можно говорить на уровне всего мирового капитализма, а не отдельной капиталистической страны, где сильнейшее, иногда решающее значение приобрели условия, при которых происходило капиталистическое развитие, — сохранившиеся от прежних этапов экономиче¬ 162
ские уклады, а также обстоятельства геополитического порядка, запасы полезных ископаемых и т.д. Значительно большую роль, чем это предполагалось, играли система образования, этические нормы, элементы социальной психологии, унаследованная от прошлого общая “культура трэда", политические традиции и общий уровень политической культуры, а также ряд других факторов, оказывавших воздействие на темпы экономического роста (особенно передовых отраслей производства). Переход от преобладания второй тенденции к первой отнюдь не был прямолинейным, он сопровождался резкими зигзагами. Большое влияние на этот процесс оказало возникновение Советского государства. Нетрудно заметить, что обе тенденции проявляются не только на глобальном, но и на национальном (региональном) уровне развития империализма. Однако их соотношение на национальном уровне может быть заметно отличным от общемирового уровня, несмотря на нивелирующее воздействие этого последнего. На региональную разновидность империализма оказывают воздействие, помимо общемирового развития империализма, также внутренняя — в пределах данного общества (государства) — и внешняя неимпериалистическая среда, и это воздействие может быть разнонаправленным, итоговый результат их влияния проявляется в особенностях региональной разновидности. Хотя эта “среда", в свою очередь, испытывает сильнейшее воздействие империализма, она развивается по свойственным ей законам. Империализм надстраивался не только на “основу" капитализма свободной конкуренции, но над сохраняющимися компонентами старой феодальной формации (помещичье землевладение, абсолютистская или полуабсолютистская монархия, пережитки сословного неравноправия, привилегии военной касты и бюрократии, государственной церкви, национальный гнет, ограниченность или отсутствие политических свобод). Как соотносится с двумя тенденциями широкая “основа" империализма — домонополистический капитализм? Это была питательная почва, один из источников быстрого роста монополистических объединений. Вместе с тем существование ее, первой испытывавшей удары кризисов, усиливало их размах. Наконец, развитие монополистического капитализма возрождало среднее и мелкое производство (цифры, характеризующие динамику количества мелких и средних фирм, нередко скрадывают этот процесс разорения старых и возникновения новых предприятий). Давление немонополистических слоев буржуазии в США привело к принятию антитрестовского законодательства, которое при его весьма слабой эффективности все же в ряде случаев препятствовало переходу целой промышленной отрасли в руки одной монополии, сохраняя ее во владении нескольких крупных корпораций. Более многоплановым и противоречивым оказывается взаимодействие обеих тенденций в развитии империализма с его внутренней некапиталистической средой. Не значит ли, однако, сказанное выше, что вторая тенденция про¬ 11' 163
является с максимальной силой там, где империализм в наибольшей мере обременен доимпериалистическими институтами? По видимости дело обстоит так, но лишь по видимости^ Вторая тенденция проявляется с особой силой в этих случаях, потому что речь идет о поздно сформировавшемся капитализме, опоздавшем к разделу колониальной добычи и пытающемся использовать унаследованные элементы идеологической и институциональной надстройки в собственных целях. Исторический опыт и его усвоение также могли становиться фактором, влиявшим на все сферы развития общества (в том числе и на сферу экономики). Концентрированным выражением одной из двух линий в развитии буржуазного общества, находящихся в конечном счете в связи с двумя тенденциями в развитии капитализма, является политика, проводимая правящими кругами в отношении пролетариата и рабочего движения. Буржуазия во всех странах неизбежно вырабатывает две системы управления, два метода борьбы за свои интересы, причем эти два метода то сменяют друг друга, то переплетаются в различных сочетаниях. Это, во-первых, метод насилия. Второй метод — метод “либерализма’*, шагов в сторону развития политических прав, реформ, и т.д. ^кснение связи в XX в. этих двух систем управления в конечном счете с двумя тенденциями в развитии монополистического капитализма поможет, в частности, и преодолению упрощенного взгляда, который видит в политике социальных реформ только выражение страха перед революцией, а не отражение “внутренних** интересов самого капитализма. В исторической ретроспективе следует по-новому взглянуть на проблему кризиса буржуазной демократии. В нашей историографии акцентрировались те аспекты развития, которые увеличивали власть монополистического капитала, его влияние на государственную власть, реакционные тенденции в политической и идеологической жизни буржуазных стран. Но не было до конца ни показано, ни осмыслено историческое значение факта невиданного ранее вовлечения трудящихся масс в политическую жизнь, резко ускорившегося особенно благодаря расширению избирательного права. * * * Соотношение между двумя противоборствующими тенденциями в развитии капитализма и их проявлениями в политической жизни не является всегда однозначным по целому ряду причин. Во-первых, как мы уже отмечали, обе тенденции тесно переплетались друг с другом вплоть до перехода в собственную противоположность. Во-вторых, на сферу политики оказывают воздействие комплекс исторических, географических, этнических и т.п. факторов; наконец, сфера политики обладает, хотя относительной, но очень широкой автономией и возможностью оказывать различное, разнонаправленное воздействие на экономику. Так связь между первой тенденцией и либеральной политикой может деформироваться ‘‘перехватом*’ силами, выражавшими объек¬ 164
тивно вторую тенденцию, лозунга социальных реформ (как это было в Германии в 30-е годы) и т.п. Говоря об экономической основе второй тенденции, нельзя проходить мимо того, что во время войны 1914 — 1918 гг. прекратило функционирование большинство существовавших до войны международных монополистических объединений. Сохранились лишь компании, объединявшие предпринимателей стран, не находившихся в состоянии войны друг с другом (а также полулегально и немногие другие корпорации, включавшие компании из враждующих государств). Надо учитывать, что преобладание первой тенденции во внешнеполитическом курсе зависело от ряда факторов. Главным из них является нахождение у власти в капиталистических странах, занимавших ведущее положение в мировой экономике и системе международных отношений, тех слоев монополистической буржуазии, которые на данном этапе воплощали эту тенденцию. Именно такая ситуация породила “пацифистскую эру” 20-х годов, а не только стремление правящих кругов играть на антивоенных настроениях широких масс. В советской исторической литературе (в частности, автором данной статьи) подвергалась критике концепция, согласно которой “негативные стороны" империализма будто бы являются лишь остатками феодализма и раннего капитализма. Однако при этом недооценивалось, насколько эти “остатки" оказывали влияние на преобладание той или иной тенденции в развитии империализма в той или иной стране. (Хотя такие влияния во многом становились возможными благодаря “встречному" стремлению империализма утилизировать указанные пережитки в своих целях.) То же следует сказать и об обоснованной критике в советской исторической литературе концепции, по которо&не империализм, а национализм являлся решающей причиной первой и второй мировых войн. Составной частью указанной концепции является растространенное в западном обществоведении отождествление понятий “национализм" и “национально-освободительное движение". Несомненно, что национализм, хотя он не являлся порождением империализма и возник задолго до него, вместе с тем получил сильнейший импульс и поддержку со стороны правящих кругов империалистических государств как идеология, отвечающая их интересам и поэтому настойчиво пропагандировавшаяся ими, внедрявшаяся в сознание народных масс. Однако не надо забывать о том, что разделительная черта между национальным и националистическим оставалась неосознанной большинством (а вероятно, даже подавляющим большинством) участников национально-освободительных движений, тем более что они почти повсеместно возглавлялись буржуазией или даже феодальными кругами. В общем контексте международных отношений национальноосвободительное движение (особенно если оно включало отчетливо выраженный националистический элемент в идеологии и выдвигаемой политической программе) несомненно могло привести к вооруженной конфронтации там, где не была заложена неизбежность решения эко¬ 165
номического соперничества на путях войны. Ведь именно таков был "пусковой механизм" первой мировой войны, которая могла быть в ином случае по крайней мере отсрочена. Несомненно, что, хотя глубинные причины как первой, так и второй мировых войн лежали в природе монополистического капитализма, эти войны были бы невозможны без широкого распространения националистических настроений во всех без исключения воюющих странах. Несомненно, что не только империализм поощрял развитие, стимулировал национализм, но и этот последний, как относительно автономный элемент идеологии, усиливал ту вторую тенденцию развития империализма, которая привела к двум мировым войнам. Характерно, что поджигателями второй мировой войны оказались как раз те державы, где воинствующий национализм сохранил и даже усилил свое влияние на массовое сознание, причем не только в побежденной в первой мировой войне Германии, но и в принадлежавших к лагерю победителей Японии и Италии. Вглядываясь в конце XX в. в события его двух первых десятилетий, вернемся к вопросу — можно ли было предотвратить войну в 1914 г.? В 1914 г. в Европе не было государств тоталитарного фашистского типа, правительства которых могли не оглядываться на общественное мнение, сознательно сделавших ставку на немедленное военное решение имевшихся противоречий, причем путем уничтожения независимости неприятельских государств. Поле для компромисса в 1914 г. было много шире, чем в 1939 г. Правда, у правительств и народов отсутствовало сколько-нибудь ясное представление о "цене” участия в войне с точки зрения людских жертв и экономических потерь. Как известно, один день войны стал обходиться дороже, чем "стоимость" Багдадской железной дороги, являвшейся символом экономического соперничества в довоенные годы. Несомненно, оно резко обострило унаследованные противоречия — национальные, территориальные, стратегические и др., непосредственно вызвавшие войну. Но могли ли экономические причины без этих последних привести к войне? Империализм был чреват войнами, но отнюдь не было исторической неизбежностью начало войны ни в 1914 г. (с этим, вероятно, все согласны), ни вообще во втором десятилетии XX в., когда первая тенденция в развитии империализма еще не успела проявить себя, ни тем более то, что война должна была обязательно стать мировой войной. Начало войны могло быть оттянуто, и за это время могла сильнее проявиться первая тенденция. Быть может, правильнее было бы сказать, что все неэкономические факторы не привели бы к мировой войне (к региональным вполне могли привести!), если бы не экономическое соперничество империалистических держав. Но и это соперничество без указанных факторов совсем не обязательно вело к разрешению его военными средствами. В соединении всех упомянутых факторов заключалась большая вероятность, но никак не фатальная неизбежность первой мировой войны. В начале XX в. начался экономический раздел мира между интер¬ 166
национальными трестами. Отсутствие исторического опыта побуждало марксистскую теоретическую мысль считать такой экономический раздел и передел мира одной из сторон и последствием территориального передела мира. Впоследствии в работе “Об основах ленинизма" Сталин уже прямо утверждал, что империалистические войны за территориальный передел мира — “единственное средство" восстановления “равновесия", нарушенного неравномерным развитием капиталистических стран. Иными словами, изменение экономических потенциалов различных капиталистических стран будто бы неизбежно приводило к борьбе за территориальный передел. Последующий исторический опыт доказал, что здесь существовала альтернативная возможность, при которой экономическое противоборство не сопровождалось бы борьбой за территориальный его передел. Представление о том, что территориальный передел является решающим средством обеспечения успеха в борьбе за экономический передел мира, было вызвано целым комплексом причин. Среди них нужно назвать следующие. Во-первых, начальный этап технической революции и развития монополистического капитализма обусловливал недостаточность чисто экономических ресурсов, которые позволили бы преодолеть сопротивление соперничавшей державы, воздвигавшей политические, тарифные и другие барьеры для проникновения чужих товаров в свои владения. Во-вторых, недостаточный экономический перевес у держав, ставивших вопрос об экономическом разделе и переделе мира. В-третьих, возможность при выдвижении программы территориального передела мобилизовать поддержку тех слоев господствующего класса (классов), которые могли не быть прямо заинтересованы в таком переделе (часть немонополитических слоев буржуазии, поземельное дворянство, высшие слои бюрократии, военщина), представить его как борьбу против исконного врага, за достижение “высших целей нации", обеспечение ее “величия" и “процветания" и т.п. В-четвертых, отсутствовал исторический опыт борьбы на раздел и передел мира экономическими средствами. В-пятых, не имелось представления о подлинной “цене" войны в XX в. Д. Ллойд-Джордж впоследствии иронически охарактеризовал уровень предвидения британских военных: “Политика военного ведомства, казалось, сводилась не к подготовке будущей войны, а к подготовке предыдущей или предпредыдущей войны"6. Аналогичную оценку позднее давали представлениям генералов о будущей войне чуть ли не во всех воюющих странах, даже в Германии, где тоже расчеты строились на победоносную кампанию, завершающуюся победой через несколько недель. А ведь их представления как специалистов во многом определяли и мнение правительств. Хотя борьба за экономический раздел н передел с включением или исключением из нее борьбы за территориальный передел мира были разными формами попытки достижения в конечном счете той же цели, предпочтение одной из этих форм имело большие последствия. Все значение упомянутого различия еще не проявилось в первые два деся- 167
т идет и я XX в., когда борьба за экономический раздел мира еще только-только началась. В начале XX в. вопрос об экономическом разделе и переделе мира вопреки громадному преобладанию владений старых колониальных держав, объективно могли ставить лишь две страны — Германия и США. Однако Германия, совершившая быстрый рывок в развитии промышленности (преимущественно традиционных отраслей, по-прежнему игравших решающую роль в экономике) еще не обогнала главного соперника — Англию “по капиталу", по удельному весу в международной торговле, финансах и банках. К тому же место Германии в европейской системе государств, особенно острое соперничество с Францией, создавало убеждение, что путь к утверждению германского экономического (колониального, торгового, финансового) преобладания мог лежать только через завоевание гегемонии на Европейском континенте, через резкое ослабление или даже подчинение союзников Англии, т.е. Франции и России. Это плохо скрываемое (или вовсе не скрываемое) убеждение, известные немецкие планы наступательной войны не оставляли сомнений у государств — противников Германии в намерениях Берлина перекроить карту земного шара. (Тем более что аналогичные намерения были и у правительств этих государств). Программа территориального передела была не столько переделом “по капиталу", сколько переделом, не соответствующим реальному соотношению экономических потенциалов и поэтому могущим быть обеспеченным преимущественно военной силой, использованием выгод географического положения и другими подобными факторами. В 30-е годы фашистские страны также поставили вопрос о территориальном переделе не “по капиталу", а на основе преимущества в военной силе, лучшей отмобилизованности промышленности, подготовки тыла к войне и т.д. История показала, что борьба за экономический раздел и передел мира с помощью экономических методов ни разу не приводила к большой войне. Досточно сравнить историю англо-германского и англоамериканского торгового и отражавшего его морского соперничества. За годы первой мировой войны соотношение между торговыми и военными флотами США и Англии изменилось значительно более круто, чем это происходило до 1914 г. между Англией н Германией. Тоннаж торгового флота США н Англии равнялся (млн т): Великобритания США 1914 г. 18,9 1.8 1919 г. 19,2 12,3 Военный флот США, заняв второе место в мире, грозил вскоре передвинуться на первое. Острой была торговая конкуренция, борьба за источники сырья. Американский трест “Стандарт Ойл" и англо¬ 168
голландский “Ронял Шелл" были главными соперниками в борьбе за мировые запасы нефти и рынки ее сбыта. Англо-американское соперничество особо обострилось в 20-е годы. Однако это не привело к войне, дело ограничилось в основном воинственной риторикой некоторых несдержанных на язык адмиралов, бизнесменов и дипломатов. Защиту своих интересов обе страны осуществляли с помощью тарифной политики, дипломатических маневров. Сделанный Сталиным в 1928 г. и повторенный в 1952 г. прогноз о нарастании англо-американского антагонизма был опровергнут ходом событий. По мнению английских и американских историков, причина этого — общность этнических корней, языка, культуры, демократических традиций. Не отрицая значения этих факторов, все же напомним, что они не помешали в XIX в. Великобритании и США один раз воевать (в 1812 — 1814 гг.) и несколько раз близко подходить к грани вооруженного конфликта. В первой половине XX в. развитие пошло по иному пути потому, что США в силу ряда обстоятельств стремились к экономическому дележу мира “по капиталу" и не выдвигали требования его территориального передела. Возникает вопрос: почему же борьба за экономический раздел и передел мира, если она не облекалась в требование территориального передела, не вела крупномасштабным войнам? Этот вопрос остается плохо изученным. Однако некоторые причины все же могут быть отмечены и на нынешней стадии рассмотрения его. Во-первых, борьба за экономический раздел и передел мира велась в рамках отдельной отрасли или нескольких, в производственном отношении тесно связанных между собой, отраслей. В результате, как правило, не возникало “синхронизации" или тем более “согласования" этой борьбы в разных отраслях добывающей и обрабатывающей промышленности. В тот момент, когда происходило резкое обострение борьбы в одной отрасли, возникали временные (однако во многих случаях долгосрочные) соглашения и даже слияния монополий разных стран в других отраслях. Во-вторых, в большинстве случаев речь шла об экономическом преобладании не на рынках определенных стран, а на рынках множества стран, которого было нереально пытаться достичь военными средствами. В-третьих, в подавляющем большинстве отраслей столь же невозможным оказалось достижение монопольного положения на рынке сырья, использовавшегося в данной отрасли производства. Это было следствием “разбросанности" мест добычи или первичной обработки этого сырья, рассеянного опять-таки по многим странам и регионам. Все более частым стало также появление альтернативных источников сырья (успехи в разведке полезных ископаемых, производство синтетических материалов, служивших сырьем, изменения в сырьевой базе в результате возникновения “наукоемких" отраслей). Это касается даже такого важнейшего вида сырья и топлива, каким являлась на протяжении всего XX в. нефть, не говоря уже об остальных сырьевых ресурсах. В-четвертых, вследствие хозяйственного роста, возникнове¬ 169
ния новых отраслей производства, новых видов транспорта и связи расширялось общее экономическое пространство мирового капитализма и тем самым и для сохраняющихся (не замененных новыми) старых отраслей производства. Между прочим, конкуренция между старыми и новыми, заменяющими их производствами в рамках одной страны могла приобретать значительно больший размах и остроту, чем борьба между корпорациями разных стран в “старой*’ отрасли. В-пятых, нужно принять во внимание, что, хотя корпорации имели “своих” людей в руководстве буржуазных партий, в правительстве и верхних эшелонах административного аппарата им обычно не удавалось подчинить внешнеполитический курс правительства, обусловленный более общими причинами (геополитической, стратегическими, идеологическими и другими, включая и националистические мотивы), интересам конкурентной борьбы между корпорациями, монополизировавшими определенную отрасль производства на мировом рынке. В этом случае монополиям удавалось обеспечить себе политическую, дипломатическую поддержку, поддержку путем демонстрации военной силы, но не готовности вступать в крупномасштабный конфликт, способныйповредить массе других (в том числе экономических) интересов правящего класса данной страны. * * * Исторический опыт развития капитализма доказал, что монополия одной крупной корпорации в пределах определенной отрасли промышленности неизменно подрывалась благодаря развитию новых отраслей производства, выпускающих сходные виды товаров, способных успешно конкурировать с изделиями этой монополии, возникновению альтернативных источников сырья, не контролируемых ею, научным открытиям, позволяющим организовать производство на основе совершенно новой технологии, при которой может оказаться более эффективным среднее и даже мелкое производство, наконец, даже вследствие создания конкурирующей корпорации, обладающей финансовыми и другими возможностями, чтобы (иногда при поддержке “своего” государства) бросить вызов монополии, ранее подчинявшей себе рынок сбыта определенных изделий. Тенденция к застою и загниванию, свойственная монополии, продолжала в течение определенного времени действовать, и в отдельных отраслях промышленности, в отдельных странах. Действие ее сужалось вследствие того, что конкуренция между монополиями на внутреннем и мировом рынке не только не сокращалась, а приобретала все больший размах, охватывала всю глубину экономического пространства капиталистической системы. Попытки задержать технический прогресс и тем самым количественный рост и качественное совершенствование производства уже поэтому могли иметь лишь относительно ограниченное значение, тем более что все новые изобре¬ ло
тения, и в том числе в новых, смежных отраслях, как бы “обходили’* законсервированные той или иной монополией патенты, изобретения, заставляя ее пускать в ход, чтобы устоять в конкурентной борьбе. Конкуренция при этом происходила между корпорациями, имевшими несравненно большие возможности, чем предприниматели прежних лет, организовать исследовательскую работу с привлечением крупных научных сил для приобретения и внедрения в производство максимального количества нововведений, способных снизить себестоимость, повысить качество и увеличить количество производимых товаров. Обратимся теперь к проблеме планомерности развития. Еще Энгельс писал, что когда тресты “подчиняют себе и монополизируют целые отрасли промышленности, то тут прекращается не только частное производство, но и отсутствие планомерности ч. На протяжении всего XX в. расширялось экономическое пространство капиталистической системы, несмотря на сужение ее территории после Октября 1917 г. и социалистических революций середины XX в. Это происходило благодаря росту производительности сил, возникновению массы новых отраслей производства, все более широкому вовлечению в орбиту мирового капиталистического хозяйства стран Азии, Латинской Америки, а несколько позднее и Африки, возникновению в этой связи новых, исторически возникших потребностей у сотен миллионов людей, огромному росту государственных расходов, особенно на вооружение, временно расширявших спрос в длинном ряде производств, прямо или опосредованно связанных с военной промышленностью. Данные о возрастании валового национального продукта, хотя являются далеко не единственным показателем, тем не менее достаточны для констатации роста, не прекращавшегося во многих районах даже в годы мировых кризисов. Раздвижение хозяйственного пространства шло вопреки барьерам, которые ставились ему различными протекционистскими и другими запретами, особенно со стороны главных колониальных держав. Множились резервы такого расширения, оно шло, вторгаясь в сферы, этими ограничениями не затронутые, или с помощью транснациональных объединений обходя таможенные и другие рогатки, создавая филиалы за границей и т.д. В конце концов масштабы запретительных мер тоже не могли увеличиваться безгранично, они отставали от общего расширения хозяйственного пространства капиталистической системы, наталкивались на сопротивление значительной части монополистических кругов, боявшихся ответных шагов страны, против которой были направлены ограничения, закрытия рынков этой страны для товаров государства — инициатора запретительных мер. Расширение экономического пространства работало в основном на первую тенденцию в развитии империализма и, как правило, ограничивало некоторые из аспектов развития второй тенденции. У нас однобоко рисуется история капитализма. История капиталистического прогресса подменяется, по сути дела, только историей его “оборотной стороны" для “гарантии" против апологетики. Конкретная 171
история подгоняется под его социологическую модель, отсекаются как несущественные те стороны его развития, которые не исчерпываются основным общественным антагонизмом капиталистического общества. Плохо изучаются научно-технические и управленческие достижения капитализма, многие формы организации общественной жизни, крупного и мелкого производства, кооперативной формы хозяйства, интернационализации хозяйственной жизни и т.п. Новая историческая ретроспектива требует серьезного переосмысления значения даже тех событий истории, которые не подвергались искажению в результате конъюнктурщины, директивных указаний, догматизма и других факторов, приводивших к извращению картины исторического развития в наших исторических работах. В нашей историографии совсем мало внимания уделяется проблеме изменения структуры капиталистического производства и в этой связи процессу реорганизации производственных отношений. Известный западный экономист И. Шумпетер в своей работе “Капитализм, социализм и демократия *, впервые вышедшей в свет в 1942 г., так характеризовал процесс развития капитализма: “Процесс промышленной мутации — если использовать это биологическое понятие — непрерывно изнутри революционизирует экономическую структуру, непрерывно разрушая старую и созидая новую структуру”12. Можно ни в чем другом не соглашаться с Шумпетером, вместе с тем признавая правильность схваченного им свойства капиталистического производства к постоянной трансформации своей структуры, прежде всего в соответствии с ходом технического прогресса. Необходимо всесторонне учитывать динамику изменений технологии в XX в. В начале века новые отрасли, которым принадлежало будущее, еще только-только зарождались или переживали эндогенный период в своем развитии, когда технические сдвиги еще не приводили к существенным переменам в производственных отношениях и не имели общественных последствий. Развитие старых отраслей еще превалировало над развитием новых, которым принадлежало будущее в технической революции XX в. Неправильно было в последующих технологических сдвигах видеть только загнивание старых отраслей (например, угольной промышленности в Англии в 20-е годы) и считать это показателем углубления кризиса всей капиталистической системы. Точно так же односторонним был подход к истории резкого сокращения числа мелких крестьянских хозяйств в ряде стран, особенно в США. Оно во многом было сходно с процессом уничтожения ремесленного производства в XIX в. и замены его фабричным, которое, кажется, еще никому не приходило в голову считать регрессом. В 20 — 30 годы XX в. происходило изменение в уровне внутренней организации монополий. Наблюдалось значительно большее, чем прежде, развитие финансово-контрольного механизма при сохранении (вплоть до времени широкого развертывания научно-технической революции и внедрения вычислительной техники) значительной автономии филиалов в вопросах снабжения и сбыта, как краткосрочного, так и долгосрочного планирования, включая финансовые планы капиталовложений, технсхло- 172
гических разработок. Уже достигнутая в межвоенный период степень централизации управления способствовала развитию тенденции планомерности производства в масштабах, при которых оно способно быстро приспосабливаться к изменению спроса на различные товары. Крупным корпорациям удавалось заметно сократить время внедрения сложных технических усовершенствований, в которые были вмонтированы многие более частные нововведения. Это было не под силу мелким и средним фирмам, поскольку предполагало приобретение большого пакета патентов, авторских прав, производственных секретов и т.п., и главное, развертывание собственных масштабных исследований, требующих большой концентрации научных сил и материальных средств, наличия целых больших отделов, занимающихся доводкой новинок до состояния, при котором был бы возможен их запуск в производство. Вместе с тем корпорациям было выгодно в нужных случаях налаживать кооперацию с небольшими компаниями, которые успешно осуществляли частные разработки, имевшие большое значение в рамках осуществления более крупных “комплексных” технических изобретений, создания технологических линий на качественно новых основах. Все это способствовало быстрому росту производительности труда. Так, число рабочих в американской промышленности с 1922 по 1929 г. увеличилось максимум на 10%, а объем производства возрос примерно на 40%. Сохранение и даже расширение масштабов конкуренции все время (за исключением кризисных 1929 —1933 гг.) заставляло искать пути уменьшения себестоимости и цен и предполагало готовность к понижению прибыли на единицу изделия при сохранении и даже повышении ее общей массы. Лишь частично и не повсеместно этого пытались достигнуть преимущественно за счет заработной платы. Сам научно-технический прогресс делал необходимым обновление машинного парка, стимулировал расширение емкости рынка оборудования. Расширялась сфера потребления путем увеличения ассортимента товаров и услуг (пусть и не в меру возможностей научно-технического прогресса), удовлетворялись искусственно пропагандируемые и насаждаемые потребности, не исключая и вредных для физического здоровья людей и интересов общества. Временным стимулятором научно-технического и экономического роста становится рост вооружений, увеличение военных расходов и государственных расходов вообще. Существенные изменения отмечались в формах и уровне государственного вмешательства. В 1914 —1918 гг. оно проводилось с целью мобилизации экономики на военные нужды, и было в основном прекращено после 1918 г. В 20-е годы можно говорить лишь об отдельных случаях и сферах государственного вмешательства (например, в США — федеральная резервная система банков, деятельность федеральной комиссии по регулированию торговли между штатами, государственная помощь дорожному строительству, железнодорожному и т.п. транспорту, угольной промышленности, сельскому хозяйству). В 30-е годы это перерастает в систему государственного регулирования (“новый курс” в США, мероприятия государственно-монополистиче¬ 173
ского характера в Германии и других фашистских странах и т.д.). В начале XX в. преобладала (хотя и не очень заметно выраженная) поляризация богатства и бедности. Происходили изменения в структуре рабочей аристократии, сосредоточенной преимущественно в старых отраслях промышленности, которая в некоторых странах переживала нелегкие времена. Сдвиги в структуре промышленности нередко сопровождались ухудшением положения даже привилегированных кругов рабочих. Но эта тенденция не сохранилась на последующих этапах развития. Хотя аналогичные сдвиги и в последующем серьезно влияли на положение рабочих в целом процесс поляризации, поскольку речь идет о развитых капиталистических странах, приостановился. В США долгое время велись споры о том, произошла ли, начиная с 30-х годов, "революция в доходах" в пользу народных масс6. Но даже при полном опровержении тезиса о выравнивании доходов следует, исходя из факта относительного постоянства соотношения между долей высших и низших групп поставить вопрос о динамике реальной заработной платы в абсолютных размерах. В США доля половины населения, получавшей самые низкие доходы, составляла в 1929 г. 22%, а через 30 лет, в 1959 г., — 23%» т.е. осталась фактически неизменной. Доля группы с наивысшими доходами, составляющей 10% населения, сократилась с 39% до 29%. За ее счет соответственно увеличилась доля доходов средней группы (40% населения). В пятилетие 1902 — 1906 гг. годовой валовой национальный продукт составлял в среднем (в ценах 1929 г.) 46,8 млрд долл., в 1929 г. — 104,4, в 1945 г. — 180,9, в 1955 г. — 230,8 млрд долл. Иначе говоря, за полстолетия он возрос примерно в шесть раз. С учетом роста населения увеличился соответственно с 569 долл, (среднегодовой за 1902 —1906 гг.) до 857 в 1929 г. и 1396 долл, в 1955 г. доход на одного человека7. В этих условиях спор о том, сохранилось ли прежнее соотношение долей, получаемых высшей и низшей группами населения, или оно несколько отклонилось в ту или другую сторону, имеет значение лишь для определения, происходило или не происходило уравнение доходов. Это спор не должен заслонять того, что в любом случае происходил рост реальных доходов в абсолютных цифрах низших слоев общества вне зависимости от того, сопровождался ли он поляризацией в распределении доходов. Разумеется, произошло это не благодаря "гуманизации" капитализма (ведь именно к этому времени относятся фашизм и вторая мировая война). Но было бы ошибочным относить эти изменения и только на счет успехов рабочего движения, уступок, на которые должны были пойти господствующие классы во имя поддержания социальной стабильности или даже сохранения капиталистического строя. Развитие буржуазного общества наряду с обострением присущих ему противоречий порождало и необходимость баланса интересов, основанного на преобразованиях в технологии и организационной основе капиталистического хозяйства, учета исторически определяемых и менявшихся потребностей трудящихся масс. До определенного этапа развития техники и укрупнения производ¬ 174
ства превалировала тенденция к снижению требований к квалификации основной массы рабочих, упрощению выполняемых ими производственных операций (особенно на конвейере и тд.). Однако несомненно, что уже после первой мировой войны преобладание этой тенденции было подорвано действием противоположной — нарастающим спросом на высококвалифицированную рабочую силу, резким повышением требований к образовательному уровню всех участников производственного процесса, снижением цельного веса ручного труда, сближением труда рабочего и инженерного персонала, все большей потребностью прямо заинтересовать работника в качестве продукции, в проявлении им инициативы, в его рационализаторских предложениях, в создании психологического климата на предприятиях, способствующего росту производительности труда, и т.п. Разумеется, сохраняла преобладание имманентная капитализму тенденция ко все большей интенсификации труда и выражавшая ее система Тейлора — научная система выжимания пота, что наносило вред рабочему не только как человеческой личности, но и как носителю производственной силы и было нацелено на достижение лишь непосредственного приращения прибыли. Однако эта тенденция стала дополняться другой, ориентированной на мобилизацию резервов работника путем повышения его профессиональных знаний, способности к эффективному обслуживанию все более сложной техники, которое не могло быть достигнуто без обеспечения относительно удовлетворительного жизненного уровня и условий труда, существенной материальной заинтересованности в конечных его результатах. Из двух следствий оплаты по труду — стимулирования большей его производительности и утверждения социальной справедливости — такая оплата при капитализме приводила только к первому из указанный следствий. Нельзя говорить даже в ограниченном смысле о тенденции к социальной справедливости при сохранении капиталистической эксплуатации и того, что большая доля ВНП присваивается буржуазией. Частичное “вмонтирование" принципа “от каждого по способностям, каждому по труду”, резко ограничивалось — особенно в годы кризисов — многомиллионной безработицей, ограниченными возможностями нахождения работы, соответствующей квалификации работника, понижением заработной платы части рабочих в периоды плохой конъюнктуры и т.д. Однако было бы ошибочным не видеть социально-психологические последствия оплаты по труду, которые принимали форму убеждения в относительной (для трудящихся масс) точности соответствия вознаграждения количеству и качеству проделанной работы. Все это в соединении с ростом заработной платы в абсолютных цифрах, с распространением премиальных, системы участия в прибылях, покупки акций и т.п. субъективно в какой-то мере смягчало отчуждение лиц наемного труда от средств производства Надо лишь добавить, что все более широкое утверждение принципа оплаты в соответствии с количеством и качеством труда в ряде капиталистических стран сопровождалось все большим нарушением этого принципа в Советском Союзе. 175
Государственное регулирование и предпринимательство, охватывавшее различные стороны общественной жизни в капиталистических странах, сочеталось с социальной политикой (мероприятия, частично заимствованные из арсенала социализма), как орудием стабилизации существующего строя и стимулятором экономической эффективности. * * * Во время революционного подъема послеоктябрьских лет казалось, что Коммунистический Интернационал был исторически прав в споре с реформистами, хотя ни одна из попыток осуществления пролетарской революции за пределами России не увенчалась конечным успехом. Однако долгом партий, претендовавших на отстаивание интересов рабочего класса, была ориентация на революцию, пока кризисное состояние буржузной системы создавало реальные шансы на завоевание власти пролетариатом. Ведь заранее было невозможно определить исход борьбы за власть. Напротив, неудача попыток революционного штурма буржуазного общества, как будто подтверждающая правильность позиции социал-демократии, была в ряде стран (прежде всего в Германии) как раз в немалой мере результатом такой позиции. II Интернационал исходил из убеждения в победе первой тенденции, а Коминтерн — второй в развитии капитализма, а ни одна из них не победила, они сложно переплетались. В реальной действительности центристы объективно, несмотря на отдельные колебания, в конечном счете так же ориентировались на преобладание первой тенденции, даже в годы революционного подъема. Анализ III Интернационала казался более правильным в ситуациях, когда победила вторая тенденция (1918 —1920), и особенно в странах, где она одерживала более явственно верх, когда же возникало известное равновесие тенденций, анализ Ши П Интернационалов становился явно ошибочным (например, в период 1924 —1929 гг., характеризуемый как канун революции или как этап “организованного капитализма”). Во второй половине 20-х годов теория ультраимпериализма, зачатки которой можно найти уже у Бернштейна (а в России у ТуганБарановского в опубликованной им в 1906 г. книге “Современный социализм в своем историческом развитии”) и которая была разработана во время первой мировой войны Каутским, получала широкое распространение. Сходные идеи проповедовали и некоторые видные буржуазные экономисты6. В это же время разновидность теории ультраимпериализма — теория “организованного капитализма” стала идейным кредо германской (и не только германской) социал-демократии. Как заявлял Р. Гильфердинг, сначала в 1924 г., а потом на Кильском съезде германской социал-демократии в 1927 г., организованный капитализм — эта замена капиталистического принципа свободной конкуренции социалистическим принципом плановой экономики9. Подвергая резкой критике теорию “организованного капитализма”, Коммунистический Интернационал вместе с тем был готов полностью сбрасывать со счета первую тенденцию в развитии капитализма, считая 176
ее такой же утопией, как действительно нереальный ультраимпериализм, отрицая возможность экономического передела мира без его территориального передела путем войны. В программе Коммунистического Интернационала, принятой на VI конгрессе (1928 г.) повторялась критика теории ультраимпериализма и вместе с тем говорилось про империализм: “Своими войнами он демонстрирует, что производительные силы мирового хозяйства, переросшие офаниченные рамки империалистических государств, требуют организации хозяйства в его мировом, интернациональном масштабе. Империализм пытается разрешить это противоречие огнем и мечом прокладывая дорогу единому, всемирному государственно-капиталистическому тресту, организующему все мировое хозяйство”10. Иначе говоря, реализация первой тенденции мыслилась только через механизм действия второй тенденции развития капитализма. Не раз возникали ситуации, когда революционное течение в рабочем движении принимало первую тенденцию за вторую, а реформистское течение — вторую тенденцию за первую (например, ошибочная характеристика коммунистами в 1933 — 1934 гг. “нового курса” как свидетельства “фашизации” США, трактовка некоторыми социал-демократами государственно-монополистических мероприятий в фашистских странах как “социализации” экономики и тд.}. Несомненно, существовала, причем отнюдь не однозначная, связь между двумя тенденциями в развитии монополистического капитализма и взаимоотношениями между капиталистической и социалистической системами. Можно говорить о взаимосвязи этих двух тенденций с двумя линиями буржуазных государств в отношении Советского Союза, хотя только в конечном счете, поскольку на позиции того или иного правительства оказывал влияние комплекс различных внутренне- и внешнеполитических факторов. Сказанное нисколько не отрицает того, что нам известно о противоречиях капитализма. Просто все эти факты были достаточно изучены в нашей литературе. Нисколько не приуменьшая значения всего этого, надо лишь рассматривать указанные явления и процессы в исторической ретроспективе, в свете нового исторического опыта, в контексте развития мировой капиталистической системы именно как системы, с анализом взаимодействия всех компонентов и сторон этого развития. 1 Ленин В.И. Поли. собр. соч. Т. 27. С. 391. 2 Там же. С. 98. у Ллойд-Джордж Д. Военные мемуары. M. , 1934. Т. 1. С. 116. 4 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 22. С. 234. 5 Schumpeter J. Capitalism, Socialism and Democracy. 3 ed. N.Y., P. 167. 6 См., напр.: Kuznets S. Shares of Upper Income Groups in Income and Savings. N. Y., 1953. Опровержение тезиса об этой “революции” см.: Perlo V. The Income “Revolution”. N.Y., 1954. 7 The Statistical History of the United States from Colonial Times to the Present N.Y., 1960. P. 139. e См., напр.: Зомбарт В. Будущность капитализма — Под маской планирования. М., 1933. 9 Гнльфердинг Р. Капитализм, социализм и социал-демократия. М., 1928. С. 32.127 и др. 10 Программа и устав Коммунистического Интернационала. М., 1936. С. 28. 12 Тип. эак. 3104
ИСТОРИОГРАФИЯ, ДИСКУССИИ, БИБЛИОГРАФИЯ Л.Ф. Грабски ФЕРНАН БРОДЕЛЬ: ВОПРОСЫ МЕТОДОЛОГИИ ИСТОРИИ ЦИВИЛИЗАЦИЙ Одну из глав своей книги по проблемам французской историографии второй половины XX в. Шарль-Оливье Карбон ель назвал: “Позитивистская историография: доктрина без практиков"1. Меткость утверждения, содержащаяся в этом названии, зависит от понимания термина “позитивизм". Если понимать его в узком смысле как “контизм", то нам придется согласиться с мнением французского ученого. Вместе с тем мы б>дем вынуждены возразить ему, если станем понимать позитивизм в историографии в более широком смысле, а именно как определенный способ понимания исторической действительности в виде структурных и помологических категорий и одновременно в качестве определенного способа их познания в категориях феноменализма. В этом случае — а мы придерживаемся именно этой точки зрения — позитивистская историография предстает перед нами не в виде “доктрины без практиков", но в качестве одного из важных направлений историографии, которое вот уже в течение более чем ста лет оказывает существенное влияние на практику исторической науки во многих странах, в том числе и во Франции. У сторонников французской школы “Анналов" вызовет возмущение, если мы начнем изложение своих соображений с утверждения, что это чрезвычайно интересное течение в современной историографии представляет позитивистскую модель исторической науки, понимаемую именно таким образом. Естественно, сами “анналисты" считают себя противниками позитивистской историографии, утверждая, что по правилам этой историографии “историей не следует больше заниматься"2. ОДнако при этом они производят своеобразное манипулирование, основывающееся на переворачивании смысла понятия “позитивизм". Дело в том, что позитивистской они считают такую историографию, которая стоит на позиции различия предмета истории и “наук", т.е. связанную с событиями, концентрирующую свое внимание на герменевтической проблематике историографию и пр.3 Иными словами, они считают позитивизмом его антитезу — традиционный индивидуалистический историзм, При таком понимании нас не может удивить точка зрения современного нам “анналиста", буцто с начала XIX в. “в интеллектуальной и научной германской традиции укоренился агрессивно настроенный позитивизм"4. Несмотря на то что мы не разделяем мнения “анналистов" о том, 178
что их школа представляет собой антипозитнвистскую модель историографи и, мы все-таки не хотели тем самым утверждать, что она не была одним из важных во многих отношениях направлений, обогативших современную историческую науку. Разумеется, это относится также к творчеству ведущего представителя второго поколения “анналистов” Фернана Броделя (1902 —1985). Автор работы “Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа 1Г* в равной мере испытывал и острое чувство новизны своей собственной исторической концепции, и ее (и свою собственную) связь с традицией. По отношению к весьма близкой ему традиции, связанной с именами Люсьена Февра и Марка Блока, можно судить по тому, что он сам назвал себя сотрудником “второго слоя”5. В то же время он определил и свое место в уходящей далеко вглубь времени традиции, ратуя за все более широкое вовлечение в “операционное поле** истории общественных наук, за “завоевательно ориентированную историю Поля Лакомба, Анри Берра, Люсьена Февра и Марка Блока**6. Весьма характерным было здесь упоминание П. Лакомба, позитивиста вне всякого сомнения, хотя и не “строгого обряда'*, однако решительного противника сведения истории только к “гуманитарным наукам'*, которые “образуют лишь частную область в сфере познания’*, мыслителя, который пытался “приравнять знание фактов прошлого человечества к другим позитивным наукам’*7. Не менее характерным было также упоминание в этом ряду Анри Берра, создателя теории исторического синтеза, которая должна была “знаменовать собой развитие традиции французской философии от картезианства и через Просвещение к позитивизму и которая должна была быть свободной от немецкой метафизики и априоризма, равно как и от односторонности английского индукционизма и практицизма**8. Нет никакого сомнения в том, что решительные возражения Антуана Курно против переоценки значения политической истории, его критика нарративного метода в исторической науке, а также его принцип взаимозависимости явлений — все это было весьма близко взглядам Ф. Броделя. Это относится также к полемике Лакомба со сторонниками “событийной истории**, а также к его стремлению создать “историю — науку*’, в которой наряду с установлением “общих фактов” выявлялись бы и существующие между ними связи. Наконец, ему также были близки и идеи Берра об “историческом синтезе”. Вместе с тем это не означает, что Ф. Бродель, примыкая к различным концепциям структурного рассмотрения действительности, которые сохранялись во французской позитивистской рефлексии, не выражал никакого критического отношения к этим концепциям. У нас еще свежа в памяти борьба Л. Февра и М. Блока за расширение горизонта исторической науки на те области действительности, которые не включала в круг своих интересов традиционная историография. Ф. Бродель не только развил структурные идеи своих предшественников, но попытался очертить контуры относительно систематизированной теории, организующей глобальную область истории, а 12' 179
именно теорию многоступенчатой структуры исторической реальности. В этом отношении он очень многим обязан своему учителю Л. Февру, который не только говорил о том, что историческая наука должна в первую очередь исследовать синхронные и лишь затем диахронные процессы, но также подчеркивал, что изучаемая историком по принципу синхронии действительность означает “сближение, согласование, взаимосвязь и синтез'*. При этом сам он давал многочисленные примеры синхронистического анализа9. Первый шаг, оказавшийся одновременно этапным, на пути разработки теории многоступенчатой исторической структуры действительности был сделан Ф. Броделем в его работе “Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа 1Г\ где он выделил три слоя этой структуры: структурный, конъюнктурный и событийный 10. Как известно, меньше всего внимания он уделил этому последнему слою; вопреки событийно-исторической традиции он утверждал, что “события — это лишь пыль и являются в истории лишь краткими вспышками", однако они не могут рассматриваться как ничего не значащие, ибо они порой озаряют другие пласты действительности11. Едва утихли дискуссии по поводу концепции пластов действительности, которые были представлены Броделем в “Средиземноморье", как он вновь сформулировал свои взгляды по этому вопросу в крупной работе о материальной цивилизации, экономике и капитализме (1979). И в этом случае мы имеем дело с трехслойной структурой: инфраэкономикой, рыночной экономикой и со своеобразно понимаемым автором капитализмом12. И наконец, назовем работу, которую ученый, к сожалению, не смог завершить, — “Индивидуальность Франции". Из четырех частей, намечавшихся по первоначальному замыслу, Ф. Бродель почти полностью завершил две, которые затем были изданы в трех томах13. Как и в предшествующих работах, здесь обращает на себя внимание структурный подход; ученый очерчивает контуры всего сооружения, исходя из географических условий, включая в свою конструкцию демографическую, экономическую, политическую и культурную сферы вплоть до социальных аспектов. На коллоквиуме в Шатоваллоне, который проходил за месяц до кончины историка, Ф. Бродель сказал следующее: “Моя концепция истории, которую я применяю в отношении Франции, представляет собой концепцию глобальной истории, т.е. истории, которая наполнена всеми науками о человеке. Речь идет не только о том, чтобы выбрать одну из них и обвенчаться с ней, но главным образом о том, чтобы жить в состоянии конкубината со всеми науками о человеке"14. Итак, первое место в размышлениях Ф. Броделя всегда занимает проблематика синхронности, многослойная структура исследуемой действительности, в которой историк выделяет три или более различных пластов. Ф. Бродель ставит следующий вопрос: “Имеет ли общественная реальность поэтажную структуру, многослойную структуру или она не имеет таковой? <...> Изменяется ли реальность от этажа к этажу, от одного помоста к другому? Если да, то она не является по¬ 180
следовательной в вертикальном плане. Является ли общественная действительность структурированной по всему своему объему или же только в каком-то определенном пласте? Во втором случае пришлось бы допустить, что вне пределов жесткой оболочки структур простираются свободные, не организованные сферы общественной реальности. Структурные и неструктурные области — эго кости и плоть общественного организма**15. В свое время Ф. Бродель дал на эти вопросы очень общий ответ, написав следующее: “История творится на различных сценических площадках; сильно упрощая, я бы сказал, что ее действие происходит на трех подмостках. Собственно, следовало бы вести речь о десятке или сотне сценических площадок, о десятке или сотне различных временных измерений'*16. Разделение на три части является, таким образом, чисто апроксимативной моделью значительно более сложной структуры реальной действительности, в которой отдельные слои сплетены между собой цепью разнообразных связей, описание которых является задачей историков. О себе самом Ф. Бродель говорил, что по “своему темпераменту** он структуралист; “сами события и даже конъюнктура не слишком привлекали его. Тем не менее он подчеркивал, что структурализм историка, за который он выступал, отличается от того, с которым нам приходится иметь дело в других общественных науках, “он отсылал историка не к математическим абстракциям функционально выраженных отношений и связей, но к источникам жизни, ко всему тому, что в жизни является наиболее конкретным, повседневным, нерушимым и по возможности анонимно человеческим**17. Во время дискуссии в Шатов алло не ученый заявил, что для него “феноменом структуры является то, что длится (во времени)*', и подчеркнул, что это не имеет ничего общего со структурализмом Клода Леви-Строса и других французских философов и социологов. «По моему мнению, — говорил он, — слово “структура**, будь то суперструктура или инфраструктура, соответствует долговременным общественным, экономическим или культурным реальностям». Попутно он также заметил, что его понимание структуры отличается от воззрений К. Маркса, так как последний, по словам французского историка, “недооценивает суперструктуры’*, придавая большее значение всему тому, что находится “снизу**. Сам же он, подчеркивал Ф. Бродель, не делает выбора между тем, что находится сверху, и тем, что лежит снизу; “он принимает и то, и другое**18. «Кое-кто интерпретировал мои теории неверно, — заявил Ф. Бродель в 1985 г. в интервью “Эль Пайс**, — приписав мне определение истории как чего-то неподвижного»19. Во взглядах французского ученого тесно переплелись между собой теория структурного характера исторической действительности с его теорией дифференцированности и полиритмического характера исторического времени. Что касается этого полиритмического характера, то взгляды, выражавшиеся авто¬ 181
ром “Средиземноморья”, представляли собой продолжение и новую формулировку идеи, которая уже присутствовала прежде в концепциях основателей школы “Анналов”. Здесь мы имеем в виду прежде всего М. Блока, который утверждал, что “человеческое время всегда оказывало сопротивление неизбежной однотонности” и что “человеческое время нуждается в таких измерениях, которые были бы приспособлены к изменчивости его ритма”20. Идеи своего видного предшественника Ф. Бродель развил в теорию, в соответствии с которой всякой сфере (или всякому слою) действительности, вычлененной в процессе исследования, присущ свой собственный ритм изменчивости, свое собственное, иное историческое время. Наиболее ясно эта теория была изложена Ф. Броделем в “Средиземноморье”, а затем неоднократно повторена. Таким образом ученый стремился доказать, что уровню структурной действительности отвечает история “длительной продолжительности”, характеризующаяся медленным ритмом, которая воспринимается исследователем не в виде последовательности событий и которая допускает не только циклы, но и рецидивы, т.е. история, которая находится “на грани между подвижностью и неизменностью”21, ^овню конъюнктурной действительности, напротив, соответствует история, которая в сравнении с вышеописанной характеризуется “относительно короткими волнами”, на которые накладываются “многочисленные движения в соответствии с долготой их продолжительности”, конъюнктурные циклы и другие. В этой связи Ф. Бродель говорит следующее: “Диссонанс между медленным ходом истории и его внезапными ускорениями, между структурой и конъюнктурой остается в центре все еще не завершившейся дискуссии. Необходимо оценивать эти движения в их взаимозависимости, не будучи уверенным с самого начала в том, какие из них являются доминирующими и обусловливающими другие. Их идентификация, классификация и сопоставление и являются главной нашей « **22 задачей . Наконец, согласно Ф. Броделю, событийной истории соответствует краткость единого времени. Свою теорию дифференцированности и полиритмического характера исторического времени французский ученый развил в последующих работах, в частности в монументальном труде о материальной цивилизации, экономике и капитализме. И в этой книге отдельные, выделенные исследователем пласты исторической реальности относятся к различным временным периодам с различными ритмами. В названном труде Ф. Бродель сформулировал и развил точку зрения о том, что все дифференцированные временные периоды, в течение которых протекает исторический процесс на всех его подмостках, позволяет определить “мировое время”, которое, как считает ученый, “правит определенными пространствами и реальностями по территориям и эпохам. Однако этому времени не подвластны иные реальности и иные пространства, чуждые ему”23. Ф. Бродель не скрывал своего пристрастия к изучению долговременных исторических процессов. Он затронул это понятие в 1958 г. в 182
своей знаменитой статье 24, а затем обращался к нему на протяжении всей своей активной научной деятельности. Еще во время уже упоминавшегося здесь коллоквиума в Шатоваллоне он выразил убеждение в том, что подлинно глубокая история — это именно история длительного временного периода25. В интервью журналу “Ринашита" в 1983 г. он, напротив, сказал следующее: “После того как я написал “Средиземное море../’, мне стало ясно, что время не образует какой-то прямой линии, как это имеет место в традиционной исторической науке; время представляет собой скорее результат наложения движений. Если я утверждаю, что имеется три движения, то это лишь известная схема, но это вполне пригодная схема; в действительности происходит более медленное движение в основании, более быстрое сверху, а между ними существует еще ряд опосредованных движений. События, которые происходят на поверхности, не обладают одинаковым временным весом; некоторые из них исчезают изо дня в день, другие, напротив, открывают пропасти, позволяя бросить взгляд в бездну, есть события, которые продолжаются, существуют и долговременные события, которые имеют продолжительные последствия»26. Таким образом, долгая продолжительность не связана исключительно с медленным ритмом структурных изменений. Французский ученый склонялся к тому, чтобы соотносить эти изменения с событиями, имеющими долговременные последствия. В 1977 г., выступая с докладом в университете Джона Гопкинса, Ф. Бродель как бы попутно сформулировал мысль, которая, как нам кажется, является чрезвычайно важной для методологической позиции историка. В частности, он сказал тогда следующее: «Историку легче понять “как", чем “почему"; он лучше замечает последствия, чем зарождение крупных проблем»27. Особенно характерным для методологической позиции Ф. Броделя было то, что он рассматривал исторические объяснения скорее как ответ на вопрос “как?", чем на вопрос “почему?". Особенно большое значение он придавал постижению реальной жизни во всех формах ее проявления со стороны историков, а также наблюдению. В полемике с учеными-экономистами, которые, как он полагал, часто предлагали неадекватные концепции, он подчеркивал, что сам он “предпочитает наблюдение за экономической жизнью. Историк говорит то, что он видит; он пытается анализировать то, что у него перед глазами"28. В другом месте ученый весьма экспрессивно высказывался о том, как он понимает объяснение в истории: “Объяснять... означает открывать, представлять себе соотношения между пульсом материальной жизни и другими столь различными течениями человеческой жизни"29. Нет никакого сомнения, что в области эпистемологии, т.е. теории познания, он придерживался феноменалистической позиции, которая была характерна для позитивистской историографии. С этой позицией смыкался решительный отказ французских ученых от каких бы то ни было теорий, претендовавших на объяснение исторического процесса в глобальных масштабах. В одном из своих последних интервью исто¬ 183
рик говорил, что он не хочет давать определения, строить конструкции, “ему не нужна и философия истории"*0. Правда, в другом месте он признавал, что всякая философия истории может оказаться полезной для историка, ибо каждая из них содержит в себе какие-то истины31, однако сам он отказывался принять какую-либо из них. Он соглашался с тем, что “теории в области общественных наук, в историографии, как и в любой другой науке, необходимы"32. Вместе с тем он оставлял за ними, равно как и за учеными, разрабатывающими проблемы философии истории, только лишь методологический статус, считая эти теории лишь инструментами, своего рода рабочими гипотезами, имеющими ограниченное применение. В отношении Ф. Броделя к проблеме роли философии и теории в истории содержалось, по-видимому, нечто от позитивистской позиции отказа от теории. Ф. Бродель отвергал всякую “социологию прогресса, социологию порядка", он не принимал “понятия непрерывности общественного движения, которое приведет якобы все к идеальному состоянию", он не верил в “священный принцип последовательности развития"33. Он отвергал три эпохи развития человечества Джамбаттисты Вико, три эпохи Огюста Конта и так далее вплоть до “цепи развития Карла Маркса"34. Требуя признать роль не только континуитета, но и дисконтинуитета, французский ученый стремился вскрыть характер множественности направлений, а также полирнтмический характер исторического движения, которое он, однако, рассматривал как специфически закономерное. Он не соглашался с тем, что источники этого движения надо искать в неком универсальном, постоянно действующем факторе или в каком-то комплексе факторов исторического процесса. Он выводил этот исторический процесс из совокупной структуры действительности. В связи с этим он писал: “Мы больше не верим объяснению истории на основе того или иного доминирующего фактора. Не существует односторонней истории. Она не зависит в полной мере от расового конфликта... или от модных ритмов экономической жизни, от факторов прогресса или упадка, от постоянных социальных конфликтов... от спиритуализма Ранке... от господства техники, от демографического роста..."35. И еще одна цитата: “В столь многослойной общественной жизни нет никакого господствующего фактора, и поиск такового — это лишь самообман... Нет, не существует никакой столь всемогущей силы, действующей на протяжении многих веков, б>дь то мощная и сложная игра экономических факторов или в более узкой области — циркуляция людей и их материальных и нематериальных благ, будь то даже значительные требования производства, технического развития или столь значительное несоответствие между общественной реальностью и экономической жизнью, будь то, наконец, демографические процессы..."36 Нет надобности добавлять, что неприятие Броделем всякой теории распространялось и на теорию исторического материализма, которую этот ученый считал односторонней37, несмотря на то что он не¬ 184
однократно выражал “гению Маркса” свое уважение за то, что “тот первым сконструировал общественные модели на основе длительного исторического периода”3®. В одном из своих последних интервью Бродель говорил, что он, не являясь марксистом, вместе с тем не считает себя и противником Маркса. Он подчеркивал, что ему импонирует у Маркса то, что “он обладает чувством длительности времени” и что “он является экономистом, который обладает ярко выраженным чув- »мо ством истории . Протест Ф. Броделя против всякого монокаузального понимания источников динамики общественной реальности был логическим следствием его теории многослойной структуры этой реальности и связанной с ней теории дифференцированности и полиритмического характера исторического времени. Французский ученый в большей степени склонялся к интерпретации источников этой динамики, “учитывающей многие факторы”40, причем факторы проистекающие из структур исследуемой реальности, и их взаимосвязи должны иметь исторически изменчивый характер. Ф. Бродель не развил далее свою точку зрения на динамику истории. Остается впечатление, что выдающийся ученый, который хотел избежать всякого рода априорности и односторонности в решении этой проблемы, оказался тем не менее не в состоянии защитить себя от специфической эклектичности. И все-таки Ф. Бродель сохранял глубокую веру в прогресс человечества, несмотря на то что он отрицал любые философские теории прогресса, понимая его на свой собственный лад. В одном из своих последних интервью он говорил: “Я глубокого верю в прогресс людей, интеллекта и морали, однако история ведет себя, как испанская процессия: всякий раз, сделав два шага вперед, он делает один или два шага назади История представляет собой динамичную структуру, которая состоит из смысла и бессмысленности. Она не только бог, но и дьявол”41. Эта интерпретация динамики общественной реальности порывает со схемами прежней позитивистской философии истории. Но удается ли ей преодолеть горизонт позитивистской исторической онтологии? Я полагаю, что на этот вопрос придется дать отрицательный ответ. За месяц до своей смерти Ф. Бродель ответил на вопрос, является ли его взгляд на историю материалистическим, следующим образом: “Нет, нет. Я не являюсь приверженцем исторического материализма. Конечно, я материалист, но это нечто совершенно иное, чем то, что имеют в виду марксисты. Я сторонник той философии, которая охватывает не только суперструктуру, но и инфраструктуру. В то же время я не думаю — ив этом мое отличие от них, — что инфраструктура должна определять суперструктуру (надстройку). Во всяком случае, «. **42 надстройка не менее важна и значительна . И наконец, последняя цитата: “Люди не создают своей истории. Маркс ошибается, полагая, что люди — творцы истории; напротив, представляется очевидным, что история создает людей, которые под- »**43 чиняются ей . 185
Что это? Остроумный парадокс или символ веры? Один польский историк, который хорошо знал Ф. Броделя лично, справедливо подчеркивал, что в творчестве этого французского ученого виртуозность слова нередко брала верх над “точностью или педантичностью научного языка'*44. Именно по этой причине сочинения “папы историков" — как называли Ф. Броделя — с таким большим трудом поддаются строгому методологическому анализу. Март 1989 года 1 Carbonell Ch.-O. Histoire et historiens. Une mutations ideologique des historiens fran9ais 1865 — 1885. Toulouse, 1976. P. 401. 2 Chartier R. Positivisme //La Nouvelle Histoire / Sous la direction de J.Le Coff, R. Chartier, J. Revel. P., 1978. P. 460. 3 Ibid. P. 40, 166, 213, 420, 425, 467, 514; Massicotte G. L’histoire probleme. La methode de Lucien Febvre. Quebec; P., 1981. P. 25 — 27. 4 Nora P. Michelet //La Nouvelle Histoire. P. 425. 5 Braudel F. Ecrits sur l’histoire. P., 1969. P. 33- // 6 Braudel F. Preface // Emile Callot. Ambiguites et antinomies de l’histoire et de sa philosophie. P„ 1962. P. 6. 7 В err H. L’histoire traditionelle et la synthese historique. P., 1921. P. 77. e Berr H. Peut-on refaire Г unite morale de la France? P.. 1901. P. 130; Grabski AF. Ksztalty historii. Lodz, 1985. S. 371. 9 Febvre L. Pour une Histoire a pert entiere. P., 1962. P. 585; Mann H.D. Lucien Febvre. La pensee vivante d’un histoirien. P„ 1971. P. 96. 10 Braudel F. Morze Srodziemne i swiat srodziemnomorski w epoce Filipa II / Poln. libers, von T. Mrowczynski, M. Ochab, M. Krol, M. Kwiecienska. Mit Einf. von B. Geremek, W. Kula, Gdansk, 1976 — 1977. T. 1 — 2. " Ibid. T. 2. S. 267. 12 Braudel F. Civilisation materielle, economie et capitalisme, XVе — XVIIIе siecles. P., 1979. T. 1 — 3; Idem. La dynamique du capitalisme. P„ 1985. 13 Braudel F. L’identitd de la France. P., 1986. Vol. 1 — 3. 14 Une le^on d’histoire de Fernand Braudel. Chateauvallon. Journ9es Fernand Braudel 18, 19 et 20 octobre. 1985. P., 1986. P. 162 — 163. 13 Braudel F. Historia i trwanie / Poln. libers, von B. Geremek. Mit Vorrede von B. Geremek und W. Kula. Warszawa, 1971. S. 163 — 164 16 Braudel F. Historia... P. 166 — 167. 17 Braudel F. Morze... T. 2. S. 615. 18 Une le9on...S. 157. 19 El Pais. 1985.14 nov. 20 Bloch M. Apologie pour l’histoire ou metier d’historien. P., 1961. P. 97; Idem. Melanges historiques. Bd. 1. P., 1963. Vol. 1. P. 13; Cp.: Febvre L. Philippe II et la Franche-Comt6. Etude d’histoire politique, religieuse et sociale. P., 1970; Idem. Pour une Histoire... P. 167 —179; Idem. Combats pour l’histoire. P., 1953. P. 432. 21 Braudel F. Historia... S. 167. 22 Braudel F. Morze... T. 2. S. 613. 23 Braudel F. Civilisation. T. 3. P. 8. 24 Braudel F. Historia... S. 46 ff. 25 Une le9on... P. 69 — 71. 26 Rinascita. 1983. № 17. 27 Braudel F. La dynamique... P. 84. M Une le9on... S. 93. 29 Braudel F. Morze... T. 2. S. 254. 30 Le Nouvel Observateur. 1985. JM® 1100. P. 42. 31 Braudel F. Preface... P. 8. 32 Une le9on... P. 67. 33 Braudel F. Historia... S. 129 — 130. 34 Ibid. S. 289. 33 Ibid. S. 27. 36 Braudel F. Historia... S. 130. 37 Braudel F. Civilisation... T. 3. P. 9. 36 Braudel F. Historia... S. 84. 39 Rinascita. 1983. № 17. 40 Braudel F. Historia... S. 28. 41 El Pais. 1985.14 nov. 42 Le Nouvel Observateur. 1985. J4® 1100. P. 43 — 44. 43 El Pais. 1985. И von. 44 Geremek B. Historyk dlugiego trwania // Wiez, 1986. T. 29, № 11/12. S. 82. 186
М.В. Дмитриев НЕКОТОРЫЕ АСПЕКТЫ ИЗУЧЕНИЯ ИСТОРИИ ЦИВИЛИЗАЦИЙ В СОВРЕМЕННОЙ ФРАНЦУЗСКОЙ ИСТОРИОГРАФИИ В советской историографии все чаще ставится вопрос о необходимости дополнить формационный анализ исторического развития анализом цивилизационным. Однако в специальных трдаах нет ясности, а среди специалистов нет единства относительно того, что подразумевать под цивилизацией и цивилизациями, как их изучать и что такое цивилизационный анализ. Именно этим и продиктована потребность обращения к опыту зарубежных историографических школ, которые шире и чаще используют понятие “цивилизация”, и больше, чем марксисты, интересуются историей цивилизаций. Что же понимается под цивилизациями и историей цивилизаций в современной французской историографии? У французских историков, как и следовало ожидать, нет единого определения цивилизаций и единого подхода к их историческому изучению. Однако можно увидеть, что в одних случаях слово “цивилизация” используется как предельно широкое, синкретическое и, может быть, эклектичное понятие, призванное дать обобщенное (системное, чаще же только суммарное) описание всех сторон исторического развития. В таком контексте это слово оказывается коррелятом марксистского понятия “формация”. Во всех других случаях содержание этого понятия может быть самым различным, на что обратил внимание Ю.Н. Афанасьев. Это и материальная цивилизация, и цивилизация как ступень развития общества, характеризующаяся цивилизованностью, и цивилизация как совокупность духовных ценностей, и “цивилизация любви”1. Есть статьи, прослеживающие историю термина “цивилизация”2, но попытки выработать обобщающее понятие, создать интегрирующую концепцию истории той или иной цивилизации предпринимаются редко. Характерно, что в недавних тр>дах, обобщающих представления французских историков о современных задачах и направлениях развития исторической науки, статьи о цивилизациях вовсе нет3. Остановимся, однако, на тех работах, в которых предпринимаются редкие попытки наполнить слово “цивилизация” относительно строгим содержанием, придать ему статус четкого научного понятия. Одна из таких попыток — книга Г. Мишо и Э. Марка “К науке о цивилизациях”4. Проблема, перед которой стоят авторы книги, состоит в следующем: “Может ли сравнительное изучение цивилизаций составить науку? Если да, то в каком смысле и при каких условиях?”5 В предшествующей традиции изучения цивилизаций они выделяют три основные дефиниции этого понятия. Первая, восходящая к идеям Просвещения, видит в цивилизации синоним “цивилизованности”, т.е. совокупность черт, присущих наиболее развитым обществам, преодолевшим дикость и варварство. Согласно второй, более широкой дефиниции, цивилизация — это совокупность (или система) социальных феноменов (религиозных, моральных, эстетических, научных, техниче¬ 187
ских и др.), присущих крупным обществам или фуппам обществ. Наконец, самая широкая дефиниция цивилизации подразумевает под ней систему собственно человеческих характеристик определенной, т.е. помещенной в определенные пространственные и временные границы, человеческой популяции. Сами авторы предлагают определить цивилизацию через ее соотношение с иными понятиями — с обществом и с культурой. Общество как масса индивидов, объединенных прочными связями, выступает субъектом истории. Культура — как образ жизни, тип поведения и творчества — это “стиль” исторического развития. Цивилизация — продукты, произведения и институты культуры. Первым занимается по преимуществу социология, второй — антропология, третьей — история цивилизаций. Цивилизация — система проявлений человеческой деятельности в прошлом и настоящем. Даже тогда, когда цивилизация и ее установки интериоризнрованы в самих людях, она остается системой соцноэкономнческих структур, институтов и продуктов культуры, лежащих в основе потока событий6. Определив в общем виде понятие цивилизации, Мишо и Марк пробуют сконструировать адекватную общую модель, которая была бы одновременно теоретической, дидактической и дифференцирующей, т.е. работала бы в теории, в обучении и в конкретном исследовательском описании тех или иных обществ. Они справедливо отмечают, что это становится возможным только теперь, в конце XX в., после революции, произошедшей в гуманитарных науках. При этом родоначальником системного, целостного, глобального подхода к осмыслению общественного развития они называют Карла Маркса, чьи усилия были продолжены функционализмом и культурной антропологией7. Общая модель цивилизации, по мнению авторов, может быть построена в четыре этапа. Первый шаг — создание дескриптивной модели цивилизаций. В ней цивилизация представлена как некая “социетальная система” или экосистема, сложенная из четырех подсистем. Первая из них — социальная или биосоциальная, охватывающая все, что касается существования, жизни, воспроизводства населения (семья, родство, половозрастные отношения, здоровье, гигиена, питание, жилье, одежда, труд, досуг, защита от опасностей). Вторая — экономическая/обнимающая производство, потребление, обмен продуктами и услугами, а также систему коммуникаций, технику, производственные предприятия, систему планирования и регулирования экономики, организацию географического пространства, денежного обмена. К 3, политической подсистеме относится все, что касается институциализированных отношений между людьми, т.е. система права, обычаев, организация власти и управления, организация гражданской жизни, партии, общественные движения. В 4, культурную подсистему включается то, что относится к духовной жизни, к созданию и распространению кодов всех сортов — лингвистических, этнических, эстетических, научных, религиозных и пр., т.е. вся область символов, знаков, норм, ценностей, обеспечивающих коммуникацию людей. Эти подсистемы взаимодействуют на разных уровнях, которые классифи- 186
даровались учеными по-разному. Одним из подходов было предложение Маркса выделить уровень базиса и надстройки, другим — предложение Г. Грангера выделять энергетический и информационный уровень функционирования общества, третьим — 10 уровней Г. Гурвича и пр. Мишо и Марк предлагают выделить три уровня взаимодействия подсистем цивилизации: субстратный (витальные, энергетический), интерстратный (“уровень организации" и "организованной среды") и суперстратный — социальные институты сами по себе. Описание функционирования подсистем цивилизации на трех названных уровнях составляет экспликативную, как выражаются авторы, модель цивилизации. Субстратный уровень функционирования биосоциальной подсистемы — это воспроизводство населения; интерстратный — образование групп, каст, классов; суперстратный — формы коллективной жизни и общения. В экономике субстратный уровень представлен производительными силами, интерстратный — производственными отношениями, суперстратный — формами организации производства. В политической сфере обычаи, нравы, привычки составляют субстратный уровень функционирования общества, политические движения и партии — интерстратный, государство — суперстратный. В культуре субстратный уровень общественного развития составляет язык, интерстратный — информация и общественное сознание, суперстратный — система образования, научные, философские и прочие теории8. Преобразовав дескриптивную модель в экспликативную, Мишо и Марк превращают статическую схему в динамическую, заставляют ее функционировать, двигаться. Но это — лишь внешнее описание модели цивилизации, не дающее, по их мнению, понимания внутренних механизмов ее жизни. Поэтому следующая ступень конструирования модели цивилизации — это ее семиотическое описание. Семиотическая модель призвана показать совокупность образов, представлений, знаков, кодов, норм и иных символических систем, присущих данной цивилизации. Такой подход предполагает рассмотрение личностного и коллективного в общественном сознании, выявление “культурных образцов" и базового типа личности, этнотипа, национального характера, корм поведения и мышления, присущих отдельным группам и классам. Расшифровки требуют культурные и социальные коды цивилизации — принятые в ней системы ценностей, норм, стереотипов восприятия, представлений о статусе и роли индивида, соотношение мифов и идеологии, языка и речи и т.д. Описание всех этих частных сторон семиотической модели цивилизации должно позволить вскрыть семиотический механизм ее функционирования и развития9. Последним этапом конструирования модели цивилизации является выработка диахронической, трансформирующейся и мутирующей модели. Тут основой служат достижения французской “новой истории", среди которых наиболее важны результаты изучения истории ментальностей, плоды исторического структурализма и представление о ритмах исторического времени10. 189
Сконструированная таким образом модель, по мнению авторов книги, охватит все системообразующие элементы цивилизации и позволит при помощи междисциплинарного и трансдисциплинарного подхода интегрировать достижения и методы всех гуманитарных наук в рамках единой “науки о цивилизациях**. Легко упрекнуть Марка и Мишо в том, что они игнорируют классовые противоречия и классовую борьбу как важнейшие факторы функционирования и развития цивилизации, гипертрофируют роль семиотических механизмов, не выстраивают иерархии подсистем, которая вела бы от базиса к надстройке и т.д. Однако такие упреки не снизили бы эвристической силы предложенной модели цивилизаций. В рамках системно-исторического подхода к развитию общества она представляется весьма плодотворной. Их конструкция могла бы быть ассимилирована и марксизмом. Главное их достоинство — в равном учете субъективно-исторических и объективно-исторических связей, в преодолении дихотомии объекта и субъекта общественного развития. Слабость же ее в том, что биосоциальная подсистема цивилизации, с одной стороны, сужена, с другой — смешивает структуры собственно социальные с биосоциальными. Выделение же субстратного, интерстратного и суперстратного уровней организации общества носит чисто формальный характер. Это >добно в операциональном отношении, но сомнительно с точки зрения реального соотношения и взаимодействия разных компонентов той или другой сферы общественного развития. В какой-то степени это оправданно, так как главная задача описания цивилизаций — охватить все элементы, составляющие данную цивилизацию, в их целостности и взаимодействии. Обойтись при этом без некоторых упрощений, видимо, просто невозможно. Книга Мишо и Марка не историческое исследование, и написана она не историками. Среди же историков наибольшим влиянием пользуется понимание цивилизации, предложенное Ф. Броделем. То, что Ф. Бродель обратился к проблеме цивилизации и цивилизаций, вполне закономерно. Школа “Анналов**, одним из лидеров которой он являлся, по своим принципиальным, изначальным установкам тяготела и тяготеет к синтетическим обобщениям, к созданию всесторонней и взаимосвязанной модели исторического процесса. Поэтому и необходимо было ответить на вопрос: что такое цивилизации? Как их следует изучать? Вряд ли Бродель претендовал на выражение позиции всех французских историков, группирующихся вокруг “Анналов**. Но его ответ на эти вопросы стал своего рода программой исследований и одновременно некоторым итогом того, что было сделано историками “Анналов** к концу 50-х годов. Вместе с тем это сугубо “броделевский**, индивидуальный ответ. Предложенный Броделем взгляд на цивилизации и намеченные им подходы к их изучению противостоят, продолжая, предшествующей традиции гуманитарных наук в этой области. Понятие и концепция цивилизаций у Броделя оказываются тесно связанными с понятием “большой длительности** — самым крупным и самым оригинальным 190
и исключительно глубоким понятием трудов Броделя и всей школы “Анналов", их подлинным научным открытием. Цивилизации — “реальности большой, неисчерпаемой длительности... без конца приспосабливающиеся к своей судьбе". Своим долгожительством они превосходят все иные формы коллективной жизни, они их “переживают". Они не только преодолевают, переживают экономические, социальные, идеологические и политические потрясения, но и детерминируют их, “командуют ими", по выражению Броделя1. Пример всемогущества цивилизационных традиций, по мнению Броделя, — Французская революция и Русская революция, которые не сумели переломить ни судьбу русской, ни судьбу французской цивилизаций. Цивилизации переваривают социальные перевороты и катастрофы. Даже смена правящего класса не меняет принципиального характера продолжающегося развития, погруженного в “большую длительность". Социальные перестройки приводили лишь к тому, что менялся “цвет цивилизации по отношению к ней самой", но она сохраняла все нюансы и все особенности в сравнении с другими цивилизациями. Гибели подвержены только наиболее изысканные цветы цивилизации, ее наиболее оригинальные достижения, но “глубокие корни сохраняются не затронутыми большинством потрясений, большинством зимних холодов"12. Что же они собой представляют — эти исключительно устойчивые цивилизации? Бродель, по собственному признанию, стремится дать такое определение цивилизации, которое было бы “наименее плохим, т.е. наиболее удобным", наиболее полезным для осуществления исторического наблюдения, достаточно освобожденным от всякого оценочного суждения. Цивилизация — это прежде всего некое пространство, некая “культурная зона", некая ниша. Внутри этой ниши масса различных черт культуры, таких, как, например, форма и материал домов, их крыша, тот или иной вид шпиля на этой крыше, диалекты или группы диалектов, кулинарные вкусы, особая техника, особая манера верить, манера любить, — а также, например, компас, бумага, типографский пресс. Это множество элементов цивилизации определенным образом упорядочено и наряду с устойчивостью в пространстве обладает устойчивостью во времени. Все это вместе составляет некое целое огромного репертуара элементов. Бродель подчеркивает, что такая “культурная зона" существенно зависит от географических факторов, имеет свой центр, свое ядро, свои границы и окраины. В нее входят многие общества и социальные группы, поэтому при изучении цивилизаций необходимо внимательно относиться к небольшим культурным ареалам13. Бродель не пытается объяснять, каким именно образом упорядочены элементы цивилизации, каковы их внутренние взаимозависимости, иерархия, детерминирующие связи. Предлагаемое им определение цивилизации наглядно. Опираясь на него, можно наблюдать, рассматривать, описывать цивилизации, можно с них увлекательно рассказывать. Но можно ли при помощи такой предельно общей модели научно 191
изучать цивилизации? Вскрывать их сущностные основы и фундаментальные внутренние связи и зависимости, если, конечно, считать это задачей исторической науки? Бродель на такой вопрос не отвечает, полагая, видимо, что это дело будущего. Его больше интересует механизм контактов цивилизаций и перспективы мобилизации данных и методов всех гуманитарных наук для их изучения. Он считает очень важным видеть границы культурных зон, полосы их взаимодействия, динамику расширения и пр. В связи с этим для изучения цивилизаций исключительно большое значение имеет и выявление заимствований и “отторжений” в истории цивилизаций. На ряде примеров Бродель показывает, что наличие границ культурных зон, ассимиляция одних элементов чужой цивилизации и отторжения других оказывает большое влияние на развитие цивилизаций. Рейн и Дунай — отделяющие разные по историческим судьбам области европейской цивилизации, разные духовные ареалы — пример влияния сложившихся границ на историю общества. Пример заимствований — использование европейской цивилизацией многих культурных достижений исламского мира, Китая и Индии. С другой стороны, отказ угасающей Византии от помощи Запада — пример “отторжения” — привел к падению Константинополя, что сыграло громадную роль в дальнейших суъьбах Европы. Стараясь избегать каких-либо обобщающих суждений, Бродель тем не менее делает предположение, что именно открытость Западной Европы всем иноцивилизационным влияниям, ее географическое и историческое положение на перекрестке разных цивилизаций привело к победе Запада в соревновании цивилизаций14. Таким образом, цивилизация — это некая культурно-географическая зона, обладающая неповторимым своеобразием и взаимодействующая с другими зонами — цивилизациями. Цивилизация — совокупность, “ансамбль” некоторых культурных явлений. Ее история складывается из многочисленных частных историй — истории языка, письменности, науки, искусства, права, истории социальных и политических институтов, истории нравов, чувств, техники, истории предрассудков и истории будничной жизни и т.д. Вместе с гем история цивилизации не есть механическая сумма этих “частных историй”15, а нечто большее. Малоподвижность, инерционность, статичность — важнейший атрибут цивилизации, ее главная, принципиальная характеристика. Признание множественности цивилизаций — изначальная аксиома Броделя. Равным образом ему изначально чужды какие-либо претензии на обнаружение общих законов эволюции цивилизаций и на построение обобщающей модели “цивилизации вообще”. Бродель дорожит своей привилегией наблюдать и “видеть” цивилизации в их бесконечном разнообразии и неповторимости и пуще огня боится упростить реальную картину, смешать краски, стереть пестроту человеческой культуры. Самое большее, на что он претендует, — наметить некоторые пути всестороннего и пристально-неспешного изучения цивилизаций. Какие именно? 192
Прежде всего — это путь диалога между историей и другими науками о человеке. Призыв к такому диалогу — само собой разумеющийся сегодня, после взрыва исторических междисциплинарных исследований последних десятилетий был очень важен тогда, когда писалась статья Броделя, — в конце 50-х годов. Он был в известной степени обращен к тем историкам, культурологам, антропологам, которые, подобно А. Тойнби и О. Шпенглеру (к ним Бродель относится с критической иронией, признавая их талант), искали специфику той или иной цивилизации, ее основу — в духовных сферах, в таинственной “душе” культуры вслед за Шпенглером или в религии вслед за Тойнби. Бродель выступает и против свойственного немецкой традиции противопоставления культуры и цивилизации. Цивилизация составляет базу культуры, понятой как совокупность прежде всего проявлений духовной жизни. “И если абсурдно игнорировать суперструктуру, то не менее абсурдно игнорировать, как это часто случается, инфраструктуру. Цивилизации опираются на землю”16. Это не значит, что Бродель призывает встать на почву методологического монизма и описывать развитие цивилизаций через призму материального субстрата. Для него важно взаимодействие, согласие, коллективное усилие всех гуманитарных наук. Поэтому, как он говорит, А. Тойнби и Л. Февр, с одной стороны, и социологи, антропологи, экономисты, даже марксисты — с другой, должны “шагать в ногу”. О марксистах он вспоминает не случайно: “Какое ребячество — пренебрегать Карлом Марксом во время всего этого идеалистического дебоша, которым почти постоянно сопровождается исследование цивилизаций’*17. Первая собеседница истории — география, по мнению Броделя. Ибо в основе каждой цивилизации лежат жизненные связи со средой, которая создается и воссоздается цивилизацией. Это элементарные и простейшие связи с почвами, с растительностью, с фауной, с распространенными болезнями. Аналогичный диалог должен вестись со второй собеседницей — демографией, ибо “цивилизация — дочь численности” и демографический толчок способен вызвать то или иное потрясение и изменение цивилизации, не говоря уже о постоянных миграциях населения. Также необходим диалог с социологией, с экономическими науками, статистикой. Наконец, Бродель считает, что история цивилизаций должна учитывать историю социальных структур и классов. “Я утверждаю, в конце концов, что нет цивилизаций вне крепкой политической, социальной и экономической арматуры, которая воздействует на моральную, интеллектуальную... и даже религиозную жизнь” общества. “Культура не живет чистыми идеями”18. Какой может быть конкретная программа исследования цивилизаций? — ставит вопрос Бродель, но ответ на него дает все-таки весьма общий. 1лавное, по его мнению, найти адекватный временный масштаб для изучения цивилизаций. Не нужно стремиться изначально определить хронологические рамки исследования, замкнуть его в пределах той или иной исторической конъюнктуры. Цивилизация должна сама подсказать масштаб временного интервала. Начать можно с относительно коротких периодов истории, с описания эпохи, известной нам в боль¬ '/113 Тип. вак. 3104 193
шом количестве и разнообразии взаимосвязанных деталей, в точных хронологических замерах. Выбрав же хронологический масштаб, нужно увидеть, не вставая на предвзятую точку зрения, как взаимодействуют элементы культуры в узком смысле слова (искусство, наука, литература, религиозные чувства) с такими секторами культуры, понимаемой уже в широком смысле слова, как экономика, геофафия, труд, техника, нравы. Такой подход, разумеется, требует преодолеть фаницы отдельных специальностей, установить полноценное взаимодействие между ними. Охватив же взглядом многообразие элементов цивилизации и выявив их внутреннее соответствие, Бродель предлагает выделить структуры, составляющие цивилизацию, построить из этих структур модель различных цивилизаций и посмотреть, насколько схожи и несхожи цивилизации, сменяющие друг друга в пространстве и во времени19. Что же дают предложения Броделя в руки исследователей? Пожалуй, только набор вполне справедливых посылок, методологических принципов, которыми можно руководствоваться в работе. Как выискивать соответствия между разными элементами цивилизационных структур, какие связи считать основополагающими, а какие вторичными, как тянуть нить от экономических и социальных отношений к духовным и обратно — остается неясным. Однако сам принцип, предлагаемый Броделем, может выдержать любую критику, ибо он декларирует строго системный подход к истории цивилизаций, выявление и прямых, и обратных связей, соединяющих разные этажи и подсистемы единой сверхсистемы — цивилизации. Исторический процесс, по Броделю, является разноплановым и системным именно потому, что это процесс развития цивилизаций. Поэтому слово “история" можно рассматривать как синоним выражения истории цивилизаций, которые возникают на перекрестке разных дорог20. Из предшествующей традиции Бродель принимает идею множественности цивилизаций, представление о переплетении в них феноменов, описываемых самыми разными науками, и о возможности построить модель той или иной цивилизации. Однако он отказывается, во-первых, от представления о цикличности развития цивилизаций, во-вторых, от идеи создания какого-либо законченного перечня существовавших и существующих цивилизаций, в-третьих, от идеи принципиальной несводимости цивилизаций к какому-либо общему основанию. У<ение Маркса о сменяющих друг друга общественно-экономических формациях он ставит в один ряд с циклами, выведенными Д. Вико, О. Контом, Г. Спенсером, Э. Дюркгеймом и др. Вместе с тем никак нельзя сказать, что он в принципе отвергает теорию и эвристическую силу марксизма. Броделевская концепция цивилизации — выражение исследовательских принципов второго — после Л. Февра и М. Блока — поколения историков “Анналов". В советской литературе отмечалось, что сегодняшние лидеры этой школы во многом отошли от установок своих учителей и с иных, чем Бродель, позиций подходят к изучению истории21. Один из ведущих историков современных “Анналов" — П. Шоню, который, впрочем, своим единственным учителем считает 194
именно Броделя22, предложил свою интерпретацию проблемы и понятия цивилизации. Подобно Броделю и Дюби он считает необходимиым связывать историю цивилизации и с “большой длительностью", и с исторической географией. Как и Бродель, он не берется сформулировать законы развития систем цивилизаций и единственный возможный путь обобщенного описания истории цивилизации видит в том, чтобы "более скромно поместить систему цивилизации латинского западного христианства в большую длительность, которая ее поглощает и ее объясняет"23. Однако в отличие от своего учителя Шоню отказывается от последовательно системного, многомерного подхода к описанию цивилизаций. В демографических процессах он находит тот фактор, который, как ему представляется, может монистически объяснить эволюцию и функционирование цивилизаций. Поэтому Шоню можно признать одним из представителей демографического детерминизма, или "неомальтузианства", в западной нсториофафии24. "Историческая демография — в сердце всего: экономики, пространства, биологии, а также жизни, смерти, любви. Она ставит человека перед ним самим и в цепь поколений. Она создает естественным образом общество, культуру... Окольным путем демографии подготавливается встреча истории со всеми науками о человеке"25. Соответственно и те попытки описать исторический путь европейской цивилизации, которые предпринимает Шоню, своей стартовой площадкой и господствующей доминантой имеют именно демографию. Несмотря на то что у Шоню есть специальные работы, прямо посвященные поискам дефиниций и модели цивилизаций26, он ни разу не решается дать прямого ответа на вопрос: что же такое цивилизация? В итоге одного из своих докладов он приходит к выводу, что "этот вопрос не может быть рассмотрен объективно". Перед лицом кризиса современной цивилизации на этот вопрос можно дать лишь индивидуальные ответы. "У меня нет вполне рационального решения". И в итоге: "Цивилизация — это осуществление Града Божьего, очень бледное, всегда неверное отражение Божьего царства"27. В соответствии с этой, скорее мировоззренческой, чем научной, установкой самую существенную цель современных методов исторического исследования, в том числе методов количественной ("сериальной") истории, он видит в том, чтобы добраться до исторических структур третьего уровня (два первых — экономика и социальные отношения) — эффективной жизни общества, ментальности, коллективной психики, т.е., скажем лучше, — систем цивилизации . Приведенными примерами — работами Мишо и Марка, Броделя и Шоню, видимо, не исчерпываются все попытки обобщенного взгляда на цивилизацию во французской науке. Однако эти работы, как представляется, весьма репрезентативны. Из них видно, насколько сильно стремление к обобщенно-системному моделированию исторического процесса и насколько осторожны французские историки в реализации этого стремления. Нужно ли их за это корить? Если бы у нас был ответ на вопрос, что такое цивилизации и как следует изучать и 13' 195
моделировать цивилизации, мы, может быть, и имели бы на это право. Но пока среди нсториков-маркснстов удовлетворительного определения цивилизаций и конструктивных подходов к их изучению не выработано, такие упреки были бы поспешны. Несмотря на отсутствие сторогого и законченного определения цивилизаций и твердых принципов их изучения, выработка которых вряд ли вообще вообразима, существуют некоторые эмпирически опробованные приемы создания систематических описаний тех или иных цивилизаций. Они, в сущности, довольно просты. Например, М. Крузе в предисловии к “Общей истории цивилизаций’* принципиально отказывается выводить какие-либо общие законы “социальной динамики” и “философии истории”. Равным образом он предупреждает читателя об отсутствии общего единого мнения о цивилизациях. Тем не менее история человечества — это вереница великих цивилизаций. Каждая из них представляет собой систему политических идей и институтов, условия материальной жизни и техники, производительных сил и социальных отношений, всех проявлений религиозной, интеллектуальной и художественной активности29. Такое определение настолько же работоспособно, насколько расплывчато. Р. Блох в предисловии к другой издательской серии — “Великие цивилизации” — дает несколько модифицированное определение исходного понятия: различные моральные и материальные аспекты “жизни рассматриваемого общества, обычаи и законы, нравы и верования, искусство и техника, экономические и социальные реальности, все аспекты культуры, которые помогают воссоздать черты, присущие каждой из великих цивилизаций”. Автор отмечает, что такое видение цивилизации возможно тогда, когда разрушаются перегородки между различными историческими дисциплинами30. Как мы видим, и этот подход очень нестрог. Но именно его нестрогость позволила включить в серию “Великие цивилизации” такие совершенно разные по масштабу охваченных пространств и периодов книги, как “Цивилизация французской революции” А. Собуля, “Цивилизация Ренессанса” Ж. Делюмо, “Цивилизация классической Европы” П. Шоню, “Цивилизация Египта эпохи фараонов” Ф. Дома и др. А вот определение цивилизации, данное совсем недавно Ж. Дюби: “Совершенно очевидно, что латинская цивилизация — и для тех, кто ее распространял, и для их противников, антиподов — это не только манера говорить и писать. Это манера воспринимать жизнь, система мышления, совокупность отношений, сформированных долгой традицией — одновременно светской и религиозной”31. В этом определении отражено стремление последних лет отыскать основу европейской цивилизации и любой другой цивилизации, ее фундаментальный субстрат. Таким образом, у французских историков нет сколько-нибудь законченной и общей для большинства или хотя бы для многих исследователей теории цивилизаций. Это понятие используется весьма произвольно, что не вызывает ни у кого большого беспокойства. Ибо — при всем разнообразии подходов к изучению истории общества, при самом различном наполнении понятия “цивилизация” — существует как 196
бы негласный консенсус относительно того, что же такое цивилизация и в чем состоит ее (их) история. Он зиждется на двух постулатах. Первый — признание множественности цивилизаций, разных путей мировой истории. Второй — признание взаимосвязи множества элементов, структур, систем и подсистем, образующих ткань общественной жизни. Охарактеризовать, описать ту или иную цивилизацию — это значит охватить возможно большее число существенных сторон общественной жизни того или иного общества в ту или иную эпоху в их тесном взаимодействии и взаимозависимости. Введение самого слова “цивилизация” и заглавие той или иной работы обозначает обязательство историка дать разностороннее и цельное описание общества в какуюлибо из эпох его развития, Все это отнюдь не обрекает французскую историческую науку на бесплодие. Напротив, достижения именно французских историков, особенно “новой истории”, во многом определяют лицо современной немарксистской мировой нсториофафии. И хотя изучение истории цивилизаций, понятых как сложно организованные, многоуровневые, иерархические системы общественной жизни, как общество, взятое в качестве системы многообразных элементов и сложных отношений и погруженное в длительную историческую традицию, в “большую длительность”, не составляет какого-то специфического направления современной французской историографии, попытки синтезировать накопленные знания по истории той или иной цивилизации предпринимаются постоянно и оказываются очень плодотворными. Более того, большинство даже сравнительно частных, хотя и не узкоспециальных исследований стремится к выявлению общесистемных, “цивилизационных” взаимосвязей исторического развития. Охватить сколько-нибудь полно написанное французскими историками по истории цивилизаций, разумеется, невозможно. Поэтому мы обратимся лишь к некоторым примерам и на их материале посмотрим, как разрабатывается “цивилизационный” подход к истории общества и какие он приносит результаты. Остановимся на двух вопросах: в чем французские историки видят специфические черты западноевропейской цивилизации? Как они рассматривают переход от средневековья к новому времени в рамках европейской цивилизации? Среди крупных французских историков-немарксистов нет, наверно, ни одного, кто сомневался бы в уникальности, неповторимости европейской, скорее даже западноевропейской, цивилизации. В чем французские историки видят ее неповторимость? Как они объясняют ее исключительность? Ответов много, и они весьма разнообразны. В одной из глав своей известной книги, ставшей визитной карточкой нового поколения историков “Анналов”, П. Шоню обозревает цепь поворотов и мутаций европейской цивилизации от ее зарождения до XIX в. Опираясь во многом на труды Ж. Дюби и принципиально отказываясь вывести какие бы то ни было законы развития цивилизации32, Шоню пытается реконструировать родословную той европейской цивилизации, которая сложилась в ХШ— ХУШ вв. Она была наследницей греко-римской цивилизации, отделившейся от мощной ветви восточных цивили¬ 197
заций в результате перемещения центров цивилизационной зоны с юго-востока на северо-запад. Это перемещение, которое Шоню называет тропизмом, он считает возможным объяснить при помощи некоторых не выясненных до сих пор демографических факторов. В результате такого тропизма “на место циклической системы эволюции... приходит линейная система с приглушенными демографическими колебаниями, которые обеспечивают наилучшую передачу достижений одной системы другой“33. “Греческое чудо" (т.е. возникновение греческого полиса) Шоню объясняет тем, что Греция оказалась на границе двух регионов — восточного и варварского. Причиной же краха античной цивилизации была гиперурбанизация, диспропорция города и деревни, непосильное налоговое бремя. К тому же — на удивление — агротехника римлян оказалась ниже агротехники варварских племен. Эти противоречия были усугублены демографическим кризисом, затем несколькими эпидемиями чумы. В итоге на античной и варварской основе сложилась раннесредневековая цивилизация VI — ХП вв.34 Первые века этого периода отличаются глубокой демографической и экономической депрессией. Центры социальной и политической жизни перемещаются на северо-запад Европы. Но и здесь плотность населения очень низка (3,5 человека на кв. км), лес занимает 40% даже освоенных территорий. Земледелие вследствие чрезвычайно низкой урожайности не способно прокормить жителей, поэтому громадное значение в хозяйстве имеют скотоводство, охота, рыбная ловля, собирательство. Демографический кризис требует социальных, экономических и духовных перемен. Они происходят постепенно и выражаются в исчезновении рабства, разделении функций воина и землепашца, в складывании новой системы поземельных отношений. В этих условиях, по мнению Шоню, именно “ментальность командует экономической системой, ментальное командует способом производства"35. Деньги и собственно экономические связи подчиняются отношениям дарения и дарственного обмена, которые наполнены социальным и ритуальным, а не экономическим смыслом. Однако в IX — XV вв. намечается перелом в демографической и экономической конъюнктуре. В некоторой степени он объясняется потеплением климата между 750 и 1150 гг. Огромное значение имело и прекращение чумных эпидемий во второй половине VIII в., обусловленное, в частности, свертыванием средиземноморских связей и контактов, перемещением цивилизационных центров на северо-запад, культурно-религиозным разрывом византийского и западноевропейского миров. В XII — XIII вв. плотность населения начинает расти, семьи становятся все более многочисленными, а впоследствии начинают делиться. Постепенно в рамках стагнирующей экономики накапливаются многочисленные технические инновации, быстро растет урожайность, расширяется торговый обмен, улучшается питание и увеличивается продолжительность жизни. К XTV в. Западная Европа достигает некоего демографического и экономического оптимума, позволившего ей совершить рывок в будущее36. Современная европейская цивилизация есть непосредственная на¬ 198
следи и ца цивилизационной системы, сложившейся в ХШ — XVIII вв. Ее устои составили несколько подсистем отношений. Во-первых, оптимальная плотность населения (30 — 40 человек на кв. км в сельской местности) и масштаб освоения земель (50% земель обработано, совершенно неосвоенных, диких земель и лесов уже нет). Во-вторых, это два круга социальных структур, господствующих в обществе. Первый — малая нуклеарная семья, возникшая в результате свободного союза супругов, вступивших в брак сравнительно поздно — около 25 лет. Последнему обстоятельству Шоню во всех своих работах придает громадное значение, видя в сложившейся в Европе модели “запоздалого” брака одно из главных преимуществ европейской цивилизации, обеспечившее ей небывалый подъем. Второй круг* социальных структур составляет трудовая, административная и религиозная общность жителей из 100 — 120 дворов и 500 человек. В-третьих, это сложившееся территориальное гос)дарство, которое взимает с производственного сектора около 10% произведенной стоимости, а еще 25 — 30% стоимости произведенных продуктов отчуждается церковью и господствующим классом (“классами досуга”). Со временем доля государства в этих доходах возрастает, но полученные средства идут на удовлетворение общественных нужд. Например, за счет государственных пенсий в XVTI в. содержится в достатке слой ученых, бывших буржуа, которые, будучи освобождены от забот о хлебе насущном, создают особую ментальность и обеспечивают подъем научной мысли. В-четвертых, в обществе устанавливается два конкурирующих и дополняющих друг друга канала коммуникаций — письменный и устный. Письменная культура следует долгое время за старыми — античными и раннехристианскими — традициями, но в 1620 — 1680 гг. и в эпоху Просвещения происходит окончательный отрыв письменной культуры от этих корней. В итоге в XIII — XVII вв. мы видим систему цивилизации, в которой устойчивые элементы преобладают над нестабильными, а стабильность сочетается со способностью к мутациям. Эти мутации происходят резко, в период XIX — первой половины XX в. Новая — современная — цивилизация наследует много элементов прежней, прежде всего христианскую этику, и понять эту цивилизацию, ставшую планетарной, можно лишь внутри “большой длительности”37. Кризис 1929 —1933 гг. и кризис, начавшийся в 1960-е годы, постепенно меняет облик этой цивилизации. В основе кризисных процессов — нарушения соотношения между инновациями и преемственностью, разрушение христианских ценностей, забвение и потеря идеи личного спасения и бесконечного прогресса. Этот кризис затрагивает не только механизмы, но и “мотор** развития — систему мотивов. “Это кризис одной из цивилизаций, нашей цивилизации и цивилизации в целом**38. В противовес современной индустриальной европейскую цивилизацию ХШ — XVIII вв. Шоню называет традиционной, подчеркивая, однако, что в рамках “традиционной” цивилизации произошли громадные, принципиальные сдвиги, например, доля читающего населения выросла с 10% в XV в. до 25% в XVII в.39 199
Как, однако, объяснить рождение этой традиционной цивилизации? Шоню связывает ее рождение с переломом, произошедшим в ХП — ХШ вв., когда западноевропейское пространство в 1,5 млн кв.км, на 80% освоенное, имело 60 — 65 млн населения, достаточно плотную сеть коммуникаций и укоренившееся в широких слоях населения христианство классического, “латинского" облика. Знание христианства Шоню считает фактором принципиального значения, фактором судьбоносным, устанавливая причинно-следственную зависимость между восторжествовавшим христианским сексуальным аскетизмом и решающими демографическими сдвигами, произошедшими в Европе в конце средневековья и в раннее новое время. Христианскую аккультурацию XII— XIV вв. он считает таким же торжеством этой религии, как и ее утверждение в III — V вв. в Европе. Цивилизационная система XIII—XIV вв. стала основой традиционной цивилизации, которая “объединяет в тесной взаимосвязи структуры разного возраста'*. Это цивилизация, выросшая из иудеохристианского корня40. Тенденция видеть специфицирующие черты европейской цивилизации в ментальных структурах, выраженная П. Шоню, характерна для многих представителей современной западной историографии. В то же время, выделяя ту или иную сторону европейской цивилизационной традиции, эти ученые почти никогда не встают на позиции последовательного метафизического идеализма, не выдают часть за целое. Всем серьезным историкам, культурологам, антропологам свойственно в той или иной степени подчеркнутое стремление к разностороннему видению предмета, к многоцветной и многоракурсной оптике, к системному освещению исторического процесса41. Нельзя не заметить, что взгляд на средневековую Европу как особую неповторимую цивилизацию сопровождается возрождением европоцентристских концепций. Так, Р. Фоссье утверждает, что понятие “западноевропейское средневековье" применительно к периоду между IV и XVI вв. тавтологично, ибо никакого другого средневековья, кроме западного, в эту эпоху не было. Западноевропейское средневековье уникально. Ислам, славяне, Византия и Африка занимают в его истории большое место лишь потому,что они образовывали вместе с Западом “ансамбль цивилизаций", первоначально изолированных друг от друга, позднее мало-помалу начавших играть роль сателлитов Запада, роль эксплуатируемых. Р. Фоссье дает самую лестную характеристику достижениям средневекового Запада, не избегая, как кажется, упрощений: европеец овладел пространством — природой, заставив животное труаиться вместо раба; он овладел временем, научившись его рационально использовать; освободился от парализующих племенных и клановых связей, чтобы основать парную семью, он “приручил" машину, “он создал Европу"42. Именно средневековье, а не какие-либо расовые, природные, божественные причины стало причиной возвышения Европы. Почему же Европа стала Европой? Р. Фоссье признается, что у него нет “серьезного" решения этой проблемы и что он его не ищет. Характерные же черты европейской цивилизации он видит в особен¬ 200
ностях социальной структуры, где каждый индивид был наделен тем или иным строгим статусом и ни один не становился собственностью другого; в постоянной социальной и пространственной мобильности средневекового населения Европы, в особой роли и месте христанства в европейской культуре, в выработанном им индивидуальном чувстве страха за личное спасение и связанном с ним специфическом трудовом этосе, воспринимавшем труд как самоцель43. Таким образом, видно, что проблема специфики европейской цивилизационной традиции отчетливо поставлена французскими историками, но вряд ли можно сказать, что она разрешена. В 60-е годы французские марксисты упрекали своих оппонентов, прежде всего историков 44Анналов**, в том, что те не могут показать, как происходил переход от традиционного общества “большой длительности** к современному, т.е. — пользуясь марксистской терминологией — не могли объяснить генезиса капитализма44. Одним из ответов на этот упрек можно считать книгу Ф. Броделя, переведенную на русский язык, что делает излишним более подробное рассмотрение броделевского понимания перехода от средних веков к новому времени, от феодализма к капитализму45. Отметим только, что, рассматривая капитализм как суперструктуру, некую надстройку над рыночными отношениями, а товарно-денежные связи эпохи капитализма как органическое продолжение рыночных отношений прежней эпохи, Бродель действительно подчеркивает не столько разрыв, сколько преемственность между новым временем и средневековьем, а динамическую сторону изучаемого процесса сводит к постепенному накоплению микросдвигов в производстве, торговле, материальной культуре, социальных отношениях. Значит ли это, что переход от средневековой цивилизации нового времени остается необъясненным? С точки зрения строгого, педантичного марксизма такой ответ, в самом деле, не может нас удовлетворить. Но в то же время нельзя не признать, что в нем высвечены такие аспекты трансформационных процессов, которые ускользают от привычного политэкономического и социологического анализа, характерного для описания генезиса капитализма как становления нового способа производства. Нам представляется, что анализ, подобный броделевскому, но вовсе не обязательно повторяющий его схему, органично дополняет марксистскую картину генезиса капитализма, не вступая с ней в антагонистическое противоречие. Главной его особенностью можно, наверное, посчитать то, что становление капитализма анализируется через призму разнообразной предпринимательской деятельности тех или иных групп населения, а не в категориях политэкономического или отвлеченно-социологического подхода. Историки демонстрируют, что той средой, в которой быстрее всего на смену феодальным, средневековым типам и формам хозяйственной деятельности пришли новые, раннебуржуазные, стал город. На смену средневековому ремесленнику и торговцу пришел торговец капиталистический, предприниматель буржуазного склада. Хозяйственная деятельность средневекового горожанина была, во-первых, нацеле¬ 14 Тип. зак. 3104 201
на на потребление, выживание, самообеспечение, а не на прибыль, не на бесконечное расширение предпринимательства и бесконечное накопление капитала. Во-вторых, его экономическая деятельность была довольно жестко регламентирована внеэкономическими факторами — неполноправным и нестабильным юридическим статусом, церковно-идеологическим контролем, всей системой традиционной средневековой ментальности. Капиталистический торговец и предприниматель эмансипирует свою экономическую деятельность от этих ограничений. В-третьих, при переходе от феодального городского способа хозяйствования к буржуазному происходит перестройка организации предпринимательства, торговли, экономических отношений. На место неспециализированного ремесла приходит специализированная мануфактура, на место торговли всем подряд и чем попало — торговая специализация, на место непосредственного обмена — разветвленная система кредита, “агентурной** торговли, векселей, бирж и пр. Суть этих превращений — расширение сферы товарно-денежного хозяйства и складывание рыночных связей, изменение методов эксплуатации труда. Достижения современной историографии позволяют охарактеризовать некоторые черты процесса превращения средневекового бюргера в капиталиста-предпринимателя и средневекового плебея — в пролетария. В свое время А. Пиренн, прослеживая “социальную биографию*’ капитала, воплощенную в предпринимательстве городских торговых слоев, обнаружил, что в средние века в среде купцов не было преемственности. Капитал, накопленный одним поколением бюргеров, не передавался следующему, каждая эпоха выдвигала свою когорту “капиталистов**, нажитые в торговле деньги превращались в сокровища, ссуда, как и доходы от нее, использовалась только на потребление или для благотворительности, огромные богатства церкви пребывали без движения. X — XI века принесли оживление торговли, но купцы по-прежнему оставались маргинальной и дискриминируемой группой общества, которая рекрутировалась в значительной степени из бродяг, изгоев, авантюристов и выживала исключительно благодаря ловкости, силе, мужеству и изворотливости своих представителей. Из соображений безопасности торговцы объединялись в группы, зимой обосновывались в городах, а летом перемещались из города в город, из одного поселения в другое. Единственным гарантированным способом вложения денег было землевладение, и бывшие торговцы стремились любой ценой превратиться в феодалов. Уже в XIII в. первое коммерческое поколение Европы сходит с исторической арены. Ему на смену пришло новое поколение горожан, жителей конституировавших в результате коммунальной революции городов-коммун, которые развертывают ремесленное производство и более специализированную торговлю. Это поколение представлено предприимчивыми ремесленниками, поставщиками феодальных дворов, оборотистыми торговцами и первыми финансистами. Но в позднее средневековье и это поколение становится жертвой изменившихся условий хозяйствования и традиционной средневековой регламентации экономической деятельности. 202
С XV века хозяйственная деятельность горожан строится на новых основаниях. Свобода торговой и предпринимательской деятельности получает уже относительно стойкие гарантии, появляются новые формы организации промышленности и коммерции — мануфактуры, компании, банки, биржи, векселя; новые системы учета денежных поступлений и расходов, посредническое использование капиталов и тл.46 В XV — XVI вв. заметно меняется самый социальный облик торговли, крупного ремесленника или купца. В отличие от времен классического средневековья он участвует в разных формах “бизнеса" — торговле, банковском деле, промышленно-ремесленном предпринимательстве, свободно выбирает пути и формы активности, не тяготясь зависимостью ни от феодалов, ни от государства, ни от церкви, ни от своей корпорации. Крупный купец уже не путешествует вместе со своими товарами по разным городам и странам, лично присматривая за своими товарами и ожидая в порту прихода нужного корабля. Дела ведутся при помощи посредников, денежных поручений, ссуда, договора, векселя и пр.47 С XVI в. государство берет на себя роль защитника и покровителя городского предпринимательства и с этого времени преемственность в развитии докапиталистических и капиталистических отношений уже не прерывается. Развитию новых форм экономической деятельности сопутствовали изменения в духовной культуре и ментальности. Существенные перемены в этой области заметны уже в XI— ХШ вв. Городская цивилизация стала средоточением всего нового, под ее воздействием стали меняться стереотипы мышления, потребностей, интересов. Убеждение в полезности труда пришло на смену представлению о труде как о божьем наказании. Ремесленные занятия в общественном восприятии получают права гражданства наряду с крестьянскими48. Возобновление торговли и увеличение числа торговцев изменило мнение о них, прежде сугубо отрицательное. Отныне они признаются необходимыми посредниками в обмене продуктами. Хотя в эти столетия развернулись массовые движения за бедность под евангельскими лозунгами, максимализм этики прежних веков уступил место новым, более умеренным требованиям. Монастыри стали накопителями богатств и даже организаторами кредита. Потребность в деньгах привела» к компромиссу между миром торговли и церковными авторитетами. Сама монашеская идеология, которая долгое время видела идеал христианской жизни в келейном заточении, теперь в качестве нормы приняла идею присутствия в мире, участия в его нуждах. Доминиканцы и францисканцы внедрились в гущу города. Рядом с торговцами и поддерживая последних, они участвовали в коммерческом освоении восточных стран. Доктрина церкви по экономическим вопросам смягчилась. Б ХШ в. произведения теологии и канонического права стали инструментами идеологического, религиозного оправдания торговли. Хотя церковь продолжала рассматривать общество как духовный организм, не зависящий от экономики, а хозяйственную деятельность как нечто подлежащее церковному контролю и ограничению во имя моральных ценностей, соображения здравого смысла заставляли отказываться от этих принци¬ 14 203
пов. Поиск доходов, стремление к выгоде и барышу оправдывались в той мере, в какой ими не нарушался принцип справедливости. От торговли требовалось лишь то, чтобы обмен был честным и добровольным. Ссуда под проценты и ростовщичество по-прежнему осуждались как греховные, но другие формы соединения денежного капитала и труда признавались допустимыми. В частности, церковь санкционировала ссуду — капиталовложение, векселя, залоги, другие формы кредита49. Если у горожанина и тем более крестьянина раннесредневекового общества стремление к прибыли, барышу и обогащению еще не стало доминантой поведения, то в конце средневековья городской ремесленник и торговец по мере того, как он освобождается от непосредственных производственных функций и сосредоточивается на операциях обмена, начинает все более ценить прибыль и денежное богатство. Его потребности быстро меняются, он постепенно освобождается от традиций “реципрокности**, которые прежде заставляли его искать покровителей среди могущественных и знатных господ, от религиозно-этических ограничений и все более сосредоточивается на стремлении к прибыли, выгоде, росту капитала. Это стремление к обогащению отныне детерминирует его поведение, заставляет поддерживать и развивать “бизнес**, главный залог благополучного существования. В связи с этим хозяйственная деятельность все более и более рационализируется. Купец и крупный ремесленник стремится к автономии и свободному выбору экономического решения, в предметах обмена его интересует уже не только потребительское качество, но и стоимость, которую можно выразить в деньгах. Купец постепенно осваивает коммерческую грамоту, хотя и теперь ему случается не замечать, что доход может измениться в зависимости от суммы денег, пущенных в оборот50. Город оказывает преобразущее воздействие на всю экономику и все общество. Дворянство, столкнувшись с быстрым падением доходов в XIV и XV вв. и столь же быстрым обогащением городов и бюргерства и увидев в этом угрозу своему социальному статусу, пытается извлечь выгоды из своего господствующего политического положения и благоприятной рыночной конъюнктуры. Сельскохозяйственное и торговое предпринимательство оказывается наиболее эффективным — по сравнению с королевской службой, участием в войнах, прямым грабежом, традиционными методами эксплуатации крестьянства — способом поправить материальное положение. Практически во всей Европе наряду с Англией появляется “новое дворянство**, которое проводит огораживания, участвует в колониальной экспансии, основывает фольварки, отдает свои земли крестьянам на условиях аренды или половничества. Часть дворян сумела приспособиться к новым условиям и слилась с прослойкой преуспевающих горожан, другая — не использовала экономической конъюнктуры и политических преимуществ и пришла в упадок51. Город и феодалы заставили и крестьян втянуться в орбиту товарно-денежных отношений. Среди крестьян также появились новые группы: с одной стороны, обогатившиеся и увеличившие земельные владения “кулаки**, с другой — 204
лишенные земли н других средств производства сельские пролетарии. Таким образом, экономическая деятельность — взятая в целом — перестраивается во всех социальных группах и на всех уровнях. Во всех слоях общества появляются “новые люди'*: купцы-капиталисты, пролетарии из ремесленников и крестьян, дворяне-предприниматели. Хозяйственная деятельность заняла новое место в иерархии типов поведения, ценностей и жизненных ориентаций значительной части общества. Если в раннем и даже зрелом средневековье человек еще не умел придать своей деятельности конкретно-экономический смысл и ему не удавалось выделить экономическую деятельность как самостоятельную на уровне своего поведения, которое по-прежнему во многом определялось традиционными верованиями, обычаями, социальными связями, то в начале нового времени в наиболее развитых регионах Европы и в наиболее мобильных социальных слоях стремление к обогащению и к не ограниченному традицией здовлетворению надбиологических потребностей становится доминантой поведения. Распространяется новый стиль хозяйствования, рождается новый тип хозяйственного деятеля и новая ментальность. * + * Без труда можно заметить, что в современной французской историографии термин “цивилизация" появляется чаще всего там, где историк марксист привык говорить об общественно-экономических формациях. В какой-то степени слово “цивилизация", как и “формация", играет роль наиболее общественного понятия, обозначающего общественные системы. Но в отличие от термина “формация", нацеленного на выявление объективно-логических, надличностных и безличных связей в системе общественных отношений, термин “цивилизация" в практике конкретно-исторических исследований обращен прежде всего к субъективной стороне исторического процесса. А поскольку история не может быть описана только как объективный процесс, ибо она есть “не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека"52, цивилизационная, субъектная и субъективная сторона общественно-исторического развития не менее важна для адекватной реконструкции прошлого, чем формационная, объективная. Поэтому труды французских историков, стремящихся охватить в создаваемых образах цивилизаций всю пестроту форм человеческой деятельности и все многообразие ее продуктов, не противостоят марксистской картине исторического процесса как процесса восхождения от одной формации к другой, а дополняют ее. 1 Афанасьев Ю.Н. Понятие цивилизаи во французской историографии Цивилизация и исторический процесс. М. 1983. С. 88 —89. 2 Febvre L. Civilisation: evolution d’un mot et d’un groupe d’idees // Febvre L. Pour une histoire к part entiere. P.f 1962. P. 481 — 528; Chaunu P. Civilisation et cultures // Chaunu P. L’historien dans tous Stats. P., 1984. P. 135 — 141. 3 La nouvelle histoire / Sous la dir. de J.Le Goff. P„ 1978; Faire de l’histoire. P.f 1974. T.1 —3. 4 Michaud G„ Marc E. Vers une science 205
des civilisations? Bruxelles, 1981 5 Ibid. P. 22 — 23. 6 Ibid P. 22. 7 Ibid. P. 25 — 30. •Ibid. P. 62 — 81. ’Ibid P.99 — 154. 10 Ibid. P. 173 — 306. ” Braudel F. L’histoire des civilisations: le pass6 explique le present // Braudel F. Ecrits sur l’histoire. P., 1969. P. 303. 12 Ibid.P.303 — 304. «Ibid. P. 289 — 293. 14 Ibid P. 293 — 296. «Ibid. P. 256 — 257. 16 Ibid P. 297. 17 Ibid «Ibid. P. 297 — 298. 19 Ibid P. 301. 20 Ibid. P. 288, 302. 21 См.: Афанасьев ЮЛ. Вчера и сегодня французской "новой исторической науки" II Вопросы истории. 1984. JNfe 8. С. 32 — 50; Он же. Историзм против эклектики. М., 1980. 22 Chaunu Р. L’historien dans tous ses etats. P. 23. 23 Chaunu P. La succession des systemes de civilisations // Chaunu P. Histoire, science sociale. La dur6e, 1'ёзрасе et l’homme a l’6poque modeme. 2-e 6d P„ 1983. P.99. 24 Cm.: Hilton R.H. Introduction // The Brenner debate. Agrarian class structure and economic development in preindustrial Europe. Cambridge, 1985. P. 1 — 9; Brenner R. Agrarian class structure and economic development in preindustrial Europe // Ibid P. 13 — 30- Le Roy Ladurie К A reply to R. Brenner II Ibid P. Ю1 — 106; Bois G Against the neo-Malthusian orthodoxy // Ibid P. 107 —118. 23 Chaunu P. De la d6mographie aux systemes de civilisation. La famille, la communautd l'£tat // Chaunu P. Histoire, science sociale. P. 353. 26 Chaunu P. Qu’est ce que la civilisation? // Chaunu P. L’histoitien dans tous ses etats. P. 121 — 135; Chaunu P. Conjonctures, structures, systemes civilisations // Hommage a E. Labrousse. P., 1974. P. 21 — 35. 27 Chaunu P. Qu’est ce que la civilisation? P. 134 _ 135. 28 Chaunu P. Histoire, science sociale. P. 73. 29 Crouzet M. Preface g£n6rale // Histoire generale des civilisations. P., 1953. T. 1: L’Orient et la Grece antique. P. VIII — IX. 30 Bloch R. Preface // Grimal P. La civilisation romaine. P.. 1968. P. 11— 13. (Les grandes civilisations \. 31 Duby G. Ouverture 7/ Civilisation latine. Des temps anciens au monde modeme / Sous la dir. de G. Duby. P41986. P. 11 — 25. 32 Chaunu P. La succession des systemes de civilisation. P. 99 — 133; Duby G. Guerriers et paysans. P„ 1973. 33 Chaunu P. La succession des systemes de civilisation. P. 107. 34 Ibid. P. 107 — 115. 33 Ibid. P. 119. 36 Ibid. P. 115 — 133. 37 Ibid. P. 97 — 98. 38 Chaunu P. Qu’est ce que la civilisation? P. 134. 39 Chaunu P. Histoire, science sociale. P. 96 — 97. 40 Chaunu P. Qu’est ce que la civilisation? P. 126 — 132; Idem. L'Espagne de Charles Quint P„ 1973. T. 1. P. 73, pass.; Idem. Le temps des Reformes: histoire religieuse et systeme de civilisations. Bruxelles, 1984. P. 293, pass.; Idem. L expansion europeene du ХП au XV siecle. P, 1969. P. 334 — 339. 41 См., например: Civilisation latine. Des temps anciens au monde modeme / Sous la dir. deG. Duby. P.. 1986. 42 Fossier R. Le Moyen Age. P., 1982. T. 1: Le monde nouveau. P. 8. 43 Ibid. P. 14 — 29. 44 Cm.: Stojanowich T. French historical methode. The "Annales" paradigm. L., 1976. P. 134 —153. 43 Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм. XV — XVIII вв. М.. 1986 — 1988. Т. 1 — 2. 48 Piienne Н Les p6riodes de l’histoire sociale du capitalisme. Bruxelles, 1922. P. 2 — 22. 47 Hecrs J. L’Occident au XIV et XV siecles. P„ 1973. P. 174 — 190. 48 Cm.: Le Goff J. Metiers licites et metiers illicites dans L’Occident medieval // Le Goff J. Pour un autre Moyen Age. P., 1977. P. 97 — 99. 49 Le Mini M. L’economie medievale. P., 1977. P. 164 —167; Le Goff J. La bourse et la vie. L’6conomic et religion au Moyen Age. P., 1986. 30 Le Mini M Op. cit P. 180 — 189. 31 Cm.: Topolski J. Narodziny kapitalizmu w Europie XIV — XVIII w. Warszawa, 1987. P. 93 —136. 32 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 2. С. 102. 206
В.М. Хачатурян ПРОБЛЕМА ЦИВИЛИЗАЦИИ В “ИССЛЕДОВАНИИ ИСТОРИИ” А. ТОЙНБИ В ОЦЕНКЕ ЗАПАДНОЙ ИСТОРИОГРАФИИ “Исследование истории’* А. Тойнби, представляющее собой интерпретацию “универсальной”, “глобальной’* истории, вызвало необычайно живой отклик еще в ходе публикации этого труда (1934 —1961 гг.). В последнем, двенадцатом томе автор указал более сотни отзывов на свою работу, появившихся в печати на протяжении 40 — 50-х годов. Столь повышенное внимание объясняется во многом тем, что стремление Тойнби к всеобъемлющему охвату исторического процесса, к воссозданию философии истории было достаточно необычно для исторической науки тех лет, в которой попытки преодоления узости неокантианского метода (связанные, в частности, с деятельностью школы “Анналов**) еще не получили всеобщего признания1. В 60 — 70-е годы интерес к “Исследованию истории’* постепенно шел на спад, но не иссяк полностью и в настоящее вреьр!. Поскольку работа А. Тойнби является интердисциплинарным исследованием и анализ исторического процесса представлен в самых разнообразных аспектах (от влияния географического фактора до изучения законов “подсознательной психики’*), критический материал отличается большим разнообразием. Наряду с проблемами, касающимися трактовки историй отдельных стран, роли религии в историческом процессе, особенностей психоанализа в “Исследовании истории’* и т.д., можно выделить комплекс вопросов, связанных с цивилизациями как основным объектом внимания А. Тойнби2. Не претендуя на полный охват материала, в данной статье мы попытаемся наметить основные аспекты в разработке этой темы западной историографией 40 — 80-х годов, главным образом англо-американской. Выделяя наиболее важные аспекты интересующей нас проблемы, нужно учитывать, что они раскрывались в соответствии с развитием исторической науки, поэтому проблемный подход к критическому материалу в статье будет сочетаться с хронологическим. Практически все отзывы на “Исследование истории’* имеют выраженный полемический характер, особенно ощутимый в 40 — 50-е годы3. С одной стороны, трудно назвать статью или монографию, в которой не говорилось бы с похвалой о монументальности работы Тойнби, “телескопичности’* видения истории, насыщенности проблематики; даже самые суровые критики признавали, что “Исследование истории’* с его оригинальной трактовкой исторического процесса обладает по крайней мере одним ценным качеством — оно дает творческий импульс современным историкам. С другой стороны, именно масштабность видения А. Тойнби, стремление выявить общие закономерности исторического процесса явились вызывом неокантианской школе в историографии, традиции которой еще не были преодолены в 40 — 50-е годы. Таким образом, полемика вокруг Тойнби тесно переплета¬ 207
лась с более глобальной полемикой между сторонниками концепций Дильтея и Риккерта и новым течением, представленным в первую очередь школой “Анналов”. Правда, в данном случае ситуация осложнялась тем, что и представители школы “Анналов”, несмотря на внешнее сходство поставленных задач (преодоление узости неокантианства и неопозитивизма, отказ от фактологичности, интерес к изучению цивилизаций, “глобальной истории”), тем не менее подчеркивали свое неприятие метода Тойнби4. Представляется возможным наметить три периода в критике “Исследования истории”. В 40 — 50-е годы она ведется представителями различных школ в историографии, в разной степени принявших новые методы и задачи истории (или отрицающих их полностью). 60 — 70-е годы — следующий период, когда ситуация несколько выравнивается: в литературе, посвященной Тойнби, сохраняется критическая настроенность, но исчезает столь характерная для предыдущего периода разноголосица мнений, что во многом объясняется теми результатами, которые были достигнуты в 60 — 70-е годы в изучении исторических структур “большой длительности”. Наконец, 80-е годы — период, отмеченный стремлением отыскать в “Исследование истории” те идеи, которые представляются современным историкам и социологам наиболее плодотворными. Эту тенденцию, слабо выраженную в предшествующие периоды (так как последователи Тойнби весьма немногочисленны), в настоящее время, когда временная дистанция позволяет дать более объективную оценку, можно считать главенствующей. Предметом дискуссии в годы публикации “Исследования истории” стал в первую очередь сам предмет анализа — “локальная” цивилизация, которую А. Тойнби определил как “умопостигаемую единицу исторического исследования”, противопоставив ее истории отдельных государств. Многие критики 40 — 50-х годов, предпочитая рассматривать исторический процесс через более традиционные категории познания, видели существенный недостаток его работы именно в выборе объекта исследования. Так, английский историк Е. Баркер в качестве примера, иллюстрирующего схематизм Тойнби, его склонность видеть историю через общие, абстрактные определения, приводит само понятие цивилизации: “Эти цивилизации, например, — что это такое?.. Для меня это умозрительное построение”5. Более приемлемым объектом анализа автору представляется государство: “Замкнутое государство — это действительно факт, который нагляден и понятен”6. Близкую точку зрения высказывает представитель американской историографии Г. Моргентау: “Сама концепция цивилизации лишена эмпирической четкости... Не случайно существовала тенденция писать историю с точки зрения политических и географических единиц в большей степени, чем цивилизаций. Ибо первые больше подлежат эмпирической проверке, чем последние”7. Французский социолог, представитель консервативной школы “критической философии истории” Р. Арон, пожалуй, в наиболее образной форме выразил свои сомнения в том, имеет ли понятие “циви¬ 208
лизация” объективное содержание: “Проблема состоит в невозможности дать ответ, существуют они или нет. Можно рассматривать цивилизации как историческую реальность или как историческую химеру’8. Как и ранее упоминавшиеся критики, Р. Арон считает, что истории отдельных стран, например Англии или Франции, представляют не менее интеллигибельную область, чем западная цивилизация. Столь скептическое отношение к объекту анализа, выбранному Тойнби, объясняется во многом тем, что традиционно изучение цивилизаций проводилось в сфере социологии и философии. В “Закате Европы’* О. Шпенглер, создавая схему развития цивилизаций, не выходил за пределы философских обобщений, в то время как Тойнби заявлял о себе в первую очередь как историк, но не только эмпирик, а историк, который на базе фактологии выявляет закономерности мирового исторического процесса. Следует добавить, что, с точки зрения А. Тойнби, изучение цивилизаций предполагало использование интердисциплинарного метода, а поэтому он настаивал на необходимости разрушить “академическое’’ разделение между историей и социальными науками, чтобы создать единую науку о человеческой деятельности9, т.е. придерживался весьма новаторских концепций, к тому времени еще не получивших всеобщего признания, но предвосхитивших сегодняшний день исторической науки. Вместе с тем можно выделить ряд положительных отзывов о выбранном Тойнби объекте исследования и его интердисциплинарном методе. Некоторые из них принадлежат представителям американской школы, в которой в 40 — 50-е годы уже достаточно четко обозначилась тенденция (имеющая, правда, немногочисленных сторонников) к интеграции истории и социологии10. Так, Ч. Даусон, автор книги о метаистории, писал: “...до сих пор цивилизации не рассматривались как истинные объекты исторического изучения... Но сейчас это стало невозможным. Современная история должна рассматривать конфликты и контакты между цивилизацями так же (или даже больше), как и между европейскими нациями’’11. Критика А. Тойнби по поводу объекта исследования имела и другое основание,связанное с содержанием самого понятия цивилизации. Это стержневое понятие в “Исследовании истории’’ определялось самим автором весьма расплывчато: гносеологические определения цивилизации как “умопостигаемой единицы** исторического анализа, как “определенной фазы в развитии культуры’’, существующей на протяжении длительного времени12, нельзя считать достаточно четкими, так как они не содержат критериев, выделяющих цивилизацию среди других понятий (например, “общество* ). Такая неопределенность терминологии была, разумеется, подмечена в западной историографии. Один из критиков, историк К. Томпсон, считает принципиальным недостатком А. Тойнби то, что он подменяет определение цивилизации несколькими иллюстрациями, поэтому неясно, что “он понимает под этим термином’’ и как цивилизацию “можно отличить от общества’’13. Хотя участники дискуссии по пово¬ 209
ду “Исследования истории” далеко не всегда давали свои собственные определения цивилизации, в ходе споров выявился достаточно широкий спектр суждений об этом понятии. Не ставя в данной статье задачи полностью осветить этот вопрос, требующий специальных изысканий, мы отметим лишь некоторые точки зрения тех исследователей, которые в той или иной мере являются последователями Тойнби. В большинстве случаев понятие “цивилизация” употребляется как вполне равноценное понятию “культура”14, и цивилизация таким образом рассматривается прежде всего как общность духовных традиций людей, объединенных территориально на протяжении длительного времени. Эта точка зрения, действительно присутствующая в работе А. Тойнби, который предпочитал “определять цивилизацию с точки зрения духовной”15, доведена до крайности в исследовании культуролога Ф. Бэгби, который использует термин “цивилизация” для разграничения “более крупных, сложных культур... от небольших, более простых, которые традиционно были исключительно заповедной областью антропологов’"16. Другие исследователи, как например К. Квигли, предъявляли требования к экономическому уровню культуры, претендующей на именование “цивилизацией”, считая, что это должна быть “производящая культура с аппаратом для экспансии”17. Если К. Квигли считал, что наличие в ней городов и письменности не является обязательным, приводя в пример цивилизацию инков и европейскую цивилизацию до X в., то для Ф. Бэгби непременное условие — это города, являющиеся культурными центрами. Начиная уже с 60-х годов вопрос о целесообразности изучения цивилизаций перестает вызывать споры, объект анализа воспринимается как должное, так как благодаря усилиям прежде всего представителей школы ‘Анналов” изыскания в этой области стали достаточно традиционны. Однако до сих пор ощущается необходимость разработки четкого, “универсального” определения цивилизации. Следует сказать, что сам А. Тойнби, отвечая на замечания критиков по данному вопросу, не дал определения, которое отвечало бы таким требованиям. Ограничиваясь утверждением, что понятие “цивилизация” не более абстрактно, чем такие традиционные понятия, как общество и государство, А. Тойнби полагает, что это понятие теряет свою абстрактность, становится наглядным, “зримым”, когда проводится сопоставление феноменов культуры, принадлежащих к разным цивилизациям18. Как попытка усовершенствовать традиционные определения цивилизации интересна статья Р. Уэскотта, в которой на основе творческого осмысления концепций А. Тойнби и других исследователей в области истории цивилизаций, начиная с Н.Я. Данилевского, дается возможный вариант “сводного” определения. Оно включает ряд условий: вопервых, культура должна получать продукт от земледелия или скотоводства (а не собирательства); во-вторых, она должна быть урбанистической, а также иметь письменность и плавить металл19. Наличие по крайней мере двух или трех из перечисленных признаков автор считает обязательным. Как мы видим, Р. Уэскотт не сводит понятие “ци¬ 2Ю
вилизация” только к своеобразию духовной культуры и в отличие от Тойнби предъявляет определенные требования также к уровню экономической зрелости общества. Однако и это определение нельзя считать универсальным, ибо оно дается, как и у большинства предшественников Р. У^скотта, по принципу “исключения", “отделения" цивилизаций от “примитивных обществ". Определение такого рода скорее позволяет представить, что именно не относится к области цивилизации, чем составить понятие об этом феномене. В данном случае позиция Р. Уэскотта, который пытается дать универсальное, “синтетическое" определение, симптоматична: сам термин прочно вошел в понятийный аппарат историографии, но тем не менее требует конкретизации, так как нужно передать его суть. Проблема определения цивилизации, выяснения ее критериев, естественно, оказывается тесно связанной с вопросом о числе цивилизаций и их классификации. Список, составленный А. Тойнби, включал 21 цивилизацию (в 12-м томе “Исследования истории" он был расширен до 23). Среди них выделялись цивилизации, достигшие полного расцвета (например, египетская, шумерская, западноевропейская), “застывшие" (arrested — например, цивилизации эскимосов, номадов, Спарты), “недоразвитые" (abortive — например, скандинавская). Кроме того, в 12-м томе А. Тойнби присоединил к основному списку группу цивилизаций-сателлитов (например, ^арту). Цивилизации первой группы распределялись по трем генерациям, в которых каждая последующая выводилась из предыдущей, за исключением цивилизаций 1-й генерации, т.е. египетской, шумерской и т.д.20 Предложенная А. Тойнби классификация практически не нашла приверженцев среди его современников. Один из основных критиков А. Тойнби, профессор истории Утрехтского университета П. Гейл, считал, что цивилизации, входящие в список Тойнби, слишком резко отличаются друг от друга по размеру и структуре21. Действительно, в перечень цивилизаций Тойнби включает как простые (Спарта), так и сложные системы (эллинистическая, или греко-римская цивилизация). Кроме того, сопоставляемые им цивилизации находятся на разных уровнях развития (например, инки и западноевропейская цивилизация). Существенные недостатки и противоречия в этой классификации усматривал известный социолог П. Сорокин: “Несколько христианских цивилизаций рассматриваются как отдельные и различающиеся, в то время как конгломерация разных (религиозных и других) систем объединена в одну цивилизацию. Спарта произвольно отделена от остальной греческой цивилизации, в то время как римская цивилизация не отделена от греческой, или эллинистической"22. Такое же замечание по поводу неправомерности определения Римской империи как фазы в развитии греческой цивилизации высказывает американский историк Г. Мюллер. У Ч. Даусона, в целом одобрившего “Исследование истории", вызывает недоумение, почему цивилизацию Кореи А. Тойнби лишает самостоятельного статуса, а “очень характерные", по определению Даусона, культуры Тибета, Бирмы, Сиама вообще не включены в список цивилизаций23. 211
Полного признания в данном вопросе Тойнби не получил и среди своих последователей. Так, Ф. Бэгби, во многом следуя Тойнби, подразделяет цивилизации на “главные” и “периферийные”, или “второстепенные”, которые характеризуются тем, что заимствуют у “главных” некоторые (но не все) элементы культуры и потому не могут рассматриваться как части этих “главных” цивилизаций. “Периферийные” цивилизации Ф. Бэгби близки цивилизациям-сателлитам Тойнби, хотя перечень их не совпадает. Например, периферийными по отношению к Индии и Китаю Ф. Бэгби называет цивилизации Бирмы, Цейлона, Сиама, Камбоджи, которые не выделены в списке А. Тойнби. Вместе с тем в классификации Ф. Бэгби есть и более существенное различие. Для него цивилизация — это “культура городов”, и потому вне поля зрения оказываются те культуры, которые Тойнби считает цивилизациями “неполноценными”, не прошедшими по тем или иным причинам традиционный путь развития. Ф. Бэгби считает неправомерным включение в список Тойнби полинезийской и эскимосской цивилизаций, обладающих, с точки зрения Бэгби, “культурой... нецивилизованного, или примитивного, типа”24. В целом классификацию, разработанную А. Тойнби, Ф. Бэгби оценивает как “смесь несовместимых и несопоставимых единиц”. Итак, с точки зрения большинства критиков 40 — 50-х годов, А. Тойнби не сумел достаточно четко определить критерии выделения и разграничения цивилизаций, что повлекло за собой непоследовательность, противоречивость его классификации. К числу наиболее существенных недостатков критики относили то, что в классификации совмещаются разнородные по структуре единицы, а также то, что она охватывает далеко не все культуры, которые заслуживают названия цивилизаций. В настоящее время, когда все больше внимания начинает уделяться анализу как микро-, так и макроструктур и механизму их взаимодействия25, восприятие классификации Тойнби заметно меняется. Любопытна в этом плане позиция Р. Уэскотта, который считает необходимым упорядочить классификацию цивилизаций, предложенную А. Тойнби (а также других исследователей), именно на основе более последовательного включения в нее макро- и микроструктур. Р. Уэскотт выделяет пять уровней цивилизаций: глобальный (мировой), континентальный, национальный, региональный и локальный. Недостаток всех предшествующих классификаций автор видит в том, что в них не были учтены все эти уровни. Так, О. Шпенглер основывал свою классификацию только на континентальном уровне цивилизаций, в то время как Тойнби принимал во внимание три последних уровня (отсюда и упреки критиков по поводу того, что список цивилизаций в “Исследовании истории” неполон). Р. Уэскотт предлагает построить классификацию на иерархии категорий, последовательно включающихся друг в друга, близкой биологической классификации К. Линнея. Такой принцип, с точки зрения Р. Уэскотта, позволит устранить все разногласия в существующих мнениях относительно количества цивилизаций26. Исходя из этих позиций, Уэскотт приводит в пример культуру 212
Флоренции, которая, включаясь в цивилизации мировую, западноевропейскую, итальянскую и тосканскую, представляет на локальном уровне цивилизацию собственно флорентийскую. Следует отметить, что, несмотря на стройность такой классификации, позволяющей свободно варьировать различные уровни цивилизационных структур, само понятие цивилизации при этом теряет границы, становится размытым. Наиболее развернутой и оживленной (особенно в 40 — 50-е годы) была полемика по поводу закономерностей исторического процесса, выделенных А. Тойнби. Как известно, А. Тойнби придерживался идеи органического единства цивилизаций, согласно которой все они проходят одинаковый путь развития через стадии зарождения, в результате “ответа” на “вызов” внешней среды (в широком смысле этого слова), роста и неизбежного упадка. По его словам, все общества должны рассматриваться гипотетически как “философски одновременно существующие и философски эквивалентные”27. Исходя из этого принципа, А. Тойнби широко применяет компаративный метод, сопоставляя различные эпохи в истории разных стран, находящихся на разных уровнях развития (например, пелопоннесские и наполеоновские войны сближаются, так как, по мнению А. Тойнби, и те и другие знаменуют наступление периода дезинтеграции). Такие сближения и сопоставления позволяют Тойнби выделить не только общие для всех цивилизаций стадии развития (при этом стадиальность раскрывается в “Исследовании истории” исключительно на биологическом уровне), но и ряд законов (“вызов-и-ответ”, “уход-и-возвращение”), которые лежат, с его точки зрения, в основе исторического процесса. Именно эти законы и схемы исторического развития, претендующие на универсальную значимость, объясняющие все бесчисленное множество и разнообразие исторических фактов, явились объектом бурной полемики, которая шла по нескольким направлениям. На первом месте в критике 40 — 50-х годов стоит вопрос о методе, который использует А. Тойнби, анализируя процессы развития цивилизаций. Несмотря на то что Тойнби построил свои схемы, используя огромный фактический материал, охватывающий самые разные стороны жизни цивилизаций, практически все критики, признавая эрудицию автора и по достоинству оценивая ее, считали вместе с тем, что законы, выведенные А. Тойнби, априорны. Критики утверждали, что Тойнби весьма произвольно трактует исторические факты или выбирает только те из них, которые удачно подходят к его схеме, а остальные, противоречащие ей, не рассматривает вообще. Таким образом, утверждение самого Тойнби о том, что он является эмпириком, подвергается сомнению. Все исключения, которые критики, разумеется, находят в “Исследовании истории”, все особенности, не укладывающиеся в схему, предложенную А. Тойнби, рассматриваются как подтверждение поверхностности самих концепций. В этом плане критика 40 — 50-х и отчасти 60-х годов в основном представляет собой попытку доказать, что Тойнби был не прав в оценке той или иной стадии 213
развития той или иной цивилизации. В первую очередь это касается истории и перспектив западноевропейской цивилизации. Г. ТреворРупер, английский историк, считал, что спекулятивный метод Тойнби приводит его “к ужасающей перверзии истории”, так как эпоха упадка Западной Европы определяется невероятно ранней датой — 1550 г., и это позволяет Тойнби утверждать, что “западная цивилизация процветала в эпоху папской схизмы, Столетней войны и черной смерти”, что Ренессанс “был началом нашего упадка”28. Критик подчеркивает, что эти пессимистические оценки относятся к эпохе Ньютона и Баха, Гиббона и Вольтера, т.е. к периоду расцвета культуры и просвещения, и следовательно, отличаются крайней субъективностью. Столь же скептически относятся к попытке А. Тойнби определить начало упадка европейской цивилизации и такие историки, как Г. Барраклоу, Е. Баркер, П. Гейл29. Г. Мишелл считает, что в “Исследовании истории” неправильно определяется период упадка и для греческой цивилизации: А. Тойнби связывает его с пелопонесскими войнами, которые сам Г. Мишелл склонен считать отнюдь не началом конца, не катастрофой, а лишь “жестокой болезнью”30. П. Сорокин иронически замечал по этому поводу, что цивилизации, согласно концепциям Тойнби, едва ли имеют время для развития, так как почти сразу после их зарождения начинается упадок, который длится иногда тысячелетия (как, например, египетская цивилизация), что, впрочем, нисколько не мешает их существованию31. Большинство критиков объясняют эти несоответствия тем, что Тойнби вывел свои законы и стадии на основе анализа античной истории и механически перенес их на все остальные цивилизации и это, естественно, привело к противоречиям и многочисленным исключениям. Несколько с иных позиций подходит к этому вопросу П. Гейл, который в своей критике Тойнби исходит из того, что исторические процессы вообще невозможно уложить в какую-либо схему. По его мнению, изучая “золотой век” детально, можно “столкнуться с признаками коррупции, слабости или бедствий, в конечном итоге равнозначными тем, которые устрашают нас в нашу собственную эпоху. С другой стороны, нет периода упадка в истории без спасительных усилий и возрождения”32. Гейл отказывается видеть в истории те доминирующие тенденции, которые выделяет Тойнби, считая, что каждому факту может быть противопоставлен ряд других фактов, которые несут в себе противоположные тенденции. На этом основании П. Гейл возражает против формулы “вызов-и-ответ” как закона, объясняющего возникновение и характер развития цивилизации. С его точки зрения, трудности, с которыми сталкивается цивилизация, отнюдь не единственная причина прогресса: “Неужели спокойствие неблагоприятно для цивилизации? Разве эллинистическая цивилизация не расцвела потому, что был класс, освобожденный от физического труда рабами, которыми он владел?”33 Особую критику ученого вызывает именно формула “вызов-и-ответ”, поскольку она не учитывает всех многообразных факторов, стимулирующих развитие цивилизации. В качестве 214
примера П. Гейл дает свою интерпретацию развития цивилизации в Голландии, противопоставляя ее Тойнби, который связывает расцвет Голландии с “вызовом” естественной среды, имея в виду трудности, создаваемые особыми природными условиями этой страны (море и реки). По мнению Гейла, напротив, именно это обстоятельство послужило причиной позднего по сравнению с Европой расцвета Голландии. Возможность преодоления трудностей Гейл связывает с влиянием окружающих Голланию более высоких европейских форм цивилизации. В целом по поводу формулы “вызов-и-ответ” П. Гейл высказывает следующее суждение: “Здесь не стоит вопрос о законе, это просто наблюдение за часто происходящими явлениями”34. Столь же скептическое отношение у П. Гейла вызывает и другой основополагающий для “Исследования истории” закон — “ухода-ивозвращения”, с помощью которого А. Тойнби объясняет возможность для цивилизации выйти из кризиса. (“Одним из средств социального изменения является уход индивида или группы из его социального окружения, за чем следует период отчуждения, в течение которого временно уединившаяся группа или индивид вынашивает нечто новое”35.) Опровержение этого закона дается П. Гейлом через дискредитацию одного из примеров, который приводит А. Тойнби. Гейл оспаривает утверждение о том, что Англия, начиная с царствования Елизаветы и вплоть до 1914 г., находилась в состоянии “отчуждения” от европейских проблем (что позволило ей, по мнению А. Тойнби, впоследствии завоевать ведущее положение среди европейских стран), и доказывает это, приводя конкретные факты (война против Филиппа II, Людовика XIV, Наполеона), показывающие, что Англия в этот период принимала весьма активное участие в европейской политике. Разумеется, в замечаниях П. Гейла и других критиков содержится немало ценных уточнений и поправок к тем смелым гипотезам, которые были предложены А. Тойнби. Однако обращает на себя внимание тот факт, что в основе этих критических отзывов лежит прежде всего крайне скептическое отношение к попыткам установить законы и уловить “ритм” истории. Наиболее четко эта позиция была сформулирована П. Гейлом, который полагал, что “судить о цивилизации или отдельной стадии цивилизации... и судить о ней как о целом — это задача, которая... всегда будет не под силу человеческому интеллекту”36. Поэтому П. Гейл выступает против всяких попыток создания глобальных исследований, подобных “Социальной и культурной динамике” П. Сорокина и “Исследованию истории” А. Тойнби. Гейл призывает к изучению прежде всего фактов, установлению (с большой осторожностью) причинно-следственных связей между ними, но отнюдь не к выделению общих законов в истории. Характерна также точка зрения Г. Моргентау, который рассматривает любые попытки оценить уровень развития цивилизации как крайне произвольные, потому что “концепция цивилизации и ее различных стадий... не может быть ничем иным, как средством оценки нашей собственной”37. Так, римская цивилизация с точки зрения ее 215
представителей могла рассматриваться как вершина греческой цивилизации, а с точки зрения греков, тоже субъективной, — как греческая цивилизация эпохи упадка. Не всегда, разумеется, ориентация на неокантианские и неопозитивистские теории столь ярко выражена в критических отзывах тех лет, но показательно уже то, что большинство историков 40 — 50-х годов, показывая несостоятельность отдельных положений Тойнби, не противопоставляют ему своих концепций. Поэтому оценки чаще всего имеют частный характер, что объясняется установкой на релятивистский и фактологический подход к изучению истории у самих критиков Тойнби. Наряду с такого рода рецензиями на “Исследование истории’’ уже в 50-е годы появился ряд работ, в которых проявились более серьезные в концептуальном отношении расхождения с осмыслением исторического процесса у А. Тойнби. Б данном случае отзывы имеют выраженный теоретический характер, внимание критиков направлено не столько на выявление и анализ ошибок, допущенных Тойнби, сколько собственно на его концепцию развития цивилизаций. Свою принципиально иную по сравнению с А. Тойнби позицию подчеркивали представители школы “Анналов”, в частности Л. Февр. Несмотря на сходные, казалось бы, объекты исследования — цивилизации, несмотря на некоторую близость методологических установок (стремление освободиться от узости фактологического подхода к изучению истории), Л. Февр дает весьма резкую оценку “Исследования истории”. А. Февр указывает прежде всего на то, что все закономерности, выделенные А. Тойнби, являются ничем иным, как “философскими формулами”, лишенными конкретно-исторического содержания. Считая, что цивилизации представляют собой гетерогенные единицы, каждая из которых имеет свою неповторимую историческую судьбу, Л. Февр выступает против создания формул, унифицирующих полностью процессы развития цивилизаций. Слабость компаративного метода А. Тойнби Л. Февр усматривает в том, что сравнение основано на априорно выведенных законах. Необходимо отметить также точку зрения П. Сорокина, который анализировал “Исследование истории” с позиций социолога. Его внимание привлекает вопрос о том, можно ли считать цивилизации Тойнби системами в истинном смысле этого слова, так как, по мнению П. Сорокина, только системы способны зарождаться, развиваться и погибать, т.е. иметь общую модель развития. Кроме того, Сорокин утверждает, что настоящие системы — это гармоническое целое, в котором “части должны зависеть друг от друга и от целого, а целое от частей”38. Установление столь строгой однолинейной каузальной зависимости приводит его к выводу о том, что цивилизации А. Тойнби — это не системы, а “скопления” различных цивилизационных феноменов, объединенных лишь соседством. П. Сорокин ссылается на примеры из самого “Исследования истории”: техническая и экономическая области цивилизации изменяются, в то время как в остальном цивилизация неизменна, в других случаях цивилизация в целом изменяется, в 216
то время как техника остается статичной , или религиозные, или художественные, или политические элементы целого, цивилизации, — каждый из них, оказывается независимой переменной, не связанной с остальным так называемым целым”39. Таким образом, П. Сорокин, не ограничиваясь замечаниями по поводу частных недостатков в “Исследовании истории’*, наносит удар по основной идее, заложенной в книге А. Тойнби, т.е. отрицает, что цивилизации способны к стадиальному развитию, и тем самым обесценивает выявленные Тойнби законы исторического развития. Итак, первое направление в критике А. Тойнби в 40 — 50-е годы сводится в основном к отрицанию стадиального пути развития цивилизаций, существования общих для всех них исторических законов, хотя при этом участники дискуссии гю поводу “Исследования истории” могут занимать в концептуальном отношении диаметрально противоположные позиции (сравним, например, П. Сорокина и П. Гейла). Другое направление можно назвать историко-экономическим, так как его представители (весьма немногочисленные) особое внимание обращали на экономический фактор, его роль в процессе развития цивилизаций. Обращает на себя внимание отзыв на “Исследование истории” К. Квигли, который видит основной недостаток А. Тойнби в том, что он не сумел скоррелировать “стадии изменения с процессом изменения”, объяснить, почему общество на определенном этапе перестает успешно отвечать на “вызовы” и приходит в состояние упадка. Ссылки Тойнби на подсознательное и его роль в деятельности человека, на снижение активности “творческого меньшинства” остаются вне поля зрения К. Квигли, так как он ищет более “материальные” и менее субъективные причины исторических изменений. Поэтому К. Квигли, в целом следуя той схеме развития цивилизаций, которую предложил Тойнби (Квигли выделяет 7 стадий в развитии цивилизации: 1) смешение культур; 2) созревание; 3) стадия экономической экспансии; 4) эпоха конфликтов (в том числе классовых); 5) стадия универсальной империи; 6) стадия упадка; 7) стадия нашестия и завоевания цивилизации), решающим фактором считает наличие в обществе аппарата для “экономической экспансии”. С его точки зрения, именно от этого фактора зависит экономическая “изобретательность” и, следовательно, способность цивилизации отвечать на “вызовы” среды. Само же по себе наличие “вызовов” не может привести к развитию. Таким образом, К. Квигли, используя модели, разработанные Тойнби (автор не скрывает, что “Исследование истории” оказало на него влияние), вкладывает в них иное содержание40. Близких К. Квигли позиций придерживается Ш. Клау, который тоже отдает предпочтение экономическому фактору, так как, по его мнению, он обеспечивает, хотя и не всегда непосредственно, рост цивилизации. Например, торговлю он рассматривает как важный элемент в процессе обмена идеями и в “обеспечении творческого стимула в экономическом и культурном соперничестве”41. Обращают внимание его попытки установить закономерности в соотношении экономической и 15 Тип. зак. 3104 217
культурной жизни цивилизации. Не считая, что эти области должны развиваться равномерно, Ш. Клау связывает расцвет культуры с экономическим упадком, когда творческая энергия устремляется на область культуры. Возможность пролонгирования высших стадий цивилизаций Клау усматривает в сбалансированном распределении сил между эстетическим и экономическим видами деятельности. Разумеется, говоря о роли экономического фактора, ни Ш. Клау, ни К. Квигли не рассматривают сферу социальных отношений, что характерно для западной историографии в целом. Тем не менее в их концепциях содержатся ценные дополнения к теории А. Тойнби, который обходил вниманием вопрос о роли экономики в жизни цивилизации, заявляя, что он противник “технологической диаграммы человеческого прогресса’42. В 60 — 70-е годы в критике интерес к модели развития цивилизаций в “Исследовании истории” заметно ослабевает. Вопрос о возможности выявления закономерностей в историческом процессе перестал быть спорным благодаря почти полной победе, одержанной над неопозитивистской историографией. Пожалуй, единственное исключение составляет позиция Г. Марру, французского философа и историка, принадлежащего к школе “критической философии истории”. Используя некоторые критические замечания П. Сорокина в адрес А. Тойнби, Г. Марру придерживается гораздо более консервативных позиций. Если П. Сорокин только обнаруживал логические противоречия в построениях Тойнби, но априорно не отрицал возможности существования социосистем, то Г. Марру подвергает сомнению самый факт существования связей между отдельными частями общественной структуры. Скептическое отношение к А. Тойнби, которого, как и О. Шпенглера, Марру называет “философами абсурда”, распространяется также на этнографов, отстаивающих идею существования “культурных циклов” и “примитивных цивилизаций”. Выступая против понимания цивилизаций и обществ как связанных систем, Г. Марру ограничивает область “системности” идеологией, вернее, религией (буддизм, ислам, средневековое христианство — это идеологические суперсистемы) или “техническими средствами” (например, греческая классическая храмовая архитектура представляет собой систему). Но в основном для Марру наличие системы в общественной жизни — это лишь допустимая возможность, почти случайность, “которая могла бы существовать только в соответствии с моделью идеала, находящегося в человеческом сознании, который никогда полностью не воплощается ни в одной цивилизации”43. С точки зрения Г. Марру, в сфере цивилизации возможны три типа взаимоотношений между различными компонентами духовной культуры: интеграция, антагонизм и нейтральность. Так, для Европы XII в. Марру считает стержневым идеал христианства, по отношению к которому романская архитектура будет нейтральна, куртуазная любовь — антагонистична, грамматическая культура подчинена. В целом анализ” Исследования истории” позволяет Г. Марру провести идею об отсутствии каких бы то ни было закономерностей в историческом 218
процессе, идею, которая для 60-х годов уже являлась в известном смысле анахронизмом. В других рецензиях на “Исследование истории’* тех лет, весьма немногочисленных, сохраняется скептическое отношение ко многим концепциям А. Тойнби, однако оно имеет иные по сравнению с предшествующим периодом истоки. Характерна в этом плане позиция В. Дрэя: подчеркивая значительность самой цели А. Тойнби — отыскания универсальных исторических законов, — критик полагает, что Тойнби не сумел выполнить своей задачи. Четырехступенчатая модель развития, предложенная А. Тойнби, соответствует только античной истории, поэтому самый большой недостаток В. Дрэй видит в том, что эта модель развития фактически является в “Исследовании истории” критерием, на котором основано выделение цивилизаций. В. Дрэй считает, что законы, выведенные А. Тойнби, упрощают исторический процесс, он не “сумел найти определенные черты сходства, несмотря на ризличия”44 в истории цивилизаций, т.е. не учел специфику исторического пути каждой из них. В 70-е годы переосмыслению подвергаются концепции А. Тойнби относительно происхождения цивилизаций. Этот вопрос подробно разбирается в монографии испанского философа Ортеги-и-Гассета, созданной на основе курса лекций, посвященного “Исследованию истории”. С точки зрения Ортеги, Тойнби слишком однозначно решает проблему разграничения цивилизаций и “примитивных обществ”. Действительно, в основе их различия у Тойнби лежат чисто количественные параметры: “Первобытные общества занимают незначительную территорию с небольшим населением и существуют сравнительно недолго... Цивилизации же... отличаются длительностью своего существования, как и размерами территории и величиной населения”45. “Первобытные общества” Тойнби определяет как статичные, в то время как цивилизацию характеризует динамичность. Не удовлетворяясь таким определением “примитивных обществ”, Ортега предлагает более конструктивное, с его точки зрения, решение: изучение культуры первобытных обществ, установление связи между “первичными” цивилизациями и “предшествующими формами жизни в примитивных обществах”46. Только в этом случае, по мнению Ортеги, есть возможность объяснить происхождение “первичных” цивилизаций, таких, как Египет, Шумер, Месопотамия. Как и многие его предшественники, Ортега подвергает критике закон “вызова-и-ответа”, считая, что его применение для объяснения появления цивилизаций весьма неубедительно, так как возникновение цивилизации, качественно нового феномена, оказывается полностью связанным с географическим и климатическим факторами. Ортега предлагает иной подход к этой проблеме: “первичные” цивилизации были созданы отнюдь не “в ответ” на “вызов” климатических изменений, но сами эти изменения и сопряженные с ними трудности могли быть преодолены только потому, что обитатели данных регионов уже “обладали высокой степенью того, что Тойнби называет цивилизацией”47. 15 219
Не менее важным моментом, определяющим развитие цивилизации, Ортега считает влияние одной цивилизации на другую, не сводя его, однако, к континуитету: “Есть нечто большее, чем эта мнимая материнская-дочерняя связь между одной и другой цивилизациями’48. Противопоставляя свою концепцию Тойнби, который сводил связь и влияние цивилизаций к прямой зависимости, Ортега предлагает исходить из того, что воспринимающая сторона обладает определенной культурой и потому усвоение не может быть пассивным. Именно эти факторы (т.е. наличие культуры в до цивилизованном обществе и влияние одной цивилизации на другую, понимаемое как процесс творческого усвоения и обогащения) представляются Ортеге более существенными, чем закон “вызова-и-ответа”. Идеи, близкие Ортеге, высказывает в своей статье “Взаимодействие цивилизаций” М. Мелко49. Не обесценивая полностью положения Тойнби о том, что цивилизации, достигшие полного расцвета, могут равномерно и последовательно распространять идеи и технические нововведения на окружающие культуры, М. Мелко считает более важным другой момент: условия, при которых воспринимающая цивилизация может усвоить чужеродное влияние. Считая цивилизацию в целом весьма устойчивой структурой, разрушить которую, как правило, нелегко, М. Мелко обращает внимание прежде всего на такой момент, как соответствие “инкорпорирующего материала” внутренним потребностями цивилизации и степени этой потребности в изменении структуры общества. Поэтому основное различие между “примитивными обществами” и цивилизациями он видит в том, что первые практически неспособны к усвоению влияний, в то время как последние, постоянно изменяясь, оказываются более восприимчивыми к влиянию извне. Фактором, препятствующим усвоению влияния, М. Мелко считает то состояние цивилизации, при котором все ее институты находятся в относительной гармонии50. М. Мелко развивает также идею Тойнби о том, что цивилизация не может быть уничтожена извне, пока она не завершит предназначенный ей внутренний путь развития. В качестве иллюстрации этого положения М. Мелко опровергает тот факт, что цивилизации доколумбовой Америки погибли в результате завоеваний. Итак, концепции Тойнби относительно закономерностей развития цивилизаций не получили полного признания в западной историографии и в 40 — 50-е годы, и на современном этапе. Однако характерно, что в 70-е годы некоторые его положения служат своеобразной точкой отсчета: на их основе уточняются отдельные вопросы, касающиеся исторических судеб цивилизаций. Помимо тех аспектов в критике А. Тойнби, которые были уже выделены, следует отметить еще один; моментом, обесценивающим построения Тойнби, оказывалась их близость к тем идеям, которые развивались О. Шпенглером в “Закате Европы”. Несмотря на то что сам Тойнби подчеркивал свое концептуальное расхождение со Шпенглером, указывая, что для него цивилизации — это отнюдь не биологи¬ 220
ческие существа и потому они не подвержены чисто биологическим законам “старения” и “смерти”, как это провозглашал Шпенглер, тем не менее большинство критиков начиная с 40 — 50-х годов придерживались точки зрения, что все эти расхождения имели чисто внешний характер. Так, Г. Мишелл полагал, что принцип подхода обоих авторов к цивилизациям в конечном итоге одинаков, разница состоит только в терминологии: «Вместо рождения читаем “вызов”, вместо роста читаем “ответ” и у обоих читаем “смерть”, наступает ли она изза недостатка сил в старости или из-за невозможности ответить на новые вызовы»51. То, что один из наиболее существенных недостатков “Исследования истории” критики усматривали в том влиянии, которое оказала на Тойнби эволюционная теория Шпенглера, не является случайным — оппоненты Тойнби выступали против жесткого детерминизма в определении судеб цивилизаций (особенно западноевропейской), поскольку, как уже отмечалось выше, Тойнби не сумел достаточно четко обосновать причины перехода цивилизации от одной стадии к другой, фатальная неизбежность гибели цивилизации представлялась критикам проявлением мистицизма Тойнби52. Лишь некоторые из них, например Ч. Даусон, отмечали, что в “Исследовании истории” в отличие от “Заката Европы” Шпенглера исторический процесс перестал быть цикличным, представляя собой четырехступенчатую модель, восходящую от “примитивных обществ” к высшим религиям53. Однако следует сказать, что циклизм особого рода, хотя и несколько отличный от шпенглеровского, все-таки сохранялся в “Исследовании истории”, и это, безусловно, давало основания многим критикам с подозрением относиться к постулатам Тойнби о свободе выбора исторического пути и непредсказуемости будущего цивилизации54. Кроме того, неудачными были признаны попытки А. Тойнби преодолеть шпенглеровский циклизм, представить исторический процесс поступательно развивающимся через замену цивилизации как объекта исследования на религию. Проявив в этом плане почти полное единодушие, критики, начиная с 40 — 50-х годов и кончая нашими днями, обвиняли Тойнби в том, что он вышел за рамки собственно исторического анализа, превратив историю цивилизаций в “теологию истории”, что рассматривалось как отказ от достижений историографии XX в. и возвращение к средневековью, к Блаженному Августину с его идеей о Граде Божьем55. В настоящее время в связи с развитием интереса к социобиологическим исследованиям оценка эволюционных концепций развития обществ в целом и теории Тойнби в частности несколько изменилась. Так, американский социолог П. Колинвокс полагает, что, несмотря на элементы мистической интерпретации истории, построения А. Тойнби базируются на “экологической гипотезе”: все происходящее в истории “является неизбежным последствием попытки обеспечить лучшую жизнь для все более возрастающего числа людей”56. Сам автор исследует причины возникновения войн, расцвета и падения средиземноморских цивилизаций, исходя исключительно из экологических факто¬ 221
ров, которые он оценивает как определяющие. Рассматривая Тойнби как своего идейного предшественника, П. Колин в оке трактует все законы исторического развития, выделенные в “Исследовании истории” (в особенности закон “вызова-и-ответа”), проводя прямую аналогию между мотивами человеческой деятельности и “стратегией добывания пищи” у животных. Разумеется, установление столь однозначных соответствий далеко не всегда является удовлетворительным даже для тех современных исследователей, которые применяют методы социобиологии. Показательна в этом плане статья М. Стюарта-Фокса57, в которой рассматриваются различные направления социобиологии и определяется их роль в изучении философии истории. В целом эволюционную биологию автор статьи считает дисциплиной, аналогичной теории истории — на основе близости внутренних связей объектов (адаптация популяций животных и адаптация человеческих обществ). Вместе с тем М. Стюарт-Фокс считает неудовлетворительными те эволюционные теории, которые утверждают “взаимодействие культуры с развивающейся человеческой биологической эволюцией”, поскольку здесь имеет место прямой перенос законов эволюции видов на общества58. К другой группе теорий, которые изучают социокультурную эволюцию независимо от генетических изменений, принадлежит и теория Тойнби. Ее недостаток автор усматривает в том, что она однолинейна, так как за основу берется развитие отдельного организма, и соответственно общества развиваются от примитивных до зрелых форм. Подобно предшествующим критикам, М. Стюарт-Фокс полагает, что такого рода теории неизбежно приводят Тойнби к детерминизму в определении судеб цивилизации, ибо оказывается, что каждая из них должна “завершить предназначенный цикл событий”59. Более плодотворными представляются автору те социобиологические концепции, согласно которым общества развиваются в разных направлениях в ответ на разные окружающие условия, т.е. понятие “адаптация” подменяет в них понятие “прогресс” и исторический процесс рассматривается как многолинейный. Характерно, что и на современном этапе в критике, посвященной А. Тойнби, одним из недостатков считается упрощенность в трактовке исторического процесса. Вместе с тем, характеризуя в целом работы последних лет, следует отметить, что у авторов, которые обращаются к проблемам философии истории, к компаративному изучению истории цивилизаций, “Исследование истории” перестает вызывать только негативную оценку, начинает подвергаться некоторому переосмыслению. Хотя, как правило, сохраняется критическое отношение ко многим гипотезам Тойнби, к его субъективным трактовкам исторической реальности, тем не менее в изучении “глобальной истории” Тойнби остается фактически непревзойденным мастером в глазах современных ученых. Эту тенденцию можно считать вполне закономерной: учитывая, что исследования в области истории цивилизаций в последние годы приобретали все более “диффузный” характер60, на нынешнем витке развития истори- 222
ческой мысли не менее остро, чем в эпоху, когда А. Тойнби начал писать свою книгу, ощущается потребность в синтезе, в осознании истории как единого и целостного процесса. Поэтому не случайно, что в современной западной историографии, особенно американской, обращается внимание прежде всего на глобальный характер проблематики “Исследования истории”. С точки зрения М. Перри, “Тойнби заслуживает похвалы также за то, что он решился дать панорамный взгляд на историю в эпоху, когда историки неохотно решались выйти за пределы своей специализации”61. В. Мак-Дугалл усматривает основную заслугу Тойнби в том, что он “не признавал ограничений ни Гегеля, ни Ранке — он провозгласил и универсальность, и фактологичность”62, и в этой связи считает возможным пересмотреть традиционную оценку работ Тойнби, выражающуюся фразой: “Но это не история”. Причину негативного отношения к “Исследованию истории” автор в основном объясняет тем, что ни один профессионал-историк не мог охватить работу как целое63. Действительно, следует отметить, что в критике далеко не всегда давалось адекватное восприятие идей Тойнби, исчерпывающий анализ его концепций. В качестве примера можно привести оценки закона “вызова-и-ответа”, который особенно привлекал внимание оппонентов А. Тойнби. Этот закон рассматривался преимущественно в одном аспекте: влияние на историческую судьбу цивилизации географической среды, климатических условий, в то время как в “Исследовании истории” он трактуется гораздо шире. По утверждению самого Тойнби, который возражал против столь узкой трактовки, говоря о законе “вызова-и-ответа”, он подразумевал отношения, возникающие между людьми и Богом, людьми и внешней средой, между отдельными людьми и, наконец, между различными элементами человеческой души64. Р. Грю противопоставляет исследования А. Тойнби, П. Сорокина, О. Шпенглера современному состоянию компаративистики. С его точки зрения, практически никто из современных историков не сумел выйти на столь же глобальный уровень изысканий, как их предшественники в этой области65. Разумеется, пока еще нет достаточных оснований говорить о полной переоценке “Исследования истории” А. Тойнби в современной западной историографии, однако представляется важным, что характер отзывов изменился: полемическая острота суждений, объясняющаяся во многом необычностью подхода Тойнби к истории на фоне традиционных исследований 40 — 50-х годов, уступает место попытке более творческого усвоения его наследия, анализ недостатков отходит на второй план, так как за более чем тридцатилетний период в критике этот аспект был разработан достаточно основательно. Основной интерес на данном этапе начинают вызывать те наиболее ценные, плодотворные идеи, которые содержатся в “Исследовании истории”. 223
1 Афанасьев Ю.Н. Историзм против эк¬ лектики. Мм 1980. С. 10 — 11. 2 В современной западной историограии, особенно американской, вызывают интерес теологические концепции Тойнби (Robb D. Brahmins from adroad // American studies. 1985. Vol. 26, N 2. P. 45-69), его психоаналитический метод (Martin P. Experiment in depth. Boston, 1976), вопросы политического характера (Martel G. National and international politics in the Middle West. Totowa, 1968. P.66-82). 5 Вместе с тем нужно выделить ряд работ, авторы которых ставят своей целью в основном изложение концепций А. Тойнби (например: Andcrle О. * Das universalhistorische System А. Toynbee. Frankfurt a.M., 1955; Winetrout K. A. Toynbee. The ecumenical vision. Boston, 1075). 4 Febvre L. Combats pour l’histore. Bibliographic choisie et methodique: P., 1953. P.131-143. 5 Barker E. Doctor Toynbee’s A study of history // Toynbee and history / M.F. Ashley-Montagu. Boston, 1956. P. 95. 6 Ibid. 7 Ibid. P.194. 8 Aron R. L’histoire et ses intrepretations. Entretiens autour de A. Toynbee. P., 1961. P.42. 9 Toynbee A. What I am trying to do // Toynbee and history. P. 5. 10 Барг M.A. Проблемы социальной истории. M., 1973. С. 13 — 14. 11 Dawson Ch. Toynbee’s Study of history. The place of civilizations in history // Toynbee and history. P. 129. 12 Toynbee A. A study of history. London. Vol. 12. P. 274. ° Thompson K. Toynbee’s approach to history reviewed // Toynbee and history. P. 216. 14 Причина этого явления имеет традиции, т.к. в XIX в. термин цивилизации, особенно у антропологов (Тейлор), является равнозначным культуре. О постепенном разграничении этих понятий см.: Bagby Ph. Culture and history. Prolegomena to the comparative study of civilizations. Westport, 1976 (1st ed. 1958). P. 159-163. 15 Toynbee A. A study of history. Vol. 12. P. 279. 16 Bagby Ph. Op. cit. P. 163. 17 Подразумевается прежде всего эконо¬ мическая экспансия. (Quigley С. The evolution of civilizations. An introduction to historical analysis. Indianapolis, 1979. P. 134. Определения такого рода приводятся в кн.: Toynbee A. A study of history. Vol. 12. P. 275.) 18 Toynbee A. A study of history. P. 279. 19 Wescott R. The enumeration of civilizations // History and theory. 1970. Vol. 9, N1.P. 69. 20 Toynbee A. A study of history. Vol. 12. P. 6. 21 Geyl P. Debates with historians. N.Y., 1958. P. 147. 22 Sorokin P. Toynbee’s philosophy of history // Toynbee and history. P. 183. 23 Dawson Ch. Op. cit. P. 132-133; Muller II. The uses of the past. N.Y., 1954. P. 203. 24 Bagby Ph. Op. cit P. 169. 25 Cp.: Афанасьев Ю.Н. Историзм против эклектики. С. 150 — 153. 26 Wescott R. Op. cit. P. 171. 27 Toynbee A. A study of history. Abridgment by Somervell D.L., 1956. Vol. 1. P. 43. E.A. Косминский оценивал такой принцип сопоставления как антиисторический, поскольку в его основе лежит отрицание значимости социально-экономической структуры общества. См.: Kosminsky Y. Professor Toynbee’s philosophy of history. M., 1965. P. 52. В западной историографии этот аспект в критике А. Тойнби не получил развития. 28 Trevor-Roper Н. Testing the Toynbee’s system // Toynbee and history. P. 124. 29 Ibid. P. 118,101; Geyl P. Op. cit. P. 138. 30 Mischell H. Herr Spengler and mister Toynbee // Toynbee and history. P. 83. 31 Somkin P. Op. cit. P. 183. 32 Geyl P. Op. cit. P. 141. 33 Ibid. P. 148. 34 Ibid. P. 45. 33 Toynbee A. A study of history. Vol. 12. P. 263. 36 Geyl P. Op. cit. P. 141. 37 Morgenthau II. Toynbee and historical imagination // Toynbee and history. P. 194. 38 Somkin P. Op.cit. P. 179. 39 Ibid. P. 180 — 181. О концепциях П. Сорокина см.: Штаерман Е.М. Проблемы культуры в западной социологии // Вопросы философии. 1967. № 1. С. 168 —169. 40 Quigley С. Op. cit. Р. 146 — 160. 41 Clough Sh. Rice and fall of civilization. N.Y..L., 1951. P. 7. 224
42 Toynbee A. A study of history. Vol. 3. P. 159. 43 Marrou H. The meaning of history. Baltimore; Dublin, 1966. P. 184. 44 Dray W. Toynbee’s search for historical laws // Histiry and theory. 1960. Vol. 1, N 1. P. 34. 45 Toynbee A. A study of history. Vol. 1. P. 148-149. 46 Ortega-y-Gasset J. An interpretation of universal history. N.Y., 1973. P. 221. 47 Ibid. P. 246. 48 Ibid. P. 217. 49 Mclko M. The interaction of civilizations. An essay // Cahiers d’histoire mondiale. 1969. Vol. 11, N 4. P. 559-577. 50 Ibid. P. 566. 51 Mischell H. Op. cit. P. 78. 52 Madaule J.. Une interpretation biologique et mistique de l’histoire // Diogene. 1956. N13. P.59. 53 Dawson Ch. Op. cit. P. 131. 54 См.; Семенов Ю.Н. Социальная философия А. Тойнби, M., 1980. С. 33. 55 Bourde G., Martin H. Les ecoles historiques. P., 1983. P. 82. 56 Colinbaux P. The fates of nations. L., 1983. P. 67. 57 Stuart-Forx M. On theory of history and its context of discovery // Philosophy of social scinces. 1983. Vol. 13, N 34. 38 Ibid. P. 418. 59 Ibid. P. 419. 60 Афанасьев Ю.Н. Указ. соч. С. 160 — 170. 61 Perry М. A. Toynbee and the crisis of the West. Lanharn; N.Y., 1982. P. 124. 62 McDougall W. Mais ce n’est pas l’histoire? Some thoughts on Toynbee, McNeil and the rest of us // Journal of modem history. 1986. Vol. 58, N 1. P. 23. 63 Ibid. P. 25. 64 Toynbee A. A study of history. Vol. 12. P. 258. 65; Grem R. The case for comparing histories // American histirical review. 1980. Vol. 85.N4.P. 764. Н.Я. Бромлей К ВОПРОСУ О СООТНОШЕНИИ ПОНЯТИЙ “ЦИВИЛИЗАЦИЯ” И “ФОРМАЦИЯ” (Полемические заметки) В ходе современных дискуссий по методологическим вопросам истории появилась альтернатива: “формация" или “цивилизация". Думается, что подобная постановка вопроса несостоятельна. Формация и цивилизация — это, на мой взгляд, разные "срезы" в развитии общества как целостной системы. Как нельзя познать механизм развития любого общества, исследуя только базисные факторы и опустив надстроечные, так невозможно и понять секреты управления общественным развитием, ориентируясь либо только на формационный, либо только на цивилизационный аспект в его динамике. Формация — это социоэкономическая категория, цивилизация — социокультурная. И только изучение их в неразрывной взаимосвязи и взаимообусловленности может дать и научно обоснованные теоретические концепции, и ценные практические выводы. Использование термина "цивилизация" для обозначения общества, достигшего определенного социокультурного уровня, типичного для конкретной системы, подвергается подчас сомнению. Альтернативой служат суждения о том, что период варварства имел свои культурные ценности, свои общественные отношения. Поэтому ценностный 225
критерий, на основании которого разграничиваются варварство и цивилизации, неприемлем для обозначения эпох. Иными словами, у нас нет должных научных оснований делить историю человеческого общества на эпоху варварства и эпоху цивилизации. И прежде всего потому, что, по нашему мнению, в эпоху “варварства”, ценностные установки человека, его сознательный “моральный кодекс” по некоторым параметрам был не только не ниже, но иногда и выше, чем у современного человека. И отнюдь не примитивной, а по-своему сложной и многообразной была и духовная жизнь первобытного человека. Что касается использования термина “цивилизация” для обозначения локальных цивилизаций, то в этом случае формационная стадия развития того или иного общества не учитывается, ибо цивилизация рассматривается как та или иная культурная общность. Однако в такой трактовке термины “локальная цивилизация” или “локальная культура” оказываются тождественными. Возникает вопрос: может быть, один из этих терминов лишний? Думается, что в этом аспекте понимание терминов “локальная цивилизация” и “локальная культура” требует некоторых уточнений. Употребление термина “локальная цивилизация” должно предполагать рассмотрение всех социокультурных сфер жизнедеятельности данного общества, как формационных, так и неформационных, а “локальная культура” — только синтез собственно культурных параметров его развития. При таком подходе будет разделено и понимание и употребление данных терминов. Иными словами, понятие “цивилизация” предполагает не только стадиальное, но и пространственное объединение человеческих общностей. При этом и стадиальные, и пространственные общности могут иметь формационные признаки, типология которых зависит от конкретно-исторических условий. Хотелось бы подчеркнуть, что хотя понятие “цивилизация” шире понятия формации, однако эту ее объемность нельзя рассматривать упрощенно; нельзя, скажем, утверждать, что цивилизация — это формация плюс сфера культуры данного общества. Думается, что различия между этими категориями обусловлены еще и неадекватностью структурных связей между явлениями и процессами, составляющими их функционирующие системы. Остановлюсь и на некоторых еще не решенных концептуальных аспектах такой многослойной проблемы, как социальный прогресс общества и научно-технический прогресс. Прежде всего напомню, что эти явления неадекватны. Далеко не всегда научно-технический прогресс сопровождается социальным. Однако социальный прогресс любого общества не состоится без научно-технического прогресса. И это доказано ходом истории. Соотношение между компонентами социального и научно-технического прогресса, типичными для конкретных обществ на определенных стадиях их развития, — это многоаспектная и еще не решенная задача. 226
Каков же в наши дни основной критерий социального прогресса — оптимальный уровень развития производительных сил, науки и техники или оптимальное всестороннее развитие личности Человека? Рассмотрим понятие “всестороннее развитие личности”, которое буквально впиталось в плоть нашего поколения. Этот основной лозунг нашего общества давно перестал быть чисто научным термином. С ним идут по жизни, начинают социальный старт и “сходят со сцены” представители различных социальных категорий, так и не постигнув — что он означает в своих конкретных проявлениях для каждого из нас? Дети семи-восьми лет и рядом запыхавшиеся родители, которые их буквально впихивают в секции фигурного катания, на музыку, на теннис и еще куда-нибудь, где можно скорее взойти на “олимп” всесторонней развитости. Или поколение 15 — 18-летних, где все уже, как правило, считают себя всесторонне развитыми личностями, но совершенно не в состоянии определить свои ценностные установки в выборе жизненного пути. И хотя ошибкой было бы искать прямую связь между неразработанностью теоретических концепций и уродливыми наростами реальной жизни, “заштампованность” столь популярного понятия, как “всесторонне развитая личность”* явно не способствует своевременному решению острых практических задач современности. Думается, что понятие “всесторонне развитая личность” целесообразно конкретизировать применительно к определенным категориям населения, живущего в тех или иных исторических условиях. Какие критерии всесторонней развитости присущи, например, артисту или врачу, ученому и спортсмену, космонавту и хлебопашцу? Предполагают ли равные стартовые позиции в их социальном продвижении и последующие адекватные изменения их культурного уровня? Практика общественного развития богата историческими примерами, когда человек, стремясь охватить все, теряет главное творческое начало, которое в нем заложено. Напрашивается вопрос: не целесообразно ли ввести в научный оборот понятие “личность с всесторонне развитым социально-профессиональным потенциалом” или (как вариант) “личность с оптимально развитым социально-профессиональным потенциалом”? Думается, что Человек, уровень его социально-профессиональной активности, его профессиональных знаний (которые закономерно предполагают и соответственно высокий уровень общей культуры личности) — это основной критерий социального прогресса общества. В современной обществоведческой литературе производительные силы рассматриваются, как правило, односторонне, ибо человек как основной элемент производительных сил в их системе остается вне поля зрения исследователей. В то же время производительные силы общества — это динамичный, живой социальный организм. И “мотором”, движущей силой этого организма является прежде всего человек с соответствующим уровнем профессионального умения, образования, общей культуры, со своей динамичной социальной психоло¬ 227
гией, со сложившимися нормами образа жизни в сфере своего труда. Образ жизни человека в системе производительных сил в нашей обществоведческой литературе фактически не изучался, более того, даже и вопрос не ставился в такой плоскости. В результате мы имеем “белые пятна” не только в концептуальных обобщениях, но и существенные пробелы в развитии отечественной экономики. Теория и практика реальной жизни подтверждает, что социальный прогресс не может быть полноценным без творческой активности человека, без высокого уровня экономического потенциала общества, без прогресса науки и техники. Необходимы комплексные исследования представителей не только обществоведческих, но и точных наук, чтобы изучить сложный механизм взаимосвязи человека и техники в системе производительных сил с учетом конкретно-исторической ситуации. “Человек и его образ жизни (деятельность) в системе производительных сил” — это многослойная теоретическая проблема, решение которой поможет постепенно выявить новые пружины социальноэкономического (социокультурного и технического) прогресса общества. Термины “социокультурный” и “социотехнический прогресс” более емко отражают сложную взаимообусловленность явлений и процессов в обществе, нежели термин “научно-технический” прогресс. Однако термин “социальный прогресс” можно использовать и в глобальном значении, обобщая в нем все виды общественного прогресса.
СОДЕРЖАНИЕ Обращение к читателям 5 От Редакционной коллегии 7 ВОПРОСЫ ТЕОРИИ И МЕТОДОЛОГИИ А.И. Новикова Цивилизация как идея и как объяснительный принцип исторического процесса 9 М.А, Киссель Цивилизация как диалектический процесс (проблема цивилизации в философии Р.Дж. Коллингвуда) 26 Л.И. Рейснер Историческое общество как единство формационного и цивилизационного начал 50 М.А. Барг Проблема человеческой субъективности в истории (методологический аспект) 69 СРАВНИТЕЛЬНО-ИСТОРИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ Е.М. Штасрман Проблема римской цивилизации 88 Л.Б. Алаев Темп и ритм индийской цивилизации 111 Джон А. Холл Государства и общества: “европейское чудо” в сравнительной перспективе 128 А.Б. Ковельман От мифа к логосу. Массовое сознание Египта V — VII вв 144 Е.Б. Черняк Монополистический капитализм первой трети XX века в исторической ретроспективе 158 ИСТОРИОГРАФИЯ, ДИСКУССИИ, БИБЛИОГРАФИЯ A. Ф. Грабски Фернан Бродель: вопросы методологии истории цивилизаций 178 М.В. Дмитриев Некоторые аспекты изучения истории цивилизаций в современной французской историографии 187 B. М. Хачатурян Проблема цивилизаций в “Исследовании истории” А. Тойнби в оценке западной историографии 207 Н.Я. Бромлей К вопросу о соотношении понятий “цивилизация” и “формация” 225
CONTENTS To the Readers 5 From the Editor 7 QUESTIONS OF THEORY, METHODOLOGY AND HISTORY L. Novikova Civilization as idea and as a cognitive principle of the historical process 9 M. Kissel Civilization as a dialectical process 26 L. Reisner Historical society as a system of formational and civilizational principles 50 M Barg The problem of human subjectivity in history 69 COMPARATIVE-HISTORICAL STUDIES E. Straerman The problem of roman civilization 88 L. Alaev Tempo and Rhytm in indian civilization 111 J.Hall States and societies; the ‘‘European miracle” in a comparative perspective 128 A. Kovelman From myth to logos. Popular consciousness in Egypt of the V — VII centuries 144 E. Chemjak Monopolistic capitalism in the beginning of the XX century in historical retrospective 158 HISTORIOGRAPHY, DISCUSSIONS, BIBLIOGRAPHY A. Grabsky Fernand Braudel; methodological questions of the history of civilizations 178 M Dmitriev Some aspects of the study of the history of civilizations in contemporary french historiography 187 V. Khachaturian The problem of civilization in the “Study of History” of A. Toynbee 207 NJa. Bromley. On the problem of “civilizations” and “formations” 225
Научное изданеие ЦИВИЛИЗАЦИИ Вып.1 Утверждено к печати Отделением истории Институтом всеобщей истории РАН Редактор издательства И.Н.Кузнецов Художник Ф.Н. Буданов Художественный редактор Н.Н. Михайлова Технический редактор А.Л. Ерохина Корректор И.Г. Коваленко ИБ 47829 Подписано к печати 28.01.92 Формат 60x90 l/l6 Бумага офсетная 2 Гарнитура академическая Печать офсетная Уел. иеч. л.14,5 Уел. кр-отт. 14,75 Уч.-изд.л. 17,4 Тираж 1500 экз. Тип. зак. 3104 Ордена Трудового Красного Знамени издательство "Наука" 1177864, ГСП-7, Москва, В-458, Профсоюзная ул., 90 Ордена Трудового красного Знамени Первая типография издательства "Наука" 199034, Санкт-Петербург, В-34, 9-я линия, 12
НАУКА