Текст
                    ISSN 0132-2036
Анатолий ЧЕРНОВ.
Московский Ботанический сад. Парковая скульптура (дерево).

ЛИТЕРАТУРНОХУДОЖЕСТВЕННЫЙ И ОБЩЕСТВЕННО-ПОЛИТИЧЕСКИЙ ЕЖЕМЕСЯЧНИК СОЮЗА ПИСАТЕЛЕЙ
июнь
1983
(337)
ЖУРНАЛ ОСНОВАН
В 1955 ГОДУ
Главный редактор
Андрей ДЕМЕНТЬЕВ
Редакционная коллегия: Анатолий АЛЕКСИН Владимир АМЛИНСКИЙ Борис ВАСИЛЬЕВ Сергей ЕСИН Юрий ЗЕРЧАНИНОВ Натан ЗЛОТНИКОВ Римма КАЗАКОВА Кирилл КОВАЛЬДЖИ Олег КОМОВ Кайсын КУЛИЕВ Мария ОЗЕРОВА Андрей ПОТЕМКИН Алексей ПЬЯНОВ (заместитель главного редактора) Юрий САДОВНИКОВ (ответственный секретарь) Владислав ТИТОВ Алексей ФРОЛОВ Игорь ШКЛЯРЕВСКИЙ
Издательство «Правда». Москва
Адрес редакции: 101524, ГСП. Москва, К-6, улица Горького, Ле 32/1.
В НОМЕРЕ:
Надежда КОЖЕВНИКОВА. Магазин игрушек. Рас-
сказ .......................................28
Николай ЛЕОНОВ. Ловушка. Повесть.	43
Поэзия
Геннадий КРАСНИКОВ (3), Владимир НЕКЛЯЕВ (25), Валентин БЕРЕСТОВ (26), Игорь КРОХИН (27), Евгений КАРАСЕВ (43), Дмитрий СУХАРЕВ (44), Сергей БАДМАЕВ (45), Натан ЗЛОТНИКОВ (46), Нина ЛОКШИНА (65), Белла АХМАДУЛИНА (66), Андрей ЛАДЫНИН (67].
1—4 стр. обложки — рисунок художника А. Е. Остаева.
Елена ВОРОНЦОВА. Суженый-ряженый.............
Юрий МАКАРЦЕВ. Стеклянные люди...............
Е. ВЕЛИЧАНСКАЯ. Теплоход на Аму..............
Андрей ГЕОРГИЕВ. «Рады встрече с Фадеевым!» . .
92
97
Наша публикация
Макет
Л. К. 3 я б к н н о й.
Главный художник
10. Л. Ц и ш с в с к и й.
Художественный редактор О. С. К о к и и.
Технический редактор А. В. С а л ь н и к о в.
Игорь ШКЛЯРЕВСКИЙ. Читаю «Слово о полку...» . .	84
Критика
Е. ЛИТВИН. Всегда обращенный к молодым.... 68
Семен ШУРТАКОВ. «Делайте биографию»........70
Имена молодых..............................93
Анатолий ЛЕВАНДОВСКИЙ. Книга о Луизе Мишель	96
В. НЕПОМНЯЩИЙ. Арина Родионовна, Наталья Николаевна ...................................98
Телефоны:
Главная редакция — 251 3122
Отдел прозы — 251-59 44
Отдел поэзии — 251-44 35
Отдел публицистики — 251-02-30
Отдел критики — 251-96-76
Отдел науки и техники — 251 27 57
Отдел рукописей — 251-74-60
Отдел писем — 251-14-21
Отдел культуры — 251-48-65
Отдел сатиры — 251-05-06
Отдел оформления — 251-73 83.
Культура и искусство
Игорь СВЕТЛОВ, Обращено к человеку............81
Юрий КАЛИНИН. Свой стиль......................106
Валерий КАМЫШОВ: «Ищу новые возможности» . . 108
Сдано в набор 6.04 83.
Подп. к печ. 11.05.83.
А 11517.
Формат 84X108'1в.
Высокая печать.
Усл. кеч. л. 12,18.
Учетно изд. л. 17,60.
Тираж 3 346 000 экз.
Изд. № 1379.
Заказ № 525.
Борис ЛАСКИН. Парочка........................110
Григорий АРКАДЬЕВ. Выбрал путь...............111
Валентин МИХАЙЛОВ.,Неоконченный диалог .... 112
Александр ИВАНОВ. Литературная пародия . . 112
Ордена Ленина и ордена Октябрьской Революции типография газеты «Правда» имени В. И. Ленина.
125865. Москва. А 137, ГСП. ул. «Правды*, 24.
(С Издательство «Правда», «Юность». 1983 г.
Поэзия
ГЕННАДИЙ КРАСНИКОВ
го своим дочерям, по убитым мужьям и сынам — в своем черном, печальном платочке Россия, скорбью, что ли, своею грозящая Вам!..
Не прокрутишь назад
и дважды не снимешь на пленку. Жизнь, увы, не жран
и, простите, не Голливуд.
В Сальвадоре убитую мать
Вы уже не вернете ребенку, палестинцы убитые не оживут!
ЭПИЦЕНТР.
Публ ици стическая поэма
...Заветнейшая мечта моя заключается п том. чтобы поэмы и поэты стали интернациональны и объединяли все страны на земле теснее и крепче, чем любые договоры и дипломатия...
Уолт Уитмен. «Письмо к русскому».
«Спите спокойно!
Ошибка не повторится».
Надпись на памятнике жертвам Хиросимы.
«Иди и требуй: мира, мира, мира!»
Петрарка
Пролог
Как взрыв, как гром или хлопок петарды — предупрежденьем стань сегодня. Лира!..
А ты, позт, как требовал Петрарка: «Иди и требуй: мира, мира, мира!..» Опасна и малейшая уступка.
Ты видишь — в атмосфере раскаленной последней верой белая голубка с оливою летит вечнозеленой!
Пусть руки не опустятся в бессилье.
Не жди, не пролетит ракета мимо.
Пока не стал ты пеплом, тенью, пылью: «Иди и требуй: мира, мира, мира!»
Письмо в Вашингтон
Господин Президент! Я прошу обращение зто рассмотреть, не откладывая на потом. Только с безотлагательным делом позты к президентам стучатся открытым стихом!
Можно спрятать лицо за улыбкою доброй и милой, можно спрятать и совесть — за крепкие спины солдат, но, поймите, сегодня преступно не думать о Мире, прятать атомный камень за пазухой — вот что опасней стократ!
До сих пор до конца не отплакала, не отголосила
Mt Мира
Зазвенели стекла, задрожали! Видно, крепко Белый дом знобит! Президент, Вы как там нас назвали — «крикуны»!!
Да, Шар Земной гудит! Нам сегодня надо докричаться, завтра будет некому кричать, нам сегодня надо достучаться, завтра будет не к кому стучать!.. Тишина опасна!
Не молчите. Пойте, птицы! Вой, зверье, рычи! Рыбы, немоту свою прорвите! Человек родившийся, кричи! Сколько жить под атомным прицелом могут нервы, сердце!..
Страшный век! Может стать сегодня эпицентром на планете каждый человек. Эпицентр — город и пылинка. Эпицентр — колос и леса. Эпицентр — море и росинка, горькая травинка и слеза. Замер крик у каждого порога... И чернеет медленный рассвет, словно в страшной рамке некролога, на страницах экстренных газет...
Гофрят скорпионы:
400 мильонов лет на свете мы прожили!..
За это время с лица земли исчезли динозавры, и мамонты, и ящеры... Потом — исчезнут рыбы, птицы, травы, звери, морские гады и земные, шакалы и гиены... И даже человек
не вечен! Потопы, ледники, чуму, холеру, пожары, голод, засуху, землетрясенья, войны, катаклизмы, падения и взлеты
мы видели! Вползли в двадцатый век, и в двадцать первый мы проползем,
а там и дальше...
И мы посмотрим, что это за птица — Г рядущее!..
По спекшимся в стекло пескам, звенящим под безумными ветрами, мы располземся — словно буквы из самой жуткой и последней
Книги Бытия, которую прочесть уже никто не сможет!..
И даже будет некого ужалить!..
И — словно яд — нас будет мучить Память, в которой:
Земли догорает клубок — обугленный, черный, стонущий... Даже сам всемогущий бог, надрываясь, кричит о помощи!
Никогда
(по Уитмену)
Я никогда
не увижу Землю из космоса..
Я никогда
не буду жить в XXI веке...
Я никогда
не увижу, как расцветает агава, цветущая в жизни лишь раз...
Я никогда
не напишу стихотворение
с грустным названием «Краткий путеводитель по одинокому сердцу...»
Я никогда
не прочту толстую книгу Мелвилла — о прекрасном Белом Ките, похожем на нашу судьбу, за которой идет погоня...
Никогда,
никогда, потому что мне уготована участь быть атомным пеплом, который даже не знает, кто прав был в последней войне и кто виноват! Который не может любить, или стать гениальным, или слушать сигналы мерцающих звезд, истосковавшихся в одиночестве... От пепла рождается пепел!
Недавно...
Недавно из подшивки журнала «Америка» я узнал, что Рейган, учась в колледже, каждое лето работал пловцом-спасателем на пляже реки Рок-Ривер в Диксоне. Он спас 77 человек... В последнее время я не могу не думать об этом. Только очень сильный и благородный человек, думаю я, способен на такое! Человек, который может защитить и спасти! Семьдесят семь матерей благодарны ему!.. Но почему терзает меня мучительный вопрос: «Для чего? Зачем?..» Ведь 77 человек, спасенных отважным пловцом, 77 — не спасутся, когда захлебнется все человечество... 4,5 миллиарда людей потонут во мраке Вселенной.
Вы думали...
История — п переводе с греческого расследование.
Вы думали: История — забвение, архив, куда грехи свои сдают!! Она — тот Высший суд, где нет прощения, где срока давности не признают.
Вы думали: История — что сказочка, где можно все напутать, переврать.
но это Вам всего лишь только кажется, что можно ход Истории прервать!
«За последние 5500 лет на Земле прошло 14 500 войн».
(Из журналов)
«Россию надо поставить на колени как можно скорее». Гитлер.
(Из дневника фашистского генерала Гальдера, 1940 год)
«СССР потерял в Великой Отечественной войне 20 миллионов человек».
(Из учебников)
«Население США в настоящее время составляет 139 682 тысячи человек, т. е. увеличилось больше чем на 8 млн. человек с 1940 года» («Правда», 29 августа, 1945 года)
«6 августа 1945 года американский самолет сбросил на Хиросиму бомбу, которая обладает большей разрушительной силой, чем 20 тыс. тонн взрывчатых веществ. Трумэн сказал, что он сделает дальнейшие рекомендации Конгрессу о том, «каким образом атомная энергия может стать мощным и действенным фактором, способствующим сохранению всеобщего мира».
(Из печати тех лет)
«Теперь у меня будет дубина для этих парней...»
(Трумэн об атомной бомбе и об СССР. Из печати).
Сколько повылезало на свет палачей!
Время на часах — пороховое, нейтронное. Смерть нацелена — из всех щелей, из всех ночей.
Кто там надеется остаться нетронутым! В цепкие лапы попал Прогресс.
Жгут,
вытаптывают, рушат планету. Но грядет Вселенский Нюрнбергский процесс — всех убийц призовут к ответу!
Все же смысл в том большой: подступалися веками, а над русскою душой — только развели руками.
Удивительный народ!.. Жизнь и гнула и ломала, горе вынес, недород, и война не миновала!
В чем душа была жива!
Все страданья превозмогший, «Все,— он скажет,— трын-трава»... А она —
полыни горше...
К Родине
Во веки веков — и присно и ныне — меня спасут в самый смертный миг твои рецепты берестяные, колбочки донорские гвоздик!..
Запомните!
Да что Вы знаете о Родине моей!
О ней судить-рядить кто дал Вам право!
Что Вам простор и свет ее полей, ее, оплаченная кровью, слава!
Но сколь б Вы ни тратили сейчас и злобы, и коварства, и усердства, запомните — не вытравить у нас ни капли флага красного из сердца!
Пророки, позабывшие о том, что Шар Земной не хочет быть убитым, послушайте, оглохший Белый дом, что говорит «крикун»
Уолт Уитмен:
«Вы, жители Азии, Африки, Европы, Австралии, всех континентов!
Вы, кто живет на бесчисленных островах и архипелагах!
Вы, люди грядущих столетий, которые услышат меня!
И вы, кто бы вы ни были и где бы вы ни жили, кого я не назвал! Привет вам! Привет от меня и Америки!» (Из поэмы «Salut au monde!»)
Бессонная глава
Ночь.
Не спится.
Я в дома ночные тихо к человечеству войду. Милые, хорошие, родные, как мне отвести от вас беду!..
Дочь моя, прости меня, Алиса, что тебе достался этот век! Жизнь твоя — зеленый хрупкий листик!
А вокруг — штормящий белый свет.
Век двадцатый видится все чаще на весах вселенских в час ночной...
«Быть!» или «не быть!» — качнется чаша!..
В тишине седеет Шар Земной...
Картина
Что-то стало в жизни у нас многовато — суеты житейской, возни, грызни!..
Я картину видел в детстве когда-то Дети, бегущие от грозы...
В рамке деревянной, еще довоенной, схвачена кистью девчушка на бегу... Кажется, и видел всего мгновенье, а вот позабыть я ее не могу.
Догоняли девочку тучи синие.
Ветром пригибало к земле жнивье. Не могу забыть и помочь — бессилен я.. Ну, какое дело мне до нее!..
Лишь теперь-то я понимаю горестно — был пророком старый художник тот: девочка бежит, а за нею гонятся — годы, и войны, и тьма забот...
В суете опомнишься: кто ты, где ты!.. Хоть остатком жизни своей дорожи! Мама моя, дочь моя, жизнь моя — эта девочка, бегущая от грозы!..
Эпилог
Вселенная настолько велика, что каждый мог бы не только жить на собственной планете, но даже солнечную целую систему свою, отдельную, иметь!
Хотя...
Мы все равно бы поздно или рано здесь, на Земле, однажды собрались, не выдержав космической тоски, от одиночества ища спасенья...
Но, может быть, уже все так и было! И мы совсем забыли, для чего все вместе собрались под этим небом
Публицистика
1.	Счастливые родители
"ГЖТДЙь огАа У Александра Ивановича Градусова родился сын, на строительстве завода «Рассвет», где он работал сварщн-ком, много смеялись — человеку уже тридцать пять, а он никак не может опомниться, угощает всех подряд
I 'Ль и без конца повторяет:
— Прошла молодость. Включился часовой механизм, который будет отсчитывать мои годы.
Ему объясняли, что к этому быстро привыкаешь. Он верил, но привыкнуть не мог. На девятый день жизни сына взял топор, пошел в парк и на большом поваленном дереве крупными буквами вдоль всего ствола вырубил его имя с восклицательным знаком: ДМИТРИЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ ГРАДУСОВ! Конечно,лучше бы это выглядело на скале, но дело происходило в Москве, где никаких скал нет.
С тех пор минуло шестнадцать лет. Завод «Рассвет» был давно построен. Сын уже учился в десятом классе. Но удивление от того, что на свете есть Дмитрий Александрович Градусов, у отца не проходило. Где бы ни приходилось за эти годы трудиться, он начинал с того,
НЕПРИДУМАННАЯ ПОВЕСТЬ
Журнальный вариант.
что на рабочем месте вешал фотографию сына, а под ней крупными буквами писал: ДМИТРИЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ ГРАДУСОВ.
Так было и здесь, в самом центре Москвы, в Дегтярном переулке, куда Александр Иванович, помотавшись по разным организациям, перешел на эксплуатацию жилого фонда. На двери подсобки, рядом со схемой пожарной эвакуации, внсел порт* рет его крупного широкоплечего парня со спортивной сумкой на плече. Тем, кто видел портрет впер* вые, Александр Иванович сообщал:
— Мое чадо. Не курит, не пьет, не хулиганит.
Некоторым казалось, что сын на него похож. Но они ошибались. Лицом мальчик уродился в маму, а характером вообще неизвестно в кого. Только для настоящего отца это не имеет ровно никакого значения. Дело родителей вырастить человека и привить ему любовь к труду, а остальное приложится.
Чем старше становился сын, тем больше любил поговорить о нем Александр Иванович. К концу дня в подсобке собирались товарищи. На столе расстилалась газета, выкладывались плавленые сырки в се* ребряных бумажках, кто-то, похлопав себя по карманам, выкидывал на край непочатую пачку «Бело-мора». Послушав обычную пластинку — о начальнике АХО, о пошатнувшемся здоровье, о женском поле, который сейчас думает только о себе,— Александр Иванович поднимался с места и широким взмахом руки обращал внимание собравшихся на фото:
— Мое чадо!
— Не курит, не пьет, не хулиганит и в школу регулярно ходит,— вяло добавлял кто-нибудь.
Обижаться на это не стоило. Товарищи шутили по привычке, а в целом воспринимали правильно. Хороший сын нн у кого не может вызвать дурную зависть, во всяком случае, в мужской компании.
— Оно уже материально себя обеспечивает, не то что ваши! — продолжал Александр Иванович.
В каникулы его чадо заработало триста пятьдесят рублей и купило себе пальто, костюм, ботинки.
— Его уже по телевизору показывали!
Сам он той передачи не видел, пропустил и в первый раз, и когда повторяли, засиделся на радостях в подсобке, а теперь чувствовал себя перед сыном немного виноватым. И товарищи это тоже понимали. Помнить себя в радости еще труднее, чем в горе.
— Как отец я ему благодарен,— растроганный, оп уже не мог больше говорить, опускался на стул и начинал вдавливать папиросу в серебряную бумажку из-под сырка.
По словам всех, кто его знал, Александр Иванович обладал легким характером. Его жену Клавдию Васильевну тоже все считали легким человеком. Хотя ей уже шел сорок третий год, она могла неплохо спеть под гармошку и просто так, под «ля-ля» подруг. Многие из ее подруг были разведенками. Давно отбившись от семейной жизни, они очень интересовались, как ей до сих пор удается тянуть эту лямку. Может, дело в том, что муж у нее тоже веселый?
Дима Градусов.
Фото Л. Шимановича.
— Был когда-то,— грубовато-весело отвечала она.
А если позволяла обстановка, то вместо ответа затягивала песню: «Ромашки спрятались, поникли лютийн...»
Она работала медсестрой в больнице. Пн ночам, когда затихали пустые, оголенные электрическим светом коридоры, медсестры, оставив кого-нибудь на посту около стола с телефоном и таблетками, уходили в подсобку. Здесь, подальше от глаз пожарника, у них хранился кипятильник. Из шкафчика вынимались чашки. Начинались разговоры. О преждевременных сединах и морщинах, о торговой сети, о аджиках, которые сейчас думают только о себе, о счастье, которого все равно ждешь, о детях... С детьми многим не везло, поэтому Клаве, особенно с тех пор, как ее сына показали по телевизору, завидовали. Впрочем, ее парня знали и раньше. Он иногда заходил к матери в отделение и всякий раз не пустой, с какими-нибудь сумками. Мальчик знал, что, где и почем можно купить, дома все делал самостоятельно, даже солил огурцы и капусту. На мать он покрикивал, но так, что видно было — сочувствует, заботится. Легким натурам всегда везет на внимание.
— Твой Димка просто золото,— говорили Клаве.
— Самоварное,— смеялась она.
В шутку она давно прозвала сына «бабка старая». Это прозвище в отделении прижилось, и у парня хватало ума на него не обижаться.
— Вот как надо любить мать,— вздыхали медсестры.— Если бы все такими росли! Кому попадется, счастливая будет.
Клава продолжала отшучиваться:
— Берите в зятья. Я не возражаю. Я ему теперь говорю: «Тебе, Дмитрий Александрович, все дороги открыты. Закончишь десятый класс — и на север, на юг, куда хочешь, туда и иди». А мы свое отжили. Помирать пора! — она расправляла затекшие ноги в новых замшевых сапожках на «манной каше».
Ночь подходила к концу. Начинали стукать двери палат, в коридор выползали взлохмаченные женские фигуры в больничных халатах, появлялись первые родственники с апельсинами, банками с тертой морковкой, домашним супчиком. Родственников надо было прятать до обхода в подсобке, потом вручать им тазы с хлоркой и ведра — санитарок в отделении не хватало, раздавать лекарства, делать уколы, заполнять журнал с назначениями...
Писать Клава не любила. Присев у окна, она смотрела на темное ноябрьское утро в больничном садике, думала о том, как сегодня отоспится после ночи и, может быть, даже сбегает в парикмахерскую, а завтра обязательно в «Ткани». Там обещали индийский ситец, и для занавесок надо посмотреть. Димка велел не тянуть с ремонтом. Ему уже шестнадцать лет, хочет жить по-человечески. Шестнадцать было когда-то и ей. Жила тогда в деревне, место низкое, кругом лес. Весной зальет, и сидишь, как на острове. А мечталось чего-то.
За этим* «чего-то» двадцать лет назад Клава уехала в Москву, повстречала на строительстве Александра Ивановича — он был такой представительный,— выскочила замуж, помыкалась по разным местам, наконец кончила курсы н теперь сидит здесь,
в больнице. А чего хорошего? Годы ушли, сын вырос. Парень он, правда, заботливый, хозяйственный, но зануда, каких свет не видывал. Она улыбалась. В душе Клавдия Васильевна, конечно, считала себя счастливой матерью, но, как муж, демонстрировать это всем и каждому не хотела. Разве люди могут понять, как этот сын ей достался?
2.	На чистый воздух
Сначала все складывалось хорошо. Парень у Клавы родился крупный, хорошо развитой. Роды были нетяжелые. На улице стояла отличная погода, начало июня. В больничном коридоре щебетали младенцы. Между кормежками палата развлекалась записками отцов. «Твои бигуди опять не нашел,— читала Клава,— вместо них посылаю веник, кажется, из сирени. Иля, может, это черемуха? Посмотри и разберись...» Представляя, как гудят на воле их мужья, женщины легко, без раздражения смеялись, а потом так же легко начинали всхлипывать. Когда же их выпишут? Мужики празднуют, а они тут торчат!
Выписавшись из роддома, Клава решила поехать с парнем к своей матери в деревню — на парное молоко. Ехать туда было час пятнадцать минут на электричке, потом с десяток километров пройти пешком по лесу. Вовсю светило солнце, цвели ромашки и лютики. Муж нес пожитки, она — сверток с Димкой. Они распевали что-то на два голоса и впереди ждали только хорошего.
Мать встретила их приветливо, сразу выхватила у Клавы внука, внесла в дом, развернув, стала проверять, не запарили ли они мальчика по дороге. Под веселую руку это легко! В месяц и пять дней Димка ей первой улыбнулся, потом первой агукнул. Она говорила, что никому из своих детей так, как ему, не радовалась — не хватало времени. Бывало, встанет ни свет ни заря, только успеет печь растопить, а бригадир уже в окно стучит: «Иди, Соня, сено гресть». Оставит детей и топает с граблями. А теперь времени стало много, девать некуда.
Но у каждого своя закалка. То, что мать называла «делать нечего», на самом деле было: топливо таскать из леса, воду — из колодца, готовить в печи, а плюс к тому был еще огород, корова, свинья, куры. Клаве это было тяжело и скучно. Осенью, когда знакомые дачники уехали в Москву и в деревне остались одни старухи, она стала устраивать себе выходные: по воскресеньям заворачивала Димку в одеяло и топала с ним по грязи на электричку, в Москву, к мужу. Мать ругалась:
— Ты, Клавка, в поле ветер! И Александр твой такой же. На словах готов горы своротить, а на деле все дружки да приятели. И когда только вы опомнитесь?
Клава сердито оправдывалась:
— Ян так живу тут с тобой, как Тарзан на острове!
Мать это не успокаивало. В Москве молодые ютились у родственников, а по прописке числились у нее, в деревне. Старуха предлагала им перебираться к ней совсем, идти работать в совхоз. Она не понимала, что Москва — это Москва, а Долги-но — только Долгино. В Москве тысячи магазинов, а в Долгино н хлеба купить негде...
К счастью, зимой Саша опомнился, дал отставку дружкам-приятелям, оформился в хозяйственную часть одной организации и получил служебную ком
нату в Серебряном Бору. Там был газ, горячая вода, а из окна — тихий вид на Москву-реку.
Клава пошла работать. Димка рос самостоятельным, в четыре года уже отпускал родителей в кино н в гости. А когда гости приходили к ним, серьезно спрашивал отца:
— Чего ты, папка, с этими дядями так громко песни орешь?
— А мамка разве не орет?
— И мамка тоже. Но у нее голос лучше.
Гости смеялись. Саша сажал сына на колени, говорил, целуя его в умную голову:
— Наше чадо порядок любит. Будет офицером. Ты хочешь быть офицером?
— Нет. Я дворником буду. А песни вы все-таки потише орите. Соседи спят.
Все опять смеялись.
— Кто, чадо, не любит петь, тот мало проживет. А мы с твоей мамкой долго жить хотим. Вот и поем.
— Поете, поете, а потом ссориться начинаете. Я вас знаю, на словах готовы горы своротить, а на деле все дружки да приятели.
— А спать тебе не пора?
— Пора было вчера, а сегодня бригадир не велел. Ты, Александр, бойся не бойся, а почаще вздрагивай. Попомни мое слово, стаканчик до добра не доведет.
— Слышал? — кричала, хлопая в ладоши, Клава.
Прошло несколько лет, Клава стала работать мед* сестрой. Димка пошел в школу. Он все так же любил порядок, хотел быть дружинником. Буду, говорил, ходить с красной повязкой и смотреть, кому до греха недалеко. Саше это по-прежнему нравилось. Он звал чадо к себе на работу.
— Будешь у нас наводить дисциплину?
— Давай.
— А меня увалишь?
— Нет, тебя погожу. Ты, Александр, работать любишь. Этого у тебя не отнимешь.
— А наша Клава, как?
— У нее холодок. И надо н не надо, все одинаково.
— А ну, бабка старая, марш в постель! — кричала Клава.
Приезжая к матери, она жаловалась:
— Совсем запилил. Все с твоего голоса.
— Вас запилишь! — мать махала рукой.
Когда Димке исполнилось девять лет, Саше пришлось уйти с работы по собственному желанию, а это значило освобождать комнату. Куда только они ни жаловались, писали даже женщине-космонавту Терешковой. Просили ее, как мать и выдающегося человека современности, но увы... Ни один даже самый выдающийся человек помочь им не мог. Все было по закону. Комната в Серебряном Бору служебная, а постоянно за ними числился дом в деревне. Саша тогда совсем растерялся.
— Может, Клава, поедем? На чистый воздух,— неуверенно говорил он.
— Нет, я Тарзаном быть не хочу! И никто меня не заставит,— шумела она.
Переехали опять к родственникам, на Таганку. Там было тесно, шумно, под окном круглосуточная молотилка — машины сплошняком. После тихого вида на Москву-реку привыкать к этому было трудно. Но особенно переживал Димка, на него жалко было смотреть. Устроится где-нибудь в уголке и молчит.
— Ты чего? Делай лучше уроки,— сердилась Клава.
— Не делаются,—он строгал какие-то щепочки.
Димка никак не мог дождаться лета.
— К бабушке соседки соберутся и вместе чай пьют. Л тут соседи злые.
— Ну и поезжай к своей бабушке насовсем! — сгоряча крикнула как-то она.— А мы к тебе приезжать будем. Хочешь?
Так и решили. Поживет парень год-другой в деревне, а там и с квартирой что-нибудь образуется.
— В конце концов у меня же есть диплом! — говорил Саша. Еще до женитьбы он окончил заочно техникум, имел в запасе очень ходовую специальность «техник-сантехник».
— Ты, чадо, не сомневайся, поезжай. Приучишься там к труду. Земля хорошо приучает. А квартиру мне дадут, будь спокоен,— напутствовал он сына.
— В конце концов тебе же, Димка, все это хозяйство потом и останется. Будет как дача,— вторила ему Клава.
— Нашли о чем думать! Мне дача не нужна. Я бабушке буду помогать. Она совсем старая стала, а у нее огород. Корову, свинью для нас держит.
Седьмого июня Диме исполнилось десять лет, а восьмого, собрав его пожитки, они сели втроем па электричку и поехали. Вовсю светило солнце. В лесу щебетали птицы. Дима нес свой рюкзак, Клава с мужем сетки с продуктами. Они распевали что-то на три голоса и ждали только хорошего.
— В молодости всегда чего-то ждешь,— Клавдия Васильевна, смеясь, вытерла ладонью слезы. Под настроение она любила напомнить сыну о прошлом. Но он относился к ее излияниям сдержанно.
— Да хватит тебе тень на плетень-то наводить! Вот как завалит за пятьдесят, тогда будешь старая, а до того еще повеселишься.
В шестнадцать лет рост у него был без малого метр восемьдесят, голос низкий. Настоящий мужик.
3.	Как потопаешь.
так и полопаешь
има не считал, что он вырос сам. Но свое московское детство помнил плохо. Самые яркие воспоминания у него начинались с того момента, когда родители отвезли его к бабушке. Лето тогда было жаркое. Он играл на задворках с ребятами в лапту и двенадцать палочек, помогал отцу ремонтировать дом. Отец без работы действительно не мог. За время отпуска один, без посторонних, поправил крышу, переложил печь, вычистил заброшенный колодец. Потом отпуск у родителей закончился, Дима проводил их до леса, а дальше им надо было идти уже одним.
— Я буду к тебе приезжать. Часто. Каждую неделю,— обернувшись, крикнула ему мама.
— Приезжай. Я буду ждать. До шиданпа! — он весело махнул ей рукой и побежал через поле к дому бабушки.
В последних числах августа трава на задворках пожухла, дачники с детьми уехалп. Кроме одиноких старух, в Долгино постоянно проживало лишь несколько семей, а из детей школьного возраста один Вася Петин. Этот Вася тоже перешел в четвертый класс, первого сентября Диме надо было идти с ним вместе в школу, которая находилась в шести километрах, за лесом, в большом поселке.
— Ты, Димка, не робей,— наставляла его бабушка.— Вдвоем не страшно.
— Да я и один могу!
— Придется еще и одному. Намыкаешься тут со мной.— Бабушка была не в духе. Весь день прождала родителей, а они не приехали.
Наступило утро. Дима собрал в портфель книжки, бабушка обдернула на нем рубашку, и они с Васей пошли, одни средн глухого елового леса...
Дни становились все короче, выпал снег. Чтобы не заблудиться, мальчики стали ходить в школу с фонарем. Потом, в самые крещенские холода, Вася заболел.
— Теперь не дрейфь. Иди и пой песни. Я, бывало, одна в лесу всегда песни пела. Иду и ору, пока не охрипну,— снаряжая в путь, бабушка обвязывала Диму своим полушалком.
С неделю все шло хорошо. В школе он говорил, что знает секрет от любого страха, по дороге домой, как всегда, заходил в магазин за хлебом. Звонко распевая на весь лес: «Хлеб всему голо-ва-а-»,—он нес его бабушке. А потом случилась беда. В лесу Диму застала метель, он заблудился и домой пришел только поздно вечером.
— Щеки болят, не могу дотронуться. А хлеба я принес, не потерял,— войдя в дом, сказал он и уронил на пол сетку.
— Ой, горюшко ты мое...
Бабушка бросилась его раздевать, принесла с улицы полный таз снега, стала оттирать ему лицо, уложила на печь п заплакала:
— Это счастье, что ты живой остался.
Она уже пробовала его искать, чуть сама не утонула в сугробах, ей ведь было семьдесят семь, а вокруг жили такие же старухи.
Целую неделю Дима не выходил на улицу. Ел вместо хлеба бабушкины пироги — в магазин-то было некому, смотрел стоявший под образами бабушкин телевизор. Потом корка от щек отошла, Вася тоже выздоровел, в школу мальчики опять ходили вместе. А пережитая беда напоминала о себе только в большие морозы. Даже сейчас, через шесть лет, если Дима долго пробудет в стужу на улице, кожа на лице становится красной в болит. Страшное дело.
Начался февраль, дни прибавились. Каждое утро, а часто и еще раз вечером вместе с бабушкой он затапливал «паровоз», так называли русскую печку. Одной топки на сутки не хватало, старые подгнившие бревна плохо держали тепло. Пока бабушка доила корову, Дима ходил за водой, днем, после школы, готовил пойло для поросенка, отбивал на реке белье, потом садился за уроки, а бабушка продолжала копаться по хозяйству.
— Как потопаешь, так и полопаешь,— говорила она, растирая больную спину.
Бабушка тогда еще каждую неделю мыла полы, а если Дима забывал заправить кровать, обязательно протягивала к его уху свои корявые пальцы.
— Ой, да что ко мне сваты, что ли, придут? — уворачивался он.
— Сваты к девкам ходят. А такого неряху и в пастухи не возьмут.
— И не надо. Я к мамке в Москву уеду.
— Поехал однп такой. А тебя туда звалн? — вздохнув, бабушка доставала из кармана и совала ему в руку леденец.
Дима заменил ей всех: и умершего в сорок седьмом году от ран мужа, и погибшего в звании лейтенанта старшего сына Колю, и других, ныне здравствующих сыновей Сергея и Ивана, и обеих дочерей Надю и Клаву. Никто из них в ней уже но нуждался, а она и к концу восьмого десятка хотслг
9
быть нужной и неодинокой. Конечно, тогда он этого так не понимал, но по-детски чувствовал.
Весной по хорошей погоде к Диме стали чаще приезжать родители. Мама, застав его у печи с чугунами, говорила:
— Во, колхозник, дает!
Он сердился:
— Смотрела бы лучше телевизор. Привыкла в городе на всем готовом, а тут как потопаешь, так и полопаешь.
Родители помирали со смеху. Он сердился еще больше, бежал к бабушке. Она его успокаивала.
— Ты же иа Ваську, когда он тебя подначивает, не обижаешься. И на них не надо.
— Да Васька это, бабушк, по глупости. Я иа реке стираю, а он купается и надо мной, как дурак, смеется, чего на него обижаться?
— Вот то-то же. На каждый роток не накинешь платок. Слабый на обидчика сердится, а сильный обидчика жалеет. Ну, иди, делай свою работу. А вечером мы на чаевник с тобою сходим.
Чаевниками она называла собрания своих подруг в доме у бабы Дуси. Обычно, заметив в окне бредущие мимо темные силуэты, Дима уже не мог усидеть на месте, кричал:
— Бабушк, надевай скорее полушалок, а то на чаевник опоздаем!
— А уроки сделал?
— Сделал. Видела же, целый час уж просидел.
— Есть у меня когда смотреть! Ты за этим сам гляди. А то, знаешь, один цыган тоже видел, как у него сапоги украли. Ладно, пошли, полялякаем,— бабушка доставала из шкафа чекушку и кулек с мятными пряниками.
I. Зарыгы^ Ko.io.ieu,
На чаевнике их с бабушкой уже ждали. Вокруг большого стола там сидели: баба Дуся, баба Настя, баба Нюша, баба Овечка, баба Груня... Они играли в лото или перекидывались в карты, жаловались друг другу на свое одиночество. Дети совсем не хотят их проведывать!
— Ну, а я же, бабки, вот он, тута,— кричал с «паровоза» находившийся, как всегда, навеселе сын бабы Дуси дядя Саша.
— Молчал бы уж. Тебе спать надо.
Баба Дуся объясняла, что Сашка «на бюллетне», пришел к ней лечиться, и она дала ему аспирин.
Он хохотал:
— Как будто они, мать, не знают, какой мне аспирин нужен.
Старухи его стыдили. Баба Дуся поила их чаем, а потом высоким тонким голосом затягивала песню. Остальные негромко подтягивали. Они обычно начинали с протяжных: «При знакомом табуне конь гулял по воле...» «Ой, мороз, мороз, не морозь меня...» Дима слушал и ждал, когда, нагрустившись, старухи запоют частушки или свадебные песни с присказками. Женихов в них величали бездельниками, невест недошедшими умом. Он однажды спросил:
— Бабушк, почему опн свадебные, а в них всех обижают?
— Это, Димка, для веселья в чтобы жених с невестой друг перед дружкой не задавались. Под такие песни и пляшут и поют, и чем они смешнее, тем лучше. Только теперь того веселья уж нет. Сейчас сидят, сигареты дудят, а у нас не так было. 10
Старухи начали вспоминать, как в девках ходили иа святках ряжеными, маленько хулиганили. Как-то запряглись с парнями в санн и въехали иа них в дом к бабе Августинье, а в другой раз к этой же бабе Августинье протопали ночью в снегу дорожку от одинокого деда. Она была такая строгая, богомольная, и вдруг иа тебе! Старики тогда в деревне говорили: «Узнаем кто — выпорем!» Но, конечно, не дознались.
— А мои родители, бывало, пошумят или посадят в праздник малых качать, а потом махнут рукой: «Да, леший тебя, Сонька, возьми — иди, чуди»,— рассказывала бабушка.
— Ты всегда была бойкая. Но и я тоже. Мать кричит: «Дуська, запру!» А меня уж и след простыл,— смеялась баба Дуся.
Они спорили, какая из них была самой смелой, ловкой петь и плясать. Вспоминали, как в роще за деревней устраивались игрища, а здесь, в центре, около домов бабы Дуси и бабушки был вытоптанный до черной земли «пятачок». До войны их дома так и звались: «два веселых дома возле пятачка». А какой был в Долгино гармонист — дядя Максим! От его игры даже хромой вприсядку шел. Правда, потом он сам стал прихрамывать, был здесь сторожем — ходил вокруг деревни с колотушкой, а года четыре назад глубоким стариком умер. Во как!
— Все ушло,— вздыхала баба Дуся.
Молодые после тридцатого года стали разбегаться на заводы. Потом война. Мужиков поубивало, а те, кто уцелел после такой страсти, начали попивать и один за другим поумирали.
— Ты их, Дуська, страстыо-то не оправдывай,— бабушка вытирала передником свои подслеповатые глаза.
— А чем?
— Не знаю. У меня на это ума не хватает.
Слушая старух, Дима видел перед собой большую, людную деревню. В ней было шесть десятков домов, по улице катилось много саней, шел дядя Максим с гармонью, молодая, наряженная цыганкой баба Дуея пела частушки:
Не ходите, девки, в лес:
Комары кусаются.
Самый маленький комар За глаза цепляется.
Но попасть в это сказочное Долгино можно было только во сне.
На пригорке за деревней раньше стоял большой скотный двор и конюшни, а при них глубокий колодец с чистой артезианской водичкой. Теперь этот колодец залили бетоном, то место засыпалось землей и заросло травой, ио внутри, говорила бабушка, колодец целый. Дима решил найгн и откопать его, но когда попросил бабушку точно указать место, она только махнула рукой:
— Не выдумывай, а то сам утопнешь. Скоро всей деревни не станет, а он колодец ищет.
Выше по реке уже несколько лет собирались делать водохранилище, и Долгино должно было уйти под затопление. Старухи (Осуждали это событие на чаевниках. Ругали сельсовет, почему ничего не говорит конкретно? Надо же знать, стоит ли чинить дома или это уже без смысла. Собирались писать начальству: они из своих дворов никуда не поедут, вот когда слягут, тогда пускай несут на кладбище. Потом решали, что лучше бы их скорее затопили и подавали квартиры па центральной усадьбе — там хоть магазин рядом. Спорили, шумели и сами же пад собой потешались, называя этп сградапня смешением умов.
.. — Что, бабы, было, не вернуть, а что будет, не остановить,— вздыхала по этому поводу бабушка.
. Чтобы старухи поменьше грустили, Дима начал приходить на чаевники ряженым, петь там разные шуточные песни. Старухи особенно любили, когда он пел с ними про бабку и Любку, которые, не зная, где взять денег на турпоход, спрашивают милого дедочка, как их заработать. «Ледорубом, бабка, ледорубом, Любка, ледорубом, ты моя сизая голубка»,— старательно тянул он за деда, хотя даже тол* ком не представлял, что такое ледоруб.
— Лом, что же,— объясняла бабушка.
Она со своими подругами считала эту песню свадебной, а милого дедочка с бабкой родителями не* весты. Только теперь, став большим, Дима понял, что про ледоруб, как и про путевку в турпоход, в этой песне говорится потому, что придумана она туристами. Как туристы у костра, старухи переставали чувствовать себя на чаевниках взрослыми, в потому, наверное, ему было с ними интересно.
5.	Прощай, бабушка...
На третий год жизни в Долгино Дима вытянулся и уже пробовал говорить басом. Летом ему должно было исполниться четырнадцать лет. Бабушка еще больше ссохлась и сгорбилась, во по-прежнему целыми днями топталась по хозяйству. Подруги советовали ей ходить с палкой, а она не хотела.
— Вы из меня инвалидку не делайте! У меня только глаз плохо видит, а ноги еще крепкие.
Но иногда вдруг садилась на стул и растерянно бормотала:	*
— Чтой-то не могу раздышаться. Ноги идут, а в грудь вступает.
— Осторожнее надо. Не молоденькая ведь уже полы мыть,— сердился Дима.
— Да я, Димка, без работы хуже загнусь,— поднималась она на ноги.— Ну вот и отпустило.
Бабушке уже шел восемьдесят первый год, но опа еще собиралась справить с Димой свое восьмидесятипятилетие.
Наступила масленица. Бабушка вымыла полы, наболтала тесто для блинов. Утром в воскресенье они с Димой напекли их целое блюдо — угощать родителей. День был уже по-весеннему длинный. Отяжелев от застолья, папа пошел поболтать с бабы-Ду-синым сыном, который, как всегда, был «на бюл-летне». Бабушка с мамой уселись на свету возле окна в тихо, без взаимных обид, вспоминали прежние годы, планировали что-то на будущее. Все было так мирно и хорошо, что Дима вдруг испугался. Ему показалось, ягго такого дня уже больше не будет.
— Иди на двор, в снежки покидай, попрощайся с зимой-то. Вон, Васька, смотрю, один слоняется,— велела ему бабушка.
— Не хочется. Я лучше с вами.
— Гуляй, пока годы молодые, а то скоро огород копать. Этот год весна будет ранняя и дружная, к апрелю весь спег съест,— поднявшись с места, бабушка легкими спорыми шагами заспешила в сени — ставить на ужин самовар.
А через неделю у нее опять начались приступы.
— Может, аверьяновки накапать? — видя, как она растерянно опускается на стул, спрашивал Дима.
— Давай. От ее хуже не будет.
Он лез в шкаф, доставал оттуда, кроме валерьянки, оставленный мамой валокордин и тюбик с вали
долом. Но бабушка больше всего верила в свою « аверьяновку ».
— От этих,— говорила она про другие лекарства,— у меня в голове колокольный звон идет. Ну, вот и прошло, без ваших таблеток! Когда грудь не болит, на мне еще воду возить можно.
Бабушка опять начинала ковыряться по дому:
— Знаешь, я какая сильная была? Помню, в войну мешок в восемьдесят килограмм сама с телеги в амбар носила!
И все-таки Дима чувствовал, что-то в ней изменилось.
По вечерам бабушка стала каждый день зажигать у образов лампадку.
— Зачем это тебе? — спрашивал он.
— Так, для души. Проснусь ночью, а она светит. Совсем как у нас в дому, когда я маленькою была.
Возвращаясь из школы, он заставал ее за разборкой каких-то старых кофт, платков, холщовых наволок, полотенец. Иногда видел, как, утирая передником глаза, бабушка что-то беззвучно шепчет себе под нос.
— Ты чего?
— Взгрустнулось чтой-то. Вспомнила, как мы с нашим председателем в войну картошку вилами рыли. Земля, как кол, холодина, спины отваливаются, а он поет... И взгрустнулось.
Бабушка теперь часто что-нибудь вспоминала. Она рассказывала, какими были у нее родители, как они жили, как она вышла замуж.
— Твой дедушка ведь уж вдовцом был, когда меня за него замуж отдали.
— А какой он был, хороший?
— Да как тебе сказать? Неплохой. Понимал, что я ему нужна. Он меня на двоих детей взял, а потом у нас еще свои пошли. Бывало, в поле жну, а сама думаю: пили, ели или подрались, кто знает? И бог дал, не болели. Только вот Володюшка в речке утоп. Он такой шустрый был, веселый, белоголовый, личико круглое, дутенькое. На тебя похож, когда ты маленьким был.
— А я какой был?
Бабушка начинала рассказывать, но, пе договорив, опять уходила в прошлое, к Володюшке, к старшенькому Колюшке, к своим папаше с мамашей.
Раньше Дима тоже разговаривал с ней об этом. Но тогда, немного повспоминав, бабушка гнала его делать уроки, а теперь забывала. Опа вообще стала жаловаться на память: то в сарае у кур дверь забудет закрыть, то гребепку куда-нибудь задевает.
— Ну, совсем я растрепой стала! Видно, и правда, пора в землю, червей кормить.
Дима вздрогнул.
— Да пошутила я, что ты! Не бойся. Мне вчера сон был. Такой интересный. Садись, скажу.
Опи уселись рядком возле печки, и она начала рассказывать:
— Вроде лето на дворе. День такой ясный, горячий, а вокруг ни души, только вдали среди луга чего-то белеется. Подошла ближе, а это Коля с отцом сидят, а Володюшка возле них на травке камушками играет. Володюшка смеется, а Коля серьезный. Совсем как на карточке, которую с фронта прислал, только не в форме, а в белой рубахе. И отец тоже в белом. Онп промежду собой говорят, а на меня не смотрят. «Что — не признали?» — спрашиваю. Молчат. «Дайте я с вами тут посижу. Соскучилась я по вас». Опять молчат. «Да вы, никак, оглохли!» И тут Коля мне отвечает: «Нет, мама, мы не глухне, но тебе с нами нельзя». «Да почему же это, Колька, нельзя?» «Место тебе у нас еще не приготовлено». Я уж сердиться собралась:
11
как это — возле родных детей и нет места? И вдруг проснулась.
Бабушка медленно разглаживала на коленях не* редник:
— Ну, понял теперь? Места мне еще на том свете нету. Здесь, говорят, надо побыть, тебя дорастить. Вот женю тебя и тогда к ним отправлюсь, белыми камушками с Володей играть.
Она тихо улыбнулась.
— А я, бабушк, не хочу жениться.
— Ничего. Придет время, захочешь. Каждый свой путь пройти должен. И ты тоже — иди, не отлынивай. Работы никакой не бойся. Она ото всего спасает. А узнаешь любовь, женись, не тяни резину. Мне-то уж твоих детей не качать, а ты жалей их, не оставляй без призору н жену не обижай. Ты с ней, как со мной, все делай: и готовь, когда нужно, н стирай. Не смотри, что мужик. Раньше мужики себя первыми людьми считали, потому что опи много работали. И не только в поле, в доме тоже — соху почини, коня накорми, да мало ли что! А теперь работы у вас в доме убавилось и должны вы бабам помогать, чтобы им тоже легче стало. Не стыдись этого. Помни, что тебе бабушка наказывала. Стыдится тот, кто не умеет. Ну, иди теперь от меня.
Бабушка встала с табуретки н, с трудом распрямив спину, подошла к окну:
— Вишь, день-то какой хороший. А ты опять со мной лясы точишь. Сбегал бы хоть к речке, вербы чуток наломал. Дуська, я видела, утром таких хороших веток принесла. А мне уж на ту сторону не дойти. Сил нету по такому распутью.
Весна, как и предсказывала бабушка, в тот год начиналась дружно, под снежным настом уже стояла вода, появились первые стаи грачей. Все вокруг шумело, галдело, набирало силу, а бабушка с каждым днем слабела. Она уже почти не выходила на улицу и только тихо бродила по дому.
Каждый день Дима доставал на стол оставленную мамой колбасу, апельсины. Но бабушка так ни к чему и не притрагивалась.
— Не хотца. Я без тебя картошенки в мундирах сварила, две очистила и с сольцой съела. А больше ничего не хотца.
Она присаживалась рядом и, отрезав несколько кружков колбасы, клала ему в тарелку.
— Вишь, жизнь-то у нас какая пошла. В простой день н колбаса на столе. А в старину ее и по праздникам не виделн. Раньше, Димка, сколько ни работаешь в колхозе, все задаром. А сейчас, смотри, сижу, ничего не делаю, и мне деньги прнносят.
Бабушка до енх пор удивлялась, что ей постоянно идет пенсия.
— Я теперь все думаю. И что у меня за жизнь такая была? Не жизнь, а жестянка. А сейчас жить можно, так здоровья нет.
Она долго смотрела куда-то в пространство за окном.
— Ничего. Еще поправишься,— неуверенно говорил он.
— Нет, видать, уж не выйдет. Годок-другой я еще протяну. А потом ты будешь один свое счастье на земле искать.
Бабушка все чаще говорила с ним о будущем. Она не спрашивала, кем он хочет стать, когда вырастет, по велела, чтобы обязательно учился.
— И еще, как другие, не пей. Держи марку,— наказывала она.— Помнишь, Дуськин Сашка сказал? Сейчас вся земля пьет, только одна сова ие пьет. Днем не видит, а ночью магазин закрыт.
— Сашка мне не пример. Я этой водки даже пробовать никогда не буду.
— Не зарекайся. Когда станешь мужиком, на праздник можешь выпить стаканчик, но пе боле. А то ум потеряешь и не заметишь, как нахрю-каешься. Самое главное, Димка, это всегда в своем уме оставаться.
— Я понимаю. Я все, как ты говоришь, буду делать.
Дима хотел, чтобы бабушка за него не беспокоилась, но сам все больше терялся. Он спрашивал, когда приезжала, маму:
— Ну, как она? Еще потянет?
— Должна. Организм у нее крепкий. Я советовалась у нас в больнице. Сердце, говорят, может болеть не один год. Надо только, как приступ, сразу принимать лекарство.
Верила ли она в это сама или только хотела верить?
Когда весна съела снег, бабушка уже лежала.
Утром Дима, как обычно, уходил в школу. Бабушка не велела торчать из-за нее дома.
— Погоди. Я еще не так плоха. Может, и выкарабкаюсь. Огород еще буду с тобой копать.
Теперь она пила все мамины лекарства, а лампадку не гасила даже на день. Дима уже не спрашивал, зачем это. Висевшая у них над телевизором икона называлась «Нечаянная радость», и он догадывался, что только на чудесную, нечаянную радость выздоровления бабушка еще надеется. Днем он крутился по хозяйству, топил, готовил, ходил за скотиной. А по вечерам никак не мог заснуть.
— Чего ворочаешься? Завтра еще день будет, а теперь спи. И одеяло с полу подбери. Не маленький уже с себя скидывать,— замечала со своей кровати бабушка.
Оттого, что она все слышит и, как когда-то в детстве, следит за одеялом, делалось веселее, но ненадолго. Ночи тогда стояли еще морозные, тихие, лунные, и от их тишины и света Диме было ие пэ себе, особенно с тех пор, как на другом конце деревни, у бабы Даши, начала выть собака. Заслышав этот звериный плач, он вспоминал, что бабушка не любит собак, потому что они о смерти воют, и о ее мамаше с папашей когда-то выли, и о Володюшке, и о Коле...
Надо было чего-то делать, а чего, Дима не знал. Наконец он позвонил из конторы совхоза маме. Говорил, что бабушка совсем как восковая стала, н мама, видно, тоже что-то почувствовала, сказала, что сегодня же с отцом будут.
— Бабушк, вечером к нам родители приедут! — еще с порога крикнул он ей.
И только потом заметил, что в комнате как-то особенно тихо, а у бабушкиного изголовья сидит очень серьезная баба Дуся.
— Удар сейчас с ней был. Хотела встать н упала,— сказала она.
— Ты его так сразу не пугай. Маленько уж прошло,— медленно, каким-то не своим голосом заметила бабушка.— Ступай, Дуся, к себе. Мне с ним вдвоем надо. Ты через часок приходи. Вишь, как все хорошо складывается. Клава с мужем приедут. Тогда уж все вместе до конца и побудем.
Баба Дуся ушла, Дима присел у бабушкиного изголовья, и она сказала:
— Прощаться нам с тобою, Дима, надо. Место там мне уже, видать, приготовили. Пора собираться.
Она так просто об этом говорила, что внутри у него все остановилось.
— Ты хорони меня без музыки. В мои годы с земли надо уходить строго. По всем правилам. Дуся вам с матерью скажет, что надо. И не робей сейчас. Это — дело житейское. Никуда не денешься. Я вон сколько своих проводила, и ничего. Нагнись-
12
ка ко мне.— Приподняв свою тонкую, ставшую совсем легкой руку, она провела по его лицу.— А теперь слушай. Я там тебе немного оставила на книжке. На учебу. Ты береги. Будешь летом работать, докладывай. А жадным не будь. И с людьми себя высоко не ставь. Иначе от тебя шарахаться станут. Кричать никогда не кричи. Горлом не возьмешь. Если хочешь, чтобы тебя послушали, повтори несколько раз тихо.
Бабушка говорила все медленнее.
— Всегда делай людям добро. Не обижайся, если на него не ответят. Плохих людей нет, а есть слабые. Ты сильным будь.— Она вдруг замолчала. Потом заговорила опять, но еще медленнее и деревянное.— Знаешь, коровы? Которая послабже — родит теленка лежа, а посильнее торчком стоит. Ей трудно, а телята у таких самые лучшие...
Она опять замолчала, а когда стала говорить, уже почти нельзя было разобрать слов.
— Ты хороший мальчик... Думала я поболе тут... Еще хоть часок... Прости меня... Тебя люди не оставят...
Бабушка, подожди, не уходи! Ему хотелось ей что-то сказать, но по лицу потекли только слезы. Дима пробовал их удержать, сжимал в кулаки руки, но ничего не получалось. Бабушка видела, как горько он плачет, и от этого было еще ужаснее. Потом она прикрыла глаза и в один миг стала такой спокойной и ровненькой на кровати.
Он очнулся, когда над ним наклонилась баба Дуся:
— Отошла?	'
Она накрыла бабушку покрывалом, и он осознал, что там, под покрывалом, уже никого нет. Бабушка ушла. Белыми камушками с Володей играть.
Вскоре приехали родители. Мама плакала, как ребенок, в голос и без конца повторяла про укол, который не успела сделать. Вот успела бы, хоть на полчаса пораньше, и ничего бы не случилось. Папа говорил, что Егоровна была святым человеком. Бабушкины подруги читали над телом что положено и, как живое, просили его передать там поклоны своим мужьям, погибшим и умершим детям.
На третий день, когда съехалась вся родня, гроб повезли на кладбище, отпели и похоронили.
Дима все это время трудился. Раскладывал по дому еловые ветки, крахмалил и гладил полотенца для гроба, готовил на поминки еду. Он теперь понимал, почему бабушка говорила, что работа ото всего спасает. Когда постоянно занят, думать о чем-то отвлеченном некогда. В эти дни у него была только одна мысль: бабушка так любила пироги, а дрожжей нет и нельзя их теперь сделать.
Когда земля на могиле осела, они с отцом обложили ее кафелем, поставили памятник, а на нем выбили надпись: «СОФЬЯ ЕГОРОВНА МАКЕЕВА. 1898—1979. ОТ СЫНОВЕЙ, ДОЧЕРЕЙ И ВНУКОВ».
Вот и все. Прощай, бабушка. Теперь надо привыкать жить без тебя.
6.	Ночное решение
На другой день после похорон родственники и родители Димы уехали в Москву на работу. Оп накормил утром скотину, сходил в школу. Вернувшись, сварил щн, пожарил картошки, вымыл натоптанные гостями полы, разложил тетради, сел делать уроки, но так и не смог решить пи одной задачи. Числа не складывались.
Дима встал, сложил в сумку книги, вынул из шкафа чекушку и кулек с бабушкиными мятными
пряниками, убрал их обратно, достал снова и пошел к бабе Дусе. Там уже сидели старухи: баба Нюша, баба Настя, баба Онечка... Они сразу налили ему чаю, стали не спеша спрашивать про погреб — не заливает? Сейчас такая вода.
Только болевший после поминок дядя Саша сказал с «паровоза»:
— Плохо тебе без бабки будет. Ты теперь без нее, как... как...
Саша так и ие нашел слова. На «паровозе» лишь что-то звякнуло, чмокнуло, а потом забулькало, и баба Дуся виновато объяснила, что у него там бутылка. Разве теперь отнимешь?
— А Соня бы его раскулачила,— сказала баба Нюша.— Она всегда такая твердая была. Ее, помню, даже старик свекор слушал. Ты, Димка, знаешь, какое у бабушкиной семьи прозвище было?
— Знаю, Щеткнны.
— А почему?
— Она не сказывала.
— Тут барыня когда-то жила. Она-то и дала твоим прадедам это прозвище. За то, что все аккуратно делали, под метелку.— Баба Нюша подвинула к Диме чашку. — Ты пей чай-то. Теперь, наверно, в Москву поедешь. Так там иногда вспоминай, как тут с бабками жил. А то затопят нас, и ничего от Долгина не останется.
— Обязательно. Я всю жизнь вас помнить буду. Вы только расскажите что-нибудь еще.
— Ну, что ж тебе сказать? Смелая она была, находчивая очень. Знаешь, как мы с ней молоко после войны в Москву продавать возили? Отработаем в поле, а потом ночь-полночь идем через лес на станцию. Летом еще ничего, а как мороз или половодье, дождик, темь, грязь — страшно вспомнить. А твоя бабушка была такая сообразительная. Фонаря тогда негде было купить, так она придумала свечку в бутылку без донышка вставлять. Идет впереди всех с бидонами через плечо, в руках свечку держит и поет. А когда, как сейчас, весна была, мы босые через овраги по льду шли. Ноги заходятся, но потом влезем в сапоги, и от движения они в них нагреваются. Ничего, не болели. Теперь вот ревматизм крутит.
Дима слышал об этом от бабушки. Знал, что молоко продавали от несчастья: за куском хлеба ехали, чтобы было хоть на что детей одеть, подкормить.
Но теперь ему почему-то казалось, будто оп сам идет ночь-полночь вслед за бабушкой босиком по льду с бидонами и поет, поет...
Баба Нюша говорила, как в Москве на Киевском вокзале бабушка всегда сама бегала за кипятком — на всю их компанию, а потом вела по местам. Ее на Плющихе во многих домах зпали и доверяли стопроцентно.
— Она мне про одного пожилого военного рассказывала,— кивал он.— Такой обходительный был. Утром откроет дверь, спросит, как самочувствие, и идет гимнастику под радиоприемник делать. А бабушка сама на кухне молоко в посуду перельет и возьмет деньги. Они в столе лежали.
— Еще бы. Военных Соня особенно отличала. Говорила, что им надо самое верхнее молоко наливать, пожирней, — сказала баба Настя. — Мы ведь, Димка, насмотрелись в войну. Вот и жалели их.
Старухи начали вспоминать то время, и Дима видел, как в сорок первом идут через Долгино промерзшие, усталые пешеходцы, так они называли пехоту, в домах гремят и вылетают от взрывов стекла и открываются двери, а в восьми километрах отсюда шуруют немцы.
13
— Мы с твоей бабушкой тогда ходили площадку под аэродром расчищать,— рассказывала баба Дуся.— Поднимали нас военные ночью и вели. А потом у нас в домах раненые появились. Временный госпиталь. Санитары их приносили, а мы подсобляли как могли. Тут вот на этом столу и оперировали.— Она прихлопнула по скатерти темной, покрытой толстыми веревками вен рукой.
— Л у нас, на нашем? — спросил Дима.
— У вас тоже. Мы с Соней тогда круглые сутки печки топили и кипяток грели. Совсем, почитай, и не спали.
— А я тогда хозяина своего встретила,— сказала баба Насгя.— У меня в дому раненых не было, одни солдаты, восемь человек, стояли. Ночь, тёмно, и вдруг кто-то в дверь зашел, снимает на пороге сапоги н говорит: «Ой, как я устал». И голос знакомый. Я как закричу: «Васька, ты?» Он: «Я, Нась-ка, я...» И смеется. Во как бывает. Встретились.
— А после войны нам всем медали дали «За трудовую доблесть». Мою только ребята потом куда-то задевали... Играли в войну, и все себе на грудь нацепляли. — Высоким, тонким, очень ясным голосом баба Дуся затянула песню: «Вы солдаты, мы ваши солдатки. Вы служите, мы вас подождем...»
Вернувшись домой, Дима долго не зажигал лампу. Просто сидел и молчал, пока не почувствовал, что об ноги ласково трется кошка.
—* Ну, чего же ты, Маняха, мышей не ловишь? Вот ведь лентяйка!
Прошло еще несколько таящих ночей. В выходной приехали родители. Папа с&л рисовать ему перспективу дальнейшей жизни.
— Протянешь тут, чадо, до осени, а там мы устроим тебя в Москве в интернат или на крайний случай поживешь восьмой класс у родных. А потом поступишь в какое-нибудь ПТУ на слесаря или, вон как советует мать, в медучилище.
— Там за парнями гоняются, и в институт оттуда можно попробовать. Сейчас у врачей такие возможности, особенно у хирургов. Несколько лет поработал — и машина! — кивала мама.
Дима слушал, слушал...
— А скотину ты куда без меня денешь?
— Продам, куда же!
Он представил себе пустой, нежилой бабушкин двор. Вспомнил, как она переживала, когда пришлось продать в чужие руки корову.
— Не будет этого! Я тут стану жить. А в Москву никогда не поеду. Не хочу я с бездушным металлом возиться и хирургом не хочу. Я даже, если здесь всё затопят, где-нибудь рядышком останусь.
— Ну, а кем же, Дмитрий, ты тут в этих условиях станешь? — растерянно спросил папа.
— Да кем-нибудь стану. Я работы никакой не боюсь. Она ото всего спасает.
Родители молчали. Папа вертел в руках папиросу, мама куталась в накинутый для тепла на плечи бабушкин плюшевый жакет, и оба они выглядели такими неприкаянными.
- Вы не бойтесь. Я вас не брошу. Вот выйдете на пенсию и еще ко мне отдыхать приедете. Сами когда-то говорили, получите квартиру, а здесь для вас будет, как дача. Я вас клубникой буду кормить, помидорами, яичками прямо из-под курицы. Помните, как бабушка говорила: «Скотина — это копилка».
Мама всхлипнула:
— Добрый ты, Димка, весь в покойницу. А мы с отцом сами виноваты. Оставили тебя здесь.
— Ладно, Клава, чего там. Силы воли у нас мало. Но я буду стараться, честное слово,— вздохнул папа.— Летом вот домик поправлю. Обошью фане
рой поголок, переклею обои, п ты, Дмпгрий, жшш, раз охота. Мы тебя поволить не станем.
— Плохая только у тебя в селе будет жизнь. Попомни мое слово, плохая...— Мама пошла к умывальнику отмывать слезы. Папа отправился на крыльцо покурить, а Дима убрал со стола так н несъеден-ный ужин и сразу, как только лег, заснул.
В тот день он почувствовал себя совсем взрослым.
7.	Один в доме
Наступило ле го. К старухам съехались внуки, с одним из них, третьеклассником Славкой, Дима очень подружился. Они ходили в лес за грибами и малиной, играли на задворках в лапту. С малыми не заскучаешь.
Раз в три дня приезжала мама. Она еще не привыкла, что он живет один, и беспокоилась.
— Ты скажи честно, Димка-то мой не покуривает? — подзывая к себе Славку, спрашивала она потихоньку.
— Нет, тетя Клава, не покуривает. Это наша Людка с Васькой покуривают.
Людка была старшей Славкиной сестрой, и, гуляя с ней, Вася страшно форсил. Джинсы, футболка с картинкой, небрежно защелкнутый на живот широкий солдатский ремень. А Диму ходить с Людкой не тянуло, он предпочитал общество Славки.
— Надо детство-то вспомнить, когда время есть,— говорил он маме.
Только времени на детство оставалось мало. Хозяйство не башмак, его, когда хочешь, с ноги не сбросишь. Не успел для поросенка сварить, а уж полоть надо, не успел прополоть, поросенок опять в загородке орет и землю роет. А кроме того — и это была его главная работа,— Дима оформился на лето в совхоз ухаживать за телятами. В августе, получив на ферме зарплату, он купил себе зимние ботинки, а остальное, как наказывала бабушка, добавил к ее сбережениям. Славка ликовал:
— Ну, теперь уж, Димка, мы с тобой поиграем!
Но в огороде стало все одно за одним подходить: и огурцы, и помцдоры, и морковь, и свекла, и картошка. А каникулы уже кончались, погода начинала портиться. Надо было в кратчайшие сроки убирать урожай, квасить капусту, солить огурцы. Дима очень жалел, что не записал в свое время бабушкиных рецептов. Сколько, например, класть соли на бочонок огурцов, сколько лить воды, добавлять укропу? Чтобы не ошибиться, он мысленно представлял бабушку, будто она стоит рядом и командует:
— И смородинного листа чуток сорви. Не забудь. Он кислинку на язык придает...
— Чего это ты, Димка, все себе под нос бормочешь? — удивлялся Славка.
— Да так. Будешь со мной яблочное варенье варить?—Он аккуратно высыпал из ведра на ряднину пестрые грушовки.
— Давай!
Дима сажал мальчишку рядом с собой обрывать у яблок черенки, начинал объяснять ему бабушкин рецепт:
— Яблоки надо варить так. Сначала помыть, палочки отделить, зерна вычистить. Потом взять песку сахарного. Закипятить его так, чтобы получилась желтая медовица, в нее поместить кусочки яблок. Пускай они сутки постоят, наберутся вкусу. А завтра мы поварим их тридцать минут, и варенье готово. Я тебе за труды в Москву с собой банку накладу. Хочешь?
Ему было жалко, что вот уже и это лето кон
чается, все уезжают, и Долгино скоро опять уйдет от людских глаз. Сначала утонет в туманах, потом в снегах, а через несколько лет вообще станет дном ровного, как стальной лист, водохранилища.
Весной Дима разобрал все, что осталось в доме от бабушки. Часть вещей раздал ее подругам на память. Остальное — два самовара, ведерный и маленький, пятилитровый; никелированную с шариками кровать; стол — тот самый, на котором оперировали раненых; кисейные занавески на окнах и над иконой; выцветшую картинку, на которой были девушки с серпами,— решил беречь и содержать по-старому, как в музеях. Одну бабушкину карточку он выбрал для увеличения, и на стене теперь висел большой бабушкин портрет в деревянной рамке, а под ним пучок засохших полевых цветов.
Осенью мама иногда привозила с собой из Москвы подруг, ходила с ними за грибами. Вечером они пели, а Дима угощал их своими соленьями и вареньями. Женщины удивлялись: мальчик — и капусту квасит!
— Он и корову подоить может,— говорила мама. — Димчик, правда!
— Он даже хлеб может печь. Димк, ну, расскажи про хлеб-то!..
В конце сентября мама приехала с папой; они помогли Диме закончить с картошкой. Он был им очень благодарен за эту помощь — картошка в тот год хорошо уродила, оставлять ее под снегом было бы непростительно. Потом папа принялся обшивать фанерой потолок. Серьезный, даже немного смурной, он стоял с запрокинутой головой на стремянке и гвоздил молотком. Но помогать ему, сердитому, было весело. А по вечерам, когда папа становился веселым, Дима, наоборот, смурнел:
— И зачем она тебе? — кивал он на стакан.
— Так я же, чадо, чуток. Самую малость. Чтобы внутри у меня не заржавело.
— Знаю я твою малость. Вот не буду тебе сейчас ужин греть!
— Ну и не грей, — соглашался папа. — Я и так, холодное поем.
Пришла первая без бабушки зима. Все замело, лезть из школы в деревню по сугробам иногда приходилось часа по два с половиной, а в доме теперь никого не было, поросенок орал голодный, куры стали плохо нестись.
— И о чем ты, Градусов, только думаешь! — спрашивали Диму на уроках учителя.
— Да я о курах,— вздыхал он.— Дверь-то в сараюшку сегодня совсем занесло, а я прочистить не успел.
В феврале он не выдержал, продал поросенка.
— Я теперь свободный человек,— говорил в школе ребятам.
— А как же твои курочки! — интересовались они.
— Курочки пока клюют. Без них мне скучно будет.— Он лихо съезжал по перилам лестницы со второго этажа на первый.
Маме эта продажа не понравилась. Год назад она была за то, чтобы сбыть все, но характер у нее был непостоянный, и теперь она шумела:
— Это просто смех — жить в деревне и держать одних кур!
А весной вдруг придумала заводить индюшек. Ей в больнице кто-то посоветовал.
— Может, мы уж сразу павлинов купим! — не удержался Дима.
Мама продолжала свое. Индюшка — птица большая. Мяса в ней много, а уход такой же, как за курицей. Бросил зерна и иди спокойно в школу.
— Ну, ты прямо такую либерду говоришь! Индю
шата уже утлые, за нпмп глаз да глаз нужен, пока не подрастут.
Мама немного растерялась. Что индейки вырастают из индюшат, она как-то упустила из виду.
— Давай уговоримся. Я тут живу, мне и решать.
— Молодец, чадо, так ее. Не понимаешь, ну и не лезь! — хохотал папа. Он предложил заводить не индюшек, а кроликов — этот зверь неприхотлив, может питаться сухими листками. Или, например, взять и откормить бычка.
— И пару коров в придачу,— ус гало улыбнулся Дима.
Он продолжал радоваться каждому приезду родителей. Но ждал их уже, как и старухи своих родственников, только как дорогих гостей.
Минуло еще одно лето. Дима стал ходить в девятый класс, уже знал, что будет делать после школы. Он собирался поступать на агронома, а если не примут, устроиться в совхоз. В каникулы он самостоятельно доил на ферме пятьдесят коров.
Родители в его дела больше не вмеши^здись. У них хватало своих. В октябре, когда у напы дошло до инфаркта и мама положила его в больницу, Дима каждый день ездил туда после уроков. Привозил яички прямо из-под курицы, покупал на заработанные летом деньги апельсины. •
— Спасибо, чадо. Я не ожидал. Спасибо,— растроганно шептал папа.
— Да ладно тебе. Я для тебя уж и кроликов присмотрел. Как перестану сюда мотаться, куплю штук шесть.— Он перестилал отцу постель, кормил его с ложечки, мыл в палате полы, ночью с последней электричкой возвращался домой.
— Ну, ты, Дима, себя загоняешь. Совсем ведь не спишь,— переживала баба Дуся.
— В мои годы не страшно.
Он по-прежнему забегал к старухам поделиться новостями, а когда папе полегчало, стал бывать у них на чаевниках. Жаль, собирались они не часто. Зима стояла холодная, и старухи простужались.
— Здравствуй, Настасья Ивановна. Как поживаешь! Водички не надо принести? — заглядывал к бабе Насте.
— Да плохо, Дима. Опять кашель бьет. Я уж эту ночь и не спала совсем. Сижу в темноте, как сыч.
— Ничего, до весны поправишься. Огород будем вместе копать. Так я на колодец сбегаю?
— Беги. Дай бог тебе здоровья.
Отнеся бабе Насте пару ведер, он отправлялся к бабе Нюше.
— Здравствуй, Анна Ивановна. Как самочувствие! На чаевник сегодня не собираешься!
— Нет, Дима. Ноги шибко болят. Я лопатку куда-то задевала и до коровы так, йогами тропинку проламывала. Топталась в снегу, а теперь в коленях жгет, не могу ступить.
— Надо было меня позвать. Ладно. Сиди, лечись. А я покудова снег откидаю, своей лопатой.
Обойдя всех, он заглядывал к бабе Дусе.
— Никто сегодня не идет. У Насти кашель, Нюша опять ноги заморозила...
— Я же тебе говорила. Совсем плохие мы стали.— Она брала иа колени своего старого одноухого кота.— Вон и Дедушка мой что-то охромел. Видать, ночью лапы приморозил. На тот свет нам, Дима, пора.
— Григорьевна, да ты же сама говорила: выть — только погоду хмурить.
— Скучно. Хоть бы Сашка, что ли, пришел. Живем здесь в снегах, как в засаде.
— Попробуй включи телевизор. Посмотришь, чего там в мире делается. Я уроки приготовлю и зайду, ты мне расскажешь.
— Давай заходи, добрая душа.
Старуха включала телевизор, и, отправляясь к себе, Дима видел, как в ее заснеженных окошках светил голубым лунным светом экран.
В конце января, когда баба Дуся слегла с высокой температурой, он средн ночи побежал напрямик через лес в поликлинику. Дежурная спокойно протирала глаза:
— Зачем такая срочность? Ведь не к ребенку.
Ему хотелось на нее накричать, но сдержался, вспомнил бабушку: горлом ие возьмешь, если хочешь, чтобы тебя послушали, повтори несколько раз тихо... Днем, когда Дима вернулся из школы, баба Дуся лежала преображенная.
— Врачиха попалась хорошая, внимательная женщина. Укол мне сразу сделала и грелку сама положила,— рассказывала она.
Старуха быстро поправлялась, ее одноухий кот тоже перестал хромать, н на тот свет они больше не собирались.
— Поживем пока. Нам еще вон Диму женить надо,— говорила она на чаевниках.— Ты, Димка, как, невесту еще не завел? Парень высокий, видный, а все с нами тут торчишь. Нельзя так.
— И обязательно, Григорьевна, это молоть?
— Вишь, стесняется...
Старухи смеялись. К концу зимы они все начали выздоравливать, собирались копать огороды, переживали насчет воды. Когда пять лет назад Дима приехал к бабушке, в Долгино еще было три терпимых колодца, а сейчас остался только один, тот, который тогда вычистил папа. Прошлым летом старухи просили сельсовет, чтобы им вычистили хоть еще один. Таскать ведра тяжело с другого конца. А председательница сказала:
— Вы, бабуси, идете в этой пятилетке под снос. И никаких колодцев вам’ не полагается.
Теперь председательница в Совете сменилась, но старухи туда больше с этим не ходили, считали, что скажут то же самое. Они уже созрели до того, чтобы расстаться с домами, в которых провели век, с хозяйством. Смирно ждали затопления и мечтали лишь о том, чтобы квартиры в поселке—там были пятиэтажные дома — им «подавали рядушком».
— И когда только, Дима, паше отщепенство кончится? — жаловалась ему на чаевнике баба Нюша.— Куда же нам деваться, если мы старые и все у нас старое? Помирать, что ли? Так ведь без смерти ие помрешь.
— От вздохов, Айна Ивановна, проку нету. Лучше давайте споем.
— Слышала, Нюшка, что наш председатель говорит? — Баба Дуся начинала песню: «Миленький ты мой, возьми меня с собой...»
«Милая моя, взял бы я тебя, но там, в стране далекой, есть у меня жена»,— подхватывал Дима.
Он стал теперь чуть не каждый день бегать после школы в кабинеты совхозных начальников — просить: то фуражного зерна, то трактор с тележкой — подвезти бабе Насте дрова, то человека с машиной — забрать у бабы Нюши выросшую телку.
Если его просьбы удовлетворяли, благодарил, если нет, тоже благодарил п начинал просить по новой.
— Светлана Арсеньевна, пропадаем! — входил он в кабинет главного агронома.
16
— Опять что-нибудь для твоих старух? — спрашивала она.
— Конечно. Март масяц уже, а все метет.
— Но я же, Дима, не господь бог, чтобы погодой управлять. Ты давай конкретно.
— Конкретно? Хорошо. Распорядитесь, чтобы нам дорогу прочистили.
— Сейчас не могу. Нет физической возможности. Давай послезавтра.
— А завтра никак нельзя?
— Нет.
Светлана Арсеньевна свои обещания держала. Жаль, застать ее можно было не часто. Она целыми днями моталась за рулем своего «газика» по хозяйству или тоже ходила по кабинетам с просьбами.
— Агрономия — это адский труд,— говорил старухам Дима.
Весной по просьбе сельсовета он начал следить, чтобы на пустырях вокруг деревин были выкошены бурьяны, помогал старухам Косить. Для них это были лишние копешки сена, да и хотелось, чтобы деревня выглядела как следует. Когда очередь дошла до дворов, в которых еще жили мужики (их было в Долгино четверо), Дима па себе убедился, как это трудно — организовывать работы.
— Здравствуй, Валентин Сергеевич,— говорил он своему всегда веселому соседу.— Надо бы тебе бурьяны с краев двора выкосить.
— Да я уж косил.
— Когда это? В прошлом году?
— Да черт его знает,— смеялся сосед.
Неприятнее всего было общаться по поводу бурьянов с Васей. Он теперь учился в ПТУ на автослесаря, в будущем собирался чинить всяким лопухам «Жигули» н на предложения взять в руки косу вертел у виска пальцем: я, мол, в отличие от тебя, ие сумасшедший. Дима сжимал кулаки.
— Сейчас как врежу!
Вася стушевывался, ио косить не спешил — ждал, когда отец или мать сделают.
— Ты бы как-нибудь на моего повлиял,— просила Диму Васина мама.— Он уже и попивать с дружками начал.
— Молодой он еще у вас, глупый. Характера у него не хватает себя отстоять,— успокаивал ее он.
Старухи судили по-своему, считали, что жалеть ее нечего. Васина мама была депутатом сельского Совета от их деревни, н они обижались, что никакой помощи она нм не оказывает.
— Мы теперь, Дима, тебя выберем,— заявила как-то в конце лета баба Дуся.— Напишем, когда будет голосование, на бумажках, н пусть как хотят.
— Еще только этого, Григорьевна, не хватало!
— Почему? Ты для нас всех такой желанный стал. И хлебушка из магазина носишь п по начальству бегаешь. Может, Соня потому столько н прожила, что ты с ней был.
В непогоду Дима носил им хлеб еще при бабушке. А с этого года стал делать это регулярно. Каждый день, возвращаясь из школы, тащил портфель в руке и две большие авоськи через плечо.
Одноклассники над ним подшучивали. Они еще пять лет назад, когда Дима приехал к бабушке, прозвали его Митричем. Их смешило, если он, не ответив учителю урок, говорил:
— Ой, да когда же мне было учить? У нас в деревне вчера корова отелилась.
Учителя относились иначе. Учился Дима неважно, и один из них его ругали, что не тем занимается, а другие, как, например, завуч Алевтппа Петровна, сочувствовали.
— Тяжело ведь так — каждый день с авэськами. — Ничего. Это я вместо физкультуры.
— Хорошенькая физкультура! Тебе сейчас для аттестата подо силы беречь.
Осенью, чтобы не расстраивать Алевтину Петров* ну, Дима купил большую спортивную сумку на плечо н попал из-за этой сумки и двух авосек на экран телевизора. Передача была не о нем, а о совхозе, но там было показано, как Дима идет для своих старух с хлебом через лес, а потом рассказывает о своей жизни...
9. С неба звездочка упала
Алевтина Петровна была очень рада, что телевидение заметило Диму Градусова. Сама она его заметила еще год назад. Ее тогда уговорили стать завучем по воспитательной работе, и, занимаясь этой работой, она близко столкнулась с Димой, которого как раз выбрали в комитет. Его фамилию ребята выкрикнули с мест, помимо подготовленного заранее списка.
На первом заседании комитета обсуждали картошку. Ребята стали митинговать. Как учесть работу, если ведра у всех разные? В одно шесть-семь килограммов входит, а в другое, может, все двенадцать. Дима послушал, послушал и сказал:
— Во какое дело нашли — ведра!
Утром он явился в поле с большим ведром.
— У меня, как на базаре, товар налицо. Входит десять килограммов. А сколько у вас, пожалуйста, проверяйте. Я для этого специально начертил внутри вот эти полоски: зеленая означает три четверти, синяя — половину, а красная — четверть моего ведра.
Минут через пятнадцать он уже расставлял классы по грядкам и сам, затянув во все горло частушку: «С неба звёздочка упала на кривую линию, моя милка переходит на свою фамилию—на развод подала!» — пошел вкалывать.
Каждый день после смены он брал свое знаменитое ведро и отправлялся вдоль грядок.
— Видите, после девятого «б» я только восемь картофелин нашел, а после десятого «а» четверть ведра.
Было приятно и одновременно грустно смотреть, как этот мальчик старался не оставить в земле ни одной картофелины. Ходил, согнувшись в три погибели, под дождем и подбирал даже те, что чуть побольше гороха. Если бы эта мелочь действительно шла потом в дело...
За картошку школа получила тысячу девятьсот рублей. На комитете стали решать, куда пойдут эти деньги. Ребята хотели купить электрогитары для вокально-инструментального ансамбля, а на остаток съездить в Ленинград.
— Куда-куда?! — сказал Днма.— Вы мне сначала детей оденьте.
В комитете он отвечал за пионеров.
— Митрнч, не возникай. На твоих детей тоже хватит.
— Вот и оденьте их сначала. Живут-то пе все одинаково. Кому-то надо и насчет пионерской формы помочь, юбочку там какую, пилотку. А кроме того, смотрите — атрибутика! Барабаны худые, горнов нет, флажков тоже. А дети любят с флажкамн.
Так н решили: сначала приобрести все для детей. Через две недели во втором классе заболела учительница, замены ей в тот день не было, н Алевтина Петровна послала посидеть с детьми Диму. Он посидел, потом стал забегать к ним просто так.
Когда Дима входил в класс, малыши на весь этаж ликовали. Но уже через несколько минут гвалт стихал, а из-за двери, как из приложенной к уху ракушки, доносился легкий рокот.
В такие часы он чаще всего рассуждал о своей жизни.
— Сплю я, час ночи уже. И вдруг стук о дверь. Соседка пришла. Корова, говорит, телится. А я спы вижу: парусные корабли по морю плывут, флажки хлопают, пушки палят. Но делать нечего, приходится вставать, помогать корове. Они любят, чтобы им помогали. Вот подготовишь ее к дойке, почешешь, погладишь, положишь немного в ясли, п она все свое молоко отдаст и руку потом лизнет. А наори на нее, и ничего не отдаст, упрется: фиг тебе, дурак, с маслом. А я тут недавно слышу, одна девочка говорит: «Да как же я к корове подойду? Она мне руку откусит». Как о волке каком...
Из класса доносился хохот, а за ним снова тихое, легкое рокотание.
— Дим, ну и родила она его?.. А как назвали?
— Мальчиком. Хороший был теленок. На лбу белая звезда, и на иогн сразу встал. Я уже восемь телят принял. Думаю вас на ферму повести. Пойдете?..
В конце ноября, когда на улице уже изрядно подморозило и лег первый крепкий снег, Дима стал готовить пионеров к вахте памяти. Когда-то в эти слепые, холодные дни здесь, под Наро-Фоминском, было остановлено наступление гитлеровцев. Л теперь ребята всех школ района по очереди стояли с автоматами у мемориала — рядом с Вечным огнем.
Дима много рассказывал, что слышал о том страшном ноябре н декабре от старух в своей деревне, но когда в школу привезли четыре новеньких автомата Калашникова, Алевтина Петровна была совершенно потрясена его поведением. В отлнчне от других старшеклассников, он не спрашивал и не рассуждал о достоинствах и недостатках оружия. Взяв в руки автомат, он посмотрел на военрука.
— Евгений Андреевич, а детям-то будет тяжело держать Калашпикова.
— Тем, в сорок первом, тоже нелегко было.
— Да уж я думаю... А ватное-то что-нибудь на себя дадут?
— Обязательно.
— А на голову что? Неужели раскрытые?
— Да нет, в такой мороз будете стоять в шапках. У вас и ушанки, н сапоги, н портянки — все будет, как по уставу.
— Ой, портянки ни в коем случае нельзя. Дети же их заправлять не умеют. Замерзнут, ноги посбивают, что вы! Надо будет предупредить, чтобы все запасались носками потеплей.
— Ну, из тебя, Градусов, и старшина будет первостатейный,— смеялся Евгений Андреевич.
Общаться с Димой Алевтине Петровне становилось все интереснее.
— Счастливая, Димка, будет та девочка, которую ты замуж позовешь,— сказала как-то она.
— Ой, не шутите! Они меня не любят. Вот возьмут скоро в армию, н ни одна не вздохнет.
Удаляясь, он громко запел: «Родимый мой папашенька, жениться я хочу...»
С ребятами Днма чувствовал себя легко, а учителя на него жаловались, особенно физрук. Он требовал, чтобы на уроке все были в спортивных трусах, а Дима никак не мог их купить. Здесь в магазине пе было, а поехать в Москву не хватало времени.
Алсвтппа Петровна пробовала вступиться за Диму, объяснить его обстоятельства, по не получалось. Владимир Андреевич был у них человеком особым. Себя он в шутку называл «физрук без рук». На уроках для настроения включал ребятам музыку. В учительской пропагандировал суточные голодовки и утренний бег, успешно выступал на соревнованиях учителей области, очень гордился, что семеро его вы-пусксиков тоже стали физруками.
fi. «Юность» М в.
17
— Парень он сильный, но тяжелый, как медведь. Даже подтянуться по-человечески не может. А я хочу сделать нз него современного человека! Потому и требую,— говорил он Алевтине Петровне о своей войне с Градусовым.
— Но ведь можно, наверное, как-то иначе требовать?
— Да как же иначе? Трусы — это форма. Это визитная карточка, по которой можно судить об отношении ученика к предмету. Подумайте, что из него выйдет в будущем!
Дальше — больше. В начале третьей четверти на педсовете был поставлен вопрос о военно-патриотической работе. Для Владимира Андреевича это было важное событие. Ои докладывал о роли спорта, предъявлял коллективу обоснованные требования, особенно в области туризма. Летом клуб юных туристов, которым он руководил, занял первое место на областном слете. И вдруг, в самый разгар прений, в учительскую ворвалось громкое пение: «По Дону гуляет казак молодой...» Шокированный, Владимир Андреевич бросился к окну — во дворе пнкого, а пенне продолжается. Тогда он попросил у директора разрешения выйти. В смежном с учительской кабинете химии он обнаружил Градусова с дочкой Алевтины Петровны Юлей. Они перемывали пробирки и во все горло распевали: «По Дону гуляет казак молодой. О чем дева плачет над быстрой рекой?..»
— Вы тут что? Почему вдвоем поете?
— Так, может, мы, Владимир Андреевич, с иею в любезных отношениях,— радушно объяснил Дима.
Юля уже окончила школу, летом поступала на факультет психологии МГУ, но не прошла по конкурсу и теперь работала в школе лаборанткой.
— Ну, он-то ладно, а ты как могла? — спрашивала ее потом дома Алевтина Петровна.
— Да не знаю. Скучно было. Сидим, моем, а тут за стеной, слышим, учителя заспорили. Димка говорит: «Юль, чего они кричат?» Я говорю: «Совещание». Он: «Ну и мы зашумим. Давай подпевай». И во весь голос завел. Так смешно было.
Утром в учительской обсуждали это событие. Что, Градусов нарочно дурака валяет? Парень ои вроде хороший. В школе старается выполнять все поручения, у себя в деревне, говорят, помогает старухам. Но слиппСом он чудной.
— Я уж боюсь. Не затянули бы его эти старухи в религию,— вздыхала учительница обществоведения Зинаида Михайловна.— Я у них в классе, когда говорю про борьбу с идеализмом, на него посматриваю.
— А откуда такая боязнь? — удивилась Алевтина Петровна.
— Да непонятный он. И с этой помощью тоже. Конечно, хорошо, что он всем помогает. Но боюсь, нет ли там у них какой секты?
У Зинаиды Михайловны было доброе, озабоченное лицо...
1Э. 31у. красавица, здравствуй!
вадцать лет назад, когда Алевтина Петровна Карп была еще тоненькой Алей Пнсту-новой и жила с родителями в Ташкенте, она не предполагала, что окажется где-то в Подмосковье учительницей в сельской школе. Она окончила политехнический институт. Во дворе просторного родительского дома под южными звездами отпраздновала свадьбу с Георгием.
После свадьбы они остались жить у ее родителей. Отдавали маме деньги и ни о чем, кроме своих дел,
не думали. Лля, получив диплом, трудилась над диссертацией о фреонах. По специальности она была химиком. Георгий после окончания Тимирязевки работал в республиканском Птицепроме.
Потом родилась Юлька. Хорошенькая девочед трех с половиной килограммов. В семье в ней рее души не чаяли, по вечерам ссорились, кому ребенка купать. Когда Юльке исполнился год, она уже уверенно ходила и пыталась лопотать стихи: «Уронили мишку на пол, оторвали мишке лапу». А в год и два месяца заболела. Врач нашла обычный грипп и прописала жаропонижающее. Температура у девочки быстро упала. Но, обычно такая веселая и подвижная, теперь она все время спала и никак не хотела встать на ножки. День за днем Аля сидела у ее кроватки, будила, кормила бульоном, но дочка продолжала засыпать, а на ножки так больше и не вставала. Врачи успокаивали: после высокой температуры бывает. Но потом поставили диагноз: полиомиелит.
Прошло два года. Юленьке ежедневно делали массаж и гимнастику. Но ходить она не могла. Седела у себя в кроватке с книжками. В три года девочка уже знала все буквы и пробовала читать.
—Я сделала все, что могла,— сказала лечащий врач.— Везите ребенка в Москву, в Ховринскую больницу.
Они с Георгием повезли. А когда вернулись без дочки в Ташкент, на обоих лица не было. Лежать в больнице Юленьке надо было месяцами. Они здесь, она там... Весь смысл жизни терялся!
Георгий подумал и взял отпуск — искать место в каком-нибудь подмосковном хозяйстве. Со своим дипломом он мог работать заведующим фермой, зоотехником. Место нашлось в девяноста шести километрах от Москвы, в деревне Мамошино. И жизнь в родном доме под южными звездами закончилась.
В совхозе им дали треть финского домика — комната и застекленные наподобие террасы сени. У них был чемодан и узел с одеялами. Они вымыли пол, постелили на него одеяла, Георгий вышел на улицу покурить, Алевтина прилегла почитать.
— Ой, милая, как тебе — мягко-то на полу? — В дверях стояла худая женская фигура.
— Ничего, терпимо. У пас багаж малой скоростью едет.
Фигура, кивнув, исчезла, а через несколько минут вернулась с матрацем и двумя подушками.
— Твой-то, смотрю, на задворках мается. Иди зови, а я сейчас Ленку с картошкой пришлю.
— Спасибо, не надо. С едой у нас все в порядке. — Ну да, так же сытно, как и мягко было.
Тетя Люба, так звали женщину, опять исчезла, а вместо нее появилась девочка. Она принесла стеклянный баллон молока, тарелку с солеными огурцами и чугун вареной картошки.
Потом им выделили огород, тетя Люба начала учить Алевтину сажать огурцы, окучивать картошку, поливать, чтобы не шли в будылья, лук и редиску. И вообще успокаивала:
— У нас здесь, Петровна, все свое: и картофель, и молоко, и яички. Видишь, что труды незадаром прошли, и настроение подымается.
Георгий стал работать зоотехником-селекционером, Алевтина Петровна пошла в школу преподавать химию. Другого с ее дипломом здесь делать было нечего. Когда, в резиновых сапогах и толстом платке копаясь в огороде, она вспоминала, что в Ташкенте по ее проекту уже монтируется промышленная установка, щемило сердце. Но стоило подумать о Юле — и установка начинала казаться пустяком.
Когда Юлю выписывали из больницы, в Мамошине она отдыхала, питалась свежими деревенскими про-
18
дуктамн, а потом они опять провожали ее в Ховрн-но па очередную операцию. Всего их было сделано за эти годы семь. Постепенно девочка начала ходить. Неуверенно, не быстро, но самостоятельно.
Алевтина Петровна заочно окончила пединститут, научилась вовремя управляться с огородом и, когда они смогли переехать еще ближе к Ховринскон больнице — сюда, в Кузнецове, уже чувствовала себя полноценной сельской жительницей. Она привыкла к деревне, к своей второй профессии, но иногда, всцомнная юность, Ташкент, где уже давным-давно была внедрена в производство ее технология, и все, что было после Ташкента, по-прежнему чувствовала нецорядок в сердце. Однажды под такую минуту она не удержалась и рассказала свою жизнь Диме. Пригласила его к себе погреться перед дальней дорогой в Долгино, а просидела с ним допоздна.
— Это уж так заведено. Надеешься на одно, а жизиь-то свои повороты делает,— сказал он.— У человека все должно быть: и белый день, и темная ночь, и бугорки, и овраги, и ровное поле.
После этого он стал забегать к ним сам, без приглашения.
— А Юля дома? — спрашивал с порога.
— Дома. Пирожки вон иа кухне жарит. Иди, проси. Может, угостит.
— Да уж я думаю.
Скинув с плеча авоськи, он отправлялся на кухню.
— Ну, красавица, здравствуй!
Быстро оттеснНв Юлю от плиты, он начинал жарить сам.
— Не стой, в ногах правды нет,— показывал ей на табурет.
Когда с пирожками заканчивалось, Юля вздыхала: — Чего мы так сидим! Давай теперь музыку слушать,— стукая своей палочкой о паркет, она шла в комнату ставить пластинку, ту, где было про «надежды маленький оркестрик». Потом они переходили к поэтам. Диме нравился Есении, а Юля любила Маяковского.
— Он такой сильный, добрый и несчастливый,— объяснила она.— Он вперед много видел. Знаешь, как он бюрократов бил!
— Юль, давай лучше о чем другом поговорим.
— А о чем ты хочешь!
— Да что-нибудь поближе к жизни. Ты вот сны часто видишь!
— Часто. Особенно один: белый свет, длинные, как в больнице, коридоры, и по ним ездят самолеты. Самолетов много, а людей никого. К чему бы это!
— Ну, самолеты — это, наверное, к дороге. Поедешь куда-нибудь скоро. А свет — к счастью.
— Но он же электрический, не натуральный.
— Все равно. Если белый свет снится, на душе должно быть хорошо.
— Придумываешь ты все.
Юля долго раскачивала свою палочку.
— Все сидите! — входила к ним в комнату Алевтина Петровна.— Давайте и я с вами. Под разговоры хорошо вяжется.
Она садилась на стул и начинала быстро перебирать спицами.
— Знаете, я сегодня опять Мамоппшо вспоминала. Хорошо там было! День, как сегодня, темный, а в печке огонь горит ярко, полешки потрескивают.
— И ветер в трубе воет. Ты уйдешь иа работу, а я одна в доме сижу, боюсь,— тихо добавляла Юля.
— Зато утром, помнишь! Выглянешь иа двор, а кругом снег, тишина. Я, бывало, иду на колодец, под ногами скрипит.
— Ага, колодец за полкилометра, ты придешь с ведрами без рук, без ног — и скорей к печи.
— Да ну тебя! Погрустить о прошлом пе дает,— поворачивалась Алевтина Петровна к Диме. - Хоть бы ты меня поддержал.
— Пожалуйста. Давайте меняться. Я сюда в пятиэтажку, а вы в Долгино — на колодец ходить.
Юля смеялась, и Днма, глядя на нее, тоже.
— Когда, Алевтина Петровна, вспоминаешь, это всегда так. Плохое уходит, а хорошее остается, продолжал ои.— Я, когда маленький был, старушки заведут про старое, и мне кажется, тогда рай был.
— А теперь не кажется?
— Нет. Теперь я и в Долгино по привычке живу. Я и говорю часто, словно как по привычке. Меня Юля вчера спрашивала про жизнь: какой в ней смысл! Я ей говорю, а про себя добавляю: некогда мне было про это в Долгино думать, мне печку надо было топить.
Дима чем-то напоминал Алевтине Петровне тетю Любу из Мамошина. Встреча с этой женщиной была для нее первой встречей с русским народом. О нем она когда-то думала, отправляясь сюда из-под южных звезд с одним узлом и чемоданом. Какой он здесь, в Подмосковье, на своей коренной почве? Мысль, что их семья станет частью того особого, радушного, русского народа, о котором было много читано у Толстого, Достоевского, Лескова, научится говорить на его языке, придавала силы.
Потом оказалось, что народ здесь, в центре России, как и везде, разный. Учительницы «купляли ку-рей» и «ходили в магазин», у родителей учеников иногда выскакивали такие слова, что, вернувшись домой, приходилось ставить для успокоения души пластинку Чайковского.
— Потерпи,— пощипывая свою бородку, говорил в таких случаях Георгий.— Вот окончит Юлька школу,— позже он стал говорить «поступит в университет»,— и мы уедем куда-нибудь подальше, в глубинку, в заповедные места. Я буду работать егерем.
Много лет назад, когда они были еще детьми и сидели за одной партой в душном ташкентском классе, он читал на уроках о Пржевальском и других знаменитых путешественниках, потом увлекся охраной природы и животными — из-за этого и пошел в зоотехнию. И вот стал мечтать о жизни среди простых людей и лесных зверей.
— Да ладно, Жора, не фантазируй. Мне и Мамошина на всю жизнь хватило,— отвечала Алевтина Петровна.
А теперь познакомилась с Димой и, глядя на него, захотела в Мамошино, болтать с тетей Любой, топить печку.
— Наверное, в той жизни все-таки что-то было, не только в моих воспоминаниях, но и объективно,— вздыхала она.— Дим, подскажи что?
— А вы это поменьше скоблите. И поймете, - спокойно говорил он.
11.	Заочный друг
Начались летние каникулы. Юля опять не поступила в университет. Не хватило одного балла. Дима перешел в десятый класс. Он по-прежнему забегал к Юле, советовал ей не унывать:
— Для психолога главное, чтобы нервы были в порядке! *
А сам нервничал. В то лето он особенно персжи-
Л»
вал из-за автолавки — никак не мог добиться, чтобы она регулярно появлялась в Долгине. Шоферы из кооперации не любили туда ездить. За год только раз, еще в апреле, у них появился какой-то новенький. Он тогда страшно ругался — по дороге разбил ящик водки, а старухи говорили:
— Да зачем сюда водка-то? У нас на всю деревню четыре мужика и два парня. Нам, сынок, хлеба, сахару, крупы, мыла надо.
— На мыле, бабки, план не сделаешь.
Шофер уехал, и с тех пор, как говорили старухи, его Митька прял.
— У меня на таких никакого зла не хватает,— жаловался Юле Дпма.
Осенью в совхоз приехало телевидение. Говорили, что готовится строгая передача — в ней будет и насчет пятиэтажек, которые сельскому человеку как корове седло, и насчет свинокомплекса, который не только гремит на всю страну, но н загрязняет природу. На третий день Диму — он как раз выбивал в сельсовете керосин — увидел режиссер.
— Я что, керосинщиком работаю? — по-свойски отбивалась от Димы зампред Вера Ивановна.
— Все равно,— так же по-свойски наступал он.— Если в Долгине не будет керосина, я вас всех тут разбомблю!
В этот момент в кабинете появился высокий, полный, с детским лицом человек (это был режиссер) и, конечно, заинтересовался.
В свободной комнате, которую, улыбаясь, предложила им для беседы Вера Ивановна, Днма уверенно опустился на стул.
— Какие будут ко мне вопросы?
— Ну, сначала, наверное, о школе. Ты в каком классе-то учишься?
— В десятом.— Дима стал распаковывать одну из своих сумок. Где-то там, на дне, у него лежала тетрадка с планом общественной работы, но она никак не находилась. Он выкладывал к Себе на колени учебники, пакеты с крупой и с солью, кусок хозяйственного мыла, железный баллончик, на котором был нарисован таракан, целлофановую бумажку с перцовым пластырем...
И режиссер наконец засмеялся:
— А пластырь-то зачем?
— От радикулита.— Днма продолжал копаться в сумке.— Ну вот, наконец. Тут все наши мероприятия записаны! И сдача макулатуры и по пионерской атрибутике.
— И по атрибутике тоже? — Режиссер продолжал смеяться.
— А как же! Я у нас в школе уже целый год детьми занимаюсь. Вот добился, чтобы им барабаны Ни-ые купили. Они это любят — чтобы с музыкой ходить. Они у меня и частушки часто спрашивают. Сегодня на перемене тоже просили.
— И ты пел?
— Пел. И вам могу спеть.
Днма встал со стула и громко прокричал:
Лучше Гриши нет мужчины.
Очень он сознательный.
Купил Зине в магазине Карандаш писательный.
— Интересно,— растерянно пробормотал режиссер. Он еще не привык к Диме.
— Конечно. Видите, несколько слов, а все понятно: и про Гришу, и про Зину, какой он и какая она.
— А ведь и правда понятно,— обрадовался режиссер.— Ты так хорошо это объяснил! Значит, у вас в деревне еще поют?
20
— Поют.
Дима рассказал режиссеру про старух и опять начал шпарить частушки.
— Ну, а перед камерой ты сможешь, как сейчас со мной, разговаривать?
— Почему не смогу? У меня секретов нет.
Так Дима попал на экран. Снимали его много, а в передаче осталось совсем мало. Какая-нибудь минута, когда идет он с сумками по лесу. («Каждый день в любую погоду Дима Градусов носит старым жительницам своей деревни из магазина хлеб, ходит по их просьбам в сельсовет, в дирекцию совхоза»,— объяснял голос за кадром.) И еще минута, когда он говорит, что после школы станет агрономом или «ма-мадбем» — мастером машинного доения. Сельская жизнь для него не хорошая н не плохая, а своя...
После этого его стали узнавать совсем незнакомые люди. Они спрашивали: правда ли насчет старух, не приукрасили? Советовали и дальше не задаваться.
— Простой ты у нас парень. О джинсах не мечтаешь, хороших отметок не выпрашиваешь. И телевидение помогло мне понять: ты без удобств рос, вот в чем дело,— сказала ему как-то директор.
— Да чего вы, Тамила Степановна, из меня все кого-то делаете? — обиделся он.— Я вон и «дипломат» себе летом справил. Только с ним ходить неудобно. Кроме книг, ничего не положишь, а руку занимает.
После телевидения за Диму взялись газеты. Больше всего его расстроила первая заметка.
— Надо же, Алевтина Петровна, такую глупость сочинить!
— Да какую?
— Вот! «В детстве коров он боялся, как, пожалуй, всякий городской ребенок. Первое время, уже живя в деревне, прятался, завидя стадо. Ведь родился Дима и в школу пошел в Москве»,— он протянул ей газету.
— Не берн в голову,— сказала она.
— Да как же не брать? Я ему про Долгино — чтоб людям чем-нибудь помог. А он свое долдонит: «Ты в совхозе останешься?»
Заметка была о том, что Днма «стал человеком, который любит многотрудную сельскую жизнь н не мыслит себя в другой». Оказывается, его сделала таким молочнотоварная ферма, где он после восьмого класса «отрабатывал трудовую практику». Там-то и решился для него вопрос, кем быть. «Только животноводом в своем совхозе».
— Читаю — и сам себе	противный,— вздохнул
он.— А другие что подумают?
Через неделю Алевтина Петровна собралась к Диме в гости. Он давно ее звал. В доме были его родители, приехавшие на выходной. Веселый грузноватый папа каждые пять минут вставал перед нею:
— Спасибо за чадо. Человека вырастили!
Мама смеялась:
— Иди, Саша, забор чинить. Дай женщинам отдохнуть.
Он уходил, но, не дойдя до порога, возвращался: — Я, как отец, должен сказать. Одна у меня сейчас беда. Не хочет быть офицером.
— Саш, но я же тебя нежно прошу, иди отсюдо-ва,— хохотала мама.— Закуси, Саша, н давай шпарь забор чинить.
— Родная моя, да плюнь ты на этот забор. Я с учительницей хочу поговорить. Такого чадуку нам вырастила — весь Союз знает!
Мама сама повела папу заниматься забором.
— А это вот бабушка.— Дима подошел к портрету па стезе.
— А я ведь ее, кажется, знала! — воскликнула
Алевтина Петровна, присмотревшись.— Точно, нас даже знакомили. Я зашла к одной своей ученице, а твоя бабушка у ее бабушки в гостях сидела. На столе у них чайник стоял, варенье и чекушка.
— Правильно,— обрадовался он.— Это у них обязательно, в гости к подруге — с чекушкой. Ходят друг к другу с одной и той же, пока не разобьют. А еще чего вы помните?
— Про политику они что-то говорили.
— Верно. Они про политику любят. Мне баба Дуся даже из газет вырезает, где что на базах гниет. Я к ним захожу: будем политзанятие проводить? Вчера со мной на письма отвечали.
Большая, перевязанная бечевкой стопка лежала на тумбочке около телевизора. Алевтина Петровна знала, что после телепередачи Дима стал получать письма, но не думала, что их так много.
«Здравствуй, Дима! Пишет тебе незнакомая Галя,— прочитала она, открыв один из конвертов.— Я увидела тебя по телевизору и сразу поняла, что ты настоящий парень. Мне тебе очень много надо сказать! А пока сообщаю коротко. Я сейчас учусь в девятом классе. После школы думаю поступать на воспитателя детского сада. А кем хочешь стать ты? Неужели, правда, агрономом? Напиши обязательно о себе. И, пожалуйста, пришли свою фотку...»
В конверте был и не отправленный еще ответ:
«Здравствуй, Галя! Письмо твое получил 3 ноября этого года. Агрономом я правда хочу стать. А чего рассказывать тебе еще? Я до конца не понял твою мысль. Что ты хочешь мне сказать? Напиши это, пожалуйста, подробнее. Чего тебя интересует? Не обижайся, что не посылаю своего фото. Они у меня все, даже которые для паспорта, кончились...»
Несколько писем лежало отдельно. Дима сказал, что они тяжелые.
«Здравствуй, Дмитрий! С приветом к тебе Антонина. Сначала опишу о себе. Живу я далеко, на Урале. И очень мне здесь не нравится! У нас в совхозе все, начиная с директора, даже разговаривать по-человечески не умеют, а только кричат, да еще какими словами! Мама говорит им правду, какие они есть. А они нам за это квартиру маленькую дали, всего из двух комнат. А ведь у нас в семье восемь человек! Мама у меня — большая труженица. В прошлом году Катю родила, а через три месяца ее уже на работу попросили. Доить совсем, говорят, некому. Мы с братом ей помогаем. Она утром, а мы с Колей вечером, и наоборот. Но у нее все равно ноги болят и вены расширились. А другие у нас пьют, безобразничают, и им все с рук сходит. Я, Дмитрий, увидела тебя по телевизору, и мне показалось, что ты не такой, как другие. Иначе бы ты не ходил для этих старушек. Вот и подумала: может, он мне что-то посоветует, как жить дальше? Мне ведь, как и тебе, надо в этом году кончать школу. Жить, работать! А как посмотрю вокруг, и руки опускаются...»
«Здравствуй, Антонина! — отвечал он.— Я тоже не люблю пьяниц и тех, которые на работе кричат. Кричать на человека — это, я считаю, самое последнее дело. Но я хочу тебе сказать. На всех не натыкаешься. Живи по-своему и держи себя в руках. У каждого ведь бед хватает. И совсем плохих людей, по-моему, мало. Их даже вообще, можно сказать, нет. Есть растерянные или обозленные. А таким надо тоже помогать, чтобы в себя пришли. Добра злом не добьешься. Так я считаю. Ты, Антонина, на меня не серчай, что я это говорю. Пиши еще, а я буду отвечать. Твой заочный друг Дмитрий...»
12.	Суженый-ряженый
Опять пришла зима. Во дворе школы появилась высокая ледяная горка и розовые, как пряники, фигуры зверей: медведя, зайца, Чебурашки. Дима вылепил их из снега, а раскрасил марганцовкой. После уроков, забегая к Юле, он делился своими успехами:
— Я человек упорный. Я к самому пошел: «Валентин Петрович, вас мои старухи так уважают, а нм только по пятьдесят килограммов фуража выписали. Дайте по семьдесят». По сто дал, во как! Пусть меня хоть подхалимом считают, а я выпрошу. Я, товарищи дорогие, так считаю. Не теряйся, делай, нго можешь.
На улице сильно мело, дорогу в Долгино то и дело заносило метровыми сугробами. Пристроившись около телефона, Дима терпеливо набирал номер за номером:
— Это сельсовет? Здравствуйте, Дима Градусов вас беспокоит. Вера Ивановна у себя? А куда? И надолго? Большое вам спасибо... Дирекция? Здравствуйте, Градусов беспокоит. Где мне можно найти Светлану Арсеньевну? Конечно, подожду... Светлана Арсеньевна? Здравствуйте, Дима Градусов... Совершенно верно, по этому самому вопросу. За водой на колодец не можем пройти. Честное слово! Я вчера из-за этих заносов даже в школу не попал. Понимаю, что не в первую очередь. Но что ж нам делать-то? А может, вы ему сами скажете?.. Нет физической возможности? Понимаю. Хорошо. Я прямо сейчас буду звонить... Это гараж? Мне Александра Ивановича. А вы не подскажете его домашний телефон? Очень нужно! Большое спасибо. Извините, что потревожил... Это квартира Ионовых? А это кто? Марина? А почему ты не на продленке?.. Так это чепуха. Картошки навари и дыши над паром. А папа дома?.. С каким дядей Женей? Ну, выздоравливай быстрей. Минздрав СССР предупреждает: болеть вредно...
Немного помедлив, он опускал трубку.
— Дим, иди к нам чай пить,— звала его из кухни Алевтина Петровна.
— Некогда мне сегодня чаи распивать. Я знаю, трактор у них сейчас есть. А будет ли завтра, это еще вилами по воде писано.
Он продолжал переминаться с ноги на ногу, потом быстро натягивал высокие, до колен, валенки и уже от двери кричал:
— Пошлите меня к черту! Опять к самому иду...
Через час он уже был здесь:
— Поехали чистить. У нас всего можно добиться, надо только знать как.
Приближался Новый год. Снегу было так много, что даже здесь, в поселке, машины застревали в сугробах, а люди пробирались к своим подъездам по узким, как траншеи, тропинкам. В школе обсуждали план новогоднего утренника для малышей. Дима собирался быть у них Дедом Морозом, а потом явиться к Юле суженым-ряжеиым.
— Як тебе цыганкой оденусь,— обещал он.— Возьму у бабы Дуси юбку длинную, на уши повешу вместо серег прищепки, в руку — колоду карт и буду гадать, что сбудется с нами.
— Давай уж хорошее что-нибуДь предсказывай. А то в дом hq пустим,— предупреждала Алевтина Петровна.
— Алевтина Петровна, не сомневайтесь. Я, когда гадаю, всегда хорошее выходит. У меня рука легкая.
Получилось иначе. Юля перед самым Новым годом уехала с отцом к деду в Ташкент, он давно ее звал.
И когда первого января пришел Дима, в доме сидела с вязаньем на коленях одна Алевтина Петровна.
Он совсем зазяб, утром ударило под двадцать градусов, но старался держаться, как обычно, весело.
— Ну, а где же твои прищепки? — спросила Алевтина Петровна.
— А вот!
Вытащив из кармана, он прицепил их к ушам и запел:
Не ругай меня, мамаша, Что сметану пролила. Мимо окошка шел Алешка, Я без памяти была.
Но что-то не клеилось.
— А вы тоже Новый год одна встречали? — спросил он.
— Да нет, в компании, с учителями.
— А у меня мама с папой не приехали. Старушки наши тоже расклеились. Так с бабой Дусей в темноте н просидели.
— Почему в темноте?
— Столб у нас третьего дня повалило. Вот хочу от вас в Мосэнерго звонить. А то сидим с керосиновыми лампами.
Пока он звонил, Алевтина Петровна достала на стол варенье, пирог с яблоками, а рядом положила маленькую кухонную доску, на которой была нарисована красавица с задранным носом.
— А это тебе Юля подарок оставила. Помнишь, ты просил?
Юля с детства любила рисовать, особенно по дереву. Сначала она даже пошла работать на местную фабрику игрушек. Но оплата там была сдельная, заказов немного. Чтобы не отнимать у мастериц их хлеб, Юля уволилась, но иногда под настроение продолжала расписывать то матрешек, то разную кухонную утварь.
— Я ее у себя в изголовье повешу,— сказал Дима.— Она будет у меня Аксинья.
Меня милый не целует, Говорит: курносая.
Как же я его целую, Черта длинноносого?
Он спрятал доску за полу пиджака.
— А чего Юля-то вдруг уехала? Ведь вроде не собиралась.
— Да нет, Дима, она собиралась. Давно соскучилась по деду.
— Ну, пусть... Пишите ей от меня большой привет и что приходила тут одна цыганка, нагадала много хорошего. И ей и вашему дедушке.
Он встал из-за стола.
— А теперь пойду я. Баба Дуся уж, наверное, ждет не дождется.
Дима тихо прошел в коридор, потом, обернувшись к Алевтине Петровне, пропел:
Дайте в руки мне гармонь,
Золотые планки, Парень девушку домой Провожал с гулянки,—
влез в валенки н * быстро исчез в морозной синеве за окном.
Алевтина Петровна понимала, что ему сегодня грустно — шел шесть километров по сугробам н не застал Юли, что брести назад к старухам ему будет еще хуже, а с другой стороны... Этому мальчику по-своему повезло, думала она. Он, как в сказочной Бе-22
рендеевке, вырос там среди подлинной народной речи, обычаев, культуры, из которых, как сам говорил, плохое уже ушло, а хорошее осталось. Мать его росла в Долгине, когда Софья Егоровна с утра .до вечера грёбла сено и таскала на себе в город бидоны с молоком, а Дима — когда получала пенсию, чувствовала себя свободной, ни от кого не зависимой, могла больше уделять ему времени, души, видела в нем свое последнее дело на земле.
Все каникулы Дима просидел с керосиновой лампой. Заносы были такими, что ни одна техпомощь не могла пробраться, а тракторов не хватало для расчистки подъездов к фермам. В тот январь даже электрички ходили в Москву нерегулярно. Когда начались занятия, он стал чуть не каждый день опаздывать в школу. Вставал в темноте, возвращался в темноту, спал по пять часов, иначе невозможно было управиться с курами, дровами, печкой, и все равно не успевал.
— Что-то ты, Градусов, разленился. К экзаменам готовиться совсем не хочешь,— сказала ему наконец директор.
Он опоздал в тот день на целых два урока.
— Тамила Степановна, так ведь снега, стихийное бедствие.
— А думаешь, я не ходила в юности по таким снегам? Тебя недавно на весь Союз показали, а ты первых трудностей испугался.
На занятиях Дима сидел понурый, а после уроков зашел к Алевтине Петровне и прямо с порога высказал:
— Все. Терпение кончилось. Отказываюсь я.
— От чего?
— От Долгино. В Москву поеду, к отцу в бригаду.
— А как же бездушный металл? — по инерции пошутила она.
— Пропало у меня, Алевтина Петровна, к сельской жизни.
Он опустился в углу кухни на табурет н надолго затих. Она растерялась. Уедет — значит, не закончит в этом году школу.
— Дим, а может, потерпишь? Немного уж оста лось.
— Да километров с тысячу. А может, и больше — туда-назад по сугробам.
Он опять надолго затпх.
— Дим, Юля скоро приедет. А тебя нет. Грустил ей будет.
— Да не могу я, поймите!
— И мне тоже будет грустно.
— Алевтина Петровна, пожалейте. Не накладывайте на меня такую ношу.
Он вскочил и побежал к двери.
— Я там один, как в пропасти, сижу!
Его душили слезы.
Алевтина Петровна не могла найти себе места. Каково этому мальчику было год за годом первому проламывать путь в снегу, хлюпать по грязи, под дождями с пудовыми сумками, она по-настоящему отдала себе отчет только в этот вечер. А Днма в тот вечер вернулся домой, зажег фитиль в лампе, сложил в дорогу кое-что из вещей, посидел немного с прыгнувшей на колени кошкой. А потом достал из узла разрисованную Юлей доску, повесил ее назад в изголовье кросатн и пошел к бабе Дусе.
— Ну, что новенького там в мире? Никто не помер? — спросила она.
— Про то, кто помер, я тебе, Григорьевна, завтра скажу. А пока держи гречку. Сегодня в магазине давали, так я взял на тебя.— Он протянул ей большой серый пакет.
13.	Обручальное ко.п»ао
Встретившись с Димой, режиссер телевидения Олег Горпенко понял, что об этом мальчике и его старухах можно снять не только одни эпизод для обычной передачи, а целый фильм. Несколько дней он бредил этой идеей, кадр за кадром прокручивал в мыслях свое необыкновенное кино, потом опустился на землю и остыл. Пока идею обсудят, согласуют, вставят в план, мальчик станет мужчиной, деревню затопят, а старухи уйдут играть на том свете белыми камушками.
Жалуясь на такую жизнь, Горпенко рассказал о Диме знакомому писателю, а тот — мне, автору этих строк. Было это в декабре, как раз когда Дима собирался идти к Юле суженым-ряженым.
Я нашла его в школе, там же познакомилась с Юлей и Алевтиной Петровной. После уроков мы с Димой пошли к нему в Долгино — на чаевник к Евдокии Григорьевне Макеевой. Когда мы вошли, в сенях уже пыхтел ведерный самовар, а в горнице вокруг большого стола сидели: сама хозяйка Евдокия Григорьевна, Анастасия Ивановна, Анна Ивановна, Анисья Кузьминична, Аграфена Максимовна... Они раскладывали карточки для лото и вполголоса пели: «При знакомом табуне конь гулял по воле...»
— Хочу, чтобы они иа Новый год в клубе выступили,— сказал мне Дима.— Исаак Ароныч, директор, в принципе не против. Фольклорный хор. Надо только, чтобы совхоз машину за ними прислал. На днях пойду договариваться.—Ои повернулся к старухам:
— Как? Покажем им, иа что Долгино способно?
Их беспокоил гармонист. Таких, каким был дед Максим, теперь нет.
— Теперь все другое. Вот и мы, как молодые, на посиделки собираемся,— сказала Евдокия Григорьевна и вышла па середину комнаты.
Ах, и топнула я, да перетопнула я, Съела цельного барана и не лопнула я!
За перегородкой проснулась ее двухлетняя внучка Анечка. Девочку на пару дней принесли из поселка погостить, и она в непривычной обстановке испугалась. Дима тут же пошел, взял ее на руки:
— Не бойся. Ну, не бойся же. Я тебя, красавицу, никому не отдам.
Он стал обувать ей крошечные, как игрушки, валенки, оправил платьице, и девочка затихла.
— Последний годок, Димка, мы тут с тобой дурака валяем, а потом грустно будет,— сказала Евдокия Григорьевна.— Вот поедешь куда учиться или в армию служить, так ты нам хоть открытки присылай.
— Обязательно. Вы в этом не сомневайтесь. На побывки буду приезжать, гостинцы привозить.
Баюкая Анечку, он пропел:
Вы солдаты, мы ваши солдатки.
Вы служите, мы вас подождем.
На улице все мело, лепило в окошки хлопьями, настраивало на что-то сказочное или, как говорили в старину, святочное.
В Москве я стала рассказывать о Диме знакомым. Один из них, отец трех дочерей — Мавры, Вассы в Анисьи,— был счастлив, когда узнал, что Дима научился у своих старух прясть.
— Только бы не испортила твоего мальчика известность,— переживал он.— Вот напишешь, пойдут к нему письма. Захочется ему другой жизни, и станет он, как все.
Пришлось сказать, что письма уже идут, а другая жизнь начнется в любом случае. Деревню будут затоплять.
Прошел год. Дима окончил школу, стал работать на ферме «мамадоем», занял первое место на областном конкурсе молодых дояров и доярок и второе — иа республиканском. В жизни Юли тоже произошло важное событие: она поступила в университет. Перед Новым годом я приехала их поздравлять.
Дима заметно возмужал, раздался в плечах, в движениях появилась рассчитанная медлительность человека, занятого тяжелым физическим трудом. Я спросила, что ему помогло победить на конкурсах.
— На областном, наверное, обида,— сказал он.
Этот конкурс проходил здесь, в Кузнецове. В самый разгар соревнования, перед решающей дойкой, к ферме подкатила наро-фоминская машина. Из нее вышла женщина. Она пошла прямо к Диме и велела ехать с ней в Наро-Фоминск — выступать там на-• счет Продовольственной программы.
— Насчет чего? — удивился Дима.— Сейчас моя очередь доить.
Ои хотел бежать назад к коровам, но женщина схватила его за халат.
— Выступление для тебя, Градусов, сейчас важнее, чем конкурс.
— Но почему? Я же пе лектор какой-нибудь.
— Ты только месяц как работаешь. Первого места тебе все равно не запять.
— Да откуда вы это знаете? — Днма задрожал и рванулся прочь. Халат так и остался у женщины.
Он занял первое место, а вечером в Долгино пил папин валидол. Думал, что лекарство поможет быстрее прогнать обиду, бабушка ведь наказывала на людей не обижаться. Да и там, где сердце, что-то действительно покалывало.
С тех пор ему не дают работать. Каждый раз отказываться от выступлений трудно, и собраний, совещаний, слетов, где Днма читал по чужим бумажкам, уже было столько, что нет никакой возможности запомнить, как они точно назывались и кто их устраивал. Две недели назад его послали в Молдавию перенимать опыт, а через три дня отозвали — опять выступать.
— Надоело. Буду с этим кончать! — говорил он.
Работать Днма старается. Сначала он доил семьдесят коров, а в октябре взял еще тридцать. Заработки у него хорошие. За прошлый месяц выписали без малого три сотни, а сейчас, наверное, будет еще больше. Но деньги за так на ферме не платят. Первая дойка у них в шесть утра, вторая в полдень, третья в шесть вечера. Три раза в день Дима раздает корма, подмывает каждую из ста своих коров, протирает вымя полотенцем (они особенно любят шершавые, вафельные), смазывает вазелином соски, делает массаж, сто раз ставит и снимает доильный аппарат. А после смены надо еще убраться,— скотников у них не хватает,— помыть аппараты. Потом шагать пять километров в Долгино.
Сейчас его поставили в пару с дояркой Тамарой Шведовой. Она лауреат международного конкурса — ездила в Болгарию, хороший, незавнетливый и неугрюмый человек, а это на работе очень важно. Когда Диме присвоили* квалификацию мастера машинного доения, некоторые доярки стали обижаться. Почему они по десять лет доят, а квалификации пе имеют и получают меньше?
— Так вы же аппарат разобрать не умеете, а он без слесаря может обойтись,— объясняла им Тамара.
— А почему ему корма по весу отпускают, а нам на глазок?
— Он требует, воюет, а вам все равно. Следите, чтобы коровы зеленку не затаптывали, и молока будет больше.
Тамара помогала Диме, они подружились. Над ними стали подшучивать: что-то, мол, между ними есть
23
или будет. Однажды это позволил себе даже сам директор совхоза.
— Валентин Петрович,— твердо сказал ему Ди* ма.— Что там вам наговорили, я не знаю. Но чтобы этого больше не было!
Когда директор уехал, доярки начали смеяться.
— Она же в возрасте,— объяснил им Днма.— Ей двадцать пять уже...
Осенью он вызвал Шведову на соревнование. Ко* нечно, с его стороны это было нахальство, но он со* бирается победить.
Я спросила Диму, какие у него еще планы.
— Вот перейду с января на двухсменку, чуток ото* сплюсь и буду ездить в Москву на курсы,— ска* зал он. Речь шла о подготовительных курсах при ве* теринарной академия. Он изменил свое решение: бу* дет не агрономом, а ветеринаром.
Отсыпается Днма в расположенном невдалеке от фермы общежитии. Еще осенью ему дали там кро* вать, но тогда он пользовался ею в основном днем, между дойками, а сейчас часто остается н на ночь. Зима в этом году теплая, но все-таки зима. Можно бы вообще не ходить в Долгино, но не хочется запускать дом, да и старух надо проведывать.
— Полегче станет, когда деревню ликвидируют и нам всем квартиры дадут. Но это уж, наверное, только после армии будет,— вздыхал он.
В армию ему через год.
Юля, слушая паш разговор, наряжала елку.
— Дим, а куда тебя берут? — спросила она.— В какие войска — еще не известно?
— Сказали, в автобат. Пушку буду возить. Но кто его знает? Мой двоюродный брат тоже должен был возить пушку, а попал в подсобное хозяйство и два года доил там коров. Только он это не любил. Юль, почему так? Кто любит, тому не дано, а кому дано, тот не любит?
— Может, чтобы люди больше стремились к тому, что они любят? — Юля повесила на ветку большую стеклянную сосульку и опустилась на диван — полюбоваться елкой.
За этот год она тоже изменилась. В светлых глазах появилась усталость. Университет не дается даром. Юля смогла поступить только на вечернее отделение, а это значит — никакого общежития. Вся надежда на старенький «Запорожец» отца, который после работы четыре раза в неделю возит ее в Москву. Электричка, к сожалению, не для Юли.
Полюбовавшись елкой, мы заговорили о прежнем.
— Меня еще бабушка учила. Кто многого хочет, у того мало получается. А кто мало хочет, у того больше выходит. Мечта должна быть большая, а глаза незавпдущие. Вот у нас одна доярка есть. Ей всегда чего-нибудь не хватает. Нудится целую смену: и аппараты у нее падают, дойка не идет. А мы со Шведовой, пока доим, все песни пропоем.
— А может, у вас на ферме народ хороший подобрался? Вот ты н поешь,— сказала я.
— Да ну, народ везде одинаковый, не хороший и не плохой. Бабушка говорила: он, как река большая. Когда ветер, она плещется, когда мороз — под лед уходит, а в хорошую погоду — благодать, не отвести глаз.
— А от чего погода-то зависит? — спросила Юля.
— От начальства. Ну и от атмосферы тоже.— Дима засмеялся, но быстро стал серьезным.— Взять хоть ту же соль-лизунец. Почему я ее должен по знакомству доставать и потом тащить в мешке на собственном горбу? А с комбикормами что делается?!.
Он, вздохнув, подошел к елке и зажег гирлянду лампочек.— Ладно, переживем...
Устроившись под елкой, Днма начал рассказывать нам про своих коров. Звездочка безалаберная, ни-24
как не стоит на месте. Каждый раз перед дойкой Дима подходит к ней и говорит: «Звездочка, доченька, красавица ты моя ненаглядная, встань на место!»
И тогда она встает. Это как волшебное слово. А Ревизия у него привередная, любит, чтобы полотенце, когда вымя протираешь, было хорошо расправлено, без зигзагов, а вода чтобы была Горячей.
Кстати, внимание к воде дало Диме лишний балл на всероссийском конкурсе в Омске. Там перед дойкой по халатности, а может, и специально воду не подогрели. Другие бросились скорее подмывать коров, а Дима обмакнул в ведро руку и, оттолкнув его ногой, громко объявил: «Я такою водою мыть не буду!» Он победил всех, кроме Васи Мирошниченко, который работал на той самой ферме, где проходил конкурс. Другие накануне дойки поехали на экскурсию в город, а Дима пошел к местным дояркам, стал расспрашивать о повадках коров. Это ему н помогло. С коровами не только технология, но и психология нужна, как и с людьми.
— Зоопсихология,— сказала Юля.— Я ее тоже буду изучать.
— Правда? — заинтересовался он.— А книг у тебя об этом нет? Я коров двадцать никак не могу раскусить. Одна Соломка — пробовал и лаской и сердито. Ничего не доходит. Стоит, доится, как машина, а в результате пять литров в день и хоть что хочешь.
Дима любит давать коровам имена. Недавно на ферму пришла партия телочек, и он целую ночь не спал — думал. Одну назвал Мода. Она вся ряженая: рыжая, белая, черная и на груди пятна круглые, как пятачки. Другую — Медаль, в честь побед на конкурсах. А еще одну — подошел как-то главный зоотехник:
— Всех твоих коров знаю. А эту как зовут?
— Интрига,— пошутил Дима.
Так и стали звать Интригой.
— Это глупость — считать нашу профессию женской. Она большой физической силы требует. Хотя коровы у нас пока к женщинам тянутся больше. Я думаю, у них привычка сказывается.
Дима достал из кармана гладкое медное кольцо.
— Вот купил недавно в магазине обручальное, за восемьдесят копеек. Оно мпе почти от каждой коровы прибавку дает. Примерно до ста граммов. Я проверял.
— Это тебе кто-нибудь посоветовал или ты сам придумал? — спросила я.
— Сам. Смеялись как-то на ферме, чего коровам в мужике не хватает. И меня вдруг как ударило: колец— вот чего. Кольцо, особенно обручальное, гладкое, широкое, катится, когда подмываешь, по вымени, и корова к этому привыкает, старается молока побольше отдать. А вот духов они не любят и губной помады тоже.
— Ты и это на себе пробовал? — улыбнулась Юля.
— Помаду нет. А от одеколона у меня убавка получилась.
Мы засмеялись.
— Юль, давай потом вместе на ферме работать. Ты будешь заниматься психологией животных, а я их лечить,— предложил Днма.
— Ладно, поживем — увидим.— Юля подошла к горевшей в сумерках комнаты елке.
На этот раз встречать Новый год в Ташкент уехала ее мама.
ВЛАДИМИР НЕКЛЯЕВ
☆ ☆☆
Мне тридцать. А чего достиг!.. Нм педагог, ни ученик. Еще плачу школярский долг Купале, Танку, Кулешову, А паренек, что предан Слову, в моих сужденьях видит толк.
Родной мой! Бог тебе судья. Наивен твой ребячий лепет. Какая песнь у ле-бе-дя! Как лебедь.
Ах, лебедей красиво бьют!
Как выжить — помогу советом... А пишут так же — как живут. Как спрашивают без ответа. У хлопца молнии под веками! Он верит в то, что он поэт. А я скрываю тайну некую, и в ней — поэзии секрет. Он, как слепой, идет по улице, он вспоминает сказку, хмурится: «Под дубом есть сундук, в нем — утица, не лебедь — утица, а в той яйцо с иголкой золотой...»
Дуб голосит пустыми дуплами, катая эха круглый гром...
«Ну как писать!» — парнишка думает. ...И легче думать нам вдвоем.
Герника
Сны — озерами у изголовья, озерами белых и черных дождей, озерами воды и крови.
Руки закину и зачерпну горстями белый и черный дождь, горстью — воды, горстью — крови.
Проснусь: ладони одна нр другой под щекой на подушке, наполненной снами, знаменами и оружием.
'Армения
Хаос библейских гор... Их дрожь глубинная...
А над Арменией сплошной слепящий звездный дождь! А звезд на небе все ж не менее. Закон да сохранит материю! А света кровь летит лавиною, как перерезали артерию над Араратскою долиною. Все небо в копьях и в мечтах — на нем огнем записан эпос. Дух древних предков не зачах: под патиною на щитах Арес и Эрос.
Не истребляется любовь... Вулканами земля клокочет. Не убывает слов от слов, сгорающих в горниле ночи. Как доказательство их силы, из галактической туманности глядят на люльки и могилы густые очи Туманяна...
Партизанский суд
Прогибает ветер липы.
Мертвый снег пластает шлях.
Пусто. Гулко.
Крики, скрипы На завьюженных полях. — Мама, кто там! — Спи спокойно.
Ветер... Снег...
— Взгляни в окно:
Вурдалак!.. Или покойник!!
— Кто ни есть — нам все одно!
Крик.
— Ты слышишь!
— Тише. Полночь...
Выстрел.
— Слышишь!
— Гром...
— Зимой!
Мама! Он зовет на помощь!
— Это ветер, хлопчик мой.
Каждой ставней стонет хата.
Отворилась дверь сама.
— Мама, страшно... Где наш тата!
— Может, в городе...
Зима.
Пусто. Гулко.
Возле окон
Снова выстрел. Крик.
И тишь.
Лес. Сторожка.
Край далекий.
Шлях забытый. Снег глубокий.
«И-ме-нем на-ро-да!..» — Спишь!
...Он заснул, как будто сгинул.
Вьюга хохотала в рог.
Рано утром ветер кинул
Шапку батьки на порог...
Перевел с белорусского Вад. КУЗНЕЦОВ
25
Поэзия
ВАЛЕНТИН БЕРЕСТОВ
Сорняки
А как мы фронту помогали! Что тут ответить! Мы пахали. А кто поменьше, те пололи В сибирском ли, в узбекском поле. Земной поклон вам, сорняки,
, Цепкие корешки!
I Поле без нас не скучало, ; Поле без нас одичало.
Жизни слепая сила
Над ним сорняки возносила. Диким взошла урожаем. Который мы уничтожаем, Розовый лёсс обнажаем.
Всем классом поклон за поклоном Кладем сорнякам зеленым.
А за нами тянутся робко Красноногие кустики хлопка. Благородные, чуть живые И увиденные впервые.
☆ ☆☆
Белые цветы рябины. Гроздья красные рябины. Между тем и этим лето Пролетит, как миг единый.
Дол у колодца
Жил я в раннем детстве в доме у колодца, Ждал, когда ведерко у кого сорвется. И тогда соседи к нам стучали в сени, Где в углу под лавкой их ждало спасенье. Выходила мама и весьма любезно Им вручала «кошку» с лапою железной. Три железных когтя да в ушке веревка. Всех соседей «кошка» выручала ловко. Шлепалась в колодец, шарила, искала И ведро за дужку лихо поднимала. И соседи «кошку» возвращали маме И на нас глядели добрыми глазами. Всяк меня заметит, всяк мне улыбнется. Весело живется в доме у колодца.
Возвращение. к природе
Спустили пруд. Не стало рыб. Ни ряски, ни стрекоз, ни тины. Ни отраженной той картины С листвой и небом. У плотины
Как будто целый мир погиб. И вновь ручей изгибы вьет. Смеясь, змеясь перед запрудой. Из-под своих же темных вод Возникший, будто из-под спуда.
Рубаха
Памяти Василия Берестова
Родители-то разные, да бабушка одна. И брата из деревни к нам привезла она. И был я, шестилетний, ему всех больше рад. Учился на учителя двоюродный мой брат. Какой он был веселый! Какой он добрый был! Какие он рубахи красивые носил!
Пришел в рубахе белой. И на крыльца у нас Мы на часы собора глядели битый час.
И перед тем, как мама сказала:
«Марш в кровать!», Мы время научились по стрелкам узнавать. Потом в рубахе синей за мною он пришел. Привел к другим студентам и усадил за стол. И диктор, как учитель, для всех повел рассказ. Так громкоговоритель я слушал в первый раз. Но вот в рубахе черной мой брат явился в дом, И отпустила мама в деревню нас вдвоем.
Ах, у рубашки новой один большой секрет: В корыте с краской дважды она сменила цвет. И вновь она — смотрите! — как новая, глядит. А громкоговоритель все строже говорит.
Брат милый! С поля боя не возвратится он... Серебряной трубою сияет граммофон.
Любимая пластинка, шипя, по кругу шла: «Стаканчики граненые упали со стола». В избе раскрыты окна. Под окнами — друзья. «Упали и разбилися, как молодость моя».
Гуляев
Пожалел меня Гуляев, что я стану стариком, Будто сам-то он сумеет этой доли избежать. Научил, когда и сколько нужно спать, ходить пешком. Как в обед не наедаться и по правилам дышать. Судьбы взрослых ткут подростки. И была моя судьба Решена на перекрестке У фонарного столба.
Не любил я самураев, но приятель их любил За приемы джиу-джитсу и приемы каратэ. Чтоб рука стальною стала, он ребром ладони бил По столу, по школьной парте и по каменной плите. По столбам и по ступеням. По деревьям на пути.
«Силу,— он сказал,— терпеньем Должен ты приобрести».
Ах, какими молодцами будем мы под шестьдесят Оттого, что мудрецами стали мы в тринадцать лет. Жаль, не скоро мы увидим драгоценный результат Этих длительных прогулок и спасительных бесед. Пожалел меня Гуляев, Что я стану стариком.
«Избегай,— сказал,— трамваев И всегда ходи пешком!»
26
Поэзия
HI VKD КРОХИН
Кто строил мост — строитель не безвестный,— По царским ссылкам молодость губя. Сумел вдохнуть в его каркас железный Стальной свой дух и мысль — всего себя.
Как ни ревут внизу водовороты,' Как ни кипят апрельские снега. Но мост, соединяющий широты. Надежно впаян в скалы-берега.
Шершавою, как жизнь его, не гладкой. Скупой строкой на кованой плите, Вознесшейся над монолитной кладкой. Увековечен тот. Кто в жизни краткой Построил мост на дальней долготе.
В кабинете Ленина
Я стою в знакомом кабинете. По картинам он давно знаком. Кресла, стол, неярко лампа светит Под стеклянным толстым колпаком. Тише, гид, не надо пояснений, Нам и так понятно, почему Из долин, от горных поселений За советом люди шли к нему. Уходили к Волге и Полесью, Кто куда, просторы широки. Ленинскую правду, словно песню. Разнесли по свету ходоки.
Вот и я в знакомом кабинете От волненья замер у дверей. Этот день огромный, как столетье, — Навсегда он в памяти моей.
Кто строил мост
Кто строил мост, не забывал о риске: Гранит гранитом — да крута вода. От ледореза взметывает брызги Под самые — и выше! — провода.
Кто строил мост, дела имел со страстью Непримиримой норовом реки: Торосы льда в ее ревущей пасти Острей, чем волчьи рвущие клыки.
Кто строил мост — строитель не безвестный,— Он даже то, как видно, рассчитал. Что над грозящей катастрофой бездной Катастрофичней старится металл.
Все ж человек в порыве дерзновенья Решил, что надо ставить только тут. Как ни ярятся злобные теченья. Как ни грозят, что в порошок сотрут.
Кто строил мост, дела имел со сталью, А ей владеть умеют мужики.
Пусть налетают льдины белой стаей На каменно-лобастые быки!
Степная изба
По крышу в сугробы увязла. Да если б не дым из трубы — Под кроной серебряной вяза Не видно с дороги избы.
Чего окопалась удельно От жизни всеобщей людской — Затем ли, чтоб нощно и денно Никто не нарушил покой!
Вдали от людских раздорожий. Сверкающих огненно трасс. Поверишь ли сразу в тревожный, К единству взывающий час,
Что где-то ревут космодромы. Огнями цветут города!
А запах горелой соломы Не выветрить здесь никогда.
Да если б не крестик антенны, Да если б не дым над трубой — Изба под серебряной тенью Не выглядела бы жилой,
Не верилось бы в космодромы. Не думалось о городах. Где снились сугробные дремы И ветер, поющий во льдах.
.А._А А М >4 М
Говорят, Из колодца Видно звезды и днем. Не поверим — проверим: По веревке скользнем. Глубоко.
Холодно.
Обжигает вода.
Ломтик синего неба. А где же звезда! И в ответ заорали Дураки свысока, Что меня разыграли — Нашли дурака.
— Вижу, вижу! — Кричу И зубами стучу.
27
НАДЕЖДА КОЖЕВНИКОВА
РАССКАЗ
МАГАЗИН
ИГРУШЕК
Рисунки В. Скрылева,
—-а осмотри в глаза... Не смей опу-Г спать голову! Ты слышишь? Смот-р-—¥	I	I	ри в глаза,— настаивал	Алексей,
I	I	глядя на Нюсю.
I	I	Зазвонил телефон. Нина	кинулась
в коридор.
— Алексей, тебя!
Он взял трубку, очень спокойным, сдержанным тоном что-то кому-то втолковывал. Нина стояла рядом, не хотелось одной возвращаться в комнату. Когда он закончил разговор, сказала:
— Не могу. Мне ее жалко.
— Вот ты всегда так! А это безответственно. И потом будет поздно. Пойми, я ее слишком люблю, чтобы допустить...
Он смолк, оба, вытянув шеи, прислушались.
— А ведь какая упрямая! — Он кивнул в сторону комнаты.
— Да...— Нина вздохнула.— Ну что в самом деле, стоит прощения попросить?
— Пошли,— произнес он решительно.— Нечего отлынивать. А то мамочка подарки дарит, а отец, значит, тиран!
Нина двинулась послушно вслед за мужем. Он толкнул дверь, и оба с недоумением остановились на пороге.
Комната была пуста. Стол, покрытый клетчатой скатеркой, четыре стула, тахта, а по другую сторону, в нише, узкий диванчик. И никого.
Они поглядели друг на друга молча. Муж шагнул к окну, отдернул резко штору. Никого. Жена присела у стола на корточки, приподняла скатерть.
— Нюся! — жалобно позвала.
Муж подошел, зашептал, горячо дыша ей в ухо:
— Перестань. Она никуда не могла деться. Третий этаж.— Строго возвысил голос: — Нюся! Оставь глупости. Мама и папа ждут.
Тишина. Поразительная вообще тишина была в этом городе, куда они переехали недавно, с повышением для мужа, с утратой привычного ритма, привычного окружения для жены, и где они временно поселились в доме приезжих, ожидая обещанную хорошую квартиру.
Комбинат только строился. Предстояло ему стать грандиозным. О нем уже писали в газетах, говорили по радио. Но пока... Неожиданный, дурашливый
петушиный вскрик будил жену на рассвете, и больше заснуть не удавалось. Она лежала в темноте, в чужой, необжитой, неуютной комнате и, случалось, плакала. А муж съедал на завтрак овсянку, повязывал галстук и на работу отбывал, надев узкие пижонские ботинки, на которые к вечеру налипал толстый слой глины. Но из упрямства, от раздражения, что строительство затягивалось, что он, инженер-металлург, приехал сюда работать, продукцию давать, а еще даже фундамент не подвели,— с застывшим оскорбленным лицом, как живой укор являлся на строительную площадку в модных городских ботинках, не желая их менять на резиновые сапоги.
А дома, подстелив газету, он счищал с подошв налипшую коросту, мазал гуталином, щеткой наводил блеск. Чтобы завтра все повторилось сызнова.
И он еще возмущался упрямством дочки? Было в кого.
...Тишина. В полуотворенное, нагретое весенним солнцем окно вползла ветка черемухи, вымахавшей с дом, еще костлявой, но опрыснутой все же кое-где зеленью лопнувших почек.
— Знаешь,— сказал жене муж,— мне в горсовет пора. Если сейчас не покажется, ну, честное слово, отлупцую. Нюся! — выкрикнул зычно.— Нюся!
Щенячье повизгивание послышалось их-под тахты — ах да, туда они не заглянули. Пятка, голень, и вот Нюся выползла вся, выпрямилась, прикрывая рот ладошкой, подхихикивая.
Еще зареванная, но уже с готовностью к радости, к веселью. Скосила глаза настороженно, как зверек, и, что-то учуяв, расплылась в улыбке. Уж эта улыбка, заставляющая содрогнуться душой, как в преступлении покаяться! В каком? Да в собственной взрослости, тупо, властно давящей маленькое существо.
Она учуяла. Миг—и вот уже уткнулась лицом в живот Нины. Спряталась.
— Да...— вздохнул Алексей.— Тяжело с вами.— Влез в пиджак, обернулся к жене.— Вернусь часам к шести.
— Ну, конечно! — Нина хмыкнула.— Так мы и поверили.
— Если не придется задержаться,— буркнул он. — Хоть позвони! — крикнула она ему вслед.
— ...позвони,— эхом отозвалась Нюся.
Физиономия хитрющая! Ну как, как следовало воспитывать? Да еще в этом захолустном городке, вдруг взорванном строительством комбината, ошеломленном нашествием людей, техники и все же цепляющемся за былые порядки: субботний, скажем, рынок, самостийно возникающий на площади перед горсоветом, с изобилием сушеных трав, квашеной капусты в кадках, семечек, насыпаемых в газетные кульки, с продукцией местных умельцев — вязанных из пестрого тряпья ковриков, варежек и носков желтоватой грубой шерсти, продаваемых молчаливыми, неподвижными старухами.
Вот в этом, значит, городишке... Где началась и застройка домов нового типа, возвышающихся по окраинам, поблизости от темного сырого леса, и казавшихся обидно непрочными, точно из картона, и удручающе одинаковыми.
— Зато другого такого комбината в мире нет! — горделиво заявлял Алексей. И после паузы, подстегиваемый взглядом Нины, продолжал: — Зря! Нет оснований падать духом. Тем более что сама была не против, я же советовался.
— Ну да. Стал бы ты мои возражения слушать.— Она стояла к нему спиной, вытирала посуду.
— А когда я на побегушках носился, больше ста восьмидесяти не приносил, тоже была недовольна.
Наши родители, говорила, в нашем возрасте уже людьми были, зрелыми, опытными, а, мол, ты... Что я, думаешь, не помню? Могу даже слова твои повторить: «Пусть какие угодно, но перемены. Скоро тридцать, а ничего не видели, не испытали по-настоящему».
— Так и наобещал три короба. Раздолье! Байдарки! Ягод — завались! Путешествия! Тьфу, смешно выговаривать.
— И будут ягоды, будут. В свое время, летом. Сейчас же, извини, март. Возьмешь кошелку и с бабоньками в лесок. Варенье наваришь.
— Не умею я варенье! — Она крикнула.— Образование другое, другому учили меня. И, между прочим, семь лет, считая с аспирантурой.
— Я в курсе.
— А бабонек, кстати, ты каких мне в спутницы предлагаешь? Аллу Сергеевну, жену главного технолога? Или, может быть, супругу самого? Сомневаюсь, что у них есть кошелки.
— Уверен, что есть. А Алла Сергеевна, к твоему сведению, четвертый раз с насиженного места срывается. В Сибири они были, потом под Красноярском. Поговорила бы с ней. Геннадий Петрович хоть и зануда, а очень знающий человек.
— А она просто зануда. И не переношу я таких блондинок пергидрольных. Прямо чесотка начинается, как погляжу.
— А ты не гляди, улыбайся. Что от тебя требуется, так это не сцепляться ни с кем. Нас здесь небольшой коллектив, и нужно жить дружно.
— Ты имеешь в виду руководство? — Она ехидно сощурилась.
Он промолчал.
— Господи! — Она села на табуретку напротив.— Я и представить себе не могла, что может так все измениться. Ты же чужой, чужой совершенно.
— Ну что ты...— произнес он с тем выражением неловкости, смущения, раздраженности, маскируемой притворной лаской, что появляется у муи^и^ в подобных ситуациях.— Сама себя накручиваешь, честное слово.
Все это были стертые, ненужные слова, они ими обменивались из вечера в вечер. Нина сознавала, что при всей внешней пустоте подобные разговоры оказывались отнюдь не безобидны. Они как бы опутывали, цепляли, оставляли ощущение тягостной несвободы—первый признак неблагополучия в семье. Но она, понимая и отмечая это, не останавливалась, погружалась все глубже в трясину, с каким-то даже противоестественным удовольствием преодолевая собственную брезгливость. Видела скучнеющее лицо мужа, вялый его взгляд, но будто инстинкт разрушения ее подхлестывал — дожидалась момента, когда он рявкал: «Ну хватит! Пора спать».
Вот тогда наступало как бы раскаяние. Они лежали по краям широкой тахты, отвернувшись друг от друга, и болезненная, враждебная тишина комнаты подсказывала Нине, что муж тоже не спит и так он далек, что даже скрывает от нее свое дыхание.
Это бывало нестерпимо, ранило глубже обидных слов. Но каждый лежал затаясь, упрямо выжидая, когда другой двинется навстречу. Было в кого уродиться их дочке с ее выпуклым лобиком бодливого бычка.
— Ну, Нюся, давай убирать посуду,— сказала Нина, когда дверь за Алексеем захлопнулась.
Неудобно признаться, но ссоры с мужем вызывали в ней прилив нежности к дочери: она искала поддержки, растила себе как бы союзницу в ущерб
29
целостности семьи. И девочка, верно, чуяла материнскую неправоту, но включалась в игру с детским, наивным коварством. «Бедная мамочка, бедная»,— преувеличенно ластилась, а серые огромные глаза глядели лжи-и-во!
Этот опасный взгляд отрезвлял Нину, пробуждал в ней умолкнувший было голос совести, родительского долга.
— Что же, подумаем, что приготовить папе на ужин,— произносила с подчеркнутой серьезностью.— Вспомни, Нюся, что он больше всего любит...
И такая игра, впрочем, устраивала девочку.
— Папа любит жареную картошку,— загибала один пальчик.— Папа любит яичницу с колбасой. Папа любит...
— Что от обеда осталось, то и разогреем,— прерывала Нина этот поток гастрономических откровений.— Пойди-ка ты лучше порисуй что-нибудь.
Ужасно. В старозаветном сем городишке еще не организовали детского сада. Хотя штатная единица старшей воспитательницы уже была занята. Но в здании, отведенном под детсад, до сих пор шли отделочные работы. Приезжающим из центра, а также журналистской братии показывали в макете: вот наш детский садик! Дети же пока сидели пришпиленные к материнским юбкам. А Нинина юбка для этого абсолютно не годилась — прежде по крайней мер*4. Дочка была на пятидневке, там нянечка накормит и напоит, и так завяжет заботливо шарфик, как еще не сумеет материнская рука.
А тут...
Вдруг Нина обнаружила, что не знает своей дочери. То есть, казалось, совсем мало зим промелькнуло, сама Нина не изменилась — что для взрослого человека года два, три! — а рядом вместо теплого, уютного комочка характер образовался обидчивый, упрямый. А как тут приноравливаться, как подступиться без навыка-то?
Однажды приятель Нины рассказал, как отправился с пятилетним сыном в отпуск к морю. И за двое суток в поезде просто изнемог. Нет, мальчик не ша-лил. Они сидели в двухместном купе — приятель постарался, с трудом добыл такие билеты,— и сын, сложив на коленях руки, глядел в окно. Отец, готовящийся к этой поездке, как к празднику, скучал, томился. Он не умел так просто молчать, этот энергичный, дельный мужчина, все свое время отдававший работе. Он испугался: пятилетний его сын оказался внезапно совершенно непонятен. Возможно, такой страх испытывают родители со взрослыми уже детьми. Но за те двое суток в поезде, говорил он потом, будущее как бы перед ним развернулось: чудовищная беспомощность, стыд, обида—и на кого, на собственное милое порождение, сидящее с беспримерным послушанием у окна с крахмально-белой занавеской в задумчивости, которой его отец не находил объяснения, перед которой замер, точно захлопнули перед самым его носом дверь.
Позднее, правда, уже у моря, приятель говорил, контакт у него с сыном установился. Именно так выразился: «Установился контакт». А Нине после этой фразы стало особенно его жалко, взрослого, неумелого, отдаленного тысячами забот от своего ребенка, которого, уж не говоря о воспитании, некогда даже узнать.
Подобных испытаний для себя самой Нина не предполагала. Она-то была мать. В материнстве, считала, все же заложена особая сила, выше, мощнее ума: жизнь ребенка с момента рождения вплетается в жизнь матери, и дальше, до конца, мать как бы существует на двойном дыхании.
30
Но, может, как раз по этой причине матери чаще склонны к заблуждению, что ребенок от них неотделим, он та же плоть, та же кровь, и задатки чужого в нем немыслимы. Когда же чужое обнаруживается, то воспринимается чуть ли не как подмена.
Пока еще сам возраст Нюси оберегал сердце ее матери. Блаженный возраст — вот бы он длился всегда! Но опасение вызывала уже внешность девочки, ничем, никак не напоминающая родительских корней: и цвет волос — пепельно-дымчатый, и легкость, хрупкость кузнечика, и, главное, неуловимо-зыбкий взгляд серых, в пол-лица глаз — все это было совершенно иной породы.
Откуда? Когда Нина шла с дочкой и прохожие взглядами да и словами выражали свое одобрение, это даже не льстило, а скорее тревожило, будто она вела за руку найденыша.
Смешно сказать, но, точно сама себя убеждая, отвергая сомнения, Нина не раз мысленно возвращалась к тому моменту, когда, лежа в послеродовой палате, в изнеможении от пережитого, она впервые увидела свою дочь: туго спеленатый кулечек положили с ней рядом на подушку, и со сморщенного, в кулачок, карминного личика брызнул взгляд сине-серых глаз.
И вот он не переменился, хотя глаза посветлели, расширились, но осталась завораживающая, притягательная в них зыбь, какая бывает в глубоких водоемах с непроглядным дном, не отпускающая, тайной силой удерживающая внимание. .
А Нина вовсе не хотела, чтобы ее парализовыва-ло тайное нечто. Случалось, у нее прямо камень сдвигался с души, когда, непредвзято, чуть ли не посторонне оглядев дочь, она убеждалась, что нет, все в порядке, обыкновенный ребенок, даже, пожалуй, невзрачный, заморенный, надо бы хорошенько подкормить. Но успокоение ненадолго наступало. Вновь взмах ресниц, детский невнятный лепет, щуплое тельце — ив жутком с этим несоответствии нездешний, до обмирания доводящий взгляд серых, задымленных глаз. Зачем? К чему? Не надо нам этого!
— Ты склонна к преувеличениям, как все мамаши,— ронял снисходительно муж.— Лучше бы букварем занялась с ней.
Но подобная трезвость не утешала Нину и даже обостряла тревогу в ней. Это как испытание, говорила себе. Вначале усыпить, дать привыкнуть, чтобы не удивляться, и вдруг ошеломить, но как, но чем?
И не иначе как для отвода глаз девочка умственно ничем от сверстников не отличалась. Скорее даже...
— Именно! — с укором восклицал муж-отец.— Я, например, в ее годы «Медного всадника» наизусть шпарил.
— Ну, дальше твое литературное образование и не пошло,— ехидничала жена.
Пробелы в воспитании их ребенка она и сама нередко замечала, но уж кто бы указывал на них! Сам-то взглядывал на дочь вечерами исключительно из-за газеты.
— А ты мать,— начиналась обычная толчея воды в ступе, кончающаяся окриком: — Нюся, ты что под ногами вертишься? Иди-ка спать.
А Нюся зимой валялась в снегу, летом, сидя на корточках, муравьев наблюдала, весной и осенью не пропускала ни одной лужи.
— Опять! — Рывок за хрупкую кисть, несоразмерно резкий, грубый, в котором тут же хотелось рас-
каяться, но сила авторитета—родительского, несомненного— влекла к дальнейшему насили»ф.
Податливость детского тельца к шлепкам, как бы даже неощутимым, гасимым тощей попкой, жестоко раззадоривала, возбуждала неоправданную ярость, которая непонятно откуда бралась, пугала своей беспощадностью и тем не менее все более накалялась при одновременном осознании ее убожества, безрезультатности.
Нюся, как многие дети, умела с непонятной взрослым стойкостью сносить наказание: даже что-то вроде насмешки мелькало в ребячьих глазах. И вдруг теми же взрослыми не угаданная обида искажала ее личико. Возникало это немо, без слез, в каком-то распирании, раздувании детского нутра до первого натужного всхлипа — и вот оглушительный рев.
Рыдала с мстительным наслаждением, до судорог. Но тогда-то на вспухшей, покрасневшей физиономии и являлась внезапно та самая улыбка, вспарывающая родительское сердце и бросающая их, дитя и родителя, друг к другу в объятия.
А как-то, возвращаясь из магазина, Нина переходила с Нюсей опасный перекресток, и вдруг девочка вырвалась, побежала вперед. У Нины ноги приросли к земле, но вот она рванулась, сгребла дочку, прижала к себе и тут же врезала с досады наотмашь.
И обмерла. У девочки от угла рта поползла бурая струйка. Нину жаром прохватило в середине груди. «Ох, господи...» — отшвырнув сумки, присела возле дочери. Та стояла, испуганно моргая, снизу вверх глядя на мать. Облизнула угол рта: «Что ты, мамочка, мне не больно».
31
...Так вот все и собиралась Нина наконец начать правильно, мудро воспитывать Нюсю, а выходило — в спешке, в жару, от гнева к раскаянию, от одной крайности к другой. Как, впрочем, бывало и в остальном. С понедельника, непременно с понедельника.
Зато воскресенья они всей семьей ждали. Чтобы, во-первых, выспаться — это уже была сладость, блаженство. Нина приоткрывала глаз, жмурилась на будильник, потом с ощущением тайного торжества— на мужа, до самого уха натянувшего край простыни: так-то, хотя бы сегодня не станет он ее тормошить, завтрак требовать, ругать соней, сам дрыхнет и даже улыбается от удовольствия во сне, и Нюся, слава богу, еще не зашебаршилась, и тишина, покой, всеобщее полное отдохновение царят в этом городишке.
Но Нина так много радости с утра предвкушала, что ее неизбежно ждали разочарования. Ей хотелось, чтоб воскресенье разительно отличалось от будней во всем. Накрывала стол с пчелиной старательностью, как в праздник: скатерть, вазочка с уже распустившейся в домашнем тепле веткой, пусть разрозненный, но симпатичный сервиз,— и выкликала свою семью: «Нюся, Алексей! Все готово...»
И — пожалуйста. Неумытая Нюся в пимажных штанах дорисовывала, сидя на полу, военный, весь в клубах дыма корабль, а завтракать не шла. Алексей же в майке, почесывая грудь, стоял у окна и непонятно что там высматривал.
— Вы слышите?! — напрягала Нина голос.
Никакого внимания. Чайник стыл, омлет опадал, и Нина, швырнув полотенце, запиралась в ванной, где стояло корыто, таз, лыжи, а из крана с отбитой керамической головкой капала — блям-блям — вода. В зеркале над раковиной Нина изучала свое лицо — угрожающее, насупленное, несчастное.
В дверь стучали:
— Ну, Нин! Мы уже сидим, ждем. Выйди, пожалуйста.
Она поднимала крючок, проходила, глядя в пол, мимо, садилась, но не притрагивалась демонстративно к еде. Все испорчено, никакого в доме порядка, никакой дисциплины.
— Нюся! А ну ешь!
Каждый день возобновляемая мука: девочка ссу-тулясь, с премерзким капризным выражением водила вилкой по тарелке, крошила хлеб да к тому же болтала ногами. Ну где брать терпение?
В воскресные дни Алексей энергично включался в процесс воспитания, будто даже не доверяя Нине.
— Как держишь вилку? — подавался вперед на своем стуле.— Прекратить безобразие! Чтобы все съела до конца!
— Нс кричи.— Нина вступалась.— Она и так хорошо кушает и все съест, правда, Нюся?
— А ты не вмешивайся, мы сами разберемся. Нюся знает: когда дети плохо едят, из них получаются лилипуты. Намазать тебе бутерброд?
Девочка качала головой, переводя взгляд с отца на мать, туда-сюда, как в часах-ходиках:
— Н-не хочу. Можно, мама, не буду?
— Не надо.
— Ешь!
Завтрак сглатывался впопыхах, в перебранке, нешумной, правда, но все же утомительной, и, уже собрав со стола посуду, Нина вспомнила, что никто не оценил новый способ, по которому она приготовила омлет. Оборачивалась к мужу:
— Ты хоть заметил, что я сыр добавила?
— Ага,— отвечал он	рассеянно.— Потрясающе
вкусно.
И замирал с газетой. Вот так, значит, отдых в
32
свободный день понимал. А Нина разглядывала свои руки, ногти обломанные, заусенцы: парикмахерских здесь не водилось, и какой там маникюр!..
— Давай помогу,— предлагал муж,— если тебе в левой ножницы держать трудно.
Он-то был в порядке! Пусть комбинат только еще строился, но забот хватало. Отношения с подчиненными и с вышестоящими в изложении Алексея обретали такую остросюжетность, такой пафос, прямо как в древних былинах. И Нину, случалось, захватывал сам по себе его тон, взбудораженный, азартный, но частое упоминание имен, к которым она мысленно дорисовывала и соответствующую внешность, настораживало иногда:
— А эта Галина Семеновна, она... брюнетка?
— Да что ты! — отмахивался, догадливый муж.— У нее все лицо в веснушках, и вообще ей за пятьдесят.
— Мгм... А Светлана?
— А у нее — близнецы! — радовался муж своей находчивости.
Но, честно говоря, ревность у Нины вызывали не конкретные лица, а скорее атмосфера, которой ее муж вне дома дышал, которой он прямо-таки наслаждался, как наслаждались бы, впрочем, и многие его сверстники, явись им подобная возможность — оказаться у истоков большого начинания, и не только исполняя порученное, но и самостоятельно многое решая, беря на себя ответственность, бремя которой в молодые годы как бы даже удваивает силы, увеличивает энергию.
Хотя, конечно, приходилось помнить и о соблюдении меры, необходимой осторожности, что, Ника знала, ее мужа достаточно заботило. А все же, когда ему звонили по делам службы и он, опершись коленом о табурет, отрывисто отвечал, сам задавал вопросы короткими рублеными фразами, Нина недоуменно поглядывала на него: этот требовательный, въедливый даже начальник — ее муж? И когда он, Алешка, успел стать настолько взрослым? И, может, что-то она проглядела, может, еще какие детали ускользнули от нее?
Именно с переездом их в этот городок перемены особенно обозначились: прежде была Москва, в которой они оба родились, оба выросли, и обстановка, привычная с детства, советы родителей, друзья-ровесники— все это как бы туманило, размывало истинный их возраст, не давало всерьез его осознать. Здесь же, куда они прибыли с двумя чемоданами и кучей бестолково собранных авосек, не только понадобилось себя зарекомендовать, утвердиться в глазах незнакомых людей, но и как бы заново себя самих осмыслить: кто ты, что ты, с чем пришел?
Первым испытанием для Нины оказался вопрос, задаваемый постоянно, при каждой встрече и без малейшего намерения ее унизить, а так, традиционно, с вошедшей уже в обиход интонацией:
— А кто* вы по специальности? А работаете где?
У Нины тогда темнели щеки:
— По специальности я художник-реставратор. Сейчас нигде не работаю.
От сочувствующего, как на больную, взгляда еще сильнее кровь приливала. Нина хотя и с усилием, но улыбалась, как советовал муж, а хотелось щелкнуть зубами и укусить собеседника за ухо.
Хотя чем окружающие были перед ней виноваты? Ну не обзавелись пока в этом городишке собственной реставрационной мастерской, где Нина смогла бы проявить свои способности, опыт специалиста.
Единственное, что могли ей предложить, так это оформление стенной газеты в клубе. Да и то когда
клуб отстроится. Правда, в макете он уже красовался, в три этажа.
— Учти,— говорил Нине Алексей,— прежде люди в балках жили. А ты имеешь водопровод, плиту газовую.
— Если хочешь совсем поразить мое воображение, упомяни еще обои на стенах. Узоры бежевые на сером фоне! Шик! Предки наши небось такого не видали.
— Не надо ерничать. Обои как обои. Но комнату нам выдали из областного фонда. Специальное решение вынесли.
— Да ладно! — Нина вздыхала.— Ты-то дома почти не бываешь, а вот мы с Нюсей хотели уют хоть какой-то наладить, а все равно тоска.
— Да! — с готовностью вступала дочь, мгновенно выползая из-под стола.— Даже игрушки негде разложить.
— Ты еще тут? А ну марш! — пытался Алексей отбиться.
Но Нюся точно угадывала момент для оглушительного рева
— Иди сюда, моя девочка,— скорбно взывала Нина.— Иди, мама пожалеет тебя.
— Вот дождешься,— уже в дверях Алексей оборачивался.— Усядется на шее и не слезет. Тогда вспомнишь, я предупреждал!
Нюся теснее жалась к матери, живое ребячье тепло согревало до самого сердца, но у Нины мелькала смутная мысль: а сумеет ли девочка разобраться в отношениях своих родителей? Вдруг вот уже сейчас ошибочные представления в ней закладываются? Как втолковать, что если и ссорятся они, то, так сказать, любя? Неважно это — их окрики, выражение недовольства в лицах. Не в этом суть... Но ведь перебранки на дочкиных глазах случались, а нежность, тревогу друг о друге Нина и Алексей скрывали со стыдливостью. Как иначе? Дожидались, когда дочка заснет, тогда начинались их бесконечные разговоры шепотом — и в горле бы те слова застряли, если представить, что третий кто-то их подслушать бы мог.
А Нюся как раз и являлась в их семье третьей.
Именно из-за нее им не удавалось порой пойти в гости, в кино, в театр. Если куда и собирались, то вместе, а, значит, в суматохе, в спешке, в привычном, даже не осознаваемом уже раздражении: «Ну, Нюся, наконец ты завяжешь шнурок?!» С постоянным оглядом, беспокойством: «Давай руку, не задерживайся!»
Поэтому, появляясь втроем где-то, они создавали впечатление табора. Галдящего, шумного, дурно воспитанного, дерзкого и вместе стыдливого.
— На нас оглядываются,— шептал Алексей.— Вот посмотри, Нюся, как другие дети себя ведут. Никто так не шалит. И это ты, Нина, ее распустила.
— Она ребенок! — Нина шептала, в свою очередь.— Что же ей по струночке ходить?
— Ну, знаешь! — так же на шепоте Алексей возмущался.— Самый легкий путь — всегда во всем находить ей оправдание. Дешевый авторитет хочешь себе нажить. Конечно, поэтому она к тебе и льнет, что ты ей все прощаешь. А ты о будущем ее подумай, как она будет жить среди людей.
— О господи! Какой же ты все-таки скучный. Не умеешь даже радоваться, все пилишь и пилишь.
— A-а! Здравствуйте, Степан Ильич! — светлея лицом, набирая в голосе звучность, Алексей тряс энергично руку повстречавшегося знакомого.— Да, прогуливаемся с семейством. Моя супруга. Наша дочь.
...А в самом деле, они будто разучились покою, сосредоточенности. Только один ребенок, а такую
неразбериху умудрялся вокруг создавать. И больше того, влиял на отца * с матерью. То есть Нина и Алексей будто заражались от Нюси капризами, частой сменой настроений, а бывало, что она их и мирила. «Папа, поцелуй маму,— заявляла.— Так гру-уустно,— со слезами тянула,— когда вы ссоритесь». И Алексей поспешно тыкался губами в Нинину щеку. Мир устанавливался искусственный, но и о ссоре как-то забывалось.
А ведь была пора, когда Нина и Алексей сидели вечерами обнявшись, слушали музыку, винцо попивали, абсолютно не думая, что кого-то надо воспитывать, что-то внушать, являть пример собственным безупречным поведением, учитывая, как говорят, свежесть детского восприятия, да, миновало то далекое время.
Нынче увесистая гирька была привязана к их прежде быстрым ногам, отчего походка утяжелилась, дыхание сделалось прерывистым, а во взгляде появилась нервная загнанность: «Нюся! Брось сейчас же! Не смей тянуть в рот всякую дрянь».
Правда, вместе с тем случались с родителями и приступы ребячества. Прикрываясь якобы желаниями ребенка, Алексей рвался к каруселям, к иным ярмарочным увеселениям, и безоблачное детское счастье сияло в его глазах, щеки с тенями щетины пружинились в восторженной улыбке, когда ладья, в которой они сидели с дочкой, взмывала вверх и опадала вниз. Нюся повизгивала, Алексей прижимал ее к себе, а Нина стояла поодаль, наблюдая за ними по-взрослому снисходительно, скрывая от самой себя догадку, что в эти мгновения, быть может, и вся жизнь их семьи поднимается к своему пику — радости, мира, покоя — и очень важно, чтобы как можно дольше они удержались там.
Удержались... А как? Если бы научиться ценить настоящий момент, как ценишь прошлое, воспринимать сегодняшнее столь бережно и нежно, будто воспоминание. Но, к сожалению, именно утраченное, упущенное и пробуждает воображение, только какое-то время спустя впечатления обретают фокус и в завершенной, застывшей, увы, форме хранятся в памяти. Жизнь человеческая — альбом фотографий, которые иной раз и не увяжешь в единый сюжет. А ведь на самом деле что-то происходило между?
Вечерами к ним частенько захаживали сослуживцы Алексея, а также приезжающие из центра. Нина быстренько накрывала на стол, и на этом ее участие, можно считать, кончалось. Хотя она присутствовала— некуда больше было деться,— и тут же Нюся толкалась, приставала к солидным дядям со своими игрушками. А разговор шел серьезный — все о комбинате, о комбинате. Нина наблюдала, как, выпив рюмку и закусив, мужчины, с трудом найдя несколько фраз, например, о погоде и отдав таким образом скупую дань присутствию женщины за их столом, приступали наконец, слегка помявшись, переглянувшись, к тому, что их действительно волновало, ради чего они и встретились,— обсуждению своих проблем, связанных с комбинатом.
И тут они раскрепощались, снимали пиджаки, с удобством откидывались на стульях — речь лилась потоком, лица обретали выразителность. Только Нину их разговоры отнюдь не увлекали. Конечно, она понимала: о важном мужчины говорят. Но Ню-се спать пора, ей, Нине, собрать бы да помыть посуду. Чай, что ли, предложить? Но они, эти гости, в разговорах забывали о еде. Вон тот, лысоватый, с подвижным морщинистым лицом, салат себе наложил, да так до него и не дотронулся, а все жести-
3. «Юность» № в.
33
купировал, чертил что-то на бумажном обрывке и совал чертежики своим собеседникам.
У Нины уже глаза слипались, в горле першило от сигаретного дыма, а те, неутомимые, входили в самый раж, перебивали друг друга — мало им было заседаний, совещаний в рабочие часы.
А потом, уже надев пальто, стоя на пороге, они по очереди в жестком рукопожатии стискивали ее ладонь, шумно благодарили за оказанное гостеприимство: и какая, мол, она, Нина, замечательная хозяйка и какой великолепный устроила стол; Нина улыбалась, но у нее мелькала догадка, что, встреть она их завтра на улице, они ее не узнают и уже сейчас у них абсолютно из головы выветрилось, чем именно она потчевала их.
Алексей жо от такого общения очень воодушевлялся. «Умница ты моя!»—целовал Нину в макушку. «Ты находишь? — Она оглядывала мужа скептически.— Потому что не выгнала вас?» «Ты не представляешь, как важно нам было обсудить все сегодня!» Нинин тон пылкости не охлаждал его. «Именно что не представляю,— цедила она.— Надымили! Нюся засыпает на ходу. Что, думаешь, это правильно— в первом часу укладывать ребенка?»
Он улыбался. Рассеянная, неясная эта улыбка не только раздражала — воспринималась как оскорбление. Небрежен, невнимателен, и теперешнее закабаление жены, по-видимому, его вполне устраивает. Вот такие они, мужчины. При малейшей возможности возродить домострой, забаррикадировать женщину между плитой и корытом радостно потирают руки. Им так удобней, спокойней, и это просто притворство, будто признают они в своих спутницах равный ум.
Искреннейшее, простодушнейшее недоумение появлялось в глазах Алексея, когда Нина — в который уже раз! — жаловалась на безрадостную свою здесь жизнь, однообразие, скуку. Не понимал. А если и произносил какие-то утешительные слова, выходило еще обидней. Точно Нина капризная, взбалмошная бабенка, а он, ее муж, готов прощать, выносить ее выходки по той простой причине, что любит. Да, любит ее. Занятой, деловой, энергичный, обремененный множеством серьезных проблем, в ответ на скандальность жены он лишь вздохнет, улыбнется беспомощно. В положении добытчика, кормильца он позволял себе быть добродушным, полагая, вероятно, что власть его столь очевидна, что не стоит демонстрировать ее по пустякам.
Но Нина не могла и не хотела забыть прежних лет, предшествующих переселению их в этот городишко: там, в не столь уж далекой дали, она видела совсем другого Алексея и совсем другую себя.
В институте, где она заканчивала аспирантуру, по широким пологим ступеням парадной лестницы спускаться хотелось неторопливо, успев кому-то кивнуть, а с кем-то и задержаться, поглаживая прохладную гладь перил полированного старого дерева, одновременно улавливая боковым зрением внизу, в темноватом вестибюле, знакомую фигуру, чья поза, упрямый наклон головы, напряженность спины, шеи выразительно свидетельствовали об ожидании, готовом, впрочем, прорваться в бунте, в упреках, окриках.
— Здравствуй!
Играя в свою виноватость, забавляясь ею, Нина чмокала мужа в щеку, будто не замечая его попытки уклониться от поцелуя, не замечая пружинистой застылости его щеки, неодобрением налитых темных глаз.
— Извини, задержалась! — произносила звонко.— Извини!
Он не отзывался на этот победный, торжествую-
34
щий клич. Шли некоторое время молча. Но Нину вовсе не тяготило молчание, скорее оно даже подтверждало отношение Алексея к ней, ревностный его непокой, его влюбленность.
Так ли уж она была поглощена своей работой? Временами, безусловно, ощущался подлинный интерес, и своими знаниями специалиста Нина дорожила — немножко, может быть, по-женски, как ученица-отличница, разбираясь до тонкостей в созданном другими, в чужих открытиях и не особенно терзаясь, что до высот в своем деле ей лично не добраться, пожалуй, никогда.
Но существовала атмосфера. Люди. Каждодневный упругий ритм, живя в котором Нина жаловалась на усталость, замотанность, но зато она была вместе со всеми.
Можно тут усмотреть и душевную слабость, неуверенность в себе, поверхностность, но к чему искать оправдание, если на людях, с людьми тебе лучше, легче, а одиночество воспринимается как болезнь.
Натура, природа, характер. А еще представления, выработанные временем, мнение окружающих. Даже лютые гордецы втайне ждут этой оценки: кто ты и на что употребил свою жизнь.
Самостоятельность, независимость — вот стержень нынешней современной женщины, а уж чем он будет обогащен, дополнен — это на личное усмотрение.
Нина с Алексеем и прежде нередко ссорились. Но размолвки их как бы не проникали в кровь: радость возможностей, сходство жизненных расписаний, выход из квадрата жилища вширь давали шанс оглядеться, взглянуть на причину ссоры как на мелочь, пустяк.
Быть может, их поведение и тогда не являлось похвальным, в поспешности примирений проскальзывала небрежность, лень, но в семейных этих неувязках не обнаруживалось ничьей угнетенности, униженности.
Равные, свободные и глуповатые подчас, они ругались между собой, как ругаются дети, возбужденные общей игрой, по-своему отстаивающие справедливость.
Теперь, с отъездом их из Москвы, Алексей как-то вдруг повзрослел, но в его непривычной покладистости Нине чудилось равнодушие и даже охладе-лость.
Ах, боже мой, куда девался весь предшествующий тысячелетний опыт смиренных жен, изящное их лукавство, умелая обходительность, коварная покорность, с которой они умудрялись-таки настоять на своем?
Нина за кажущееся невнимание мужа мстила рычанием, точно зверюшка в клетке. Посуду в раковину швырком, потому что не обласкал, не улыбнулся нежно. А должен, обязан был почуять, что тосковала она, ждала! Хотя, разумеется, ни взглядом, ни жестом своего состояния не выдала. Вошел. Она, с дивана не привстав, ему крикнула: «Привет».
«Привет»,— он отвечал.
В супружестве их оставался живуч стиль студенческих лет, подхваченный и в служебных взаимоотношениях, где мужчины вместе с женщинами именовались коллективом, и на общий тон, обращение мог повлиять лишь возраст или чье-либо положение.
Тон утверждался увертливо-насмешливый, удобно скрывающий оттенки, согласие, соперничество, а назывался он приятельским—никто никому ничем не обязан, и я без вас, как и вы без меня, вполне обойтись могу.
«Привет» — отличная замена и «прощай» и «здравствуй». «Привет» — и можно мимо пробе-
жать, без остановки, не сближаясь, экономно, без лишних слов.
Произнеся «Привет», Нина оставалась сидеть на диване, глядя, как муж снимает, вешает свое пальто.
Гордость не позволяла ей прибегнуть к тем хитростям, на которые при всей их незатейливости из века в век, из поколения в поколение попадаются мужчины. Гордость и еще, если честно, опаска, что не хватит умения, ловкости эти хитрости с непосредственностью изобразить.
Потянуться на цыпочках к щеке вошедшего мужа? Улыбнуться томно из-под полуопущенных ресниц? Услышав только дверной щелчок, броситься с радостным взвизгом к порогу?
Фу, ерунда! Глупость, пошлость: что же, так она, значит, извелась от скуки? Не нашла даже, чем в его отсутствие себя занять?
С суровой неприступностью оглядев мужа, она роняла:
— Третий раз котлеты разогреваю. Наверно, подгорели уже.
Но он-то, Алексей, почему не угадал под этой броней трепетного порыва? Не подошел, не коснулся ласково плеча? Придвинул тарелку, подозрительно перевернул котлету. «Так голоден, впрочем, что и подгоревшую проглочу».
А Нина, сидя напротив с чашкой остывшего, помутневшего чая, в нарочитой задумчивости смотрела в окно. Отличный аппетит Алексея ею воспринимался тоже как обида. «Вот чурка!» — думала зло. И, более того, исподволь за Алексеем наблюдая, она ощущала разочарование. Что было серьезней и опасней ссор. Сидел за столом мужчина, ел свой ужин. Тянулся за солонкой, брал хлеб. Волосы у него на затылке жестко топорщились, в углу рта застряла крошка. Он мерно двигал челюстями, остро торчал кадык, и кожа там казалась пупырчатой. Наверно, он о чем-то своем размышлял, пока подбирал хлебным мякишем соус с тарелки. Наверно, за день много произошло событий, многих людей он повидал.
А Нина прожила день в неясных мечтаниях, и будто что-то плескалось, пульсировало в ней. Ничего увлекательного не случилось, но тишина, окажись с ней наедине, даже суетного человека вынуждает задуматься о непривычном; набухает что-то в середине груди, и радость, и тяжесть, и грусть вместе переплетаются; переполненность эта томит, ищет выплеска. Нина могла и расплакаться и рассмеяться, уж какой бы коснулись струны. Но Алексей, по-видимому, совсем другое испытывал — опустошенность. И благость и легкость, что завершен трудовой день. А может, мелькнула у Нины кощунственная мысль, в беспрестанной, активной деятельности что-то самое сокровенное ржавеет, тускнеет в человеке? Сегодняшний день настолько насыщен, что взгрустнуть некогда. И, как сытый голодного, опоздавший не понимает ждущего. Но тот, кто ждал, в своей уязвимости успел стать серьезнее, мудрев.	’
Хотя положение Нины на новом месте изменилось, образ деловой, энергичной женщины крепко засел в ее сознании. Решительным жестам, четким интонациям, коротким резким фразам обучилась она давно. И тем не менее здесь, в этом городишке, произнося привычное привычным тоном, она вдруг стала сама себя ловить на фальши, будто, не желая, зачем-то лгала. Жить в беге, впопыхах, не успевая и устремляясь дальше, перестало быть оправданным. Неоправданным сделалось многое, что прежде представлялось несомненным.
А она оказалась до смешного не обученной по
кою, женской материнской заботливости, для которой не столько даже навык требовался, сколько дыхание ровное, сердечное терпение. Подобное недовольство собой переживалось ею, кажется, когда она была подростком. Гадкий, мучительный возраст, жалкая, мстительная потребность свалить свою вину на других. И вместе тайная, жгучая жажда поддержки.
А чернота за окном еще уплотнилась, обволокла со всех сторон их дом. Нина взглянула на мужа.
— Что? — вздернула подбородок.— Ну чай-то уж себе сам можешь налить.
...Совершенно очевидно, что в профессиональных делах Алексея Нина слабо разбиралась, но, как каждая женщина, как жена, ждала, что по самым важным вопросам он с ней будет советоваться.
И бывало. Они задерживались за столом поело вечернего чая. Алексей постукивал ложечкой в пустой чашке — для Нины то был условный знак, что ему хочется нечто серьезное обсудить.
— Огоньков днями приезжает,— он сказал как-то.— С небольшой свитой. Здесь уже все стоят на ушах.
— Угу,— глубокомысленно произнесла Нина.— И что будет?
— Нас этот визит впрямую не касается, но хорошо бы его зацепить, посоветоваться, свои идеи подкинуть. Такая поддержка, сама понимаешь, для дела многое бы значила.
— Уж конечно!
— Но, думаю, хоровод вокруг него начнется — и не протиснешься. Программу по часам расписали. И все пункты в основном по жилищно-бытовому комплексу, а нас с нашими проблемами вроде бы собираются оттереть, чтобы, наверно, не омрачать настроение высокого начальства.
— Это как же? — Нина возмутилась.— Да он в первую очередь должен интересоваться комбинатом.
— То-то и оно. Но на сей раз у него как бы неофициальная миссия, у нас он будет только проездом, и задача местного руководства — его ублажить. То продемонстрировать, что глаз порадует, а на что прогневаться, полагают, он сам отыщет. И лучше, чтобы не в этот приезд.
— Понятно.
— Правда, на одном совещании я буду присутствовать, а потом организуется как бы чествование с рыбалкой, и вот там, я думаю...
— Ой,— Нина коснулась плеча мужа,— смотри, Алешка, не испорти. Рыбалка, а ты с делами полезешь? Ведь Огоньков тоже человек, в возрасте тем более. Надо же и ему отдохнуть, расслабиться. Хочешь подход к нему найти, так поговори о рыбках, о травке, о приятном. И тогда где-то вскользь...
— А может, ты и права.— Алексей, казалось, задумался.— В июне он снова у нас будет, а сейчас...
— Ну вот.— Нина обрадовалась. Сознавать свое влияние на мужа было лестно.— Ведь ты подумай, еще существует жизнь, просто жизнь. А люди бывают не только энергичные, деловые, но и симпатичные, обаятельные. И ты—ты же милый, веселый...
— Да.— Он ее прервал.— Пожалуй, на рыбалке не стоит.
На том и разошлись. А когда высокий визит завершился, Нина поинтересовалась, как он прошел.
— Прекрасно,— ответил Алексей.— Огоньков теперь наш. Я ему все подробно изложил. Без эмоций, без особого пафоса — факты. Часа, верно, полтора говорил, а он только слушал. И в итоге произнес: очень, очень интересно.
35
— И когда же это ты успел?
— Как когда? — Он посмотрел удивленно.— Так на рыбалке же! Только он, бедняга, уху, кажется, так и нс попробовал.
Л жизнь — «просто» жизнь,— да, существовала. В мгновениях, оставшихся перед сном, в воскресные ранние утра, а чаще во внезапных промельках: вдруг небо над головой обнаруживалось, а под ногами — теплая, оживающая с весной земля. И отзывалось это в душе как бы укором: почему так слабо развита в людях способность радоваться тому, что есть, что доступно — дню сегодняшнему. Самому обыкновенному дню. Так нет, мечутся из прошлого в будущее, настоящее упуская. Поучиться бы у зверья, у птиц, для которых время механически не членится, и, может, потому звери не улыбаются, что стерегут со всей настороженностью недоступную людям тайну.
А если эта тайна и была известна людям, да забылась? Вот ведь в повадках детей она иной раз сквозит — в их любопытных взглядах, в их беззаботности и странной, раздражающей взрослых медлительности. Но взрослые с годами переиначивают детей на свой лад и не хотят заметить, что и у детей можно было бы чему-то поучиться.
...— Оставь ты наконец свой шарик, слышишь? Ну просто невозможно! Вазу сейчас разобьешь. Перестань сейчас же. Как юла вертишься.
Нина слышала свой раздраженный голос, понимала, что надо чем-то ребенка занять, но не было у нее сил, стирка навалилась, глажка, а Нюся носилась по комнате растрепанная, неряшливая, и это тоже на нервы действовало, что вот у дочери такой малопривлекательный вид. Да и прав Алексей, память у девочки не развита, вести себя не умеет — никаких оснований для материнской гордости. А сердце матери — оно и жестоким порой бывает: Нина смотрела на дочь бесстрастно, отчужденно, на тощие ножки-палочки в стоптанных, с замятыми задниками сандалиях, на вытянутый старенький свитерок. Произнесла брезгливо:
— Ну что ты поешь? Ведь перевираешь мелодию, неужели не слышишь? Ну повтори... Опять? У тебя что, никакого нет слуха?
— Не знаю,— пробормотала девочка.
Да... Нина вздохнула. Материнскому сердцу, сердцу женщины, чтобы быть нежным, мягким, обстановка соответствующая нужна. Время свободное, досуг, благоприятствующая атмосфера. Иначе губы деревенеют и не хотят, не могут улыбаться. Ребенок привыкает к постоянным окрикам, к выражению грубого, жесткого нетерпения в материнском лице, и что тогда ждать от таких детей, когда они вырастут?
— Ладно,— сказала Нина.— Пойдем прогуляемся. Одевайся, Нюся.
Как она быстро росла! Вытягивалась в узкий столбик: пальто коротко, рукава коротки. Дорога шла от пригорка вниз, и вот Нюся ринулась, побежала по этому спуску, раскинув руки. «Мама, я лечу, лечу!» — услышала Нина ее ликующий голос.
Она летела. Ноги-палочки мелькали, уже отрывались от земли, руки в коротких тесных рукавах разгребали весенний солнечный пушистый воздух, ее утягивало стремительно потоком света, солнца, апрельской серебристой прозрачности.
— Подожди меня! — Нина крикнула.— Нюся, подожди...
...Как известно, людям полезно переключаться с одной деятельности на другую. Все это знают тео
36
ретически. Замечательно: сначала поломать голову над какой-нибудь математической формулой, а потом, скажем, попилить дрова. Сразу оздоровляешься и душевно и физически. Только, к сожалению, мало у кого дровишки оказываются под боком. В этом, наверно, все дело — имелись бы дрова...
Вот и Алексей, являясь домой с работы, не успевал отмякнуть, отойти от своих забот— ужинать садился с таким видом, точно ждал четкий, лаконичный, насыщенный информацией доклад от подчиненных. «Ближе к делу!» — вот что, казалось, готово было слететь с его губ. А Нина и Нюся заждались его прихода, в окно выглядывали — не идет ли?—ужин не раз подогревали, чайник уж чуть весь не выкипел, и обидно делалось, что никаких этих стараний глава их семьи не заметил: пиджак на спинку стула повесил и уперся взглядом куда-то в пол.
Сидели, ужинали. Нюсин башмачок, качнувшись, как бы невзначай коснулся ноги матери, и у Нины зародилась догадка, что ее настроение понятно, доступно дочери. А вот муж Алексей головы от тарелки не поднимал. И вдруг произнес резко:
— Не смей есть руками. Безобразие.
Нюся пугливо на мать взглянула. Та молчала. Девочка склонилась ниже к тарелке. Верно, конечно, что руками есть нельзя, но бывает, что так именно и вкусно, взрослые сами это знают, а вот детям не дают. Да, Нина мысленно себе сказала, не хотела бы я снова стать ребенком. И как дети выдерживают постоянное над собой насилие? Грубости, несправедливости от родителей сносят — правда, до поры. Но неужели это в самой человеческой природе заложено — потребность попирать слабого, вымещать свои неудовольствия на нем. И еще звериный дух собственничества: мое, делаю, что хочу. Даже в добрых, снисходительных такое нет-нет да прорывается. Сладость власти — до чего порочная, развращающая штука. И неудержимо влекущая: хоть на собственных детях ее ощутить. Пока маленькие, пока крохи. Прикрываясь фарисейскими рассуждениями, что-де это необходимая мера и вроде для их же пользы: крепче будут, хребет нерестится прочней.
Детство, мол, блаженство. А каково самим подневольность тогдашнюю было сносить? Вспоминают с умилением прежние свои забавы, посещение зоопарков, мороженое, что им покупали у лоточницы на углу, запахи, краски обворожительные той поры, серебристую корочку льда от первого морозца, в которую ткнуть — и хрустальной крошкой она рассыплется. А как сердце заходилось от начальных весенних дней — никогда больше и ни при каких обстоятельствах во взрослой жизни такого и не снилось.
Все было, правильно. Но также и другое. Что из потребности—типично взрослой — к украшательству, псевдоправде меньше хочется вспоминать. Как, например, свиньей тебя назвали в присутствии сверстников — естественно, не замеченных, не учтенных пренебрежительным взрослым взглядом,— и все нутро тогда стыдом, позором ошпарило, а губы вымолвили привычное, унизительное: я больше не буду.
— Я больше не буду,— шептала теперь и Нюся.
Но надо было бы всмотреться в болезненно-недоумевающее выражение ее лица. «Не буду» — пока единственно возможный заслон, чтобы не приставали, не мучили. «Не буду» — и глубже, еще глубже упрятывается в свою норку, куда, кстати, и не пролезешь, не прорвешься — вход узок, мал.
А еще эта потрясающая по своей скудоумности фраза, подхватываемая из поколения в поколение:
«Сыт, одет, обут, а...» Дальше следует обозначение той или иной провинности отпрыска. Что тут ответить? Дети ничего и не говорят, только все ниже опускают голову. Скрывая слезы? Или, может, ухмылку? Или просто молча упрятывают этот горький, унизительный опыт подневольности куда-то в тайники памяти, чтобы десятилетиями спустя его использовать, уча уму-разуму тем же методом собственное дитя?
В самом деле, память человеческая хитро устроена. И только кажется, что ты ею управляешь, а нередко она тебя ведет, подчиняет, повелевает тобой. Жесты, слова, сгоряча срывающиеся, бывают слепком, копией когда-то в прошлом увиденного, услышанного. С неосознаваемой даже мстительностью ты — теперь повелитель — вымещаешь на другом пережитое. Родителям своим ты все давно простил, но твой ребенок расплачивается за причиненные тебе в детстве обиды.
— Больше не буду,— пробормотала Нюся, очередной раз напроказив.
— Да? — произнес Алексей.— Ну смотри. И сделай выводы.
— Выводы? — Нюся за ним повторила.— А что такое выводы, мам, я не знаю.
— Ну...— Взрослое, негибкое, развращенное фразами-блоками сознание плохо отзывалось на вопросы подобного рода, даже самые простенькие.— Это значит, что ты больше так делать не будешь, исправишься.
— Ага.— Нюся согласно кивала.
— Но можно и иначе,— Нина . подсказывала.— Выслушать и собственное мнение составить. О тех, кто недоволен тобой. Это тоже значит «сделать выводы».
— Ну вот, объяснила! — Алексей усмехнулся.
— А что, по-моему, правильно, разве нет?
Тут начиналась уже между ними двумя легкая, вполне дружеская перепалка, с только им известным шифром, увлекательная для обоих, в которой с беззаботностью забывался громоздкий и не вполне им самим понятный «воспитательный процесс» — пока молоко, разлитое Нюсей, затейливыми ручейками не достигало их тарелок.
— Нюся, да что это в самом деле?!
И лживо-винящийся голос:
— Я больше не буду, мам...
...Робость они выказали только в первое мгновение, когда появились на пороге, и Нюся каким-то новым, возбужденно-громким голосом воскликнула: «Проходите, ребята! Вот мои игрушки. Здесь будем играть».
Их было трое, две девочки и мальчик, примерно Нюсиного же возраста. Нина не успела их разглядеть, а они уже носились по комнате, кто-то под стол залез, Нюся отрывисто смеялась, и этот смех показался Нине тоже новым, нарочитым, дурным.
Галдеж, который они тут же устроили, еще не утомил Нину, но беспокойство она уже почувствовала— не оттого, что дети наверняка вверх дном все оставят и придется за ними убирать, уж это ладно. Но больно они смелы. Нинина взрослость, кажется, не внушает им.никакого почтения, бегают друг за другом, а Нина для них что же, столб?
Конечно, обижаться, а тем паче смущаться такой мелюзги было бы глупо, и все же Нина за лучшее предпочла в кухоньку отступить: растерянно огляделась, увидела варенье в банке и решила чаем ребятишек напоить — так делалось в ее детстве, так поступала мама.
Гвалт, грохот. Нина заглянула в комнату. Скатерть стянута со стола. «Ничего, мама. Ничего не разбилось! — предупредительно и вместе с тем требовательно крикнула Нюся.— Юрка грузовик уронил. И ты не волнуйся,— прижимаясь и подталкивая Нину к двери,— мы все кубики потом соберем».
Итак, она им мешала. Уже. Хотя почему-то казалось, что это должно произойти позднее... Может, и у нее самой так случалось в детские годы? Присутствие взрослых тоже, наверно, связывало. Но потому, правда, что взрослых тогда стеснялись. Точнее, даже побаивались: сила, авторитет. А теперь, значит, преимущества взрослых перед детьми оказались под сомнением? На вопрос Нины: «А не ты ли Юра, Татьяны Петровны сын?» — парнишка, со-щурясь, ответил: «Да. Я ли».
Они уже хохмили, эти клопы. Подначивали взрос-• лых, испытывали их способности, реакцию.
Ну, пусть. А вот Нюся тревожила. Настораживал .взгляд, что она изредка бросала на мать, диковатый, чумной. Присутствие детворы взбудоражило ее настолько, что и материнский запрет сейчас не остановит, своим упрямым бодливым лобиком она упрется в стенку и с места не сойдет.
Оставалось, разумеется, грубое физическое воздействие, но прибегать к нему не хотелось. Да и неловко перед ребятней. Хотя и замечалась в них не-, которая излишняя, скажем, раскованность. Но если честно, нечто вроде уважительной зависти мелькнуло у Нины, когда она наблюдала за этими маленькими ростками нового поколения, которые — почему не признаться в таких чуть грустных, стыдливоторжественных мыслях? — уже гораздо свободнее, чем были и есть мы, а потому обещают стать и нас счастливее, не так ли?
Но в сей момент неуемный Юрка опрокинул цветочный горшок — слава богу, его не разбив, но рассыпав по полу комковатую землю.
— Ну вот, добезобразничались! — произнесла Нина.— Теперь все вместе — вот веник, тряпка — извольте убирать.
Никто из них не двинулся.
— Вы слышали? — Нина спросила.
Молча они глядели на нее. Четыре пары прозрачных, как камушки, разноцветных глаз. Отступать ей, Нине, было никак нельзя. Но неужели они посмеют ослушаться?
Мгновение. Всего лишь мгновение, верно, пронеслось, пока она упорно высверливала жестким взрослым взглядом четыре физиономии, разом замкнувшиеся.
А сама Нина, тайно от них, напружинилась в страхе: если бунт, то как и чем его подавлять? И какие жуткие предстоят последствия, если она с этой молодой порослью сейчас справиться не в состоянии?
Юрка первым потянулся за совком. Усердно и неуклюже остальные тоже принялись за работу.
Нина вышла на кухню, опустилась на табуретку. — Уф! — выдохнула.
Да, нелегко...
Качели... Между двух здоровенных гладких столбов — доска. И скрипучий въедливый звук — проржавели железные кольца. Взмах и взмах, и ликующий, радостный вскрик: один раскачивает, другая вверх взмывает. Юрка и Нюся. А Нина стоит у окна, отогнув занавеску, затаившись, смотрит.
Во-первых, опасно. Нюсины ноги далеко от земли, руки раскинуты, изо всей силы она вцепилась в толстые веревки, а Юрка в сатиновых синих тру
37
сах, наклоняясь вперед и резко выпрямляясь, все шибче, шибче раскачивает.
Уже не поймать, не разглядеть восторженного, обмирающего Нюсиного лица, и скрип проржавелых колец переходит в визг, отчаянный и вместе с тем как бы злорадствующий.
Нет, хватит. Надо выйти и прекратить.
Нина остается там же, у окна. Нельзя ей вмешиваться. Сейчас качели, потом что-то будет еще, отчего в большей тревоге сожмется сердце и захочется кинуться за дочерью вслед, нагнать, вернуть, посадить с собой рядом. А придется лишь выжидать, лишь мысленно следовать безмолвной, неслышной тенью, но если дочь захочет, она услышит, что эта тень ей скажет, о чем предупредит.
А качели взлетают. Впрочем, когда Нюся дома и канючит, как бы нарочно испытывает терпение матери, всякое умиление пропадает: звучный шлепок— вот и все объяснение. Доходчиво и доступно.
Однажды обнахалившаяся шалунья перешла уже все границы, и Нина выставила ее за дверь, во двор, где уже смеркалось, хотя тускловатого, слабеющего дневного света на полчаса, казалось, еще должно хватить.
Через час Нина выбежала на улицу, стараясь удержать на лице то же строгое, непрощающее выражение, заготовив соответствующие грозные ноты: «Ну быстро. Домой».
Нюси не было. У порога соседнего дома сидела кошка, испытующе следя за Нининым приближением.
Нина перехватила у горла незастегнутое пальто; пока беспокойство ее не захлестнуло, Нюсю она звала вполголоса, еще собой владея.
Мимо промчался на велосипеде соседский мальчик, крикнул на ходу, что нет, Нюсю не видал.
Дальше начиналась роща. Березовые белесые стволы еле теплились в темноте. Нина шла, спотыкаясь, и все же не верила, не могла допустить. И страшно было сейчас в основном потому, что всегда она жила вТэтом страхе. А теперь вот повод случился, оправдывающий ее родительский эгоизм,— не отпускать, держать при себе, от всего ограждать — настолько, насколько хватит ее собственной, Нининой, ЖИЗНИ.
А Нюси не было. Роща оборвалась и вывела к началу нового строящегося поселка. И там на поваленном бревне сидела компания: Нюся и еще трое-четверо каких-то ребят.
Еще мгновение назад одно желание Ниной владело: подхватить, вдохнуть родной щенячий запах, прижать, ощутить самым нутром драгоценную легкость тельца, хрупкие птичьи косточки. Теперь же, упиваясь нагнетаемым гневом, ступала Нина твердо, шаг за шагом, замечая не без удовольствия, что стайка на поваленном бревне встрепенулась, почуяла: не к добру.
Нюся привстала, ребятишки расступились, и было такое в их застывших, испуганных лицах, что должно было бы Нину удержать...
...Качели. Доска раскачивалась бестолково, утратив мерность ритма, угасая, замирая постепенно. А Нюся с Юркой исчезли — куда?
Отойдя в глубь комнаты, Нина огляделась. Окно и стол, покрытый клетчатой скатертью, и дверь, ведущая в кухню, полка привезенных из дому книг, и баночки, скляночки, зеркало, расчески-щетки на тумбочке у тахты, и вновь окно. Еще раз и еще, по кругу, обводила она взглядом теперешнее их жилище, выискивая, куда бы энергию свою употребить. Может, что-нибудь переставить, местами поменять?
38
Называлось это ее состояние — маета. То, что существовало вне домашних стен, представлялось настолько далеким, малодоступным, что даже как-то во внимание не принималось, и все выше, выше вырастала стена. А привычное, доступное каждодневному взгляду повергало в уныние, с которым следовало, конечно, бороться, или... окунуться в болото с головой, захлебнуться, перестать мельтешить вовсе.
Бухнуться в таком вот настроении на тахту, распластавшись, прикрыв глаза... Никто не нарушал уединения Нины, но избавлял ее от надоевшей самой себя, и постепенно она утихла, размякла, мысленно далеко унеслась. И вдруг дремотные, баюкающие видения оборвались догадкой. Нина глаза открыла, точно от внутреннего толчка. Так ясно, четко и грозно всплыло: жизнь, твоя жизнь не бесконечна, не беспредельна. И преступная глупость, как скучную жвачку, изжевать хоть день, хоть миг. И только не ныть. Потому что слезы еще пригодятся, понадобятся. Жизнь позаботится — зачем и когда.
И так это все внезапно пронзительно осозна-лось — крошечность собственной жизни, и гул не-вместившегося в нее, и ценности, тебе только и открытые.
Жизнь! Нина глубоко вдохнула, точно от такого глотка все дальнейшее зависело, и необходимую силу, храбрость она могла сейчас вобрать в себя.
...Что характерно: в присутствии Алексея Нина легко справлялась с дочкой. Скорее даже выступала ее защитницей от строгостей отца. Алексей к воспитательному процессу относился очень серьезно, брови сводил, скулы у него твердели, а Нина в самый неподходящий момент вдруг прыскала — ужасно смешной ей представлялась такая сцена, когда муж и дочь стояли друг против друга, набычившись, глаза одинаково вылупляя,— Нина не выдерживала, смешок у нее вырывался, а Алексей оскорбленно оборачивался:
— Не мешай. Ничего нет веселого. Другие дети столько стихов наизусть уже знают, а эта... А ну повтори!
Нюся, учуяв поддержку, немедленно разражалась плачем.
— А мне на твои слезы—тьфу! — гневался Алексей.— Мне главное, чтобы из тебя человек вырос.
Человек в приспущенных на тощей попке колготках жалостно тер глаза.
— Ну вот,— Алексей досадливо морщился,— вырастим неизвестно кого. Куклы в голове да тряпки. А в наше время на одних только внешних данных далеко не уедешь, слышишь? И нечего ресницами хлопать, пойди умой лицо.
Нина отворачивалась, пряча улыбку.
— Между прочим, тебя-то воспитывали иначе,— упрекал ее Алексей.— Сама говорила, еще до школы рисовать учили. А ты? Забавляешься дочерью, как игрушкой. Потом вспомнишь, да поздно будет.
— А что ты мне грозишь? — Нина вскипала.— Воспитываю, как могу. Ну, может, нет у меня педагогических данных. И, кстати, действительно сейчас другое время — ремнем уважения не внушишь.
— Рем-нем? — Алексей протягивал обиженно.— Когда я это ремень в руки брал? Нечего из меня изверга делать.
Проходя из комнаты в кухню, Нина, не утерпев, заглядывала в ванную и, встретив взгляд дочери, подмигивала ей. Что было, конечно, неправильно, неразумно, вредило отцовскому авторитету, но не могла она устоять перед этой зареванной, испуган-
ной, большеглазой физиономией: хотелось подбодрить, утешить—ведь из-за чего такие страдания в самом-то деле...
Но вот когда Нина оставалась с дочерью вдвоем, Нюся, бывало, распоясывалась, неуправляемой становилась и на замечания матери отвечала противным смешком. И даже на шлепок не реагировала. Что было делать? Кроха, но дерзкий, упрямо-озлобленный взгляд уже вызывал опасение, и Нина терялась, ощущая себя бессильной, беспомощной.
— Ну погоди,— грозила,— вот папа придет...
Умом она, конечно, сознавала свои ошибки, но трудно было представить сейчас, что придется когда-то расплачиваться за них. Будущее, когда Нюся повзрослеет, казалось таким далеким! И чтобы это нежное, хрупкое существо отравило их жизнь, причинило им с Алексеем жестокие муки — нет, не
возможно поверить. Хотя, Нина знала, так случалось. С другими. Но мало ли какая беда может кого настичь...
А теперь они сидели вдвоем на тахте, и Нюся водила пальцем по строчкам букваря, взглядывая с испугом на Нину блестящими от подступающих слез глазами.
— Не на меня смотри — в букварь!
Девочка вздрогнула. Медленно, гусеничкой проползала по щеке капля. Голова склонилась еще ниже.
— Выпрямись, сядь нормально!
Выражение испуга отупляло оживленное обычно личико. Нина и жалела девочку и раздражалась ее непонятливостью, да и сама истомилась нудным занятием, поскорее хотела отделаться, страницу дочитать. Ошибка — и...
39
— Ну поразительная бестолковость! Совсем, что ли, дура? — выхватила букварь из слабеньких рук, шмякнула о стол обложкой.
Встала, вышла в кухню, поставила чайник на плиту и снова вернулась в комнату.
Девочка сидела на тахте, как ее оставили: пригнувшись, ладонями закрыв лицо. И такая недетская горестная поза, узкие плечики, щуплое тельце, сдвинутые носами матерчатые башмачки, не достающие до пола,— Нина остановилась в дверях. Привычный уже ком раскаяния, горькой нежности, жалости слезной встал у горла. Самой хотелось в голос зарыдать. От своей бездарной грубости, несправедливости, жестокости, вообще от всей этой нелепости, пугающей, мутной, что налипает незаметно в буднях и от которой боль, боль причиняется самым близким, безвинным, а другим концом ранит тебя.
— Иди сюда,— сказала сдавленным голосом.
И когда детские руки к ней потянулись, подхватила, прижала...
Сидели рядом на тахте, терлись мокрыми от слез щеками и даже не расслышали, как щелкнул замок.
— Что это вы? — удивленно спросил Алексей.— Расклеились, девушки! А у меня новость. Прошу внимания, слезы утереть. В нашем замечательном городе событие. Да-да! Открылся невиданно-прекрасный магазин игрушек!
Нина с Нюсей сидели по-прежнему обнявшись.
— Ну вы даете!— Алексей недоверчиво их оглядел.— Где ликование? Вы представляете: зеркальные стены, игрушек разных навалом, а в витрине сидит огромадный мишка и держит эскимо.
— Почему эскимо? — спросила Нина расслабленно.
— Потому что вкусно!
— Я тоже хочу.— Нюся подскочила к отцу.
— Кое-что я принес.— Он посмотрел победно.—' Хотя тебе, Анна Алексеевна, подарки дарить преждевременно, не очень-то ты их заслужила, но будем считать это поощрением на будущее. Я сейчас.
Он вернулся в переднюю и появился с удлиненной коробкой.
— Кукла! — взвизгнула Нюся.
— Не-ет. Ты посмотри. Ключик сюда вставишь — и поехали. Здорово, правда? — Сидя на корточках, он оглянулся на Нину.
— Ты забыл — она же девочка. Или ты сам собираешься играть в эти машинки?
— Ну почему... Нюсе тоже интересно. Вот так фары включаются, а так задний ход, и препятствия сама обходит, ведь здорово?
Он смотрел на Нину восторженно и вместе смущенно, и это детское выражение его усталого, осунувшегося лица вдруг ее пронзило новым,* еще не испытанным к нему чувством. Почти материнским. Что было и немного грустно. Она точно увидела, сейчас удаляющийся силуэт их прошлой, беззаботной молодости. И внутренне подалась к мужу рывком. Им много еще предстояло. Другого. И хотелось Алексея защитить, уберечь — вот такого, сидящего перед ней на корточках, с взъерошенной мальчишечьей макушкой, сухими морщинками у глаз и не изжитым до сих пор детством, которое, впрочем, было еще короче, чем молодость.
...Но когда мы научимся щадить друг друга?
А порой им слишком тесно оказывалось на улице, даже в лесу.
Лес был неподалеку. В воскресные дни они, случалось, гуляли там. Снег еще не совсем стаял, но выглядел уже неопрятно, как пропылившаяся вата
40
меж оконных рам: рыхлый, ноздреватый, поверху запекшийся, а кое-где виднелась прошлогодняя пожухлая трава и земля дышала, выдыхала легкий парок в местах проталин. А какое было прекрасное высокое небо — сочной, промытой по-весеннему голубизны. И щекочущий кисловатый запах хвои, и звездочки чьих-то следков на прогорклом снегу, и пронзающие тишину голоса птиц—все это обволакивало, завораживало, напоминало состояние выздоровления после долгой, нудной болезни.
Но, городские люди, они не умели молчать. Так называемые проблемы настигали их всюду, и они оказывались не способны отмахнуться от этой своей псевдоделовитости даже здесь. Шли, держа дочку с двух сторон за руки, и переговаривались через ее голову.
— Ну, конечно, тебе в Москву лететь надо, а мне вот просто так нельзя? — Нина крошила подобранную по дороге шишку, наполовину вышелушенную белкой.— А если я истосковалась, непонятно?
— Так мне же только на три дня, туда и обратно. А ты поедешь — представляешь, какие начнутся сборы? С ребенком. Да и зачем? Никакого смысла. Одна нервотрепка, согласись.
— Не соглашусь.— Нина упрямо глядела перед собой.— Ты вообще становишься поразительно черствым. Спрашиваю: идет мне платье? Так даже головы не повернешь, роняешь — да. Эдак небрежно. В конце концов оскорбительно. И надоело.
— Мы сейчас вроде поездку в Москву обсуждаем...
— А тут все вместе, одно с одним сплетено, тоже не понимаешь?
— Идет тебе платье. И шапка эта тоже. Мне по крайней мере нравится.— Он улыбался, но подбородок тяжелел, и Нина понимала, что он уже с трудом сдерживается.
Но как ей было ему объяснить, что от его сдержанности в ней еще больше напряжение нагнеталось? Он как бы уклонялся, убегал, а она хотела его настичь, схватить за плечи, обернуть лицом к себе — пусть бы даже взорвался, но, ей казалось, стал бы ближе.
Потаенное это свое желание она не умела выказать и, обманывая себя, обманывая его, искала слова пообидней, мчась к ссоре напролом. Как неизбежное, тишину благодатную леса взрезал постыдный визгливый окрик:
— Надоело! Надоело все!
Они кричали друг на друга, ослепленные яростью, и вдруг, почти одновременно, взгляды обоих скользнули вниз: между ними стояла их дочь. Ссорясь, они не выпускали ее руки, но забыли, забыли...
Приподняв лицо, обрамленное пушистой белой шапкой с помпоном, она глядела на них с величайшим вниманием, и куда им было деться от этих детских глаз? Они ведь втроем существовали, всюду бывали вместе, как иначе? Но что она запоминала, что в ней откладывалось и какими они, ее родители, предстанут в ее сознании годы спустя? «Ты не поняла,— хотелось сейчас крикнуть.— Это ошибка. Мы любили друг друга... То время, оно было счастливым. Слышишь?»
Нюся в своей беличьей пушистой шубке стояла между ними, сосала варежку.
— Перестань!— Нина ее одернула.— Не смей тянуть в рот всякую дрянь. Да и пора возвращаться, Алексей. Обедать скоро.
...А может, Алексей был прав и стоило держаться жестче, пусть даже своей воле наперекор? Ведь Нюся в самом деле часто не слушалась, и в шало
стях ее проявлялось уже не только детское неразу-мение, но и хитрость — понимала, что на людях, к примеру, Нина наказывать ее не станет, и пользовалась беспомощностью матери, смеясь, убегала, оглядывалась дерзко: догоняй, мама, догоняй! Нина, запыхавшись, грозила: «Ну, ничего! Домой придем, вот я тебе всыплю!» И как-то девочка произнесла, улыбаясь: «Не-е, мам, ты забудешь, пока мы до дома дойдем».
Нина приостановилась. Вот оно что! Это прелестное создание с ангельским личиком успело уже ее изучить, и вспыльчивость, и отходчивость, непоследовательность своей матери Нюся распознала, а в проницательности такой усматривалось и коварство. «Ты, мама, забудешь». Уверенно, с подначкой, не сомневаясь, что окажется права. Ну и ну! Эдак можно все родительские привилегии утратить, взрослое свое влияние начисто растерять, и как же тогда справляться, и что дальше-то ждет?
— Ты прав, Алексей,— вечером, уложив Нюсю спать, Нина призналась удрученно.— Я согласна. Придется строже быть с ней.
— Наконец-то! — Алексей обрадовался.— Но самое главное, чтобы у нас с тобой во всем было полное согласие. Я сказал — ты меня поддерживаешь, ты сказала — я поддерживаю тебя. А то она пользуется нашим разнобоем, лавирует между тобой и мной, и в результате получится, что ни ты, ни я ничего для нее не значим.
— Я согласна,— Нина повторила.
— Если сейчас упустим, потом не соберем,— продолжал Алексей энергично.— И ты, пожалуйста, не волнуйся. У нее, поверь, достаточно крепкий характер, и просто необходимо держать ее в узде. Ты замечала — слезу пустит, а через минуту как ни в чем не бывало. Очень хитра.
Нина хотела было возразить, но удержалась.
— Хорошо,— сказала,— наверно, ты прав. И я постараюсь...
За завтраком уже началось: «Как держишь вилку? Не смей болтать ногами! Не оглядывайся по сторонам, смотри в тарелку... Нет, ты допьешь молоко, допьешь! Иначе от стола не встанешь...»
И допила. С глазами полными слез, со вздохами жалобными, но допила. Алексей, взглянув на Нину победно, отбыл на работу. Воспитательный процесс продолжился за обедом. Потом за ужином. И перед сном. Нина, как было обещано, мужу не возражала. И отводила глаза, когда дочь просящим, жалостным взглядом искала у нее защиты. «Как же,— читалось в ее физиономии,— и ты, мама, отступилась от меня?»
Наверно, Алексей все делал правильно. Наверно, пришла пора почувствовать Нюсе, что значит родительская власть: отец непреклонен, и мать непреклонность его молчаливо поддерживает. «Сейчас же спать, сию минуту»,— и даже ритуальный поцелуй перед сном неприступно суров. Нюся, натянув одеяло до подбородка, испуганно на них глядела. «Все,— подытожил прожитый день Алексей.—Ты видишь, какие перемены? Теперь она поймет».
Быть может... Но Алексей, охваченный наставническим энтузиазмом, и в отношении к Нине сделался как-то излишне суров. Не удавалось ему быстро переключаться: тот же упорный, властный взгляд и на дочь и на жену, и та же повелительно-жесткая интонация. Но Нина пока крепилась.
Наслушавшись вдосталь наставлений Алексея, произносимых с угрожающим видом, Нина — хотя не ее, а Нюсю стращали — тоже чувствовала себя подавленно. Дочка давно уже спала, но не возникало у Нины желания приблизиться к мужу.
Поскорее бы выросла Нюся! Оглядела бы снисхо
дительно родителей своих. «Милые мои,— сказала бы насмешливо и добродушно,— все, чго могли, вы сделали, а теперь отдохните. Поглядите друг на друга, разберитесь с собой. И рассчитывайте на мою поддержку». Да... Но сколько еще ждать!
Алексей трудился азартно над исправлением Нининых ошибок, приучал к послушанию избаловавшуюся дочь. «Ты что улыбаешься? — гневно вопрошал.— Ты ведешь себя плохо. Понятно? И я и мама возмущены».
Не видел он, что ли, какая жалкая получалась у нее улыбка? Как затравленно озиралась она?
Нюся подурнела. Неуверенность, робость вдруг как-то разом всю ее обесцветили: дымчато-серые глаза не казались уже такими большими; поникли и слиплись пепельные волосы. Она слушалась, ждала с тревожной готовностью очередных приказаний, но сияющая жизнерадостность исчезлЬ в ней.
Нина наблюдала, точно в оцепенении. То, что происходило с дочерью, происходило и с ней. Происходило в отношениях ее с мужем. Никогда, пожалуй, так остро не ощущалось, насколько же они трое крепко сцеплены. Нюся глядела виноватс-пуг-лиьо, и в этом детском взгляде отражалось безрадостное, тоскливое состояние их семьи.
...В витрине сидел* апельсиново-рыжий плюшевый мишка с зажатым в лапе эскимо. Нюся глядела на него, приоткрыв рот.
— Давай зайдем? — предложила Нина.
Продавщица в дубленой безрукавке, надетой поверх лыжного свитера, в мохеровой шапке на взбитых крашеных волосах со скучающим видом оперлась на прилавок, взглянула на вошедших мельком и отвернулась.
А Нина с Нюсей, впрочем, и не собирались добиваться ее внимания. Они пришли присмотреться, у прилавков побродить — удовольствие, испытываемое именно женщинами и непонятное большинству мужчин.
Помещение магазина оказалось в самом деле просторным. К тому же увеличенным зеркалами. А вот игрушек завезли пока что немного: на полке рядком сидели куклы-блондинки с одинаково глупыми лицами, и тут же стопками лежало белье ядовито-лилового и дерзко-салатового оттенка, а пониже выставились резиновые гигантские сапоги.
Но Нюся глядела на кукол с выражением счастливого томления. Губы запеклись, не смея вымолвить просьбу. «Не сейчас»,— тихо, но твердо сказала Нина. Дочь вздохнула, высвободила ладошку из материнской руки. Это был протест. «Ню-ся»,— Нина покачала головой укоризненно. «Ладно, мама,— смиренно откликнулась дочь,— я только посмотрю». «Посмотри,— Нина согласилась.— И выбери, что бы ты хотела получить к празднику».
Сама же подумала: а зачем праздника ждать? Нелепая, в общем, привычка — обязательно к чему-то приурочивать радость, хотя из опыта знаешь, что ожидаемое со временем тускнеет. Так ради чего? Терпеливость надеясь воспитать? Неуклонность в достижении желаний? А вспомнить собственное детство в тот поныне не забытый Новый год, когда родители положили под елку коробку с игрушечной посудой и неловко сделалось, пусто, что тебе уже скучны такие забавы, а родители не заметили, упустили твой переход в другую возрастную пору. И это осталось, запомнилось навсегда — первое дуновение отроческого одиночества.
Нина наблюдала за Нюсей, заметив, кстати, что величественная продавщица обратила на них если
41
не благосклонный, то по крайней мере любопытный взор, за неимением, верно, другого объекта развлечения.
— Товар-то будет к концу месяца,— произнесла неожиданно пискливым голосом.
— Да? — Нина откликнулась с преувеличенным интересом.— А что именно?
Но продавщица, как бы недовольная своим порывом, снова сделалась каменно-неприступной.
— Не знаю. Что пришлют.
— А вон тот паровозик, он заводится? — Нина приблизилась к прилавку.— А другой нет расцветки? Ах, вообще остался один? Тогда...— Последнее обстоятельство решило все сомнения.— Тогда мы его берем, да, Нюся?
— Для папы?
— Ха-ха,— развеселилась продавщица.
— И для тебя.— Нина сказала серьезно. Поглядела на дочь.— Нравится?
— Да! — Нюся уже тянулась к игрушке.— А папа обрадуется ка-ак!
Вышли из магазина в сообщническом возбуждении. Нюся снова приникла к медведю в витрине: «Его потом тоже купим или...— помедлив,— ...хоть эскимо».
А когда уже подходили к дому, спросила:
— Ты меня любишь, мама?
— Да,— ответ последовал почти машинальный.
— А если бы ты меня не любила,— дочь настаивала,— что бы было тогда?
— Ничего,— Нина обронила рассеянно.
— Не-ет! — протянула дочь.— Если бы ты меня не любила, я бы от тебя ушла! — произнесла с торжеством.
— Что?! — смеясь, воскликнула Нина.
— Конечно.— Дочь выглядела очень довольной.— Сама же говорила папе: все брошу, уйду...
А в окнах их свет горел. Алексей, значит, с работы уже вернулся. «Рановато что-то»,— Нина подумала, поднимаясь на третий этаж. Отперла дверь, заглянула, не раздеваясь, в комнату: Алексей сидел за столом спиной, и в Нине шевельнулось подозрение, что настроение, с которым она вышла из магазина игрушек, ей не удастся в себе продлить.
Торопясь, стала готовить ужин. Алексей включил приемник, и это как бы уже узаконенное безразличие к ее заботам кольнуло. Но она сдержалась, уловила, что на этот раз зачинщиком станет му>К, а ее молчание, умение сдержаться козырем окажутся, способом, чтобы его устыдить.
Он нервничал. Оглядывался, ерзал, будто что-то ему мешало, но продолжал отмалчиваться. Нина поставила перед ним стакан с чаем — поблагодарил. Хитрый, он вынуждал ее к расспросам, выманивал с удобной позиции выжидательного невмешательства, и Нина сдалась:
— Случилось что-нибудь? Какие-нибудь осложнения?
— Не «какие-нибудь», а самые обыкновенные. Как всегда. Когда много людей задействовано, идиллии не может быть. Посидела бы у нас на совещании: впечатление, что пожар, горим! В сроки не укладываемся, с работы всех поснимают, всем подряд влепят выговоры, и вообще позор такой, что стыда не оберешься. Ну а после выясняется, что все не так страшно. И к сроку можно подогнать, поднапрячься, и в главке не змей-горынычи сидят, а вполне сознательные, трезвые мужики. Словом, нормально. Расходитесь, мол, товарищи, по своим рабочим местам.
<— Значит...— она начала.
Но он не дал ей закончить:
— Вот только, ради бога, не надо тебе в это вникать. Живи спокойно, а я уж, поверь, сам справлюсь.
— Но я...— Она умолкла, как задохнувшись.
— Не надо, не надо. Прошу. Дом есть дом, и человек имеет право на отдых, так? И видишь ли...
Он говорил. Нижняя губа поджималась обиженно, взгляд уклонялся, но тон делался все более наставительным, директивным. Нина вдруг подумала, что в самом деле он изменился, ее муж. Огрубел, прямолинейнее сделался, и причина, возможно, в новом его положении. Власть, какая-никакая, она не только дает, она и отнимает, переиначивает человека анутрснне. Поначалу незаметно, а после и он сам и близкие его забывают постепенно, каким он прежде был. Былая мягкость, деликатность как бы выдавливаются под прессом ответственности — и неужели так бывает всегда?
Их модрдрсть, прежняя их жизнь представлялась разом как минувшее, упущенное. До чего же мы су-етцы, поспешны, грубы и безжалостны к себе самим! Глупо, нелепо лишаем себя же радости, и наше хмурое по пустякам недовольство будет наказано— тогда вот поймем, да поздно будет.
—-• Смотри, папа, какой паровозик,— повторила еще раз Нюся, но на нее не обращали внимания.
— А с чего это? — наконец услышал ее Алексей.— В честь чего вдруг подарки? Опять начинается? Давай сюда. Ты никаких игрушек пока не заслужила. Ступай. Удивительно, Нина. Твержу, твержу, и все без толку. Лишь бы полакомиться, по поводу и без повода. Что?
Ну теперь, у Нины промелькнуло, я ему выскажу...
Он глядел на нее испытующе, долго, а она, выговаривая все более обидные, ранящие слова, вдруг поймала себя на мысли—поправить ему, мужу, загнувшийся на рубашке воротник.
А у стола, где с краю лежал игрушечный паровозик, стояла Нюся. С выражением застылого уныния и отрешенности на бледном личике. Она уже это слышала, и столько раз это уже повторялось на ее глазах. Кажется, теперь она даже и не пугалась — привыкла.
...Ужинали молча. Ложки в стаканах звякали, вода мерно, изводяще капала из крана. Алексей первый не выдержал, вскочил, завернул кран. Нина вслед ему усмехнулась.
Так и разошлись спать.
И опять была та враждебная, болезненная тишина, в которой тяжело, неровно дышалось.
Все же Нина уснула, сама не заметив когда. Разбудил ее крик, отчаянный, полоснувший, как лезвием. Не успела еще ничего сообразить, а Алексей одним прыжком из-под взметенных простынь оказался уже у дочкиной постели, склонился, что-то шепча.
— Это она со сна,— сказал, ложась снова, спиной к Нине.
И снова наступила тишина. Но Нина уже не могла и не хотела заснуть. Лежала с открытыми глазами, вглядываясь в темноте в затылок мужа. И думала: никто на целом свете. Никто и никогда. Только он, ее муж, отец Нюси. Мгновенно, на первый вскрик. И ничего нет дороже, ценнее. Такая глубинная, выше разумения, спаянность. И ничто ее не заменит, никогда. Только когда же мы наконец научимся беречь друг друга?
42
Бросили все. У колодца ведрами не зазвенят. Сизый дымок не завьется и не обрадует взгляд.
Поэзия
Что-то нм в городе светит! А под окошком резным яблонь тяжелые ветви все еще тянутся к ним.
Все еще к старой могиле нет этой стежки видней...
ЕВГЕНИЙ КАРАСЕВ
Корни свои обрубили.
Как же без них, без корней!
☆ ☆☆
Ушанку надвинув на лоб, теряя последние силы, я пил эти звезды взахлеб в морозной густеющей сини.
Сползала слеза по щеке и падала оледенело. Что видел я там, вдалеке, сквозь черную прорезь прицела!
Не рощицу, где тишина хрустела снежком без опаски — навстречу глядела война в еще не простреленной каске.
Душа, остывая, как шрам, дышала огнем и железом. Не поле, а мир пополам был мерзлым окопом разрезан...
☆☆☆
Долго держится день в окне, белизной ворошит упрямо.
«Милый! Время теперь — к весне»,— так сказала бы моя мама.
Не спеша про житье-бытье размечталась бы, как умела. И в бутылочке у нее вновь бы веточка заледенела.
Слышу голос ее родной. Молчаливо гляжу в снега я. Как она, я живу весной, жизни истину постигая.
Что дано мне судьбой, несу. Все люблю, что она любила. И в душе тороплю весну, как она ее торопила.
Словно думает обо мне.
А до марта совсем уж мало. «Милый! Время теперь — к весне»,— так сказала бы моя мама.
☆ ☆☆
Бросили. Окна забили.
Скрылись в дорожной пыли. Город сманил — и забыли Тяжесть земли!
☆ ☆☆
Как будто бы в чем виноват, стою, вспоминаю под веткой. И чувствую пристальный взгляд все той же скворешенки ветхой.
Молчит на высоком шесте над яблоней сумрачно-зяблой. Все так. Только годы не те. И нет удивительных яблок.
Но, кажется, все здесь навек пропахло их запахом крепким — и только что выпавший снег, и эти корявые ветки, и воздух, знобяще-сырой, и шаткая эта ограда...
Угасли под грубой корой мечты одряхлевшего сада.
В округе просторы пусты. Ни лая, ни стука, ни слова. Печально. И шелест листвы я сердцем ловлю из былого.
Конечно, неприветлив север, и нежности немного в нем. Но вдруг, волнуя душу, клевер метнется розовым огнем.
И птицы вдруг нагрянут разом, крича над нами тяжело.
И ниткой белой, как алмазом, разрежут озера стекло.
Еще свежа, еще сильна сирень, хотя давно не лето. Стоит, достоинства полна, и не печалится при этом.
Ее нещадно залепил снежок, оттягивая ветки. Но не сдается хлорофилл и торжествует в каждой клетке.
Сирень сама себе верна.
Я перед ней невольно замер. Из белого она одна глядит зелеными глазами.
43
Sj 11
Поэзия
ДМИТРИЙ СУХАРЕВ
Фонарщик
Главный ташкентский фонарщик, возжигатель светильного газа. Резвому внуку Володе должность свою завещал.
Век закоптил фонари, стал стариком и Володя.
Следом состарился я, Володин единственный внук.
Век небеса закоптил, и на Новомосковской, в роддоме, Мальчик явился, Филипп, внучек единственный мой.
Резво, Липуня, расти — помни, что должность наследна.
Впрок фитили навостряй!
Стекла учись протирать.
Л и Б
А. Поэзия есть обнажение смысла посредством движения звука.
Напротив, бессмыслицей ведают числа, и это зовется наука.
Наука — мышиная, в общем, работа, подобье машинного счета.
Но можно расправить и крылья и плечи простейшими средствами речи.
Б. Ах, все наизнанку! Поэзия — это пустая истома поэта. Потуга извлечь из мышиного бреда свое петушиное кредо.
А корень извлечь — это вправду работа, подобье машинного счета.
А крылья расправим и смыслы расчистим простым сопряжением истин.
В Доброте'
В Кдторской Дбброте кошка — и та Ловит рыбешку на кончик хвоста. Ах, до чего терпелива!
Кот окунает в залив коготки. Даже котята — и те рыбаки. Весело им у залива.
В час, когда ветер в горах несварлив, В Доброте тих и приветлив залив. Тих, маслянист и зеркален.
Что ж, пожелаем удачи коту, Может, удачу — не эту, а ту — Нынче и мы заарканим.
В Доброте быстро сгущается тьма, Влажной Венецией пахнут дома, Дворики, двери, балконы.
Весело рыбку из мрака извлечь. Весело слышать славянскую речь В полувершке от Анконы.
В полупарсеке от милой родни Хвост окунуть в ручеек болтовни И подцепить с полуслова: «Блажо, куда ты!» мА я на причал: Кот, понимаешь, совсем одичал, Кит бы не съел рыболова!»
1 Пригород г. Котор (Черногория, СФРЮ).
☆☆☆
Когда б не мошкара, Писать бы до утра. Прихлебывая кофе и зевая, Стихи, потом доклад, А в окна — влажный хлад, И крик сыча, и пряность полевая. Но нет, нельзя окна Открыть, и суждена Работа под дымок и треск поленьев. Тогда уж лучше лечь, Поглядывая в печь. Тетрадочку пристроив на коленях. Приляжешь тут! Тахта Похожа на, кота, На коего уселась повариха: Визжит и бьет ногой И спину гнет дугой И когти в плоть твою вонзает лихо. Скорей на табурет! Он печью подогрет. Его девиз: да здравствует работа. Писать бы до утра. Прихлопнув комара, Да что-то отчего-то неохота.
В запасе ход иной — Надежный, запасной: В горячую постель нырнуть украдкой И слушать в полусне. Как где-то в стороне Поет комар над девственной тетрадкой.
Первые уроки
Всё васильки, васильки..
А. АПУХТИН
Мой дед Володя Павлов Великий был актер. Неправда, что Качалов Володе нос утер.
Хоть Качалова из МХАТа На руках народ носил. Зато дед поверх халата Нарукавники носил. Любому ль по плечу Одежка счетовода!
А в ней-то вся свобода — Читаю, что хочу!
44
Мне было десять лет, И выше всех наград Мне было, чтобы дед Промолвил: «Я вам рад. Откиньте всякий страх И можете держать себя свободно,— Я разрешаю вам. Вы знаете, на днях Я королем был избран всенародно».
И мрак военной сводки Куда-то отступал, Когда под рюмку водки Мне дед стихи читал. И балахон Володин Меня не угнетал: Был дед душой свободен. Осанкой благороден, А голос густ и плотен: То бархат, то металл. И я себя дерЯсал Свободно и дрожал. Гусиной кожей впитывая строки. И помню до сих пор Тот васильковый взор И те свободы первые уроки.
Где оне?
Та литфондовская дама. Что в пустой библиотеке Попросила Мандельштама И, смежив печально веки. На ходу шепнула мне: «Боже, боже, где оне, Дни поэзии российской!» — И тропинкою раскисшей Побрела, прижав тома, В корпус «А», сошла б с ума. Кабы я бы в тот же миг Ей ответил напрямик. Я ж повел себя гуманно И в ответ вздохнул туманно. Что поделать, я не той Жив страницей, а вот этой, Не успевшей стать воспетой И для вас — незолотой.
Младший сверстник мне учитель. Старший — ран моих лечйтель, Пушкин — бог, а божий вестник — Мой ровесник, мой ровесник. И над горечью страницы Я включу свою свечу И одной отроковицы Откровенья пошепчу.
Памяти
М. И. Чайковского
Как говорил Модест, «Что наша жизнь! Игра!»
Он не чинил злодейств И был 'мастак пера.
Он скромником назвался И скромником остался, Но много сочинений Представил на Парнас.
Его неслабый гений Подбадривал и нас.
СЕРГЕЙ БАДМАЕВ
Шинель
Я беру солдатскую шинель И пуговицы чищу по привычке. Погон походных выцвела фланель, И потускнели три сержантских лычки. А жизнь идет.
И все длиннее срок. Что отделяет сроки срочной службы. В запасе я, но помню тот урок Надежности, терпения и дружбы. Я помню, как в февральскую метель Шутили мы, бывало, на привалах: Усни, солдат, шинель тебе постель — Она же, как известно, одеяло.
Ах, молодости стать и буйный хмель! Легли на плечи годы и заботы.
Но если вдруг...
Возьму свою шинель И стану в строй сержантом третьей роты. Ремнем шинель потуже затяну И, шаг чеканя с каблука к подметке, Уйду, простившись с домом, на войну — Сержант приказы исполняет четко.
Вновь где-то льют и пули и шрапнель. Висит до срока старая шинель — Солдатская шинель висит до срока.
Жизнь
Идут года, растут года, А жизнь работой учит. Похвалит скупо иногда, А чаще болью мучит. Права. Ведь правда нелегка. А песни с правдой схожи: Немного их, Что на века, Да и на годы тоже. Пишу, когда душа болит, И боль рождает счастье. Не потому ль, что жизнь велит Жить правдой и участьем! Добро и правда — два крыла Над мелочами буден. Спасибо, жизнь, что ты дала Любовь к земле и к людям!
Перевел с калмыцкого Л. ЧАШЕЧНИКОВ
45

Поэзия
Волна возносилась над берегом.
Словно качели, И голос срывала, И крючья срывала с багров..
I
Но вот наконец мы пришли И стоим на приколе.
Повысохли бревна
На мелкой спокойной воде.
Все стихло, Как будто уроки закончились в школе. А где ж те, что были со мною!..
Их нету нигде.
НАТАН ЗЛОТНИКОВ
Сплав на Каме
Сшивали осклизлые бревна Железкой скобою, Толкались о берег Осиновым длинным шестом. И шест выгибался
Упругой и сильной дугою, Мы двигались с места, И шест выпрямлялся потом.
Снимались под утро.
Когда, как на старой иконе, Все краски темны. Лишь надежда чуть брезжит вдали. И тысячи бревен Толкались, как овцы в загоне, И вниз по реке Вслед плоту осторожно текли.
Памятник Г. Табидзе
Скульптору Б. Авалишвили
Когда с высоких плеч упало покрывало. Тогда отхлынул шум, поколебался зной, И сердце взял озноб. Как будто из подвала Дохнули темнота и холод ледяной.
Он был из тех, кто жил еще во время оно. Поэт живет всегда иль вовсе не живет. И речь его течет живой водой со склона Родных Кавказских гор, А ложь и смерть не в счет.
Так запрокинут взор, что мукой и догадкой Искажены черты прекрасного лица.
А счастья долгий миг короче жизни краткой. Приявшей дружбы свет и козни подлеца. Он все сказал, Любовь не все ему сказала.
Успела бы сказать — и был бы он спасен. Так что тут ждет она, как будто у вокзала. Где поезд отошел и опустел перрон!
А старшие наши
Тревожно на реку смотрели
И ждали беды, что сокрыта ее красотой.
Им были известны давно перекаты и мели, И берег пологий страшил их
И берег крутой.
Смотрели и мы. Только видели вовсе иное. Нас радовал долгий маршрут И рискованный труд. Шли головы кругом, Как будто мы пили хмельное, Дивясь на янтарь берегов. На воды изумруд.
Днем солнце палило
Иль долго тянулась сквозь дали
Гряда кучевых облаков, не боясь высоты,— Казалось, по небу глубокому Тоже сплавляли За облаком облако, точно по Каме плоты.
Ласточки
В Музейном гроте мыса Калиакра, Куда едва ль захаживает кто. Под сводом закопченным, в гуще мрака Двух ласточек я разглядел гнездо. Рожденное заботою обычной Над грозною прибойною чертой, Оно поспорит с амфорой античной Изяществом своим и простотой.
А с тем вином, что головы кружило. Томило дух до Страшного суда, Сравниться могут судьбы старожилов И новых обитателей гнезда. Встав на крыло, они туда летели. Где лед весной еще на дне криниц. Где долгие студеные метели С пути сбивают и людей и птиц. Но взорами любовными согреты, Спешили холодам наперерез.
О них писали русские поэты, А это поднимает до небес.
Ночь поздно к воде шла. Как будто была всем чужая, И яркие звезды Стыдилась показывать днем. Сон навзничь валил нас. Но спали мы, глаз не смежая, И взор промывало Небесным холодным огнем.
Настигла нас буря. Когда мы приблизились к цели. Метнулась вода к горизонту, И стал он багров.
Старинная песня
За низким полем ржи стоят четыре вяза. Любимый, доскажи, не прерывай рассказа! Прошел ведь полземли до сердца милой лады — Какие короли, и нравы, и наряды!
Как честь свою сберег в глухом бору зеленом, Во тьме лихих дорог, перед толпой и троном! Как сильному не льстил, пустой чурался славы, И как хватило сил снести навет лукавый!
Как помнил обо мне, забыв о прочем разном, Как в дальней стороне пренебрегал соблазном!
46
Желанного гонца ждала весь век и доле. Четыре деревца я посадила в поле.
Ведь с четырех сторон ко мне сходились вести. Как вздохи верных жен к соломенной невесте.
Эхо
Бывало, открою глаза после трудной болезни. Когда ослабевшей рукой И простынки не смять.
— Теперь позади все плохое. Мы словно воскресли! — Склонившись над койкой. Прошепчет счастливая мать. Случалось, подолгу трепали меня неудачи. И все же они уходили, уставши вконец. — Все самое страшное, сын. позади.
Не иначе.—
Веселым баском подзадорит суровый отец. К тому привыкал я. что тихо, судьбе не переча. Они. кого помнят, они. кто порой позабыт. Являлись на зов.
Принимали спокойно на плечи Всех бед моих грозную тяжесть. Всю горечь обид.
Густая толпа дней родительских так поредела... Так резко крутая дорога пошла к рубежу... — Все самое страшное минуло.— только и дела Утешиться правдой. Но им этих слов не скажу.
Имеретинский хорал
Когда сошел я в гулкие подвалы. Имеретинской песни запевалы Старинный факел смоляной зажгли — И свет воспрянул из глубин земли. Там голоса все забирали выше. И эхо. на манер летучей мыши. Не в силах толщу камня превозмочь. Не спит, дрожа, под сводами всю ночь. Слов песенных простая вереница Шла и прошла, и вдруг я вспомнил лица Всех, кто мне дорог, всех, кто мне помог. И прямо к горлу подкатил комок.
Не зря ведь в каждой из янтарных капель Живет огонь, горит старинный факел Родства, и душу мучает недуг Раскаянья, и драгоценен друг. Покуда песня распрямляет спины, Опустевают легкие кувшины.
И вот уже стакан передо мной Заполнен благодатной тишиной. Ступая прямо в ночь из подземелья. Пойму, оно не глубже, чем похмелье. Зато я вспомнил, что забыл давно. И свет во мне. хотя вокруг темно.
Огонь
В том доме, где родился Бёрнс, Глубокий сумрак буден. Он скудно ел. болел и мерз. Но лжи был неподсуден. И вряд ли думал, что потом. Пусть и не очень скоро. Сто раз проливши сто потов. Забудет кредитора. Жил. словно в долговой тюрьме. Где лишний пенс — подарок. Случалось, что писал во тьме. Щадил свечной огарок. Любил перо держать у рта.
И до утра был весел.
Однако сколько темнота взяла, украла песен. Но будет ей назло и впредь.
Вплоть до скончанья света. И без свечи огонь гореть Под крышею поэта.
Сезоном
Молодая сторона, старый городок Созополь. Где акация стройна, где осанист, кряжист тополь, Где теснятся времена Средь камней, лежащих тяжко.
Где лохматая волна веселее, чем дворняжка, Где на мачту шторм-сигнал Торопливо гнал спасатель, Где Тарусу вспоминал благородный наш писатель, Где задолго до утра рыбаки удачу кличут И живого серебра к берегу везут добычу, Где к судьбе идет судьба незаметными путями. Где. как скумбрия, слепа С1расть пред разума сетями.
Куст шиповника
Молодого шиповника ветка Плавно выгнулась в полукольцо: Сквозь него вижу мель, где нередко Хохотала мне чайка в лицо. Я гляжу. Роль моя не из скромных. Но случайно открылось окно В этих зарослях тесных и темных. И теперь с ними я заодно. Вижу берег с тропинкой крутою, Солнце ниже и ниже... Удар... И стремглав над померкшей водою. Как от взрыва, расходится пар. Вижу выгиб воды, где упало Солнце, словно большая пчела. Что навек светоносное жало И садам и цветам отдала. Вижу в миг, как разверзнется пропасть Между призрачной явью и сном. Первых звезд пробудившихся робость. Просветлевший от них небосклон. Вижу, как эта жизнь жизни рада, Так щедра, что всегда я в долгу И наивного жадного взгляда Оторвать от нее не могу.
Стариной упиваюсь и новью. Словно кто-то сквозь ночь, сквозь зарю Смотрит в душу мне с долгой любовью. Точно так. как сквозь куст я смотрю.
И цветок, и дерево, и птица Осени не слушают вранье. К небу запрокидывают лица. Небо ведь у каждого свое. Только в нем-то и летать охота. Забытья перешагнув порог. Только в нем-то много для полета Времени — а это жизни срок. Вот на всех высотах без возврата В сторону одну летят, летят... В каждом обретении утрата. Счастлив я — и. значит, виноват. И судьба не зря неволит душу. Семь небес пройдя, остаться здесь. Чтобы испытать разлуки стужу И пожар забвенья перенесть.
47
НИКОЛАЙ ЛЕОНОВ
ДЕНЬ СЕГОДНЯШНИЙ
ПОВЕСТЬ
Рисунки
Г. Калиновского.
_—.	одитель остановил машину у подъезда и, не поворачиваясь, спросил:
— Ждать или вызовете?
ЛУЛ Старший инспектор МУРа Лев Гуров взглянул на водителя с удив-лением. За последние годы Лева привык, что водители оперативных  ) 1 машин, зная его в лицо, обращаются к нему персонально, одни по имени, другие по фамилии, но с некоторым интересом и уважением. Глядя на шофера, Гуров только сейчас сообразил, что он тоже не знает водителя; в сущности, пустяк, мелочь: какая разница, знают они с водителем друг друга или нет, но сейчас это вызывало досаду. Сегодняшний день не ладился изначально, и необходимо было вырваться из круга невезения. Всю дорогу Лева решал вопрос, почему на несчастный случай, пусть даже со смертельным исходом, полковник выслал оперативную группу Управления во главе с ним, Гуровым, хотя он сегодня после дежурства в отгуле.
—? Подождите, пожалуйста, мы здесь долго не задержимся.— Гуров заметил недовольную гримасу шофера, вылез из машины и присоединился к врачу и эксперту научно-технического отдела, которые со своими чемоданами уже направились к подъезду.
Войдя вслед за ними* Гуров увидел цифровой замок и нажал красную кнопку вызова дежурного.*Ответа не последовало.
—* Открыть,' Лева? — спросил эксперт.
Гуров -не успел ‘ ответить, как в подъезд ворвались ребятишки-дошкольники: один из них, приподнявшись на носки, потыкал грязным, ободранным пальцем в кнопки замка и распахнул дверь. Бесцеремонно оттолкнув представителей власти, ребятишки с визгом разлетелись по большому прохладному вестибюлю.
Гуров вошел и огляделся.
Справа—большая комната дежурного, виден даже.длинный стол, но самого дежурного нет. Гуров взглянул налево, на доске объявлений мелькнули буквы: ЖСК. Значит, кооператив, и за тем столом собирается правление. Пока они поднимались в чистом просторном лифте, Гуров.успел подумать, что дом очень дорогой, следовательно, достаток жильцов выше среднего — профессура, актерская элита,-возможно, директора магазинов.
Дверь нужной им-квартиры была открыта, на площадке никого. Гуров с товарищами вошел в холл, который сразу, казалось, наполнился народом, будто кто-то поспешил их встретить.
Лева не вдруг сообразил, что противоположная стена холла сплошь зеркальная. Он помедлил, кашлянул, произнес:
— Добрый день! — И тут же понял, что такое приветствие звучит нелепо: приехали к покойнику.
Из боковой двери вышел атлетически сложенный мужчина.
— Милиция? Мы вас ждем, проходите.
Гуров заглянул в' комнату, увидел на полу тело, повернулся к товарищам: мол, располагайтесь, приступайте. Процедура осмотра была точно предусмотрена законом и выверена многолетним опытом. В ближайшие двадцать — тридцать минут инспектору в этой комнате делать нечего. Сначала подойдет врач,, установит факт смерти, затем своими делами займется эксперт-криминалист. И если факт несчастного случая не вызовет сомнения, то Лева может на тело даже не смотреть, так он обязательно и поступит. Разговоры о том,
4. «Юность» № 6,
49
что с годами можно привыкнуть к смерти, к Леве не относились, он твердо знал: на него это не распространяется.
— Прошу!
Лева кивнул и вошел за атлетом в кухню.
— Пожалуйста, расскажите все по порядку. Я старший инспектор Управления МУРа — Гуров Лев Иванович.
Атлет отстранил протянутое Гуровым удостоверение, сдержанно поклонился.
— Сергачев Денис Иванович... Живу в квартире напротив. Сосед.
Кухня была большая, вероятно, служила и столовой. Гуров сел за стол и тут же увидел прямо перед собой девушку. Она спрятала лицо в ладони, но по джинсам, обтягивающим узкие бедра, по острым плечам, главное же, конечно, по рукам, которые старятся в первую очередь и выдают возраст женщины, можно было безошибочно определить, что девушке лет двадцать, не более.
Усаживаясь, Лева вопросительно взглянул на Сергачева.
— В недавнем прошлом спортсмен, а сейчас чем занимаетесь, Денис Иванович?
— Журналист.— Денис Иванович не принял дружеского тона.
— Рассказывайте.— Лева пожал плечами: мол, не хотите, как хотите, станем изъясняться на языке протокола.
Денис посмотрел на часы, заговорил спокойно, делая короткие паузы:
— Сейчас пятнадцать двенадцать. В четырнадцать десять... Время я отметил точно, так как знал, что вы о нем спросите.— Он поднял глаза на Гурова, ожидая одобрения, не дождался и продолжил: — В мою дверь позвонили. Я открыл. На пороге стояла,— Денис кивнул на застывшую девушку,— Вера. Вид у нее был, прямо сказать... всклокоченный. Вера довольно бессвязно стала объяснять, что Лена... Елена Сергеевна Качалина упала, ударилась виском и... в общем, плохо. Я прибежал и увидел — я немножко врач,— что Лена мертва. Позвонил в «Скорую» и в милицию. «Скорая» уехала перед вами...
— Значит, вы сами не видели, как Качалина упала?— Гуров привычным жестом достал блокнот, начал делать короткие записи.
— Я лично не видел, но это ясно.
— Вера — дочь, член семьи?
— Она одна из наших дежурных. Сутки работает, трое отдыхает.
— Вы, Де нис Иванович, и Вера будете понятыми.— Гуров взял девушку за руку.— Как вы себя чувствуете, Вера?
Неожиданно резко девушка оттолкнула Леву, встала и вышла из кухни. Он ощутил острый, неприятный запах алкоголя, причем не только свеже-выпитого, а и давнишнего, устоявшегося. Денис впервые взглянул на Гурова сочувственно и понимающе, после паузы, явно принуждая себя, сказал:
— Хорошая девочка, но выпивает, особенно в последнее время.
— Работает здесь давно?
— С прошлой осени. Тривиальная история: приехала поступать, провалилась... сами знаете.
— ВГИК? ГИТИС? — спросил Гуров.
— ВГИК.— Денис смотрел на Леву с интересом.— Успели разглядеть?
Гуров кивнул и улыбнулся, как бы приглашая перейти на дружеские отношения. Денис приглашение принял, тоже кивнул и сказал:
— Есть ситуации, встречающиеся так часто, словно жизнь их штампует. Провинциальная красотка so
приезжает покорять столицу. Сентиментальная история, повторяющаяся бесконечно, как одна и та же операция на конвейере...
Немного старше меня, прикинул Гуров. В прошлом, видимо, отличный спортсмен, но и сейчас следит за собой. Гуров непроизвольно начал составлять словесный портрет Сергачева. Выглядит лет на тридцать шесть. Рост — сто восемьдесят пять-семь; вес — около девяноста; волосы русые, стрижены коротко; глаза карие; нос прямой... Особые приметы: перед тем, как улыбнуться, морщится. Безусловно, контактен, с людьми ладит, пользуется успехом у женщин... Гуров слушал вполуха, разглядывал Дениса Сергачева, не понимая, что его настораживает в этом открытом и обаятельном человеке.
— Вы меня не слушаете? — Сергачев вынул из кармана сигареты, взглянул вопросительно.
— Курите, курите.— Лева, словно хозяин, подвинул Сергачеву пепельницу.— Но прежде проверьте, как себя чувствует девушка. К сожалению, мне необходимо...
— Девушка себя чувствует великолепно! — В этот момент Вера вошла в кухню, быстро села за стол, облокотилась, положила круглый, с чуть заметной ямочкой, подбородок на ладони и посмотрела на Гурова широко открытыми, лихорадочно блестевшими глазами.— Елена умерла...— Вера некрасиво скривилась, тяжело вздохнула.
А она сейчас хлебнула, непроизвольно отметил про себя Лева. Вчера пила, теперь добавила, ее может развезти...
— Меня зовут Лев Иванович, Вера. Извините за казенные слова, расскажите, как произошло несчастье.
— Я знаю? Поскользнулась, упала.
— Вас в комнате не было? Вы что, были здесь, в кухне?
— Вот еще! — Вера почему-то возмутилась.— Я внизу сижу, в стекляшке.
— Подождите, подождите. Так вас не было в квартире, когда Качалина упала?
— Я же вам говорю, мое место внизу, в «аквариуме».— Вера взяла у Сергачева сигарету, закурила.
Гуров пытался быстро перестроиться. Значит, свидетелей несчастного случая нет, есть только труп. Лева встал, направился было в комнату, обернулся и недоуменно спросил:
— Как же вы попали в квартиру?
— У меня ключ.— Вера дернула плечиком.— Я здесь прибираю.
— Вы пришли и увидели...
Вера возмущенно фыркнула, повернулась к Сергачеву.
— Дурак какой-то! А еще москвич, наверное, с высшим! Нет! — Она удостоила Гурова взглядом, которому безуспешно пыталась придать высокомерие.— Я не пришла и не увидела! Я влетела в окно на метелке...— Вера выскочила из кухни, чуть не сбив с ног Гурова, и он услышал, как в ванной что-то упало и полилась вода.
Гуров взглянул на сидевшего неподвижно Сергачева, который курил, глядя в окно. В неподвижности его было нечто неестественное и тревожное. Мне сообщили, что с соседкой случилось несчастье, рассуждал Лева. Человек умер нелепо, не совсем чужой, все понятно. Но этот парень держится из последних сил. Почему? Лева не ответил на вопрос и перешел в комнату, где работали эксперт и врач.
Эксперт фотографировать закончил, укладывал аппаратуру; врач стоял на коленях и, наклонившись, осматривал тело. Картина предстала перед
Гуровым жутковатая: мужская фигура без ног и головы, и из-под нее вытягиваются обнаженные женские ноги — длинные, гладкие и абсолютно живые. Одна нога босая, на другой атласная туфля с красным пушистым помпоном.
Гуров взглядом спросил у эксперта, где можно сесть. Тот указал на большое лохматое кресло. Лева утонул в меховой обивке, хотел тут же подняться, потому что кресло располагало к покою, умиротворенной сонливости, а отнюдь не к размышлениям. Он подвинулся к краю и оглядел гостиную — несомненно, эта комната была гостиной. Увидел открытый бар и зачем-то подумал: где же хлебнула спиртного Вера? В гостиную она, конечно, не заходила. Я что, приехал сюда за ненужными вопросами? Он пытался разозлиться и сосредоточиться. Качалина упала и ударилась. Обо что она ударилась? Гуров заметил другое кресло, деревянное, возле которого лежала женщина. Высокая резная спинка, подлокотники с отполированными бронзовыми шарами на концах. Удобное кресло, подумал Лева, в нем приятно сидеть, поглаживая прохладные, гладкие шары. Если упасть и удариться о такой шар виском? А зачем здесь падать? Ковер, поскользнуться трудно. Споткнулась? Молодая, здоровая женщина, падая, инстинктивно должна была вытянуть руки, как-то смягчить удар, а не грохнуться плашмя. Пьяная? Лева повернулся к двери, словно хотел увидеть Веру7 перевел взгляд на открытый бар, безвольно подумал, что надо сказать, чтобы девушка не уходила, и не двинулся с места. Вновь почувствовал усталость после ночного дежурства, все вокруг вдруг стало раздражать. И обаятельный атлет с заторможенными движениями и тщательно скрываемым горем. И вымоченная в спиртном несо-стоявшаяся актриса, имеющая ключ от квартиры и разыгрывающая безутешное горе. И даже мертвая хозяйка квартиры с красивыми, совсем живыми ногами. Почему она падает, где совсем не скользко, и со всего маха точно ударяется о бронзовый шишак? Наконец, почему полковник Турилин послал его, Леву Гурова, старшего инспектора, раз было заявлено о несчастном случае? Константина Константиновича попросили? Кто попросил? Почему?
Хлопнула входная дверь — Гуров мгновенно оказался в холле. Вера стояла у зеркала, опираясь на руку Сергачева, и они растерянно и виновато смотрели на вошедшего мужчину. Все они — и он, Гуров,— удвоенные зеркальной стеной холла, производили странное впечатление.
— Что случилось, Денис? — спросил мужчина, не обращая внимания ни на Веру, ни на Гурова.— Почему ты звонишь  кабинет к руководству? Что? Что с Еленой?	ч .
Лева понял, что приехал хозяин дома и муж погибшей, Игорь Петрович Качалин.
— Ваша жена, к сожалению, умерла.— Более нелепой фразы Гурову сложить не удалось.
— Елена! — закричал Качалин и, явно не веря услышанному, закружил по квартире в поисках жены.— Елена!
Гуров не остановил его, пошел следом. Шлейф резковатого, не известного Леве одеколона тянулся за Игорем Петровичем.
— Денис,— почему-то Лева счел возможным назвать Сергачева по имени,— заберите его.
— Он не вещь,— буркнул Сергачев, но остановил Качалина, который уже шагнул в гостиную, обнял за плечи и зашептал: — Гоша, ну случилось, ну что с этим поделаешь? Пойдем, голубчик, помочь ты уже не можешь. Там врач, не будем ему мешать.— И повел хозяина на кухню.
Что-то противоестественное увиделось Гурову в
мгновенно поникшей фигуре Качалина. В гостиную он не вошел, глянул с порога и отступил, безвольно подчиняясь, побрел в кухню.
— Что-то теперь будет? — Вера, прикусив опухшую губу, смотрела прямо перед собой. Гурова она не замечала и, казалось, спрашивала себя о чем-то жизненно важном.
Гуров не ответил, вопрос был явно не к нему, брезгливо передернул плечами, стараясь отстранить прилипшую к спине рубашку.
— Вы были очень привязаны к Елене Качалиной? — осторожно спросил Гуров.
— Что?— Вера смотрела недоуменно, затем, осознав вопрос, всплеснула руками.— Я ее обожала! Обожала! Как я теперь буду жить?
Гуров напрягся, подавил в себе раздражение, пытаясь пробраться сквозь театральность жестов и слов и увидеть главное, что за этой театральностью пряталось. А главное существовало, Гуров не сомневался. Даже если горе разыгрывают, то не делают этого без всякой причины. У девушки нелепо погибла знакомая, пусть даже подруга, так ведь не мать, не ребенок...
Стоя перед зеркалом, он увидел, как из гостиной приоткрылась дверь, выглянул эксперт.
— Лев Иванович, зайдите.
Лева замешкался, соображая, с какой стороны дверь, с какой зеркало, сказал:
— Вера, прошу вас из квартиры не уходить и не пить ни капли.— И, прежде чем девушка успела выпалить очередную дерзость, вошел в гостиную.
Тело было прикрыто халатом. Врач курил в лоджии, он махнул оттуда Леве рукой. Эксперт вновь открыл свой чемодан, и по тому, что он из чемодана доставал, Гуров все понял и не удивился.
— Что я тебе скажу, Левушка? — Врач с интересом разглядывал дымящуюся сигарету.— Убийство. Чистое, как слеза, убийство. Инсценировка глупая, неумелая, уверен, что спонтанная. Она не ударилась, а ее ударили, ясно как день. Форма раны сеченая, а измазанный кровью набалдашник круглый. И кровь при падении растеклась бы иначе, и тело лежало бы не так. Действительным здесь является только факт смерти. Красивая женщина,— неожиданно закончил врач.— Начинай работать, инспектор.
Гуров ничего не ответил, кивнул, постоял некоторое время, глядя с высоты на огромный город, затем вернулся в гостиную. Эксперт обрабатывал порошком ручку кресла, искал пальцевые отпечатки. Кто только не хватался за кресло? — подумал Гуров и взглянул на телефон.
— Можно,— сказал эксперт, угадывая желание Левы.
Гуров позвонил Турилину:
— Константин Константинович, пришлите сюда следователя прокуратуры и кого-нибудь из моей группы.
— Предположение или убеждение? — спросил Турилин.
— Убеждение.—Гуров помолчал и самолюбиво спросил: — А мне не следует знать, почему вы так и предполагали?
— Я не исключал возможность. Семьей очень интересуются ваши коллеги с пятого этажа.— Турилин положил трубку.
На пятом этаже размещалось Управление по борьбе с хищениями социалистической собственности. Гуров вновь оглядел гостиную, однако тут же заставил себя не отвлекаться. Ребята из УБХСС занимаются своим делом, я своим, надо ждать следователя. Начался сегодняшний день скверно, закончится, видимо, еще хуже.
51
...Л начался этот день для Гурова так.
Утром после дежурства он, не выходя из кабинета, выслушал прогноз погоды.
Диктор радостно сообщил, что такой жары в Москве не наблюдалось столько-то лет и вода в Мо-скве-реке теплее, чем в Черном море, виновен в этом то ли циклон, то ли антициклон, и, когда они все вместе из столицы уберутся, науке неизвестно. Леве следовало радоваться столь редкостному метеорологическому явлению. Пройдет время, и можно будет, мудро усмехнувшись, сказать: «Разве сейчас жара? Вот, помню, был июль, так было действительно тепло, асфальт продавливался под каблуками, ночью простыни прилипали, головы на подушках плавали».
Конечно, интересно быть очевидцем редкостного события или явления, в рюкзаке памяти укладывается незабываемое и неповторимое. Затем сверху можно набросать и то, чего на самом деле не было, но вполне могло бы произойти, и рассказывать, присочиняя, и уже самому в придуманное свято верить. Гуров знал: очевидец—человек во многом уникальный и самобытный, талантливый и неповторимый. Недаром коллеги Гурова, люди приземленные— не художники, зачарованные музыкой гомеровской «Илиады», а скорее археологи, готовые в поисках черепка истины копать и копать до изнеможения,— так вот эти рациональные и неинтересные люди порой говорят: «Он лжет, как очевидец».
Лева Гуров не страдал тщеславием, не думал о звездном будущем, но сутки за сутками мучился от жары, ища спасения в ванной, а сегодня утром после дежурства отправился на пляж.
Вода в заливе лежала, словно расплавленный и еще не остывший свинец: тяжелая, неподвижная, серая, она жарко поблескивала и, казалось, давила на желтый раскаленный берег. Ошалевшие люди, безуспешно пытаясь спастись от жары, навалившейся на город, лежали на выжженной траве, бродили, загребая ногами перегретый песок, падали в эту тяжелую воду, надеясь получить хотя бы кратковременную передышку в борьбе с безжалостным солнцем.
На колкой, пахнувшей табаком траве лежал и Лева. С закрытыми глазами, но зримо ощущая бледное, выцветшее от солнца небо, он вяло мечтал о прохладной квартире с опущенными шторами, выключенным телефоном, сыто урчащим холодильником и книжной полкой над диваном...
Встать и сейчас же уехать, жестко скомандовал себе Лева, перекатился на живот, приоткрыл глаза и огляделся: у воды люди лежали, словно карты в заигранной, сальной колоде.
Лева быстро одевался, пытаясь вспомнить, хватит ли у него денег на такси.
Денис Сергачев в этот день поднялся поздно, около десяти. Гуров уже сдавал дежурство, а Денис еще стоял под душем, подставляя лицо колючим струйкам. Смочил негустые русые волосы, закрутил кран и широкими ладонями начал стряхивать с рук и груди воду, коснулся живота и поморщился: он был плотно покрыт жиром, а по бокам, чуть ли не в ладонь шириной, нависали складки. Денис шагнул на негнущихся ногах из ванны, протер запотевшее зеркало, оглядел себя, хотел подмигнуть насмешливо, но получилась довольно жалкая гримаса. Прошло два дня, как он в очередной раз начал новую жизнь, бегал трусцой и делал гимнастику; мышцы в отместку ныли, мелко дрожали и подталкивали к осиротевшему дивану.
Денис оделся. Морщась, сьел яйцо без соли, выпил кофе без сахара, оттягивая переход в комнату, 51
где на столе притаилась пишущая машинка и магнитофон, хранивший в своей бесчувственной памяти интервью с олимпийским чемпионом, статью о котором надо через два дня положить на стол редактора отдела.
Денис с надеждой покосился на телефон, холодно поблескивающий пластмассовыми боками, который, накрывшись трубкой, угрюмо молчал. Помощь -пришла неожиданно: неуверенно тренькнул дверной звонок, Денис вскочил, ноги подкосились, свело бедра и икры, но он заставил себя прошагать до двери, крикнул:
— Минуточку! — И щелкнул замком.
— Картошка.— Одетая во что-то фиолетовое и стеганое, тетка названивала уже соседям; взглянула на Дениса неприветливо, оценив его как покупателя несерьезного.
Он решил было из упрямства купить несколько килограммов, но остановили мысли о диете и о картофельной кожуре.
Дверь напротив распахнулась. Елена махнула Денису приветственно и деловито спросила:
— Сколько?—Услышав цену, рассмеялась, согласно кивнула.— Дэник,— так она называла Дениса — занеси, пожалуйста.
Денис подхватил ведро и обреченно вошел в соседнюю квартиру. Все последующие действия и разговоры были известны до мелочей. Елена избавит от работы, лишит свободы и чувства достоинства.
Кофе, как и все в доме Качалиных, был экстракласса. Елена ловко орудовала у плиты и кухонного стола, отвечала на непрерывные телефонные звонки и учила Дениса уму-разуму. Она все делала быстро, четко, можно сказать, вдохновенно. На плите что-то жарилось, хозяйка в это время чистила и мыла овощи, уточняла по телефону место и время очередной встречи, кому-то отказывала, другого абонента одобряла и с чуть кокетливой гримаской, которая смягчала облик сугубо деловой женщины, говорила:
— Дэник, тебе летом сорок, неужели не надоело стирать рубашки, писать очерки, которые читают одни дебилы?..
Кофе благородно горчил, Денис привычно и заученно улыбался. Елена сунула ему в руки морковь и терку. Он начал тереть морковку, смотрел на деловую женщину и пытался вспомнить, как она выглядела двадцать лет назад, когда они познакомились у волейбольных площадок на стадионе «Динамо».
Денису было двадцать, Леночке восемнадцать, но она ему почему-то казалась маленькой, беззащитной девочкой. Денис ошибался. Возможно, в детстве Елена и была непосредственной и наивной; когда же она познакомилась с Денисом, то пошла провожать его после соревнований и согласилась вновь встретиться отнюдь не потому, что он парень остроумный и обаятельный. Атлетически сложенный, жизнерадостный и неглупый, прирожденный лидер, Денис обращал на себя внимание, но Елена в нем оценила другое: в спортивной среде, модной в те времена, Денис Сергачев был парень известный и престижный...
Денис справился с морковью. Елена положила телефонную трубку, улыбнулась ему, вручила луковицу, деревянную доску, острый нож и ответила на очередной звонок.
Как и полагается, Денис над глянцевитой, пахучей луковицей всплакнул, однако нарезал ее прозрачными кружочками и откинулся на высокую деревянную спинку стула — мебель в кухне Качалиных была вся темного дерева, резная. Денис пытался взглянуть на Елену со стороны, не из глубины десятилетий, а, как говорится, «на новенького». Корот-
ко стриженная блондинка с карими, почти всегда смеющимися, однако не добрыми глазами; фигура спортивная, разве что грудь тяжеловата, но многим мужчинам это нравится. Двигается Елена быстро, не резко, кисти рук и лодыжки сухие, мускулистые, в общем, чувствуется в ней порода, хотя ни отец, ни мать этой особенностью не отличались. Интересная, уверенная женщина, излучающая тревогу и опасность. Одетая в шорты и коротковатую, плотно облегающую кофточку, Елена даже на кухне носила витую золотую цепь, массивное кольцо и перстень с бриллиантами.
Денис допил кофе, взял ароматную американскую сигарету, щелкнул отличной настольной зажигалкой и оглядел хорошо знакомую кухню. В двух словах о ней можно сказать: много и дорого. Холодильника, конечно, два — и, естественно, импортные, такие, как многочисленные банки и кастрюльки, даже запах от них заморский, а уж о продуктах и говорить нечего.
Но человек, попав в волшебный сад, сторонится излишне пахучих и соблазнительных плодов, которые и с деревьев-то свисают специально, чтобы их сорвали и съели. На этой кухне, у Елены, Денис позволял себе пить кофе, вино или коньяк и курить — ему казалось, что если он начнет еще есть, то потеряет остатки независимости и индивидуальности.
Денис понимал, что никаких остатков не имеется и его борьба не более чем самообман. Так узкогрудый мужчина с животиком-ть1квочкой, увидев свое отражение в зеркале, набирает в легкие воздуха, напружинивает грудь, подтягивает живот и, застыв на несколько секунд, бросает на себя горделивый взгляд. Таким лихим парнем он и останется в своем сознании, когда, с облегчением выдохнув и приняв естественный вид, быстро от зеркала отвернется.
На стенных шкафах выстроился, как на параде, ряд бутылок. Чего здесь только не было! Казалось, все фирмы мира, гарантирующие хорошее настроение и безрассудные поступки, прислали сюда своих полномочных представителей. Но все они были пусты, высосаны до капельки, и «мундиры» их поблекли под тонким, липким слоем жирной пыли.
— Дэник,	запиши.— Елена подвинула Денису
блокнот и ручку.
— Так, слушаю тебя, дорогая, пожалуйста, по букваД.
Елена продиктовала название какого-то лекарства.
Денис знал, что если лекарство в Москве имеется, то Елена его достанет, точнее, его привезут сюда, в дом; если нет, начнутся бесконечные звонки, и необходимая вещь все равно будет добыта. Слово свое Елена держала всегда, помогала друзьям и даже просто знакомым охотно и бескорыстно, однако благодарность неизменно получала сторицею. Денис неоднократно наблюдал процесс взаимообмена услугами, но не мог проследить за многоступенчатостью их хитросплетений.
— Вернись на грешную землю.— Елена поставила перед Денисом бокал, наполнила чем-то золотистым и остро пахнущим, себе тоже плеснула чуточку.— Как у вас, писателей, говорят? С утра выпил и целый день свободен?
— Я не писатель,— сказал Денис, почувствовал, что получилось слишком добродушно, и добавил: — Я журналист, да и. то спортивный, в меню это значится после коньяка, водки и даже рябиновой настойки.
— Среди второразрядных портвейнов.— Елена хрипловато рассмеялась, посмотрела недобрым взглядом, и скорбные морщины появились и исчез
ли в уголках рта.— Я не хотела бы заглянуть в меню, где имеется мой порядковый номер и цена.— Она легко подняла с пола тяжелый таз и скрылась в ванной, где тут же зафыркал кран, шлепнулась о фаянс набрякшая от воды ткань.
Денис опорожнил бокал, налил и снова выпил до дна. Пишущая машинка напрасно ждала его в соседней квартире.
Денису стало хорошо и грустно, жалко себя очень. Умиляясь этой жалости, он стал вспоминать, чего сегодня уже точно не сделает. Естественно, он не закончит статью и, конечно, не пойдет на тренировку— в два часа «старички» соберутся погонять мяч. Он не поедет в редакцию и Спорткомитет, не пойдет в прачечную и за хлебом. Весь день впереди, как же он, Денис Сергачев, убьет его? День отлично начался. Надо было тетке в фиолетовой кофте притащиться со своей картошкой и заманить его сюда, усадить, напоить... Умиление переросло в самобичевание, Денис властно одернул себя. Елена молодец, надо жить по-качалински. Готовим обед, стираем? Прекрасное настроение, мы хорошие, трудолюбивые. Пьем, умеренно безобразничаем? Великолепно. Жизнь одна, второй точно не выдадут, хватай, лови! Ты поймал, ухватил больше соседа? Значит, ты сильный, ловкий, умный, и пусть завистники удавятся. Такое восприятие жизни Денису нравилось, он пытался принять его, порой получалось неплохо, но обязательно наступало похмелье, возникало чувство вины, неудовлетворенности.
В такие периоды Денис не заходил к Качалиным неделями, случалось, месяцами. Когда же возвращался — чистеньким, обновленным, уверенным,— его встречали радушно, словно расстались вчера. Лишь Елена сверкнет карими глазами, спросит беспечно: «Монашеский запой прошел? Живи, как люди, не бери в голову лишнего». Денис оставался, через несколько дней круговерть мира Качалиных засасывала, лишала воли.
— Дэник, о чем задумался?
Он посмотрел в любимое лицо и вздохнул:
— Не встреть я тебя, жизнь сложилась бы иначе.
— Чушь,— ответила Елена.— Ты последовательно идешь своим путем. Не я, была бы другая, на которую бы ты свалил свою слабость и несостоятельность.	*
Лева победил, вырвался из пекла пляжа, добрался домой, принял холодный душ. На кухне старая баба Клава, член семьи и фактически ее глава, яростно гремела посудой. Простыни, еще прохладные, ласкали тело, жизнь поворачивалась лицом, начинала улыбаться и заигрывать.
В изголовье мягко пророкотал телефон, Гуров снял трубку.
— Здравствуйте, слушаю вас внимательно.— Он блаженно улыбнулся и прикрыл глаза.
— Лев Иванович, это я. Извините, не разбудил?
— Не волнуйся, Борис Давыдович, разбудил.— Лева недоумевал: как это он не отключил телефон, мало того, сам снял трубку и еще улыбался?
Гуров уже был старшим инспектором, в его группе работали три инспектора/ один из которых, Боря Вакуров, в прошлом году 'окончивший юрфак университета, сейчас звонил. В двадцать три года Боре никакого отчества не полагалось, однако Лев Гуров еще не забыл, как сам страдал от покровительственного тона старших, и величал лейтенанта по имени-отчеству, чем приводил его в смущение. Гуров относился к себе с определенной иронией и не понимал, что для Бори он ас МУРа и гроза убийц.
53
— Глущенко пришел.— Боря явно мучился, что беспокоит начальство, иначе поступить не мог, и продолжал: — Я ему пропуск заказал, пытался сам поговорить, затем добился, чтобы его...— он долго подыскивал подходящее слово,— сам Петр Николаевич принял, а он...
Гуров однажды, сославшись на занятость, не принял Глущенко, потом писал объяснение так долго, что зарекся... Сегодня не приму—завтра явится и полдня мне погубит, решил Гуров и перебил:
— Знаю я твоего Глущенко, сейчас приду, дай ему какой-нибудь кроссворд, пусть ждет.— Положил трубку, стал изучать знакомую трещинку на потолке.
Анатолий Дмитриевич Глущенко не имел к Боре никакого отношения, был проклятием его, Льва Ивановича Гурова.
Они познакомились около года назад, когда Анатолий Дмитриевич Глущенко пришел на Петровку с жалобой на сотрудников районного отделения. Если бы Гуров мог хотя бы приблизительно предвидеть, чем закончится его встреча с этим скромным человеком с глазами удивленного, но всепрощающего святого! Если бы еще приказало начальство, а то Гуров по собственной инициативе влез в эту историю. И с тех пор раз в месяц, а то и чаще, выслушивал Анатолия Дмитриевича, который, облюбовав Гурова, никому иному своих потрясающих открытий рассказывать не желал. Глущенко был профессиональным жалобщиком.
Гуров шел по улице неторопливо, стараясь придерживаться теневой стороны, что не всегда удавалось: солнце простреливало ее вдоль, прижимая тень к домам, порой уничтожая ее полностью. Хорошее настроение исчезало, мысли становились все ленивее и безрадостнее, чувство юмора испарялось, уступая место чувству жалости к себе.
Раз уж я тащусь в кабинет, рассуждал Гуров, то надо написать справку по грабежу в Нескучном саду, да и по всей группе Шакирова. Писать справки по законченным делам Гуров не любил и имел по этому поводу неприятности. Начальник отдела полковник Орлов тоже не любил много писать и, чтобы отчетность была в порядке, требовал эту работу от подчиненных. Правильно требовал, но расписывать свои успехи все равно было неловко. Если же ограничиться лишь сухими цифрами, то отчет о работе выйдет бедным и куцым, даже самому станет неясно, чем же занималась группа целый месяц. И понимаешь, что писать красиво и подробно необходимо, а не хочется, даже стыдно. Вроде получается, что не важно, как работали, важно, как отписали.
Рядом, мягко притормозив, остановились «Жигули», открылась дверца. Гуров посмотрел рассеянно, затем понял, что зовут в машину именно его, нагнулся, взглянул на водителя.
— Садитесь, товарищ начальник! — Мужчина за рулем рассмеялся.
— Здравствуйте.— Гуров осторожно сел на раскаленное сиденье.
Человека за рулем он, конечно, встречал, но вот где и когда, совершенно не помнил.
— Куда прикажете, товарищ начальник?
Хозяин машины — человек лет тридцати с небольшим, с лицом гладким и блестящим — улыбался, светлые глазки его задорно блестели. Ситуация ему очень нравилась.
Гуров почувствовал запах спиртного и вспомнил, где, когда и при каких обстоятельствах встречал этого весельчака, который в тридцатиградусную жару пьет и спокойно садится за руль. Примерно год назад Гоша проходил свидетелем по делу, и Гуров 54
выставил его из кабинета, предложив явиться на следующий день трезвым.
— Скажите, Гоша,—Гуров с удовольствием бы обратился по имени-отчеству, но при знакомстве человек назвал себя именно так,— мои коллеги из ГАИ сегодня в отгуле? Все до единого?
— МУР есть МУР.— Гоша довольно расхохотался и тронул машину,— Ваши коллеги из ГАИ — люди, и ничто человеческое им не чуждо.
Гуров хотел остановить Гошу и вылезти из машины, однако не сделал ни того, ни другого. В последние годы его былая резкость и непримиримость постепенно уступали место осторожности и рассудительности. Лева задумался: хорошо это или плохо? Ответа однозначного не находил и огорчался, заметив, как с возрастом у него становится все больше вопросов и все меньше ответов. По-гуров-ски выходит, резюмировал он, что жизненный опыт и мудрость заключаются в накоплении неразрешимых вопросов.
— Мы с друзьями с утречка в баньку заскочили, есть прелестная сауна с бассейнчиком, баром и прочими атрибутами цивилизации.— Гоша взглянул доверительно.— Могу составить протекцию.
Гуров облизнул губы, хотел сказать, мол, приехали, и выйти из «атрибута цивилизации», но вздохнул и развалился на сиденье удобнее. Не следует превращаться в Дон-Кихота, чья печальная история широко известна. Если я перелезу из машины в троллейбус, Гоша не станет иным, он останется Гошей, а я еще больше вспотею, устану и еще больше поглупею, что непременно скажется на работе. А она, моя работа, людям нужна, порой необходима. И Гуров лениво произнес:
— Будьте любезны, на Петровку.
— А что касается ваших уважаемых коллег из ГАИ, то, согласитесь, они живые люди. Они тоже хотят заглянуть в сауну с бассейном и баром.— Гоша сделал паузу, приглашая возразить, улыбнулся поощрительно и продолжил: — Цивилизация несет нам комфорт и всяческие иные блага. Однако! — Он резко просигналил зазевавшейся старушке и выплюнул такой текст, какой Лева не решился бы повторить.
Гуров рассмеялся. Гоша, секунду назад изображавший патриция, прикрывавшийся круглыми словами, которые складывались в изящные фразы и готовы были уже превратиться в прекрасно скроенную теорию, неожиданно выскочил из своей белоснежной тоги голенький, волосатый и дикий.
— Смешно? — Гоша привел в порядок выражение лица, и неандерталец исчез.— На чем мы остановились?
Гуров поглядывал на Гошу со странным сочувствием. Оказывается, ты обыкновенное лохматое и первобытное. И ни сауна, ни бассейн, ни «Жигули» тебе помочь не могут. И все, что надето на тебе, твою дикость закрывает, как глазурь базарную поделку. Все красиво блестит и переливается, а легкий удар — брызги: глина, она и есть обычная глина.
— Комфорт и прочее,— продолжал Гоша,— стоят презренных денег. Оклад же сотрудника ГАИ известен его дражайшей супруге до копеечки. Двадцатого получил, двадцатого отдай, рубль в день на вино и женщин. А он, инспектор, как уже выше сказано, человек и тянется к цивилизации. У меня же в правах лежит четвертак, конечно, за такие гроши не приобщишься. Однако не один я такой по златоглавой шастаю...
— Ну, а попадется вам инспектор, предпочитающий простую русскую баню? — полюбопытствовал Гуров.
— Не понял...— Гоша мучительно задумался.— Понял!—Он вздохнул.— Не берет? 1ак это ом четвертак не берет. У меня в другом кармане для такого принципиального ассигнация в коричневых тонах припасена.
— А если он вообще не берет? — гнул свое Гуров.
— Такого не бывает! — отрезал Гоша.
— Бывает, я знаю,— возразил Гуров.
— Знаете? — Гоша взглянул с любопытством.— Уж не вы ли сами?
— Возможно,— согласился Гуров.
— Я верю, Лев Иванович, что вы в жизни рубля не взяли.— Гоша прищурился, окинул Леву приценивающимся взглядом.—Однако, уважаемый и принципиальный, я вас разочарую. Ваше счастье или, если хотите, ваша беда в том, что вам еще вашу цену не давали.
— Не понял.
— Приехали.— Гоша остановил машину у «Эрмитажа».— А вы на досуге подумайте и поймете. У всего есть цена, и вы не исключение.
...Лучше идти пешком по солнцепеку, думал Гуров, шагая по коридору к своему кабинету. Черт меня попутал сесть в машину к этому проходимцу. Теперь весь день буду чувствовать себя, как младенец, которому не меняют пеленки. Всему есть цена, и я не исключение. Мне мою цену не давали? Хотел бы я взглянуть на того, кто мне цену предложит...
Дверь в приемную руководства была открыта, секретарша махнула ему рукой. Лева вошел, поклонился.
— Добрый день, Светлана. Я весь внимание.
— Ты, Гуров, весь пренебрежение,— съязвила секретарша.— Тебя обыскались.— Она кивнула на двойную дубовую дверь и внезапно смутилась так, что Лева отвернулся.
На пороге кабинете стоял полковник Турилин. Дело в том, что Константин Константинович лишь минуту назад попросил Светлану позвонить Гурову домой.
— Здравствуйте. Отдохнули? — Турилин пожал Гурову руку, пропустил в кабинет, прикрыл за собой двойные двери.— Не бери в голову, Лева, она в основном девочка неплохая.
Из этой фразы Гуров извлек массу информации. Обращение на «ты» и по имени означало, что дальше последует неприятное задание, мало того, Константин Константинович чувствует себя неловко и обращаться к Гурову не очень хочет. Второе—почти все девушки, по словам Турилина, были существами прелестными, очаровательными или умненькими, либо очень прилежными. Его выражение «в основном неплохая» значило, что свою секретаршу Турилин выносит с большим трудом.
— Присядь на минуточку.— Турилин обошел свой огромный, темного дерева, крытый зеленым сукном стол.— Давненько мы с тобой, коллега, не беседовали.
Щелкнул динамик и голосом Светланы произнес:
— Константин Константинович, эксперт НТО и врач здесь.
— Пусть подождут,— ответил Турилин, протянул Леве листок.— Здесь адрес и прочее... Несчастный случай... Видимо... Я понимаю, что ты после дежурства, но меня попросили.— Турилин почему-то посмотрел в окно, словно именно оттуда его попросили.— В общем, ты, коллега, бери группу и поезжай. Звони, я буду здесь допоздна.
...Следователь приедет примерно через час, прикинул Гуров. Если Борю Вакурова застали на месте, то здесь он появится с минуты на минуту.
— Доктор, чем ударили? — спросил Гуров.
— Металлическим предметом. Возможно, молотком.— Доктор зло прищурился и кивнул на стенку, за которой на кухне сидели Качалин, Сергачев и Вера.— Кто-то из них.
— Ну-ну...— Гуров понимал ход мыслей врача, однако от столь категорического утверждения отказался.
Если бы убил человек посторонний, то инсценировка несчастного случая ему совершенно ни к чему. Убил, ушел, ищите ветра в поле. Убийца — человек в доме свой, сразу попадающий в поле зрения следствия. Мало того, у убийцы существует мотив, открытый мотив для убийства. И он стремился выдать все за несчастный случай, потому что полагал: находясь рядом с жертвой, немедленно попадется мне на глаза. Я угижу его, увижу причину, по которой он мог желать смерти Качалиной, и круг замкнется. Значит, убийца и мотив убийства находятся на самом виду, у меня под носом. Когда убивают женщину, то на самом виду оказывается муж. А если любовник? Обаятельный сосед с открытым лицом и великолепной фигурой, он из последних сил старается выглядеть спокойным, но получается у него скверно, почти совсем не получается.
— Денис Сергачев,— пробормотал Лева.
— Денис Сергачев! Олимпиец, чемпион мира и окрестностей, у нас на учете вряд ли состоит... Красивая была пара.
Они не были парой, хотел ответить Лева. Впрочем, Качалин жене тоже не пара, но, судя по всему, деньги у него есть. Банальная история, треугольник: красавец любовник и богатый муж? Или надоевший любовник, который требует, пытается разрушить красивый корабль? И никто из них не знает, что корабль уже торпедирован и идет ко дну и завтра имущество отберут. Возможно, Сергачев ждал годы, и терпение его кончилось, а осталось подождать совсем немного. Попытка выяснить отношения привела к катастрофе. Положим, Сергачев знает, что о его связи с Качалиной известно, он сразу становится центральной фигурой, и создается глупейшая инсценировка несчастного случая. Версия, не подкрепленная фактами, но вполне правдоподобная.
Лева поднялся, в холле взглянул на свое отражение безо всякой симпатии и хотел уже пройти на кухню, как дверь, которую не захлопнули, открылась, и в квартиру вошел молодой человек, элегантный и веселый, хлопнул Леву по плечу и сказал:
— Салют, старик! Меня зовут Толик. Слышал? — Он оглянулся.— Где мадам? Для нее кое-что имеется.
— Толик!..— Из кухни выглянул Качалин.— Заходи, горе у меня. Помяни грешницу.
— Простите.— Гуров отстранил Качалина, подошел к столу, на котором стояла бутылка.— Остались некоторые формальности, с поминками придется немного подождать.
ДЕНЬ МИНУВШИЙ. ДЕНИС СЕРГАЧЕВ И ЕЛЕНА КАЧАЛИНА
енис родился летом сорок первого. Мать умерла при родах. Отец не узнал о рождении сына и смерти жены. Его убили ран
ним утром двадцать второго, когда он, курсант танкового училища, поднявшись по тревоге, стоял на плацу, ждал появления начальника училища.
Солнце вставало за спиной, курсанты отбрасывали длинные тени, пахло росой, свежевыстиранным
55
бельем, цветочным одеколоном. Притаившиеся в ельнике танки придавали силы и уверенность.
— Смир-р-рно1 <— разнеслось по плацу, и раскатистой команде где-то впереди, за лесом, ответил гул авиационных моторов.
Курсанты выпятили подбородки и груди, скрипнув ремнями; расправились юношеские плечи. Отчетливее стали слышны приближающиеся самолеты.
— Наши соколы,— горделиво прошелестело по плацу, и никто не подумал, что «соколам» надлежало появиться с востока, а не с запада.
Фашисты шли совсем низко, вывалились из-за леса, обрушив на людей накопленный Европой запас железа, воя и грохота.
...Рос Денис в многодетной семье сестры матери, в детстве, как и все сверстники, постоянно недоедал, ходил в обносках старших, к школе относился равнодушно. Дом их находился в Сокольниках, примыкал к стадиону, на котором с утра собирались все прогульщики, и спортом Денис начал заниматься от нечего делать, просто так, даже не помышляя о чемпионстве и рекордах. В семье тетки он не чувствовал себя двоюродным, но особой любви не было и среди родных, росли обособленно, самостоятельно, без поцелуев и ссор.
Стадион был бедным — без мрамора, гранита, трибун и многочисленных контролеров. Футбольное поле, две волейбольные и одна баскетбольная площадки, раздвигающийся почти в любом месте деревянный забор, погрязшая в домашнем хозяйстве тетка неопределенного возраста, которая в воскресенье надевала красную повязку и лениво гоняла безбилетников. Приезжали на стадион в весело дребезжащем трамвае, приходили в рваных ботинках на босу ногу.
Закончив седьмой класс, Денис устроился на стадион работать, в жару таскал извивающийся тяжелый шланг, поднимая тугую струю, изображал дождь, пытался поливать ровно, не собирая луж. Если дождило, шлепал босиком, размахивал метлой аккуратно, старался не выгребать на площадках землю, не наскрести ям. Случалось, какой-нибудь команде не хватало участника, завсегдатаи звали Дениса, и он с удовольствием бегал, прыгал и гонял мяч. За свои выступления он получал тапочки или майку, порой талончики на обед, даже на трехразовое питание в ближайшей столовой, где его тоже знали, и, когда все проесть не удавалось, он мог поменять талоны на деньги. Один из физруков, часто обращавшийся к услугам Дениса, подшучивал: «Ты, Дениска, в нашем советском спорте единственный профессионал, гребешь деньги лопатой».
Вскоре спорт из забавы стал делом его жизни, в восемнадцать лет Денис выполнил норму мастера спорта СССР. В двадцать Дениса стали называть по фамилии и на «вы», тут судьба занесла его на стадион «Динамо», где он и встретил первую любовь.
Сильный и уверенный, всего и всегда добивающийся самостоятельно, Денис не помнил, чтобы когда-нибудь плакал, и к двадцати годам был убежден: что-что, а защитные реакции у него в полном порядке. Однажды, когда он, как обычно, провожал Леночку домой и они уже час стояли в подъезде и целовались, девушка сказала:
— Ты больше не приходи, Дэник.
Фраза простая и однозначная, как пощечина, но мужчины понимают ее плохо. Денис был обыкновенным, молодым, самоуверенным мужчиной и спросил:
— А что у тебя завтра? — И с подчеркнутой угрозой добавил: — Хорошо, я позвоню...— Чмокнул Леночку в щеку покровительственно, сбежал на один пролет.— На неделе.
56
Денис остановился, ожидая, что девушка окликнет его: мол, как это на неделе? Когда? Во сколько? Хлопнула дверь. Леночка, как всякая женщина, которая разлюбила, уже забыла Дениса. Женщины любят говорить о человечности, когда уходят от них, сами же оставляют мужчин просто, без затей, словно смахивают камешек в колодец — только что был, а теперь нет, даже «буль-буль» никто не расслышал.
У Дениса для настоящего романа времени не было. На лавочках он не сидел, под окнами не гулял, у телефона не томился, о загадочной женской душе не размышлял. От девушек-поклонниц он рассеянно принимал цветы, восторженные взгляды и неумелые поцелуи; от женщин зрелых — постель, заботу, сдержанные вздохи и терпение. Первая любовь его нокаутировала, он не мог сообразить, что валяется на полу и надо не отыгрываться, а уползать в свой угол. Денис еще долго бросался в бой, не замечая, что давно нет противника и бой он ведет с тенью, и, только наунижавшись, наговорив несметное количество глупостей и беспомощных угроз, он отправился зализывать раны.
Спорт помог Денису, физическими нагрузками и нервными стрессами удалось вытеснить боль и унижение. Он поднялся на вершину спортивной славы, продержался на вершине недолго, оставил спорт, начал тренировать и пописывать в спортивные газеты и журналы. Легко и беззаботно женился и еще более беззаботно развелся. Жена весь год их совместной жизни последовательно доказывала, что она натура возвышенная, рожденная лишь для украшения жизни и чуждая грубому миру магазинов, кухни, стирки и других атрибутов мещанства. Однако при разводе она у Дениса отобрала квартиру и машину — то, что он сумел завоевать в этом грубом мире. Денис толкнулся было в суд, но при первом же разбирательстве услышал о себе столько нового, интересного, и непотребного, что позорно бежал с поля боя.
Однажды в погожий летний день накануне своего тридцатипятилетия Денис шел вверх по улице Горького, как всякий коренной москвич, привычно уворачиваясь от суетливых гостей, и размышлял на тему: кто такой Денис Сергачев?.. Неизвестно, до каких философских глубин опустился бы Денис, где и на какие деньги отмечал бы завтра юбилей, с какими бы женщинами он встречался, а от каких бежал, не остановись рядом с ним белая «шестерка»-«Жигу-ли» и не Окликни его женский, с чуть заметной хрипотцой голос:
— Дэник!
Поглощенный своими мыслями, он проскочил мимо очевидной истины, что, заслышав этот голос, должен мчаться прочь быстрее лани. Денис доверчиво заглянул в белые «Жигули».
День рождения он отмечал в роскошной трехкомнатной квартире, пил и ел с совершенно незнакомыми людьми, которые его, Дениса Сергачева, прекрасно знали, блаженно улыбался комплиментам и посматривал на Елену с ласковой и грустной снисходительностью — так человек порой оглядывается на свое детство, такое смешное в своих горестях, радостях и игрушечных страстях. На душе у Дениса было тихо и спокойно. Он никогда не бороздил бескрайние просторы океана и не знал, что полный штиль порой сменяется мертвым штилем, а затем... рубите мачты на гробы.
Прощаясь, Денис долго благодарил Елену и ее мужа за великолепный вечер, пытался вернуть хозяевам дорогой подарок, вынужден был забрать его и, наконец, заверив, что будет звонить, уехал. В такси, затем в тесной комнатенке, которую сни
мал, Денис разглядывал роскошные часы — подарок, вспоминал прошедший вечер, милых и любезных людей, веселую и беспечную Елену, ее мужа. Приятный парень. Как его зовут? Денис не знал, как зовут хозяина, в чьем доме праздновал день своего рождения. Такой приятный, отличный парень.
Денис погладил часы на руке и вспомнил, как однажды садился в «мерседес». Денис опустился на сиденье, закрыл дверцу и понял, какого класса машина. Кресло не провалилось и не уперлось, а приняло гостеприимно, ненавязчиво-мягко, подделываясь под гостя — хочешь развались, хочешь сиди прямо, креслу и так и этак было удобно. Дверь машины не захлопнулась и не защелкнулась, а, словно по собственному желанию, вернулась на свое место, мягко чмокнула и прилипла. Так же и часы: они вернулись на свое законное место, здесь, на запястье Дениса, этим часам было удобно, они старались держаться незаметно, их дело показывать время, не нахально сверкать, а отсчитывать секунды, и, если тебе понадобится, они взглянут на тебя прозрачным циферблатом, выставят строгие стрелки, и в их точности невозможно засомневаться, как во взгляде скромного, порядочного человека.
Ну, 'Ленка, удивлялся Денис, укладываясь в извилины тахты, где для каждой части тела существовало персональное место и не дай бог было перепутать, тогда уж удобнее спать на булыжной мостовой. Ну, Ленка, а я-то считал тебя человеком тщеславным, расчетливым. Денис наконец улегся и привычно застыл, зная, что ворочаться не рекомендуется.
Проснулся Денис сразу, как просыпался обычно, выдернул себя из тахты, начал быстро делать гимнастику. Через десять минут натянул тренировочный костюм и отправился по коридору, считая двери. Их было девять, Денис запомнил, а вот кто живет за этими дверьми — не знал (за каждой целый мир), и, отправляясь утром в ванную, он просто двери пересчитывал, довольствуясь тем, что хотя бы количество миров оставалось неизменным.
Ванная была замечательная—потолок метров под пять, ну, метр паутины, но ее и не видно, лампочка синяя, со времен войны.,Денис пытался заменить — не разрешили. И правильно, нынешние лампочки вспыхнули и новую верти, а эта светит тридцать лет и будет светить. Внуки сегодняшних детей еще на нее полюбуются, если, конечно, разглядят. Замечательна ванная была еще и тем, что в отличие от уборной всегда свободна, размеров купеческих, жильцы заглядывали в нее лишь по делу: кто велосипед принесет, кто пианино развалившееся задвинет, уникальные керосинки и примусы припрячет. Мыться ходили в баню. Денис потихоньку сменил душевой рожок, стащил в спортзале резиновый коврик, а по утрам становился на него, пускал холодную или ледяную — в зависимости от времени года — воду и мылся. Жильцы на Дениса поглядывали подозрительно, но не без уважения.
Миновав девять дверей, раскланявшись с малознакомыми и незнакомыми людьми, Денис вернулся после душа к себе.
В дверях его узенькой комнатки стояла Елена. — Салют, Дэник! Быстренько одевайся и едем! Денис, перешагивая порог, расслабился и потому вздрогнул.
— Елена! Как это ты...— Он запнулся и продолжал растерянно:— Ты садись. Я рад, не ожидал.
Елена была элегантна и раскованна, как манекенщица, привыкшая вызывать у зрителя зависть и восхищение. Комната-пенал, казалось, раздвинулась, наполнилась светом и запахами, которые присущи только очень дорогим женщинам.
— Я постою.— Елена хрипловато рассмеялась и
присела на край стола.— Быстренько, Дэник, нас ждут.
— Сейчас, минуту.— Денис начал стаскивать тренировочный костюм.
— Я уже поняла, что располнел, не стесняйся.— Елена закурила. Стараясь не обидеть хозяина, оглядела комнату.
— Килограмма три, не больше.— Денис разозлился.
— Не меньше пяти,— безошибочно определила Елена и, не давая ответить, продолжала: — Нашла тебе квартирку, правда, однокомнатную, но приличную. Сейчас купить двухкомнатную на одного довольно сложно. Ты официально разведен?
— Абсолютно,— буркнул Денис, усаживаясь в белые «Жигули» рядом с Еленой.
— И хорошо и плохо. С нашим председателем я договорилась, в райисполком позвонила, нас ждут.— Елена профессионально вписалась в плотный поток машин.— Квартира в отличном состоянии, но ремонт обязаны сделать, возьмем деньгами, я договорюсь, ты не суйся. Ты, извини, лопух, видно издали. Кое-что из мебели хозяева — они уезжают в проклятый мир—забирать не хотят, не вздумай за эту рухлядь платить. Ты делаешь одолжение, что позволяешь ее не вывозить.
— Слушай*, Елена...— Денис постарался придать голосу мужественность.— Я благодарен, все великолепно, но...
— Уже прикинула,— перебила Елена.— Три — вступительный взнос, одна выплачена, получается четыре, накладные расходы, надо пообедать с некоторыми людьми, уложишься в пять с копейками.
— Елена, у меня...
— Дэник! — Елена повернулась к нему, чмокнула в щеку.— А наша юность? Дружба уже ничего не стоит? Пропал, на пятнадцать лет и все забыл?
— Я пропал?
— Простила, забыла, выбрось из головы.— Елена проехала на желтый свет, махнула гаишнику, тот приветственно кивнул.— Валера,— пояснила она,— в нашем ГАИ у меня проблем нет. Так, деньги. Я поговорила с Игорем, он на какой-то срок достанет, там придумаешь, перекрутишься.
«Если откладывать пятьдесят в месяц — шестьсот в год; значит, перекручиваться я буду десять лет»,— подвел итог Денис.
— Когда же ты успела? — удивился он.— С тем поговорила, с другим решила, со всеми перезвонилась?
— А чем я занималась вчера весь вечер? — Елена явно хотела сказать в его адрес что-то нелестное, но сдержалась.— Пришлось пригласить кое-кого не нашего уровня, с одним я дважды танцевала.
Больше в этот день Денис вопросов не задавал.
Муж Елены деньги «достал», передал конверт с пятью тысячами просто, без лишних слов, как соседи одалживают друг другу хлеб или сахар.
Дэник заплатил за квартиру, купил тахту и письменный стол. Остальную обстановку, как и предсказывала Елена, оставили прежние хозяева. Денис никогда крупно не занимал, в крайнем случае перехватывал двадцатку на несколько дней. Пять тысяч повисли над ним, он даже начал сутулиться— так ходят высокие люди в помещении с низким потолком, ежесекундно боясь выпрямиться и разбить себе голову. Он начал подсчитывать, выяснил, что если удастся взять еще одну группу и получить дополнительно пятьдесят часов и заключить договор в издательстве, то при такой нагрузке — останется только на сон, страшно подумать,—расплатиться можно не раньше, чем через три года. Никакой квартиры не надо, жил бы в своем «пенале», ведь
57
жил и ничего. Что теперь будет? Перспектива ближайших лет сделала Дениса молчаливым, сосредоточенно-безрадостным.
Жил он в прекрасном доме, в просторной, хорошо, по его представлениям, обставленной квартире, вставал с мыслью о деньгах, ложился с думами о долгах. Ко всему еще начал расставаться с друзьями детства. Человек контактный, Денис приятелям счет не вел, но друзей было всего двое. Когда он рассказал им о покупке квартиры,, оба, совершенно не похожие Друг на друга, одинаково взъерошились и чуть не хором спросили:
— А деньги?
— Будет день, будет пища,— пошутил Денис.
Елену оба знали прекрасно, дружно не любили, она им в давнем прошлом отвечала безразличным высокомерием. Денис ни слова р ней ребятам не сказал, стыдился признаться, что встретился, принял от Елены помощь. Друзья каким-то образом обо всем узнали, явились к нему, но попытка объясниться привела лишь к охлаждению.
— Ну и ладно, не учите, не маленький,— сказал Денис, закрывая за ними свою обитую кожзаменителем дверь, посмотрел на друзей в «глазок», и они, еще вчера единственные и родные, показались ему далекими и враждебными.
Тяжелый разговор с Еленой начался с вопроса, который Денис задал в искренне шутливом тоне:
— Помоги неразумному советом: что делать? — Жить, Дэник, все остальное ерунда.
Елена купила ему занавески на кухню, сейчас подшивала их на машинке.
— Ты мне еще не сказала, где работаешь, сколько получает Игорь, как вам удается содержать такую квартиру, машину, устраивать приемы?—Денис взглянул на подаренные ему часы и от последнего вопроса воздержался.
— У меня шестьдесят часов в одной шарашкиной конторе, заполняю дневники, получаю деньги, им нужны лишь галочки, что физкультурная работа ведется.— Елена откусила нитку, шить перестала, напряженное ее ожидание Дениса подтолкнуло.
— Твоего оклада не хватит оплатить квартиру. Сколько же зарабатывает Игорь?
Елена повернулась вместе со стулом, оглядела Дениса несколько задумчиво.
— Я тебе скажу два раза: первый и последний. Не поймешь—пеняй на себя.— Самое удивительное, что даже пошлые фразы не портили Елену — она оставалась женственной и обаятельной. Впервые после их случайной встречи Денис увидел не размытое, далекое прошлое, а реальное и желанное настоящее.— Вопрос твой неприличен, и никогда никому,— Елена очаровательно улыбнулась, а в голосе ее звучала неприкрытая угроза,— из моих знакомых его не задавай. Тебя может интересовать, как люди живут. А на какие средства — проблема не твоя.
Денис не слышал Елену, смотрел на нее, видел лишь женщину, не первую любовь, не юность, женщину. Читай он библию, то сказал бы: вот он, грех во плоти. И ничего желанней этого греха на земле не существует. Исчезла квартира, проблемы, долги, осталась лишь женщина с золотыми волосами, глазами загадочными, зовущими и удерживающими на расстоянии, телом, обещавшим и совершенно недоступным.
— Я тоже не твоя проблема.— Елена встала, туже затянула пояс на халате.— Я рада, что ты умница, Дэник.— Елена подала ему штср*.:.— Давай повесим, в кухне станет уютнее.
Вскоре с тренерской работы Денис ушел, цели-
58
ком занялся журналистикой. Так решила Елена. Если тренер — так уж сборная, в крайнем случае команда мастеров, поездки за рубеж, объяснила она. Тренировать рядовых физкультурников — занятие несолидное. Журналист — нечто неопределенное, загадочное и опасное. Человек должен быть контактным, обаятельным и немного опасным, это располагает, щекочет нервы.
Кто-то кому-то позвонил, кто-то с кем-то пообедал — Денис не знал, но через несколько дней его пригласили в редакцию и предложили место. Жизнь на одной площадке с Качалиными оказалась очень простой и приятной. Однако материальная проблема не разрешалась, наоборот, в деньгах Денис потерял. Корреспондент слово красивое, хотя к деньгам непосредственно отношения не имеет. Денис плевать хотел на мелкие проблемы, главное, рядом живет Елена. Видеть ее можно каждый день, почти в любое время. Она часто брала его с собой, когда уезжала по делам, которые Дениса не интересовали. Елена за рулем, он рядом, слушая ее и не слыша, удивляясь, как ухитрился прожить без этой женщины больше пятнадцати лет...
— Напиши о строительстве спортивных объектов,— сказала Елена невзначай.
Денис не расслышал толком: сидя рядом в машине, он пытался просунуть свою широкую ладонь в узкий карман ее замшевой куртки.
— Где статья?—поинтересовалась Елена через несколько дней.
Денис несколько растерялся, но не спросил, что именно она имеет в виду, начал путано объяснять: мол, в редакции без году неделя и статьи ему не заказывают, работает пока на подхвате, собирает материал, пишут другие.
— Наша страна все время строит, людям интересно знать, что строят, как,— нравоучительно произнесла Елена и недовольно поморщилась.
Недовольство Денис уловил сразу, заявил в редакции о своем неуемном желании познакомиться со строительством какого-нибудь спортивного комплекса и тут же получил согласие и конкретное задание.
Через две недели материал был опубликован. Написанный штампованными фразами, с еще более штампованными мыслями, он прошел совершенно незамеченным. Елена же, прочитав, благосклонно поцеловала Дениса в щеку, сказала:
— Молодец, Дэник, так держать. Только чуть критичнее, ты должен быть объективным и строгим.— И повернула разговор в сторону: — Я хочу попросить тебя об одолжении.—Глянула вскользь, но испытующе.
Денис кивнул, хотел ответить, но промолчал. Елена рассмеялась.
— Спасибо. Я хочу «Волгу». Не реку, она очень большая и никчемная.— Елена улыбнулась, пытаясь Дениса рассмешить, он же обомлел.
— Пятнадцать тысяч...
— Ерунда. Трудно достать, но это тебя тоже не касается.— Елена его снова поцеловала.— Достанут и заплатят, я прошу, чтобы ты на себя ее оформил. У нас машина есть. Если мы купим «Волгу», это может вызвать к Игорю нездоровое внимание.
— Оформить? Пожалуйста, хотя если у меня спросят, на какие деньги...
— Сбережения, Дэник, ты всегда был человеком бережливым.
— Я?
— Когда ты выступал, то сколько лет ездил туда? — Елена кивнула на окно.
— Много,— Денис задумался,— лет восемь, наверное.
— Сколько раз? — Елена, изображая следователя, спрашивала строго.
— Не помню, возьмите мое личное дело и поинтересуйтесь,— подыграл Денис.— Раз двадцать ездил, может, и больше.
— Вещи для продажи привозил?
— Что значит для продажи? — Денис вошел в роль, даже увлекся.— Времени шататься по магазинам не было, истратишь валюту, как попало, вернешься, здесь остынешь, сдашь в комиссионку. А что? Нельзя?
— Дэник,— Елена всплеснула руками,— ты великолепен! Главное же запомни: никто никогда подобных вопросов тебе задавать не будет. Кто ты, Денис Сергачев, в глазах тети Маши?
— Какой тети Маши?
— Дяди Миши, Вовочки, Ниночки, которые пишут. — Никто. Бывший.
— Ты, Дэник, человек, всю жизнь разъезжающий, по заграницам... Натаскал ты себе за эти годы тьму кромешную. И поставь ты завтра у подъезда не «Волгу», а белокаменный дворец, что скажут?
— Банк ограбил.
Елена смотрела на Дениса с сожалением, как смотрят на родного, безнадежно больного человека.
— Скажут: «Наконец-то, придуриваться перестал, сколько накоплено и припрятано. Одних золотых медалей на десять челюстей хватит...» В общем, бери «Волгу», будем кататься. Не спорь, будешь ездить на ней и один. Обязательно. Денис Сергачев на «Волге». И ни у кого нет вопросов.
— Елена, хочешь верь, хочешь нет, я за всю жизнь в спорте...— начал Денис несколько напыщенно, Елена закрыла ему рот поцелуем.
— Ты дурак, мне известно. Совсем не обязательно кричать об этом из окна или объяснять по телевизору. Кстати, как ты думаешь, что бы у тебя сейчас было, выйди я за тебя замуж? — Елена перестала шутить, смотрела серьезно.
— Я хотел бы сына,— смутился Денис и, помявшись, добавил: — И дочку.
Разговаривали они у Качалиных на кухне. Елена, к удивлению Дениса, не готовила, как обычно, даже не отвечала на телефонные звонки. Аппарат время от времени вздрагивал и требовательно верещал, Елене надоело, она отключила его. Задавая свой * последний вопрос, Елена собиралась затем рассказать, что будь они женаты, то сегодня имели бы и квартиру и «Волгу», что его поездки при ее практической смекалке — золотая жила. А не вышла она за него замуж потому, что не хотела ждать, да и жила эта сегодня бы уже иссякла, а ей, женщине, много надо и сегодня и завтра. Когда Денис сказал о сыне, Елена чуть улыбнулась, добавление о дочери разозлило окончательно. Слова путались и, сбивая друг друга, не желали выстраиваться в нормальные фразы.
— Сын... Дочка...— повторила Елена и неожиданно ловким движением стянула через голову тонкий свитер, лифчика она не носила.— А с этим как? Ты глаза-то открой! Будь у меня сейчас сын, ты бы не зажмурился, жрал бы яичницу, ковырял в зубах и смотрел в окно.
Денис покорно глаза открыл, но не поднял. Елена подошла и прижала его голову к груди.
Позднее Денис ничего вспомнить не мог, и беспамятство это приводило его в бешенство. Он ощущал себя и крезом и нищим. Елена вела себя, словно ничего не произошло. Денис несколько дней старался с ее мужем не встречаться, затем все
как-то само собой расставилось по привычным местам.
Денис «купил» «Волгу» и окончательно расстался с друзьями. Они появились, как всегда, вдвоем, мазнули по сверкающей машине взглядом, один, криво улыбнувшись, попросил прокатить, второй — он был в их троице главным — прижал Дениса к машине и, тяжело дыша ему в лицо, сказал:
— Ты был олимпийцем, ты был* нашим другом... Теперь ты вроде гоголевского Андрея. Я не Тарас, я тебя не рожал, почему ты оказался предателем, не знаю. Когда тебе станет совсем плохо, позвони. Если тебя не подпустят к телефону,— он отстранился, оглядел Дениса, словно раньше никогда не видел,— напиши. В память о Денисе Сергачеве, который был, мы придем.
Вечером впервые в жизни Денис напился.
Неожиданную помощь в борьбе с новым увлечением ему оказала все та же «Волга». Елена требовала, чтобы Денис каждый день ездил на машине, подъезжал к редакции, к Спорткомитету, в Лужники, в общем, во всех местах, где его знали и могли видеть,* он должен быть за рулем. Мало того, если раньше, разъезжая по своим личным делам, она водила «Жигули» сама, то теперь просила Дениса, и они путешествовали на. «Волге».
Денис и Елена выступали во внешнем мире как деловые партнеры. В действительности же он был шофером, охранником, хотя об этой роли не догадывался, представительным и престижным ухажером, который былую страсть сменил на безнадежную и платоническую любовь. В последней роли Денис нравился всем,. Елене — потому что такого пажа ни у кого из подруг не было. Фигура, имя, даже обаяние! Милые подружки, взгляните, радуйтесь за меня и не портите себе цвет лица. Мужчинам Денис был симпатичен, так как среди приятелей за рюмкой можно сказать: Денис Сергачев, знаете, этот самый? За пивом бегает, вчера теплое принес, стартовал заново. Был Денис Сергачев Олимпиец — всё с большой буквы, и чувствовали мы себя неполноценными пигмеями, сражались в его присутствии лишь с комплексом неполноценности. Жизнь всех расставила по «своим местам. Подругам Елены Денис служил как бы допингом и стимулом. Все давно обрыдло, пошлые мужья-добытчики, только о деньгах и говорят, скабрезные анекдоты рассказывают, за спиной шепчутся о девчонках. И появляется Денис Сергачев! Пусть пока под пятой у этой бездушной стервы, но глаза у него на месте, мозги в спорте не все растерял, оглянется, разберется, кто есть кто.
Денис не догадывался, какие страсти кипели, видел только Елену, жил, дышал, как прикажут.
Обычно Денис выходил из дома раньше Елены, прогревал «Волгу», затем спускалась она — деловая, элегантная, несколько отчужденная и от этого еще более желанная.
Сегодня все было, как всегда. Денис послушно повел машину, Елена назвала незнакомый адрес, он оказался совсем неподалеку. Остановившись у дома, в котором не было ни магазина, ни ателье, ни парикмахерской, он просительно произнес:
— Можно, я подожду в машине? — Очень не хотелось пить кофе и слушать женские сплетни.
— Нет, здесь ты мне нужен.— Елена рассмеялась, взглянула игриво.
Они поднялись на второй этаж, Елена открыла дверь своим ключом, вошла по-хозяйски. В однокомнатной, уютной, скромно обставленной квартире никого не было.
— Располагайся, ты дома, я сняла эту комнатушку для нас.
60
Елена переоделась в халат и начала хозяйничать, вытирать пыль, мыть ванну, зажгла на кухне газ, поставила чайник. Делала она все быстро и ловко. Денис слонялся за ней и по тому, как в ванной были сменены зубные щетки, мыло, одеколон и полотенца, понял, что Елена лжет. Квартиру эту она снимает давно, просто некоторое время здесь никого не было.
Дениса знобило, ощущение походило на предстартовую дрожь, которая исчезает после судейского свистка. Денис сел в уголке, пытаясь разобраться, что с ним происходит. Он так ждал, когда же сегодняшний день настанет, не торопил Елену, полагая, что в интимных вопросах* должна решать женщина. Она решила—казалось бы, он должен быть счастлив, но чувствами, которые его сейчас опутали, были и недоумение, и растерянность, и нарастающий гнев—все, что угодно, кроме счастья. Выкинула зубные щетки, заменила полотенца и постельное белье, могла бы все это сделать и без него, приехать сюда вчера. Пройдет его, Дениса, время, и Елена так же ловко и быстро все проделает заново, так же будет плескаться в ванной, а в кресле усядется другой мужчина.
Денис поднялся с трудом: надо уходить, оставить ключи от машины и тихонько закрыть за собой дверь. Черт возьми, он—Денис Сергачев! Не шофер, носильщик, сопровождающее лицо, он Денис Сергачев!
— Дэник!
Он открыл дверь ванной, остановился на пороге. Елена сидела, окутанная ароматной пеной, словно золотоволосая греческая богиня. Тюрьма, петля, никуда я не уйду, время, когда я мог принимать решения, кончилось, понял Денис, хотел пошутить, но губы не слушались. Озорные искорки исчезли из ее карих глаз, во взгляде появились настороженность и внимание.
— Свари, пожалуйста, кофе и выпей рюмочку, машину сегодня поведу я. Ты мне разрешишь? Дэник, доставь мне удовольствие, выпей, ты становишься таким очаровательным! — Елена упрашивала его, как ребенок выклянчивает у родителей что-то запретное. Она не обдумывала эти слова заранее, не подбирала тон, который был ей совершенно не свойствен. Сделала все по наитию, выстрелила, не целясь, и уложила весь залп в десятку.
Денис рассмеялся и потерял остатки воли. На кухне он выпил стакан коньяку, занялся варкой кофе, выпил еще, и огонь, растекавшийся по телу, завершил превращение Олимпийца в раба.
В машине Елена, вновь деловая и конкретная, протянула Денису ключ от квартиры.
— Надеюсь, ты не станешь сюда водить девок?
— У меня есть своя квартира,— ответил он.
— Над чем ты сейчас работаешь? Я попросила для тебя командировку на Украину. Там есть интересные строительства, не удивляйся и поезжай.
— Я спортсмен, а не строитель.
— Количество и качество спортивных сооружений определяют массовость спортивного движения.— Елена умела говорить четкими бездумными фразами, без тени иронии.— Массовость определяет мастерство. Олимпийский чемпион вырастает из десятков тысяч рядовых спортсменов.
Денис пожал плечами и ничего не ответил, он чувствовал, Елена имеет на него очень определенные планы, какие именно, не знал и не желал догадываться. Придет время, скажет, а сейчас надо в командировку? Поедем.
Эта квартира стала их третьим домом. Денис захаживал сюда и один. Тут никто не беспокоил, телефон молчал, в дверь не барабанили ногами и даже
деликатно не звонили. Елена здесь становилась совершенно иной, ее деловитость и энергия исчезали, и она, задумчивая и тихая, нс торопясь, принимала ванну, неохотно ела и забиралась в постель, где, свернувшись калачиком, дремала, а иногда даже спала. Ласки она принимала равнодушно, с гримаской, которая означала: мол, если тебе это приятно, то так уж и быть. Темперамент и энергию Елена полностью растрачивала во внешнем мире, на людях. Она была похожа на замученного многочисленными родственниками ребенка, который, подыг-• рывая взрослому эгоистично-тщеславному миру, старательно, даже талантливо, изображает вундеркинда, затем прячется в детской, не думая, как он выглядит со стороны, становится самим собой, маленьким, обыкновенным, беззащитным.
Дрема этой квартиры охватывала и Дениса, он тоже становился вялым, двигался не пружинисто и легко, а вывалив животик, приволакивая шлепанцы; он слонялся из кухни в комнату, таскал за собою стакан и, прихлебывая на ходу, глядя в потолок, размышлял о жизни, Елене и себе и ни о чем конкретно.
Прошел год, Долг Дениса уменьшился на... тысячу, перестал его тяготить: должен и должен, потихоньку отдам, для Игоря Качалина четыре 'тысячи не деньги. Денис давно понял, Игорь не занимал пять тысяч на стороне, дал свои, хотя, откуда они свои, совершенно неизвестно. Денис и раньше сталкивался с людьми, чьи расходы невозможно даже сравнить с доходами, в таких случаях он делал шаг в сторону, отношений не поддерживал. Теперь он жил среди людей, которые о деньгах не говорили, до зарплаты не занимали. Лишь раз Денис услышал, как один из друзей Качалина сказал:
— Если я выхожу из дома и у меня нет в кармане «штуки», я чувствую себя, будто вышел на улицу без штанов.
Два года назад Денис устроил бы говоруну такую «штуку», что тот действительно бы оказался без штанов, не то что без этой тысячи. Но два года назад такие люди Денису ничего подобного сказать не смели, его общества искали, к его словам прислушивались. Теперь же Денис жил рядом с деньгами, сам делать их не умел, и окружающие относились к нему с равнодушием и легким презрением.
Однажды Елена попросила его подъехать к нотариальной конторе, и без очереди — Елена бывала только в тех местах, где ее знают,— они оформили доверенность на снятие с учета и продажу «Волги». Денис подписал документы, даже не выяснив, на чье имя выдает доверенность. Больше «Волгу» Денис не видел, она уехала в теплые края, где мандарины, вино, барашки и длинные^ как жизнь горцев, тосты.
— Машину ты разбил,— пояснила Елена.— О своем долге забудь, мы в расчете. Встань в Союзе журналистов на «Жигули». Я позабочусь, чтобы ты не оказался последним.
— Нет,— сказал Денис.
Елена взглянула на него с любопытством и некоторым удивлением. Такое выражение случается у человека, когда он поднимается с постели поутру и не находит на месте шлепанцы. Куда подевались? Топай босиком по квартире, разыскивай, ерунда, конечно, найдутся, но непорядок.
— Забыла сказать...— Елена чуть помедлила. Денис приготовился слушать импровизированную ложь и не ошибся.— Квартиру нашу забирают, хозяин вернулся.— Она протянула руку: — Ключ.
— Не забудь сменить зубную щетку.— Денис отдал ключ, словно скинул на землю осточертевший рюкзак, расправил плечи.
61
Без квартиры, без «Волги», заставлявшей его врать и значительно надувать щеки, он почувствовал себя молодым и свободным. Денис отличался удивительной для своих лет наивностью, походил на убежавшего из дома щенка, который не понимает, что сколько ни бегай, а жрать захочешь и вернешься назад, где тебя ожидают плошка с похлебкой, кость и... цепь.
Неизвестно почему, новую жизнь Денис начал с генеральной уборки своей квартиры. Пылесосил — плохонький пылесос остался от прежних хозяев,— тер и скреб кухню, вымыл полы, намазал мастикой, работая, потел и задыхался, будто никогда в жизни не занимался физическим трудом. Закончив уборку, составил распорядок дня, отпечатал на машинке и пришпилил его на стенку. Утром делал гимнастику, начал ходить в бассейн, но через две недели выяснил, что денег на жизнь категорически не хватает. Странно, как же он жил раньше? Денег у Елены никогда не брал, обедал у Качалиных крайне редко, вечерами в ресторанах тоже старался не . бывать. Почему же деньги были, а теперь их нет? Денис не замечал, что уже два года не покупает сигарет, пачки валялись у Качалиных на каждом столе, он закуривал, не думая, клал пачку в карман. А сигареты, к которым он уже привык, стоили полтора рубля, следовательно, сорок пять рублей в месяц. Он ни копейки не тратил на транспорт, сейчас толкался в троллейбусах и метро, но в конце дня не выдерживал и садился в такси. Даже короткий маршрут в такси стоил два рубля, значит, шестьдесят в месяц. Тридцать пять надо платить за квартиру. На жизнь Денису оставалось от тридцати до пятидесяти рублей. Подсчитав все, Денис испугался. Работая тренером, он месяцами жил на сборах, где его кормили, комната-пенал стоила рубли, теперь же все иначе. Денис бросил курить, увидев свободное такси, отворачивался, питался разнообразно: яичница, готовые котлеты, кофе лишь изредка, пристрастился к спитому чаю. У спортсменов есть такое понятие: уперся. Если начинается полоса неудач, беспричинно ухудшилась форма, преследуют травмы, походя лягнули в газете и начинает посвистывать публика, то спортсмены говорят: надо упереться. В переводе на русский: терпеть, терпеть, работать и работать.
Денис уперся. Хорошо потерял в весе, не пил и не курил, работал в редакции, как все, от и до, вечерами писал книгу об Олимпийце — писал о себе. В соседнюю квартиру не заходил, и как-то получалось, что за полгода лишь однажды столкнулся с Игорем Качалиным у лифта, а Елену не встретил ни разу. Через несколько месяцев Денис стал замечать, что отношение коллег к нему меняется. Его снова начали называть по фамилии, а не по имени и отчеству. Сергачев. Так звали его много лет в спорте. Сергачев. Фамилия, которую произносили как имя, известное каждому, причастному к большому спорту. Сергачев! Титул, индивидуальность, признание!
— Сергачев! — кричали из коридора.— Я в магазин, что тебе?
— На рубль,— печатая на машинке, отвечал он.— И не отказывай себе ни в чем, старина!
Через некоторое время стучали в стенку, и в соседнем кабинете он получал обед: колбаса, сырок «Дружба», кефир или чай.
Сергачев преодолел инерцию неудач и шагнул вперед, на горизонте начало светать.
Вечером, когда Денис, изрядно уставший за день, решал вопрос, поработать ли еще часок или посмотреть телевизор, зашел Игорь Качалин. Бывал он у Дениса редко, а последние месяцы ни разу.
— Извини, что без звонка,— попытался шутить Игорь, опускаясь в кресло и закидывая ноги на подлокотник,— это была его любимая поза.
Качалин не просто хорошо, а безукоризненно одевался. Костюмы сдержанных тонов, модного, но не броского покроя, рубашка, галстук, носки со вкусом подобраны по цвету, обувь он носил в большинстве случаев черную, сверкающую чистотой. Внешний вид соседа поначалу раздражал Дениса, позже, когда он увидел, что Игорь, садясь, не боится смять безукоризненную стрелку брюк и вообще не обращает на свою одежду никакого внимания, стал относиться к его щеголеватости терпимее. Гардеробом мужа заведовала Елена, он лишь носил все, что ему ежедневно, а иногда и по два раза в день выкладывалось и развешивалось. С лицом мужа Елена, к сожалению, ничего поделать нс могла — большеротое, маловыразительное, с широко расставленными, бесцветными глазками. Симпатичными в нем были веснушки, густо рассыпанные по всем выпуклостям и впадинам, они придавали Качалину выражение детской непосредственности, что совершенно не соответствовало действительности.
— Не заходишь, с Еленой поссорился? — Качалин болтал ногами, смотрел доброжелательно.— Мою лучшую половину не надо принимать всерьез, тогда все о’кей!
Денис неопределенно пожал плечами. «Знает он о наших отношениях с Еленой? Вполне возможно»,— рассуждал Денис, чувствуя себя наедине с Качалиным неуютно, словно пришел в чужой дом и теперь не знает, где присесть и что говорить.
Игорь вынул из кармана конверт, небрежно бросил на стол.
— Здесь три тысячи, две за мной.— Качалин зевнул, и Денис понял, что гость нервничает, а ленивая поза и нарочитое спокойствие — сплошной блеф, за которым прячется волнение.
— Ты, Игорь, похож на новичка перед соревнованиями, я таких видел сотнями.— Денис взял конверт и положил Качалину на колени.
Тот вскочил, вновь бросил конверт на стол и начал расхаживать по комнате.
— Я знал, с тобой будет морока! Порой мне чудится, что от тебя попахивает нафталином. Как от наших бабушек, которых я не помню! Хорошо, нехорошо! Нравственно, безнравственно! Тот кавардак,— Качалин указал в окно,— который вокруг нас творится, я, что ли, придумал? И если я начну существовать на зарплату, все сразу будет хорошо и прекрасно? Другие тоже перестанут брать, воровать, тащить, спекулировать?
— Ты можешь сесть, прекрати кричать,— посоветовал Денис.— Я думал, ты спокойнее. Что случилось? Какие три тысячи ты мне должен?
— Я со своими очень спокойный.— Качалин вернулся в кресло.— Ты действительно ничего не понимаешь? Конечно, Елена меня предупреждала. Давай все сначала. Я дал тебе пять тысяч, зная, что ты отдать не сможешь. Я не могу дарить, даже такую мелочь, я человек деловой. И я придумал комбинацию с «Волгой». Мне ее не дадут, и Иванову и Сидорову не дадут. А Сергачеву,— он ткнул в Дениса пальцем,— дадут! И дали!
— Я не просил.— Денис, понимая несерьезность своих слов, рассердился.— Я вообще ничего у вас не просил. Ни эту квартиру, ни денег взаймы, ни «Волгу»! Даже Клязьму не просил!
— Какую Клязьму? — опешил Качалин.
— Есть большая река Волга, а есть маленькая речка — Клязьма. Так я у вас ничего не просил, ни большого, ни маленького. Понял?
62
Качалин растянул рот до ушей, отчего веснушки зашевелились.
— Не просил. Однако взял. Каждый берет. Разрешение на «Волгу» получили, использовав имя Дениса Сергачева. Машину продали, здесь твоя доля, и две «штуки» еще за мной. Все должно быть честно...
— Но ведь я был тебе должен. — Денису казалось: говорит не он, кто-то другой, но на столе лежал конверт с тремя тысячами. Не надо совершать ничего бесчестного, все уже произошло, даже забыто, взять деньги, положить в карман...
— Кого-нибудь обманули, что-нибудь украли? — Качалин стал агрессивнее.—Государство не потеряло ни копейки, человек, купивший машину, только благодарен, а где он ворует, не касается ни меня, ни тем более тебя. Давай сделаем перерыв,— В его голосе прозвучала просьба.— Как у вас говорят — тайм-аут?
— Говорят и так.— Денис рассмеялся и понял, что заглатывает крючок, но уж больно соблазнительна наживка.
— Пойдем ко мне, врежем по стаканчику. У Елены, правда, бабы, но мы от них спрячемся в кабинете. Деньги, деньги — завтра договорим.
«Он меня совсем за дурака считает»,—понял Денис и из упрямства и чтобы доказать свою способность не идти на поводу, а принимать решения, взял конверт, положил в карман и сказал:
— А мы уже решили. Так две за тобой, когда отдашь?
Качалин обнял его за плечи, повел к двери, посмеиваясь, прошептал:
— Молодец, Дениска! Только когда деньги берешь, их непременно надо считать.
Спрятаться от хозяйки и ее гостей мужчинам не удалось. Лишь только они переступили порог, Елена вышла из гостиной, захватила Дениса, повела знакомить.
— Девочки, прошу любить, Денис Сергачев! Опуская его титулы, похвастаюсь, что мы дружны с юности и был такой момент, когда Они ухаживали за мной. Признаешь?
Елена сказала все это очень мило и просто. Денис сделал общий поклон и сипло произнес:
— Признаю.
С момента появления Качалина в квартире Денис говорил не то, что думал, и делал не то, что хотел. Решив на этот вечер махнуть рукой и не желая задумываться о завтрашнем вечере и всех последующих, Денис галантно улыбнулся и сказал:
— За вас, прекрасные дамы, а дорогу осилит идущий! — Выпил слабенький, неприятный напиток, налил полный бокал виски и, как бахвалящийся семнадцатилетний физкультурник, осушил его.
Видимо, вся эта сцена выглядела еще не до конца пошлой, поэтому все захлопали, и женщина с ярко накрашенным ртом с придыханием произнесла:
— Все-таки они существуют,— заглянула ему в глаза,— мужчины.
Тут Качалин взял его под руку, втолкнул в кабинет, закрыл дверь.
— Я же тебе говорил, их нельзя принимать всерьез.
Легкий дурман от выпитого прошел, злость и жалость к себе тоже испарились, остались умиротворение и вера в свою звезду. Денис с недоумением вспомнил редакцию, ребят, готовые котлеты и плавленые сырки. Нет, все это, конечно, неплохо, только не для Дениса Сергачева. Он еще не понял, что, побегав на воле, вернулся к плошке с ароматной похлебкой и мозговой косточкой. А цепь? Ну, за цепью и ошейником дело не станет.
Ночью Денис несколько раз вставал, наклоняясь к крану, пересохшими губами жадно хватал холодную воду, после пяти уже заснуть не мог, вытирал липкой простыней пот, думал: зачем я им нужен? Рассказы о долгах и честном дележе — небрежно сложенная сказка. Зачем я им нужен?
В редакцию он приплелся вовремя и начал перечитывать написанную накануне статью.
— Двигай отсюда, Денис,— сказал в обед один из редакторов.— Шефа пока нет, мы тебя прикроем.
— Спасибо, ребята,— только и успел ответить Денис, как по коридору тяжело и знакомо протопали и тоненький девичий голос пропел:
— Сергачев! Ваше высочество, вас просит к себе их величество!
Главный был в гневе и, что случалось крайне редко, не скрывал этого.
— Мы не народный контроль и не ревизоры! — Главный протянул Денису конверт.— Ознакомься, вечером выезжай, завтра утром тебя встретят. Приказ о командировке я сейчас подпишу.
— Слушаюсь, шеф.— Денис взял конверт и собрался уходить, но главный остановил.
— Денис,— он замялся,— ты что, хорошо знаком с...— Он назвал фамилию высокого начальства.
— Здороваемся,— чистосердечно	ответил Де-
нис.— Однажды в Кремле вместе награду получали.
— А почему он называет твое имя? Начальство обычно не указывает, кого и куда посылать.
— Понятия не имею.
— Честно?
Денис взглянул недоуменно. Главный смутился, но молчал, ждал ответа. Денис хотел ответить резкостью, понял, что все не так просто, и сказал:
— Честно, шеф, абсолютно честно!
— Ну и ладушки! — Главный неожиданно развеселился.— Очень рад, поезжай, я уверен в твоей объективности. Врежь им по первое число, я месяц назад видел базу. Безобразие и воровство!
В конверте была не анонимная кляуза, а обстоятельное письмо с подробным изложением дел в строительстве спортивной базы, которая должна вступить в строй через три месяца, а вырыли только яму, средства почти израсходованы и так далее. Письмо заканчивалось словами, что главный тренер, в прошлом товарищ Дениса по сборной, обращается в спортивную организацию, а не в партийные органы лишь потому, что не хочет выносить сор из избы и убежден: виновные будут наказаны, а строительство возобновится. Среди виновных на первом месте называли И. П. Качалина, о котором было добавлено несколько слов почти нецензурных.
...— Только без сцен и без восклицательных знаков,— предупредила Елена, открыв Денису дверь.
Качалин сидел на кухне в отутюженной рубашке с приспущенным галстуком, кивнул Денису и, дружелюбно улыбнувшись, сказал:
— Не принимай близко к сердцу. Писали и будут писать, а мы отписывали и будем отписывать.
— Кто мы? — почему-то шепотом спросил Денис.— Ты или я?
— Если тебя интересует технология,— Качалин указал на стул рядом, и Денис сел,— то я буду отписывать, а ты подписывать. Имя у тебя не запятнано, ты всегда объективен, о положении на спортивных объектах уже писал. Прочти, перепиши своим стилем, злости и эпитетов не жалей.
Денис только сейчас заметил на столе несколько страниц машинописного текста.
— Понятно,— только и сумел произнести Денис и, не взяв заготовленного творения, ушел к себе.
Елена стояла в дверях, скрестив руки, и молча смотрела на мужа.
63
— Сергачев—твоя иде^.— Качалин поднялся, надел пиджак.— Я вернусь поздно.— И, захватив кожаный кейс, тоже вышел из квартиры.
У двери Дениса он задержался, помедлил немного и решительно позвонил.
...Надо ехать оформлять командировку, брать билет, рассуждал Денис, лежа на тахте. Я напишу все, какфестъ, и никто не заставит меня лгать и изворачиваться. Вот зачем я им был нужен. Интерес Елены к моей работе, просьбы написать о строительстве спортивных баз. Качалин — какая-то фигура в строительстве, как же я не сообразил раньше? Все оказалось просто. Внимание Елены к моей особе? Квартира, зубные щетки, ленивая любовь, «Волга», деньги, вчерашний визит и снова деньги. Стоп! Денис сел. Значит, вчера Качалин уже знал об этом письме. И посылают меня в командировку по указанию сверху.
Раздался звонок, Денис открыл дверь, увидел Качалина, хотел закрыть, тот придержал дверь ногой.
— Может, без рукоприкладства и без нервов? — Игорь отстранил Дениса и вошел.— Поговорим, как нормальные мужики. Даю слово, никакого давления на тебя, пиши, как бог на Душу положит.
Он достал из кейса бутылку коньяка, принес из кухни стакан, выпил.
— Тебе не предлагаю, можешь неправильно понять. Сначала о нас с тобой. Деньги я тебе давал один на один, они действительная доля от продажи машины и никакого отношения к сегодняшнему разговору не имеют. Если ты захочешь мне помочь, то денег я тебе не дам, так как товарищеские услуги не оплачиваю, как и за свои услуги взяток не беру.
Денис не понимал, что имеет дело с профессионалом: он тащит его на свой стадион и предлагает схватку, в которой Сергачев даже правил не знает.
Профессионал просчитывал позицию. В данный момент для этого симпатичного’парня—к противнику всегда надо относиться доброжелательно — главным является уязвленное самолюбие. Имя. Денис Сергачев не продается! Не продается! Никому подобная глупость, даже подлость, в голову не приходит. Тебя просят о помощи: хочешь — поможешь, не хочешь — никто даже в претензии не будет. С этого и начнем, подытожил Игорь Качалин и повел бой.
— Вчера о письме, которое пришло в Спорткомитет, я, конечно, знал.
— Знал! — Денис обрадовался.— Признаешь? Пол-года не заходил, вчера явился, деньги принес и говоришь: не покупаешь?—Он считал свою логику неумолимой, новичок никогда не понимает, что мастер подставляет себя лишь умышленно.
— А я слабый человек, Денис.—Качалин виновато улыбнулся.— Деньги я тебе должен давно, то одни расходы, то другие. Вчера узнал о письме — у меня в вашей фирме друзья имеются,— и как обухом по голове. Денис поедет, а я ему еще и деньги должен! Не покупаю я тебя, а задабриваю.— И столько в его голосе было наивной глуповатости, что Денис даже рассмеялся.— Денис, те деньги отношения к твоей командировке не имеют. Клянусь!
Качалину поклясться было просто, так как сам он абсолютно никакого значения словам не придавал. Когда убеждали его, то он и не слушал, изображая сочувствие и понимание, занимался взвешиванием. На видимых только ему весах он раскладывал доходы, убытки, риск, следил за стрелкой, она и указывала, какое решение принимать. Слова же существуют для отвлечения простаков от неумолимого движения стрелки: чем больше слов, тем больше хотят отвлечь внимание. Так относится к заверениям и клятвам сам Игорь Качалин, сидевший же
64
напротив симпатичный верзила в слова явно верит, и не надо скупиться. Нужны реки, море слов и искренность, необходимо убедить спортсмена, что он умнее, дальновиднее и, главное, великодушнее глуповатого соседа-дельца.
— Мы строители и к Спорткомитету никакого отношения не имеем. Вы заказчики, мы исполнители.— Качалин не изучал психологию, но знал: скажи десять раз подряд правду, человек десять раз согласится, потом можно вываливать любую ложь — пройдет в белоснежных одеждах, тени подозрения не вызовет.— Я специализируюсь на строительстве спортивных объектов. Ваше начальство вижу только в приемных комиссиях. Руководитель, что сегодня утром настоял, чтобы по письму выехал Денис Сергачев, мне сват или кум? Или я ему дачу построил? Да он меня в лицо не знает.
Качалин говорил правду, одну только правду, как на исповеди. Денис верил, постепенно успокаивался, однако спросил:
— Но почему назвали Сергачева, который живет на одной площадке с Качалиным?
— А почему я занимаюсь спортивным строительством? Почему бы мне не строить бани? У меня жена спортсменка, а Денис Сергачев ее друг детства. И так в жизни все, петелька-крючочек, так и тянется. Сказал кто-то где-то,— началась ложь, и Качалин заговорил беспечнее,— мол, Сергачев — имя известное, человек он с большой буквы, работает в спортивной прессе. Начальник имя знал ранее, услышал вновь, запомнил. Порох придумали давно, зачем заново изобретать? Сергачев так Сергачев, пусть едет, в прошлом спортсмен, ныне журналист, видел тысячи спортбаз, его на мякине не проведешь, приедет — расскажет.
— И что же я должен рассказать? То, что ты мне приготовил? — Денис полагал свой удар неотразимым.
— Съезди, взгляни объективно.— Качалин достал из кейса экземпляр своей шпаргалки.— Ты прочти, потом ругайся, если настроение не пропадет.
Сергачев развернул листки, начал читать, ничего не понял. Сплошь цифры, кубометры грунта, тонны и погонные метры, трубы, листовое железо, кафель — все это направлялось в одно место, попадало совсем в иное.
— Да я в этом ни в зуб.— Денис хотел бумажки вернуть, но Качалин не взял.
— Ты возьми, может, пригодятся.
— Там, говорят, одна яма...
— Так и напиши, что одна яма. Я не прошу лгать и говорить: мол, начались отделочные работы. Так ведь на основании этого,— Качалин указал на листки,— там, кроме ямы, ничего иного и быть не может. Любой строитель поймет.
— Я не строитель, черт возьми! — вспылил Денис.
— А едешь ты, старина, на строительство. Ты все напиши: мол, строители своих обязательств не выполняют, сроки непозволительно затягивают, спортивная общественность негодует. Чего я тебя учу?
— Действительно.— Денис встал, прошелся по квартире, якобы машинально взял стакан, плеснул коньяку. Последние полчаса Денис только и думал, как все это проделать естественнее. Выпил, снова налил и снова выпил и не заметил цепкого взгляда и довольной ухмылки запутавшегося в строительной неразберихе соседа.
— Все так,— приступил к заключительной фразе Качалин,— везде сложно и противоречиво, только у строителей все просто и ясно. Яма, она и есть яма, значит, строители разгильдяи и жулики. Напиши, напиши, фактический материал используй, будет убедительнее. Если твои цифры моих по баш-
не трахнут, нам наконец все необходимое дадут, я тебе дворцы спортивные построю и низко в ножки поклонюсь.
Качалин ушел вконец обиженный, даже оскорбленный, из ближайшего автомата позвонил домой.
— Готов. Ты к нему не заходи, а явится—холоднее будь, он нас черт знает в чем подозревает. Друг, называется.— И довольно хохотнув, сел в машину и укатил.
Денис хлебнул забытого Качалиным коньяку и начал старательно изучать, чего строители недополучили, либо получили некондицию, не получили совсем, сколько рабочей силы по указанию сверху снято на другие объекты.
«Конечно,— рассуждал Денис,— соседушка наверняка преувеличивает, но в главном, видимо, прав: творится несусветное безобразие, я их выведу на чистую воду». Новичок не понимал, что только этого профессионал и добивается. В результате доклада Сергачева спортивному начальству никакой статьи в газете не появится. Факты вопиющие, докладывает человек свой, и Сергачеву поверят, но опубликовать не разрешат. Фактического материала
много, молодец журналист, все раскопал, ссориться
же со спортивными организациями не резон, а создавать компетентную комиссию хлопотно, и время потеряем. Ссоры не нужны никому, всем необходим объект. Начнутся звонки, упреки, просьбы, и тогда все замкнется на Игоре Петровиче Качалине. Вызовут в главк, покажут состряпанную им же галиматью, он разведет руками: где они подобные глупости раскопали, одному черту ведомо, с объектом можно поторопиться, необходимо немного помочь... И пойдут лимиты и сверхлимиты, дефицит и премиальные. А куда что когда-то девалось и что было, а чего не было, будет похоронено и забыто.
Сергачев вернулся из командировки, написал обличительную статью. Главный пожал ему руку и понес материал наверх, там тоже похвалили и гневно нахмурились, и... дальше все пошло по-качалински.
Для Дениса последняя статья оказалась и последней каплей, самообман кончился, бывший чемпион смирился со своим поражением. Он подвел итоги и был вынужден признать, что журналист он никудышный, на тренерскую работу у него пороха не хватает, что он лишь Денис Сергачев—бывший... а ныне холуй при Качалиных, которые живут и процветают на неизвестные доходы. Почему неизвестные? Неизвестно, где и каким образом ворует Качалин, а что он ворует, очень даже известно, только говорить об этом в «приличном» обществе не принято. Бывший чемпион встретился с бывшими друзьями и выяснил, что о своей несостоятельности он, словно обманутый муж, узнал последним, окружающие давно и сплетничать на эту тему перестали — надоело. Что делать и кто виноват? Ведь был Денис Сергачев, не наследство получил, не по блату давали, все сам! А если бы не встретил Елену? Он отлично понимал, что вновь занимается самообманом, но не желал признать: мол, и создал ты Сергачева сам и уничтожил тоже самостоятельно. Ты один виноват, не копи ненависть к первой любви, ты не воевал за нее, она выросла вдали от тебя и перед тобой без
винна.
(Продолжение следует.)
НИНА ЛОКШИНА
☆☆☆
Обдумай все, осмысли, не спеши. Не музыка, не живопись, не проза,— Поэзия — вот вечная угроза Разоблаченья собственной души.
Не маскируй исконные черты, И не старайся переделать почерк. Ведь станет ясным после первых строчек, Чтд здесь твое и что есть в мирз ты.
Памятник
в Бухенвальде
Их несколько на сером пьедестале, Но тени их видны издалека, И кажется, что серым пеплом стали Плывущие над ними облака. Туда ведет дорога из бетона. Дорога слез, но странно воздух чист, И тишина — ни шороха, ни стона, И странно, что дорога не кричит! Туда ведут холодные ступени. Ступени вверх, у бездны на краю, И тишина — ни окрика, ни пенья, И странно, что ступени не поют...
☆ ☆☆
Еще не постарела я, Любовь боготворю и славлю, Но в море чуждого вранья И малой капли не прибавлю. Пусть буду лишь в одном права. Что проявляю солидарность Я с теми, в ком еще жива И преданность и благодарность.
Прими благую весть: Я начинаю повесть, Там будет слово «Совесть». Там будет слово «Честь». И вечные черты: Достоинство, Сердечность, Наивная беспечность У гибельной черты. Там за чины и славу Не разгорится бой. Там борются за право. За право быть собой.
5. ' Юность» Л? G.
6$
Поэзия
БЕЛЛА АХМАДУЛИНА
Как мучила! А ныне — тень, загадка, но чудный звук ее живая власть диктует неподвластью музыканта, бал впархивает в чопорный дворец. Джульетта, с днем рожденья! с днем свиданья с избранником твоим! Уже венец всех звезд над вами держит мирозданье! Есть лишь любовь! Нет смерти на земле! Джульетта, вот подарки посвящений. Живи всегда! При утренней заре не время думать о заре вечерней.
Жалела бы, что пауза мала.
Глагол любви мои уста неволит. Но музыка сама себе хвала, сама любовь и о любви глаголет.
РОМЕО
И ДЖУЛЬЕТТА.
/. Вступление
Итак, в Вероне, столько лет назад, сколь звезд полнощных над тобой, Верона, случилось саду ненавидеть сад и брату брата. Два старинных рода забыли, в чем причина их вражды, не забывая враждовать извечно.
Но коли вы под этот свод вошли, вам без сомненья все это известно. Вдруг спросите: а не с ума ль сошед, затеял некто излагать сюжет, что и невежде с малолетства ведом! Как белый свет, твои слова, поэт: чем дольше мы глядим на белый свет, тем меньше сил расстаться с белым светом. И лишь затем мой неумелый стих осмелился средь стен священных сих вотще дерзить безмолвию органа, чтоб возвестить: нас миг врасплох застиг, за краткость наших горестей земных нам музыка — награда и отрада.
Ее озноб сквозит вдоль наших спин, и, словно мало музыки для слуха, лишь рождены — уже нас ждет Шекспир. Заранее вознаграждена заслуга возвысить дух и преклонить чело. Я больше не скажу вам ничего. Однако не послушать ли Эскала!
Вы помните, что он — Вероны князь и говорит: — Вы обрекли на казнь ту тишину, что музыки искала.	«
Забыли вы средь попранных олив,^ что род людей — один, и он делим не на Монтекки и на Капулетти, на тех, кто был убит и кто убил, а лишь на тех, кто любит и любим вослед Ромео и вослед Джульетте. О тишины и жизни палачи!
Пролитье крови вашу кровь накажет. Умолкла я. И ты, Эскал, молчи. Все остальное музыка доскажет.
II.
Еще Ромео слов не произнес.
Два нераздельных сердца бьются розно. Здесь пауза. Так хочет Берлиоз.
А я хочу восславить Берлиоза и ту, что Генриеттою звалась.
III.	Королева Маб.
Монолог Меркуцио
Меркуцио, пока ты не испил хмель бытия, раскинув ум, как сети для простаков, пока тебе Шекспир паясничать велит пред ликом смерти, суди-ряди про королеву Маб! Хвали ее причуды и проказы!
В кошачий март и соловьиный май всех девственниц, которые прекрасны, чужды страстям, привержены к сластям, с улыбкой королева Маб прощает, нашепчет вздор, забыв про стыд и срам, и лбы их непорочные прыщавит. Их сон невинный в предрассветный час из грез слагает образ кавалера, но неизбежность их грядущих чад к ним тяжко примеряет королева. Коль вдруг: «апчхи!» — и падают очки со лба того, кто денди слыл дотоле,— то королева Маб — дитя, учти,— в его ноздре летит на фаэтоне. Маб, как известно, повитуха фей. Фей, как известно, искушает эхо.
Ах, страх! и — ах! в руках у Маб — трофей, и к прочим эльфам мы прибавим эльфа. Если вельможа, чей высокий сан — над нами, как звезда над звездочетом, худеет, предается странным снам, гнушается богатством и почетом, знай: королева Маб над ним в ночи стихи шептала, музыкой гремела, и он ей внял.
— Меркуцио, молчи, ты пустомеля. (То слова Ромео.) И впрямь молчи, задира, коновод, шутник убитый и шалун бессмертный. Умы глупцов столетья напролет напрасно ты дразнил твоей беседой. А я! Вдруг спросят: белый лист вам мал, что вы сюда явились! Бог и люди, все это — козни королевы Маб, Маб — королевы выдумки и плутни.
IV.	Сцена С саду
Еще луна светла меж облаков и вещих звезд сияет божья милость. Но лишь Джульетта выйдет на балкон, погаснет все, что некогда светилось. Пред ней луна — завистливый урод, подслеповаты звезды рядом с нею.
66
Джульетта, света твоего урок не выучить вовек свече и снегу. Ты — гений там, где глуповат огонь: держать ладонь в его отверстой пасти — легко. Но, протянув к тебе ладонь, сожжешь о воздух пальцы и запястья. Джульетта, чем играешь! Ты дитя, так чем играешь! Кружевом, атласом, стеклом венецианского дутья иль вечностью светил! Я быть согласен любой твоей забавой, быть ничем, быть сургучом для перстенька-печатки, перчаткой быть! О нет, большая честь! Быть пуговицей от твоей перчатки!
Луной, как снегом, землю замело. Луна и снег равно черны для взора. Ромео, имя рода моего — безделицы названье, кличка вздора. Не жаль мне сотни, тысячу отдам усопших и грядущих Капулетти, чтоб вымолвить: Монтекки. Высший дар небес — устам лелеять звуки эти.
Ромео, я боялась водяных, покойников, лягушек, вурдалаков. Коль скажут: жди Ромео среди них, их поцелуй мне будет мил и лаком. Вся нечисть мира чище и добрей, чем жаворонок, что сулит разлуку. Коль в смерть войдешь, не закрывай дверей за бытием, пока не дашь мне руку. Смешны мне те, кто говорит: не тронь! не надо! я страшусь твоей любови!
Ромео, только протяни ладонь — все то, что я, падет в твои ладони.
Необратим бег роковой ладьи, и гонит парус наущенье бога. Но ты умрешь, Джульетта. Ночь любви у нас одна. Ночей у смерти — много. Ребенок, ангел, жизнь моя, жена, убить Тебя — божественно живую, чтоб всяк, кто жив, в иные времена оплакивал ту рану ножевую!
Ромео, ты младенец, а ие я.
Смерть — это краткость, боли блеск мгновенный, а ночь любви — длинней житья-бытья. Она у нас — как вечность у Вселенной. Что смерть, когда любовью занят ум! Наш срок с тобою счетом не измеришь. Мы — длительней небес, прочнее лун. Столетия пройдут. Ты мне поверишь.
IS
АНДРЕЙ ЛАДЫНИН
☆☆Д'
В купе, набитом до отказа. Играть пристроюсь в «дурака». Где кем-то брошенная фраза Вдруг выбьет смех из игрока. На столик навалясь локтями, Толкует что-то мой сосед.
И добавляет: «Между нами»,— А ничего меж нами нет.
☆☆☆
Прошлогодняя «фотка». Яркий солнечный день. Лихо сбита пилотка, Слишком четкая тень. Степь от края до края. Год, как день, пролетел. Я смотрю, не мигая, В объектив, как в прицел.
Вчера, почти экспромтом, выпал снег. Вновь холодней и резче стала тень. Он выпал так, как будто бы навек, А между тем растаял через день.
☆☆☆
Когда-то, ну какая в том вина! — Мы этот мир на ощупь познавали, Царапали на стенах имена, В гостях, случалось, шапки забывали. А дома вопрошали: «Где забыл!» «Когда-нибудь и голову забудешь». Так вспоминается, каким ты раньше был. Когда не думалось, каким потом ты будешь.
V.	Эпилог
Не умерли еще. Ужель умрут, оставив нам безвыходность подсчета: а сколько лет им ныне! — вечный труд поэзии и музыки, и что-то, то ли намек на то, то ли указ о том, что смерть еще не знает средства, нас умертвив, избавить мир от нас. Любовь — есть гений и спасенье сердца.
И нет тому счастливее примера, чем повесть о Джульетте и Ромео.
☆☆☆
Мне все зачтется до конца, За все жестокие ошибки. За бледность близкого лица Или затравленность улыбки.
Зачтется или же зачлось.
Я этого пока не знаю. Но злость на людях не срываю. На мне теперь срывают злость.
Я слов своих назад не брал. Раскаянья некстати сладки. Добро, как книгу пролистал, А зло осталось, как закладки.
67
ВСЕГДА ОБРАЩЕННЫЙ К МОЛОДЫМ...
К 1 ОО-летию со дня рождения Ф. В. Гладкова
едор Васильевич Гладков (1883—1958) вошел в историю советской литерату-ры как автор романов о рабочем классе \V_J («Цемент» и «Энергия»), повести «Новая земля» о людях социалистического зем-леделия, лирической «Повести о детстве» и романа «Вольница»» — последние два произведения были удостоены Государственной премии СССР. Большую роль в литературной и личной судьбе Гладкова сыграл А. М. Горький. Переписка между писателями началась с 1903 года, личное знакомство состоялось весной 1917 г. в Петрограде. В 1930 году Гладков посетил Горького в Сорренто.
Письма Гладкова Горькому — подлинная исповедь, здесь он высказывает свои сокровенные, глубоко выношенные мысли о литературе, ее роли и задачах в новой действительности: «...какой писатель нужен для нашего времени? Какой писатель пойдет в будущее? Несомненно, тот, который способен глубоко и ярко отобразить нашу эпоху — все ее прокляты? вопросы и прекрасные идеалы,— кто нащупал нового человека, кто понял самую сердцевину общественных отношений нашего времени. Наше время требует художественного ОБОБЩЕНИЯ, потому что в обобщенном образе — дыхание будущего. Писатель нашего времени неизбежно должен быть РОМАНТИКОМ...» (16 апреля 1926 г.). Принцип романтического восприятия действительности Гладков последовательно воплощал в своем творчестве.
Важной вехой в биографии Гладкова стала его преподавательская деятельность в Ап Герату рном институте им. А. М. Горького.
В 1945 году Гладков был назначен директором института и одновременно утвержден в звании профессора по кафедре литературного мастерства. Здесь он вел семинарские занятия со студентами. В Центральном государственном архиве литературы и искусства сохранились документы, отражающие преподавательскую деятельность Гладкова.
На совещании кафедры советской литературы, состоявшемся 28 мая 1947 года, присутствовали вге преподаватели этой кафедры: Ф. В. Гладков, Г. А. Бровман, В. В. Казин, Л. И. Тимофеев, К. Г. Паустовский, М. С. Голодный, Л. А. Кассиль, В. А. Луговской, Н. И. Замошкин, А. М. Дроздов, А. Т. Твардовский. Каждый из них делился методикой своей работы со студентами. Вот что рассказал Ф. В. Гладков о своей группе:
«Занятия этого года дали положительные результаты. ...Мы разбили всех студентов на маленькие группы по 5—7 человек. ...Можно в течение всего учебного года охватить всех студентов, следи гь за их работой, индивидуально руководить ими.
...Что касается прозаиков, то для них такие небольшие группы особенно полезны. Каждый студент всегда может быть уверен, что руководитель будет помогать ему постоянно... паша задача довести до конца рукопись.
...Приходилось создавать студийную работу. Я давал им тому: улица, дождь, люди и т. д. И из всех работ наиболее удачными были работы Бондарева и Шуртакова ’. Эти люди уже владеют пером, они уже набили руку, у них есть наблюдательность. Эта студийная работа дает большие результаты...»
И вот перед нами обыкновенная школьная тоненькая тетрадь, названная «Семинар профессора Гладко-
' В<>пда।><•'Ю. Г. п III рт.ч.ог. С И окончи ш Ли тсратуриып институт им. А. М Горькою ь Рк»1 г.
ва за II семестр 1946/47 года. Староста Бондарев», куда студенты записывали практические задания своего профессора и конспектировали его выступления на семинарских занятиях. Перелистаем некоторые страницы тетради.
«17.III.47. Профессор Гладков дает задания: придумать сюжетную схему для рассказа или повести. Дать портрет человека, пейзаж природы города...
14.1V. 47. Пейзаж. Портрет. Читает Сарнов. ...Профессор Гладков говорит: «У Тургенева замечательный портрет. Пример: «Однодворец Овсянников». Его отношения к окружающим, как он относится к своей внешности. Его навыки, поведение. Это один способ изображения портрета. Другой способ у Чехова. Пример: доктор Самойленко из «Дуэли». Портрет в несколько строк. Это типаж. Мастером портрета был Горький... Очень важна в рассказе пластика.
Надо начать портреты с близких людей. Например, писать портрет друг с друга. Нужно брать характерные черты. Особенность характера. Надо, чтобы сами вещи подчеркивали внешность и характер. Человек, если он освещен частично, то он неполная фигура. Нужно, чтобы фигура была живая, и надо видеть ее. Необходимо перечитать Горького, Чехова, Тургенева. Потом написать портрет кого-либо из своих товарищей. Написать правдиво и объективно. Для этого надо развивать уменье наблюдать. Надо в немногом видеть многое.
В живописи к портретам у каждого художника свой подход. У Брюллова портрет внешний, внутреннего мира нет. Начиная с Тропинина портрет живет внутренне. Важен в портрете лейтмотив, в каком освещении дается портрет.
Пейзаж... является средством раскрытия психологии. Но у Тургенева и у некоторых других писателей пейзаж отделим от творческого раскрытия образа».
Итогом преподавательской деятельности Гладкова стал его «Отчет о работе творческого семинара по прозе на 1-м курсе» за 1947/48 учебный год:
«Литературная группа состоит из б человек... Как правило, во время обсуждения прочитанных рукописей студенты выступают без всякого плана — по принципу: мне нравится, мне не нравится... Для того, чтобы направить дискуссию на более глубокий и конкретный анализ произведений, руководитель провел ряд бесед, было признано необходимым придерживаться такого порядка: замысел, идея, анализ построения действующих лиц, форма изложения... Студенты стали относиться к своим выступлениям продуманно и строго.
Необходимо отметить общий недостаток в работе студентов над рассказом — это, во-первых, неуменье построить сюжет... Во-вторых, неуменье живописать фигуры — их внешность, их внутренний мир, черты их характера... Вот почему необходимо было ввести студийную работу — систематические упражнения но изображению знакомых лиц, жанровых сцен, пейзажей, нахождению конфликтов живой действительности из опыта их жизни...
Наиболее способными к литературной работе и обладающими жизненным опытом считаю Бондарева и Шуртакова, которые в будущем обещают стать неплохими писателями.
Бондарев пишет уже несколько лет. У него есть уменье наблюдать жизнь, вдумчивость и склонность к обобщению... его хорошее знание жизни и людей, чтение и работа над собою дают основания нолагазь, что он добьется больших успехов.
Это политически зрелый человек и в своих рассказах и в выступлениях обнаруживает широкую осведомленность во всех областях советской действительности... Его последний рассказ «Ранней весной» — вполне литературен, хотя в некоторых местах требует внимательной доработки. Он рекомендуется для напечатания в альманахе *.
Шуртаков, как и Бондарев,— колхозник, успевший до войны поработать на заводе. Умный, наблюдательный, с некоторой склонностью к юмору и сатире, он цепко схватывает характерные черты жизни... Он хорошо знает и чувствует, что такое партийность в литературе, и его литературная работа и критические выступления безупречны. Последний его рассказ «Университетское образование» рекомендован для напечатания в альманахе.
Б. Сарнов был принят в институт как начинающий критик. Но в моей группе он деятельно принимает участие как беллетрист... У Сарнова есть острое критическое чутье, есть некоторая культура, начитанность и крепкое мировоззрение. Ему необходимо вернуться к работе критика...»
Прогнозы Гладкова сбылись. И Юрий Васильевич Бондарев и Семен Иванович Шуртаков стали известными советскими прозаиками, авторами популярных и любимых читателями произведений; Б. М. Сарнов — автор литературоведческих книг о Л. Пантелееве, С. Я. Маршаке и других. Те начальные уроки литературного мастерства, которые давал им такой своеобразный и разносторонний писатель, как Ф. В. Гладков, во многом определили их подход к литературному труду.
В последние годы жизни Гладков принял деятельное участие в составлении сборника «Советские писатели. Автобиографии», первый том этого издания вышел уже после смертн писателя в 1959 году. В одной из бесед с составителями сборника Б. Я. Брайни-ной и Е. Ф. Никитиной он сказал: «Биографии наши поучительны, ох, как поучительны! Сколько мы в жизни увидели, узнали, через какую борьбу прошли, прежде чем осмелились назвать себя писателями... Да-да — осмелились! Надо было добиться, чтобы совесть позволила себя так величать...» И действительно, писательская работа для Федора Васильевича Гладкова была подвигом, служением, которым он отдавался с первых шагов в литературе до конца своей бурной и нелегкой жизни.
Е. Ю. ЛИТВИН
1 Речь идет об альманахе студенческих работ Литературного института, вышедшем и 1949 году.
На фото: Федор Гладков (сентябрь 1924 года).
СЕМЕН ШУРТАКОВ
.ДЕЛАЙТЕ БИОГРАФИЮ*
огда я был зачислен на первый курс Литературного института (после демо-билизации с Тихоокеанского флота), мне в учебной части сказали:
I	— Тебе, матросик, повезло: тебя взял
в свой семинар сам Федор Васильевич!
Тут, наверное, нелишне будет пояснить, что в те годы семинары в Литературном институте вели Леонов, Федин, Паустовский и другие столь же известные писатели. Федор же Васильевич Гладков был тогда директором (ректоров еще ие было) нашего института — потому и «сам».
На семинарских занятиях Гладков большой упор делал на «школу», на постижение вот именно азов нашего дела. Точно так же, как будущим художникам преподаватели дают задания написать натуру, посылают их на этюды и т. п.,— Федор Васильевич и нам давал задания: написать портрет встреченного на улице, в трамвае или метро человека, пройтись по Тверскому бульвару и выразить свои впечатления в небольшом этюде, потолкаться на всегда людной (тогда еще не было нынешнего сквера) Пушкинской площади и так описать ее, чтобы она увиделась каждому, кто на ней не бывал...
Все, кому приходилось писать о Литературном институте послевоенной поры, отмечают исключительно высокую требовательность как руководителей творческих семинаров, так и самих студентов к тому, что на семинарских занятиях обсуждалось. Мы редко друг друга хвалили, куда чаще и, можно сказать,
На ф о т о: В садике Литературного института. 1947 год. Справа налево: Михаил Годенко, Владимир Тендряков, Владимир Солоухин, Семен Шуртаков. Александр Парфенов.
70
охотнее ругали. Ни один промах товарища, ни одно упущение не проходили мимо нашего бдительного внимания и ие прощались.
Федор Васильевич тоже был строг и взыскателен при разборе наших сочинений.
— Эта фигура, батенька мой, у вас не прописана,— нередко можно было услышать от него.
Или:
— Я не вижу, откуда падает свет на вашу картину, не различаю красок.
Федор Васильевич не терпел приблизительности. Он требовал — словечко, может, слишком суровое, но Гладков именно требовал от нас полного, всестороннего знания предмета. Глубокое знание той жизни, которую ты взялся воссоздать в своем рассказе или повести — необходимое условие и первейший признак жизненности произведения. А познать жизнь во всей ее сложности и многообразии ты можешь лишь в том случае, если будешь не сторонним наблюдателем, а непосредственным участником, если события, описываемые в новом рассказе или романе, стали частью твоей собственной биографии. Потому-то наш строгий руководитель семинара и любил повторять: пока вы еще молоды и полны сил — делайте биографию!
...Много лет прошло с тех пор, много воды утекло. Теперь я и сам веду семинар прозы в Литературном институте. (Кстати, институту в декабре нынешнего года исполняется пятьдесят лет.) Мы садились за столы в аудиториях, придя с войны. А нынешние студенты родились уже после Победы.
Но, думается, завет старого мастера звучит достаточно актуально и по сей день. И студентам свое-, го семинара я нет-нет да напоминаю:
— Делайте биографию!
Публицистика
«Является ли электроника врагом рабочего только потому, что в условиях капитализма в нашей стране проникновение современной наборной техники р полиграфическую промышленность или введение микросхем в автоматические системы управления (АСУ) ран-позначны уничтожению рабочих мест? Нет, единственный враг рабочего — монополистический капитал, использующий технику в своих интересах в погоне за прибылью и вопреки принципам гуманизма».
Герберт Мкс, председатель Германской коммунистической партии.
Кто бы мог подумать! Соображающие и все помнящие машины, начиненные электроникой, принялись с поразительной настырностью интересоваться личной жизнью людей, лишая ее привычных тайн даже там, где прежде человек ощущал себя в обстановке личной и интимной неприкосновенности. Другие умные машины — роботы, которые особенно пришлись хозяевам предприятий ко двору, поскольку могут выполнять производственные операции круглосуточно, не тратя времени на перекуры и не обращаясь с жалобами в профсоюз. Едва освоившись в цехах, они готовы предъявить людям ультиматум: мы или вы... Непримиримый антагонизм людей и новейшей техники в условиях буржуазной действительности.
Каковы внешние формы этого конфликта?
Какие он имеет внутренние пружины? И что за социальные корни?..
Юрий Макарцев, который несколько лет проработал собственным корреспондентом tКомсомольской правды* по ФРГ и наблюдал многие явления компьютерного времени непосредственно *около их первоисточника*, рассказывает об этом.
ЮРИЙ МАКАРЦЕВ
СТЕКЛЯННЫЕ
ЛЮДИ
ЭЛЕКТРОННАЯ МОЛОДЕЖЬ
своих дискотеках пресса ФРГ пишет, что, мол, там молодые люди ищут полноценного отдыха, непринужденного общения, спасения от одиночества, но вряд ли все это сполна находят.
Поначалу я собирал на эту тему вырезки из газет и журналов, наконец принялся рассматривать оригинал вблизи. Если выезжал в командировку в тот или иной
город и вечер был свободным, я проводил его, изучая достопримечательности центральных улиц, и, если на пути встречалась вывеска дискотеки, то спускался по лестнице вниз. Как правило, они расположены в помещениях с глухими стенами или вовсе спрятанных в землю, дабы не тревожить покой рано отходящих ко сну бюргеров музыкой, воспроизводимой до раннего утра. Вход свободный, но пиво и другие напитки стоят в два раза дороже, нежели в вечерних пивных, а пьют здесь в два раза быстрее — вот и доход.
Социальные функции этого заведения в ФРГ многозначны: предпола-
«Доктор Компьютер допрашивает нас всех» — гласит надпись на этом рисунке из журнала «Штерн».
71
гается, к примеру, что дом музыки и танцев частично снимает «напряжение», порожденное человеческой некоммуникабельностью,— забота «одной стороны». Забота «другой»— удовлетворяя спрос на отдых, сбыть здесь свежий музыкальный товар в виде мелодий н ритмов, подновить рекламу обычных и кордовых (вельветовых) джинсов, что, впрочем, делает сама молодежь, одетая в брюки из «ткани века».
Разные и похожие одна на другую. Двухэтажные, с несколькими залами и пивными барами, и совсем малюсенькие; с расписным интерьером и с грубо выкрашенными стенами; забитые битком посетителями и полупустые. Отмечу одну, на мой взгляд, характерную особенность тех дискотек, где я сам бывал и наблюдал: в возбужденной человеческой массе всегда присутствуют молодые люди, весь вид которых гласит о «нулевой потребности»: нам ничего не надо, и нас, пожалуйста, не трогайте. Они не ищут соседского контакта, ничего, кажется, не впитывают в себя и ничего не отражают в своем взгляде, с виду — как загипнотизированные. Признаки жизни подают, когда рука тянется к стакану с пивом. Или еще наблюдение. Маленькими пятачками для танцев, куда направлена вся сила цветомузыки, нередко владеют лишь несколько пар, средн которых и «дежурные утки» — танцевальные дуэты, которые поддерживают веселье, заманивают в веселый круг тех, кто присосался к пиву, и «загипнотизированных».
Помогли мне в знакомстве с темой и друзья. Однажды в небольшом городке промышленного Рура знакомые ребята, молодые коммунисты, узнав мой интерес, предложили: «Пошли — посмотришь, как это выглядит у нас в субботу».
В полночь «под землей» было битком, гремела музыка, десятки рук тянулись за напитками к бармену, кондиционеры с трудом отсасывали сигаретный дым. Публика — рабочая молодежь и школьники старших классов. Одпако, судя по тому, что неподалеку от входных дверей на автомобильной стоянке припарковались «гольф», «форд», «ауди» и даже «БМВ», сюда заглядывали и дети состоятельных родителей.
...Тесно, плечо о плечо задевает. Не успел я и глазом моргнуть, как чья-то рука нашла мою и втянула в круг. Девушки в этих заведениях обычно ненавязчивы, да и некогда — танцевать надо. И в данном случае, о чем я сразу догадался, рука действовала по подсказке моих знакомых: они и попросили девушку оказать внимание гостю. Мои неразогревшиеся ноги прислушивались к быстрому ригму.
— Халло! — сказал я.
— Халло! — откликнулась партнерша. По ее лицу бежали стремительные блики причудливых сочетаний красок цветового спектра, оно выглядело то глинисто-земляным, то болотно-красным, то мало-кровно-желтым, как у Мэрплин Монро па рекламе мороженого. Игра света делала лицо незапомннае-мым, анонимным, и я оставил своя попытки оценить, сколько же партнерше лег.
— Приятный вечер?
— Не знаю. Я пришла недавно.
— Вы часто здесь бываете?
— Раз в месяц.
— Л в другие вечера?
— Другие заботы. Впрочем, бывает, мы собираемся у подруг — слушать музыку.
— Вы любите музыку?
— Элвиса Пресли.
— И Джона Травольгу?
— Her, Оливию Ньютоп Джон — опа играла
в фильме вместе с Травольтой. Травольта в моде: он потрясающе поет и танцует. Ему подражают в дискотеках.
— Где вы читаете о музыке?
— В журнале «Браво».
— Понимаю. Вы вырезаете из журнала портреты певцов и групповые снимки ансамблей. У вас в комнате, дома, висят Элвис Пресли, «Абба», Удо Линденберг, Петер Мэфей...
— Не угадали. Я живу с родителями...
— Вы хотели бы жить отдельно?
— Не поняла...
— Я спросил: не надоело лн вам жить под родительской крышей?
— Вы неверно сформулировали вопрос. Пришла пора уходить от родителей. Так принято.
— Что же мешает?
— Пока я зарабатываю мало денег для того, чтобы снимать собственную квартиру.
— Скажите, почему девушки танцуют с девушками? Потому что женщин в вашей стране больше, чем мужчин?
— Так им нравится. Не иа работу же пришли.
И вправду, не на работу. Приходилось кричать друг другу на ухо. К тому же, я ей своими вопросами только мешал: девушка с «неясным» лицом предпочла бы сосредоточенно раствориться в движениях, достичь ощущения границы потери веса собственного тела — ощущения, которого ищут в дискотеках. Я поблагодарил ее за приятный танец. А в круговорот «пятачка» втянуло новых завсегдатаев...
Молодежь... Кто они — нынешние молодые западные немцы?
Выяснением характерных черт группового портрета любят заниматься оснащенные электронной техникой многочисленные социологические институты Федеративной республики. Алленсбахский — один из авторитетных. Запустив очередной раз свою анкету в толпу, институт опросил 2171 человека в возрасте от 14 до 20 лет. ЭВМ посчитали, подумали и выдали молодому поколению такую характеристику.
Природа— это ценность,— мнение многих опрошенных, их больше половины. Сохранение мира на Земле? Дело необходимое, но только для половины молодых людей, заполнявших анкету. И только для 26 процентов участников опроса слова «отечество» и «родина» представляют собой вполне важные нравственные и общественные понятия.
Память компьютерных центров страны содержит десятки позиций, пересекающихся характеристик. Социологи, к примеру, указывают на сложившуюся формулу бытия: молодежный максимализм в его объемных крайностях... сосуществует с жадным до физиологической необходимости потреблением легкой музыки. Музыка стала как бы новой религией молодых западных немцев, которую принесли с собой электронный век и современный бизнес.
Где я видел эту картину: в Бонне, Гамбурге, Мюнхене, во Франкфурте-на-Майне или в городах Рурской области? Около дверей магазинов, прямо на улице, выставлены торговые лотки, на которых магнитофонные кассеты с записями поп-музыки. В эти груды коробок по локоть запущены руки, десятки молодых рук — ищут, ищут мелодии, выброшенные на рынок по дешевке. Магнитофонные записи приличных ансамблей да на хорошей пленке — за этим надо уже зайти в магазин к продавцу. Всегда битком и в магазинах грампластинок— дисковый товар идет нарасхват.
72
Или еще одна типичная картина торговой улицы: спиной к прохожим — «ввинчивающиеся» в витрину неподвижные молодые фигуры. Глаза — туда, где выставлены музыкальные стереосистемы, разжигающие воображение своими приборами, кнопками и необычностью конструкций. Особый предмет восхищения — техника японского производства, опережающая в предложении производителей из ФРГ. Не только в городе — в сельском поселке тоже так. К музыке молодежь тянется ежедневно, как к самой желанной пище, как к первейшей физиологической надобности. В силу относительной доступности музыкальных стереосистем, звучание которых нисколько не хуже, как если бы человек воспринимал мелодию, находясь в концертном зале, миллионы молодых граждан ФРГ нашли в ритмах сладкое лекарство, жизненного утешителя и даже советчика. Чаще всего такого, который «рекомендует» держаться подальше от горячих социальных перекрестков. Клетки человеческого мозга насыщаются звуками непрерывно, ибо мелодия выбрана людьми в собеседники, в поддерживающий жизнь препарат.
Музыкой пропитаны жизнь и быт бюргеров: социологи с иронией отмечают новые оттенки в споре поколений, в дискуссии родителей и детей. Какая любовь более возвышенна — к маршам, немецким или иностранным шлягерам? Блюзам, свингу, к стилю «поп»? Кстати, качество собственных западногерманских шлягеров оценивается специалистами весьма низко. По их мнению, в своем монотонном большинстве поток музыкальных сочинений с маркой «Сделано в ФРГ» являет индустрию количества, ио не качества. Темы: реклама счастья, сентиментальное страдание, ода цветку розы как символу мечты. По замечанию местных журналистов, западногерманские шлягеры ярки в своей банальности...
Любопытны социологические замеры: что, собственно, в музыке ищут и что находят? Для возрастной группы от 20 до 29 лет — мелодии смягчают или снимают депрессии и стрессы, утешают молодых людей в одиночестве. Других, кому 14—20 лет, как выясняется, музыка делает подвижнее и агрессивнее. У людей постарше вызывает слезы, будит ностальгические воспоминания.
«Электронная молодежь»... Ее запросы обслуживает мощная индустриальная отрасль со своими современными производственными цехами, гигантским штатом специалистов, которые зорко следят за конъюнктурой рынка, вкусами, психологией восприятия, настроением всех возрастных групп. Современное мощное электронное государство! Электроника производит звукостереоаппараты. Электроника записывает музыку, электроника ведет счет проданным на рынке агрегатам, пластинкам, кассетам. Все больше кнопок и сигнальных огоньков появляется на внешней панели новых образцов музыкальной техники. Зачем? Так уж они нужны? Чтобы разбегались глаза, чтобы будили жажду обладания электронной машиной, сулящей состояние душевного равновесия и счастья. Уже на подходе к рынку массового потребления видеспластинки, воспроизводящие мелодию и изображение на экране телеприемника: новинка, по замыслу производителей, взбодрит потребительскую энергию, упрочит власть легкой музыки над миллионами.
Между тем конкуренция и бизнес диктуют на музыкальном рынке свои законы.
Инсппуг «Контроля за средствами массовой информации» проанализировал: а много ли в течение месяца прозв\чиг но 12 радиэмакциям ФРГ, вещающим до раннего yipa, соипвенио западшя ерманскых
мелодий? К тому времени в виде пластинок вышло 89 шлягеров, созданных западногерманскими группами и ансамблями. Оказалось, как прежде, радиослушателям предлагается львиная доля зарубежных ритмов — свои, западногерманские, в музыкальных программах занимают одну десятую, а то и меньше, времени вещания в эфир.
Крупный бизнес давно уже не скрывает свою причастность к эстетическому воспитанию миллионов: он заказывает музыку! Массовые концерты музыки с некоторых пор открыто финансируют индустриальные гиганты. Вот, вложив в организацию праздника сотни тысяч марок и пригласив в качестве исполнителей лучшие ансамбли ФРГ, известная джинсовая фирма организовала во многих городах страны рок-фестивали. На свои собственные поп-концерты, где умеренная стоимость билетов, зовут молодежь производители косметики, пива, трикотажа, на их деньги композиторам заказываются песни, исполнение которых отдается популярным ансамблям, и вот уже в музыкальной тональности звучит название пива аКелып», марок трикотажа или имена городов, где трудятся фирмачи. Так экономическая конкуренция эксплуатирует молодежную культуру в целях своей рекламы.
По данным прессы, в ФРГ сегодня «вещают» на молодежь несколько тысяч профессиональных и любительских вокально-инструментальных ансамблей. В Гамбурге я однажды просидел весь вечер за разговором с руководителем любительской поп-группы Райнером Хайзером и его подругой Ригой Богатек. Они называли себя представителями так называемого «альтернативного» направления в современной эстрадной музыке, именуемого еще и так: «Рок — против правых сил».
— Оглушительная музыка дискотек,— рассуждала Рита,— разрушает связи между людьми. Тексты песен, если иметь в виду их социальное содержание, безлики...
— В наших программах,— рассказывал Райнер,— мы пытаемся средствами поп-музыки наладить с молодежью контакт, заговорить о современных проблемах ФРГ. Выжить нелегко. Техническая база производства пластинок в руках крупного бизнеса, концернов. Студии звукозаписи, радио, телевидение? Нас туда и на порог не пускают. Вот с большим трудом выпустили на полукустарной базе одну пластинку, продаем ее в молодежных аудиториях с рук... Сотрудничаем примерно со 100 рок- и поп-группами альтернативной музыки, стараемся поддерживать друг друга... Проблемы у всех одни.
Впрочем, надо сделать актуальную поправку на время: грохот поп-ансамблей и сопутствующая стилю «диско» индивидуальная манера танца, судя по всему, молодежи начинают надоедать. В дискотеки ФРГ ныне потихоньку возвращаются мелодии 30-х годов, в моду опять входят танго, вальс, фокстрот, румба, ча-ча-ча. Диск-жокеи мудрят над новыми программами, а владельцы заведений дискотанцев ощущают чувствительный отток денежных доходов вследствие «архаического каприза» клиепгов.
ГРЕШНИКИ ЦЕНТРАЛЬНОЙ КАРТОТЕКИ
В воскресный день я поехал в Дюссехьдорф па выставку советского художника Казимира Малевича. Поставив машину в глухом переулке под запрещающим знаком, зарабогах нпраф в 55 марок. Расплата за беспечность в эюй с «райе, кроме всего прочего, связана еще и с бюрократий.
73
Выглядит это так: над «дворниками» я обнаружил полицейский протокол, извещавший, что внна моя зафиксирована, а «мое дело» подлежит рассмотрению в официальном порядке. Вторую официальную бумагу я получил уже в Бонне; пришлось взять ручку, ответить на целый ряд пунктов, изложить свою версию — как это меня угораздило облюбовать стоянку в совсем неподходящем месте. Отослал по почте в Дюссельдорф. Некоторое время спустя я держал в руках новый документ. На основании законов земли Северный Рейн-Вестфалия я приговаривался к уплате денежного штрафа. Бежать платить, правда, было еще рано, ибо сам счет пришел днями позже. Попытался я, конечно, позвонить в Дюссельдорф и уговорить начальника «карающего ведомства», дескать, в Москве милиция более снисходительна к работающим в стране зарубежным корреспондентам...
— Поймите,— сказал начальник,— ваше дело давно находи гея в компьютере, повлиять на него я не могу...
Жизнь в ФРГ вся насквозь построена иа нормах, из которых складывается повседневная жизнь. Компьютеры, электроника, ЭВМ, утвердив себя и став помощником органов охраны порядка, эти нормы «забетонировали», ужесточили. На нормы оглядываются н все водители без исключения.
Ездить легко. Все предупредительны и спокойны, охотно помогают друг другу, ибо все заинтересованы, чтобы двигаться без происшествий и приключений, не «поцеловаться» случайно, драгоценное здоровье не потерять. Выставленные на оживленных перекрестках авторегулировщики — явление весьма редкое. Живых специалистов в организации движения заменили хорошие магистрали, великолепная дорожная информация, телефонная связь с полицейскими участками на автобане (так называют в ФРГ автодороги), через каждый километр.
Функции автоинспекторов взяла иа себя электроника. Вмонтированная под асфальтовое полотно у светофоров, она считает интенсивность автопотоков, выдает новые задачи для ЭВМ. Спрятанная от посторонних глаз, она может запомнить твой автомобильный номер, при надобности — куда надо сообщит. На автобане Бонн — Франкфурт-на-Майне есть место, где знаки требуют «успокоить» машину до скорости 100 километров в час, хотя все в тебе против этого предписания решительно протестует: под колесами — великолепная дорога, одностороннее движение в три ряда. Но надо! Сзади в спину глядят электронные глаза, и, будь спокоен, чуть пережмешь за сотню — со временем найдешь у себя в почтовом ящике полицейское заключение на уплату штрафа.
По принятым правилам я ездил год, имея в кармане полученные дома международные права, но подошло время обменять их иа западногерманские. Начал с процедуры, с которой приближается к цели любой получающий водительское удостоверение бюргер. Пошел в местный муниципалитет. Чиновник по делам автодвижеиия нажал кнопку, выдвинулся ящик, где оказался и мой персональный лист. Чиновник расписался в' моих бумагах... Он, как мне растолковали, владелец характеристик на всех проживающих в его общине людей. Из его досье можно узнать, кто пьет, кто скандалит с соседями, беспокоит их ночью громко включенной музыкой, кто судим, кто не уважает власть...
Словом, это была одна из многочисленных социальных точек, где в ФРГ скапливаются сведения
74
о людях — данные бытового или общественного свойства, пополняя и обновляя которые, буржуазная система прослеживает жизнедвижение человека, анализирует, как он «вписывается» в норму — строительную единицу западногерманского порядка.
Не пьют пиво в ФРГ разве что телеграфные столбы, и как нс пить, если напитка производится свыше тысячи сортов, если пивные и бары на каждом шагу, если в официальных учреждениях с раннего утра визитерам предлагается на выбор: кофе, кока-кола или пиво? Потребление алкоголя за рулем не возбраняется, но держись, не сбейся с нормы — 0,8 промилле. Для одного человека это бутылка пива, для другого — рюмка водки, для третьего, с крепким организмом,— две. Борются либерализм и закон. Замечу, что параллельно индустрии алкогольного пития утверждает себя и современная «антиалкогольная» индустрия, выпускающая отбивающие алкогольный запах таблетки и препараты. Выяснением степени алкогольного опьянения полиция занимается чаще всего при авариях, виноват — получишь сполна. Потеря водительского удостоверения по «этой» ли, по другой ли причине — прежде всего материальная беда, ибо на работу люди ездят за десятки километров, а общественный транспорт дорог.
В 1980 году перед судом, оспаривая решения автодорожных инстанций, предстали полмиллиоиа западногерманских граждан. Выиграть такого рода процесс, особенно когда в свидетелях против человека полицейский или его электронный помощник, практически невозможно. Но ведь не только потери денег на большие штрафы боятся немцы, загромождая своими исками и без того перегруженные делами западногерманские суды. Их пугает перспектива стать «клиентом» центральной картотеки автогреш-инков в городе Фленсбурге.
Казалось бы, согрешил за рулем — так или иначе понес вину, и дело с концом. Ан нет, центральный компьютер Фленсбурга будет хранить в своей памяти «происшествие на дороге» годами, и нет никакой гарантии, что «мнение компьютера» не будет учтено в ведомствах, где пользуются характеристиками людей, основанными на данных различных компьютерных систем страны.
Пресса ФРГ рассказывала о технологии слежки политической полиции за демонстрантами, которые борются за сохранность окружающей среды и видят в атомной энергетике опасность для общества. Чтобы подробнее узнать о демонстрантах, полиция фотографирует их, выясняет имена, затем связывается с организациями, имеющими компьютерный учет. На такого рода услуги откликается и компьютер центральной картотеки автоводителей всей страны н автонарушителей во Фленсбурге. Данные плюс еще данные — вот и портрет человека.
Еще недавно демонстранты о диалоге компьютеров за своей спиной и ведать ничего не ведали. О слежке, пользуясь своим законным правом на проведение демонстраций, не подозревали. Тем более не думали, что водительское нарушение за рулем может стать причиной, влияющей на дальнейшие жизненные шансы.
Даже обыкновенная утеря водительских прав и последующая их замена могут повредить человеку при устройстве на работу. Безработных — сколо двух с половиной миллионов. Предприниматели при отборе кандидатов тщательно тасуют человеческие характеристики, сразу отодвигая в сторону «карточки ненадежных бюргеров». Очередь па получение рабочего места отодвигается у людей, о которых компьютер соответствующего ведомства может сообщить:
часто болеет, «не дорожа профессией», перебивался случайным заработком — разносил пиво, клеил рекламные проспекты, участвовал в политических демонстрациях.
Атомный, космический, энергетический век с некоторых пор добавил себе еще один эпитет, став компьютерным веком. Он внес новые приметы в образ жизни люден на Западе, в характер производственных отношений и динамику кризисных явлений капитализма, в быт и даже в формы воспитания человека, начиная с пеленок.
С машинами века жизнь стала стерильнее и мобильнее, приобрела новые привлекательные краски, но при этом потеряла многие свои естественные запахи, обнаружила противоречивые общественные полутона.
РОБОТЫ ПРИШЛИ1
Рядом с домом в Бонне, где я снимал квартиру для корпункта газеты, стояли еще четыре — точно таких же. Дома разделяли довольно большие, с верблюжьими горбами, лужайки, засеваемые к весне травой, а соединяли их асфальтовые дорожки, фонтан с бассейном, скульптура из металла и еще одна солидная, но внешне незаметная артерия. То бы* гигантский подземный гараж. А ворота? Ничего особенного: глухое, прочное железо. Да с умом, однако. Бессловесный сторож с рвением одноглазого великана Полифема пропускал в пещеру лишь «своих овец» и никого постороннего.
Объясняться с железным стражем не составляло труда. Я подъезжал к маленькому столбику, руку — в левое окно машины, ключ —в замочное отверстие столбика, и вот железо, в две с половиной машины шириной, ровно ползет вверх, змеей изгибаясь под потолком. Загорелся красный глаз: вперед с включенными фарами — в темноту, а проскочил черту, выруливая в коридор,— ворота опускаются, принимая прежнее положение.
Этот гараж иа тысячу машин, пожалуй, обслуживало... ноль человек, труд на себя взяли микрокомпьютеры.
С гаражным царством на одной из площадей Бонна пропускная способность которого в десять — пятнадцать раз выше, сначала управлялись, кажется, шесть человек. Потом (перемена случилась на моих глазах) служащих осталось двое, и занимались они уже не выдачей квитанций, как прежде. Они консультировали посетителей, приучая их к правилам самообслуживания в условиях полной автоматизации гаража.
Как-то я спросил коллегу, западногерманского журналиста:
— А эти двое, оставшиеся на обДлуге гаража, тоже со временем исчезнут?
— Безусловно,— подтвердил он.
— Техника?
— Это называется: экономия живого труда в результате автоматизации.
— Что же чувствуют люди, зная, что завтра нм придется податься на биржу труда?
— Они привыкли. Привыкли к мысли о предстоящем увольнении.
— Разве можно привыкнуть? К будущей-то беде? И тогда я услышал любопытную концепцию. Основное производство, где компьютеры уже обрели огромную власть и вовсю гонят людей за ворота
предприятий, засылает в быт своих лазутчиков: микроэлектронику. Чтобы люди обжились рядом с ней, узнали ее практические возможности н волшебную силу. Что же, в самом деле выглядит красиво, когда бюргер, лежа на кушетке, переключает программы телевизора с помощью находящегося в его руке кнопочного устройства размером со спичечный коробок. Забавны, скажем, игры с использованием телеэкрана, электронные шахматы, игральные автоматы в местах отдыха н другие развлекательные конструкции с использованием микроэлектроники.
...«Большинство работников знают лишь узкий участок процесса производства, нм едва ли когда-нибудь удается видеть полностью законченное изделие — продукт этого производства. Естественно, сознание этого факта пе наполняет работника чувством ответственности за этот продукт или за его использование на практике».
Так писал немец Макс Борн, физик,. один из основоположников квантовой механики, умерший в 1970 году.
Наступление микроэлектроники, сулящей принести во все отрасли и сферы, где человек зарабатывает себе на хлеб, «диктатуру» машин-автоматов и завершенную автоматизацию производства, должно быть, снова перекроит все нравственно-гуманистические представления о характере труда и социальной справедливости.
Эти волшебники, которые могут быть и размером с крохотную букашку, будто явились на свет с добрыми намерениями. Пусть труд станет эффективнее, проще, добрее! Они, к примеру, с ходу отменили «муравьиную технологию» изготовления механических часов: вместо тысячи технологических операций в электронном варианте — всего пять. В новейших швейных машинах один электронный блок заменяет несколько сотен деталей, применявшихся в моделях доэлектронной эры. Или: внедрились думающие блоки в сборку телеграфной техники — грянули перемены. Администрация фирмы распрощалась едва ли не с третью производственного персонала, монтажников н других специалистов. Эра микрокомпьютеров* объявила неотвратимость массового пересмотра целесообразности сотен рабочих п технических профессий. Цветы зла.
Да, звучит непоэтично, но жизнь — это и смепа технологий. От эры паровозов до эры думающих малюток. Сколько технологий прошло перед глазами только ныне живущего поколения людей!
Поначалу, казалось, власть микрокомпьютеров далеко не распространится, в машиностроении, к примеру, нм далеко не продвинуться. Станки-автоматы (токаря, фрезеровщики, строгальщики) с программным управлением, появившись в шестидесятых годах, плохо шли, потому что стоимость их была в пять-шесть раз выше обычных. Но вот миниатюрные электронные блоки совершили прорыв. Несколько лет тому назад билефельдская фирма «Гильдемайстер» построила станок с «головой», способный мыслить в рамках производства и управлять машиной не хуже специалистов высокой рабочей квалификации. Дешевле обычного станка и намного его производительнее. Стало ясно, что дешевые электронные блоки — микропроцессоры в станках с электронным управлением быстро станут законодателями «моды» в машиностроении.
Будто произошло в экономике землетрясение! Прогресс автоматизации в машиностроении, как стало понятно, пойдет еще стремительнее, нежели в других отраслях промышленности, куда автоматиза-
75
ция пришла раньше. Чтобы устоять в конкурентной борьбе, западногерманские концерны должны значительно обновлять свой машинный парк, насыщать производство станками-автоматами. Кураторий по рационализации немецкой экономики (ФРГ) откликнулся так: «Квалифицированный рабочий, который вручную обслуживал станок, теперь становится ненужным. Его место займет неквалифицированный работник, которому вменяется только одно — подавать заготовки в станки».
У подавальщика деталей, впрочем, может тоже в недалеком будущем возникнуть серьезный конкурент. Роботы! В мире еще недавно насчитывалось более пяти тысяч электронных творении человека, его бессловесных слуг. Теснимая конкуренцией США и Японии, где достижения науки и техники внедряются наиболее быстро, ФРГ тоже активно откликнулась на курс роботизации машиностроения. Из нескольких сотен роботов, которыми располагает страна (1978 год — 520 промышленных роботов, в 1974 году их было всего 120), многие находятся в штатном расписании автомобильной промышленности — сваривают металл, наносят лаковые покрытия, кантуют детали из листового металла. Они хорошие работники еще и потому, что не тратят времени на перекуры и не ходят с жалобами в профсоюз.
Электронный рывок НТР сулит безлюдную «производственную живопись» во многих отраслях. ФРГ при этом постоянно видит спины японских конкурентов, успешно внедряющих на мелкосерийном производстве так называемые гибкие производственные системы. Другими словами, безлюдные автоматические заводы, где со всем производственным циклом управляются роботы. Западная Европа недавно имела 25 таких систем, а одна Япония — 40. Подешевевшие в изготовлении мини- и микрокомпьютеры открыли дорогу роботам, а те готовы управляться на производстве практически без человека и где угодно.
Дабы не проспать свои позиции в экономической конкурентной борьбе, в ФРГ в свое время к ключевым направлениям НТР были отнесены: ядериая энергия, аэрокосмические исследования, исследования моря, программы исследований в области различных наук, электронная обработка информации, организация делопроизводства и оформление документации. Плодами новейших исследований пользовались прежде всего военные концерны.
Многие промышленные концерны ФРГ до сих пор предпочитают не проводить собственные научно-технические поиски, а покупать и внедрять научно-технические достижения других стран.
Пожалуй, ни одпа страна Западной Европы не проводит у себя дома столько промышленных выставок, ярмарок, научных симпозиумов н конгрессов, как Федеративная республика, чему способствует, кстати, ее собственный научно-технический багаж, как и центральное положение на континенте — европейский перекресток. Во многих городах: в Ганновере, Кельне, Дюссельдорфе, Гамбурге, Эссене, Фрапкфурте-па-Майне, Мюнхене — для этого по-с । роены стационарные городки.
Первая средн промышленных шоу — Ганноверская ярмарка. Когда я на нее впервые попал, показалась просю необозримой, и я для начала пошел в ту с । орону, куда гуще всего тянулась толпа. Эго были два павильона. Первый — солнечной энергии. И че-76
го это вдруг здесь бюргер забыл? Но, пожалуйста: солнечные генераторы. Пока еще дороги, но уже есть бытовой вариант. Установив «ловушку солнечных зайчиков» на крыше своего домика, бюргер может экономить значительный процент электричества, энергия солнечных лучей способна частично отапливать его дом, варить пищу и... Нефтяной кризис заставил научные центры и промышленников искать виды энергии будущего, и страна, где практически, кроме каменного, бурого угля, солей, нет полезных ископаемых, даровой энергией интересуется давно. Среди мировых конкурентов западногерманская гелиоэнергетика, как выясняется, обладает сильной козырной картой. Специалистами ФРГ разработан проект одной из крупнейших в мире гелиостанций с установкой типа ГАСТ мощностью в 20 мегаватт. Ценность проекта ставится в ряду и даже впереди создателей промышленной солнечной энергетики из Франции и США.
Во втором павильоне, где была представлена техника современного бюро, заинтересованно паслись просто тысячи людей. Я, конечно, неспециалист, но и мне стало ясно: электронный век! Вот пишущая машинка с телеэкраном. Допустил ошибку, легко вернуть строку назад — оригинал выйдет без помарок. И — бал дисплеев! Их работу я постоянно наблюдал в одной боннской аптеке, куда при случае ходил за домашней медициной. Как-то осведомился о лекарстве, не зная точного его названия, фирмы-изготовителя. Минутку — молодая дама, фармацевт у телеэкрана. Нажатие кнопки — и все ясно: лекарство французского производства, да сейчас его под рукой нет. «Погодите,— ободряет служащая,— я взгляну, не найдется ли упаковка на базе или в других аптеках города». Взглянуть — это включить с помощью кнопки другую программу дисплея, вчитаться в новую информацию на экране. «Зайдите через денек,— приглашает она,— заказ получите здесь». Я ухожу благодаря и ие плачу вперед никакого задатка, ибо у служащей и в мыслях нет, что через день я умру или попросту передумаю покупать лекарство, которое она «достанет в другой аптеке или на другой фирме». А не приду — не беда. Модель поведения любого посетителя аптекарям ясна. Хотя лекарства очень дороги, бюргер рано или поздно — прижмет нужда — придет к прилавку с лекарствами, где однажды ему пообещали достать таблетки из-под земли. Вот что такое дисплей — машина, которая все знает, все помнит и готова в любую минуту дать совет, как быть.
Впрочем, в том, что прохождение информации невероятно убыстрилось, я убеждался не раз и в собственной практической работе журналиста. Помнится, я готовил срочный газетный материал о реакции общественности ФРГ на решение НАТО и готовность федерального правительства породнить западногерманскую территорию с американскими ракетами среднего радиуса действия, которые будут целить по Москве и Варшаве, по Праге и Будапешту... Я крутил телефонный диск и в течение минуты находил общественных и молодежных деятелей п Мюнхене, Гамбурге, Кельне, Дортмунде. Позвонив на юг страны известному драматургу, вместо него самого услышал голос: «Бюро Ксавера Креца слушает. Это электронный секретарь. Если есть вопросы, говорите. Господин Крец вам ответит письменно пли по телефону». Смутившись сам не зная чего, я положил трубку и набирал тот же помер еще пару дней, пока не догадался прибегнуть к общению с электронным секретарем: продиктовал вопросы по телефону. Каково же было мое удивление, когда день cnycifl я нашел отпеты писателя, отпечатанные на ею личном «фирменном» бланке, в почто-
вом ящике моего боннского корпункта. Так все просто!
«С тех пор как стало известно о намерениях НАТО вооружиться ракетами средней дальности, разместить их в ряде стран Западной Европы, в том числе в ФРГ,— говорилось в пункте третьем заочного интервью писателя, взятого мною у него с помощью электронного секретаря,— я внимательно слежу за этими планами. Поначалу я думал,— говорилось в тексте,— что вся проблема заключается вот в чем: жалко, что в окно, то есть иа военные нужды, опять выбрасываются деньги, которые могли быть использованы на другие гуманные цели. Но нет, все сложнее, к сожалению. Новый виток гонки вооружений, понял я, увеличит опасность войны в Европе. Я против решения НАТО, оно чревато тяжелыми последствиями для мира, оно ущемляет интересы моего народа. Сторонники ракет твердят, что, мол, ФРГ угрожают. Только, думается, Советский Союз ничем не угрожает моей стране».
...То было одно из первых интервью, относящихся ко времени, когда многие западные немцы только начинали разбираться — а усилит лн новое американское ядерное оружие безопасность страны или усложнит дело разрядки, обернется новой угрозой миру в Европе? Прошло время, и миллионы жителей страны, подписавших Крефельдское воззвание, участвовавших в многочисленных демонстрациях, сформулировали свое однозначное отношение к ракетам средней дальности: нет! нет! и нет!
Наступление ЭВМ, микроэлектроники, роботов названо «третьей технической революцией». Поток каких жизненных перемен несет она с собой? Есть все основания сегодня вспомнить предсказания писателей-фантастов об антагонизме людей н роботов, об открытой вражде между ними. Ныне о реальности неизбежного конфликта всерьез предупреждают ученые и специалисты. По мнению иных, «электронная техника уже к 2000 году уничтожит 80 процентов рабочих мест». Другие футурологи, подтверждая вероятность печальной картины, предсказывают время победы роботов над людьми чуть позднее.
Кто его знает... Однако в духе этих удручающих предсказаний Алленсбахскнй институт по заданию «Штерна» провел опрос в репрезентативных кругах и среди различных слоев населения. «В безработице виновата современная техника» — в анкете здесь поставили свои галочки 37 процентов опрошенных. «Нам нужна современная техника, ибо она нас делает конкурентоспособными, создает также и рабочие места» — тут галочку поставили уже 35 процентов участников исследования. А 28 процентов не оставили галочек на опросном листе ни там, ни тут. Вероятно, многим из них ясно, что со времен Маркса технический прогресс обслуживает капитализм и имеет дело с интересами тружеников в той мере, в какой это выгодно реальным хозяевам жизни. Ведь еще древние софисты утверждали, что «справедливость есть не что иное, как полезное для сильнейшего».
СЛУГА ДВУХ господ
Пресс-конференция Гюнтера Вальрафа в Бонне по случаю выхода его очередной ан-тишпрингеровской книги «Свидетели обвинения», как всегда, когда Вальраф возникал в западногерманской столице, чтобы объявить о законченном этапе своей работы, и на сей раз собрала не
мало журналистского люду. Явились газетчики, радиорепортеры, телевизионщики. Приглашенные бра ли по экземпляру книги, а кто по два — по три, угадывая в ней сенсацию. Так оно и было...
Фигура эта известна в ФРГ, во всей западной и мировой журналистике. Борьба писателя и публициста с издательским концерном Шпрингера и бульварной «Бильд» напоминает единоборство одержимого рыцаря с мафией. Вальраф, изменив внешности, работал несколько месяцев в редакции «Бильд», познал нравы желтой прессы. «Свидетели обвинения» и другие его книги и статьи — мощные публицистические залпы по концерну лжи и массового обмана.
Оставаясь верным себе и обнаруживая, как и прежде, большой запас человеческого мужества, Вальраф в тот день рассказал:
— Мой домашний телефон прослушивался, по пятам за мной ходил шпик, из моей квартиры исчезли важные рабочие документы...
...Премьера книги-бомбы подошла к концу, зашевелились стулья, и тут я стал невольным свидетелем диалога двух соседей. Видимо, на правах старого знакомства аккредитованный в ФРГ иностранный журналист с улыбкой подначивал своего боннского коллегу.
— Так у вас здесь, может быть, каждого подслушивают, а?
— Не думаю,— отвечал немец не только без обиды, ио даже охотно подстраиваясь под тональность вопроса.— Не думаю... Но если человек стоящий — почему бы и нет?
— Нравы, однако, не нз лучших?
— Да ведь с какой стороны на это дело смотреть. Специалисты создают подслушивающие устройства, заказчики их покупают. И та и другая сторона заинтересованы, чтобы эта техника, как и всякая другая, развивалась, совершенствовалась, обновлялась. В наш век развитие машин часто выходит из-под контроля гуманных общественных потребностей...
Техника и ее гуманное предназначение? Писаные законы ФРГ охраняют неприкосновенность жилища. Законы неписаные дают право органам безопасности, политической полиции — право на компромиссное нарушение норм конституции: в интересах защиты правопорядка. Однако образцы той же «специфической» техники легко приобретает на товарном рынке и реакционный концерн, она становится реальным оружием против прогрессивной прессы — будто бы тоже «в целях защиты правопорядка». Как в случае Вальрафа. В его кельнской квартире по заданию концерна спецы пристроили «клопа». Через этот передатчик домашние разговоры писателя «вносились» на пленку, воспроизводились прямо в кельнской редакции «Бнльд».
В качестве аккредитованного в стране корреспондента я сопровождал немало колонн демонстрантов: обычно идешь рядом, сбоку нлн поодаль. И вот что характерно: мало кто из прохожих остановится, чтобы оглядеть внимательно шествие, вчитаться в лозунги, послушать, что хором выкрикивает демонстрирующая молодежь. Нередко сопровождал я и колонны, которые двигались в сторону ратушн по совершенно безлюдным улицам, по городу, что словно вымер. Равнодушие? Я тоже так поначалу думал. Если точнее: равнодушие и страх. Боязнь, что снимающие на кинопленку и фотографирующие демонстрантов полицейские репортеры из ведомства по охране конституции могут и праздного зеваку приобщить к своим негативам, а потом внести в свои картотеки как сочувствующего левым н коммун и-
11
стам. Так бывало. И «запреты на профессии» как раз для того изобретены, чтобы люди держались от политических демонстраций подальше.
По каналам тайной полиции проверку на благонадежность прошло около трех миллионов граждан ФРГ. Называя эту цифру, говорят о дискриминации коммунистов н людей прогрессивных умонастроений. И не только их. Проверяется, регистрируется, подшивается к делу любое подозрительное поведение...
Слежка начинается едва ли не с детского сада. Школьники следят за учителями, бюргеры доносят на политических противников, предприятия проверяют политические убеждения своих рабочих.
Атмосфера, в которой молодые люди постоянно чувствуют на себе чей-то пристальный взгляд в спину,— реальность страны. Социал-демократ земли Баден-Вюртемберг Эрхард Эпплер так характеризовал обстановку в школах: «Педагоги предпочитают умалчивать о своих взглядах, потому что в школах царит обстановка недоверия и лицемерия». Стало известно, что в Баварии, в Баден-Вюртемберге и в земле Северный Рейн-Вестфалия тайная полиция вербует доносчиков среди школьников и студентов.
Профессор одного из западногерманских университетов Гильберт Цибуре считает, что у сегодняшнего поколения студентов «на лице написан не протест, а страх». В этих словах велика доля истины. Вряд ли найдется какой-либо политический, социологический семинар или дискуссия, на которых бы не присутствовали люди, связанные с тайной полицией. Студенты отказываются от критических тем даже в учебных работах, потому что их тоже читают чиновники тайного ведомства.
Три миллиона человек, проверенных на верность конституции,— это, согласитесь, цифра. Как писал «Штерн», черной работой занимаются 10 тысяч федеральных служащих, а им, в свою очередь, помогают двадцать тысяч шпиков. Все равно такой гигантский аппарат был бы не в состоянии вершить тайную работу, будь труд, как в прошлом веке, ручной. Но в том-то и дело, что «корпорация массового подозрения» творит свою грязную деятельность, имея в своем распоряжении современные достижения научно-технического прогресса: компьютеры, дисплеи, банки хранения информации. Капля за каплей — «есть человек»!
Технический прогресс в буржуазном обществе всегда слыл слугой двух господ: на основной своей «работе» обслуживал тех, кто в обществе имеет реальную власть, а по совместительству, и с еще большим удовольствием — тех, кто деньги дает. Фигаро здесь, Фигаро там.
ЗАКОДИРОВАН КАЖДЫЙ
то бы мог подумать! «Соображающие» н все помнящие машины принялись с поразительной настырностью и изобретательно
стью интересоваться личной жизнью граждан ФРГ, лишая ее привычных тайн даже тамг где прежде люди привычно ощущали себя в крепостных стенах личной и интимной неприкосновенности. Компьютеры, писал журнал «Штерн», знают о нас все, с дотошностью регистрируют каждую мелочь, информация собирается у людей за спиной и без их на то ведома.
Действительность электронного века. Дьявольские машины, будто сказочные драконы, поделили население страны на свои княжества и вотчины, людей — по социальным, политическим, профессиональным, имущественным и другим признакам. К числу 78
самых могущественных монстров дознания в ФРГ прежде всего причисляют банк электронной информации компании «Шутцгемайншафт фюр альгемайне креднтзихерунг» — в немецком сокращении ШУФА. Кто только не питается информацией от мозга компьютеров ШУФЫ, обладающих поистине энциклопедическими знаниями!
Бюргер берет автомобиль напрокат, покупает вещь в кредит или выписывает товар через посылочную фирму на дом, просит сдать ему внаем квартиру или заводит счет в байке. Встречая всюду доверие к себе, человек доволен: минимум бумажных формальностей, словно его сто лет кругом знают. Определенно ШУ ФА о любом человеке, где бы он ни жил, хорошо осведомлена. И невдомек добропорядочному бюргеру, что, прежде чем ему передать ключи от автомобиля или от квартиры, владельцы автосервиса и квартирные бизнесмены, служащие банка проконсультировались с ШУФОЙ, а та нм с готовностью (естественно, за плату) выдала справку, предварительно перелистав человеческое досье.
Справочно-контрольное бюро по деловым и кредитным связям, именуемое ШУФА, возникло во Франкфурте-на-Майне еще тогда, когда слово «электроника» не встречалось ни в одном словаре, н после модификации пошло в гору благодаря расцвету банковского н кредитного дела. Уже в 1890 году бюро выдало на-горй 1 миллион справок о людях — это-то во времена писарей, не имевших, вероятно, еще перьевых авторучек. В 1970 году — 15 миллионов справок. В 1980 году ШУ ФА предоставила в распоряжение работодателей, обществ, фирм 25 миллионов справок — персональных досье. Кругом нужен ныне совет электронного соглядатая: числятся ли за тем или иным человеком жизненные грехи, можно ли ему доверять, состоятелен или гол как сокол, уживчив ли с соседями или громко врубает музыку во всю мощь по ночам?
На компьютерном управлении работают девять из тринадцати филиалов ШУФЫ, и если иметь в виду совокупный объем накопленных сведений (в архивах — досье на 24 миллиона бюргеров), это самая мощная компьютерная система ФРГ.
По выражению западногерманской прессы, закодировано все население. И это отнюдь не придуманная журналистами гипербола. Сведения о людях собраны и хранятся в компьютерах разведслужб, политической и уголовной полиции, в памяти ЭВМ больничных касс и профессиональных объединений, ведомств по делам молодежи и пенсионных ведомств, на бирже труда н т. д. Детально, шаг за шагом прослежен и зарегистрирован каждый шаг бюргеров, от первого крика ребенка до первой брачной ночи, от порога зрелости до гробовой доски. Электроника может в любую минуту назвать факты человеческой биографии, время н даты поступков н действий, о которых, может быть, сам человек с ходу не вспомнит или окончательно забыл. Сколько зарабатывал вчера, а сколько — сейчас, чем н когда болел, сколько времени жил на пособие по безработице, с каких пор и на ком женат, имеет ли детей, уверен ли в себе, обеспечен или едва сводит концы с концами, у кого лечился, бывал ли в психбольницах, задерживался ли полицией, судился ли, подавал ли иск в суд сам? Да и с кем общается, к какой политической организации примыкает, в какой партии состоит, какие демонстрации посещает...
На биржах труда банки электронной памяти сохраняют сведения о 30 миллионах работающих, архив пенсионного обеспечения имеет 75 миллионов
«сказаний». Одни памятью беднее, другие богаче, но великаны-ЭВМ и ЭВМ-карлики живут по законам бизнеса: ты — мне, я — тебе, перекачивая по договоренности хозяев человеческие характеристики через каналы компьютерной связи. Кто, к примеру, откажет в электронной информации полиции, действующей так называемыми «стерильными методами» поиска? Полиция легко подключает свои ЭВМ прежде всего к компьютерам ведомств социального страхования, где особенно плотно утрамбованы данные, отражающие материальные н социальные условия жизни, разного рода склонности и привычки миллионов жителей страны.
Машины «человеческих душ», освоившие свою специализацию сравнительно недавно, лишь послушные исполнители и верные слуги: они копируют мысли и привычки своих хозяев, они обслуживают их политические, экономические, нравственные и прочие симпатии, интересы, цели. Может показаться: а не все ли равно людям, что о них «думают» ЭВМ?
Перескажу один случай. У жителя Бонна, лечившегося от депрессии н ставшего в конце концов снова здоровым, никак нс налаживалась жизнь. Он и туда и сюда — и везде не хотят его на работу брать. Доброжелатели подсказали, мол, наверняка есть какая-то заноза в твоем личном деле, поинтересуйся. В каком деле? Где? Ведь досье за спийой человека ходит не одно, и у каждого — свой хозяин, свой электронный сейф. Находчивый неудачник, надев медицинский халат, явился в клинику под видом врача, получил доступ к своим бумагам и ужаснулся: в документах он значился все еще агрессивной личностью. Вылечив, забыли «оздоровить» его персональное досье, забыли внести в память ЭВМ соответствующую поправку.
А ведь, по законам страны, сведения из больниц, составляющие предмет медицинской тайны, утекать не должны...
Банки административной информации появились в ФРГ вначале иа предприятиях транснациональных корпораций, в частности на заводе автомобилей «Форда» в Кельне. А уже потом стиль автоматизированной работы с кадрами переняли многие предприятия. С течением времени компьютеры фирм приспособились к деловому общению с мозговыми центрами бирж труда. Предприниматели, заметив однажды, как подозрительно присматриваются к их делам профсоюзы, поторопились заявить и успокоить: все это делается для научного управления кадрами.
Впрочем, в отношения двух сторон вписаны и первые строки открытого конфликта. Несколько лет назад профсоюзы фирмы «Данмлер-Бенц», той самой, с конвейеров которой сходят автомобили марки «мерседес», попытались напомнить администрации о требованиях законодательства: каждый работник вправе знать, что за информация о нем собрана в чреве ЭВМ, объективна ли она? Девять тысяч подписей было собрано под петицией, чтобы с человеческими электронными характеристиками были по крайней мере ознакомлены производственные советы предприятия. Однако вспыхнувший конфликт мало что изменил.
Чего боятся люди? Мнения машин, которые, конечно же, подмечают отнюдь не лучшие человеческие качества, которые работают как бы над созданием отрицательного человеческого портрета. «Предвзятость машины» может стоить человеку очень дорого: увольнения, «запрета на профессию», нервов и здоровья.
В ФРГ существует такого рода бизнес, как торговля домашними адресами граждан. Называется это: «сдавать адреса внаем». В почтовом ящике у себя дома человек находит, к примеру, рекламный проспект обувного фабриканта с сообщением: «Уважаемый господин К.! Удивительные осенние ботинки только что сошли с нашего конвейера. Мы хотим Вам их прислать для пробы. Не понравятся — вернете обратно. Никаких обязательств с Вашей стороны...». Господин К. балдеет от счастья, польщен: сам фабрикант знает его. А все проще.
Многие компьютерные фирмы процветают, не производя ничего, и зарабатывают при этом миллионы. Впрочем, так уж и ничего? Они торгуют информацией о людях, имея ее в банках памяти ЭВМ. В компьютерной памяти — миллионы домашних адресов, рассортированных по социальному и классовому признакам, по профессиям, полу, возрасту, по склонностям человека покупать те или иные вещи. Расчетная математика, которую я беру из местной прессы, такова.
Купив в компьютерном центре, скажем, 100 000 частных адресов, фабрикант «продаст» с помощью разосланных на квартиру открыток примерно 3000 пар обуви по цене 50 марок. Доход— 150 000 марок. На адреса он тратит 50 тысяч марок. Чистый доход — 100 000.
Поистине самый богатый обладатель частных адресов, упоминает журнал «Штерн»,— это федеральная почта. Ведь она высылает на дом телефонные счета, а по ним-то можно легко прикинуть, кто разговаривает по телефону, не жалея денег, а кто живет скромно. Почта передаст частные адреса жителей страны без их на то ведома своей дочерней Почтовой рекламе. Последняя делает бизнес, распродает адреса направо и налево. Вот и я, поскольку телефонные счета корпункта выглядели солидно, постоянно находил в почтовом ящике рекламные проспекты.
В 1980 году Почтовая реклама, у которой в электронной системе ЭВМ есть для распродажи 105 миллионов частных адресов граждан и фирм, заработала чистой прибыли 6 миллионов марок. Как говорится, на продажу — решительно все.
КОМПЬЮТЕРЫ И ВОРЫ
Как-то, выгребая из почтового ящика утреннюю почту, я обнаружил среди прочих бумаг «продукцию» одной хорошо известной в ФРГ консервативной молодежной организации в высшей школе: Круг христианско-демократических студентов — КХДС. Чем знаменит сей союз? Хотя бы тем, что в свое время бойкотировал Гаванский фестиваль молодежи и студентов. Ловкие ребята! Вслух — за процветание демократии, а потихоньку — сотрудничают с политической полицией, пособляя ей в слежке за прогрессивными студентами университетов.
Вчитался, чего же от меня хотят: «Уважаемые дамы и господа! Мы могли бы. подорвать фронт, состоящий из социалистов и коммунистов. Этот фронт в высшей школе представляет собой опасность. Нам нужны пожертвования населения...». Далее указывался номер банковского счета для перечисления денег.
Хорошенькое дело: просят у аккредитованного в стране советского «корреспондента денег на борьбу с левыми и коммунистами, подлинными борцами за демократию.
79
Поскольку ЭВМ запряглп в эти дела недавно, практика нова, то и курьезы случаются. В моем почтовом бункере — челобитная от правых?.. Я при этом узнал, кстати, «почерк» компьютера, все годы именовавшего меня как-то по-своему, женским именем, что ли, вместо Юрий — Лори. Программист сморозил ошибку? Не знаю. Во всяком случае, многие рекламные проспекты, которые я доставал из почтового ящика, начинались с персонального обращения ко мне: «Уважаемый господин Лорн Макарцев!..» В таких случаях думалось: «А, привет, дружочек компьютер!».
Не такой уж редкий случай компьютерного брака. Я и в прессе читал и слышал от знакомых молодых социал-демократов и либералов о том, что, мол, и они находили в своей почте агитки, призывавшие в период подготовки к федеральным выборам голосовать за председателя баварского ХСС Штрауса.
Словом, в свалке политических сил все средства хороши, лишь бы положить противника на лопатки. Так объясняется будничная смычка бпзпеса адреса-тоторговли и политических организаций.
Пресса страны пишет о торговле «мертвыми душами» в таких масштабах, перед которыми сделка Чичикова и Коробочки меркнет, как перед прожектором свеча. На черном рынке в ходу домашние адреса солдат бундесвера и допризывников. Посылочные фирмы и индустрия, набившие руку на производстве порнографических фильмов, журналов, товаров, охотятся за адресами людей, имеющих склонность к специфическому ширпотребу и периодике. Тысячи и тысячи адресов — на продажу! Около ЭВМ и компьютерных центров созрели негативные явления, другим сферам бизнеса сопутствующие давно.
К примеру, появился новый род преступности, еще в прошлом веке немыслимый. Компьютерный вор. Он ходит в костюме при галстуке, имеет, пусть и не обязательно, но довольно часто приличное образование, занимает престижную должность. В хронике «профессионального ремесла» занял свое достойное место такой случай. Служащий записал на магнитофонную пленку несколько сот тысяч адресов клиентов фирмы, где служил, попробовал продать дефицитный товар конкурентам за несколько десятков тысяч марок. Те подумалн-подумалн, да и выдали плута его же хозяевам. Компьютерный вор попал под суд.
Уже закончив работу над рукописью, я натолкнулся в еженедельнике «За рубежом» на коротенькую заметку — перевод из мюнхенской газеты «Зюддой-че цайтунг». Она об «Электронной мафии в ФРГ». Цитирую:
«Кабинет министров в Бонне одобрил проект закона, который предусматривает уголовную ответственность за воровство, совершаемое с помощью компьютера. Этот новый для ФРГ вид правонарушений заключается в том, что некоторые специалисты по вычислительной технике, работающие в различных ведомствах, составляют фиктивные программы, следуя которым ЭВМ перечисляет на нх счета кругленькие суммы. Наибольший ущерб государству наносят махинации строительных компаний, использующих компьютеры для хитроумных уловок с целью уклонения от уплаты налогов. Их адвокаты обычно ссылаются на то, что мошенники якобы обманывают электронные устройства, вводя в них фальшивую информацию, а не живых людей, и поэтому речь может идти всего лишь о «безобидном розыгрыше».
Насколько «безобидна» эта деятельность, можно судить хотя бы по такому факту: убытки федеральных властей от махинаций «электронной мафии» до-80
стигают ежегодно четырех миллиардов марок. Компьютеры превратились в идеальное орудие наживы и широко используются в спекуляциях земельными участками и недвижимостью. Однако новое законодательство вряд ли станет действенным орудием в руках правосудия, поскольку некоторые его параграфы сформулированы настолько туманно, что преступникам и впредь удастся выходить сухими из воды».
ЛАЗЕРНЫЙ ВЕК?
Злектропнка открыла эру новых технологий конца XX века: станки с ЧПУ, электронные манипуляторы, автоматический контроль качества, роботы, оборудование для гибких систем производства, лазеры. «Третья техническая революция» вписала в послужной список достижений НТР невероятные по мысли изобретения и открытия, воплощенные в работоспособные образцы машины и механизмы. Прогресс жизни?
Совсем недавно буржуазные идеологи уверяли, что в результате автоматизации даже самый непривлекательный труд обретает разумное человеческое содержание. Да и профсоюзы подталкивали предпринимателей, мол, автоматизация — процесс во всех смыслах полезный. Ныне взгляд на два десятилетия вперед сулит видение «социального пейзажа» с тотальным разрушением сложившихся общественных связей: а что если в самом деле к 2000 году будет уничтожено до восьмидесяти процентов существующих ныне рабочих мест? Что же, труд тогда станет редкой общественной привилегией?
Простые люди вряд ли согласятся потерять приобретенные в классовой борьбе десятилетий социальные завоевания. ЧВ «благополучной» ФРГ, как ее именовали прежде, назревают новые общественные конфликты между трудом и капиталом. Предвидя их, хозяева общества уже сегодня всерьез заняты проблемой: как обороняться? И тут сгодилась электроника.
Стеклянные люди! Этот заставляющий нормального человека вздрагивать образ рожден на страницах западногерманской печати. Он отражает современный размах политической, гражданской и прочей слежки за людьми, за миллионами людей с помощью думающих машин. Закодирован каждый! Парк ЭВМ вовсю работает против демократии, человечности, разрушает социальный н нравственный фундамент общества. Воровство — как одна из жизненных норм? Да, компьютеры похищают у бюргеров их личные тайны, нх работу, нх оптимистические надежды па стабильное благополучие в будущем.
Что было — что будет?!
В наше время начался расцвет нового технологического чуда: лазеры уже широко применяются в автостроении, судостроении, в керамической и текстильной промышленности, переработке синтетических материалов и т. д. По прогнозам западногерманских специалистов, «лазерный взрыв» должен грянуть к 1990 году.
Атомный, космический, компьютерный... А что принесет с собой лазерный век?
Бонн —Москва.
Портрет М. Е. Салтыкова-Щедрина (бронза).
Из произведений народного художника РСФСР О. К. Комова.
Мойщица окон (бронза).
Женский портрет (мрамор).
Портрет Ильи (рисунок).
У телефона (бронза).
К нашей вкладке
ИГОРЬ СВЕТЛОВ
ОБРАЩЕНО Н ЧЕЛОВЕКУ
ерсональная выставка скульптора Олега Г Комова застала его в период осознания I I своих немалых возможностей, в том сре-I	I дннном возрасте, когда нужно хорошо
В	I подумать над тем, что сделано и как
двигаться дальше. Это одновременно и итог, и рабочий момент, и новый рубеж. К творчеству Комова более всего подходит определение — гуманистическое. Не декларативно, а в самом своем существе оно обращено к человеку, ориентировано на человека. Это ощущается в интонации его образов, мягкой, ненавязчивой, проникнутой внутренним уважением к объекту изображения. Независимо от того, творит ли скульптор композицию, в которой показан характерный жизненный ритм алтайской семьи, лепит портрет своего коллеги или создает образ известного исторического персонажа, существует внутренний модуль отношения к своим героям, исключающий произвольность интерпретации их облика, характера, судьбы. Комов решительно не согласен с теми, кто воспринимает человека лишь как повод для ничем не ограниченного проявления художественной фантазии. Человек для него — начало и конечная цель искусства, первостепенная, но объективная реальность, которую нельзя постичь, вдохновляясь лишь первичными эмоциональными импульсами. Отсюда осторожное отношение к масштабу и стилю изображения. Мы не найдем у Комова ни гигантских фигур, ни бурных движений, нн эффектных хитросплетений композиции. Отсюда
6. «Юность» .V’ 6.
вдумчивая интонация, словно приглашающая зрителя к неспешному диалогу.
Подчас зрителя приглашают включиться во внутренний диалог самих персонажей, как, например, в дипломной работе «Юность» (1958), в которой с удивительным тактом дана лирическая сцена стоящих друг возле друга юноши и девушки. Эмоциональное содержание этой сцены — робость, волнение, ожидание. Другую характеристику обретает безмолвный диалог в композиции «Пушкин и Пущин» (1966). В ней господствует просветленность и высота размышлений. Молчаливая пауза оказалась наполненной здесь большим духовным зарядом. Позднее эта способность тонко, ненавязчиво и в своей сути возвышенно характеризовать людские взаимоотношения превратилась у Комова в качество художественных решений, позволяющее раскрывать сложные психологические ситуации, дать новое истолкование известных тем и форм искусства. Редко встречающаяся в монументальном жанре композиция возникает в памятнике русскому живописцу Венецианову в Вышнем Волочке (1981). Изображение художника, позирующей ему модели — молодой крестьянки с ребенком на руках, наконец, мольберта, без которого немыслим труд живописца,— все это найдено по-своему деликатно, в едином комплексе, но без контрастной волевой группировки. Может быть, более характерна могла бы быть фигура самого художника. Но н вариант, избранный Комовым, имеет свою логику. Творческая фантазия умеряется здесь эмоциональной сдержанностью в характеристике персонажей.
В сложном искусстве памятника КЪмов сумел остаться верным своей вдумчивой и серьезной, полной эмоциональных оттенков интонации. Гуманистические принципы художника, которым он сохраняет завидную верность вне зависимости от того, в каком жанре идет его работа, какая тема или проблема им осознается,—это не что-то книжное, отвлеченное, существующее лишь как теория. Это — моделирование фигур, их пространственное расположение, их пропорции и взаимосвязи. В памятнике Венецианову все три части композиции — художник, мольберт, позирующая крестьянка — отделены друг от друга пространственными паузами. Комов был одним из тех в нашей скульптуре, кто, избегая прямых сюжетных соединений, начал ставить фигуры на расстоянии друг от друга. Глубокое лирическое переживание изображаемых им персонажей требует временной длительности и пространственного развития. Не просто было преодолеть приверженность к кучности, прямолинейному объединению фигур, укоренившемуся в творчестве многих скульпторов на протяжении ряда десятилетий. То, что создал Комов в пору своей юности, в конце 50-х и начале 60-х годов, было дерзким нарушением этих привычек. Он предвосхитил тогда свободу в характеристике внешне не связанных между собой, погруженных в размышления персонажей, которая утвердилась значительно позже, на рубеже 70—80-х годов, став приметой по-новому увиденных исторических образов. Впрочем, понятие свободы всегда увязывается у скульптора с мыслью о гармонии — гармонии духовных взаимосвязей, ощущения человека в пространстве. В этом смысле скульптурное творчество Комоза классично.
Но одновременно оно и экспериментально. С само-
81
го начала стремился художник, нарушая привычные представления о скульптуре, представить своих героев в характерной для них среде. Более двух десятилетий он утверждает это свое, «пейзажное» видение. Человек мыслится не в атмосфере выставочного зала, а на фоне гор («Алтайская семья», 1964) или далеких пространств («Мальчик с собакой», 1967), под сводами церковной мастерской («Рублев», 1967). При этом в отличие от своих коллег, также стремящихся создать скульптурный пейзаж, он в большинстве случаев, особенно в первый период своего творчества, не вводил в композицию каких-либо зримых примет. Но в самих ритмах фигур, их отделенности друг от друга, своеобразной замедленности движений передавалось влияние окружающего пейзажа. Символы пространственной среды стали появляться в сочинениях Комова позднее. Так, в известном пушкинском цикле — сначала в миниатюрах, а затем в памятнике — он стал вводить в композицию садовую решетку. Это, однако, не только деталь, позволяющая представить место действия, но н метафора, напоминающая о Петербурге, культуре пушкинского времени, образ бессмертной красоты классического искусства. И тут Комов вместе со своим коллегой Юрием Черновым, чьи сцены из жизни мурманского порта поразили сочетанием лирической пластики фигур и брутальностью в изображении портовых сооружений, был одним из первых. Сегодня архитектурные детали встречаются и в работах более молодых скульпторов. Но Комов, решая эти проблемы, остается верен своим творческим убеждениям. Строго, лаконично объединяет он изображение человека и элементы архитектуры, находя в них не противопоставление, а соразмерность. Введение архитектуры и предметных деталей призвано, по его мнению, не спасти плохо сделанную фигуру, а дополнить ее, раскрыть заложенную в ней гармонию. Такова колонна в памятнике Пушкину в Молдавии (1974). Вторя своим ритмом вертикально стоящей фигуре поэта, выделяя своей округленностью прямоугольные очертания статуи, она усиливает торжественность общего построения памятника. И вместе с тем это метафора, с помощью которой раскрывается тема могущества искусства, присяга художника на верность ему, тема вечной жизни пушкинской поэзии.
Возвышенное, утверждающее уважение к человеческой личности и ее деяниям — искусство Комова всегда рождалось путем длительной подготовки, в заблаговременном решении разных по масштабу и нередко, как мы могли убедиться, совершенно новых художественных проблем. Доказательство тому его памятники. До того, как они появились, возникли
82
рисунки, эскизы, многочисленные варианты станковых композиций. В каждой из этих промежуточных работ решались свои задачи. В одних отрабатывалась главная тема, в других — сходство и портретная выразительность, в третьих — связи с архитектурой^ проблемы ансамбля. В таком творческом методе дало себя чувствовать понимание сложности исторической темы н видение памятника не как чего-то наспех и небрежно сделанного, недалеко отстоящего от плаката, а как сложного итога дум и исканий. Цельность художника проявляется в его внутреннем ощущении единства созданных в его мастерской портретных изображений, натурных этюдов, изящных пластических миниатюр (по мнению многих, лучшее, что им создано) и выходе на заинтересованную широкую аудиторию, каким является памятник. Продуманность, фундаментальность такого рода работы оказалась как нельзя более актуальной в наши дни, когда скульптура все чаще рассматривается как хорошо сделанная вещь, когда важным оказалась и
ясная определенность замысла и его полнокровная реализация в конечном художественном решении.
Законченность... Когда ни убавить, ни прибавить, когда целое видится как нечто само собой подразумевающееся, когда различные части изображения обретают внутреннюю связь, нерасторжимую и неуничтожаемую, но не в ущерб поэтической непосредственности. В сложном отношении находится духовное содержание образа и профессиональное мастерство скульптора, стремление к гармонии и динамике зрительских впечатлений, желание быть понятым современником и мысль о традициях, созданных предшественниками.
Традиции для Комова — опыт поколений, формулировка уже выстраданного, осмысленного, найденного, опыт духовный и профессиональный. Подлинное уважение к традиции — это, как известно, ее развитие. Пример тому — пушкинские памятники Комова, в которых тонко и современно переосмыслено наследие русского классицизма, некоторые его миниатюрные, полные живой красоты и артистичности композиции, портреты, рожденные в немалой мере самостоятельным восприятием творческих заветов известного мастера конца XIX — начала XX века Паоло Трубецкого. Однако взгляд художника ие ограничен классическим наследием. Во многих лабораторных исканиях он настойчиво вникает в искусство порой далеких от его основных пристрастий мастеров зарубежной скульптуры. У него нет жадности к репродукционной информации, нет желания оказаться в фарватере самых новых направлений. Отношение к современному опыту — аналитическое, связанное с той или иной конкретной задачей.
Успех приходит тогда, когда Комов проявляет фантазию, ищет нестандартный мотив композиции, обращаясь к традиции, чтобы сделать ее полным возвышенного содержания. Так появилась скульптура «К. Э. Циолковский» — активное, полное напряжения решение, в котором данная без всякой приукрашенное*™ приземистая и коренастая фигура ученого, рожденная изучением фигурного портрета рубежа XIX—XX веков, соединилась с предметной метафорой, получившей популярность в два последних десятилетня,— изображение окна. Такой поэтический синтез обрел многозначный смысл, символизируя контраст вдохновения и скромного жизненного быта, повседневной реальности и могучего порыва фантазии. Когда же путь к традиции оказывается слишком коротким, возникают работы, далекие от истинных возможностей художника.
Традиция, гармоническая законченность — все это, конечно же, не может быть оторвано от непосредственного отношения к теме, утверждения своего видения исторической личности. Способность самокритично взглянуть на уже созданное и находящееся в работе — залог новых обретений. Когда у Комова рождается неудовлетворенность жесткостью и суховатостью манеры, известной отвлеченностью образа, на помощь приходит натура, упорные штудии обнаженной модели, рисунок — внимательное и серьезное изображение людей, очень различных в своем облике и духовных стремлениях. Окунуться в жизнь, почувствовать внутренний нерв человека, по-новому ощутить пропорции и линии человеческой фигуры,— значит быть смелее в замысле, придать произведению внутреннюю пульсацию и убедительную жизненную мотивировку.
Поиски Комова по-своему, индивидуально н не упрощенно, соотносятся со сложным движением современности, высокими ценностями прошлого. Он все больше понимает, что вдумчивое отношение к большим и малым величинам нашего духовного бытия должно сопровождаться художественными определениями, не затушевывающими остроту проблем, а помогающими понять их суть. Не безмятежность и экзальтация, а осознанная постановка задач, желание идти вперед, сохраняя верность своей теме,— перспектива талантливого скульптора.
Памятник' Л. С. Пушкину п Калинине. К. Э. Циолковский. Маша Кокорина. Рисунок.
ИГОРЬ ШКЛЯРЕВСКИЙ
ЧИТАЮ «СЛОВО О ПОЛКУ...»
Фото Ю. Садовникова.
олны диких народов перекатывались через степь и ударяли в деревянные стены Рус-ской земли.
Дед кричал со стены: «Хазары!»
| /А Сын кричал: «Печенеги!»
Внук отзывался: «Половцы!»
И дальше — перекликались правнуки. Поневоле... Я ведь тоже что-то кричал и четырехлетний прыгал с телеги в жито, завидев тень самолета. С великой надеждой быть последним,— на голоса и пожары иду обратно... Блуждаю в потемках годин.
Партизанские летописи и блокадные хроники, «Тихий Дон», «Севастопольские рассказы», «Война и мир», «Полтава», летописи о нашествиях с Запада, «Сказание о нашествии Едигея», «Повесть о нашествии Тохтамыша», «Сказание о Мамаевом побоище», «Повесть о разорении Рязани Батыем», «Слово о полку Игореве»...
Великая оборонная литература! Ведь мы — защищались... От наших и до самых давних — веков Трояновых!
Небом крытая, светом перегороженная, южная Русь казалась легкой добычей. Непрошеные госги пудовыми камнями «стучались» в ворота Переяславля, Чернигова, Киева. Летели зажигательные стрелы. Трещали опоры. В проломы вонзалась ревущая Степь. И долго потом на обгорелых холмах не росла трава. А степные всадники с волчьими хвостами на шлемах пропадали внезапно, как появлялись. Половцы владели искусством психической атаки и уже применяли «греческий огонь»: «Кончак же за их спиной бежал... И лишь наложницу его захватили и того басурманина, у которого был живой огонь. И привели их к Святославу со всем устройством». (Ипатьевская летопись).
Овраги, кусты, камыши воевали вместе с людьми. Не спи! Не зевай. Слушай во сне, как зверь. Научись видеть спиной. Утка закрякала в камышах. Что-то
не так... Весной утка молча сидит на гнездах. Правь на середину, подальше от берега!
Пусто. Тихо. Только ветер на обрыве клонит разомлевшую полынь. Вдали одинокий столб извивается от гудящего марева. Путь из варяг в греки...
Течение медленно несет лодку. Плывем вниз по Днепру. Железный борт моторки нагрелся. Приткнешься к нему спиной и почти физически переселяешься в былое. В железной кольчуге распарилось тело. Зной размягчает волю. Вдали — одинокий каменный идол извивается от гудящего марева. Хочется снять раскаленное железо, окунуться в прохладные струи. А только охладился — счастливое лицо искривила боль. В голой спине торчит стрела! Изо рта пузырится кровавая пена. Люди барахтаются, тянутся к оружию. Арканы обвили уцелевших. Дальше — плен. Дорога в Сурож или Корсунь (ныне Судак, Херсонес).
О, Русская земля, уже ты за холмом.
Степь целила в спину.
«Одни — доспехи свои на телеги сложили, а другие — держали их во вьюках, у иных сулицы оставались не насаженными на древко, а щиты и копья не приготовлены были к бою. А ездили все, расстегнув застежки и одежды с плеч спустив, разопрев от жары, ибо стояло знойное время» («О побоище, бывшем на реке Пьяне», XIV век).
В муках стыда пришло к тридцатичетырехлетнему Игорю Святославичу прозрение. Словно уголек от горящего Глебова, запал в рубаку — жжет, и никак его не достать... Разорили Глебов, посекли защитников.
А тут еще распутица помешала в конце зимы присоединиться к Святославу Всеволодовичу и девяти русским князьям, которые выступили против половцев. Прискакал от них гонец, и велел Игорь дружине собираться, но сказали ему дружинники: «Князь наш, не сможешь ты перелететь, как птица, вот приехал к тебе муж от Святослава в четверг, а сам
он идет из Киева в воскресенье, то как же ты сможешь, князь, догнать его?»
Досада на распутицу, глебовские кошмары, боязнь, что князья не поверят в его желание участвовать в походе — мол, сдружился с Кончаком,— терзали Игоря.
Мучительно медленно таял снег. Желание искупить вину перед Русской землей, честолюбие и мужество торопили. Все смешалось — и нетерпение и уверенность. В Ипатьевской летописи записана покаянная речь Игоря перед дружиной, уже в половецкой степи.
— И все это сделал я,— говорит Игорь с таким раскаянием, словно все раны глебовцев болят на его теле... Торопливо и одиноко выступил он против Дикого поля.
Однажды я проснулся от нестерпимой боли. И пока медсестра делала обезболивающий укол, я вдруг представил себя в той степи со стрелой в боку. Вокруг — распоротые шатры, затоптанные в грязь шелка н овчины. Только раненые, русские и половцы, стонут одним стоном. И вот со своей звериной болью я ползу сам не знаю куда. Ни врачей, ни лекарств... Какие же страдания переносили люди в то время! Боль еще не утихла, и я думал о тех, кому удавалось выжить. С полуотрубленными руками, с рваными дырами в теле, на подпрыгивающих телегах ползли они в свои города и села. Огненная боль отнимала ум. Даже знахарей не было под рукой, да н что они могли? Каждая секунда дня — мука. И так десятки дней, сотни километров.
Тем обиднее было принимать страдания от своих, когда новгородцы шли на киевлян или киевляне иа черниговцев. «Брату брат молвит: это мое. И это тоже мое. И стали малое называть великим». Отчаяние летописца — на многие века.
Сколько он жил? Как выглядел? Что с ним стало после написания «Слова»? Темно.
Может, он погиб па медвежьей охоте, спесая дру-
85
га иля князя. Ведь он был человеком редкой храбрости, сказал все, что думал.
У князя — дружина и стены, а поэт — беззащитен.
Может, его оклеветали. Почуял беду, ночью ушел от князя. Затерялся в людях, в туровских болотах или северных лесах. А может, его лодку затерли льдины. Чудом выбрался на берег и уже в горячке, умирая, кричал: «Со всех сторон обступили и кликом поля перегородили...»
На несколько столетий предсказал он несчастья Русской земли. Припал к ней пророческим ухом и услышал тупой гул ордынских коней, которые до диа выпивали ручьн. Он не знал, что в далеких степях набирала силу империя Чингисхана. Но как великий поэт был одарен политической интуицией.
Тревожно в «Слове о полку Игореве». Восемь столетий прошло, а тревога осталась... Как запах гари в послевоенных развалинах. Он пробивался даже сквозь снег. Преследовал нас от первого до десятого класса, пока не снесли руины.
Был май. Я лежал на обрыве н смотрел в темный омут. Там что-то блеснуло. Я пригляделся. Сверкая боками, со дна подымались язн и хватали майских жуков. Подул холодный ветер, воду зарябило, и омут погас.
Ночью на сыром лугу лежал в оцепенении. Слушал, как шумят кусты и каркают вороны. Пахло мокрой землей. Вспоминались какие-то обиды н запахи детства. Вдали светились редкие огни старинного Турова. Там, на замковой горе, нашел я медный перстень с печатью. Может, его носил туровскнй князь. Дожди размывают холм н обнажают древние клады...
Незаметно я задремал и увидел лица людей. Они всплывали из тьмы, как рыбы из омута. И что удивительно — в жизни я никогда их не встречал. Проснувшись, думал: что за лица? Откуда они всплыли? Может, из прошлого? Особенно ярко явилось одно лицо — смуглое, худое. И очень мне захотелось поверить, что это он — автор «Слова о полку Игореве».
Он не назвал себя, н никаких сведений о нем не сохранилось. Летописцы думали не о себе.
Далеко на равнине русских веков виден тринадцатый. Дым подпирал небо на севере и на юге. Горели Рязань и Владимир, Москва и Суздаль, Чернигов и Киев. Версты пергаментов превратились в пепел. Огонь лизал Русскую землю вдоль и поперек. Четырнадцатый век — нашествие Мамая, нашествие Тохта-мыша. Дотла выгорали монастырские библиотеки. «Слово» могло не дойти до нас, как не дошли, быть может, другие великие повести и сказания. Мы не знаем, что потеряли, иначе жалость была бы неутешной.
Последний список «Слова», как известно, был найден графом Мусиным-Пушкиным и сгорел в московском пожаре 1812 года. Осталась копия, сделанная Мусиным-Пушкиным для Екатерины II, и грустная поговорка: «Рукописи не горят»...
Дом тайного советника и оберпрокурора святейшего Синода Мусина-Пушкина стоял на Разгуляе. Казалось, и деревья шепчутся о французах, которые вот-вот войдут.
Можно представить, сколько было суматохи, беготни, бестолковщины. Что он делал в эти минуты? Оглядываясь, заталкивал в портфель государственные бумаги и драгоценности? Или с отрешенным небрежением смотрел, как привязывают багаж? Думал свою бессловесную думу о России, н не хотелось пошеве
86
лить рукой, спасать личное добро, любимые книги и вещи? Опять все прахом!
И когда карета покатилась... Что-то ведь могло напомнить ему о «Слове»! Свет в окне промелькнувшей церкви н темная фигура священника могли вдруг нагадать архимандрита Иоиля Быковского... Это у него в Спасо-Ярославском монастыре Мусин-Пушкин приобрел сборник древнерусских летописей, на последних страницах которого блеснуло «Слово». Даже запах кожаного сиденья в карете мог возбудить в памяти потертую кожу сборника летописей.
И тогда... «Стой! Поворота». Подымаясь в библиотеку — глянул в зеркало. Чтобы кикиморы не напакостили. Ведь вернулся — плохая примета, не будет дороги. Какая к черту дорога. Но в зеркало глянул и подмигнул. Не себе — грядущему, мол, все наше с нами. «Поехали!» Но тайный голос не окликнул тайного советника. Выпало какое-то звено. Не дотянулась мысль до сборника летописей. И через несколько дней в библиотеке графа, охваченные пламенем, как живые, извивались буквы «Слова о полку Игореве». Погибла бесценная библиотека, Россия потеряла часть своей души.
Кто из нас мысленно не спасал этот Список? Ведь мог же случайный прохожий увидеть, как из окна графского особняка валит дым. Студент какой-нибудь или чиновник. Сам не понимая почему — кинулся в дом... Вроде плач ребенка услышал. Все обшарил. Кричит, зовет, а ребенка нет. Почудилось. Бывает... А дым уже схватил за горло, лицу жарко, стены лижет огонь, трещат старинные книги, свитки. И такая вдруг нашла злоба на всепожирающий огонь, полюбивший Русскую землю, что захотелось хоть что-нибудь спасти, унести. И схватила рука слепо — что подвернулось. Книгу какую-то. Все равно какую! Открыл ее во дворе и в красном отблеске пожара прочел: «Слово о пльку Игореве». Но случайный прохожий на Разгуляе 1812 года стоял и глазел на горящий дом.
На другой день спросонок воины Игоря увидели, что в степи вырос лес! Хан Кончак собрал все свои силы. Ипатьевская летопись сообщает, что князья еще могли спасти дружины, прорваться, ускакать. Но там были Пешие воины, и князья не предали «черных» людей, простых ратников. Может, один из них, не глядя в глаза Игорю, сказал: «Беги, князь, прощай...» Тогда Игорь приказал всем спешиться, чтобы не оставалось никакой надежды.
В школе я не понимал «Слова о полку Игореве» и воображением «переделывал» его — побеждал половцев! Возвращался с богатой добычей. Я не думал о том, что если бы Игорь Святославич на самом деле победил, великий летописец не написал бы о походе...
Французский ученый А. Мазон считает, что автор «Слова» — лжепатриот времен Екатерины Второй. Разве придворные льстецы писали о поражениях?
В детстве я мечтал найтн клад.
За нашим домом был глухой овраг. Там мы копали червей, а чуть свет убегали на Днепр ловить плотву. В овраге лопата иногда натыкалась на ржавый подсвечник или латунный самовар. И казалось, что вот-вот мы вывернем из земли тяжелый глиняный кувшин, полный золотых монет. Запах сырой земли волновал нас.
Хотелось стать обладателем какой-нибудь старинной тайны.
Засыпая под отцовским пальто, я мечтал найти
что-нибудь. И не знал, что над моей головой иа сколоченной из досок полке стоит самая загадочная русская книга — «Слово о полку Игореве». И что все горшки с золотом не стоят одного пергаментного листка с еле видными буквами...
Былое молчит и ждет. Нераскрытые курганы, настенные хроники времен Мономаха. Ведь было не до них. Археологи копали под Москвой противотанковые рвы. Историки и этнографы ковырялись в развалинах, добывая уцелевшие кирпичи. Вопило Настоящее. Надо было его накормить, обогреть, обуть. В детдомах яростно стучало ложками Будущее. Не хватало рук, денег, техники. И Былое, не сетуя, замыкало очередь. Мумии половецких ханов и усыпальницы туровских князей могли подождать.
Помню первый послевоенный экскаватор. Наш город был весь обуглен. Известка выгорела, и стены шатались. Страшно было под ними ходить. Экскаватор появился лет через пять после Победы.
А теперь на знаменитом черноморском пляже каждое утро нарядный трактор тянет иа тросе бревно. Разглаживает песок... Былое терпеливо ждет. Но если им пренебрегают, оно начинает мстить, и на земле повторяются беды.
Вся Русская земля — полевая, лесная, степная — выплывает из «Слова о полку Игореве». И далеко, широко вокруг видны пороги Днепра, отмели синего Дона, полынные курганы, деревянные стены Новгорода, Полоцка, Киева.
Молча и медленно стан воронов летят над полями, где редко белеет рубаха пахаря. На Русской земле, да и во всем мире еще не людно.
Глухие леса полны медведей, овраги — волков. Еще не выбиты огромные туры. А подойдешь к реке — в прозрачной осенней воде сплошной стеной стоят лещи, язи, голавли! Вот в сумерках плывет лодка, на носу пылает костер из смоляных сучьев. В пламени блестят зубья остроги. Одни рыбак правит лодкой, другой замер над водой, высматривая добычу. Удар! И на зубьях извивается стерлядь. На дне лодки шлепают хвостами судаки и щуки (для челяди), налимы и стерлядки (для княжей ухи).
Утром часовые в бойницах слышат крики диких гусей и уток. Они летят из половецкой степи, напоминая о том, что скоро подсохнет земля, реки войдут в берега, и снова жди набегов. Кричат — Переяславлю, Чернигову, Брянску...
И такая щемящая грусть пронизывает тебя, такая тоска расстояний! В темном, тревожном воздухе слышен невидимый плач. Это плачут буквы «Слова», печаль течет посредине Русской земли. Раздоры, пожары, войны...
Вся Русская земля XII века! И Автор «Слова» летит над ней как мужик на деревянных крыльях, только щеки холодеют от ветра.
— А всего — 10 страниц.
— Не может быть,— часто слышу я,— ведь это большая книга.
— Да, большая,— с предисловием, с переводами (дословным и поэтическим), с рисунками, с комментариями. А само «Слово» — всего 10 страниц, написанных огнем по небу.
Сомнение возвышает... Но не улыбка скептика, который называет «Слово» гениальной подделкой. Обидно, когда, споря о времени написания «Слова», ставят заведомо ложный вопрос о его подлинности. Подлинность — это качество, золото всегда золото, в любом веке. Его определяет не возраст, а проба. Гениальное не может быть подделкой. Заурядный па
мятник не вызвал бы таких споров. Страшная сила «Слова» завораживает, будто ночной пожар, когда где-то в темном поле полыхает стог и зарево видно за десятки верст.
Да как мог Мусин-Пушкин (напиши он «Слово») утаить до и после написания свою гениальность? Ведь тут масштабы не меньшие, чем Данте, Гете, Толстой! Об авторе нового времени, будь то архимандрит Иоиль Быковский (и ему приписывали авторство), уж что-нибудь сохранил бы восемнадцатый век. Такое зарево в карман не спрячешь. Чем больше читаешь «Слово», тем яснее невозможность создания его даже поэтом силы Пушкина. Не реставрируешь речь и ритм, взаправдашнюю тревогу за свой (ХП) век. «Песни западных славян» — тому подтверждение. Даже Пушкину не удалось одолжить свой гений прошлому. Никому и никогда такое не удавалось, как нельзя выбрать век для жизни.
Вот что писал академик Д. С. Лихачев еще сорок лет назад:
«Летопись следит и за дальнейшими действиями Игоря: в 1198 году он сел на княжение в Чернигове, не раз ходил вновь на половцев, ио все это осталось без упоминания в «Слове о полку Игореве». Не упомянуты и другие события русской истории, случившиеся после 1187 года. В частности, «Слово» в числе живых князей называет умершего в 1187 году Ярослава Осмомысла. Отсюда ясно, что «Слово» написано не позднее 1187 года...»
— Ну, а если бы не было этих меток времени? Как доказать древность «Слова»?
Вопрос школьного друга. На берегу Днепра горит костер, и мы говорим о «Слове».
Не было, наверное, такого дня, чтобы в стране где-нибудь не говорили о нем!
Дым изогнулся вопросом.
— Есть в твоей душе хоть капля неприязни к французам?
Друг смотрит с удивлением.
— За что?
— Ну, хотя бы за нашествие Наполеона.
— Так когда это было. Мало ли кто с кем воевал. — А к шведам?
Пожимает плечами.
— Вот именно! Так думает каждый. Останови на улице любого, он так скажет. Хотя и двух веков не прошло. После Наполеона. Но если «Слово» написано в начале XVIII века (как считает французский ученый Мазон), откуда у автора такая враждебность к половцам? Через 600 лег! Понимаешь?
Откуда в сердце русского человека (дворянина Му-сниа-Пушкина или архимандрита Иоиля Быковского) столько неподдельного гнева и опасений в связи с половцами? И несвойственно никакому народу такое злопамятство. Так чувствовать мог только современник! Свидетель половецких набегов... Когда еще витал запах гари и крови.
Потом тень Орды все перекрыла. Ведь и половцев давно нет как таковых, растворились в других народах. До сих пор пишутся горестные повести и поэмы о нашествии Орды, а вражда с половцами поросла быльем. Да, их набеги были опасны. Но в целом на ход русской истории не повлияли.
Когда я впервые прочел «Слово о полку Игореве», у меня было такое чувство, будто я его уже знал. От него пахло грозой и полынью, как иа берегах Днепра, где прошло мое детство. Там на закате окна приднепровских сел пылают красными щитами. Там а сегодня говорят «кажет путь», «хоробрые», «древо
87
с тугой преклонилося», «цвелить», то есть злить, дразнить. Набеги, пожары, причитания русских жен — все это я знал. Вокруг были руины, обгорелые стены, воронки от снарядов. В подвалах голосили вдовы. Я рос на белорусской земле, где каждый четвертый житель погиб во время войны. 180 деревень были сожжены □месте с жителями. На обочинах дорог — от древнего Крнчева до Мстиславля, от Полоцка до Минска — под жестяными звездами зарастали травой братские могилы.
«А Игорева храброго полка не воскресить. Вслед ему завопила Жля, и Карна поскакала по Русской земле, сея людям горе из огненного рога». Я не понимал, что за такие Карна и Жля, но видел их след — страшный след золы и сажи.
Вечерами на днепровскую кручу приходил слепой баянист. Садилось солнце, и черные очки баяниста были огненно-красными. Старшие танцевали, а мы смотрели сквозь ограду танцплощадки. Внизу чернел обгорелый мост. От вещего Бояна до слепого баяниста протянулась печальная песня...
Осенью ветер плакал в печной трубе, на столе мигала керосиновая лампа — так слабо, что казалась да-лекой-далекой... Я закрывал глаза и становился кем захочу.
Вот Овлур ползет по мокрой траве к темному шатру Игоря... Кони ждут за рекой. Половецкие собаки знают и молчат. Вот одна подошла и лижет его в лицо...
Действие увлекало меня, а поэзию «Слова» я пробегал глазами.
Но однажды на Днепре ко мне подкралась большая черная туча. Вдруг заложило уши. Плотва перестала клевать. Все потемнело. Притихло. Я оглянулся — гроза! По воде бежала рябь. Остро и жалобно пахла полынь. Почему-то вспомнилось «Слово о полку Игореве» — смутно, без слов. Ветер надул рубаху, через реку летели, каркая, вороны.
Схватив удочки, мы бежали домой. Город стоял на круче. Бежали кусты, трава, косцы, словно кто-то гнался за нами. Добежать до невидимой стены, за ней — спасение.
Потом я понял, что это была не только игра воображения, но и страх предков, которые спасались от погони за стенами города. С городского вала я любил смотреть на заходящее солнце. Почему оно так волнует нас?
Все изменилось на земле. Но закаты, грозы, туманы не меняются. И наши чувства в эти часы схожи с чувствами наших далеких предков. В нас как бы просыпаются их страхи, обиды, тревоги. «Дремлет в поле Олегово храброе гнездо. Далеко залетело! Не было оно на обиду рождено ни соколу, ни кречету, ни тебе, черный ворон, поганый половчанин!»
А вот слово «поганый» я понимал буквально, хотя в то время оно не имело теперешнего смысла. Латинское «паганус» — идолопоклонник, язычник. В «Слове» оно звучит скорее как иноверец.
Вообще нашему народу несвойственно пренебрежение к другим народам. Не злому пришельцу дивились. В годы тишины и перемирий русские князья и половецкие ханы вступали в родство. «Лесостепные» бракн в то время — не редкость.
Великие творения, как и люди, с возрастом начинают «чудить». Проходит пятьсот, восемьсот лет, и в гениальной поэме прочитывается идея, которой не было у автора... А точнее, не могло быть в то время. Читаю лукавый спор Кончака с Гзой. Кончак — против убийства Владимира Игоревича, зачем мстить соболенку за то, что сокол улетел? Лучше опутать его красной девицей. Быть может, этот спор Кончак
88
вспомнил уже иа свадебном пиру, когда Кончаковиа стала женой Владимира Игоревича. Может, и автор «Слова» был иа этом пиру? Слушал, как Игорь Святославич, обнимая Кончака, весело рассказывает: «Если бы вы не свернули к броду, то догнали бы меня вот здесь». Хохочут!
Со временем и беглец и преследователь с удовольствием вспоминают подробности погони, если равноправно сидят за одним столом. Да еще за свадебным.
Половцев тоже раздирали усобицы. С нашествием Орды честное слово и милость победителя перестали существовать. И коварство половцев уже казалось наивным. Ведь Игорь в плену у Кончака имел свой шатер, слуг, ездил охотиться. И в шатер Кончака не вползал на коленях. И молодые князья возвратились в здравии на Русскую землю. И вот передо мной, читателем XX века, возникает иной хан Кончак...
Капал март, в окно светило холодное солнце. Казалось, через месяц я закончу перевод «Слова» и полечу иа любимую реку. И снова мартовская капель стучит по жести, как три года назад. Три года я переводил десять страниц! Казалось, еще месяц... Снилось — вытягиваюсь дымом над рекой и не достаю до берега... Снился далекий лес — зеленое пятно без запахов. Я «притянул» его к себе и увидел жилы на листьях, трещины в коре, капли живицы. Но пропал лес в целом! Я «отодвинул» его, но пропали запахи, жилы на листьях, трещины в коре... Мука несовместимости. «Слово» можно переводить всю жизнь. И жизни не хватит. Оно «мстило», «мстит» и будет «мстить» всем своим переводчикам!
Понятные, полупонятные, непонятные, но родные слова — завораживают забытым звучанием. . Хотяше, дотечаше, пояше... В XII веке они звучали обычно, как наши слова в нашем веке, но время сделало свое дело...
Много загадок в «Слове». Почему киевский летописец с такой страстью описал темные дела полоцкого князя Всеслава? Ведь Всеслав жил за сто с лишним лет до похода Игоря Святославича! Вот Всеслав «от Дудуток скакнул до Немиги. Там снопы головами стелют. Молотят цепами железными. Жизнь кладут на току. Веют душу от тела...»
Немига. Последняя булыжная улица в Минске. Сколько я ходил по ней. Идешь и вдруг подумаешь: ведь это же здесь... Ярчайшая страница из «Слова о полку».
Где-то под землей бормочет спрятанная в трубу речка. При ее впадении в Свислочь стоял сторожевой город «Немига» — не мигай, не спи.
А может, киевский поэт-летописец был родом из Полоцка? Кем бы он ни был, «Слово о полку Игореве» не первое его творение. у И не единственное. Миру еще не являлся гений, которому сразу удалось написать великую поэму, как Пушкин не смог бы, минуя все свои сгихи и поэмы, написать «Медный всадник». Чтобы парить, сперва надо научиться летать. Почувствовать слова, тайну их совместимости. «Боян бо вещий аще кому хотяше песнь творити...»
«Слово» написал человек в летах, но полный физических сил. Молодой не скажет, что Стугна поглотила в омуте князя юного Ростислава. Молодые о молодых не говорят: юный. Скорее: храбрый, хилый... Да и этика того времени не позволила бы молодому человеку вещать князьям, укорять их. Где же все остальное, написанное до и после «Слова»? Зола не расскажет. Ходишь и повторяешь как заклинание: «Боян бо вещий аще кому хотяше песнь творити...»
И опять: «Боян бо вещий...»
Страшная сила притяжения. Тысячи любительских
переводов, сделанных сельским учителем, министром, студентом, врачом, дипломатом, военнослужащим... Тысячи фанатичных почитателей со своими разгадками темных мест. Не говорю уже о подлинной науке — более тысячи исследований!
Известно, что «Слово о полку Игореве» в сборнике Спасо-Ярославского монастыря было написано сплошной строкой. «Бросил Всеслав жребий «о деви-цю себе любу». Переводчики долго не могли понять, что за любая девица. И если отмечен факт женитьбы, то почему Всеслава?
А может, «оде вицю себе любу»? — спрашивает этнограф Соколова. Оде — аорист, особая форма прошедшего времени в старославянском языке. «Вицю» — плеть, хитросплетение. Значит, Всеслав избрал путь интриг, раздоров... Много догадок, фантазий, исканий. Время просеивает их. И остаются редкие золотинки.
Бросил Всеслав жребий о девице себе любой, исхитрившись, скакнул к граду Киеву.
А что если пропущена буква «т»?
И от девицы любой... скакнул к граду Киеву. Нет... Но, сократив строку, вдруг я увидел их рядом — любую девицу и Киев. И понял — Всеслав мечтал о Киеве, как о любой девице! Позвонил Дмитрию Сергеевичу Лихачеву. Он говорит: «Да, любая девица — Киев. Восхождение князя на престол было обрядом венчания с городам». Вот тебе и любая девица!
Было жалко — не я первый. Можно было прочесть сию тайну в книгах, но тогда она как бы не твоя...
А вообще «темные» места должны остаться темными! Как дупло, как нора. Если все их высветлить, лес обеднеет. Улетят совы. Уйдут бобры и лисы.
Темные места... Ведь это уже не просто пропущенные слова, потерянный смысл, неправильно переписанные буквы.
Слишком много мы потеряли! Целые пласты культуры провалились в эти «темные места»! Они, как озера с затонувшими храмами. В них уже больше, чем было на самом деле.
Кто же он, автор «Слова о полку Игореве»?
Суждений много. Киевский летописец, галицкий, полоцкий.
А если бы вдруг мы узнали его имя, его дела?
Какая была бы несправедливость к будущему! Разгадать его — украсть тайну у всех, кто будет жить после нас. Неизвестность больше известности.
Произведения далекого прошлого называют литературными памятниками. Но язык не поворачивается назвать литературным памятником «Слово о полку Игореве». Оно живое. В нем все движется: дружины, тучи, травы, ветры, думы, птицы...
Недавно я ехал в Югославию. Когда поезд пересек границу, в вагоне кто-то сказал: «О, русская земля, уже ты за холмом». «Слово» вошло в нашу живую речь. И если даже есть человек, который не прочитал «Слово», он все равно его знает! Оно растворилось в нашем воздухе, в нашей крови. Оно учит любить свою землю с открытыми глазами. Думать широко. Прощать обиды и уважать другие народы.
После опубликования перевода в журнале «Октябрь» и книге «Тайник» я продолжал работу, стараясь предельно сблизить перевод с оригиналом.
Предлагаю читателям «Юности» несколько отрывков из своего перевода.
Слово
о полку Игореве
Не время ли нам, братия, словом старинным начать скорбную повесть о походе Игоря, Игоря Святославича. И начаться сей песне по былинам, а не замышленьям Бояна. Ибо вещий Боян, если песнь кому пропеть собирался, то растекался белкой по древу, по земле — серым волком, сизым орлом — под облаком! Вспоминал он и княжьих усобиц начало. Тогда пускали десять соколов на стадо лебедей.
И которую лебедь настигал сокол, та и славу кричала!— старому ли Ярославу, храброму ли Мстиславу, что зарезал Редедю в поле перед полками косожскими, иль пригожему Роману Святославичу.
Боян же, братия, не десять соколов на стадо лебедей пускал, а свои вещие персты на живые струны воскладал.
Сами струны играли и славу князьям рокотали.
Начнем же, братия, повесть сию от старого Владимира до нынешнего Игоря.
Потеснил Игорь ум дерзостию.
Поострил сердце мужеством. Преисполнился ратного духа. И храбрые свои навел полки на землю Половецкую — за землю Русскую.
О, Боян, соловей стародавнего времени, вот бы песни ты >тим полкам выщелкивал! Растекался по мысленну древу, по холмам скакал серым волком и умом летал к облакам, сг.аву прежних времен настигая и с нынешней славой свивая. Рыскал бы по тропе Трояна через поля на горы, пел бы Игоря, внука Трояна, дела: «Не буря соколов занесла через долы широкие, стая галок летит к Дону великому».
А еще Боян, внук Велесов, мог бы так пропеть о походе: «Кони ржут за Сулою,— звенит слава в Киеве!
Трубит Новгород в трубы,— стоят стяги в Путивле!»
89
Игорь ждет милого брата.
И сказал ему Буй-тур Всеволод «Один ты, Игорь, свет мой светлый. Оба мы Святославичи.
Седлай своих коней, брат. Мои давно под Курском стовт наготове. Мои курвне — бывалые воины.
Под трубами повиты.
Под шеломами вспоены.
С конца копьв вскормлены.
Дороги ими исхожены, овраги изведаны.
Колчаны у них отворены.
Луки натвнуты. Сабли навострены. Сами скачут, как серые волки в поле. Себе ищут чести, а князю славы».
Тогда глянул Игорь на солнце. И видит, что тьма от солнца все войско его накрыла...
И сказал князь унылой дружине своей: «Братия и дружина!
Лучше нам порубленным быть, чем без чести поворотить.
Сядем же на своих на борзых коней. Да глянем на синий Дон».
Князю дума запала — отведать великого Дона. И сильнее знаменья была его дума. «Хочу,— сказал,— копье преломить на краю половецкого поля, С вами, русичи, голову там положить, либо Дона испить из шелома».
Князь вступил в золотое стремя. И поехал по темному полю. Солнце мраком дорогу его заградило. Ночь громовыми стонами птиц пробудила. Свист звериный поднялся.
Диво кличет на темной вершине, велит по цепи послушать — И Поморию, и Посулию, И Сурожу, и Корсуню, и тебе, на границе неведомых стран, идол каменный, тмутороканский болван!
И рассыпались стрелами в поле.
Красных девок помчали.
А с ними — и золото и оксамиты (бархат рытый)! Покрывалами, кожухами, плащами стали грязи гатить и мосты мостить.
По степи раскидали парчу. Знамя с белой хоругвью, на серебряном древке червленый бунчук — храброму Святославичу!
Дремлют в поле Олеговы храбрые внуки. Залетели далече!
Далеко от родного гнезда.
Не было ведь оно на обиду порождено ни соколу, ни кречету, ни тебе — черный ворон, половчанин поганый. Гзак бежит серым волком к великому Дону.
Кончай ему правит дорогу.
На другой день утром рано зори кровавые весть подают. Черные тучи с моря идут, четыре солнца хотят затмить. А в них трепещут синие молнии. Быть великому грому!
Идти дождю стрелами с Дону.
И копьям тут преломиться.
И саблям тут притупиться.
На реке на Каяле у Дона великого собирается гром.
О, Русская земля, уже ты за холмом.
Дуют ветры, Стрибожьи внуки.
Несут стрелы с моря на храбрые Игоревы полки. Земля гудит. Реки мутно текут. То не лес обступил... Стяги заговорили: «Идут половцы с Дона. Идут с моря!» Со всех сторон обступили и криком поля перегородили бесовы дети, а храбрые русичи оградились щитами червлеными.
А половцы к Дону великому побежали наезженными дорогами. Кричат телеги в полуночи, словно лебеди там всполошились. Игорь воинов к Дону ведет!
А беда их пасет,— на дубах поджидают их птицы, волки воют в оврагах, грозу подзывают. Лисицы на красные брешут щиты.
И орлы собирают на кости зверей. Слышен клекот и гром.
О, Русская земля, уже ты за холмом.
Долго ночь меркнет.
Свет заря заронила.
Мгла покрыла поля.
Свист уснул соловьиный.
Говор галочий пробудился. Перегородили русичи широкую степь щитами!
Добыли чести, а князю славы,_ в пятницу утром они потоптали поганые полки половецкие.
90
С утра и до вечера, с вечера и до света летят каленые стрелы, стучат о шеломы сабли, трещат харалужные копья в чужом половецком поле. Черна земля под копытами, костьми позасеяна, кровью полита,— горем всходит на русской земле.
«Что ми шумить, что ми звенить» далече,— перед зорями рано! Игорь полки поворачивает. Жалко милого брата.
Бились день, бились два, а на третий день пали к полудню Игоря стяги. Разлучились несчастные братья над быстрой Каялою. Тут вина не хватило кровавого. Тут окончили храбрые русичи пир. Сватов напоили, а сами за Русскую землю легли.
Никнет трава от жалости.
Низко древо в тоске склоняется.
О, далеко за/.е1ел сокол, птиц избивая,— к морю. А Игоря храбрых воинов не воскресить. Жля над ними уже завопила.
Карна, крикнув, по Русской земле поскакала и огонь разметала из рога.
Плачут русские жены: «Уж нам к своим милым ладам руками не прикоснуться, очами не дотянуться, и думами их не достать. А золота и серебра — уж подавно не подержать. Печаль потекла по Русской земле. Тоска по Русской земле разлилась густая. И по белой монете берут от двора, половчане, на Русь налетая. Застонал, братья, Киев от горя. От напасти — Чернигов. Что наделал ты, Игорь!
И Сула уже не течет серебристыми струями к граду Переяславлю.
И Двина помутнела, погоняема криком поганых.
И один Изяслав сын Васильков позвенел мечами о шлемы литовские и свалился он в ранах.
Уронил славу деда Всеслава.
На кровавой траве под щитом лежит.
А трава ему говорит: «Дружину твою, князь, птицы крыльями приодели. Звери кровь полизали».
Братья Всеволод и Брячислав опоздали. Изронил одиноко он жемчужную душу из храброго тела.
И душа улетела сквозь златое его ожерелье. Голоса приуныли. Поникло веселье. Затрубили-заплакали городенские трубы...
На седьмом веке памяти русской Всеслав жребий кинул, словно к девице любой,— исхитрившись, скакнул к граду Киеву! И крамольным копьем не толково стола золотого коснулся. Отскочил лютым зверем от Белгорода в полночь.
Мглою оборотень укрылся синей. Утром в Новгород стукнул секирой! Отворил ворота, расшиб Ярославову славу.
От Дудуток скакнул до Немиги. На Немиге снопы головами стелют. Молотят цепами железными. Жизнь кладут на току.
Душу от тела веют.
К отчему золотому столу. Игорь спит. Игорь не спит. Игорь мыслию мерит поля. От великого Дона к Донцу. В полночь свистнул Овлур за рекой коня, велит Игорю выходить.
Застучала земля. Зашумела трава. Половецкие вежи задвигались. Горностаем князь в тростниках мелькнул Белым гоголем на воду пал.
Вскочил на коня борзого, волком босым — соскочил, и к Донцу побежал лугами. Прянул соколом под облаками, избивая гусей-лебедей к завтраку, и обеду, и ужину. И когда Игорь соколом полетел, тогда волком Овлур потек, и трусил он росу студеную, ведь коней борзых надорвали.
Не сороки стрекочут — А по следу за Игорем едут Гзак и Кончак. А где Игорь проедет,— там вороны не каркают, там сороки стихают, там галки молчат. Только змеи шуршат, только дятлы стучат,— путь к реке кажут. Да веселые песни соловьи распевают, свет-зарю возвещают.
И сказал Гзак Кончаку так: «Если сокол к гнезду летит, расстреляем стрелой каленой его соколенка».
А Кончак Гзе говорит: «Если сокол к гнезду летит, лучше девицей красной тонко опутаем соколенка».
И сказал Гзак Кончаку: «Опутаем соколенка девицей,— не будет ни соколенка, ни девицы! И станут нас птицы на воле бить в половецком поле».
Говорил Боян величаво, песнотворец дней Ярослава: «Тяжело без плеч голове. Худо телу без головы». Так и Русской земле без Игоря. Солнце светит на небесах. Солнце светит — князь Игорь едет. Девицы поют на Дунае,— Через море до Киева вьются их голоса. По Боричеву Игорь едет ко святой богородице Пирогощей. Рады, веселы — грады и веси!
И прыснуло море в полуночи. Смерчи нагнали мглу.
Князю Игорю бог пусть кажет из земли Половецкой на землю Русскую
ТЕПЛОХОД НА АМУ
У причала покачивается на легкой волне* забежавшей в затон со стрежня стремительной Амударьи, изящных очертаний судно, на светло-сером борту которого четко выведено: «Б. ПОЛЕВОЙ». Это новый теплоход, пополнивший в начале года флотилию верхнего плеса реки: здесь, в самом южном порту страны, ему предстоит трудиться многие годы.
«Борис Полевой» — из последней серии судов, ко* торую называют писательской: ходят уже по Аралу и Амударье «Александр Фадеев», «Федор Гладков», «Николай Тихонов», «Константин Федин», «Василий Шукшин».
Суда специально предназначены для плавания по своенравной, коварной реке с ее непредсказуемым порой поведением. Они невелики по размерам, манев-ренны, снабжены двигателями повышенной мощности.
Мы сидим в одной из двухместных кают. На полке транзисторный приемник и телевизор «Юность». На столе стопка книг. Их взяли перед рейсом в портовой библиотеке. Но есть намерение создать собственную библиотеку — судовую. И в основу ее лягут, естественно, книги Бориса Полевого. Но где взять их7 Пообещало помочь местное общество книголюбов.
— Для нас это не будет, конечно же, первым знакомством с творчеством замечательного советского писателя и публициста, — сказал капитан корабля Илья Семенович Ким. — Каждый из нас знает и любит книги Полевого, прежде всего его «Повесть о настоящем человеке». Хорошему речнику совершенно необходимы твердый характер, находчивость и целеустремленность, стальная воля — всему этому мы учимся у героев Бориса Полевого.
Капитану Киму сорок два года. Родился и вырос он под Ташкентом, в поселке Чиназ, где бурный Чир-чик впадает в медлительную Сырдарью. После школы поехал в туркменский город Чарджоу, окончил там речной техникум, начал плавать матросом-мотористом, был вторым штурманом, освоил специальность механика, стал первым помощником капитана. Последние пять лет самостоятельно водит суда. Таким людям на Амударье почет немалый, тем более что Илья Ким числится среди лучших капитанов.
С одного из судов, где прежде работал Ким, и набрана команда теплохода «Борис Полевой». Новое судно на железнодорожных платформах было доставлено в Чарджоу, откуда капитан вместе с механиком Николаем Верхоломовым и матросом-мотористом Чары Меретовым привели теплоход в Термез.
— Экипаж у нас интернациональный, — заметил капитан. — Сам я — кореец, механик — русский, оба моториста — туркмены. Построено судно в Казахстане, служим на узбекской территории... Двое — я и механик—коммунисты, самый молодой матрос, Гаипов,— комсомолец.
Трудовая биография теплохода «Борис Полевой» началась с плавания вверх по реке. В афганский порт Хайратон были проведены баржи, груженные сельскохозяйственными машинами, горючим, семенами. Все это очень нужно крестьянам соседней дружественной нам страны для предстоящей посевной.
Словом, быстро и хорошо вписался новый теплоход в трудовэй ритм Термезского порта — самого «бойкого места» на реке. Ведь именно через Термез проходит значительная часть грузов, которые ввозит и вывозит во многие страны Демократическая Республика Афганистан. И среди тех, кто достойно несет вахту на этой транспортной артерии — дружный экипаж судна, названного славным именем Бориса Николаевича Полевого.
Е. ВЕЛИЧАНСКАЯ, корр. УзТАГ — специально для «Юности».
порт Термез.
Н а с н и м к с: члены команды теплоходного бук сира <13. Полевой» (слева наврав о): матрос моторист Даврон Гаипов. матрос Чары Меретов. капитан Илья Ким, механик Николай Верхоломов.
Фото И. Ходжаева.
АНКЕТА «ЮНОСТИ»
— Какой молодой писатель привлек Ваше особое внимание за последние полтора-два года и почему? С таким вопросом мы обратились к ряду прозаиков, поэтов и критиков. Публикуем первые из полученных ответов и предлагаем читателям присоединиться к этой анкете — мы постараемся напечатать наиболее интересные письма, а остальные учесть в обзоре.
МАРИЯ
ПРИЛЕЖАЕВА:
—Пряхин пишет о том, что было в действительности
Меня обрадовали повести Георгия Пряхина «Интернат» и «День и час», в короткий срок одна за другой опубликованные журналом «Новый мир» (1981, 1982 гг.).
Пряхин пишет о том, что было в действительности. Испытано, пережито, перечувствовано им самим. Автобиографичность повестей несомненна, хотя главному герою, объединяющему их, автор дает не свое имя.
Сергей Гусев — воспитанник интерната. Круглый сирота, после смерти матери он помнит ее тяжелую неженскую работу в поле и дома, натруженные руки, материнскую любовь.
С памятью о матери накрепко связано чувство дома. Всем интернатским ребятам «мерещились дом и мать, даже тем, кто никогда не знал ни того, ни другого». «Дом — родинка родины».
Пронзительно горьким чувством полниг сердце рассказ Сергея Гусева об одном из интернатских его «совоспитанников». Весь интернат по рассказам Джека Свистка знает его мать. Как она красива, добра, как фантастически быстро продвигается по работе до звания знатной ткачихи. И так далее! В это воскресенье приедет к нему непременно! В это, другое, третье.
Она не приезжает... Потом ребята узнают — его мать пьяница, падшая женщина, жестоко безразличная к сыну. Всего несколько страниц отдает писатель воспоминаниям о «маленьком, беззащитном Свистке». Без «жалостливой чувствительности», как справедливо говорит в предисловии к повести Чингиз Айтматов, но, узнав беду и стыд Джека, вы тоскуете, не хотите, не можете оставаться в бездействии, вы рветесь помочь тем, кому нужна помощь.
Обе повести Георгия Пряхина показывают столько жизненных драматических ситуаций, открывают так много убедительно правдивых нестандартных характеров, берут в радостный плен воображение памятным рисунком точнейших деталей времени, что вы погружаетесь полностью в мир, созданный им, верите каждому слову.
Мне очень и особенно дорога главная, на мой взгляд, писательская и человеческая черта Георгия Пряхина—его чувство сопереживания, сострадания.
Может быть, грех старости — сравнивать поколения, но, кажется мне, иными из нас что-то милое из «былого» утеряно... Забота не о себе, не только о себе, нелепый, нескладный непрактицизм, безразличие к материальным благам. Независимость, иногда дерзкая, в отношении к начальству, если оно, это начальство, недостойно большого уважения... Конечно, я имею в виду передовых людей прошлого, благородству которых кланяюсь.
93
Увы! Некоторой частью нынешней юности эти «старомодные» (на самом деле — не вечные ли?) нормы этического поведения утрачены.
Георгий Пряхин — объемный, многотемный писатель, в строгий реализм его письма вплетается мягкая лирика. Мне чрезвычайно интересно было сле-днть, как главный герой двух повестей — Сергей Гусев — становится писателем. Он начинает быть им уже в интернате, когда юношеская память впитывает все впечатления бытия. Но нужно было впечатление особой силы, чтобы в рядовом сотруднике рядовой районной газеты проснулся дар писателя.
...Сергей листает в редакции подшивки районной газеты двадцатых годов. «Отсюда, нз этого бумажного плена, н появилось перед ним впервые имя селькора Грошева». Под каждой газетной заметкой, сообщающей о небудничных буднях деревни 20-х годов,—концовка н подпись: «Да здравствует мировая революция! Селькор Грошев».
Так изо дня в день. Пока: «Злодейское убийство селькора Грошева. Ночью... Из обреза... Да здравствует мировая революция!»
Оглушенный выстрелом, который, казалось, прогремел не в прошлом, а сейчас, за черным окном ночной редакционной комнаты, Сергей читал, перечитывал заметки селькора Грошева. Любил, жалел, восхищался революционной пылкостью, мечтой незнакомого и бесконечно близкого ему человека — ровесника.
То, что последовало дальше, есть бурное «вторжение» рождающегося писателя в жизнь. Сергей ринулся по следам селькора. Узнавал все о его высокой судьбе, о его близких.
Георгий Пряхин описывает муки н радости писательского труда. Но суждения его шире, они о творчестве вообще, творческих людях. Пряхин умеет тонко, точно, нестандартно раскрыть талант труда н любви.
Многое пленяет в молодом герое Пряхина. Искренность, прямота, страстность чувств, гражданственность личного и общественного поведения, совестливость.
Мы редко говорим о совестливости, а ведь ею направляется и меряется нравственность наших поступков, порядочность или нехватка порядочности. Никто этой меры не знает, только ты сам. Никто не взрастит в тебе совестливость, только ты сам.
Когда Сергей Гусев опубликовал в областной газете найденные нм материалы о жизненном подвиге селькора Грошева н его семьи, к нему, начинающему писателю, пришла если не слава, то известность.
Но рядом с радостью мучительно заговорила совесть: его газетная удача, в сущности, начало «карьеры», «во многом была обусловлена выстрелом», чужое несчастье породило его удачу. «Было в этом что-то, чего он стыдился. В чем не признался бы никому, даже Антонине. Только себе». Вершится суд над собой — шаг к доброте, бескорыстию.
Жену Гусева Антонину он н друзья зовут Белкой за прямые, совершенно белые волосы н беличью резвую легкость.
Несчастье обрушивается на бедную Белку... День начинается телеграммой о смерти любимого отца. Долог этот тягостный день! Вся еще такая короткая и такая большая жизнь проходит перед глазами Сергея. Настает час, Сергей везет Белку в далекий отцовский дом, к его гробу.
Родная земля детства н юности, родной хлебный дух, витающий над бескрайней украинской степью, н чувство серьезности н необыкновенности жизни. С таким чувством читаются эти повести.
94
Я хочу закончить словами Пряхина: «Человек всю жизнь в кого-то влюблен. Всю жизнь в сердце сладкий ноющий груз».
Думаю, драгоценная ноша этот «ноющий груз».
ОЛЕГ ШЕСТИНСКИЙ:
—Сила и современность поэзии
В последнее время особый мой интерес вызвал молодой армянский поэт Артем Арутюнян. Я перевел книгу его стихов «Поле зрения». Некоторые нз них были опубликованы на страницах журнала «Юность».
Чем же привлекла меня поэзия А. Арутюняна?
Убежден, что современность поэзии определяется не наличием в ней внешних примет жизни, но способностью поэзии уловить нечто социально важное в духовной жизни современника.
Мы живем в тревожном мире. В разных краях планеты льется кровь. Обеспокоенность за судьбу нашей планеты не просто общенародная проблема, но эта обеспокоенность вошла в каждую семью, в размышления каждого отдельного человека. В свете этой озабоченности мы по-новому воспринимаем многие проблемы жизни. Скажем, проблема экологии, сохранность всего живого на земле. В наше время экология непосредственно увязывается с проблемой жизни человечества и его успешного развития в последующие века. Наша планета Земля становится для нас не только местом обитания людей, но и объектом нашего сыновьего внимания, повседневной заботы. Земля должна жить! — говорим мы.— Она не может исчезнуть в пламени безумия ядерной войны.
И вот появляется поэт, творчество которого на пер вый взгляд как бы лишено примет научно-технической революции — в ней нет ни «ракетопланов», ни «космоса», ни «черных дыр»... Но он стремится в своей поэзии раскрыть понятие «Земля» как цветущий, многогранный, красочный, живой организм. Он сочленяет жизнь Земли, дает нам почувствовать неразделимого» ее, дает нам возможность почувствовать реально существующую, торжествующую красоту Природы. И в этом философском осмыслении мира как главного насущного богатства человека — сила н современность поэзии А. Арутюняна.
Вот характерное для поэта стихотворение, завершающее его книгу «Поле зрения»:
Я в глубь лесов иду, и в глади водной я отображаюсь. Мои движенья, может, угловаты, как тяжкий камень.
Но взгляните — свет в моей ладони поет и превращается в касатку.
Л. АННИНСКИЙ:
—Анализируя легенды...
Первая книжка Михаила Эпштейна, недавно изданная Обществом «Знание» РСФСР, называется загадочно: «Новое в классике». Не «о классике» — это было бы понятно, а именно «в классике», хотя что нового может обнаружиться в тысячу раз читанных текстах, авторы которых почили с миром от шестидесяти до ста шестидесяти лет на-зад?
Загадка эта раскрывается по ходу чтения, и рас-крывается наилучшим для читателя образом: новое открывается, если тысячу раз читанное читать новыми глазами.
Михаил Эпштейн обладает этой способностью: читать знакомые тексты с новой точки зрения, вскрывая неожиданные слои и в самих текстах н в нашем о них знаннн. Классические тексты прочитаны глазами, в которых бьется сегодняшний ин* терес.
Державин — Пушкин — Блок. Треугольник, легко согласуемый с нашим эстетическим чувством: архаичность — классичность — крушение классичности. Или: предгармония — гармония — взрыв гармонии. Или, говоря словами самого М. Эпштейна: «вещее косноязычие» — «смиренная красота» — «манящая бездна».
Далее триада раскрывается так.
Державин. Вещее косноязычие. Патетика войны и сельская идиллия, философия смерти и плотский экстаз, героика и балаган, живописные детали н метафорические универсалии, солнца в безднах н блюда на столе — не столько сплав, сколько калейдоскоп, поражающий многоцветием, крайностями, необузданностью и безмерностью.
Пушкин. Смиренная красота. Сплав, гармония, мера. Внутренняя свобода. «Свобода — это ие то, что можно взять (завоевать, присвоить), а то, что нельзя отдать». Державин — отец русской поэзии по плоти, Пушкин — отец ее по духу. «Принять мир, но не быть принятым» — вот удел, вот миссия, вот гармония, скрыто содержащая в себе грядущую трагедию. «В самом слове «поэт» русскому уху слышится что-то надтреснутое, оборванное, непоправимое...» Державин — собирал, Пушкин — собрал я удерживал...
Блок. Манящая бездна. «Мгла» и «стихия» после пушкинской солнечной ясности. Застывшая, завороженная, заколдованная фигура — после живой, почти детской пушкинской естественности. После стремительного, неуследимого Пушкина — строгий, неподвижный Блок. Задумчивая мечтательность. Растворение в бездне. Метель. Гармония, отдающая себя хаосу...
Из хаоса рождался необузданный Державин. Круг замыкается. Понятие русской классики определено не только календарными эпохами, одна из которых дала России Петра, другая, два века спустя,— Октябрьскую революцию; понятие русской классики определено внутренним сюжетом, исчерпанием духовной драмы.
Интересно, что все эти характеристики даны у М. Эпштейна совершенно без того, что называется анализом стихов. А ведь он, знаток истории литературы, прошедший основательную филологическую
школу, мог бы блеснуть разборами. Для его сверхзадачи это не нужно. Тут мы подходим к сверхзадаче.
Дело в том, что М. Эпштейн исследует не эмпирическую фактуру классики. Потому и не нужны ему ни разборы стихов, ни изложение биографий. Он анализирует духовную реальность: то, как классика вошла в наше национальное предание. Он анализирует легенды о Державине, Пушкине и Блоке, прекрасно понимая, где, как, почему и насколько эти легенды расходятся с эмпирической тканью стихов и биографий. Это весьма нетрадиционная для нашей критики задача: анализ мифа не как вымысла и не как противовеса реальности, а именно как одного из уровней реальности. «Миф — это строгая логика», духовная правда, вживленная в плоть личных судеб. У нас мало опыта такого подхода. Как же быть с мифом? Верить ему?.. Не верить ему? Или знать его правду, его язык? М. Эпштейн отвечает на этот вопрос практически — он анализирует предание, зная, что это предание. Он полагается на чутье, на ощущение актуальности и на филологическую культуру, этими богатствами М. Эпштейн наделен в счастливой пропорции, и он ими пользуется. И в своей книге и в журнальных статьях, весьма живо обсуждаемых в нашей прессе (из последних назову выступление М. Эпштейна за «Круглым столом» журнала «Латинская Америка», 1983, Ns 2, где речь идет о том, что значит для нас «литературный пример» сегодняшней латиноамериканской прозы).
Последний вопрос: а чем подобного рода «мифозна-нне» может помочь теперешней нашей литературной практике? Ну, скажем, анализ «державинской легенды» — современной русской поэзнн?
«...Важны державинские уроки (отвечаю словами М. Эпштейна) для молодых поэтов новейшей формации — И. Жданова, А. Парщикова, А. Еременко, А. Волохова,— которые на рубеже 70—80-х годов только начинают выходить к широкому читателю. Для них по сравнению с А. Вознесенским и Ю. Кузнецовым характерна большая эмоциональная сдержанность, ведущая к предельному уплотнению вещественной субстанции образа. Значение слова не размывается лирическим порывом, не «отуманивается», но, напротив, обрисовывается как можно точнее, твердым контуром, как если бы оно обладало определенностью научного понятия. «В густых металлургических лесах, где шел процесс созданья хлорофилла»... (А. Еременко) — поэтический эффект здесь до стигается соединением терминологической однознач ности слов... с переносностью, метафоричностью и> употребления. Именно у Державина молодые поэть находят ту материальную крепость и терминологии носгь стиха, которая намного опередила не толькс XVIII век, но, пожалуй, и XIX...»
Я процитировал М. Эпштейна не только потому что нахожу интересной его характеристику моло дых поэтов, но еще чтобы показать читателю егс подход. Перед нами отнюдь не заоблачное лите ратуроведение, а критика, прямо вторгающаяся в жн вой процесс нашего с вами самопостижения.
АНАТОЛИЙ ЛЕВАНДОВСКИЙ
КНИГА О ЛУИЗЕ
МИШЕЛЬ
Серия «Пламенные революционеры» Политиздата давно пользуется заслуженным авторитетом у разных категорий читателей, в первую очередь молодежи, и книги этой серии никогда не залеживаются на полках библиотек. Среди последних пополнений серии хочется выделить повесть Арсения Рутько и Натальи Тумановой «Ничего для себя», посвященную Луизе Мишель.
Недавно отмечался юбилей Красной девы Монмартра: 150-летие со дня ее рождения и 75-летие со дня смерти. Именно к этой двойной дате писатели и стремились приурочить свою книгу.
Имя Арсения Рутько известно читателям. Наряду с романами, посвященными темам современности, его перу принадлежат многочисленные книги о революционерах и революционной борьбе («Пленительная звезда», «Бессмертная земля», «Есть море синее» и др.). Наталья Туманова — историк по образованию, журналист и прозаик. Она автор книг «Не отдавайте им друзей», «Родимое пятно» и других.
«Ничего для себя»... Трудно придумать более емкое и точное заглавие для книги о самоотверженной и бескорыстной героине Парижской Коммуны, отдавшей жизнь борьбе за лучшее будущее людей труда. Дочь крестьянки, выросшая без отца, Луиза воспитывалась участником Великой французской революции Шарлем Демаи в духе верности республиканским идеалам. Полная горячего сочувствия к обездоленным, она рано начала мечтать о времени, когда достижения науки и новый социальный порядок обеспечат благополучие людям труда. Луиза писала и стихи, которые снискали одобрительный отзыв Виктора Гюго,— в книге есть запоминающаяся сцена встречи молодой поэтессы с великим писателем. Позднее Мишель создала ряд прозаических произведений, в том числе «Мемуары», книгу о Коммуне, несколько романов и пьес. Характерно, что и в мемуарах и в книге о Коммуне Луиза очень мало говорит о себе самой и своей личной деятельности; когда много времени спустя иностранный корреспондент попросил ее рассказать о своей жизни, она ответила: «Это, право же, неинтересно... Естественно смотреть на себя лишь как на частицу общества...» И в этих словах — вся Луиза Мишель, замечательная революционерка, необыкновенно чуткий друг и товарищ, человек поразительной личной скромности и самоотверженности; именно такой изобразили ее писатели в повести «Ничего для себя».
Деятельность Луизы Мишель была многогранна, и жизнь ее длинна. А. Рутько и Н. Туманова, стремясь создать четкий, впечатляющий образ, детально остановились на периоде Коммуны (включая ее предысторию), остальное же опустили вовсе или дали в кратких упоминаниях. Внимание читателя сосредоточивается как в фокусе на самом ярком и важном отрезке жизни Луизы Мишель — том самом, который обессмертил ее имя и оставил в веках Красную деву Монмартра.
Авторы убедительно показали, что Луиза как человек и борец сформировалась в «долгую ночь империи» Наполеона III, с ее жестким полицейским режимом, нищетой и бесправием народных масс. Именно отсюда проистекала ненависть Луизы к Наполеону, доходившая до того, что девушка пообещала нелюбимому гвардейскому офицеру выйти за него замуж, если он убьет «узурпатора»... Сотрудничая в прогрессивных изданиях, посещая рабочие сходки и клубы, Луиза отчетливо видела признаки надвигающейся революции и всеми силами содействовала ее приближению.
Однако полностью раскрылась бесстрашная революционерка с 18 марта 1871 года — дня, проложившего дорогу Парижской Коммуне. В этот день в костюме национального гвардейца, Луиза первой подала на Монмартре сигнал боевой тревоги. А потом, в рядах коммунаров, она защищала форты Исси и Ванв, с карабином в руках сражалась на баррикадах столицы, до последнего патрона билась с врагом. И рядом с ней бились ее друзья и соратники, беззаветно преданные идеям Коммуны. Это Теофиль Ферре и Рауль Риго, Флуранс и Делеклюз, Ани Жаклар и Елизавета Дмитриева. Портреты этих людей нарисованы в повести выпукло и ярко, их видишь, словно живых.
Коммуна просуществовала, как известно, только 72 дня, и эти 72 дня, бесспорно, являются кульминацией повести А. Рутько и Н. Тумановой. Подлинного драматизма полны страницы, рисующие разгром и гибель Коммуны. По суду или без суда были уничтожены друзья и единомышленники Луизы. Сама она держалась на суде гордо, с полным бесстрашием и презрением к врагам. После казни Ферре, которого она тайно и безответно любила, Луиза потребовала у судей смерти и для себя: «Если вы не трусы — убейте меня!..»
Конечно, иной читатель посетует, что слишком уж бегло описано все дальнейшее: ведь осужденная вер-сальцами на ссылку, Мишель провела долгие семь лет в Каледонии, и после возвращения в Париж в 1880 году прожила еще двадцать пять лет, наполненных до краев работой и борьбой. Но — выше отмечалось уже — подобное самоограничение А. Рутько и Н. Тумановой и допустимо и объяснимо: авторы сказали все, что хотели сказать, и сказали так, чтобы это полностью дошло до читателя.
96
Музей в Чугуевке.
Фото
Л. Шимановича.
«РАДЫ ВСТРЕЧЕ С ФАДЕЕВЫМ!»
емногим более года прошло со дня открытия в селе Чу-гуевка Приморского края, в местах, где провел свое детство Александр Фадеев, нового здания Дома-музея писателя. «Юность», как уже знают на
ши читатели, взяла шефство над этим музеем. В Приморье побывала творческая группа журнала, передала библиотеке музея первые книги с дарственными надписями их авторов.
Много нового и интересного произошло за этот период в жизни музея. Постоянно пополняются экспонатами фонды Дома Фадеева. Среди последних поступлений — иллюстрации к его произведениям, выполненные дальневосточными художниками, конверты и значки с изображением писателя, письма А. Фадеева к дальневосточным друзьям, газеты с его выступлениями.
Работники Дома-музея во главе с директором Надеждой Ивановной Алексахиной не только много времени отдают поиску новых материалов, связанных с жизнью и творчеством известного писателя, но и стараются помочь всем тем, кто обращается к ним за помощью. Так, материалы о А. Фадееве были направлены в Кабардино-Балкарский и Кимрский краеведческие музеи, музеи Боевой славы в Грузии и Молдавии.
Чугуевский музей не только мемориал. Это село стало одним из центров литературной жизни Дальнего Востока. В прошлом году здесь побывало более пятнадцати тысяч человек со всех концов нашей стра
ны. Триста экскурсий провели работники музея. Сюда приходят любители книги для встреч с писателями, в торжественной обстановке вручаются комсомольские билеты, здесь проходил районный слет школьников-краеведов.
И кто бы сегодня ни переступил порог музея — ученики, рабочие, воины Советской Армии, взрослые или юные, все они с самыми добрыми чувствами покидают этот гостеприимный дом.
Вот несколько записей из книги отзывов:
«Посетили музей Фадеева, которого считали своим, в полном смысле слова, своим и по духу, и земляком. Он избирался нами, оренбуржцами, не раз депутатом в Верховный Совет СССР. Был часто на заводах и шахтах Медногорска. Нам очень приятно было посетить его музей, побывать именно в этом селе, где прошло его детство. От имени всех оренбуржцев мы благодарим чугуевцев за то, что здесь свято чтят память нашего Фадеева. Мелешенковы, г. Оренбург».
«Ожили в душе, нахлынули в мгновение и встали во весь рост герои книг Александра Фадеева. Вместе с ними воскресли трудные годы довоенные и тяжелейшие — Отечественной войны. Мне думается, что ради таких чувств стоит жить. Рад встрече с музеем! Такое бывает, быть может, раз в жизни. С уважением и низким поклоном изыскатель из Новокузнецка В. Ермошин».
Словом, Дом Александра Фадеева живет жизнью интересной, яркой, творческой.
Андрей ГЕОРГИЕВ
7. <Юность> Хе 6.
В. НЕПОМНЯЩИЙ
АРИНА РОДИОНОВНА, НАТАЛЬЯ НИКОЛАЕВНА
1. «МАМА»
Среди женских адресатов и женских образов Пушкина явственно доминирует — и как образ и как адресат — один, многогранный, причудливо изменчивый и неизменный.
«Дева тайная», любившая его «в младенчестве», как молодая мать, и вручившая «семиствольную цевницу»; «подруга ветреная», «вакханочка», которою он «гордился меж друзей»; «барышня уездная», «с печальной думою в очах, с французской книжкою в руках»; простодушная «резвушка» и гневная «муза пламенной сатиры»; чахоточная дева-Осень и величавая Муза «Памятника»; Ленора и Татьяна, Клеопатра и Дездемона — строгая, послушная, нежная, беспощадная; мать, возлюбленная, помощница и владычица.
То близко соприкасаясь с пленившей женщиной, то почти сливаясь с одной из героинь, то далеко отходя от всякой житейской действительности в область символов, она всегда остается одной из главных реальностей лирического мира Пушкина. Женственный облик этой реальности несомненен, но неуловим, невыразим, а потому текуч и многообразен, и если бы можно было разом соединить все ее краски в одно целое, получилось бы, наверно, ослепительное белое сияние.
Но есть в этой мерцающей и переливчатой сфере область всегда постоянная и четко различимая, как Млечный путь на ясном небе; есть один особенно устойчивый облик.
Впервые он возникает со всею ясностью в эпизоде лицейского стихотворения 1816 года «Сон»:
98
Ах! умолчу ль о мамушке моей, О прелести таинственных ночей, Когда в чепце, в старинном одеянье, Она, духов молитвой уклони, С усердием перекрестит меня И шепотом рассказывать мне станет О мертвецах, о подвигах Бовы... Я трепетал — и тихо наконец Томленье сна на очи упадало. Тогда толпой с лазурной высоты На ложе роз крылатые мечты, Волшебники, волшебницы слетали, Обманами мой сон обворожали. Терялся я в порыве сладких дум;
В глуши лесной, средь муромских пустыней Встречал лихих Полканов и Добрыней, И в вымыслах носился юный ум.
Это — стихотворение переломного периода, из тех где лицеист уже нащупывает собственный голос, неповторимый тембр, где проглядывают уже очертания настоящего пушкинского лица.
В 1822 году, на пороге нового перелома в духовной и творческой жизни, на подступах к «Онегину», он обращается к сходной теме:
Наперсница волшебной старины, Друг вымыслов игривых и печальных, Тебя я знал во дни моей весны, Во дни утех и снов первоначальных. Я ждал тебя; в вечерней тишине Являлась ты веселою старушкой И надо мной сидела в шушуне, В больших очках и с резвою гремушкой. Ты, детскую качая колыбель,
Мой юный слух напевами пленила И меж пелен оставила свирель, Которую сама заворожила...
Прообраз двоится: вспоминается и бабушка, простая и добрая Мария Алексеевна Ганнибал, и няня; образ же тяготеет к няне (да бабок и не называли «мамушками»).
В 1825 году, изгнанный н одинокий, он пишет про* славленный «Зимний вечер», а через год, возвратясь из ссылки, волнуемый надеждами «славы и добра», снова обращается к «подруге дней моих суровых», с которой сроднился теперь уже не только детством, но зрелостью и творческим торжеством.
Спустя два года по смерти няни, в 1830 году, на новом переломе, в свою великую Болдинскую осень, обозначившую начало нового и последнего периода его жизни, он вкладывает в уста Татьяны слова ото* ске ее по деревне, «где нынче крест и тень ветвей над бедной нянею моей».
И Филипьевиа из «Онегина», и Егоровна из «Дубровского», и Пахомовна из стихотворения «Сват Иван, как пить мы станем» — это все, конечно, она, Родионовна.
В 1835 году, за полтора года до смерти, он пишет о ней знаменитые и менее знаменитые черновые строки стихотворения «...Вновь я посетил».
Он обращается к этому образу в решающие мо* менты своей творческой жизни.
«Прозой» он написал об Арине Родионовне очень мало: несколько хорошо известных фраз в письмах — о ее сказках, из которых каждая «есть поэма» и
На фото: слева — А. Р. Яковлева, портрет неизвестного художника: справа — Н. Н. Пушкина, портрет кисти А. Брюллова (1832 год).
слушая которые он вознаграждает «недостатки проклятого своего воспитания»; о том, что она «оригинал няни Татьяны», «единственная моя подруга — и с нею только мне не скучно л; о том, что семидесяти лет она выучила молитву времен Ивана Грозного «о умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости». Вот, пожалуй, и все. Вероятно, есть вещи, о которых поэтам не хочется говорить в прозе и всуе. Слишком глубоко и интимно жил в его душе образ крестьянской его няни, чтобы говорить о ней иа каждом шагу, слишком много было поэзии в этом образе, слишком важную роль сыграла она — и то, что воплощалось в ней,— в его жизни.
Когда его вышвырнули в двадцать четвертом году из Одессы, оторвав от южного солнца, от моря, от блеска и шума, которые он всегда любил; когда насильственно изъяли его, двадцатипятилетнего, из атмосферы славы, любви, поклонения, дружества, озорства, бесед и споров и надежно упрятали в тишь и глушь, в общество провинциальных дворян, неграмотных мужиков и старухи няньки; когда Вяземский возмущенно писал о его второй ссылке — в дерев* ню — как о бесчеловечном убийстве, нравственной пытке, тогда вряд ли кто мог предположить, чем все это обернется, какой подарок преподносит ему «жестокая судьба».
Ведь жизнь устроена умнее, чем нам кажется в тяжелые ее моменты: пока мы жалуемся на невезение, негодуем иа обстоятельства, на людей, дуемся на «судьбу», проклинаем все на свете за то, что это «все» идет не так, как было бы нам удобно в данную минуту,— время идет, и мы с удивлением понимаем— впрочем, к сожалению, далеко не все мы и не всегда,— что все сделалось именно так, как нам же самим было необходимо; что то, о чем мы в свое время думали как о трагедии, раскрылось как благо.
Да, очутившись здесь, «в забытой сей глуши», он негодовал, тосковал, проклинал, метался, как тигр в клетке, мечтал о побеге — все это было, но это было не более чем муки пленного тела; дух же его жил в это время другою жизнью, глубокой и полной, потому что получил то, чего давно жаждал.
Ведь еще в Одессе, в первой главе «Онегина», он от чистого сердца писал: «...поля! Я предан вам душой»; а в эпиграфе ко второй главе, сославшись иа Горация, воскликнул: О rus! (О деревня!) О Русь!
Некоторые считают, что это ирония над отсталой деревенской Русью. Но ведь цитата у Пушкина всегда отсылает к контексту, а у Горация сказано: О rus, quando ego te aspiciam! — О деревня, когда я увижу тебя!
Это эпиграф к главе, в центре которой — Татьяна.
И вот он снова увидел русскую деревню и вновь встретился со своей постаревшей няней, в облике которой являлась ему та, что вручила в детстве завороженную свирель, семиствольную цевницу.
☆ ☆☆
Чтобы взлететь, птица делает усилие — отрывается от земли и устремляется вверх, а там потоки воздуха подхватывают ее, несут, и она свободно парит на раскинутых крыльях. Что-то подобное испытал он здесь.
Никогда еще до снх пор его гений не разворачивался с такой сказочной силой: «Борне Годунов», центральные — с третьей по шестую — главы «Евгения Онегина», «Граф Нулин», десятки шедевров лирики: «Подражания Корану», «Вакхическая песня», «Роня
99
ет лес багряный свой убор», «Сцена из Фауста», «Зимний вечер», «Песни о Стеньке Разине» и так далее и так далее, вплоть до манифеста зрелого Пушкина — «Пророка». Здесь, в этой ссылке, в деревне, молодой Пушкин стал Пушкиным великим.
После французского воспитания и суеты Петербурга, после роскоши Юга и подавляющего величия Кавказа перед ним распахнулись простор и покой, которые на Руси называются воля. Лишенный свободы, он получил волю. Изгнанный, он оказался на земле отцов.
Он вновь узнал и полюбил тихую красоту этой природы, дыхание пространств, колыхание лесов, шум ветра в вершинах сосен, святогорские ярмарки, где он, бродя в странном своем наряде, записывал песни и духовные стихи, волшебницу зиму и хрустальную осень, деревенские хороводы и тяжело шаркающие за стеной шаги Арины Родионовны.
В детстве она утешала и баюкала его; теперь она защитила его от гонения и тоски. Защитила как могла: рассказами о старине, песнями, сказками, неторопливыми разговорами за полночь («Свет Родионовна, забуду ли тебя?» — писал потом Николай Языков, вспоминая, как засиживались они ночами и умоляли ее не уходить от их стола, спеть, рассказать, просто посидеть, послушать,— им было с нею интересно, хорошо и спокойно). Она защитила его своей любовью.
Приезжали к нему иногда — редко — друзья, бывал Алексей Вульф, в Тригорском жили милые барышни со своею милой матерью. Но друзья уезжали; Вульф был умен и занятен, тригорские соседки были чудные, но разве могли они влиять на Пушки-н а?
Мы чаще всего говорим о няне его либо сентиментальными общими словами, либо с точки зрения фольклористической, в связи со сказками и песнями, которые он от нее записал. Но ведь это так мало и плоско; но ведь он провел с нею бок о бок два года, и каких года; но ведь не будь ее, он во многом был бы, может, другим. Кто из творцов культуры скажет, что его жизнь, личность, работу строили только большие события, идеи и тенденции, книги и коллеги; кто умолчит о том, с какою силой воздействуют мать и отец, сестра или брат, жена, ребенок, друзья — все те, чье влияние так всепронизывающе, что его трудно ухватить и отвести ему место в комментариях?
Есть тема, всем известная и никем по-настоящему не тронутая: влияние Арины Родионовны на творческий и духовный мир величайшего русского поэта, на его личность и мироощущение. Я склонен думать, что оно было необычайно значительным, ибо «Родионовна,— как писал первый пушкинист П. В. Анненков,— принадлежала к типическим и благороднейшим лицам Русского мира»; ведь не зря же она — один из самых устойчивых обликов его музы, и не зря ее образ возникал перед ним в решающие моменты жизни. Ведь здесь, в деревне, рядом с нею, как никогда прежде, внятно зазвенел в нем русский звук, определилось и окрепло то, что мы называем пушкинским словом — словом зрелого Пушкина, простым и бездонным до безмолвия. Ведь недаром он велел писателям-горожанам учиться «богатому и прекрасному» русскому языку у простых бабок и теток, московских просвирен. Мне кажется, можно уловить и показать связь между простым словом зрелого Пушкина и словом русской песни, которую няня ввела в его жизнь. Мне кажется также, что то неповторимо пушкинское чувство любви, которое знакомо нам ближе всего по стихотворению «Я вас любил...», чем-то сходно с любовью русской женщины и будто несет отблеск той беззаветной любсн, которую питала к нему Арина. Я думаю еще:
100
то, что мы называем художнической мудростью и объективностью Пушкина, его мужественное эпическое беспристрастие, его умение взглянуть на жизнь и на собственную судьбу «взглядом Шекспира» — все это оформилось в свою полную национальную меру именно в деревне, рядом с няней, когда творческий опыт его получил свой народный привой; ведь Шекспир и дорог был ему прежде всего как гений «народной трагедии».
«Он все с ней, коли дома,— вспоминал михайловский крестьянин.— Чуть встанет утром, уж и бежит ее глядеть: «здорова ли мама?» — он ее все мамой называл. А она ему, бывало, эдак нараспев (она ведь из-за Гатчины была у них взята, с Суйды, там эдак все певком говорят): «батюшка ты, за что меня все мамой зовешь, какая я тебе мать».— Разумеется, ты мне мать: не то мать, что родила, а то, что своим молоком вскормила.— И уже чуть старуха занеможет там, что ли, он уж все за ней...»
Уже старушки нет; уж за стеною Не слышу я шагов ее тяжелых, Ни кропотливого ее дозора.
Не буду вечером под шумом бури Внимать ее рассказам, затверженным Сыздетства мной,— но все приятным сердцу, Как песни давние или страницы Любимой старой книги, в коей знаем, Какое слово где стоит.
Бывало,
Ее простые речи и советы И полные любови укоризны Усталое мне сердце ободряли Отрадой тихой...
Он не был в семье любимым ребенком. Матери и отцу было не до него, они были заняты собой. Няня заменила ему мать. Когда он еще не умел читать, она питала его творческий дар. Когда пришла к нему зрелость, она была его первой слушательницей. Когда ему было тяжело и тоскливо, она утешала и поддерживала его. Она была ему и матерью, и подругой, и музой. Крепостная, она отказалась от вольной и осталась в семье Пушкиных; она как в воду глядела — ведь это случилось как раз в 1799 году, году его рождения. Она отказалась уйти — и помогла ему стать тем, чем он стал для нас. Лишенный семейной любви, в общении с нею ои осознавал себя сыном великого народа.
Нет, она не была его кормилицей; но как материнское молоко, он впитал ее голос и образ, ее язык, ее сказки и песни, нравственные представления и предания «православной старины» — древнюю культуру народа, от имени которого она, не думая о том и не ведая, представительствовала перед Родоначальником новой русской литературы.
Есть свидетельства двух женщин — они ие спорят между собой, наоборот, складываются в одну правду:
— В сущности, он обожал только свою музу,— считала Мария Волконская.
— Никого истинно не любил, кроме няни своей,— писала Анна Кери.
Она прожила тихую, незаметную жизнь обыкновенной женщины. Могила ее затеряна. Может быть, стоит где-нибудь безымянный крест, а может, он уж давно сгнил и могила тихо и незаметно сровнялась с землей.
☆☆☆
Есть под Загорском, у деревин Махры, кладбище — небольшое, «смиренное», хоронят тут главным образом из соседних деревень. Много семейных участков; для некоторых родов их уже ие хватает —
приходится ложиться рядом, в другой ограде. Много фотографий, но есть и заброшенные плиты с полу-стершимися надписями. Вот портреты супругов: он еще молодой, и сорока, видно, нет, а она — глубокая старуха с тою же фамилией; стало быть, остальные сорок так и прожила вдовая. На другой плите только надпись: мальчик 13 или 14 лет, «ценою жизни помог вытащить засевший 1-й колхозный трактор».
Я смотрел на незнакомые лица, и читал незнакомые имена, и знал, что я их все равно забуду, и дальние потомки тоже забудут, а для остальных ни лица эти, ни имена и вовсе ничего не значат, так для чего же люди придумали памятники на могилах?
И я подумал, что слова поэта о том, что под каждою плитой погребен целый мир, не вся правда. Ведь если вот этот не очень старый крестьянин, который и никакого трактора не спас, а умер простою своей смертью, тоже целый мир, а это несомненно так,— значит, до него на земле не было такого, и второй раз такого же не будет: он единственный. А раз он единственный, значит, он все равно есть. Ведь, кроме «не было» и «не будет», должно же быгь в человеке какое-то «есть»!
Единственность человека — это намек на вечность, на то, что смерть и вправду не всесильна. И, наверное, потому, что людям нужно время от времени себе об этом напоминать, они и придумали памятники. Не для напоминания же в конце концов, что вот, мол, была такая фамилия и такое лицо.
Что же тогда должен испытывать человек, впервые, предположим, увидевший памятник? Не чувство ли бессмертия?
Такое чувство испытали многие русские люди более ста лет назад, в 1880 году. Памятники — царям, полководцам — они, понятно, видели и раньше, памятник писателю увидели впервые.
«Положительно скажу, все, кто ни был тут, пережили и никогда не забудут не столько сильного, сколько — нового впечатления этой минуты...» — писал Глеб Успенский; человек, продолжал он, «удостоился быть увековеченным потому только, что «пробуждал чувства добрые». Это и было «новым», и новое было связано с Пушкиным. Непривычный монумент будил чувство бессмертия и напоминал, что бессмертие связано с добрыми чувствами.
Державин в свое время придумал много вариантов эпитафии Суворову — придумал и отверг: главное терялось в словах. И тогда Державин написал: «Здесь лежит Суворов» — ив этом была единственность и было бессмертие.
На опекушинском памятнике написано одио-един-ственное слово: «Пушкину».
Совсем как на полустершейся плите, сохранившей только фамилию никому не ведомого, но единственного в мире человека.
Величие и безвестность — это две половинки вечности. Их противоположность разрешается в единственности.
Величие и безвестность идут, всего на шаг отступя, за Ариной Родионовной. Можно знать очень мало, но невозможно не знать, что был над Пушкиным царь и что была у Пушкина няня, которую он нежно любил и которая любила его — не за гений, а просто потому, что любила.
Мы не знаем о ней почти ничего и знаем почти все. Это похоже на белый цвет: пустота и все цвета спектра; это похоже на простое слово Пушкина: в нем почти ничего нет, оно почти молчит,— но в нем вся жизнь; это похоже и на гения и на обыкновенного человека: гений ближе всего к обыкновенному.
Когда благодарная Россия поставит ей памятник 1 — чтобы она со спицами в руках сидела посреди шума современного города и тихо ждала,— то хорошо бы высечь на пьедестале вместе с его полными бессмертной нежности словами о «голубке дряхлой» слова из ее письма к нему, написанного за год до ее смерти, и тоже бессмертные, ибо это слова любви:
«Вы у меня беспрестанно в сердце и на уме, и только когда засну, то забуду вас... Приезжай, мой ангел, к нам в Михайловское, всех лошадей на дорогу выставлю... Я вас буду ожидать и молить бога, чтоб он дал нам свидеться... Остаюсь вас многолюбящая н я-н я ваша Арина Родивоновна».
Я думаю, что это когда-нибудь будет; потому что это долг культуры перед обыкновенным человеком; потому что ведь няня стоит у начала нашей, еще детской «народной тропы» к Пушкину, и она же — у начала его, Пушкина, «тропы» к нам, народу, потому что она сказала свое тихое слово в культуре народа и часть ее души тоже есть в «заветной лире».
2. ИЗБРАННИЦА
Интерес к Наталье Николаевне возрастает стремительно. В усилиях разгадать тайну личности, судьбы и гения Пушкина это похоже на обходный маневр: будто, разгадав его жену, мы надеемся что-то важное понять и в нем самом. И какие бы подчас обывательские формы ни принимал этот интерес, нельзя не признать, что сама интуиция верна.
Есть нечто глубоко значительное в сочетании знаменитости и неясности, присущем образу жены Пушкина. Сонм тайн, которым суждено сопровождать Пушкина, словно личным образом воплотился в ней, такой совершенной в своей красоте, такой загадочной в своей непроницаемой обыкновенности.
Это дает простор для самых крайних суждений: то погубительница, а то почти ангел-хранитель. Тут есть что-то неистребимо пушкинское, как будто его антиномическая гармония сказалась и здесь.
«Было в ней одно: красавица. Только — красавица, просто — красавица, без корректива ума, души, сердца, дара. Голая красота, разящая, как меч. И — сразила». «Тяга Пушкина к Гончаровой...— тяга гения — переполненности — к пустому месту. Чтоб было куда... Он хотел нуль, ибо сам был — все».
Так писала Цветаева. Для нее Наталья Гончарова была рок Пушкина, рок Поэта, рок без всякой примеси личной вины. Или — одна сплошная вина.
«Мы имеем право смотреть на Наталью Николаевну как на сообщницу Геккернов в преддуэльной истории. Без ее активной помощи Геккерны были бы бессильны». «Из всего явствует, что Пушкин не имел никакого влияния на жену, что она делала все, что хотела, никак с ним не считаясь, разоряла, лишала душевного спокойствия... сделала его (мужа) своим конфидентом, что, по мнению Долли Фикельмон, и вызвало катастрофу...»
Так думала Ахматова.
В том, что пишет Цветаева, есть необыкновенная глубина и прозорливость; пристрастность сказывается не в констатациях, а в оценках. Цветаева стре-
1 Идея эта была высказана мною еще три года назад («Советская культура». 6 февраля 1980 года). Оказывается, в эти годы скульптор О. Комов задумал и выполнил скульптурную группу «Пушкин и няня»; не давно принято решение установить этот памятник в Пскове.
101
мится разобраться в природе драмы; Ахматова вершит только суд, безоговорочный и безоглядный. У Цветаевой подход философский и метафизический; Ахматова вся обращена к быту, к деталям, метафизика ее не занимает. Взгляд Ахматовой иа Наталью Николаевну полой ярости, взгляд Цветаевой — холодного отчуждения, в котором жена Пушкина расплывается в нуль, в пустоту. Позиции сильно различествуют в основах, ио близки в итогах. А в какой-то точке они и вовсе сходятся. Думаю, что точка эта — то место души, где помещается ревность.
Не просто ревность, а ревность женщины, одаренной талантом, к «только красавице», «просто красавице» — к обыкновенной женщине, ничем ие «заслужившей» руки и сердца Поэта.
Ревность производит разрушительную работу, потому что искривляет взгляд. Ей легко превратить неумение в умысел, ошибку в злодеяние, неопытность в вииу, пострадавшего — в соучастника.
Участь, а часто н судьба мужчины очень сильно зависят от женщины, с которой ои связал жизнь. Пушкин и его участь ие составляют исключения.
Но Пушкин писал уже в 1834 году: «Жеиа моя прелесть, и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, чистое, доброе создание...» Ои писал: «...душу твою люблю я еще более твоего лица». Он разговаривал с нею в письмах как с ребенком. Он до последнего часа повторял, что она невиновна.
Странно и смешно сказать: мы верим Пушкину во всем, и только в вопросе о жеие, с которой ои прожил шесть лет, ие все признают его компетентным. Но дело не только в этом. Судя и осуждая Наталью Николаевну, смотрят ие на нее, а сквозь, поверх нее, как поверх неодушевленного предмета.
До недавнего времени эта женщина существовала в сознании людей лишь как персонаж биографии Пушкина — своей жизни у нее не было. Она рассматривалась не как действующее лицо и вообще не как лицо, а как шахматная фигура. Человеческий подход к ней исключался заведомо. Действия «фигуры» оцениваются по голым результатам; ни побуждения, ии особенности личности, ин свойственная всем нам, грешным, способность ошибаться и оступаться — ничто тут в расчет ие принимается: единственно важным считается то, на пользу какому «лагерю» эти действия пошли «фактически». Все остальное — то есть сам человек — никого не интересует.
Может быть, в каких-то сферах это и уместно, только не в человеческих отношениях. Сейчас мы увидим, насколько шатки бывают обвинения, опирающиеся на подобный подход.
Называя Наталью Николаевну фактической сообщницей Геккернов, Ахматова выдвигает в качестве основной претензии следующую: жена Пушкина была бестактна, то есть «не умела вести себя в обществе», слепо верила словам Дантеса и Геккерна, «сделала его (мужа) своим конфидентом», то есть передавала ему эти слова; «по-тогдашнему, по-баль-ному, по-зимнедворскому, жеиа камер-юнкера Пушкина вела себя неприлично».
В сущности, это и все. Другими словами, соль обвинения (кстати, заимствованного у Вяземского, который далеко ие как лучший друг показал себя в преддуэльный период) состоит — в переводе с «зим-иедворского» на обыкновенный язык — в том, что жена Пушкина вела себя дурно с точки зрения светских норм; что она еще ие успела усвоить мораль придворной элиты как истину в последней инстанции; что она не умела играть в игры «большого света», о котором Пушкин писал: «Он не карает заблуждений, но тайны требует для них»; что она не умела делать тайн нз своих заблуждений; и что, наконец, причиной катастрофы могла
102
послужить, по мнению Долли Фикельмон, ее честность с мужем.
Если это все, то мы можем сделать некоторые предположения о душевном облике той, о ком идет речь. Мы можем представить себе обыкновенную русскую женщину, добрую, наивную, набожную (Пушкин благодарил ее в письмах за то, что она молится, стоя иа коленях, за него и детей), красавицу, ио ие светскую, а «просто красавицу» (простоту элита квалифицировала как глупость), доверчивую (Ахматова назвала эту доверчивость «тупой»), с мягкой, нестойкой, может быть, но честной и чистой душой. Совсем молоденькая, в начале замужества почти девочка, непосредственная и неловкая, она после тяжких и травмирующих будней в семье бухнулась в кипяток светской жизни, где иа нее обрушился оглушительный успех и брак с первым поэтом России. Вряд ли можно представить молодую женщину, которая от этакого уж совсем ие повредилась бы душевно.
То, что с нею этого не произошло, быть может, и было самое роковое. Выучилась бы притворяться, врать, делать вид, плести интриги, было бы все шито-крыто, если, разумеется, не открылось бы все как-нибудь иначе...
Но она этому ие выучилась. «Какая ты дура, мой ангел!» — нежно пеняет ей муж в одном из писем. Простодушие, по Пушкину, одно нз необходимых качеств гения. Ои и сам бывал простодушен — как гений. Она была простодушна как обыкновенный человек. И даже кокетство ее и своенравие (а какой молодой и красивой женщине чуждо кокетство и своенравие?) — и даже оно было простодушным: она просто ие понимала, что здесь страшного и опасного.
Но если правда то, что, судя по письму Дантеса Геккерну, она на его домогательства простодушно ответила ему: я инкого никогда так не любила, но не требуйте от меня ничего, кроме моего сердца,— если она и в самом деле ответила, как Татьяна,— тогда кто вправе косо взглянуть иа нее?
В низкие истины, к которым склоняются некоторые, я просто не верю. Я больше верю Пушкину.
«Побольше стихов и поменьше Ш Отделения»,— призывала Ахматова, говоря об изучении творчества Пушкина. В оценке личности и роли Натальи Николаевны она отступила от этого мудрого принципа. Между тем подход к Пушкину должен быть един на всех уровнях и во всех сферах. Читая немногие стихи, имеющие отношение к Наталье Николаевне, трудно поверить, что поэт впервые в жизни оказался душевно слепым, когда увидел в ией «чистейшей прелести чистейший образец».
Ои, может быть, чувствовал — взрослый, нагулявшийся мужчина,— что всею своей предшествующей жизнью виноват перед этой девочкой; и, может быть, любя в ней не только красоту, но чистоту, видел какую-то возможность очищения?
...Кляну коварные старанья Преступной юности моей И встреч условных ожиданья, В садах, в безмолвии ночей. Кляну речей любовный шепот, Стихов таинственный напев, И ласки легковерных дев, И слезы их, и поздний ропот.
Он был виноват перед ией и позже — часто оставлял ее одну, занимался своими делами больше, чем ею и семьей. Может быть, и от этого — его милосердие к ее несомненной, хоть и невольной, вине «легкомыслия»?
В третьей главе «Онегина» на вопрос Татьяны о любви няня отвечает: «—И полно, Таня! В эти лета мы не слыхали про любовь...— Да как же ты венча-лась, няня? — Так видно бог велел...»
Наташа Гончарова в свои восемнадцать лет тоже «не слыхала про любовь». Ее выдали за Пушкина почти как Татьяну за генерала. Не она ведь выбирала, он ее выбрал. И кто скажет, легко ли быть женою Пушкина?
«Хороший в русском языке — это прежде всего добрый,— говорит в своих глубоких и прекрасных «Заметках о русском» Дмитрий Лихачев.— «Пришли мне чтение доброго»,— пишет своей жене в берестяной грамоте одни новгородец... Добрый человек уже самой своей добротой превозмогает все человеческие недостатки. В старое время, в древней Руси, доброго не назовут глупым... Доброта — она всегда умная».
«Милость к падшим» «любезна» народу потому, что она часть народного идеала добра и красоты, а главное — потому, что «милость» входит в состав истины. Беспощадными надо быть только к самим себе — это нужно во имя истины: ведь другого мы знаем еще хуже, чем себя. Недостаточно исследовать и сопоставлять факты — необходимы еще сострадание и милосердие.
Недобро, а потому и неразумно поступаем мы, когда нагружаем на обыкновенную женщину ту непосильную историческую ответственность, которую Пушкин с нее снял. Идя против его воли и разуме* ния, мы не просто нарушаем его завет, мы заслоняем истинный образ Пушкина н искажаем истинный смысл его судьбы.
☆☆☆
Когда осенью 1830 года, накануне женитьбы, он приехал в Болднно для устройства дел по выделенной ему части имения, холера оказалась ему на руку. Настроение его, судя по письмам, смутное и странное. То он пишет Плетневу о смертельной тоске, то уверяет, что это была блажь и хандра, то тоскует в одиночестве, то блаженствует с пером в руках... Впрочем, вот «календарь» трех месяцев, проведенных здесь, насколько он нам известен:
СЕНТЯБРЬ: 3 — приезд; 7 — «Бесы»; 8 — «Элегия» («Безумных лет угасшее веселье»); 9 — «Гробовщик»; 13 — «Сказка о попе и о работнике его Балде»; 14 — «Станционный смотритель»; 18 — закончено «Путешествие Онегина»; 20 — «Барышня-крестьянка»; 25 — закончена последняя глава «Евгения Онегина»; 26 — «Ответ анониму»;
ОКТЯБРЬ: 1 — «Царскосельская статуя»; 5 — «Прощание» («В последний раз твой образ милый»); 7 — «Паж, или Пятнадцатый год»; 9 — «Домик в Коломне», «Я здесь, Инезилья»; 10—«Отрок», «Рифма» («Эхо, бессонная нимфа...»), «Румяный критик мой...»; 12—13 — «Выстрел»; 16 — «Моя родословная», «Не то беда, Авдей Флюгарин»; 17 — «Заклинание», «Стамбул гяуры нынче славят»; 20 — «Метель», 23 — «Скупой рыцарь»; 26 — «Моцарт и Сальери»;
НОЯБРЬ: 1 — «История села Горюхина»; 4 — «Каменный гость»; 6 — «Пир во время чумы»; 8—«На перевод Илиады» («Слышу умолкнувший звук...»); 27 — «Д\я берегов отчизны дальней»;
ЗА ЭТО ЖЕ ВРЕМЯ: «Дорожные жалобы», «Труд» («Миг вожделенный настал...»), «Глухой глухого звал...», «Мы рождены, мой брат названый», «Стихи, сочиненные ночью, во время бессонницы», «Герой», «В начале жизни школу помню я», «К переводу Илиады» («Крив был Гнедич поэт...»), «Пью за здра
вие Мери», «Цыганы» («Над лесистыми брегами»); КРОМЕ ТОГО: «Опровержения на критики», «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений», «Об Альфреде Мюссе», «О народной драме и драме «Марфа Посадница», «Баратынский», наброски статьи о русской литературе, заметка о «Графе Нулине»...
Как жених он тосковал по невесте, а как поэт в часы «священной жертвы» забывал обо всем на свете...
Когда приходилось выбирать между женщиной н Музой, он выбирал Музу. А уж тут случай был совсем особый.
☆☆☆
В 1819 году, в Михайловском, он написал удивительное стихотворение «Домовому» — удивительное потому, что тема и стилистика его как бы взяты им нз будущего, зрелого творчества. В этих стихах впервые высказана сокровенная мечта о том, что гораздо позже он назовет — обращаясь уже к жене,— at home, домом, домашним очагом. Все его «дорожные» стихи связаны с этой темой, с домом.
Спустя одиннадцать лет, едва приехав в Болднно, он пишет самое трагическое нз «дорожных» стихотворений — «Бесы».
Домового ли хоронят, Ведьму ль замуж выдают?
На пороге осуществления мечты о доме он пророчит гибель очага, смерть домового. Накануне женитьбы на прелестной, доброй девушке перед ним возникает образ бесовской свадьбы.
«Я весел... Вдруг: виденье гробовое...» — пишет он спустя почти два месяца; это Моцарт пытается пересказать содержание своего пророческого экспромта, написанного «ночью, во время бессонницы» и являющегося в трагедии прологом к Реквиему.
«— Да как же ты венчалась, няня? — Так видно бог велел...»
«Онегин» был в целом закончен этой же осенью в Болдине. В последней главе вновь мелькает тень Фи-липьевны — Родионовны: Татьяна вспоминает молодость, родные места н «смиренное кладбище», где покоится няня. Затем она навсегда расстается с Онегиным — не по формальному долгу, а по совестной потребности: «Так, видно, бог велел».
«Чем кончился «Онегин»? — Тем, что Пушкин женился»,— дерзко и прозорливо заметила Ахматова. Она сказала это в определенном, своем контексте, но сама мысль шире н глубже этого контекста.
«В тридцать лет люди обыкновенно женятся — я поступаю как люди»,— писал Пушкин. Он не шутил— это была правда, «так видно бог велел».
Гоголь сохранил для нас его фразу: «Слова поэта суть уже его дела». Это не философская максима, а внутренний опыт, выраженный в словах.
Еще в «Пророке» он с предельной ясностью сказал о том, что ничего своего — от ушей н языка до сердца — у него отныне нет и он исполнен н е своею волей. Художник живет не для себя, талант дается ему как величайшее бремя н величайшая ответственность. Этот дар нужно оплачивать всею судьбой, нельзя эксплуатировать его себе на потребу, гтаемжан. на него свои слабости и грехи — нужно стремиться ему соответствовать. Одному это удается в большей мере, другому в меньшей, но если нет такого сердечного стремления, слова пере-
103
стают быть делами и человек остается лишь мастером.
Здесь ие обязательно приводить цитаты из Пушкина — нужно просто окинуть взглядом его жизнь, как она сказывалась в его творчестве. Мы увидим, в чем было главное стремление его жизни.
Перечитаем хотя бы «Возрождение» (1820), «Воспоминание» (1828), «В часы забав и праздной скуки» и «Когда в объятия мои» (1830), цикл 1836 года («Напрасно я бегу к сионским высотам», «Отцы пустынники и жены непорочны» и др.). Были грехи и ошибки, были порывы дурных страстей и неуправляемых стихий, ио все это преодолевалось другою, главной жизнью — жизнью высокой души, требовательно сознающей свое достоинство, с беспощадной трезвостью оценивающей самое себя и с необыкновенной четкостью отделяющей добро от зла. Любая человеческая проблема, встающая перед нами с его страниц, была обеспечена всею полнотой личного усилия восчувствовать и выразить истины, общие всем и всем необходимые. Ему было дано в каждой ситуации своей жизни видеть духовный, символиче* ски общезначимый смысл, выражать в словах свой внутренний опыт и свой личный духовный путь в качестве урока для всех, имеющих уши. И он всем единством жизни — творчества это предназначение выполнял.
Но какой же урок может преподать гений обыкновенным людям?
На это можно ответить: гений потому и гений, для того и гений, что он имеет силу выразить нечто необходимое всем людям, иначе гении были бы никому не интересны и не нужны. Что касается Пушкина, то не зря принято говорить о его высокой «нормальности». Он и сам часто повторяет о своей покорности «общему закону» — тем более общезначимым нужно признать его человеческий опыт.
Общезначимость эта представляется мне так. Жизнь человека внешним образом складывается из некоторых событий и обстоятельств. Те из них, которые улучшают внешние условия нашей жизии, мы склонны рассматривать как хорошие, в противном случае — как дурные и соответственно сочетанию этих обстоятельств оценивать свою жизнь как «везение» или «невезение». Но ведь ни жизнь, ни человек не есть сумма обстоятельств. Существует внутренняя логика поведения каждого человека. Су* ществуют возможности различного поведения в сходных обстоятельствах. Существует жизнь человеческого духа. Существует совесть.
Суть не в том, преодолевает ли человек обстоятельства внешним образом (иногда это героизм, иногда умелый прагматизм), или подчиняется им (иногда это малодушие, иногда героизм или мудрость). Суть в том, с какой высоты оценивает человек обстоятельства и себя самого, какими побуждениями диктуются его поступки. Мерой стремления к иравствеииой высоте н определяется духовный уровень личности, направление ее пути. «Хорошие» и «дурные» обстоятельства ие есть содержание «судьбы» — они лишь у с-ловия для судьбы, настоящее же содержание жизни, подлинная судьба — это духовный путь человека.
Достоевский в своей Пушкинской речи выразил это в словах о том, что «ие у цыган и нигде мировая гармония, если ты первый сам ее недостоин, злобен н горд, и требуешь жизии даром, даже и не предполагая, что за нее надобно заплатить»; «ие вне тебя правда, а в тебе самом». Таково, считал Достоевский, решение «проклятых» вопросов по «народной вере и правде». И, формулируя этот «общий» для всех «закон», он опирался на Пушкина.
104
«Слова поэта суть уже его дела». Но и дела поэта, его жизнь — есть слова поэта. И здесь высший смысл того, о чем сказал Некрасов: «Дело прочно, когда под ним струится кровь».
Кровь Пушкина, заструившаяся иа Черной речке, была его словом.
Он ие предчувствовал бы тогда, в Болдине, ничего — ие хоронил бы домового, ие выдавал бы замуж Ьедьму, ие написал бы ни «Бесов», ни «Элегии», ни многого другого,— если бы женился просто по любви, только из потребности семейной жизии. Но ои женился ие только поэтому. «Я поступаю как люди». Говоря так, ои ие шутил.
До сих пор ои был холост, свободен и ответствен лишь за самого себя, ои, горячий, чувственный, подверженный порывам сокрушительных страстей. Достигнув вершин, иа которых царит покой творческого всемогущества, ои обязан был и в жизни остановиться и успокоиться, нравственно и лично подтвердить и обеспечить эту неимоверную высоту. Ответственность за себя перестала быть частным делом. Она потребовала жить «как люди» — как народ живет,— чтобы иметь право учить. Кто-то другой в его возрасте мог позволить себе прыгать по жизии, а ои, Пушкин, такого права ие имел, потому что писатель на Руси ие только мастер.
Для того чтобы осилить, донести то, и е свое, данное шестикрылым серафимом, оказалось необходимым еще увеличить ношу, взять на себя еще что-то и свое — такое, как у обыкновенных людей.
Философ В. Соловьев прав был, называя его брак родом аскезы. Я ие верю сплетням — я верю стихам, в них ои не умел лгать: лирика тридцатых годов страстно устремлена к строгости и целомудрию.
«Зависимость жизни семейственной делает нас более нравственными»,— писал ои жене. Это ие было «категорическим императивом»: такое отношение к браку — древнее и истовое, элемент народной культуры,— стало его совестной потребностью, условием существования.
Выбор — с кем связать свою судьбу — ои сделал безошибочно.
Увлечения его были многочисленны. Но для него, больше всего любившего свою несравненную Музу, та или иная земная женщина оказывалась слишком ярко ограничена своею земной определенностью. Его пленяла сама стихия женственности — безбурная, мирно объемлющая и приемлющая,— «гений чистой красоты», чистейшей прелести чистейший образец — чистейший почти до безличности и бесконечности, как сиежио-белый лист бумаги под его пером. «Нет, я ие дорожу мятежным наслажденьем... О как милее ты, смиренница моя!..»
Такой субстанцией женственности явилась ему Наташа Гончарова. Ему, в ком бушевала и кому смиренно повиновалась стихия поэзии, это было под спать.
Он верил, по-видимому, в то, что это трогательное и чистое существо привяжется к нему: ведь его любили многие.
Но, говорят, она была глуховата к его поэзии.
Это ие странно, и это ие по глупости или темноте. Не по глухоте, например, у него самого был посредственный музыкальный слух, а у апостола музыки Блока и того хуже. Так часто бывает с поэтами: в них достаточно своей музыки, на другую их уже ие хватает. А ее не хватало иа поэзию.
Это и было самое грозное.
Говорили, что первый поэт России женился иа первой русской красавице. Относились к этому по-разному. Но вряд ли кто подозревал, что это смер
тельно. Во встрече его гения с ее красотой была уже заложена жизненная катастрофа,— потому что их союз заключал в себе нечто абсолютное.
Я не без страха пишу все это: позволено ли вторгаться в чужую жизнь — в такую жизнь? Но я знаю, во имя чего пишу, помыслы мои чисты, и я продолжаю.
В области идеала они абсолютно дополняли друг друга: она стала для него отражением внутренней красоты его гения (он любил зеркала, любил тему зеркала с ее глубоким бытийственным смыслом). Посягнуть на ее честь значило в его глазах посягнуть и на честь его Музы.
В области земной жизни они были совсем разными. Власть его гения и интеллекта (что обычно более всего пленяет женщину) была над нею недействительна; жребий только любовницы не мог ее удовлетворить — она была слишком чиста для этого. Он не мог ни ей дать, ни сам отдаться той исчерпывающей любви, в которой есть и страсть и родство душ, и сердце ее осталось свободно. Его дар и призвание стали между ним и ею, как стена. Будучи соразмерны и созвучны по совершенству, он и она были противоположны по составу — два разных, замкнутых в себе существования, соотносящиеся так, как отражение соотносится с отражаемым. Эта разобщенность и послужила точкой приложения всех тех сил, которые реально способствовали катастрофе.
Получив согласие на брак, он словно приложил ухо к земле и услышал угрожающий гул. Почти все болдинское творчество пронизано этим гулом.
И все же он поступил так, как хотел и считал нужным. У него было чувство абсолютного — он полюбил и избрал ту единственную женщину, на которую ему указало это чувство, женщину, чей облик так же непроницаемо прост н прекрасен, как белое сияние его гения,— и избрал ту судьбу, что была связана с этой женщиной. Он сделал это потому, что нужно было изменить жизнь, приведя ее в соответствие с нравственным призванием русского поэта, как он его понимал,— изменить, чего бы это ему ни стоило. Стало быть, абсолютное содержалось и в самом этом шаге, в его свободе и неизбежности, равной свободе и неизбежности творческого акта.
☆ ☆☆
«Какой бы шаг он ни сделал в жизни,— сетует Рюхин в «Мастере и Маргарите»,— все шло ему на пользу, все обращалось к его славе!.. Стрелял, стрелял в него этот белогвардеец, и раздробил бедро, и обеспечил бессмертие...»; «Повезло, повезло!».
В самом деле, ему всегда «везло» и все шло ему на пользу: и равнодушие родителей, и одна ссылка, и другая, и гонения, и холера, и женитьба, и даже смерть. Он не разделил участи мятежников, его не повесили и не сослали пожизненно в Сибирь — он погиб как обыкновенный человек и обыкновенный дворянин. Он мужественно принял страшные физические муки и ие хотел стонать, чтобы не испугать Наталью Николаевну. «Смешно же,— добавил он,— чтоб этот... вздор... меня... пересилил... не хочу».
Он не стал убийцей, о чем до сих пор простодушно жалеют некоторые и от чего он заклял себя еще в шестой главе «Онегина»: в той судьбе, которую он выбрал, определил своими устремлениями и поведением, была логика, не допустившая его до этого: защищая честь женщины, честь семьи, свое достоинство дворянина и русского поэта, он не убил, а погиб сам. Он отказался от предложенной Данзасом мести своему убийце. «Мир, мир»,—сказал он. И в этом была та же логика его судьбы. Человек, внимавший «бога
гласу», пробуждавший добрые чувства, призывавший милость к падшим, не мог умирать со злобою в душе и жаждой мести.
«Исключительно благородная красота его души,— писал Вересаев,— пламенными языками то и дело прорывалась в его жизни... ярким огнем пылала в его творчестве и ослепительным светом вспыхнула в его смерти. Умирал он не как великий поэт, а как великий человек».
Вересаев прав, когда говорит об огне. Он вообще прав во всем и не прав в главном: он разделяет жизнь, творчество и смерть Пушкина, разделяет в нем поэта и человека, а это одно целое, и тут ключ к логике его судьбы. Дар был не только счастьем и бременем — это был пожирающий пламень. Это был угль, пылающий огнем. Дар заставлял проживать века, жить десятки жизней, обходить моря и земли, заглядывать в бездны и залетать туда, где человеку почти нечем дышать. «Годы молоды, да ум тысячеле-тен»,— говорится в сказе «Пинежский Пушкин». Ум был тысячелетен, потому и годы остались молоды; жизнь была быстра, как катастрофа, она не могла быть физически долгой, ведь стремление к истине предполагает самоотречение, а возможная для обыкновенного человека полнота истины требует самопожертвования.
Но полнота истины не есть полнота знания о вещах. Он понимал это тем яснее, чем больше было его знание. Полнота истины стала заключаться для него не в знании, даже не в мудрости, а в нравственном идеале. Нет большей истины, чем любовь, и нет большей любви, чем готовность «положить душу свою за други своя». Его ярость бойца стала фоном, на котором засияла его чистота. Он положил свою душу за нас, чтобы мы знали, как надо жить и как не надо. В произведениях его много страшного — убийств, самоубийств, сумасшествий, но мир его не страшен, а светел, потому что в этом мире есть абсолютные ценности, и страшное не довлеет себе, а соотнесено с идеалом, живое присутствие которого мы ощущаем. В его смерти та же гармония муки и света. Она потрясает нас потому, что мы бессознательно соотносим нравственную чистоту его последних часов не только с белизною снега, иа который он упал и который набился в дуло его пистолета, но и с ослепительным сиянием его Музы.
Он всегда любил высказываться фрагментами, пропусками строф, не договаривать, оставлять пробелы. Чем ближе к концу, тем больше у него незаконченного, не сказанного, тем внятнее язык белизны, священного безмолвия. Молчание становится словом. Мысль Вересаева о том, что Пушкин умирал не как великий поэт, а как великий человек, неверна потому, что в ней обойдено русское понимание слова «поэт». Пушкин умирал как великий поэт.
Смерть его была жизнью, достигнувшей высшей полноты. Слово поэта стало абсолютным делом; и тогда труд поэта завершился, и земная жизнь его окончилась, и он весь перешел в такую жизнь, где царит абсолютное Слово.
СВОЙ
Выход к читателю с первой мни* гой — всегда событие яркое, запо* мкнающееся на всю жизнь. Вот она, еще пахнущая краской, еще никем не раскрытая, не прочитанная, не увкденкая. Какая жизнь ей предстоит? Лежать на полие магазина или стать предметом общего внимания читателей?
Думаю, у иииги рижанина Вильгельма Михайловсного судьба будет счастливой, потому что она не тольно результат двенадцатилетней работы самобытного фотографа. но и сделана интересно (фотохудожник сам составил манат), строго доиументально, отличается яриим, индивидуальным восприятием онружающего мира.
Он назвал ее «Откровение» («Планета», М., 1983 г.) и посвятил молодежи Советской Латвии. Посвящение это не формальное: на большинстве фотографий юные лица его земляков — школьников, студентов, рабочих, молодых поэтов, художников, композиторов. Эти снимки перемежаются мастерски сделанными фотографическими пейзажами старой Риги, ибо автора всегда интересовал город как важная эстетическая среда, участвующая в формировании мировоззрения и характера человека.
Вильгельм Михайловский принадлежит к тем мастерам фотографического искусства, стиль которых ярок и неповторим настолько, что мы узнаем их работы сразу, не читая подписей под снимками.
На первый взгляд может показаться, что ок всего лишь фиксирует фотокамерой фрагменты действительности. Но личность автора, его индивидуальный стиль прочитываются через реальность на снимках, являют умение найти и удержать в них авторский замысел. его фантазию.
«Сохраняя возможность фотографии точно и достоверно передать реальность происходящего путем неожиданных смещений понятий, определений, образов,— говорит Вильгельм,— я концентрирую сознание зрителя на волнующих меня проблемах, ситуациях, вопросах. Через фотографию познаю этот мир, прекрасный и удивительный. Самую острую боль и ни с чем ие сравнимую радость восприятия мира принесла мне фотография. Всегда в неоплатном долгу перед ней, перед зрителем — соучастником в творчестве».
Впервые он взял в руки фотокамеру в 1970 году, чтобы запечатлеть семейное торжество — рождение первенца. И неожиданно для себя понял: вот она, та единственная область творчества, которая ему необходима.
За прошедшие двенадцать лет В. Михайловский участвовал в выставках фотоискусства многих стран, удостоен ста пятидесяти наград, подготовил персональные экспозиции в Таллине (1976 г.).
СТИЛ ь
Праге м Брно (1977 г.), Москве (1978 г.) к Риге (1980 г.). Международная ассоциация фотоисиусства присвоила Вильгельму Михайлов* сиому в 1979 году звание заслуженного художнина (ЭФИАП) — первому среди советсних авторов. Обычно зтого титула удостаиваются маститые фотографы, прошедшие большой и долгий путь в фотографии, а Вильгельму Михайловскому всего сорок. Стало быть, впереди новые поиски и обретения.
Юрий КАЛИНИН
Фото Вильгельма Михайловского
Стройотряд (из серии).
Старый город.
Поэт Андрей Вознесенский.
Утро для моей девочки.
।
Культура и искусство
ели жители древнего Гн-ма времен империи, ко-торых насчитывался мил-лион, занимались при* [ мерно липп» пятнадцатью видами деятельности, то современный крупный город объединяет людей, владеющих в среднем двадцатью тысячами профессий.
Да, развитию цивилизации, как выяснилось, неизбежно сопутствует все более узкая специализация, но с некоторых пор стал очевиден парадокс — для подлинного овладения вершинами мастерства необходима широта мышления, которая обеспечивается лишь высокой непрофессиональной компетенцией, что особенно зримо прослеживается у людей творческих.
Одна из самых древних творческих профессий — музыкант. О проблемах этой профессии — вечных и самых что ни иа есть сегодняшних — и пойдет разговор с лауреатом международных конкурсов пианистом ВАЛЕРИЕМ КАМЫШОВЫМ.
Он говорит:
— Для меня до сих пор не вполне ясно, как происходит, что играешь хорошо... Даже при том, что я уверен, абсолютно уверен, что я хорошо подготовлен,— результат всегда неизвестен. Неизвестен, потому что истинная логика чувства возникает только на концерте, только. Я бы сказал так: когда играешь просто ноты — это Неудача...
— А удача?
ВАЛЕРИЙ КАМЫШОВ: «ИЩУ НОВЫЕ ВОЗМОЖНОСТИ»
— А Удача — это когда посетило откровение. Как устроен этот особый миг? Наверное, это такая концентрация моего «я», когда оно чудом становится собственным самоотрицанием, частью высших сущностных сил человека... Это и есть Удача.
— Какие произведения давались вам особенно трудно?
— Какие? Все. Однако вначале всегда кажется, что все будет легко, легко и радостно. Без этого манящего чувства легкости, наверное, вообще было бы невозможно и подойти к еще не исполняемому тобой произведению. Мучительность проникновения в чужое мироощущение, г. чужую эмоциональную логику — это открывается во время работы. Мне лично нужно время для вживания, привыкания, постижения...
Но убежден в одном: при самой искренней пристрастности к музыкальному творению, при самом глубоком восхищении им и, сле
довательно, при его уже внутренней освоенности — нельзя разрушать тайну, тайну этой вещи. Нельзя убивать тайну. Было у меня так: на первом курсе консерватории я буквально боготворил «Прелюдию, хорал и фугу» Франка. Это произведение я не играл, но знал его досконально, чувствовал его почти физически. И когда в конце курса мне предложили для теоретического экзамена сделать структурный анализ любой пьесы по моему выбору, я остановился именно на этой пьесе Франка. Но я сделал не просто разбор, я устроил из любимой пьесы подобие анатомического театра...
— То, о чем Сальери говорил: «музыку я разъял, как...»
— Вот-вот. С точки зрения теоретического анализа все получилось превосходно, я получил «отлично». Но играть Франка я уже ие мог: «все кончилось». Тайпа была убита. И только сейчас, то есть спустя бог знает сколько времени, кажется (кажется!), я мог бы вновь приблизиться к Франку...
— Пасгернак называл историка пророком, смотрящим назад. Разве музыкант не такой же пророк? Ведь играть приходится то, что уже есть, а не то, чего еще нет...
— Не совсем так. Играется ли Телеман, или Гендель, или Скрябин, или Бернстайн — играется современность, сегодняшний день, сей миг... И немного — завтрашний: сегодняшний момент всегда включает в себя нацеленность на будущее.
Мне кажется, в любом талант
108
ливом произведении присутствует вневременная современность: Прокофьев, Моцарт—современны удивительной целостностью мировосприятия; Стравинский, Равель — современны очень точными находками; Скрябин — современен своим космическим размахом... В любом исполняемом произведении при всем пиетете к его эпохе, ищешь то, что говорит именно о сегодняшней сущности жизни, то, что сегодня развивает сами основы жизни.
— Вы исполняете редко звучащие произведения Бернстайна, Мийо, готовите концерт Ляпунова, то есть с позиции традиционного репертуара вы исполняете произведения «теневые», не вошедшие в классику...
— Музыкальную эпоху творят ие только классики. И бездна талантливых находок, составляющих живую яркость эпохи, остается в тени, и так оно и будет, пока мы будем играть непременно классиков, лишь классиков, и только классиков.
Я бы назвал одной из особых проблем исполнительства в наши дни — постижение именно своей, сугубо личной позиции по отношению к существующему наследию, к тому эмоциональному опыту, который выражен традицией в музыке. Кроме традиции, не существует иных способов передачи «генов» культуры. И тут, казалось бы, все просто и особых исполнительских проблем искать не нужно: существуют прекрасные традиции в музыке, существуют прекрасные педагоги, воспитывающие иа этих самых прекрасных традициях, а выходит иногда, что чего-то не хватает. И это «что-то» — часто всего лишь отсутствие собственной мировоззренческой позиции.
— Но сегодня исполнителю приходится иметь дело с музыкальным «генофондом», «глубиной» минимум пять веков, и «шириной» — четыре-пять континентов. Чтобы профессионально оперировать таким несопоставимым и сложнейшим материалом, современному музыканту нужна более мобильная, чем прежде, ориентация профессионального мышления...
— Да, и это при том, что еще совсем недавно даже просто разносторонность музыканта была скорее исключением из общих правил, исключением, которое было по плечу лишь самым ярким талантам. Все мы знаем эти имена: Леонард Бернстайн — дирижер, композитор, пианист, популяризатор музыки; Рихтер — гениальный солист и в то же время тонкий мастер ансамбля; Давид Ойстрах— солист и дирижер... А сейчас уже
все обстоит иначе: Владимир Крайнев, Михаил Плетнев, Виктория Постникова, Алексей Любимов — целое музыкальное поколение, и для этих пианистов монополия рояля в исполнительстве несколько относительна, она не исключает интереса к «не своим» инструментам.
А широта исполнительского репертуара требует и широты музыкального мышления, его универсальности. И хотя само слово «универсальность» мы привыкли слышать о титанах Возрождения, но справедливо ли думать, что добротный цеховой подход, узкая специализация — - удел нашего времени? Нет, так ие скажешь. Однако если в эпоху Возрождения ощущается «недостаточность» человеческого знания, то сегодня решающая предпосылка—«избыточность» знания, возможность наведения мостов между областями деятельности, не сопоставимыми прежде.
— Однако предел возможностей творческой личности — в данном случае исполнителя — за прошедшие века, конечно, не сузился, но ведь н не расширился...
— Думаю, следует уточнить, что есть два типа пределов. Есть очередные пределы роста и есть принципиальный предел.
Первый — очередной — предел штурмуется обычно в годы учебы в консерватории, в годы яростных подготовок к конкурсам.
Второй предел — это принципиальный предел моих личных исполнительских возможностей. Этот мой предел — своеобразная граница моей артистической личности: все, что в его границах,—мои Возможности, все, что вне,—мои Невозможности. И этот свой высший предел молодой музыкант стремится узнать, а опытный — знает. Знает и чтобы чувствовать, в рамках чего он на какое-то время «беспределен», и чтобы уметь делать прорывы в новую безграничность.
А участвуя в Международном конкурсе имени Чайковского, я впрямую столкнулся с собственным физическим пределом, когда «переиграл» руки. Мне помог спорт. Я занялся альпинизмом, подводным спортом, спелеологией, парашютным спортом... По трем видам получил разряды. И уже в следующем Международном конкурсе имени королевы Елизаветы в Брюсселе все было без «срывов»... Скажу хоть два слова об альпинизме. Это удивительная возможность широко взглянуть на мир — в буквальном смысле слова. Реальное ощущение столь расширенных границ мира становится частью мироощущения.
Так в свое время преодолеть себя мне помог спорт. Сегодня я ищу новые возможности, овладев такими инструментами, как орган, клавесин... Но, конечно, все это очень, очень индивидуально.
Сегодня наблюдается огромный интерес к обычной стороне жизни великих мастеров прошлого. Ну какое, казалось бы, дело Ираклию Андроникову до затерянной страницы с инициалами «М. Ю.»? И какая разница в том, что за лампа стояла на письменном столе Пушкина? Но все это штрихи к организации внутреннего мира людей, сумевших так блестяще овладеть своими собственными творческими возможностями.
— Приведу два высказывания, между которыми разница в две тысячи лет, но смысл их схож. Так, Платон говорил, что поэты сами менее всего ведают, как они творят. Вольтер же сказал, что способность получать идеи принадлежит к числу явлений, причины которых мы еще не можем себе объяснить...
— Примерно в таких же выражениях звучали и заключительные доклады международного симпозиума по проблемам творческой деятельности, проходившего несколько лет назад в Тбилиси. Запомнилось остроумное замечание, что в человеке, несомненно, есть «ящик колдуньи» — некий преобразователь творческих проблем. Но как этот «ящик» работает, по-прежнему неясно.
— Исполнительство как форма творчества существует не только в музыке. Но только музыкант-исполнитель, выйдя из стен консерватории и получив право концертировать, остается сам с собой, один-одинешенек...
— Пожалуй, в этом и есть своеобразие нашей профессии — в необходимости быть самому себе и педагогом н критиком, и режиссером и исполнителем. И частая смена этих внутренних ролей, психологических позиций — неотъемлемая часть работы.
— Мой последний вопрос: что вы более всего цените в деятельности, которой посвятили свою жизнь?
— Безграничность. Безграничность и уникальность возможности самопознания, самовыражения, самостановления.
Беседу вела Наталья НАЛИЧАЕВА
«Зеленый портфель»
БОРИС ЛАСКИН
ПАРОЧКА
Рисунок
В. Меджибовского.
Мой сосед не замечал, что я за ням наблюдаю. Его явно тяготила неподвижность, вызванная пребыванием в тесном купе вагона. Лежал он, обратив строгий взгляд в потолок, потом покосился в мою сторону:
— Что ни говорите, а верно сказал кто-то из писателей — ездить надо в вагонах третьего класса. Там многое увидишь и услышишь...
Толстяк с лысиной, декорированной «займом», в тренировочном костюме с фирменной надписью «Адидас», не походил нн на спортсмена, ни на тренера.
— У вас, возможно, своя точка зрения,— продолжал он,— но я считаю — двухместные купе лучше бы вообще отменить, потому что сильно они расшатывают нашу мораль.
— В каком смысле? Не понимаю.
Адидас, как я его уже мысленно называл, пояснил:
— Изолированное двухместное куп? нам совершенно ни к чему. Р особенное ы для молодежи. Fie
110
зря в прессе иной раз отмечают промашки в деле нравственного воспитания. Возьмите такой факт — пришли в вагон и случайно оказались в двухместном купе незнакомые между собой пассажир н пассажирка. Если она морально выдержанная, она тут же обменяется, чтобы не с мужчиной остаться, а с женщиной. Но не всегда так бывает. И в итоге что? Происходит случайное знакомство, и так далее и тому подобное. В общем, МПС свое дело сделало...
Я промолчал, а Адидас развивал свою мысль:
— У нас сейчас в купе два свободных места, если сядут еще двое — Она и Он, конечно, они будут держаться в рамках, потому что еще есть люди...
Глянув на меня, Адидас затянул гайку потуже:
— Вы не улыбайтесь. Скромных молодых людей в нашей действительности только в театре показывают или в кино...
— Не знаю, не знаю,— сказал я и, закрыв глаза, снова умолк, на сей раз надолго.
Пробудился я от легкого удара по плечу. Адидас пальцем указал вниз.
Где-то в пути у нас появилась соседка, к слову сказать, молодая и весьма миловидная. Отворилась дверь, и в купе вошел молодой человек. Он был без вещей.
Вежливо поклонившись женщине, молодой человек спросил:
— Вы не будете против, если я займу это вот местечко, что напротив?
Женщина улыбнулась:
— Пожалуйста, я не против, что вы будете напротив, но при одном условии, что у вас есть билет на это место...
Адидас быстро напнеал что-то на обложке журнала и протянул мне. Я прочитал: «Не спите! Слу« шайте!»
Молодой человек еще раз поклонился, сел и, внимательно поглядев на попутчицу, сказал:
— Я вижу, вы устали и мечтаете отдохнуть. Пойду вам навстречу — притушу свет.
— Не	надо,— воспротивилась
женщина.— Я хочу вас видеть.
— Это правильно. Тогда давайте знакомиться. Меня зовут Георгий Александрович. А можно короче — Жора.
— Очень приятно. А я Ирина.
— Редкой красоты имя. Не смейтесь, серьезно говорю... Между прочим, мне кажется, где-то я вас встречал.
Адидас многозначительно взглянул на меня.
Между тем беседа внизу продолжалась.
. — Вы не возражаете, если я временно пересяду к вам? — спросил молодой человек.
— Мы ведь только познакомились, Жора. Ох, вы какой...
— Ирина, вы меня не так поня-лИ. Знаете, почему я хочу сесть около вас? Когда я против движения поезда сижу, меня сильно укачивает,— сообщил Жора и пересел. — Все. Совсем другое дело. Теперь я прекрасно себя чувствую.
— Так где же вы меня раньше встречали? — полюбопытствовала Ирина.
— Во сне,— сказал Жора и достал нз кармана конфету.— Кара-мель фруктово-ягодная. Прошу принять в честь нашего приятного знакомства.
Адидас подмигнул мне и тихо сказал:
— Пошел в атаку.
Жора продолжал воркующим голосом:
— Ирина, откровенно скажу, вы мне сразу понравились и как человек и как женщина. Только не говорите, что вы уже замужем. Это будет большим ударом.
Ирина ответила не сразу:
— Как это ни печально, Жора, ио я замужем.
— Так я и знал. И давно?
— Давно. Дочке уже два с половиной года... Почему вы вдруг стали такой грустный? Вы ведь тоже, наверно, женаты, а? Только честно.
Адидас поднял палец — внимание!
— Женат,— признался Жора.
— А я и не сомневалась.
Я смотрел на Адидаса, который пояснил с помощью жестов, что Жора гладит Ирину по плечу, а она гладит его по голове.
— Детей нет? — спросила Ирина.
— Есть. Тоже девчонка. Умница. Все понимает и говорит.
Подавшись ко мне, Адидас прошептал:
— Сказала бы она ему — а ты, папа, большой прохиндей!..
Он нарочито громко зевнул, давая понять тем двоим, что проснулся.
— Сосед! Выйдем покурим,— предложил он мне.
Мы синхронно, как цирковые акробаты, спустились и вышли.
— Ну что? — усмехнулся Адидас.—Ни стыда у людей, ни совести. И это при том, что нас в купе четверо.
— А вдруг у них любовь с первого взгляда?
— Вы соображаете, что говорите? У обоих дети!
— А что? Вспомните «Анну Каренину». Тоже имела ребенка. Мальчика Сережу.
Адидас махнул рукой:
— Вот она, современная молодежь. Тьфу! Глаза бы мои на них не смотрели. Ладно, не знаю, как вы, а я иду спать.
— Пусть побудут	вдвоем,—
предложил я.
Адидас метнул на меня испепеляющий взгляд и, ткнув в пепельницу иедокуренную сигарету, громко постучал в дверь купе.
— Минуточку	подождите,—
послышался голос Жоры.
Адидас развел руками:
— Слыхали?.. Конец света!
Но вскоре из купе раздался женский голос:
— Пожалуйста, заходите.
Мы вошли. Адидас демонстративно смотрел в потолок, а я успел заметить, что Ирина лежит, натянув до подбородка одеяло, а Жора, сидя у нее в ногах, роется в портфеле.
Мы молча улеглись на свои полки.
— Если человек страдает дефектом памяти, он должен все записывать,— рассудительно сказала Ирина.— Когда я укладываю вещи, я всегда помню где что. Так что ты ищи, а я пока посплю.
— Зайчик, главное — спокойствие... Вот он, вот он ключик от нашего чемодана!
— Твое счастье, что ты его не посеял, а то бы я тебе так всыпала!..
Внизу погас ночник. Купе заполнилось призрачным синим светом.
Я подергал за одеяло, которым Адидас накрылся с головой.
— Спокойной ночи! — сказал я и услышал снизу два голоса:
— Спокойной ночи.
Адидас пе ответил.
Спал он или делал вид, что спит, этого я так и не узнал.
ГРИГОРИЙ АРКАДЬЕВ
ВЫБРАЛ ПУТЬ
Было нас четыре друга: Семя, Веня, Колями и я. И каждый мечтал стать знаменитым. Таким знаменитым, чтоб домой прийти, перед телевизором сесть и самого себя на экране увидеть...
И каждый пошел своим путем. Сеня в артисты подался. Веня в спорт рванул. Коляня в науку зарылся. Ну, а я решил сперва телевизор купить. Такой, чтобы себя по нему не стыдно смотреть было.
Сеня зубрил роли. Веня сбрасывал секунды. Коляня расщеплял атомы. А я телевизор купил и квартирой занялся. Чтобы в ней телевизор, по которому меня показывать будут, не стыдно поставить было.
И вот наша компания стала появляться на экране. Сеня снялся в телефильме: две минуты в третьей серии по четвертой программе. Веня побил рекорд: десять секунд в потной майке в обнимку с тренером. Коляня запустил спутник: две секунды общим планом н почему-то спиной.
Зато я вижу себя на экране каждый вечер. Волевой подбородок. Пронзительный взгляд. Безукоризненный пробор. И при этом я нигде не снимаюсь, рекордов не бью и ничего не запускаю. У меня свой путь. Каждый вечер я надеваю свой лучший костюм, включаю мягкий свет, выключаю телевизор и долго-долго сижу перед потухшим экраном. На зеркальной поверхности очень хорошо видно мое цветное отражение.
Рисунок А. Сальникова.
111
ВАЛЕНТИН МИХАЙЛОВ
АЛЕКСАНДР ИВАНОВ
НЕОКОНЧЕННОЙ DUAHOJ
Рисунок И. Оффенгендена.
Живу в обшарпанной квартире.
Ни денег нет. Ни славы нет. Зато, быть может, в целом мире Лишь я — единственный поэт.
КУЛИКОВ
__ опробуя только не посту-I I пить в институт,— сказал отец своей дочери-десятикласснице,— тогда...
— Теперь родители,— перебила его девушка баскетбольного роста,— чаще говорят: «Вот поступишь в институт, тогда...», теперь никто не угрожает своим детям.
— Эти дети, наверное, учатся в школе на «хорошо» и «отлично».
— А эти родители из-за отметок ие мучили ни себя, ни детей.
— Эти дети не относились к своим родителям, как ты.
— Но эти родители либо разговаривают с детьми на равных, либо вообще не обращаются к ним.
— Эти дети уважают своих родителей...
— Но, наверное, эти родители что-то для этого делают...
— Хорошо, купим тебе этот кожаный костюм, но за это...
— Есть родители, которые делают детям подарки без предварительных условий.
— Есть дети, которые не связывают свое будущее с заграничным тряпьем.
— Есть родители, которые понимают, что плохо одетая девушка не имеет никаких шансов.
— А есть дети, для которых главное в жизни духовное, а не материальное...
— Есть родители, которые понимают тонкую связь одного с другим!
— Очевидно, те дети лучше воспитывают своих родителей...
— И наоборот!
— Да, есть родители, которым повезло...
— Да, есть дети, которым повезло...
— Бывают же родители...
— Бывают же дети...
ДОГАДКА
Борис
не везло.
помереть, задрипан,
ребенок, как назло
о пище — ведра.
Я одаренный был Подрос, окреп, но Несчастлив я, И мне с пеленок Ужасно в жизни
Болел то свинкою, То гриппом, Мог в одночасье Я так обтерхан и
Что страшно на меня
•	смотреть.
Живу в обшарпанном жилище.
Скрипят полы, В стене — дыра. Уж я не говорю Ем из обычного
Со славою вообще проруха, А славы так хотелось мне! Талант и плюс величье духа Пока известны Лишь жене...
Зато, быть может, в целом мире
Лишь я—единственный поэт! А если нет, тогда сатире Дарю догадку, Как сюжет.
112
Наталья ЗАРОВНАЯ. Большие деревья (офорт).
Сергей ЗАРОВНЫЙ. Кросс (офорт).
Юность. 1983, N5 6, 1—112.
Индекс
71120
Цена 70 коп.