/
Теги: история и критика мировой литературы и литературы отдельных стран
ISBN: 978-5-7621-0534-7
Текст
САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКИЙ ГУМАНИТАРНЫЙ
УНИВЕРСИТЕТ ПРОФСОЮЗОВ
Ш11ШИ1МЫ11ПП1
ВЫПУСК 46
Ю. В. Зобнин
ПОЭЗИЯ БЕЛОЙ ЭМИГРАЦИИ
«Незамеченное поколение»
Рекомендовано к публикации
редакционно-издательским советом СПбГУП,
протокол № 2 от 15.09.09
Санкт-Петербург
2010
ББК 83.3(2Рос=Рус)6
378
Рецензенты:
В. П. Муромский, ведущий научный сотрудник Института русской
литературы РАН (Пушкинский Дом), доктор филологических наук;
Н. И. Фатиев, профессор кафедры философии и культурологии СПбГУП,
доктор философских наук
Зобнин К). В.
378 Поэзия белой эмиграции : «Незамеченное поколение». —
СПб. : СПбГУП, 2010. — 256 с., ил. — (Серия «Новое в гумани-
тарных науках» ; Вып. 46).
ISBN 978-5-7621-0534-7
Монография заведующего кафедрой литературы и русского языка, док-
тора филологических наук, профессора СПбГУП Ю В Зобнина посвящена
творчеству писателей первой волны русской эмиграции XX века. Героями
книги являются представители молодой русской поэзии Бертина, Парижа,
Праги. Белграда, Таллина, Хельсинки, расцвет творчества которых прихо-
дится на двадцатилетие между Первой и Второй мировыми войнами Это
«поколение незамеченных» выдвинуло целый ряд блестящих поэтов, таких
как Б. Ю. Поплавский, Л. Д Червинская, А С. Присманова. В Л Корвин-
Пиотровский, и многих других, ждущих своего «открытия» современным
читателем.
Обширная библиография в примечаниях делает книгу ценным источни-
ком для исследователей, изучающих историю русской литературы XX века.
Книга адресована преподавателям школ и вузов, сгудентам и широкому
кругу любителей отечественной словесности
ББК 83.3(2Рос=Рус)6
ISBN 978-5-7621-0534-7
© Зобнин Ю. В., 2010
©СПбГУП, 2010
ОГЛАВЛЕНИЕ
Глава I. НЕВОЗМОЖНОСТЬ ПОЭЗИИ.....................6
Глава II. «ОТЦЫ» И «ДЕТИ» В ЛИТЕРАТУРЕ ЗАРУБЕЖЬЯ.10
Глава III. ОБАНКРОТИВШИЕСЯ ПРОРОКИ,
ИЛИ КАК УМИРАЛ СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК....................17
Глава IV. ОТ ПОЭЗИИ СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА
К ПОЭЗИИ «НЕЗАМЕЧЕННОГО ПОКОЛЕНИЯ»...............28
Глава V. «ПАРИЖСКАЯ НОТА»........................47
Глава VI. «ЗВУК ДРЕБЕЗЖАЩЕЙ СТРУНЫ...»...........68
Глава VII. ВОКРУГ «ПАРИЖСКОЙ НОТЫ»:
ПОЭТЫ «ПЕРЕКРЕСТКА».............................102
Глава VIII. ОТ ФОРМИЗМА К «ФОРМИЗМУ»............119
Глава IX. ПОЗДНИЕ ГОСТИ....................... 163
ПРИЛОЖЕНИЕ......................................196
ПРИМЕЧАНИЯ......................................201
Тоне Зобниной, с любовью
Двенадцать месяцев поют о смертном часе,
Струится в воздухе лед бледно-голубой.
Осип Мандельштам
И сей пожар в груди — тому залог,
Что некий Карл тебя услышит, Рог'
Марина Цветаева
Глава I
НЕВОЗМОЖНОСТЬ ПОЭЗИИ
Поэтическое наследие, оставленное русскими эмигрантами первой
волны, представляет собой достаточно заметное и оригинальное явле-
ние в истории не только русской, но и мировой литературы XX века.
Столь банальное начало не покажется неуместным, если вспомнить, что
даже в момент наивысшей (как сейчас понятно) интенсивности поэти-
ческого творчества в русском зарубежье, в конце 1920-х — первой поло-
вине 1930-х годов, сама возможность подобного творчества... неодно-
кратно подвергалась сомнению.
В 1934 году В. Ф. Ходасевич, не только великий поэт, но и один из ду-
ховных вождей русской эмигрантской поэтической плеяды, опубликовал
в газете «Возрождение» статью, недвусмысленно названную «Кризис
поэзии». Для Ходасевича, выступающего на страницах «Возрождения»
в качестве критика-колумниста, знакомство со стихотворными сбор-
никами, выходящими «в Париже, Берлине, Брюсселе, Белграде, Праге,
Софии, Риге, Харбине, Шанхае, а порой и в Америке (в Нью-Йорке и
Чикаго)», явилось основанием для вывода, что «кризис поэзии стал оче-
виден», что он «тяжел почти беспримерно» и что «жизненный центр»
эмигрантской литературы сосредоточивается «в области прозы»1.
Любопытно, что для подтверждения тезиса о кризисе поэзии в эми-
грантской литературе Ходасевич отсылает читателя к работам... своего
постоянного литературного оппонента, Г. В. Адамовича, который «впер-
вые, открыто и ясно» заявлял о наличии такового кризиса «на страни-
цах “Чисел”»2. Адамович (так же как и Ходасевич, эмигрантская поэ-
тическая звезда первой величины и «духовный вождь») действительно
много говорил о кризисе поэзии, но отнюдь не только на страницах жур-
нала «Числа». Эта гема возникает в творчестве Адамовича в середине
1920-х годов в «Литературных заметках», публикуемых в газете «Речь»,
и загем постоянно присутствует в качестве одного из лейтмотивов во
всей его критике и эссеистике: и в «Числах», и в «Последних новостях»,
и в «Современных записках», и в альманахе «Круг», и в других довоен-
ных эмигрантских изданиях. Что касается его публикаций в «Числах»,
то приведем один из характерных фрагментов «Комментариев» (1930.
№ 2/3): «Сейчас почти никому не даются стихи. Два-три имени и конец.
Найдется пи и два-три? <.. .> “Пишите прозу, господа”, — сказал когда-
го Брюсов. “Пишите прозу, господа”, — говорит сейчас поэтам само
время Дайте стихам “отдохнуть”, как дают отдохнуть земле»3.
В 1958 году в нью-йоркском «Новом журнале» (последнем посто-
янном периодическом «пр 1бежище» Адамовича) Георгий Викторович
подытожил свои размышления в статье, так же как и у Ходасевича, име-
ющей говорящее название — «Невозможность поэзии». «Не невоз-
можность писания хороших, прекрасных, замечательных стихотворе-
ний, что в редких случаях некоторым людям еще удается, — уточнял
Адамович, — а невозможность продолжения, невозможность метода,
школы и развития»4.
В. Ф. Ходасевич и Г. В. Адамович были далеко не единственными ли-
тераторами русского зарубежья, провозглашавшими «кризис» и «невоз-
можность» не только поэзии, но и литературы как таковой в эмигрант-
ской среде. Г. И. Газданов считал, что «речь о молодой эмигрантской
литературе совершенно беспредметна», ибо таковая «отсутствует»5,
а М. Л. Слоним видел в «иллюзии о великом и спасительном значении
эмигрантской литературы» один из «мифов, созданных эмигрантским
воображением»: «За тринадцать лет эмигрантского блуждания мы не
создали ни одного литературного направления, ни одной крупной худо-
жественной ценности и не выдвинули ни одной живой идеи»6.
Хотя оба автора говорили об эмигрантской литературе в целом, поэ-
зия в их филиппиках была, так сказать, «бенефициантом». «Кризис
поэзии... — тема сейчас очень “модная”, — писал в 1934 году поэт
В. А. Смоленский. — Ей посвящают статьи в журналах, обсуждают ее
на литературных собраниях, смакуют в литературных салонах. Тема не
только модная, но и легкая, потому что вся она от усталости, от творче-
ского бессилия, от желания ни за что не отвечать. А подтверждается она
фактами очевидными, как бы лежащими под руками, — машинная ци-
вилизация, малый тираж книг, слишком большое количество бесцвет-
ных. и не плохих, и не хороших стихов. Можно даже сделать неболь-
шое исследование и доказать, как дважды два четыре, что по некоторым
историко-лигературным законам <...> сейчас время расцвета прозы
или “человеческого документа”, или что теперь утрачен стиль, или что
старые ритмы стерлись и что нужно их сломать или выдумать новые.
<.. .> Поэзия уходит или ушла из мира. Поэзия спит. — Предлагается и
нам уснуть»7.
Здесь наблюдается очевидный парадокс. С образом русского за-
рубежья в современном читательском сознании неразрывно связаны
имена 3. Н. Гиппиус, К. Д. Бальмонта, И. А. Бунина, Вяч И. Иванова,
М. И. Цветаевой, И. Северянина, В. Ф. Ходасевича, В. В. Набоко-
ва, Г. В. Иванова, Г. В. Адамовича, Н. А. Оцупа, Б. Ю. Поплавско-
го, А. И. Несмелова, Л. Д. Червинской, А. С. Присмановой, А. С. Бин-
гера, А. П. Лабинского, В. Л. Корвин-Пиотровского, Ю. К. Терапиано,
И В. Чиннова, А. С Штейгера (список можно продолжить, но и этих
имен достаточно). Тем не менее поэзия русского зарубежья, если су-
дить по авторитетным высказываниям участников данного литератур-
ного процесса, вплоть до его завершения в 1950-1960-х i одах, сомнева-
лась в реальности и целесообразности своего существования!8
Для того чтобы оценить глубину этого парадокса, следует посмо-
треть на синхронно существовавшую с зарубежной поэзию метрополии.
Здесь в 1920-1930-е юды также творит плеяда поэтов: А. А. Ахматова,
В. В. Маяковский, С. А. Есенин. Б. Л. Пастернак, О. Э. Мандельштам,
Н. А. Клюев, Н. А. Заболоцкий, Э. Г. Багрицкий, М. А. Светлов, Дани-
ил Хармс (этот список также можно продолжить). Существование со-
ветской поэзии, в отличие от поэзии зарубежья, было гораздо более дра-
матичным (и судьбы большинства из упомянутых авторов несут на себе
несомненный «знак трагедии»), но... никто (не только сами поэты, кри-
тики и литературоведы, но и «опекающие» их в СССР сотрудники гос-
безопасности) не сомневался в ее реальности и целесообразности9.
Более того, подобные сомнения в возможности существования поэ-
зии среди литераторов и критиков русского зарубежья явились безу-
словным новшеством в истории современной отечественной эстетики,
начиная с XVIII века ни в один из периодов ее существования не под-
вергалась сомнению целесообразность деятельности поэта. Ставились
под вопрос цели и средства подобной деятельности (искусство для ис-
кусства или искусство для жизни, например). Мог оспариваться тот дг-
ховный контекст, в котором она осуществляется, если речь шла, напри-
мер, об искусстве клерикальном и светском. Наконец, было возможно
дезавуирование художественною ciaryca представителя враждебной
«школы». Но до возникновения эмигрантской литературы и — уже —
эмигрантской поэзии вопрос о возможности и необходимости акта
поэтического творчества как такового не ставился так остро и серьез-
но даже ярым нигилистом в лихие русские 1860-1870-е годы!
Все сказанное убеждает нас в том, что разговор о поэзии эмиграции
необходимо начать с рассмотрения общих вопросов специфики ста-
новления литературного процесса зарубежья. Очевидно, что в не-
устойчивости, неуверенности литературного процесса, содержащего в
то же время такие художественные силы и в таком количестве, долж-
но присутствовать некоторое базисное противоречие, существенная
сложность.
Глава II
(ОТЦЫ» И «ДЕТИ» В ЛИТЕРАТУРЕ ЗАРУБЕЖЬЯ
М. Л. Слоним в 1929 году писал: «...эмигрантская литература едва
ли существует как некое органическое целое, обладающее внутрен-
ним ростом, способное к какому-либо движению. Большинство круп-
нейших представителей эмигрантской литературы — Бунин, Куприн,
Шмелев — принадлежат к поколению, сложившемуся еще в конце про-
шлого столетия (не говоря уже о Мережковском, Гиппиус, Бальмонте).
<.. .> Но, очутясь в эмиграции, они упорно стремятся удержаться на том
именно уровне, на каком их застигли война и революция. <...> Отсюда
тот характер д оживания, который типичен для большинства эмигрант-
ских писателей и который лишь немногим <...> удается скрыть благо-
даря большому таланту»1.
Об этом, хотя и в менее резкой форме, высказывался и А. Л. Бем в
своей статье о русской литературе в эмиграции, написанной для чеш-
ского энциклопедического словаря (1939): «Старшее поколение русских
писателей, эмигрировавшее после октябрьского переворота за грани-
цу, в сущности, только продолжало свою литературную деятельность
в эмиграции. Произведения, созданные ими в изгнании, нельзя рассма-
тривать отдельно от всей их прошлой литературной деятельности. <...>
Только постепенно кристаллизовалась литература эмиграции <. ..> Глав-
ная роль в этой кристаллизации принадлежала молодому поколению пи-
сателей, сложившемуся уже в самой эмиграции. Эта “‘молодая” русская
литература <...> и должна рассматриваться как литература эмиграции
в узком смысле этого слова»2.
Как видно из приведенных цитат, оба автора утверждают как оче-
видный факт нецельность развивающегося в зарубежье литературного
процесса, оперируя при этом понятиями старшего и младшего поколе-
ний находящихся в эмиграции русских писателей. Это весьма характер-
ное деление как для синхронной русскому зарубежью историографии
и литературной критики, так и для современных исследователей3.
Если попытаться сформулировать исходную установку в общем при-
ближении, то старшее поколение писателей выступает в качестве эми-
грантов лишь в силу своего географического местоположения (Париж,
Берлин, Прага, Варшава и т. д.), то есть находясь вне пределов России
(неслучайно такую популярность в эмигрантской периодике приобре-
ла риторика о творчестве Н. В. Гоголя и И. С. Тургенева, которые так-
же большую часть своей жизни были «географическими» эмигранта-
ми). «Эмиграция, — писал издатель и видный общественный деятель
зарубежья М. О. Цетлин (он же — небесталанный поэт Амари), — озна-
чает не то же самое для писателя, созревшего в России, и для молодо-
го эмигранта. Старшие писатели не нуждаются в эмигрантских темах.
Один знаменитый беллетрист (Бунин. — Ю. 3.) пошутил как-то над кри-
тиками, жалующимися на оскудение талантов за границей: “Почему как
только выехал из Белевского уезда, так и кончено, погиб талант. Нет,
сиди смирно в Белевском уезде”. В шутке этой есть правда, и, разумеет-
ся, писатели старшего поколения не зачахли, выехав за границу. Но они
принесли с собой на подошвах комочек земли из своих уездов, унесли
с собой родину. Ну а как же те, которые никогда ни в каком Белевском
уезде не были, — заменят ли им Париж и Алжир, Китай и Константи-
нополь бесценные, художественно пережитые, живущие в художествен-
ной памяти родные Белевские уезды?»4
Действительно, литературный дебют в эмиграции (а именно де-
бютанты выступали в качестве молодых писателей) в подавляющем
большинстве случаев означал наличие у начинающего русского ав-
тора качественно иного жизненного опыта, нежели у его старших
коллег. В 1920-е годы в литературную жизнь вступало поколение, рож-
денное либо во второй половине 1890-х, либо в начале 1900-х годов.
Первые со школьной или студенческой скамьи в 1914-1916 годах по-
падали на фронты Первой мировой, вторые — на фронты Гражданской
войны или в катастрофу тылового террора и беженства. Так или ина-
че, мирная российская жизнь, жизнь Белевских уездов, завершалась для
них подростковыми и юношескими воспоминаниями (см. «Другие бе-
рега» В. В. Набокова), а собственно личностное становление, формиру-
ющее в том числе и специфику художественного мировосприятия, про-
исходило в условиях интернациональной катастрофы, уничтожившей
не только отечественный бытовой уклад, но и те духовные столпы, на
которых этот уклад покоился5.
Опыт первых эмигрантских лет лишь углублял «инаковость»
эмигрантской литературной молодежи по сравнению со старшим
поколением. М. О. Цеглин видел в этом опыте замечательный повод
для создания романа, эпиграфом к которому он рекомендовал взять сло-
ва молитвы Господней «Хлеб наш насущный даждь нам днесь»: «Не-
ужели никто и никогда не сумеет рассказать о героической борьбе за
существование в чуждой обстановке, среди чужих людей, о сотнях раз-
нообразных и неожиданных профессий, о скитаниях и приключениях,
о нужде, о победе над жизнью и ужасных поражениях»6.
Ф. А. Степун в 1935 году открыто заявлял, что в чрезмерном увлече-
нии воспоминаниями о России в духе Зайцева, Шмелева или Бунина кро-
ется непосредственная «опасность, подстерегающая молодую литерату-
ру» эмиграции, и призывал дебютантов, помня о России, не вспоминать
о ней в своем оригинальном творчестве: «Воспоминания — лирический
тлен; память — онтологическая нетленность. Порабощение узким кру-
гом своих личных воспоминаний о своем угле своей России должно по-
тому всякого молодого писателя неизбежно вести вспять: к замедлению
духовного роста и снижению художественного творчества. Написал раз
о своем Днепре, о Царском Селе, о катке с музыкой или о какой-нибудь
иной своей лирической березке, ну а дальше что? Круг воспоминаний
у всякого молодого писателя мал; жить воспоминаниями молодости не-
естественно; жить же воспоминаниями об умершем и совсем нельзя.
Такая жизнь смерти подобна. С чисто художественной стороны лите-
ратуру воспоминаний подстерегает к тому же смертная опасность эсте-
тического эпигонства, слабого подражания видным писателям прошлой
эпохи, но без их чутья к своезаконию и беззаконию русского языка, без
их органической связи с бытовой толщью России, без их чувственного
ощущения ее запахов, красок, воздухов, влажностей, всей ее биологиче-
ской, плотяной единственности»7.
Итак, статус эмигрантского литератора, будучи отнесен к пред-
ставителям старшего и младшего поколений в русском зарубежье,
обладал качественно различным содержанием.
Для старших, более или менее громко заявивших о себе в дорево-
люционной русской литературе, эмиграция явилась финальным этапом
их творческого пути, его горестным завершением. Поэтому эмигра-
ция была фактором, актуализировавшим ретроспективные моти-
вы в их художественном миросозерцании. «Воспоминаниями зани-
маются почти все представители старшего поколения: Бунин, Зайцев,
Куприн, Шмелев, Чириков. Они пишут о прошлом. Они в эмиграции как
бы “доживают” свой литературный век, — писал М. Л. Слоним. — Лю-
бопытно, что не только темагически, но и формально их произведения
связаны с прошлым. В эмиграции раздается лебединая песня русско-
го искусства начала 1900-х годов. Это либо реалистическое эпигонство,
либо повторение напевов символической школы, кажущиеся нам сейчас
звоном потонувшего колокола. Именно так эмигрантский читатель вос-
принимает стихи Бальмонта или Игоря Северянина, романы Мережков-
ского или повести Чирикова»8.
Упомянутые М. Л. Слонимом воспоминания могли быть лириче-
ской ностальгией о прекрасном былом или аналитическими экскурса-
ми в историю своей жизни, жизни России или даже в мировую историю,
имеющие целью «работу над ошибками», приведшими к эмигрантской
катастрофе. Это могли быть также и культурологические ретроспекции,
призванные сохранить истинную Россию и ее духовные и жизненные
ценности для грядущих поколений, изживших коммунистическую уто-
пию (последнее, кстати, в какой-то мере удалось).
Так или иначе эмигрантское сегодня существовало для старших
лишь как повод дчяразмышления о том, что произошло вчера. Из вче-
ра они привносили в сегодня убеждения, привычки, манеры, стиль
и т. д. Что касается эмигрантского завтра, то оно присутствовало у них
(у большинства просто в силу возраста) в качестве некоей умозритель-
ной футурологии, большей частью наивно-оптимистического, чехов-
ского толка: они верили, что через некий более или менее длительный
срок — вроде сакраментальных вершининских двухсот лет — Россия
вернется на круги своя и созданное ими в изгнании так или иначе будет
востребовано. Себя в этом завтра они, естественно, не видели и с этой
мыслью пытались примириться:
По я не забыл, что обещано мне
Воскреснуть. Вернуться в Россию — стихами’
Г В Иванов «В ветвях очеандровых тречь соловья »
Для младших, дебютировавших в эмигрантском сегодня, их собствен-
ный вчерашний день являлся в лучшем случае тем, что надо преодолеть,
в худшем — тем, что надо постараться забыть, выбросить из памяти, ибо
ничего, кроме поражений, падений и катастроф, он не содержал. В то же
время эмиграция актуализировала для «детей» эмигрантской литерату-
ры проблему завтра, причем в крайне негативном плане. Если «отцы»,
уже реализовавшиеся в дореволюционной России, в большинстве своем
были 1отовы смириться с эмигрантским существованием как с дожива-
вшем, то для молодежи отсутствие у русского зарубежья сколько-нибудь
реальных исторических перспектив (что в 1930-е гг стало очевидно)
оказывалось источником болезненных размышлений и переживаний, то
есть гем, что опять-таки нужно преодолеть. «Шли годы, все слабее ста-
новились надежды на скорое возвращение в Россию, на весенние похо-
ды, на возобновление белой борьбы, — описывал настроения в молодой
эмигрантской среде В. С. Варшавский, в первой половине 1920-х годов —
студент Пражского университета, а во второй половине — Сорбонны. —
Усталость и сознание напрасности всех жертв и усилий давили все тяже-
лее и вели все к большему обеднению чувств и идей. Надежды больше не
было, будущее казалось закрытым. <.. > В изгнании белых воинов ждало
превращение в бесправную орду нежелательных иностранцев, которые
могли рассчитывать только на самую тяжелую, черную работу, только на
самое низкое социальное положение»10.
Таким образом, старшее поколение литераторов-эмигрантов
жило элегическим вечным «вчера», а идущее за ним молодое
поколение — драматическим вечным «сегодня». Это определяло
специфику как их творческой позиции на всех ее уровнях, так и взаимо-
отношений между «отцами» и «детьми». «Казалось бы, — возмущался
В. Ф. Ходасевич, — эмиграция (и прежде всего старшие наши писате-
ли) должна приложить самые любовные усилия к тому, чтобы сберечь
эго молодое поколение, — ведь это и есть как раз то самое, ради ко-
торого раздавались все пылкие речи о сохранении и преемственности
кульгуры. В действительности этого нет. Не ища нового в себе, чужда-
ясь всякой новизны вне себя, будучи, как я уже сказал, беззаботны по
части общего движения [эмигрантской] литературы, старшие литерато-
ры в подавляющем большинстве своем вовсе не интересуются вопро-
сом о том, будет ли у них смена, и какова эта смена будет. К молодежи
они относятся даже с опаской и недружелюбием, порой не без зависти,
но чаще всего безразлично. Именно в силу своего безразличия к общей
судьбе литературы и к индивидуальным судьбам начинающих авторов
они и не претендуют ни на учительство, ни на руководство»11.
Нарисованная Ходасевичем мрачная картина грешит излишним мак-
симализмом в оценках хотя бы потому, что сам Владислав Фелициа-
нович, принадлежа и по возрасту (1886 г. р.), и по статусу к старшим,
претендовал (и не без успеха) и на учительство, и на руководство лите-
ратурной молодежью эмиграции. Важную роль в становлении молодо-
го поколения в литературе русскою зарубежья сыграли Д. С. Мереж-
конский и 3. Н. Гиппиус с их «воскресеньями»12, обществом «Зеленая
лампа» и просто личным (в том числе материальным) участием в судь-
бах «талантливых неудачников». Свои литературные протеже были
и у Бунина — достаточно вспомнить Л. Ф. Зурова и Г Н. Кузнецову.
Однако в качестве общей картины постоянного взаимного непонима-
ния старших и младших литераторов зарубежья филиппика Ходасеви-
ча вполне уместна.
Но могло ли быть иначе, если, одинаково оценивая свое эми-
грантское бытие как несчастье, старшее и младшее поколения
русских литераторов-эмигрантов переживали это несчастье по-
разному. Общее горе, как правило, сплачивает разных людей в единую
общину. Но нет более чуждых друг другу миров, нежели два человека,
каждый из которых переживает собственную трагедию.
Поэтому, по свидетельству Ходасевича, подавляющему большин-
ству старших, оплакивающих вчерашний день — Россию, «перепога-
ненную в СССР» (А. В. Амфитеатров), — и живущих возвышенными
примерами прошлого, окружающая их молодежь с ее заботами о дне
сегодняшнем казалась эгоистичной и бездуховной. «Их одергивали, —
вспоминал Г. В. Адамович об отношении зрелой эмигрантской литера-
туры к дебютантам, — едва только удавалось им проникнуть в печать:
что это, мол, в самом деле, вы все ноете, все копаетесь в себе, носитесь
со своими “переживаниями”, и это в то время как... в наше время, ког-
да!.. Не кончаю предполагаемой фразы потом}; что содержание ее сте-
реотипно неизменно и достаточно хорошо всем известно.
Если даже им прощали недостаток боевого пафоса и готовности вме-
шаться в современные идейные и духовные раздоры, го не прощали от-
сутствия энергии, бодрости, энтузиазма, тех свойств вообще, которые
в нормальное время украшают молодость. А откуда было им взять их?
Обычно в молодости кипение физических сил находится в некоем со-
ответствии с открывающимися перед человеком далекими и широкими
жизненными перспективами. Здесь был скорей разрыв между тем и дру-
гим. Деятельность если и была возможна, то не как свободный, бодря-
щий выбор, а как “лямка”, которую приходилось тянуть без иной цели,
кроме куска хлеба, притом сухого»13.
Естественно, что с позиции эмигрантского «сегодня» молодых идеа-
лизм старших, имеющих имена, возможность постоянного сотруд-
ничества в периодике, а иногда и пенсии, позволяющие обеспечить
творческий досуг, казался, с одной стороны, особо изощренной фор-
мой нравственной человеческой глухоты а 1е чеховский профессор
Серебряков, а с другой — безответственностью перед читателями-
современниками (пусть даже немногими), ищущими духовной под-
держки в тяготах повседневности.
Если эту изначальную, сущностную раздвоенность литературного
процесса в русском зарубежье экстраполировать на его поэтическую
часть, то, несколько забегая вперед, можно сказать, что эмигрантская
поэзия являет собой агонию Серебряного века на фоне становления
эстетики «Парижской ноты» (или, наоборот, становление эстети-
ки «Парижской ноты» на фоне агонии Серебряного века). В конце
1930-х годов, перед Второй мировой войной, а затем — в послевоен-
ный период в творчестве так называемых поздних формистов про-
исходит синтетическое «снятие» этого противоречия. Это — итого-
вая формула нашего исследования и, как говорил некогда Л. Н. Гумилев,
если для какого-то читателя она понятна, то книгу далее читать незачем.
Для всех же прочих необходимо отметить, что, рискнув вынести заклю-
чительный вывод в начало повествования, автор стремился не только их
заинтриговать. История поэзии белой эмиграции имеет своеобразную
композиционную законченность классической триады, двигаясь от про-
тиворечия тезы и антитезы к синтезу, и эта внутренняя ее гармония мо-
жет быть воспринята как провиденциальный знак важности всего, о чем
далее пойдет речь:
Лишь в полете своем снег действительно безукоризнен,
но начало вещей и конец их пленяет умы.
Анна Присманова «Настоящий воитель является пушечным мясом »
Глава III
ОБАНКРОТИВШИЕСЯ ПРОРОКИ,
ИЛИ КАК УМИРАЛ СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК
Серебряный век отечественной словесности, даже по названию ассо-
циирующийся с пушкинским временем или поэзией апологетов «искус-
ства для искусства» (Фета, Майкова, Полонского)1, был, прежде всего,
эпохой поэтов. Никогда в истории русской литературы дар стихотворче-
ства не ставился столь высоко. Кульминацией этого предреволюционно-
го культа поэзии стало учение Вяч И. Иванова о пророческом («теурги-
ческом») характере деятельности русских поэтов-символистов.
«Слово-символ обещало стать священным откровением или чудо-
творною “мантрой”, расколдовывающей мир, — писал Вяч. И. Ива-
нов в 1910 году. — Художникам предлежала задача цельно воплотить
в своей жизни и в своем творчестве (непременно в подвиге жизни, как
в подвиге творчества!) миросозерцание мистического реализма или —
по слову Новалиса — миросозерцание “магического идеализма”... »2
Пушкинскую метафору поэта-пророка Вяч. И. Иванов, опираясь на
эсхатологию В. С. Соловьева и мистические интуиции Иоахима Флор-
ского (калабрийского монаха, создавшего в XII в. учение о неизбежно-
сти появления в конце времен Третьего Завета «от Духа»), трактовал
буквально: подобно ветхозаветным пророкам русские символисты про-
возглашались «трансцендентальными посредниками», через которых в
современном, идущем к своему завершению мире глаголал Святой Дух!
Ивановская проповедь вызвала бурную дискуссию и раскол среди
символистов. Но само возникновение этой проповеди симптоматично
для Серебряного века и позволяет судить о литературных настроени-
ях того времени (для сравнения представим А. С. Пушкина, публично
манифестирующего... свое посредничество по отношению к Св. Духу).
Пророческое (без кавычек) начало, хотя и в менее радикальной форме,
опознавалось в деятельности поэта и в акмеистской эстетике («Поэзия
и религия — две стороны одной и той же монеты»3), и в эстетике футу-
ристов (как известно, первая поэма В. Маяковского изначально имено-
валась {{Тринадцатый апостол»).
Естественно, что исторические катастрофы второй половины
1910-х годов оказались связанными с эсхатологическими пророчества-
ми Серебряного века в сознании современников. Однако та их часть, ко-
торая затем составила читательскую аудиторию русского зарубежья, ме-
нее всего была склонна видеть в подобном осуществлении пророчеств
залог художественной и мистической состоятельности самих пророков.
Эти читатели были жертвами революции, и естественно, что все, так
или иначе связанное с революционной катастрофой в России, теперь
переосмысливалось ими в соответствующем {{катастрофическом кон-
тексте», а связь декадентских дерзаний в русском искусстве Серебря-
ного века:
.. .Мы, для новой красоты
Нарушаем все законы,
Преступаем все черты.
1894
Д С Мережковский Дети ночи
с революционными была очевидна:
Да, сей пожар мы поджигали,
И совесть правду говорит,
Хотя предчувствия не лгали,
Что сердце наше в нем сгорит.
8 декабря 1919г
Вяч И Иванов <Да, сеи пожар мы поджигали »
Эмигранты в культуре Серебряного века склонны были видеть пре-
жде всего деструктивное начало, которое легко объяснялось нрав-
ственным и физическим {{нездоровьем» создателей этой культуры.
«Это время было временем уже резкого упадка в литературе нравов,
чести, совести, вкуса, ума, такта, меры... — писал о Серебряном веке
в 1948 году И. А. Бунин. — <...> И вог какое удивительное скопление
нездоровых, ненормальных, в той или иной форме, в той или иной сте-
пени было еще при Чехове и как все росло оно в последующие годы!
Чахоточная и совсем недаром писавшая от мужского имени Гиппиус,
одержимый манией величия Брюсов, автор “Тихих мальчиков”, а по-
том “Мелкого беса”, иначе говоря, патологического Передонова, певец
смерти и “отца” свого дьявола, каменно неподвижный и молчаливый
Сологуб... буйный мистический анархист Чулков, исступленный Во-
лынский, малорослый и страшный своей огромной головой и стоячи-
ми черными глазами Минский. <...> А сколько было еще ненормаль-
ных!.. Цветаева с ее непрекращавшимся всю жизнь ливнем диких слов
и звуков в стихах, кончившая свою жизнь пеглей после возвращения
в Советскую Россию; буйнейший пьяница Бальмонт, незадолго до смер-
ти впавший в свирепое эротическое помешательство; морфинист и сади-
стический эротоман Брюсов; запойный трагик Андреев... Про обезьяньи
неистовства Белого и говорить нечего, про несчастною Блока — тоже:
дед по отцу умер в психиатрической больнице, отец “со странностями
на грани душевной болезни”, мать неоднократно “лечилась в больнице
для душевнобольных”.. ,»4
Вряд ли нужно говорить о том, насколько дискуссионными были
подобные оценки крупнейших писателей минувшей эпохи в обильной
бунинской эмигрантской публицистике'. Важно другое: Бунин с наме-
ренным простодушием андерсеновского мальчика лишь озвучил то, что
осознавалось практически всеми, но проговаривалось преимуществен-
но лишь во время каких-либо (впрочем, частых в эмигрантской среде)
эксцессов6.
Все крупнейшие поэты Серебряного века, оказавшиеся в конце
1910-х — начале 1920-х годов за границей, так или иначе пережили бо-
лезненные метаморфозы в своем мироощущении. Из властных «про-
роков», уверенных, что «от какого-то неуловимого, последнего движе-
ния воли в каждом из них... может быть, зависят судьбы европейского
мира»7, они в одночасье превратились в «приживальщиков» этого евро-
пейского мира, «Акакиев Акакиевичей Вселенной» (Н. Н. Берберова).
Г. В. Адамович в 1954 году, когда, по его словам, «период эмигрант-
ской литературы» был уже окончен, писал об этой литературе прежде
всего как об «исключительном опыте», «причем такой редчайшей вну-
тренней ценности, какой едва ли скоро повторится. Как беспощадно за-
ставила ее судьба обменять все “возвышающие обманы” на “низкие ис-
тины”, какой новый и неприглядный мир открылся ей! Могли ли такие
уроки пройти бесследно?»8
Действительно, творчество всех старших поэтов русского за-
рубежья от тематического глобализма, связанного с религиозно-
философскими и общественными проблемами Серебряного века,
в ходе «уроков» эмиграции эволюционировало к чистому лиризму
самых простых, тесно связанных с сиюминутными субъективными
переживаниями тем.
Например, творчество К. Д. Бальмонта в эмиграции (он покинул
Россию в 1920 г. и умер в Нуази-ле-Гран, близ Парижа в 1942 г.) внешне
продолжает репродуцировать весь набор стилистических «бальмонтиз-
мов», знакомых по Серебряному веку: активное словотворчество, экзо-
тизмы, музыкальность, изысканную римфмовку, сверхдпинные метры,
специфическую риторику и т. п.:
Только мы, северяне, сполна постигаем природу
В полнозвучье всех красок, и звуков, и разностей сил,
И когда приближаемся к нашему Новому году,
Нам в морозную ночь загораются сонмы кадил.
1925
Северным венец
Но эта поэтическая однородность Бальмонта, ранее привлекавшая
своей экспрессивной новизной, теперь становится одной из главных
причин отчуждения его творчества от читательской аудитории. «О Баль-
монте, — писал Г. П. Струве, — было принято говорить в эмиграции
(если не в печати, то в частных разговорах), что он безнадежно исписал-
ся. Это едва ли правильно. Вернее было бы сказать, что Бальмонт оста-
вался самим собой, тогда как восприятие того рода поэзии, который он
представлял, в корне изменилось»9 (курсив мой — Ю. 3.).
Можно добавить, что, несмотря на декадентскую поэт ику, Бальмонт-
эмигрант гораздо менее зависел от мировоззренческой «манерности»,
о которой как о своеобразной борьбе поэта против самого себя, про-
зорливо писал еще в 1905 году В. Я. Брюсов: «Трагедия Бальмонта
в том, что его юношеское бессознательное миросозерцание не измени-
лось и не могло измениться; его детские, глубоко заложенные в душе
верования были даны ему на всю жизнь; но сознательность увлекла
его к идеалам прямо противоположным. <...> Бальмонту были даны
нежные напевы, он — эльф, качающийся в сетке из ветвей, а он по-
желал “кинжальных слов и предсмертных восклицаний”. Силой свое-
го стихийного дарования Бальмонт в известной степени торжествовал
в этой борьбе против самого себя, он насильно вырывал у своей поэ-
зии несвойственные ей звуки надменных ликований; эта борьба психо-
логически глубока и замечательна, но никогда преувеличенно опьянен-
ные гимны Бальмонта и его всегда несколько риторические проклятия
не достигнут той же художественной высоты, как его грустные при-
знания и тихие жалобы»10.
Именно грустные признания и тихие жалобы выходят на первый
план в позднем творчестве Бальмонта. Тематика его эмигрантских сти-
хов, при всех неустранимых бальмонтовских языковых изысках (чаще
всего непроизвольно контрастируя с ними), в большинстве своем ис-
черпывается камерными переживаниями тоски по России, литературно-
историческими балладными экскурсами или фольклорными перепева-
ми, которые поэт любил еще со времен его книги «Жар-птица» (1907).
Во всяком случае с традиционной для его предшествующей лирики
маской ницшеанского героя-сверхчеловека, живущего в мгновеньях,
демонстративно аморального и эгоцентричною, Бальмонт расстался
окончательно. Поздняя лирика Бальмонта не идеологична, а чечовечна,
порой по-детски наивна и в этой наивности трагична:
Лишенный родины, меж призраков бездушных,
Не понимающих, что мерный мудрый стих
Всемирный благовест средь сумраков густых,
Один любуюсь я на звенья строк послушных.
Набат
Нечто подобное в своей творческой эволюции переживала в эмигра-
ции и 3. Н. Гиппиус, хотя, конечно, ее авторитет в литературных кру-
гах русского зарубежья был несопоставим с бальмонтовским. Однако
в ее поэзии тех лет, представленной единственным сборником «Сия-
ния» (1938), происходит то же упрощение тематики, что и у Бальмонта.
Подобное тематическое опрощение особенно остро ощущается в кон-
трасте с философичностью и нарочитым интеллекгуализмом ее поэти-
ческого мышления, характерных для предшествующей эпохи богоиска-
тельства Мережковских11. Между тем лучшие стихотворения поздней
3. Н. Гиппиус — в большинстве случаев лирические фиксации простых
чувств и состояний, переживаний усталости, ностальгии, приближения
смерти:
Освещена последняя сосна
Под нею темный кряж пушится
Сейчас погаснет и она
День конченный — не повторится.
День кончился Что было в нем?
Не знаю, пролетел, как птица.
Он был обыкновенным днем,
А все-таки — не повторится.
1928
Даже в тех стихотворениях Гиппиус, которые по традиции, идущей
из 1890-х годов, обращены к идеям мужа, Д. С. Мережковского (тот счи-
тал жену лучшим «поэтическим иллюстратором» своих религиозно-
философских и общественных концепций и всегда цитировал ее стихи
в своих статьях и докладах), лирическое начало практически полностью
поглощает идейную тенденциозность:
Господи, дай увидеть!
Молюсь я в часы ночные.
Дай мне еще увидеть
Родную мою Россию.
Как Симеону увидеть
Дал Ты, Господь, Мессию,
Дай мне, дай увидеть
Родную мою Россию12.
Вообще, традиционная для лирики Гиппиус молитвенная темати-
ка в эмигрантские годы предстает максимально приближенной к пер-
воисточнику, особенно в тех стихотворениях, где отразилось увлечение
Мережковских в эмигрантские годы католическим культом св. Терезы
Лизьезской:
Девочка маленькая, чужая,
Девочка с розами, мной не виденная,
Ты знаешь все, ничего не зная,
Тебе знакомы пути неиденные —
Приди ко мне из горнего края,
Сердцу дай ответ беспокойному...
Милая девочка, чужая, родная,
Приди к неизвестному, недостойному...
Т. Пахмусс отмечала, что образ маленькой Терезы, которую Мереж-
ковские считали посланцем Иисуса Христа на земле и ангелом, привле-
кал Гиппиус прежде всего чистотой и прямолинейностью: «В письме
к Г. Адамовичу... Гиппиус так писала 5 сентября 1928 года: “Даже моя
влюбленность в маленькую Терезу — а у нас с ней свои отношения —
из того же источника: влечение к ‘простому’ и простоте, к сиянию ’en-
fance spirituelle’, к самому высокому, потому что в малом. Да, гут не
Толстой вам, с его сложнейшей вязью и пере-пере-вывертами — до опу-
стошения и боговыгона в конце концов... самообманная простота, тут
иное”»13.
«Влечение к “простому” и простоте» оз декадентских «пере-пере-
вывертов» было свойственно и для эмигрантского творчества Вячеслава
Ивановича Иванова. Советскую Россию он покинул лишь в 1924 году и,
оказавшись в Риме, который виделся ему конечной пристанью в его
скитаниях революционных лет, осенью-зимой 1924/25 года создал цикл
«Римских сонетов», явившийся своего рода эпилогом ко всему предше-
ствующему религиозному, общественному и поэтическому декадент-
сзву поэта. Иванов славит Рим как неколебимую, вневременную цита-
дель мировой культуры, пережившую многочисленные исторические
катаклизмы («И ты пылал и восставал из пепла, / И памятливая голу-
бизна / Твоих небес глубоких не ослепла...») и теперь, с высоты обре-
тенного опыта тысячелетий, спокойно созерцающую гибель очередной
«Трои» — России:
Мы Трою предков пламени дарим.
Дробятся оси колесниц меж грома
И фурий мирового ипподрома:
Ты, царь путей, глядишь, как мы горим.
«Вновь арок древних верный пилигрим. .Т4
Возвращение в Рим, город своей юности (он жил здесь в на-
чале 1890-х гг., когда вспыхнувшая вдруг «дионисийская страсть»
к Л. Д. Зиновьевой-Аннибал отвлекла выпускника и аспиранта Берлин-
ского университета от занятий по истории Античности и подвигла к ли-
тературной деятельности), Иванов воспринял как милость провидения,
хранившего его в годы искушений и заблуждений для того, чтобы в кон-
це концов вернуть на круги своя:
Пью медленно медвяный солнца свет,
Густеющий, как долу звон прощальный;
И светел дух печалью беспечальной,
Весь полнота, какой названья нет
И Иванов надолго отошел от литературной деятельности. «Римские
сонеты» были опубликованы им в эмигрантской периодике только спу-
стя одиннадцать (!) лет после создания («Современные записки». 1936.
№ 62). Всего «за почти двадцатилетнее свое пребывание в Италии
(с сентября 1924 г. до 1 января 1944 г.) В<ячеслав> И<ванович> напи-
сал двенадцать стихотворений»15 (курсив мой —Ю. 3.). Поэтическое
возрождение Иванов переживает в 1944 году («Римский дневник»), од-
нако узнать прежнего «Вячеслава Великолепного» (Н. А. Бердяев) в
позднем творчестве Иванова уже трудно: умудренный эмигрантским
опытом поэт решительно отказывается от своих былых претензий на
«теургическую мудрость»:
И поэт чему-то учит,
Но не мудростью своей:
Ею он всего скорей
Всех смутит иль всем наскучит.
Жизнь сладка ль на вкус, горька ли,
Сам ты должен распознать,
И свои у всех печали:
Учит он — воспоминать.
11 февраля 1944 г
Римскии дневник
«В “Римском дневнике” форма стихов аскетически ускромнена, —
пишет О. Дешарт. — Прежней переизбыточности просодической роско-
ши не найти. Мастерство, преодолев технические трудности, играючи,
затупилось, упряталось в простоту. <...> Образы, пронизаны тихим, яс-
ным, вечерним светом. Перед лицом “массивных событий”, поэт, заду-
мавшись, вспоминает:
У темной Знаменья иконы, в ночь, елей
Лампадный теплится; я ж, отрок, перед ней
Один молясь, не знал, чго кров мой был каютой
Судна, носимого во мраке бури лютой...
а когда его, уже не отрока, жизнь ужаснула зрелищем “осатанелого
шквала”, бьющегося “в доски” его каюты, тогда он понял,
Что малый, кроткий свет, по серебру скользящий,
Елея данью был, валы миротворящей.
“Свете тихий” имеет силу необоримую»16. Можно сказать, что парадок-
сальным образом в позднем творчестве Вяч. И. Иванова реализовалось
его пророчество об обновленном, «синтетическом символизме»: «До
сих пор символизм усложнял жизнь и усложнял искусство, Отныне —
если суждено ему быть — он будет упрощать»'1.
Но и «опростившись», Иванов вплоть до кончины (ф 16 июля 1949 г.)
сомневался в правомочности своего поэтического творчества: не слу-
чайно в заключительном стихотворении «Римского дневника» появля-
ется образ Музы, которая призывает поэта «вернуться к Афине», то есть
к рациональному, прозаическому мировосприятию:
..«К Афине
Вернись’» - Мне шепчет Муза. «Ныне
Она зовет. И в дар богине
Сов на Акрополе не множь.
Довольно ей стихов слагали
И на нее софисты лгали:
Претит ей краснобаев ложь».
31 декабря 1944 i
По свидетельству О. Дешарт, за последние пять лет жизни «запрет
Музы писать стихи» поэт нарушил всего три раза18. Таким образом, сти-
хотворения «Римского дневника» стали не только последним стихотвор-
ным циклом Иванова, но и последним «прости» теургической утопии
Серебряного века:
Вы, чьи резец, палитра, лира.
Согласных муз одна семья,
Вы нас уводите из мира
В соседство инобытия.
И чем зеркальней отражает
Кристалл искусства лик земной,
Тем явственней нас поражает
В нем жизнь иная, свет иной.
И про себя даемся диву,
Что не приметили досель,
Как ветерок ласкает ниву
И зелена под снегом ель
29 декабря 1944 г
Разочарование в «собственном» Серебряном веке переживали не
только символисты. Так, Георгий Владимирович Иванов, дореволюцион-
ное творчество которого до сих пор приводится в учебниках в качестве
иллюстраций акмеистического стиля с его стремлением к предельно
четкой, «вещной» детализации в поэтическом высказывании, продемон-
стрировав напоследок весь блеск своего былого мастерства в парижском
сборнике «Розы» (1931), вдруг резко «ломает линию» творчества.
«Рядом с пронзительной, какой-то все более безнадежной и “ядови-
той” музыкой стихов о бессмыслице жизни и искусства— бессмыслице,
следовательно, и этих самых стихов, — пишет о его позднем творчестве
Г. П. Струве, — появляется новая нота: циничная, грубая, издеватель-
ская, какой-то “юмор висельника”. В статье Романа Гуля о поэзии
Г. Иванова, где... его нигилизм определяется как “экзистенциализм”,
приводится интересное признание самого Иванова: “В частном пись-
ме в ответ на упреки в преобладании “остроумия” и в ущербленности
“музыки” Георгий Иванов пишет так: “В двух словах объясню, поче-
му я пишу в “остроумном”, как вы выразились, роде. Видите ли. “музы-
ка” становится все более и более невозможной. Я ли ею не пользовал-
ся и подчас хорошо? “Аппарат” при мне — берусь в неделю написать
точно такие же “Розы”. Но, как говорил один Василеостровский немец,
влюбленный в Василеостровскую же панельную девочку: “Мозно, моз-
но, только нельзя”. Не хочу иссохнуть, как засох Ходасевич”»19.
Трагическим был последний, эстонский период жизни эгофутуриста
Игоря Северянина (И. В. Лотарева):
Я ничего не знаю, я ни во что не верю,
Больше не вижу в жизни светлых ее сторон.
Я подхожу сторожко к ближнему, точно к зверю.
Мне ничего не нужно. Скучно. Я утомлен.
1920
Поэза отчаянья
Северянину пришлось, пожалуй, больнее всех старших поэтов рас-
плачиваться за Серебряный век. То, что принесло ему всероссийскую
славу: «природная, чудесная легкость сложения стихов» (Г. В. Адамо-
вич), во многом определившая общий «эгофутуристический» стиль,
теперь в эмигрантской аудитории вызывало раздражение и насмеш-
ки. «Одного стихотворного дара мало для того, чтобы стать поэтом,
одного ритма и звука мало для стихов, — писал Адамович. — Требу-
ется еще и сознание, их оживляющее. <...> Прежде поэзия Северяни-
на неизменно бывала “прости Господи, глуповатой”, — ив этой не-
притязательности по-своему оригинальна и мила. Теперь, претендуя
на классицизм и мудрость, она нередко становится просто-напросто
несносна»20.
Статья Адамовича, отражающая общеэмигрангское мнение о том,
что Северянин «безнадежно исписался», все же констатирует претен-
зии на классицизм, присущие позднему творчеству поэта. Насколь-
ко эти претензии были правомочны по отношению ко всему наследию
зарубежною Северянина — вопрос особый (до сих пор не существу-
ет фундаментальных исследований, посвященных этому наследию).
Но некоторые из его стихотворений 1920-1930-х юдов, безусловно, об-
наруживают «нового» Игоря Северянина, стремящегося освободиться
от изысков «эгофугуристических поэз» и прийти к предельной простоте
и реалистической подлинности лирического текста:
Мне удивительный вчера приснился сон:
Я ехал с девушкой, стихи читавшей Блока
Лошадка тихо шла. Шуршало колесо.
И слеты капали И вился русый локон...
И больше ничего мой сон не содержал...
Но, потрясенный им, взволнованный глубоко,
Весь день я думаю, встревоженно дрожа,
О странной девушке, не позабывшей Блока ..
Не бочее чем еон
Итак, подытоживая сказанное, следует видеть в творчестве стар-
ших поэтов русского зарубежья умирание или, по крайней мере,
умаление поэтических традиций Серебряного века: либо сознатель-
ный отказ от поэтической формы творчества вообще, либо сознательное
сужение его проблематики, неверие в сколько-нибудь значимые зада-
чи, сгоящие перед поэтическим словом, разочарование в миссии поэта,
столь высоко ценимой в предреволюционные десятилетия.
Можно признать пророческими слова А. Блока, который еще в 1910 году
в докладе «О современном состоянии русского символизма» видел в исто-
рической перспективе русской поэзии «ученичество, самоуглубление и
д) ховную диэту», призывал поэтов «учиться вновь у мира и у того мла-
денца, который живег в сожженной душе» и ставил им в пример «па-
ломничество Синьорелли, который, придя на склоне лет в чужое скали-
стое Орьвьето, смиренно попросил у граждан позволить ему расписать
новую капеллу»*1.
Именно таким и был путь старшего поколения русских поэтов за ру-
бежом.
Глава IV
ОТ ПОЭЗИИ СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА
К ПОЭЗИИ «НЕЗАМЕЧЕННОГО ПОКОЛЕНИЯ»
Среди «младших» поэтов зарубежья, чьи литературные дебюты при-
шлись на первую половину 1920-х годов, тон на первых порах задавали
авангардисты. В. Ф. Ходасевич вспоминал о первой волне эмигрантской
литературной молодежи, «посвятившей опыты почти исключительно
поэзии», которая «отошла в небытие, не оставив следа»: «Это случи-
лось с ней потому, что не было среди нее по-настоящему одаренных лю-
дей, а еще потому, что в естественных для ее возраста поисках учителей
она их наивно искала среди футуристов (курсив мой. — Ю. 3.), которые
к тому времени сами уже разложились, утратили значение даже в Совет-
ской России и перестали существовать как заметная литературная сила.
Одновременно и, конечно, в связи с тяготением к футуризму среди этой
молодежи было довольно заметно тяготение к советофильству»1.
Очевидно, что Ходасевич имел в виду как берлинских поэтов, пе-
чатавшихся в 1922-1923 годах в литературном приложении к газете
«Накануне», журнале «Сполохи» и альманахах «Веретено» (1922) и
«Струги» (1923) и писавших в основном «под Есенина», необыкновен-
но популярного тогда в русском Берлине, так и участников парижских
поэтических объединений «Гатарапак», «Палата поэтов» (оба— 1921)
и «Через» (1922-1923), связанных с французскими дадаистами и совет-
скими «лефовцами» во главе с В. В. Маяковским. И в Берлине, и в Пари-
же вскоре выяснилось, что в условиях эмиграции радикальная поэтиче-
ская «левизна» признания не находит. Тем не менее при схожести судеб
и творческих установок поэтов, осуществивших молодежный авангар-
дистский дебют в эмигрантской поэзии, они действовали в разных исто-
рических и культурных условиях. Поэтому и результаты их деятельно-
сти в общем контексте молодой эмигрантской поэзии отличаются друг
от друга так же, как различаются истории русского Берлина и русского
Парижа.
Франция, держава-победительница, пережившая основные тяготы
последнего года Первой мировой войны, долгое время занимала непри-
миримую позицию по отношению к Советской России, считая тщет-
ными и опасными любые попытки мирного контакта с большевиками.
Здесь хорошо помнили и Брестский мир, и революционную экспан-
сию Третьего интернационала в Европу в первые послевоенные меся-
цы, и собственную неудачную интервенцию2. Вплоть до конца 1924 года
в Париже не было советского представительства, и даже робкая попыт-
ка А. Бриана в январе 1922 года пойти против общественного мнения и
вовлечь РСФСР в общий процесс послевоенного европейского урегули-
рования стоила ему кресла премьер-министра3.
Общих границ с территорией Российской империи Франция ни-
когда не имела. Чтобы попасть в Париж, будущие насельники Пас-
си и Монпарнаса должны были проделать долгий путь — через Кон-
стантинополь, Белград, Софию, Прагу и тот же Берлин. В любом случае
это могло случиться только в результате свободного выбора, и поли-
тическая составляющая играла здесь далеко не последнюю роль. Мож-
но сказать, что на рубеже 1910-1920-х годов во Франции, решитель-
но не признающей Советскую Россию, не желающей садиться за один
стол с Лениным даже для обсуждения экономических вопросов, начи-
нает формироваться собственно русская эмиграция, то есть сообще-
ство русских людей, сознательно порвавших с режимом большевиков
и мыслящих свое возвращение на родину только при условии полно-
го упразднения этого режима. Именно так определял миссию русской
эмиграции И. А. Бунин в своей знаменитой речи, произнесенной в Па-
риже 16 февраля 1924 года. «Мы эмигранты, — говорил он, — слово
“emigrer” к нам подходит как нельзя более. Мы в огромном большин-
стве своем не изгнанники, а именно эмигранты, то есть люди, добро-
вольно покинувшие родину. Миссия же наша связана с причинами,
в силу которых мы покинули ее. Эти причины на первый взгляд разно-
образны, но в сущности сводятся к одному: к тому, что мы так или ина-
че не приняли жизни, воцарившейся с некоторых пор в России, были в
том или ином несогласии, в той или иной борьбе с этой жизнью и, убе-
дившись, что дальнейшее сопротивление наше грозит нам лишь бес-
плодной, бессмысленной гибелью, ушли на чужбину. <...> Миссия рус-
ской эмиграции, доказавшей своим исходом из России и своей борьбой.
своими ледяными походами, что она не только за страх, но и за совесть
не приемлет ленинских градов, ленинских заповедей, миссия эта заклю-
чается ныне в продолжении этого неприятия»4.
В отличие от Франции, побежденная, находящаяся в политической
и экономической изоляции, вынужденная выплачивать огромную ре-
парацию, навязанную ей по условиям Версальского мира союзниками-
победителями, Германия в начале 1920-х годов была жизненно заин-
тересована в восстановлении отношений с Россией с ее огромными
сырьевыми ресурсами и потребительским рынком: политика здесь от-
ступала на второй план. Помимо того, Германии необходимо было ре-
шать проблему русских беженцев, которых к моменту завершения в Рос-
сии активной фазы Гражданской войны (осень-зима 1920 г.) накопилось
около полумиллиона (!) в одном Берлине и его окрестностях. Ведь после
начала Первой мировой войны (август 1914 г.) сюда непрерывным по-
током шли пленные с Восточного фронта и мирное население, покидав-
шее захваченные территории Прибалтики, Польши и Белоруссии, став-
шие зоной ожесточенных боев.
Заключив с РСФСР Брестский мир Германия около полугода контро-
лировала отошедшие к ней огромные российские 1ерритории по всему
бывшему Западному фронту, от Закавказья до Балтики, включая Украи-
ну. И после того, как в ноябре 1918 года Брест-Литовский мирный до-
говор был аннулирован, множество местных жителей, наслышанные
о чекистских расправах над «буржуями», покинули свои дома и ушли
вместе с немецкими войсками от «красных».
В 1919-1920 годах побежденная Германия по требованию Верховно-
го совета стран «большой» Антанты, предоставляла свою территорию
для интернированных участников Белого движения и просто русских
беженцев, переходивших вновь возникший Западный фронт в надеж-
де пережить в толерантной Веймарской республике ужасы российской
Гражданской войны. Поэтому, в отличие от других европейских стран,
диалог Берлина с Москвой возобновился при первой возможности, уже
в конце 1919 — начале 1920 года (сначала на уровне миссий, наделен-
ных некоторыми консульскими правами). 6 мая 1921 года в Берлине
было подписано полноценное советско-германское соглашение о воен-
нопленных и беженцах, согласно которому миссии заменялись предста-
вительствами, причем Представительство РСФСР в Берлине признава-
лось германской стороной единственным представительством России.
В сущности это было первое в Европе политическое признание Совет-
ской России де-факто. Германия же оказалась первой из европейских
держав, осуществившей это признание де-юре — подписанием 16 апре-
ля 1922 года в Рапалло (близ Генуи) знаменитого договора, ставшего
главной сенсацией проходившей тогда Генуэзской конференции5.
Таким образом, в отличие от представителей французской диаспоры,
подавляющее большинство русских в Германии не мыслили себя эми-
грантами. Это были именно беженцы, покинувшие Россию либо не
по своей воле (военнопленные), либо силою непреодолимых историче-
ских обстоятельств, спасаясь от ужасов Гражданской войны, то есть от
террора как такового (красного, белого, зеленого — все равно), голода
и невыносимых лишений военного быта. Мало чем отличались от них
и интернированные в Германии рядовые участники Добровольческого
движения, многие из которых, подобно будущему блестящему прозаи-
ку и мемуаристу русского зарубежья Р. Б. Гулю, наотрез отказывались
вернуться на братоубийственную войну и покидали эвакуационные ла-
геря, устраиваясь на немецкие промышленные предприятия чернорабо-
чими, шахтерами и т. д. Настроения здесь были совершенно иные, чем
в кругах русской Франции: возвращение на родину в ближайшее вре-
мя не только не исключалось, но и было само собой разумеющимся и
связывалось оно прежде всего с завершением там военного лихолетья.
Собственно большевики для представителей русской Германии первой
половины 1920-х годов виделись, как правило, не большим злом, чем
прочие участники революционной схватки, переросшей в трехлетнее
гражданское противостояние.
«К сожалению, — писал, вспоминая свои берлинские встречи, Роман
Гуль, — <...> большинство русской интеллигенции восприняло ленин-
ский Октябрь, измеряя его “французским термометром”...»6 События
Великой французской революции казались идеологам немецкой «бе-
женской» диаспоры чем-то вроде исторического прецедента по отноше-
нию к свершающейся русской революции; и «красный террор», подобно
террору якобинцев, оказывался здесь печальной, но исторически неиз-
бежной стадией раннего революционного экстремизма. Однако всех
утешало то, что недолгая кровавая эпоха якобинского террора заверши-
лась во Франции 9 термидора (27 июля) 1794 года падением диктату-
ры М. Робеспьера, созданием Директории и восстановлением граждан-
ских прав. Согласно этой логике приверженцев исторических аналогий
ожесточение первых лет русской революции должно было в скором
времени уступить место эпохе национального согласия и возрождения
русской цивилизации. Как рассуждали представители русского Берли-
на, революционные экстремисты в Кремле будут вытеснены трезвыми,
здравомыслящими политиками-патриотами (будут ли те продолжать на-
зывать себя большевиками, коммунистами или найдут другое историче-
ское имя — не так уж важно) — политиками, которые, усмирив анархи-
ческую народную стихию, приступят наконец к созидательному труду.
Тогда будут забыты старые счеты и обиды, и те, кто раньше стоял по раз-
ные с гороны баррикад, вновь объединятся для служения единому Оте-
честву. Этот желанный мир и жаждали увидеть духовные лидеры рус-
ского Берлина.
Впервые о возможной концепции национального согласия загово-
рили в Берлине уже летом 1920 года, когда в России еше шла Граж-
данская война, а страны Антанты, вдохновляемые Францией, всерьез
рассчитывали на возможный успех нового главнокомандующего во-
оруженными силами юга России П. Н. Врангеля в условиях разго-
равшегося советско-польского конфликта7. Группа «Мир и труд», ор-
ганизованная бывшим лидером Трудовой народно-социалистической
партии В. Б. Станкевичем8, выступила в июньском номере издаваемого
им в Берлине журнала «Жизнь» (№ 1) с воззванием, декларирующим
необходимость «культурного примиренчества». «Утверждая “недемо-
кратичность и нежизненность правового и хозяйственного режима со-
ветской власти в России”, участники организации <Станкевича> вы-
ступали в то же время против иностранной интервенции <...> Группа
“Мир и труд” провозглашала веру в “неотвратимость конечной побе-
ды идей человечности и практичности” <...> Группа “Мир и труд”
апеллировала к советским властям с тезисом, что обеспечение поли-
тических свобод и гражданских прав, прекращение террора укрепили
бы саму государственную власть <...> Надежды возлагались на мир-
ную эволюцию большевизма»4. Сам Станкевич в программной статье
«Под новым лозунгом», в частности, писал: «“Ни к красным, ни к бе-
лым!”, “Ни с Лениным, ни с Врангелем!” — так звучат лозунги рус-
ской новой демократии. <...> А зачем выбирать? <...> Что если риск-
нуть, и вместо “ни к красным, ни к белым”, поставить смелое, гордое
и доверчивое:
И к красным, и к белым!
И принять сразу и Врангеля, и Брусилова, и Кривошеина, и Ленина»10.
Несмотря на то что ни группа Станкевича, ни его журнал особого
успеха не имели, примиренческие декларации «Мира и труда» зада-
ли идейный вектор, который определил духовное бытие русского Бер-
лина в первой половине 1920-х годов. Любое известие, приходившее из
Советской России, воспринималось здесь прежде всего как повод для
размышлений об «эволюции большевизма» и о том, близок ли к завер-
шению «якобинский» период русской революции. Естественно, что вве-
дение нэпа’1 было встречено подавляющим большинством русских бер-
линцев (и шире — русских немцев) ликованием, а нота Чичерина от
28 октября 1921 года окончательно уверила их в реальности «советского
термидора»12. Именно в русском Берлине окрепло и расцвело сменове-
ховство (зародившееся в Праге) и евразийство (пришедшее из Софии)13.
Что касается литературы, то в ней примиренческие настроения вырази-
лись в настойчивом стремлении берлинских писателей и критиков наве-
сти мосты, которые связали бы два образовавшихся берега отечествен-
ной словесности в единый литературный процесс.
Крылатая фраза о наведении мостов принадлежит деятельному участ-
нику группы «Мир и труд», правоведу и журналисту А. С. Ященко14, ко-
торый после закрытия журнала В. Б. Станкевича «Жизнь» стал издавать
собственный журнал «Русская книга» (затем — «Новая русская книга»).
Писатели русского Берлина равноправно соседствовали здесь с писа-
телями метрополии, ибо, как декларировал Ященко в передовой статье
«Новой русской книги» за 1922 год, он смотрел на русскую литературу
здесь и там как на единую и не противопоставлял эмиграцию (в ее «бер-
линской версии») Советской России.
Время споспешествовало подобным умонастроениям. После заклю-
чения Рапалльского договора весной 1922 года и восстановления дипло-
матических отношений между РСФСР и веймарской Германией Берлин
оказался наводнен советскими дипломатами, военными, чиновниками,
торговыми (и прочими) агентами и деятелями культуры15. «Существен-
ное отличие “русского Берлина” от, скажем, “русского Парижа”, “рус-
ской Праги”, “русского Харбина” и других литературных столиц меж-
военной эмиграции состоит <...> в беспрецедентной интенсивности
“диалога” метрополии и эмиграции внутри данного острова русской
культуры. “Диалог” этот выразился в различных формах симбиоза про-
тивостоящих друг другу литературных и общественных сил, в лихора-
дочной их перегруппировке, калейдоскопической пестроте культурных
антреприз, но более всего в характере действия причастных к “берлин-
скому периоду” литераторов»16.
Главной в упомянутом особом по отношению ко всем другим лите-
ратурным столицам русского зарубежья характере действия писателей
русского Берлина в 1922-1924 годах была иллюзия их вовлеченности в
литературный процесс Советской России. Действительно, по словам
Г. П. Струве, «в отличие от парижан, пражан, белградцев, о некоторых,
проживающих в это время в Берлине русских писателях трудно было
сказать, советские ли они или эмигрантские. В таком промежуточном
положении были, с одной стороны, недавно приехавшие из России пи-
сатели — такие как Белый, Шкловский, Ходасевич, Эренбург, с другой
стороны, “сменившие вехи” <...> эмигранты вроде Алексея Толстого,
Александра Дроздова и Романа Гуля»1”. К этому следует добавить, чго
в эги юды в Берлин часто наезжали и подолгу жили, активно общаясь
с русскими берлинцами, «настоящие советские», такие как Лидия Сей-
фуллина, Константин Федин, Николай Никитин, Илья Груздев, Миха-
ил Слонимский, Юрий Тынянов и др. Большинство из огромного коли-
чества русских издательств в Берлине в первой половине 1920-х годов
(издательство 3. И. Гржебина, «Геликон», «Мысль» и др.) работали не
только и не столько на эмигрантский, а прежде всего на советский книж-
ный рынок18.
В крупнейших берлинских журналах этих лет — в упомянутой «Но-
вой русской книге» А. С. Ященко, «Беседе» М. Горького, «Эпопее» Ан-
дрея Белого, а также в литературном приложении к «сменовеховской»
газете «Накануне», которое редактировал А. Н. Толстой, — в равной
мере были представлены как писатели метрополии, так и берлинской
диаспоры. Берлинский Дом искусств, проводивший свои заседания
в кафе «Леон», воспринимался как некий зарубежный филиал знамени-
того Дома искусств, организованного Горьким в 1919 году в доме Елисе-
евых в Петрограде. «Бывали здесь, — описывает заседания берлинского
Дома искусств современный историк, — и госги из Советской России.
На их выступления собиралось всегда много народа. Б. Пильняк читал
“Съезд волсоветов”, А. Кусиков — свои стихи. Особым успехом поль-
зовались выступления В. Маяковского. <.. > Выступал в Доме искусств
со своими завораживающими публику стихами С. Есенин и, конечно же,
Андрей Белый — со стихами о России»19.
Понятно, что в подобном историческом контексте для большинства
начинающих в русском Берлине в 1920-1924-х годах писателей ориен-
тация именно на советскую литературу была вполне естественной: об-
разно говоря, до Москвы им было в это время гораздо ближе, чем до Па-
рижа или Праги Если же говорить конкретно о молодых берлинских
поэтах первой волны (вспомним формулу Ходасевича), то их творче-
ская манера складывалась прежде всего под влиянием так называемого
«скифства» (революционно-эсхатологической версии младосимволиз-
ма, которую представляли поздний А. А. Блок и А. Белый), с одной сто-
роны, и московского имажинизма— с другой20.
Дань советскому революционному авангарду отдали Ю. В. Офроси-
мов (псевдоним Г. Росимов, 1894-1967)21 и В. Л. Корвин-Пиотровский,
входившие в берлинское содружество писателей, художников и музыкан-
тов «Веретено», организованное в мае 1922 года при «Новой русской кни-
ге» журналистом и литературным критиком А. М. Дроздовым, активным
участником «Мира и труда» Станкевича. «“Веретено”, — писал Дроздов
в № 5 «Новой русской книги» за 1922 год, — не намерено ограничиваться
деятельностью в эмиграции, но вступило в тесную связь с родственными
ему творческими силами в России»22. Подобный симбиоз на поэтическом
уровне был в высшей степени характерен для поэзии Ю. В. Офросимова,
в которой современники находили «накладывающиеся» друг на друга мо-
тивы и образность Блока. Ахматовой, Есенина:
В моей шарманке скрипучей
Есть один напев неизменный,
Сердце способный замучить, —
О весне, как радость, нетленной.
И вижу слепыми глазами
В тоске и в темном бессилье,
Что у всех за кривыми плечами
Расцветают белые крылья.
Ю В Офросилюв [Г Росимов]
Зависимость от имажинизма отчетливо проявляется и в первых бер-
линских поэмах «раннего» В. Л. Пиотровского (тогда еще не Корвина,
двойной фамилией он начнет подписываться позже, см. главу IX) на-
сыщенных реминисценциями «октябрьских» поэм Есенина («Инонии»,
«Небесного барабанщика», «Иорданской голубицы»):
О, мои сестры,
Глядите,
Как оскалились остро
Холодные копья!
Идите, идите,
Заполняйте собою вертепы и площади...
Уж падают снежные хлопья
С раскаленного неба;
Затрепетала земля, не смея заплакать от боли
По Тебе, Господи!
В Л Корвин-Пиотровский Звездной тропой
«Правый фланг» среди молодых поэтов «Веретена» занимал
В. В. Набоков (1899-1977), дебютировавший в русской зарубежной ли-
тературе двумя берлинскими поэтическими сборниками — «Горний
путь» и «Гроздь» (оба— 1923), подписанными псевдонимом В. Сирин.
В отличие от Офросимова и Корвин-Пиотровского, Набоков в силу сво-
его происхождения даже в берлинский период гораздо острее, чем его
литературные сверстники, ощущал роковую, «эмигрантскую» отчуж-
денность от метрополии: сыну лидера кадетов, управляющего делами
Временного правительства в 1917-м и министра юстиции Крымского
краевого правительства в 1918 и 1919 годах возможность возвращения в
Советскую Россию не могла не казаться куда более фантастической пер-
спективой, нежели двум рядовым, никому не известным участникам Бе-
лого движения. Однако это же несколько иное, чем у его друзей, семей-
ное прошлое, общение с В. Д. Набоковым (которого сын боготворил),
наконец, учеба в Кембридже не оставляли в молодом Набокове той то-
лики счастливой наивности, которая питала иллюзии культурного при-
миренчества у большинства участников «Веретена».
В советской литературе в целом он отчетливо видел черты культур-
ной деградации, вызванной общим понижением кульгурного уровня
в стране, где господствовала диктатура пролетариата. «Как Марксово
учение приобретает вдруг оттенок необычайной духовности при сопо-
ставлении его с низкой буржуазной анатомией самого марксоведа, —
иронизирует Набоков в одной из берлинских статей, — точно так же и
советская литература по сравнению с литературой мировой проникнута
высоким идеализмом, глубокой гуманностью, высокой моралью. Мало
того: никогда ни в одной стране литература не славила так добро и зна-
ние, смирение и благочестие, не ратовала так за нравственность, как это
делает с начала своего сущее 1вования советская литература. <. .> Тут
и отголосок “Хижины дяди Тома”, и своеобразное повторение какой-
нибудь темы из старых приложений к “Ниве” <...> и искание розы без
шипов на торном пути от политического неведения к болыневицкому
откровению, и факел знания, и рыцарские приключения, где Красный
Рыцарь разбивает один полчища врагов. <.. .> Советская литература не-
сколько напоминает те отборные елейные библиотеки, которые бывают
при тюрьмах и исправительных домах для просвещения и умиротворе-
ния заключенных»2'1.
«Наводить мосты» к советскому берегу, где правила бал «пролетар-
ская культура», Набоков не собирался — по сравнению с его собствен-
ным «берегом» тот был слишком отлогим, а идеалистический «скиф-
ский» пафос Блока или Белого, основывающийся на абстрагировании
«народной стихии» от конкретных, пролетарских или крестьянских ее
представителей, оставлял поэта В. Сирина равнодушным24. Более того,
именно Набоков первым заметил «левый дрейф» главы «Веретена»
А. М. Дроздова, ставшего вдруг на позиции радикальной «смены вех»
(в 1923 г. последний вернулся в СССР, где стал сотрудником московских
журналов, а в 1934-м вступил в Союз писателей СССР), и взбунтовал
молодых «веретенцев».
«После сближения Дроздова с просоветски настроенными сотруд-
никами газеты “Накануне” Набоков и шестеро других молодых берлин-
ских литераторов — В. Амфитеатров-Кадашев, Сергей Горный (псев-
доним Александра Оцупа). И. Лукаш. Г. Струве, В. Татаринов и Леонид
Чацкий (псевдоним Леонида Страховского) — в знак протеста выходят
из “Веретена” и образуют свой собственный тайный кружок — “Брат-
ство Круглого Стола”. Восьмым учредителем кружка был примкну-
вший к молодежи литератор старшего поколения, московский издатель
и поэт-символист Сергей Кречетов, а на его заседания, как вспомина-
ет Г. Струве, приглашались и другие: “Например, Владимир Корвин-
Пиотровский, который на одном заседании читал свой рассказ; а также
Н. С. Арбузов, у которого был потом книжный магазин. <...> Кажется,
был на одном или двух заседаниях Н. В. Яковлев, преподаватель русской
литературы в русской гимназии”. По свидетельству Струве, кружок про-
должал собираться и в 1923 году, причем “его заседания все больше и
больше носили характер дружеских литературных встреч, на которых
участники читали свои произведения в стихах и в прозе”»25.
И все-таки до конца идею «наведения мостов» молодой Набоков-поэт
преодолеть не смог. Лишь его собственный «мост» оказался перекинут
через «низину» советской литературы к русскому Серебряному веку
(и далее, менее отчетливо, — к веку золотому). «О Набокове я услыша-
ла еще в Берлине, в 1922 году, — вспоминала Н. Н. Берберова. — О нем
говорил Ходасевичу Ю. И. Айхенвальд, критик русской газеты “Руль”,
как о талантливом молодом поэте. Но Ходасевича его тогдашние стихи
не заинтересовали: это было бледное и одновременно бойкое скандиро-
вание стиха, как писали в России культурные любители, звучно и подра-
жательно, напоминая — никого в особенности, а в то же время — всех:
Блока —
Конь вороной под сеткой синей.
Метели плеск, метели зов,
Глаза, горящие сквозь иней,
И влажность облачных мехов
1921
8 Набоков
Псевдонародный стих:
Передо мною, за мною, повсюду ты,
ах, повсюду стоишь, незабвенная,
<...>
душа твоя — нива несжатая
1922
В Набоков
И — позже — Пушкина, конечно:
Ножи, кастрюли, пиджаки
Из гардеробов безымянных,
Отдельно в положеньях странных
Кривые книжные лотки,
Застыли, ждут, как будто спрятав,
Тьму алхимических трактатов.
1927
В Набоков
Через пять лет мелькнула в “Современных записках” его “Универ-
ситетская поэма”. В ней была не только легкость, но и виртуозность,
но опять не было “лица”»26.
Г. П. Струве, говоря о ранней поэзии Набокова в своем очерке исто-
рии русской литературы в изгнании, подчеркнув, что «редко у какого
другого поэта между стихами раннего и позднего периода лежит такая
пропасть, каку Набокова», подхватывает прием Берберовой и составляет
целый каталог набоковских заимствований из А. А. Фета, А. Н. Майкова,
К. Д. Бальмонта. И. А. Бунина, А. А. Блока, Н. С. Гумилева, В. Ф. Хода-
севича, ранних Б. Л. Пастернака и В. В. Маяковского. Г. П. Струве так-
же оговаривает, что остались неохваченными примерами также преце-
дентные для стихотворений «Горнего пути» и «Грозди» Д. М. Ратгауз,
О. Э. Мандельштам, Андрей Белый и Саша Черный27.
Весь Серебряный век (включая преддверие — 1880-е гг.) налицо!
Оценки Н. Н. Берберовой и Г. П. Струве вряд пи могут быть при-
знаны объективными, если речь идет о целом ряде отдельных набоков-
ских берлинских стихотворных текстов, обладающих высокими худо-
жест венными, а не версификаторскими достоинствами. Однако, будучи
отнесено к ранней поэзии Набокова в целом, такое мягкое отрицание
в общем справедливо Продолжать Серебряный век в условиях зарубе-
жья, как уже говорилось выше, было безнадежным делом даже для его
создателей. А собственно эмигрантские темы и главное — эмигрант-
ское художественное мировосприятие, эмигрантская поэтика у автора
«Горнею пути» и «Гроздий» еще отсутствуют: к ним придет не Набоков-
поэт, а Набоков-прозаик, автор «Машеньки», «Защиты Лужина» и «Под-
вига». С прозаическими произведениями будут неразрывно связаны и
ст ихи позднего, великого Набокова:
Ищут, ищут Долорес Гейз
И это будут дивные стихотворения, лучшие произведения Набокова-
поэта, насколько можно судить (как говаривал покойный Клэр Куильти),
но к теме нашего исследования уже отношения не имеющие.
В 1928 году Набоков и Корвин-Пиотровский вместе с Михаилом
Горлиным и Раисой Блох (а также с С. Ю. Прегель, Н. Н. Белоцветовым,
В. С. Франком) организуют в Берлине Клуб поэтов, просуществовавший
до 1933 года28. За время существования кружка его участники создадут
замечательные произведения, вошедшие в золотой фонд эмигрантской
поэзии. Но собственной «берлинской школы» молодого поколения поэ-
тов зарубежья они так и не создадут', к этому времени инициатива
в этой области будет принадлежать Парижу и Праге, и участники Клуба
будут ассоциировать себя либо с «Парижской нотой», либо с противо-
стоящим ей пражским формизмом. Об этом, впрочем, речь впереди.
Сейчас же следует отметить: если даже Набоков и Корвин-Пиот-
ровский не смогли преодолеть в русском Берлине первой половины
1920-х годов мощного поэтического влияния метрополии, то что мож-
но было ожидать от гой берлинской поэтической молодежи, дарования
представителей которой не были отмечены явной печатью гениально-
сти? Советский авангард поглощал их целиком, буквально «вымывая»
из эмигрантского литературного контекста.
Так, Семен Петрович Либерман (1901-1975), идейный вдохнови-
тель «левой» молодежной литературной группы «4 + 7»29, разбирая но-
вые поэтические сборники в критическом разделе литературного при-
ложения к газете «Накануне», вполне в имажинистском духе призывал
молодых поэтов избегать условно-поэтических красот, прибегая к кон-
трастным антиэстетическим образам. Стихотворения самого Либерма-
на, по определению другого участника группы, В. Л. Андреева, были
«характерными для той эпохи»:
Было холодно — и пели пули,
Пули в поле (голова в огне),
И в промерзлое дуло дули
Ветры — и падал снег .
Характерными для эпохи были и ранние стихи самого В. Л. Андреева:
Весь мир, как лист бумаги, наискось
Это имя тяжелое — Ленин — прожгло...
и Г Д. Венуса (1897-1939). прямо называвшего себя последователем
имажинизма:
Смотрю, ломая глазами тьму,
Как вздулась сила под талым снегом.
И, бросив годы в поток воды,
Волной ровняю твои победы,
И моет ливень мои следы,
Чтоб ты за мною не шел следом"0
В эту же группу входила недавно приехавшая в Берлин из Мо-
сквы Л. С. Присманова, еще не определившаяся, эклектичная, нахо-
дящаяся под перекрестным влиянием как есенинского имажинизма,
так и петербургского «эмоционализма» М. А. Кузмина и А. Д. Рад-
ловой. Разумеется, имя Присмановой, как и ранее имена Набокова
и Корвин-Пиотровского, среди берлинских поэтов «первой волны»
ставит под сомнение заключение Ходасевича о том, что среди них
«не было по-настоящему одаренных людей». Однако несомненно,
что недюжинная (мягко говоря) одаренность некоторых из берлин-
ских дебютантов стала очевидной лишь тогда, когда они перестали
наводить мосты...
Здесь вновь нужно подчеркнуть, что само ощущение эмиграции
пришло к большинству русских литераторов, оказавшихся за предела-
ми России, далеко не сразу. «В первые годы эмиграции еще была не
умозрительная только, но живая, непосредш венная связь с Россией;
еще в легких сохранялся воздух родины, еще не прекращался непре-
рывный обмен людей и идей — существовала некая система сообща-
ющихся сосудов. Но уже к 1922-1924 годам были перерезаны последние
нити — и эмигрантская литература замкнулась в печальном одиноче-
стве. <...> Произошло то же, что случилось с эмиграцией вообще: мы
оказались исключенными из бытия России, и в какой-то трагический
момент прекратилось наше воздействие на жизнь родины и наше реаль-
ное соучастие в ней»31.
Мемуаристы часто упоминают 1927 год — десятилетнюю годовщи-
ну Октября как некий психологический рубеж для большинства участ-
ников русског о зарубежья. «Первые десять лет мы надеялись», — писал
об этом В. В. Набоков. Роковой юбилей он сам встретил стихотворени-
ем, которое можно признагь одной из самых заметных вех, отделяющих
Набокова-дебюганга от... Набокова:
Бывают ночи: только лягу,
в Россию поплывет кровать;
и вот ведут меня к оврагу,
ведут к оврагу убивать.
Проснусь, и в темноте со стула,
где спички и часы лежат,
в глаза, как пристальное дуло,
глядит горящий циферблат.
Закрыв руками грудь и шею, —
вот-вот сейчас пальнет в меня! —
я взгляда отвести не смею
от круга тусклого огня.
Оцепенелого сознанья
коснется тиканье часов,
благополучного изгнанья
я снова чувствую покров.
Но, сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так
Россия, звезды, ночь расстрела
и весь в черемухе овраг1
1927
Рас стрел
Позже, в 1932 году Набоков «развернет» это стихотворение в роман
«Подвиг», герой которого, Мартын Эдельвейс, осуществит эту стран-
ную на первый взгляд сердечную мечту молодого эмигрантского набо-
ковского поколения: нелегально проникнет в СССР, где его настигнет
нелепая смерть.
Утрата надежд на возвращение лишала смысла существование мно-
гих молодых эмигрантов-интеллигентов! Ведь большинство из них при-
спосабливалось к обстоятельствам, используя возможности случайных
заработков и занимаясь работами, далекими от интеллектуального труда.
В европейских странах, не испытывавших кадровый недостаток в интел-
лектуальной сфере деятельности, — русская интеллигентная молодежь
в подавляющем большинстве была социально не востребована. Если
в ранние эмигрантские годы они воспринимали тяготы здешней борьбы
за существование как временное зло, надеясь наверстать упущенное на
родине, то теперь прозябание в вечном «сегодня» оказывалось для них
единственным жизненным вариантом. В стихотворении Набокова упоми-
нается о благополучном изгнании, однако это «благополучие» для боль-
шинства сверстников Набокова заключалось лишь в возможности избе-
жать классовой мести (то есть пресловутого «расстрельного оврага»).
Особенно трагичным было положение тех, кто связал свою судьбу
с изначально ненадежным литературным ремеслом. «Когда бывший воен-
ный, офицер, делается шофером такси, — это не так уж плохо: воевать и
служить ему все равно негде, нет ни войны, ни русского полка, — писала
3. Н. Гиппиус. — Но если молодой интеллигент со склонностью к умствен-
ному труду и со способностями или талантом писателя убивает себя то на
малярной работе, то делается коммивояжером по продаже рыбьего жира
для свиней (не спасаясь этим от “saisit” (ареста имущества. — Ю. 3) и по-
следовательного выселения из прислужьих чердачных комнат) — это дело
как будто иное. Между тем, за редкими исключениями <.. .> вся эта интел-
лигентная молодежь живет именно в таких условиях, с разными рыбьими
жирами для свиней. Мне возразят, что и в старой России начинающий пи-
сатель не мог жить литературой; и что некоторые из больших наших писа-
телей терпели в юности жестокую нужду — Некрасов, например. Это воз-
ражение легко отвести уже потому, что русские в России — одно, а русские
в чужой стране — совсем другое. Тогда там отдельные начинающие писате-
ли могли гибнуть (и гибли, вероятно), но чтобы гибло целое литературное
поколение—об этом и мысли быть не могло. А сейчас, ввиду одних мате-
риальных условий, можно опасаться и этого»32 (выделено мною. —Ю. 3).
Не только материальные условия становились камнем преткнове-
ния для деятельности молодого писателя-эмигранта. Уже с середины
1920-х годов русское зарубежье стало постепенно распадаться: без на-
дежды на возвращение эмигранты (которых во всех областях русского
рассеянья на Западе и Востоке насчитывалось около 9 млн человек33)
так или иначе оказывались вовлеченными в процесс ассимиляции. Едва
ли не самым страшным результатом жизни в изгнании стало то, что пи-
сатели русского зарубежья год за годом теряли читателей.
«Культурные массы эмигрантских читателей есть очередной миф, быть
может, не лишенный приятности для национального самолюбия, но
именно миф, — писал в 1936 году Г. И. Газданов. — В самом деле, отку-
да взяться этой массе? Если даже считать доказанным то — весьма спор-
ное — положение, что большинство людей, выехавших шестнадцать лет
тому назад за границу, принадлежало к интеллигенции, то за эти годы за-
граничная жизнь этих людей, в частности необходимость чаще всего фи-
зического труда, произвела их несомненное культурное снижение. Невер-
но то, что бывшие адвокаты, прокуроры, доктора, инженеры, журналисты
и так далее, став рабочими или шоферами такси, сохранили связь с тем
соответствующим культурным слоем, к которому они раньше принадле-
жали. Наоборот, они по своей психологии, запросам и взглядам прибли-
зились почти вплотную к тому классу, к которому нынче принадлежат и
от которого их в смысле их теперешнего культурного отделяет только раз-
ница языка»34. Впрочем, уже в 1931 году Г. В. Иванов в журнале «Числа»
подытоживает сложившуюся ситуацию в статье, название которой — «Без
читателя» — говорит само за себя. Описывая эмигрантскую читатель-
скую массу, «пропущенную, как сквозь мясорубку, сквозь общий русский
крах», он резюмировал: «Эта читательская масса окрашена в один цвет—
бесконечной усталости, а усталость не только внешне рифмуется с отста-
лостью. В литературе она ищет развлечения и условности»35.
В название статьи Иванов мог бы добавить — «и без издателя».
3. Н. Гиппиус с возмущением говорила о том, что «известный слой эми-
грации, очень отзывчивый на общую беженскую нужду, мало заботится
и думает о судьбе литературы <... > удовлетворяясь существующей тра-
диционной, алитературной, русской прессой. Тип кое-что понимающе-
го, культурного мецената бесследно (и бесстыдно) исчез»36 (выделено
мною. —Ю. 3.). Под алитературностъю Зинаида Николаевна понима-
ла установку большинства издателей на массовое чтиво, пользующееся
неизменным спросом: приключения, детективы и эротику, — установку,
которая являлась неизменным соблазном для литературной молодежи,
отчаявшейся пробиться к печатному станку.
Серьезные художественные тексты могли публиковать лишь писате-
ли с именами: новинками дебютантов массовая эмигрантская аудитория
конца 1920-1930-х годов интересоваться перестала. Г. В. Иванов писал,
что прежний русский читатель, следивший за развитием отечественно-
го литературного процесса, «спит вечным сном, на его могильной плите
красуется надпись: “русский интеллигент”, которого при жизни все ру-
гали, которого поносят и после смерти и который — как-никак — был
самым чувствительным, восприимчивым, благодарным читателем на
свете. Конечно, он был наивен, архаичен, нигилистичен, в голове у него
был сумбур, но все-таки с тех пор, как стоит мир, лучшего читателя
в мире не было. Теперь он крепко спит, и что ему снится — “Жизнь Ар-
сеньева” или “Кровавые бриллианты”, — в сущности, все равно»37.
Безусловно, в приведенных суждениях присутствует элемент по-
лемического задора (все три цитируемых автора были участниками
бурных дискуссий об эмигрантской литературе, которая в эти годы
не прекращалась на страницах периодики зарубежья), однако общую
тенденцию они обозначают верно. В 1954 году, созерцая историю до-
военных десятилетий русского литературного зарубежья уже со зна-
чительной временной дистанции, Г. В. Адамович вспоминал «о леденя-
щем равнодушии» к подвигу молодой литературной смены со стороны
большинства соотечественников, о том, что даже эмигрантская моло-
дежь «иного, более обычного склада», видела в деятельности своих
сверстников-литераторов род «донкихотства», пусть и благородного, но
смешного, не ведущего ни к чему, реально ощутимому38. Если в такой
ситуации вся молодая эмигрантская литература в какой-то степени при-
обретала черты маргинальности, то поэтическая ее часть оказывалась в
положении маргинала среди маргиналов'. «Конечно, никакого влияния,
ни на кого, ни на что. В журналах — балласт, и если редакторы еще пе-
чатают их, то лишь из боязни прослыть некультурными...»39
«Пренебрежительное отношение к “молодым”, очень распростра-
ненное во многих кругах, обычно основывалось на априорной уверен-
ности, что в эмигрантских условиях литература не может существо-
вать. <...> Вечные шестидесятники узнавали в поэзии монпарнасских
“огарочников” все отвратительные им черты декадентства: мистицизм,
манерность, аморализм, антисоциальность, отсутствие здорового реа-
лизма и т. д. В эмигрантском <писательском> обиходе молодые поэты
и писатели пришлись не ко двору. Зато, может быть, им дано было уча-
ствовать в окружающей иностранной жизни? Но не было и этого. <...>
Иностранцы не интересовались молодой эмигрантской литературой,
так как она никого не представляла, и никакого социально значимого
явления “не отображала”. Но также относилась к “молодым” и эмигра-
ция: эмигрантскому читателю они были не нужны, печататься было не-
где, а, главное, для серьезной литературной работы не было ни времени,
ни сил. Надо было зарабатывать на жизнь»40. После того как в 1956 году
в Нью-Йорке вышла книга прозаика, публициста, критика и мемуари-
ста В. С. Варшавского «Незамеченное поколение», молодая литератур-
ная генерация белой эмиграции получила запоминающееся имя, прочно
закрепившееся за ней в учебниках и исследованиях.
История «незамеченного поколения» обладает одной безусловной
притягательной чертой: это история того, как слабость можно пре-
творить в силу. Именно представители «незамеченного поколения» су-
мели сформировать неповторимый эмигрантский стиль, то, что И. Каспэ
удачно назвала «эмигрантскостью»^. «За сюжетом неуспешного поко-
ления, — пишет И. Каспэ, — скрывается вполне достижимый успех,
в мангеймовском понимании этого слова — “контроль над ключевыми
позициями и сопутствующими возможностями влиять на события в це-
лом”. Узкому кругу писателей, поэтов и критиков удается сделать ри-
торику неудачи одним из доминирующих языков эмигрантского сооб-
щества (курсив мой. — Ю. 3.) — и с ее помощью решать проблемы
распределения позиций в литературном пространстве. Эта же ритори-
ка делает “незамеченное поколение” неуязвимым в глазах “грядущих
историков”. Найденная формула успеха может бесконечно варьировать-
ся, всякий раз заново переопределяя границы поколения, но сохраняя
его основной стержень — образ всепобеждающей неудачи...»42
Произошло это тогда, когда берлинский период русского зарубежья
уже завершался. Во второй половине 1920-х годов стало ясно, что на-
дежды «примиренцев» на «русский термидор» оказались пустыми ил-
люзиями: с созданием СССР и выходом его на международную арену
новая экономическая политика в преддверии индустриализации вновь
уступала место государственному диктату пятилетних планов. Внутрен-
ний террор не прекращался, причем его жертвами все чаще становились
представители бывшей правящей коммунистической элиты: ленинскую
гвардию заменяла сталинская. Усилились гонения на церковь. Шла ли-
хорадочная милитаризация страны, что заставляло западные демокра-
тии вновь вспомнить об угрозе мировой революции.
Однако окончательно «добил» русский Берлин не идейный, а эко-
номический кризис. «Версальские победители больше склонялись
к формуле князя Бисмарка: “Победитель оставляет побежденному толь-
ко глаза, чтобы плакать”, — вспоминал Р. Б. Гуль. — Вместо того, чтобы
поддержать молодую немецкую демократию, они рвали с нее все, что
она могла им дать и что ей было давать уже невмоготу: “контрибуции”,
“репарации”. <...> Экономическая катастрофа Германии 1920-х годов
была фантастической. У одного моего друга случайно сохранились
официальные банковские справки. Приведу хотя бы три. 24 августа
1922 года за один американский доллар в Германии платили 1972 мар-
ки, а в 1923 году один доллар в Германии стоил 150 миллионов марок, за
фунт же стерлингов в 1923 году платили от 32 до 50 биллионов немец-
ких марок. Я не описался — биллионов! В 1924 году валютная вакхана-
лия в Германии кончилась: ввели “рентенмарк”. Но страна от экономи-
ческой катастрофы не излечилась.
Эта катастрофа сделала то, что Берлин под конец 1920-х годов пере-
стал быть столицей русского зарубежья. Из Берлина начался исход рус-
ской интеллигенции. Философы, писатели, политики, ученые, художники,
музыканты, артисты уезжали в Париж, Прагу, Лондон, Америку. Кому что
удавалось. <.. .> Из газет в Берлине осталась одна ежедневная — “Руль”.
Из журналов уцелел лишь “Социалистический вестник”, ибо он был свя-
зан с немецкой социал-демократической пар шей. Русские театры закры-
лись. Издательства, одно за друшм, умерли. <...> Общественные и науч-
ные организации одни прекратили свое существование, другие обеднели
силами. Столица русского зарубежья перешла во Францию, в Париж»43.
Именно там, оказавшись отчужденными от традиций и Серебряного
века (которые отвергали старшие эмигранты), и советской литературы
(живая связь с которой к 1927 г. прервалась), не найдя себе места в куль-
турной среде Франции, находясь практически в «торричеллиевой пусто-
те» (Ф. А. Степун), молодые русские поэты-парижане смогли опо-
знать эту7 тотальную отверженность, абсолютную неудачу своего
существования как уникальную, присущую только им экзистенци-
альную тему и создать собственную оригинальную эстетику, кото-
рая и стала визитной карточкой русской эмиграции в мировой сло-
весности XX столетия. Как писал Г. Адамович, главный организатор
блешящего прорыва «силы, обретающейся в слабости»:
За все, за все спасибо За войну,
За революцию и за изгнанье,
За равнодушно-светлую страну,
Где мы теперь «влачим существованье».
Нет доли сладостней — все потерять,
Нет радостней судьбы -- скитальцем стать,
И никогда ты к небу не был ближе,
Чем здесь, устав скучать,
Устав дышать,
Бе з сил, без денег,
Без любви,
В Париже. .
Глава V
«ПАРИЖСКАЯ НОТА»
Георгий Викторович Адамович (1892-1972) дебютировал на литера-
турном поприще, будучи студентом историко-филологического факуль-
тета Санкт-Петербургского Императорского университета, опубликовав
в феврале 1915 года рассказ «Веселые кони» в журнале «Голос жизни»
(№ 8). (Соредактором журнала была 3. Н. Гиппиус, и в истории дебюта
Адамовича при желании можно увидеть некий «знак судьбы».)
К этому времени, несмотря на юный возраст, Г. В. Адамович прочно
обосновался в среде гумилевского «Цеха поэтов», получив статус «под-
мастерья» в качестве протеже самого Гумилева (который в эти годы пе-
реживал бурный роман со старшей сестрой Георгия Викторовича Татья-
ной). В 1915 году стихи и проза Адамовича появляются в целом ряде
столичных изданий («Огоньке», «Аполлоне», «Северных записках»,
«Новом журнале для всех», «Биржевых ведомостях»), а в конце года
он издает в издательстве «Альциона» первую книгу стихов «Облака».
К этой своей juvenilia Адамович впоследствии относился с похвальной
объективностью, объясняя ее появление на свет «глупым молодым удо-
вольствием иметь “свой” сборник стихов — “как у других” <...> и де-
лать авторские надписи»1.
Активное общение в предвоенные годы с поэтами «Цеха», прежде
всего с самим «синдиком» Гумилевым, стало для Адамовича, уверо-
вавшего в акмеистические постулаты с горячностью неофита (в 1916—
1917 гг. Адамович вместе с ближайшим другом Г. В. Ивановым пыта-
лись возобновить прерванную Первой мировой войной работу «Цеха
поэтов», привлекая к ней петербургскую литературную молодежь), пре-
красной школой поэтического мастерства.
В стихотворениях, составивших вторую книгу стихов Адамовича —
«Чистилище» (1922), можно найти блестящие примеры акмеистического
внимания к деталям, создающим при минимальных словесных затратах
весьма глубокую художественную образность:
Тишина, тишина. Поднимается солнце. Ни слова.
Тридцать градусов холода. Тускло сияет гранит.
И под черным вуалем у гроба стоит Гончарова,
Улыбается жалко и вдаль равнодушно глядит.
По широким мостам
Тем не менее самым оригинальным и многообещающим в этой кни-
ге оказалось стихотворение не балладного, а лирического, созерца-
тельного характера, обращающего акмеистический навык детализации
к изображению психологических состояний лирического героя:
Без отдыха дни и недели,
Недели и дни без труда.
На синее небо глядели.
Влюблялись... И то не всегда.
И только. Но брезжил над нами
Какой-то божественный свет,
Какое-то легкое пламя,
Которому имени нет.
К моменту выхода «Чистилища» Георгий Викторович успел завер-
шить обучение в университете (1917) и два года проработать учителем
русского языка и истории в 1-й школе г. Новоржева Псковской губер-
нии, куда Адамович переехал в 1919 году, пережив первую голодную
и холодную военно-коммунистическую зиму в Петрограде. Впрочем,
в Петроград он выбирался при каждом удобном случае: здесь вновь со-
бирал литературные силы вернувшийся из-за границы Гумилев. В эти
годы старший поэт становится постоянным полемическим конфиден-
том Адамовича (манера дружеской полемики, во время которой проис-
ходила апробация новых идей, сохранится у Адамовича на всю жизнь.)
В той версии поздней акмеистической эстетики, которую в петро-
градских художественных студиях в 1919-1921 годах пропагандировал
Гумилев, Адамовичу, безусловно, импонировала идея духовной и нрав-
ственной ответственности поэта за создаваемые тексты: «Писать
стихи нужно не тогда, когда можно, а тогда, когда должно» (Н. С. Гу-
милев. «Анатомия стихотворения»), противостоящая популярному в
то время в Европе взгляду на искусство как на игру. Также Адамови-
ча привлекало требование коммуникативной экономичности в поэти-
ческом высказывании, тщательный поиск «лучших слов» и расстановка
их в стихотворном тексте «в лучшем порядке» (по формуле С.-Т. Коль-
риджа, которую постоянно повторял поздний Гумилев)2.
«Настоящий поэт, — писал Г. В. Адамович, вспоминая гумилевские
“штудии” 1919-1921 годов, — если и не тяготится всем богатством на-
ходящихся в его распоряжении средств, то, во всяком случае, не доро-
жит ими. Он знает, что весь смысл его творческого “пути” в постоянном
отказе от всех побрякушек искусства, от всего, чем он обычно занима-
ется и за что хвалят поэта критики: от удивительных рифм, от неожи-
данных образов и прочая, и прочая. В первые свои годы он учится вла-
деть этим, но во все последующие он учится обходиться без этого. Это
как бы скорлупа на “вдохновении”, которую надо снять. Искусство тем
чище, чем беднее на вид. Не совсем то, но что-то очень похожее на это
говорил Гумилев своим ученикам: он учил их простоте. Он внушал им,
что поэзию нельзя ни украшать, ни принаряживать»3.
Гумилеву Адамович был обязан сохранившимся на всю жизнь им-
мунитетом к поверхностному новаторству, столь распространенно-
му в русском и европейском искусстве 1910-1920-х годов. «Когда-то
в “Цехе”, — вспоминал Г. В. Адамович, — Гумилев, говоря о новатор-
стве, сравнил поэтов с коллекционерами марок: “Настоящий коллекцио-
нер иногда годами ищет недостающую в его собрании марку, обмени-
вает одну на другую ради пополнения такого-то отдела коллекции...
Но может найтись и собиратель-шутник, который расположит в своем
альбоме марки звездой, или одну наклеит прямо, а другую — наискось,
или умышленно смешает марки египетские с марками бразильскими.
Именно таково в поэзии большинство приверженцев новизны во что бы
то ни стало. Истинный коллекционер даже не усмехнется. Только по-
жмет плечами”»4.
Наконец, сам образ Гумилева, находящего в себе силы занимать-
ся высоким искусством в период голода и лишений эпохи военного ком-
мунизма, вопреки всем обстоятельствам, безусловно, произвел неиз-
гладимое впечатление на Адамовича. «У меня только привычка вести
с Вами полуоппозиционные разговоры, а, в сущности, я с Вами, Вами
только, и стойкостью [Вашей] среди напора всякой “дряни” давно и с за-
вистью восхищаюсь. Вы настоящий “бедный рыцарь”, и Вас нельзя не
любить, если любишь поэзию»5.
Тем не менее Адамович не разделял пафос творчества Гумилева,
тесно связанный с его просветительской деятельностью в последние
годы жизни. Ренессансный, «дневной» гений Гумилева, глубоко гума-
нистический в своей основе, его непоколебимая вера в конечное торже-
ство позитивных начал в мире и человеке, необыкновенная цельность
его христианства, не допускающая сомнений в основах ортодоксальной
догматики, его вера в преображающую силу искусства, помноженные
на невероятную интенсивность творческой воли, — все это было глубо-
ко чуждо вечно сомневающемуся Адамовичу.
Здесь необходимо упомянуть, что Г. В. Адамович уже в юные годы
тяготел к темному и страстному началам в человеческом бытии. Очень
добрый, обаятельный и мягкий, он был болезненно азартен и имел нео-
долимую страсть к игре, алкоголю и наркотикам, из-за чего неоднократ-
но попадал в рискованные ситуации (вплоть до соучастия в уголовных
преступлениях). Он был бисексуалом и обладал болезненной чувствен-
ностью, осознавая это как безусловную греховность (Адамович был
весьма религиозен). В общем, это был вполне достоевский персонаж,
рано разочаровавшийся в жизни и людях, но не озлобившийся, а, на-
против, построивший на этом разочаровании своеобразную позитивную
идеологию. Убежденный в изначальной слабости и греховности челове-
ка и сущностной несообразности мироздания, он, ничего не ожидая ни
от того, ни от другого, позволял себе любить людей и мир бескорыстно,
ничего не требуя взамен, все понимая и прощая.
Любопытно, что одним из моментов его творческого самоопреде-
ления стало чтение в одинокий новоржевский период жизни произ-
ведений Пушкина, наследие которого Адамович воспринял в весьма
неожиданном критическом ракурсе, предвосхитившем эстетические
установки будущих «Литературных бесед» и «Комментариев». «Я пер-
вый раз хорошо и всего прочел Пушкина, поблизости к его Михайлов-
скому и его могиле, — писал Адамович Гумилеву. — <...> Я хожу и
повторяю “Безумных лет угасшее веселье...” Тут, вероятно, дело в за-
конах теории поэзии или творчества, отчего 12 строчек лучше всего
“Онегина”, но “Безумных лет...” нельзя забыть и смешно после таких
стихов читать монологи Алеко»6.
По всей вероятности, под впечатлением от этого чтения Адамович
создал свое первое программное стихотворение, в котором содержат-
ся установки, реализованные им несколькими годами позже в статьях,
приуготовлявших появление «Парижской ноты»:
Нет, ты не говори: поэзия — мечта,
Где мысль ленивая игрой перевита,
И где пленяет нас и дышит легкий гений
Быстротекущих слов и нежных утешений.
Нет, долго думай ты и долго ты живи,
Плач, и земную грусть, и отблески любви,
Дни хмурые, утра, тяжелое похмелье —
Все в сердце береги, как медленное зелье,
И, может, к старости тебе настанет срок
Пять-шесть произнести как бы случайных строк,
Чтоб их в полубреду потом твердил влюбленный,
Растерянно шептал на казнь приговоренный,
И чтобы музыкой глухой они прошли
По странам и морям тоскующей земли.
В 1921 году Г. В. Адамович вернулся из Новоржева в Петроград
и поселился на улице Почтамтской, 20, в квартире своей тетки, вдовы
миллионера Белэй, уехавшей из России во Францию. Его квартиранта-
ми стали только что поженившиеся Г. В. Иванов и И. В. Одоевцева: все
трое прожили здесь около года, по выражению Одоевцевой, «в самой
предельно близкой дружбе»7. Вместе с Ивановым и Одоевцевой Ада-
мович принимал активное участие в работе воссозданного Гумилевым
«Цеха поэтов». Однако после трагической гибели Николая Степановича
все трое приняли решение покинуть Россию и перенести деятельность
«Цеха» в Берлин. Уезжали они поодиночке, используя разные предлоги
для получения визы. Г. В. Адамович покинул РСФСР последним в на-
чале 1923 года.
Адамович успел застать один из последних активных сезонов рус-
ского Берлина: он участвовал в работе местного Дома искусств, 28 фев-
раля 1923 года в кафе на Ноллендорфплатц сделал доклад о «цеховых
принципах» поэтического творчества («Цех никогда не стремился к вы-
делке изящных безделушек, Цех культивирует сдержанность») и издал
(вместе с Г. В. Ивановым и Н. А. Оцупом) четвертый альманах «Цеха
поэтов». Затем, погостив в Ницце у тетушки, Адамович отправился
в Париж, который с осени 1923 года стал местом его постоянного эми-
грантского жительства: из Парижа он уезжал только на зимние месяцы
к родным в Ниццу.
Поэзия русского Парижа в первые годы зарубежья формирова-
лась в иных условиях, чем поэзия русского Берлина. Центральными
фигурами среди молодых русских поэтов здесь были не беженцы, а до-
революционные русские парижане: С. И. Шаршун (1888-1975), С. М. Ро-
мов (1883-1939) и В. Я. Парнах (1891-1951). В русской литературно-
художественной колонии Парижа они появились в середине 1910-х годов
и сразу увлеклись радикальными течениями французского искусства8.
В 1920-1923 годах все трое были активными участниками Парижских
сезонов Дада и входили в ближайшее окружение вождя дадаистов Три-
стана Тцара. Разумеется, что их литературное дадаистское творчество
осуществлялось также на французском языке, однако сознание объек-
тивной национальной фракционности подвигло Шаршуна, Ромова и
Парнаха и их единомышленников — молодых русских живописцев —
создать в 1921 году русское дадаистское художественно-литературное
объединение «Гатарапак» (заумное название группы было аналогом
французского dada, также обозначавшего «ничего и все»).
Для популяризации идей дадаизма среди русских читателей Шар-
шун переводил тексты дадаистов на русский язык и выпускал двуязыч-
ный журнал-листовку «Перевоз даба»9, а Ромов в 1922-1923 годах из-
давал русский журнал «Удар», освещающий хронику сезонов дада и
популяризирующий эстетические идеи крупнейших представителей
этого течения.
Молодые русские парижане, как и их французские ровесники, с вос-
торгом встретили известие о падении монархии в России и установле-
нии там республики. Торжество левых — большевиков, эсеров и анархи-
стов — осенью 1917 года они также восприняли из своего прекрасного
далека исключительно с положительной стороны. Красная Москва —
Москва Маяковского и Есенина — в 1919-1921 годах казалась им если
не Меккой, то Мединой мирового авангарда!10
По мере увеличения русскоязычной аудитории в Париже, который
в 1920-1921 годах наводнился русскими беженцами, литературной
группе «Гатарапака» показалось целесообразным осуществить особую,
культуртрегерскую дадаистскую миссию среди этой «непросвещенной
массы», ставшей весьма многочисленной к лету 1921 года. В это вре-
мя с участниками «Гатарапака» знакомится Борис Борисович Божиев
(1898-1969), прибывший в Париж в 1919 году для получения европей-
ского высшего образования, но за неимением средств занимающийся
перепиской нот. К «Гатарапаку» присоединяется и молодой журналист
и поэтДовг/d Кнут (Давид Миронович Фиксман, 1900-1955), приеха-
вший в 1920 году из Молдавии. В 1921 году в Париже появляются мос-
квич Борис Юлианович Поплавский (1903-1935) и петербуржец Алек-
сандр Самсонович Гингер, а из Грузии приезжает Георгий Саркисович
Евангулов (1894-1967). Все трое также становятся постоянными участ-
никами собраний «Гатарапака».
В августе 1921 года Шаршун, Парнах, Гингер и Евангулов учрежда-
ют при разросшемся «Гатарапаке» отдельную поэтическую студию —
«Палату поэтов» — первое из поэтических объединений молодого
эмигрантского Парижа11. Поскольку заседания «Гатарапака» проходи-
ли в монпарнасском кафе «Хамелеон» (Cafe Cameleon, 146, bd du Mont-
parnasse) по субботам, то первый председатель «Палаты поэтов» Пар-
нах рассудил устраивать заседания «сыновнего предприятия» здесь же,
но по воскресеньям.
Впрочем, первый блин оказался комом. Для того чтобы понять, како-
ва была реакция тогдашней русской аудитории Парижа, уже вкусившей
в России прелести революционной культуры и потому болезненно вос-
принимавшей все, напоминающее советский авангард, достаточно при-
вести один из русскоязычных дадаистских текстов Шаршуна (традици-
онные жанры в среде дадаистов игнорировались).
Манифест Некрасивчик
Мать научила 113 превращений Больше считать неумела Слышала за Ригой Вла-
дивостоком Туркестаном есть люди. Считаю пишу узнал подо мною другой стороны
стоит такой же человек Родился Бугуруслане умру Уитимунтмане сея семя с авиона
на землю. Гвинейский Идол смешать Венерой Милосской Римский Папа Ротшиль-
дом Стрельчатый глаз инкрустировать испанский чернослив. Белоснежного англича-
нина всадить отвислобрюхую австралиянку.
Искусство нажравшись разрешилось триумфально пролетарием. Любуется ма-
шинными синематографическими превращениями. Математические исчисления на-
родное развлечение.
Стальные лапы очки нужнее собаки разгоняющей деревенских злых духов. Ве-
лосипед создал св. инженер. Воинские поезда привезли твоим мощам миллионы рус-
ских азиатов африканцев. Россия убила кротость. Заразилась точностью. Глаза пре-
врати хронометр. Мозги сноси аптекарю. Рука застучит. Нога догонит12.
Менее радикален был Г. С. Евангулов (считавшийся в «Палате поэ-
тов» корифеем из корифеев), умеренно тяготевший к имажинистской
физиологической образности:
Топленого послушней воска
Дрожит в моей руке душа,
И вспыхивают искры мозга
На кончике карандаша.
«Любчю писать просты w огрызком »
Но и это в аудитории ранней парижской эмиграции было не слабо!
В мемуарах участника заседаний «Палаты поэтов», будущего выда-
ющегося прозаика зарубежья В. С. Яновского чтение Евангулова описы-
вается так: «На столике во весь рост стоял жизнерадостный Евангулов
и выкрикивал стихи на манер Маяковского. Когда в подвал спускалась
дама в мехах, он прерывал строфу и говорил очень почтительно: “Сюда,
графиня, сюда, пожалуйста!”»13
«Нетрудно представить, — пишет Л. Ливак, — какую реакцию вы-
звал “пафос уничтожения всего того, что было наиболее дорого в про-
шлом” у русских беженцев, сидевших, по замечанию Кнута, на нерас-
пакованных чемоданах в ожидании падения большевистского режима
и возвращения “в прошлое”. <...> К началу 1922 года ориентация рус-
ских авангардистов на “широкую публику” стала достоянием истории.
Парижские “ветераны”, выступившие организаторами молодых поэтов-
изгнанников, начали выражать категорическое неприятие эстетических,
культурных и политических ценностей эмигрантской массы. <...> Ка-
ким бы активным ни было участие членов “Палаты” и “Гатарапака”
в деятельности французского авангарда, растущая и враждебная само-
изоляция от эмигрантской публики и культурной жизни русского Пари-
жа лишала русскоязычных поэтов аудитории»14.
Век «Палаты поэтов» оказался недолгим, хотя ее деятельность не
сводилась только к эскападам учредителей-авангардистов. На вечерах
20-21 августа 1921 года, посвященных памяти А. Блока, выступали быв-
ший секретарь журнала «Аполлон», критик и драматург Е. А. Зноско-
Боровский, журналист И. М. Василевский (He-Буква), поэты А. Ветлу-
гин (В. И. Рындзюн) и А. А. Койранский, на вечере памяти Н. Гумилева
15 сентября 1921 г. о творчестве поэта рассказал участник 2-го «Цеха
поэтов» М. А. Струве. 27 октября 1921 года в «Палате поэтов» прошел
большой художественный вечер, посвященный современной россий-
ской поэзии, — читали неизданные стихи, присланные из Советской
России, — произведения Ахматовой, Гумилева, Р. Ивнева, Пастернака,
Цветаевой, Эренбурга15. Тем не менее главным эмигрантским художе-
ственным форумом, как планировали ее учредители, «Палата поэтов»
не стала и к началу 1923 года окончательно замолкла.
Утратив надежды найти понимание у соотечественников-эмигрантов
и лишенные активной поддержки французских коллег (дадаизм Т. Тца-
ра уже клонился к закату, а выделившиеся из дада сюрреалисты во гла-
ве с А. Бретоном относились к русским прохладно), Ромов, Божнев, По-
плавский, Гингер, Евангулов, Кнут и другие участники «Палаты поэтов»
и «Гатарапака» (также распавшегося с упразднением дадаизма) обрати-
ли взоры к РСФСР. 24 ноября 1922 года на банкете в честь приехавшего
в Париж В. В. Маяковского они объявили о создании группы «Через»,
которая должна была стать зарубежным филиалом советского авангар-
дистского объединения ЛЕФ («Левый фронт искусства»), Маяковский
на правах главного opi анизатора и идеолога «лефовцев» обещал содей-
ствовать публикациям участников «Через» в советской печати, но при
условии их лояльности к советской власти и безусловного отмежевания
от «белогвардейской» эмигрантской среды.
Намек был понят. Всю первую половину 1923 года парижская поэ-
тическая молодежь на заседаниях «Через» (а также на собраниях левого
Союза русских художников и университета «41°», организованного ве-
тераном русского футуризма И. М. Зданевичем (Ильяздом)) яростно на-
падала на филистеров от эмигрантской литературы (Бунина, Мережков-
ских и т. д.). демонстрируя передовые взгляды, как на эстетическом, так
и на идеологическом фронтах. В марте, сразу после официального созда-
ния группы, была провозглашена Неделя камерного театра, в ходе кото-
рой, в частности, был прочитан доклад Зданевича «О заумном театре»16.
29 апреля группа чествовала в Galerie La Licome Бориса Божнева, при-
чем в высгуплениях приняли участие французские поэты П. Элюар.
Т. Тцара, П. Реверди, Ф. Супо и др. В июне состоялся аналогичный ве-
чер Александра Кусикова, где с докладом выступили французские ли-
тераторы Донзель и Л. Фарт 6 июля «Через» проводит вечер «Борода-
того сердца», на котором Ж. Римбон-Дессель произнес речь на тему
«Сморкайтесь!», М. Эрран и П. Бертан читали стихотворения Ж. Кок-
то, Г. Аполлинера, Ф. Супо и других французских авангардистов, а за-
тем была продемонстрирована пьеса Т. Тцара «Газодвижимое сердце».
И в дальнейшем основное внимание группы уделяюсь исключительно
французским или советским «левым» писателям и художникам. Здесь
были прочитаны доклады И. Пуни «О Пикассо», В. Барта «О современ-
ном состоянии живописи», С. Ромова «Гийом Аполлинер», М. Рейналя
«Должно ли искусство обескураживать?», Н. Габо «О конструктивиз-
ме» и проводились специфические дадаистские балы-маскарады: «За-
умный», «Банальный», «Олимпийский», «Большой Медведицы».
Ни о каком их участии в эмигрантском литературном процессе, по-
степенно разворачивавшемся за рубежом, здесь не могло быть и речи!
Более того, даже те из молодых поэтов-эмш рантов, которые не были не-
посредственно причастны к группе «Через» (Ю. К. Терапиано, В. А. Мам-
ченко, А. С. Штейгер, Л. Д. Червинская и др.), в разразившейся войне
поколений оказались между молотом и наковальней, поскольку никакой
промежуточной альтернативы развития у них, казалось, не было.
Вот тут, как Deus ex machine, осенью 1923 года в Париже и появ-
ляется Адамович.
1 ноября 1923 года в Salle des Societes Savantes проходит первое
парижское заседание «Цеха поэтов», в котором, кроме Г. В. Адамо-
вича, принимали участие Г. В. Иванов, И. В. Одоевцева, Н. А. Оцуп
и В. С. Познер.
29 ноября 1923 года «Цех поэтов» собирается в монпарнасском Cafe
la Closerie des Lilas: за минувший месяц Адамович, являвшийся ини-
циатором и «душой» этих собраний (Иванов и Одоевцева от них почти
сразу отошли), сделал поправку на местные традиции. В анонсе вече-
ра было указано, что планируется «собрание проживающих в Париже
русских поэтов (курсив мой. — Ю. 3.) для чтения и обсуждения стихов
присутствующих».
6 декабря в Cafe La Во1ёе состоялось новое заседание, анонс которо-
го гласил: «Приглашаются все (курсив мой. — Ю. 3.) поэты, желающие
принять участие в работе Цеха».
Заседания парижского «Цеха поэтов» под руководством Г. В. Ада-
мовича проходили в русских литературных кафе на Монпарнасе около
трех лет, вплоть до 1926 года.
Деятельность этого, четвертого (если считать от первого, собран-
ного в 1911 г. Н. С. Гумилевым и С. М. Городецким) «Цеха поэтов»,
в отличие от деятельности первых трех, не упомянута в школьных и ву-
зовских учебниках по отечественной литературе, и поэтому о ней зна-
ют сейчас только лишь специалисты-историки. Между тем четвертый
«Цех поэтов» произвел настоящий переворот в литературных вкусах и
пристрастиях молодого русского Парижа. Конечно, создавая подобное
литературное объединение, Г. В. Адамович продолжал традиции свое-
го учителя Гумилева, как и он резонно полагая, что «если у поэта есть
дарование и своя тема, то в атмосфере трезвой деловитости, ремеслен-
нических обсуждений, технических споров это “несказанное” в нем, ко-
нечно, только крепнет и закаливается, уходит вглубь и тем пышнее по-
том расцветает»17.
Однако в деятельность нового «Цеха» Адамович вносил существен-
ные коррективы, учитывая свои представления о специфике литератур-
ного процесса в молодой эмигрантской среде. Так, ориентация позднего
Гумилева на эпические жанры, его борьба за «большой стиль» в эпоху
третьего «Цеха поэтов» Адамовича нисколько не привлекала18. Не при-
влекала его и строгая акмеистическая дисциплина петроградских цехо-
вых заседаний, их демонстративная иерархия, учительское отношение
«синдика» к «подмастерьям». Эмигрантская молодежь, попадая на со-
брания «Цеха поэтов», с удивлением и радостью включалась в исключи-
тельно благожелательную, интеллектуально насыщенную дискуссию о
прослушанных стихах, в которой допускались разнообразные суждения
при условии четкой аргументации (гумилевскому цеховому принципу
говорить с придаточными предложениями Адамович следовал неукос-
нительно) и уважительного отношения к чужому мнению.
В мемуарных заметках Адамовича “Table Talk” («Застольные бесе-
ды») сохранилась очаровательная зарисовка, относящаяся к этому вре-
мени:
В парижском кружке русской молодежи.
После доклада подходит ко мне очень бойкая и очень хорошенькая барышня,
«ответственный руководитель» секции не то литературной, не то какой-то другой.
— Вы непременно, непременно должны бывать у нас почаще! У нас с вами та-
кие будут споры, что ой-ой-ой... Вот вы, например, считаете Толстого гениальным
романистом, а по-моему, он просто хороший бытовой писатель, только и всего. Ви-
дите. как интересно? Вы восхищаетесь Пушкиным, а по-моему, Блок куда выше, как
же можно сравнивать. Видите, как интересно? Вы говорили о каком-то Боратынском,
а я даже не читала его... нет, что-то начала читать, да сразу бросила, тощища патен-
тованная. Видите, как интересно? Нет, вы непременно, непременно должны бывать
у нас, обещаете?
— Как же, непременно. В самом деле, необычайно интересно19.
На цеховых собраниях Адамович учил привыкшую к демаршам и
скандалам молодую русскую поэтическую богему Монпарнаса искус-
ству диалога — и добился своего. Участники заседаний, наконец, услы-
шали друг друга, а услышав, перешли от конфронтации к творческому
сотрудничеству. Четвертый «Цех поэтов» стал той организационной
структурой, которая сыграла объединяющую роль для раздроблен-
ной молодой литературы русского Парижа.
Работа «Цеха» способствовала возникновению в середине 1920-х гг.
независимого от организаций старших литераторов-эмигрантов Союза
молодых писателей и поэтов, объединяющего как традиционалистов,
так и новаторов. 21 февраля 1925 года Союз провел первое организацион-
ное заседание, на котором председателем был избран Ю. К. Терапиано20.
В июле новое литературное объединение было официально зарегистри-
ровано и получило постоянное место для собраний — в «Русском клу-
бе», помещавшемся в большом зале Общества методистов близ бульвара
Монпарнас (79, rue Denfert-Rochereau). Союз молодых писателей и поэ-
тов поглотил остатки разваливавшейся в это время группы «Через», так
и не сумевшей пробиться ни к французским, ни к советским читателям.
В 1925 году в Союз вошли Александр Гингер, Довид Кнут и Борис По-
плавский. Последний, впрочем, сопротивлялся «буржуазному влиянию»
дольше всех, даже на какое-то время покинул «филистерский» Союз и
друзей-оппортунистов. В январе 1926 года в стихотворении «На белые
перчатки мелких дней», посвященном Зданевичу-Ильязду, Поплавский
проклинал соблазны «Цеха поэтов» и прославлял левую эстетику в луч-
ших традициях покойного «Гатарапака»:
Зане она замена гумилеху
Обуза оседлавшая гувузу,
Что чаркает на желтом телеграфе
Ебелит и плюет луне в глаза21.
Однако и он вскоре начал писать несколько иначе:
О, Морелла, вернись, все когда-нибудь будет иначе,
Свет смеется над нами, закрой снеговые глаза.
Твой орленок страдает, Морелла, он плачет, он плачет,
И, как краска ресниц, мироздание тает в слезах.
Морелла I
Именно Б. Ю. Поплавский во второй половине 1920-х годов становит-
ся центральной фигурой в кругах молодых русских поэтов Монпарнаса,
«царства монпарнасского царевичем» (Н. А. Оцуп). Этому способство-
вали как большое литературное дарование Поплавского, так и та специ-
фическая болезненная черта его личного и творческого облика, которая в
иных обстоятельствах, вероятно, была бы скорее препятствием для вхож-
дения в большую русскую литературу, однако неожиданно оказалась вос-
требованной в период самоопределения «незамеченного поколения».
Интерес к стихотворчеству в 13-летнем Поплавском — ученике мо-
сковского французского лицея Филиппа Нерийского — пробудила стар-
шая сестра Наталья, экстравагантная поэтесса, принадлежавшая, по
выражению М. И. Цветаевой, к «миру наркотической поэзии»22. Вме-
сте с братом-подростком (который в 15 лет посвятил ей стихотворение
с характерным названием «Караваны гашиша») она в предреволюцион-
ные годы посещала притоны наркоманов на московских окраинах, по-
сле чего для усиления эйфорического эффекта оба шли в православный
храм и выстаивали там долгие службы:
С кокаином ходили в старинные церкви,
Улыбались икон расписных небеса,
Перед нами огни то горели, то меркли,
Умолкали и пели в хорах голоса.
Это было в Москве, где большие соборы,
Где в подвалах курильни гашиша и опия,
В синеве облаков неоткрытые горы,
А под лампами осени мокрые хлопья
Б Поплавский «Вот прошло,
навсегда я уехал на юг.. »
Покидая Москву с отцом легом 1918 года (Юлиан Игнатьевич опа-
сался репрессий после подавления большевиками левоэсеровского мя-
тежа) юный поэт уже был зависим от наркогиков и являлся убежденным
последователем «наркотической поэзии»:
Вот теперь когда нет ни гашиша ни опия
Я с тоской вспоминаю о дыме мятущемся
Переулки курилен столицы далекие
Где бродили предтечи с лорнетом смеющимся
<г, >
Вот теперь когда нет ни гашиша ни опия
В этой глупой стране голубых бездарей
Я построю кварталы курилен далекие
На свету исступленья глухих фонарей23
Наркотические медитации продолжают переплетаться в его творче-
стве с мистическими переживаниями. В годы скитаний по охваченному
Гражданской войной югу России24 у Поплавского, ставшего свидетелем
трашческих картин военного насилия, впервые возникают кощунствен-
ные мотивы «злого Бога», связанные, очевидно, с усиленным чтением
Ницше и гностиков25:
Я сегодня думал о прошедшем
И казалось, что нет исхода
Что становится Бог сумасшедшим
С каждым аэробусом и теплоходом
Я сегодня думал о прошедшем
Крик потонул наш в конвульсиях площадей
Которые в реве исчезли сами
Взрывов огромных тяжелые лошади
Гонят с безумья на лезвиях сани
В саване копоти ангелов домики
Бились в истерике в тучах путаясь
А бог роняя законов томики
Перебрался кудато в созвездиях кутаясь
«Небо уже обрываюсь местами »2f
В Константинополе, где отец и сын Поплавские некоторое время
прожили в доме армянского патриарха на острове Иринкино, на Бориса
внезапно нисходит благодать: он перестает употреблять наркотики, во-
церковляе гея, регулярно посещает православные богослужения и зачи-
тывается творениями святых отцов. Он становится вегетарианцем, по-
сещает клуб «Русский маяк», организованный Союзом христианской
молодежи. Зато в Париже, куда Поплавские переезжают в мае 1921 года,
поэт, поступивший в художественную академию «Ля Гранд Шомьер»
на Монпарнасе и, как уже говорилось, вступивший в «Гатарапак», бы-
стро возвращается в первобытное состояние. Наркотический транс те-
перь вызывает у него «адские» стихи, в которых французский дадаист-
ский антиэстетизм перемешан с русскими кощунствами в духе самых
мрачных героев Достоевского — так, что даже на собраниях в «Хамеле-
оне», слушателям Поплавского становится не по себе27.
Весь дадаистский период Поплавского — до 1927 года — проходит
под воздействием нарастающей клинической наркомании. Употребление
наркотиков становится ежедневной необходимостью, попытки получить
постоянный заработок (в таксопарке, посудомойщиком, грузчиком на вок-
зале) сменяются периодами полной апатии, во время которых он сутка-
ми не поднимается с постели. Это вызывает постоянные скандалы в се-
мье, которая, воссоединившись в Париже, снимает очень скромное жилье
в павильоне над гаражом-ангаром «Ситроена» (ул. Барро, 76) и отчаян-
но борется с нуждой: отец, в прошлом — ученик П. И. Чайковского, дает
уроки музыки, мать шьет на заказ, старший брат работает таксистом.
По свидетельству близко сошедшегося с ним в эти годы И. Зданеви-
ча (Ильязда), круг общения Поплавского тогда ограничивался тесной ком-
панией друзей-литераторов, входивших вместе с ним в группу «Через»:
жизнью эмиграции он не интересовался, был от нее далек и «развивался
вдали от беженской пошлости»28. Но могло ли быть иначе, если все его ин-
тересы по мере усиления наркотической зависимости смещались в сферу
«интернациональных» переживаний, присущих больным наркоманией (и
прекрасно вписывающихся в эстетические формы отрицающего эмпири-
ческую повседневность дадаизма), и отражали растущую отчужденность
от общества людей, катастрофическое состояние одиночества, бессмыс-
ленности и враждебности окружающего мира. В случае с Поплавским с его
врожденной мистической интуицией и пережитым опытом православного
воцерковления сюда добавлялось мучительное сознание богооставленно-
сти. ищущее выражения в приступах истерического богоборчества:
На город пал зеленый листьев снег,
И летняя метель ползет, как палец.
Смотри' мы гибель видели во сне
Всего вчера, и вот уж днесь пропали.
На снег асфальта, твердый, как вода,
Садится день, невыразимо счастлив.
И тихо полосы встают и борода
У нас с тобой и у других отчасти.
Днесь наступила тяжкая весна
Ногой на сердце мне до страшной боли.
А я лежал, водою полон сна
Как астроном Я истекаю. Болен
Смотри, сияет кровообращенье
Меж облаков по жилам голубым.
И ан вхожу я с божеством в общенье
Как врач, болезням сердца по любым
Да, мир в жаре, учащен пульс мгновений.
Глянь, все часы болезненно спешат.
Мы сели только что в трамвай без направленья
И вот уже конец, застава, ад.
Шипит отравной флоры наважденье.
Зелена пена бьет из горлышек стволов,
И алкоголик мир открыл с рожденья
Столь ртов, сколь змия у сего голов.
И каждый камень шевелится глухо
Над мостовой, как головы толпы
И каждый лист полураскрыт, как ухо,
Чтоб взять последний наш словесный пыл.
День каждый через нас ползет как строчка,
С таким трудом, а нет стихам конца.
И черная прочь убегает точка
Как точка белая любимого лица.
Но все ж пред бойней, где хрустальна кровь
Течет от стрелки, со стрелы, меча,
Весенни дни, как мокры семь коров,
Дымятся и приветливо мычат29.
Зеленый ужас
В 1927 году, после неудачной попытки выступить в эмигрантской пе-
чати в качестве представителя группы «Через» (подготовленная благо-
даря содействию С. М. Ромова книга дадаистских стихов «Дирижабль
неизвестного направления» была сверстана, но из-за недостатка денеж-
ных средств так и не вышла), Поплавский второй раз в жизни попытался
резко изменить судьбу. Он выходит из «поэтического затворничества» и,
порвав с авангардистами, начинает сближение с кругом Адамовича (ко-
торый в то время относился к Поплавскому с открытой неприязнью).
В конце концов ему удается передать свои стихи Г. В. Иванову, который
нашел их «удивительно талантливыми» и начал «серьезно заниматься»
Поплавским. В результате «Поплавский с легкой руки Георгия Ивано-
ва и при “попустительстве” Адамовича молниеносно вознесся и стал
в первом ряду молодых поэтов»30.
Между тем Поплавский и в новом качестве «монпарнасского царе-
вича», продолжал всю ту же линию «наркотического мистицизма», в об-
щем далекую от эмигрантской проблематики. Из общения сначала с
Г. В. Ивановым, а затем и с Адамовичем и его учениками Поплавский
усвоил лишь формальные уроки «цехового мастерства», позволившие
редактировать тексты (как старые, так и вновь создаваемые) так, что
авангардистские поэтические крайности уступали место более благо-
звучным аналогам — не более.
Александру Браславскому
Мы бережем свой ласковый досуг
И от надежды прячемся бесспорно.
Поют деревья голые в лесу
И город как огромная валторна.
Как сладостно шутить перед концом
Об этом знает первый и последний.
Ведь исчезает человек бесследней,
Чем лицедей с божественным лицом.
Прозрачный ветер неумело вторит
Словам твоим. А вот и снег. Умри.
Кто смеет с вечером бесславным спорить,
Остерегать безмолвие зари.
Кружит октябрь, как белесый ястреб.
На небе перья серые его.
Но высеченная из алебастра
Овца души не видит ничего.
Холодный праздник убывает вяло.
Туман идет на гору и с горы.
Я помню, смерть мне в младости певала:
Не дожидайся роковой поры.
В венке из воска
Этой «косметики» оказалось достаточно для мгновенного усвое-
ния поэзии Поплавского самыми широкими кругами эмигрантской чи-
тательской аудитории, прежде всего молодой. Перед Поплавским
отворились двери эмигрантских салонов и журналов, а в 1931 году риж-
ская меценатка Л. X. Пумпянская взяла на себя все расходы по изда-
нию сборника стихов «Флаги». «Сборник стихов Бориса Поплавского
“Флаги”, — писал Адамович в крупнейшей газете зарубежья “Послед-
ние новости”, — книга, о которой действительно можно сказать, что ее
“ждали с нетерпением”. Где, в каких кругах? — спросит читатель. Разу-
меется, в “кругах”, пока еще довольно ограниченных, тесных, в тех, где
интересуются поэзией и не считают ее только забавой, среди людей, ко-
торые читают стихи так же внимательно, как самую серьезную статью
или самый глубокомысленный роман, — а может быть, и еще внима-
тельнее. <...> Талант у Поплавского подлинный и редкий. Невозможно
в этом сомневаться. Общее мнение склоняется даже к тому, что это са-
мый даровитый из всех молодых литераторов, появившихся в эмигра-
ции, — и, пожалуй, это действительно так...»31
В общем, следует признать правоту Зданевича-Ильязда, утвержда-
вшего в своей статье о Поплавском, что «эмиграция не только ничего ему
не могла дать, но и взяла у него все, что сумела»32. «“Адские” и “дадаисти-
ческие” стихи глубоко захороняются в архив, а “Флаги”, единственный
его прижизненный сборник, является результатом подборки стихов на
вкус публики, — пишет о времени «царствования» Поплавского на Мон-
парнасе Е. Менгальдо. — Однако свои экспериментальные стихи Поплав-
ский продолжает писать “в стол”, являясь, таким образом, “внутренним
эмигрантом ” зарубежной России»33 (выделено мною. — Ю. 3.).
Но наркоман, переживающий быстрый прогресс болезни, будет
«внутренним эмигрантом» везде — как на родине, так и за ее пре-
делами! Успех Поплавского как раз и объясняется прежде всего тем,
что его «наркотическая поэзия» неожиданно совпала в своих основных
«клинических» мотивах с духовными и общественными настроения-
ми молодого поколения русской диаспоры, в 1927-1928 годах начавшей
сознавать себя собственно «эмигрантами». «Главное в опыте моло-
дых — чувство отверженности и одиночества, — писал В. С. Варшав-
ский. — <...> Современная литература пользуется для определения это-
го состояния термином “экзистенциальное беспокойство”. Это не страх
страданий, утрат, умирания, чего-то определенного, предметного, на
чем можно сосредоточиться, а невыразимый словами и понятиями ужас
перед темной угрозой бессмысленности и небытия. Словно очнувшись,
человек видит необъяснимость и странность всего окружающего, стран-
ность самого факта своего существования именно в данное время и в
данном месте, и со страхом чувствует, что на самом деле он не знает, где
он находится и кто он сам, и ему кажется тогда, что жизнь проходит как
чужой, непонятно кому снящийся сон»34.
Именно это «экзистенциальное беспокойство» и было выражено
в поэзии Поплавского с огромной лирической силой уже в первой поло-
вине 1920-х годов, когда эмигрантские настроения в молодежной среде
еще не успели сформироваться, а к рубежу 1927-1928 годов он подошел
с целым сводом первоклассных художественных текстов, воспринятых
молодыми (и не только) читателями как внезапное откровение. То, что
источник «экзистенциального беспокойства» у Поплавского иной, неже-
ли у прочей монпарнасской поэтической молодежи (не чуждой алкоголя
и даже кокаина, но в подавляющем большинстве не знакомой с клиниче-
скими формами наркомании), сознавалось немногими35. Ведь русская ли-
тература, в отличие от европейской, до Поплавского не знала случая, ког-
да переживания клинического наркомана станут объектом лирического и
философского осмысления на самом высоком художественном уровне36.
Союз, заключенный Поплавским с Адамовичем и «монпарнассцами»,
был недолговечным. Уже в 1931 году Поплавский вновь «сходит с кру-
га», к середине 1930-х окончательно погружаясь в пучину наркотического
безумия (возможно, роковую роль здесь сыграла страстная и несчастная
любовь поэта к Н. И Столяровой). Если раньше он только бравировал сво-
им имиджем поэта-боксера (Поплавский занимался боксом, следуя при-
меру французских дадаистов Артура Кравана и Жака Барона), то теперь
боксерские навыки пошли в ход во время постоянных скандалов, которые
поэт устраивал на литературных собраниях уже не в силу идейной уста-
новки, а из-за постоянных припадков наркотической истерии. «Послед-
ние месяцы, — вспоминал И. Зданевич, — я встречался с Борисом каж-
дые две недели в мэрии, куда он приходил за получением пособия — семь
франков в день, от которого, по его словам, “болели десны”, и в вечерней
библиотеке, где он штудировал немецкую философию, которая хороша
на сытый желудок. Какие-то богатые знакомые таскали его по кабакам,
в качестве приправы. Однажды он попросил у них помощи. Они отказа-
ли, но зато посоветовали героин»17. Это и привело «русского Артюра Рем-
бо» к страшной и нелепой гибели в возрасте 32 лет38.
В последний период жизни бывший «монпарнасский царевич» вслед
за сюрреалистами в бессознательном трансе пытался создавать «авто-
матические стихи» и призывал «к созданию нового, “тотального”, тогда
еще никем не испытанного вида искусства, когда на белой бумаге, как на
полотне, художник писал бы не кистью и не пером, а телом своим, вы-
водя некие знаки — иероглифы, свидетельствующие о его бытии <...>
“Не пиши систематически, пиши животно, салом, калом, спермой, са-
мим мазаньем тела по жизни, хромотой и скачками пробуждения, опья-
нения свободы, своей чудовищности-чудесности”»39. Столь специфи-
ческая эстетическая программа лежала вне того понимания искусства,
которое исповедовал как Адамович, так и практически вся читающая
эмиграция предвоенного десятилетия...
Годы, проведенные Поплавским среди последователей Адамовича,
следует признать благотворными для обоих. Поплавский очень гром-
ко заявил о себе в большой эмигрантской литературе (без чего, вероят-
но, его трагическое творчество кануло бы в Лету), а Адамович, создавая
свою «школу», moi теперь смело апеллировать к творчеству «монпарнас-
ского царевича» как к одному из самых весомых аргументов в спорах с
литературными противниками. «1925 год и последующие годы были эпо-
хой пересмотра и переоценки всего наследия прошлого, — вспоминал
Ю. К. Терапиано. — <... > В эти годы намет илось влечение многих тогдаш-
них молодых поэтов к романтизму и неоклассицизму, и началось “попра-
вение” — в смысле отрицат ельного отношения к футуризму и модному в
то время в Париже французскому “левому” течению — сюрреализму»40.
Это не могло не сказаться на отношении к «детям» некоторых из
эмигрантских «отцов» и «матерей». Зимой 1925/26 года Георгий Иванов
и Ирина Одоевцева, проводившие время на юге, в Ницце, получили от
Адамовича письмо, который срочно вызывал их в столицу. «Адамович
писал нам, — вспоминала И. В. Одоевцева, — что 3. Н. Гиппиус вырази-
ла желание познакомиться с Георгием Ивановым и мной, и мы, не долго
думая, собрались и приехали в Париж.
И вот мы на 11-бис, рю Колонель Бонне, у Мережковских. <...> Ада-
мович представляет Георгия Иванова и меня Зинаиде Николаевне Гиппиус.
Она, улыбаясь, подает мне правую руку, а в левой держит лорнет и в упор раз-
глядывает нас через нею — попеременно — то меня, го Георгия Иванова.
Я ежусь. Под ее пристальным, изучающим взглядом я чувствую себя
жучком или мухой под микроскопом — очень неуютно.
Мережковский, здороваясь с нами, рассеянно оглядывает нас и про-
должает свои рассуждения об Атлантиде. <.. .> Сейчас он спорит с чисто
юношеской запальчивостью и жаром о дате смерти какого-то неизвест-
ного мне фараона с сидящим рядом с ним худощавым брюнетом —-
с Юрием Терапиано, как мне услужливо сообщает устроившийся во
втором круге за моей спиной очень длинный и длинноволосый, седе-
ющий молодой поэт Антонин Ладинский, как он мне представился, по-
военному щелкнув каблуками.
Здесь все, за исключением Адамовича и Оцупа. Георгия Иванова и
меня, почти все “молодые поэты”. Молодые не столь годами, как твор-
чеством. Все они начали печатать свои стихи уже в эмиграции.
Всех их я вижу впервые. Я обвожу их взглядом, перескакивая с одно-
го незнакомого лица на другое, запоминая лишь какую-то деталь — се-
рьезный, сосредоточенный вид Терапиано; красивые глаза Мамченко
под резко очерченными темными бровями; энергичное, жизнерадост-
ное выражение лица Кнута; очки Злобина, горделиво закинутую пыш-
новолосую голову Бахтина. Все они, вместе с Гиппиус и Мережковским,
Адамовичем и Оцупом, сливаются в одну картину. Ее надо непременно
запомнить. Ее нельзя забыть. Ведь это одно из самых ишересных и зна-
чительных событий, что сейчас происходят в эмиграции, — “воскресе-
нье” на рю Колонель Бонне»41.
Г. Адамовичу, возобновившему давнее знакомство с 3. Гиппиус
в 1925 году, удалось «сломать» возникшую между старшими и млад-
шими поэтами русского Парижа стену неприятия, по крайней мере на
одном из самых важных «участков»!
Этот прорыв имел важные последствия для поэтической литератур-
ной молодежи. Зинаида Николаевна была человеком решительным и
энергичным, и правильная осада, начатая ею против редак юра литера-
турного о гдела крупнейшего авторитетно! о журнала русского зарубежья
«Современные записки» И. И. Фондаминского, в конце концов возымела
успех. Стихи бывших «хулиганов» — Б. Поплавского и Д. Кнута, а так-
же других членов Союза молодых поэтов и писателей — Ю. К. Терапиа-
но, А. П. Ладинского, Г. Раевского (Г. А. Оцупа), Г. Н. Кузнецовой — по-
явились во второй половине 1920-х — начале 1930-х годов на страницах
«Записок», что явилось, помимо прочего, и своеобразным «посланием»
как старшим литераторам, так и всей «старшей» читательской аудито-
рии. Параллельно в это время происходило признание молодого поколе-
ния и в других эмигрантских печатных органах: «Звене», «Днях», праж-
ской «Воле России» и др.
Но у молодого поколения появилась и своя периодика! В 1926 году
Союз предпринял попытку издать собственный журнал — «Новый дом»
(в его редакцию входили Ю. К. Терапиано, Н. Н. Берберова, В. Б. Фохт
и Д. Кнут). Просуществовав около года (вышло всего три номера), жур-
нал был «подхвачен» Мережковскими, переименован в «Новый корабль»,
и под редакцией Ю. К. Терапиано и В А. Злобина (также члена Союза,
поэта и секретаря Гиппиус) выпускался до 1928 года (еще четыре номе-
ра). С февраля 1930 года по июнь 1934 года бывший участник третьего
и четвертою «Цехов поэтов» Н. А. Оцуп в сотрудничестве с Адамови-
чем издавал лучший в истории зарубежья литературно-художественный
журнал «Числа», полное гью ориентированный на молодых (вышло
10 номеров). В 1934-м сам Адамович вместе с М. Л. Кантором выпускал
журнал «Встречи» (6 номеров). Разумеется, ни о каком особом режиме
благоприятствования молодой парижской поэзии зарубежья, как уже го-
ворилось выше, речь не идет, но всех публикаций как в перечисленных,
так и в других эмигрантских изданиях было достаточно, чтобы эта поэзия
сумела недвусмысленно заявить о себе в истории литературы XX века.
Встречаясь с литературными учениками, Адамович упоминал, ко-
нечно, о рецензии на свою первую книгу «Облака» собственного учите-
ля — Гумилева. «Он не любит холодного великолепия эпических обра-
зов, — писал тогда о юном дебютанте Николай Степанович, — он ищет
лирического к ним отношения и для этого стремится увидеть их про-
светленными страданием. Чтобы сказать о сиринах, ему надо пожалеть
их, безголосых <.. .>
И сиринам, уж безголосым, снится,
Что из шатра, в шелках и жемчугах,
С пленительной улыбкой на устах
Выходит Шемаханская царица.
Этот звук дребезжащей струны — лучшее, что есть в стихах Адамо-
вича, и самое самостоятельное»42.
Заключение Гумилева напоминало идеи, которые с легкой руки Георгия
Викторовича на рубеже 1920-1930-х годов внедрялись в сознание молодо-
го поколения русских парижан, сплачивая их в единую поэтическую плея-
ду. И вполне можно предположить, что «укрощенный» Борис Поплавский,
услышав о «звуке дребезжащей струны», 'тотчас назвал поэтическое тече-
ние, созданное Г. В. Адамовичем в Париже, «Парижская нота»43.
Глава VI
«ЗВУК ДРЕБЕЗЖАЩЕЙ СТРуНЫ...»
«Адамович исходит из тою положения, что эмигрантская молодая
литература обречена на гибель», — писал в 1935 году в «Возрождении»
В. Ф. Ходасевич во время знаменитой полемики с Г. В. Адамовичем1.
Но об обреченности, бесперспективности литературы зарубежья писали
едва ли ни все ведущие эмигрантские критики (в том числе Ходасевич).
Адамович завоевывал сердца и души будущих поэтов «Парижской ноты»
прежде всего тем, что превращал обреченность в ценность, прида-
ющую творчеству русских эмигрантов уникальный характер, видел в ней
залог безусловной свободы, присущей подобному творчеству.
Обыденное сознание боится признать необходимость конца, отри-
цает его и склонно мыслить историческое бытие если не вечным, то,
по крайней мере, «неопределенно дчящимся». Эту иллюзию поддер-
живает повседневная включенность человека в систему «тех разносто-
ронних связей, которые, с одной стороны, обеспечивают уверенность в
завтрашнем дне, а с другой — огвлекают от мыслей и недоумений ко-
ренных, “проклятых”»2.
Русские молодые эмигранты оказались вне этих разносторонних свя-
зей, «полностью предоставленными сами себе», «лицом к лицу с судь-
бой, без посредников»3. Будущего у них не было, надеяться им было не
на что, и безусловная истина, что «все конечно», оказалась для них, как
для смертельно больных или приговоренных к казни, данной в личном
опыте. При всем трагизме такого положения оно позволяет — при
известной высоте духа — взглянуть на себя и мир трезвее и глубже,
чем их современники в Европе и России.
В частности, творчество, которое формируется в эмигрантских усло-
виях, може г не размениваться на тематические «мелочи», а искать «един-
ственно важные слова, окончательные, никакой серной кислотой не
разъедаемые <...> с верностью, без предательства, наоборот, с удесяте-
ренным чувством ответственности»4. «Нашим историческим делом, —
писал Г. Адамович о «Парижской ноте», — было созерцание в чистей-
шем, беспримесном виде, поскольку для деятельности <...> не было
поля, не было арены, — и, оцепенев, остановившись исторически и об-
щественно, мы кое-что разглядели такое, что от других ускользает»5.
Если перейти на художественно-философскую терминологию Ада-
мовича, то русскому эмигранту, как смертнику, ожидающему исполне-
ния приговора, — уже не очень нужна литература, но жизненно не-
обходима поэзия.
Идея качественного несовпадения понятии «литература» и «поэ-
зия» — центральная в эстетике Адамовича. «По самой природе своей
литература есть вещь предварительная, вещь, которую можно исчер-
пать. И стоит только писателю возжаждать “вещей последних”, как ли-
тература (своя, личная литература) начнет разрываться, таять, испепе-
ляться, истончаться, превратится в ничто. <.. .> Литература принуждена
выбирать случайную тему, случайные образы, то есть одного человека
из миллионов, не схему, а личность. Если же случайного, то есть игры,
я избегаю, литература гибнет.
Представим себе крут с радиусами. Литература — на концах радиу-
сов, где поле необозримо, где манят и мерцают тысячи тонов, ритмов,
случаев, сюжетов, настроений. <...> Но иногда возникает желание:
спуститься к центру (“Не хочу пустяков, хочу единственно нужного”).
И поле неуклонно суживается, радиусы стягиваются, выбор уменьшает-
ся, все, удаленное от центра, кажется поверхностным, все одно за другим
отбрасывается. Человек ищет настоящих слов, ненавидя обольщения,
отказываясь от них неумолимо-логическими в своей последовательно-
сти отказами. И вот, наконец, он у желанной цели, он счастлив, он у цен-
тра. Но центр есть точка, отрицание пространства, в ней можно только
задохнуться и умолкнуть. Настоящих слов в языке нет, а передумывать
и перестраиваться — бить отбой — поздно, да и невозможно»6.
Поэзия, по мнению Адамовича, начинается в миг пребывания пи-
сателя в той смысловой точке, где он теряет волю к словам «по сво-
ему хотению» и может пребывать только в бездействии, молчании и
«созерцании в чистейшем, беспримесном виде». Именно тогда к нему
могут прийти в качестве метафизического дара «.пять-шесть как бы
случайных строк», которые не являются его словами, «приращива-
ют» его собственный земной опыт и которыми он может в какой-то мере
обозначить то, что молча созерцал в точке смысла. С этими главными
словами он может вновь «подняться по радиусу» в сферу литературы,
где «манят и мерцают тысячи тонов, ритмов, случаев, сюжетов, настрое-
ний» и «декорировать» этой литературой поэтическое смысловое ядро,
продолжить «пять-шесть как бы случайных — и чужих, новых —
строк» собственным литературным словесным текстом. Однако безу-
словной поэтической ценностью, подобно уникальному бриллианту
в богатой золотой оправе, в данном тексте будут обладать слова, выне-
сенные поэтом из «точки созерцания» — собственные его литературные
усилия, как и все земное, останутся ценностью относительной, подвер-
женной тленью.
«Стихи всегда беззащитны, — писал Адамович. — По совести: кому
они нужны, в жизни, для “жизнетворчества”, для работы и бодрости, —
кому? Все идет мимо. Не будем же лгать, оставшись с глазу на глаз:
это — лунное, тихое дело, не надо на него нападать. Это — два слова
там. Два слова здесь, — еле заметно, не всегда внятно, — которые два
сердца, два слуха, то здесь, то там уловят. Прогресса не будет в поэзии,
не будет и упадка. Два слова, две-три струны, будто задетые ветром.
И ничего больше. Остальное — для отвода глаз, для прикрытия слиш-
ком беспомощно-нежной сущности, и ничего больше. Круговой пору-
кой мы это знаем, и даже, пожалуй, чем больше, тем лучше знаем. Сей-
час я ошибся и не то сказал: прогресс есть. Человек учится выбирать
и ощущать, время точит душу, поэзия освобождается от трескотни, ста-
новится чище и тише. Другого ничего не может быть, не должно быть.
Критические фельетоны об упадке необходимы, потому что иначе, без
этого общего склада и стиля, нельзя жить. Но поэзия не здесь, а туда
и оттуда. Кроме того: есть у человека дневные мысли и есть ночные...
Узкий дымок. Два-три слова, которые мы все-таки лучше слышим те-
перь, чем сто лет тому назад»7.
Как легко заметить, утверждая метафизическую сущность поэ-
зии, Г. Адамович следует за русскими символистами, прежде все-
го за А. Блоком. Последний, как уже говорилось, считал необходимым
для достижения подлинности символического творчества подвиг сми-
рения, требовал от художника «молчания и созерцания», отказа от соб-
ственной творческой воли, «духовной диэты», «ухода из литературной
жизни», ибо «стихи в большом количестве вещь невыносимая»8. Мла-
досимволисты вообще сближали художественное творчество с религи-
озным, и тот тип поэтического подвига, который ими рисовался, соотно-
сится с подвигом монашества: уход от мира, презрение к его соблазнам,
сознательная аскеза и самоумаление, безмолвие, одинокое отшельни-
чество в посте и созерцании, полное сосредоточение на духовном бы-
тии в ожидании неземных восторгов эпифании... Но осуществить эту
творческую программу на практике ни А. Блоку, ни Вяч. И. Иванову, ни
А. Белому не удалось прежде всего из-за «тех разносторонних связей,
которые, с одной стороны, обеспечивают уверенность в завтрашнем
дне, а с другой — отвлекают от мыслей и недоумений коренных, “про-
клятых”».
Но через поколение история дала их наследникам — молодым
поэтам-эмигрантам — уникальный шанс осуществить заветы отцов, за-
веты символизма. «В первый раз — по крайней мере на русской памя-
ти — человек оказался полностью предоставленным самому себе <...>
Впервые движение прервалось; была остановка, причем без декора-
ций, бесследно разлетевшихся под “историческими бурями”. Впервые
вопрос: “Зачем?” сделался нашей повседневной реальностью без того,
чтобы его могло что-нибудь заслонить. Зачем? Не зачем писать стихи —
нет, на сделки с сознанием мы все-таки шли, иначе нельзя было бы и
жить, — а зачем писать стихи так-то и о том-то, когда надо бы в них
“просиять и погаснуть”, найти единственно важные слова, окончатель-
ные, никакой серной кислотой не разъедаемые, без всех тех приблизи-
тельных удач, которыми довольствовалась поэзия в прошлом, но с золо-
тыми нитями, которыми она была прорезана, с памятью о былых редких
видениях, с верностью, без предательства, наоборот, с удесятеренным
чувством ответственности — ибо, в самом деле, как же было этого не
чувствовать, когда остался человек лицом к лицу с судьбой, без по-
средников: теперь или никогда!»9(выделено мною.—К). 3.).
То, что в человеческом и литературном плане — «заброшенность»
эмигрантской поэтической молодежи, отсутствие успеха и гонораров,
самих читателей и так далее — оценивалось как несчастье, неудача по-
коления, в плане поэтическом (как его понимали символисты) могло
стать невероятной удачей. Более благоприятных условий для поэтиче-
ского подвига чистого творческого созерцания быть не могло. Адамо-
вич, говоря о стремлении поэтов «Парижской ноты» к такому созерца-
нию («Хотелось спросить себя, что без привычных подпорок надо мне
в жизни сделать и куда без костылей могу я дойти?»), подчеркивал: «Ко-
нечно, это — эмигрантская тема, одна из тех тем, которые в эмигрант-
ской литературе должны были бы оказаться развитыми. А отчасти это и
наследие русского символизма в том, что не было им досказано. Отцы,
может быть, и отреклись бы от детей, но дети свою родословную знают,
и в ней их не собьешь»10.
В отличие от «отцов», мысливших себя новыми пророками, поэты
«Парижской ноты» не видели в своих поэтических откровениях ни-
какой религиозно-общественной ценности. Для «жизни, для “жиз-
нетворчества”, для работы и бодрости» нужна не поэзия, а литература
(в прозаическом или стихотворном виде1’)- Поэзия обладает ценно-
стью только в индивидуальном восприятии отдельной личностью.
«Пять-шесть как бы случайных строк», полученные поэтом в миг «чи-
стого созерцания», нужны для того:
Чтоб их в полубреду потом твердил влюбленный,
Растерянно шептал на казнь приговоренный
Именно в этом смысле следует понимать упомянутый Адамовичем
прогресс в русской поэзии XX века: «Время точит душу, поэзия осво-
бождается от трескотни, становится чище и тише», — и от гордых
теургических иллюзий младосимволизма идет к абсолютной чело-
веческой простоте «Парижской ноты». «Зинаида Гиппиус однажды
сказала мне: “В сущности, вы хотите, чтобы в стихах не было слов”. Да,
но не в фетовском значении “сказаться без слов”, то есть унестись на
поэтических крылышках в поднебесную высь, совсем не в этом смысле;
нет, найги слова, которые как будто никогда еще не были произнесены и
никогда уже не будут заменены другими. Их у нас не было, и оставалось
только свернуть с дороги, которая от волшебной удачи отдаляла и пред-
ставление о ней искажала»12.
Свое понимание той миссии, которую призвана выполнить эмигрант-
ская поэтическая молодежь, Адамович сделал одним из лейтмотивов
в статьях и эссе, выходивших около двадцати лет в крупнейших перио-
дических изданиях эмиграции. Осенью 1923 юда Георгий Викторович
начал сотрудничать в еженедельной литературно-полишческой газете
М. М. Винавера «Звено» и вскоре стал одним из ее ведущих сотрудни-
ков. Если в первый год работы в «Звене» появлялись разнородные ма-
териалы Адамовича (стихи, статьи, обзоры французских журналов, ре-
цензии и т. п.), то с осени 1924 года он, получив постоянную рубрику
«Литературные беседы», становится колумнистом1’. Начиная с этого
момента вплоть до 1928 года статьи Адамовича— один из важнейших
факторов творческого самоопределения поаодого поколения литера-
туры русского зарубежья.
Нужно отметить, что до работы в «Звене» Адамович хотя и высту-
пал в качестве критика (в альманахах «Цеха поэтов», например), но его
ранние критические опыты (включая и дебютные статьи в «Звене») не
обладали такой ярко выраженной индивидуальностью стиля, как «Лите-
ратурные беседы». В отличие от своих предшественников, великих ли-
тературных критиков Серебряного века — И. Ф. Анненского, В. Я. Брю-
сова, Н. С. Гумилева, — Адамович избирает для своих заметок форму
некоего сократического диалога: он не сообщает читателю какую-либо
истину, а ищет ее, вовлекая предполагаемого собеседника в этот увле-
кательный поиск, делая его своим конфидентом.
Этот почти интимный разговор на равных оказался необыкновенно
привлекательным, прежде всего, для ищущей интеллектуальной моло-
дежи зарубежья. И очень скоро «Звено» в этих кругах стали сравнивать
«с чашкой кофе по утрам, подразумевая под сытным обедом “Совре-
менные записки’". Эмш рантский обозреватель писал: “С этим сравнени-
ем нетрудно согласиться, особенно, конечно, тем, для кого художествен-
ные и литературные интересы не только близки, но стали привычкой.
Конечно, “Звено” духовного голода не утолит, но приятные вкусовые
ощущения дает. Если принять во внимание нынешнее положение в из-
дательской деятельности и заброшенность, Бог знает куда, русского ин-
теллигентного читателя, то возможность иметь еженедельно приятно-
го культурного собеседника — счастье в некотором роде. “Звено” ведет
свою роль внимательно и толково. Все существенные новости в области
искусства, особенно литературы, находят в нем свой отклик. Находчи-
вый и внимательный собеседник Георгий Адамович”»14.
Свои сократические беседы о русском и европейском искусстве Ада-
мович продолжил и после прекращения выхода «Звена» (1928), получив
еженедельный отдел «Литературные заметки» в самой авторитетной и
массовой газете русского зарубежья «Последние новости», которую из-
давал П. Н. Милюков (хотя здесь аналитический элемент в статьях Геор-
гия Викторовича был существенно ограничен необходимостью подчи-
ни гься жестким стилистическим и идеологическим установкам главного
редактора15). В полной мере Адамовичу — теоретику искусства уда-
лось высказаться в 1930-1934 годах на страницах журналов «Числа»
Н. А. Оцупа и «Встречи» (редактором последнего был он сам), где он
печатал свой самый знаменитый цикл статей — «Комментарии»16.
Адамовича — критика и теоретика искусства — часто упрекают
в нечеткости, неявности его идейно-эстетической позиции, в отсут-
ствии статей-манифестов и, как следствие — в противоречивости взгля-
дов и оценок, постоянном опровержении самого себя. Это не совсем
так. Манифестов он действительно не писал, считая подобную форму
теоретизирования в искусстве анахронизмом минувшей эпохи Серебря-
ного века17. Кроме того, перед его глазами был пример нормативной поэ-
тики социалистического реализма, которую он считал причиной гибели
советской литературы. Однако в 1923—1940-х годах Адамович разраба-
тывал устойчивый круг тем и идейно-эстетических установок, связан-
ных с общими вопросами современного искусства, к которым он по-
стоянно обращался и раскрывал в своих статьях при удобном случае.
Сохраняя, как правило, общее направление мысли, он стремился в каж-
дом новом случае осложнять и «приращивать» данную тематику, вво-
дя новые, подчас парадоксально противоречивые по отношению к ска-
занному ранее идейные нюансы (в этом он был близок к философской и
эстетической эссеистике В. В. Розанова).
По меткому замечанию поэта и критика Ю. П. Иваска, «значение
Адамовича в том, что он, мэтр, уклоняющийся от каких бы то ни было
формулировок, сумел создать литературную атмосферу для зарубежной
поэзии в парижских кафе; и “флюиды” этой атмосферы передавались и
передаются далеко за пределы Парижа... Это атмосфера — лирическая.
В этой атмосфере — души в поисках “самого главного”, Бога, человеч-
ности, правды, любви, а также России, раскрываются не без страха, но
и без горячности, и затем, охлажденные жестоким анализом, как това-
рищеским, так и собственным, стыдливо закрываются опять... В ре-
зультате этих “опытов” являются стихи — чаще всего узкоавтобиогра-
фические и кружковые. По-видимому, целью (хотя бы неосознанной)
пишущих является: каждый порыв, каждое движение сердца и догадку
ума проверить всеми возможными правдами, чтобы в конце концов на-
писать что-то близкое приведенным строкам Иннокентия Анненского:
А если грязь и низость только мука
По где-то там сияющей красе.. .»18
Следует признать неверными часто встречающиеся как в критике,
так и в мемуаристике утверждения о полной несостоятельности «Париж-
ской ноты» как оригинальной поэтической школы, ее внутренней идейной
и поэтической аморфности. Из того, что детище Адамовича не обладало
внешней корпоративной атрибутикой (условно говоря, не имело официаль-
ной регистрации, программы, собственного офиса с вывеской «Парижская
нота», учетных карточек участников и т. д.), вовсе не стоит делать вывод,
что она не имела главного свойства, присущего корпорации, — дистри-
бутивных категорий, позволяющих отделять своих от чужих.
И. Каспэ, описывая настроения и нравы, царившие в кругу писателей,
печатавшихся в «Новом доме», «Новом корабле», «Числах» и «Встре-
чах» (то есть писателей, так или иначе причастных к кругу Адамовича,
«Парижской ноте»), справедливо отмечает, что если точная идеология
и существовала здесь «в модальности обещания и чаяния», то «не вся-
кий “молодой’’ или “начинающий” литератор» признавался в этом кру-
гу «подлинно эмигрантским»19.
Действительно, Адамович не писал специально разработанных про-
грамм. Однако его основные идейно-эстетические установки, бесконеч-
но репродуцируясь в разных формах во множестве критических статей,
очерков и эссе (которые, как уже говорилось, читала вся молодая интел-
лигентная эмигрантская аудитория), весьма легко извлекались и усваи-
вались.
Действительно, Адамович не настаивал на устойчивой периодич-
ности собраний поэтов «Парижской ноты» и не заботился об их орга-
низации. Но в этом и не было особой надобности: ведь большинство
поэтической молодежи были завсегдатаями монпарнасских кафе, встре-
чались в Союзе молодых поэтов и писателей или в кулуарах заседаний
«Зеленой лампы» (литературного общества Мережковских, где в конце
1920-х - первой половине 1930-х гг. собирался весь русский литератур-
ный Париж). Именно здесь и формировались мнения и вкусы — не без
подачи Адамовича-критика, чье влияние в 1930-е годы было настоль-
ко велико, что он мог создавать и разрушать репутации сообразно со
своей собственной литературной политикой. Наличие особой лириче-
ской атмосферы, о которой писал Ю. П. Иваск, вполне может служить
действенной организационной структурой, позволяющей хотя и испод-
воль, но достаточно эффективно формировать ощущение корпорации,
школы — с ее особой, не всем присущей стилистикой мировосприятия,
поведения, творчества20.
«В поэзии зарубежья только “Парижская нота” имеет все призна-
ки нового литературного направления», — пишет В. Крейд21. И с ним
нельзя не согласиться (хотя и с некоторыми оговорками). Ведь «Па-
рижская нота» обладала своей литературной генеалогией. Помимо
упомянутого Ю. П. Иваском И. Ф. Анненского, Адамович акцентиро-
вал внимание парижской поэтической плеяды на творчестве Е. А. Бара-
тынского и А. А. Блока. «Парижская нота» обладала ясно выраженным
литературным каноном, в основу которого была положена вынесен-
ная Адамовичем из гумилевских поэтических кружков и студий начала
1920-х годов22 идея изысканной простоты и ясности поэтического язы-
ка, строгого мастерства, знающего все секреты словесного инвентаря,
но крайне осторожно пользующегося ими. И хотя сам Адамович отри-
цательно воспринимал словосочетание «литературный канон», петер-
бургская (а не другая!) природа поэтики «Парижской ноты» опознава-
лась всеми чуткими читателями и критиками.
«В зарубежной поэзии, между двух войн, петербургская поэтика го-
сподствовала почти безраздельно, — признавал не очень симпатизиро-
вавший Адамовичу и его друзьям выдающийся критик и литературовед
зарубежья В. В. Вейдле. — Единственное достаточно заметное исклю-
чение — Поплавский, чья личная поэтика (не совсем уверенная еще:
он зрелости не достиг) любопытным образом напоминает одновремен-
но раннего Блока и позднего Мандельштама (которого он знать не мог).
Господствовала при этом не просто петербургская поэтика, а ее весь-
ма узкое истолкование, проводившееся в статьях и оценках Адамови-
ча, самого влиятельного из зарубежных критиков и поэтов. Оно лежит,
конечно, и в основе его стихов; в этом оправдание ее, так как стихи эти
хороши; но следует, мне кажется, пожалеть, что она чересчур беспре-
пятственно легла в основу стихов слишком большого числа парижских
и не одних лишь парижских, поэтов. [Только] Анатолий Штейгер и осо-
бенно Игорь Чиннов, исходя из этой “парижско-петербургской” поэти-
ки, сумели использовать ее, не слишком связывая себя ею»23.
Адамович, вспоминая историю «Парижской ноты» в послевоенные
годы, когда история белой эмиграции уже завершалась, писал, что эту
поэтическую общность составляли «три-четыре человека, еще бывшие
петербуржцами в то время, когда в Петербурге умирал Блок, позднее
обосновавшиеся в Париже; несколько парижан младших, иного проис-
хождения, у которых с первоначальными “нами” нашелся общий язык;
несколько друзей географически далеких, — словом, то, что возникло
в русской поэзии вокруг “оси” Петербург-Париж, если воспользоваться
терминологией недавнего военного времени... Иногда это теперь опре-
деляется как “Парижская нота”»24.
Разумеется, объективное наличие у «Парижской ноты» определен-
но выраженных черт поэтической школы не означало ни тематической,
ни стилистической унификации творчества ее участников. Если прини-
мать, подобно В. В. Вейдле, творческую практику Адамовича за некий
эталон, то среди традиционно очерчиваемого круга поэтов «Ноты» с ней
сближается (весьма относительно) творчество А. С. Штейгера (1907-
1944), Л. Д. Червинской (1907-1988) и И. В. Чиннова как продолжателя
традиций школы Адамовича уже в послевоенный период25.
Антонин Петрович
ЛАДИНСКИЙ (1896-1961)
Юрий Константинович Владимир Алексеевич
Г1-.РА1 III АНО (1892 19X0) СМОЛЕНСКИЙ
<1901-1961>
1'eopi ни Викторович
АДАМОВИЧ
(1892-1972)
Владислав Фелицианович
.ХОДАСЕВИЧ
(1886-1939)
Альфред Люлвн1К>внч
БЕМ
(1886 1945?)
Алексей Владимирович
ЭЙСНЕР
(1905-1984)
Алла Сергеевна ГОЛОВИНА
(урожденная баронесса
IIIгейгер. яо тором браке
дсПслншн. 1909-1987)
Арсений НЕСМЕЛОВ
(Арсений Иванович
MinpoiiaibCKtiii. 1889-1945)
Николай 11авловнч Юрий 11авлович II ВАС К
ГРОНСКИЙ (1909-1934) (1907-1986)
Вера Сергеевна БУЛИЧ
(IX98-I954)
Анна Семеновна Александр Самсонович Владимир Львович
ПРИСМАНОВА ГИНГЕР(1897 1965) КОРВИН-ПИОТРОВСКИЙ
(Анна Симоновна Прнсман. (1891-1966)
1892-19(10)
Барон Анатолий Сергеевич Штейгер, сын предводителя дворянства
Каневского уезда Киевской губернии и депутата Государственной Думы
С. Э. фон Штейгера, эмигрировал с родителями в 1920 году. С детства
больной туберкулезом, А. С. Штейгер был вынужден постоянно жить в
Ницце и проводить много времени в санаториях Швейцарии, однако ча-
сто приезжал в Париж, чувствуя себя комфортно в атмосфере русской
монпарнасской литературной богемы, казавшейся ему наследницей пе-
тербургского периода русской литературы. «Штейгер способен был без
конца расспрашивать о Петербурге, о “Цехе поэтов”, о вечерах в “Бродя-
чей собаке”, даже о петербургском балете: для него это был какой-то по-
терянный рай, — впрочем даже не потерянный, а незнакомый...»26
Г. В. Адамович, с которым Штейгер каждое лето виделся и постоянно
общался в Ницце, был для него безусловным авторитетом и учителем, по-
этому В. В. Вейдле видел все его творчество «выцеженным» из «сужде-
ний Адамовича о поэзии»27. Вряд ли данную оценку следует считать объ-
ективной, тем более что сам Адамович, хотя и признавал Штейгера поэтом
настоящим, но небольшим: «Источник поэзии Штейгера — боль. Источ-
ник, в сущности, общий для всех. Но некоторые поэты ищут преодоления
боли, а другие довольствуются рассказом о ней: исповедью или изобра-
жением. Штейгер — типичнейший пример второго отношения к творче-
ству и оттого он — небольшой поэт, независимо от размеров словесного
дара. Однако стихи “болезненные” быстрее доходят, больше вызывают
откликов, и на штейгеровском примере это еще раз оправдалось»28.
А. С. Штегер, издавший за свою не долгую жизнь три сборника («Этот
день» (1928), «Эта жизнь» (1932) и «Неблагодарность» (1936)), хотя и на-
чинал с романтических стилизаций («Все больше о каких-то принцах, ор-
хидеях, колоннадах и кружевах», по выражению Адамовича), запомнился
читателям прежде всего короткими стихотворными зарисовками психо-
логических состояний, как правило кризисных, буднично трагичных:
Как нам от громких отучиться слов:
Что значит «самолюбье», «униженье»
(Когда прекрасно знаешь, что готов
На первый знак ответить, первый зов,
На первое малейшее движенье)...
***
Мы верим книгам, музыке, стихам,
Мы верим снам, которые нам снятся,
Мы верим слову... (даже тем словам,
Что говорятся в утешенье нам,
Что из окна вагона говорятся)...
***
У нас не спросят: вы грешили?
Нас спросят лишь: любили ль вы?
Не поднимая головы,
Мы скажем горько: — Да, увы,
Любили. . Как еще любили!.
Творческую манеру Штейгера сравнивали с эссеистикой В. В. Ро-
занова (В, Ф. Ходасевич) и живописью импрессионистов (М. О. Цейт-
лин), а Г. В. Иванов обращал особое внимание на изощренное ма-
стерство поэта, при помощи которого достигался эффект абсолютной
простоты и безыскусности поэтического высказывания: «Молодым поэ-
там есть многому чему у безвременно скончавшегося Штейгера по-
учиться. Стихи Штейгера — прекрасная иллюстрация к фразе: “Мой
стакан невелик, но я пью из своего стакана”. Они — пример того, ка-
кое значение имеют вкус, чувство меры, поэтическая культура. Каж-
дое стихотворение Штейгера — маленький шедевр вкуса, тонкости, чу-
тья, доведенного до совершенства умения полностью использовать свои
выигрышные стороны, искусно миновав слабые... <.. .> Штейгер создал
законченные произведения искусства, “то же, чго сотворено, не подле-
жит изменению”»29.
Творчество Лидии Давыдовиы Червинской^ в истории русской ли-
тературы XX века известно, прежде всего, как яркий объект дискус-
сии между Г. В. Адамовичем и В. Ф. Ходасевичем, широко освещаемой
практически в каждой современной работе, посвященной истории поэ-
зии русского Парижа. Разбору первой книги ее стихов «Приближения»
(1934) отведено большое место в вышедшей в том же году программной
статье Ходасевича «Кризис поэзии».
«У Червинской, — писал Ходасевич, — есть очень хорошие данные:
несомненное дарование, изящный вкус. Есть, наконец, качество в осо-
бенности ценное: та подкупающая правдивость, которую нельзя подде-
лать и которая невольно располагает читателя в пользу автора. Казалось
бы — налицо все данные, долженствующие сделать книгу Червинской
маленьким поэтическим подарком. Но — вот этого-то и нет. Книжка, на-
против тою, повергает в уныние не только меланхолическими своими
темами, но еще более того — той меланхолией, которой пропитана вся
ее литературная ткань. <.. > Стихи Червинской бледны и анемичны не
только потому, что она хотела их такими сделать (нельзя отрицать и это-
го), но и потому, что иными они не могли выйти. Это произошло от от-
сутствия литературного мировоззрения, которое (отсутствие) у Чер-
винской не только очевидно, но и как бы сознательно подчеркнуто. Если
угодно — отсутствие этого мировоззрения и составляет ее мировоззре-
ние. <...> Червинская как бы прошла уже все и во всех разуверилась,
и все оставили в ней горький осадок усталости, ощущение ненужности
и бесцельности. Она даже умеет придать некоторую болезненную пре-
лесть своему разуверенью и бессилию, но все-таки это не что иное, как
знамение тяжкого поэтического кризиса. Бессилие Червинской не толь-
ко ей принадлежит. Она лишь отважилась с наибольшей открытостью и
своеобразным умением обнаружить то, что в разных степенях присуще
огромному большинству ее сверстников, не столь откровенных или не
столь чутких к собственному бессилию. Вот почему книга Червинской
мне представляется глубоко характерной для сегодняшнего дня»31.
Адамович, в свою очередь, оценивал поэзию Червинской высоко,
называя ее (в рецензии на книгу стихов «Рассветы» (1937)) «прямой
и едва ли не единственной преемницей Ахматовой в нашей литерату-
ре» (в устах Адамовича это была высшая похвала, которая могла быть
адресована молодому поэту 1930-х гг.). «Это почти не поэзия с обыч-
ной точки зрения, — писал он. — Ни образов, ни метафор, ни звон-
ких оригинальных рифм. Но именно отвращение ко всякой мишуре,
словесной или эмоциональной, и делает эти бедные строки правдиво-
поэтическими»32:
Город. Огни. Туман.
Все-таки мы умрем.
В комнате темный диван,
Лучше побудем вдвоем.
Ты для меня поиграй
Старое что-нибудь — так...
Есть ли там ад или рай,
Это такой пустяк.
Это не важно сейчас...
Месяцы тихо идут,
Месяцы страх берегут,
Месяцы помнят о нас.
Современников, привыкших к традиционному7 для русской поэ-
зии стремлению к общечеловеческой актуальности — обществен-
ной, религиозно-философской или даже лирической, — поражало, что
огромный стихотворческий талант Червинской (а ее умение придать
«по-петербургски» метрически и стилистически совершенному тексту
характер живой, индивидуализированной разговорной речи с сохране-
нием оригинальных интонационных пауз, изящных просторечий, эл-
липсов и тому подобного, действительно граничит с чудом, и голос Чер-
винской можно различить в любом стихотворном окружении буквально
с первых тактов) реализуется почти исключительно в предельно субъек-
тивированной тематике личных переживаний. Подобно М. Прусту, чье
творчество, судя по всему, оказало на нее большое влияние, Червинская
создает для своей лирической героини «пробковую камеру», огражда-
ющую ее от всех шумов внешнего мира и позволяющую целиком и пол-
ностью сосредоточится на малейших нюансах дежурного переживания:
Разлука будет вечно длиться,
Но вечность не страшнее дня,
В котором нечему случиться.
Прости. . Я научусь молиться
За тех, кто не любил меня .
«“Приближениям” сознательно придана форма почти дневника, те-
тради отрывочных лирических записей. Стихи ее хотят быть не музы-
кой, а шепотом. Вздохом, едва ли не молчанием:
То. что около слез То, что около слов,
То, что между любовью и страхом конца.
То, что всеми с таким равнодушьем гонимо
И что прячется в смутной правдивости снов,
Исчезает в знакомом овале лица,
И мелькает во взгляде — намеренно мимо.
Вот об этом..
хочет она говорить»13, — писал М. О. Цеглин. Однако именно эта прин-
ципиальная дневниковая неактуальность творчества Л. Червинской для
обычного читателя, погруженною в общую эмшрантскую и, шире, ев-
ропейскую «злобу дня», раздражала не только Ходасевича, но и боль-
шинство старших эмигрантов-литераторов.
«Приглушенные интонации, недоуменно-вопросительные обороты,
неожиданный афоризм, точно умещающийся в одну-две строки (“Все
возникает только в боли, все воплощается в тоске”), шра в “скобочки”,
нарочитая простота словаря и разорванный синтаксис (множество недо-
говоренных и оборванных строк, обилие вводных предложений, отсюда
любимый знак — тире) — вот' почти весь репер гуар литературных при-
емов “дневниковой” поэзии, — возмущался ровесник Ходасевича, лите-
ратуровед и переводчик А. Л. Бем, считавший, что силой своего дарова-
ния Червинская загоняет себя и своих поклонников в тупик, погружает в
порочный круг. — Выработав литературную манеру, поэзия интимности
и простоты неизбежно убивает самое себя. Ибо весь ее смысл был в том,
чтобы вырваться из литературщины, даже больше: перестать быть лите-
ратурой вообще. Борьба с “красивостью”, с литературными условностя-
ми кончилась гем, что “дневниковая” поэзия впала в худшую поэтиче-
скую условность — в манерность и позу»34.
Однако для мочодежи стихи Червинской звучали откровением, она
стала голосом потерянного поколения, действительно повторяя судь-
бу ранней Ахматовой в читательской среде 1910-х годов. Характерно,
что в оценке Червинской Ю. К. Терапиано, лидер молодых, не побо-
ялся возразить своему «шефу» Ходасевичу: «Можно по-разному вос-
принимать тематику и стилистику Червинской, ее манеру — внешне
как бы нарочито небрежную, стоящую почти на грани записи, дневни-
ка, личного высказывания, но трудно с первых же строф не почувство-
вать, что Червинская прежде всего поэт очень индивидуальный. Влия-
ние А. Ахматовой на последующие поколения поэтесс было тем более
губительным, что дело осложнялось особенностями женской психики.
Женщина по своему существу тесно связана с темой Ахматовой — те-
мой любовной, — и вот на долгие годы вся женская поэзия была отрав-
лена влиянием Ахматовой, ее колея оказалась настолько глубокой, что
никому — подчас очень одаренным поэтессам — не удавалось остать-
ся самой собою.
Червинская была первой и, пожалуй, пока единственной, оказавшей-
ся в состоянии найти свое личное выражение темы, дать самостоятель-
ное и новое в смысле ощущения, в смысле внешней формы. Червинская
очень точна и сдержанна в выборе, в чувстве слова; ее небрежные, на
первый взгляд почти лишенные “стихотворных признаков” строки ока-
зываются, по проверке, наиболее точно передающими го, что она хочет
сказать. Червинская очень чувствует все оттенки слова — и разнообраз-
нейшая интонация, убедительная и доходящая в нужный момент до чи-
тателя — ее ценное открытие. Стихи Червинской человечны. Ее лиризм,
сдержанный, грустный, какой-то просветленный, вполне избегает позы,
декламации, перегруженности метафорами... Отдание себя, отказ, от-
блеск внутреннего тепла и верности, несмотря на все, чему-то главному
(Червинская глубоко права, не вполне договаривая — чему) составляют
основную прелесть ее поэзии»35.
То, что Червинская в своем творчестве органично постигает уста-
новки Адамовича, отмечалось многими, хотя следует признать: Лидия
Давыдовна была слишком яркой творческой индивидуальностью, что-
бы можно было говорить не то что о подражании, но даже и об учени-
честве. Л. Червинская живо интересовалась творчеством мэтра, иногда
с изумительным простодушием заимствуя из его арсенала какой-либо
особо полюбившийся ей прием (и в этом она напоминала раннюю Ах-
матову, которая также, по выражению С. Волкова, «заимствовала ото-
всюду, не стесняясь»). Например, от Адамовича ведет начало в поэзии
Червинской пристрастие к обыгрыванию классических литературных
реминисценций в намеренно разговорном, травестированном контек-
сте, который присваивает утратившей лирическую актуальность клас-
сике новое, остро-лирическое звучание:
«О, если правда, что в ночи...»
Не правда. Не читай, не надо.
Все лучше: жалобы твои,
Слез ежедневные ручьи,
Чем эта лживая услада.
Но если... о, тогда молчи!
Еще не время, рано, рано.
Как голос из-за океана,
Как зов, как молния в ночи,
Как в подземелье свет свечи,
Как избавление от бреда,
Как исцеленье... видит Бог,
Он сам всего сказать не мог,
Он сам в сомненьях изнемог...
Тогда бессмер... молчи!., победа,
Ну, как там у него? «Залог».
Г Адамович
Все помню — без воспоминаний,
И в этом счастье пустоты,
Март осторожный, грустный, ранний,
Меня поддерживаешь ты.
Я не люблю. Но о : чего же
Так бьется сердце, не любя?
Читаю тихо про себя:
«Онегин, я тогда моложе,
Я лучше, кажется...»
Едва ли,
Едва ли лучше, до-печали,
До-i ордости, до-униженья,
До-нелюбви к своим слезам,
До-пониманья, до-прощенья,
До-верносги. Онегин, Вам.
Л Червинская
Л. Червинская любила и ценила Адамовича, признавая высокую зна-
чимость для своего поколения его миссии среди эмигрантской поэти-
ческой молодежи. В последней книге ее стихов «Двенадцать месяцев»
(1956) к Адамовичу обращено одно из самых пронзительно-лирических
стихотворений, звучащее как реквием по «Парижской ноте»:
Грусть мира поручена стихам
Г Адамович
Холодные, длинные майские дни.
Зеленое золото солнца сквозь тучи...
И эта навязчивость слов и созвучий —
мы с ними навеки одни.
Язык наш — недавно великий, могучий —
тяжелый и светлый язык песнопенья
порою звучит, как мещанский жаргон.
И только с тоской вырывается стон
у тех, кто привык в нем искать вдохновенье.
Откуда же взять нам такое смиренье,
в котором бы не было больно и тесно
еще не отжившим сердцам?
Мы все уцелели случайно, чудесно...
Грусть мира зачем-то поручена нам —
И этому нет объясненья.
Но если исповедальную и дневниковую поэзию А. Штейгера
и Л. Червинской можно (с известной долей условности) «воспринимать
как комментарии к статьям Адамовича» (Ю. П. Иваск), то для большо-
го числа поэтов «Парижской ноты» эти статьи были скорее материалом
для размышлений.
Так, Антонин Петрович Ладинский (1896-1961), воплощая в своем
поэтическом творчестве свойственную «Ноте» петербургскую поэти-
ку и общую исповедальную лирическую направленность (что неодно-
кратно подчеркивал в своих рецензиях Адамович), активно привлекал
«литературный элемент» (по терминологии Адамовича) в свои стихи,
свободно преодолевавшие камерность лирических тем и скорее тяготе-
ющие к лирическому эпосу (балладе).
А. П. Ладинский был ветераном Первой мировой и Гражданской войн,
талантливым журналистом, объехавшим всю Европу и многие страны
Ближнего Востока и Северной Африки, а также, помимо стихотворче-
ства, автором популярных исторических романов, в том числе знамени-
той «Анны Ярославны — королевы Франции» (1958). Переехав в Париж
из Египта (куда он, раненый, был эвакуирован после разгрома Белой ар-
мии) и дебютировав на литературном поприще в середине 1920-х, поэт
активно включился в богемную жизнь русского Монпарнаса. Оказавшись
в столице Франции относительно поздно, он не успел «переболеть» аван-
гардом, подобно монпарнасским старожилам. Впрочем, формалистиче-
ские эксперименты вряд ли бы его заинтересовали. В отличие от своих со-
братьев по перу, жизненный опыт которых был ограничен впечатлениями
от нескольких русских и европейских городов, авантюрист и бродяга Ла-
динский, напоминавший по складу характера Н.С. Гумилева (весьма им
почитаемого), не нуждался в фантазиях для создания своего художествен-
ного мира. Экзотика Леванта, военные приключения, Балканы и Восточ-
ная Европа были пережиты им лично и находили свое выражение в кра-
сочном лирическом рассказе, прозаическом или стихотворном. То, что
в устах поэта-домоседа было бы отвергаемой Адамовичем литературной
декорацией, у Ладинского оказывалось вполне органично связанным с са-
мовыражением его подлинного лирического (и очень оригинального) «я».
А ведь именно это и было главным критерием поэтической состоятельно-
сти в эстетике «Парижской ноты»36.
А. П. Ладинский принял деятельное участие в организации Союза
молодых писателей и поэтов, был своим у Мережковских и одним ггз са-
мых публикуемых поэтов «Ноты» как в молодежной, так и в старшей
эмигрантской периодике (в том числе в «Современных записках»).
Я - зритель Я — слушатель пенья
Огромный спектакль предо мной.
Прекрасная драма творенья,
Где гибель, но свет голубой
Я в лучшем театре Вселенной
Сполна заплатил за билет,
За зрелище это, за тленный
Свой праздник, за несколько лет
Из цикла «Лирический театр»
Яркие, эмоционально насыщенные, весьма доступные и заниматель-
ные стихи Ладинского пользовались успехом не только в литературных,
но и в массовых читательских кругах эмиграции. Это позволило ему из-
дать за рубежом пять (!) поэтических сборников («Черное и голубое»
(1931), «Северное сердце» (1932), «Пять чувств» (1935), «Стихи о Ев-
ропе» (1937), «Роза и чума» (1950)), удачно — по крайней мере на фоне
безнадежной коммерческой несостоятельности его монпарнасских кол-
лег — расходившихся и вызвавших блах ожелательные отклики у самых
авторитетных критиков зарубежья. О ею стихах в «Современных запи-
сках» сочувственно высказывалась, например, 3. Н. Гиппиус: «Ладин-
ский — весь в широте. У него вечные дали: небес, морей, пустынь:
И снова нас несет в пучины,
В сырую вечность, навсегда,
Отлив тяжелый, взмах единый,
Глухая, черная вода .
У Ладинского и ритм — то качающийся, то разбивающийся, как вол-
ны. Поэт не владеет им: ритм еще владеет поэтом. Он еще жадно отда-
ет свое судно на волю ветрам. Пусть, это не плохо. У него еще слишком
много слов, точно они летят к нему навстречу, с ветром, и он их все “гло-
тает, обжигаясь, пьет”.
Но, повторяю, пусть, это ничего. При внимательности можно заме-
тить, как у Ладинского начинается отбор, выбор, самоограничение;
инстинктивное пока стремление найти свой стих, ввести воды своей
поэзии в русло. Такое стремление само говорит о подлинности поэти-
ческого дара»37.
Даже непримиримый противник всего, связанного с «Парижской но-
той», А. Л. Бем после выхода «Стихов о Европе» сделал исключение
для Ладинского: «Лирика А. Ладинского условна, она и не пытается об-
мануть кажущейся простотой... Подкупает в А. Ладинском и то, что он
в своем творчестве нашел свой “русский” подход к окружающему. Его
восприятие Европы, в котором чувствуется любовь к ней, и тревога за
ее судьбы, и понимание того, что она идет сама навстречу гибели — все
это напоминает отношение Достоевского к “святой земле чудес”. Ка-
жется, в творчестве А. Ладинского намечается и какой-то внутренний
перелом. Так мне показалось по стихотворению “В дубах”. Его нача-
ло показывает, что не исключена возможность перехода Ладинского на
поэзию “высокого стиля” и больших форм»38.
Г. Адамович относился ко всеобщему успеху стихов Ладинского с до-
лей иронии и не упускал случая намекнуть на некую беллетристическую
легковесность его сочинений39, однако искренности его лиризма никог-
да не отрицал. «Поэзия Ладинского, — писал он о стихах «Северного
сердца», — <...> никогда не переступает той черты, которую сама себе
определила. Она никогда не перестает быть искусством, “только искус-
ством”, — и этой областью она довольствуется. Первое впечатление —
стихи слегка игрушечные: не говоря уже о намеренной, пасторальной
наивности выражений, они даже по внешнему виду таковы. Узкие-
узкие, высокие колонки печати с равномерной аккуратностью красуют-
ся на страницах. Ни одной строчки длиннее другой, ни одного переноса,
ни одного лишнего движения. Все подчищено, подлажено.
Но первое, беглое, впечатление не совсем правильно. В размер, буд-
то бы монотонный, врываются прихотливейшие ритмические перебои.
В ткань слов и звуков входят пронзительно-жалобные ноты — острые, как
иглы, короткие и звенящие. <...> Поэт тоскует, ахаег, мечтает, поет, рас-
сказывает— все по-настоящему, но мы не столько внимаем и верим ему,
сколько любуемся им. <...> Перевертываешь страницу за страницей —
и только удивляешься легкому и почт и всегда безошибочному мастерству
поэта, его пленительному и печальному, “холодному” вдохновению:
— Пусти меня в сердце, снегурка!
— Царевич, там холодно, лед
Прелестная белая шкурка
Не греет, тепла не дает.
По сердце растаяло. Розы
Непрочны в стране ледяной,
И крупные женские слезы
Катились одна за другой
И как в Мариинском театре,
Средь белых деревьев зимы,
Вдруг нежная музыка смерти
И розовый снег Это - - мы
Что сказать еще? Пожалуй, лучше вместо многословных рассуж-
дений повторить совет: кто любит стихи, пусть прочтет книгу Ладин-
ского»40.
В военные годы А. П. Ладинский (как, впрочем, и Адамович) пере-
шел на просоветские позиции. Однако, в отличие от Георгия Викторови-
ча, Ладинский пошел в своем «советофильстве» до конца. В 1946 году он
принял советское гражданство и стал одним из самых активных апологе-
тов Советского Союза в послевоенной Франции: заведовал отделом газе-
ты «Советский патриот» и сотрудничал во французском отделении газеты
«Правда». В 1950 году за коммунистическую деятельность он был выслан
из Парижа в Дрезден, откуда через пять лет переехал в Москву41.
Если поэзия Ладинского представляет собой «правый фланг» «Па-
рижской ноты», то на ее «левом фланге» располагались бывшие гатара-
паковцы: Д. Кнут, Б. Б. Божнев и С. И. Шаршун. Двум последним Ада-
мович оказывал всяческое содействие (оба публиковались в «Числах»),
особенно выделял во второй половине 1920-х годов Божнева как «един-
ственного мастера среди молодых парижан, самого опытного и взыска-
тельного из них»42:
И есть борьба за несуществованье,
За право не су шествовать — борьба...
О, неживое, мертвое, названье,
О, неживая, мертвая судьба.
Существованье слабым не под силу,
И вот — борьба, чтоб не существовать...
Я побежден... Меня не подкосило
На непохолодевшую кровать.
Из цикла «Борьба за несуществование»
В книге Божнева «Борьба за несуществование» (1925) Адамович уви-
дел знаковое для «Парижской ноты» влияние И. Ф. Анненского: «Нельзя
отрицать своеобразия божневских стихов <...> Все, что он говорит, —
говорит он по-своему, и книга его, как и всякая книга, написанная уме-
ло и искренно, открывает читателю новый мир. Мир этот очень печален
и убог. Вячеслав Иванов назвал, кажется, последователей Анненского
“скупыми нищими” жизни. Эти слова применимы к Божневу»43.
Действительно, если большинство стихотворений Б. Божнева
1920-х годов и можно ассоциировать с обязательным для русских па-
рижских авангардистов антиэстетизмом, то их семантика более напоми-
нает кошмары анненских «трилистников» и «складней», нежели веселые
кощунства дадаистов и сюрреалистов, играющих в конец искусства:
Как вымазанное лицо
Немолодого трубочиста.
Как выкрашенное яйцо
Пасхальной краскою лучистой.
Как холодеющий тюфяк
Под неокоченевшим телом,
Как одинокий холостяк
В публичном доме оголтелом.
Как разорвавшийся носок,
Заштопанный неторопливо,
Как юноша, что невысок,
И девушка, что некрасива.
Как проволочные венки
На торопливом катафалке,
Как телефонные звонки
И в черной трубке голос жалкий.
Как улыбающийся врач,
Болеющий неизлечимо,
Как утешение «не плачь»,
Когда печаль необлегчима.
Как ангел Александр Блок,
Задумчиво смотрящий с неба,
Как полумертвый голубок,
Мечтающий о крошках хлеба.
В некоторых стихах «Борьбы за несуществование» уже намечается
традиционная для поэтов «Парижской ноты» стилистика эллиптической
разговорной интимности:
Любовниц милых и святых подруг,
Любивших, отошедших... все бывает...
Пусть далеки они... Но сразу, вдруг...
Ах, ничего-то я не забываю...
«НеЬчагоЛарпость — самый черный грех »
Вторая книга Божнева «Фонтан» (1927) представляет собой цикл
классически строгих (до намека на пародийность) восьмистиший, со-
держащих полуиронические, полусерьезные размышления над общими
проблемами бытия, воскрешающих в памяти пресловутую петербург-
скую поэтику44:
Сокрыта звучная струя
Деревьями густого сада...
Так между тайной бытия
И человеком есть преграда...
Но зеленью сокрытый шум
До слуха сладко достигает...
Так вслушивающийся ум
Невидимое постигает...
Впрочем, личное участие Божнева в жизни русского Монпарнаса во
второй половине 1920-х годов неуклонно сокращалось из-за развившей-
ся у него психической болезни. В 1930 году он переехал в пригородный
Кламар, позднее — в Марсель. В 1930-е годы из большой эмигрантской
печати Божнев практически выпадает и не стремится возобновить преж-
ние знакомства, занимаясь написанием рукописных книжек (на русском
и французском языках) и живописью (| в 1969 г.).
В отличие от Божнева, Довида Кнута можно ассоциировать с «Па-
рижской нотой» не только по духу его творчества во второй половине
1920-1930-х годов, но и «организационно»: он принимал участие во
всех монпарнасских собраниях и издательских предприятиях группы
Адамовича (а также в деятельности Союза молодых поэтов и писателей
и заседаниях «Зеленой лампы»). То, что литературная политика Адамо-
вича смогла объединить столь яркие и оригинальные творческие инди-
видуальности, говорит о ее гибкости и широте: ведь Кнут достаточно
долго дистанцировался от школы Адамовича, став одним из инициато-
ров создания внутри Союза молодых писателей и поэтов группы «Пере-
кресток». Утонченной и серафической лирики Штейгера и Червинской
юный Довид Кнут не признавал. Еврей не только по крови (он был сы-
ном кишиневского бакалейщика Мейра Фиксмана, а в качестве псевдо-
нима избрал девичью фамилию матери), но и по духу, Кнут в стихотво-
рениях, собранных в его первых книгах («Мои тысячелетия» (1925),
«Вторая книга стихов» (1928), «Сатир» (1929)), воскрешал в своем ли-
рическом герое мир ветхозаветных и языческих переживаний, движи-
мый могучими страстями, — как духовными, так и плотскими:
Не бегать благ и дел юдоли узкой,
Но, все приняв, за все благодарить.
Торжествовать, когда играет мускул.
Плодотворить.
Из поэмы «Испытание»
«Довид Кнут — один из самых значительных поэтов русского Пари-
жа, но, может быть, русская форма была для него случайностью, — пи-
сал Г. П. Федотов. — Его вдохновение и темы были такими еврейскими,
что кажется странным, что писал он не на древнееврейском языке. <.. .>
В нем звучит голос тысячелетий, голос библейского Израиля, с беспре-
дельностью его любви, страсти, тоски. И — перебрасывая мост через
века — поэт находит себя в Париже XX века перед той же тайной мира,
перед бездной человеческих страданий, связанный с миром и людьми
общностью судьбы»45.
Адамович считал Кнута «одной из главных парижских надежд»46, но
его ранняя поэзия казалась главе «Парижской ноты» слишком экзотич-
ной, яркой и «громкой» для эмигрантского историко-литературного кон-
текста. «Стихи Кнута, — писал Адамович, откликаясь на выход первой
книги поэта, — внушены отвращением к миру, своеобразным и подлин-
но “поэтическим”. Книга его распадается на два отдела: стихи, похожие
на перевод с древнееврейского, и стихи парижские. Первые не только
значительнее, но и просто лучше. Косноязычие Кнута в стихах библей-
ских кажется следствие волнения: его хочется назвать “высоким косноя-
зычием”. В более вялых городских стихах оно вызывает недоумение»47.
Следующие книги — «Парижские ночи» (1932) и «Насущная лю-
бовь» (1938) — четко обозначили эволюцию Кнута к лирической про-
стоте и злободневности. Некоторые критики увидели в этом движе-
нии деградацию лирики поэта — сужение темы — порой до частного,
лишь ему интересного случая (Ю. К. Терапиано и др.)48. В отличие
от них, Адамович восторженно приветствовал выход «Парижских но-
чей», видя в появлении подобной книги лишнее подтверждение пра-
воты своей оценки общего настроения молодой эмигрантской поэзии:
«На Кнута сразу, после появления в печати первых его стихотворений,
обратили внимание. Талант был несомненен. Но несомненно было и
то, что талант этот еще совсем незрелый: все слова у Кнута были “при-
близительные”, заимствованные то там, то здесь и поэтому искажа-
вшие, притуплявшие его мысль или чувство... Был в стихах Кнута и
буйный темперамент: это как будто выделяло его из толпы молодых
меланхоликов и неврастеников. Но при внимательном рассмотрении
выяснилось, что Кнут лишь нагромождает один “вакхический” выкрик
на другой, механически подбирая самые яркие, самые резкие эпитеты.
<...> Интерес к Кнуту слабел. Начинали поговаривать, что ему оказа-
ли доверие напрасно и что к ряду' обманувших надежд прибавился еще
один. Но Кнут надежд не обманул. Года четыре тому назад в “Совре-
менных записках” было напечатано одно его удивительное стихотво-
рение. <...> Поэт вспоминает “тусклый кишиневский вечер” и похоро-
ны какого-то еврея.
.. .за печальным черным грузом
Шла женщина, и в пыльном полумраке
Не видно было нам ее лицо.
Но как прекрасен был высокий голос!
Под стук шагов, под слабое шуршанье
Опавших листьев, мусора, под кашель
Лилась еще неслыханная песнь.
В ней были слезы сладкого смиренья,
И преданность предвечной воле Божьей.
В ней был восторг покорности и страха...
О, как прекрасен был высокий голос!
Не о худом еврее, на носилках
Подпрыгивавшем, пел он — обо мне,
О нас, о всех, о суете, о прахе,
О старости, о горести, о страхе,
О жалости, тщете недоуменной,
О глазках умирающих детей...
Вспоминающему самому неясно, что волнует его в этом видении.
Что было? Вечер, тишь, забор, звезда.
Большая пыль... Мои стихи в “Курьере”.
Доверчивая гимназистка Оля,
Простой обряд еврейских похорон
И женщина из Книги Бытия.
Но никогда не передам словами
Того, что реяло над Азиатской,
Над фонарями городских окраин,
Над смехом, затаенным в подворотнях,
Над удалью неведомой гитары,
Бог знает где рокочущей, над лаем
Тоскующих рышкановских собак.
.. .Особенный, еврейско-русский воздух...
Блажен, кто им когда-либо дышал.
Как здесь все хорошо! Как много внутренней музыки в этих белых
стихах, лишенных всякой декоративности и словесных клише. Это уже
не черновик, не “проба пера”, это, действительно, поэзия... Все, что
Кнут писал и печатал после “[Кишиневских] похорон”, лишь подтверж-
дало, что он нашел себя.
Новый, только что вышедший сборник Кнута “Парижские ночи” —
книга небольшая. Но, бесспорно, это один из самых ценных сборников,
появившихся за время эмиграции, — один из самых чистых, честных
и глубоких. <...> Те, кто прежде покровительственно одобрял Кнута за
оптимизм или “радостное утверждение жизни”, должны быть разоча-
рованы. От “радостного утверждения” не осталось ничего. Не осталось
ничего от прежнего пафоса. <...> Былому своему красноречию поэт
“сломал шею” по совету Верлена. Он раздал все, что имел, и остался
наг и нищ, но теперь уже, наверное, он мишуры не примет за золото: не
обманет себя, не обманет и других»49.
Следует заметить, что обращение Кнута к «Парижской ноте» не озна-
чало его отказа от любимой им изобразительной пластики, опосреду-
ющей лирическое переживание, или от упомянутого Адамовичем темпе-
рамента поэтического высказывания. Но качество этого переживания по
мере взросления поэта изменилось — отсюда и новые краски, и новый
тон — вполне узнаваемый для всех, знакомых со школой Адамовича:
Меж каменных домов, меж каменных дорог,
Средь очерствелых лиц и глаз опустошенных,
Среди нещедрых рук и торопливых ног,
Среди людей душевно-прокаженных...
В лесу столбов и труб, киосков городских,
Меж лавкой и кафе, танцулькой и аптекой,
Восходят сотни солнц, но холодно от них,
Проходят люди, но не видно человека.
Им не туда идти — они ж почти бегут...
Спеша, целуются... Спеша, глотают слезы.
О, спешная любовь, о, ненавистный труд,
Под безнадежный свист косматых паровозов.
Кружатся в воздухе осенние листы.
Кричат газетчики. Звеня, скользят трамваи.
Ревут автобусы, взлетая на мосты.
Плывут часы, сердца опустошая.
И в траурном авто торопится мертвец
Спешит — в последний раз (к дыре сырой и душной).
...Меж каменных домов, средь каменных сердец.
По каменной земле, под небом равнодушным.
Впрочем, в сборнике Кнута «Насущная любовь» можно найти сти-
хотворения-миниатюры, которые и с формально-поэтической стороны
напоминают классические образцы «Парижской ноты» — стихи Адамо-
вича, Штейгера, Червинской:
- Порою меньше малой малости
(Дешевле всех врачей и всех аптек):
Две капли нежности, щепотку жалости —
И вот расцвел засохший человек.
Расцвел — засохший, полумертвый — ожил,
И в мир вошло веселое добро.
— Вы правы, друг. Любовь всего дороже,
По у меня нет денег на метро.
Диалоги
В годы Великой Отечественной войны Довид Кнут и его жена Ариад-
на Скрябина участвовали в движении Сопротивления в составе парти-
занского отряда, действовавшею на юге Франции. В 1944 году эта пар-
тизанская организация была разгромлена, Ариадна схвачена и казнена
в Тулузе. Довиду удалось бежать в Швейцарию, но война убила Кнута-
поэта: дар стихотворчес i ва его покинул. В 1949 году Кнут издал в Пари-
же итоговое собрание своих «Избранных стихов» и больше «русских»
стихотворений не писал. В том же году он уехал из Франции в Израиль,
где пробовал писать на ивриге. В 1955 году в Тель-Авиве Д. Кнут умер.
Как уже говорилось, «Парижская нота» не имела никакой формаль-
ной структуризации, поэтому документального списка ее непосред-
ственных участников не существует. Но, говоря о школе Адамовича,
нужно упомянуть Перикла Ставрова (Перикл Ставрович Ставропуло,
1895-1955), первую книгу стихов которого «Без постедствий» (1933)
приветствовали и Адамович, и Червинская, увидев в ней сознательную
«переработку наследия Иннокентия Анненского»50 в новом, эмигрант-
ском историко-культурном контексте. Впрочем, граница между перера-
боткой и прямым подражанием И. Ф. Анненскому в стихотворениях
Ставрова оказывается весьма расплывчатой:
День ото дня и день за днем
Не разглядеть от дыма трубок,
За отуманенным стеклом
Нерасцветающих улыбок
А эта тьма газет — газет
Гак злободневно торжествует
Надежды нет. Исхода нет.
И слово молвлено впустую.
Молчат. Синеет потолок,
И звон сменяется шуршаньем.
Того гляди — и скрипнет блок,
И глянет пустота зияньем.
Кафе
(Ср.: с хрестоматийным «Идеалом» Анненского: «Тупые звуки вспы-
шек газа / Над мертвой яркостью голов, / И скуки черная зараза / От по-
кидаемых столов, И И там, среди зеленолицых, / Тоску привычки затая, /
Решать на выцвевших страницах / Постылый ребус бытия»).
Вариациями на темы Анненского является и второй стихотворный
сборник Ставрова «Ночью» (1937):
Все ровнее, быстрей и нежней,
Все прилежней колеса стучали.
В голубом замираньи полей
Запах дыма и скрежет стали.
В серебро уходящая мгла,
Лошадей и людей вереницы,
Брызги влаги на взмахе крыла,
Хриплый окрик разбуженной птицы.
Говоря о школе Адамовича, следует упомянуть и творчество популяр-
ной поэтессы Ирины Николаевны Кнорринг (1906-1943), постоянного ав-
тора «Последних новостей». Дочь директора харьковской гимназии, исто-
рика и журналиста Н. Н. Кнорринга, И. Н. Кнорринг в детстве оказалась
свидетелем трагических событий Гражданской войны на Украине, бежала
с семьей в Севастополь, где ее отец стал преподавателем в Морском корпу-
се. Осенью 1920 года Кнорринги, вместе с другими семьями сотрудников
Морского корпуса, были эвакуированы на кораблях Черноморского фло-
та (Русская эскадра) в Бизерт (Тунис) и четыре года, до расформирования
эскадры, жили на пассажирском транспорте «Великий князь Константин»,
а в 1925 году переехали в Париж. И. Н. Кнорринг становится слушатель-
ницей Франко-русского института социальных и общественных наук и
Русского историко-филологического отделения при Сорбонне, а также —
участницей «Цеха поэтов» и «Союза молодых писателей и поэтов», на ве-
черах которого она часто выступала. В 1928 году Ирина Кнорринг вышла
замуж за поэта Юрия Софиева (см. ниже); на следующий год у литератур-
ной четы родился сын. В это время поэтесса уже была смертельно больна
тяжелой формой диабета. 1930-е годы стали для нее временем медленного
угасания. Она умерла 23 января 1943 года в оккупированном Париже:
Темнота. Не светят фонари.
Бьют часы железным боем где-то.
Час еще далекий до зари,
Самый страшный час — перед рассветом.
Час, когда устав от смутных дел,
Город спит, как зверь настороженный,
А в тюрьме выводят на расстрел
Самых лучших и непримиримых
Март 1942 г
Кнорринг не входила в круг Адамовича и вопросы творческого само-
определения в русском Париже в межвоенный период, по всей вероят-
ности, никак ее не занимали. «Ирина Кнорринг всегда, а в последние годы
жизни особенно, стояла в стороне от пресловутого Монпарнаса, не поддер-
живала литературных связей, одним словом не делала всего необходимо-
го для того, чтобы поэта не забывали, печатали, упоминали в печати», —
писал, откликаясь на выход ее посмертного сборника «После всего» (1949)
Г. В. Иванов51. Однако стихийно сложившаяся творческая манера Кнорринг
объективно полностью соответствует установкам «Парижской ноты».
Название ее первого стихотворного сборника — «Стихи о себе»
(1931) — могло бы стать заголовком для тематического свода дневни-
ковой поэзии этого десятилетия, а тексты, собранные под его обложкой,
наряду с текстами Л. Д. Червинской, — образцами для подражания. Од-
нако если дневниковая простота стихотворной речи Червинской явля-
лась результатом изощренного мастерства и сознательной ориентации
на продуманную творческую позицию, то стиль Кнорринг действитель-
но был безыскусным (иногда на грани дилетантизма) стихотворчеством
поэта, одаренного от рождения, но никогда не задумывавшегося над
техникой ремесла, стремящегося выразить свои переживания и мысли с
максимально возможной искренностью. В сочетании с этой исповедаль-
ной честностью безыскусность поэтического высказывания придавала
творчеству Ирины Кнорринг своеобразную лирическую изысканность,
обаяние примитива, беззащитную женственность (В. Ф. Ходасевич),
вызывающую сочувствие.
Кроме того, темы, раскрываемые в поэзии Кнорринг, хотя и предельно
лирически субъективированные, находили понимание в среде эмигран-
тов, ибо ее судьба — бесконечные скитания, неустроенность, бедность,
страх болезни и смерти — была типичной для большинства представи-
телей зарубежья. Если эстетику «Парижской ноты» иногда ассоциирова-
ли с движением от литературного текста к человеческому документу, то
поэзия Кнорринг и состояла из таких документов, большинство которых
были созданы с «чувством меры, известной сдержанностью, осторожно-
стью, вообще — вкусом, покидающим ее сравнительно редко»52:
Не те слова. Не те, что прежде,
Когда в азарте молодом
Мы глупо верили надежде
И думали: «Переживем!»
Что ж? Пережили? Своевольем
Сломили трудные года?
И — что ж? В тупой, обидной боли —
Тупое слово: «Никогда».
И с лихорадочным ознобом
Приподнятая сгоряча
Рука, дрожащая от злобы,
Бессильно падает с плеча.
И в безалаберном шатанье
Судьба (уже который раз?)
За безрассудные желанья
Так зло высмеивает нас.
И все, что нам еще осталось,
Все, чем душа еще жива, —
Слова, обидные, как старость,
Как жизнь, жестокие слова.
О том. что не нашли мы рая;
О том, что преданы в борьбе,
О том, что стыдно погибаем
От горькой жалости к себе53.
Наконец, говоря о школе Адамовича, необходимо вспомнить и заме-
чание Ю. П. Иваска о том, что флюиды «Парижской ноты» «передава-
лись и передаются далеко за пределы Парижа». В качестве самых ярких
представителей «Ноты» за пределами русской Франции следует назвать
рижанина И. В. Чиннова (1909-1996) и супружескую чету М. Г. Горли-
на (1909-1944) и Р. Н. Блох (1899-1943?), проживавших до 1933 года
в Берлине.
Потомственный юрист Игорь Владимирович Чиннов (он окончил
в 1939 г. юридический факультет Рижского университета) с юности
увлекался поэзией и был одним из лидеров поэтического кружка рус-
ской Риги «На струге слов» (1929-1931). Несмотря на то что первая
книга его стихов «Монолог» вышла лишь в 1950 году54, в 1930-е годы
он с подачи Г. В Иванова (который и «открыл» Чиннова в Риге) пуб-
ликовал свои стихи в «Числах» и импонировал Адамовичу тем, что
в своей лирике «пишет в “moi bomol” <...> приглушает тон с той же
одержимостью, с какой Цветаева или Маяковский упорствовали в сво-
их диезах»: «...Его тончайшие стилистические находки, переливчато-
перламутровые оттенки иных его эпитетов внушены, как мне кажется,
двойным отталкиванием: и от эпигонства, и от пышности, за которой
можно контрабандой протащить что угодно»55.
Адамович приветствовал выход «Монолога», а Г. П. Струве в сво-
ем очерке истории «Русская литература в изгнании» писал о Чиннове,
«прочно вошедшем в зарубежную литературу уже после войны», как
о наследнике традиций «Парижской ноты»: «Чиннов — неожиданное и
несомненное приобретение зарубежной литературы. Некоторыми внеш-
ними чертами он близок “Парижской ноте”: короткие стихи (у него редко
больше трех четверостиший), часто обрывающиеся, недоговоренность,
вводные предложения между тире, “скобочки”, при большой формаль-
ной изощренности тенденция тщательно ее скрывать. Темы его — веч-
ные: любовь, смерть, человек и природа»56.
Последнее замечание Струве существенно корректирует творче-
скую позицию Чиннова по отношению к классике «Парижской ноты»:
если ее формальную эстетику он усвоил, общаясь с Г. В. Ивановым и
Адамовичем, действительно, весьма органично, то собственно «эми-
грантскую идеологию», «метафизику обреченности», порождающую
«размышления... о бессмысленности стихов и тщете искусства»57, прак-
тически проигнорировал. Легкая лирика Чиннова (с ее «переливчато-
перламутровыми оттенками») стремится к красивой простоте благород-
ных переживаний универсального, а не эмигрантского толка:
Облака облачаются
В золотое руно.
Широко разливается
Золотое вино.
Это бал небожителей,
Фестиваль, карнавал,
И доходит до зрителей,
Как скрипач заиграл.
И две бабочки поздние
У гнилого ствола,
Словно крошки амброзии
С золотого стола.
А подсолнух нечаянный
У садовых ворот —
Точно райской окраиной
Рыжий ангел идет.
В отличие от Чиннова, участница берлинского «Клуба поэтов» и се-
стра руководителя знаменитого издательства «Петрополис» Раиса Но-
евна Блох58 даже в самые светлые по тематической установке пейзаж-
ные стихотворения привносила трагическую эмигрантскую стильность,
свойственную мировосприятию поэтов «Парижской ноты»:
Полная чаша света,
Как изумруд весна,
Право, долина эта
Радостной быть должна.
Гор не суровых главы
Теплый туман облек,
Среди травы кудрявой
Чистый бежит поток.
Тихо кругом и сонно,
Что же который раз
Сердце неугомонно
Страшный твердит рассказ,
Страшный, неумолимый,
Неодолимый бред,
Что все прошло уж мимо,
Что ничего уж нет.
«Хотя Раиса Блох — член берлинского ‘‘Кружка поэтов”, — пи-
сал, откликаясь на выход ее второй книги стихов «Тишина» (1935)
М. О. Цетлин, — но “парижане” легко могли бы принять ее в свой круг.
Поэзия ее — чистая лирика и держится на прямом и открытом выра-
жении чувства. Дар сильного и сосредоточенного чувства — это ред-
кий дар, и умение самоуглубляться — чуть ли не половина поэтического
подвига. Плохие поэты предпочитают “литературщину”, подражатель-
ное выражение чужих чувств. Раиса Блох всегда говорит о своем. Но она
ищет не лучшего, а наиболее правдивого выражения»59.
В традициях «Парижской ноты» было создано самое знаменитое
стихотворение Раисы Блох (также вошедшее в «Тишину»), ставшее, по-
сле того как А. Н. Вертинский положил его на музыку60, своеобразным
гимном русской эмиграции первой волны:
Принесла случайная молва
Милые, ненужные слова:
Летний сад, Фонтанка и Нева.
Вы, слова залетные, куда?
Здесь шумят чужие города
И чужая плещется вода.
Вас не взять, не спрятать, не прогнать.
Надо жить — не надо вспоминать.
Чтобы больно не было опять.
Не идги ведь по снегу к реке,
Пряча щеки в пензенском платке.
Рукавица в маминой руке.
Это было, было и прошло.
Что прошло — то вьюгой замело.
Оттого так пусто и светло.
В 1935 году, уже после переезда в Париж, Р. Н. Блох вышла замуж
за своего берлинского поклонника, бежавшего вместе с ней из фашист-
ской Германии. — Михаила Генриховича Горлина61, одного из организа-
торов Клуба поэтов и издателя ежегодного «Сборника берлинских поэ-
тов» (1931-1933). Горлин был давно влюблен в Раису Блох, так что даже
свою книгу стихотворных автопереводов на немецкий язык «Marchen und
Stcidte» («Сказки и города», 1930) он подписал псевдонимом Д. Мираев (то
есть «Миша + Рая»), «Немецкая» книга М. Г. Горлина (с детства владевше-
го этим языком в совершенстве) вышла раньше сборника русских первоис-
точников «Путешествия», также изданного в Берлине в 1936 году.
Поклонник Гоголя и Э. Т. А. Гофмана, Горлин тяготел к лирической
фантастике, эстетике сна или грезы, преображающей будничный эми-
грантский быт:
Ваш город, Нина Александровна, веселый город.
Ходят там люди не просто, а вприпрыжку.
От башни к башне протянуты канаты,
И на них пляшут в полдень львы и медведи.
Все в вашем городе пестро и забавно:
Дома раскрашены, как пасхальные яйца,
Аэропланы выводят на небе замысловатые узоры,
Даже ночью кувыркаются люди п звери,
Чтобы ни на минуту не замирала суматоха.
Только иногда на город находят словно тучи,
И на лица пляшущих падают тени,
Точно они все готовы отдать за совсем простое утро
И за немногие простые, как небо и хлеб, слова.
Город Нины Александровны
Очень красиво и трогательно его стихотворное послание будущей
жене:
Если ты будешь сидеть тихо,
Не двигаясь и даже не улыбаясь,
Я расскажу тебе о звездочетах,
О попугаях в разузоренных халатах,
О путешественниках и об обеде,
О рождественском обеде из старых романов.
Где герой, от жара страсти позабыв про пудинг,
Украдкой целует легчайшую руку,
Что голубем выпорхнула из синего платья,
И все это проплывет перед нами, качаясь,
И растает в ласковом, ровном тумане.
Как те корабли, нагруженные пряностями и морем,
Что порою видишь пред тем как заснуть.
В Париже Горлин работал в Славянском институте, а Раиса Блох —
в редакции журнала «Revue de 1’histoire de la pharmacie» и Националь-
ной библиотеке. Судьба была беспощадна к этим талантливым людям:
оба поэта и их малолетняя дочь стали жертвами холокоста.
В 1956 году В. С. Варшавский так подытожил историю парижской
ветви «незамеченного поколения»: «В. Ходасевич говорил когда-то:
“В известном смысле историю русской литературы можно назвать исто-
рией уничтожения русских писателей”. Судьба эмигрантских сыновей
лишний раз это подтверждает.
Трагически погибли совсем еще молодыми людьми Н. Гронский,
В. Диксон, Б. Новосадов, Б. Поплавский, С. Шарнипольский.
Покончил с собой Болдырев.
Пропал без весги Агеев. Никогда больше не встретишь в печати
и многих других имен.
Буткевич умер от истощения в марсельской городской больнице.
Ог тяжелых болезней, вернее, от тяжелой жизни преждевременно
умерли Вера Булич, К. Гершельман, Ирина Кнорринг, И. Савин.
Умер от чахотки А. Штейгер.
В годы войны были расстреляны немцами Б. Вильде и Кац; погиб-
ли в гитлеровских лагерях медленной смертью Раиса Блох, М. Горлин,
Е. Гессен, Ю. Мандельштам, Л. Райсфельд, Н. Фельзен.
Совсем недавно “Новое русское слово” сообщило о смерти
П. С. Ставрова и Довида Кнута.
Если вспомнить, что всего-то в этом литературном поколении числи-
лось несколько десятое человек, то невольно приде! в iолову знамени-
тое: “Братья писатели, в вашей судьбе что-то лежит роковое”»62.
Глава VII
ВОКРУГ «ПАРИЖСКОЙ НОТЫ»:
ПОЭТЫ «ПЕРЕКРЕСТКА»
Как уже говорилось, «Парижская нота», обладая ярко выраженной
идеологией, оригинальной философией творчества и соответствующей
ей поэтикой, не была формально струкгурирована. Две противостоящие
ей поэтические группировки русского Парижа — «Перекресток» (1928-
1937) и «Кочевье» (1928-1938) — напротив, формально представляли
собой вполне традиционные литературные объединения с четко опреде-
ленным активом, однако явно уступали «Парижской ноте» в идейной и
поэтической «стильности».
«Перекресток» был детищем В. Ф. Ходасевича, обосновавшегося
в Париже весной 1925 года, примерно через год после появления там
Адамовича. Вскоре Адамович и Ходасевич поделили молодой русский
Париж на сферы влияния: если первый пользовался большим авторите-
том среди монпарнасской богемы, то второй имел влияние на руковод-
ство Союза молодых писателей и поэтов (в которое входила граждан-
ская жена Ходасевича Н. Н. Берберова)1. Как и Адамович, Ходасевич
решительно возражал против распространения авангардистских тен-
денций в среде русской эмигрантской литературной молодежи, но его
представление о перспективах и задачах эмигрантской поэзии расходи-
лось с идеями создателя «Парижской ноты». Их противостояние оконча-
тельно оформилось к концу 1927 — началу 1928 года, когда Ходасевич
стал ведущим критиком газеты П. Б. Струве «Возрождение», а Адамо-
вич занял аналогичное положение в газете П. Н. Милюкова «Последние
новости»2.
«Перекресток» (название было предложено Довидом Кнутом) воз-
ник как особая поэтическая группа в Союзе молодых писателей и
поэтов в результате... постоянных конфликтов поэтической молоде-
жи с Ходасевичем. «Обладая широкой эрудицией, сам усердный ра-
ботник, Ходасевич требовал такой же работы и от других, — вспо-
минал Ю. К. Терапиано. — В этом отношении он был беспощаден,
придирчив, насмешлив.
.. .Привил-таки классическую розу
к сове гскому дичку...
Эмигрантские *‘дички” принимали методы Ходасевича, но порой
бунтовали. Одним из первых восстал на него Борис Поплавский»3. Од-
нако были и любопытствующие, обращавшиеся к мэтру, как некогда
юный Пушкин к Катенину, с просьбой «побить, но выучить». Терапиа-
но, Кнут, Ю. В. Мандельштам, Г А. Оцуп, младший из братьев Оцу-
пов, писавший под псевдонимом Георгий Раевский, В. А. Смоленский
и П. А. Бобринской* составили костяк «Перекрестка». Позже, во время
подготовки двух коллективных сборников группы (оба — 1930), к «пе-
рекресточникам» присоединились поэты русского Белграда — А. П. Ду-
раков, Е. Л. Таубер, К. К. Халафов5. Им составил протекцию близкий
к «Перекрестку» поэт И. Н. Голенищев-Кутузов (он работал в Белград-
ском университете, а в 1929-1932 годах учился в парижской Ecole Рга-
tigue des Hautes Etudes — Sciences Philologuiques et Historiques).
Структурно «Перекресток» представлял собой обычную инициатив-
ную группу Союза молодых писателей и поэтов. Они организовыва-
ли тематические вечера, на которые в качестве основных докладчиков,
приглашались ведущие литераторы русского Парижа (С. К. Маковской,
В. В. Вейдле, 3. Н. Гиппиус, В. В. Набоков, М. И. Цветаева), а также
«поэзоконцерты» и диспуты. Поскольку все мероприятия проходили
под эгидой Союза, ни о какой кружковой корпоративности речи, разу-
меется, не было. Здесь выступали: Адамович, Г. В. Иванов, А. И. Ла-
динский, Б. К). Поплавский, Л. Д. Червинская, К). Б. Софиев, то есть
практически весь русский поэтический Париж без учета каких-либо на-
правлений6.
Зато в качестве литературного кружка, собиравшегося на квартире
у Ходасевича на улице Ламбларди, «Перекресток» был весьма корпо-
ративен, превращаясь в группу единомышленников, сплотившихся во-
круг мэтра7.
Как уже говорилось, все началось с того, что Ходасевич, сочетавший
поэтический тал ант и эрудицию выдающегося филоло га-литературоведа,
был поражен низким культурным уровнем большинства лидеров Сою-
за молодых писателей и поэтов, приходивших с деловыми визитами
к Н. Н. Берберовой. «Те, кто уехал шестнадцати лет, как Поплавский, —
вспоминала Н. Н. Берберова, — почти ничего не вывезли с собой. Те,
что уехали двадцати лет — увезли достаточно, то есть успели прочесть,
узнать, а иногда и продумать кое-то русское — Белого и Ключевского,
Хлебникова и Шкловского, Мандельштама и Троцкого. Те, кто уехал в
семнадцать, восемнадцать, девятнадцать лет, по-разному были нагруже-
ны русским, все зависело от обстановки, в которой они росли, от жиз-
ни, которой жили в последние русские годы: учились в средней школе
до последнего дня? Воевали в Добровольческой армии? Валялись ра-
ненными на этапных пунктах? Скрывались от красных? Бежали от бе-
лых? Успели напечатать одно стихотворение в студенческом сборнике
в Киеве, Одессе, Ростове? <...> Читал ли Кнут когда-либо Ломоносова
или Вяч. Иванова, Веселовского или формалистов? Не думаю. Смолен-
ский, наверное, их не читал, смутно знал их имена. Ладинский принял-
ся за книги (и французский язык) уже в тридцатые годы, когда перешел
от работы маляра к работе рассыльного. Кнут в это время читал, что
мог, большей частью случайные книги. Смоленский почти ничего не чи-
тал, считая, что это может повредить его своеобразию (а своеобразия-то
у него было меньше, чем у других»8.
В конце концов Ходасевич не выдержал и прочитал для молодых го-
стей ряд импровизированных «застольных» лекций, что и положило на-
чало «Перекрестку». Постепенно из домашних просветительских бе-
сед Ходасевича и его уроков мастерства, на которые ориентировались
участники кружка в своем оригинальном творчестве, вырастала эсте-
тическая идеология, альтернативная идеологии «Парижской ноты»,
которая к концу 1920-х годов уже безраздельно владела русскими
«монпарнасцами»9.
Как и Адамович, Ходасевич рассматривал литературный процесс
в условиях русского зарубежья как перманентный идейный и поэтиче-
ский кризис. Однако выводимая Адамовичем отсюда метафизика твор-
чества была для Ходасевича неприемлема хотя бы потому, что симво-
листский мистицизм в эстетике был отвергнут им еще в 1900-е годы.
«Несмотря на отталкивание от акмеизма, — писал Ю. К. Терапиано, —
Ходасевич во многом был ближе к нему, чем к старшему поколению
символистов. <.. .> Мережковский и Гиппиус обвиняли Ходасевича в не-
способности понять метафизику. Действительно, в те годы, когда я его
знал, Ходасевич не выносил разговоры о “последних вопросах” <...>
предлагая младшему поколению “взамен всей этой болтовни сосредо-
точить силы хоть на какой-нибудь серьезной литературной работе”»10.
Реанимирование Адамовичем мистических технологий Серебряного
века казалась Ходасевичу лицемерной игрой в религиозность: «Вооб-
ще, зол я на Адамовича, каюсь, — писал Ходасевич Ю. И. Айхенвальду
29 марта 1928 года, в канун создания “Перекрестка”, — злит меня его
“омережкование” — “да невзначай, да как проворно”, прямо от орхи-
дей и изысканных жирафов — к “вопросам церкви” и пр. Сам вчера был
распродекадент, а гуда же»11.
Вместо мистики Ходасевич предлагал молодым эмигрантским поэ-
там «культурологию», устанавливая в качестве мерила поэтической со-
стоятельности писателя своеобразный образовательный ценз. Поэт в
представлении Ходасевича — прежде всего высокоэрудированный,
пытливый человек, в совершенстве владеющий культурным наследи-
ем прошлого, что, в свою очередь, вызывает у него обостренный ин-
терес к настоящему и помогает прогнозировать будущее. Поэт Ходасе-
вича — мудрец, но не стихийный прозорливец, а мудрец-интеллектуал,
чья творческая воля находится в согласии с волей к познанию. Оставляя
агностической «фигуре умолчания» всю мистику философии поэтиче-
ского творчества (вдохновение, наитие, синергетику и т. д.), Владислав
Фелицианович видел в поэзии совершенное воплощение человеческого
стремления к максимальной полноте и широте знания12. Поэтому ис-
тинный поэт не может замыкаться в камерной, частной тематике соб-
ственных бытовых и душевных переживаний, — его интерес распро-
страняется на все мировое «целое»13. Избыточная лиричность поэтов
«Парижской ноты», эгоцентрическая замкнутость их творческого круго-
зора, узость тематики дневниковой поэзии были, по мнению Ходасеви-
ча, не столько стремлением к чистому созерцанию, сколько следствием
интеллектуальной скудости: они говорят только о себе и своих пережи-
ваниях, потому что кроме этого ничего и не знают. Их стремление к про-
стоте и безыскусности высказывания вовсе не «высокое косноязычие»
(Гумилев), а просто косноязычие, ибо культурой речи они не владеют.
Ходасевич иронически замечал, что под видом эмигрантской Адамо-
вич вознамерился создать пролетарскую поэзию, «мечта о которой даже
в СССР сдана в архив»: «Подобно поэтам из народа, наши стихотворцы
свои поэтические неудачи любят оправдывать социальными условиями.
<...> Поэты из народа погибли не от социальных условий, а от причи-
ны литературной: от собственного беспросветного эпигонства, от от-
сутствия поэтической культуры, от безнадежной мечты — отсутствие
проработанной, выстраданной формы возместить трогательностью со-
держания. Нельзя отрицать, что наши парижские стихотворцы так же,
как былые писатели из народа, вызывают к себе самое сочувственное
отношение, нередко переходящее в щемящую жалость. Но это сочув-
ствие — вполне житейского, человеческого, а не литературного поряд-
ка. Я помню, как в свое время ухаживали за писателями из народа, но из-
бегали читать их книжки. Парижане рискуют добиться той же участи»14.
Характерно, что среди упомянутых в воспоминаниях К). К. Терапиа-
но деяний «перекресточников», в которых принимал непосредствен-
ное участие Ходасевич, было создание так называемой «рукописной
перекрестной тетради», куда заносились всевозможные курьезы эми-
грантской литературной жизни, прежде всего связанные с созданием
«гениально плохих» стихов. Материалы «перекрестной тетради» за-
читывались на литературных вечерах, организуемых группой, а Хода-
севич использовал их в своей нашумевшей статье «Ниже нуля» (1936)
в качестве иллюстраций «поэтических бредов и ужасов», появляющих-
ся в свободной, лишенной всех цензурных барьеров эмигрантской печа-
ти «в изрядном количестве»15. За шутками в эскападе «перекресточников»
стояла серьезная дидактика Ходасевича: поощряя своих учеников к поис-
ку подобных ляпсусов в творчестве своих эмигрантских коллег по поэти-
ческому ремеслу, он стимулировал повышение их собственной самооцен-
ки как представителей серьезной, просвещенной, интеллигентной поэзии
на фоне невежд, представляющих неорганизованную богему.
То, что возникновение «Перекрестка» и формы его поэтического дей-
ствия — прямой вызов «Парижской ноте», понимали все знакомые с но-
вейшей эмигрантской литературой читатели. Конечно, Адамович не мог
остаться безучастным к этому вызову. Его полемика с Ходасевичем —
колумнистом «Возрождения» в 1927-1937 годах, — несмотря на то
что поводом к ней являлись различные частные события литературно-
общественной жизни русского Парижа»16, по существу являлась аполо-
гией эстетики «Парижской ноты» и критикой эстетической программы
«Перекрестка».
Главным аргументом Адамовича являлось утверждение неактуаль-
ности установок Ходасевича в применении к конкретной истори-
ческой ситуации, в которой находятся молодые поэты эмиграции.
Действительно, если оценивать эти установки в исключительно умоз-
рительном плане, то никаких возражений они не вызывают. Кто будет
спорить с тем, что молодому поэту надо изучать классические образ-
цы прошлого, что ему пойдет на пользу знакомство с мировой историей
и культурой, что он должен трудиться над поисками новых, удобных для
его индивидуального высказывания форм поэтической речи и т. д.?
Но если речь идет о конкретном моменте в истории русской лите-
ратуры, который сам Ходасевич признает кризисным, катастрофиче-
ским, то не окажутся ли эти, бесспорно, благие пожелания «не ко дво-
ру» именно «здесь и сейчас»?17 Может ли человек в момент катастрофы
с равной степенью интенсивности мыслить о собственной судьбе ио...
судьбах мировой культуры и истории? Будет ли раненый, истекая кро-
вью, звать на помощь, заботясь при этом о художественном совершен-
стве своих призывов? Утешит ли смертельно больного призыв не под-
даваться унынию, а потратить оставшиеся дни на приобретение новых
знаний о прекрасном, еще доступном для него мире?
«Ходасевич, занимаясь своей критической работой, как бы забыва-
ет о кризисе, — пишет, пытаясь проанализировать тяжбу между «Пере-
крестком» и «Парижской нотой» с беспристрастной позиции третейско-
го судьи М. О. Цетлин. — У англичан во время войны был распространен
лозунг: “Business as usual”, что можно перевести так: “Занимайтесь де-
лом, как обыкновенно”. В этом была великая мудрость: или нужно во
время войны оставить мирные занятия, или если необходимо работать,
то лучше работать спокойно и добросовестно, так, как если бы войны
вовсе не было. Если поэты, несмотря на кризис и поэзии, и культуры,
все же пишут стихи, то пусть они делают это “как обыкновенно”, с пре-
дельно доступным им мастерством, по велениям строгой художествен-
ной совести.
И Ходасевич тщательно взвешивает достижения отдельных поэтов и
даже качество отдельных “пиес”, как он выражается, над чем иронизи-
рует Адамович, который характеризует его критическую работу как со-
вет молодым поэтам: “Пишите, господа, хорошие стихи — звучные, яс-
ные, с тематическим развитием, с отражением разнообразных чувств”.
<...> Критическая установка Адамовича <...> совсем иная. <...> Ада-
мович зовет к “отражению в поэзии духовного мира человека”, к че-
ловечности. Но что такое этот духовный мир? “Что произошло с чело-
веком за эти десятилетия? — спрашивает Адамович. — Мало-мальски
пристальное вглядывание в европейскую культуру... убеждает в глубо-
кой болезни личности, в мучительном ее распаде и разложении”.
Таким образом, оказывается, что самое “человечное” искусство бу-
дет в наше время наиболее “декадентским”, отразит наиболее полно
этот распад и разложение личности. <...> Адамович требует от поэзии
одного: предельно правдивого, самоуглубленного отражения кризиса и
распада культуры и личности, притом отражения прямого, непосред-
ственного, чуждого всякого “округления”, всякой “красивости”. <...>
Не забудьте, что он обращался к эмигрантам, людям, по существу, без-
домным и лишенным твердой почвы и пристанища, и только как бы су-
блимировал эту “бездомность”, переведя ее в духовную, метафизиче-
скую плоскость»18.
В этом контексте несостоятельными оказываются не только обви-
нения в бескультурности и невежестве, высказываемые Ходасевичем
представителям противной стороны19, но и его отрицание любой мета-
физики в творческой позиции поэта-эмигранта. Адамович видел предме-
том главного интереса молодого поэта-эмигранта переживания чело-
века, обреченного на гибель. Ходасевич настаивает на том, чтобы это
были переживания не обыкновенного, а культурного человека... Так ли
велика разница, если речь идет не об умозрительной, а о реальной гибе-
ли! И не является ли естественным, что, оказавшись в этой гибельной
ситуации, даже «распродекадент» из «распродекадентов», «прямо от ор-
хидей и изысканных жирафов» живо повернется «к “вопросам церкви”
и пр.»? Можно ли видеть в этом лицемерие и игру? Разве не свойствен-
но чистое созерцание, молчаливое внутреннее духовное сосредоточе-
ние, поиск «самых последних слов» человеку, находящемуся в погра-
ничной между жизнью и смертью ситуации? Будет ли даже истинно
культурный современный русский человек писать предсмертную запи-
ску непременно в пушкинском стиле? И не будет ли это никому не нуж-
ной, в том числе и памяти самого Пушкина, нелепой бравадой, литера-
турой в отрицательном смысле этого слова?
«Участники “Перекрестка”, — писал Адамович, — стремятся к стро-
гой форме, это их принцип: они блюдут традиции, хранят чистоту сти-
ля и размера, “продолжают Пушкина”, в усердии своем доходя даже до
того, что вместо “этот” жеманно говорят “сей”. Но пушкинские ли у них
души? Не верится. У Пушкина они взяли оболочку, которая у того была
покровом живого организма, “кожей”, а на них повисла чехлом»20.
Впрочем, пушкинская тема в разговоре о реальных произведени-
ях, выходящих из-под пера учеников Ходасевича (в отличие от произ-
ведений самого мэтра, для которого продолжение Пушкина являлось
действительным, глубоко выстраданным героически-безнадежным
подвигом противостояния кризису культуры), на самом деле не очень
актуальна. Реализуя установку на классическую чистоту стиля и разме-
ра, они предпочитали ориентироваться не на пушкинские, а на более
близкие к ним по времени брюсовские и, особенно, гумилевские образцы
неоклассицизма. Это вынужден был признать и сам Ходасевич, отмечая,
например, что в сборнике «Перекрестка» четыре стихотворения Юрия
Терапиано («о Верлене, Рембо, Леконт де Лиле и Малларме») «напи-
саны отлично, но в них манерою Гумилева воспроизводится психоло-
гия молодого Брюсова. Под ними хочется подписать “1902” — и это не-
сколько огорчает»"1.
Адамович, разбирая стихотворения поэтов «Перекрестка», особо
выделял «явление чрезвычайно заметное и, скажу откровенно, для меня
неожиданное: культ Гумилева»22. Против этого культа Адамович ничего
не имел: он сам советовал молодым русским парижанам учиться у Гу-
милева ясности, краткости, точности поэтического языка — тому, что
В. В Вейдле называл «петербургской поэтикой». Таким образом, «пере-
кресточники» следовали той же петербургской поэтике, что и поэты
«Парижской ноты», хотя ируководствовались иными мотивами. Ада-
мовичу оставалось только элегически заметить: «Как мало любили поэ-
зию Гумилева при его жизни, как он от этого страдал и как теперь был
бы вознагражден!»23
Более того: сопоставляя стихи поэтов «Перекрестка» и «Парижской
ноты», Адамович приходил к выводу, что не только поэтика, но и те-
матика обоих станов, в общем, едина. Это было неудивительно, ибо
«общей чертой для тех и других является их полная принадлежность
к эмиграции, их “послереволюционность”. Они не столько “дети страш-
ных лет России”, сколько сыновья долгих, однообразных, томительных
“будней” эмиграции. <...> Очень многое в сознании нашей новой здеш-
ней литературы определяется ее бытием. <...> У здешних литератур-
ных “детей” очень обострился интерес к “последним вопросам” и, на-
оборот, ослабел интерес к темам чисто литературным, — вероятно, от
того, что литература уже никого сейчас не может манить как профессия
и почти никому из начинающих не может помочь в устроении матери-
альной стороны их жизни... И еще от того — и это важнее — что здеш-
ние “дети” живут, так сказать, без быта и вне культурной преемственно-
сти, вне традиций, которые позволяют человеку не чувствовать своего
одиночества перед природой и историей»24.
Таким образом, единственным поэтом, последовательно реализу-
ющим в своем творчестве эстетическую программу «Перекрестка»,
являлся... его глава — В. Ф. Ходасевич (который к молодому поколе-
нию эмиграции не принадлежал и к тому же стихов после «Европейской
ночи» практически не писал). Его ученики — если речь шла не о декла-
рациях, а о творческой практике — отличались от поэтов «Парижской
ноты» лишь нюансами в стиле и тематике. Разумеется, общение с Хо-
дасевичем во время домашних посиделок «Перекрестка» обогащало
их эрудицию, а задаваемые мэтром уроки подражания классическим
пушкинским образцам, что называется, «набивали руку», улучшали
языковое чутье. Но по мере творческого взросления, личного осозна-
ния трагических обстоятельств существования «незамеченного поко-
ления» поэты «Перекрестка» начинали дрейфовать в сторону «Париж-
ской ноты». Описанная выше творческая эволюция Довида Кнута (а его
демонстративное отпадение от «Перекрестка» было одной из главных
причин прекращения деятельности кружка) в высшей степени показа-
тельна: нечто подобное мы наблюдаем и в творческой судьбе другого ве-
дущего поэта этого кружка — Ю. К. Терапиано (1892—1980)25.
Уроженец Керчи Юрий Константинович Терапиано успел до эмиграции
побывать в Персии (1913), откуда на всю жизнь вынес страстное увлече-
ние оккультными науками (среди его разнообразного творческого наследия
имеется и трактат о современном зороастризме), окончить юридический
факультет Киевского университета св. Владимира (1916), пройти курс
в военном училище на получение звания прапорщика и принять участие
в боевых действиях на Юго-Западном фронте (1917). В 1918-1919 годах
Ю. К. Терапиано жил в Киеве, где дебютировал на литературном попри-
ще, опубликовав свои первые стихотворения в сборнике «Гермес» (1919).
В октябре 1919 г. он вступил в Добровольческую армию, воевал в бронеса-
мокатном дивизионе, был тяжело ранен. После разгрома Врангеля в 1920 г.
судьба поэта вычертила стандартную для большинства молодежи его поко-
ления географическую кривую: Крым — Константинополь — Париж.
Как уже i сверилось, в 1925 году Терапиано возглавил Союз молодых
поэтов и писателей, а его увлечение эзотерикой способствовало сбли-
жению с Мережковскими, -- Д. С. Мережковский тогда работал над
книгами о языческих культах Вавилона, Египта, Крита и нашел в лице
Юрия Константиновича ценного собеседника. В 1926 году Терапиано
издал первую книгу стихов «Лучший звук», стихи которой были посвя-
щены эзотерическим и экзотическим темам и ориентированы на соот-
ветствующие образцы Брюсова и Гумилева. Интеллектуализм эстетики
«Перекрестка» не мог не импонировать Терапиано и потому, не утрачи-
вая благосклонность Мережковских, он вошел и в кружок Ходасевича
на правах младшего лидера. Нужно сказать, что это общение оказалось
крайне благотворным для Терапиано в плане гармонизации художе-
ственного мира, преодоления экзальтации и герметики (и просто сло-
весной сумятицыу присущей его юношеской поэзии. Упомянутые по-
священия Верлену. Рембо, Леконту де Лилю и Малларме, появившиеся
в сборнике «Перекрестка» в 1930 году, выглядят в сравнении со стиха-
ми «Лучшего звука» более художественно убедительными для читателя,
хотя и требуют от него достаточно высокого уровня эрудиции:
Короткоштанный пасынок Вийона,
Нечистый воротник, пух в волосах...
— Вы для народа — оба вне закона
И нелюбимы там, на небесах.
Под звон тарелок в кабаке убогом
Убогий ужин с другом, а потом
Стихи — пред вечно пьяным полубогом,
Закутанным в дырявое пальто.
И ширится сквозь переулок грязный
Простор, и вдруг среди хрустальных вод
Качается, в такт музыке бессвязной,
На захмелевшем бриге мореход.
Что видел грешник, не принявший славы,
Что сердцем понял, сразу, свысока
Смотря с борта на чахлые агавы,
На скудость черного материка?
Но, ослепленный внутренним сияньем,
Он душу' потерял, он стал без крыл,
Стал мудрым — несказанным, новым знаньем,
И никогда о нем не говорил.
Артюр Рембо
Однако в своих книгах «Бессонница» (1935) и «На ветру» (1938) Те-
рапиано уже предстает преимущественно как лирик, практически пол-
ностью преодолевший увлечение не только тематической экзотикой, но
и стилистическими красотами поэтической речи:
Я болен. Не верится в чудо,
И не было чуда, и нет.
Я понял: ко мне ниоткуда
Уже не доходит ответ.
Лишь в старости, лишь через годы
Холодной и долгой зимы,
Я вспомню — явленье свободы,
Что в юности видели мы.
Но разве для смертного мало —
В железах, в темницах, во рву —
Такого конца и начала
Свидетелем быть наяву?
Преувеличением будет сказать, что Терапиано, подобно Кнуту, «опру-
стился» в своем мировосприятии до «Парижской ноты» с ее предельной
лирической непосредственностью высказывания. Лиризм Терапиано в
характерных зрелых стихах опосредуется любимыми им культурологи-
ческими экскурсами:
Каким скупым и беспощадным светом
Отмечены гонимые судьбой,
Не признанные кри гикой поэты —
И Анненский, поэт любимый мой.
О, сколько раз в молчанье скучной ночи
Смотрел он, тот, который лучше всех,
На рукопись, на ряд ненужных строчек,
Без всяческой надежды на успех.
От Рембо до Анненского — знаменательный путь! Впрочем, уместно
вспомнить, что наиболее известное стихотворение Терапиано представ-
ляет собой лирическую миниатюру, по тону и стилю согласованную ав-
тором именно с образцовыми текстами «Парижской ноты»:
Под музыку шла бы пехота,
Несли б на подушках кресты,
А здесь — на заводе работа,
Которой не выдержал ты.
Бесстрастную повесть изгнанья,
Быть может, напишут потом,
А мы, под дождя дребезжанье,
В промокшей земле подождем.
Самым юным участником «Перекрестка» был Юрий Владимиро-
вич Маидельштам (1908 1943), которому Адамович настоятельно
советовал взять псевдоним («Иначе всегда, при всяком упоминании
о “стихах Мандельштама’", будут — как это бывает теперь — добав-
лять: “Только, знаете, не того Мандельштама’", или даже: “Не настоя-
щего Мандельштама”»26). В момент образования группы Ю. В. Ман-
дельштам являлся горячим поклонником французских «парнасцев»
и воспевал «мучительного Леконта де Лиля». Дальнейшая его эво-
люция, в общем, совпадает описанной выше эволюцией Терапиа-
но: «Сохраняя прежнюю акмеистическую и неоклассицистическую
ориентацию, М<андельштам> в своих стихах все больше тяготеет
к трагической исповеди. Его лирика вбирает звучание “Парижской
ноты’'... Переживание тягот эмигрантской жизни, чувство одиноче-
ства и обреченности сочетаются с предощущением надвигающейся
беды:
Любви и вдохновенья больше нет.
Остались только: пристальность и честность.
И вот — смотрю со страхом в неизвестность
И вижу тьму (а раньше думал — свет)» 27.
Остается добавить, что жизнь Юрия Владимировича оборвалась не
менее трагично, чем у его великого однофамильца: в 1942 году в окку-
пированном фашистами Париже он был как иудей по крови (по веро-
исповеданию он был православным) схвачен и отправлен в концентра-
ционный лагерь Драней, затем — в Явожно (Польша), где и погиб.
Творческий путь Г. А. Оцупа-Раевского (1897-1963) был нетипичен
для поэтов «Перекрестка». Выпускник Берлинского университета и брат
редактора литературного журнала «Числа», поэта Н. А. Оцупа, Георгий
Авдеевич был фанатичным поклонником А. С. Пушкина (в этом он схо-
дился с Ходасевичем, который также пытался внедрить в «Перекрестке»
культ Пушкина и пушкинской эпохи). Г. А. Оцуп даже избрал для себя
«пушкинистский» псевдоним — Георгий Раевский', под этим именем он
и вошел в историю русский литературы.
Первая книга стихов Георгия Раевского «Строфы» (1928) отлича-
лась намеренной архаикой стиля, использованием метров и лексики, от-
сылающих читателя к пушкинским (иногда — тютчевским) первоис-
точникам. Темы Раевского были преимущественно натурфилософские,
мало связанные с эмигрантской поэзией как таковой. В дальнейшем он
также продолжал, по выражению Адамовича, «невозмутимо доволь-
ствоваться школьным четырехстопным ямбом с созвучьями “страстью-
счастью” и “твоего-самого”»28:
Зеленая волна, зеленая трава,
И волосы твои оттенка изумруда,
И льющихся небес густая синева, —
Какое празднество для глаз, какое чудо!
Свалившейся травой мелькнет ли жизнь моя,
Волна ль ее умчит в стремительном течении, —
Что, милая, мне в том? — сегодня видел я
Природу и тебя в таинственном смешении.
Творческую судьбу Раевского резко изменило его участие в 1935-
1939 годах в деятельности философско-литературного общества «Круг»,
организованного публицистом, историком и общественным деяте-
лем, заведующим литературным отделом «Современных записок»
И. И. Фондаминским.
Бывший террорист, сподвижник Б. В. Савинкова и политэмигрант
в 1906-1917 годы, Илья Исидорович Фондаминский ощутил себя пра-
вославным христианином еще до революции, ожидая исполнения при-
говора в камере смертников. Несмотря на то что для члена ЦК эсеров-
ской партии православное крещение (а тем более воцерковление) было
невозможно, Фондаминский, вдохновленный чтением Евангелия, стал
стремиться к идеалу деятельной христианской любви. Во время своей
второй эмиграции он, отойдя от политики, сблизился с основателя-
ми объединения «Православное дело» — отцом Сергием Булгаковым,
историком Г. П. Федотовым и монахиней Марией (Е. Ю. Кузьминой-
Караваевой), занимался благотворительностью и просветительством.
С 1931 года Фондаминский (под своим постоянным литературным псев-
донимом И. Бунаков) был редактором религиозно-философского журна-
ла «Новый град». «Журнал ставил себе задачей разработку нового хри-
стианского мировоззрения, могущего противостоять “метафизической
инфляции”, поразившей современность. Создание мировоззрения, в ко-
тором христианство ориентировано на непосредственное участие в со-
циальных процессах, очевидно, означало также воспитание человека
“Нового града”, то есть носителя нового мировоззрения, а само “ново-
градство” в таком случае обнаруживало себя социальной педагогикой и
антропологией»29. Одним из самых ярких проявлений «новоградства»
и стал «Круг», явившийся, по выражению В. С. Варшавского, «чем-то
вроде клуба для бездомного Монпарнаса»30.
«“Круг”, — вспоминал В. С. Варшавский, — образовывали две груп-
пы, психологически и идейно очень различные. Одна из этих групп со-
стояла главным образом из людей, близких к “Новому граду” и “Пра-
вославному делу” — проф. Н. Н. Алексеев, Н. А. Бердяев, мать Мария,
К. В. Мочульский, Г. П. Федотов, Е. Н. Федотова, Е. А. Извольская и
С. П. Жаба; постоянно присутствовал на этих собраниях и В. М. Зен-
зинов <-...> Изредка бывал Керенский. <...> Другое дело младшая
группа — Монпарнас. <...> Большинство друзей Фондаминского не
понимало, зачем он приглашал всех этих “огарочников” <...> Нельзя
представить себе ничего более чуждого, ничего более противополож-
ного “Новому граду”, стоявшему на соловьевской идее царствия Божье-
го на земле, чем те близкие к Маркиону, Шопенгауэру и Розанову пред-
ставления о христианстве, из которых исходили некоторые участники
“Чисел”»3’.
Сверхзадачей, которую ставил перед собой И. И. Фондаминский, от-
крывая двери своего дома монпарнасской богеме, было обращение мо-
лодого литературного русского Парижа к действенной православной
религиозности. В этом смысле Георгий Раевский был главным достиже-
нием «Круга»: под воздействием проходящих здесь бесед он действи-
тельно почувствовал свое религиозное призвание. Особенно глубокое
впечатление на него произвело общение с монахиней Марией (в про-
шлом — блестящей поэтессой Серебряного века, участницей гумилев-
ского «Цеха поэтов»), в ходе которого Раевский пришел к пониманию
стихотворчества как православной духовной работы. Во второй поло-
вине 1930-х годов он отходит от светских форм поэзии и начинает соз-
давать религиозно-назидательные стихотворные тексты, которые и со-
ставили два его поздних сборника — «Новые стихотворения» (1946) и
«Третью книгу» (1953):
Ты с плачем входишь в мир, дитя,
Его встречаешь ты со стоном...
Резвясь, играя и шутя,
В счастливом детстве полусонном
Ты позабудешь этот крик,
Ты эти слезы позабудешь,
Рождения высокий миг
Ты вспоминать уже не будешь.
А после — жизни грубый шум.
Ее поспешное волненье
И сердце, и смущенный ум
Отравят горечью сомненья.
Лишь через много, много лет,
Земные исходив дороги,
Увидишь ты простой ответ
На всю тоску, на все тревоги.
И из последних слабых сил
Со вздохом руки ты протянешь:
Как, неужели?.. Где ж я был?..
— И замолчишь, и тихим станешь.
Единственным из учеников Ходасевича, который выработал в ходе за-
нятий в «Перекрестке» свой поэтический стиль, ориентированный не на
модернистскую простоту «Парижской ноты», а на классическое стихосло-
жение XIX века, был Владимир Алексеевич Смоленский (1901-1961)32. Но
классицизм Смоленского был отнюдь не пушкинским. Смоленский усвоил
манеру лирической риторики, свойственную русскому поэтическому' без-
временью 1880-х годов. «Он думал, — вспоминала Н. Н. Берберова, — что
русская поэзия на тысячу лет затвердела и в старой своей просодии, и в об-
щедоступном романтизме, изношенном до дыр еще задолго до его рожде-
ния. Он влюблялся, страдал, ревновал, грозил самоубийством, делая стихи
из драм своей жизни <.. .> и думал, что поэту иначе жить и не след»33.
Большое впечатление на Смоленского произвел стихотворный цикл
главы «Перекрестка» «Европейская ночь» (1927). В 1930-е годы ученик
бесконечно варьировал мрачные эмигрантские лирические гротески
учителя (сборники «Закат» (1931), «Наедине» (1938)), привнося в те-
матику Ходасевича совершенно не свойственный тому мелодраматизм.
Впрочем, подобные стихи, перекликающиеся с текстами русских жесто-
ких романсов XIX века, «доходили» до массовой аудитории гораздо луч-
ше, чем их сложный первоисточник:
В томлении смертном, на смятой постели,
Хрипя, задыхаясь, томясь
От боли и страха... Но ангелы пели,
Над комнатой душной кружась.
Никто их не видел, и пенья не слышал
— Все знают, что ангелов нет —
Томилась душа и стонала все тише,
И гаснул за окнами свет.
Но ангелы пели, кружась над душою,
Целуя запекшийся рот,
О вечном блаженстве, о вечном покое,
О славе надзвездных высот.
Поэзия Смоленского была очень популярна в широких кругах эми-
грантских читателей; даже в послевоенные годы его выступления на поэ-
тических вечерах собирали полные залы. Однако в литературных кру-
гах слава Смоленского была, по давнему выражению Игоря Северянина,
«двусмысленной». «Тема упоения гибелью, предельного одиночества,
отчаянья и пессимизма, — писал Г. П. Струве, — пронизывают поэзию
Смоленского с первых его стихов:
Молчи. Не надо о любви. К чему?
Ведь не спасает ни любовь, ни вера...
Или:
Какое там искусство может быть,
Когда так холодно и страшно жить.
<...>
Какое там бессмертие — пуста
Над миром ледяная высота. <.. .>
Поэт признается в полном одиночестве, полной отчужденности от
людей. Вот концовка стихотворения, начинающегося строками: “Какое
дело мне, что ты живешь, / Какое дело мне, что ты умрешь?”
Но страшно мне подумать, что и я
Вот так же безразличен для тебя,
Что жизнь моя и смерть моя, и сны
Тебе совсем ненужны и скучны,
Что я везде — о, это видит Бог! —
Так навсегда, так страшно одинок.
Не потому ли, что эти стихи по форме не напоминали ни “бормота-
нья” Червинской, ни “шепота” Штейгера, они вызывали у критиков по-
дозрение в неискренности, в “литературности”. Даже В. Ф. Ходасевич
говорил по поводу второй книги Смоленского о “внутреннем творчестве
и благополучии” поэта, а один критик даже объявил эту книгу поэтиче-
ской “фальсификацией”»34.
Стихотворения Смоленского, конечно, не фальсификация, а обыч-
ная поэтическая риторика, всегда возникающая там, где самая пра-
вильная и даже выстраданная (а в случае Смоленского у нас нет осно-
ваний это отрицать) идея не находит для своего выражения адекватной
формы. Совладать с эмигрантской проблематикой, оставаясь в грани-
цах подлинного, живого поэтического классицизма, Смоленский не
мог, — такая задача была под силу только Ходасевичу, да и то на весь-
ма ограниченном тематическом поле «Европейской ночи».
В общем, следует признать, что итоги десятилетней деятельности
«Перекрестка» подтверждают правильность заключения Адамови-
ча: «Писать, как Пушкин, сейчас имел бы внутреннее право только тот
поэт, который, как он, мог бы еще свести концы с концами в понятиях
о мире, о личности, о судьбе. А что произошло с человеком за эти три
десятилетия? Мало-мальски пристальное вглядывание в европейскую
культуру <...> убеждает в глубокой болезни личности, в мучительном
ее распаде и разложении»33.
Когда в 1937 году «Перекресток» перестал существовать, «как выра-
зился Ю. Терапиано, “по человеческим”, а не по “идеолотическим при-
чинам”, Ходасевич нехотя признал свое поражение: “Когда-то, в самом
начале наших споров, Адамович писал, что авторы, на которых я “на-
падаю”, вряд ли способны сами создать что-либо настоящее, что удел
их — оставить лишь материал, из которого даровитый писатель буду-
щего сумеет со временем что-то сделать. Тогда эги слова показались
мне слишком безнадежными, слишком даже суровыми. Теперь все чаще
мне думается, что Адамович был прав, и нам не из-за чего было ломать
копья”»36.
Глава VIII
ОТ ФОРМИЗМА К «ФОРМИЗМу»
И Адамович («Парижская нота»), и Ходасевич («Перекресток»), соз-
давая свои концепции эмигрантской поэзии, в равной степени видели
в ней альтернативу левым, авангардистским течениям. Как уже го-
ворилось, становление молодой поэзии русского Парижа в 1923 году на-
чалось с борьбы четвертого «Цеха поэтов» против дадаистских и сюр-
реалистических увлечений «монпарнасцев» — борьбы, завершившейся
в 1925 году созданием умеренно-консервативного Союза молодых писа-
телей и поэтов, который вскоре поглотил остатки последней левой мо-
лодежной группировки «Через».
В той «корпоративной» атмосфере эмигрантского творчества,
которая во второй половине 1920-х годов создавалась «Парижской
нотой», любая избыточная стильность оказывалась явлением чу-
жеродным, своего рода моветоном, не совместимым с подлинным
эмигрантским стилем. Если раньше сам факт «беженства» автома-
тически объединял писателей, покинувших Россию, в некую литера-
турную общину, то теперь в становящейся культуре зарубежья моло-
дой писатель-«беженец» должен был еще утвердить себя в качестве
писателя-эмигранта.
И. Каспэ, описывая процессы, сопровождавшие конструирование
образа «незамеченного поколения» в канун создания журнала «Числа»
(1930), отмечает, что в этих кругах «не всякий “молодой” или “начина-
ющий” литератор может быть признан “подлинно эмигрантским” <...>
Жизнеспособность этому мягко мерцающему образу придает жесткое
отсечение “чужих”—литературных конкурентов, врагов, тех, кто в прин-
ципе может, но ни в коем случае не должен быть причислен к “молодо-
му поколению”. <...> Иными словами, разрабатывается своеобразная
стратегия присвоения образа “молодого поколения”, а вместе с тем и
образа “молодой литературы”»1.
Если вспомнить, что даже В. В. Набоков был признан в «Числах»
«недостаточно эмигрантским» писателем и причислен к «немцам и фран-
цузам» из-за «слишком “модной”, “сочной” кисти»2, то можно пред-
ставить, как воспринималась здесь «левизна» стихотворная, куда более
очевидная и бросающаяся в глаза, нежели стилистические изыски набо-
ковской прозы. Причем в этом случае эстетика могла с легкостью обра-
титься в политику, ибо модернизм в это время в читательских кругах
зарубежья ассоциировался с советской поэзией.
«У нас здесь внешняя, форменная культура стиха в пренебрежении, —
писал Г. В. Адамович, — единственное, что еще, пожалуй, ценится, это
стиль и выбор слов. Но никто — или почти никто — не гонится уже за
неслыханными, редкими рифмами, за изысканными звуковыми сочета-
ниями, за композиционными фокусами. Если дать кому-либо из наибо-
лее искусных и опытных советских стихотворцев (я не говорю: больших
поэтов) — например Сельвинскому, Тихонову или Асееву — на про-
смотр стихи, которые высоко расцениваются здесь, у нас, в эмиграции,
они, вероятно, презрительно усмехнулись бы: “Как бедно, как бледно и
серо!” И по-своему они были бы правы. Но если и одному из здешних
наших мастеров показать какой-нибудь эффектнейший московский сти-
хотворный фейерверк, усмешка презрения будет в ответ не менее ис-
кренней: “Как наивно, как жалко!”»3.
Вряд ли бы В. Ф. Ходасевич согласился с утверждением Адамови-
ча о «пренебрежении к форменной культуре стиха» как о главной чер-
те эмигрантского поэта. Однако неприемлемый для «Парижской ноты»
правый, архаический стилистический классицизм, естественно, еще
больше отчуждал лидера «Перекрестка» от каких бы то ни было, гово-
ря его словами, «футуристов» (в тонкости дифференциации среди левых
поэтических течений Владислав Фелицианович не вникал). Ходасевич
считал абсурдным для литератора, лишившегося родины из-за неприя-
тия политического большевизма, выказывать сочувствие футуризму,
который «можно назвать парнасским большевизмом»: «У футуризма
с большевизмом — ряд точек соприкосновения, из которых главная —
их разрушительный, а не созидательный характер. <...> В силу этого
продолжение русской поэзии в значительной мере ложится на плечи мо-
лодежи эмигрантской. <...> Молодежь, связанная с исконно русской ли-
тературной традицией, в данную минуту представляет собой авангард,
а не арьергард [русской] поэзии»4.
Между' тем интерес «к неслыханным, редким рифмам, изысканным
звуковым сочетаниям и композиционным фокусам», так же как и вни-
мание к опыту советских и (в меньшей степени) европейских аван-
гардистов не был изжит в молодой эмигрантской поэзии. Центром
эмигрантского авангардизма во второй половине 1920-х годов стала
Прага — «студенческая столица» русского зарубежья (здесь, помимо
Карлова университета, где было крупное русское землячество, действо-
вал и Русский свободный университет — крупнейшее образовательное
учреждение зарубежья).
В 1922 году профессор русского языка и литературы пражского Кар-
лова университета А. Л. Бем (1886-1945)5 организует здесь студенче-
ский поэтический кружок «Скит поэтов» (позже переименованный
в «Скит»). По примеру гумилевского «Цеха поэтов» заседания «Скита»
посвящались (особенно в первые годы) не столько чтению, сколько раз-
бору стихотворений, а также на них слушались лекции Бема по теории и
истории литературы (любопытно, что даже внутренняя структура круж-
ка перекликалась с «цеховой» — Бем носил «титул» отца-настоятеля,
а его подопечные являлись послушниками). Постепенно «Скит» на-
чал играть заметную роль в литературной жизни русской Праги, а ста-
тьи Бема в чешской и польской эмигрантской периодике, написанные
«по горячим следам» дискуссий, возникавших на «скитских» заседани-
ях и вечерах, стали теоретической базой для возникновения в молодой
эмигрантской поэзии так называемого активизма (Бем), или формиз-
ма (Адамович).
«Бема не удовлетворяла парижская ориентация на “дневниковую поэ-
зию”, на понимание литературы как самовыражения, — пишет современ-
ный исследователь литературы русской Праги О. М. Малевич. — Этой
установке он противопоставлял концепцию литературы как преображе-
ния жизни: “Парижская лирика. <...> Мотивы разочарования усталости
и смерти. “Я”, пораженное миром. В основе — реакция боли. Другой
путь — мое видение мира. Мир, преображенный глазами поэта. Отсю-
да — расширение тематики. Все может войти в поле зрения поэта. <. ..>
“Простота” субъективной лирики связана с обеднением мира. <...> Бы-
вает время, когда простота просто не дана. Ее нельзя искусственно пред-
писать. Связано это с общей эволюцией поэзии. Сейчас поэзия вынуж-
дена отвоевывать для себя целые новые области жизни. <...> Нельзя
огородить себя миром старых образов, потерявших сейчас уже всякую
реальность, и думать, что таким образом спасется “чистая поэзия”. Надо
с головой броситься в реальный мир сегодняшнего дня: с ундервудами,
кино, аэропланами и т. д. Только переплавив его на горниле творче-
ства, можно будет дать себе передышку” <...> В пользовании готовы-
ми штампами и формами он видел полное “непонимание поэзии” как
развивающегося, меняющегося по своим приемам и словесному выра-
жению искусства. <...> Бем требовал от поэзии содержательности, про-
тестовал против табу на вопросы миропонимания, на общественные и
национальные переживания, именно он обличал “столичный [париж-
ский] провинциализм”»6.
Активизм художественного миросозерцания в статьях Бема тесно
связан с желанием поиска новых форм для поэтического высказывания.
Откликаясь на выход составленной Адамовичем антологии эмигрант-
ской поэзии «Якорь» (1936) статьей, имеющей характерное название
«В тупике», Бем писал, что «на общем фоне однообразной тематики
и сходных приемов в выражении тоски и разочарования перестаешь
различать отдельных поэтов. Не так смущает даже сходство мотивов,
сколько какая-то непонятная для молодой поэзии робость в поисках но-
вых форм для их выражения. <...> Поражает своеобразное эпигонство
молодого поколения, которое точно утратило не только веру и смысл
своего существования, но и дерзание молодости. Новое приходит в ли-
тературу через преодоление прошлого, а это прежде всего сказывается
на формальных особенностях творчества. Такого робкого и почтитель-
ного ученичества русская поэзия еще не видела»7.
Постоянное напоминание о необходимости формального разнообра-
зия, позволяющего поэту обрести оригинальное «поэтическое лицо»,
«которое складывается в итоге слияния содержания и формы»8, вызвало
к жизни термин «формизм». Этот термин, будучи сначала ироническим
жупелом в статьях противников «настоятеля» «Скита поэтов», вскоре,
подхваченный его сторонниками, приобрел нейгральную знаковость и
заменил в истории русской литературы менее удобопонятное бемовское
понятие «активизм».
Нетрудно заметить, что эстетика формизма, в отличие о г эстети-
ки «Парижской ноты» и «Перекрестка», непосредственно не связана
с эмигрантским мироощущением как таковым. Оппоненты Бема не-
однократно отмечали, что образ эмигранта-активиста, живо интересу-
ющегося «реальным миром сегодняшнего дня: с ундервудами, кино, аэро-
планами и так далее», сохраняющего бодрость духа и дерзающего, мягко
говоря, не очень типичен для зарубежья конца 1920-1930-х годов.
Однако Бему, окруженному пражской студенческой молодежью, каза-
лось, что «отличительной чертой нашей эпохи является отнюдь не созер-
цательное отношение к происходящему, отнюдь не уход от мира в скорлу-
пу индивидуализма. В каком бы лагере мы ни оказались (трудно сказать,
кто — строитель нового, а кто — защитник старого), нас одинаково со-
провождает чувство “активности”, созидания каких-то ценностей»9. Нуж-
но сказать, что пражские эмигранты действительно составляли особый
слой в русском зарубежье, отличаясь от других русских диаспор как по
возрастному (преобладала студенческая молодежь) и социальному (пре-
валировала интеллигенция) критериям, так и по степени интеграции в
чешское общество (чему в 1920-е гг. активно содействовало правитель-
ство Чехии во главе с президентом-русофилом Т. Г. Масариком).
Вообще, тема эмиграции в формизме А. Л. Бема присутству-
ет лишь как одна из многих возможных тем, важная для молодого
русского поэта зарубежья, но не доминирующая. Более того, Бем на-
стаивал не на эмоциональном и лирическом, а на интеллектуальном и
эпическом воплощении данной темы, упрекая парижан в том, что в их
поэзии «ничто... не указывает, что поэзия эта возникла в эмиграции.
Вся ее проблематика так выхолощена, так в ней вытравлено все, что свя-
зано с особым нашим положением в мире, что посторонний читатель и
не догадается, что источник поэтического вдохновения лежит именно
в этой нашей, совершенно особенной бесприютности и неукорененно-
сти. <"...> Никто не требует от эмигрантской поэзии патриотических пе-
сен — на нет и суда нет. Но трудно примириться с тем, что поэзия эми-
грации, за редкими исключениями, не отразила трагического смысла
нашей судьбы и не попыталась поэтически эту трагедию осмыслить»10.
Если парижане видели эмигрантскую поэзию исключительно лириче-
ской, то Бем призывал к созданию эпических поэм и баллад, расска-
зывающих о трагедиях Гражданской войны, «русском исходе», жиз-
ни эмигрантов на чужбине и т. д.
Попытки создания эмигрантского эпоса действительно предпри-
нимались поэтами «Скита». Так, В. М. Лебедев (1896—1969), заверши-
вший Гражданскую войну в Крыму поручиком 3-го конного полка в ар-
мии барона Врангеля и прошедший весь эмигрантский путь до Праги
(в 1927-1932 гг. он учился на инженерно-строительном отделении Чеш-
ского политехнического института в Праге), описал его в «Поэме вре-
менных лет» (1928). Действие поэмы начинается в Петрограде в фев-
рале 1917 года:
И с поездов под сень вокзала —
Гром бесконечных марсельез
Летит войскам наперерез...
Из окон праздничного зала.
А на проспектах гимназисты
Сбивают медных птиц с аптек
И видят, как над далью мглистой
Цветет зарею новый век...
Затем переносится во врангелевский Крым:
Пройдут года, и, может быть,
Историй выцветшие фразы
В тиши спокойно свяжут нить
Невозмутимого рассказа
О прошлом. И забвенья дым
Затянет тихие могилы,
И внуки просто скажут: Крым,
И с равнодушием — Корнилов...
В Константинополь:
Маршировали по песку
Под павловские барабаны
И в греческие рестораны
Несли весеннюю тоску,
Чтоб там, среди вина и шуток,
Международно опьянев,
Искать французских простизуток
И находить — ростовских дев...
И Париж:
.. .Поют земле о Неземной
Шпили торжественные готик.
Здесь каждый камень мостовой
Умнее русских библиотек.
<...>
И словно лживое сиянье
Уже рассыпавшихся звезд,
В весеннем, призрачном тумане —
Орленый через Сену мост.
«Поэма временных лет» завершается мажорным изображением рус-
ской студенческой Праги:
Грохочут университеты
От гула русских каблуков.
О веснах чешских городов
Поют российские поэты,
Где в прорезь узкую бойниц
Холодным глазом смотрит вечность
На нежных девических лиц
Сияющую безупречность ..
и весьма оптимистической надеждой на грядущее воссоединение праж-
ского студенчества с Родиной:
Перешагни ж за рубежи!
В ветрах свобод — иные цели...
Мы умирать всегда умели,
А надо научиться — жить!..
И возвратившись в оный день
На дикие, родные пашни,
В глуши тамбовских деревень
Поставим Эйфелевы башни".
В отличие от поэтической летописи Лебедева, написанная в том же
1928 году поэма А. В. Эйснера (1905-1984)'2 «Конница» обращена не
в прошлое, а в будущее: в этой своеобразной антиутопии описывается
грядущий поход советской конницы (в одном из своих стихотворений
Эйснер пишет о «красном Бонапарте — Будённом») в Европу, падение
под натиском «азиатских орд» Варшавы, Берлина и Парижа и дикие ор-
гии победит елей в завоеванных европейских столицах:
На площадях костры бушуют.
С веселым гиком казаки
По тротуарам джигитуют.
Стреляют на скаку в платки.
А в ресторанах гам и лужи,
И девушки сквозь винный пар,
О смерти молят в неуклюжих
Руках киргизов и татар
Гудят высокие соборы,
В них кони фыркают во тьму
Черкесы вспоминают горы,
Грустят по дому своему.
Стучит обозная повозка.
В прозрачном Лувре свет и крик.
Перед Венерою Милосской
Застыл загадочный калмык...
В пражский период Эйснер написал много произведений, активно
публиковал в периодике отрывки из разнообразных поэм (любовных,
приключенческих и готических), а также баллады и философские алле-
гории, подчас весьма смелые:
И звезды сияют сквозь дырки.
Мы смотрим наверх не дыша.
И вдруг в ослепительном цирке
Моя очутилась душа.
В нем ладаном пахнет, как в храме,
В нем золотом блещет песок,
И — сидя на тучах — мирами
Румяный жонглирует Бог.
Цирк
В 1920-е годы поэмы писали и С. М. Рафальский (1896-1981),
Н. Болецис (Н. В. Дзевановский, 1897 — после 1933) и А. В. Фотин-
ский (1903 — после 1948). При этом если эпос Лебедева и Эйснера был
выдержан в традициях классической силлаботоники XIX века, то фан-
тастическая поэма «Планетарит» Рафальското (1925) и историческая
притча «Гибель Гельголанда» Фотинского (1929) в полной мере фор-
мистские, обнаруживающие интерес авторов к творчеству Н. С. Тихо-
нова и раннего Б. Пастернака:
Собираюгся семь стариков,
Снова семь односложных слов,
Трещит телефон,
хрипит телефон —
Город покорен —
таков закон
Лоб разбит —
ни на пядь
Нельзя отступать.
Пчанетарит
Зам,
где не раз
в гавань якорь бросал
пароход нелетучих голландцев
и матросы, бранясь,
протирали глаза.
возвращаясь из баров на шканцы.
Там,
где от брызг
в плащ — льдяною стеной
осторожная куталась рубка,
гордый бритт, пьяный вдрызг,
светр загнав шерстяной,
перекусывал с горечью трубку.
Гибель Гельголанда
Что касается Болециса-Дзевановского, то он в поиске новых форм
использовал (в соответствии с избираемой тематикой) то акмеистиче-
ский гумилевский дольник:
Не нужен мне стрелок стук
и поезда рокот мерный-
я ночью найду в порту
светящиеся таверны,
Т ам негр — корабельный кок.
там рыжий матрос французский,
малаец — больной Восток
в глазах его злых и узких.
Из поэмы «Путешественник»
то футуристический тактовик Маяковского:
Скорей!
Развеселите их, хозяин,
Пока сознание у них на дне.
Скорей!
Скорей!!
Вы знаете: нельзя им
Теперь со мною быть наедине.
Из поэмы «Музеи восковых фигур»
Формизм Бема не предполагал выработку некоего поэтического
канона. Ориентируя участников «Скита» на поиск своего «поэтическо-
го лица», Альфред Людвигович никак не регламентировал направления
этого поиска. Поэтому в «Ските» уживались и традиционалисты, такие
как А; II. Кроткова (1904-1965) с ее незаурядным венком «Итальянских
сонетов»:
Смывая кровь, сочится влага Леты,
В святом молчаньи отошли века.
Порой ко мне летит издалека
Размеренность классических сонетов
Сожжение Савонаролы
и крайние новаторы, подобные М. Н. Скачкову (1896-1937):
Море ль,
Горы ль,
Небо ль
Колебля,
Заворачивают рули, ползут, лезут, тяжелые корабли.
— Горючими смолами протравлено мясо, —
Стучит железо
Ржут кони.
Громы гремучие моленьями опоясаны, ладьи гонят, волны треплют. —
Скрип,
Скреп,
Хлипь
В хлябь
Влип. —
Эй, не ослабь —
На перехват
В закат, в закат...
Из поэмы «Обороть»
Следует признать, что известных поэтических имен эта студенческая
поэзия (подчас очень любопытная) литературе зарубежья не дала. Одна-
ко «скитские» поэты активно публиковались в крупнейшем пражском
русскоязычном периодическом издании (до 1922 г. газета, затем — журнал)
«Воля России». Главное — идеи «настоятеля» «Скита поэтов» А. Л. Бема
были подхвачены его другом и коллегой по Карловому университету, ре-
дактором «Воли России» М. Л. Слонимом (1894-1976), который «экс-
портировал» пражский формизм в «литературную столицу» зарубежья
Париж, основав здесь в 1928 году (одновременно с «Перекрестком» Хо-
дасевича) свободное литературное объединение «Кочевье».
Литературовед и общественный деятель Марк Львович Слонам был
уроженцем г. Новгорода-Северского Черниговской губернии, родствен-
ником знаменитого столичного критика и публициста Ю. И. Айхенваль-
да. До революции он окончил историко-филологический факультет Пе-
тербургского университета и работал некоторое время журналистом
в Киеве. Еще в студенческие годы М. Л. Слоним примкнул к эсерам.
В 1918 году он уехал продолжать образование в Италию, где поступил
во флорентийский Институт высших наук. В 1919-1920 годах, по мере
формирования русского зарубежья, Слоним стал играть заметную роль
в эмигрантских кругах эсеров, вытесненных большевиками из РСФСР.
К этому времени Марк Львович уже переехал из Флоренции в Пра-
гу, где принял участие в создании газеты «Воля России». После пре-
вращения газеты в одноименный журнал (1922) Слоним стал одним
из его соредакторов, отвечая в том числе и за литературную часть из-
дания. В середине 1920-х годов журнал «Воля России» был едва ли не
единственным в периодике русского зарубежья изданием, системати-
чески работавшим с молодежью. «Ставка на молодежь, как называли
нашу политику и сами ее участники, — вспоминал Слоним, — приве-
ла к двум последствиям: во-первых, мы дали молодежи возможность
появиться в печати, во-вторых, мы пробили ей путь в другие журна-
лы, например в “Современные записки”, которые привлекли к сотруд-
ничеству ряд молодых, после того как они прошли “чистилище” “Воли
России”»'3. Речь, разумеется, шла не только о тех писателях, которые
обосновались в Чехии: в «Воле России» активно печатались и молодые
русские парижане.
С 1927 года Слоним жил большей частью в Париже, где у него были
тесные связи в кругах литературной молодежи. В конце 1920-х он ре-
шил организовать собственную свободную литературную трибуну, так
как к этому времени он уже решительно размежевался как с кругом Ме-
режковских (к которому примыкало большинство участников «Париж-
ской ноты»), так и с правыми литераторами журнала «Возрождение»
(к которым тяготел «Перекресток»).
Основная идея Слонима, которая определяла специфику' его положе-
ния в литературном процессе русского зарубежья, была уже знакомая по
русскому Берлину идея единства современной русской литературы.
Независимость литературною зарубежья от литературы советской ме-
трополии он не признавал. Слоним утверждал, что литературной жизни
в эмиграции присущ «музейный характер»14; что в условиях эмиграции
«литература едва ли существует как некое органическое целое, облада-
ющее внутренним ростом»15; что эта литература «физически лишена
возможности воздействовать на развитие русского искусства»16 и пото-
му постепенно утрачивает не только идейные, но и языковые традиции,
ибо эмигрантская литературная молодежь «превращается в европейцев
уже без всякого прилагательного» и их произведения в скором времени
«будут походить на хорошие переводы с иностранных языков»17.
«Вымирание “стариков” и постепенная денационализация моло-
дежи — вот, собственно, то, что ожидает в ближайшем будущем
эмигрантскую литературу, — заключал Слоним. — <...> Остается
незначительное, рассеянное по всяким странам меньшинство: по пре-
имуществу молодежь, желающая сохранить и спасти себя для твор-
чества. Она не должна тешить себя миражами эмигрантской велико-
державности и преувеличивать размеры беженской провинции. Она
должна осознать всю трудность, всю трагичность своего положения.
На долю этой небольшой группы выпала тяжкая задача: поддерживать
какой-то огонек, сохранять связь с Россией, бороться с эмигрантщи-
ной и преодолевать ее»18(выделено мною. — Ю. 3.).
«Кочевье» должно было объединить это незначительное меньшин-
ство не желающих мыслить себя эмигрантами молодых литераторов.
Само название литературного объединения Слонима (а он в 1932 г. по-
сле завершения деятельности «Воли России» окончательно переселился
из Праги в Париж) подчеркивало незавершенность жизненного и твор-
ческого пути его участников: кочевник, в отличие от эмигранта, еще не
обрел своего пристанища, он в поиске, динамичен и внутренне свобо-
ден от каких-либо окончательных решений.
Эстетической программой «Кочевья» стал формизм с его уни-
версальным идеалом поэта, активно постигающего и преображающего
мир, и требованием абсолютной свободы творческого поиска в области
поэтического высказывания19.
Именно формизм объединил в устойчивую группу «Кочевья» тех
поэтов, которым было «тесно» в интимной лирике «Парижской ноты»
и которые не принимали неоклассицизма «перекрестщиков». Это была
очень пестрая группа. Говоря о формизме как о левом течении в эми-
грантской поэзии, эмигрантском авангарде, необходимо учитывать отно-
сительную (и в какой-то мере оксюморонную) содержательность подоб-
ного определения в историческом контексте рубежа 1920- 1930-х годов.
С одной стороны, в «Кочевье» входили ветераны русского поэтическо-
го Парижа, еще помнившие авангардистский «Гатарапак»: А. С. Гингер
и С. И. Шаршун. К ним по старой памяти примыкал Б. Ю. Поплавский
(не утративший в то же время влияния в кругах «Парижской ноты»).
С другой стороны, к «Кочевью» присоединялись ученики Гумилева —
М. А. Струве и В. С. Познер, воспитанные в традициях петербургского
позднего акмеизма, но не нашедшие (по разным причинам) общего язы-
ка с четвертым «Цехом поэтов», эволюционировавшим к «Парижской
ноте»; а также близкий к символистам по творческой манере В. Л. Ан-
дреев. К «Кочевью», переехав в Париж из Праги, примкнул и бывший
«послушник» «Скита поэтов» А. В. Эйснер (о нем говорилось выше).
Особое место в круге «Кочевья» занимали жена А. С. Гинтера Анна
Присманова, убежденная противница «Парижской ноты», и знакомый
с ней еще по русскому Берлину Владимир Сосинский (выступавший,
впрочем, не столько как поэт, сколько как литературный критик, лобби-
ровавший интересы «Кочевья» в эмигрантской периодике и представ-
лявший в Париже «Волю России»). Наконец, была и группа молодых
«парижан», формально к «Кочевью» не принадлежавших, но объектив-
но тяготеющих к формизму, таких как Юрий Софиев и В. А. Мамченко.
Близок к «Кочевью» в 1930-е годы был и А. П. Ладинский, в отношениях
которого с «кругом» Адамовича назревал кризис.
Духовным лидером «Кочевья» была (не входящая в эту группу, как,
впрочем, и ни в какие другие) Марина Ивановна Цветаева: М. Л. Сло-
ним, ее поклонник и издатель еще в русской Праге в 1921- 1925 годах,
видел в цветаевском романтизме идеальное воплощение творчества,
преодолевающего «эмигрантщину» как идейно, так и поэтически20:
Так, наконен, усталая держаться
Сознаньем: перст и назначеньем драться, —
Под свист глупца и мещанина смех —
Одна из всех - за всех - противу всех! —
Стою и шлю, закаменев от взлету,
Сей громкий зов в небесные пустоты.
И сей пожар в труди — тому залог,
Что некий Карл тебя услышит, Рог!
Роландов рог
Что касается политической составляющей идеологии группы «Ко-
чевья», то общим для всех ее участников было отсутствие неприми-
римости к литературе «метрополии». Это выражалось прежде всего
в проведении наряду с эмигрантскими «советских» тематических ве-
черов — с лекциями М. Л. Слонима о событиях в культурной жизни
СССР и обсуждениями произведений В. П. Катаева, М. М. Зощенко,
Ю. К. Олеши. В. В. Маяковского, Б. Л. Пастернака, Л. М. Леонова. Впро-
чем, в первые годы существования «Кочевья», эти открытые заседания
«свободного литературного объединения», которые проводились по чет-
вергам в таверне «Дюмениль» на Монпарнасе (всего с 1928 по 1938 г. их
было 104). создавали впечатление, что «никакой идеологии “Кочевье”
не выдвигало» и поэтом} «на его вечерах выступали многие»21. Здесь
бывал даже Г. В. Адамович, оставивший ироничные воспоминания о
своем споре с М. И. Цветаевой о творчестве князя С. М. Волконского
на одном из «собраний литературного кружка под председательством
Марка Слонима»22. Постоянным участником «Кочевья», как уже гово-
рилось, был А. П. Ладинский. В 1929 году на одном из заседаний «Ко-
чевья» прошел его персональный творческий вечер. Здесь читали свои
стихи Б. Божнев, Г Раевский, Ю. Терапиано.
Среди участников «Кочевья»ярко выраженные просоветские настрое-
ния были присущи публицисту и общественному деятелю, некогда вхо-
дившему в число «Серапионовых братьев», Владимиру Соломоновичу
Познеру (1905-1992) и Вадиму Леонидовичу Андрееву (1902/03-1976),
сыну известного прозаика Серебряного века и бывшему участнику бер-
линской группы «4 + 1».
Не будет преувеличением сказать, что для первого из них именно по-
литическая мотивация превалировала над эстетической при вхождении
в группу: после того как В. С. Познер, по словам Г. П. Струве, «отрекся
ог эмиграции и. сделавшись французским журналистом <...> стал про-
водить во французской печати просоветскую пропаганду и сотрудничать
в советских изданиях»22, путь ему в большинство эмигрантских обществ
и объединений, за исключением левого «Кочевья», был заказан. Един-
ственный эмигрантский поэтический сборник В. С. Познера — «Стихи
на случай» (1928) — состоит из лирических стихотворений, близких по
духу и исполнению скорее к эстетике «Парижской ноты», чем к формиз-
му. Как справедливо отмечал Адамович, «в них есть обманчивая просто-
та и то, что характерно для этого поэта: чуть-чуть старомодная “задум-
чивость”, прозрачная легкость речи»24.
Более орг анично вписался в круг формистов Вадим Андреев — ав-
тор исторических поэм, которые во второй половине 1920-х — нача-
ле 1930-х годов были опубликованы в «Воле России» («Террористы»
(1927), «Февраль» (1930), «Крондштадт» (1931)), философских поэм
«Сальери» (1931) и «Восстание звезд» (1932), а также сборников сти-
хов «Свшщовый час» (1924) и «Недуг бытия» (1928). Стихи, вошедшие
в эти книги, были выполнены либо в духе брюсовского балладного сим-
волизма, сочетающего красочность поэтического языка с мистицизмом
содержания:
Атлас и шелк, и мертвая рука
Инфанты, умершей задолго до рожденья.
Скупая кисть — сухое вдохновенье
II в мастерской влюбленная тоска.
Карандашом запечатлев мгновенье,
Услышать ночь у самого виска.
Ус 1ышать, как, стекая с потолка.
По капле капает ночное бденье.
О, в ту' же ночь повержена громада
Всех корабельных мачт, снастей и звезд —
Вет рами победимая Армада.
На аналой склоняясь, ломая рост
Часов — о сладость каменного всхлипа,
Молитва — долг безумного Филиппа,
либо в романтической манере блоковского «Страшного мира» с его по-
иском метафизического ужасав будничных впечатлениях:
Окно склоняется вот так:
Окно. окна.
О, этот рок, о этот мрак
Бессмысленного сна!
В. Л. Андреев, оказавшись в эмиграции вместе с частями разбитой
Добровольческой армии в 1920 году, полностью разочаровался в идеа-
лах добровольческого движения, и уже в Берлине (куда в 1922 г. пере-
ехал из Болгарии) подал документы на восстановление советского граж-
данства, активно сотрудничая со «сменовеховцами». Не дождавшись
ответа из посольства, он в 1924 году переехал из Берлина в Париж, одна-
ко от идеи возвращения в Россию не отказался и не скрывал этого (хотя,
в отличие от Познера, и воздерживался от публичных манифестаций ло-
яльности к СССР). Во время Второй мировой войны Андреев принял
участие во французском Сопротивлении. В 1946 году получил совет-
ское гражданство и возможность приехать в Советский Союз. Впрочем,
большая часть его жизни после этого все равно протекала за границей:
в 1949 году он стал сотрудником русского издательского отдела ООН
в Нью-Йорке, а после работал советским представителем в структурах
ЮНЕСКО в Женеве, где и скончался. Его прах покоится на русском эми-
грантском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа25.
Еще один участник «Кочевья» — Михаил Александрович Струве
(1890-1948) — был племянником редактора газеты «Возрождения», зна-
менитого философа-«веховца» П. Б. Струве и двоюродным братом исто-
рика русского литературного зарубежья Г. П. Струве. Последний упоми-
нал о нем как о «завсегдатае литературных сборищ», который «не был
значительным поэтом, но <...> хорошо владел техникой, и в лучших
его стихах слышался свой голос»26. Единственный сборник своих сти-
хов «Стая» М. А. Струве опубликовал до эмиграции, в 1916 году,
в акмеистическом издательстве «Гиперборей» с подачи Гумилева, ко-
торый ценил его творчество, видя в нем черты «хорошей школы»27 (чи-
тай: акмеизма).
Акмеистом М. А. Струве остался и в эмиграции, хотя, обоснова-
вшись в Париже в 1920 году, он сотрудничал с разными литературными
группами и многими периодическими изданиями различных направле-
ний («Воля России», «Современные записки», «Звено», «Последние но-
вости», «Числа», «Версты» и др.). Самые удачные стихотворения Стру-
ве — изящные стихотворные зарисовки, проникнутые акмеистической
«светлой иронией» (Гумилев) в ее эмигрантском, ностальгическом ва-
рианте:
Ученица Петербургской Литейной
Престрогой гимназии
Оленька Львова,
Скуластый ангел Евразии.
С утра щеголяет в новом
Чем-то кисейном.
Кокетства полна и приличий.
По садику тихо бродит
С осанкою царской,
И вея сиренью персидской.
О, возраст девичий,
Когда переходят
От Чарской
К Вербицкой!
<...>
И то, что вам нынче под сорок.
Что двух неудачных
Сменили мужей.
И то, что погибнете скоро
Вдали от российских полей,
Все это меня
Не смущает нимало,
И в душном вагоне метро
Я радуюсь шляпке,
Смешной и увялой,
Все так же свежо и остро.
II в душной конторе,
И в lecHoii харчевне,
И в черной парижской пыли
Я кланяюсь низко
Далекой царевне,
Скуластому ангелу русской земли.
1936
Старый Петербург
В начале 1937 года по Парижу прошел слух о его самоубийстве,
и Михаил Александрович имел уникальную возможность читать в эми-
грантской печати некрологи по поводу своей смерти. «В одном из них
говорилось: “Для всех было загадкой — как он мог существовать на те
гроши, что он зарабатывал”. В связи с этой мнимой смертью А. Даман-
ская писала в газете “Сегодня”: “Вряд ли много насчитается в литера-
турном русском Париже людей, которые так владели русской речью, как
владел ею Струве”»28. Вернуться в СССР М. А. Струве не стремился,
хотя был лоялен к утраченной родине, не позволял себе никаких анти-
советских эскапад и, по свидетельству Г. П. Струве, «после войны <...>
примкнул к “советским патриотам”»29.
Формизм «Кочевья», как уже говорилось, был близок двум ярким
поэтам парижской молодой плеяды, не входившим в это общество
(хотя, разумеется, присутствовавшим на его открытых вечерах). Один
из них — Виктор Андреевич Мамченко (1901-1982) — входил в бли-
жайшее окружение 3. Н. Гиппиус (она назвала его своим «другом но-
мер один») и был участником «Зеленой лампы» и «Круга», печатаясь
в «Звене», «Числах», «Встречах», сборнике Мережковских «Литератур-
ный смотр». Таким образом, де-юре Мамченко оказывался среди «идей-
ных» эмигрантов «Парижской ноты» и «Перекрестка». Однако де-факто
его творчество не было связано с какой-либо эмигрантской эстетиче-
ской программой, являясь своеобразной ретроспекцией футуристиче-
ских опытов Велимира Хлебникова (с которым у Мамченко было много
общею30). Тексты В. А. Мамченко — своеобразная стихотворная фикса-
ция потока сознания. Это — не ставшее, а становящееся поэтическое
высказывание, порой косноязычное, переходящее от одной темы к дру-
гой по непонятным ассоциациям и иногда поражающее вдруг «ошелом-
ляющим откровением» (Ю. П. Иваск):
Все тог же день, всегда и снова
Все тянется крылом к закату доплеснуть.
Вот нежность вечера у озера лесного,
Глядш заклятосгыо хмельною слова
В случайную мою неясную весну.
— Неясная, как будто день печали,
Поег весна в сиреневых кустах;
Хотел и я запеть, но песни лишь кричали
Хотя б во сне... о, только бы молчали
Проклятья детства моего и страх.
И в этот день, чтоб только заблудиться,
В т аких отчетливых и узких коридорах,
Вот в липком холоде и снится и не снится,
Как стынут замертво неистовые лица.
Под тяжким взглядом уличног о вздора.
О, если б дни слагались из ночей!..
Чу гь ночь темней, беспомощность ясней:
Безумный я, преступный и ничей.
Если Мамченко продолжал в зарубежье Хлебникова, то Юрий Софи-
ев (Ю. Б. Бек-Софиев, 1899-1975) пытался вторить Гумилеву, причем
не столько в поэтическом (хотя влияние поэзии Гумилева у него замет-
но, как, впрочем, и влияние символистов), сколько в мировоззренческом
плане31. Автор единственной книги стихов «Годы и камни» (1937), Со-
фиев пытался вписать в эмигрантский контекст 1920-1930-х годов гу-
милевский «мужественно твердый и ясный взгляд на вещи»32, простое
и мудрое позитивное мировосприятие поэта. Гумилев предстает в этих
стихотворениях как учитель, с которым автор советуется в разных жиз-
ненных ситуациях. Лирический герой Ю. Софиева «В дни юности и
трудной, и суровой / Возил, под орудийный лязг и шум, / Истрепанные
книжки Гумилева / На дне седельных переметных сум» и объяснялся его
стихами на любовных свиданиях:
Нас тешит память — возвращая снова,
Далекий друг, далекие года.
И книжки со стихами Гумилева,
Мной для тебя раскрытые тогда.
«Я с детства странствиями окры чей »
Лирический герой Софиева переживает мучительные угрызения со-
вести, не обнаруживая в себе и людях своего поколения той цельности,
которая была присуща его кумиру:
Но, Боже мой. с какой последней жаждой
Хотел я верности и чистоты,
Предельной дружбы, братской теплоты,
С надеждою встречался с каждым, с каждой...
«Я был плохим отцом, тохим супругом »
Эти переживания привносят в стихотворения Софиева элемент пес-
симистического резонерства:
Да, да, конечно, надо жить и строить,
Бороться, верить, жертвовать собой.
Да, да, нс только надо, но и стоит.
Но как же с грустью совладать такой!
Ведь самый лучший друг тебя забудет.
Любимая предаст тебя с другим.
Из века в век — так было, есть и будет.
И что ж? Сознаемся, договорим.
И гы предашь вернейшую подругу.
II вот в какой-то день, в какой-то час,
Как тетива, натянутая туго,
Вдруг сердце обрывается у нас.
«Поговорим впочголоса о жизни »
Софиев был искренен в своем жизнетворческом порыве, однако
в кругах «Парижской ноты» и «Перекрестка» (где он был, в общем, сво-
им) его гумилевские интонации и культ простых позитивных ценностей
воспринимались большей частью либо как позерство, либо как недопу-
стимая наивность. Рыцарственный этос Гумилева в этой среде неволь-
но ассоциировался с белогвардейским надрывом, считавшимся дурным
тоном33. Безусловно, подобные нюансы в отношениях с его литератур-
ным окружением оказывали влияние на Софиева, который, в свою оче-
редь, выдерживал дистанцию по отношению и к «кругу» Адамовича,
и к «Перекрестку»34.
Вообще эстетика формизма (так же как и противостоящая ей эсте-
тика «Парижской ноты») была востребована в конце 1920-х — начале
1930-х годов поэтами зарубежья не только в контексте идеологии «Ко-
чевья». С формизмом, например, может быть ассоциирован самый яр-
кий поэт «восточной» эмиграции Арсений Несмелое38 (Арсений Ивано-
вич Митропольский, 1889-1945). Подобно поэтам пражского «Скита»,
он писал исторические поэмы (в том числе поэму о событиях Граждан-
ской войны на Дальнем Востоке «Через океан» (1934), которую из Хар-
бина послал М. И. Цветаевой и получил одобрение), но прославился,
прежде всего, своими балладами:
К оврагу,
Где травы ржавели от крови,
Где смерть опрокинула трупы на склон,
Папах)' надвинув на самые брови,
На черном коне подъезжает барон.
Он спустится шагом к изрубленным трупам
И смотрит им в лица.
Склоняясь с седла, —
И прядает конь, оседающим крипом,
И в пене испуга его удила.
И яростью,
Бредом ее истомяся,
Кавказский клинок —
Он уже обнажен, —
В гниющее
Красноармейское мясо,
Повиснув к земле,
Погружает барон.
<...>
Я слышал:
В монгольских унылых улусах.
Ребенка качая при дымном огне,
Раскосая женщина в кольцах и бусах
Поет о бароне на черном коне...
И будто бы в дни,
Когда в яростной злобе
Шевелится буря в горячем песке, —
Огромный,
Он мчит над пустынею Гоби,
И ворон сидит у него на плече.
Баллада о даурском бароне
«Его печатала пражская “Вольная Сибирь”, — пишет современ-
ный биограф Несмелова Е. Витковский. — пражская же “Воля Рос-
сии”, парижские “Современные записки”, чикагская “Москва”, сан-
францискская “Земля Колумба” и еще десятки журналов и газет по
всему миру <...> Его при этом странным образом старались не заме-
чать, — хотя в парижском “Возрождении” (8 сентября 1932 г.) в статье
“Арсений Несмелое” И. Н. Голенищев-Кутузов писал: “Упоминать имя
Арсения Несмелова в Париже как-то не принято. Во-первых, он — про-
винциал (что доброго может быть из Харбина?); во-вторых, слишком
независим. Эти два греха почитаются в “столице эмиграции” смертель-
ными. К тому же некоторые парижские наши критики пришли недав-
но к заключению, что поэзия спит; поэтому' пробудившийся слишком
рано нарушает священный покой Спящей Красавицы. <...> Несмелое
слишком беспокоен, лирика мужественна, пафос поэта, эпический па-
фос груб. В парижских сенаклях он чувствовал бы себя как Одиссей, по-
павший в сновидческую страну лоюфагов, пожирателей лотоса”»36.
«Надо отметить, — добавляет Е. Внуковский, — что и сам Голенищев-
Кутузов в Париже был “не совсем своим”»37. Действительно, Илья Ни-
колаевич Голенищев-Кутузов (1904-1969), хотя и был в 1929-1934 годах
членом «Перекрестка» и активным участником жизни литературного
русского Парижа, сформировался как поэт в белградском поэтиче-
ском обществе «Гамаюн»™, а своим поэтическим наставником считал
Вяч. И. Иванова.
И. Н. Голенищев-Кутузов покинул Россию вместе с родителями
16-летним юношей и гимназию окончил уже в Белфаде. Там же он по-
ступил в Университет, где изучал романскую филологию. Стихи начал
писать в студенческие годы, тяготея уже тогда к ученой, интеллектуаль-
ной поэзии, эталоном которой являлась для него поэзия Вяч. И. Ива-
нова. В 1927 году Голенищев-Кутузов побывал в Риме, встретился с
мэтром, понравился ему и стал его протеже в эмигрантской периодике
(в том числе в «Современных записках») и постоянным корреспонден-
том. Вяч. Иванов написал предисловие к первой и единственной кни-
ге стихов Голенищева-Кутузова «Память» (1930). изданной в Париже
(в 1929-1933 гг. поэт был аспирантом Сорбонны и защитил диссерта-
цию, посвященную влиянию итальянской литературы Возрождения на
французскую литературу XIV -XV вв.).
«В книге И. Голенищева-Кутузова, — писал М. О. Цетлин, — вопло-
тилось все, что отрицают в поэзии “парижане”. Если бы на ее обложке
стояла дата 1907 год и марка “Мусагета” или “Ор” (символистские изда-
тельства Андрея Белого и Вяч. И. Иванова. —К) 3.), книжка бы никого
не удивила. Теперь она кажется стилизацией. Словарь и ритмика, даже
самые рифмы напоминают поэтов-символистов того времени»39. Адамо-
вич называл стихи Голенищева-Кутузова «декоративными»40, однако по-
местил в своей антологии эмигрантской поэзии «Якорь» (1936) два ею
стихотворения — «Пепел» и «Вокруг волос твоих, янтарней меда...»,
нашядно демонстрирующих стиль поэта, имеющий мало общего с изы-
сканной простотой «Парижской ноты»:
Вокруг волос твоих, янтарнеп меда,
Уже давно мои витают пчелы.
И сладостная тихая дремота
Нисходит в опечаленные долы.
И золотая, юная комета
Там, в небесах, яснеющих, пылает.
Душа плывет в вотнах эфирных света.
В твой сонный мир незримо проникает.
И мы ппывем — легчайшее виденье —
Очищенные огненною мукой,
Как две души пред болью воплощенья.
Перед земною страшною разлукой.
Поэзию Голенищева-Куту зова хвалил Ходасевич, но делал это очень
неуверенно, намекая на некое возможное в будущем «освобождение»
поэта от «символистской поэтики», ибо в его стихах чувствуется не
эпигонство, но «преемственность»4’. Испытывая отчуждение ог «мон-
парнассцев», Голенищев-Кутузов в сорбоннский период был частым
гостем в «Кочевье», где с 1930 г. выступал с чтением своих стихов и
участвовал в обсуждении творчества современных писателей и поэтов:
А. М. Ремизова. М. И. Цветаевой, В. В. Маяковского и др.
Формис г ские тенденции можно обнаружить и в творчестве С. Ю. Пре-
гель (1897-1972), переехавшей в Париж из Берлина (1932), и в творче-
стве варшавского поэта Л. М. Гомолицкого (1903 -1988), считавшего себя
учеником А. Л. Бема42.
Софию Юльевну Прегелъ Г. П. Струве называл «наследницей акме-
истов», впрочем, упрекая ее в излишней «плодовитости»: «Ее стиха-
ми легко пресытиться, тем более что поэзия ее плотная, густая, веще-
ственная, “фламандская”43. В «Кочевье» С. Ю. Прегель не входила (у нее
был собственный литературный салон), но была в дружеских отноше-
ниях с М. Л. Слонимом. Переехав после немецкой оккупации Парижа
в США, она издавала вместе со Слонимом журнал «Новоселье». Вер-
нувшись в Париж, С. Ю. Прегель сотрудничала с издательством «Риф-
ма», которое затем возглавила (с 1957 по 1972 г.). С. Ю. Прегель часто
выступала в качестве мецената, финансируя издание поэтических сбор-
ников А. С. Штейгера, В. В. Набокова, Г. В. Иванова, А. П. Ладинского,
Г. Раевского и др. О ее собственной поэзии (сборники «Разговор с па-
мятью» (1935). «Солнечный произвол» (1937), «Полдень» (1939), «Бере-
га» (1953), «Встреча» (1958). «Весна в Париже» (1966)) обычно гово-
рят как о культурном фоне собственно издательской деятельности, хотя
в этом обширном поэтическом наследии встречаются русские и евро-
пейские зарисовки, интересные как абсолютная антитеза спиритуализ-
му и лаконичности «Парижской ноты»:
Маленький город, уютный без меры,
Там ли гуляли, девицам на страх,
По вечерам господа офицеры
И юнкера в голубых кителях?
Там ли вороны садились на плетни.
Быт ли тот птичий, ликующий сад,
Остров засохший и дуб мнот олетний,
Стройных акаций весенний парад,
И торопливой гармошки коленца,
И на закате цветной хоровод,
Длинные, вышитые полотенца,
Дедовский, тяжкий, дубовый комод, —
Все, что для взора усталого ново
В радостной, русской своей простоте:
Клей на коре золотисто-вишневый,
Божья коровка на смуглом листе,
Крыши пологие, сонные ставни,
Старая бочка с водой дождевой,
В зарослях буйных днепровские плавни,
Небо, гудящее над головой,
Солнечный серп на туманном востоке,
Полосы вздыбленной, древней земли?..
Видишь, подсолнух уснул на припеке!
Слышишь, колодцев поют журавли!
Абсолютной формистской антитезой «Парижской ноте» были экспе-
риментальные тексты Льва Николаевича Гомолицкого, пытавшегося пе-
ренести на русскую почву опыты французского «короля поэтов» Поля
Фора по изменению графики стихотворного текста для придачи ему до-
пол нител ьной в ыразител ьно с ги:
Заря цветет вдоль не-
ба, как лишай. Где труп
кошачий брошен за сарай,
растет травинкой жел-
той и бессильной отве-
шенный так скупо людям рай.
Вог проститутка,
нищий и посыльный с по-
датками на новый уро-
жай. Перед стеной тю-
ремной скверик пыльный,
солдатами набитый через
край...
Есть тьма — есть свет,
но, веря невзначай, они
идут... разгадка непосильна,
и не спасет ни взрыв, ни
крест крестильный
Земной рай
Впрочем, многочисленные сборники Гомолицкого, издаваемые
в 1920-1930-е годы в Польше, были проигнорированы «столичной»
эмигрантской критикой и своих читателей в европейском зарубежье не
нашли. Впоследствии он писал стихи и прозу на польском языке, а так-
же занимался историко-литературными исследованиями.
В Праге, на родине эмигрантского формизма, в конце 1920-х — на-
чале 1930-х годов также появились яркие дарования - Т. Д. Ратга-
уз (1909-1993), А. С. Головина (урожденная Штейгер, 1909-1987) и
Э. К. Чегринцева (1904-1989). Нужно сказать, что к этому времени
«скитскую» поэзию уже поглощала «Парижская нота»: противостоять
столичной моде было сложно, и питомцы А. Л. Бема постепенно утра-
чивали вкус к «большому стилю».
«В истории “Скита”, — пишет О. М. Малевич, — огчетливо просле-
живаются два периода. Первый, который “иностранный член” “Скита”
Л. Н. Гомолицкий назвал “героическим”, а я бы скорее охарактеризовал
его как эпический, падает на 20-е годы. В этот период в творчестве ски-
товцев преобладает повествовательное, сюжетное, конструктивное на-
чало. <...> В этот период духовный облик “Скита” преимущественно
определяют поэты-мужчины, часть из которых прошла горнило Граж-
данской войны. В 30-е годы “Скит” обретает преимущественно женское
лирическое лицо <...> Вольно или невольно “Скит” сближается с лири-
ческой “Парижской нотой”»44.
Тем не менее тот тип лирики, который предлагала Татьяна Данилов-
на РатгаузД отличался от парижских образцов отчетливой тягой автора
к неоромантизму Серебряного века — как к метафизическому, в духе ран-
ней 3. Н. Гиппиус («Мне нужно то, чего нет на свете...»), так и к странни-
ческому, в духе Н. С. Гумилева («И как я тебе расскажу про тропический
сад...»). Лирическая героиня Т. Д. Ратгауз в порыве поэтического вдохно-
вения преодолевает прозаизм окружающих ее европейских будней:
Под пенье телеграфных проводов,
- - Нежнейшую из самых нежных музык —
Я с человеческих срываю слов
Земные и томительные узы.
«Дни опадают с жарким цветам пт »
Великие призраки романтического прошлого Европы возникают пе-
ред ее глазами в «Париже, Милане и Дрездене», и даже кабаретная му-
зыка -- «саксофонов плачущий рассказ» — вдруг напоминает ей «об
улыбке странной Моны Лизы»:
Тубы, чуть опущенные книзу.
Черная вуаль на вотосах,
I ы выходишь ночью, Мона Лиза,
Слушать городские голоса.
И идешь гы по аллее длинной,
Строгие глаза полу закрыв,
Глядя, как на пчощади старинной
Бьют фонтанов пестрые костры.
Джоконда
В поэзии Т. Д. Раггауз воскресает гумилевская «Муза Дальних Стран-
ствий» (стихотворение «Весенняя тревога»), в ее стихах мечта о настоя-
щем мире превращается в мечту об экзотических странах:
Томится в стеклах гишина
Предчувствием обманным марта,
А небо в четкости окна —
Географическая карта.
Вот 1еле>рафных проводов
Легко легли меридианы
От розовых материков
По готубому океану.
Яснее дни, и хорошо,
Что мысли в них, как льдины, тают.
Я тоненьким карандашом
Путь невозможный начертаю:
Чтоб с самой маленькой земли
Следить и жадно и ревниво.
Как тонут птицы-корабли
В несуществующих заливах.
1931
Из иикла «Дальние плаванья»
Сестра классика «Парижской ноты» Анатолия Штейгера Алла Серге-
евна Штейгер, в первом браке — Головина (под этой фамилией она и во-
шла в историю русской поэзии XX в.) по типу лирических переживаний
была гораздо ближе к парижанам, чем Татьяна Ратгауз. Большая часть
стихотворений, вошедших в ее единственный прижизненный сборник
«Лебединая карусель» (1935), в том числе и прославившие ее «Голуби»,
обращены к камерным темам, изображениям разнообразных настрое-
ний: весенних, святочных, любовных и т. п.
Ломая порыв тоски,
Отпущенный в зимней мерке,
Кормлю голубей с руки
В окне, из-под жардиньерки.
И клювы стучат, стучат
По серой холодной жести...
Но пьяный весенний чад
Мы с ними открыли вместе.
<...>
И не становясь слабей
От радостного полета, —
Сегодня всех голубей
Со мной ожидает Кто-то, —
О том. что давно влекло,
Расскажет Ему скорее,
Ударившись о стекло
У райской оранжереи.
Последняя тает грань,
Когда зазвенят осколки.
Смешная моя герань
С гоит на небесной полке.
Горяг ее лепестки.
Исчерченные грехами...
И кто- го меня с руки
Накормит опять стихами...
Гочуби
Однако влияние пражского формизма сказалось и здесь. Как писал
Г. П. Струве, «Алла Головина совсем не похожа на своего брата. Выкор-
мыш “Скита”, хотя потом она и переселилась во Францию, она далека
от дневниковых интонаций, придушенного шепота, безобразного мира
камерных поэтов. Ее стихи — не исповедь, а откровенные “артефакты”.
Она творит свой образный поэтический мир, в котором большую роль
играют карусели, ярмарки, парады, звери <...> Она боится “духовно-
го нюдизма” и, касаясь тех же тем, что и парижские поэты, — одино-
чества, бессмыслицы жизни, гибели искусства, — образно-поэтически
преображает их. Такое ее стихотворение, как “Музей стихов” <...> хо-
рошо иллюстрирует мысль А. Л. Бема об “объективации” переживания.
В стихотворении рассказывается о том, как, почуяв, что подходят “по-
следние года для песен и затей”, “поклонники последнего поэта” откры-
ли где-то за городом музей поэзии. Вот заключительные строки этого
стихотворения:
В музее залы навсегда тихи,
Над люстрами вздыхает паутина.
Приколоты, как бабочки, стихи,
Под каждой строчкой блестки нафталина.
И здесь лежал в заброшенной тиши,
Построенной мечтою суеверья,
Источенные карандаши
И ржавые растепленные перья.
Привычно эту рухлядь сторожа,
Склоняясь в углу от скуки и бессилья.
В музее всюду дремлют сторожа.
По форме вытянув линяющие крылья»46.
Что же касается творчества Эмилии Чегринцевой, которое А. Л. Бем
считал самым показательным для выявления «поэтического лица груп-
пы “Скита" <...> весьма отличного от поэзии “парижской”»47, то на пер-
вый план туг выступает ее лирическая урбанистика. «Городские» стихи
Чегринцевой являются прямым продолжением «апокалипсических» ур-
банистических сцен в поэзии раннего В. Я. Брюсова («Конь блед» и др.),
сочетающих символический мистический подтекст с нарочито яркими
и грубыми деталями городского пейзажа:
В глухое море площадей
стекают переулки.
Опять восьмичасовый день
выходит на прогулку.
И сотни лошадиных сил
перековав в могоры.
асфальтом бережно залил
свою свободу город.
I уляет время, как палач,
выдумывая трюки,
и вызывает всех на матч
с непобедимой скукой.
Туман накинул Гранд-отель
плащом испанских грандов,
и ночь орет и пьет коктейль,
как негры из джаз-банда.
И слышит чахлая луна,
как ты кричишь рассвету,
срывая гнев, как ордена:
«Карету мне, карету!»
В глухое море площадей...
Впрочем, историко-литературный контекст, породивший «городскую
поэзию» Чегринцевой с ее многочисленными реминисценциями и
культурно-историческими подтекстами, может включать и Андрея Бе-
лого с его «Московской симфонией» и «Петербургом», и Блока, и ран-
нюю Анну Ахматову:
Лошадям и извозчикам снятся
Хруст овса и прохладный трактир.
Небо — мелко, кистями акаций,
Разрисованный кашемир.
На базаре под градом наречий
Помидоров краснеют ряды,
И в пыли — потерявшие плечи,
Желтоватые головы дынь.
Духота наступает на город,
Стороной кукурузных полей,
Вечер рдеет над старым собором,
Над молчаньем затихших аллей.
Кишинев
В конце 1920-х — начале 1930-х годов в Эстонии возникло еще одно
студенческое литературное объединение, напоминающее и по духу,
и по эстетическим приоритетам пражский «Скит». Это был «Юрьев-
ский цех поэтов», организованный в 1928-1929 годах при Юрьевском
(Тартуском) университете преподавателем русского языка, поэтом и пе-
реводчиком Борисам Васильевичем Правдиным (1887-1960). Местные
шутники именовали кружок Правдина «Четыре Бориса», ибо его ли-
дерами, кроме «старшего мастера», писавшего несколько вычурные,
в духе эгофутуризма и имажинизма, стихотворения, были студенты Бо-
рис Владиморович Вильде (1908—1942), Борис Анатольевич Нарциссов
(1906-1982) и Борис Христианович Тагго (псевдоним Б. Новосадов,
1907-1945), носившие титулы «мастеров»48:
Конец двадцатых. Сонный Дерпг,
Академический эстонский Тарту.
А там поэты: Цех Поэтов,
И все в очках, и все — Борисы.
Один — весьма потом известный Вильде
(Расстрелян немцами в Париже);
И неизвестный Тагго-Новосадов
(Замучен после в ГПУ);
И ваш покорный — чудом уцелевший.
И ментор старший наш:
Борис Васильич Правдин,
Доцент, поэт, эстет и шахматист.
Писал стихи:
«Мой пояс стоит два таланта серебра.
Я дочь верховного иерофанта Аммона-Ра...»
Был в дружбе с Северяниным, и Ларионов
Проездом у него гостил.
Б А Нарциссов Двоиники
Членами «Юрьевского цеха» были Д. В. Маслов, Е. А. Роос, О. А Нар-
циссов, Л. А. Виснапуу49. Собрания «Цеха» проходили на квартире Прав-
дина, который регулярно делал обзоры зарубежной и советской лите-
ратуры. Целью этих собраний было «общение членов <“Юрьевского
цеха поэтов”> в области поэтического творчества, а также ознакомле-
ние с новой поэзией, как зарубежной, так и советской. Название “Цех”
объясняется требованием серьезного отношения к творчеству и работой
над совершенствованием его формы»50. Параллель с работой пражского
«Скита поэтов» под руководством «отца-настоятеля» А. Л. Бема напра-
шивается, таким образом, сама собой.
Как и у пражских поэтов, формизм в творчестве участников «Юрьев-
ского цеха поэтов» был ориентирован преимущественно на поэтические
традиции метрополии, но проявлялся в разных версиях, сообразно при-
страстиям авторов. Так, «правое крыло» тартуского кружка представлял
Б. В. Вильде, тяготевший к чеканному мастерству и героической лири-
ке Гумилева:
Все в единении Духа и силы,
Братской любви и смиренья,
Выйдем на подвиг,
На совершенье
Воли святой Провиденья.
Братья славяне
Эпатажный авангард в духе имажинизма наряду со старшим масте-
ром оказывался близок Тагго-Новосадову:
Мы, может быть, последние на свете
Скорбящие от лишнего ума,
И после нас на несколько столетий
Закроют сумасшедшие дома.
И толпища с тоскою незнакомых
Начнут вкушать земную благодать.
Когда колонии червей и насекомых
Останки наши будут доедать.
Но кто-нибудь, прельстившись ветхим кладом,
Найдет полуистлевшую тетрадь,
И мы отравим вопрошанья ядом
Дотоле жизнерадостную рать.
«Мы может быть последние ни свет^ »
В 1933 году Б. А. Нарциссов, Б. А. Тагго-Новосадов и Е А. Роос-
Базилевская, завершившие университетский курс, возобновили деятель-
ность «Цеха» в Ревеле (Таллине). «Ревелъский tjex поэтов» был основан
15 октября 1933 года и представлял собой «закрытый кружок лиц, пи-
шущих стихи», «школу поэтики и самокритики», а также место «зна-
комства с современной поэзией»51. Помимо «юрьевцев», в «Ревельском
цехе» участвовали сестра Е. А. Росс, выпускница Таллинской консерва-
тории М. А. Роос — Иртелъ и ее муж, редактор альманахов-сборников
ревельского Комитета дней русской культуры «Новь» П. М. Иртель,
поэтесса Ир-Бор (Ирина Константиновна Борман, 1901 -1985), публи-
ковавшаяся в журнале Ю. П. Иваска «Русский магазин», и художник
К. К. Гершельман (1899-1951), писавший стихи и рассказы о контак-
тах с инопланетянами, потустороннем мире и грядущем воскресении
мертвых:
Мы к этому дому, к своей колыбели,
И к этому миру привыкнуть у спели.
Но было — ведь было! — совсем по-иному:
Ни этого мира, ни этого дома.
И было чернее, но проще и шире
В том странно-забытом дожизненном мире.
Припомнить! Проникнуть! В безвестность — закраем.
А. впрочем, вернемся. Вернемся — узнаем.
Д)!ИЫ
Самыми значительными фигурами в этом литературном кружке были
Юрий Павлович Иваск (1907-1986) и Вера Сергеевна Булич (1898-1954).
Ю. П. Иваск, уроженец Москвы, покинул Россию вместе с родителя-
ми (его огец был эстонцем) в 1920 году. После завершения Таллинской
русской гимназии поступил на юридический факультет Тартуского уни-
верситета, который окончил в 1932 году. В 1930-е годы Иваск принимал
активное участие в литературной жизни русской эмиграции как в При-
балтике, так и в Польше (где в варшавском издательстве «Священная
лира» в 1938 г. вышел первый сборник его стихов «Северный берег»),
Чехословакии и Франции. Он неоднократно бывал в Париже, публико-
вался в «Современных записках», «Числах» и «Новом граде», общался
с Г. В. Адамовичем, Н. А. Бердяевым, был корреспондентом М. И. Цве-
таевой.
В глазах современных читателей Иваск-поэт несколько заслонен
Иваском-критиком. эссеистом и историком литературы52. Тем не менее
поэзия, которую он не оставлял до конца жизни, занимает важное ме-
сто в его творчестве. В частности, уже в первой книге, составленной из
стихов, созданных в период деятельности «Ревельского цеха поэтов»,
проявилось оригинальное и вполне «формистское» стремление Иваска
к «барочному» смешению архаики и просторечия, иронического и се-
рьезного. В исторической перспективе поэзия Иваска восходит к фи-
лософским стихам Г. Р. Державина, К. Д. Батюшкова и любимого им
Е. А. Баратынского:
Северный берег уныния,
Дремлет т яжелый понт.
Смерти прямая линия,
Траурный юризонт.
Скорбное чайки пророчество,
Белый тускл полу свет.
Бог своего одиночества
Бледный засты т поэт.
Словно спросонья — Финскаго
Медля ползет волна.
Это его, Баратынского.
Сумрачная страна.
Щастие, шепчет, нет щастия.
И улыбается — пусть!
Леысий столбняк сладострастия.
Уединения грусть.
Баратынский
Среди современников молодому Иваску, несомненно, близка поэзия
М. И. Цветаевой с ее стремлением к поиску предельной идейной выра-
зительности, выпуклости словесного образа, доходящего до квазифуту-
ристической игры с текстовой графикой:
Вождь
трезв бодр
щедр добр
вождь
трезв — чистый ключ
бодр — белый день
щедр — ясный луч
добр — дуба сень
вождь
трезв бодр
щедр добр
вождь
Что же касается В. С. Булич, то она участвовала в работе «Ревельско-
го цеха поэтов» на правах «члена-корреспондента». Дочь известного фи-
лолога и музыковеда, профессора Санкт-Петербургского университета
С. К. Булича, будущая поэтесса в отрочестве успела застать поздний Се-
ребряный век, многие из художников которого были знакомыми ее семьи.
Большое влияние на нее оказала поэзия И. Ф. Анненского (который дру-
жил с отцом) и творчество петербургских акмеистов, участников первого
«Цеха поэтов» — Н. С. Гумилева, А. А. Ахматовой, О. Э. Мандельштама.
С 19 лет В. С. Булич жила вместе с семьей в Финляндии, сначала в Куо-
лемаярви, затем — в Хельсинки, где с 1930 по 1954 год работала библио-
текарем в славянском отделе Хельсинкской университетской библиотеки.
В эмигрантской периодике В. С. Булич публиковала сгатьи и эссе, изда-
ла в Белграде два тома сказок для детей и выпустила четыре поэтических
сборника — «Маятник» (Гельсингфорс, 1934), «Пленный ветер» (Тал-
лин, 1938), «Бурелом» (Хельсинки, 1947) и «Ветви» (Париж, 1954)53.
В 1930-е годы В. С. Булич выступает как мастер «неоакмеистиче-
ской» баллады и философской лирики (отчасти напоминающей произ-
ведения А. А. Ахматовой и М. А. Кузмина 1920-1930-х гг.), в которой
частные эмигрантские темы разрешаются в общечеловеческом, онтоло-
гическом плане:
Сквозь швы и трещины ленты,
Сквозь мутную рябь старины
Мелькали бесцветные тени
Из тусклой, загробной страны.
На золотом шитых мундирах,
На белых, пышных шелках,
На строго-торжественных лицах
Лежал сероватый прах.
Истлевшие реяли флаги
Над криком беззвучным «Ура»,
И билась на белой шляпе
Тень страусового пера
И в раме четыреугольной,
В границах экрана, в плену
Метался ветер бесплотный
По серому полотну,
Однажды провеявший ветер,
Открытого неба вздох,
Взметнувший зеленые ветви,
Захваченный снимком врасплох.
И веял над шествием мертвых
Бесшумный, призрачный шквал,
Пока от света не вздрогнул
Застывший во мраке зал.
С тары» фильм
Особое место в поэтическом наследии В. С. Булич занимают стихо-
творения из книги «Бурелом», посвященные советско-финляндской вой-
не, глубоко ее потрясшей:
Папироса «Беломорканал»
Фабрики табачной в Ленинграде.
.. .Политрук сражен был наповал
Финской пулею в лесной засаде.
Ароматен тихий теплый дым
Русской папиросы политрука.
Политрук был молод и любим,
Но внезапно грянула разлука.
Русских женщин красота нежна,
Любовались финны-офицеры.
«Другу и товарищу» — одна,
А другая — «от невесты Веры».
Замело метелью бугорок,
Бродит ветер по лесным могилам.
.. .Серый пепел, тающий дымок...
Звали политрука Михаилом.
1941
Папирос а « Беломорканал»
Говоря в связи с эстетикой формизма о «провинциальных» литера-
турных объединениях русского зарубежья, можно упомянуть и Брюс-
сельский литературный кружок, куда входил талантливый, безвре-
менно погибший поэт Николай Павлович Гронский (1909-1934). Сын
известного ученого и общественного деятеля П. П. Гронского, ста-
вшего в эмиграции ведущим сотрудником газеты «Последние ново-
сти», Н. П. Гронский получил юридическое и филологическое образо-
вание в Сорбонне и поступил в 1932 году на факультет философии и
литературы Брюссельского университета, намереваясь защитить здесь
докторскую диссертацию (темой он избрал творчество Г. Р. Держави-
на). Как и Ю. П. Иваск, Н. П. Гронский испытал в 1928 -1932 годах
большое человеческое и творческое влияние М. И. Цветаевой, кото-
рая жила неподалеку от Гронских и часто бывала у них. Строгие отзы-
вы Цветаевой о его первых поэтических опытах заставили Гронского
долго воздерживаться от дебюта в печати. В 1934 году в Ковно выш-
ли отдельной брошюрой три его стихотворения, а 21 ноября 1934 года
Н. П. Гронский был сбит поездом в парижском метро на станции «Па-
стер». Поэма «Белладонна», навеянная впечатлениями от восхожде-
ния на одноименную горную цепь в Дофинейских Альпах (первона-
чальное название «Поэма пика Мадонны и трех альпинистов»), вышла
уже после гибели поэта и поразила современников необычным, архаи-
ческим, «державинским» стихом, который, гем не менее, оказывался
в интерпретации Гронского эстетически актуальным для эмигрантской
читательской аудитории:
В ночи, из стран моих бессонных,
В странах иных услышь мой стих.
Внемли. Вчадычица Мадонна,
Глаголам уст моих живых.
Услышь нсалтирь моей печали,
Глубин отчаянья псалом,
Гы, презирающая дали
Миров иных мечомъ-лучом
Очей бесплотных и нетленных.
В беземертный слух — мой смертный стих —
Прими. Коленопреклоненный,
Склоняясь на сталь рогов кривых
Собрата смелых восхождений.
— Топорика альпийских гор, —
Чту. Да очистят соль молений
Святой Бернар и Христофор
Гам луч луны читает руны.
Гам горный дух трубит в рога.
Во всей подсотнечной, подлунной
Чту область ту, где облака.
Ветра, лу га, снега, туманы,
Твердыни скал, державы вод,
Просторы и пространства, страны
И горизонт, и небосвод —
Все — горное. — как в мире сущем,
Все - тленное, — как в мире том
— Бессмертное...
Посвящение
Выход в 1935 году в Париже посмертного собрания «Стихов и поэм»
Н. П. Гронского восторженно приветствовал А. Л. Бем: «В моем ощу-
щении — это настоящее событие в нашей литературной жизни. <...>
Конечно “Белладонна” сохраняет вершинное место и в книге “Стихов
и поэм" Гронского. Но рядом с нею стоит “Авиатор”, поэма во многом
близкая “Белладонне”, но все же сохраняющая свою самостоятельную
ценность. По времени написания она предшествует альпийской поэме,
но судя по тому, чю над нею поэт работал параллельно с “Белладон-
ной”, она и для него самого не теряла своего значения. Как удивитель-
но перекликаются с пушкинским эпиграфом “Все, все, что гибелью гро-
зит” строки второй песни “Авиатора”:
Как моряку, в предсмертный миг глотая
Соль, захлебнуться и ко дну пойти, —
— Гак авиатор}, паденьем задыхаясь,
Разбиться, долетевши до земли.
О, кто бы ни был ты, читающий и смертный:
Любовников стихий взыскуем смерть.
Так я умру, слагая стих предсмертный,
Не замкнутый созвучьем...
В книге Гронского поражает общая его культурность, которая видна
во всем — в намеках, в эпиграфах, в темах. Еще больше в нем той специ-
фической культурности, которую я условно называю “культурой стиха”.
Не раз уже указывалось на связь Гронского с поэзией XV1I1 века, с Дер-
жавиным в частности. Но он мог удержать эту связь, только опираясь
на достижения современной русской поэзии, архаизаторскую ее тради-
цию, которая дошла вплоть до Цветаевой, учеником которой (до извест-
ной меры) мы вправе считать Гронского. Подхватил Гронский и тради-
цию “большой поэтической формы”, которая в эмиграции почти совсем
не культивируется»4.
Таким образом, общая картина эмигрантской поэзии в период ее
наивысшего расцвета, в начале 1930-х годов, представлялась сложной.
Общий тон здесь, безусловно, задавала «Парижская нота», с которой
ассоциировались крупнейшие поэты «незамеченного поколения» — Чер-
винская, Штейгер, Поплавский, Кнут, Ладине кий, — и которую утверж-
дал своим безусловным авторитетом «эмигрантский Златоуст» Адамо-
вич. Тем не менее на периферии литературного процесса (и в прямом,
«провинциальном», и в переносном смыслах) наличествовали иные
тенденции — неоклассицистические и формистские.
Первые обладали менее выраженной по отношению к «Ноте» стиль-
ностью, тогда как вторые вступали в противоречие с версией «эмигрант-
ской поэзии, по Адамовичу», но не располагали достаточными силами.
Большинство формистов (и в Праге, и в Белграде, и в Берлине, и в Вар-
шаве, и в Прибалтике, и даже в парижском «Кочевье») при несомненном
даровании обнаруживали в своем творчестве эклектическую вторич-
ность, обращаясь к традициям то символизма, то футуризма, то акме-
изма, то подхватывая мотивы советской поэзии. Казалось, что формизм
так и останется в истории поэтического зарубежья неким фоном, отте-
няющим торжество «Парижской ноты».
Во второй половине 1930-х годов, по мере роста политического на-
пряжения в странах Европы и усиления советского тоталитаризма идея
«культурного единства» русской эмиграции с метрополией, которую
отстаивали участники парижского «Кочевья», окончательно утратила
популярность. Советская литература этого периода, по уже знакомо-
му читателю ядовитому замечанию В. В. Набокова, стала окончатель-
но «напоминать те отборные елейные библиотеки, которые бывают при
тюрьмах и исправительных домах для просвещения и умиротворения
заключенных», и «единство» с ней литературы эмигрантской выгляде-
ло теперь откровенной утопией. Как вспоминал В. С. Яновский, «ког-
да ‘‘гайки” были окончательно завинчены первой пятилеткой, говорить
больше не о чем стало (в смысле искусства). Мы это сразу поняли; все,
за исключением Слонима, человека самонадеянного и самоуверенного.
И “Кочевье”, захирев, протянуло ноги»55. Тем не менее именно с эсте-
тикой «Кочевья» связано творчество трех крупнейших поэтов поздне-
го зарубежья — А. С Присмановой (1892-1960), А. С Гингера (1897-
1965) и В. Л. Корвин-Пиотровского (1891-1966), образовавших, после
того как объединение Слонима в 1938 году прекратило свое существо-
вание, группу «формистов».
Это было последнее объединение поэтов «незамеченного поколения»,
оказавшее значительное влияние на всю эмигрантскую литературу и во-
шедшее в историю зарубежья, наряду с «Парижской нотой» и пражским
«Скитом», не только как событие, связанное с определенным этапом твор-
ческой биографии выдающихся писателей. Явление «формистов» в конце
1930-х годов, как ранее, во второй половине 1920-х возникновение «школы
Адамовича» в Париже и «школы Бема» в Праге, ознаменовало наступление
нового этапа в культурной жизни эмиграции, специфику которого «форми-
сты» стремились выразить в своих общих эстетических установках.
Однако, в отличие от «Парижской ноты» и «Скита поэтов», «форми-
сты» не создали никакой теоретической базы в виде критических статей
или иных выступлений в периодике и даже не позаботились об изобре-
тении для группы имени собственного, позаимствовав полупародийный
термин Адамовича, возникший, как уже говорилось, в ходе его поле-
мики с Бемом и прижившийся затем, с легкой руки М. Л. Слонима, в
эстетике «Кочевья». Это можег показаться странным, если не учиты-
вать исторический контекст эпохи, пришедшейся на годы активного су-
ществования «формистского» поэтического объединения.
Первые собрания «формистов» проходили в предвоенные месяцы
1939 года, когда русская Прага уже была разгромлена немецкими ок-
купантами, а русский Париж жил смутным ожиданием катастрофы и
после объявления о вступлении Франции в войну (3 сентября) начал
стремительно распадаться. Наиболее дальновидные (среди них был и
В. В. Набоков) уезжали из ненадежной Европы в США; некоторые же
(среди них — М. И. Цветаева) — возвращались в СССР. Большинство
же эмигрантов вместе с парижанами покидали столицу в порядке объ-
явленной эвакуации, после чего многие в город не вернулись, надеясь
переждать затянувшуюся войну в провинции. Так или иначе, но к вес-
не 1940 года созданные в предшествующие двадцать лет общественные
и культурные связи эмиграции были разрушены, и русское зарубежье
в прежнем качестве практически перестало существовать.
Военное поражение Франции и оккупация Парижа окончательно за-
вершили эзог процесс; вплоть до 1945 года кульгурная жизнь русской
диаспоры (если не считать деятельности немногочисленных профа-
шистских организаций и изданий, не имевших ощутимой обществен-
ной поддержки) протекала лишь на уровне личных контактов в разроз-
ненных эмигрантских «землячествах» в столичных округ ах и некоторых
провинциальных областях (в частности, на Французской Ривьере). «Па-
рижу не идет “быть пусгу”, — описывает свой визит в Париж в годы ок-
купации Н. Н. Берберова. — Париж должен пульсировать, мигать огня-
ми, греметь, дышать. <.. .> Широкие жилы улиц, одинокий полицейский
на перекрестке, закрытые лавки, молчание. Я проезжаю на велосипеде.
Юрий Мандельштам арестован, Фельзен арестован, Раиса Блох и Ми-
хаил Горлин исчезли, погибли; Мочульский болен туберкулезом; Ада-
мович. Софиев (потерявший жену) на фронте; Кнут и Оцуп ушли в со-
противление; Ладинский, Раевский прячутся; Галя Кузнецова на юге,
бедствует в “свободной зоне”, Божнев в больнице для нервнобольных;
о Штейгере давно никто не слыхал. Присманова и Гинтер живут и на-
деются на чудо.
Здесь жил такой-то, гам жили закие-то. А гут вот жила я сама <...>
Где вы, деникинские вояки, врангелевская шпана благородного проис-
хождения, пролетариат православного вероисповедания, по контракту
приехавшие стоят ь у мартенов господина Рено? Один посажен немцами
на хлеб и воду за колючую проволоку за то, что русского происхожде-
ния: кто их знает, что они могут выкинуть, в дни. когда германская ар-
мия стоит под Ленинградом и Сталинградом! Другие надели немецкую
форму и сражаются против “совдепов”, третьи затихли, их не видно, мо-
жет быть торгуют на черном рынке квасом, может быть моют полы в не-
мецких казармах?»41
Но и в послевоенной Европе русскому зарубежью места не нашлось.
Большинство его общественных и культурных центров — Берлин, Пра-
га, Варшава, Белград, Рига, Ревель (Таллин) - - оказались в зоне совет-
ской оккупации или вовсе на территории СССР. Местным эмигрантам
теперь оставалось лишь покинуть насиженные места (и, как правило,
покинуть Европу) — либо прекращать свое «эмигрантство» и приспо-
сабливаться к совеюким условиям (что обычно предполагало в лучшем
случае полный отказ от каких-либо действий на общественном попри-
ще, а в худшем — ссылку в глубь страны или заключение в лагерь). Па-
рижане этой участи избея^али, однако сама идея «столицы зарубежья»
как действенной духовной и культурной (не говоря уже об общественно-
политической) русской альтернативы «совдеповской» Москве потерпела
во второй половине 1940-х годов окончательное историческое пораже-
ние. Ни о какой «миссии русской эмиграции» в послевоенной париж-
ской диаспоре речи уже, разумеется, не шло. Перед остатками постаре-
вшего «незамеченного поколения» и выжившими в военное лихолетье
стариками-«отцами» в качестве реальной перспективы на оставшийся
недолгий (а го и очень краткий) земной срок оставалось только подведе-
ние итогов эмигрантской эпопеи.
В послевоенные годы в русском Париже последний раз в истории
«незамеченного поколения» возникла и иллюзорная перспектива до-
бровольного возвращения на родину. Антифашистская позиция в во-
енные годы подавляющего большинства русских во Франции, участие
многих из них в движении Сопротивления (героями которого, наряду
с французами, стали и эмигранты — поэт Б. В. Вильде, монахиня Ма-
рия (Е. Ю. Кузьмина-Караваева), И. И. Фондаминский, Ариадна Скря-
бина, княгиня Вера Оболенская), возрождение русского патриотизма в
воюющем СССР — все эт о давало надежду на возможность националь-
ного примирения в случае победы союзников над фашистской Герма-
нией. Сама же победа, кульминацией которой стал советский Красный
флаг, поднятый в центре поверженного Берлина над зданием Рейхста-
га, вызвала во французских эмигрантских кругах настоящую эйфорию,
затуманившую самые трезвые головы. Пережитые эмигрантами ужа-
сы красною террора, известия о голоде и массовых репрессиях, до-
ходившие до русского зарубежья в 1930-е годы, жестокое подавление
гражданских прав и свобод тоталитарным режимом Сталина, нагляд-
ным свидетельством которого было удручающее единомыслие совет-
ской прессы и деградация советской литературы предвоенных лет до
уровня пропаганды, теперь казались трагическими «издержками ро-
ста» великой державы, доказавшей свое могущество в самой разруши-
тельной и кровавой из всех войн в истории человечества. Почти сразу
после освобождения Парижа во Франции был создан «Союз советских
патриотов» и стала выходить газета «Советский патриот» (1945-1948),
которую возглавил бывший директор Тургеневской библиотеки и со-
трудник «Последних новостей», историк Д. М. Одинец. По свидетель-
ству писательницы А. Ф. Даманской, также сотрудничавшей в «Послед-
них новостях», а в 1945 году оказавшейся в числе авторов «Советского
патриота», «настроение в большей части парижской русской эмиграции
было, как могло казаться, прорусское, или, как позднее стали говорить,
просоветское»57.
14 июня 1946 года вышел Указ Президиума Верховного Совета СССР
«О восстановлении в гражданстве СССР подданных бывшей Россий-
ской империи, а также лиц, утративших советское гражданство». Этот
указ был опубликован в парижских «Русских новостях» (послевоен-
ное продолжение «Последних новостей») и публично оглашен послом
СССР во Франции А. Е. Богомоловым 30 июня 1946 года на специаль-
но организованном парижским Союзом советских патриотов в театраль-
ном зале Иена собрании эмигрантской общественности. В своем высту-
плении посол обратил внимание собравшихся на то, что действие указа
распространялось на лиц, участвовавших в Белом движении, а также —
на советских «невозвращенцев», и призвал русских парижан получить
советские паспорта, выразив надежду на грядущий вклад «возвращен-
цев» в развитие науки и культуры Советской России. «Получившие или
собиравшиеся получить паспорта, — вспоминала присутствовавшая в
зале Иена А. Ф. Даманская, — рассчитывая на возможность возвраще-
ния в скором будущем, стали задавать вопросы — сколько багажа мож-
но брать с собою, какие предметы будут подлежать пошлинной оплате и
будет ли она, такая плата, обязательной или можно будет выплачивать ее
позднее и частями? Богомолов обстоятельно отвечал <...> Посыпались
вопросы: можно ли будет, особенно женщинам и детям-подросткам,
приодеться — в России, говорят, носильного платья мало и дорого оно.
Богомолов отвечал, что “пожалуйста, приоденьтесь”. <...> Богомолов
продолжал: “Наш консул Н. П. Емельянов, кстати, привез с собой не-
сколько оформленных паспортов, которые сейчас же могут быть вру-
чены заинтересованным в их получении лицам”. И начал выкликать:
“Поэт А. П. Ладинский <...> Н. Н. Кнорринг — журналист <...> писа-
тельница Мария Александровна Каллаш <...>” и другие.
И после опять долгой-долгой и несколько театральной паузы закон-
чил: “Остался еще один паспорт, за которым получатель по болезни не
мог прийти... — опять пауза, и, повысив голос, медленно, раздельно, —
митрополит Евлогий”. В зале наступила вдруг глубокая тишина. Зал за-
мер, будто мгновенно опустел. Наконец, раздался хлопок, другой, тре-
тий, и Богомолов ушел с эстрады под гром аплодисментов»58. 21 июля
1946 года собрание было повторено в зале Мютюалите, причем среди при-
глашенных здесь присутствовали И. А. Бунин и А. М. Ремизов, а после
речи Богомолова перед эмигрантами выступили специально приехавшие
из СССР старый «возвращенец» И. Г. Эренбург и — от имени молодого,
военного поколения советских писателей — К. М. Симонов, читавший
«Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины...» и «Жди меня...»59
Взрыв «советского патриотизма» в 1946-1948 годах и массовый об-
мен «нансеновских» паспортов на паспорта граждан СССР (их получи-
ли 11 тыс. человек) внес дополнительный раскол в уже и без того раз-
дробленную и опустошенную войной французскую диаспору. По всей
вероятности, это и было главной целью указа: на деле он был не бо-
лее чем политическим «жестом» Сталина в большой послевоенной ев-
ропейской игре. Для подавляющего большинства рядовых эмигрантов
принятие «советского гражданства» никаких практических результатов
(за исключением возникшей между ними и французами-работодателями
напряженности) не дало60.
Русского Монпарнасса с его литературными группировками и со-
браниями поэтов в «своих» кафе в послевоенное десятилетие уже не
существовало, равно как не существовало и большинства эмигрант-
ских издательств и изданий. Литературный процесс в эмигрантской Ев-
ропе 1945-1950-х годов постепенно вступал в «мемориальную фазу».
Издавались посмертные сборники довоенных поэтов (А. С. Штейгера,
И. Н. Кнорринг, Р. Н. Блох и М. Г. Горлина и др.). В создаваемой тогда
же периодике Нового Свега, куда в это время сдвигался вектор разви-
тия российской зарубежной культуры, — «Новом Журнале» М. Алда-
нова, М. О. Цетлина и Р. Б. Гуля, «Опытах» Ю. П. Иваска, «Новоселье»
С. Ю. Прегель появляются ретроспею ивные материалы и публикации, об-
ращенные к жизни европейскою зарубежья 1920-1930-х годов. Вышедшее
в 1956 году в Нью-Йорке «Незамеченное поколение» В. С. Варшавского не
только дает «незамеченным» имя в истории, но и открывает их ряд в «боль-
шой» мемуаристике зарубежья, подводя, тем самым, итоговую черту актив-
ного периода в жизни второго поколения Белой эмиграции.
Все это следует учитывать, говоря о специфике деятельности «фор-
мистов» в послевоенные годы. В отличие от «Парижской ноты» и «Ски-
та» (а также — «Перекрестка», «Кочевья» и других довоенных эми-
грантских литературных объединений), им не было нужды отстаивать
интересы своей партии в литературной борьбе: бороться было уже не
с кем. «'‘Формизм” так и остался без теоретического обоснования, и
мало-помалу их группа совсем распалась», — писал Ю. К. Терапиано61.
Но формисты и не претендовали на долговечность и устойчивость своей
группы. В послевоенное десятилетие остатки русского зарубежья в раз-
громленных Второй мировой войной европейских странах стремитель-
но сходили на нет, и все участники объединения не могли не осознавать
того, что им выпало завершать историю эмигрант ской поэзии.
Эстетика «формистов» синтетически соединяет программные поло-
жения А. Л. Бема и М. Л. Слонима и идейные установки «Парижской
ноты». Как и поэты «школы Адамовича», «формисты» воспринимали
эмиграцию, прежде всего, как пережитый поколением «незмеченных»
экзистенциальный опыт. Но в историческом контексте 1940-х годов ис-
точник подобного опыта виделся иным, нежели в середине 1920-х.
Для поэтов «Парижской ноты» опыт эмиграции, опыт «отверженно-
сти и одиночества» (В. С. Варшавский) — либо личный, либо специфиче-
ски «русский». С исторической точки зрения речь идет о неудачном стече-
нии объективных обстоятельств, которое препятствовало самореализации
представителей «незамеченного поколения» как в России, где на годы их
детства и юности пришлась разрушительная революция, так и в Европе, не
востребовавшей в полной мере их творческие возможности. С точки зре-
ния метафизической искалеченные судьбы молодых русских эмигрантов,
являлись результатом особого провиденциального замысла относитель-
но России или ее отдельных представителей, на которых в XX столетии
излились апокалипсические чаши, «наполненные гневом Бога, живущего
во веки веков» (Откр. 15. 7). О возможно универсальном характере опыта
эмиграции, его онтологичности по отношению к каждому человеческому
существованию в XX столетии на рубеже 1920-1930-х годов не заикались
ни молодые русские монпарнасские неудачники, смирившиеся со своей
ролью «Акакиев Акакиевичей вселенной» (Н. Н. Берберова)62, ни, тем бо-
лее, хозяева положения, торжествующие победители-французы. «Миро-
любивая Европа — как жена прелюбодейная: поела, обтерла рот свой и
говориг: “я ничего худого не сделала”, — писал в пророческой “Атланти-
де — Европе” Д. С. Мережковский в 1930 году — Мы забыли, простили
себе войну, но, может быть, война не простила нам. Нынешний мир —
щель между двумя жерновами, духота между двумя грозами — переми-
рие между двумя войнами»63.
Когда, спустя десятилетия, пророчества Мережковского начали сбы-
ваться, опыт эмиграции предстал перед «формистами» в совершенно ином
свете, чем перед их предшественниками на русском Монпарнасе. В сво-
ем переживании «отверженности и одиночества» они были 'теперь еди-
ны со всеми европейскими народами, вовлеченными в катастрофу Второй
мировой войны. Но лирическое выражение такого переживания требо-
вало совершенной иных идейно-поэтических установок, чем «дневнико-
вая» лирика «Парижской ноты». Призыв М. Л. Слонима, требовавшего от
участников «Кочевья» преодолеть камерный лиризм «эмигрантщины»,
получал теперь новое содержание: эмигрантская поэзия усилиями «фор-
мистов» соединяется в конце 1930-1950-е годы не с литературой совет-
ской «метрополии», а с мировой литературой, заговорившей, в лице сво-
их крупнейших представителей как в Европе, так и в России, о драме
абсолютного человеческого одиночества в европейской культурной сре-
де, о принципиальной непостижимости и несистемности человеческо-
го существования64. Выступления «формистов» совпадают по времени с
выступлениями французских экзистенциалистов — в 1940 году выходят
«Миф о Сизифе» и «Посторонний» Альбера Камю, а в 1943 году в оккупи-
рованном Париже Ж.-П. Сартр публикует трактат «Бытие и ничто». С дру-
гой стороны, в эти же самые годы в позднем творчестве О. Э. Мандельшта-
ма («Стихи о неизвестном солдате»), А. А. Ахматовой («Поэма без героя»)
и Б. Л. Пастернака («Доктор Живаго») происходит историософский про-
рыв за границы советского идейного провинциализма и судьбы российско-
го пореволюционного поколения, как и поколения «незамеченных» в про-
изведениях «формистов», получают универсальную идейно-эстетическую
актуальность для мировой читательской аудитории XX века:
Напрягаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
— Я рожден в девяность четвертом. .
— Я рожден в девяносто втором...
И, в кулак зажимая истертый
Год рожденья, с гурьбой и гуртом
Я шепчу обескровленным ртом:
— Я рожден в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадежном году, и столетья
Окружают меня огнем.
О Э Мандельштам С тихи о неизвестном солдате
Навстречу такой «советской поэзии» и рвался во второй половине
1930-х годов из предвоенного Парижа «поверх барьеров» голос Анны
Присмановой:
Настоящий воитель является пушечным мясом:
золотой ореол над собой он хоронит во мгле.
Как под ветром ветла, как жена перед иконостасом,
расстилается он по укромной окопной земле
Настоящая сл) жба, мой друг, не блестит позолотой:
в сером платье она, в серой кухне стоит в уголке.
Так бесхитростно Золушка, вышколенная работой,
у стола засыпает с голубкой на голой руке.
Настоящее время совсем нам не кажется жизнью:
в полусне мы любуемся мраморным гелом зимы
Лишь в полете своем снег действительно безукоризнен,
но начало вещей и конец их пленяет умы
«Настоящий воитеаъ явчяется тпиечным мясом
Финал истории поэзии зарубежья оказался феерически неожиданным!..
Глава IX
ПОЗДНИЕ ГОСТИ
Из трех сестер Приемам — Веры, Елизаветы и Анны, дочерей ин-
спектора по проказе городского госпиталя Либавы (современный го-
род Лиепая (Латвия)), — младшая, известная ныне как Анна Семеновна
Присманова (1892- I960), была самой некрасивой и болезненной. Впе-
чатлительная и ранимая девочка, наделенная от природы необыкновен-
ным поэтическим даром, вынесла из переживаний детства, прежде все-
го, страдательные образы: задыхающуюся мать, умирающую от рака
горла «в украшенном рельефным кораблем, / загроможденном малень-
ком покое» («Горло»), и психически больную бабушку, которую она ви-
дела в местном сумасшедшем доме в смирительной рубашке, «где рука-
ва сходились на спине» («Бабушка»), Эти детские семейные кошмары,
по всей вероятности, и предопределили ярко выраженный онтологиче-
ский трагизм ее будущего творческого мировосприятия. Тем не менее
назвать детство и юность будущей поэтессы несчастным вряд ли воз-
можно: «После смерти матери воспитанием Анны... занялась мачеха,
женщина редких душевных качеств»1, всячески поощрявшая ее к твор-
честву:
Она дала перо мне и бумагу.
София
Автобиографические стихотворения из цикла «Песок», вошедшего
в книгу «Соль» (1949), — едва ли не единственный в настоящее время
источник, рассказывающий о детских и юношеских годах Анны При-
смановой. В частности, здесь мы можем найти описание ее поэтическо-
го «словесного рождества», последовавшего за физическим рождением,
как можно понять, достаточно быстро:
Не верь тому, что тайной связи нет
у имени с душою. В день туманный
явилась я на белый этот свет
с душой, настроенной на имя Анны
В сентябрьский день, на севере, в порту
Рожден был мир мой, слову посвященный
Свой первый стог прочта я на борту
рыбачьей барки, солнцем освещенной
Движенье твердой северной волны
давало мне начальные уроки,
и стала я средь ночи вдоль стены
писать на ощупь грамотные строки.
И так легко казалось мне писать,
как за субботой встретить воскресенье,
как зелоту деревьев повисать
над стынущим стеклом воды осенней
Больше ничего об этом юношеском (детском?) творчестве неизвест-
но, так же как неизвестно и о ее биографических обстоятельствах это-
го периода2. Однако, уехав в 1918 году вместе с сестрами из Латвии
в Москву, Присманова, вероятно, что-то публиковала и с какими-то сти-
хотворениями выступала в московских кружках и салонах, поскольку
в 1921 году она подала заявление о приеме в Союз поэтов7.
«Доисторический» период ее творчества заканчивается лишь в Бер-
лине, куда она приезжает в 1921 году и где в 1923 году в журнале Ан-
дрея Белого «Эпопея» появляются два первых, зафиксированных би-
блиографами ее стихотворения. В это время Анна Присманова вместе
с Г Венусом, С. Либерманом, В. Андреевым и В. Сосинским входила
в поэтический кружок «4 + /», сотрудничала в «сменовеховской» «Ли-
тературной неделе» А. Н. Толстого (приложении к газете «Накану не»),
выступала в берлинском Доме искусств. Очевидно, тогда же она позна-
комилась с В. Л. Корвин-Пиотровским, также сотрудничавшим в «Нака-
нуне» (и подготовившим уже свою первую эмигрантскую книгу стихов
«Почынъ и звезды» (1923)).
Судя по публикациям в «Эпохе» и сборнике «4 - 1» «Мост на ве-
тру» (Берлин, 1924), ранняя Присманова испытывала сильное воздей-
ствие есенинского имажинизма, странно сочетавшегося в ее стихах
с пристрастием к поэзии М. А. Кузмина:
Her весной на свете лишних: радость всякому!
Всех дурманит сладость вишни одинаково.
Вишня скидывает звезды, ветви двигая...
И у нас в глазничных гнездах две звезды горят.
Поворотным пунктом в ее судьбе — человеческой и творческой —
оказался переезд в 1924 году из Берлина в Париж и знакомство с поэтом
Александрам Самсоновичем Гингерам (1897-1965). Несмотря на то что
Гингер был на пять лет младше своей будущей жены, на момент встречи
(по всей вероятности, в феврале) он был уже признанным в кругах рус-
ского Монпарнаса поэтом, автором книги «Свора верных» (1922) и од-
ним из организаторов «Палаты поэтов».
О русском периоде жизни Гинтера известно еще меньше, чем о юно-
сти Присмановой. Еврей по крови, он родился в Петербурге в семье вра-
ча, судя по позднему автобиографическому признанию (стихотворение
«Сердце»), полностью ассимилированной и вряд ли благополучной:
О, святая свя1ых синагоги’
Еспи б я среди набожных рос,
я бывал бы в печальном чертоге
очистительно жалобных роз.
Нет, я вырос без церкви, без быта...
В другом раннем (1913) стихотворении Гинтера рисуется достаточно
специфический образ его Петербурга:
Мой Петербург, родны мне все твои трущобы
Твоей зловонной, гнилостной утробы...
Мои Петербург
Можно предположить, что в юности Александр Гингер увлекал-
ся поэзией Гумилева: по свидетельству его старшего сына Базиля (Ва-
силия Александровича) Гингера, расправа, учиненная над поэтом
в 1921 году, стала причиной ненависти отца к большевикам4. В том же
году А. С. Гингер уехал в Париж, где завязал знакомства среди монпар-
насцев (властности, знакомится с Б. Ю. Поплавским, который становится
его другом), примыкает к «Гатарапаку » и переводит вместе с С. И. Шар-
шуном материалы для журнала-листовки «Перевоз даба».
Воспоминания рисуют Гингера талантливым чудаком, очень откры-
тым и общительным, за постоянными эскападами которого скрывалась
редкая проницательность и мудрость. Такой же была и его поэзия, ко-
торую Г. П. Струве назвал «юродствованием», вкладывая в это опреде-
ление не уничижительно-оценочный, а терминологический смысл: «Он
мало на кого из своих предшественников и современников похож, его
никак нельзя обвинить в подражании, и трудно сказать, кто оказал на
него влияние. При желании можно, пожалуй, найти отголоски Хлебни-
кова. Гингер не предается, впрочем, словотворчеству, но он любит сло-
весные выверты, некоторое насилие над языком, не только затруднен-
ность его, но и нарочитую (как будто) безграмотность»5.
«Словесные выверты» Гингера действительно напоминают свое-
образную филологическую игру в речевые ошибки, на которую, кстати,
способен только выдающийся стилист:
Хотя невеста на вокзале
в буфете так была бедна,
что некоторые казали:
Смотрите, как она бледна! —
И в коридорчике вагонном
тобзая губы, руки жмя,
все унывала пред прогоном:
Скажи, ты не забудешь мя? —
Свисток безапелляционный,
путь полотняный и песок.
Тоски последней станционной
засыпаны и ток, и сок.
Песок
Впрочем, «юродство» Гингера не мешало подлинным знатокам уже
в ранние годы увидеть в нем недюжинное литературное дарование.
«Александр Гингер — поэт своеобразнейший и уже почти сложивший-
ся, — писал в 1926 году Адамович, весьма далекий от сочувствия аван-
гардистским “интеллектуальным провокациям”. — Сначала он удив-
ляет, потом, когда привыкнешь к семинарскому, бурсацкому “душку”
его стихов, он почти пленяет. Я пишу “почти”, потому что нестерпимо
в Гингере ею вечное остроумничание. А музыка в его стихах есть, и на
мой слух глубокая»6.
Действительно, со «словесными вывертами» уже в ранней поэзии
Гингера в странной гармонии сочетаются поразительно глубокие и му-
зыкальные стихотворные периоды. Так, начиная с ироничного воспева-
ния «славного» игорного стола (а Александр Самсонович был весьма
азартным игроком), он вдруг, упомянув об уроках, которые преподно-
сит своим «рабам» «наставница-игра», завершает стихотворение в со-
вершенно иной тональности:
О, только тот достоин уваженья
и между брагий мужественно прав,
кто лишнего не сделает движенья,
охчаянную ставку проиграв...
Спокойствием наставницы холодной
мой бедный крик приятно заглушен,
и жребий мой медлительно-бесплодный
и зависти, и жадности лишен.
В делах и днях небрежно-равнодушный
Я вау чилсл с молодой поры
рок низлагать покорностью послушной
и не жалеть проигранной игры.
Славный стол
Встреча Присмановой и Гингера оказалась подарком судьбы. В че-
ловеческом плане она позволила им создать одну из самых гармонич-
ных литературных пар в истории отечественной словесности, ибо, по-
женившись в 1926 году, Присманова и Гингер прожили 34 года душа
в душу, в любви и согласии. Оба оказались редкими однолюбами. Ха-
рактерно, что в лирике Присмановой практически отсутствует (слу-
чай, уникальный среди русских поэтесс!) бытовая любовная тематика.
Пожалуй, это была единственная жизненная сфера, которая не содержа-
ла для нее никакой проблемы, могущей дать творческий импульс, ни-
какой нравственно-интеллектуальной коллизии, никаких противоречий.
Она встретила любимого и любящего человека — и этот человек был ее
мужем. О чем еще говорить?
Любопытно также, что склонные на публике эпатировать русский
литературный Париж, «серафические» (3. А. Шаховская) Гингеры, ка-
завшиеся окружающим людьми не от мира сего, сумели создать редкий
в эмигрантской среде налаженный домашний быт. Александр Самсоно-
вич работал бухгалтером в фармацевтической фирме и имел постоян-
ный заработок, позволяющий жене и двум сыновьям — Василию и Сер-
гею — жить в относительном достатке, а Анна Семеновна, «постоянно
витая в заоблачных сферах поэзии» (И. В. Одоевцева), тем не менее, не-
укоснительно вела домашнее хозяйство, хотя и страдала от такого кон-
траста в повседневной деятельности. В конечном счете, это пошло на
пользу присмановской музе, сообщив ей прелестный образ Золушки,
встречающийся в нескольких стихотворениях разных лет:
Настоящая служба, мой друг, не блестит позолотой:
в сером платье она, в серой кухне стоит в уголке.
Так бесхитростно Золушка, вышколенная работой,
у стола засыпает с голубкой на голой ру ке
Настоящий воитель является пушечным мясом...
Ду шенька, моя ду ша, ты
Не балована балами.
Видишь черные ушаты.
Воду' с пенными крылами.
Как гадалка в темень гущи,
ты глядишь в пузырь из мыла.
Зрит ку ку шка день грядущий,
постирушка — то. что было.
Ах, в перстах не пена стирки —
пена волн и стан сирены,
паяца в пустынном цирке
белый пляс вокруг арены.
Золушка, в твой локоть детский,
не балованный балами,
сунул сказочный дворецкий
птицу с мыльными крылами.
Видения в пене
Гингеры даже смогли организовать нечто вроде регулярного домаш-
него литературного салона — по четвергам в их парижской квартире
проходили «Свидания поэтов». Разумеется, эти собрания по размаху не
могли конкурировать с «воскресеньями» Мережковских, но они позво-
ляли Присмановой формировать вокруг себя определенную литератур-
ную среду, альтернативную «Парижской ноте».
Необходимо упомянуть и о творческом аспекте союза Присмано-
вой и Гингера. Они были (как и Мережковские) идеальными собесед-
никами, которые всю жизнь не могли наговориться друг с другом, на-
ходя в этих дискуссиях многочисленные темы для своих произведений.
Но, может быть, более важным является то. что Гингер на правах при-
знанного русским Парижем поэта (в 1925 г. выходит вторая книга его
стихов «Преданность»} сумел ввести никому не известную Присмано-
ву в литературную жизнь столицы зарубежья и главное — обеспечить
ее присутствие в этой литературной жизни.
В отличие от мужа, Анна Семеновна обладала предельно резко выра-
женной индивидуальностью мировосприятия и не принимала той эсте-
тики, которая доминировала в среде молодых парижских поэтов (ни
«круг» Мережковских, ни «круг» Адамовича она не выносила). Харак-
тер у нее был неуживчивый, амбиции огромные, а работала она над сво-
ими стихами крайне медленно, бесконечно оттачивая текст, как точат
до идеальной остроты карандашный грифель (еще один сквозной об-
раз в присмановской поэзии). Вплоть до выхода первой книги в 1937 го-
ду7 ее реальное участие в литературном процессе зарубежья ограничи-
валось редкими публикациями в периодике и редкими выступлениями
на поэтических вечерах. Безусловно, даже внезапные «сполохи» ее сти-
хов запоминались, а иногда и ошеломляли читателей и слушателей:
Владиславу Ходасевичу
Разве помниг садовник, откинувший стекла к весне,
как всю зиму блишали в них белые стебли мороза?
Разве видит слепой от рожденья, хотя бы во сне,
как. пылая над с геблем, весною красуется роза?
Проза в полночь стиху полагает нижайший поклон.
Слезы служат ему, как сапожнику в деле колодка.
На такой высоте замерзает воздушный баллон,
на такой глубине умирает подводная лодка.
Нас сквозь толщу воды не услышат: кричи — не кричи.
Не для зренья рожок, что трубит на осенней ловитве.
Ведь и храм не услышит, как падает тело свечи,
отдававшей по капле себя на съеденье молитве.
1936
Но представить масштабы дарования Присмановой до выхода ее
первой книги не мог никто. Более того, даже появление «Тени и тела»,
впервые позволившее увидеть созданный Присмановой художествен-
ный мир в целом, требовало от читателей очень интенсивной работы,
чтобы усвоить ее новый, беспрецедентный в предшествующей истории
эмигрантской литературы поэтический язык. Так, Ю. К. Терапиано (не
самый далекий от Присмановой литератор и участник «Свиданий поэ-
тов»), написавший, как ему казалось, весьма новаторский текст на мо-
тивы «Лебедя» С. Малларме:
Я в этом пыльном городе умру,
Вдруг крылья опу щу и вдруг устану',
Раскинусь черным лебедем в жару,
Пусть смерть в дверях, но я с постели встану..
был шокирован посвященным ему «ответом», который он обнаружил
в ее книге:
Не всем, о други, черное вязать.
Паук сидит над черной паутиной.
Но я хочу о лебеде сказать,
о белом привидении над гиной.
Как мы с трудом бредем по борозде,
с трудом по суше бороздит он брюхо.
Неузнаваем лебедь на воде —
он, как Бетховен, поднимает ухо.
Лебедь
«Досадно, — писал Юрий Константинович, — что Присманова не
всегда может отдать себе отчет в том, насколько ’‘от великого до смеш-
ного один шаг” и, наряду с несомненными находками в области сти-
хотворчества, срывается в явно смешное, например: ...“он (лебедь), как
Бетховен, поднимает ухо” и т. п.»8.
В середине 1920-х годов демонстративный «формизм» ее ред-
ких выступлений мог вызвать в столичной среде лишь раздраже-
ние. «Стихотворения Анны Присмановой претенциозны и маловра-
зумительны, — писал в 1926 году Адамович, откликаясь на публикацию
двух присмановских текстов в “Воле России”. — Ее учителя — москов-
ские имажинисты. “Слабая копия не совсем достойного образца”, — хо-
чется повторить о ней. Октябрь у нее прыгает с брички. Париж стирает
сады в осенней воде Сены и т. д.»9
В одиночестве у нее не было бы никаких шансов выжить в литера-
турной среде русского Парижа. Это стало возможно только потому, что
Гингер (добрый знакомый Адамовича), безусловно и сразу признав ли-
дерство жены в их союзе, добровольно взял на себя роль Санчо Пан-
сы при Дон Кихоте. Он в 1920-е годы обеспечивал ее самодостаточ-
ное существование, не только создавая возможность стабильного быта
(и, следовательно, творческого досуга), не только играя роль домашнего
литературного критика и непременного поклонника, но и выполняя на
первых порах посредническую функцию между ней и внешним литера-
турным миром, вплоть до приведения ее текстов в соответствие с новой
орфографией (сама Анна Семеновна по-новому писать не хотела).
С возникновением в конце 1920-х годов «Кочевья» «формизм» был
легализован в литературной жизни русского Парижа. Произошло это
в отсутствие супругов: «С 1929 по 1932 год Гингеры жили в Serquigny,
небольшом городке в Нормандии, где размещалась ветвь химической
фирмы, в которой работал Александр Гингер»10. По возвращении в Па-
риж Присманова обнаруживает на собраниях «Кочевья» благоприятную
литературную обстановку, и с этого момента имя Анны Семеновны на-
чинает «звучать».
Но, как отмечает биограф поэтов, «в тридцатые годы Присманова
и Гингер не очень спешили выходить за пределы своего домашнего кру-
га, хотя не раз брошенные вскользь упоминания о “неисправимых чуда-
ках”, Присмановой и Гинтере, которыми, однако, читатели “будут еще
очарованы”, в воспоминаниях Юрия Иваска приходятся на этот период
их жизни. “Русский Монпарнас в Париже относился к Александру Гин-
теру и Анне Присмановой благодушно, но все же их не принимали все-
рьез. Но в их патетике, смешанной с комизмом, во всех их нелепицах
куда больше поэзии, чем во многих очень ‘средних’, дюжинных стихах
поэтов, писавших неплохо, но очень уж аккуратно-меланхолично, как
того требовала ‘Парижская нота’”, — вспоминал Юрий Иваск»11.
Даже после возникновения «Кочевья» Присмановой, уже работа-
ющей над составлением «Тени и гела», было трудно найти за предела-
ми домашнего круга среди русских парижан собеседника, равновелико-
го ей по масштабу дарования. Большинство из собравшихся под знамена
М. Л. Слонима поэтов, при всех их талантах, не обладали творческой во-
лей, достаточной для того, чтобы в полной мере преодолеть гегемонию
«Парижской ноты» в области формирования эмигрантскою стиля творче-
ства. Поэтому желающих присоединиться к «чудакам» Гинтерам было не-
много. А те, кто мог на это решиться, словно ускользали от Присмановой.
Так «ускользнул» сочувствовавший ей Б. Ю. Поплавский, на траги-
ческую гибель которого в 1935 году Анна Семеновна откликнулась по-
трясающими стихами.
Любил он снежный падающий цвет.
ночное завыванье парохода ..
Он видел то. чего на свете нет
Он стал добро прими его, природа.
Памяти Бориса Попювского
Так «ускользнула» М. И. Цветаева, подарив Присмановой перед сво-
им отъездом в СССР легом 1939 года на память прядь волос12. Свиде-
тельств об их общении в 1930-е годы сохранилось мало. Это позволяет
заключить, что оно не было интенсивным.
Однако в 1939 году одиночество Присмановой в русском Пари-
же было, наконец, нарушено — с переездом из Берлина В. Л. Корвин-
Пиотровского (1891-1966).
Согласно семейной легенде Владимир Львович Пиотровский был
потомком великого венгерского короля Матвея Корвина'', жившего
в XV веке, что и подвигло не чуждого романтического тщеславия поэ-
та присоединить фамилию «пращура» к российскому родовому име-
ни. «Потомок королей» провел детские и отроческие годы в Белой
Церкви. В этом украинском городке, воспетом им в автобиографиче-
ской поэме «Золотой песок», он учился в гимназии, затем уехал в Киев
(по всей вероятности, чтобы продолжить образование). Здесь в 1913 году
В. Л. Корвин-Пиотровский издал сборник «Стихотворения» (совмест-
но с будущим критиком «Красной нови» Виктором Якериным). Во вре-
мя Первой мировой войны поэт был призван в действующую армию
и в автобиографической справке, написанной в последние годы жизни,
представлялся как «артиллерийский офицер»14. В Гражданскую войну
Корвин-Пиотровский участвовал в Добровольческой армии, побывал
в плену, где, по ею собственному выражению, «чрезвычайно неумело
был расстрелян красными партизанами»1'.
В 1920 году, после завершения боевых действий на польско-совет-
ском фронте. Корвин-Пиотровский прибыл в Берлин, где вскоре начал
играть заметную роль в жизни русской литературной молодежи, соби-
равшейся здесь в знаменитой пивной «У герра Утеш». Поэт Ю. В. Оф-
росимов (публиковавшийся в эмигрантской периодике под псевдонимом
Г. Росимов) в своем мемуарном очерке описывает тогдашнюю абсолют-
ную богемную нищету Владимира Львовича, перебивавшегося завтра-
ками у знакомых, и его крайнюю увлеченность историей мировой куль-
туры, с помощью которой поэт утверждал свое «бытие вне быта»16.
Вместе с В. В. Набоковым и Г. П. Струве Корвин-Пиотровский вошел
в содружество писателей «Веретено» и принял участие в издании одно-
именного альманаха, а в 1923 году под его редакцией вышел альманах
«Сгруги». Заработки поэта в этот период были связаны с литературны-
ми предприятиями русского Берлина: он работал редактором, метран-
пажем, выполнял различные издательские заказы, сотрудничая в газе-
те «Руль» и журнале «Сполохи». Некоторое время Корвин-Пиотровский
работал в «сменовеховской» газете «Накануне» и был связан с Горь-
ким, предпринимавшим тот да усилия по объединению эмигрантской
и советской литератур, но никакого продолжения — ни литературного,
ни политического — этот эпизод в жизни поэта не получил.
В 1920-е годы Корвин-Пиотровский публикует книги стихов «По-
лынь и звезды», «Святогор-скит» (обе вышли в 1923 г.), «Каменная лю-
бовь» (1925) и сборник драматических поэм «Беатриче» (1928), а так-
же сборники рассказов для детей «Светлый домик» и «Погремушки»,
небольшую книгу новелл-с типизаций «Примеры господина аббата»,
сборник рассказов «Крик в ночи» и повесть «Атлантида под водой».
Последняя, характеризующаяся несвойственной для его произведений
занимательностью (поиск Атлантиды, кораблекрушение, явление атлан-
тов и г. д.), очевидно, была призвана поправить неумолимо ухудшающе-
еся материальное положение автора. Но этот проект не удался — книга
не имела успеха (хотя была далеко не бесталанной). По-видимому, это
стало одной из главных причин пережитого Корвин-Пиогровским на ру-
беже 1920-1930-х годов кризиса: на несколько лет он отошел от актив-
ной литературной деятельности и стал шофером такси. От депрессии,
которая начала развиваться в эго время, Владимира Львовича спасла
женитьба и последовавшая затем счастливая семейная жизнь (в 1937 г.
у него родился сын Андрей, которого поэт очень любил). Творческая
пауза в его жизни прекращается после того, как в конце 1938 года (или
в начале 1939-ю) из-за растущей военной напряженности в Германии
чега Корвин-Пиотровских переезжает в Париж.
Самыми значительными удачами Корвин-Пиотровского в берлин-
ский период творчества следует признать лирические стихотворения
сборника «Полынь и звезды» и его драматические поэмы.
Книга «Полынь и звезды» обращена к событиям Гражданской вой-
ны, преломленным в эмоциональном, лирическом переживании поэ-
та. Здесь Корвин-Пиотровский впервые находит свой лирический ра-
курс, который в позднем творчестве станет основанием эстетики его
версии формизма. О природе этой лирики удачно высказался К. Виль-
чковский: «Пиотровский <...> способен создавать не только “романы”
и “квартеты”, но и симфонические произведения высокою качества.
<...> Ему чужды как все виды импрессионизма, так и нарочитая бед-
ность выразительных средств, свойственная многим поэтам гак назы-
ваемой парижской школы. <...> Он, выражаясь вульгарно, не плачет
нам “в жилет” и не посвящает нас в свои неврозы. Если его стихи...
составляют своего рода дневник, то эти записи очищены ог всею бы-
товою и все автобиографическое в них сублимировано и перенесено в
другой план: общечеловеческий, поэтический и мифологический <...>
Его не интересуют специфические проблемы нашей эпохи и нашего
поколения»17.
В жутких сценах русской катастрофы 1918-1920 годов поэт прозре-
вает провиденциальную метафизику, которая может быть объяснена об-
ращением к вечным библейским образам и сюжетам. Боль русская и
боль личная становятся символами общечеловеческой и шире — отвар-
ной» боли в поврежденном грехопадением мироздании'. «Ибо знаем, что
вся тварь совокупно стенает и мучится доныне; и не только она, но и
мы сами, имея начаток Духа, и мы в себе стенаем, ожидая усыновле-
ния, искупления тела нашего» (Рим. 8. 22-23). Неслучайно одно из цен-
тральных стихотворений сборника «Полынь и звезды» — «Лунное мо-
ление» — посвящено военным страданиям не людей, а твари, то есть
страданиям животных:
В небе заиграли лунные гусли,
Засветилась, как новая, колокольная вышка;
Вышел послушать луну суслик.
Выбежала посмотреть на свет мышка.
Смотрят и молчат. Молятся, как умеют, —
Богу ль, луне или темной корке.
Или тем уголькам, что тлеют
Не то на небе, не то на пригорке.
Стали пусты совсем закрома и клети.
Только ночью, вверху, рассыпаются зерна, —
Не подашь ли ты их, Тихий Свете,
Тем, кто смотрит и ждет так покорно?
А если чем они и согрешили —
Прости их, неразумных и малых,
За то, что нашли Тебя в звездной пыли,
И в луне, и в угольках алых.
Кульминация «Полыни и звезд» — стихотворение «Голгофамалых»
(вероятно, лучшее из всего, что было создано русскими поэтами, пы-
тавшимися осмыслить феномен Гражданской войны). Его содержание
перерастает описание частного случая этой войны. Это стихотворение,
как и все шедевры — от «Войны и мира» Толстого до «Герники» Пикас-
со, — становится синкретическим художественным текстом, одинаково
актуальным для всех войн и военных конфликтов прошлого, настояще-
го и будущего:
Как же мне не скорбеть, Господи, как же не плакать.
Что это деется на белом свете?
На дворе такой холод и такая слякогь,
А гам, на перекрестках, умирают дети.
Ты посмотри на них, на этих белоголовых,
С раскрыт ыми взглядами и оцелованными волосами, —
Не ими ли Ты тешился в земных своих ловах,
Не их ли усмешками и голосами?
На горнем небе такие чистые сполохи —
А тут. по канавам и нолевым ухабам,
Алыми каплями расцветают чертополохи
И кланяются в ночи простоволосым бабам.
А те. бедолаги, слушают, как большой овод,
Звениi где-то над ухом про какое-то дело,
И глядят, как облепленный мокрой глиной обод
Перекатывается через маленькое неживое тело.
И добро бы еще были они мученики или пророки,
Или какие разбойники — а то просто пташки,
Ласковые цветики, говорливые сороки,
Приодетые в материнские заплатанные рубашки.
Даже и не знают, что навсегда уходят
От журавлей и свистулек и грачиного крика;
В предсмертных сумерках еще котята бродят
И выглядывает заяц из-за смертного лика.
Как же мне не скорбеть, Господи, как же не плакать?
Распинают малых сих на сухой ржаной корке,
А они отдавали всю хлебную мякоть
Воробьиным стаям и мышиной норке.
Лирическое повествование о войне и «русском исходе» в «Полыни и
звездах» подытоживает «Моление о чуде», в котором голос поэта слива-
ется с голосом поколения, которое пережило «страшные дни России»:
Знаю, мой Кроткий, в тлубинах сосуда
Кровь Твоя зреет в венок алый,
Но земля истомленная просит чуда
И в Твою тайну верить устата.
Устата падать в черные пустоты,
Внимать одиноко звездному безмолвью
И бросать свои зовы извечные. «Кто Гы,
Наполнивший меня вместо вина кровью?»
Ты прости меня, Светлый, но это уж было,
Это чудом быть давно перестало -
Бег планет и погибших миров могилы,
И ожерелья из солнечного коралла
И звездные кресты на синем своде,
Символы Твоего распятия земного. —
Разве Ты не видишь, что радость на исходе.
Что Твои дети ждут иного
Ждут ясного конца и простого начала,
Предугаданных дорог, видного кругозора,
Верного челна, испытанного причала,
И чтоб обещанное свершилось скоро
И чтоб не было загадок в Твоем чергоге,
И ни намека, что где-то за небом
Плачет Бессмертье об ушедшем Боге
И о голубой тайне, что стала хлебом
Киша «Полынь и звезды» обладает поразительной для сборника сти-
хов композиционной цельностью1*1.
Драматические поэмы Корвин-Пиотровского — «JSeampime», «Ко-
рочъ»„ «Смерть Дон-Жуана» и «Перед дуэлью» — являются единствен-
ной в истории эмигрантской драматургии (очень приземленной и
эксплуатирующей в основном бытовую эмигрантскую тематику, вопло-
щаемую в драматическую и мелодраматическую формы) попыткой те-
атра зарубежья обратиться к шекспировскому типу сценического пове-
ствования. Такое дерзкое движение автора сборника «Беатриче» «против
течения» вызвало восхищение у В. В. Набокова и... полное непонима-
ние и неприятие как в литературной, так и в театральной среде.
Вообще, в 1920-е годы по мере развития дарования Владимира Льво-
вича он все острее ощущал катастрофическое несоответствие своего
творчества становящемуся тогда общему эмигрантскому стилю. «Я сде-
лал все возможное, чтобы меня лишили сладкого, — писал он Т. Фе-
сенко. — Некоторые “критики” просто не могут слышать моего име-
ни, по-своему они правы (зазнался, зазнался...)»19. «Именно размеры
дарования Пиотровского, — писал К. Вильчковский, — препятствуют
его широкой известности. Будь эта поэзия зауряднее, слабее, уже —
ее знали и читали бы больше»20. Десятилетнее творческое молчание
в 1928—1938 годах — знаменательный шдрих в истории не только жиз-
ни Корвин-Пио гровс кого, но и становления «формизма» в поэзии зару-
бежья.
Можно представить, каким откровением была для него вышедшая
в 1937 году книга Анны Присмановой «Тень и тело»! В сущности, эту
книгу можно рассматривать как своеобразный манифест позднего
«формизма»21. В отличие от М. Л. Слонима, демонстративно игнори-
ровавшего в своих «кочевнических» творческих установках «эмигрант-
щину», Присманова, являвшаяся плотью от плоти русского зарубежья
и прошедшая всю эмигрантскую эпопею от начала до конца, сделала
тему бездомности, изгнанничества центральной в своей книге. Но, как
и Корвин-Пиотровский в сгихотворениях о Гражданской войне, Анна
Присманова осмысляла в «Тени и геле» собственную эмигрантскую
трагедию в общечеловеческом, поэтическом и мифологическом пла-
не: русское рассеянье предстает у нее неким сгущенным историче-
ским воплощением общечеловеческого «рассеянья» в XX столетии
и шире — метафизическим «рассеяньем» людей, утративших рай и
чувствующих себя покинутыми и бесприютными во враждебном,
неустроенном и неустойчивом мироздании, пораженном грехом.
Поэтическая дедукция А. Присмановой поразигельна: грандиозные
онтологические образы «сворачиваются» у нее в маленькие, как прави-
ло, незначительные бытовые переживания лирической г ероини — немо-
лодой русской эмигрантки во Франции:
Пас 1очи1 время кончиком ножа.
Вблизи итог несложного сложенья
Щитом ладонь на сердце положа,
мы всходим. Небо Головокруженье.
Ах, за день сердцу страшно много сил
ступенями сложить необходимо,
чтоб ночью ветр нам волосы носил,
носил небесного сиянья мимо
С одышкой мы в этаж вошли восьмой
и вот висим над бездной на балконе.
Но. душенька, остался голос мой
На самом дне, на муравьином лоне.
Оттуда лучше видит он полег
Куда ему в редеющие сферы?
Не стратосферы дай ему оплот —
святых сесгер: тюбви, надежды, веры!
Космическая картина мироздания, по эмигрантке Присмановой, —
хрупкое убежище убогих, больных и бедных тварей с его осенним при-
зрачным уютом — разворачивается, как на полотнах Брейгеля, в гени-
альной «.Осенней почте» (созданной под впечатлением от совершенно
бессобытийной и, по всей вероятности, безбедной жизни Гингеров в
Нормандии):
Мгла, ливень, листья. Лаковые крыши.
О, где же для деревни дождевик?
В мансардах только мыши письма пишут,
а души спят, зарывшись в пуховик.
И день как ночь (лишь сны мои в расходе) —
в трясине день, в высоких сапогах.
Вновь толстый сумрак тихо в дом заходит,
как рыбный страж с резиной на ногах.
А яблоня, как мать, стоит живая.
Ее ключицы клонит бремя дней.
Пускай подаст рука ее кривая
тому, кто всех в селенье голодней
Как башня, жадный пес про полдень знает.
Бредет сума с порога на порог.
Почтарь страду вторую начинает,
и месяц кажет золоченый рог.
Качаются почтовые подводы,
над войлочной дорогой льют дожди.
Стоят лишь в городах громоотводы.
Ах, муза, непогоду пережди.
Селеньям в осень впору умереть.
Слетают листья желтыми слезами.
Две колеи уходят за возами.
Но нашим листьям некуда лететь!
А. Присманова сохраняет специфический эмигрантский лиризм,
связанный с переживанием одиночества, отверженности, бесприютно-
сти, тоски, который утверждала в поэзии зарубежья «Парижская нота».
Но, будучи осмыслен автором «Тени и тела» в универсальной, космиче-
ской проекции, а не в частных переживаниях отдельного бытия, лиризм
стихотворений в этом сборнике ищет своего выражения в иных, неже-
ли предлагала школа Адамовича, лироэпических поэтических формах.
Формистский тезис А. Л. Бема, мечтавшего увидеть в эмигрантском
творчестве «мир, преображенный глазами поэта», нашел совершенное
воплощение в поэзии Присмановой.
В 1939 году Присманова, Гингер (выпустивший тогда же свой тре-
тий сборник «Жалоба и торжество») и Корвин-Пиотровский образуют
«триумвират», ставший основой группы «формистов» — последнего
из поэтических объединений русского зарубежья. Точные сведения
о первоначальном составе этой группы отсутствуют. И. В. Одоевцева,
описывая одно из предвоенных собраний у Гинтеров22, называет, поми-
мо Корвин-Пиотровского, имена Юрия Софиева и Бориса Григорьеви-
ча Заковича (1907 — после 1990), молодого поэта, ранее входившего
в «Кочевье» и публиковавшегося в «Числах» и альманахах «Круга»:
Есть непонятная услада
Недолговечности земной
В осенней призрачности сада,
В усталой нежности ночной.
Прозрачный мир воспоминаний
Знакомых улиц и аллей
Душе измученной милей
Ненужных будущих сияний.
Вторая мировая война прервала едва начавшуюся деятельность груп-
пы. После оккупации Франции Присманова и Гингер, несмотря на на-
висшую над ними опасность, остались в Париже. Анна Семеновна по-
лагала, что ей, как православной и русской по духу, вообще ничего не
грозит (!), а Александр Самсонович считал абсурдом делить людей на
расы, «как собак», и потому принципиально проигнорировал требова-
ние фашистской администрации зарегистрировать свое еврейство и но-
сить на одежде желтую звезду. Подобное поведение — в случае доноса
или облавы — грозило неминуемой немедленной гибелью, но Господь
хранил их, хотя они практически не соблюдали никакой конспирации23.
Что касается Корвин-Пиотровского, го Владимир Львович был не
из тех людей, которые подчиняются силе или неизбежности, коль скоро
речь идет о событиях, противоречащих их представлениям о нравствен-
ной правоте. Он принял активное участие в движении Сопротивления,
в 1944 году был арестован, около восьми месяцев провел в тюрьме ге-
стапо в Монлюке, подвергался допросам с пристрастием, в конце кон-
цов был приговорен (во второй раз в своей жизни!) к смертной казни и
заточен в камеру смертников:
У смертников удел особый —
Жизнь щедро одарила их. —
Ворчит тюремщик узколобый.
Но он лишь тень среди живых.
Здесь все минуты на учете —
Полней живи, полней дыши —
На смену сгорбленной заботе —
Стремительный полет души.
И вот она с недоуменьем
Глядит с воздушной высоты,
Над временем и над забвеньем,
На все, чем был когда-то ты.
Из поэмы «Поражение»
«Во время немецкой оккупации Парижа удостоился смертного при-
говора и симпатий своих товарищей по тюрьме», — писал Корвин-
Пиотровский в «Автобиографической справке»24. Но и в этот раз поэт
избежал смерти: накануне расстрела его обменяли на захваченных пар-
тизанами эсэсовцев.
После освобождения «формисты» вновь встречаются в Париже
у Гингеров. а также на квартире одного из ветеранов пражского «Ски-
та поэтов», переехавшего во Францию, — Сергея Рафальского: «В его
квартире в XV парижском округе по улице Фуркад. 6, собираются поэты
и писатели А. Гингер, В. Корвин-Пиотровский, А. Присманова, К. По-
меранцев25, художник М. Андреенко-Нечитайло, С. Шаршун и... Алек-
сандр Туринцев. Здесь обсуждаются русские события, спорят»26.
В 1946 году выходит вторая книга стихов Анны Присмановой «Близ-
нецы». Если в «Тени и теле» речь шла о формировании новой эмигрант-
ской онтологии, то в «Близнецах» на первый план выходит антропо-
логическая метафизика и связанная с ней метафизика творчества,
осмысляющая феномен изгнаннической поэзии:
С грехами многими в борьбе,
послушна внутреннему сдвигу,
словами о самой себе
заполнила я эту книгу.
«Так сердцем движимый скелет >>
Свой жизненный путь (а большинство стихотворений книги подчер-
кнуто автобиографичны) поэтесса рассматривает как иллюстрацию хри-
стианского учения о присутствии в сложном человеческом существе ста-
новящегося и неизменного, плотского и душевного — противоположных
начал, примирить которые может только музыкальное, гармоническое на-
чало божественной Благодати, духовное соединение с Творцом:
I
В моей природе два начала,
и мать, баюкая меня,
во мне двух близнецов качала:
кость трезвости и кровь огня.
Но кровь и кость, два равных рвенья,
вступив с младенчества в борьбу,
отметили мою судьбу
печальным знаком раздвоенья.
II
О, музыка, тебя ли слышу
я над собою по утрам9
Гы крест в мою вставляешь крышу —
и дом — не дом уже, а храм!
Всесильная, одна ты можешь
и кровь, и кость в себя вобрать.
Ты мне едва ли жить поможешь,
зато поможешь умирать.
Цикл «Кровь и кость», открывающий «Близнецов» и раскрывающий
смысл заглавия книги, актуализируется далее в первой части книги
многочисленными развернутыми метафорами, уподобляющими двой-
ственное существо лирической героини «дикому птичьему перу», пре-
вратившемуся в «вечное перо» поэта, «водолазу» («Я от всего отделе-
на стеклом / с одной необходимой сердцу трубкой»), «камее», «земле»,
«змее» и т. д.:
Ду ша моя о гмечена пороком,
но с ней должна идти я до конца.
Она всегда стоя та к жизни боком
и видела тишь часть ее лица.
Жизнь полностью рассматривать не смея,
я вижу только профиль бытия.
У матери моей была камея,
такая ж однобокая, как я.
Камея
По А. Присмановой, обретению духовной гармонии и новому рожде-
нию личности способствует стихотворчество (цикл «Стихи о стихах»)'.
Тростник — начало для свирели,
стола начало — срез ствола.
Нас начинают с колыбели,
мы начинаем со стола.
Бывает стол, который просит,
чтоб все садились за него,
и стол другой: он перья носит,
и ввысь уносит одного.
Сияние духа, которое отражается в поэтическом вдохновении, явля-
ется образом Божиим, запечатленным в человеке, знаком его богопри-
частно сти:
. .В нас блестит, как некая руда,
соединенье жалости с восторгом.
Сияние
«Бог есть любовь» (1 Ин. 4.8.) и поэтому:
.. .бледная природа человечья
для пения нуждается в любви.
Музыка
Однако любовь в творчестве Присмановой ассоциируется не с эроти-
кой, а с неким отдельным от человека бытием, обладающим собствен-
ной волей. Эротика в восприятии Присмановой — один из постоянных
модусов человеческого мироощущения, проявляющийся как страсть,
порождающая витальную динамику. Любовь же — дар Божий, она при-
ходит к человеку извне, не подчиняется его воле и сообщает покой:
Страсть — часть крыла, того крыла, на коем
слетают к нам и ангел, и гроза.
Но шла не с бурей в жизнь я, а с покоем
и с помышленьем чистым, как слеза.
Зато душа, забыв земные узы
и вытянувшись, духом станет вновь:
любовь есть для нее рожденье музык,
и музыка есть для нее любовь.
Судьба
В историко-литературном плане любовь в творчестве Присмановой
похожа на Amor трубадуров и итальянских поэтов нового сладостного
стиля, а в историко-богословском плане — на божественные энергии
исихастов:
Нам гак положено от века —
холодными нас не зови,
но любим мы не человека,
а лишь лицо своей любви.
Лицо чижей
Отсюда следует поразительное утверждение А. Присмановой о связи
любви с умалением бытия, старостью и умиранием, тогда как молодо-
сти и жизни присуща не любовь, а страсть, которую в одной из ярких
своих стихотворных метафор она уподобляет пару, движущему локомо-
тив железнодорожного состава:
Пей, паровоз! В тебя вливают воду,
тебе кидают черных гор пласты.
И жидкость, вырываясь на свободу,
рождает пар Им пользуешься ты.
Я не живу, я нахожусь на свете
проездом через собственную жизнь.
Совсем в конце, почти уже в просвете
туннеля, вижу, страсть моя лежит.
Жестокий час! Опасно нарастает
спор поезда во тьме с самим собой.
Когда в туннеле облако растает,
страсть сделается вдруг моей судьбой.
На станции не с принятым прошеньем,
останется усталый человек.
Жизнь каждая кончается крушеньем:
и было так, и будет так вовек.
Поезд
Страсть в качестве преддверия и подобия любви тоже может служить
источником вдохновения («Рост сердца начинается от муки: / лишь сле-
зы научают нас письму»), но в своей метафизической полноте боже-
ственной благодати музыкальное начало в человеке раскрывается лишь
в любовном покое, неземном состоянии, отчуждающем поэта от жи-
тейских треволнений'.
Я благ любви другим не в силах дать
(я знаю, не к лицу мне воркованье),
но я хотела б дать им благодать.
чтоб оправдать свое существованье
IriHU
Идея эмигрантского творчества, абсолютно ненужного с житейской
точки зрения («Вокруг себя не видя ни души, / чтоб утолить мой голод
без предела, / взяла я пенье пищей для души...»), смыкается с присма-
новской идеей духовного творчества, почти вплотную приближающе-
гося к религиозному творчеству:
За годом год ступеньку не одну,
Вздымаясь, отнимаем мы у века,
и все ж не в вышину, а в глубину
прыжок есть назначенье человека
Лишь непрестанно думая о дне
Всеобщего духовного слиянья,
На низшей, на подводной глубине
он видит перлы высшего сиянья
Жемчужина
В стихотворении, завершающем «путешествия в себя», предприня-
тые в «Близнецах», А. Присманова пишет:
Пусть, личное в себе любя,
мы тщетно беспокоим лиру -
мы все проходим чрез себя,
чтоб постепенно выйти к миру
'(Так сердцем движимым скелет »
«Выходом к миру» можно назвать третью (и последнюю) книгу сти-
хов А. Присмановой «Соль» (1949) с ее тягой к собеседнику («Но я
огромным напряженьем воли / вложу в слова всю соль сердечных сил»)
и главной темой жизни как жертвы, близкой большинству рядовых
эмигрантов. Как отмечает К. Рагозина, здесь поэтесса преодолевает
«свойственный ей ранее эгоцентризм. В книге “Соль” она старается го-
ворить за “жен косноязычных”, за тех. “в ком мысли маленького роста”.
Не то чтобы она вовсе сошла на землю, но она очень старается:
Я приближаюсь к вам за то,
что вы, по-моему, несчастны. ,»2’
Уже неоднократно говорилось, что вопрос о смысле существова-
ния русского зарубежья был крайне болезненным в эмигрантской среде.
Чем яснее становилась историческая бесперспективность существова-
ния эмигрантов. тем острее ощущалась необходимость некоего идеаль-
ного его оправдания в плане культурном, нравственном, религиозном
и т. д. Следуя общему эмигрантскому строю мыслей, А. Присманова
предлагает признать смысл в любом бытии. Причем этот смысл не мо-
жет быть постигнут тем, через кого данное бытие осуществляет-
ся. Зато он может быть усвоен и востребован другими', каждая прожитая
жизнь созерцается современниками и потомками со стороны и обогаща-
ет их. Иными словами, каждый человек больше необходим другим, чем
самому себе, ибо жизнь в целом есть не что иное, как «экзистенциаль-
ная жертва»:
Земля, богатая навозом
и тусклой дождевой водой,
необходима даже розам,
колеблющимся над грядой ..
Необходима вязь густая —
связь букв, о коей хлопочу
Нужна порой и запятая
для выраженья сложных чувств.
Нужна дороге тяга к цети.
И пусть не все в русло вошло —
но если есть дыханье в теле,
то, значит, тело жить должно
Живи, прошу тебя подольше
остаток тела — дтя души!
А если петь не можешь больше —
то просто воздухом дыши.
Основа
Мы действительно .живем для других, и потому все рассуждения
о миссии русской эмиграции, столь популярные в начале эпопеи зару-
бежья, не имеют под собой никакой реальной основы. Смысл русского
зарубежья, подобно смыслу каждого земного существования, — в том,
что оно было и теперь завершается. Какую миссию выполняли эми-
гранты (в частности, эмигрантские поэты) — узнают потомки, име-
ющие возможность видеть всю свершившуюся историю от начала до
конца. Об этом Присманова писала в одном из заключительных стихо-
творений «Близнецов», посвященном Корвин-Пиотровскому:
Старались мы сказать на сей земле
о жажде и ее неутоленьи,
о крике скорби, рвущем нас во мгле,
и остановленном в своем стремленьи.
Но нам навстречу тянется в тиши
влекущий нас, призывный и прощальный,
крик парохода, крик его души,
уже плывущей в сумрак изначальный.
<...>
И мы, душа моя, вот так, точь-в-точь,
утратив до конца остаток спеси,
уйдем — вдвигаясь неотступно в ночь,
немного взяв и ничего не взвесив.
<...>
Так воет пароход и воет тьма.
Противодействовать такому вою
не в силах я. Я. может быть, сама
в трубе такого парохода вою.
Сирена
Так или иначе, эта тема присутствует во всех стихотворениях сбор-
ника «Соль», рисующих всевозможные частные существования, окру-
жающие поэтессу:
Привыкайте, мой сосед,
мой товарищ по скитанью
(впрочем, больше домосед)
к немоте и рокотанью
раковины небольшой
с диким перлом посредине,
к странной сущности, с душой
тающей подобно льдине
(освещаемой лучом
солнца), к музыке влекомой,
не скорбящей ни о чем,
но со счастьем не знакомой.
Сода)
В 1950-е годы Анна Присманова неожиданно обратилась к совер-
шенно несвойственному ей революционному историческому сюжету —
русскому террору 1860-1870-х годов — и написала лирическую повесть
в стихах, посвященную знаменитой народоволке Вере Фигнер. Поэ-
ма «Вера» вышла отдельным изданием в год смерти Анны Семеновны
(t 4 ноября 1960 г.). «Хотя поэма сегодня может вызвать недоумение
и непонимание, — пишет современный биограф, — в эмиграции она
довольно активно обсуждалась, и даже речь Софьи Прейгель на вечере
памяти Анны Присмановой 16 декабря 1961 года была наполовину по-
священа объяснению того, зачем она писала повесть о Вере Фигнер»28.
Некоторые видели в этой работе жест, приуготовляющий возвращение
поэтессы в советскую Россию.
В 1946 году Присманова и Гингер, основываясь на указе Верховно-
го Совета СССР о праве русских эмигрантов во Франции, Болгарии и
Югославии на восстановление связи с родиной, получили советские па-
спорта. Насколько это было связано с их решением получить вид на жи-
тельство и уехать в Советский Союз — судить трудно (старший сын
Гингеров свидетельствовал, что отец не мыслил своей жизни «под боль-
шевиками»). Более вероятно, что обращение А. Присмановой к про-
блематике, традиционно ассоциирующейся с советской литерату-
рой, могло стать результатом того, что эмигрантская проблематика
с выходом последней книги стихов была ею исчерпана.
Анна Семеновна с ее поразительно поздним появлением на аван-
сцене эмигрантской литературы как будто самой судьбой приберегалась
для последнего акта, как будто перед ней была поставлена некая прови-
денциальная задача — завершить историю эмигрантской поэзии и под-
вести итоги — задача, которую она, выпустив три книги своих стихов,
с блеском выполнила.
А. С. Гингер пережил свою жену на пять лет (ум. 28 августа
1965 г.), В послевоенные годы он писал очень мало (в 1957 г. вышла
небольшая книга его стихов «Весть», состоявшая всего из 12 стихо-
творений, помеченных 1939-1955 гг.). Среди трех лидеров «форми-
стов» он являлся самым неубедительным, ибо был органически неспо-
собен к участию в литературной политике, предпочитая дружить со
всеми, даже если цена этой дружбы могла стороннему наблюдателю
показаться нравственной и идейной эластичностью29. Однако нонкон-
формизм «формиста» Гингера был обусловлен глубоко продуманной
и выстраданной жизненной позицией, близкой к буддизму с его уче-
нием о сансаре — мире как о трагической иллюзорности, достойной
лишь сострадания. В конце жизни Александр Самсонович действи-
тельно принял буддизм (и был похоронен по буддийскому обряду), од-
нако стремление к просветленному спокойствию и полное снисхожде-
ние к человеческим слабостям и заблуждениям были свойственны ему
с ранних лет. В этом смысле Гингер был, вероятно, самым неэмигрант-
ским поэтом, поскольку и трагедия русского изгнанничества виделась
ему частным случаем в ряду всевозможных нелепостей, из которых
соткано «покрывало Майи».
В творчестве Гингера, безусловно, обнаруживается глубинная связь
с идеологией «формизма». Как уже говорилось, в его довоенных сти-
хах преобладали игровое и экспериментальное начала. Г. В. Адамо-
вич вообще считал, что «главным предметом его раздумий, размыш-
лений и даже раздражений», его единственной «страстью и заботой»
был русский язык как таковой30. (Адамович упоминал, что тексты Гин-
гера ценны прежде всего как оригинальные речевые версии, содержа-
ние которых в большинстве своем случайно и может быть вынесено «за
скобки».) Ю. П. Иваск видел в творчестве Гингера «старую сказку о бед-
ном, чердачном восторженном поэте, который юношески-мечтательно
любит этот пестрый мир», несмотря на то что мир «его не любит, оби-
жает и хочет погубить»31.
Тем не менее, составляя за несколько месяцев до смерти итоговое
собрание произведений — книгу «.Cepdife. Стихи 1917-1964» (1965)32,
Гингер включил в ее состав преимущественно традиционную лирику,
которая позволяет даже неискушенному читателю ясно представить
подлинный духовный облик поэта:
Я думал прежде, что необходимо
Надеяться и много говорить,
и радоваться или быть любимым,
и злобствовать и жизнь свою творить.
Но вдруг заметил, что несносна давка
случайной и посредственной игры.
Я обойден у пышного прилавка,
мой стук не юрок, ногти не остры.
Назначенные выпадают кости,
прядется сладкий, дивно прочный лен
и не испытывающему злости
завидный выигрыш определен.
Дурному плену должно расковаться.
Мне милое блаженство суждено.
И мне ли тешиться и бесноваться:
я буду спать, доколе спать дано.
С покойствие
Конкретные упоминания об эмиграции, эмигрантских темах в этом
итоговом своде отсутствуют. Однако содержащиеся здесь утешительные
стихотворные притчи (вообще редчайший случай сознательных буддий-
ских мотивов в «большой» русской поэзии), будучи адресованы всем
страдающим в сансаре, в частности (если вспомнить об истории создания
лих стихотворений), могут иметь адресатами и русских эмигрантов:
Незаслуженное чудо
ожидает за углом
тех, которым очень худо
Обогни стоячий дом.
Усмири тревожный трепет
в шумной и большой груди
Удержи сердечный лепет
Темный угол обойди
Воцари в спокойном сердце
золотую пустоту,
победи в пустынном сердце
кровяную суету'
Темный угол, угол дома
обойди и обогни.
Грянули раскаты грома,
брызнули его огни.
Тех, которым было худо,
белым счастьем обожгло
Неожиданное чудо
не случиться не могло
В качестве лидера формистов более заметен, чем Гингер, был
В. Л. Корвин-Пиотровский, ставший в последний период своей жиз-
ни одной из самых ярких фигур в зарубежной русской литературе. По-
слевоенные десятилетия, проведенные им в Париже и Лос-Анджелесе
(в 1953 I поэт переехал к сыну в США; жизнь во французской столице,
где Владимир Львович и его жена занимались художественной раскрас-
кой тканей, стала к тому времени непосильно дорогой), были отмечены
новым всплеском литературной активности.
В 1950 и 1960 юдах выходят две объемные книги стихов и поэм
В. Корвин-Пиотровского «Воздушный змей» и «Поражение». Послед-
нюю высоко оценил Г. Адамович, посвятивший ее выходу отдельную
статью. «Сборник этот может на первый взгляд показаться литературно-
реакционным, — писал он. — В самом деле, сплошной, непрерывный
четырехстопный ямб, строгий выбор слов, строгая чеканка стиха, а ти-
пографски — ни уступов, ни “лестниц’’ в расположении строк. <...>
У Корвин-Пиотровского везде, во всем чувствуется сопротивление духу
времени — не тому, конечно, что этот дух времени таит в себе глубо-
кого и творческого, а его легкомыслию, его уличной развязности, во-
обще его слабостям. <...> Книга Корвин-Пиотровского будто плотина,
задержка или вызов всяким модным причудам. <.,.> Книга литератур-
но своеобразна... а духовно не лишена некоторой надменности. Она не
рассчитана на чтение рассеянное и как будто заранее отталкивав! тех,
кто собирался бы ее пролистать, “пробежать”. Но в ответ на внимание
она обещает и ум, и воображение, и чувство»'3.
Отмеченный Адамовичем стилистический консерватизм позднего
творчества Корвин-Пиотровского имеет глубокое основание в его ори-
гинальном романтическом мировосприятии, которое окончательно кри-
сталлизовалось в стихах и поэмах двух упомянутых сборников, но сло-
жилось на уровне поведенческого этоса задолго до возникновения
«формизма». Р. Гуль, знакомый с поэтом еще с бурных берлинских 1920-х
годов, писал: «В Володе я ценил больше всего его стремление не считат ься
(по возможности) с окружающей жизнью. И жить “поверх барьеров”»34.
Позднее творчество Корвин-Пиотровского — апология чинности,
пушкинского «самостоянья человека», являющеюся залоюм его вели-
чия (нужно сказать, тема вполне органичная для дважды смертника):
Стоим, обвеянные снами
(Так, молча, сердце отдают).
И камни пыльные под нами —
Как птицы райские поют
Нас тесно обступили люди,
II чей-то хрипловатый бас
Толкует о поддельном чуде,
О суеверье и о нас
Но грубых окриков не слыша,
Мы видим небо над собой,
И вдруг — летим. Все выше, выше,
В эфир прозрачно-голубой.
И в восхождении высоком
С воздушно-солнечных дорог
Глядим, уже бессмертным, оком
На тех, кто улететь не смог.
1944
В отличие от Присмановой и Гингера, в творчестве которых даже их
собс I венная парижская эпопея 1940-1944 годов нашла лишь опосре-
дованное отражение. Корвин-Пиотровский всегда тяготел к историче-
ской конкретике, то выступающей как фон (но отчетливо прорисован-
ный) события, переживаемого его лирическим героем, то выходящей
на первый план — особенно в таких поэмах, как «Поражение». Со-
бытия двух мировых войн, революции и Гражданской войны в Рос-
сии, эпопея «русского исхода» и последующего устроения зарубежья
в межвоенной Европе, жизнь послевоенного Парижа — все это рису-
ется здесь красочно, детально. Исторический ход вещей, наряду с ли-
рическим тероем или автобиографическим рассказчиком оказывается
в творчестве Корвин-Пио1ровского самостоятельным действующим
лицом.
Историческое бытие представляется В. Корвин-Пиотровскому веч-
ным вызовом бытию личностному, который особенно остро ощуща-
ется в моменты катастроф и кризисов. Идеалы, присущие личности,
вступают здесь в жестокую схватку с историческими реалиями. Наив-
ный и поверхностный романтизм, жестоко попранный в эпоху войн и ре-
волюций XX столетия, утверждает право идеалиста противостоять сле-
пой силе судьбы, проиграть в этой схватке или победить. Однако поэт,
прошедший через все войны и революцию, не отказываясь от романти-
ческого идеала, приходит к иному, более глубокому пониманию сверх-
задачи, решения которой от личности требует вызов истории, — само-
сохранения как в победах, так и в поражениях.
Корвин-Пиотровский — строгий и последовательный моралист’.
цель у него никогда не оправдывает средства, и никакие объективные
обстоятельства не могут служить обоснованием поступков, противоре-
чащих собственным убеждениям. Личностное усилие не способно «по
произволенью своему» менять ход исторических событий, но может со-
хранить спокойной совесть: дезай, что должно, и будь, что будет:
Мы знали и войну и голод,
готовы жить, хоть в шалаше,
но голодаем, словно Гоголь,
по человеческой душе!
В крови лионского гестапо,
вам наложив на рот печать,
под пытками ваш дух Остапа,
а не Андрий помог молчать.
И вы прошли
сквозь все допросы,
сквозь прелести
всех прочих проб
«Ну что псе, Корвин-Пиотровский »
«Поражение», поэма о добровольческом движении и «русском ис-
ходе», подытоживающая размышления автора над своей эмигрантской
судьбой, трактует все случившееся с ним и его единомышленника-
ми именно с общечеловеческих и трагедийных позиций. Для Корвин-
Пиотровского, пишущего о событиях полувековой давности, и побе-
дители, и побежденные в российской смуте первой четверти XX века
остаются за гранью времени, в прошлом:
Прощайте, ротмистр Вы, бывало,
Внезапно изменясь в лице,
Любили мчаться где попало
На сумасшедшем жеребце
Вы не вернетесь У киоска.
Жуя табачные усы,
В плаще, заношенном до лоска,
Вы молча сверили часы.
А время, сроки нарушая.
Бежит, как горная река,
И кажется — рука большая
С водой смешала облака.
Поражение
В послевоенном творчестве Корвин-Пиотровского, обращенном
к современности, нивелируется некогда болезненное для эмигрантской
литературы ощущение «двух Россий». Наступающая старость и для по-
бедителей в «красной» Москве, и для побежденных в эмигрантском Па-
риже, с точки зрения поэта-романгика, предполагает единые благород-
ные элегические переживания:
Дырявый зонт перекосился ниже,
Плащ отсырел, намокли башмаки,
Бурлит фонтан. Весенний дождь в Париже -
И девушке не избежать руки
Еще чужой, еще немного страшной.
Она грустит и отступает прочь,
И с лесенкой фонарщик бесшабашный
Их обогнал, и наступила ночь.
Сгущая мрак над улочкой старинной,
Бесцветные, как рыбьи пузыри,
Висят цепочкой тонкой и недлинной
Ненужные влюбленным фонари.
Всю ночь шумят деревья в Тюильри,
Всю ночь вздыхают где-то на Неглинной.
В последние годы жизни В. Л. Корвин-Пиотровский (f 2 апреля
1966 г.) отстранился от эмигрантских тем и настроений, обратившись
к волновавшим его с молодости общим вопросам мировой культуры.
Однако и здесь, как, например, в великолепном стихотворном цикле, по-
священном Марине Мнишек, возникает тема преодоления истории с ее
нечеловеческой логикой, смешением добра и зла, низкого и высокого.
В вечности, по убеждению поэта, остаются лишь воспоминания о высо-
ких свойствах личности, дерзко бросающей вызов судьбе:
Замостье и Збараж, и Краков вельможный
Сегодня в шелку и парче, —
На ели хрустальной закат невозможный,
Как роза на юном плече.
О, польское счастье под месяцем узким.
Дорога скрипит и хрустит, —
Невеста Марина с царевичем русским
По снежному полю летит.
Сквозь звезды и ветер летит и томится,
Ласкает щекой соболя, —
Расшит жемчугом на ее рукавице
Орел двоеглавый Кремля...
Ты смотришь на звезды, зарытые в иней,
Ты слушаешь верезг саней, —
Серебряный месяц над белой пустыней,
Серебряный пар от коней.
Вся ночь в серебро переплавится скоро,
Весь пламень в дыханье твоем, —
Звенит на морозе венгерская шпора,
Поет ледяным соловьем.
О, польская гибель в заносах сирени,
В глубоком вишневом цвету, —
I орччее сердце и снег по колени,
И цоког копыт на лету...
Все музыкой будет, — вечерней гитарой.
Мазуркой в уездной глуши,
Журчаньем фонтана на площади старой,
Нечаянным вздохом души...
В. Л. Корвин-Пиотровский назвал свой двухтомник, который он гото-
вил в предсмертные месяцы (и который увидел свет уже после кончины
автора), «Поздний гость». Несомненно, что эта удачная формулиров-
ка может быть отнесена и к двум другим участникам «триумвирата» —
Анне Присмановой и Александру Гингеру, когда речь идет об истории
эмигрантской поэзии.
Но если судить с высоты истории всей русской поэзии XX века —
такой, какая она видится современному читателю, — то подавляющее
большинство эмигрантских поэтов стали для массовой русскоязычной
читательской аудитории «поздними гостями»', переиздания их книг и
изучение их наследия началось только в конце 1980-х годов. Вряд ли
возможно говорить о том, что в настоящее время, спустя три десятиле-
тия, это стихотворное богатство до конца осмыслено и усвоено в совре-
менной России.
Однако можно утверждать, что «повесть изгнанья», переложен-
ная в стихотворные строки, стала неотъемлемой частью нашего чи-
тательского обихода и в таком качестве осуществляет среди нас
таинственную миссию, о которой еще в 1945 году писал вернувший-
ся в освобожденный ликующий Париж Владимир Львович Корвин-
Пиотровский:
Писец, бумаги разбирая,
Задел чернильницу, и вот —
Река без берега и края
Вдоль по столу его течет.
На папиросную коробку,
На пепельницу из стекла,
На завалявшуюся пробку.
На исходящие дела,
На все, чго жизнь его заело,
Что душу выжгло и сожгло.
На все, что быть еше могло,
Что попросту быть не успело...
Огромный парус раздувая,
Как грозный призрак корабля,
В ночь обрывается земля.
Ночь наступает гробовая.
И в этой совершенной мгле,
В аду кромешном и чернильном,
Он видит — солнце на столе
Качается в дыму кадильном.
И сам он, легкий, как стрела,
Одетый по последней моде,
Плывет в большие зеркала,
Где зреют розы без числа,
В органный гром, в колокола —
В такую даль, к такой свободе...
23 августа 2008 г , Токсово —
20 декабря 2009 г, Купчинские ворота, Санкт-Петербург
ПРИЛОЖЕНИЕ
ФЕНОМЕН РУССКОЙ ЭМИГРАЦИИ XX ВЕКА
В СВЕТЕ ТЕОРИИ ЭТНОГЕНЕЗА Л. Н. ГУМИЛЕВА
(Предварительные заметки)1
Самостоянъе человека - залог величия его
X С Пушкин
1. Цивилизационные контакты, одной из форм которых является диалог культу]-),
многообразны Эмиграция являлась одним из самых популярных в истории цивили-
зационных контактов — начиная от библейского ветхозаветного Исхода, через эпоху
Великого переселения народов и Великих географических открытий до глобальных
миграционных процессов в Европе XX века с его революциями и войнами.
Значительную роль в отечественной и мировой Новейшей истории играла эмигра-
ция из России. Русский эмигрант стал одним из европейских (прежде всего француз-
ских, немецких, чешских и сербских) «исторических брендов» XX века. Берлинский
таксист, носящий аристократический титул; русский офицер, поющий «жестокие»
романсы в парижском кафе, непризнанные при жизни художники-эмигранты, вдруг
получающие посмертное признание в крупнейших мировых галереях, - все это ста-
ло компонентом минувшего столетия в бытующем в Европе еще с Екатерининской
эпохи мифе о «загадочной русской душе», «таинственной России».
Если перейти от мифологии к политической, экономической и культурной ре-
альности, то нельзя отрицать, что в европейских (а с 1940-х гг. и в американских)
событиях представители русского зарубежья сыграли важнунэ роть Но если оцен-
ки русского эмигрантскою влияния в первых двух упомянутых сферах европейского
исторического контекст а XX века в настоящее время могут быть весьма двусмыслен-
ными, то сомневаться в ценности созданной русской эмиграцией культуры, насколь-
ко мне известно, не позволяет себе никто из зарубежных искусствоведов и культу-
рологов Между тем оригинальная культура, имеющая, без преувеличения, мировое
влияние, вовсе не имманентна существованию диаспоры и является скорее исключе-
нием из общею исторического алгоритма формирования и действия подобных этни-
ческих феноменов. Учитывая это положение, попробуем оценить специфику русской
1 Речь на IX Международных Лихачевских научных чтениях «Диалог культур и партнерегво
цивилизаций» 15 мая 2009 года
эмиграции, обнаружившей себя в XX веке наряду с традиционными европейскими
креативными нациями и таким мощным национальным «конкурентом», как СССР,
субъекгом подобного эффектного «культурного строительства»
Каждый, кто занимался историей русской эмиграции XX века, сталкивался
с неизбежными вопросами, разрешить которые практически невозможно без вы-
хода в самые широкие обобщения культурологии, связанные с проблемой контакта
(диалога) цивилизаций. Даже упоминание о русском зарубежье сейчас необходимо
требует уточнения, связанного с понятием так называемых волн эмиграции (вполне
устоявшийся термин).
Все три волны русской эмиграции XX века весьма многочисленны. После-
революционная эмиграция включала около 8 млн человек (в том числе около 4 -5 млн
эмигрантов-европейцев). Количество «военной» эмиграции (1940-е гг.), состоявшей
из военнопленных и перемещенных лиц, также исчисляется миллионами. Имен-
но они сформировали костяк мощной русской диаспоры в Америке, которая затем,
на протяжении второй половины XX столетия, неуклонно подпитывалась «вялотеку-
щей» диссидентской эмиграцией третьей волны. Все эти «волны» так или иначе фор-
мировали культуру русского зарубежья, но качество культурной активности предста-
вителей каждой из них было совершенно разным.
Только те русские люди, которые оказались за рубежом в конце 1910-х — начале
1920-х годов, создали свою оригинальную культурную традицию В частности, если
видеть в художественном творчестве высшее проявление креативной воли в культу-
рогенезисе, то только первой волне русских эмигрантов было присуще сознательное
желание создать собственное эмигрантское искусство. Это особенно заметно, если
обратить внимание на созданную в 1920-1950-е годы литерагуру зарубежья. Ведь
здесь осуществлялся полноценный литературный процесс, породивший «из себя»
собственное литературное поколение (Набоков, Газданов, Поплавский, Агеев, поэты
«Парижской ноты», группа пражского «Скита» и др.). Между тем вторая волна не
дала практически никаких сколько-нибудь заметных имен в литературе. Что касается
писателей-эмигрантов третьей волны, то все они сформировались в СССР, который
затем покинули по идейным соображениям в момент творческой зрелости. Ни одно-
го значительного русского писателя-эмигранта, вышедшего из американской диаспо-
ры во второй половине XX века, мы не знаем.
Подчеркнем: литература первой волны эмиграции была исторически самодо-
статочна! Это, кстати, раздражало и удивляло литературоведов и читателей «метро-
полии» буквально с первых лет возвращения эмигрантских писателей в свободный
читательский обиход на родине — тогда еще в перестроечном СССР. Уже во вто-
рой половине 1980-х годов, когда страницы периодики и полки магазинов запестре-
ли именами Шмелева, Зайцева, Адамовича, Газданова, Поплавского, Присмановой
и других, возникла дискуссия: была ли в XX веке единая русская литература или же в
минувшее столетие существовали две автономные литературы на русском языке2'?
2 Такие ясе дискуссии возникали и в применении к изобразительному искусству (эмигрант-
скому и советскому) и к театру. Это действительно поражает воображение' у эмигрантов в 1920-
1930-е годы был свой театр с собственной эмигрантской эстетической программой' Актриса
и организатор парижского Интимного театра Дина Кирова и князь Ф Н Косаткин-Ростовский,
осмыслив ситуацию, в которой оказался русский театр в изгнании, сформулировали идейную
программу эмигрантского театра Их творческий манифест «Цели и задачи Интимного те-
атра» был опубликован в интервью к открытию второго театрального сезона в журнале «Те-
атр и жизнь», затем регулярно печатался в программах (см Кошкарян В. Культура русского
Традиционным аргументом в пользу последнего тезиса является сопоставление
творчества двух первых русских (в данном случае уместно говорить русскоязычных}
писателей — лауреатов Нобелевской премии Бунина и Шолохова Эстетические до-
стоинства «Жизни Арсеньева» и «Тихого Дона» несомненны, и создавались эти кни-
ги практически одновременно, однако опознать их как явления единого литературно-
го процесса (порожденного, естественно, единой этнической культурой) без насилия
над здравым смыслом и эстетическим чутьем невозможно.
Но проблема представляется eute глубже, если вспомнить двух других русско-
язычных нобелевских лауреатов — Иосифа Бродского и Александра Солженицына
(а вместе с ними и представителей так называемой третьей волны эмиграции - Ак-
сенова, Войновича, Довлатова и др.) -- и попытаться ассоциировать их творчество
с той литературной традицией, символом которой является творчество эмигранта Бу-
нина (наряду с ним и творчество Набокова, Г. В. Иванова и т. д.)
Здесь уместно процитировать фрагмент из автобиоцэафической повести Сол-
женицына «Бодался теленок с дубом», ярко описывающий самые негативные пе-
реживания автора — советского диссидента — после первого знакомства с книгами
своих предшественников по эмиграции- «На что растратили они неоценимую свобо-
ду? Опять о женском теле, о взрыве страсти, о закатах, о красоте дворянских гнезд,
об анекдотах запыленных лет. Они писали так, как будто никакой революции в Рос-
сии не бывало или им слишком недоступно ее объяснить».
В то же время при всем неприятии Солженицыным позиции позднего Шоло-
хова нельзя не видеть того, что «Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор»
и «Судьба человека» — явления одного порядка если не по идейному, то по стили-
стическому единству Они порождены одной советской культурной традицией с ее
гипертрофированной тягой к «общественности»!
Все сказанное можно подытожить следующим образом- только та этническая
группа русских людей, которая в 1920-1930-е годы находилась в «европейском тре-
угольнике», вершинами которого были Берлин, Париж и Прага, имела коллектив-
ную необходимость в создании своей литературы (шире — своего искусства, еще
шире — своей оригинальной культуры) Ни массы перемещенных в 1940-е годы, ни
их потомки в американской русской диаспоре в 1950 1980-х годах такой потребно-
стью не обладали Таким образом, это были качественно разнородные этнические
группы, хотя и объединенные общим понятием «русские эмигранты». Так частные
историко-литературные размышления над феноменом русского зарубежья переходят
в культурологическую и этнологическую область
2. В теории Л. Н. Гумилева выделяется несколько этапов этногенеза (процес-
са возникновения этносов). Элементарным уровнем этногенеза в этой теории яв-
ляется консорция, го есть «группа людей, объединенных общей исторической
судьбой»3 Если подобная группа не распадается, а начинает вырабатывать одно-
характерный быт, приобретает внутренние семейные связи и элементы оригиналь-
ной общественно-социальной структурности, она становится конвикцией, которая по
мере развития и усложнения своей самобытности вступает в процесс собственно эт-
«театрального Парижа» в межвоенный период Интимный театр Дины Кировой 1' Диалог куль-
тур и партнерство цивилизаций VIII Междунар Лихачевские науч чтения, 22-23 мая 2008 г.
СПб , 2008 С 381-384, Она vce «И жизнь и слезы, и любовь » Интимный театр Дины Киро-
вой//Новый журнал Нью-Йорк, 2008 А°253 См также Кирова Д Мой путь служения Театру
И Новгород, 2006)
3 Гумилев Л Н Этно! енез и биосфера Земли Л, 1990 С 135
ногенеза сначала как субэтнос, имеющий шанс превратиться в самостоятельный эт-
нос — «устойчивый, естественно сложившийся коллектив людей, противопоставля-
ющий себя всем прочим аналогичным коллективам и отличающийся своеобразным
стереотипом поведения, который закономерно меняется в историческом времени»4.
Главным механизмом этногенеза, по Гумилеву, оказывается комплиментар-
ность, то есть «неосознанная тяга людей определенного склада друг к другу»:
«Рождению любой этнической традиции и сопряженного с ней социального ин-
ститута предшествует зародыш — объединение некоторого числа людей, симпа-
тичных друг другу. Начав действовать, они вступают в исторический процесс,
сцементированный избранной ими целью и исторической судьбой. <...> Такая
группа может стать пиратской бандой флибустьеров, религиозной сектой мормо-
нов, орденом тамплиеров, буддийской общиной монахов, школой импрессиони-
стов и тому подобным, но го общее, что здесь можно вынести за скобки, — это
подсознательное взаимовлечение, пусть даже для того, чтобы вести споры друг
с другом. <.. .> Те немногие [группы], чья судьба не обрывается ударами извне, дожи-
вают до естественной утраты повышенной активности, но сохраняют инерцию тяги
друг к другу, выражающейся в общих привычках, мироощущениях, вкусах и т. п.
<.. .> Она уже... подлежит компетенции не социологии, а этнографии, поскольку эту
группу объединяет быт»5.
Оборотной стороной комплиментарное™ в этногенезе, по Гумилеву, оказывает-
ся ясное деление на «своих» и «чужих», присущее каждому члену консорции и кон-
викции, причем в первом случае на рациональном (например, с помощью корпора-
тивной символики), а во втором — на интуитивном уровне.
В труде Л. Н. Гумилева описан случай, когда массовая эмиграция, вызванная
историческим катаклизмом, стала формой полностью осуществленного этногене-
за: «Первые колонии в Америке создавали консорции англичан, превратившиеся
в конвикции. <...> Из Англии уезжала консорция, не мирившаяся либо с Кромве-
лем, либо со Стюартами, а на новой почве, где былые споры были неактуальны,
они становились конвикциями, противопоставлявшими себя новым соседям: ин-
дейцам и французам»6.
Очевидно, что в случае с русской эмиграцией первой волны мы имеем дело с
очень похожим явлением. Из России (позже — из РСФСР и СССР) уезжала кон-
сорция белых, «не мирившаяся либо с Керенским, либо с Лениным», а оказавшись
в Европе, они превращались в конвикцию, противопоставлявшую себя, с одной
стороны, Советам, с другой — аборигенам-европейцам. Причем сила этого про-
тивопоставления была такова, что к началу 1930-х годов конвикция зарубежья
превращалась в эмигрантский «субэтнос», имеющий внутреннюю волю к утверж-
дению себя в качестве собственно «этноса». Этого не произошло и не могло прои-
зойти, ибо исторические условия в Европе в первой половине XX века были иными,
чем на Диком Западе в XVII-XVIII веках, но само стремление было.
В этом кроется коренное отличие первой волны русской эмиграции от второй
и тем более третьей. Послевоенные эмигранты и в Европе (в большей степени),
и в Америке (в меньшей степени) не мыслили себя чем-то большим, чем «субэтнос»,
оказавшийся скромной системной частью мощных «суперэтносов» — европейского
4 Гумилев Л Н. Указ соч
5 Там же С 231-232
6 Там же С 111
и американского. Они охотно принимали гражданство, учили языки, и их «этни-
ческая комплиментарность» не распространялась далее естественной радости при
встрече с земляком в русском ресторане или клубе. Что касается упомянутых выше
эмигрировавших писателей третьей волны, то Бродский, например, пытался созна-
тельно ассимилироваться в этническом контексте Америки (с тоской ощущая свою
всегдашнюю «инородность» в этой культуре), а Солженицын, все интересы которого
были в СССР, жил затворником в Вермонте и вел там собственную одинокую борьбу
с «советской системой». Собственно русское зарубежье и его возможная читатель-
ская аудитория ни того, ни другого особенно не интересовали.
3. Возникновение «собственного» искусства в целом и собственной литературы
в частности в предложенной Л. Н. Гумилевым системе этногенеза возможно толь-
ко в процессе превращения субэтноса в этнос (удачного или неудачного — неважно,
см. выше). Дело в том, что наследие мировой культуры достаточно обширно, что-
бы удовлетворить любые культурные потребности каждой личности на универ-
сальном, «общечеловеческом» уровне. Для носителя русского языка в XX веке этот
соблазн был вдвойне велик из-за чрезвычайно высокого уровня отечественной куль-
туры перевода, практически «снявшей» к середине столетия даже языковой барьер
(никогда, впрочем, если речь шла об основных европейских языках, не являвшийся
особенно прочным). Действительно, зачем созидать что-то свое в этой сфере, когда
в твоем распоряжении уже имеются высочайшие проявления творческого гения в
культурах других стран? Например (отвлекаясь от литературы): зачем снимать свое
кино, когда мировой кинематограф в изобилии предоставляет продукцию букваль-
но на любой вкус?
Необходимость сказать «свое» возникает только тогда, когда ты остро ощущаешь
границу между «своим» и «чужим». А это возможно только на высших стадиях этно-
генеза и не на личностном, а на групповом уровне.
Собственно это и есть тот диалог культур, о котором идет речь на Лихачевских
чтениях. И понятие «чужой» вовсе не должно пугать, ибо современный цивилизаци-
онный уровень не предполагает обязательной лишь ту форму диалога, который про-
изошел между колонистами Дикого Запада и аборигенами-индейцами...
В заключение хочется высказать парадоксальную идею. В том диалоге культур,
который велся в XX столетии, «от имени России» внятно говорила только белая эми-
грация, эмиграция первой волны, исповедовавшая культурную преемственность и су-
мевшая создать «форму диалога» — собственное искусство, мировое признание ко-
торого произошло в миг вручения И. А. Бунину' Нобелевской премии в 1933 году.
Советский Союз, также создавший великое искусство и культуру (и тоже в ходе акти-
визации этногенеза), идее преемственности противопоставлял идею футуристическо-
го интернационализма и, особенно в довоенный период, видел в России как таковой
нечто, «что нужно преодолеть». А две другие волны русской эмиграции оказались по-
просту «безгласны» — своего собственного искусства они не создали. И как знать: су-
меет ли нынешняя 150-миллионная Россия, которая выбирает между пристрастиями к
уже построенным «внешним» европейским культурным моделям и желанием создать
собственную культуру, проявить такую же страстную волю к самостоянью, какую
проявила неизмеримо этнически немощная, обреченная историей белая эмиграция?..
ПРИМЕЧАНИЯ
Глава I. НЕВОЗМОЖНОСТЬ ПОЭЗИИ
1 Ходасевич В Ф Кризис поэзии // Ходасевич В. Ф. Колеблемый треножник.
Избранное. М„ 1991. С. 593-595.
: Там же. С. 595.
3 Адамович Г В Собрание сочинений. Комментарии / сост., послесл. и примеч.
О. А. Коростелева. СПб.. 2000. С. 281.
4 Аоамович Г. В Невозможность поэзии // Адамович Г. В. Собр. соч. Коммента-
рии. С.225-226.
4 Газданов Г И 0 молодой эмигрантской литературе // Критика русского за-
рубежья : в 2 ч. М., 2002. Ч. 2. С. 278. (Сер. «Б-ка русской критики,»). (В дальнейшем
ссылки на этот источник будут обозначаться: Критика 2).
6 Слоты М Л. Заметки об эмигрантской литературе И Критика 2. С. 118.
' Смоленский В А. О кризисе и поэзии // Критика 2. С. 262-263.
8 Вероятно, здесь уместно привести своеобразную «сводку», сделанную В. Крей-
дом' «Как себя представляла эта литература? Знала ли она о своих масштабах?
В двухтомнике Л. Фостер “Библиография русской зарубежной литературы’" содержит-
ся более 17 тыс. названий. В парижском указателе L’emigration Russe — 25 260 наз-
ваний. Но оба эти издания вышли в свет соответственно в 1970 и 1988 годах, то
есть когда первая эмиграция стала уже историей. Осведомленнейший в зарубежной
литературе Г Адамович говорил, что в эмиграции выходило, по крайней мере, по
одному поэтическому сборнику в месяц. Но оценка Адамовича оказалась занижен-
ной. Л. Фостер подсчитала, что за 50 лет (1918-1968) “вышло 1024 сборника сти-
хов отдельных авторов”. В дополнение к этому изобилию 1тужно иметь в виду еще
больший объем “стихотворной продукции”, остающейся разбросанной по многочис-
ленным газетам, журналам и альманахам. Итак, эта поэзия оказалась в положении
двойного рассеяния: во-первых, вне России; во-вторых, распыленной по малотираж-
ным сборникам или эфемерным поэтическим изданиям. Надо еще помнить о никогда
не публиковавшихся, оставшихся в рукописях стихах, в лучшем случае попавших в
архивы, а чаще опровергавших романтическую максиму, что рукописи не горят. Они
превосходно горели, исчезали и попадали в уличные мусорные баки. <...> Эмигра-
ция в отношении своих поэтов была не слишком внимательна и слишком расточи-
тельна» (Крейд В Поэзия первой эмиграции // Ковчег. Поэзия первой эмиграции : ан-
тология / сост., автор предисл. и коммент. В. Крейд. М., 1991. С 18).
9 Самый убедительный, бесспорный аргумент в подтверждение этого предста-
вил в 1934 юду О. Э. Мантельштам. «Чего ты жалуешься, — сказал он жене, —
поэзию уважают только у нас [в СССР] — за нее убивают. Ведь больше нигде за
поэзию не убивают,, (Мандепьштам Н Я Воспоминания. Книга первая. Париж,
1982. С 167).
Глава II. «ОТЦЫ» И «ДЕТИ» В ЛИТЕРАТУРЕ ЗАРУБЕЖЬЯ
1 С.чоннм М Л Молодые писатели за рубежом i‘ Критика 2. С 95 -96.
' Бем А Л Русская литература в эмиграции // Критика русского зарубежья • в 2 ч.
М, 2002 Ч. 1 С. 313 314. (Сер. «Б-ка русской критики») (В дальнейшем ссылки
на этот источник будут обозначаться: Критика 1).
’ См об этом. Коростелев О. А Пафос свободы Литературная критика русской
эмиграции за полвека (1920-1970) /' Критика 1. С. 9-12. Каспэ И М Искусство от-
сутствовать. Незамеченное поколение русской литературы М,2005 С.6 30.
Идея двух поколений лежит в архитектонике классического очерка истории эми-
грантской литературы - «Русская литература в И31 нании». созданного Г. И. Струве
4 Цетчин М О Эмигрантское // Критика 1. С. 211.
«Каков возраст этих лютей?» - писал В С Варшавский в своем «опыте рассу-
ждения о судьбе “эмигрантских сыновей”». — Большинство из них родилось в пер-
вом десятилетии века Они успели получить в России только начальное воспитание
и попали в эмиграцию недоучившимися подростками Старшие из них прошли в ря-
дах Добровольческой армии страшный опыт Гражданской войны. Большинство же
покинуло родину почти детьми Они еще помнят Россию и на чужбине чувствуют
себя изгнанниками В этом их отличие ог последующих эмигрантских поколений Но
воспоминаний о России у них слишком мало, чтобы ими можно было жить В этом
их отличие от поколений старших» (Варшавский В С Незамеченное поколение. Ре-
принт. изд. М , 1992. С 16-17).
6 Цетчин М О. Эмигрантское С 213.
7 Степун Ф 4 Пореволюционное сознание и задача эмигрантской литературы /7
Критика 1 С 254-255
* Счоним М Л Заметки об эмигрантской литературе й Критика 2 С 121.
4 К этим хрестоматийным строкам Г В. Иванова можно добавить тонкое наблю-
дение И Каспэ о гом, что «“грядущий историк” — едва ли нс самая распространен-
ная адресная инстанция окололитературной публицистики 1930-х и написанных по-
сле Второй мировой войны мемуаров» [Каспэ И Указ, соч С 31)
10 Варшавский В С. Указ. соч. С. 30- 34.
11 Ходасевич В Ф Литература в изгнании//Критика 1 С 347 348.
Журфиксы у Мережковских в их парижской квартире на rue Colonel Bon-
net, 11-bis, где с 1925 по 1939 год собирались представители разных поколений рус-
ской литературной эмиграции.
13 Адамович Г В Одиночество и свобода /' Адамович Г В. Одиночество и сво-
бода ! сост., авт. предисл. и примеч. В. Крейд. М . 1996 С 24 (Сер «Прошлое и
настоящее»)
Глава III. ОБАНКРОТИВШИЕСЯ ПРОРОКИ,
ИЛИ КАК УМИРАЛ СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК
1 См.. Панченко А М «Серебряный век» и гибель России // Гумилевские чтения :
материалы Междунар, конф, филологов-ставистов. СПб., 1996 С 5-10, Иезуито-
ваЛ А Что называли «золотым» и «серебряным веком» в культурной России XIX —
начала XX века // Там же. С. 11 -24
: Иванов Вяч. И Заветы символизма // Иванов Вяч. И. Родное и вселенское. М.,
1994. С. 187.
3 Гумилев Н С. Читатель И Гумилев И. С. Поли. собр. соч. : в 10 т. М., 2006. Т. 7.
С. 236.
4 Бунин И А Автобиографические заметки // Бунин И. А. Окаянные дни. Тула,
1992. С. 216-222. Ср. со свидетельством представителя молодого поколения эми-
грантов: «За рубежом в то время оказалась значительная часть верхнего слоя рус-
ского общества <...> Они издавали главные эмигрантские газеты и журналы, и их
публицистика и дискуссии занимали авансцену эмигрантской общественной жизни.
Но по-нас гоящему эти остатки демократической и социалистической интеллигенции
не имели влияния и были окружены враждой огромного большинства эмиграции.
Вражда эта была основана на убеждении, что интеллигенция “сделала” революцию
и поэтому несет ответственность за все ее ужасы и разрушения. В революции проя-
вилось настоящее лицо интеллигенции <.. Л Обвинения против интеллигенции вы-
двигались не только правыми и черносотенцами, но и многими, принадлежавшими
прежде к тем умеренно либеральным кругам образованного русского общества, ко-
торые <...> вели в России всю сознательную культурную работу» (Варшавский В. С.
Незамеченное поколение. Репринт, изд. М.. 1992. С. 22-23).
3 «Воспоминания Бунина несравненно злее и ядовитее его [устных] рассказов.
В ею рассказах о гех же лицах, несмотря на сарказм и карикатуру, часто проскаль-
зывала добродушная усмешка, симпатия, даже жалость к тем, над кем он издевает-
ся, показывая их в кривом, но волшебном зеркале. <...> В воспоминаниях же нет
ни волшебства, ни жалости. Они как будто написаны старческой желчью. Он читал,
я помню, отрывки из них на своем вечере в Русской консерватории в 1947 году. Мы
с Георгием Ивановым, как и все присутствующие писатели, сидели на эстраде —
в зале все места были заняты. Зал был переполнен. Но после антракта он оказался
наполовину пустым. Слушатели, не в силах перенести издевательства над любимы-
ми писателями и шутовского передразнивания их, стали уходить, не дожидаясь кон-
ца чтения. В тот вечер Бунин был особенно в ударе, в злом ударе. И наносил беспо-
щадные удары всем, о ком читал, изображая их в лицах. Играл и даже переигрывал,
исходя желчью и злобой» (Одоевцева И В На берегах Сены. М., 1989. С. 289-290).
6 И. В. Одоевцева приводит рассказ Игоря Северянина о стычке с А. Н. Толстым
в берлинском ресторане в 1922 году: «...Мерзавец Толстой в ресторане “Медведь”,
хлопнув меня по плечу, заголосил, передразнивая меня:
Тогда ваш нежный, ваш единственный,
Я поведу вас на Берлин’
— расхохотался идиотски во всю глотку и гаркнул на весь ресторан: “Молодец вы,
Северянин! Не обманули! Сдержали слово — привели нас, как обещали, в Берлин.
Спасибо вам, наш нежный, наш единственный! Спасибо!” И низко, в пояс поклонил-
ся» (Одоевцева И В Указ. соч. С. 17).
Впрочем, такие инвективы по поводу духовных вождей Серебряного века воз-
никали не только в «ресторанных», но и в «академических» версиях. Так, М. А. Ал-
данов в некрологической статье о Мережковском (Новый журишь Нью-Йорк, 1942.
№ 2) писал: «.. .Одну из своих тлавных философско-политических работ он закончил
когда-то словами- “Мы надеемся не на государственное благополучие и долгоден-
ствие, а на величайшие бедствия, может быть, на гибель России как самостоятель-
ного политического тела и ее воскресение как члена всемирной Церкви, теократии”.
<...> Помимо безответственности была в этих словах и непоследовательность: если
бы их автор был последователен, то он в октябрьских событиях 1917 годаи в том, что
за ними последовало, должен был бы, собственно, усмотреть великую радость. Как
все мы. он радости не усмотрел» (Алданов М А Д. С. Мережковский // Д. С. Мереж-
ковский : pro et contra. СПб., 2001. С. 404).
Н. А. Бердяев, откликаясь на вышедшие в 1922 году «Воспоминания о А. А. Бло-
ке» Андрея Белого, писал о «духовном растлении» как здравствующего автора, так
и покойного героя «Воспоминаний»: «Русская литература последнего двадцатилетия
поражена в самых замечательных своих явлениях онтологическим растлением, рас-
падением и распылением бытия» (Бердяев Н А. Мутные лики // Андрей Белый : pro
et contra. СПб., 2004. С. 539).
7 Мережковский Д. С Л. Толстой и Достоевский И Мережковский Д. С. Л. Толстой
и Достоевский. Вечные спутники. М., 1995. С. 142. (Сер. «Прошитое и настоящее»).
8 Адамович Г В Одиночество и свобода // Адамович Г. В Одиночество и свобо-
да / сост., авт. предисл. и примеч. В. Крейд. М., 1996. С. 20 (Сер. «Прошлое и на-
стоящее»),
9 Струве Г П Русская литература в изгнании. 3-е изд., испр. и доп. Париж ;
М., 1996. С. 97. (См. также: Вильданова Р. И. Краткий биографический словарь рус-
ского зарубежья / Р. И. Вильданова. В. Б. Кудрявцев, К. Ю. Лаппо-Данилевский //
Струве Г. П. Русская литература в изгнании. 3-е изд., испр. и доп. Париж ; М., 1996.
С. 276-416).
юБ рюсовВ Я Среди стихов. 1894—1924. Манифесты, статьи, рецензии. М.. 1990.
С. 143.
11 Необходимо помнить, что перед тем, как оказаться в русском Париже, 3. Н. Гип-
пиус вместе с Д. С. Мережковским и Д. В. Философовым активно участвовала
в политической борьбе, связанной с событиями советско-польской войны (апрель-
октябрь 1920 г.). В Варшаве она была одной из главных фигур в созданной по ини-
циативе Б. В. Савинкова, формировавшего здесь белогвардейские части для совмест-
ного с войсками маршала И. Пилсудского похода на Москву, газете «Свобода». Здесь
она получила опыт агитационной работы, предполагающий плакатную ясность вы-
сказывания (в том числе поэтического), рассчитанного на понимание самого демо-
кратического читателя. Ее агитационные стихотворения были изданы оздельным
сборником «Военные песни» (Варшава, 1920):
Эй, красное войско1
Эй, сборная рать1
Ты ль смертью геройской
Пойдешь умирать9
Китайцы, монголы,
Башкир да латыш
И всякий-то голый,
А хлебца-то — шиш
12 Это стихотворение, лирический пафос которого очевиден, может рассматри-
ваться и как результат бесконечного спора Мережковских-эмигрантов о России и
свободе. «Чаще всего, — вспоминала Н. Н. Берберова. — вся речь [Д. С. Мережков-
ского] была окрашена одним цветом:
— Зина, что тебе дороже: Россия без свободы или свобода без России?
Она думала минуту:
— Свобода без России, — О1вечала она, — и потому' я здесь, а не там.
— Я тоже здесь, а не там, потому что Россия без свободы для меня невозможна.
Но... — и он задумывался, ни на кого не глядя, — на что мне собственно нужна сво-
бода, если нет России? Что мне делать с этой свободой?» (Берберова Н. Н Курсив
мой. Автобиография : в 2 т. Нью-Йорк, 1983. Т. 1. С. 280). См. также о русской фу-
турологии Мережковских-эмигрантов: Зобнин Ю В. Антикоммунизм Д. С. Мереж-
ковского и 3. Н. Гиппиус (к постановке проблемы) // Октябрьская революция 1917 г.:
на перекрестке мнений : материалы Междунар, науч.-практ. конф., 6 ноября 2007 г.
СПб., 2008. С. 122-129.
13 См.: Пахмусс Т [Предисловие к «Маленькой Терезе» Д. С. Мережковского] И
Мережковский Д. С. Испанские мистики. Маленькая Тереза. Томск, 1998. С. 213.
13 «Переезд в Рим в 1924 году... осмысливается Ивановым в терминах “двух гра-
дов”. . с обильным использованием символики “огня” и “воды” (“Римские сонеты”).
Вода теперь — в соответствии с... тенденцией к преодолеваемой (мерцающей) ам-
бивалентности — это вода римских фонтанов, знак вечности, aqua viva; Рим как бы
синтезирует “огниоую славу” кремлевских куполов и влагу, теперь уже благодат-
ную, оформленную, почти скульптурную, — стихию преображенную и примирен-
ную, уже не невские пучины “влажного бога” — Диониса, но брызги на поросшем
мхом демоне и проказливых “курносых чудищах” римских водометов. Этот синтез
подчеркнут строками заключительного сонета, где “перемешиваются” слова, ассоци-
ирующиеся с огнем и водой: “Пью... солнца свет... подобна морю слава / Огнистого
небесного расплава...” Сама тема “двух градов” осложняется в “Римских сонетах”
мотивом “Троя и Рим”; прибытие в “пристань Рима” из пылающей России связыва-
ется Ивановым с путем Энея, покинувшего погибающую Трою и приставшего нако-
нец к Италийскому брегу, где его потомки заложили Вечный город...» (Барзал А Е
Материя смысла // Иванов В. И. Стихотворения. Поэмы. Трагедия. СПб., 1995. Т. 1.
С. 27).
15 Дешарт О Введение <7 Иванов Вяч. И. Соор. соч. : в 4 т. Брюссель, 1971. Т. Г
С.206.
16 Там же. С 208.
17 Иванов Вяч И Заветы символизма. С. 190. А. Климов видел в «Римском днев-
нике» итог творческой эволюции Иванова, ощущавшейся еще в середине 1910-х го-
дов. «Это именно дневник в поэтической форме, — пишет исследователь, — Ива-
нов не пытался организовывать стихотворения тематически или придать дневнику
какую-либо обшую структуру. Темы стихотворений самые разнообразные — тут есть
отклики на военные события, обращения к друзьям, воспоминания о прошлом, раз-
мышления о жизни, о поэзии, о Боге. Первое и преобладающее впечалление от этих
стихов — спокойствие, умиротворенность, простота. Простота в поэзии, конечно,
понятие обманчивое и отчасти условное. <...> Вячеслав Иванов это прекрасно знал:
“К простоте вожделенной и достолюбезной путь идет через сложность”, — писал
он в 1920 году. Сам он уже давно отошел от той изощренной торжественности и
богатой - - даже пышной — сложности стиля и мысли, характерных для сборни-
ков “Cor Ardens” (1911). Уже в своем следующем сборнике стихов “Нежная тайна”
(1912) Иванов значительно упростил свой слог. А в сонете 1917 года (“Явная тайна”)
Иванов провозгласил, что отселе будет петь “как дети, прост и ясен”. В “Римском
дневнике” простота входит в замысел поэта’
К неофитам у порога
Я вещал за мистагога
Покаянья плод творю
Просторечьем говорю»
(Климов А Вячеслав Иванов в Италии (1924-1949) // Русская литература в эмигра-
ции : сб. ст. Питтсбург, 1972. С. 161).
18 См.: Дешарт О. Указ. соч. С. 227.
19 Струве Г П Указ. соч. С. 216-217. Упомянутую статью Р. Гуля см.: Критика 2.
С.194-214.
2(1 Адамович Г. В. Классические розы // Адамович Г. В. Собр. соч. Литературные
заметки. СПб., 2002. Кн. 1. С. 570-572.
И. В. Одоевцева в своих воспоминаниях приводит, в частности, характерный
анекдотический эпизод: «Мы с Георгием Ивановым сотрудничали в “Сегодня"’ (га-
зета русской Риги. — Ю. 3 ) и часто встречались с <ведущим критиком П. П.> Пиль-
ским и <издателем М. С.> Мильрудом и бывали друг у друга. И вот однажды в го-
степриимном доме Мильруда за литературным <...> завтраком <...> я выразила
удивление, что никогда не вижу в “Сегодня” стихов Северянина.
— Разве он перестал писать стихи?
Мильруд с притворным отчаянием схватился за голову:
— Ах, нс вспоминайте о нем! Какое там перестал — просто закидывал меня сти-
хами и требованиями, чтобы они безотлагательно появлялись. Много он мне крови
испортил, пока меня не осенило чисто соломоново решение — платить ему ежеме-
сячную пенсию за молчание. С предупреждением — пришлете хоть одно стихотво-
рение — тут и каюк! Конец пенсии. И он, слава богу, внял голосу благоразумия.
Меня это ошарашило, я просто задыхалась от возмущения.
— Но ведь это бесчеловечно, чудовищно! Как вы, такой добрый, могли быть та-
ким зверски жестоким?
Мильруд пожимает плечами. <...> Все, кроме меня, смеются.
“Да. страшное дело для поэта пережить самого себя, умереть при жизни”, —
провозглашает Пильский» (Одоевцева И В На берегах Сены. М., 1989. С. 28-29).
21 Блок А. А. Собрание сочинений : в 8 т. М.. Л., 1961. Г. 5. С. 436.
Глава IV. ОТ ПОЭЗИИ СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА
К ПОЭЗИИ «НЕЗАМЕЧЕННОГО ПОКОЛЕНИЯ»
1 Ходасевич В Ф Литература в изгнании И Критика 1. С. 348.
2 Антанта, во главе которой стояли Франция. Великобритания и Российская им-
перия, и Четверной союз Германии, Австро-Венгрии, Болгарии и Турции являлись
враждующими политическими блоками в Первой мировой войне (1914-1918). По-
сле переворота 25 октября 1917 года и принятия II Всероссийским съездом рабочих
и солдатских депутатов ленинского Декрета о мире представители нового (во главе с
Н. В. Крыленко) командования русской армией и германского командования 21 ноя-
бря 1917 года подписали в г. Брест-Литовске соглашение о перемирии до 4 января
1918 года. 28 января 1918 года прибывший в Брест-Литовск Л. Д Троцкий сообщил
германской делегации ошеломляющее решение ЦК РСДРП(б) по военному вопросу:
«Войну прекращаем, мира не заключаем, армию демобилизуем». В ответ германское
командование объявило о прекращении перемирия и возобновлении военных дей-
ствий с 12 часов 18 февраля. Действительно, в этот день германские войска, поддер-
жанные войсками отделившейся к тому времени от РСФСР Украинской народной ре-
спублики, I Польским корпусом легионеров и турецкой армией начали наступление
по всему фронту; которое завершилось на севере взятием Ревеля, Нарвы и Пскова
(25-28 февраля 1918 г.), а на юге — взятием Одессы (13 марта). Уже в конце перво-
го дня германского наступления, в ночь с 18 на 19 февраля 1918 года, Правитель-
ство РСФСР направило в Берлин радиограмму о согласии подписать мир. 3 марта
в Брест-Литовске договор между Советской Россией и Германией, Австро-Венгрией,
Болгарией, Турцией был подписан, а 15 марта — ратифицирован IV Чрезвычайным
всероссийским съездом советов. Согласно этому «мирному договору» Германия ан-
нексировала Польшу, Прибалтику, части Белоруссии и Закавказья, получала кон-
трибуцию в 6 миллиардов марок. Под контролем Германии оказывалась и Украина,
ранее подписавшая мирный договор с Четверным союзом. Россия должна была неза-
медлительно произвести полную демобилизацию своей армии, включая и войсковые
части, вновь сформированные Советом народных комиссаров.
Фактически Брест-Литовский мир означал, что Россия капитулировала перед
Германией и ее союзниками в Первой мировой войне. Союзники по Антанте расце-
нили (справедливо) действия правительства Ленина как предательство. Уже 15 мар-
та 1918 года, в день ратификации Брест-Литовского мирного договора IV Чрезвычай-
ным всероссийским съездом советов, премьер-министры и министры иностранных
дел Франции, Италии и Великобритании приняли решение о необходимости союз-
ной интервенции в Восточной России с привлечением вооруженных сил Японии и
США. В 1918-1919 годах интервенционистские войска вместе с частями Доброволь-
ческой (Белой) армии действовали против Красной армии в Прибалтике, Сибири, на
Дальнем Востоке, в Причерноморье, Крыму и на Кавказе. К моменту начала процес-
са мирного урегулирования в послевоенной Европе (1920-1921) статус «ленинской»
РСФСР, разгромившей белогвардейцев и интервентов, но не признанной ни одной из
европейских стран и не участвовавшей в выработке версальских мирных соглаше-
ний, завершивших Первую мировую войну, оказался предметом напряженных дис-
куссий между державами-победительницами.
Между тем большевики, захватив с 1918 года единоличную власть в стране
и создав Третий интернационал, превратили Москву в «штаб мировой революции»
и вплоть до 1921 года стремились «экспортировать» русскую революцию в Евро-
пу. 7 ноября 1918 года социалистической республикой была провозглашена Бавария,
К) января 1919 года — создана Бременская Советская Республика, а в Берлине шли
бои между боевиками «красного фронта» компартии Германии и правительственны-
ми войсками. 21 марта советской республикой стала Венгрия. И хотя на этом натиск
Tpeibero интернационала «захлебнулся» и советский режим в Европе был подавлен,
страх перед возобновлением мировой революции заставил страны «большой» Ан-
танты (прежде всего Францию) перейти к жесткой политической и экономической
блокаде РСФСР.
3 6 января 1922 года на заседании Верховною совета союзников в Каннах
премьер-министр Великобритании Д. Ллойд-Джордж выступил с предложением со-
зыва в Генуе международной экономической конференции с привлечением пред-
ставителей 1 ермании. России и Болгарии. Несмотря на то что в отношении РСФСР
членами Совета были специа тьно выработаны предельно жесткие условия участия,
решение о проведении Генуэзской конференции вызвало бурю возмущения во Фран-
ции. «Парижская “Matin” сообщала, будто бы французский президент Мильеран по-
слал Бриану телеграмму, упрекая его за каннскую резолюцию. 12 января “Journal des
Debats” писал: “В Каннах считают безапелляционной принятую 6 января резолюцию
относительно Генуэзской конференции. Мы открыто признаем ее прискорбной и не-
приемлемой. Мы снова протестуем против всякого признания советского правитель-
ства. прежде чем оно действительно не изменит существующего в России режима”.
Парижские газеты заговорили о поражении французской дипломатии. “Итак, Ле-
нин приглашен сидеть рядом с Брианом!” — негодовали журналисты. <....> Бриан
был внезапно вызван в Париж. Его обвинили в том. что он шел в Канны, а попал
в Каноссу.
12 января Бриан выступил в палате с отчетом о конференции в Каннах. Нацио-
нальный блок палаты 230 голосами выразил Бриану недоверие. Правительство
ушло в отставку. Во главе нового кабинета стал Пуанкаре, прозванный в свое вре-
мя Пуанкаре-война» (История дипломатии от Древнего мира до наших дней. Генуя
(1922). URL: http:7www.diphis.ru).
4 Бунин И А. Миссия русской эмиграции И Бунин И. А. Окаянные дни : дневники,
рассказы, воспоминания, стихотворения. Тула, 1992. С. 300, 305.
5 «Рапалльский договор устанавливал дипломатические и консупьские отноше-
ния между Германией и РСФСР (ст. 3). Германия отказывалась от своих претензий
по национализированной в РСФСР капиталистической собственности (ст. 2), хотя
в договоре по настоянию немецкой стороны и была сделана не имевшая практиче-
ского значения оговорка о том, что этот отказ будет иметь силу лишь при условии,
если правительство РСФСР не будет удовлетворять аналогичные претензии других
государств. Рапалльский договор устанавливал принцип наибольшего благоприят-
ствования в советско-германских торговых и экономических отношениях (ст. 4),
что, безусловно, создавало благоприятную основу для развития этих отношений.
По Рапалльскому договору стороны отказыватись от возмещения военных расходов
и убытков, а также невоенных убытков граждан обеих стран и расходов на военно-
пленных. Рапалльский договор содержал отказ Советской России ог германских ре-
параций (ст. 1). Во всех статьях Рапалльского договора был закреплен принцип рав-
ноправия и взаимности обеих сторон.
Значение подписанного в Рапалло германо-советского договора было огромно
‘для обеих сторон. Он был одним из первых общепотитических договоров, заключен-
ных Германией на основах равенства, взаимовыгодного сотрудничества, невмеша-
тельства во внутренние дела друг друга. Рапалльский договор практически вопло-
щая идеи мирного сосуществования государств. Договор создавал базу для развития
и укрепления нормазьных политических и экономических взаимоотношений между
Советским государством и Германией в интересах мира и безопасности. Рапалльский
договор имел огромное значение для Германии, находившейся «в тисках» версаль-
ской системы. Договор открывал перед Германией перспективу здорового развития
всей экономики, в результате поддержания нормальных торговых отношений с Со-
ветской страной. Рапалльский договор выводил, наконец, Германию из международ-
ной изоляции и обеспечивал ей достаточные условия для дальнейшего давления на
страны Антанты с целью пересмотра ее внешнеполитического курса в отношении
Германии» (Рапалльский договор 1922 г. и установление отношений между Совет-
ской Россией и Веймарской Германией. URL: http://www.hislory.ru).
6 Гуль Р. Б. Я унес Россию. Апология эмиграции. М., 2001. Т. 1 : Россия в Герма-
нии. С. 211.
' 25 апреля 1920 года польская армия, поддержанная интернированными в Поль-
ше частями Добровольческой армии по приказ} маршала Польши Ю. Пилсудского
начала наступление на Волынь и Подолию с целью разгрома 12-й и 14-й армий Юго-
Западного фронта. В мае-июле на Украине и в Белоруссии шли ожесточенные бои,
в ходе которых Красная армия сумела вытеснить противника на территорию Поль-
ши, освободив Киев и Минск, однако была остановлена на Висле, а затем разгромле-
на в результате блестяще проведенной Пилсудским варшавско-львовской операции.
Во время этой кампании на западе на юге вновь сформированная в Крыму русская
армия под командованием П. Н. Врангеля 6-7 июня осуществила прорыв и заня-
ла Северную Таврию, намереваясь объединиться с Пилсудским. Вероятность успеха
подтверждат и вспыхнувший в августе 1920 года крестьянский мятеж в Тамбовской
и Воронежской губерниях, переросший в полномасштабную крестьянскую войну
под руководством А. С. Антонова. Однако Пилсудский, удовлетворенный результа-
тами летнею наступления, счел за благо заключить перемирие с РСФСР и Украи-
ной, которое бы по подписано в Рию 12 октября 1920 года. После этого оставшийся
в одиночестве Врангель в октябре-ноябре силами Южного фронта под командова-
нием М. В. Фрунзе был разгромлен. Единая партизанская армия Тамбовского края
А. С. Антонова героически сражалась до мая 1921 года и была уничтожена войсками
М. Н. Тухачевского в ходе грандиозной карательной операции с масштабным приме-
нением ядовитых газов и массовым взятием заложников (в концлагеря было заклю-
чено более 9 1ыс. человек). Эго были последние крупные сражения Гражданской
войны в России.
’Юрист, приват-доцент Санкт-Петербургского университета Владимир Бенедик-
тович Станкевич (1884-1968) в октябре-ноябре 1917 года был назначен Временным
правительством верховным комиссаром при начальнике штаба Ставки Верховного
главнокомандующего генерала Н. Н. Духонина. В эмиграции (с 1919 г.) издавал жур-
нал «Жизнь», был соредактором издательства «Знание», написал книгу «Воспомина-
ний», биографии Д. И. Менделеева и Ф. Нансена, трактат «Судьбы народов России».
В середине 1920-х годов из Берлина переехал в Каунас (Литва), где в местном уни-
верситете преподавал на кафедре уголовного права. С 1949 года жил в США, сотруд-
ничал в американских эмигрантских изданиях.
’Русский Берлин 1921-1923. По материалам архива Б. И. Николаевского в Гуве-
ровском институте / сост, подток текста, вступ. ст. и коммент. Л. Флейшмана, Р. Хью-
за, О. Раевской-Хьюз. 2-е изд., испр. Париж, 1983. С. 16.
10Цит. по. Русский Берлин. С. 16—17.
11 Новая экономическая политика (нэп), отменяющая военный коммунизм, была
провозглашена на X съезде РКП(б), проходившем в Москве 8-16 марта 1921 года. Вы-
полняя решения съезда. ВЦИК 21 марта 1921 года принял Декрет о замене продо-
вольственной и сырьевой разверстки натуральным налогом, в котором отменялась
государственная конфискация продовольственных и сырьевых «излишков» у населе-
ния, а распределительная система пайков частично уступала место рыночным отно-
шениям. Многие русские (и не только русские) за рубежом поспешили принять этот
декрет за манифес г свободы торговли в России, знаменующий отказ ленинского Сов-
наркома от утопических коммунистических теорий и возврат страны в мировую эко-
номическую систему.
12 В ноге Советскою правительства (в котором наркомом иностранных дел
был Г. В. Чичерин) от 28 октября 1921 года выражалась готовность признать до-
военные долги царского правительства и предлагалось созвать международную
конференцию, которая рассмотрела бы взаимные требования иностранных держав
и России, выработав тем самым окончательные условия европейского мира Как
уже говорилось, инициатива РСФСР стала одной из главных побудительных при-
чин поставить в январе 1922 года вопрос о созыве Генуэзской конференции. Сле-
дует отметить, что, в отличие от оптимистов русского Берлина, «непримиримые»
эмигранты встречали все миролюбивые призывы, исходящие из РСФСР, весьма
скептически. В 1920 году 3. Н. Гиппиус писала: «Пока старые наивные диплома-
ты добросовестно потеют, вырабатывая договоры с большевиками <.. .> большеви-
ки хохочут, держась за бока: работайте, милые! Мы заранее вам объявляем, что все
примем, все подпишем! И границы все ваши примем, какие хотите написать. Ведь
все равно не втолкуешь, что нам на границы наплевать. Мы за Интернационал, и
никаких границ для нас не существует. Мы их не признаем так же, как не призна-
ем вас самих. А не признавая вас, честный и последовательный коммунист не мо-
жет признать и договоры с вами. <...> Всякое правительство, заключая какой бы
то ни было договор с большевистским правительством, должно знать: договор этот
исполняться не будет, и это неисполнение — принципиальная база советской вла-
сти» {Гиппиус 3 II Мир с большевиками // Гиппиус 3. Н. Мечты и кошмар (1920—
1925). СПб., 2002. С. 116—117). История, как известно, доказала правоту именно
«непримиримых».
13 «Сменовеховство» и «евразийство» — соответственно «левая» и «правая»
идеологии концепции «примиренчества», возникшие практически одновремен-
но, в 1921 году, после объявления нэпа в РСФСР. «По своим идеологическим устрем-
лениям, — писал Р. Б. Гуль, — эти две группы (евразийцев и сменовеховцев) были
разны. Евразийцы шли от славянофилов, в их идеологии момент православия играл
большую роль, они были почвенники-распочвенники. Сменовеховцы шли от запад-
ничества, но тоже подчеркивали курсивом свой пламенный патриотизм» {Гуль Р Б.
Указ. соч. С. 219).
«Сменовеховство» получило свое название от сборника статей «Смена вех», ко-
торый вышел в июле 1921 года в Праге. Авторами сборника были Ю. В. Ключни-
ков, Н. В. Устрялов (первый — управляющий Министерством иностранных дел, вто-
рой — глава отдела пропаганды в правительстве А. В. Колчака), С. С. Лукьянов.
А. В. Бобрищев-Пушкин, С. С. Чахонин и Ю. Н. Потехин. Основная идея сборника
заключалась в том, что под «покровом» коммунистической идеологии слагается но-
вая буржуазная демократическая Россия, центральной фигурой которой становит-
ся получивший в результате революции землю «крепкий мужик» (Н. В. Устрялов).
Об этом, по мнению авторов сборника, наглядно свидетельствует новая экономиче-
ская политика большевиков, которую «сменовеховцы» считали необратимой и кото-
рая должна была превратить самих большевиков в демократическую парламентскую
правящую партию европейского образца.
«Евразийство» получило название от сборника «Исход к Востоку. Предчувствия
и свершения. Утверждение евразийцев», вышедшего летом 1921 года в Софии. Ав-
торами сборника были П. Н. Савицкий, П. П. Сувчинский, князь Н. С Трубецкой
(впоследствии выдающийся лингвист-фонолог) и будущий великий православный
богослов Г. В. Флоровский. Основной идеей сборника быта идея «особого исто-
рического пути», свойственного России, ибо «русские люди <...> не суть евро-
пейцы, ни азиаты» (П Н. Савицкий). В русской революции они видели восстание
народного духа, стесненного чрезмерной «европеизацией» имперской России, а в
переживаемом моменте — превращение разрушительной революционной энергии
в созидательную, преодоление иллюзий социализма и коммунизма и выход к по-
строению особого русского мира, призванного раскрыть прочим народам «некую
общечеловеческую правду, как раскрывали ее величайшие народы прошлого и на-
стоящего» (Н. С Трубецкой). Успех большевиков (политическую практику кото-
рых евразийцы резко критиковали), по мнению авторов сборника, был обусловлен
интуитивным постижением «евразийской сущности» русского народа. Теперь же
в РСФСР происходит сознательное превращение коммунистической партии в пар-
тию евразийцев.
Таким образом, и «сменовеховцы», и евразийцы с разных позиций приходили к
итоговому оправданию революции и (в большей или меньшей степени) большевизма
и одинаково призывали русских эмигрантов к «пути в Каноссу» (С. С. Чахонин), то
есть к возвращению в Советскую Россию. Обе «примиренческие» концепции были
единодушно осуждены политическими кругами эмиграции, однако пользовались
большой популярностью у эмиграции творческой.
14 Александр Семенович Ященко (1877 -1932), еще будучи студентом юридиче-
ского факультета Московского университета, был вхож в круг московских символи-
стов, связь с которыми не терял и после, преподавая международное право в Мо-
сковском, Юрьевском, Петербургском и Пермском университетах. В 1919 году он
в сост аве советской делегации в качестве эксперта прибыл в Берлин, однако вернуть-
ся в РСФСР отказался, став одним из первых «красных невозвращенцев». Активно
участвовал в общественно-литературной жизни русского Берлина в 1920 1924 го-
дах, затем по приглашению А. И. Вольдемара переехал в Литву, где в последние годы
жизни заведовал кафедрой международного права Каунасского университета.
11 Подобные командировки не только не встречали препятствий со стороны нэ-
повской советской администрации, но даже поощрялись. Ведь идея «железного за-
навеса» еще не существовала в политических установках правительства большеви-
ков даже в проекции: напротив, его лидеры - Ленин, Троцкий. Зиновьев, Каменев
и другие — отнюдь не отказались от идеи мировой революции, которая должна была
совершаться «перманентно» (Л. Д Троцкий), и рассматривали первую европей-
скую страну, официально признавшую советскую власть, как удобный плацдарм для
идейно-политической экспансии в Европу.
16 Русский Берлин. С. 2
г Струве Г П Русская литература в изгнании. 3-е изд., испр. и доп Париж ,
М., 1996. С. 34 (См также Вильданова Р И. Краткий биографический словарь рус-
ского зарубежья ' Р. И. Вильданова, В Б Кудрявцев, К Ю. Лаппо-Данилевский //
Струве Г П. Русская литература в изгнании 3-е изд , испр и доп Париж ; М . 1996.
С. 276-416).
18 Издавать книги в дешевых типографиях Берлина для реализации на огромном
российском рынке в начале 1920 года было на первый взгляд весьма выгодным ком-
мерческим предприятием Тем не менее эти издательства прогорели, при всей ви-
димой «открытости» РСФСР для «русской» Германии после Рапалльских соглаше-
ний, цензуру здесь никто не отменял и большинство продукции того же издательства
3. И. Гржсбина было запрещено к ввозу в Советскую Россию. Та же участь постигла
и горьковскую «Беседу», созданную специально для советского читателя в просвети-
тельских целях- в магазинах метрополии она так и не появилась, а на эмигрантском
рынке подобные тиражи не moi ли быть востребованы Последнюю точку в издатель-
ском берлинском буме пост авил начавшийся в Германии в 1923 1924 годах затяжной
финансовый кризис.
19 Гергель Р. Е Немецкий «Шарлоттешрад». О литературной жизни «русского
Берлина» 1919—1933 гг. И Филологические записки. Вестник литературоведения и
языкознания. М., 2001. Вып. 17. С. 164.
20 Идеологом «скифства» был литературный критик и общественный деятель
Иванов-Разумник (Р. В. Иванов), примыкавший к левым эсерам. В марте 1917 года он
вместе с А. И. Иванчиным-Писаревым и С. Д. Мстиславским издал первый сборник
«Скифы», во вступительной статье к которому противопоставлял «вечную револю-
ционность» как космическое творческое начало «духу компромисса», воплощенно-
му во «всесветном мещанине». Именно «дух компромисса» «губит искусство —
в эстетстве, науку — в схоластике, жизнь — в прозябании, революцию — в мелком
реформаторстве» (см.: Переписка [А. А. Блока] с Р. В. Ивановым-Разумником / вступ.
ст., публ., коммент. А. В. Лаврова // Александр Блок. Новые материалы и исследо-
вания. М., 1981. Кн. 2. С. 376. (Лит. наследство. Т. 92). В подлинном же художнике
всегда живет бродяжий «скифский дух», отрицающий житейское благополучие, по-
нуждающий идти до конца в своем желании совершенства и в своем высшем про-
явлении соприкасающийся с апокалипсическим пафосом Страшно! о суда и чаяни-
ем грядущего нового Иерусалима. Таким образом, русская революция понималась
«скифами» не только в историческом, но и в мистериальном плане — и как восста-
ние народных масс против социальной несправедливости буржуазного строя, и как
«благая весть» о скором втором пришествии, которое разрешит в Армагеддоне все
«метафизические» несправедливости и выведет обновленное человечество к «ново-
му небу и новой земле» (Откр. 21.1). Полнее всего эстетика «скифства» проявилась
в поэмах А. А. Блока «Двенадцать» и Андрея Белого «Христос воскресе!», в которых
апокалипсический пафос и утонченная мистическая символика Серебряного века
контрастно сочетались с грубыми катастрофическими картинами русской народной
революционной стихии:
Гуляет ветер, порхает снег
Идут двенадцать человек
Винтовок черные ремни,
Кругом — огни огни огни
В зубах — цыгарка, примят картуз,
На спину б надо бубновый туз1
Свобода, свобода,
Эх, эх, без креста!
Тра-та-та1
А А Блок Двенадцать
К «скифам» в конце 1910-х годов примыкал и С. А. Есенин, перешедший позднее
в московский Орден имажинистов, в программе которого также провозглашалось,
что «революция брюха всецело зависит от революции духа». Последняя, впрочем,
понималась исключительно как эстетический бунт поэта против здраво! о смысла и
классической гармонии: «История всего пролетариата, вся история человечества —
это только эпизод в сравнении с историей развития образа» (см.: Шершеневич В Г.
<Из книги «2^2 = 5. Листы имажинизма> // Поэты-имажинисты / сост., подгот. тек-
ста, биограф, заметки и примем. Э. М. Шнейдермана. СПб., 1997. С. 27). На практике
это воплощалось в нарочитый антиэстетизм, усугубленный контрастным сочетани-
ем в художественном образе чистого и нечистого: «Вы спросите, почему в современ-
ной образной поэзии можно наблюдать как бы нарочитое соитие в образе чистого
с нечистым. Почему у Есенина “солнце стынет, как лужа, которую напрудил мерин”
или “над рощами, как корова, хвост задрала заря”, а у Вадима Шершеневича “гоно-
кокк соловьиный не вылечен в мутной и лунной моче”? Одна и? целей поэта: вызвать
у читателя максим}м внутреннего напряжения» {Мариенгоф А. Б Буян-остров //
Поэты-имажинисты. С. 34) Художественный формализм в стихотворениях имажи-
нистов сочетался со злободневной революционной риторикой:
Небо — как колокол,
Месяц — язык
Мать моя — родина,
Я - большевик
С А Есенин Иорданская голсбица
И А. Белый, и С. А. Есенин были культовыми фигурами в кругах молодых поэ-
тов русского Берлина начала 1920-х годов. Белый издавал здесь свой журнал «Эпо-
пея» и выступал на литературных вечерах. Что касается Есенина, то он был в Берли-
не проездом во время своего европейского турне с Айседорой Дункан. «Я ходил на
литературный вечер, 1де читали две русские знаменитости: Александр Кусиков, сен-
тиментальный молотобоец, который скоро перестанет писать, и гениальный Сергей
Есенин, митинтовый эпический апостол, который говорит, апокалиптически взды-
мая руки», — описывает свои главные берлинские впечатления в письме к Т. Тцара
от 12 июня 1922 года приехавший из Парижа С. И. Шаршун (Письма С. Шаршуна
к Тристану Тцара. 19211923 // Диаспора VII Новые материалы. Альманах. Париж ;
СПб., 2005 Вып 7. С 211). «Стихи захватили зал, — описывает выступление Есени-
на в берлинском Доме искусств Р. Б. Гуль, — Когда он читал: “Не жалею, не зову, не
плачу / Все пройдет, как с белых яблонь дым...” — зал уже был покорен. За этим он
прочел замечательную “Песнь о собаке”. А когда закончил другое стихотворение по-
следними строками “Говорят, что я скоро стану / Знаменитый русский поэт!”, — зал,
как говорится, взорвался общими несмолкающими аплодисментами. “Дом искусств”
Есениным был взят приступом» {Гуль Р. Б Указ, соч С. 198 199).
21 Юрий Викторович Офросимов родился и вырос в Москве, где получил юриди-
ческое образование в Николаевском лицее. Во время Гражданской войны в России
Си тужил в армии II. И. Юденича под началом генерал-майора П. Р. Бермондт-Авалова.
который прославился самовольным взятием Риги (за что Юденич объявил его измен-
ником). Рижские события подорвали веру Офросимова, и при первой возможности
по вызову В. Б. Станкевича он уехал из Прибалтики в Берлин, где стал сотрудничать
в журнале «Жизнь», а затем в «Новой русской книге» А. С. Ященко. Стихотворение
Офросимова «Я принимаю злобы тьму...» В. Б. Станкевич счигат стихотворным ма-
нифестом группы «Мир и труд»:
Я принимаю злобы тьму.
Разбой, убийства, издеванья
Как искупленье и страданья —
Как иослух духу моему
И верю я чрез много лет
Блеснет невидимый доныне,
Как над поруганной святыней,
Над ликом тихим — Тихий Свет
И пусть про то нам не узнать,
Узреть не нашими глазами,
Но все же никогда камнями
Не брошу я в больную магь
По характеристике Романа Гуля, Офросимов был «полная богема и поэт Божьей
милостью» (Гуль Р Б. Указ, соч. С. 70). В 1921 году он издал книгу «Стихи об уте-
рянном», однако вскоре увлекся театром и навсегда отошел от профессионального
стихотворчества. Офросимов публиковал театральные рецензии в газете «Руль», со-
трудничал в журнале Е. Ю. Грюнберга «Театр и жизнь», а в середине 1920-х годов
выступил как режиссер в собственной театральной с гудим, для которой В. В. Набо-
ков написал пьесу «Человек из СССР». В 1933 году Офросимов переехал из Бер-
лина в Белград, затем в Швейцарию. Во время Второй мировой войны участвовал
в Сопротивлении, был заключен в концлагерь. После освобождения жил в Лугано
(Швейцария), где и был похоронен (умер от сердечного приступа во время поездки
в Италию в 1967 г.).
2 2Цит. по: Литературная энциклопедия русского зарубежья. 1918-1940. М.. 2000.
Т. 2 : Периодика и литературные центры. С. 49.
22 Набоков В. В. Торжество добродетели И Набоков В В. Лекции по русской ли-
тературе. М., 1996. С. 402-403.
24 Осенью 1920 года группа «Скифы» открыла одноименное книгоиздательство в
Берлине, которое существовало на деньги советскоз о Госиздата и публиковало про-
изведения Блока. Белого, Есенина, Н. А. Клюева, Иванова-Разумника, а также лево-
эсеровский журнал «Знамя». Берлинские «Скифы» вскоре приобрели дурную славу
из-за нескольких скандальных историй, прежде всего из-за провокационной выход-
ки ведущего сотрудника издательства Е. Г. Лундберга (сотрудничавшего с советски-
ми представителями и вскоре вернувшегося в СССР), направленной против его учи-
теля, выдающегося философа Л. И. Шестова. Под предлогом публикации Лундберг
в 1921 году выманил у Шестова рукопись книги «Что такое большевизм?», а затем
уничтожил ее вместе с отпечатанным тиражом.
25 Долинин А Доклады Владимира Набокова в берлинском литературном кружке
(Из рукописных материалов двадцатых годов) // Звезда 1999. № 4. С. 8. Подробнее
о заседаниях «Братства Круглого Стола», проходивших в квартире Г. П. Струве, см.:
Струве Г П Из моих воспоминаний об одном русском литературном кружке в Бер-
лине // Три юбилея Андрея Седых. Альманах. Нью-Йорк, 1982. С. 189-194.
26 Берберова Н. Н Курсив мой. Автобиография : в 2 т. Нью-Йорк, 1983. Т. 1.
С. 369-370.
27 См.: Струве Г П. Русская литература в изгнании. С. 118-123. Ср. с суждени-
ями рецензентов первых поэтических сборников Набокова (цит. по: Набоков В. В.
Русский период. Собрание сочинений : в 5 т. / сост. Н. Артеменко-Толстой ; предисл.
А. Долинина ; примеч. М. Маликовой. СПб.. 2000. С. 779, 784-785):
— А Бахрах-. «Его мир смахивает скорей на посредс гвенную бутафорию. Все
его эпитеты взяты из раннего символизма (багряные тучи, лазурные скалы, лучезар-
ные щиты, полнолуния и т. д.), многие строки навеяны Блоком» (Дни. 1923. № 63.
14 янв. С. 17).
— В. Лурье'. «Сборник “Горний путь” скучная книга. Происходит это не от не-
достатка дарования автора, но нельзя проходить мимо всех современных творческих
достижений и завоеваний, отказаться от всех течений и школ и употреблять образы,
которые давно обесцветились и перестали быть символами» (Новая русская книга.
1923. № 1).
— Р Гуль: «Это — хороший образец поэта “первого ученика”. Видно знание поэ-
тических приемов и поэзии старых поэтов. Все отпечатано по изношенным клише»
(Новая русская книга. 1923 №5/6).
28 Разумеется, ни о каком «примиренчестве» в этом берлинском литературном
объединении речи уже не шло. оно было принципиально аполитичным. В протоко-
лах Клуба по >тов было зафиксировано, что его «политическая программа <.. .> опре-
деляется единственно отношением его к магарадже Бенаресскому. Отношение это
отрицательное» (сообщено Т. Венцловым). Во время заседаний клуба велись шутли-
вые протоколы, куда заносились иронические импровизации, скетчи и т. п. Однако
ус1ановка на игровое, свободное общение всех участников объединения не отменяла
«серьезную» литературную составляющую его деятельности: участники зачитывали
и обсуждали новые произведения, делились замыслами, устраивали дискуссии о но-
винках очередного литературного сезона. В заседаниях «Клуба» участвовали пари-
жане Г. Раевский и И. Одоевцева и поэты из Прибалтийских стран (Б. Вильде и др.).
См. об этом: Каннак Е Берлинский «Кружок поэтов» (1928-1933) // Русский альма-
нах. Париж, 1981. С. 363—366. После поджога Рейхстага 26 февраля 1933 года и на-
ступления фашистском диктатуры Клуб поэтов (как и многие другие русские куль-
турные организации в Берлине) перестал существовать: большинство его участников
поспешило покинуть Германию.
29 То есть состоящей из четырех поэтов — С. П. Либермана, Г. Д. Венуса,
В. А. Андреева, А. С. Присмановой и одного литературного критика — В. Б. Сосин-
ского. Либерман был одним из тех эмигрантов, которые стали таковыми не выхо-
дя из собственного дома: он уроженец Ковеля (Волынь), отошедшего после развала
Российской империи к Польше. В 1920 году, окончив ковельскую гимназию, он по-
ступил в Лейпцигский университет, а затем перевелся в Берлинский. Здесь он по-
знакомился с Андреевым, а затем с Сосинским, которые были дружны еще по гал-
липолийскому лагерю, со времен эвакуации остатков русской армии Врангеля из
Крыма в Константинополь. Андреев познакомил Либермана с другим галлиполий-
цем — Венусом. работавшим тогда в берлинском рекламном бюро. В 1923 году они
и приехавшая к тому времени в Берлин из Москвы А. С. Присманова создают лите-
ратурную группу «4 + 1», публикуются в литературном приложении к «Накануне»,
журнале «Эпопея» и выступают на поэтических вечерах в Доме искусств. В конце
1923 года группа «4 + 1» издала свой первый и единственный коллективный сбор-
ник «Мост на ветру» с предисловием Сосинского, выдержанном в той же имажи-
нистской стилистике, что и собранные в книги стихотворения: «В нас много траги-
ческою, удушающего — вот почему я, говорящий об искусстве, радостно улыбаюсь.
Пафос трагедии и комедии одинаково солнечен. Наш внутренний несгораемый дви-
гатель, несмотря на сдавленное горло, запекшуюся гневом кровь и перекрученную
голову — так, чю затылок впереди, — все-таки улыбка».
Вскоре после выхода сборника группа распалась. На этом поэтическая карье-
ра Либермана завершилась. До 1928 года он жил в Берлине, пытался издавать на не-
мецком языке журнал «Russische Rundschau», в котором публиковал переводы про-
изведений Горького, Эренбурга, Бабеля, Сейфуллиной, Леонова и других советских
писателей, устраивал в берлинских театрах постановки пьес Лидина и Луначарско-
го, однако ни в одном из своих предприятий не преуспел. В 1928 году он с женой по-
лучил разрешение на въезд в СССР, поселился в Москве и до конца дней, счастли-
во избежав репрессий, работал учителем немецкого языка в средней школе, изредка
получая заказы на литературные переводы немецких и польских авторов (Ауэрба-
ха, Шницлера, Песталоцци и др.). См. о Б. П Либермане и группе «4 + 1» Фрезин-
ский Б Берлинская жизнь Семена Либермана - поэта, редактора, человека книги и
театра // Диаспора VIII. Новые материалы. Альманах. Париж ; СПб., 2007. Вып 8
С 173-210.
’° Георгий Давыдович Венус более известен как прозаик и мемуарист, автор книги
«Война и люди Семнадцать месяцев с дроздовцами», изданной в СССР в 1926 году и
ставшей наряду с «Ледяным походом» Р. Д Гуля прецедентом публикации на родине
воспоминаний непосредственного участника Белого движения Однако он начинал
как поэт в 1925 году в Берлине вышел единственный сборник его стихов «Полуста-
нок». Вскоре после выхода этой книги Венус подал в советское посольство заявле-
ние о возвращении в СССР и в 1926 году с женой и маленьким сыном (на рождение
которого и написано цитируемое стихотворение) приехал в Ленинград Здесь он ото-
шел от поэтического творчества, вошел в крут молодых ленинградских прозаиков
(Борис Лавренев. Сергей Колбасьев, Николай Чуковский, Елена Тагер), опублико-
вал три романа, несколько сборников рассказов и очерков. В 1934 голу, после убий-
ства С. М. Кирова, Венус как бывший белогвардеец попал в «кировский поток», был
выслан в Куйбышев, а спустя пять лет, в апреле 1939 года, арестован по обвинению
в подготовке террористического акта Во время следствия его неоднократно подвер-
гали «допросам с пристрастием», от последствий которых Г Д. Венус и умер, не до-
ждавшись суда, в тюремной больнице г. Сызрань.
11 Сломим М Л Заметки об эмигрантской литературе // Критика 2 С. 116-117.
32 Гиппиус 3 И Опыт свободы//Гиппиус 3 Н Арифметика любви Неизвестная
проза 1931 -1939 годов СПб , 2003 С. 577-578.
35 См. Ковалевский П Е Зарубежная Россия . История и культурно-просве-
гительская работа русского зарубежья за полвека (1920-1970). Париж, 1971. С 11
12. Эти данные включают только тех русских, которые после Первой мировой и
Гражданской войн оказались за границами Советской России.
44 Казданов Г И О молодой эмигрантской литературе/'Критика 2 С 2~'4-275
31 Иванов Г В Без читателя // Иванов Г В Собр соч в 3 г М . 1994 Т. 3
С. 535
Гиппиус 3 Н Указ. соч. С. 578-579.
37 Иванов Г В Указ соч. С 536.
3S См • Адамович Г В Одиночество и свобода 7 Адамович Г. В. Одиночество
и свобода / сост, авт предисл. и примеч. В Крейд. М., 1996 С. 16 (Сер. «Прошлое
и настоящее»),
34 Адамович Г В Собрание сочинений Комментарии / сост. послесл и примеч.
О А Коростелева СПб , 2000. С 34.
40Варгиавский В С. Незамеченное поколение. Репринт, изд М . 1992. С. 16-17.
41 Каспэ И М Искусство отсутствовать Незамеченное поколение русской лите-
ратуры. М., 2005. С. 7(
42 Там же. С 82-83.
"Гуль Р Б Указ соч. С. 349 352
Глава V. «ПАРИЖСКАЯ НОТА»
1 Адамович Г В Собрание сочинений Комментарии / сост., послесл. и примем.
О А Коростелева СПб , 2000. С. 139
2 Буквально эта цитата из «Застольных бесед» С Т. Кольриджа звучит так: «Опре-
деление хорошей прозы нужные слова на нужном месте, хорошей поэзии — самые
нужные слова на нужном месте». II С Гумилев использовал более вольный пере-
вод этого афоризма в статьях «Читатель» и «Анатомия стихотворения» Г В. Адамо-
вич неоднократно размышлял над этим афоризмом в «Комментариях» и даже публи-
ковал некоторые мини-эссе из этого цикла под названием “Table Talk’’ («Застольные
беседы»),
"'Адамович 1' В Собрание сочинений. Литературные беседы СПб., 1998. Кн 1.
С. 86
* Адамович Г В Собрание сочинений. Комментарии С. 574 -575.
’ Гумилев Н С Полное собрание сочинений : в 10 т М., 2007 Т 8. С. 261.
с Там же.
7 Одоевцева И В На берегах Сены М., 1989. С 154
8 Сергей Иванович Шаршун приехал в Париж в 1912 году, чтобы поступить в
одну из художественных академии («Палитру») Журналист Сергей Матвеевич Ро-
мов до 1917 года работал в печатной мастерской издательства «Содружество», из-
дававшей произведения французских авангардистов (Аполлинера и др ) Валентин
Яковлевич Парнах (браг московской поэтессы С. Я Парнок и прототип героя «Еги-
петской марки» О. Мандельштама) устроился в Париже (до этого он беспрерывно
путешествовал по Европе, ближнему Востоку и Скандинавии) в 1915 году, когда
увлекся современной xopeoi рафиеи. См • Ливан Л. Героические времена молодой за-
рубежной поэзии. Литературный авангард русского Парижа (1920—1926) // Диаспора VII.
Новые материалы. Альманах. Париж , СПб., 2005 Вып 7. С 132 242.
4 См об этом Андреенко М О «Перевозе даба» и «Ле тучих листовках» Шаршуна 7
Русский альманах Париж, 1981. С 387 -392
!0 В 1922 году в Советскую Россию из Парижа уехал В. Я Парнах. До 1925 года
он жил в Москве, проводил дадаистские вечера и публиковал в советской периоди-
ке просветительские очерки о французском модернизме, а затем вновь вернулся во
Францию Вслед за В. Я Парнахом в 1927 году в СССР уехал и С М. Ромов Его
судьба сложилась трагически, обратную визу ему не выдали, а в 1930-х годах - аре-
стовали После падения Ежова С М. Ромова освободили, но здоровье поэта было
уже непоправимо подорвано В 1 939 году он скончался. Между тем В Я Парнах,
прожив в Париже пять лет, в 193 1 году вновь уехал в СССР В Москве он занимал-
ся переводами с французского, испанского, португальского и итальянского языков
(Т. А ц’Обннье, Ф Г. Лорка, Кальдерон), благополучно избежал репрессий, побы-
вал в эвакуации в Чистополе и скончался в 1951 году, за несколько месяцев до начала
«дела врачей». См о нем вступительную статью П Иерлера к публикации беллетри-
зованных воспоминаний В Я. Парнаха «Пансион Мобер» (Диаспора VII Новые ма-
териалы Альманах Париж , СПб 2005 Вып 7. С. 7-16).
Шаршун под впечатлением от встреч с Маяковским и Эренбургом также
в 1922 году в Германии подал запрос на получение советской визы Однако, ожи-
дая ответа из посольства РСФСР, он. ежедневно общаясь в Берлине с русскими бе-
женцами, вскоре «подкорректировал» свои представления о советской действитель-
ности (в том числе литературной) и счел за благо вернуться в Париж. В 1925 году он
подвел итог своей советской биографической коллизии, обратившись к бывшим еди-
номышленникам, еше не утратившим коммунистического энтузиазма, с посланием:
«Божнев, Свечников, Тутан-Барановский, Поплавский, Зданевнч и прочие, а когда
с..ать ходите - тоже разрешения в Наркомпросс спрашиваете?» (см : Ливак Л. Указ
соч. С 186-187).
1 Кроме упомянутых четырех отцов-основателей «Палаты поэтов», был пятый -
Марк-Мария-Людовик Талое (1892-1969), русский католик и ветеран отечественной
парижской поэзии (он проживал в столице Франции с 1913 г) Г. П. Струве, упоми-
ная об его участии в создании «Палаты поэтов», сообщает, что позже 'Галов «ни-
какой роли в зарубежной [русской] литературе не играл» (см : Струве Г II Рус-
ская литература в изгнании. 3-е изд., испр и доп Париж . М , 1996. С 116, а также'
Вильданова Р И. Краткий биографический словарь русского зарубежья / Г И. Виль-
данова, В Б. Кудрявцев, К Ю. Лаппо-Данилевскпй // Струве Г. П. Русская литерату-
ра в изгнании 3-е изд , испр и доп Париж ; М , 1996 С. 276 416).
12 Ливак Л Указ. соч. С 140
11 Яновский В С Поля Елисейские. СПб , 1993 С 218
14 Ливак Л. Указ соч С 156,159
14 Данные приводятся по составленной Л. Ливаном «Хронике событий» рус-
ского литературною Парижа в 1920-1926 годах (приложение к Ливак Л Указ, соч
С.228-229)
16 Здесь и далее использованы данные «Хроники событий» Л. Лнвака (см. выше).
Адамович I В Вечер «Цеха поэтов» // Адамович Г. В. Собр соч Литератур-
ные беседы. С. 408.
18 «Меня чуть отпугивает Ваше желание всех подравнять и сгладить, - писал
Адамович Гумилеву в 1919 году -- Ваш поэтический социализм к младшим совре-
менникам — но даже и ту г я головой понимаю, что так и надо, и что нечего носиться
с “индивидуальностью”, и никому, в сущности, она не нужна Хорошая общая шко-
ла и общий для всех “большой стиль” много нужнее. Писать трудно, всего не напи-
шешь. Положим, говорить еще трудней. Вы наверное, усмехнетесь и подумаете, что
это “от Розанова”» (Гумилев Н С Указ. соч. Т. 8. С 261).
14 Адамович Г В Table Talk Г Адамович Г В Одиночество и свобода ‘ сост., авт.
предиел, и примеч. В. Крейд. М , 1996 С. 355. (Сер. «Прошлое и настоящее»)
20 Ю. К. Тераппано вместе с В. А. Мамченко, Г А. Мейером, М. А. Струве
и Д Ю Кобяковым был членом-учредителем организации После него председате-
лями Союза были А П. Ладинский, IO. Б Софиев, IO. В Мандельштам, В. А. Смо-
ленский, Ю. Фельзен и Л. Ф Зуров. Союз молодых писателей и поэтов (с 1931 г - -
Объединение молодых писателей и поэтов) просуществовал до 1940 года.
21 Подробно об этом см. Ливак Л Указ, соч С. 182 189.
22 Наталья Юлиановна Поплавская была знакома с окружением позднего
В. Я. Брюсова. В 1917 году она издала в Москве единственный сборник своих стихов
«Стихи зеленой дамы. 1914 1916 гг.», что позволило ей затем вступить в московское
отделение Всероссийского союза поэтов. 11 декабря 1920 года она вместе с Адалис
(А Е. Ефрон), Надеждой Вольпин, Мальвиной Мариановой, Фейгон Коган, Надеж-
дой де Гурно, Бернар и Верой Ильиной участвовала в знаменитом «вечере поэтесс»
в московском Политехническом музее, описанном еще одной участницей, М. II Цве-
таевой, в очерке «Герой труда». «Вижу одну высокую, лихорадочную, сплошь танцу-
ющую, — пишет Цветаева о Н. Ю. Поплавской, — туфелькой, пальцами, кольцами,
соболиными хвостиками, жемчугами, зубами, кокаином в зрачках. Она была страш-
на и очаровательна тем десятого сорта очарованием, на которое нельзя не льститься,
на которое бесстыдно, во всеуслышание — льщусь. <...> Стихов лихорадочной ме-
ховой красавицы мне услышать не довелось — не думаю, чтобы кокаин располагал
к любовному» (Цветаева М И Собрание сочинений : в 7 т. М., 1994. Т. 4. С. 40, 45-
46). В 1921 году Н. Ю. Поплавская вместе с матерью Софьей Валентиновной и бра-
том Всеволодом уехала из Москвы в Париж, однако в воссоединившейся там семье
не ужилась. Повидавшись с братом Борисом, Поплавская отбыла в Шанхай, где ее
ждала смерть от передозировки наркотиков.
23 Тексты здесь и далее публикуются в авторской орфографической версии: По-
плавский часто игнорировал знаки препинания.
24 Отец и сын Поплавские, прибыв в Ялту' в январе 1919 года (где Борис дебюти-
ровал с чтением стихов в «Чеховском лигерагурном кружке»), в марте, во время на-
ступления красных, уехали оттуда в Константинополь. Затем, после летних побед
Добровольческой армии А. И. Деникина, они вернулись в Новороссийск, откуда че-
рез Екатеринодар направились в Ростов-на-Дону, где прожили до декабря 1920 года.
После разгрома Белого движения Поплавские вновь бежали через Симферополь и
Новороссийск в Константинополь. Биографические данные приводятся по: Ме-
пегалъдо Е. Неизвестный Поплавский /7 Поплавский Б. Ю. Неизданные сгихи. М.,
2003. С. 3-22.
25 Гностицизм (букв. — тайное знание) — релшиозно-философское учение, воз-
никшее во П-Ш веках как реакция позднеантичной философии на христианскую
проповедь. Представители — Васитид, Валентин, Сатурнил, Маркион. Гностики
пытались интерпретировать Священное Писание в духе учения языческой Алексан-
дрийской философской школы об эманации (распространении от единства во мно-
жество) божества. В частности, они видели в ветхозаветном Боте-Творце злое (или
неумелое) начало, сотворившее «неудачный» мир, в котором из-за ei о излишней ма-
териальности и недостаточной духовности торжествуют смерть и насилие. В неко-
торых гностических системах (прежде всего в философии Маркиона) Ветхий Завет
противопоставлялся Новому’ Завету’ как проявление злого и доброго законов, фор-
мальной правды и евантельской заповеди любви. Именно Маркион, по свидетель-
ству В. С. Варшавского, был одним из любимых авторов Поплавского: «Гностиче-
ский соблазн имел власть и над душой Б. Поплавского. Он часто взволнованно
и восхищенно обсуждал учение Маркиона, что добрый, любящий нас Бог, Отец наш
Небесный, о Котором говорил Христос, вовсе не был ветхозаветным, сотворившим
землю, гневным, ревнивым и мстительным Богом Судией и Богом Воинств» (Вар-
шавский В С. Незамеченное поколение. Репринт, изд. М., 1992. С. 295).
26Два цитируемых стихотворения, объединенные в цикл «Герберту Уэллсу» (чей
роман «Война миров» стал в революционные годы любимым чтением юного По-
плавского), были опубликованы в симферопольском альманахе «Радио» (1920). Это
было первой и единственной прижизненной публикацией поэта в России (см.: Черт-
ков J1 Дебют Бориса Поплавского // Континент. 1986. № 47. С. 375-377).
27 Во всяком случае на заседания «Палаты поэтов» Поплавского не пускали,
о чем он с обидой сообщал В. Барту 28 сентября 1921 года (см/ Поплавский Б. Ю.
Неизданное. Дневники. Статьи. Сгихи Письма. М., 1996. С. 134).
28«Это поэтическое затворничество позволило Поплавскому развиться вдали от
беженской пошлости но оно же и усилило в нем пессимизм, неприятие мира,
усилило тему смерти, которую он так и не преодолел» (Зданевич И Борис Поплав-
ский // Поплавский Б. Ю. Покушение с негодными средствами . неизвестные стихо-
творения. М. ; Дюссельдорф. 1997. С. 113-114).
29 Цит. по: Поплавский Б Ю. Неизданные стихи. С. 71--72. При подготовке
в 1930-е годы текста этого стихотворения к печати (в книгах «Дирижабль неизвест-
ного направления» и «В венке из воска») Поплавский существенно отредактировал
его, сняв всю шокирующую образность.
30 Одоевцева И В Указ. соч. С. 116.
11 Адамович Г В. Собрание сочинений. Литературные заметки. Кн. 1. С. 489-490.
32 Зданевич И Указ. соч. С. 115.
33 Менегальдо Е. Неизвестный Поплавский С. 6.
34 Варшавский В С. Указ. соч. С. 186-187.
35 Возможно, именно этим объясняется очень странная оценка поэзии Поплавского
в очерке Г. П. Струве, который писал, что «сюрреалистический мир Поплавского соз-
дан “незаконными средствами”, заимствованными у “чужого искусства” — у живопи-
си» (Струве Г П Указ. соч. С. 227). То, что изобразительная пластика не чужда поэзии
и подобный упрек в «живописности» звучит неубедительно в устах знатока и издателя
Н. С. Гумилева, Г. П. Струве не мог не сознавать. По всей вероятности, здесь имеет ме-
сто эвфемизм, намекающий на «внелитературный» источник вдохновений Поплавско-
го. Далее Струве противопоставляет «стихийного» Поплавского другим поэтам «шко-
лы Адамовича», у которых «за простотой крылось большое у мение» (Там же).
36 Напротив, «наркотическая поэзия» и «наркотическая проза» в Европе к этому
времени имели своих классиков среди фигур первого ряда в литературе XIX века —
достаточно вспомнить С. Т. Кольриджа, Т. Готье, III. Бодлера и А. Рембо.
37 Зданевич И Указ. соч. С. 115.
38 9 октября 1935 года один из упомянутых Зданевичем «богатых знакомых» По-
плавского (некто С. Ярхо) пригласил поэта на «наркотический пир», в ходе которо-
го оба приняли огромную дозу героина, от которой скончались. По свидетельству
И. В. Одоевцевой, после трагедии «во французских газетах появилось письмо нарко-
мана, пригласившего тогда Поплавского на этот пир. В письме он писал своей неве-
сте, что кончает жизнь, но так как ему страшно умирать одному, то он берет с собой
попутчиков» (Одоевцева И. В. Указ. соч. С. 122). Поплавский, отравленный, сумел
добраться до дому. Испуганные родители хотели вызвать врача, но поэт запретил им
это делать, опасаясь, что из-за обнаруженного факта наркомании ему будет отказа-
но в пособии. Загем он лег на свою кровать, отвернулся к стене и умер «В редак-
ции “Последних новостей”, — вспоминала Н. Н. Берберова, — <.. .> узнали об этом
и послали репортера на квартиру, где жил Поплавский. Репортер вернулся в редак-
цию часа в четыре. Выпускающий (он же — секретарь газеты, он же — душа газеты)
А. А. Поляков <.. .> покачиваясь на стуле, иронически спросил:
— Ну как? Разложение? Гниение? Монпарнас? Наркотики? Поэзия, мать вашу!
Репортер посмотрел на него и сказал:
— Отец (т ак называли Полякова сотрудники), если бы вы, как я только что, ви-
дели кальсоны, в которых Поплавский умер, вы бы поняли. — ив комнате наступи-
ло молчание» {Берберова Н Н. Курсив мой. Автобиография : в 2 т. Нью-Йорк, 1983.
Т. 1 С. 314—315).
39 Менегальдо Е Борис Поплавский — от футуризма к сюрреализму // Поплав-
ский Б. Автоматические стихи. М., 1999. С. 25-26.
40 Терапиано Ю К Литературная жизнь русского Парижа. Париж ; Нью-Йорк.
1987. С. 228.
41 Одоевцева И В Указ. соч. С. 37-40.
42 Гумилев Н С Указ. соч. Т. 7. С. 193.
43 «Автором термина обычно называют Б Поплавского, и вполне вероятно, что
авторство ему и принадлежит, но в печати слова “парижская школа’' впервые появи-
лись в статье Адамовича ..> (Звено. 1927. 23 янв.). Поплавский употребил эти сло-
ва в печати тремя годами позже. “Существует только одна парижская школа, одна
метафизическая нота, все время растущая — торжественная, светлая и безнадежная
Я чувствую в этой эмиграции согласие с духом музыки” (Числа 1930. № 2/3. С. 310—
311). Термин быстро прижился и уже в 1930-е годы широко употреблялся в газет-
ных полемиках» (Коростелев О А «Парижская нога» // Литературная энциклопедия
русского зарубежья. 1918 1940 М., 2000. Т 2 : Периодика и литературные центры.
С. 300 301)
Глава VI. «ЗВУК ДРЕБЕЗЖАЩЕЙ СТРУНЫ...»
1 Ходасевич В Ф Книги и люди Новые стихи (Возрождение 1935. 28 марта)
Цит. по. Коростелев О, Федякин С Полемика Г. В. Адамовича и В. Ф. Ходасевича
(1927 1937) // Российский литературоведческий журнал. 1994 № 4. С. 205. (В даль-
нейшем ссылки на этот источник, в котором опубликованы тексты статей обоих по-
лемистов. будут обозначаться. Полемика).
2 Адамович I В Поэзия в эмиграции /7 Адамович Г. В. Собр. соч Комментарии /
сост., послесл. и примеч. О. А. Коростелева СПб., 2000. С. 210
5 Там же. С 210-211
* Там же. С 211.
' Адамович I В Невозможность поэзии ,7 Адамович Г В Собр. соч. Коммен-
тарии. С. 229. «Если обратиться к дневникам Поплавского, мемуарам Зинаиды
Шаховской, письмам Лидии Червинской, автобиографической прозе Газданова и
другим литературным источникам, - развивает эту же мысль современный ис-
следователь - - то везде будет присутствовать идея одиночества, обособленности
русской эмиграции “первой волны" от внешнего мира. Собственно, незамечен-
ность, оторванность от внешнего мира и есть часть мироощущения эмигранта
Феномен творчества младоэмиграции в том, что незамеченность, ничто, исчез-
новение, по словам Поплавского, перевоплощаются в “пластический медиум ста-
новления” Образ жизни, заданный историей извне, не только не дезавуирует-
ся, но оборачивается философией. < .> Обособленность и одиночество русской
эмиграции во Франции -- лишь часть обособленности и одиночества человека
вообще, его глобальной душевной неустроенности и неприкаянности» (Василье-
ва М А К проблеме “незамеченного поколения” во французской литературе //
Русские писатели в Париже. Взгляд на французскую литературу 1920 1940. М ,
2007. С 46-47, 59 60)
6 Адамович Г В Комментарии/'Адамович Г. В Собр соч. Комментарии. С 10-11.
’’Там же. ( 36.
* См статьи А. Блока «О современном состоянии русского символизма» (1910)
и «Без божества, без вдохновенья » (1921)
4 Адамович Г В Поэзия в эмиграции. С 209-211
v'Адамович Г В Собрание сочинений Комментарии С. 96
11 Именно как «абсолютную» литера гуру оценивал Адамович советскую поэзию.
«В [Советской] России,— пишет Адамович, - поэзия реалистична и рапионалистич-
на в самом ощущении жизни. Она менее всего хочет “того, чего нет на свете”, как хо-
тела когда-то 3. Н. Гиппиус. Она, может быть, и не удовлетворена миром, но она им
не безнадежно не удовлетворена. Поэтому она не мечтает о чуде. Чудо ей не нужно,
она обойдется и без него. Поэзия, по собственному ее сознанию, есть одно из зем-
ных человеческих дел, одна из частей общего человеческого творчества (или “строи-
тельства”), отличающаяся от других своим специфическим характером, но никак не
сущностью. Поэтому надо писать “хорошие” стихи — гак же, как надо хорошо рабо-
тать в других областях. А хорошие стихи — это стихи, в которых пущены в ход все
современные технические средства, поставлены и разрешены какие-нибудь словес-
ные или идейные задачи при участии воли и под контролем разума. Не исключается
вдохновение как момент внезапной удачи, но настоящему “тамошнему” поэту в го-
лову не придет искать двух-трех строчек привязчивых и неотразимых, как заклина-
нье» (Адамович Г. В Поэзия здесь и там // Адамович Г. В. Одиночество и свобода /
сост., авт. предисл. и примеч. В. Крейд. М., 1996. С. 313.
Литературной игрой виделся Адамовичу и столь любезный Поплавском} и Кну-
ту французский (и вообще европейский) авангардизм: «Пребывание во Франции, —
развивает Адамович эту тему в поздней, ретроспективной статье “Поэзия в эмигра-
ции” (1955), — не могло не возбудить колебаний, особенно на первых порах. <.. .> Во
Франции, да и вообще на Западе, поэзия давно уже отказалась от надежд и от веры не
в каком-либо религиозном значении слова, а в другом, впрочем, почти столь же основ-
ном, что и толкает некоторых поэгов к “ангажированию”, ко “включению” в текущие,
преимущественно политические заботы: все, что угодно, лучше в их ощущении, не-
жели игра без цели и смысла. Поэзия во Франции более или менее ясно ставит знак
равенства между собой и мечтанием <.. .> Но мечта никуда не ведет, кроме разбитого
корыта в конце каких угодно феерических блужданий и вопроса: только и всего? —
после исчезновения обольщений. Вероятно, именно поэтому французская поэзия лег-
ко отбросила логический ход речи, предпочитая развитие стихотворения по ассоциа-
ции образов или даже еще более причудливым законам: ей при этом не приходилось
отбрасывать что-либо другое, бесконечно более существенное, чем тот или иной ли-
тературный прием <.. .> Закроем глаза, глядеть в лицо истине слишком страшно. Да
и “что есть истина?”» (Адамович Г В Поэзия в эмиграции. С. 206-207).
Таким образом, по Адамовичу, волю к поэзии в современной литературе сохраня-
ют в силу особых исторических условий только молодые русские поэты-эмигранты.
Легко представить, насколько был притягателен подобный вывод для «заброшен-
ных» русских парижан'
12 Адамович Г. В Собрание сочинений. Комментарии. С. 96. Ср. также: «Может
показаться, что требование “лучших слов” есть нечто вроде совета писать стихи по
вячеславу-ивановскому образцу, то есть стихи торжественные, велеречивые, парящие
в заоблачных высях. Ни в коем случае! И не думаю, чтобы Пушкин, когда указывал на
“служенье, алтарь и жертвоприношенье” как на сущность творчества, имел что-либо
подобное в виду. Нет, вся его поэзия этому противоречит. Однако о жертве упомянул он
все-таки не напрасно, и образ этот, понятый как нужно, точен и верен: в поэзии чело-
век возвращает на “алтарь” лучшее, что он получил, приносит некий дар, может быть
и бедный, но чистый, полностью свой. В поэзии нельзя мошенничать, как нельзя —
ибо слишком уж бессмысленно! — бросив в церковный ящик пятачок, поставить пе-
ред иконой свечу в рубль... Вот ведь в чем дело. По Вячеславу Иванову, только рубле-
вые свечи и допустимы. Но он забыл, что у людей в кармане всего только медяки. Да и
те наперечет» (Адамович Г В Невозможность поэзии. С. 227).
в Об истории сотрудничества Адамовича в «Звене» см.: Коростелев О. А Под-
чиняясь не логике, но истине («Литературные беседы» Георгия Адамовича в «Зве-
не») // Адамович Г. В Собр. соч Литературные беседы. СПб , 1998. Кн. 1. С. 5 30.
™ Коростелев О А Подчиняясь не логике, но истине С 9—10
1 Адамович начал сотрудничать с «Последними новостями» еще во время рабо-
ты в «Звене», с 1926 года, помещая тут под псевдонимами «Пэнгс» и «Сизиф» и раз-
личными криптонимами заметки о светской и культурной жизни эмиграции и очер-
ки, посвященные европейским культурным новинкам (в том числе кинематографии),
и продолжал сотрудничество вплоть до прекращения выпуска издания в 1940 году.
«Литературные заметки» (подписанные, естественно, уже полным именем) принес-
ли ему' массовый успех в аудитории русского зарубежья, славу эмигрантского Злато-
уста. Однако из-за массовою характера «Последних новостей» Адамович был вынуж-
ден упрощать, популяризировать содержание своих статей К тому же П. Н. Милюков
в просветительских цетях требовал от литературных критиков обязательного пере-
сказа содержания разбираемого произведения Большое внимание (по политиче-
ским соображениям) «Последние новости» уделяли новинкам советской литера-
туры, так что Адамович во многом был ограничен и в выборе тематики очередной
статьи. Разумеется, все это раздражало Георгия Викторовича. «Я сегодня прочел в
“Возр<ождении>”, — писал он М Л Кантору 17 сентября 1927 года. — очень хо-
рошую фразу из Салтыкова < . > “Когда я открываю ‘Новости’, мне кажется, что в
комнату' вошел дурак”. Прибавить только “Последние"» (Подробнее об этом см.: Ко-
ростелев О А Георгий Адамович в газете Милюкова «Последние новости» // Адамо-
вич Г В Собр. соч. Литературные заметки. СПб , 2002. Кн. 1. С 5-26.)
16 «По мнению Н. Оцупа “прижатый самодержавной волей Милюкова
в "Посл<едних> ковкостях"*” Ад<амович> только у меня в “Числах” распелся»
(письмо к Г. П Струве от 14 ноября 1955 г) (см • Коростелев О А Георгий Адамо-
вич в газете . С. 15). Подробнее об истории создания «Комментариев» см . Коро-
стелев О А Комментарии к “Комментариям” 7 Адамович Г В. Собр. соч. Коммен-
тарии. С 594- 612.
17 «За последние десятилетия все теории и манифесты были так безнадежно
скомпрометированы быстрой сменой, забвением и осмеянием, полной практической
безрезультатностью, что нужна известная доля наивности, чтобы выступить с “про-
граммой” творчества» (Адамович Г В Сюрреализм — М Волошин//Адамович Г. В.
Собр. соч. Литературные беседы Кн. 1 С. 167)
1* ИваскЮ II О постевоенной эмигрантской поэзии // Критика 2 С. 367-368.
Каспэ И М Искусство отсутствовать Незамеченное покотение русской лите-
ратуры М,2005 С 71.
20 Можно провести любопытную историческую параллель, в те годы, ко-
гда в Париже вокруг Адамовича складывалась «Парижская нота», в Ленингра-
де вокруг Анны Ахматовой также формировалась особая «корпорация», которую
вполне можно назвать, используя удачный термин Поплавского, «.Петербургской
нотой» - это некая общность «фрондирующей», опальной творческой и науч-
ной интеллигенции, которая также вырабатывала свой стиль мировосприятия,
поведения, общения, свои творческие принципы и т п. Несмотря на то что цен-
ностные установки этой группы никогда не были продекларированы, носители
созданного в конце 1920-х - 1930-х годах петербур! ско-ленинградского, ахма-
товскою стиля легко опознавались именно как особая «негласная корпорация»
вплоть до 1980-х годов
21 Креид В. «В линиях нотной страницы...» // «В Россию ветром строчки зане-
сет...» : Поэгы «Парижской ноты». М.. 2003. С. 5.
22 Следует отметить, что, получив очень многое or общения с Гумилевым, Ада-
мович в качестве «вождя» и идеолога «Парижской ноты» ассоциировал гумилевское
творчество не с эмигрантской, а с советской поэзией, в детском примитивизме миро-
ощущения которой он видел причину ее бесстрашной и бездумной активности, на-
поминавшей ему... акмеизм Гумилева. Более того, именно за советской поэзией, по
мнению Адамовича, остается будущее, по крайней мере в хронологическом его пони-
мании: «Но пу ть в будущее и выход к творчеству лежит все-таки через методы Гумиле-
ва или современных советских поэтов — независимо, конечно, от их “идеологии” или
ребяческих крайностей в увлечении техникой. Как и вообще путь в жизнь. По сердцу
ли он нам — вопрос особый» {Адамович Г В. Поэзия здесь и там. С. 313).
Как легко понять, самому Адамовичу детская простота советского искусства
была не по сердцу. «Это все, может быть, очень современно, органично, стихийно.
Это увлекает “массы”. Но если говорить о творчестве оставьте творчество, госпо-
да! Товарищи, оставьте литературу. <...> Будем, однако, говорить серьезно: литера-
тура— не ваше дело. А если она у вас как будто много дает, то лишь потому, что вы
от нее мало требуете. Устроить такой “расцвет”, право, не трудно, но ни вы ей, ни она
вам не нужны. Литература возникает в “темном погребе личности”, вопросительно-
лирических сомнениях, тревоге, мучениях, безотчетной любви, и уж, конечно, без
барабанного боя. Кто бы ни победил в житейской борьбе, ваша книга рядом с другой,
настоящей книгой будет всегда глупа и груба, и всегда найдется кто-нибудь, кто это
поймет» {Адамович Г В Собрание сочинений. Комментарии. С. 45).
Взрослое мироощущение поэтов русского Парижа делает невозможным для них
полноценное творческое общение с политически ангажированной советской поэ-
зией, переживающей период активного детства. Всякое движение в этом направле-
нии, по мнению Г. Адамовича, есть насилие над собой, лицемерие, взаимный об-
ман. Отсюда — многочисленные крайне неодобрительные отзывы Адамовича
в 1930-е годы в адрес как левых западных литераторов (прежде всего поэтов), кото-
рые пытались следовать в русле советской литерату ры, так и просоветски настроен-
ных литераторов-эмигрантов: в искренность ни тех. ни других он не верил. Однако
после триумфа СССР во Второй мировой войне Адамович, вступивший в 1939 году
во французское ополчение и остро переживавший позорный петеновский крах, не-
которое время находился под обаянием страны-победительницы, помещая в край-
не левой послевоенной парижской газете «Русские новости» панегирики Сталину
и огромным достижениям большевизма, в том числе в сфере искусства. Это вы-
звало резкую статью Г. В. Иванова «Конец Адамовича» (Возрождение. 1950. № 11;
Иванов Г. В Собрание сочинений : в 3 т. М., 1994. Т. 3. С. 599—610), который в пылу
полемики обвинил бывшего друга в том, что он всегда «превозносил советскую ли-
тературу» и восхвалял советских писателей, «и талантливых, и бездарных, только бы
на обложке стояло “Ленинград” или “Москва”», причем делал это... по личному ука-
занию П. Н. Милюкова. Действительности это «открытие» Иванова, мягко говоря,
не соответствует. Для того чтобы в этом убедиться, достаточно пролистать любое из
многочисленных современных переизданий довоенных статей Адамовича. Впрочем,
спустя пять лет после выхода книги Адамовича «Одиночество и свобода» Г. В. Ива-
нов, откликнувшись на нее восторженной рецензией в «Новом журнале», дезавуиро-
вал свои обвинения, указав, чго «свободой Адамович не поступался никогда в газет-
ных фельетонах» {Иванов Г В. Собрание сочинений. Т. 3. С. 614).
7’ Вейдче В В Петербургская поэтика И Вейдле В В. О поэтах и поэзии. Париж,
1973. С 125
24 Адамович Г В Поэзия в эмиграции. С. 203.
«В строгом смысле слова наследие “Парижской ноты” - десять сборников
стихов Вот их хронология “Эта жизнь” (1931) Анатолия Штейгера, через три года
“Приближения” Лидии Червинской; затем опять Штейгер — “Неблагодарность”
(1936); в следующем году выходят “Рассветы” Червинской и совсем накануне войны,
в 1939 году, — сборник Адамовича “На Западе” Книги, вышедшие в послевоенное
время- посмертное издание стихов Штейгера “Дважды два четыре” (1950), первая
книга Игоря Чиннова “Mohohoi” (1950), “Двенадцать месяцев” (1956) Червинской,
в 1960 году - сборник Чиннова “Линии”, в 1967 году вышел итоговый поэтический
сборник Адамовича “Единство”, включивший все лучшее, написанное им за полве-
ка Эти книги выражают “Ноту” в наиболее чистом виде
Ио было еще много стихотворений поэтов первой эмиграции, чье творчество не
вполне укладывается в рамки “ноты”, хотя отдельные их стихотворения и согласу-
ются с ес заветами» (Крейд В Указ. соч. С 16-17) Таковыми, по мнению В. Крей-
да, оказываются К). В. Мандельштам, Перикл Ставров, Ю. К. Терапиано и менее из-
вестный Б К. Закович. О А. Коростылев в энциклопедической статье о «Парижской
ноте», помимо Адамовича, Штейгера и Червинской, причисляет к ней Г. В. Иванова,
Н. А. Онупа, Д Кнута, В. А Смоленского, Б Ю. Поплавского, Ю В Мандельштама,
Ю. К Терапиано, Ю П Иваска и И В. Чиннова (Коростелев О А Парижская нота V
Литературная энциклопедия русского зарубежья. 1918 1940 М., 2000 Т 2 Перио-
дика и литературные центры. С 300-302).
Однако Ю К. Терапиано, В А Смоленский, Ю В. Мандельштам и Довид Кнут
принадлежали к противостоящей «Ноте» группе «Перекресток» В. Ф. Ходасевича.
И только Кнут демонстративно порвал с этой группой и перешел на позиции «Па-
рижской ноты» Что касается Г В Иванова и особенно И. А Оцупа, то они принад-
лежали к старшему поколению и, в отличие от Адамовича, не претендовали на роль
идейных вождей (хотя определенные черты поэтики их творчества сближали его с
произведениями молодых поэтов «Парижской ноты»). При описании «Ноты» пред-
ставляется целесообразным ориентироваться прежде всего на оценки Адамовича и
историко-биографические материалы, подтверждающие вхождение того или иного
автора в скрытую «корпоративность» этого уникального феномена в литературном
процессе русского зарубежья.
26 Адамович Г В О Штейгере, о стихах, о поэзии и о прочем // Адамович Г. В
Одиночество и свобода. С. 329
17 См : Русская литература в эмиграции • сб ст. Питтсбург, 1972 С 12
й Адамович Г В О Ш гейгере, о стихах. .С 326.
29 Иванов Г В Поэзия и поэты/'Иванов Г В Собр соч. Т. 3 С. 585.
’° Биография Лидии Давыдовны Червинской еще не написана Таинственная
юная красавица, наделенная необыкновенным поэтическим даром, появляется на
русском Монпарнасе в 1922 году и очень скоро становится одной из самых ярких
фигур на собраниях в поэтических кафе (такой она запечатлена во фрагментарных
отрывках воспоминаний В Яновского и IO Терапиано). Ее мужем становится поэт
Л И. Кельберин а близким другом — Б Ю. Поплавский (эта дружба была во мно-
гом обусловлена пристрастием обоих к наркотикам). Л. Д. Червинская принимала
участие в создании Союза молодых поэтов и писателей, сотрудничала в журналах
«Новый дом». «Новый корабль», «Числа», «Встречи», посещала собрания «Зеленой
лампы» Мережковских. До Второй мировой войны вышли две книги ее стихов —
«Приближения» (1934) и «Рассветы» (1937). Во время оккупации она сотрудничала
с Сопротивлением, однако стала невольным виновником провала группы Я. Б. Раби-
новича (ее любовник Ш. Ледерман, которому она доверилась, оказался провокато-
ром). В 1945 году по обвинению в коллаборационизме Червинская была арестована
и находилась некоторое время в заключении под следствием, однако, по свидетель-
ству самого Рабиновича, «ее оправдал французский суд. Ее простил комитет русско-
го и еврейского резистанса после освобождения» (см.: Два фрагмента из истории
русских масонов-эмигрантов в Париже / публ. и коммент. Владимира Хазана (Иеру-
салим) // Евреи России — иммигранты Франции. Очерки о русской эмиграции / под
ред. В. Московича, В. Хазана и С. Брейяр. М. ; Париж : Иерусалим, 2000. С. 332).
В послевоенные годы Л. Д. Червинская жила в Париже и Мюнхене, работала на ра-
дио «Свобода», публиковалась в журналах «Новоселье» и «Грани». В 1956 году она
издала третью книгу стихов «Двенадцать месяцев». Впрочем, несмотря на помощь,
которую ей оказывали Г. В. Адамович, А. В. Бахрах и другие литераторы, поэтес-
са так и не смогла выбраться из нужды и бытовой неустроенности. «Я все жду для
Вас какого-нибудь чуда, а оно не приходит, — писал Червинской Г. В. Адамович
10 мая 1953 г. — Вы человек, которому по природе холодно в жизни, а печек вокруг
мало» («Все существенное — между строками...»: письма Георгия Адамовича Ли-
дии Червинской / подгот. текста, вступ. ст., примеч. О. Р. Демидовой // Русская куль-
тура XX века на родине и в эмиграции. Имена. Проблемы. Факты. М., 2002. Вып. 2.
С. 203). Последние годы Лидия Червинская провела в доме престарелых под Пари-
жем, где и скончалась 16 июля 1988 года.
31 Ходасевич В. Ф. Кризис поэзии // Ходасевич В. Ф. Колеблемый треножник. Из-
бранное. М„ 1991. С. 595.
32 Цит. по: Русская литература XX века. Прозаики, поэты, драматурги: биобиблио-
граф. словарь : в 3 т. М., 2005. Т. 3. С. 638.
33 Цетлин М О О современной эмигрантской поэзии // Критика 1. С. 220-221.
34 Цит. по: Струве Г П Русская литература в изгнании. 3-е изд., испр. и доп. Па-
риж ; М., 1996. С. 223. (См. также: Вильданова Р. И Краткий биографический словарь
русского зарубежья / Р. И. Вильданова, В. Б. Кудрявцев, К. 10 Лаппо-Данилевский //
Струве Г. П. Русская литература в изгнании. 3-е изд., испр. и доп. Париж ; М„ 1996.
С. 276-416).
35 Терапиано Ю. К. О новых книгах стихов // Критика 2. С. 74—75. Ср.: «В поэ-
зии Лидии Червинской <...> слышатся отголоски бесконечных разговоров русских
мальчиков (и девочек) в монпарнасских кафе 1930-х годов. Но, в противополож-
ность молодым героям Достоевского, они скорее скептики, и не было у них занос-
чивых чаяний литературных “отцов”, живших в достоевско-петербургской атмосфе-
ре. В стихах Червинской они повторяют “может быть”, “почти”. Или же безо всяких
оговорок все отрицают: любовь только “тень от тени”, “бессмертья нет”. Червинская
рекомендует: “Нужно прозрачно думать, слышать чутко”. Какая честная, искренняя
и нудная поэзия; впрочем, очень верно передаются парижские словопрения. И в этом
ее ценность. Все же прорывается в ней музыка, как в этих блаженных стихах: “звон
цимбальный, еле уловимый / страсбургских колоколов”» (Иваск Ю И Похвала рос-
сийской поэзии. Эссе / предисл. Д. Бобышева: сост., послесл. Уно Шульца. — Тал-
лин, 2002. С. 209-210 (Б-ка журнала «Таллин» ; Вып. 8)).
36 «Его стихотворения <.. .> всегда талантливы и легки, блистая какой-то прирож-
денной “нарядностью”, которая у другого стихотворца показалась бы манерной, но
у Ладинского естественна» (Адамович Г В Современные записки. Кн. XLIII // Ада-
мович Г. В. Собр соч Литературные заметки СПб., 2002. Кн. 1. С 357).
37 Гиппиус 3 Н Современные записки. Кн. XXXI В Гиппиус 3. Н. Что не было и
что было. СПб , 2002 С 301-302
зь Бем А. Л О парижских поэтах // Критика I С. 305
’9 «Ладинский — действительно слегка из “Илл<юстрированной> России”»
(Письмо Адамовича к М Л. Кантору, июль 1927 г /'Адамович Г В Собр. соч. Лите-
ратурные беседы. Кн. 2 С 374).
40 Адамович Г В «Северное сердце» Ант. Ладинского. — Поиски оптимизма
В Шкловского '' Адамович Г В Собр. соч Литературные заметки. СПб., 2007. Кн 2.
С 79.
41 Судьба хранила этою талантливого человека: в СССР он, счастливо избежав
обычных для возвращенца «недоразумений», плодотворно работал в последние годы
жизни, опубликовав написанный еще в эмиграции роман «Когда пал Херсонес» и за-
вершив роман «Анна Ярославна - королева Франции» Заключительный роман его
древнерусской трилогии - «Последний путь Владимира Мономаха» — остался не-
законченным. 4 июля 19б 1 года А Ладинский скончался.
42 Адамович Г В Собрание сочинений. Литературные беседы Кн. 2 С. 334.
43 Там же. Кн. 1. С. 166
44 «С одной стороны, в его лирике отчетливо проявляются черты эксперимен-
тальных исканий < ..> С другой, — последовательная, хоть и ненавязчивая “игра”
с традицией “легкой поэзии” пушкинской плеяды и с традицией “медитативного”
фрагмента Баратынского- Тютчева. Ни с одним из этих полюсов < . > Божнева невоз-
можно отождествить, весь эффект состоит в колебаниях между обоими, в непредска-
зуемых сочетаниях компонентов разных стилистических систем, в парадоксальном
их сочетании» (Божнев Б Б Собрание стихотворений : в 2 т ' под ред. Л. Флейш-
мана. Berkeley, 1987 Т. 1. С. 14 (Modem Russian Literature and Culture. Studies and
Textex. Vol 23)
43 Федотов Г П О парижской поэзии // Критика 1. С. 362 363
46 См.. Адамович Г В [Стихи молодых поэтов в «Воде России»] // Адамович Г. В.
Собр соч. Литературные беседы Кн. 1.С. 449
АдамовичГ В [Ж Кессель о русской литературе — Новые стихи]//Адамович Г. В.
Собр соч Литературные беседы. Кн. 1. С. 319.
4Ь Оригинальнее всего интерпретировала переворот, произошедший с Кнутом,
Н. Н. Берберова (с которой поэта некоторое время связывала любовная интрига). По
мнению Берберовой, угасание воли к жизни и творчеству шло в Кнуте по мере его
«погружения» в семейную жизнь- «Стихи его потеряли мужественное своеобразие и
стали расплывчаты и однообразны, и вся его фигура приобрела образ постоянной пе-
чали У него родился сын < .> И он, подчиняясь древней традиции пророков и па-
триархов, стал обрастать семьей: сначала — собственной, затем, через свою вторую
жену (Ариадну Скрябину, дочь композитора от Т В Шлецер), — ее детьми от перво-
го и второго браков» (Берберова Н Н Курсив мой. Нью-Йорк, 1983 С. 318)
49 Адамович Г В [«Парижские ночи» Довида Кнута. - «Верность» Ю. Мандель-
штама. —- «Горький цвет» К). Карелина] // Адамович Г. В Собр соч Литературные
заметки. Кн 2. С 58-61. Комментированные тексты Кнуга и обширные материалы о
его творчестве см 1 Кнут Д Собрание сочинений : в 2 т. 1 сост, и коммент. В. Хазана ;
вступ. ст. Д. Сегала Иерусалим, 1997 (New Sussian-Jewish Studies. Vol. 1) См. также:
Федоров Ф Довид Кнут М , 2005.
50 См.: Адамович Г. В Собрание сочинений. Литературные заметки. Кн. 2. С. 261.
Червинская отмечала неиспорченность поэтического мировосприятия Ставрова, «ко-
торого не коснулись ни болезнь, ни тоск этого поэтического века» (см.: Русская лите-
ратура XX века. Т. 3. С. 421). Г П. Струве, отмечая близость Ставрова к «Парижской
ноте» писал: «Ставров находился под гипнозом поэзии Иннокентия Анненского, ко-
торого едва ли не считал величайшим русским поэтом (Адамович рассказывал, как
Ставров однажды удивился, когда ему сказали, что Анненского нельзя все же срав-
нивать с Тютчевым)» (Струве Г П Указ. соч. С. 238).
51 Иванов Г В Поэзия и поэты // Иванов Г. В. Собр. соч Т. 3. С. 585. См. также-
Кнорринг Н Н Книга о моей дочери. Алматы, 2003. Невзорова И М. Творческий
путь Ирины Кнорринг (опыт становления русского поэта в изгнании) // Изв. Самар,
науч, центра Российской академии наук. 2009. I. 11. № 4. С. 242-247.
52 Ходасевич В. Ф «Женские» стихи // Ходасевич В Ф. Колеблемый тренож-
ник. С. 579. Следует добавить, что И. Н Кнорринг с 1917 года вела личный днев-
ник, представляющий ныне большую документальную историческую ценность:
Кнорринг И Н Повесть из собственной жизни. Дневник : в 2 т / вступ. ст., коммент.
И. М. Невзоровой. М.. 2009 (Символы времени).
33 Стихотворение «Не те слова. Не те, что прежде...» вошло во второй (и послед-
ний) прижизненный сборник стихов И. Н. Кнорринг «Окна на север» (1939). Поэти-
ческие тексты и материалы о ней см.: КноррингИ Н После всего: стихи, 1920-1942 /
предисл., сост., подгот. текста и примеч. А. Л. Жовтиса — Алма-Ата, 1993.
34 За ней последовали книги «Линии» (1960) и «Метафоры» (1968). Последняя
вышла уже в США, куда Чиннов переехал в 1968 году для чтения лекций в Вап-
дербильтском университете в Нэшвилле (штаг Теннесси). В своих поздних книгах
Чиннов, сохраняя легкость стиля, уходит от формальной и тематической просто-
ты, вводит экзотику, гротеск и т. п. Тексты Чиннова и материалы о нем см.: Чин-
нов И. Собрание сочинений : в 2 т. М., 2002. См. также: Проханов Б В Поэт Игорь
Чиннов // Блоковский сборник XII. Тарту. 1993. Вып. 12. С. 196-210.
53 Адамович Г В Невозможность поэзии. С. 242-243.
56 Струве Г П. Указ. соч. С. 246.
57 Там же.
58 В Петрограде Раиса Блох училась в Университете на историческом отделении
факультета общественных наук у С. Ф. Платонова, К. Л. Зелинского и О. А. Добиаш
(которая стала ее научным руководителем), а также была участницей поэтической
студии Н. С. Гумилева при издательстве «Всемирная литература» В 1920 году она
была принята в Петроградское отделение Всероссийского союза поэтов по рекомен-
дации М. Л. Лозинского: «В стихах Раисы Блох есть лиризм, есть несомненный пе-
сенный сгрой. По-моему, на нее можно надеяться» (см.: Александр Блок. Новые ма-
териалы и исследования. М., 1987. Кн. 4. С. 689 (Лит. наследство. Т. 92). 22 сентября
1921 году Р. Н. Блох была арестована ПетроЧК по подозрению в причастности к Пе-
троградской боевой организации (по «делу Гумилева») и до 25 ноября содержалась
под стражей (см.: Кузмин М. А Дневник 1921 года / публ. Н. Богомолова и С. Шуми-
хина // Минувшее. Исторический альманах. 13. М. ; СПб.. 1993 С. 488, 502). Несмо-
тря на то что ее связь с контрреволюционным подпольем не была доказана, Р. Н. Блох
в 1922 году, опасаясь дальнейших репрессий, покинула Петроград и уехала в Берлин
к брату-издателю. В Берлине она продолжила учебу в университете и в 1930 году за-
щитила диссертацию «Монастырская политика Льва IX в Германии, Бургундии и
Италии». Продолжала она и занятия поэзией: в берлинском издательстве Я. Н. Бло-
ха выйти ее книги «Мой юрод» (1928) и «Тишина» (1935). В момент выхода «Ти-
шины» Р. Н. Блох уже покинула Берлин: в Германии начинались гонения на евреев.
В 1930-е годы она жила в Париже, сотрудничала в «Числах» и «Встречах», готови-
ла описание рукописей Аристотеля для американского исследователя Д. Лакомба,
была ассистенткой у профессора Сорбонны Ф. Лота и издала совместно с его же-
ной М. И. Лот-Бородиной сборник стихов «Заветы» (1939), где поместила 15 сво-
их стихотворений и переводы средневековых поэтов-мистиков И. Таулера и Якопоне
ди Тоди. После оккупации Парижа, ареста мужа (1941) и смерти маленькой дочери
(1942) Р. Н. Блох пыталась бежать в Швейцарию, однако была схвачена нацистами.
20 ноября 1943 года она передала с этапа записку в Париж: «Дорогие друзья, спа-
сибо за теплые вещи. Я их получила накануне отъезда. Я не знаю, куда меня везут.
Может быть, не очень далеко. Сначала Мец или поблизости. Я себя чувствую совер-
шенно хорошо и надеюсь всех вас увидеть. <...> Привет всем. Мне не будет теперь
холодно. Спасибо за все. До сих пор ничто нас не тревожит. Я думаю о всех с неж-
ностью и хочу возвратиться к вам. До свиданья» (факсимиле подлинника на фран-
цузском яз. см.: Бюх Р. Н Здесь шумят чужие города / предисл. Л. Леонидова. М.,
1996. С. 123). О дальнейшей судьбе Р. Н. Блох ничего не известно. См. о ней: Воро-
нова Т. 11 Раиса Блох — русская поэтесса и историк западного средневековья (из пе-
реписки с О. А. Добиаш-Рождественской) // Проблемы источниковедческого изуче-
ния истории русской и советской литературы : сб. науч. тр. Л. 1989. С. 54—85.
Цетлин М О. О современной эмигрантской поэзии // Критика 1. С. 221-222.
В рецензии К. В. Мочульского на первую книгу Р. Н. Блох «Мой город» отмечалась и
другая черта ее поэзии, также присущая поэтам «Парижской ноты», — «петербург-
ская поэтика»: «Этот сборник стихов посвящен Петербургу: он связан с ним не толь-
ко заголовком <...> но и поэтическими темами и всем строем своего лиризма.
Мне был о1чизнои город белый
Где ветер треплет вымпела, —
начинает поэт — и сразу вводит пас в особый, пленительный мир «петербургской
школы». Р. Блох не порвала связь со своими учителями и друзьями, оставшимися
там, в "‘золотом, широкозвонном” городе, в ее песнях — отзвуки далеких голосов.
Она — из их семьи, из их высокого рода. Ее роднит с Ахматовой, Гумилевым, Ман-
дельштамом, Кузминым, М. Лозинским строгая сдержанность образов и холодная
прозрачность слов. <...> О любви, о печали, о воспоминаниях рассказывается без
восклицаний, без “нутра’" — и этот застенчивый холодок возвращает знакомым те-
мам всю их свежесть» (Звено. 1928. № 3. С 173. Цит. по: Воронова Т. П. Указ. соч.
С. 59).
50 Романс А. Н. Вертинского, ставший очень популярным в середине 1930-х го-
дов, получил название «Чужие города». Текст Р. Н. Блох был адаптирован выда-
ющимся исполнителем (который обладал недюжинным поэтическим дарованием):
четвертая строфа исключена и дописан финал: «Вы, слова залетные, куда? / Здесь
живут чужие господа, / И чужая радость и беда. / Мы для них чужие навсегда!»
61 М. Г. Горлин эмшрировал с родителями в 1919 году, жил в Вильно и Лон-
доне, а с 1922 года — в Берлине, где изучал в университете славянскую филоло-
гию. В 1933 юду защитил диссертацию на гему о русском и немецком романтизме.
М. Г. Горлин публиковал свои стихи в коллективных поэтических сборниках «Но-
воселье», «Роща» и «Невод», а также в «Сборниках берлинских поэтов». «Путеше-
ствия» стали ею единственной книгой на русском языке. Его длительный роман с
Р. Н. Блох, предшествовавший браку, был предметом добродушных пересудов в ли-
тературных кругах русского Берлина: «Миша Горлин — очень маленький, пухлый,
с мелкими чертами лица и вьющимися, довольно светлыми волосами. - вспомина-
ла о чете Горлиных Е. Каннак — < . > Он был на 11 лет моложе и на голову ниже ее.
В остальном они прекрасно дополняли друг друга: он был растяпа и лентяй, она —
энергичная и твердая, упорная» (Каннак Е Верность Воспоминания, рассказы, очер-
ки. Париж, 1992. С. 162). В мае 1941 года он вместе с другими евреями был аресто-
ван нацистами и отправлен в концлагерь в местечке Потивье Французская охрана,
расположенная к заключенным и предоставлявшая им свободу передвижения «под
честное слово», давала ему шанс бежать, однако он вместо этого . посещал город-
скую библиотеку. В конце концов, заключенные Потивье были вывезены в Силезию
на соляные копи, где М Г Горлин погиб (см : Леонидов В Претисловпе // Блох Р. Н.
Здесь шумят чужие города С. 16).
62 Варшавский В С. Незамеченное поколение Репринт, изд. М., 1992 С 170—171.
Глава VII. ВОКРУГ «ПАРИЖСКОЙ НОТЫ»:
ПОЭТЫ «ПЕРЕКРЕСТКА»
1 См. письмо В. Ф. Ходасевича к Б. К. Зайцеву от 3 сентября 1925 года. «“Клуб
молодых поэтов” уговорил меня редактировать ихние сборники, стихотворные. На
днях я должен получить материал для первого выпуска Боюсь, что дело этим и кон-
чится, потому что после моей “редакции” может ничего не остаться, кроме облож-
ки. Я, впрочем, их честно предупредил о своей лютости» (цит по’ Ливак Л. Герои-
ческие времена моложой зарубежной поэзии Литературный авангард русского
Парижа (1920-1926) // Диаспора VII Новые материалы Альманах. Париж , СПб ,
2005. Вып 7 С 189). Речь идет о начале работы над журналом Союза поэтов... како-
вым стал появившийся лишь через год (в октябре 1926 г) «Новый дом» (редакторами
номер один были Н. Н Берберова, Ю. К Терапиано, Довид Кнут)
Н Н Берберова вспоминала об этом «Союз молодых поэтов помещался на ули-
це Данфер-Рошро, д 79. В двадцатых годах там читали стихи не только “мы”, но и
Ходасевич, и Цветаева, там были чтения Ремизова, Зайцева, Шестова и др. Кнут был
инициатором журнала, куда он и я вошли редакторами, но уже после первого номе-
ра (1926) “Новый дом” оказался нам не под силу Мережковские, которых мы позвали
туда (был позван, конечно, и Бунин), сейчас же задавили нас сведением литературных
и политических счетов с Ремизовым и Цветаевой, и журнал очень скоро перешел в их
руки под новым названием (“Новый корабль”)» (Берберова II Н Курсив мой. Авто-
биография в2т Нью-Йорк, 1983 Т. 1 С. 317) Тем не менее Ю К. Терапиано, хотя и
остался в редакции обновленного журнала (единственный из состава прежней редак-
ции), сохранял близкие отношения с Ходасевичем и считал его своим учителем.
«Последние новости» и «Возрождение» были самыми авторитетными орга-
нами соответственно либерального и консервативного направлений в «большой»
эмигрантской печати В 1925 1926 годах в «Последних новостях» (а также в газе-
те А. Ф Керенского «Дни») в качестве ведущего критика выступал именно Ходасе-
вич, который затем поссорился с кадетами и демонстративно перешел в 1927 году
в издание противоположного лагеря Тогда же в издательстве «Возрождения» вы-
шло его «Собрание стихотворений», включающее новый, эмигрантский раздел (фак-
тически — самостоятельную книгу) «Европейская ночь». Действия Ходасевича,
воспринятые как политический жест, осложнили его отношения с «кругом» Ме-
режковских. начинавших с февраля 1927 года организовывать собрания «Зеленой
лампы» — крупнейшего общественно-литературного форума русского Парижа.
«Ходасевич, — вспоминал В. Яновский, — редко бывал на наших собраниях; он
был не в ладах или даже попросту был в ссоре с Гиппиус, Адамовичем, Ивановым,
Оцупом... Жил обособленно и гордо, поддерживал связь, пожалуй, только с Цветае-
вой». Впрочем, по замечанию Яновского, в редакции «Возрождения» Ходасевич так-
же не был до конца своим: «Держал себя Ходасевич в “Возрождении” вполне неза-
висимо. Такой независимости в органе Милюкова, вероятно, нельзя было сохранить:
тут сказывалась “принципиальность” наших либералов. Писал он свой четверговый
“подвал” о литературе, ни во что больше не вмешиваясь, но всем было ясно, что си-
дит он там, потому что больше некуда ему податься» (см.: Современники о Влади-
славе Ходасевиче / сост. А. С. Бергер. СПб., 2004. С 322. 323).
Адамович и Г. В. Иванов (ставший бессменным председателем «Лампы»), напро-
тив, были к Мережковским очень близки. Впрочем, не следует преувеличивать сте-
пень непримиримости этой литературной и общественной борьбы, никогда не вы-
ходящей за достаточно корректные рамки полемики (правда, в некоторые моменты
весьма острой). По свидетельству Г. П. Струве, «настоящей литературной вражды
между группировками не было. Когда в начале 1930-х годов возникли “Числа”, в них
приняли участие почти все парижские поэты (в девяти книгах «Чисел» были напеча-
таны стихи двадцати трех из этих младших поэтов, не считая нескольких “провинци-
альных”. ..). И все же молодых парижских поэтов можно разделить на тех, кто ориен-
тировался на Ходасевича, призывавшего поэтов “писать хорошие стихи”; тех, кто
находился под влиянием Адамовича, проповедавшего “простоту” и “человечность”;
и тех, кто тяготел к Цветаевой и Пастернаку, что проявлялось главным образом в ин-
тересе к формальным экспериментам (последних иногда называли скорее недоброже-
лательно — “формистами”)» (Струве Г П. Русская литература в изгнании. 3-е изд.,
испр. и доп. Париж; М., 1996. С. 221). Однако нужно отметить, что Ходасевич в «Чис-
лах» все-таки был persona non grata: только он и К. Д. Бальмонт из действующих эми-
грангских поэтов «первого ряда» в этом журнале не были никак представлены.
3 Современники о Владиславе Ходасевиче. С. 344-345.
4 Это был тот самый граф Петр Алексеевич Бобринской (1893-1962), чьи доре-
волюционные стихотворные сборники «Стихи» (1912) и «Пандора» (1915) в свое
время веселили Н. Гумилева, выбиравшего в них для «Писем о русской поэзии»
непроизвольно-комические строки. Нужно сказать, что и в эмигрантских стихах Бо-
бринского часто представлен непроизвольный нарратив, весьма двусмысленного
свойства («О летней ночи — в метель, / О белом доме — в изгнаньи, / В пустую ло-
жась постель / О нежном пальцев касаньи»). В очень эмоциональных стихотворени-
ях Бобринского часто встречаются невразумительные строфы:
Умчало, пусть — о тщетной крик погони —
Дней юност и блистательный разгул, —
Не заглушат высокий строй гармони (sic1)
Вой муз и беспощадный — в окна гул
Однако гяга Бобринского к мистицизму и эзотерике импонировала Ю. К. Тера-
пиано. Впрочем, и Адамович (уже в послевоенные годы) находил некоторые мисти-
ческие стихи Бобринского любопытными.
5 Строго говоря, из всей этой группы в кон текст «Перекрестка» без каких-либо
оговорок вписывается пить талантливая поклонница Ходасевича Екатерина Леони-
довна Таубер (1903-1987), развивавшая мотивы и стилистику его пореволюционной
лирики и «Европейской ночи»'
Лишь первозданное, простое -
Деревья, воды и холмы
Незыблемо стоит и стоит
Поклона, памяти хвалы
Во дни обид, во дни потери
Ценить научится душа
Бесхитростную ласку зверя,
Приют первичный шалаша
И утра ро< ное касанье,
И шепот ивы-прасестры -
Дары, что нам даются втайне
О, неприметные дары’
Константин Константинович Халафов (1902-1969), переехавший после войны
в Австралию, участвовал в литературном процессе зарубежья эпизодически, при-
чем его стихи 1920- 1930-х годов были в основном версификациями, в которых ис-
пользовались словесные клише, свойственные золотому веку («Бывают встречи —
как постигнуть нам ' Их тайный смысл, высокий и печальный9 / Они торжественны,
как вешний храм, / И сладостны, как благовест пасхальный») Гораздо более ориги-
нальный поэтический дар был у Алексея Петровича Дуракова (1899-1944), погиб-
шего в бою под Белградом в составе югославского партизанского отряда. Однако эта
«стильность» мало соответствует классической строгости в лексическом отборе, на-
поминая скорее ироническую философскую лирику Саши Черного
Ужель нас серый день задушит?
— И будем все мы — стыд и страх
Микроскопические души
В телескопических штанах
Что же касается самого И Н Голенищева-Кутузова, то его пребывание в «Пере-
крестке» кажется скорее нонсенсом. Объективно его поэзия гораздо ближе так назы-
ваемым формистам (см. о нем главу VIII наст книги).
6 См/ Чагин А И «Перекресток» А Литературная энциклопедия русского зарубе-
жья. 191 8-1940. М., 2000. Т. 2 • Периодика и литературные центры С 313-314.
7 «Перекресточники бывали у Ходасевича, который входил в их поэтические, а по-
рой и личные дела и участвовал не только в литературных беседах «Перекрестка», но и
в некоторых эскападах» (Терапиано Ю К Встречи. Нью-Йорк, 1953. С 105).
* Берберова FI Н Указ. соч. С 316 317. Далее Берберова приводит несколько ха-
рактерных анекдотов, иллюстрирующих сказанное. Так, по ее словам, Довид Кнут
«вырос в лавке отца и хотя с самого первого дня и старшие и младшие [писатели-
эмигранты] стали дорожить им и верить в него, он сам никогда по-настоящему не ве-
рил в себя — проблема была та же, что и у Поплавского, русский язык. Сначала была
в нем дерзость, Ходасевич говорил ему:
— Так по-русски не говорят.
— Где не говорят?
— В Москве.
— Ав Кишиневе говорят.
Но очень скоро понял он, что в Кишиневе говорят по-ру секи не слишком хорошо,
и в нем появилась меланхолия» {Берберова Н Н. Указ. соч. С. 317-318).
9 Необходимо отметить, что Ходасевич крайне неодобрительно относился к мон-
парнасскому богемному стилю творчества, отвергавшему систематическую кабинет-
ную работу поэта над повышением качества своих текстов, методическое изучение
классики и т. п. «Ходасевич считал главной задачей эмиграции — сохранить русский
язык и культуру. Для этого молодым эмигрантским поэтам нужно учиться мастер-
ству — у классиков, лучше всего у Пушкина. <.. .> Ходасевич <.. .> пытался оградить
молодежь “Парижской ноты” ог Монпарнаса, погубившего не одно поколение боге-
мы, и сомневался, чтобы “человеческий документ” мог стать поэзией без оаладения
мастерством...» (Полемика. С. 205). «Монпарнас, — писал Ходасевич, — междуна-
родное прибежище неудачников, пентяев и упадочников всякого рода, пола и возра-
ста» (Полемика. С. 241).
10 Современники о Владиславе Ходасевиче. С. 346-347.
" Полемика. С. 205.
12 Легко заметить, что как Адамович, создавая эстетику «Парижской ноты», от-
талкивался от философии творчества младосимволистов, так и Ходасевич повторяет
здесь гносеологическую установку эстетики Брюсова, позже востребованную акмеи-
стами: «“Врата Красоты ведут к познанию”, — сказал тот же Шиллер. Во все века
своего существования, бессознательно, но неизменно, художники выполняли свою
миссию: уясняя себе открывшиеся им тайны, тем самым искали иных, более совер-
шенных способов познания мироздания. <...> [Искусство] предается своему высше-
му и единственному назначению: быть познанием мира, вне рассудочных форм, вне
мышления по причинности» {Брюсов В Я. Ключи тайн // Брюсов В. Я. Среди стихов.
1894-1924 : Манифесты, статьи, рецензии. М., 1990. С. 101).
13 «Автобиография есть простейший способ изготовления человеческих доку-
ментов, наименее требующий воображения, наиболее способствующий подмене
искусства группой воспоминаний, впечатлений, ощущений, изредка мыслей, заре-
гистрированных памятью и извергнутых в сыром виде» {Ходасевич В Ф. Книги и
люди. «Круг». Кн. 2. (Возрождение. 1937. 12 нояб.) // Полемика. С. 216).
14 Ходасевич В. Ф Книги и люди. Новые стихи (Возрождение. 1935. 28 марта) //
Полемика. С. 234-235.
13 Примеры, собранные учениками Ходасевича как в периферийных, так и в сто-
личных эмшрантских поэтических сборниках, действительно впечатляют: «Позво-
лю себе привести два образчика книги И. И. Вонсовича “Покуривая трубку” (Хар-
бин, 1930):
Ритмичным быть не может стих,
Когда эпоха не ритмична,
Когда людей обуял псих
Ниспровергать все анархично
Утрата рит ма
Мысль — жизненосное ядро
Средь протоплазмы слов
Мы пишем быстро и остро,
Коть замысел готов.
Сознательное творчество
Владимир Горийский (“Песни солнца”, Париж, 1933) посвящает восьмистишие
тому, что он называет “Критикой Чарльза Дарвина”:
Хорошо от обезьяны —
Духа грусть и сердца раны1
Но откуда сила эта —
Вдохновенье, дар поэта9
Боже, скрыты от созданья
Тайны жизни мирозданья’
Никогда их не пойму я —
А тлилуйя’ Аллилуйя'
Заметим, кстати, что в предпосланном стихам очерке сказано буквально' “Боже-
ственные мысли и слова Владимира Горийского — целительный бальзам для иска-
теля истины, потерявшегося и умирающего в лабиринте всевозможных лжеучений,
они спасительный маяк” и т д.» {Ходасевич В Ф Ниже нуля 7 Ходасевич В. Ф. Ко-
леблемый треножник Избранное. М., 1991. С. 590-600)
16 Завязку этого знаменитого сюжета в истории литературы русского зарубежья
О. Коростелев и С. Федякин справедливо относят к 1926 году, когда по инициати-
ве Адамовича в «Звене» был объявлен поэтический конкурс. В редакцию поступило
322 текста, из которых жюри в составе Адамовича, 3 Гиппиус и К. В Мочульского
отобрало 12 лучших. Они были опубликованы для окончательного решения чита-
телей, чьи голоса решали итог этого состязания поэтов. Ко всеобщему удивлению,
победителем стаи малоизвестный, особняком державшийся от всех литературных
группировок русского Парижа поэт Даниил Григорьевич Резников (1904-1970)
Ходасевич, тогда еще сотрудничавший в «Днях», намекнул в одной из заметок, что
подобные условия конкурса профанируют идею высокого искусства и потакают нераз-
витым вкусам невежественной толпы. Адамович, оговорившись, что его «лично уди-
вило, что стихотворение “Любовь” оказалось первым», ибо «оно витиевато» и должно
было этим «расхолодить читателя», выступил в защиту читательского права «судить
поэтов», а поэтов призвал прислушаться к их мнению. «Полезно иногда узнать, что ду-
мает публика, толпа, читатели, что им нравится Возможность перехода от монолога
к диалогу для писателя соблазнительна» {Адамович Г В Конкурс “Звена” // Адамович Г. В
Собр. соч Литературные беседы. СПб., 1998. Кн 1. С. 435)
Через год, в апреле 1927 года, между Адамовичем и Ходасевичем вновь возник-
ла «пикировка» - - на этот раз по более принципиальному литературному вопросу —
отношению эмиграции к наследию А. С Пушкина (год был юбилейным: со дня ги-
бели поэта исполнялось 90 лет) Адамович, еще сотрудничавший в «Звене», в одной
из статей обмолвился о неравноценности для современных эмигрантских читателей
всего написанного Пушкиным. Ходасевич со страниц «Возрождения», в статье, оза-
главленной «Бесы» (J), усмотрел в таком прагматизме Георгия Викторовича признак
невежества. «Говоря о “пушкинской традиции” в русской поэзии .> Г. Адамо-
вич замечает. “Кажется, мир, действительно, сложнее и богаче, чем представлялось
Пушкину”. <. .> Предпочитаю сказать, что Пушкин для Адамовича прост и мелок.
потому что Адамович Пушкина не знает, в должной мере не занимался им, “не читал
его”, или, читая, не понял. Сгыда в этом нет, тут он очень не одинок, у него огром-
ное окружение» (Полемика. С. 210-211). Адамович обиделся и, отвечая, заявил, что,
по его мнению, именно для эмигрантской аудитории творчество Лермонтова, напри-
мер, в данный момент ближе, чем творчество Пушкина, а суждения Ходасевича —
абстрактны и неисторичны (Адамович Г. В. [О Пушкине] (Звено. 1927. 17 аир.) //
Адамович Г. В. Собр. соч. Литературные беседы. Кн. 2. С. 205-211).
Последнее замечание Адамович развил в отклике на вышедшее в том же году
«Собрание стихотворений» Ходасевича. Признавая, что «на стихах Ходасевича мож-
но учиться поэтическому искусству», он у гочнил: «Но надо дать себе слово никого
в поэзии не обманывать. Надо иметь бесстрашие все договаривать до конца. И надо
верить в себя, лучше - - доверять себе. Если ученик на это способен, — и если чи-
татель в силах себя хоть на время к этому принудить, — учение и чтение пойдут
впрок. Иначе бойтесь — ученик и учитель! — этой сухости в обращении со сло-
вом. Даже Ходасевич платится за качество своего стиля некоторой бедностью своего
поэтического облика» (Адамович Г В. Собрание сочинений. Литературные беседы.
Кн. 2. С. 305). Эти строки были написаны в начале 1928 года, когда «Перекресток»
уже существовал в качестве литературного проекта Ходасевича. С этого момента и
началась полемика Г. В. Адамовича и В Ф. Ходасевича, о которой Ю. К. Терапиа-
но говорил как о «литературной войне», не без юмора рисуя в своих воспоминаниях
гротескную картину: «Стоило Георгию Адамовичу похвалить кого-нибудь в своем
критическом фельетоне в ‘‘Последних новостях”, как в ‘‘Возрождении” тот же автор
получал обратное» (Терапиано Ю. К. Об одной литературной войне // Мосты. 1966.
№ 12 С. 373). Так или иначе все этапы этой полемики были связаны с противостоя-
нием «Перекрестка» «Парижской ноте». О. Коростелев и С. Федякин перечисля-
ют в качестве кульминационных моментов споры:
— о сборниках «Перекрестка» (июль 1930 г.);
— «человеческом документе» по поводу романа Е. В. Бакуниной «Тело» и стихов
Л. Д. Червинской (март 1933 г.),
— альманахе «Круг» (ноябрь 1937 г.).
Следует сказать, что вне зависимости ог личных пристрастий обоих поле-
мистов «взахлеб» читала вся литературная молодежь зарубежья, с нетерпени-
ем ожидая очередного четверга, когда в «Последних новостях» и «Возрождении»
появлялись «литературно-критические подвалы». «У обоих были последователи, —
подытоживают результаты полемики О. Коростелев и С. Федякин. — У Ходасеви-
ча — молодые поэты гру ппы “Перекресток” .. .> У Адамовича — неоформленные
организационно поэты “Парижской ноты” ^...> Но влияние обоих мэтров не огра-
ничивалось ближайшим окружением, а распространялось на всю молодую литера-
туру эмиграции, в том числе и на представителей соперничающих группировок»
(Полемика. С. 205).
17 Адамович писал, что. читая рекомендации Ходасевича молодым поэтам, он
«никак не мог отделаться от впечал ления, что расточает эти советы не умный, исклю-
чительно искусный и внутренне обостренный поэт 1930-х юдов нашего века, а чело-
век, свалившийся с луны. Притворяется ли Ходасевич столь блаженно-наивным? Не
знаю, и делать какие-то предположения на этот счет не хочу. <...> Нет, я не против
ямбов и хореев, без которых, конечно, не может быть искусства. Но я против этих со-
ветов — сейчас» (Адамович Г. В Жизнь и «жизнь» (Последние новости. 1935. 4 апр.) //
Полемика. С. 238-240).
18 Цетлин М О О современной эмигрантской поэзии /' Критика 1. С. 217-219.
19 Читателям Ходасевича, которые были знакомы с объектами критики, вряд ли
можно было принять всерьез подобные выпады не только в адрес Адамовича, Штей-
гера или Червинской, но даже в адрес Поплавского, который, кстати, несмотря на
юный возраст и буйный нрав, был осведомлен, по крайней мере, в области совре-
менной французской литературы куда больше, чем не владеющий свободно ни од-
ним европейским языком Владислав Фелицианович «Западную современную лите-
ратуру Ходасевич не знал, главным образом потому, может быть, что иностранные
языки ему давались — как всем! — с большим трудом» (Современники о Владисла-
ве Ходасевиче. С 323).
2(1 Полемика С 225.
21 Там же. С. 224.
22 Адамович Г В [«Перекресток» — сборник Союза молоды?: поэтов! 1 Адамо-
вич Г. В. Собр. соч Литературные заметки. СПб., 2002 Кн 1.С 483
23 Там же. С 484
24 Там же. С. 476-478.
25 О жизни и творчестве Ю К. Терапиано см . Невзорова И М «И взлетает мяч
Навзикаи. » (О земном странствии Юрия Терапиано) // Простор. 2009. № 4. URL:
http://prostor ucoz ru4oad/1 -1 -0-32.
26 См,- Адамович Г В Собрание сочинений. Литературные заметки. Кн. 2. С. 62
2" Лавров А В Мандельштам Юрий Владимирович // Русская литература
XX века Прозаики, поэты, драматурги биобиблиограф, словарь : в 3 т М., 2005 Т. 2
С. 525. Тридцать пять лет, отведенные ему судьбой, Ю В. Мандельштам исполь-
зовал с предельной интенсивностью. Покинув Россию 12-летним подростком, он
окончил в Париже русскую гимназию и филологический факультет Сорбонны, был
женат на дочери великого композитора И Ф Стравинского, сотрудничал в «Совре-
менных записках», «Числах», «Встречах», занял после смерти Ходасевича его место
критика-колумниста в «Возрождении», стал председателем Союза молодых писате-
лей и поэтов, издал три книги стихов. «Остров» (1930), «Верность» (1932), «Третий
час» (1935), в 1941 году подготовил четвертую («Годы»), изданную уже посмертно
(1950). Он был небесталанным человеком, и если бы, подобно Осипу Эмильевичу,
Юрию Владимировичу суждены были еще двенадцать лет жизни, не исключено, что
наряду с двумя Ивановыми — Вячеславом и Георгием - в истории «большой» рус-
ской литературы XX века присутствовали бы на равных и два Мандельштама
28 Адамович Г В Собрание сочинений Литературные заметки. Кн 1.С. 508.
29 Ермичев А А Ф. А. Степун. Очерк жизни // Степун Ф. А. Портреты. СПб.,
1999 С 404.
''°См. Варшавский В С Незамеченное поколение. Репринт, изд М., 1992. С. 291.
И. И Фондаминский устраивал заседания «Круга» в течение четырех лет по вто-
рым понедельникам в своей квартире на авеню де Версай, 130. Молодые эмигрант-
ские литераторы знакомились здесь с крупнейшими православными мыслителями
зарубежья На собраниях «Круга» с докладами выступали К. В. Мочульский («Хри-
стианство и мир»), Н. А. Бердяев («Мысль изреченная есть ложь»), Г. П. Федотов
(«Святость и творчество»), монахиня Мария («Основные течения русской религиоз-
ной мысли») и другие религиозные философы и богословы.
Участниками «Круга» были многие парижские поэты вне зависимости от их
принадлежности к школам и литературным группам: Г. В Адамович, Л. Д. Червин-
ская, Д Кнут, IO К Терапиано, А П Ладинский, С. И Шаршун, В А. Мамченко,
А. С. Гингер, А. С. Присманова, Л И. Кельберин, Ю. Б. Софиев. «Новый град» пу-
бликовал материалы бесед, проходивших в «Круге». Помимо этого, ежегодно выхо-
дил альманах «Kpyi», имевший литературный отдел.
31 Варшавский В С. Указ. соч. С. 293-294.
32 Владимир Алексеевич Смоленский был поэтическим самородком. Граждан-
ская война застала ею на гимназической скамье: с 18 лет сын потомственного дво-
рянина Донского края принимал участие в боевых действиях в составе Доброволь-
ческой армии. После разгрома добровольцев в Крыму Смоленский был эвакуирован
в Тунис, откуда перебрался во Францию. В. А. Смоленский получил образование и
окончил парижскую Высшую коммерческую школу. Это позволило ему занять ме-
сто бухгалтера в одной из фирм, торгующих вином, так что в материальном отноше-
нии он был достаточно обеспечен. Однако еще в Тунисе Смоленский открыл в себе
поэта, и с этого момента стихотворчество стало его страстью. Оказавшись в Пари-
же, он стал одним из инициаторов создания Союза молодых поэтов и писателей, по-
том некоторое время был его председателем. Военные годы поэт провел в Аррасе,
где работал на часовом заводе, после этого вернулся в Париж. Литературной работой
(стихи, проза, переводы) В. А. Смоленский занимался до последних дней (скончал-
ся в 1961 г. в Париже от рака горла). Том его поздних стихов посмертно в 1963 году
издала его вдова.
33 Берберова Н Н Указ. соч. С. 319. По свидетельству Н. Н. Берберовой, «Ходасе-
вич любил его [Смоленского] не только как человека, но и за его внешность — в нем
(как и в Ходасевиче самом) была какая-то прирожденная легкость, изящество, строй-
ность. Худенький, с тонкими руками, высокий, длинноногий, со смуглым лицом, чу-
десными глазами, он выглядел всю жизнь лет на десять моложе, чем на самом деле
был. Он не жалел себя: пил много, беспрестанно курил, не спал ночей, ломал соб-
ственную жизнь и жизнь других, терял здоровье, и небольшой талант свой не развил,
вероятно оттого, что был не умен, был эклектик, и не сознавал этого» (Там же).
34 Струве Г П Указ. соч. С. 231.
35 Адамович Г В. Жизнь и «жизнь». С. 239.
36 Коростелев О. А. Пафос свободы. Литературная критика русской эмиграции за
полвека (1920-1970) // Критика 1. С. 17.
Глава VIII. ОТ ФОРМИЗМА К «ФОРМИЗМу»
1 Каспэ И М. Искусство отсутствовать. Незамеченное поколение русской лите-
ратуры. М., 2005. С. 71
2 «Г. Адамович резонно указал, что '‘Защита Лужина” могла бы появиться сло-
во в слово в “Nouveiie revue fran^aise” и пройти там никем не замеченной в сером
ряду, таких же как она, "средних” произведений текущей французской беллетристи-
ки. <-...> От “Короля, дамы, валета” — тоже очень ловко, умело, “твердой рукой”
написанной повести — уже слетка мутит: стишком уж явная “литература для ли-
тературы”. Слишком “модная”, "сочная” кисть, и “темп современности” чрезмер-
но уловляегся по последнему рецепту самых “передовых” немцев. <...> В кине-
матографе показывают иногда самозванцев, втирающихся в высшее общество. На
нем безукоризненный фрак, манеры его — “верх благородства”, его вымышленное
тенеалогическое древо восходит к крестоносцам... Однако все-т аки он самозванец,
кухаркин сын, черная кость, смерд. Не всегда, кстати, такие самозванцы непремен-
но разоблачаются, иные так и остаются “графами” на всю жизнь. Не знаю, что будет
с Сириным Критика наша убога, публика невзыскательна, да и “не тем интересует-
ся”. А у Сирина большой напор, большие имитаторские способности, большая долж-
но быть самоуверенность . При этих условиях не такой уж труд стать в эмигрант-
ской литературе чем угодно, хоть “классиком”» (Иванов Г В В Сирин «Машенька»
«Король, дама, валет» «Зашита Лужина». «Возвращение Чорба» (Числа. 1930 № 1) //
Иванов Г В Собр. соч • в 3 т. М„ 1994 Т 3 С. 522- 524)
4 Адамович Г В Поэзия здесь и там // Адамович Г В Одиночество и свобода /
сост , авт. предисл и примем. В Крейд. М , 1996. С 313
4 Ходасевич В Ф Летучие листы. По поводу «Перекрестка»/7 Полемика С 223
Показательно в этом плане отношение Адамовича и Холасевича к Маяковскому --
символу поэтического авангарда 1920-х годов Первый, отзываясь на очередной но-
мер журнала «ЛЕФ» со стихами Маяковского, отмечал. что левая поэзия по приро-
де своей разрушительна, ибо ее вдохновляет «ненависть, едкая насмешка, желание
стереть все до основания, все сравнять с землей, пройтись Мамаем по миру», но при
этом признавал редкое дарование советского поэта’ «Надо любить самую плоть сти-
хов, костяк их, чтобы почувствовать, как складываются у Маяковского строфы и ка-
ким дыханием они оживлены» (Адамович Г В Собрание сочинений. Литературные
беседы. СПб., 1998 Кн. 1. С 155 156). Ходасевич был в оценках последовательнее
«Грубость и плоскость могут быть темами поэзии, но не ее внутренними возбудите-
лями. Поэт может изображать пошлость, но он не может становиться глашатаем по-
шлости Несчастие Маяковского заключается в том, что он всегда был таким глаша-
таем: сперва нечаянным, потом — сознательным Его литературная биография
есть история продвижения от грубой пошлости несознательной - к пошлой грубости
нарочитой» (Ходасевич В Ф Декольтированная лошадь//Критика I С. 326 327)
' Уроженец Киева Альфред Людвигович Бем в 1908 году окончил историко-
филологический факультет Петербургского университета и до 1917 года работал
хранителем рукописей в петербургской Библиотеке Академии наук. Он сочувственно
относился к революционному движению, дважды побывал в ссылке за связь с эсера-
ми и социал-демократами. После Октября 1917 года А. Л Бем некоторое время пы-
тался сотрудничать с новой властью, работал в Киеве (который в эти годы переходил
из рук в руки) и Петрограде, затем переехал в Одессу, откуда весной 1920 года эми-
грировал в Варшаву- Здесь А. Л. Бем работал в газете Б. В Савинкова и Д В. Филосо-
фова «За свободу’», а в 1921 году, получив приглашение читать лекции по русскому
языку и литературе в пражском Карловом университете, уехал из Польши в Чехию,
где и прошла вся вторая, эмигрантская половина его жизни Еще в Варшаве А Л Бем
организовал среди русской эмигрантской молодежи поэтическую студию «Таверна
поэтов», своеобразным «продолжением» которой стал пражский «Скит» В разном
составе участников «Скит» просуществовал до начата Второй мировой войны (о ли-
тературной жизни русской Праги в межвоенное десятилетие см Андреев И О рус-
ской литературной Праге (Отрывки из воспоминаний) /! Русский альманах Париж,
1981 С 332- 350). После вступления в Прагу советских войск в 1945 году А Л Бем,
один из соучредителей эсеровской Трудовой крестьянской партии (1927), был ре-
прессирован и погиб в заключении.
6 Малевич О М А. Л. Бем и пражский «Скит поэтов» // Поэты пражского «Ски-
та». СПб , 2005 С. 12 15.
" Бем А Л В тупике /7 Критика 2. С. 297.
s Там же
9 Цит. по: Малевич О М. Указ. соч. С. 15.
10 Бем А Л В тупике. С. 299-300.
11 Этим надеждам не суждено было сбыться. Вячеслав Михайлович Лебедев
скончался в нищете от туберкулеза в Праге 6 июля 1969 года, оставив после себя
30 рукописей неизданных поэтических сборников.
1 - Сын петербургского архитектора В. В. Эйснера Алексей Владимирович Эйс-
нер в 1917 году был учеником петроградского Первого кадетского корпуса. В мар-
те 1919 года он эвакуировался из Новороссийска в Турцию, затем продолжил учебу
в Русском кадетском корпусе в Сараево В 1926 году поступил на филологический
факультет пражского Карлова университета, но курс не завершил ив 1930 году уехал
в Париж, где работал мойщиком витрин. Во время Гражданской войны в Испа-
нии пошел добровольцем в республиканскую армию, был адьютантом Мате Залка.
В 1940 году Эйснер вернулся в СССР. Здесь он был арестован и 16 лет провел в вор-
кутинском лагере и ссылке в Казахстане. В 1956 году А. В. Эйснер был реабилитиро-
ван и до конца своих дней жил в Москве, занимаясь литературным творчеством (сти-
хи, проза, мемуаристика).
13 Слоты М П. «Воля России» I1 Русская литература в эмиграции: сб. ст. / под ре-
дакцией Н. П. Полторацкого. Питтсбург, 1972. С. 300.
14 Сломим М Л Молодые писатели за рубежом // Критика 2. С. 94.
13 Там же. С. 95.
16 Сломим М. Л Заметки об эмигрантской литературе // Критика 2. С. 117.
17 Там же. С. 126.
18 Там же.
19 Сам основоположник формизма — А. Л. Бем — относился к идее единства рус-
ской литературы достаточно осторожно. Он призывал эмигрантов-литераторов вос-
принимать советскую литературу критически, но не игнорировать ее и вниматель-
но изучать все, приходившее из «метрополии». Подобная точка зрения была скорее
ближе к мнению Адамовича, тщательно и объективно разбиравшего на страницах
«Последних новостей» все советские литературные новинки, но всегда учитыва-
ющего отчужденность литературных процессов в СССР и зарубежье, нежели к по-
зиции Слонима, который считал в эмигрантской литературе жизнеспособным лишь
то, что могло быть каким-либо образом ассоциировано с литературным процессом
в Совеюкой России
20 Конфликт Цветаевой с литературными кругами русского Парижа, прежде все-
го с Г. В. Адамовичем и «Парижской нотой», — отдельная тема, которая требует под-
робного изложения и не входит в задачи данной работы. Следует лишь сказать, что
этот конфликт не в последнюю очередь был обусловлен «поглощением» в художе-
ственном миросозерцании Цветаевой проблемы эмиграции более глобальной роман-
тической темой экзистенциального противостояния поэта и толпы. С этой точки зре-
ния подлинный поэт (художник, творец, артист), воплощающий для Цветаевой идею
личности в ее предельном выражении, — всегда и везде эмигрант, ибо не может сле-
довать низким истинам, присущим человеческому общежитию как таковому (бур-
жуазному, социалистическому, тоталитарному, эмигрантскому — все равно). Отсю-
да — изначальная установка на экзистенциальный конфликт со всем и вся, который
в скептической эмигрантской среде был еще более непримирим, чем в идеалистиче-
ской пореволюционной Советской России.
«Д ля нее парижское изгнание было случайностью, — писал в 1942 году Г. П. Фе-
дотов. — Для большинства молодых поэтов она осталась чужой, как и они для нее.
Странно и горестно было видеть это духовное одиночество большого поэта, хотя
и понимаешь, что это не могло быть иначе Марина Цветаева была не парижской,
а московской школы. Ее место там, между Маяковским и Пастернаком. Созвучная
революции как стихийной грозе, она не могла примириться с коммунистическим
рабством. На чужбине она принята нищету, пустоту, одиночество. Теперь она на род-
ной земле, но песен ее мы не слышим Может быть, там и накормили соловья, но
не петь вольной птице в клетке» (Федотов Г П О парижской поэзии // Критика 1.
С. 355-356). Как «накормили соловья» на родной земле — известно (Федотов писал
свой очерк, еще не зная о елабужской трагедии).
Общее впечатление большинства представителей «парижской» литературы от
Цветаевой, как кажется, полно передают воспоминания Н. Н Берберовой: «Ее отще-
пенчество, о котором она гениально написала в стихотворении “Роландов рог’’, через
много лет выдало ее незрелость: отщепенчество не есть, как когда-то думали, чер-
та особенности человека, стоящего над другими, отщепенчество есть несчастье че-
ловека — и психологическое, и онтологическое. — человека, недозревшего до уме-
ния соединиться с миром, с людьми. <.. .> Она созревала медленно, как большинство
ру сских поэтов нашего века <.. .> но зак и не созрела, быть может, в последние годы
своей жизни поняв, что человек не может годами оставаться отверженным — и что
если это так. то вина в нем, а не в его окружении. Но ее драма усугублялась тем, что
в эмиграции у нее, как у поэта, не было читателей, не было отклика на то, что она де-
лала и, возможно, что не было друзей по ее росту. Поэт со своим даром — как горбун
с горбом, поэт — на необитаемом острове или ушедший в катакомбы, поэт в своей
башне (из слоновой кости, из кирпича, из чего хотите), поэт — на льдине в океане,
все это соблазнительные образы, которые таят бесплодную и опасную своей мерт-
венностью романтическую сущность, с.. .> Пражское одиночество Марины Иванов-
ны, ее парижское отщепенчество могли только привести ее к московской немоте и
трагедии в Елабуге. В ней самой, в характере ее отношения к людям и миру, уже та-
ился этот конец: он предсказан во всех сзрочках, где она кричит нам, что она — не
такая, как все, что она гордится, что она не такая, как мы, что она никотда не хотела
быть такой, как мы» (Берберова Н. Н Курсив мой. Автобиография : в 2 т. Нью-Йорк.
1983. С. 238-239).
«Кочевье» (где 10 апреля 1930 г. прошел персональный вечер Цветаевой) пред-
ставляло собой сочувствующее ей литературное меньшинство во многом потому, что
некоторые из входивших в него поэтов — прежде всего Присманова и Гишер — так-
же демонстративно игнорировали эмигрантский стиль в жизни и творчестве. Анна
Семеновна и Александр Самсонович «были из тех немногих, с кем Цветаева прости-
лась перед отъездом в Россию» (Рагозина К. О Туманное звено // Присманова А. С..
Гингер А. С. Туманное звено / сост.. предисл. и коммент. К. Рагозиной. Томск, 1999.
С. 28).
21 См.: Терпаиано Ю К Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924-
1974). Париж ; Нью-Йорк, 1987. С. 133.
22 См.: Адамович Г В. Собрание сочинений. Комментарии / сост., послесл. и при-
меч. О А. Коростелева. СПб., 2000. С. 459-460.
23 Струве Г. П Русская литература в изгнании. 3-е изд., испр. и доп. Париж ; М„
1996. С. 219. (См. также: Вильданова Р /7 Краткий биографический словарь рус-
ского зарубежья / Р. И. Вильданова, В. Б. Кудрявцев, К. Ю. Лаппо-Данилевский //
Струве Г. П. Русская литература в изгнании. 3-е изд., испр. и доп. Париж ; М., 1996.
С. 276-416).
Владимир Соломонович Познер родился и провел детство во Франции. Его отец,
тоже известный журналист, С. В. Познер, по выражению Г. П. Струве, был «эми-
грантом до революции». В 1917-1921 годах В. С. Познер жил с семьей в Петрогра-
де. посещал студии стихосложения Н С. Гумилева и вступил в группу «Серапионо-
вых братьев» В мае 1921 года семья Познеров выехала из РСФСР через Прибалтику во
Францию (см.: Лавринец П М «В этой лучшей из столиц)'. К биографии В. Познера.
Ковно, 1921 // Славянские чтения. IV / ред. Ф. П Федоров. Даугавпилс ; Резекне, 2005.
С. 242-250). В. С. Познер получил высшее образование в Сорбонне. В студенческие
годы он примыкал к «левым» эмигрантским литераторам, был участником труппы «Че-
рез». В 1933 году В. С. Познер вступил во французскую компартию и до Второй миро-
вой войны неоднократно посещал СССР. В годы войны жил в США. Умер в Париже.
24 Адамович Г. В. Собрание сочинений. Литературные беседы. Кн. 2. С. 334.
О том же. но в несколько иной тональности писал, откликаясь на выход «Стихов на
случай», В. В. Набоков: «Поэтический дар у Познера есть; но поэтом он не станет,
пока не поймет, что кроме всем известного шаблона “грез” и “роз” есть также и дру-
гие, быть может, более коварные шаблоны» (Руль. 1928. 24 окт. Цит. по' «Письма о
русской поэзии» Владимира Набокова / вступ. ст., публ., примеч. Р. Д. Тименчика //
Литературное обозрение. 1989. № 3. С. 104).
25 О жизни и творчестве В. Л. Андреева см его автобиографические книги: Анд-
реев В Л. Детство. Повесть. М., 1963; Андреев В. Л. История одного путешествия.
Возвращение в жизнь. Через двадцать лег. Повести. М., 1974. Поэтические тексты
В. Л. Андреева и материалы о нем см.: Андреев В Л Стихотворения и поэмы : в 2 т. /
подгот. текста, сост и примеч. И. Шевеленко. Oakland (California), 1995.
26 См.: Струве Г П Указ. соч. С 114-115.
27 См.: Гумилев И С. Полное собрание сочинений : в 10 т. М., 2006. Т. 7. С. 200.
28 Крейд В Биографические сведения // Вернуться в Россию — стихами... 200 поэ-
тов эмиграции : антология. М., 1995. С. 658 -659.
29 См.: Струве Г. П Указ. соч. С 115.
30 Как и Хлебников. Мамченко сочетал черты бродяги и аристократа духа.
В юности он работал портовым гру шиком в Тунисе, батрачил на африканских фер-
мах. затем учился на филологическом факультете Сорбонны, был строительным ра-
бочим в Париже, преподавал русский язык. В беседе с ним находили удовольствие
3. Н. Гиппиус, Л. И. Шестов. К. В. Мочульский Его единственная опубликованная
довоенная книга стихов «Тяжелые птицы» (1936) заинтриговала Гиппиус тем, что
собранные в ней «неуклюжие, безритмичные, с налетом древнего “декадентства” и
произвольным подбором слов» стихи, вдруг начинают «говорить» с чиштелями язы-
ком, не понятным уму. но понятным сердцу: «Мамченко говори! о своем Непонят-
ном — непонятно. Но оно ‘с большой буквы”, а если он не находит для него ни
верных форм, ни нужных слов и звуков, остается с ним в бесчеловечном “наеди-
не”, — подождем искать причины в его словесном “немастерстве”. Подождем: когда
(если) его внутреннее “имение" для него самою оформится, или самому ему более
внятен станет внутренний голос. - сами найдутся, придут, и внятные другим слова.
Но ведь это и есть “талант”?» {Гиппиус 3 Н В. Мамченко. «Тяжелые птицы». Л. Са-
винков. «Аванпост» // Гиппиус 3 Н. Арифметика любви. СПб., 2003. С. 512). Следу-
ет добавить, что «просветление» гак и не наступило: несколько книг, выпущенных
В. А. Мамченко в послевоенный период, сохраняют прежний стиль «таинственного
речения», непонятного до конца в частностях, но привлекательного вообще. О бли-
зости Мамченко к формистам писал Г. П Струве (Указ. соч. С. 222).
31 «Он не заимствует от Гумилева только внешний прием или тематику, как это
обыкновенно делают очень многие стихотворцы, но его внутренний строй соответ-
ствует в чем-то существенном гумилевскому, и тематика сама собой из этого возни-
кает», — писал о стихах Софиева Ю. К. Терапиано (Критика 2. С. 78).
32 Гумилев Н. С. «Наследие символизма и акмеизм» (1913).
33 Этим объясняется отчуждение от большой эмигрантской литературы талантли-
вого поэта Николая Николаевича Туроверова (1899-1972). автора потрясающего сти-
хотворения «Уходили мы из Крыма...» (1940), образность которого стала символом
трагедии Добровольческого движения и была затем репродуцирована в многочислен-
ных произведениях искусства, посвященных Гражданской войне:
Уходили мы из Крыма
Среди дыма и огня,
Я с кормы все время мимо
В своего стрелял коня
А он плыл, изнемогая,
За высокою кормой,
Все не веря, все не зная,
Что прощается со мной
Сколько раз одной могилы
Ожидали мы в бою
Конь все плыл, теряя силы,
Веря в преданность мою
Мой денщик стрелял не мимо —
Покраснела чуть вода
Уходящий берег Крыма
Я запомнил навсегда
«К Николаю Туроверову в парижских литературных кругах отношение было вы-
сокомерное, хотя Адамович и признал его поэтом талантливым, отметив в одной из
статей его “мужественность'’. Со свойственным парижским поэтам снобизмом от
него отмахивались как от “казачьего” поэта. Всего вероятней, его стихов просто не
знали <...> Мужественное приятие мира и тяжелой беженской судьбы характерно
для него. В одном стихотворении он признайся, что учился мужественности у Гу-
милева...» {Струве Г П Указ. соч. С. 235, см. также: Туроверов Н Н Двадцатый
год — прощай, Россия! М., 1999). Софиев, окончивший в 1917 году петроградское
Константиновское артилперийское училище, также сражался в армии Деникина, был
эвакуирован в Галлиполи, откуда уехал в Белград, а затем в Париж.
34 Во второй половине 1930-х годов Софиев вошел в «Союз возвращения на Ро-
дину». После освобождения Парижа он получил советский паспорт, а в 1955 году
уехал из Восточного Берлина в Алмату (Казахстан). Здесь работал художником в Ин-
ституте зоологии Академии наук Казахской ССР. См. о нем: Чернова Н. М «Погово-
рим о несказанном»: Фантазии о любви Ирины Кнорринг и Юрия Софиева // Про-
стор. 2006. № 5. С. 104-149.
35 Детские годы Несмелова прошли в Москве, где будущий поэт обучался во В то-
ром кадетском корпусе. Завершив военное образование в Нижегородском Аракчеев-
ском кадетском корпусе в 1908 году, Несмелое вернулся в Москву и начал публике-
ваться в «Ниве» (без особого успеха). В 1914- 1917 годах Несмелое воевал в составе
11-го гренадерского Фанагорийского полка, дослужился до поручика и получил че-
тыре ордена. В октябре 1917 года Несмелое находился в Москве и принял участие
в восстании юнкеров. Затем уехал в Омск и вступил в армию Колчака После раз-
грома Белой армии Несмелое до 1924 года жил во Владивостоке, где вышли первые
его книги «Стихи» (1921) и «Уступы» (1924). После установления в Дальневосточ-
ной Республике советской власти Несмелое бежал в Харбин, где и прожил, занима-
ясь литературной деятельностью (издал книги стихов «Кровавый отблеск» (1929),
«Без России» (1931), «Полустанок» (1938), «Белая флотилия» (1942)) и журнали-
стикой вплоть до ареста, последовавшего после занятия Харбина Красной армией
в 1945 году. В пересыльной тюрьме Гродекова (близ Владивостока) Несмелов, не до-
ждавшись суда, умер от кровоизлияния в мозг
311 Витковский Е Формула бессмертия У' Несмелов А. Собр. соч : в 2 т. Владиво-
сток, 2006 Т 1 С 17
37 Там же.
“ Первый русский поэтический кружок в Белграде «Гшшюь» (1923- 1925) был
назван так по одному из стихотворений (1899) А. А. Блока «Гамаюн, плица вещая».
Название этого стихотворения стало заглавием и единственного коллективного сбор-
ника участников кружка (1924) Кружок был создан по инициативе литературове-
да и критика Е. В Аничкова, преподававшего тогда в Белградском университете,
и его студентов — И. Н Голенищева-Кутузова, Ю Б. Бек-Софиева и А. П. Дурако-
ва Помимо них в кружок входили Е. Л. Таубер, Б. Ф. Соколов, В. А Эккерсдорф,
ГО Ф. Вереницын, Б. Н Пущин, А М. Росселевич, И. фон Меран (см.: Литератур-
ная энциклопедия русского зарубежья. 1918- 1940. М., 2000. Т 2 Периодика и ли-
тературные центры С. 95). В кружке царил культ Блока и младосимволистов, кото-
рых Е В. Аничков считал пророками грядущей русской катастрофы. В 1930-е годы
в русском Белграде при Народном университете им Коларца возникло новое лите-
ратурное обьединение — «Литературная среда», куда вошли бывшие участники
«Гамаюна», а также члены любительского молодежного кружка поэтов «Новый Ар-
замас» А Немийрок, Ю. Герцог, Н Бабкин, М. Духовской, Н Гриневич, И Гребен-
щиков и Л. Алексеева (см : Алексеева Л Из воспоминаний о Белграде // Русский аль-
манах Париж, 1981. С 387-388, Шешкен А Г. А Блок и молодая поэзия «русского
Белграда» // Русская культура XX века на родине и в эмиграции. Имена. Проблемы.
Факты. М , 2002 Вып. 2 С. 105- 115).
w Цетлин М О. О современной эмигрантской поэзии // Критика 1. С 223.
См Адамович Г В Собрание сочинений Литературные заметки СПб., 2002
Кн 2. С 138
41 См. Ходасевич В Ф Книги и люди. Новые стихи Г Полемика. С 235-236. По-
сле возвращения в Белград И Н. Голенищев-Кутузов занялся научной и преподава-
тельской деятельностью, перед войной увлекся идеями евразийства и подал в совет-
ское посольство в Болгарии просьбу о получении советскою гражданства, однако
ответа получить не успел. В военные годы участвовал в антифашистском движении
в Югославии, был арестован, побывал в концентрационном лагере, воевал в парти-
занском отряде. После войны вновь сидел как «советский агент», а в 1955 году вер-
нулся в СССР, в Москву В последние годы жизни работал в московском Институ-
те мировой литературы им Горького, перевел на русский «Новую жизнь» и написал
биографию Данте для серии «Жизнь замечательных людей». См.: Перхин В В Го-
ленищев-Кутузов Илья Николаевич и Русская литература XX века. Прозаики, поэты,
драматурги : биобиблиограф, словарь . в 3 т М , 2005 Т 1 С 512 Поэтические тек-
сты И. Н Голенищева-Кутузова и материалы о нем см Голенигцев-Кутузов И И
«Благодарю, за все благодарю» : собр. стихотворений. Томск , М. , Пиза, 2004 (Рус-
ская Италия). См также. Гоченищев-Кутузов И Н Тики времени. Парижские эссе
М., 2004; Голечищев-Кутузов И Н От Рильке до Волошина' журналистика и литера-
турная критика эмигрантских лет. М , 2005.
42 Лев Николаевич Гомолицкий попал в эмиграцию помимо своей воли: до ре-
волюции он с родителями жил на Волыни, отошедшей в 1921 году к Польше. Го-
молицкий писал на русском и польском языках В начале 1920-х годов он входил в
созданный А Л Бемом варшавский литературный кружок «Таверна поэтов», позже
был секретарем Союза русских писателей и журналистов в Польше, участником ор-
ганизованного в 1929 году Д. В. Философовым в Варшаве «Литературного содру-
жества». В 1934 году Философов, Гомолицкий и Е. С. Вебер-Хирьякова организова-
ли закрытый литературно-критической кружок «Домик в Коломне», помимо того, в
1930-е годы Гомолицкий был одним из создателей варшавской поэтической группы
«Священная лира» (А. А Кондратьев, Г В. Клингер и др ), действовавшей при одно-
именном издательстве. См.: Станиславский В Русская эмиграция в Варшаве // Шире
круг. 2008. № 2 (6). С. 45-49.
43 Струве Г П Указ. соч. С. 241.
44 Малевич О И К Л Бем и пражский «Скит поэтов». С. 17-18.
45 Т. Д. Ратгауз, дочь автора текстов к многим классическим русским романсам
Д. М. Ратгауза, помимо поэзии, увлекалась театром. В 1935 году она получила при-
глашение из Рижского русского театра и до 1941 года входила в его группу. После
присоединения Прибалтики к СССР Т Д. Ратгауз осталась в Латвии, давала уроки
английского и работала переводчиком
46 Струве Г П Указ соч С. 240 В Париже А С. Головина жила с 1935 по
1955 год, была дружна с Ходасевичем, Цветаевой, пережила оккупацию Выйдя вто-
рой раз замуж за бельгийского барона Бон Жиль де Пелиши, переехала в Брюссель,
где и прожила до конца жизни
47 См. Бем А Л О стихах Эмилии Чегринцевон // Бем А Л. Письма о литерату-
ре. Прага, 1996 С 246.
Уроженка Кишинева, осетинка по крови, Эмилия Кирилловна Цегоева в 1927 году
поступила на философский факультет Карлова университета В том же году она всту-
пает в «Скит поэтов» и вскоре начинает играть в группе заметную роль После ее
брака с бессарабским инженером С. В. Чегриниевым на квартире молодой четы про-
ходят несколько «скитских» заседаний. Чегрпнцева была главным редактором и со-
ставителем последнего коллективного сборника «Скита» (1937) Под маркой этого
объединения вышли две книги ее стихов - «Посещение» (Таллин. 1936) и «Стро-
фы» (Варшава, 1938).
48 Б. В. Правдин с 1919 года преподавал в Тартуском университете русский
и французский языки, в 1944-1949 годах заведовал кафедрой славяно-балтийской
филологии, а в 1949-1954-м — кафедрой русской литературы. Он был близко знаком
с Игорем Северяниным, который часто посещал заседания «Цеха»
Б. В Вильде, уроженец Ямбургского уезда Санкт-Петербургской губернии,
в 1919 году бежал с матерью в Эстонию. Учился в Тартуской гимназии, в 1926 году
поступил на химическое отделение физико-математического факультета Тартуско-
го университета Через год был отчислен за неуплату денег за обучение, пытался
(неудачно) заняться этнографией, а в 1930 году уехал в Берлин, где изучал немец-
кий язык, сотрудничал в немецких и русских журналах, выступая и как перевод-
чик с русского, и как автор художественных текстов В Берлине он посещал «Клуб
поэтов», был знаком с Набоковым, Корвин-Пиотровским, Горлиным, Р. Блох.
В 1932 году Вильде переехал из Берлина в Париж, где поступил на филологиче-
ский факультет Сорбонны, одновременно посещая занятия в Этнографическом ин-
ституте В Париже он сближается с Мережковскими и Фондаминским, посещает
собрания «Зеленой лампы» и «Круга». Перед войной Вильде работал в парижском
Музее человека. В 1936 году он принял французское гражданство и после нача-
ла Второй мировой войны был призван во французскую армию. В ходе боевых
действий Вильде попал в плен откуда бежат уже после падения Парижа. В исто-
рии Б В. Вильде остался прежде всего как один из организаторов французско-
го Сопротивления, издатель газеты «La Resistance», давшей название движению
(выходила с декабря 1940 г). Расстрелян фашистами в форте Мон-Валерьен, близ
Парижа, 23 февраля 1942 года См. о нем. Райт-Ковалева Р Человек из Музея чело-
века. Повесть о Борисе Вильде М., 1982, Воронова Т П К биографии Бориса Виль-
де (из архива О А Добиаш-Рождественской)/7 Французский ежегодник 1973 М,
1975. С 29-31, Письма Бориса Вильде к матери / вступ. ст, публ. Б Плюханова; ком-
мент. Л Киселевой // Труды по русской и славянской филологии. Литературоведе-
ние IV (Новая серия). Таргу, 2001 4 4 С. 282-338.
Б А. Нарциссов также учи вся на химическом отделении физико-математического
факультета Тартуского университета, которое, в отличие от Б. В Вильде, окончил
в 1931 году С начала 1940-х годов работал по специальности в Германии, в 1951 -
1953 годах — в Австралии, позднее - - в США. где, разменяв пятый десяток, вновь
испытал прилив поэтического вдохновения, издал шесть (!) сборников стихотворе-
ний: «Стихи» (1958), «Голоса» (1961), «Память» (1965), «Подъем» (1969), «Шахма-
ты» (1974), «Звездная птица» (1978). Большую роль в его творчестве играл Э. По, ко-
торому он подражал и пытался переводить
Б. X Тагго-Новосадов быт студентом философского факультета Тартуского уни-
верситета. После ею окончания жил у родителей в Пярну, занимался журналисти-
кой, затем переехал в Ревель (Таллин), где работал в советском торговом предста-
вительстве, а после присоединения в 1940 году Эстонии к СССР - в Паркомате
госконтроля В Таллине издал книги стихов «Шершавые вирши» (1936) и «По сле-
дам бездомных аонид» (1938). Во время немецкой оккупации был редактором печор-
ской пронацистской русской газеты «Новое время» В 1944 году, сразу после занятия
Эстонии советскими войсками, Новосадов был арестован органами НКВД, осужден
на десят ь чет лишения свободы, однако в лагерь попасть не успел, скончавшись в ле-
нинградской тюремной больнице от туберкулеза.
Подробнее об участниках «Юрьевского цеха поэтов» см . Исаков С Г Русские
в Эстонии. 1918-1940. Историко-культурные очерки. Тарту, 1996, Милютина Т П
Люди моей жизни. Тарту 199"7
49 Поэт и общественный деятель, один из основателей эстонского и латвийского
отделений Русского студенческою христианского движения (РСХД) Дмитрий Васи-
льевич Маслов (1903-1989) учится в это время на коммерческом отделении юриди-
ческого факультета, а затем перешел на философский факультет Тартуского универ-
ситета
См. о нем ПлюхановБ В Поэт и христианин памяти Д В Маслова 7 Плюханов
Б. В РСХД в Латвии и Эстонии материалы по истории Русского студенческого хри-
стианского движения Париж, 1993 С 302-304
Сестры Мета Альфредовна и Елена Альфредовна Роос — этнические эстон-
ки, русские поэтессы, сотрудницы таллинского журнала «Новь». Олег Анатольевич
Нарциссов — младший брат Б. А. Нарциссова. в то время гимназист. Лидия Адоль-
фовна Виснапу (1909-?) — этническая эстонка, русская поэтесса, сотрудница нарв-
ского журнала «Полевые цветы» — в то время училась на юридическом факультете
Тартуского университета.
50 Новь. Сборник 4. Таллин, 1932. С 5. Цит. по: Литературная энциклопедия рус-
ского зарубежья. Т. 2. С. 513.
51 Новь. Сборник 6. Таллин. 1934. С. 77. Цит. по: Литературная энциклопедия
русского зарубежья. Т. 2. С. 334.
52 В 1944 году Ю. П. Иваск покинул Эстонию и с 1949 года жил в США. Здесь
в Гарвардском университете он защитил докторскую диссертацию «Вяземский как
критик» (1954). Иваск преподавал в Канзасском, Вашингтонском, Вандербилтском
университетах, а в 1969 году получил звание профессора и кафедру русской лите-
ратуры в Массачусетском университете. Он изучал творчество Бунина, Цветаевой,
Мандельштама, написал монографию о К. Н. Леонтьеве, издал сочинения Г. П. Фе-
дотова и В. В. Розанова. В 1955-1958 годах Иваск был редактором журнала «Опы-
ты». Вторую книгу стихов «Царская осень» он опубликовал только в 1953 году. Да-
лее были сборники «Хвала» (1967), «Золушка» (1970), «2><2 = 4. Стихи 1926-1939»
(1982), «Завоевание Мексики: сказ раешника», (обе— 1984), «Я — мещанин» (1986).
О жизни и творчестве Ю. П. Иваска см. его автобиографическую книгу: ИваскЮ П
Повесть о стихах / послесл. Д. Бобышева. Нью-Йорк, 1987. См. также: Шульц У
Иваск и Эстония И Иваск Ю. П. Похвала российской поэзии. Эссе / предисл. Д. Бобы-
шева ; сост., послесл. Уно Шульца. Татлин, 2002. С. 239—247 (Б-ка журнала «Тал-
лин» ; Вып. 8).
53 См. о ней: Есихина Л А Вера Булич (Из истории русской литературы в Фин-
ляндии) // Российский литературоведческий журнал. 1994. № 4. С. 143-154; Башма-
кова Н. «Мы говорим на разных языках...»: Из литературной жизни русских в Фин-
ляндии в межвоенные годы // Проблемы русской литературы и культуры / под ред.
Л. БюклингиП. Песонена. Helsinki, 1992. С. 155-179 (Slavica Helsingiensia. Vol. 11).
В 1930 году В. С. Булич была председателем русского литратурно-философского
кружка «Светлица», куда входила ее сестра, певица С. С. Булич-Старк, молодые поэ-
ты Эльза Вилькен. Вера Дроздович, Федор Пульман, а также филолог Б. П. Силь-
версван, журналист 10. А. Григорков, пианист И. А. Буш, литературовед и критик
Л. М. Линдеберг. Сначала собрания кружка проходили на квартире морского офице-
ра П. А. фон Светлика, затем — в помещении Русскою клуба. Здесь читались докла-
ды о русской литературе, устраивались музыкальные и поэтические вечера.
«Светлица» была самым заметным литературным объединением молодой рус-
ской Финлянции. Несмотря на достаточно большое количество русских периоди-
ческих изданий в межвоенные годы (около 50. если считать издания-однодневки)
крупных поэтических дарований здесь было немного. Помимо В. С. Булич, следует
упомянуть рано умершего поэта и журналиста Ивана Савина (Ивана Ивановича Са-
волайнена, 1899-1927), автора единственной книги стихов «Ладонка», изданной в
Белграде в 1926 году. И. Савин принимал участие в Гражданской войне, был ранен и,
находясь в госпитале в Джанкое, попал в плен к красноармейцам. Он стал свидете-
лем расправы с ранеными и пленными добровольцами в Крыму в 1920 году, во время
которой были расстреляны два его брата. Их памяти Савин посвятил стихотворение,
обошедшее все русское зарубежье и прославившее автора:
Братья.» лгпим Михаилу и Пав чу
Ты кровь их соберешь по капле, мама,
И, зарыдав у Богоматери в ногах,,
Расскажешь, как зияла эта яма,
Сынами вырытая в проклятых песках,
Как пулемет на камне ждал угрюмо,
И тот в бушлате звонко крикнул
«Что, начнем?»
Как голый мальчик, чтоб уже не думать,
Над ямой стал и горло проколол гвоздем
Как вырвал пьяный конвоир лопату
Из рук сестры в косынке и сказал «Ложись1»
Как сын твой старший гладил руки брату,
Как стыла под ногами глинистая слизь
И плыл рассвет ноябрьский над туманом,
И тополи чуть желтел в невидимом луче,
И старый прапорщик, во френче рваном,
С чернильной звездочкой на сломанном плече
Вдруг начал пегь — и эти бредовые
Мольбы бросал свинцовой, брызжущей струе
Всех убиенных помяни, Россия,
Егда приидеши во царствие Твое
Самому Савину удалось доказать, что он не офицер, и тем самым избежать рас-
стрела. Он был освобожден из плена в 1921 году и через Петроград вернулся в Хель-
синки, где работал на сахарном заводе, сотрудничая одновременно в периодиче-
ских изданиях русского зарубежья (финских, французских, немецких, эстноских). На
смерть Савина откликнулся И. А. Бунин, поместивший в «Возрождении» 4 августа
1927 года статью «Наш поэт (о поэте и воине Иване Савине)», в которой, в частности,
писал: «В рагной борьбе за Россию и за Белое Дело он проявил высшую доблесть и
отвагу. Проявить себя в той же мере в поэзии он, всецело отданный воинскому труду,
всем его тяжестям и ужасам, на путях его всячески телесно искалеченный и погиб-
ший столь рано, конечно, не moi. Но все же то, что он оставил после себя, навсегда
обеспечило ему незабвенную страницу и в русской литературе: во-первых, по причи-
не полной своеобразности его стихов и их пафоса и, во-вторых, по той красоте и силе,
которыми звучит их общий тон, неко горые же вещи и строки — особенно» (Бунин И А.
Полное собрание сочинений : в 13 т. М., 2006. Т. 10. С. 64). Стихотворения И. Савина и
материалы о нем см.. Савин И Только одна жизнь. 1922-1927. Нью-Йорк, 1988.
54 Бем А Л Поэзия Николая Гронского (ко второй годовщине его смерт и 21 нояб-
ря 1934 г.) // Меч. [Варшава], 1936. 22 нояб.
Тексты Н. П. Гронского и материалы о нем см.: Цветаева М, Гронский Н. Не-
сколько ударов сердца. М., 2003.
55 Яновский В С Поля Елисейские. СПб., 1993. С. 220.
56 Берберова Н Н Курсив мой. Нью-Йорк, 1983. Т. 2. С. 446-447.
5' Даманская А Ф На экране моей памя ги. Таубе-Аничкова С. И. Вечера поэтов в
годы бедствий (Из моих литературных, редакторских и иных воспоминаний) / публ.,
подгот текстов, вступ ст., коммент. О Р. Демидовой. СПб., 2006. С. 320.
58 Там же. С. 321-322.
” См. воспоминания об этом- Симонов К М. Собрание сочинений : в 6 т М ,
1970. Т. 6. С. 740 741. Дамане кая А Ф Указ. соч. С 324.
6f > «То, что было, - очень характерно для патриотического подъема, который ца-
рил тогда в русской эмиграции Его хватило ненадолго. Начиналась склока. Начина-
лось то, что скоро получило определение “подрывной работы”. И охлаждению патрио-
тического пыла немало способствовало то, что въездных виз в Россию обладатели
советских паспортов не получали, и так как ожидание обещанных виз все затягива-
лось, то это непредвиденное обстоятельство начинало сказываться на материальном
положении иных русских эмигрантов. В некоторых — и количественно немногочис-
ленных — французских фирмах и официальных учреждениях, где служили и были на
хорошем счету русские эмигранты, одни получали расчет под тем или иным предло-
гом, новых же служащих и вовсе не принимали, если они уже обладали советскими
паспортами Предлог — для начала - был благовидный сокращение штатов. “Сво-
им французам приходи гея отказывать . После такой войны После стольких неис-
числимых потерь ” < ..> Иные обладатели советских паспортов не то раскаивались в
своем патриотическом порыве, не то учли ненужность, бесполезность советского па-
спорта, а в иных случаях даже могущего стать помехой для получения какой-нибудь
должности, сулившей некоторую обеспенность И таким образом, находившим нуж-
ным менять свои советские паспорта» (Даманская А Ф Указ. соч. С. 322-323).
Терапиано Ю. К Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924
1974). Эссе, воспоминания, статьи 1 сост Р. Герра и Л Глезер. Париж . Нью-Йорк,
1987. С. 235
62 Берберова Н. Н Указ. соч. С. 416.
63 Мережковский Д С Атлантида— Европа. М., 1992. С. 17.
64 См.. Муравьев А В Философия — век XX // Хрестоматия по истории филосо-
фии (западная философия) учеб пособие для вузов в 3 ч. М., 1997. Ч. 2. С 24-25
Глава IX. ПОЗДНИБ ГОСТИ
1 Рагозина К Туманное звено // Присманова А., Гингер А. Туманное звено / сост.,
предисл. и коммент К Рагозиной Томск, 1999. С 6
2 Тем не менее очевидно, что не только творческая, но и духовная работа проис-
ходила в юной поэтессе крайне интенсивно" в 1910 году, сразу по совершеннолетию,
она переходит в православие (а не в лютеранство, как практиковалось в то время
среди интеллигентной еврейской молодежи, желавшей избежать религиозной дис-
криминации в Российской империи) Принятие православия было сознательным вы-
бором, как религиозным, так и культурным, так же как и последующая русификация
имени. С этого момента Анна Симоновна Присман превращается в Анну Семенов-
ну Присманову
3 Рагозина К Указ. соч. С. 7
4 См : Коакер К) «На листик лавра я имею право» Об Анне Присмановой. URL :
http.7/www.gestak lv/wbg/tools/download.php?file=files/object.
3 Струве Г П Русская литература в изгнании. 3-е изд , испр. и доп Париж , М .
1996. С 117.
6 Адамович Г В Собрание сочинений. Литературные беседы. СПб., 1998. Кн. 1.
С. 448
’ Вероятно, это был самый поздний в «большой» русской поэзии дебют: Присма-
новой исполнилось тогда 45 лет\
8 Терапиано Ю К О новых книгах стихов Критика 2. С. 79-80. Об этой забав-
ной «поэтической полемике» см комментарии К. Рагозиной к «Лебедю» Присмано-
вой {Присманова А С, Гингер А С Указ соч. С. 231-232).
’ Адамович Г В Собрание сочинений Литературные беседы. Кн. 1.С. 450.
1и Рагозина К Указ, соч С 18
4 Там же С 20
‘2 По свидетельству Л. Ф Зурова, «когда Марина Цветаева уезжала . А При-
сманова попросила у Марины Ивановны разрешить взять у нее прядь волос. Марина
Ивановна сказала. 'А как же9 Ведь нужны ножницы!”, и Присманова ответила, что
у нее в сумочке есть. Я помню, Марина Ивановна стояла на бульваре под фонарем,
как рыцарь, и Присманова отрезала ей прядь волос. Это была наша последняя встре-
ча» {Присманова А С, Гингер А. С Указ. соч. С. 227).
г' Матвей Корвин (1443-1490), взошедший на трон Венгерского королевства
в 1458 году, знаменит тем, что присоединил к своим землям Моравию и Силезию, а так-
же часть австрийских владений с Веной. В 1482 году он установил дипломатические
связи с недавно получившим самостоятельность Великим княжеством Московским
4 Корвин-Пиотровский 3. Л Автобиографическая справка // Корвин-Пиотров-
ский В Л Поздний пасть . в 2 т Вашингтон, 1968. Т 2. С 217.
5 Там же.
16 См : Офросимов Ю В Памяти поэта (Новый журнал. 1966 Кн 84)//Корвин-
Пиотровский В. Л. Поздний гость Т 2. С. 250.
17 Вилъчковский К О поэзии В Корвин-Пиотровского (Возрождение 1956.
Тетр. 53)Л Корвин-Пиотровский В Л Поздний гость. Т 2 С 226-229
18 Чего не скажешь о книге «Святогор-скит», изданной вслед, интересной и яр-
кой. но отражающей идейные колебания поэта в эпоху «сменовеховства» и потому
внутренне эклектичной как содержательно, гак и поэтически Сборник «Каменная
любовь», вышедший двумя годами позже, состоит из любовной лирики, отразившей
своеобразную философию любви, разговор о которой не входит в задачи данной ра-
боты, так как она не затрагивает собственно эмигрантскую проблематику.
19 См : Фесенко Т. Памяти большого поэта (Повое русское слово 1966. 15 апр ) //
Корвин-Пиотровский В. Л Поздний гость. Т. 2. С. 232.
20 Вилъчковский К Указ соч С 223
7| Как и Адамович, Присманов и Корвин-Пиотровский считали неуместным пу-
бликовать некий документ с формулировкой своей программы, хотя некоторое время
и размышляли об этом. «В первые годы после войны, — вспоминал Ю К. Терапиа-
но, - они провозгласили себя “формистами” и собирались опубликовать идеологию
“формизма” , но формизм гак и остался без теоретического обоснования» (Терапиа-
но Ю К Литературная жизнь русского Парижа за полвека. С 240).
72 См Одоевцева И В На берегах Сечы. М, 1989. С 306 О Б. Г Заковиче см .
Герра Р Борис Закович - последний поэг «Парижской ноты» В Евреи России - им-
мигранты Франции. Очерки о русской эмиграции / под ред В Московича, В Хазана
и С Брейяр. М , Париж , Иерусалим, 2000 С. 296-304
22 В 1942 юду была схвачена и погибла в Освенциме мать Гингера. После это-
го Александр Самсонович стал остерегаться выходить на улицу днем. «В половине
двенадцатого ночи, --описывает1! Н Берберова свиданпе с Гингером в 1944 году,
в последние месяцы оккупации, — осторожный стук в дверь Открываю-А Гингер
<...> Впускаю. Он рассказывает, что живет у себя, выходит раз в неделю для моци-
она, и главным образом когда стемнеет. В доме — в этом он уверен — никто его не
выдаст. Присманова сходит за “арийку”, как и их сыновья. Он сидит дома и ждет,
когда все кончится Мне делается ужасно беспокойно за него, но сам он очень спо-
коен и повторяет, что ничего не боится. “Меня святая Тереза охраняет”» (Берберо-
ва Н Н Курсив мой. Автобиография . в 2 т Нью-Йорк. 1983. Т 1 С 509) В поэзии
Гингера этот военный биографический сюжет отразился в стихотворении «Дове-
рие'»-.
Сюда. Тереза, умершая рано
мне, смертному на помощь поспеши
явись благоприятною охраной
в ночи, в ночи, во мгле, в глуши, в тиши
Св Тереза Лизьезская (Мари Франсуаза Тереэа Мартен, 1873 1897) —монахи-
ня кармелитского ордена, автор духовной прозы и стихов (скончалась от туберкулеза
24 лет от роду) Была канонизирована в 1925 году. Одна из самых популярных като-
лических святых в современной Франции
24 Корвин-Пиотровский В Л. Поздний гость. Т. 2. С 217
2 ' Поэт, критик и журналист Кирилл Дмитриевич Померанцев (1906 1991), как
и Корвин-Пиотровский, в войну участвовал в движении Сопротивления. После войны
он сотрудничал в многочисленных русских изданиях Франции и США, издал книгу
путевых очерков (1965) и мемуары (1986). Перу Померанцева принадлежат несколь-
ко статей о поэзии зарубежья (в том числе очерк творчества Корвин-Пиотровского)
Как Игорь Чиннов в случае с «Парижской нотой», К. Д. Померанцев явился «наслед-
ником» поэзии формистов уже после прекращения существования зарубежья:
Слава Богу, теплеть начинает.
Нерешительно как-то Но все ж
По росткам по костям пробегает
Предвесенняя легкая дрожь
Деревенский штампованный вечер
Перекресток,
река,
отонек
Он ничем не казист, не отмечен.
Этот митый земной уголок.
Я не помню — была ли такою
Невзыскательность русской тоски,
Русский вечер над русской рекою,
Скажем. 1де нибудь возле Оки
Но кому это нужно, простите.
Был ли вечер таким, или нет
В очистительном ливне событий,
В урагане сорвавшихся лет
Это все унеслось без возврата,
Обессилело в царстве теней,
В романтических красках заката
Навсегда подытоженных дней
26 «Скит». Прага. 1922-1940 М , 2006. С. 94.
27 Рагозина К Указ. соч. С. 33.
28 Присманова А. С, Гингер А С Указ. соч. С. 245.
29 «Помню, однажды, за длинным столом, у кого-то в квартире <...> [Георгий]
Иванов, глядя перед собой и мигая, повторял одну и ту же фразу, стуча ложкой по
столу; “Терпеть не могу жидов’’. Ладинский шепнул мне на ухо: “Я сейчас ему дам
в морду”. Я вынула карандаш из сумки и на бумажной салфетке нацарапала: “Пре-
кратите, рядом с вами — Гингер”. Он взял мою записку, передал ее Гингеру и ска-
зал: “Она думает, что ты на меня можешь рассердиться. Как будто ты не знаешь, что
я не люблю жидов. Ну разве ты можешь на меня обидеться?” Гингер что-то ответил
ему, этот человек на меня всегда производил впечатление блаженного, если не ска-
зать юродивого. Я встала, двинула стулом и пересела на другой конец стола. Ладин-
ский последовал за мной» {Берберова Н Н Указ. соч. С. 549).
30 Адамович Г В Об Александре Гингере И Мосты. 1966. № 12. С. 267.
31 См.: Иваск Ю П О послевоенной эмигрантской поэзии // Критика 2. С. 377.
32 Достойно упоминания посвящение: «Памяти двух женщин, к которым приме-
нимы слова Рамакришны; мужчина не может осуществить себя, если у него не было
замечательной матери и замечательной жены». Ю. П. Иваск назвал Гингера «одним
из самых незамеченных поэтов моего “незамеченного поколения”» {Иваск Ю. П. По-
хвала российской поэзии. Эссе ' предисл. Д. Бобышева , сост., послесл. Уно Шульца.
Таллин, 2002. С. 200 (Б-ка журнала «Таллин» ; Вып. 8)). Впрочем, и произведения
А. С. Присмановой были переизданы только в 1990 году {Присманова А. С Собрание
сочинений / ed. a. with an introd , a notes by Petra Couvee. The Hague, 1990).
33 Адамович Г В Стихи Вл. Корвин-Пиотровского (Новое слово. 1960. 19 апр.) И
Корвин-Пиотровский В. Л. Поздний гость. Г. 2. С. 218-220.
34 Гуль Р В. Л. Корвин-Пиотровский (Новый журнал. 1966. Кн. 83) // Корвин-
Пиотровский В. Л. Поздний гость Т. 2. С. 248
ЗОБНИН Юрий Владимирович
ПОЭЗИЯ БЕЛОЙ ЭМИГРАЦИИ
«НЕЗАМЕЧЕННОЕ ПОКОЛЕНИЕ»
Ответственный редактор И В Петрова
Редактор Т В Никифорова
Дизайнер Н В Кириллов
Техническое редактирование и верстка Л В К'шмкович
Корректор Т В Кошелева
ISBN 978-5-7621-0534-7
Подписано в печать с ори! инал-макета 18 01.10
Формат 60^90'/if. Гарнитура Times New Roman
Усл печ т 16.25 Тираж 500 экз Заказ № 4
Санкт-Петербургский Гуманитарный университет профсоюзов
192238, Санкт-Петербург, ул. Фучика, 15
НОВОЕВГУМиИГАПЫНАПМ
В серии издаются монографии, имеющие новаторский характер,
отражающие современное состояние и тенденции развития гумани-
тарной мысли. Авторы книг — ведущие российские ученые в обла-
сти философии, культурологии, социологии, психологии, педагогики
и других гуманитарных наук, а также крупнейшие специалисты-
практики, деятели культуры, искусства, образования — преподава-
тели СПбГУП
В этой серии изданы книги
1 Запесоцкий А. С. Молодежь в современном мире проблемы инди-
видуализации и социально-культурной интеграции 1996
2. Запесоцкий А. С. Гуманитарная культура и гуманитарное образо-
вание 1996
3 Вдовенко Т. В. Социальная работа в сфере досуга в странах Запад-
ной Европы 1999
4 Парыгин Б. Д. Социальная психология. 1999
5 Петрова О. Ф. Символизм в русском изобразительном искусстве.
2000
6. Триодин В. Е История и теория социально-культурной деятельно-
сти 2000
7 Катышева Д. Н. Вопросы теории драмы действие, композиция,
жанр 2001
8 Сапун В. А Теория правовых средств и механизм реализации пра-
ва 2002
9. Шор Ю. М. Культура как переживание 2003
10. Соколов А. В. Феномен социально-культурной деятельности 2003
11 Агапитова С Ю. Информационное вещание на ТВ опыт
Ленинградского-Петербургского телевидения 2003.
12. Дворко Н. И. Профессия — режиссер му льтимедиа 2004.
13 Художественный рынок: вопросы теории, истории, методологии
2004
14. Громов Ю. И., Звездочкин В А , Каплан С. С. Мужской танец
в петербургской бале гной школе: педагогическое наследие В И. Понома-
рева 2004.
15. Пучков С. В., Светлов М. Г. Музыкальные компьютерные техноло-
гии: современный инструментарий творчества. 2005.
16. Большаков А. С. Антикризисное управление: финансовый аспект
2005.
17. Мультимедиа: творчество, техника, технология- монография /
Н. И. Дворко [и др ]. 2005
18. Современное искусство и отечественный художественный рынок /
под ред. Т. Е. Шехтер. 2005.
19. Мотышина М. С. Менеджмент в сфере услуг теория и практи-
ка. 2006
20. Семья как объект социальной работы / под общ ред. Е. П. Тонконо-
гой. 2006.
21. Запесоцкий А. С. Дмитрий Лихачев — великий русский культуро-
лог. 2007.
22 Соколов А. В. Интеллигенты и интеллектуалы в российской исто-
рии. 2007.
23. Стремоухое А. В. Правовая защита человека 2007
24. Ерыкалова И. Е. Фантастика Булгакова. 2007
25. Звездочкин В. А. Творчество Леонида Якобсона. 2007.
26. Запесоцкий А. С. Методологические и технологические основы об-
разовательной деятельности. 2007.
27. Запесоцкий А. С. Культурология Дмитрия Лихачева. 2007.
28. Ильичев А. В. Русская поэзия XV1II-XX веков: интертекстуаль-
ные связи. Опыт анализа. 2007.
29. Шум Ю. Журналистское расследование. 2008
30 Успенская А. В. Античность и русская литература: мотивы, обра-
зы, идеи. 2008
31. Мартинович Г. А Текст и эксперимент исследование ком-
муникативно-тематического поля в русском языке. 2008.
32. Игбаева Г. Р. Обязательное страхование гражданской ответствен-
ности владельцев транспортных средств. 2008.
33. Фейгин Г. Ф. Национальные экономики в эпоху глобализации: пер-
спективы России 2008.
34. Правовое регулирование отношений в сфере культуры / под ред
А. В. Стремоухова. 2008
35. Сидорова В. Н. Правоотношения банкротства юридических лиц.
2008.
36. Папенина А. Н. Музыкальный авангард середины XX века и проб-
лемы художественного восприятия. 2008.
37. Боровиков А. Ф. Конституционные гарантии прав и свобод россий-
ских граждан в сфере таможенных правоотношений, теория и практика.
2008.
38. Запесоцкий А. С. Образование и средства массовой информации
как факторы социализации современной молодежи. 2008.
39 Культурно-антропологические основы образовательной деятель-
ности- разработка культуроцентристской модели высшего образования.
Сборник научных статей. 2008
40 Горшкова В. В. Диалог в образовании человека 2009
41 Соколов А. В Поколения русской интеллигенции 2009
42 Карпов А. В. Русский Пролеткульт идеология, эстетика, практи-
ка. 2009
43. Мотышина М. С. Социально-экономические организации: кон-
цепции, особенности, механизмы развития 2009.
44 Большаков А. С. Антикризисное управление на предприятии фи-
нансовый и системный аспекты 2010
45. Искусство мультимедиа Мультимедиа и техника / науч ред.
Т Е Шехтер. 2010.
санкт-петербургским гуманитарный университет профсоюзов
ОФИЦИАЛЬНЫЙ САЙТ СПбГУП
+] ФАКУЛЬТЕТ КУЛЬТУРЫ
пои
^^ЮРИДИЧЕСКИЙ ФАКУЛЬТЕТ НЕЕ
+] ЭКОНОМИЧЕСКИЙ ФАКУЛЬТЕТ ДД|х]
ФАКУЛЬТЕТ ИСКУССТВ
Начни работу с этой кнопки?
www дир. ги
мжтичнжия «тин S s мипмиисдатат!
Предлагаем также посетить сайт «Площадь Лихачева»
www. lihachev. ru
основные рубрики сайта:
Научное наследие Библиография Международные Декларация пран
Д. С. Лихачева Лихачева | Лихачевские чтения культуры
и другие материалы