Текст
                    Жорис-Шарль ГЮИСМАНС
Наоборот
Анри gè МОНТЕРЛАН
Девушки


Жорис-Шарль ГЮИСМАНС Анри gè МОНТЕРААН
Жорис-Шарль ГЮИСМАНС Наоборот - • I Анри gè МОНТЕРЛАН Девушки МОСКВА Объединение 'Всесоюзный ыолодежный книжный центр" Книжная редакция "СТИЛЬ" 1990
ББК 84.4.Пр Г-991 Художник А. КУКУШКИН Гюишанс Ж.-Ш., Монтерлан А. де Г-991 Наоборот. Девушки: Романы: Пер. с франц. и вступ. статья И.Карабутенко. - М.: Объединение "Всесоюзный мо- лодежный книжный центр", 1990. - 272 с. Романы "Наоборот" Жориса-Шарля Гюисманса и "Девушки" Анри де Монтерлана открывают читателям двух признанных французских писателей« Поэтика "Наоборот", романа, где есть всего одно действующее лицо и нет никакой интриги, погружает в атмосферу роскоши и красоты. В "Девуш- ках" классическая канва романа в письмах органично дополнена рассуж- дениями автора на вечную тему — отношения мужчины и женщины. В СССР оба романа издаются впервые. 4703000080-006 Г ^^Г^- Беа.объявд. ББК84.4.Пр 022(01)40 * ISBN 5-7012-0019-1 (с) перевод И.Карабутенко, 1990 (CÌ оформление Объединения "Всесоюзный молодежный книжный центр", 1990
ВСТРЕЧА ГЮИСМАНСА С МОНТЕРЛАНОМ И ЧИТАТЕЛЯ С НИМИ Роман Жориса-Шарля Гюисманса "Наоборот" и роман Анри де Монтерлана "Девушки" издаются вместе, потому что у них одинаковая судьба. Каждый должен был появиться в отдельности еще несколько лет назад; каждый стоял в отдельном плане: роман Гюис- манса - в плане издательства "Художественная литература", роман Монтерлана - журнала "Москва". В интервью "Литгазете" о планах журнала редактор "Москвы" заявил о своем твердом намерении издать "Девушек". Дама, которая ведала писате- лями Запада и Австралии,уверяла, что издаст "Наоборот" только в твердом переплете. Хотя Монтерлан - классик, и Гюисманс - классик, хотя во всем мире их знают, хотя романы "Девушки" и "Наоборот" немедленно принесли бы нашим издателям славу и прибыль, а читателям - радость, ни та, ни другая книги так и не были напечатаны. Они застоялись в застойный период, залежались, замучились, и в конце концов пропали: французский текст "Наоборот" и вместе с ним рукопись перевода исчезли в недрах издательства "Художественная литература", а рукопись романа "Девушки" присвоена бывшим сотрудником журнала "Москва". И все же романы Гюисманса и Монтерлана выходят сейчас, в сюрреалистическом Сегодня, когда почти все можно говорить, почти все делать, почти все смотреть, почти всюду путешествовать. Когда-то изданные, но не дошедшие книги переиздаются и доходят. Неизданные - при счастливом стечении обстоятельств - печатаются. По-прежне- му (и это уже реализм) нельзя без хлопот достать хорошую книгу. И вот, чтобы читатели не искали отдельно Гюисманса, отдельно Монтерлана, они выходят вместе. Таково жизненное обоснование данной книги. Есть еще и строго научное. Дело в том, что оба автора — страшные еретики. Каждый в отдельности бунтовал (Гюисманс -в XIX веке, Монтерлан -в XX) против существующих табу, канонов, общественной и любовной морали, литературной традиции. Их идеи были великолепны, аристократичны, стилистически безупречны. Слава богу, они не стали достоянием толпы, фактом массовой культуры. Гюисманс и Монтерлан и сегодня пока- жутся нарушителями спокойствия, опасными чудаками всем обывателям, немечтате- лям, ненаблюдателям, словоненавистникам. Поэтому их читать неинтересно. Можно и в шутку предположить, что, если бы Гюисманс и Монтерлан были современниками и встретились в одном городе, под одной крышей, как, скажем, Гоген и Ван Гог, они быстро перешли бы от взаимного восхищения к взаимному неприятию. Так всегда происходит с сильными творческими натурами. Их долгое общение непереносимо и пагубно. Прапраправнук королевского телохранителя Монтерлан ( он же тореро-люби- тель) и мистик Гюисманс, наследник Рэйсбрука Удивительного, — слишком разные индивидуальности. Но поскольку они так и не встретились, так и не жили под одной крышей, не вели яростных эстетических диспутов, не издавали журнал и в конце кон- цов не рассорились, кажется, нет ничего предосудительного в идее выпустить их произве- дения под одной обложкой. Теперь о каждой из двух книг. Сначала — о романе, в котором все наоборот. Когда потомки колоритных французских рыцарей, "атлетических рубак", обладателей "усов- 5
ятаганов" оказываются в сереньком Париже XIX века, с ними происходят фантастичес- кие истории. Известно, что граф Вилье де Лиль-Адан, потомок мальтийских рыцарей и Командор ордена, становится писателем, автором "Жестоких сказаний" (правда, в один прекрасный день Вилье де Лиль-Адан вполне серьезно выставил свою кандидатуру на пустовавший греческий престол). А знаменитый Анри де Тулуз-Лотрек, который в эпоху подавления Альбигойской ереси (впрочем, и позднее тоже) безукоризненно владел бы мечом, берет карандаш и лист бумаги и переходит из кабака в кабак, из цирка в цирк, оттуда — в Мулен-Руж и прочие злачные места, любовно запечатлевая апашей, сутенеров, проституток, клоунов, актрис, художников. Так и герой романа "Наоборот", герцог дез Эссэнт, чьи предки окружали в ХУ1 веке славного короля Анри 111, интриговали против Анри 1У, хладнокровно отправляя в небытие своих противников, продает фамильный замок, покупает уединенный домишко в окрестностях Парижа и начинает вести жизнь, достойную изумления... Роман Гюисманса "Наоборот" вышел в 1884 г. К этому же времени относится запись в дневнике писателя-импрессиониста Эдмона де Гонкур: "Наоборот" Гюисманса кажется мне книгой моего любимого сына... Пусть говорят что угодно против нее, но она из тех, что повергают мой мозг в какой-то лихорадочный жар, а книги, вызывающие такое состояние, - это книги талантливых писателей. И сверх того - изысканность стиля! Идет, идет вперед наша литература!" Однако подобных отзывов было немного. Роман вызывал раздражение читателей и критиков. Гюисмансу запомнилась фраза одного из них; она резюмировала недоумение остальных: "Пусть меня повесят, если я понял хоть слово из этой книги!" Но и собратья по перу оказались недовольны. Им трудно было предположить, что автор "Парижских набросков", романов "Марта" (1876), "Сестры Ватар" (1879), "В семье" (1881), повести "По течению" (1882), которая Мопассану "бесконечно нравилась своей бесхитростной и надрывающей душу правдой", недавний участник сборника "Меданские вечера" (1880), который расценивался как манифест натуралистической школы, неожиданно изменит собственные позиции, эстетически переориентируется. Особенно неприятной новостью явилось это событие для Золя, мэтра натурализма, развязавшего в Медане язык моло- дым писателям: Мопассану, Гюисмансу, Сеару, Эннику, Алексису, предложив рассказы- вать "просто истории", рассказывать и записывать. Встретившись с Гюисмансом в том же Медане, Золя сказал, не скрывая негодования, что тот нанес страшный удар натурализ- му, подорвал основы школы, сжег и свои собственные корабли, выпустив роман "Наобо- рот", потому что, мол, целое литературное направление исчерпано одним томом; и "Дружески, - вспоминает Гюисманс, - поскольку Золя был милым человеком, он посоветовал мне вернуться на проторенную дорогу и вновь заняться этюдом нравов". Но для автора "Наоборот" не могло быть никакого возврата к натурализму: его шаг был закономерен. Неожиданность появления романа только кажущаяся. Известный прозаик и теоретик символизма Реми де Гурмон в "Книге Масок" замечает: "Писатель, у которого в 1881 году, среди натуралистического болота, при названии, прочитанном на карте вин, могло возникнуть видение былой роскоши... несомненно, должен был внушить беспокойство своим друзьям и заставить их предположить измену их направле- нию". Гюисманс сумел внушить беспокойство даже Флоберу (даже — потому, что Флобер обычно доброжелательно относился к разным творческим индивидуальностям и не проявлял никакой нетерпимости к представителям иной, "нефлоберовской" эстетики), который очень ценил его как автора романа "Сестры Ватар", написанного еще в традици- ях натурализма. В письме Гюисмансу, отправленном весной 1879 г., Флобер отмечал, что роману не достает фальши, свойственной перспективе (это замечание по своему методу предопределяет почерк Поля Валери), то есть нет нарастания действия. " И почему так б
много слов, — упрекает он Гюисманса, — не значащихся ни в одном лексиконе? Я имею право возмутиться, ибо вы меня оскорбляете, вы портите мне удовольствие. Зачем говорить "хлам" вместо "старое платье* или "одежда"?". Правда, Флобер не скрывал, что его поразила психология действующих лиц, что характеры сделаны мастерски, что папаша Ватар — прямо находка, а развязка прекрасная, почти величественная... Никто из друзей не знал, что в письме к Малларме от 27 октября 1882 г. Гюисманс признался, что задумал новеллу "Наоборот" и просит поэта, который тогда почти нико- му не был известен, прислать несколько стихотворений: он хотел бы включить их в свое произведение. Малларме прислал ему "Иродиаду" и "Послеполуденный отдых фавна" — стихотворения, которые впоследствии будут оценены как шедевры. Роман Гюисманса — своего рода антология новейшего, мало кому тогда известного искусства. Цитаты из "Иродиады" и "Послеполуденного отдыха фавна" привлекли внимание юного Поля Валери, а острые сценки, сопровождавшие эти фрагменты, внуши- ли ему горячее желание лучше узнать Малларме. "Жил я тогда в провинции, - вспоми- нал Валери, — о литературном движении судил только по книгам, всюду продающимся,и по распространенным журналам, которые не давали никакого представления о том, что происходит в интимнейшей, в тончайшей структуре творческой жизни момента... Я разыскал два-три стихотворения Малларме: отточенностью и благородством своей формы они свидетельствовали о восхитительном мастерстве автора. Это были совершенные строфы: после них невозможно читать иные". В свою антологию Гюисманс включил и Верлена. В отличие от Малларме, тот уже был известен публике по нескольким сборникам стихов, но не утвержден в ее сознании как поэт оригинальнейший. И опять, как в случае с Малларме, Гюисманс обратил внимание на самую характерную для творчества Верлена черту, сформулированную самим авто- ром, но пропущенную мимо ушей: "Мы хотим еще одного нюанса; не краски, а только нюанса; все остальное — литература!". После выхода романа Верлен выставил свою кандидатуру во Французскую академию. "К несчастью, - пишет он в статье "Моя канди- датура", - Гюисмансу пришла идея в своем оригинальном романе "Наоборот", да еще очень художественно, сравнить меня с Вийоном. И с этих пор "шалопая", "забулды- гу" и "убийцу" чуть ли не олицетворяют со мной". Верлен, конечно, преувеличил тот факт, что его кандидатура была отклонена академией именно из-за Гюисманса, но не преувеличил значение самого факта: сравнение его жизни и поэтики с Вийоном. Эту мысль Гюисманса разовьет впоследствии Валери в статье "Верлен и Вийон". Вкус не изменил Гюисмансу и тогда, когда на выставке 1881 г. он отметил гравюры Одилона Редона. Выставка прошла бы незамеченной, но изысканный отзыв, данный Редону Гюисмансом, привлек внимание публики к художнику. Именно этими гравюра- ми будет украшена комната дез Эссэнта в Фонтенэ. Слова Поля Валери о Бодлере: "Бодлер-критик ни разу не ошибся; все, восхищавшие его — Делакруа, Мане, Коро, Эдгар По — восхищают и нас", применимы к Гюисмансу; все писатели и художники, вошедшие в его "антологию" - роман "Наоборот", — теперь классики: Флобер, Гонкуры, Бодлер, Малларме, Верлен, Гюстав Моро, Одилтон Редон... В маленьком введении Гюисманс дает краткую предысторию своего героя. У писате- лей-натуралистов на нее ушли бы тома, Гюисманс же ограничивается несколькими страницами. Он и не пытается подробно восстанавливать события, он хочет внушить лишь ощущение. Он не останавливается даже на отдельных эпизодах жизни героя, а несколькими штрихами, намеками, ориентирами вводит читателя в систему дез Эссэнта, на первый взгляд бессистемно разбрасывая те или иные детали. Еще нет резкости, еще не наведен фокус. Гюисманс как бы не желает растрачивать краски, пока не введет героя в дом. Он бережет силы для разговора "изнутри". Представление о своей эстетической 7
системе он даст, поместив героя внутрь самой системы, и тогда - ни внешних описаний, ничего приблизительного. Мы увидим, что для дез Эссэнта погружение в собственную систему - не просто интеллектуальный отдых, а единственный способ жизни. Поэтому выход из системы равнозначен смерти. Выброшенный из нее, дез Эссэнт оказывается беспомощным, как птица без гнезда, как зверь без норы. Перед тем, как попасть в инородную среду, в •естественную жизнь", в "их" систему, ему остается только крикнуть: "Боже, сжалься над христианином, который сомневается, над неверующим, который хотел бы верить, над каторжником жизни, который пускается в путь один, ночью, под небом, не освеща- емым больше утешительными огнями старой надежды". Дом дез Эссэнта в Фонтенэ - не "один из", а единственный в своем роде. Задумывая его, дез Эссэнт преследовал особую цель: он посягал на роль Творца, создавшего Небо и Землю, создавшего природу. Ставя себя на место Творца, обращаясь к искусственным материалам, он создавал мир, отвечающий его собственным желаниям. Дом в Фонтенэ можно было бы вывезти в качестве музейного экспоната и показывать существам, которые никогда не были на Земле, как микромакет Земли. Потолок, обтянутый голубым шелком, на котором искусные мастера вышили серебром воспаряющих серафи- мов, - это небосвод. Тончайшие ткани на полу имитируют водную рябь. В аквариумах плавают механические рыбы и растут искусственные водоросли. Во флаконах хранятся эссенции, экстракты, - души запахов. Их сочетание создает любые ароматы, сейчас желанные, а через минуту, по воле каприза, рассеянные искусственным ветром. В этом доме есть единственная в своем роде коллекция материализовавшихся импуль- сов к желаемым ощущениям. Ощущения приводят механизм памяти в движение. С их помощью восстанавливаются забытые панорамы. Стиль дома в Фонтенэ передает тот стиль природы, который соответствует вкусам дез Эссэнта. Отрицая природу, дез Эссэнт имитирует природу; упрекая ее в однообразии, создает искусственное подобие. Собствен- но, роман представляет собой последовательное развитие одной идеи: заменить грезой о действительности саму действительность. Дом в Фонтенэ — в буквальном смысле музей, где собраны "чучела" запахов, вкусов, цветов, при умелом перевирании которых создается желаемая картина мира; в нем собраны своеобразные "эмбрионы", развивающиеся по желанию "творца" до полноцен- ных организмов. Жизнь под знаком наоборот — это не жизнь назло другим или на удивление другим, это основа создания собственной модели мира. Подобная жизнь, огтрокидьшающдя все естественные желания, - эта жизнь естественна для дез Эссэнта. Он не делает над собой усилий, живя такой жизнью, но ему приходится преодолевать себя в моменты, когда он вынужден жить "той", "их", "естественной" жизнью. Частный случай, скажете вы? Тогда частный случай и питательная среда, духовная пища дез Эссэнта: Бодлер, Малларме, Верлен, Эдгар По, Постав Моро, Одилон Редон... Роман "Наоборот" можно без преувеличения отнести к трудным произведениям, к тем, которые трудно писать и трудно читать. В романе всего один герой, и за ним читатель должен следовать, прислушиваясь к его оценкам, вникая в ассоциации. Роман держится не столько на интриге (она чрезвычайно проста, ее даже нельзя назвать интригой), сколь- ко на стиле, то есть на том, что любит и ценит в любимых мастерах дез Эссэнт. Те пасса- жи, где речь идет о писателях, живописцах, графиках, о красках, линиях, манере пись- ма, пересыпаны словечками из арго художников, архитекторов, музыкантов, техничес- кими и медицинскими терминами. Сказав, например, о Бодлере, что он "показал расту- щий кариес впечатлений", Гюисманс дал осязаемый образ. Этот медицинский термин влечет за собой целую цепь ассоциаций, связанных с "физиологией" впечатлений: он вызывает и запах, и цвет, и вкус, то есть полный объем ощущений, исходящих из собственного опыта каждого читателя. 8
Такой ассоциативный стиль ориентирован на внимательного и образованного читате- ля. Размышляя, скажем, над творчеством Алоизия Бертрана, Гюисманс замечает, что писатель перенес в свою прозу приемы Леонара. Он рассчитывает на внутренние коммен- тарии со стороны читателя. Тот должен вспомнить, что Леонар - знаменитый мастер по эмали ХУ1 века, работавший при дворе королей Франсуа I и Анри П. В противном случае произойдет ошибка. Стиль, основанный на ассоциациях, на подтексте, не терпит простого скольжения взглядом. Поверхность текста негладкая, его рельеф неодинаков. Подобная проза требует сотворчества. Гюисманс высказал всем хорошо известную, но охотно забываемую мысль: крупный писатель выходит за рамки школы, к которой его относят критики. Поэтому дез Эссэнт не занимается ни иерархией, ни шкалой ценностей, ни отведением места в литературном процессе. Со своими любимыми авторами он находится в акте сотворчества и сотрудниче- ства, то есть становится тем идеальным читателем и зрителем, о котором может только мечтать художник и писатель. Но самое главное: эстетические принципы его любимых творцов распространяются на его собственную жизнь. Дез Эссэнт, в сущности, был пер- вым литературным героем, метод жизни которого соответствует стилистике его кумиров. В распорядок дня он ввел неуравновешенный синтаксис Верлена и Малларме: одно действие логически не вытекало из другого, обрывалось на междометии; он наслаждает- ся цветами, покупая их, и ничуть не сожалеет, когда они чахнут; задумывает долгое пу- тешествие, но на вопрос слуги, когда вернется, отвечает: может, через год, может, через неделю, может, сегодня... В некоторых его поступках слышались интонации Эдгара По: например, он подвесил сверчка в серебряной клетке как бы из ненависти, из презрения к своему детству... Интерьер он оформляет по принципу аналогии, как бы иллюстрируя стихотворение Малларме "Демон аналогии"; отдельные переживания напоминают развернутые метафоры Бодлера... В литературе есть три характера, которые в совокупности представляют законченную модель, замкнутую систему: Дориан Грей Оскара Уайльда, дез Эссэнт Гюисманса, госпо- дин Тэст из рассказа Поля Валери "Вечер с господином Тэстом". Если бы это не звучало слишком претенциозно, можно было бы сказать, что там, где кончается Дориан Грей, начинается дез Эссэнт, а там, где кончается дез Эссэнт, начинается господин Тэст. Уайльд подробнейшим образом разработал введение к образу дез Эссэнта (хотя его роман "Порт- рет Дориана Грея" был написан на шесть лет позже). Своим героем он как бы составил комментарии к повседневной жизни дез Эссэнта до переселения его в Фонтенэ. Описание драгоценных камней, тканей, цветов, эссенций в "Портрете Дориана Грея" отсылает нас в первоощущении к Гюисмансу. Если Дориан потакает всем своим желаниям, и смысл его жизни сводится к тому, чтобы их удовлетворять, если дез Эссэнт стимулирует только желания, связанные с произведениями искусства и декоративными вещами, то господин Тэст вытравливает все живое, избавляется от того, что ему хочется сегодня, но смысл для него состоит в том, чтобы избежать того, что захочется завтра. Переход от дез Эссэнта к Тэсту мог бы показаться искусственным, если бы в романе не было прямого намека на это: "Теперь он был неспособен понять ни слова: даже глаза не читали; ему показалось, что мозг, пресыщенный литературой и живописью, отказывается поглощать больше... Куча прочитанного, художественные размышления, накапливаемые с момента уединвшя как плотина, которая останавливает поток старых воспоминаний, внезапно была смыта..." Возможно, это состояние героя предопределило судьбу самого писателя. Он написал еще несколько книг, отразивших его духовные искания; самыми интересными, на мой 1 Рассказ (или, как называл его сам автор, "маленький роман") "Вечер с господином Тэстом" написан в 1894 году. 9
взгляд, были романы "Собор" и "Там". Роман "Там" (1891) показывает, что Гюисманс по-прежнему любит "сложные номера". Он не побоялся использовать кое-какие "дет- ские" приемы натурализма, вроде бы немыслимые после "Наоборот": здесь есть и "глав- ный", и "второстепенный" герои, и даже героиня, хорошо "играющая" в любовных сценах. Однако все это было сделано не для развлечения читателя и не для "нарастания" действия. Ни о каком нарастании действия не может быть и речи; "главный" герой — писатель, желает разобраться не в "любит или не любит" его героиня, а в лабиринтах сердца бывшего сподвижника Жанны д'Арк, страшного колдуна-злодея. И еще он хочет уловить отголоски средневекового колдовства в современном Париже. На протяжении всего романа глаза читателя будут привыкать к темноте. И в этой темноте он различит не привычные очертания современников, без конца изображаемых натуралистами, не страстное колебание теней любовников на мопассановской "Стене", а силуэты персона- жей, которых "Лярусс XIX века" выговаривает лишь с запинкой. Гюисманс предлагает иные глоссарии, неведомые составителям энциклопедий. Читая роман "Там", мы снова оказываемся в стихии "Наоборот", с ее редкостными книгами, потерянными и раскопанными манускриптами, причудливыми гравюрами, ушеразди- рающей лексикой. "Он упрочил за собой стиль своих нервов, - заметил Поль Валери в "Воспоминаниях о Гюисмансе". — Язык, всегда метящий в неожиданность и чрезмер- ность, отягченный испорченными прилагательными, из кожи вон вылезшими; вырабо- танный монолог, странная смесь редких терминов, причудливых тонов, тривиальных форм и поэтических находок. Он любил насиловать порядок слов, удалять определяемое от того, что оно определяет; дополнение от глагола; предлог от слова, которое он требует тотчас же после себя. Он употреблял и систематически злоупотреблял эпитетами, кото- рых не предполагал предмет, но внушенных обстоятельствами; средство постоянное у него, средство очень соблазнительное, средство могучее, но и опасное, кратковременное, как и все художественные приемы, которые легко определяются". Кто это говорит? Не сам ли Гюисманс, исследующий стиль "трудных" писателей? Но ни в этих "Воспоминаниях", ни в статье "Дюрталь" Валери, мысли которого было подвластно все и который мог по-человечески объяснить самые сложные явления, не дал исчерпывающего ответа на вопрос, почему Гюисманс в зрелом возрасте и в расцвете славы ушел из светской жизни в аббатство Лигюже . ("Здесь и я подвергаю себя опасности, - признается Валери. - Я не верю, что можно говорить о мистицизме, не будучи мистиком"). Так к концу своего земного существования (он умер в 1907 г.) Гюисманс пришел к жизни господина Тэста. И у того была безликая комната, напоминаю- щая номер в гостинице или келью, с ее условными предметами: в принципе стул, в принципе шкаф, в принципе кровать. Состояние одиночества было удобно тем, что никакой соблазн не тяготил, и человек становился сущим и видящим себя; он сосредота- чивал в себе свое "я" и в то же время был наблюдателем своего "я". Остается только сказать, что предисловие к роману "Наоборот" Гюисманс написал ровно через двадцать лет после выхода книги, то есть в 1904 году - настоящее предисло- виенаоборот. 2 Что касается "Девушек" Анри де Монтерлана , то здесь проницательный читатель 1 Пожалуй, самым проницательным предсказателем судьбы Гюисманса оказался известный фран- цузский писатель Барбэ д'Орвилли, заметивший: "После романа "Наоборот" автору только остается сделать выбор между дулом пистолета и подножием креста". 2 Четыре части эпопеи Анри де Монтерлана (1896-1972), объединенные названием "Девушки" ("Девушки", "щадите женщин", "Демон Добра", "Прокаженные") публиковались с 1936 по 1939 г. Монтерлан — автор еще нескольких романов, среди них "Холостяки" — единственная его книга, увидевшая свет в нашей стране в 1934 г. Он писал эссе, стихи и драмы. Пьесы "Малатеста", "Пор- Руайяль", "Учитель из Сантьяго" и другие с успехом шли на сценах театров мира. В 1929 г. он написал книгу "Маленькая инфанта из Кастилии". 10
заметит влияние знаменитых имморалистов и моралистов Франции. Может быть, (после стилистических ухищрений Гюисманса и особенно если проникнуться "Сентиментальным путешествием" Стерна и "Улиссом" Джойса) роман "Девушки" покажется сегодняшним читателям как бы бесхитростным, как бы традиционным, как бы чересчур ясным (девиз Монтерлана: правдиво то, что ясно). Да и тема вполне ясная и "домашняя". В "Девуш- ках", — писал автор, - я высказал основные истины об отношениях мужчины и женщи- ны. Книга очень оэдоравливает, и говорили мне об этом преимущественно женщины". Это чистая правда. В отличие от очень многих современников, собратьев по перу, уверовавших в гибель мира и распад личности, Монтерлан сумел сохранить здоровый взгляд на человека и на мир. Ренессансности его мировоззрения содействовали, очевид- но, и память о предках-героях, и участие в корридах, где он был однажды ранен, и явно языческий темперамент. Мужественность, отсутствие каких бы то ни было комплексов, гордость, независимость - отличительные черты поэтики Монтерлана. Косталь, герой романа "Девушки", - духовный брат всех Дон Жуанов, возникавших в мировой литературе (прежде всего — виконта де Вальмона из романа Лакло "Опасные связи" и Казаковы — героя и автора знаменитых мемуаров). С Вальмоном Косталя роднят исключительное знание женского сердца и искусство (может быть, техника) овладеваяия им. Он любовник-теоретик и любовник-практик; подобно Вальмону, Косталь пишет очень хорошие письма, его можно назвать мастером эпи- столярного жанра. Хотя Косталь скорее, Казанова. Если виконт де Вальмон просто литературный герой, не занимающийся ничем, кроме любовных интриг, то Казанова - профессиональный писатель (помимо мемуаров, он писал романы, эссе, рецензии, пьесы, оперные либретто, переводил античных авторов). Но усталостью и скептицизмом челове- ка XX столетия отличается Косталь от Вальмона и Казаковы. Те, будучи сыновьями XVIII века, еще полны энергии, желания завоевывать симпатии мужчин и женщин, быть постоянно на виду. А Косталь, как явствует из текста, презирает светские развлече- ния, предпочитая им одиночество; он не любит, когда женщины отрывают его от работы, живет по строгому распорядку, о чем прямо сказано в "Демоне Добра" - третьей книге эпопеи "Девушки": "Он вставал в пять утра, работал с шести до полудня, потом с поло- вины первого до четырех. В половине пятого выходил и слонялся до полуночи, делая уйму приятных дел, одно запретнее другого". Роман "Девушки" построен очень искусно. Письма чередуются с дневниковыми записями, авторскими лирическими и философскими отступлениями, комментариями (порой лаконичными, порой пространными), брачными объявлениями, телеграммами и т.д., что позволяет читателю не только видеть героев во всех ракурсах и при разном освещении, но и переводить дух, отдыхать и при желании - размышлять, поскольку все время происходит смена ритмов и стилей, смена интонации (чего, кстати, нет в традици- онной прозе, начинающейся и завершающейся, как правило, в одном ключе, "летящей" на одной скорости). Это своего рода льготы, предоставленные Монтерланом читателю. Вместе с тем автор, давая возможность видеть Косталя разными глазами и с разных сторон, принципиально отделяет себя от героя, даже временами уличает его ("он лжет"). Чтобы читатели не отождествляли его с Косталем, Монтерлан написал в 1936 г. "Преду- преждение": "Автор считает долгом заметить, что в образе Косталя он нарочно вывел героя шоки- рующего, а временами — просто омерзительного. Было бы полной несправедливостью приписывать автору слова и поступки этого героя... Позволительно спросить: предполага- ет ли критика и публика, читая "Розу Песка" и основываясь на характере лейтенанта "Роза Песка" — роман, который Монтерлан начал писать в 1932 г.; из политических соображений он был напечатан под псевдонимом Франсуа Лаэерг и носил название "Миссия, ниспосланная Провиде- нием" (тираж не превышал 65 экз.). Окончательный вариант был выпущен только в 1967 г. И
Олиньи, что в авторе - бездна добродетелей, подобно тому, как усматривают в нем бездну пороков, читая роман "Девушки. Хотя тезис о "нравственности" и "воспитательной" функции литературы навяз в зубах и основательно скомпрометирован критиками-лицемерами и псевдовоспитателями, можно, не противореча Монтерлану, назвавшему свою книгу "оздоравливающей", рекомендовать ее сотням тысяч наших девушек, которые рыдают на концертах эстрад- ных певцов, коллекционируют их фотографии (а заодно засыпают популярных прозаи- ков и поэтов нежными письмами и просьбами автографов). Очевидно, и "опытные", "знающие жизнь" женщины с пользой для себя прочтут роман Монтерлана. Может быть, и несчастные школьницы, вымаливающие рецепты "как" и "кого" любить у сотрудников газет и журналов (от "Юности" до "Работницы"), станут испрашивать совета у автора "Девушек"? Нет сомнения и в том, что современные писатели, отваживающиеся на книги "о любви", с изумлением обнаружат, что Монтерлан раньше их (а в большинстве случаев - тоньше и "жестче") исследовал одну из вечных тем литературы. И уж, во всяком случае, сейчас, в конце XX века, как и в тридцатые годы, когда появился роман "Девушки", бессчетно будет число обвинителей Монтерлана, осмелив- шегося посягнуть на... на... на... Анри де Монтерлан умер "своей смертью": 21 сентября 1972 г. покончил жизнь самоубийством, оставив письмо, которое начиналось словами: "Я слепну. Я себя уби- ваю". Иван Карабутенко
Жорис-Шарль ПОИСМАНС; Наоборот
Мне надлежит наслаждаться над временем, пусть мир и ужаснется моей радости, и грубость его не поймет смысла слов моих. Рэйсбрук Удивительный
ВСТУПЛЕНИЕ Если верить нескольким портретам, уцелевшим в замке Лурпс, семья Флоресса дез Эссэнта складывалась в незапамятные времена из атлетических рубак, наглых рейтаров. Мощью плеч эти молодцы раздвигали стискивающие их рамы, устрашая пристальным взглядом, усами-ятаганами, грудью, выпуклость которой напоминала гигант- скую раковину кирас. То были предки. Портреты их потомков исчезли. Существовала брешь в последовательности лиц. Единственный холст служил мостиком между прошлым и настоящим: загадочно-лукавая мордоч- ка с вытянутыми чертами, скулами, отмеченными запятой румян, волосами, напомаженными и увитыми жемчугом, удлиненной шеей, торчащей из каннелюров твердого фрэз. Уже в этом портрете фавори- та герцога д'Эпернона и маркиза д'О угадывались пороки оскуделого темперамента, изобилие лимфы в крови. Вне всякого сомнения: древний род аккуратно приходил в упа- док. Феминизация самцов усиливалась; словно для завершения работы веков дез Эссэнты за два столетия переженили детей между собой, распылив крохи их сил. Из семейства, еще недавно столь многочисленного, что им были заполнены почти все замки Иль-де Франса и ля Брие, сохранился единственный обломок: герцог Жан - в свои тридцать лет хрупкий, малокровный и нервический, со впалыми щеками, холодной голубиз- ной глаз, легкомысленным, хотя и прямым носом, сухими слабыми руками. Причудливый феномен атавизма: он напоминал предка-миньона, унаследовав его остроконечную бородку удивительной белокурости и двусмысленное выражение лица - усталое и вместе с тем проныр- ливое. Детство было угроблено. Ему угрожали золотуха, неотступные лихорадки; тем не менее, благодаря свежему воздуху и уходу удалось справиться с прибоем возмужалости; нервы одержали верх, обуздав вялость и беспомощность хлороза, довели рост до конца. Мать - высокая, молчаливая, белая - умерла от истощения; отец скончался от непонятной болезни; дез Эссэнту стукнуло тогда сем- надцать. О родителях сохранилось лишь боязливое воспоминание, без признательности, без нежности. Он едва знал отца, жившего обычно в 15
Париже; что касается матери, помнил только, как та неподвижно лежит в полутемной комнате замка Лурпс. Муж и жена встречались очень редко; бесцветность этих свиданий врезалась в память: отец с матерью сидят друг против друга, перед одноногим столиком, осве- щенным лампой большого, низко спущенного абажура; герцогиня не могла выносить свет и шум без нервных припадков; в темноте пере- крещивались два-три слова, после чего герцог равнодушно удалялся, спеша вскочить в первый же поезд. Жизнь стала приятней и мягче, когда Жана послали учиться к иезуитам. Отцы баловали ребенка, удивленные его умом; вопреки всем их усилиям, прилежания он не выказывал; вгрызался, правда, в некоторые трактаты, быстро освоил латынь, зато был абсолютно неспособен запомнить хотя бы два греческих слова, не проявил ни малейшей способности к живым языкам и превращался в совершен- ного тупицу, едва его пытались приобщить к начальным элементам наук. Семья мало интересовалась им; изредка навещал папаша:"Привет, привет, будь умницей, трудись". На лето Жан уезжал в замок Лурпс; это не выводило мать из прострации; она либо проскальзывала взглядом, либо минуту с болезненной улыбкой смотрела на сына и снова погружалась в ночь, созданную плотными шторами. Слуги были скучными стариками. Ребенок, предоставленный самому себе, рылся в книгах, если шел дождь; в хорошую погоду бродил после полудня по окрестностям. Он испытывал радость, когда, спустившись в долину, добирался до кучки домиков в соломенных чепчиках, усыпанных пучками зеленицы и букетиками мха: деревни Жютиньи у подножия холма. Он ложился в тени высоких стогов, слушая глухой шум водяных мельниц, втягивая свежее дыхание Вульзи. Иногда доходил и до торфяных болот, до черно-зеленой деревушки Лонгвиль, карабкался по склонам, которые подметал ветер; отсюда открывалась бесконеч- ность: с одной стороны убегала и сливалась с голубизной неба долина Сены, с другой - церквушки на горизонте и Провэнская башня; казалось, они дрожали на солнце, в позолоченной воздушной пыльце. До самой темноты он читал, грезил, упивался одиночеством. Сосредотачиваясь на одних и тех же мыслях, становился острее его ум, вызревали еще смутные идеи. После каждых каникул он возвра- щался к наставникам более рассудительным и упрямым. Изменения не ускользали от них. Проницательные, хитрые (ремесло приучило к глубочайшему исследованию души), они понимали, что этот непокор- ный ученик не будет содействовать славе их дома; поскольку семья была богатой, проявляла равнодушие к будущему сына, они тотчас отбросили мысль о выгодной для него карьере, хотя он охотно дискутировал с ними о всевозможных теологических доктринах, искушавших своими тонкостями и софизмами, они даже не мечтали о том, чтобы посвятить его в Орден. Вопреки всем усилиям, вера его 1б
оставалась хлипкой; в конце концов, осторожные, опасающиеся неизвестности отцы предоставили ему возможность изучать то, что нравится, и пренебрегать остальным, не желая лишиться уважения этой независимой души. Так он и жил, совершенно счастливый, почти не ощущая отеческо- го ига священников; в свое удовольствие продолжал заниматься латынью и французским; теология не фигурировала в программе, однако он совершенствовал знания и в этой науке, изучать ее начал еще в замке Лурпс, пользуясь библиотекой, завещанной прадедуш- кой по имени Дон Проспер, бывшим приором каноников Сэн-Рюфа. И все же пришло время распрощаться с иезуитами: он достиг совершеннолетия и мог распоряжаться своим состоянием. Граф де Моншеврель, кузен и опекун, передал счета. Кратковременными были их отношения, между юношей и стариком не было точек сопри- косновения. Из любопытства, из вежливости, от нечего делать дез Эс- сэнт еще заглядывал к нему, проводя в отеле на улице ля Шез угне- тающие вечера, когда родственницы, дряхлые, как мир, болтали о дворянских поколениях, прихотях геральдики, обветшалых цере- мониях. Еще больше, чем вдовы, окаменевшими глупцами казались собиравшиеся за вистом мужчины. Потомки храбрецов, последние ветви феодальных родов, они представали перед дез Эссэнтом в облике катаральных старцев-маньяков, переливающих из пустого в порожнее всякие пошлости, затасканные фразы. Казалось, цветок лилии был единственным отпечатком на размягченном мозге этих маразматиков. Молодого человека охватывала безумная жалость к этим мумиям, захороненным в отделанных деревом и ракушками подземель- ях-помпадур; к этим соням, чей взгляд постоянно был вперен в туманный Ханаан в воображаемую Палестину. После нескольких сеансов он решил, несмотря на приглашения и упреки, больше там не показываться. И тогда ему вздумалось потереться среди сверстников своего круга. Некоторые тоже воспитывались в церковных пансионах, сохранив шрам тамошнего образования: отправляли службы, причащались на Пасху, вращались в католических кругах и скрывали, как преступле- ние, просьбы, что адресовывали девкам. В большинстве случаев это были глупые и раболепные красавчики-щеголи, торжествуюише лентяи; истощив терпение учителей, они все же исполнили завет: в обществе растворялись покорные и набожные существа. Иные, проучившись в государственных колледжах и лицеях, казались не столь лицемерными, более раскованными, однако тоже были скучными и ограниченными. Кутилы, влюбленные в оперетки и скачки, любители ландскнехта и баккара, они проматывали состоя- ния на ипподроме, в карточной игре, словом, во всех развлечениях 17
недорослей. Невыносимая усталость охватила Жана уже через год: в примитивно-низменных дебошах этой кампашки не было ни отбора, ни фантазии, ни реального перевозбуждения крови и нервов. Постепенно он от них отошел и стал приглядываться к писателям, вроде бы более родственным ему по духу, с кем должно было быть гораздо уютнее. Новый мираж: возмущали злопамятство, мелочность их суждений, их болтовня, банальная, как церковная дверь, их от- вратительные дискуссии, когда ценность книги определяется коли- чеством изданий и суммой выручки. Тогда же он заметил вольнодум- цев,буржуазных доктринеров,требовавших свобод,дабы явилась воз- можность задушить чужое мнение; алчных и бессовестных пуритан, чей интеллект был по его мнению, ниже, чем у сапожника на углу. Презрение к человечеству возросло, в конце концов он осознал, что мир, в основном, состоит из хвастунов и болванов. Решительно никакой надежды найти у других такие же стремления, такую же ненависть, никакой надежды встретиться с душой, находящей, как и его собственная, удовольствие в кропотливом анализе, никакой надежды подружить свой остро отточенный ум с умом творческой личности. Обессиленный, раздраженный, возмущенный ничтожеством общепринятых идей, дез Эссэнт превратился в одного из тех, о ком Николь сказал, что им больно везде. Дошло до того, что он постоянно "сдирал с себя кожу", страдал от болтовни на патриотические и общественные темы, подбрасываемые утренними газетами, и от аплодисментов, которыми всемогущая публика награждает скверно написанные, лишенные оригинальности книги. Он мечтал уже о чистой пустыне, об уютном убежище, о непод- вижном и утепленном ковчеге, где спрятался бы от нескончаемого потопа людской пошлости. Единственная страсть - женщина - могла бы удержать его от давившего презрения ко всему, но и та была исчерпана. К чувствен- ным яствам он прикоснулся с аппетитом гурмана, одержимого прихотями, осаждаемого внезапным голодом, чьё нёбо быстро при- тупляется и пресыщается. В эпоху дружбы с дворянчиками ему доводилось участвовать в роскошных ужинах, где пьяные женщины расстегиваются за десертом и колотят башкой по столу. Он прогу- лялся и за кулисы, отведал актрис и певичек, испытал, сверх врож- денной женской глупости, лихорадочное тщеславие комедианток; потом содержал знаменитых кокоток и обогащал заведения, которые за соответствующую мзду поставляют спорные удовольствия. Нако- нец, пресытившись, устав от однородных ласк, погрузился в грязь, надеясь оживить желание контрастом, стимулировать притуплённые чувства возбуждающей нечистоплотностью нищеты. Чтобы ни пробовал, давила скука смертная. Ожесточившись, он прибег к опасным ласкам виртуозок, после чего здоровье пошатну- лось, нервная система истощилась, затылок становился уже чувстви- 18
тельным, рука дрожала - еще прямая, если хватала тяжелый пред- мет; подпрыгивающая и падающая, если брала что-то легкое, скажем, стаканчик. Врачи напугали его. Настало время притормозить, отказаться от изнуряющих проделок. Ненадолго присмирел, но вскоре мозжечок встрепенулся, опять забил тревогу. Подобно девчонкам, которые при наступлении зрелости алкают вредные и гнусные блюда, он возмеч- тал об исключительных страстях, об извращенных наслаждениях; то был конец. Как бы удовлетворившись изведанным, как бы без ног от усталости-его чувства впали в летаргию;бессилие было не за горами. Он очнулся отрезвевший и одинокий, ужасно утомленный, моля о смерти; мешала трусость плоти. Окрепла мысль затаиться где-нибудь подальше, запереться в уединении, ослабить грохот непреклонной жизни. Впрочем, самое время было решаться: взглянув на свое состояние, он ужаснулся/Безумства, кутежи сожрали львиную часть наследства; другая, помещенная в землю, приносила смехотворный доход. Он решил продать замок Лурпс, так как больше не жил там; к не- му не притягивало какое-нибудь приятное воспоминание, сожаление; ликвидировал и другие угодья, купил государственную ренту и не только обеспечил себе годовой доход в пятьдесят тысяч ливров, но и отложил кругленькую сумму, предназначенную для покупки и меб- лировки домика, где предполагал наслаждаться абсолютным покоем. Мольба была услышана. Излазив окрестности столицы, обнаружил домик, продававшийся в верху деревушки Фонтенэ-о-Роз, в уединен- ном месте, без соседей, рядом с крепостью. Уголок этот почти не был обезображен присутствием парижан, и дез Эссэнт посчитал, что находится в безопасности. Ободряла и трудность сообщения, плохо обеспеченного смешной железной дорогой на краю деревни и малень- кими вагончиками, ползущими взад-вперед, когда заблагорассудит- ся. Мысль о новой жизни радовала тем более, что он воображал себя на почтительном расстоянии, на высоком берегу, недосягаемом для парижской волны и в то же время достаточно близком, чтобы сосед- ство столицы обостряло одиночество. А поскольку известно, что достаточно не иметь возможности отправиться куда-либо, чтобы тотчас охватило желание туда броситься, дез Эссэнт, не сжигая кораблей, имел все шансы не быть застигнутым случайным наплывом чувств к обществу или сожалением. Он направил в приобретенный дом каменщиков, затем, внезапно, никого не известив о своих замыслах, освободился от старой мебели, отпустил слуг и, не оставив консьержу никакого адреса, исчез. I Лишь через два с лишним месяца дез Эссэнт смог окунуться в безмолвие дома Фонтенэ: многочисленные покупки вынудили обла- зить Париж, истоптать его вдоль и поперек. 19
Но перед тем, как впустить в дом драпировщиков, - сколько поисков, сколько колебаний! Уже давно он был экспертом в искренности и недосказанности оттенков. Раньше, еще принимая у себя женщин, он сочинил будуар: среди крошечной мебели, вырезанной из японского камфарного дерева, под шатром из розового индийского атласа, тела мягко окрашивались светом, процеживающимся сквозь ткань. Комната - её зеркала перекликались эхом и отсылали в стены, насколько хватает глаз, анфилады розовых будуаров - пользовалась славой среди девок, обожавших погружать свою наготу в эту алую прохладную "ванну", ароматизированную мятой, что исходила от дерева мебели. Однако, кроме благоуханий подкрашенного воздуха, вливавшего, казалось, новую кровь под поблекшую кожу, изношенную злоупот- реблением белилами и ночными шалостями, он вкушал в этой томной атмосфере особые наслаждения: удовольствия, обостренные воспо- минаниями о минувших болях, об умерших горестях. Так, из ненависти, из презрения к своему детству он подвесил к потолку маленькую клетку из серебряных нитей, где пел пленный сверчок, как в пепле камина замка Лурпс; когда он слышал этот слышанный тысячу раз звук, вся натянутость молчаливых вечеров у матери, вся заброшенность страдающего подавленного отрочества теснились перед глазами; и вот, при движениях женщины, которую он машинально ласкал, чьи слова и смех нарушали видение, низвер- гали в реальность, в будуар, на землю, в душе возникала буря, желание отомстить за вынесенные в детстве печали; загрязнить мерзостями семейные воспоминания, исчерпать до последней капли самые жестокие, самые острые чувственные безумства. А когда давил сплин, когда дождливой осенью осаждало отвраще- ние к улице, к себе, к желтой грязи неба, к макадаму облаков, он забивался в эту нору, тихонечко подталкивал клетку и созерцал бесконечность ее отражений в игре зеркал до тех пор, пока охмелев- шие глаза не замечали, что клетка больше не движется, зато весь будуар мерцает и вращается, наполняя дом розовым вальсом. Когда захотелось пооригинальничать, дез Эссэнт разделил салон на ниши, обтянутые различными тканями, и связанные с содержани- ем любимых им латинских и французских книг тонкой аналогией, расплывчатым аккордом то веселых, то мрачных, то деликатных, то варварских оттенков; он располагался в нише, колорит которой больше соответствовал духу книги, избранной мгновенным капри- зом. Наконец, он велел подготовить высокий зал для приема постав- щиков, те уселись в ряд на церковных скамьях, а он, взойдя на кафедру, произнес проповедь о дендизме, заклиная сапожников и портных в точности приноровиться к его "папским грамотам", касающимся манеры покроя, угрожал денежным отлучением, если 20
они не последуют инструкциям, содержащимся в его увещеваниях и буллах. Снискав репутацию эксцентрика, дез Эссэнт закрепил ее, облача- ясь в костюмы из белого бархата, в златотканные жилеты, втыкая в декольтированный вырез сорочки букетик пармских фиалок, вместо галстука, давая писателям звонкие обеды, среди них один, в духе XVIII века, - траурный. Из окон столовой, задрапированной черным, виднелся сад с аллеями, припудренными углем, с маленьким бассейном, который был окаймлен базальтом и наполнен чернилами; с рядами кипарисов и сосен; стол был застлан черной скатертью, украшенной корзинами с фиалками и скабиозами, освещенной канделябрами, где пылало зеленое пламя, и шандалами с горящими свечками. В то время, как невидимый оркестр играл похоронные марши, гостям прислуживали голые негритянки в туфельках и чулках из серебряной парчи, усеянной слезинками. Из тарелок с черной каймой ели черепаховый суп, русский ржаной хлеб, спелые турецкие оливки, икру, голавлевую путаргу, франк- фуртскую кровяную колбасу, дичь в соусе цвета лакрицы и ваксы, отвар трюфелей, окуренные амброй кремы с шоколадом, пудинги, персики, виноградное варенье, тутовые ягоды, шпанские вишни; пили из темных бокалов Лимань, Русийон, Валь де Пеньяс, Тенедос, Порто; после кофе и ореховой шелухи наслаждались квасом, пор- тером и стутом. Приглашение на обед, данный по случаю кратковременно угасшей мужественности, было составлено по образцу похоронного извеще- ния. Но экстравагантности, которыми он когда-то гордился, со време- нем сами собой иссякли; сейчас он презирал это ребяческое обвет- шалое чванство, вызывающие костюмы, причудливые интерьеры. Для собственного удовольствия, а не для удивления чужих он решил свить уютное, но необычно оформленное гнездо, создать нечто ред- костное и спокойное, приспособленное к потребностям будущего одиночества. Когда архитектор в соответствии с его желаниями и планами подготовил и привел дом в порядок и оставалась лишь проблема как разбросать мебель и украшения, дез Эссэнт снова провел тщательный смотр цветов и нюансов. Он хотел красок, душа которых выявлялась бы в искусственном свете ламп; наплевать, если днем те покажутся нелепыми, резкими - жить-то он собирался только ночью: так более уютно, более одино- ко, да и ум по-настоящему вспыхивает и потрескивает лишь в сосед- стве с мраком; а какое наслаждение находиться в щедро освещенной комнате, единственной, что бодрствует среди поглощенных сумра- ком и дремлющих домов; сюда входила, возможно, капелька тщесла- вия - совершенно изысканное чувство, знакомое запоздалым труже- 21
никам, когда, приподняв занавески, они замечают, что вокруг них все погасло, все молчит, все мертво. Медленно он выбирал, один за другим, цвета. Синий переходит при свечах в фальшиво зеленый: густой, как кобальт и индиго, становится черным; светлый превращается в серый; если же он искрен и нежен, как бирюза, - тускнеет и леденеет. На худой конец его можно было использовать в качестве вспомо- гательного; но сделать доминирующей нотой комнаты - не может быть и речи. С другой стороны, железно-серые хмурятся и тяжелеют; жемчуж- но-серые утрачивают лазурь и превращаются в грязно-белый; корич- невый цепенеет, охладевая; что касается густо-зеленых, император- ской зелени и миртовой зелени, - они ведут себя наподобие жирно- синих: чернеют; правда, оставались еще бледно-зеленые, скажем павлинья, киновари и лаки; но в этом случае свет изгоняет их голу- бизну, удерживая лишь желчь, сохраняющую, в свою очередь, только мутный привкус. Нельзя было и мечтать о лососевых, маисовых и розовых: их женственность противоречит идее одиночества; наконец, следовало отбросить мысль о фиолетовых, ибо они линяют; мерзкий винный осадок; впрочем, бесполезно прибегнуть к этому цвету: вводя в него небольшую дозу сантонина, получаешь фиолетовый, тотчас же гото- вый измениться, даже если к нему не притрагиваешься. Без этих цветов оставалось три: красный, оранжевый, желтый. Он предпочитал оранжевый, подтверждая собственным примером истинность теории, чуть ли не математически точной: существует, считал он, гармония между чувственной природой художественного темперамента.и цветом, который глаза видят с особой восприимчи- востью. Если не брать в расчет большинство людей, чья грубая сетчатка не улавливает ни соразмерность, присущую каждому цвету, ни таинст- венную прелесть их расслаблений и нюансов; не брать в расчет и буркалы буржуа, нечувствительные к великолепию и победоноснос- ти вибрирующих живых цветов, а иметь в виду только людей с изощренными зрачками, воспитанными на литературе и живописи, - совершенно очевидно: глаз того, кто мечтает об идеале, жаждет иллюзий, требует вуалей в закате солнца, - ласкает себя обычно голубым и его оттенками, вроде сиреневого, мальвового, гри-де-пер- левого, лишь бы они были смягчены и не переходили границ, за которыми лишаются своей индивидуальности, превращаясь в чисто фиолетовые, в откровенно серые. Напротив, люди шумные, полнокровные, здоровяки-сангвиники, крепкие самцы, презирающие случайности и условности, бросающие- ся очертя голову во все тяжкие, - эти, как правило, находят удо- вольствие в сверкающих желтых и красных, в цимбалах киновари и хромов, которые их ослепляют и пьянят. 22
Наконец, глаза слабых и нервных, чей чувственный аппетит ищет блюд, облагороженных копчением и рассолом; глаза людей перевоз- бужденных и чахлых почти всегда лелеют раздражающий и болезнен- ный цвет, с фальшивым блеском, лихорадочно-кислый - оранжевый. Выбор дез Эссэнта не мог, следовательно, подать повод даже к малейшим сомнениям; однако еще возникали серьезные препятст- вия. Если красный и желтый при свете распускаются, их производ- ный, оранжевый, ведет себя иначе: частенько горячится, превращаясь в капуциново-красный, в огненно-красный. Изучая при свечах все его нюансы, дез Эссэнт обнаружил один, который вроде бы не должен выходить из равновесия и способен подчиниться его требованиям. Покончив с предварительными дела- ми, он постарался изгнать, насколько это возможно - по крайней мере, из своего кабинета - восточные ткани и ковры, ставшие таки- ми скучными, такими банальными с тех пор, как обогатившиеся купцы приобретают их со скидкой в лавках достопримечательностей. В конце концов он решил переплести стены, как книги, в крупно- зернистый сафьян, в капскую кожу, лощенную сильными стальными пластинами под мощным прессом. Покончив со стенами, следовало заняться раскраской багетов и высоких плинтусов в индиго-темный, индиго-лакированный, подоб- ный тому, что каретники используют для панно экипажей; чуть закругленный потолок, тоже обтянутый сафьяном, казался громад- ным окном в оранжевой кожаной оправе, являвшим небосвод из голубого королевского шелка; в центре воспаряли во весь дух серебряные серафимы, вышитые недавно братством ткачей Колони на старинной епископской мантии. Как только все встало на свои места, вечер окончательно согласовал, смягчил, успокоил контрасты: укротилась голубизна панелей, ободренных и словно разгоряченных оранжевым; те, в свою очередь, не искажались, поскольку их поддер- живало и в какой-то мере разжигало упорное дуновение голубых. Дез Эссэнт не ломал голову над тем, какую нужно выбрать ме- бель: единственной роскошью этой комнаты должны быть книги и редкие цветы. Сохранив за собой право украсить позднее рисунками или картинками простенки, остающиеся пока голыми, он почти везде поразвешивал полки эбенового дерева; разбросал по полу шкуры красных зверей и меха голубых лис; возле массивного стола менялы XV века расположил глубокие кресла с ушками и старый часовен- ный налой из кованого железа - один из тех древних налоев, на который дьякон возлагал когда-то книгу антифонов; теперь он выносил тяжеленный in-folio "Латинский глоссарий", составленный дю Канжем. Голубоватые в трещинках стекла, усыпанные рельефными, с золотыми прожилками донышками бутылок, не впускали деревен- ский пейзаж, позволяя проникать лишь непритворному свету, и были одеты в занавески, выкроенные из старых епитрахилей; их потуск- 23
невшее и почти закопченное золото гасло среди нитей полумертвого рыжего цвета. Наконец, на камине, покрытом пышной тканью флорентийской далматики, между двух потиров из позолоченной меди в византий- ском стиле, из старинного аббатства-о-Буа де Бьевр, великолепный церковный канон с кружевом трех перегородок хранил под стеклом начертанные на истиннейшем велене, восхитительными буквами требника, с блестящими миниатюрами, три стихотворения Бодлера: справа и слева - сонеты "Смерть любовников" - "Враг"; в центре - стихотворение в прозе "Any where out of the world" . П После продажи своих угодий дез Эссэнт сохранил двух старых слуг, некогда ухаживающих за матерью; они выполняли обязанности управляющего и консьержки в замке Лурпс, необитаемом и пустом до его совершеннолетия. Он пригласил в Фонтенэ эту пару, привыкшую к роли сиделок, к пунктуальности больничных служителей, распределяющих ложечки лекарств и отваров, к жестокой монашеской тишине, без связи с внешним миром, к комнатам с запертыми дверями и окнами. Мужу было поручено убирать комнаты и ходить за провизией, жене доверена кухня. Он уступил им второй этаж, обязав обувать толстые фетровые башмаки; велел устлать пол мягкими коврами, чтобы никогда не слышать над головой шума вагонов. Он договорился со слугами о сигналах: разъяснил смысл звона колокольчиков в зависимости от числа, краткости, долготы; указал на бюро место, куда ежемесячно следует класть во время его сна книгу счетов; сказал, наконец, в каких исключительных случаях будет с ними беседовать или видеться. Поскольку старушка должна была время от времени проходить вдоль дома в сарай за дровами, ему захотелось, чтобы тень не вызы- вала неприятных эмоций, мелькая мимо окон; приказал сшить для нее костюм их фламандского фая, с белым чепчиком и широким, низко опущенным черным капюшоном, вроде тех,, что до сих пор носят в Ганде, в бегинском монастыре. Очертание чепца, возникая в сумерках, ассоциировалось с галереей обители, напоминало безмолв- ные набожные деревеньки, мертвые кварталы, замкнутые и скры- тые в углу подвижного живого города. Назначил и неизменные часы трапезы, простой, впрочем, и непро- должительной; слабость желудка не позволяла поглощать разнообра- зные или тяжелые блюда. Зимой, в пять часов, когда день уже свернулся, он завтракал: два яйца всмятку, гренки, чай; около одиннадцати обедал: пил кофе, иногда в течение ночи - чай и вино; утром, пред тем, как лечь в постель, слизывал игрушечный обед. "Не важно где, лишь бы вне мира" (англ.) 24
Раз и навсегда установив порядок и меню на каждое время года, он ел за столом посреди маленькой комнаты, отделенной от кабинета коридором, обитым, герметически закрытым, не пропускавшим ни запаха, ни шума в те комнаты, что соединял. Сводчатым потолком с перекладинами, изгибающимися полукру- гом, перегородками и полом из американской сосны, а также окошеч- ком, прорубленным в дереве, как иллюминатор в пушечном порте, столовая напоминала каюту корабля. Подобно японским ящичкам, входящим друг в друга, комната вставлялась в более крупную; это и была настоящая столовая, над которой потрудился архитектор. В ней два окна: невидимое, скрытое перегородкой (при желании ее отодвигала пружина, чтобы дать доступ воздуху: попав в это окно, он начинал циркулировать вокруг соснового ящичка и проникать в него); видимое располагалось как раз напротив иллюминатора, но было задраено: огромный аквариум заполнял все пространство между иллюминатором и этим настоящим окном, прорубленным в настоящей стене. Свет падал в каюту сквозь проем, стекла которого были заменены зеркалом без амальгамы, сквозь воду и в последнюю очередь - сквозь глухое стекло пушечного порта. Осенью, на закате, когда на столе дымился самовар, вода аквари- ума, стеклообразная и тусклая по утрам, краснела и просеивала отблески горящих углей на светлые перегородки. Иногда, после полудня, если дез Эссэнт случайно просыпался, он приводил в действие трубки и отдушины, опустошая и снова напол- няя аквариум чистой водой; пускал туда капельки цветных эссен- ций, составляя в свое удовольствие зеленые, лососевые, опаловые или серебристые оттенки, свойственные настоящим рекам в зависи- мости от цвета неба, более или менее сильного жара солнца, дожде- вой хмурости - словом, в зависимости от времени года и состояния. В такие минуты он воображал себя на бриге и с любопытством смотрел, как механические рыбы двигаются, словно часовые детали, перед стеклом пушечного порта, запутываются в искусственных водорослях; или же, вдыхая аромат дегтя, наполнивший комнату перед его приходом, изучал висящие на стенах цветные гравюры: как в пароходных агентствах, они изображали стимеры, плывущие в Вальпараизо и Ля Плата; обрамленные рамочками таблицы указыва- ли маршруты линий компаний Лопес и Валери, фрахта, гавани почтовых судов Атлантики. Когда же он уставал от этих указателей, взгляд отдыхал на хронометрах и компасах, секстантах и циркулях, биноклях и картах, рассеянных по столу, над которым возвышалась единственная книга, в переплете из тюленьей кожи: "Приключения Артура Гордона Пима"; по заказу дез Эссэнта ее напечатали на "верже" с тончайшими прожилками и с водяным знаком - филигранной чайкой. Кроме того, взгляд мог упасть на удочки, сети, осмугленные в 25
дубильной коре; свитки рыжих парусов, выкрашенный в черный цвет миниатюрный якорь из пробки: все было свалено в кучу у двери, которую отделял от кухни коридор; благодаря обивке шелковыми охлопками он поглощал малейший запах и шум, как и коридор, отделяющий столовую от кабинета. Так, не сходя с места, он добывал быстрые, почти мгновенные ощущения длительного путешествия; удовольствие от воображаемо- го перемещения дез Эссэнт вдыхал полной грудью, вдоволь, неустан- но, без хлопот, находясь в этой каюте; ее искусственный беспорядок, атмосфера чего-то скоротечного, временного вполне соответствовали кратковременности его пребывания здесь, ограниченному временем обедов и являло абсолютный контраст с кабинетом, - "законченной" убранной, хорошо оборудованной комнатой, предназначенной для казарменного существования. Впрочем, движение казалось ему бесполезным; фантазия легко могла заменить вульгарную реальность фактов. Он был уверен, что можно удовлетворить самые невозможные в нормальной жизни желания благодаря уловке - подделке предмета желаний. Например, совершенно очевидно, что каждый гурман вкушает сегодня в ресто- ранах, славящихся великолепием погребов, не домашние выдержан- ные вина, а те, что изготовлены по методу господина Пастера. Правда, они обладают тем же ароматом, тем же цветом, тем же букетом; следовательно, 'удовольствие, испытываемое при дегустации этих подделок, абсолютно идентично удовольствию от вкушения насто- ящего чистого вина, которое днем с огнем не сыщешь, даже за золото. Нет сомнения, что перенося эту обольстительную деформацию, эту искусную ложь, можно добиться в области интеллекта столь же легко, как и в области материальной, химерических наслаждений, во всем подобных настоящим. Нет сомнения, скажем, что можно отправ- ляться в далекие экспедиции, сидя у камина, помогая при случае упрямому и неповоротливому мозгу впечатляющей книгой, где рассказывается о далеких путешествиях; никакого сомнения также в том, что можно, не покидая Парижа, испытать блаженство морской ванны: достаточно просто-напросто отправиться в купальню Вижье, устроеннную на корабле, посреди Сены. Там, подсолив воду и следуя формуле Кодекса, смешав сульфат соды, гидрохлорат магнезии и извести; достав из ящика, тщательно закрытого благодаря винтовой нарезке, моток веревки (можно огрызок каната, добытого на каком-нибудь крупном канатном заводе, огромные магазины и подвалы которого испаряют запахи прилива и порта); вдыхая эти ароматы, впитавшиеся в веревку или канат; разглядывая фотографию казино и усердно читая путеводи- тель Жоанна, расписывающий прелести пляжа, где можно побывать; убаюкивая себя волнами, поднятыми в ванне по вине суденышек, задевших понтон купальни своим бурлением; слушая завывания ветра под арками и глухой шум омнибусов, катящихся в двух шагах 26
от вас, по Королевскому мосту - получаешь иллюзию моря, бесспор- ную, властную, надежную. Главное - суметь взяться, суметь сконцентрировать внимание в одной точке, суметь абстрагироваться достаточно хорошо, чтобы вызвать обман чувств и заменить мечтой о реальности саму реаль- ность. Впрочем, искусственность казалась дез Эссэнту отличительной чертой гения человека. Он был убежден: природа отжила свое, окончательно утомив терпение избранных омерзительной шаблонностью пейзажей и небес. Ведь какая пошлость специалиста, замкнутого в своей скорлупе, какая мелочность лавочницы, желающей всучить один-единственный товар, какой унылый магазин лугов, деревьев, какое банальное, агентство гор и морей! Положа руку на сердце: найдется ли хоть одно ее творение с репутацией тончайшего или грандиознейшего, что не способен соз- дать человек? Нет леса Фонтенбло в лунном свете, незаменимого декорацией с электрической подсветкой; нет водопада, которого гидравлика преобманно не скопировала бы; нет скалы, которой не уподобился бы картон; не говоря уже о цветах - с любым способна соперничать тафта и нежная бумага! Несомненно, извечная врунья теперь исчерпала благодушный восторг истинных художников; пробил час, когда следует, где только можно, заменить ее искусством. И потом, если внимательно всмотреться в ее творение, считающе- еся самым изящным; в то, чья красота единодушно признается наиболее оригинальной и совершенной - в женщину: не сделал ли человек сам живое и искусственное существо, которое не уступает ей с точки зрения пластики? Отыщется ли создание, зачатое в восторгах случки и вышедшее из болей матки, чья модель, чей тип был бы ослепительнее, великолепнее, нежели две паровозихи, обслуживаю- щие Северную железнодорожную линию? Первая - Крэмптон, восхитительная блондинка, с резким голо- сом, с хрупкой удлиненной талией, заключенная в искрометный медный корсет, с гибким и нервным потягиванием кошки; щеголева- тая и золотистая блондинка; ее необычайная грация устрашает, когда вдруг, собрав стальные мускулы, выделяя пот из теплых бедер, она начинает двигать огромную розетку своего тонкого колеса и энергич- но устремляется наперекор стихиям. Вторая, Энгерт, монументальная сумрачная брюнетка, с глухим хриплым рыком, с массивной поясницей, стиснутой чугунной кира- сой; чудовище с растрепанной гривой черного дыма, с шестью низки- ми соединенными колесами; какая ошеломляющая мощь, когда, повергнув в дрожь землю, она буксирует тяжело и медленно непово- ротливый хвост своих вагонов. Среди хрупких белокурых и величественных темноволосых 27
красоток нет, конечно, подобных образцов изящной гибкости, устра- шающей силы; можно уверенно сказать: человек такой же творец, как и тот, в кого он верует. Мысли эти возникали у дез Эссэнта, когда ветер доносил свисто- чек детской железной дороги - волчка, вертящегося между Парижем и Со; его дом находился в двадцати минутах ходьбы от станции Фонтенэ, но вершина, на которой он приютился, и его уединенность не позволяли проникать гаму бесчисленных толп, привлеченных в воскресенье соседством вокзала. Саму деревушку он знал плохо. По ночам созерцал из окна без- молвный пейзаж, который открывался, снижаясь до подножия холма, на вершине поднимались декорации Варьерского леса. Справа и слева в темноте громоздились расплывчатые массы: над ними вдалеке возвышались другие декорации, в лунном свете казалось, что они нанесены серебряной гуашью на темное небо. Суженная тенью, упавшей от холмов, равнина была словно при- пудрена в центре крахмальной мукой и вымазана белым кремом; в теплом воздухе, обмахивая бесцветные травы, источая снизу пряные ароматы, деревья, начищенные лунным мелом, растрепывали блед- ную листву и раздваивали свои стволы; их тени расчерчивали черны- ми штрихами гипс земли, на которой камни-голыши сверкали, как осколки тарелок. Из-за макияжа и своей фальши этот пейзаж не отталкивал дез Эссэнта; но с тех пор, как после полудня он промыкался по Фонтенэ в поисках дома, нога его не ступала днем на дорогу; местная зелень не внушала никакого интереса; не было в ней деликатного смиренного шарма, который исходит от трогательной болезненной растительнос- ти, пробившейся с трудом в мусоре предместий, возле вала. Кроме того, он заметил тогда в деревне пузатых, с бакенбардами, буржуа и нарядных усатых людей, носящих, словно святые дары, головы судейских и военных; с тех пор его ужас перед человеческой физио- номией увеличивался. В последние месяцы парижской жизни, отрекшись от всего, разбитый ипохондрией, раздавленный сплином, он дошел до такой нервной чувствительности, что вид неприятной вещи или человека глубоко врезался в мозг и лишь спустя много дней отпечаток чуть- чуть стирался; человек, задетый на улице, был мучительнейшей из пыток. Он буквально страдал при виде некоторых лиц, воспринимал как оскорбление благодушные мины или резкие черты, бешено хотел отхлестать господина, который слонялся, опустив веки с видом мудреца; или того, что раскачивался с улыбкой перед стеклами; или того, что казался потрясенным миром мыслей, пожирая со сдвинуты- ми бровями газетную жвачку. В них чувствовалась такая закоренелая глупость, такое отвраще- ние к его мыслям, такое презрение к литературе, к живописи, ко 28
всему, что он обожал; в эти плоские мозги торгашей, занятых исклю- чительно мошенничеством и деньгами и восприимчивых лишь к вульгарному развлечению посредственности - к политике, настоль- ко вросла глупость, что дез Эссэнт в ярости возвращался домой и запирался со своими книгами. Наконец, он изо всех сил возненавидел новые поколения - пласты жутких невежд, испытывавших желание громко говорить и хохотать в ресторанах и кафе; они вас толкают, не извиняюсь, на тротуарах, они швыряют вам под ноги колеса детской коляски, не соизволяя попросить прощения, ни даже приветствовать. Ш Часть полок, прикрепленных к стенам оранжево-синего кабинета, была забита латинскими книгами; умники, прирученные жалкими лекциями в Сорбонне, обозначают их родовой кличкой: дека- данс. Латинский же язык, употреблявшийся в эпоху, которую школь- ные учителя упорно называют "великим веком", не возбуждал его. Этот ограниченный язык, с рассчитанными, почти неизменными оборотами, без синтаксической гибкости, без цвета, без нюансов, язык, трещавший по всем швам, очищенный от шероховатых, но порой сочных выражений предыдущих веков, мог в точности выра- зить торжественные банальности, расплывчатые общие места, перели- ваемые из пустого в порожнее риторами и поэтами; но такое от него исходило равнодушие, такая скукотища, что стоило, изучая лингвис- тику,доползти до французского стиля эпохи Луи XIV, чтобы повстре- чать столь же намеренно хилый, столь же величественно изнуренный и серый язык. Между прочим, сладостный Вергилий, кого классные надзиратели прозвали Мантуанским лебедем (потому, несомненно, что тот не был рожден в Мантуе), казался ему одним из ужаснейших педантов, одним из страшнейших, наводящих скуку болтунов, произведенных античностью; раздражали его чистенькие франтоватые пастушки, по очереди опорожнявшие на голову горшки с поучительными ледяны- ми стихами; Орфей, которого он сравнивает с рыдающим соловьем; Аристея, хныкающая из-за пчел; Эней - нерешительный текучий субъект, шляется, словно китайская тень, с деревянными жестами, за плохо укрепленным и плохо смазанным транспарантом стихов. Дез Эссэнт стерпел бы скучный вздор, которым обмениваются и роняют "в сторону9' эти марионетки; он еще прожевал бы бесстыдные заим- ствования у Гомера, Феокрита, Энния, Лукреция и простодушное воровство, разоблаченное Макробием во 2-й песне "Энеиды", почти дословно скопированное с поэмы Пизандра, наконец, всю недоска- занную пустоту этой кучи песен; но что его бросало в озноб, так это фактура гекзаметров, звенящих, как белая жесть, как пустой жбан, продлевающих уйму слов, взвешенных на литры, согласно непре- 29
ложному правилу педантичной сухой просодии; это-структура терпких степенных стихов, с их льстивым реверансом перед грам- матикой, стихов, механически рассеченных непоколебимой цезурой с вечной затычкой: сшибкой дактиля и спондея. Его терзала заимствованная в усовершенствованной кузнице Катулла неизменная метрика, лишенная фантазии, безжалостная, напичканная бесполезными словами, пустыми вставками, с ног до головы идентичными и предвиденными; и эта нищета гомеровского эпитета, без конца повторяющегося, чтобы ничего не обозначать, ничего не показать, и весь этот убогий словарь с беззвучным и образным колоритом. Справедливости ради следует добавить, что если его восхищение Вергилием было самым сдержанным, а тяга к извержениям Овидия - самой скромной и глухой, то отвращение к слоновьей грации Гора- ция, к трепу этого отчаянного увальня, который жеманничает, отпуская натертые белилами шуточки старого клоуна, - не имело границ. Многословие, обилие метафор, вздорные отступления больше не восхищали в прозе Овечьего Гороха; чванство его апостроф, понос патриотических банальностей, напыщенность речей, тяжеловесность стиля, мясистого, ядреного, но склонного к ожирению, лишенного мозга и костей; невыносимые шлаки его наречий, открывающих фразу; формулы сальных периодов, плохо связанных между собой союзами; наконец, утомительные привычки к тавтологии - не могли соблазнить; Цезарь, считавшийся образцом лаконизма, вызывал не больший энтузиазм, чем Цицерон, поскольку обнаруживалась проти- воположная крайность: сухость испускания ветров, стерильность заметок, невероятный, непозволительный запор. В общем, он не находил пищи ни среди названных авторов, ни среди тех, кто услаждает фальшивых книжников: не прельщал ни Саллюстий, менее, однако, бесцветный, чем другие, ни сентименталь- ный и помпезный Тит Ливии, ни надутый и тусклый Сенека, ни лим- фатичный, с затаенной лихорадкой Светоний, ни Тацит - самый нерв- ный в своей вынужденной сжатости, самый мускулистый из них всех. Он был равнодушен к поэзии Ювенала, несмотря на несколько сши- тых суровыми нитками стихов, и к таинственным инсинуациям Пер- сия. Пренебрегая Тибуллом и Проперцием, Квинтиллианом и Плини- ем, Стадием, Марциалом и Бильбилисом, даже Теренцием и Плавтом, чей жаргон, полный неологизмов, сложных словечек и уменьшитель- ных слов, мог бы ему нравиться, если бы не вульгарный комизм и грубая соль, - дез Эссэнт интересовался латинским языком, начиная с Лукана: тот был свободнее, более экспрессивен, менее грустен; выточенная оправа, стихи, покрытые эмалью, вымощенные драгоцен- ностями, пленяли его; но исключительное внимание к форме, звуч- ность тембров, металлический блеск не могли до конца замаскиро- вать пустоту мысли и волдыри, которые вспучиваются на коже "Фарсалия". 30
Он искренне любил писателя, побудившего навсегда отвернуться от звучных фокусов Лукана; его звали Петроний. Прозорливый наблюдатель, деликатный аналитик, великолепный художник, он спокойно, без предвзятости, без злобы описывал будни Рима, рассказывал в резких главках "Сатирикона" о нравах времени. Тщательно отбирая факты, придавая им совершенную форму, он рассматривал под микроскопом "домашнюю" жизнь римлян, их свинство, их блуд. Вот инспектор меблированных комнат интересуется именами вновь прибывших путешенственников, вот посетители лупанария бродят вокруг голых женщин, торчат перед вывесками, в то время как сквозь плохо прикрытые двери различаются шалости парочек. За вызывающей роскошью виллы, безумием богатств и пышности, как и за сменяющими их бедными харчевнями с кроватями на тесьмах, растерзанными, кишащими клопами, чувствуется движение целой эпохи: наглые мошенники, вроде Аскильта и Эмольпа, вынюхиваю- щие нежданные прибыли; старые инкубы в задранных платьях - их щеки отштукатурены свинцовыми белилами и нарумянены; шестнад- цатилетние педерасты, пухленькие и завитые; женщины, подвержен- ные истерии; ищейки наследств, предлагающие сыновей и дочерей похоти завещателей - все мелькают, дискутируют на улицах, сопри- касаются в банях, обмениваются тумаками, как в пантомимах. И все это передано стилем, для которого характерны необычайная резкость, точный цвет; автор черпал из всех наречий, заимствовал фразеологию у всех народов, занесенных в Рим, раздвигал все грани- цы, все барьеры так называемого "великого века", заставлял каждо- го изъясняться на своем языке: невежественных вольноотпущенни- ков - на вульгарной латыни, уличном арго; чужестранцев - на варварском просторечьи, разбавленном африканским, сирийским и греческим; дураков-педантов, вроде книжного Агамемнона, - с помощью накладной риторики. Одним штрихом изображено, как эти люди валяются вокруг стола, обмениваются нелепыми замечаниями алкашей, развивают дряхлые максимы, дурацкие остроты, повернув морды к Тримальхиону, а тот ковыряет в зубах, предлагает гостям ночные горшки, рассуждает о здоровье своих внутренностей и пердит, приглашая всех чувствовать себя как дома. Этот реалистический роман, этот кусок, вырезанный из живой римской жизни, без заботы - что бы вы ни говорили - о реформах и сатире, без желания выводов и морали; эта история, лишенная интриги и действия, где выведены на сцену приключения содомской дичи и со спокойной тонкостью исследованы, ювелирно описаны радости и боли любви и совокуплений (причем автор ни разу не показывается, не позволяет себе ни одного комментария, не поощ- ряет и не осуждает поступки и мысли персонажей, пороки престаре- лой цивилизации, потрескавшейся империи), пронзала дез Эссэнта; в 31
ухищрениях стиля, в остроте наблюдения, в твердости метода разли- чалось необычайное совпадение, удивительные аналогии с кое-каки- ми современными французскими романами, которые он терпел. Разумеется, дез Эссэнт горько сожалел об "Эстионе" и об "Альбу- ции" - двух навсегда потерянных произведениях Петрония, упомя- нутых Планциадом Фульгенцием, но библиофил в нем утешал эруди- та: благоговейными руками он ласкал изумительное издание "Сати- рикона", обладателем которого был: "in-octavo", датированное 1585 годом и носящее имя Я.Дуза, в Лейдене. Выйдя из Петрония, его латинская коллекция входила во П век христианской эры, перепрыгивала через декламаторов Фронтоне, любителя обветшалых, плохо склеенных, плохо отлакированных выражений, перешагивала через его ученика и друга Авла Геллия (личность проницательная и пронырливая, но как писатель он погряз в тине) и приостанавливалась перед Апулеем, чье первое издание, "in-folio", напечатанное в 1469 году в Риме, хранилось у дез Эссэнта. Этот африканец развлекал его; латынь пульсировала в "Метамор- фозах"; она катила ил; реки, собранные со всех провинций, смешива- лись и сливались, образуя один причудливый экзотический, почти новый цвет; маньеризм, свежие детали латинского общества слепли- вались в неологизмы, созданные для бесед в уголке римской Афри- ки; забавлял веселый нрав тучного, по всей вероятности, самца, его средиземноморские излишества. Он выглядел похотливым добряком в контрасте с христианскими апологетами, жившими тогда же, и нагоняющим сон псевдоклассиком Минуцием Феликсом, который распродавал в своем "Октавии" еще густые эмульсии Цицерона; и даже Тертуллианом (последнего дез Эссэнт хранил скорее за издание в Альде, нежели за сами труды). Хотя он был недурно подкован в теологии, диспуты монтанистов против католической церкви, полемики против высших богослов- ских наук оставляли ранодушным; несмотря на любопытный стиль Тертуллиана - сжатый, полный двусмысленностей, покоящийся на причастиях, задеваемый противоречиями, встопорщенный игрой слов и колкостями, пестрящий вокабулами, выбранными из юриди- ческой науки, из языка Отцов греческой церкви, - дез Эссэнт почти не открывал теперь "Апологетики" и "Трактата о терпении"; самое большее - прочитывал несколько страниц из "De cultu f eminarum", где Тертуллиан давал нагоняй женщинам за ношение драгоценностей и дорогих тканей, запрещал употреблять косметику, поскольку они старались исправить и улучшить природу. Эти мысли, диаметрально противоположные его собственным, вызывали улыбку; притом роль, сыгранная Тертуллианом в Карфа- генском епископстве, побуждала к сладким грезам; реальный чело- век привлекал больше, чем его труды. Он жил в тревожную эпоху, сотрясаемую жуткими мятежами, при Каракалле, при Макрине, при необычайно великом жреце из Эмеза, 32
Элагабале и преспокойно готовил свои проповеди, свои догматичес- кие рассуждения, свои защитительные речи, свои поучения в то вре- мя, когда основы Империи Римской сотрясались, когда азиатские бе- зумства, мерзости паганизма выходили из берегов; с замечательным хладнокровием он рекомендовал плотское воздержание, умерен- ность в еде, скромность в туалете; и это, когда, шествуя в серебряной пудре и в золотом песке, с головой, увенчанной тиарой, в платье, обшитом драгоценностями, Элагабал в окружении евнухов тру- дился над рукоделием, приказывал величать себя Императрицей и выбирал каждую ночь Императора, преимущественно среди брадоб- реев, поваришек, цирковых возниц. Эта антитеза восхищала; латинский язык, достигнув зрелости при Петронии, начинал разрушаться; его место занимала христианская литература, принося с новыми идеями новые слова, не употребляв- шиеся конструкции, неведомые глаголы, прилагательные с мудреным значением, абстрактные словечки, редкостные дотоле в латинском языке, - одним из первых их ввел в обиход Тертул- лиан. Но только непритягательна была размазня, предложенная после смерти Тертуллиана его учениками св. Киприаном, Арнобием, вяз- ким Лактанцием: неполная и умеренная тухлость, неуклюжие воз- вращения к цицероновской напыщенности; не было ведь еще специ- фического душка - его придаст христианизм разложившемуся, как дичь, раскрошившемуся языческому наречию в IV и особенно в последующих веках, когда под напором Варваров хрустнут Импе- рии, гноящиеся сукровицей столетий. Единственный христианский поэт, Коммодиан де Газа, представ- лял в его библиотеке искусство III века. "Carmen apologeticum", написанный в 259 году, - это сборник наставлений, скрученных в акростихи, в народные гекзаметры, с цезурой, согласно правилам героического стиха, пренебрегающих размером и столкновением гласных и часто сопровождаемых рифмами, многочисленные приме- ры которых позднее представит церковная латынь. Напряженные сумрачные стихи, пахнущие дичиной, изобилующие словечками обиходной речи и словами с искаженным первоначаль- ным смыслом, трогали дез Эссэнта, интересовали, пожалуй, больше, чем перезрелый и уже покрытый медянкой стиль историков Аммиана Марселлина, Аврелия Виктора, Симмаха, прославившегося письма- ми, компилятора и грамматика Макробия; он их предпочитал даже настоящим четким стихам, пятнистому великолепному языку, на котором изъяснялись Клодиан, Рутилий и Авзоний. Они были тогда мэтрами; они наполняли подыхающую Империю своими криками; христианин Авзоний - своим "Брачным центоном" и многословной и нарядной поэмой "Мозелль"; Рутилий - гимнами во славу Рима, анафемами против евреев и монахов, путеводителем по Италии и Галлии, где он передает свои впечатления от увиденно- зз 2 — Ж.-Ш. Гюисманс, А. де Монтерлан
го: беспредельность пейзажей, отраженных в воде, мираж облаков, клочки тумана, окружающего горы. Клодиан - нечто вроде аватары Лукана, властвующий над всем IV веком с помощью страшного горна своих стихов, поэт, который ковал сверкающий звонкий гекзаметр, сухим ударом выбивал в гроздьях искр эпитет, достигая определенного величия, вздымая свои творе- ния могучим дыханием. В Западной Империи, обваливающейся все больше и больше, в каше повторяющейся резни, в постоянной угрозе Варваров, толпящихся у врат Империи, крюки которой трещали, он оживляет античность, воспевает похищение Прозерпины, накладыва- ет вибрирующие краски, шествует с зажженными факелами сквозь тьму, нахлынувшую на мир. Паганизм оживает в нем, трубя в свою последнюю фанфару, поднимая своего последнего крупного поэта над христианством; оно полностью затопит язык и теперь уже навсегда останется хозяином искусства в лице Павлина, ученика Авзония; испанского жреца Ювенкуса, парафразирующего в стихах Евангелия; Викториана, автора "Маккабеев"; Санктуса Бурдигалензия, который в эклоге, имитируя Виргилия, заставил пастухов Эгона и Букулуса оплакивать болезни их стада; и всей сворой святых, как, например, Илэр де Пуатье, защитник веры в Никее; Афанасий, по прозвищу Западный; Амбруаз, автор неудобоваримых проповедей, скучнейший христиан- ский Цицерон; Дамас, мастер надгробных эпиграмм; Жером, перевод- чик Вульгаты, и его противник Вигиланций из Комменжа, который атакует культ святых, злоупотребления чудесами, воздержания и уже выступает, пользуясь аргументами, подхваченными затем веками, против монашеских обетов, против безбрачия священников. В V веке, наконец, предстал Августин, епископ Иппонский. Дез Эссэнт знал его слишком хорошо, поскольку он был самым почитае- мым церковным писателем, основателем христианской ортодоксии, тем, кого католики считали оракулом, верховным наставником. Дез Эссэнт его больше не открывал, хотя тот и воспел в своих "Испове- дях" отвращение к земле, и его стонущая набожность постаралась в "Граде Божьем" успокоить жуткую скорбь века унимающими боль обещаниями лучшей жизни. Когда дез Эссэнт занимался теологией, он уже был утомлен, сыт по горло его предсказаниями, его сетовани- ями, его теориями предопределения и благодати, его борьбой против раскола. Дез Эссэнт предпочитал перелистывать "Psychomachia" Пруден- ция - изобретателя аллегорической поэмы, которая будет свирепст- вовать позднее, в Средние Века; а также творения Сидуана Аполли- нария (искушала его переписка, нашпигованная остротами, каламбу- рами, архаизмами, загадками). Он с удовольствием перечитывал панегирики, где епископ призывает языческих богов к поддержке своих тщеславных прославлений, и, несмотря ни на что, испытывал слабость к аффектации и намекам этих стихов, сделанных искусным 34
техником, который заботится о своем механизме, смазывает маслом колеса, изобретая при надобности усложненные и бесполезные. Кроме Сидуана, он ценил панегириста Мерободеса; Седулия, автора рифмованных стихов и гимнов секты "невежествующих", частично использованных церковью для ее служб; Мария Виктора, чей мрачный трактат о "Извращении нравов" вспыхивает то там, то здесь стихами, светящимися, как фосфор; Павлина из Пеллы, автора зябкой "Eucharistion"; Ориенция, епископа Ошского, который в двустишиях своих "Увещаний" бранит распутство женщин, чьи лица, как он полагает, губят целые народы. Интерес дез Эссэнта к латинскому языку не ослабевал; теперь, когда полностью прогнив, язык повисал, теряя свои члены, источая гной, едва сохранив в своем разложившемся теле несколько твердых частиц, которые христиане извлекли, чтобы замариновать в рассоле своего нового языка. Пришла вторая половина V века - жуткая эпоха, когда омерзи- тельный хаос взбудоражил землю. Варвары разорили Галлию, пара- лизованный Рим, отданный на разграбление Вестготам, чувствовал, как леденеет, видел, как его противоположные члены - Запад и Восток - бьются в крови, испускают дух с каждым днем. Среди общего разложения, среди убийств цезарей, следующих друг за другом, среди шума резни, струящейся с одного края Европы до другого, звучало страшное "ур-а!", заглушая вопли, покрывая голоса. На берегу Дуная тысячи людей, вросших в маленьких лоша- дей, в плащах из крысиных шкур - страшные татары, с огромными головами, раздавленными носами, подбородками, изрытыми шрама- ми и рубцами, желтушными и безбородыми лицами, низвергаются, наползают, обволакивают вихрем территории имперских провинций. Все исчезло в пыли галопа, в дыму пожаров. Сумерки сгустились, и народы, приведенные в ужас, дрожали, слушая, как прокатьюается с громовым треском невероятный смерч. Орда гуннов выбрила Европу и была раздавлена на Шалонских равнинах: Аэций истолок ее в страшной атаке. Равнина, покрытая кровью, пенилась, как пурпур- ное море; двести тысяч трупов преграждали дорогу, разбивали порыв этой лавины; отклонившись с пути, она пала, разражаясь громовыми ударами, на Италию, где истребленные города пылали, как стога. Западная империя обрушилась под ударом; агонизирующее существование, которое она влачила в глупости и мерзости, угасло, конец света был близок, голод и чума скосили города, забытые Аттилой; латынь казалась тоже погребенной под обломками мира. Миновали годы; варварские идиомы начинали упорядочиваться, выпадать из своей оболочки, формировать настоящие языки; латынь, спасенная от разгрома монастырями, заперлась в них и в приходах; то там, то здесь замерцало несколько неповоротливых и холодных поэтов: Драконций-Африканец со своим "Гексамероном", Клавдий Мамерт с литургическими стихотворениями; Авитус Венский; потом 2* 35
биографы, такие, как Эннодий, что рассказывает о чудесах св.Эпифа- ния, - проницательный и уважаемый дипломат, честный и неусып- ный пастырь; такие, как Эвгиппий, описавший нам жизнь св. Севери- на, таинственного отшельника, смиренного аскета, явившегося, словно ангел милосердия, безутешным, обезумевшим от страданий народам; такие писатели, как Вераний Геводанский, который подго- товил маленький трактат о воздержании; как Аврелиан и Ферреолий, компиляторы экклезиастических канонов; летописцы вроде Ротерия Агда, известного потерянной "Историей гуннов". Издания последующих веков - редкость в библиотеке дез Эссэн- та; VI век был еще представлен Фортунатом, епископом Пуатье (порой вспоминали его гимны и "vexilla regis", выкроенные из старой падали латыни, приправленной церковными ароматами), Боэцием, стариком Грегуаром де Тур и Йорнандесом; потом, в VII и VIII веках, словно в добавок к скверной латыни хроникеров, Фреде- геров, Павлов-дьяконов и стихов, входящих в Бангорский сборник антифонов (порой дез Эссэнт созерцал алфавитный и на одной рифме построенный гимн, спетый в честь св. Комжилля), литература почти сплошь замыкалась в житиях святых, в легенде о св. Колумбане, написанной в обители монахом Ионой, и легенде о блаженном Кутбе- рте, составленной Преподобным Беде по анонимным заметкам мона- ха из Линдисфарна - в тоскливые минуты дез Эссэнт ограничивался перелистыванием этих гагиографов и перечитыванием отрывков из жития св. Рустикулы и св. Радегонды; одно было рассказано Дефен- сориусом, синодитом из Лигюже, другое - скромной и наивной монашкой из Пуатье, Бодонивией. Но гораздо больше прельщали причуды англо-саксонской латыни; например, вереница загадок Адельма, Тэтвина, Эусебия - этих потомков Симфозия, и особенно сочиненные св. Бонифацием в акростихах загадки, ответы на которые заключены в начальных буквах стихов. Его любопытство угасало с концом этих двух веков; не в восторге от тяжелой кучи каролингских латинистов, Алькуинов и Эгинхар- дов, он довольствовался в качестве образчика лексики IX века хрониками анонима св.Галля, Фрекульфом и Режиноном, поэмой об осаде Парижа, вытканной Аббо Курбе; "Ортулусом", дидактической поэмой бенедиктинца Валфрида Страбо (целая глава посвящена прославлению тыквы, символа плодородия: она приводила в веселое настроение); славящего подвиги Луи Кроткого поэмой Эрмольда Черного, написанной правильными гекзаметрами, в строгом, почти черном стиле, на железной латыни, вымоченной в монастырских водах с - там и сям - плевой чувства в жестком металле; "De viribus herbarum" - поэмой Мацера Флорида, услаждавшей своими поэтическими рецептами и преудивительными свойствами, которые автор приписывает отдельным травам и цветам: кирказон, например, будучи смешан с бычьим мясом и положен на низ живота беремен- 36
ной, побуждает ее мгновенно родить мальчика; бурачник, если распылить его в столовой, веселит гостей; растолченный корень пиона навсегда излечивает от падучей болезни; а укроп, стоит поло- жить его на грудь женщины, очищает мочу и стимулирует безболез- ненность ее циклов. За исключением нескольких специфических, не поддающихся классификации томов; современных или недатированных книг по кабалле, медицине и ботанике; несколько разрозненных томов из Патрологии Миня, где содержались ненаходимые христианские стихотворения, а также антологии малых латинских поэтов, собран- ных Вернсдорфом; за исключением Меруса, учебника классической эротологии Форберга, мёкиалогий и дьяконалий для исповедников (он просеивал их с редкими интервалами), латинская библиотека останавливалась в начале X века. Действительно, диковинки, усложненная наивность христианско- го языка тоже померкли. Груда философов и схоластов, средневеко- вые словопрения начинали царствовать безраздельно. Нагроможда- лись копоть хроник, исторических сочинений, свинцовые слитки собраний монастырских грамот; а лепечущая грация, порой изыскан- ная неловкость монахов, стряпающих благочестивое рагу из остатков античной поэзии, были мертвы; процеженный сок глагольных кон- струкций, существительные, отдающие ладаном, странные прилага- тельные, грубо выкроенные из золота, с варварским и очарователь- ным привкусом готских драгоценностей, были сломаны. Старые издания, лелеемые дез Эссэнтом, иссякли; испытав гигантский прыжок веков, на полках громоздились теперь книги, уничтожающие разницу возрастов, приходя прямо к французскому языку нынешне- го столетия. IV Ближе к вечеру перед домом в Фонтенэ остановился экипаж. Дез Эссэнт никого не принимал; в эти необитаемые места не заглядывал даже почтальон, чтобы передать какую-нибудь газету, журнал или письмо; вот почему слуги колебались, спрашивая друг у друга, стоит ли открывать; при бешеном трезвоне колокольчика осмелились приоткрыть потайное окошко в двери и заметили господина: всю грудь его закрывал огромный золотой щит. Доложили хозяину; он завтракал. - Чудесно, впустите. Дез Эссэнт вспомнил, что когда-то оставил адрес гранильщику, чтобы тот отдал заказ. Господин поздоровался, положил на сосновый паркет столовой щит. Тот покачнулся, приподнимаясь; из-под него вытянулась и юркнула под панцирь змеиная головка черепахи. Незадолго до отъезда из Парижа дез Эссэнту взбрела в голову фантазия. Разглядывая как-то раз отблески восточного ковра, иссле- 37
дуя скользящие по аладиново-желтым и фиолетово-сливовым шер- стяным нитям серебристые переливы, он подумал: а неплохо бы положить сюда что-нибудь подвижное и темное - обострить живость ковровой расцветки. Во власти замысла слонялся по улицам, пока не забрел в Пале- Руайяль; перед витриной Шеве хлопнул себя по лбу: в бассейне сидела огромная черепаха. Купил. Потом, сидя перед нею на ковре, долго смотрел, сощурившись. Цвет "голова негра" (сиена жженая) панциря грязнил отблески ковра, ничуть не оживляя; серебринки едва искрились теперь, подчиняясь холодным тонам исцарапанного цинка по краям жестко- го тусклого щита. Он грыз ногти, ища возможность уладить мезальянс, помешать решительному разладу оттенков; в конце концов пришел к выводу: первоначальное желание разжечь огонь ковра покачиванием темно- го, положенного сверху предмета было неверным, ведь ковер выгля- дел еще слишком ярким, слишком резвым, слишком новым. Цвета недостаточно притупились и ослабели; речь шла о том, чтобы поста- вить идею с ног на голову: смягчить тона, пригасить их контрастом чего-то сверкающего, что подавляло бы всё вокруг и отбрасывало золотые лучи на бледное золото. В таком ракурсе проблема разреша- лась легче. И посему он решил позолотить кирасу черепахи. Принесенная от умельца, взявшего ее на пенсион, она стала солн- цем; от ее сверкания поблекли краски ковра. Она излучалась, как вестготский щит с чешуей, которую, наподобие черепицы, выточил художник-варвар. Сначала дез Эссэнт был очарован эффектом; затем решил, что гигантская безделушка - лишь набросок; полную законченность придаст только инкрустация драгоценными камнями. В японской коллекции выбрал рисунок - стайки цветов, вылета- ющих фейерверком из тонкого стебля; принес ювелиру, наметил бордюр, замыкавший букет овальной рамой, и сказал ошеломлен- ному мастеру, что листья и лепестки каждого цветка должны быть из драгоценных камней и вставлены прямо в панцирь черепахи. Его затруднял выбор камней; бриллиант стал удивительно ба- нальным с тех пор, как все торгаши напяливают его на мизинец; изумруды и восточные рубины скомпрометированы меньше, отбра- сывают златозарное пламя, но чересчур похожи на зеленые и красные глаза некоторых омнибусов (вдоль висков утыканы фонарями таких же цветов); что касается дымчатых или ярких топазов, то эти деше- вые камешки любимы мелкой буржуазией, обожающей запирать ларчики в зеркальных шкафах. Аметист, хотя церковь и сохранила за ним репутацию святости, придав одновременно умилительность и торжественность, тоже подпорчен красными ушами и трубчатыми пальцами жен мясников: за умеренную цену те желают украсить себя настоящими и вескими драгоценностями; среди этих камней лишь 38
сапфир уберег огонь от промьппленной и денежной глупости. Искор- ки, потрескивая на чистой холодной воде, в какой-то мере охраняли его сдержанное горделивое благородство от грязи. К несчастью, при свечах потрескивание пламени прекращается; вода сворачивается клубочком, кажется спящей, чтобы пробудиться только утром. Решительно ни один камень не удовлетворял дез Эссэнта; к тому же они были очень цивилизованы, очень известны. Он просеивал между пальцев самые удивительные и необычные минералы; кончи- лось тем, что отобрал серию настоящих и фальшивых: смесь должна была образовывать притягательнейшую, ошеломляющую гармонию. И вот как он составил букет: для листьев - ярко выраженная зелень: спаржа хризобериллов, порей перидотов, оливки оливинов; они отделялись от альмандиновых и уваритовых стеблей красно- вато-синего оттенка, бросая отблески столь же суховатые, как у крошек винного камня в глубине бочек. Для цветов, отброшенных от стебля, удаленных от подножия фейерверка, использовал пепельно-голубой; но принципиально отказался от восточной бирюзы: она идет на броши и перстни и вместе с банальным жемчугом и омерзительным кораллом доставляет радость толпе; он выбирал только западную бирюзу, камни, явля- ющиеся, собственно, окаменевшей слоновой костью, пропитанной медянистыми субстанциями; бледная зелень ее засорена, мутна, сер- ниста, словно выжелчена. После чего мог, наконец, вставлять лепестки цветов, распустив- шихся в середине букета, возле самого стебля, используя прозрачные минералы со стеклообразным и болезненным свечением, с лихора- дочно едкими отблесками. Он компоновал их исключительно из цейлонских "кошачьих глаз", симофанов и синих халцедонов. Мерцание этих трех камней было поистине загадочным, извращен- ным; искры с болью вырывались из потревоженной ледяной воды. "Кошачий глаз": серовато-зеленоватый, испещренный концентри- ческими венами; они словно шевелились, перемещались в зависи- мости от расположения света. Симофан: лазурная дрожь, пробегающая по молочному оттенку, который плавает в глубине. Синий халцедон: зажигает голубоватые фосфорные огни на шоко- ладном, приглушенно-коричневом фоне. Гранильщик отмечал, куда и какие камни должны быть вставле- ны. "А бордюр панциря?" - поинтересовался он. Сначала дез Эссэнт подумал об опалах и гидрофанах; заманчивые цветовым колебанием, сомнением пламени, они слишком уж непо- корны, слишком изменчивы: опал обладает ревматической чувстви- тельностью, огонь его лучей, в зависимости от влажности, переходит от тепла к холоду; а гидрофан пылает только в воде, соглашаясь зажигать свой серый уголь, лишь когда его смочат. 39
В конце концов остановился на камнях с чередующимися отраже- ниями: на красном акажу гиацинта из Компостеллы; на зеленоватом аквамарине; на винном уксусе рубина-шпинель; на бледно-аспидном зюдерманийском рубине. Их слабые переливы достаточно освещали сумрак чешуи и не затмевали цветения камней - только обрамляли их тонкой гирляндой. Прикорнув в углу столовой, дез Эссэнт наблюдал за черепахой, рдеющей в полумраке. Он испытывал абсолютное счастье. Глаза опьянялись сиянием венчиков, пламенеющих на золотом фоне; изменив привычке, он почувствовал аппетит и макал гренки в чай: безупречную смесь Си-а-Фаюна, Мо-Ю-тцна и Ханского сорта желтого чая, доставленного контрабандным караваном из Китая в Россию. Он пил этот жидкий аромат из китайских фарфоровых чашечек, прозванных за свою прозрачность и легкость "яичной скорлупой", и, подобно тому, как дез Эссэнт признавал только эти милые чашечки, он пользовался только истинными вермейевыми приборами с чуть поблекшей позолотой, когда под усталым слоем золота проглядывает капелька серебра, придавая ему совершенно изношенный, умираю- щий оттенок старинной мягкости. Допив чай, вернулся в кабинет и приказал принести черепаху: та упрямо не желала двигаться. Падал снег. При свете ламп за голубоватыми стеклами росли ледяные стебли; изморозь, похожая на растаявший сахар, поблески- вала в бутылочных донышках с золотыми крапинками. Глубокая тишь обволакивала домишко, оцепеневший в сумерках. Дез Эссэнт грезил; жаровня, нагруженная поленьями, наполняла комнату горячими испарениями; он приоткрыл окно. Серебряным горностаем на черном поле поднималось черное небо, источенное белым. Ледяной ветер набежал, ускорил безумный лет снежинок, нару- шил порядок цветов. Геральдическая обивка неба изменилась: теперь настоящий горностай - белый - был омушен черными точками ночи, просеян- ными сквозь хлопья. Он закрыл окно; ошеломило внезапное, без перехода, превраще- ние жары в мороз; съежившись у огня, подумал, что не помешал бы глоточек спиртного. В одну из стенок столовой был вделан шкаф, где на крошечных подставках из сандалового дерева располагалась серия прижатых друг к другу бочонков с серебряными кранами в низу брюшка. Это собрание бочонков с ликерами он называл органом для рта. Одна трубка, соединяя все краники, могла воздействовать на них одновременно: достаточно нажать на кнопку, спрятанную в панели, чтобы краны, повернувшись в одну и ту же секунду, наполнили крошечные бокалы под ними. 40
Это означало открытие органа. Ящички с этикетками "флейта", "рог", "небесный голос" были выдвинуты, готовы к маневру. Дез Эссэнт отпивал капельку здесь, капельку там, наслаждался внутрен- ними симфониями, доставляя горлу ощущения, аналогичные тем, что музыка доставляет уху. По его мнению, вкус каждого напитка соответствовал звуку определенного инструмента. Кюрасао, например, - кислинке и бархатистости кларнета; куммель - звучному с гнусцой тембру гобоя; мята и анисовая водка - флейте, ибо она сахаристая и перче- ная, писклявая и мягкая одновременно; оркестр можно усложнить: кирш звучит, точно яростная труба; джин и виски захватывают нёбо пронзительными вспышками рожков и тромбонов, водка оглушает, как бас-кларнет, в то время, как прокатываются громы тарелок и барабанов, выбиваемые на коже рта Хиосским раки и мастикой! Продолжим сравнение: под сводом нёба способны звучать кварте- ты струнных музыкальных инструментов; скрипка соответствовала бы старой водке, хмельной и тонкой, острой и хрупкой; альт - рому, более мощному, более храпящему, более глухому; водка с прянос- тями раздирающа» тягуча, меланхолична и ласкова, словно виолон- чель; вкусный, солидный, черный контрабас соответствует чистому старому голландскому ликеру. При желании квинтета можно было даже добавить пятый инструмент - арфу - ее вполне правдоподобно имитирует вибрирующий вкус, серебристая, отрешенная и тонкая нота тминной настойки. И это еще не все. В музыке напитков существуют тональные отношения; один лишь пример: бенедиктин представляет своего рода минорный тон в мажоре алкоголей, обозначенных на торговых партитурах как "зеленый шатрез". Усвоив эти принципы, он, благодаря искусным репетициям, на- учился играть на языке безмолвные мелодии,бесшумные похоронные марши, слышать во рту соло мяты, дуэты водки с пряностями и рома. Дез Эссэнт научился даже передавать челюсти настоящие музы- кальные фрагменты, следуя за композитором по пятам, выражая его мысль, его эффекты, его нюансы сочетаниями или контрастами своих напитков, аналогиями и хитроумными смесями. Порой он сам сочинял музыку: исполнял пасторали благодушной наливкой из черной смородины; та побуждала перекатывать в горле жемчужистые песни соловья; или же нежной какао-шува, напевав- шей старенькие сиропные мотивчики, такие, как "романсы Эстеллы" и "Ах, расскажу вам, матушка". Но в этот вечер дез Эссэнту было неохота слушать вкус музыки; он ограничился тем, что извлек одну ноту из клавиатуры своего органа, унеся бокальчик, предварительно наполненный настоящим ирландским виски. Он погрузился в кресло и медленно втягивал этот перебродивший сок овса и ячменя; отчетливый запах креозота наполнил рот вонью. 41
Понемногу его мысль прокрадывалась за оживленным теперь ощущением нёба, ступала по следу вкуса виски, пробуждая роковым совпадением запахов вычеркнутые воспоминания десятилетней давности. Этот едкий налет феноловой кислоты настойчиво напоминал ему аналогичный запах, которым был пропитан язык, когда дантисты работали в десне. Взяв след, его воспоминания, рассеянные по всем знакомым врачам, собрались и сошлись на одном из них, особенно врезавшемся в память. Три года назад: схваченный среди ночи ужасной зубной болью, он перевязал щеку, натыкаясь на мебель, метался по комнате, как безумный. То был уже запломбированный коренной зуб; излечить невозмож- но; только клещи дантиста могли унять боль. В лихорадке он дождал- ся утра, решив вынести самые жестокие операции, лишь бы они положили конец его мучениям. Держась за челюсть, он спрашивал себя, что делать. Знакомые дантисты были богатыми предпринимателями, к которым не так-то легко было попасть; следовало договариваться о визите, назначить время. Это невозможно, я не могу больше терпеть, думал он; и решил бежать к первому попавшемуся, к уличному зубодеру, к человеку с железным запястьем; если он и не владеет бесполезным искусством перевязывать гниль, затыкать дыры - умеет молниеносно выкорче- вывать самые упрямые пни; у таких лавочка открыта с рассвета и ждать не приходится. Пробило семь. Он выскочил из дому и, вспоми- ная имя механика (тот именовал себя народным дантистом), обитаю- щего на углу набережной, бросился по улицам, кусая платок, сдер- живая слезы. Дез Эссэнт добрался до невообразимого дома: на огромной черной доске гигантскими, цвета тыквы, буквами было написано "GATONAX"; за двумя витринами сияли фальшивые зубы, аккурат- ненько вставленные в десны из розового воска; они скреплялись латунными пружинами. Дез Эссэнт задыхался; на висках выступил пот; его потрясла жуткая дрожь, с мурашками по коже; наступило облегчение, боль приостановилась, зуб заткнулся. Он стоял с глупым видом на тротуаре; наконец, обуздал страх, взлетел через четыре ступеньки на четвертый этаж. Он очутился перед дверью, на которой эмалированная табличка повторяла (на этот раз - небесно-голубыми буквами) имя той вывески. Он дернул звонок; потом, устрашенный здоровенными красными плевками, которые заметил на ступенях, повернулся, решив переносить зубную боль всю жизнь, когда вдруг раздирающий крик пронзил стены, наполнил лестничную клетку, пригвоздил его к месту, в то время, как дверь открылась и старуха пригласила войти. Стыд одержал верх над страхом; его ввели в столовую; другая 42
дверь скрипнула, пропуская гренадера в рединготе и черных панта- лонах; дез Эссэнт прошел за ним в соседнюю комнату. С этого момента чувства расплывались. Сквозь туман он вспоми- нал, что был усажен напротив окна, в кресло, и пролепетал, тыча пальцем в зуб: "Он был уже пломбирован; боюсь, с ним нечего делать". Мужик немедленно прервал эти объяснения, всадив огромный указательный палец в рот; после чего, с рычанием из-под лощеных усищ взял со стола инструмент. И началось. Вцепившись в подлокотники, дез Эссэнт почувствовал в щеке холод, потом из глаз посыпались искры; он, испытывая неслы- ханную боль, сучил ногами и скулил, как зверь, которого убивают. Послышался хруст, коренной зуб ломался, выходя; сначала ему показалось, что у него вырывают голову, что ему раздробляют череп; он обезумел, завыл, стал яростно отбиваться от мужика, который снова ринулся на него, словно хотел засунуть руку до самого живота, внезапно отступил и, поднимая тело, прикованное к челюсти, грубо отшвырнул его в кресло, а сам, перегородив окно, дышал, потрясая щипцами, на конце которых - синий зуб, с которого свисало красное! Дез Эссэнт наплевал с того света полную лохань крови, жестом отказался от своего пенька, предложенного старухой (стерва намере- валась завернуть его в газету), и бежал, выложив десять франков, оставляя, в свою очередь, кровавые плевки на ступенях; оказался на улице радостный, помолодевший на десять лет, интересуясь всяки- ми пустяками. - Брр! - вырвалось у дез Эссэнта, опечаленного приступом этих воспоминаний. Он встал, чтобы нарушить жуткую прелесть видения и, вернувшись в настоящее, забеспокоился о черепахе. Та по-прежнему не шевелилась; потрогал: мертва. Несомненно, привыкнув к сидячей жизни, смиренно проведя ее под жалким панцирем, она не могла вынести ослепительной роскоши, которую ей навязали, златозарной тиары, нахлобученной на нее, драгоценностей, которыми, как дароносицу, вымостили ей спину. V В то время, как обострялась потребность стряхнуть ненавистную эпоху с ее гнусными рылами, самым деспотичньш стало для него желание никогда не видеть картин, где изображено двуногое чучело, мелькающее в четырех стенах парижского дома или рыскающее в поисках денег по улицам. Разочаровавшись в современности, он решил не впускать в свою келью лавры отвращений и сожалений; и живопись он хотел хруп- кую, изысканную, омытую древней мечтой, античной испорченно- стью, навеянную не нашими нравами, не нашими днями. Он пожелал наслаждать ум и радовать глаз картинами, обладаю- щими силой внушения, способными ввергнуть в неведомый мир, 43
навести на след новых догадок, потрясти нервы отточенными безум- ствами, изощренными кошмарами, замедленными и жестокими видениями. Существовал художник, чей талант доводил до восторженного исступления: Гюстав Моро. Купив два шедевра, дез Эссэнт ночи напролет грезил перед карти- ной "Саломея", написанной вот так: Трон, подобный главному престолу собора, стоял под несконча- емыми мерцающими сводами колонн, коренастых, как романские, покрытых разноцветными плитками, оправленных мозаикой, инкру- стированных лазурными камнями и сардониксами, во дворце, похо- жем на базилику мусульманского и одновременно византийского стиля. Посреди скинии, над алтарем, которому предшествуют ступени в форме полубассейнов, восседал увенчанный тиарой, сдвинув ноги, положив руки на колени, тетрарх Ирод. Желтое пергаментное лицо было изрезано морщинами, опустоше- но возрастом; длинная борода наплывала, словно белое облако, на звезды драгоценных камней, усеивавших златотканное платье. Благовония курились вокруг истукана, застывшего в иератичес- кой позе индийского божества; облака испарений пронзались, как фосфоресцирующими глазами зверей, огнями камней, вставленных в стенки трона; продолжая подниматься, пар раскручивался под аркадами, где синий дым смешивался с золотой пыльцой ярких дневных лучей, ниспадавших со сводов. В извращенных ароматах, в накаленной атмосфере этого храма Саломея, властно вытянув левую руку и согнув правую, с громадным лотосом у лица, медленно движется на цыпочках под звуки, извле- каемые из гитары рабыней. С лицом напряженным, надменным, чуть ли не царственным, она вытваряет танец, призванный разбудить дремлющую похоть старца; груди колышутся, трение взвихренных ожерелий побуждает соски затвердеть; на влаге кожи бриллианты вопят; браслеты, пояса, перстни выплевывают искры; над триумфальным платьем, расшитым жемчугами, расщебеченным серебром, исполосованным золотом - драгоценная кираса (каждое колечко - камень) приходит в смяте- ние; переплетает огненных змеек, шевелится на матовой коже, на чайно-розовой коже, как насекомые с ослепительными надкрыльями, омраморенные кармином, испятненные рассветно-желтым, испещрен- ные голубовато-стальным, истигрованные павлиньево-зеленым. Сосредоточенная, с остановившимся взглядом, - прямо сомнам- була - не замечает она ни Тетрарха (тот вздрагивает), ни кровожад- ной матушки Иродиады (та не спускает с нее глаз), ни гермафродита или евнуха, что стоит с обнаженным мечом перед троном - страшили- ще, замотанное до щек; грудь кастрата висит, как бутылочная тыква под расчерченной оранжевым туникой. 44
Этот тип Саломеи, столь притягательный для художников и поэтов, не первый год уже был наваждением дез Эссэнта. Не раз читал он в старой библии Пьера Варике, в переводе докторов теоло- гии Лувенского университета Евангелие от Матфея, где простодушно и лаконично повествовалось об усекновении главы Иоанна Крести- теля; не раз грезил над строчками: "Во время же празднования дня рождения Ирода дочь Исодиады плясала перед собранием и угодила Ироду. Посему он с клятвою обещал ей дать, чего она ни попросит. Она же, по наущению матери своей, сказала: дай мне здесь на блюде голову Иоанна Крестителя. И опечалился царь, но ради клятвы и возлежащих с ним, повелел дать ей. И послал отсечь Иоанну голову в темнице. И принесли голову его на блюде и дали девице, а она отнесла матери своей". Но ни св. Матфей, ни св.Марк, ни св.Лука ни прочие евангелисты не обмолвились о безумном очаровании, острой порочности танцов- щицы. Она оказывалась стертой, терялась, загадочно-изнемогающая, в далеком тумане веков, неуловимая для буквалистов и приземлен- ных существ, доступная только душам с безуминкой, утонченным и словно ставшим ясновидящими благодаря неврозу; неподвластная изобразителям мяса, вроде Рубенса, превратившего ее во фламандс- кую телку; непостижимая для всех авторов, не способных передать беспокойную экзальтацию плясуньи, рафинированное величие убийцы. В картине Гюстава Моро, пренебрегающего всеми данными Завета, дез Эссэнт нашел, наконец, сверхъестественную, странную Саломею своих грез. Она была не просто фигляркой, что вырывает у старца крик желания и течки изощренными выкрутасами поясницы, разби- вает энергию, расплавляет волю царя движением грудей, трясом живота, дрожью ляжки - она становилась своего рода божеством- символом нерушимого Сладострастия, бессмертной Истерии, прокля- той Красоты, избранной каталепсией, которая свела ей плоть, сделала жесткими мускулы; безразличным, равнодушным, бесчувственным Чудовищем, отравляющим, как античная Елена, все, что приближает- ся, все, что ее видит, все, к чему прикасается. Постигнутая так, она относилась к теогониям дальнего Востока; больше не выражала библейские традиции, даже не могла быть олицетворением Вавилона, царственной Проституткой Апокалипсиса, обвешанной, как та, побрякушками и пурпуром, как та размалеван- ной: вещее могущество, высшая сила не ввергли ту в манящие гнусности разврата. Впрочем, художник, как видно, пожелал остаться за пределами веков, не уточнять происхождение, страну, эпоху, поместив свою Саломею в этот фантастический дворец сбивчивого и грандиозного 45
стиля, разодев ее в пышные химерические платья, водрузив на голову странную диадему в форме финикийской башни, вроде той, что носит Саламбо; наконец, вручив ей скипетр Изиды, священный цветок Египта и Индии - огромный лотос. Дез Эссэнт вдумывался в смысл этой эмблемы. Обладала ли она фаллическим значением, сообщенным старейшими культами Индии; возвращала ли старику Ироду приношение в жертву девственности, кровь за кровь, нечистую рану, домогаемую и предложенную при строгом условии убийства; или же здесь аллегория плодородия, индусский миф жизни: из женских пальцев вырьгаают и мнут душу дрожащие руки мужчины, затопленного безумием, сведенного с ума воплем плоти. Возможно, передавая почитаемый лотос своей загадочной богине, художник подумал о танцовщице, о смертной женщине, о загрязнен- ной Чаше, первопричине всех грехов, всех преступлений; возможно, вспомнил о древнеегипетских ритуалах, о погребальных церемониях бальзамирования, когда химики и жрецы, положив умершую на яшмовую скамью, кривыми иглами извлекают мозг через носовые каналы, а внутренности - через разрез в левой стороне живота; затем, прежде чем позолотить ей ногти и зубы, втереть смолы и эссенции, влагают, чтобы очистить половые органы, целомудренные лепестки божественного цветка. В любом случае неотразимую магическую силу излучал этот холст, но акварель, названная "Явление", тревожила, пожалуй, больше. Дворец Ирода взвивался там, точно Альгамбра, на легких колон- нах; их всецветные мавританские плитки скреплены словно серебря- ным бетоном, словно золотым цементом; арабески исходили из лазурных ромбов, изгибались вдоль куполов, где на перламутровой мозаике порхали отсветы радуги, огни призмы. Убийство свершилось; теперь невозмутимый палач опирался на рукоять длинного окровавленного меча. Голова святого поднялась с блюда, положенного на плиты; сине- ватая, с бесцветным открытым ртом, с ярко алой шеей, из которой капала кровь, - смотрела. Мозаика окружала лицо, откуда вырывал- ся ореол, излучаясь стрелами света под портиками, освещая жуткий взлет головы, зажигая стеклянистый шар зрачков, прикованных, чуть ли не приплюснутых к танцовщице. Жестом испуга неподвижная, стоящая на цыпочках Саломея отталкивает страшное видение, пригвожденная им; зрачки ее расши- рены, пальцы конвульсивно сжимают горло. Она почти нагая; в пылу танца вуали сбились, парча спала; ее покрывают лишь золото и светящиеся минералы; горжерен, как латы, стискивает талию, и, словно аграф, изумительный камень излучает блеск из желобка между грудей. Дальше - пояс вокруг бедер скры- вает верх ляжек; о них бьется гигантская подвеска, где течет река карбункулов и изумрудов; между горжереном и поясом - выпук- 46
лый, оставшийся неприкрытым живот, углубленный пупком, доныш- ко которого своим молочным с розоватостью оттенком ногтя напоми- нает печать, выгравированную из оникса. Под огненными стрелами, что выбрасывает голова Предтечи, все грани камешков воспламеняются; они оживают, обрисовывают женское тело раскаленными контурами, жалят в шею, в ноги, в руки вспышками, алыми, как угольки, фиолетовыми, как переливы газа, голубыми, как пламя спирта, белыми, как лучи светила. Страшная голова пылает, продолжая кровоточить; сгустки темно- го пурпура образуются на кончике бороды и волос. Видимая для одной Саломеи, она не охватывает своим угрюмым взглядом ни Иродиаду, чьи мечты о мести, наконец, осуществились, ни Тетрарха: чуть склонившись вперед, впившись пальцами в колени, тот еще задыхается, он потрясен женской наготой, пропитанной дикими запахами, извалянной в бальзамах, прокуренной эссенциями и миррой. Как и старик-царь, дез Эссэнт чувствовал себя раздавленным, уничтоженным, охваченным головокружением перед танцовщицей, менее величественной, менее высокомерной, но волнующей больше, чем Саломея с картины маслом. В бесчувственной и безжалостной статуе, в невинном и опасном идоле эротизм, ужас бытия человека выступили наружу; большой лотос исчез, богиня испарилась; жуткий кошмар душил теперь гаёршу, ввергнутую в экстаз кружением танца; окаменевшую, загип- нотизированную ужасом куртизанку. Настоящей проституткой была она здесь; она подчинялась темпе- раменту пылкой жестокой самки, оказывалась более утонченной и более дикой, более омерзительной и более изысканной; она более настойчиво побуждала уснувшую чувственность мужчины, околдо- вывала, порабощала его волю прелестью огромного заразного цветка, растущего на кощунственной почве, распустившегося в нечестивых оранжереях. Дез Эссэнт думал, что никогда, ни в одну эпоху, акварель не могла достичь такого колористического блеска; никогда бедность химических красок не побуждала вспыхнуть на бумаге сияние, подобное драгоценным камням, свет, похожий на витражи, прони- занные лучами солнца, столь сказочную роскошь, столь ослепитель- ные ткани и тела. Потерявшись в созерцании, он исследовал родословную этого великого художника, мистического язычника, иллюмината, сумев- шего отвлечься от реальности настолько, что увидел в суматохе Парижа сверкание жестких видений, феерические апофеозы иных веков. Родословная... Дез Эссэнт едва различал ее: кое-где - расплывча- тые воспоминания о Мантенье и Якопо де Барбари; кое-где - смутные наваждения да Винчи и цветовые лихорадки Делакруа; однако 47
влияние этих мэтров в общем-то было незначительным; по правде сказать, Гюстав Моро ни от кого не происходил. Без явного предка, без возможных потомков, он оставался в современном искусстве одиночкой. Добираясь до этнографических источников, до начал мифологий, кровавые загадки которых он сравнивал и распутывал; собирая, сплавляя воедино легенды, вытек- шие из Древнего Востока и засоренные верованиями других народов, он доказывал так свои архитектонические соединения, свои роскош- ные и неожиданные амальгамы тканей, свои страшные аллегории, обостренные беспокойной ясностью абсолютно современной нервоз- ности; он навсегда сохранил болезненность, осаждаемый символами сверхчеловеческих извращений и страстей, божественных прелюбо- деяний, совершенных без самозабвения, без надежды. Было в его отчаянных и "эрудированных" картинах какое-то странное очарование, магия, встряхивающая все нутро зрителя, как чары некоторых стихотворений Бодлера; изумление, оцепенение, замешательство охватывало перед этим искусством, переходящим границы живописи, заимствующим у литературы самые неуловимые аналогии, у Лимозена - великолепный блеск, у гранильщиков и граверов - самые изысканные тонкости. Двумя образами Саломеи дез Эссэнт беспредельно восхищался: они жили перед его взором, на стене кабинета, между книжными полками. Но это были не единственные шедевры, купленные для украше- ния одиночества. Хотя он пожертвовал вторым этажом, где он жил, стены первого тоже нужно было разодеть. Вот что представлял собой первый этаж: Туалетная комната, сообщаясь со спальней, занимала один из углов дома; из спальни можно было попасть в библиотеку, из библио- теки в столовую, образующую другой угол. Составляя один из фасадов строения, эти комнаты находились на одной линии с окнами, выходящими на долину Онэ. Другой фасад состоял из четырех комнат с аналогичным располо- жением. Следовательно, кухня составляла угол и сообщалась со столовой; большой вестибюль, служащий входом - с библиотекой; нечто вроде будуара - со спальней; нужник, обрисовывая угол, - с туалетной комнатой. Во все эти комнаты свет проникал со стороны, противоположной долине Онэ; окна выходили на башню Круа и Шатийон. Что касается лестницы, то она была прижата к одному из боков дома с внешней стороны; шаги слуг, задевая ступени, доходили до слуха дез Эссэнта приглушенными. На всех стенах ярко-красного будуара были развешаны в эбено- вых рамах эстампы Яна Люйкена - старого голландского гравера, почти неизвестного французам. Дез Эссэнт был обладателем серии "Религиозные гонения", 48
созданной изысканным и унылым, горячим и жестоким мастером; эти гравюрЦиэображали все пытки, изобретенные религиозным умопом- рачением; здесь выли человеческие страдания: тела, поджариваю- щиеся на углях; черепа, снимаемые саблями, трепанируемые гвоздя- ми и распиливаемые; внутренности, извлеченные из живота и накру- ченные нашпульки; ногти, медленно выдираемые клещами; выколо- тые зрачки; заворачиваемые иглами веки; вывихнутые, старательно ломаемые члены; обнаженные кости, тщательно соскабливаемые лезвием. От этих вещей, кишащих мерзкими фантазиями, воняющих горелым мясом, потеющих кровью, наполненных воплями ужаса и анафем, мурашки пробегали по коже дез Эссэнта; он буквально задыхался в красном кабинете. Но, кроме вызванной ими дрожи, кроме восхищения страшным талантом художника и необычайного духа, оживлявшего его героев, поразительная реконструкция быта эпохи обнаруживалась в этих размножениях толп, в людских потоках, схваченных с ловкостью иглы, напоминающей иргу Калло, но с мощью, которая и не снилась нашему забавному пачкуну: архитектура, костюмы, нравы эпохи Маккавеев, Рима во времена преследования христиан, Испании под владычеством Инквизиции, Франции в Средние века, в Эпоху Варфо- ломеевской ночи и Драконнад - наблюдены с боязливым старанием и запечатлены с высочайшим искусством. Эти эстампы можно было без устали, часами созерцать; давая пищу для размышлений, они нередко помогали дез Эссэнту убивать время, были научными рудниками, когда не хотелось читать. Сама жизнь Люйкена притягивала его; в ней, впрочем, таилось объяснение его галлюцинаций. Пламенный кальвинист, закоренелый сектант, помешанный на псалмах и молитвах, он сочинял религиоз- ные гимны и сам же иллюстрировал; перелагал псалмы в стихи, опьянялся Библией, из которой выскакивал в экстазе, рассвирепев- ший, с мозгом, пропитанным кровавыми сюжетами, и ртом, искажен- ным проклятиями Реформы, песнями ужаса и гнева. Вместе с тем, он презирал свет, раздал имущество беднякам, питался корками хлеба; кончилось тем, что отчалил на корабле вместе со старой служанкой, сделав из нее фанатичку, и плыл, куда глаза глядят, куда гнало его судно, всюду проповедуя Евангелие, стараясь совсем не есть, став полусумасшедшим, почти диким. В соседней комнате, более крупной, в вестибюле, украшенном кедровыми панелями цвета ящика для сигар, были развешаны другие гравюры, другие рисунки. "Комедия Смерти" Бредена: посреди невероятного пейзажа, ощетиненного деревьями, лесосеками, зарослями, напоминающими демонов и призраков, покрытом птицами с крысиными головками, с овощными хвостиками; на земле, усеянной позвонками, ребрами, черепами, поднимаются дуплистые и узловатые ивы; над ними, 49
воздев руки, трясутся скелеты, - букет, распевающий победную песнь; а в это время Христос удирает в небо, покрытое облачками, отшельник размышляет в глубине пещерки, сжав голову в ладонях, нищий умирает, истощенный лишениями, изголодавшийся/ лежа на спине, перед лужей. J "Добрый Самаритянин" того же автора; огромный рисунок пером, сделанный на литографическом камне: экстравагантная суматоха пальм, рябин, дубов, растущих вместе, назло временам года и климатам; буйство девственного леса, изрешеченного обезьянами, сычами, совами, изгорбаченного старыми пнями, уродливыми, как корень мандрагоры; магический высокоствольный лес, продырявлен- ный в центре просветом, который позволяет различить вдалеке, за верблюдом, Самаритянином и раненым реку, потом феерический город, наваливающийся на горизонт, карабкающийся на потешное небо, где пунктиром - птицы, барашками - волны и тюками - облака. Можно подумать, что эта работа примитива, невоспитанного Альбрехта Дюрера; что ее замыслил мозг, прокуренный опиумом; но, хотя дез Эссэнт и любил тонкость деталей, импозантную манеру этой литографии, большее внимание уделял другим вещам, находящимся в комнате. Они были подписаны: Одилон Редон. Грубые из грушевого дерева багеты с золотой каймой запирали нечто невообразимое: меровингского стиля голова в чаше; бородач - одновременно бонза и уличный оратор - прикасается пальцем к ядру колоссальной пушки; жуткий паучина с человечьей рожей вместо брюха; другие рисунки углем заходили еще дальше в ужас грезы, встревоженной приливом крови. Вот огромная игральная кость, где мигает печальное веко; вот сухие, бесплодные пейзажи, обожженные равнины, землетрясения, извержения вулканов, что цепляются за взволнованные тучи, застывшие бледные небеса; иногда казалось, что сюжеты заимствованы из кошмара науки, из предысторических времен: чудовищная флора распускается на скалах; повсюду эррати- ческие валуны, ледниковые отложения, персонажи обезьяньего типа; их толстые челюсти, выступающие надбровные дуги, покатые лбы, сплющенные макушки напоминают головы предков, головы первого четвертичного периода, еще плодоядного безмолвного человека, современника мамонта, носорога с перегороженными ноздрями и большого медведя. Это из рада вон выходящие рисунки; они раздви- гали границы искусства, обновляли фантастику болезненностью лихорадки. В самом деле: некоторые лица были сожраны огромными глазами, глазами безумцев; некоторые тела, безмерно увеличенные, как бы видные сквозь воду графина, вызывали в памяти дез Эссэнта воспо- минания о тифозной лихорадке, так и не выветрившиеся воспомина- ния о пылающих ночах, страшных видениях детства. 50
Рассматривая эти рисунки, он испытывал то же неизъяснимое беспокойство, какое вызывали напоминающие их "Притчи" Гойи и страницы Эдгара По, чьи миражи, галлюцинации и эффекты Редон, казалось, перенес в свое искусство; дез Эссэнт тер глаза и созерцал излучающую свет фигуру: среди хаоса других гравюр возникала ясная и спокойная Меланхолия, сидящая перед солнечным диском на скале, в позе подавленности и угрюмой задумчивости. Как по мановению волшебной палочки, сумрак расступался; прелестная печаль, своего рода томное отчаяние проплывало по его мыслям, и он подолгу размышлял перед этой вещью: брызгами гуаши, рассеянными между густых карандашных штрихов, она бросала отсвет зеленоватой воды и бледного золота на бесконечную черноту редоновских рисунков углем и эстампов. Эта серия заполнила почти все простенки вестибюля; в спальне дез Эссэнт повесил необузданный эскиз Теотокопулоса - Христа, написанного в необычном колорите; искаженные пропорции, жесто- кие краски, изломанная энергия - словом, картина, представляющая "вторую" манеру мастера, когда он прилагал все силы, чтобы не походить на Тициана. Страшная эта живопись - преобладание восковых и трупных оттенков - находилась в полном соответствии с мыслями дез Эссэнта насчет меблировки. Он полагал, что было лишь два варианта создания спальни: пре- вратить ее либо в возбуждающий альков, уголок ночных наслажде- ний, либо в место уединения и отдыха, пристанище мыслей, нечто вроде часовни. В первом случае стиль Луи XV подходил хрупким, истощенным возбуждениями мозга людям; ведь только XVIII век сумел облечь женщину порочной атмосферой, придать контурам мебели форму ее прелестей, заимствуя для изгибов, для хитросплетений дерева и меди судороги ее наслаждения, завитки ее спазм, приправляя саха- ристую томность блондинки пряностями живого, яркого декора; смягчая солоноватость брюнетки сладковатыми, водянистыми, почти безвкусными оттенками обивки. Подобная комната когда-то была в его парижской квартире: с необъятным белым лакированным ложем - возбуждающей щепоткой перца - радостью старика развратника, хихикающего перед фальши- вым целомудрием, перед лицемерным стыдом нежняшек Греза, перед искусственной наивностью шаловливой постельки, пахнущей ребенком и девушкой. В другом случае - особенно теперь, когда он хотел порвать с раздражающими воспоминаниями прошлого, - единственно возмож- ной была комната, превращенная в монашескую келью; но возникли трудности: для него была неприемлема строгая невзрачность приста- нищ раскаяния и молитв. Дез Эссэнт пришел к выводу, что сделать можно только одно: 51
украсить печальное веселыми предметами; или, вернее, так: сохра- няя характер неказистости, придать комнате оттенок элегантности, изысканности; с ног на голову поставить театральную оптику, где жалкая мишура прикидывается роскошными дорогими тканями; добиться противоположного эффекта, то есть воспользоваться вели- колепными тканями, чтобы создать впечатление ветоши; словом, устроить конуру картезианца; у нее был бы вид настоящей, но кону- рой она, разумеется, не стала бы. Чтобы имитировать административно-желтую, клерикальную охру стен, велел обить их шафрановым шелком; чтобы передать шоколад- ный цвет цоколя (обычный для таких комнат), нарядил стены фиоле- товым деревом с амарантовым оттенком; он добился соблазнительно- го эффекта: являлось смутное воспоминание о неприятной суровости образца, которому дез Эссэнт следовал, преображая его; потолок был обтянут суровым потолком (симуляция штукатурки без ее кричащей яркости); и холодный пол кельи удалось неплохо скопировать: рисунок ковра представлял красные, с белесоватыми участками плитки - имитацию протертости сандалиями и сапогами. Здесь он поставил маленькую железную кровать - фальшивую кровать монаха: древние фероньерки были выкованы и отполирова- ны, возвышены в изголовьи и в ногах пышным орнаментом, - распу- стившимися тюльпанами, переплетенными с виноградником; это были перила изумительной лестницы старого отеля. Ночным столиком служил старый налой: внутри помещался горшок, а наверху - требник; к противоположной стене придвинул скамью под ажурным балдахином: в цельном дереве были вырезаны кинжалы; в церковные подсвечники он вставил свечи из настоящего воска, купленные в магазине культовых принадлежностей, посколь- ку дез Эссэнт презирал керосин, сланец, газ, стеариновые свечки- словом, любое современное освещение, такое слепящее и грубое. Из постели утром, перед сном, он рассматривал своего Теотокопу- лоса: жестокий цвет чуть огрублял улыбку желтой ткани, призывая ее к более строгому тону; дез Эссэнту нетрудно было вообразить, что он находится в ста лье от Парижа, удаленный от всех, в монастыр- ском углу. Иллюзия возникала легко: его жизнь была аналогична монашес- кой. Кроме того, у него были преимущества, он избежал многих неу- добств: солдатской дисциплины, беззаботности, грязи, соприкоснове- ния с толпой, монотонной праздности. Сделав из кельи уютную теплую комнату, он обеспечил себе мягкое существование, заполнен- ное и свободное. Словно отшельник, он созрел для уединения, изнуренный жиз- нью, не ожидая от нее больше ничего; словно монаха, его подавляла безмерная усталость; он хотел сосредоточиться, не иметь ничего общего с профанами, казавшимися ему утилитаристами и дураками. Итак, не испытывая никакой тяги к состоянию благодати, он 52
искренне симпатизировал монастырским затворникам» которых преследует ненависть общества» не прощающего им ни презрения» ни желания искупить безмолвием все более возрастающее бесстыдство его смехотворно-пустой болтовни. vi Погрузившись в просторное кресло с ушками» положив ноги на вермейевые груши каминного тагана» поджаривая тапочки на по- леньях» которые» постреливая» отбрасывали сильное пламя» подстеги- ваемые яростным дыханием трубы» дез Эссэнт положил на стол старый "in-quarto", который только что читал» потянулся» зажег сигарету и стал сладко мечтать: он напал на след воспоминаний» стершихся за несколько месяцев и внезапно воскрешенных одним именем, без всяких причин оно возникло в голове. С поразительной ясностью увидел смущение свого приятеля д'Эпоранда» когда во время встречи закоренелых холостяков тот вынужден был сознаться: почти все готово к свадьбе. Поднялся крик» ему начали описывать мерзости сна в одной постели; тщетно: потеряв рассудок» он верил в ум будущей жены» считал ее исключительно преданной и нежной. Лишь один дез Эссэнт поддержал его решение» едва узнал» что невеста хочет жить на углу нового бульвара» в одной из современных квартир в форме ротонды. Убежденный в безжалостной мощи пустяковых неурядиц» более опустошительных для самых закаленных характеров» чем крупные и» основываясь на том» что д'Эпоранд не располагал никаким состояни- ем» а приданое жены было мизерным» он различил в этом простень- ком желании бесконечную перспективу смешных бед. В самом деле» д'Эпоранд накупил мебели округлой формы» кон- солей» выдолбленных сзади» образующих круг дугообразных карни- зов» ковров» вытканных полумесяцем, - короче» все вещи на заказ. На это он ухлопал большую сумму; а когда жене» которой не хватало на тряпки» осточертела ротонда и захотелось перебраться в обычную недорогую квартиру» выяснилось» что ни одна вещь не может ни вписаться» ни держаться. Постепенно этот хлам превращался в источник нескончаемых ссор; супружеское согласие» уже треснувшее от совместной жизни» с каждой неделей рассыпалось; они злились» обвиняя друг друга в невозможности жить там» где канапе и консоли не соприкасались со стеной» качались» едва заденешь» несмотря на подкладку. Не было денег» чтобы их переделать» да и невозможно. Все становилось причиной колкостей и стычек» начиная от ящиков» которые хлябали в неустойчивых шкафах» до воровства служанки» пользующейся диспутами» чтобы опустошить кассу; словом» жизнь стала невыносимой; он развлекался на стороне; она в уловках адюль- тера искала забвения пасмурной пошлой жизни. Договорившись» они развелись. S3
- Мой план сражения оказался точным, - подумал тогда дез Эссэнт, ощутив удовольствие стратегов, чьи предвиденные заранее маневры увенчались успехом. Размышляя перед камином о распавшейся семье, которой он помог своими мудрыми советами воссоединиться, подбросил новые поленья и вновь умчался со своими думами. Теперь теснились другие воспоминания в том же духе. Несколько лет назад он повстречался на улице Риволи, вечером, с шестнадцатилетним мальчишкой, бледным и хитролицым, соблазни- тельным, как девочка. Он тоскливо сосал сигарету (бумага ее проры- валась от табачных поленьев). Ругаясь, чиркал о ляжку спичками; те не вспыхивали; он израсходовал все. Заметя взгляд дез Эссэнта, подошел, притронувшись к козырьку фуражки, и вежливо попросил огонька. Дез Эссэнт угостил его ароматическими сигаретами "Дюбек" завязал разговор и побудил мальчика рассказать о себе. Банальнейшая история: звали Огюстом Ланглуа, работал у картон- щика, мать умерла, папаша лупит немилосердно. Дез Эссэнт задумчиво слушал. "Выпьем", - предложил он. Привел в кафе, заказал для мальчика безумные пунши. Тот пил молча. "Послушай, - сказал вдруг дез Эссэнт, - а не хочешь ли сейчас развлечься? Плачу я". И затащил мальчика к мадам Лоре, содержав- шей цветник на четвертом этаже улицы Монье, в красных комнатах, украшенных круглыми зеркалами, и меблированных канапе и умывальниками. Остолбенев, комкая фуражку, Опост узрел целый батальон жен- щин открывших одновременно крашеные рты: - Ой, паренек! Глянь, какой милашка! - Но признайся, малыш, ты еще не мужчина, - добавила высо- кая брюнетка с большими глазами навыкате и горбатым носом (она исполняла у мадам Лоры необходимую роль Прекрасной Еврейки). Расположившись как дома, дез Эссэнт вполголоса беседовал с хозяйкой. - Не бойся, дурачок, - ободрил он мальчика. - Выбирай, я рас- плачусь, - и тихонько подтолкнул; тот упал на диван, между двух женщин. По команде мадам они легонько прижались, обволакивая колени Опоста пеньюарами, тыча ему в нос плечи, припудренные опьяняющим теплым инеем; он больше не шевелился; щеки разрумя- нились, во рту пересохло, глаза опустились; однако он отважился украдкой поглядывать на их ноги. Ванда - Прекрасная Еврейка - чмокнула его, давая добрые советы, рекомендуя слушаться папу и маму, а руки ее тем временем медленно блуждали по ребенку, изменившееся лицо которого таяло, запрокидываясь. - Выходит, сегодня ты пожаловал не для себя, - мурлыкала дез Эссэнту мадам Лора. - Но у какого черта ты подцепил этого мла- 54
денца? - выспрашивала она, когда Огюст исчез в сопровождении Прекрасной Еврейки. - На улице, дорогая. - Вроде бы ты и не пьян, - бормотала старушка. Потом, поразмы- слив, добавила с материнской улыбкой, - Понятно, ах ты, кобель! тебе захотелось молоденьких! Дез Эссэнт пожал плечами: ^'Не угадала; абсолютно нет. Просто- напросто я стараюсь подготовить убийцу. Слушай внимательно. Этот мальчик - девственник и в том возрасте, когда кровь бурлит; он мог бы волочиться за окрестными соплячками, оставаться честным, урывая крохи жалкого счастья, уготованного беднякам. Наоборот, приведя его сюда, в роскошь, о которой он даже не подозревал (она хорошо отпечатается в памяти); даря ему раз в полмесяца подобную безделушку, приучаешь к удовольствиям, которые ему не по карма- ну; предположим, через три месяца он не сможет без них существо- вать - а мой режим не даст пресытиться; ну вот, через три месяца я прекращаю маленькую ренту, которую отсыплю тебе заранее на это доброе дело, и тогда он станет красть, чтобы захаживать сюда; он совершит сто девятнадцать преступлений, чтобы кататься на этом диване, под этим газом! Дойдя до крайности, он, я надеюсь, убьет господина, который явится некстати, во время взлома секретера; тогда цель моя будет достигнута; в соответствии с моими ресурсами, я поспособствовал бы созданию негодяя, еще одного врага этого мерзкого общества, кото- рое нас грабит". Женщины вытаращили глаза. - Вот ты где? - сказал он, когда Опост вернулся в салон, прячась, весь красный и сконфуженный, за Прекрасную Еврейку. - Ну, па- рень, уже поздновато, прощайся с дамами, - и пояснил на лестнице, что тот может раз в полмесяца, не раскошеливаясь, навещать мадам Лору; потом, едва они вышли на улицу, на тротуар, глядя на обалдев- шего мальчика: - Мы с тобой больше не увидимся; дуй к отцу - у него уже руки чешутся - и не забывай этой почти евангельской премудрости: "Делай другим то,что не хочешь, чтобы делали тебе"; с этой максимой ты далеко пойдешь. Пока. Не окажись только неблагодарным: как можно раньше дай о себе знать через судебную хронику. - Иудёнок, - шептал теперь дез Эссэнт, ворочая уголья; подумать только: ни разу не встретил его имени в разделе происшествий! Правда, не было возможности сыграть наверняка; я мог предвидеть, но не устранить некоторые рискованные моменты: например, хитрос- ти мамаши Лоры, прикарманившей деньжата и не отпустившей товар; страсть одной из красоток к Опосту, который, может быть, по истече- нии своих трех месяцев потреблял бесплатно; не исключено, что испорченность Прекрасной Еврейки отпугнула мальчугана, слишком нетерпеливого, слишком юного, чтобы согласиться на медленные 55
прелюдии и ошеломляющие финалы. Если только он не познакомился с полицией после того, как я переехал в Фонтенэ и не читаю газет, - меня надули. Он встал и прошелся по комнате. - И все же досадно, - подумал он. - Ведь поступая так,, я осуще- ствлял мирскую притчу, аллегорию всемирного воспитания: все превращаются в Ланглуа и вместо того, чтобы из сострадания выка- лывать беднякам глаза, их силой распахивают, давая возможность заметить вокруг незаслуженно мягкие судьбы, более утонченные и острые, а, следовательно, и более желанные и дорогие радости. Истина в том, продолжал дез Эссэнт свои рассуждения, что пос- кольку боль - результат воспитания, постольку она углубляется и обостряется по мере возникновения сознания: чем больше будут стараться обтесать ум и утончить нервную систему бедняков, тем больше ростков морального страдания и ненависти разовьют в них. Лампы коптили. Он наладил их и взглянул на часы: три часа утра. Зажег сигарету и погрузился в прерванное воспоминаниями чтение старой латинской поэмы "De laude castilatis", написанной в царст- вование Гондельбальда венским Архиепископом Авитусом. VD С той ночи, когда без видимой причины возникло меланхоличес- кое воспоминание об Огюсте Ланглуа, он пережил всю свою жизнь. Теперь, раскрывая книги, он не понимал ни слова; даже глаза больше не читали; казалось, мозг, насыщенный литературой и живо- писью, отказывается поглощать новые дозы. Он сосредоточился на самом себе, питался собственной субстан- цией, точно зверь, оцепеневший, притаившийся в норе на зиму; одиночество подействовало на мозг, как наркотик. Сначала истончив его и сделав напряженным, повлекло за собой онемение, населенное расплывчатыми грезами; зачеркивало замыслы, сокрушало волю, обрушивало вереницу кошмаров; он покорно выносил их, не пытаясь даже освободиться. Ворох прочитанного, размышления об искусстве, накапливаемые с момента уединения, как плотина, которая останавливает поток старых воспоминаний, внезапно была смыта, и волна накинулась, смывая настоящее, будущее, все затапливая океаном прошлого; и в этой громаде печали, наполнившей сознание, барахтались, подобно смешным обломкам, никчемные эпизоды его жизни, абсурдные мелочи. Книга выпала из рук на колени; полный отвращения и тревоги, он отдался во власть лет умершей жизни; они вертелись, струились теперь вокруг призыва м-м Лоры и Огюста; призыва, впившегося в эти колебания, точно твердый кол, как четкий факт. Ну и времена были! Эпоха светских приемов, скачек, карточных игр, любви, заказанной заранее и поданной точно по часам, в полночь, в его 56
розовом будуаре! Он перебирал в памяти лица, гримасы, незначитель- ные слова, осаждавшие с тем упорством вульгарных мотивчиков, когда нельзя не напевать, но обрывающихся внезапно, без вмеша- тельства воли. Этот период был кратким; вкусив сиесту памяти, он погрузился в латинские изыскания, чтобы не осталось и следа от возврата прош- лого. \ Но делу был дан ход. Вторая фаза не замедлила последовать вслед за первой: воспоминания о детстве, особенно о годах, проведенных у Отцов. Они оказались и более отдаленными и более надежно выгравиро- ванными в памяти; густой парк, длинные аллеи, цветочные грядки, скамейки, - комната наполнялась всеми материальными деталями. Затем сады заселились: он услышал резкие крики учеников, смех учителей, вмешивающихся в забавы, играющих в мяч, зажав задран- ную сутану между колен, или же беседующих под деревьями с молодыми людьми, без позы и высокомерия - как с приятелями- сверстниками. Ему вспомнилось это отеческое иго без наказаний, без навязыва- ния пятисот и тысячи стихов; просто-напросто заставляли "переде- лать" небрежно выполненное задание, когда другие играли; чаще прибегали к обычному выговору; окружали ребенка настоящим, но мягким надзором, старались быть ему приятными, по средам отпус- кали гулять, где заблагорассудится; пользовались случаем, чтобы во время не слишком торжественных церковных праздников обогатить его меню пирожными и вином, угостить загородными прогулками; отеческое иго сводилось к тому, чтобы не огрубить ученика, споря с ним, обращаться, как с уже взрослым, и в то же время лелеять, как балованное дитя. Таким образом, на ребенка оказывали реальное влияние; в какой- то степени замешивали ум, а потом культивировали, направляли в определенную сторону, прививали нужные идеи, укрепляли ростки мыслей вкрадчиво-лукавым методом; к нему прибегали и позже, стараясь не упускать из виду, поддерживать карьеру, адресуя сердеч- ные письма, вроде тех, что умел писать Лакордэр своим ученикам из Сорреза. Испытанная операция казалась самому дез Эссэнту безрезультат- ной. Благодаря тому, что он не желал прислушиваться к советам, упрямился, был склонен самостоятельно до всего докапываться и спорить, его характер не удавалось ни вылепить дисциплиной, ни выдрессировать наставлениями. При выходе из коллежа его скепти- цизм увеличился; прохождение через нетерпимый ограниченный мир легитимистов, беседы с глупыми церковными старостами и простыми аббатами, чья неловкость разрывала вуаль, столь искусно вытканную иезуитами, еще больше укрепили независимость его ума, усилили недоверие к какой бы то ни было вере. 57
В общем, он полагал, что свободен от любых пут и принуждения; просто, в отличие от тех, кто воспитывался в светских пансионах и лицеях, сохранил прекрасные воспоминания о своем коллеже и своих учителях; в вот теперь, всматриваясь в самого себя, вопрошал: а не начинают ли прорастать семена, брошенные, казалось до сегод- няшнего дня, в бесплодную почву. Действительно, в течение нескольких дней он находился в неус- тойчивом состоянии. Какое-то мгновение думал, что инстинктивно тянется к религии; затем, чуточку поразмыслив, ощутил, как вера испарилась; но, несмотря ни на что, оставалась тревога. Однако, копаясь в глубине души, решил, что никогда не дошел бы до истинно христианского смирения и покаяния; твердо знал, что для него никогда не наступит момент, о котором говорит Лакордэр - тот момент благодати, "когда последний луч света проникает в душу и связывает воедино разрозненные истины"; он не испытывал жела- ния скорби и молитвы, без чего - если послушать подавляющее большинство священников - невозможно никакое обращение; он не чувствовал ни малейшего желания взывать к Богу, чье милосердие казалось маловероятным; и вес же сохранившаяся симпатия к быв- шим учителям побуждала интересоваться их трудами и доктринами; этот неподражаемый тон убеждения, эти пламенные голоса людей, обладающих высшим интеллектом, возникали в его памяти, вынуж- дая сомневаться в собственном уме и собственных силах. Среди одиночества, в котором он пребывал, без новой духовной пищи» без свежих впечатлений, без обновления мыслей, без смены ощущений, приходящих извне, от общения с людьми, от совместного существо- вания; в противоестественном заточении, где он упорствовал - все проблемы, забытые во время парижской жизни, снова предстали во всем своем раздражающем упорстве. Чтение любимых латинских книг, произведений, почти сплошь созданных епископами и монахами, несомненно, благоприятствовало началу этого кризиса. В монастырской атмосфере, в одуряющем аромате ладана нервы обострялись; кончилось тем, что книжные ассоциации опрокинули воспоминания о его Ъсизни светского моло- дого человека и воскресили воспоминания о юности, проведенной у Отцов. Ничего себе, думал дез Эссэнт, стараясь проследить за ходом вторжения этого иезуитского флюида в Фонтенэ; я с детства, сам того не подозревая, ношу в себе дрожжи, которые еще не забродили; моя постоянная склонность к религиозным предметам является, быть может, лучшим доказательством. Однако, недовольный тем, что он больше не полновластный хозяин, дез Эссэнт старался убедить себя в противоположном, выис- кивал причины; он вынужден был повернуться в сторону церкви потому, что она одна собрала искусство, потерянную форму веков; она утвердила, вплоть до жалкого современного воспроизведения, 58
контур золотых и серебряных изделий, сохранила прелесть чаш с силуэтом петунии, дароносец с чистыми бедрами; даже в алюминии, даже в фальшивых эмалях, даже в цветных стеклах сумела сохра- нить изящество древного стиля. В общем, большинство драгоценнос- тей, собранных в музее Клюни, чудом избежавших нечистого варвар- ства санкюлотов - поступили из старинных аббатств Франции; так же, как в Средние века, Церковь сохранила от вандалов философию, историю, литературу, донесла до наших дней изумительные образцы тканей, ювелирные изделия, которые изготовители культовых предметов портят, как только хотят, но все равно не в состоянии исказить их первоначальное изящество. Поэтому неудивительно, что так гоняются за старинными безделушками и что, чем больше появ- ляется коллекционеров, тем быстрее исчезают эти реликвии у париж- ских антикваров и у сельских старьевщиков. Но, несмотря ни на какие доводы, полностью убедить себя не удавалось. Конечно, если подвести итоги, он упорно считал религию величественной сказкой, ослепительным обманом; и все-таки, во- преки всем объяснениям, его скептицизм начинал колебаться. Видимо, эта поразительная вещь существовала: он был уверен меньше, чем в детстве, когда попечение иезуитов было непосред- ственным; когда их уроки были неизбежны; когда он находился в их руках, .принадлежа им душой и телом, без связи с семьей, без влия- ний, способных им противостоять извне. В него вдолбили некий вкус к чудесному; медленно и скрытно он разветвился в душе и сегодня расцвел в одиночестве; подействовал на безмолвный дух, запертый и прогуливающийся в крошечном манеже преобладающих идей. Исследовав работу своей мысли, обнаружив причины и следствия, он убедился, что его прежние проделки обусловлены полученным воспитанием. Так, его тяга ко всему искусственному, стремление к эксцентричности были в общем-то результатом коварного курса учения, неземной изощренности, квазитеологических расчетов; в сущности, это были порывы, стремление к идеалу, к неведомому миру, к блаженству, желанному, как то, что нам обещает Писание. Он вдруг остановился, порвал нить размышлений:"Ну и ну, - подумал с досадой, - оказывается, все гораздо хуже, чем я предпола- гал: я же аргументирую с самим собой, как казуист". Он задумался, обуреваемый смутным страхом; конечно, если теория Лакордэра верна, ему нечего бояться, поскольку волшебство обращения не сваливается, как снег на голову; чтобы произошел взрыв, нужно долго, постоянно минировать почву; но, если писатели говорят о любви с первого взгляда, кое-кто из теологов утверждает, что любовь с первого взгляда бывает и в религии; а если так, то никто не может быть уверен, что ее выдержит. Не следовало больше ни заниматься самокопанием, ни анализировать предчувствия, ни принимать защитные меры; психологии мистицизма не существовало. Это так, потому что это так, - вот и всё. 59
"Э, да я глупею!" - подумал дез Эссэнт; если так пойдет дальше, кончится тем, что страх болезни обусловит болезнь. Ему удалось чуть-чуть встряхнуться; воспоминания утихомири- лись, однако появились другие болезненные симптомы; на этот раз его осаждали только сюжеты дискуссий; парк, уроки, иезуиты отда- лились; он весь был во власти абстракций; невольно думал о проти- воречивых интерпретациях догм, об утраченных вероотступниках, упомянутых в книге отца Лаббе о Соборных уставах. Перед ним вертелись отрывки расколов, крохи ересей, разделявших на рротя- жении веков Западную и Восточную Церкви. С одной стороны - Несториус, оспаривающий у Девы титул Богоматери, поскольку в таинстве Воплощения она носила во чреве не Бога, а человеческое создание; с другой - Эвтихий, заявляющий, что Христос не может походить на других людей, потому что божество избрало местопри- быванием его тело и, следовательно, начисто изменило его форму; иные придиры утверждали, что у Искупителя вовсе не было тела и что это выражение святых книг должно восприниматься фигурально; в то время, как Тертуллиан высказал почти материалистическую аксиому:"Ничто столь не бестелесно, как существующее; все сущест- вующее обладает свойственным ему телом". Наконец, одолевал старый, без конца дебатируемый вопрос:"Был ли Христос привязан к кресту один или же на Голгофе страдала вся Троица, в трех лицах, в трех своих ипостасях?" И машинально, как урок, выученный когда-то, он задавал сам себе вопросы и отвечал на них. Несколько дней подряд в голове гудели парадоксы и тонкости, порхали мудрствования, наматывались на мозг законы, такие же усложненные, как параграфы кодексов, дающие повод к всевозмож- ным толкованиям, к игре слов, доходящие до самой мелочной и причудливой небесной юриспруденции. Затем абстракция стерлась, уступая место пластике под влиянием висящих на стене картин Гюстава Моро. Перед ним прошествовала целая процессия прелатов: архимандри- ты, патриархи, поднимающие золотую руку, чтобы благословить ко- ленопреклоненную толпу, трясущие белой бородой при чтении мо- литв; он видел, как погружаются в мрачные склепы молчаливые ве- реницы кающихся; видел, как вздымаются громады соборов, в кото- рых гремели с кафедр монахи в белом. Так же, как де Квинси, что от- ведав опиума, при одном слове воскрешал целые страницы из Тита Ливия, наблюдал за торжественным шествием консулов, за помпез- ным движением римских армий, дез Эссэнт при каком-нибудь теоло- гическом выражении начинал волноваться, смотрел на отливы толп, появление епископов, вырезающихся на пламенном фоне базилик; эти зрелища, переливаясь из века в век, доходя до современных священнодействий, околдовали его, обволакивали бесконечностью жалобно-нежной музыки. Тут уж он не мог больше ни рассуждать, ни спорить; то была й
непостижимая смесь почтения и страха; эстетическое чувство было покорено сценами, искусно рассчитанными католиками; при этих воспоминаниях его нервы трепетали, потом, с внезапным возмуще- нием, мгновенным поворотом, чудовищные мысли зародились в нем: мысли о святотатствах, предусмотренных исповедальным учебни- ком; о постыдных и нечистых злоупотреблениях святой водой и святым елеем. Пред ликом всемогущего Бога поднимался теперь сильный соперник - Демон; и ему показалось, что жуткое величие должно исходить от преступления, свершающегося прямо в храме верующим, который остервенело, в порыве страшного веселья, жестокого восторга, начинал богохульствовать, осыпать святыни бранью, позорить. Вспыхивали безумства магии, черной мессы, шабаша, ужасы одержимости бесом и изгнания бесов; он начинал спрашивать себя, не совершает ли святотатства, владея предметами, когда-то освященными: церковными канонами, ризами и алтарными завесами; эта мысль о приверженности греху доставляла ему свое- образную гордость и облегчение; сюда примешивалось удовольствие святотатства, но святотатства спорного, во всяком случае не тяжко- го: ведь он любил все эти вещи и не употреблял в кощунственных целях; так он убаюкивал осторожными и трусливыми мыслями подозрения души, запрещающей ему настоящие преступления, ли- шающей его храбрости, необходимой для свершения ужасных, же- ланных, реальных грехов. Мало-помалу эти хитрые доказательства испарились. С высоты своего духа он увидел панораму Церкви, ее давнишнее наследствен- ное влияние на человечество; он представлял ее, изолированную и грандиозную, разоблачающую перед человеком ужасы жизни, жесто- кость судьбы; проповедующую терпение, раскаяние, жертвенность; старающуюся перевязывать раны, указывая на кровоточащие раны Христа; упрочивающую божественные привилегии, обещая райские уголки всем скорбящим; учащую человека страдать, приносить Богу в жертву свои несчастья и обиды, свои превратности и муки. Она становилась истинно красноречивой, матерински участливой к стра- дальцам, жалостливой к угнетенным, угрожающей деспотам и угне- тателям. Дез Эссэнт вновь почувствовал уверенность. Конечно, он был удовлетворен признанием социальной мерзости, но его возмущало расплывчатое врачевание надеждой на другую жизнь. Шопенгауэр был более точен, и его доктрина и церковная исходили из общей точки; он тоже основывался на мирской несправедливости и гнуснос- ти; как и в "Имитации Иисуса Христа", у него вырывался болезнен- ный вопль: "Это поистине ужасно - жить на земле!" Он также пропо- ведовал ничтожество существования, преимущество одиночества, внушал людям, что, кем бы они ни были, куда бы ни повернулись - они останутся несчастными: бедняки из-за страданий, возникающих от лишений; богачи - от непреодолимой скуки, порожденной изоби- 61
лием; однако он не проповедовал вам никакой панацеи, не убаюки- вал никакими приманками, излечивающими неизбежные страдания. Он вам не выдвигал возмутительный тезис изначального греха; вовсе не пытался вам доказать, что царственно добрый Бог - тот, кто покровительствует мошенникам, помогает дуракам, подавляет детство, оглупляет старость, наказывает невиновных; он не восхва- лял блага Провидения, которое придумало эту бесполезную, непости- жимую, несправедливую, нелепую гнусность: физическое страдание; не пытался, как это делает Церковь, оправдать необходимость мук и испытаний; он восклицал в своем возмущенном милосердии: "Если Бог создал этот мир, я не пожелал бы быть этим Богом; нищета мира разрывала бы мое сердце". Ах! Лишь он был прав! Что значат все евангелические фармакопеи по сравнению с его трактатами о духовной гигиене? Он не пытался ничего излечить, не предлагал больным никакой компенсации, никакой надежды; но его теория Пессимизма была в сущности вели- кой утешительницей избранных умов, возвышенных душ; она пока- зывала общество таким, как есть, настаивала на врожденной глупос- ти женщин, отмечала выбоины, спасала вас от разочарования, изве- щая о том, что нужно по возможности ограничивать надежды, а если в вас достаточно сил, то и вовсе их не зачинать, и о том, что следует считать себя счастливцем, если на голову внезапно не свалится кусок черепицы. Выросшая из того же корня, что и "Имитация", эта теория, не плутая в таинственных лабиринтах и на невероятных дорогах, приводила к тому же месту, к покорности Провидению, к пассив- ности. Но, если эта покорность, преспокойненько исходя из констатации плачевного положения вещей и невозможности что-либо изменить, была доступна обладателям ума, - она с превеликим трудом улав- ливалась теми, кто его лишен, чьи притязания и гнев гораздо легче успокаивала благотворная религия. Размышления эти снимали с дез Эссэнта огромную тяжесть, - афоризмы Великого Немца унимали дрожь мыслей, и все же точка пересечения двух доктрин помогала им одновременно проникнуть в сознание, и он не мог забыть поэтичности и остроты католицизма, в котором купался, чей ладан когда-то поглощал всеми порами. Возвраты веры и страх перед верой тревожили особенно с тех пор, как в здоровье произошли изменения; они совпали с недавно возник- шими нервными сдвигами. С юности он был терзаем необъяснимым отвращением, дрожью, леденящей позвоночник, сводящей зубы, при виде, например, мокро- го белья, которое служанка выкручивала; эти ощущения не проходи- ли; еще и сегодня он буквально страдал при звуке разрываемой ткани; если кто-то тер пальцем по кончику мела, ощупывал обрывок муара. 62
Излишества молодости, перевозбуждения мозга усугубили изна- чальный невроз, убавив и без того истощенную кровь его расы; в Париже он вынужден был прибегать к гидротерапии из-за дрожи пальцев, из-за страшных болей, невралгий, которые сводили лицо, стучали в висках, резали веки, вызывали тошноту; спастись от них дез Эссэнт мог лишь ложась на спину, в тени. Благодаря более упорядоченной, более спокойной жизни, эти явления мало-помалу исчезали; но теперь боли снова обрушились, видоизменились, прогуливаясь по всему телу; они покинули череп, перейдя на вздутый живот, на внутренности, прожигаемые красным огнем, на бесполезные и настойчивые усилия; затем последовал нерв- ный, раздирающий, сухой кашель, который, начинаясь в один и тот же час, всегда продолжался одно и то же время и будил его, душил в постели; наконец, пропал аппетит; горячие отрыжки, сухие огоньки пробегали по желудку; дез Эссэнт задыхался; после каждой попытки поесть не мог больше вынести застегнутых брюк, тесного жилета. Он устранил алкоголь, кофе, чай; пил все молочное, обливался холодной водой, пичкал себя вонючей камедью, валерианой и хини- ном; даже выходил из дому, чуть-чуть гулял по полю в те дождли- вые дни, когда оно молчаливое и пустое; дез Эссэнт заставил себя ходить, делать гимнастику; последним усилием воли принудил себя временно отказаться от чтения и, съедаемый скукой, решил, чтобы заполнить ставшую праздной жизнь, осуществить замысел, который без конца отодвигал, из лени, из ненависти к беспокойству, с тех пор, как поселился в Фонтенэ. Не имея возможности снова опьяняться магией стиля, возбуж- даться при восхитительном колдовстве редкостного эпитета, кото- рый, будучи точным, открывает, однако, воображению посвященных бесконечные запредельности, он решил закончить оформление дома, добыть драгоценные цветы теплиц; даровать себе тем самым реальное занятие, способное развлечь, расслабить нервы, успокоить мозг; и еще он надеялся, что странные переливающиеся оттенки хотя бы отчасти возместят химерические и настоящие цвета стиля, которые литературная диета предписывала на какое-то время забыть или отбросить. УШ Дез Эссэнт всегда безумно любил цветы, но в Жютиньи страсть распространялась на каждой цветок, без различия видов и жанров; в конце концов, она очистилась, сосредоточилась на единственной касте. Уже давно он презирал вульгарные растения, распускавшиеся на лотках парижских рынков в мокрых горшках, под зеленой паруси- ной или под красноватыми зонтами. Одновременно с утончением его литературного вкуса и любви к живописи, когда он стал предпочитать только процеженные произве- 63
дения» те, что прошли своеобразную перегонку сквозь изощренный мозг творца; одновременно с укрепившимся отвращением к распро- страненным идеям освобождалась от всяких отбросов, от всевозмож- ной дряни, прояснялась и в какой-то мере очищалась его привязан- ность к цветам. Он с удовольствием сравнил бы магазин садовода с микрокосмом, где были представлены все категории общества: цветы-подонки, цветы трущоб, находящиеся в своей истинной стихии, лишь когда покоятся на выступах мансард; с корнями, окрученными в ящиках из-под молока и старых мисках: левкой, например; цветы претенци- озные, приличные, глупые (им место только в фарфоровых кашпо, расписанных девицами) - скажем, роза; наконец, высокородные цве- ты, такие, как орхидеи, хрупкие, прелестные, трепетные, зябкие - экзотические цветы, изгнанные в парижские оранжереи, в стеклян- ные дворцы, принцессы растительного царства, живущие в стороне, не имеющие общего с уличными растениями, с буржуазной флорой. В общем, он чувствовал лишь слабый интерес, лишь нелегкую жалость к простонародным цветам, истощенным дыханием людского сброда, испарениями помойных свинцовых желобов; и гнушался букетов, гармонирующих с кремово-золотыми салонами новых домов; для наслаждения глаз дез Эссэнт сохранял только изыскан- ные, редкостные, прибывшие издалека растения, удостоенные хитро- умно-тщательного ухода на искусственных экваторах, которых добиваются умелой дозировкой печного дыхания. Но под влиянием его общих идей, его сложившихся мнений обо всем, вкус изменился. Когда он жил в Париже, естественная склон- ность к искусственному привела к тому, что он предпочел настоящее му цветку его точный образ, полученный благодаря фокусам каучук ка ниток, лощеного перкаля и тафты, бумаги и бархата. Он обладал изумительной коллекцией тропических растений] сделанных руками гениальных художников, следующих за природой по пятам, создавая ее заново, заботясь о цветке с самого рождения] доводя его до зрелости, симулируя даже его закат; они дошли да того, что отмечали бесчисленные оттенки, самые беглые черточки пробуждения и отдыха; наблюдали за поведением лепестков] взметенных ветром или измятых дождем; бросали на рассветные] венчики капельки росы из камеди; вылепливали буйно цветущие растения, когда стебли сгибаются под тяжестью сока; или же вып| рямляли сухой стебель, его скрюченные чашечки, когда те обнажа! ются и когда листочки опадают. я Это восхитительное искусство долго соблазняло его; но теперь он мечтал о комбинациях иной флоры. 1 После искусственных цветов, подражающих истинным, он захотел настоящих, имитирующих искусственные. 1 Он направил мысли по этому руслу; долго искать, забираться далеко не пришлось: его дом стоял посреди края великих садоводов! 1 64 I
Он побродил по теплицам улицы Шатийон и долины Онэ, вернулся усталый, с пустым кошельком, в восторге от сумасбродств виденных растений, думая только о приобретенных сортах, осажденный беско- нечными воспоминаниями о фантастических корзинах. Через два дня прибыли повозки. Со списком в руках дез Эссэнт произносил названия, проверяя одну за другой свои покупки. Садоводы спустили с тележек коллекцию Caladium: огромные листья в форме сердца опирались на вспученные мохнатые стебли; не было никакого повтора, хотя все принадлежали к одному виду. Там были просто поразительные: розоватые, вроде "Девственни- цы", казалось, выкроенные из лакированной ткани, из прорезинен- ной английской тафты; совершенно белые, как, скажем, "Альбан", словно вырезанные из просвечивающей подреберной плевы быка или мочевого пузыря свиньи; некоторые, особенно "Мадам Мам", имити- ровали цинк, пародировали куски штампованного металла, окрашен- ного в императорскую зелень, загрязненного каплями масляных красок, пятнами сурика и свинцовых белил; одни, как "Босфор", давали иллюзию накрахмаленного коленкора, испещренного ярко- малиновой и миртово-зеленой отделкой; другие - "Северное Сия- ние" - кичились листьями цвета жареного мяса, изборожденного пурпурными прожилками, фиолетовыми волоконцами; листьями, похожими на опухоль, воняющими синим вином и кровью. "Альбан" и "Северное Сияние" представляли две противополож- ные ноты темперамента: апоплексию и хлороз этого растения. Садоводы понавезли и других редкостей; на этот раз растения притворялись искусственной кожей, изборожденной фальшивыми венами; многие, как бы пораженные сифилисом и проказой, напряга- ли бледную плоть, омраморенную корью, разузоренную лишаями; иные обладали свежим оттенком затягивающихся шрамов или коричневым нюансом образующихся корок; те закипали фонтанеля- ми, приподнимались ожогами; эти - демонстрировали волосатую кожу, разрытую язвами, изъеденную шанкрами; прочие казались перевязанными ранами, бинтами, приклеенными черным ртутным салом, зелеными мазями белладонны, истыканной крупицами пыли и желтыми крошками йодоформа. Поставленные в ряд, цветы засверкали перед дез Эссэнтом, еще более чудовищные, чем показалось на первый взгляд, когда они были смешаны с другими, словно в больнице, среди застекленных залов оранжереи. - Черт возьми! - воскликнул он в восторге. Новое растение, подобное Caladium - Alocasia Metallica - доста- вило новую радость. Оно было покрыто бронзово-зеленым слоем, по нему скользили серебристые отсветы; то был шедевр фальши: точно кусок печной трубы, вырезанный мастером в виде наконечника копья. 3 — Ж.-Ш. Гюисманс, А. де Монтерлан
Еще садоводы выгрузили кустики с ромбовидными, бутылочно- зелеными листьями; в центре поднимался жезл; на конце его вздра- гивал огромный червовый туз, лакированный, словно индийский перец; как бы для того, чтобы бросить вызов всем известным сортам растений, из ослепительно алой сердцевины туза выскакивал мясис- тый хвост, покрытый волосками: желто-белый и прямой у одних; закручивающийся штопором в самом верху сердечка, словно хвост свиньи - у других. Это был Anthurium из рода арондниковых растений, завезенный во Францию из Колумбии; из той же семьи, что и Amorphophallus, растения из Кохинхины, с листьями в форме лопатки для рыб, с длинными черными стеблями, простроченными шрамами, которые походили на изувеченные члены негра. Дез Эссэнт готов был прыгать от радости. С повозок спустили новую партию монстров: Echinopsis (из ват- ных компрессов выступали цветы, обладающие мерзким оттенком ампутированных конечностей); Nidularium с ободранной зияющей сердцевиной между саблевидных стеблей; Tillandsia Lindeni, вы- тягивающий зазубренные скребки цвета виноградного сока; Cypripedium с затейливыми бессвязными контурами, придуманными сумасшедшим изобретателем. Это напоминало сабо, корзинку для мелочей, над которой вздымался человеческий язык, натянутую уздечку языка, какую обычно изображают на таблицах, иллюстриру- ющих заболевания горла и рта: два крылышка, красных, как ююба и, казалось, заимствованных из игрушечной мельницы, довершали эту причудливую конструкцию, состоящую из изнанки языка цвета дрожжей и аспида и блестящего кармашка, подкладка которого выделяла липкость. Невозможно было оторвать глаза от этой неправдоподобной орхидеи, родившейся в Индии; его медлительность раздражала садоводов, они сами начали выкрикивать названия, обозначенные на этикетках горшков. Дез Эссэнт ошеломленно смотрел и слушал отвратительные имена растений Encephalartos horridus- гигантский железный артишок, изрисованный ржой, наподобие тех, что используют в воротах зам- ков, чтобы воспрепятствовать вторжению воров; Cocos Micania - нечто вроде кружевной худощавой пальмы, со всех сторон окружен- ной вытянутыми листьями, похожими на дикарские гребки и весла; Zamia Lehmanni - огромный ананас, дивный честерский хлеб, поса- женный в вересковую почву и ощетинившийся вверху зубчатыми дротиками и варварскими стрелами; Cibotium Spectabile, превос- ходящий своих собратьев безумием структуры, бросающий вызов мечте, оживляя лапчатые листья гигантским хвостом орангутанга, волосатым и коричневым, с кончиком, искривленным, как епископ- ский посох. Но он не слишком внимательно их разглядывал, ибо с нетерпени- 66
ем ожидал серию наиболее соблазнительных растений - своего рода духов, пожирающих тела погребенных; мясоедные: антильские Кутры с мохнатым венчиком, выделяющим пищеварительную жид- кость, были вооружены кривыми шипами (их переплетение образо- вывало решетку над пленным насекомым); торфяные Росян- ки, снабженные железистыми волосками; Саррацены, Цефалотосы , развевающие прожорливые рожки, способные поглощать и перевари- вать настоящее мясо; наконец, Кувшинолистник - здесь уж фантазия выходит за пределы .всех эксцентричных форм. Он не уставал вертеть в руках горшок, где двигалась эта экстрава- гантность флоры. Она имитировала каучук, позаимствовав его продолговатый, металлически-зеленый и темный лист; но с края этого листа свешивалась зеленая веревочка, спускалась пуповина, поддерживающая зеленоватую вазу с фиолетовыми крапинками, что-то вроде немецкой бочки из фарфора, странного птичьего гнезда; оно преспокойно раскачивалось, обнажая сердцевину, устланную шерстью. - Эта штуковина далеко зашла, - прошептал дез Эссэнт. Он вынужден был оторваться от радостного созерцания, потому что садоводы, торопясь смотаться, опорожняли днища повозок, нагромождая в беспорядке клубневидные Бегонии и черные Крото- ны, покрытые, как жесть, свинцово-красными пятнами. И тут он заметал, что на его листе оставалось еще одно название. Катлейя из Новой Гренады: ему показали крылатый колокольчик цвета поблек- шей сирени, почти погасшего голубовато-розового оттенка; он подо- шел, понюхал и отпрянул: выделялся запах лакированной елки, ящичка для игрушек, воскрешая ужасы Нового года. Хорошо бы избавиться от нее; дез Эссэнт почти жалел, что принял в общество растений, лишенных запаха, эту орхидею, пахнущую самыми неприятными из воспоминаний. Оставшись один, посмотрел на прилив, бушующий в вестибюле: растения смешивались друг с другом, скрещивали свои шпаги, криссы, копья, выстраивали пирамиду из зеленого оружия; над нею, словно варварские значки, развевались цветы слепяще резкой окраски. Воздух комнаты разрежался; вскоре в темноте угла, возле парке- та, стал стлаться белый мягкий свет. Приблизившись, дез Эссэнт заметил, что это Ризоморфы отбрасы- вали во время дыхания отблески ночников. Тоже поразительные растения, подумал он; потом отошел и обвел взглядом всю груду. Цель была достигнута: ни одно не казалось реальным; ткань, бумага, фарфор, металл - все словно одолжил природе человек, позволяя ей создать монстров. Если ей не удава- лось имитировать творения человека, она довольствовалась копиро- ванием слизистой оболочки животных, заимствовала живые оттенки их гниющей плоти, великолепные мерзости их гангрен. 3* 67
Все является только сифилисом, подумал дез Эссэнт (взгляд его был притянут, прикован к страшным узорам Caladium, ласкаемых дневным лучом). И внезапно возник призрак человечества, которое без конца разъедал вирус прежних веков. С начала мира, от отца к сыну, все создания передавали друг другу неисчерпаемое наслед- ство, вечную болезнь, обезобразившую и предков человека; следы ее зубов замечаются даже на вырытых теперь костях ископаемых. Не истощаясь, она промчалась сквозь века; еще сегодня свирепст- вовала, принимая облик иных страданий, скрываясь под симптомами мигрений и бронхитов, истерик и подагр; время от времени выбира- лась на поверхность, атакуя преимущественно плохо ухоженных, скверно накормленных людей, вспыхивая золотыми монетами, иронично украшая диадемой из цехинов альмеи лоб нищих, грави- руя на их коже, к вящему несчастью, образ денег и благосостояния. И вот она возникла в первоначальном великолепии на окрашен- ной листве растений! - Правда, - продолжал дез Эссэнт, вернувшись к истоку своих размышлений, - правда, обычно природа не способна самостоятельно сотворить столь зловредные, столь извращенные виды; она предос- тавляет изначальный материал: росток и почву, мать-кормилицу и элементы растения, которое человек затем растит, формирует, рису- ет, лепит по своему усмотрению. При всем своем упрямстве и ограни- ченности она, наконец, подчиняется, и ее господину удается изме- нить с помощью химических реакций субстанции земли, испортить долго назреваемые комбинации и медленно осуществляемые скрещи- вания; искусными черенкованиями и методическими прививками он заставляет ее выпускать разноцветные цветы на одном стебле, изобретает для нее новые нюансы, изменяет по своей прихоти извеч- ную форму растений, шлифует блоки, придает законченность эски- зам, отмечает их своей пробойкой, оставляет на них свою печать. Нечего сказать, подумал он, резюмируя свои размышления, человек способен на несколько лет произвести селекцию, для кото- рой ленивой природе понадобились бы века; определенно, современ- ные садоводы - единственные настоящие художники. Он чуть-чуть устал и задыхался в атмосфере запертых растений; вот уже несколько дней совершал прогулки и был измотан; контраст между свежим воздухом и теплом дома, между неподвижностью затворнической жизни и свободным движением был слишком резким он прилег на кровать; но, поглощенный единственным сюжетом, словно распрямленным пружиной, мозг, хотя и задремал, продолжал разматывать свою пряжу; и вскоре он покатился в мрачное безумие кошмара. ... Оказался посреди тропинки в сумеречном лесу; рядом с жен- щиной, которую до этого не знал, не видел; она была худая, с куде- лью вместо волос, бульдожьей мордой, отрубями на щеках, кривыми зубами, выступающими под вздернутым носом. На ней - белый 68
фартук служанки, длинная косынка, расчетвертовывающаяся на груди в кожаные ремни, полусапожки прусского солдата, черный чепчик с рюшами, украшенный ленточкой. Короче - ярмарочная внешность, вид балаганной акробатки. Он вопрошал себя, кто она, эта женщина; казалось, она уже давно вторглась и утвердилась в его жизни; тщетно искал ее происхожде- ние, имя, ремесло, смысл существования; никакого воспоминания о необъяснимой и вместе с тем явной связи. Он продолжал мучить свою память, как вдруг удивительный всадник предстал перед глазами, секунду погарцевал и повернулся в седле. И тогда кровь оледенела, ужас пригвоздил к месту. Эта двойст- венная, бесполая фигура была зеленой, и за фиолетовыми веками открывались бледно-голубые холодные глаза, очень страшные; рот был обсажен прыщами; необычайно тощие руки скелета, обнаженные до локтей, выходили из рваных рукавов, лихорадочно тряслись, а оголенные ляжки дрожали в слишком широких для них, похожих на котел, сапогах. Ужасный взгляд остановился на дез Эссэнте, пронзил его до мозга костей; женщина-бульдог, до смерти перепуганная, прижалась к нему и завыла, запрокинув голову. И тогда до него дошел смысл жуткого видения: перед ним образ Великого Сифилиса. Пришпоренный страхом, вне себя, он бросился в сторону, на последнем дыхании добрался до какого-то павильона, притаившего- ся между древесных ракитников, слева; там, в коридоре, упал в кресло. Через несколько минут, едва начал приходить в себя, чьи-то рыдания заставили поднять голову; женщина-бульдог стояла перед ним, жалкая и смешная; она плакала горючими слезами, говоря, что растеряла зубы во время бегства, вытаскивая из кармашка фартука глиняные трубки, ломая их и втыкая белые обломки в дыры десен. "Э! Да она просто дура, - подумал дез Эссэнт; - эти трубки ни за что не удержатся". В самом деле, они выпадали из челюсти одна за другой. В эту минуту галоп приблизился. Ужас охватил дез Эссэнта; ноги подкашивались; топот усилился. Отчаяние подхлестнуло, как хлыс- том; он бросился на женщину, топтавшуюся на головках трубок, умоляя ее замолчать, не выдавать их стуком своих сапог. Она сопро- тивлялась; он поволок ее в глубь коридора, стал душить, чтобы помешать крику; заметив вдруг дверь курильни, с зелеными решет- чатыми ставнями, без щеколды, толкнул ее с разбега и замер. Перед ним, посреди просторной лужайки, бесчисленные белые пьерро прыгали, как кролики, в лунном свете. Слезы растерянности выступили на глазах; никогда, о, никогда он не смог бы переступить порога: "Я буду раздавлен", - думал он и, 69
как бы подтверждая его страхи» фигурок становилось все больше» кувырки заполняли теперь весь горизонт» все небо» колотя его поочередно ногами и головами. Шаги лошади затихли. Он был здесь» за круглым слуховым окном» в коридоре. Дез Эссэнт» ни жив» ни мертв» повернулся» увидел сквозь круглое окошко прямые уши, желтые зубы, ноздри, из которых вырывались струйки пара, вонявшие фенолом. Он присел, отказываясь от борьбы» от бегства» закрыл глаза» чтобы не видеть ужасного взгляда Сифилиса» давящего сквозь стену» проникавшего даже под веки; он чувствовал его скольжение по позвоночнику» по телу» все волоски которого вздыбились, в капель- ках холодного пота. Он был готов ко всему, ожидал последнего удара; прошел век, длившийся, несомненно, одну минуту. Еще дрожа, открыл глаза. Все исчезло, без какого бы то ни было перехо- да, словно смешались декорации; отступил страшный ископаемый пейзаж - пейзаж тусклый, пустынный, изрытый дождевыми потоками, мертвый; этот скорбный ландшафт освещался спокой- ным белым светом, напоминающим свечение фосфора, растворенного в масле. На земле что-то зашевелилось, превращаясь в очень бледную голую женщину, ее ноги были обтянуты зелеными шелковыми чулками. Он с изумлением смотрел на нее; волосы, похожие на гриву, завитую раскаленным железом, вились, ломаясь на концах; вазочки Кувшинолистника висели на ушах; раздувшиеся ноздри поблескивали внутри, как жареная телятина. Закатив глаза, она тихонько позвала его. Он не успел ответить; женщина изменилась; зрачки пылали, губы приобрели яростную красноту цветка Anthurium, соски сверкали, как два лакированных стручка красного перца. Он вдруг догадался: это Цветок. И мания рассудительности переросла в кошмар, подобно тому, как днем перешла от растения к вирусу. Тогда он стал смотреть на ужаснейшее возбуждение грудей и рта, обнаружил на коже пятна бистра и меди, с помутившимся сознанием отступил, но взгляд женщины прельщал; и он медленно приближал- ся, стараясь вдавливать пятки в землю, чтобы не идти, падал, снова поднимался, чтобы идти к ней; он почти коснулся ее, когда черные Amorphophallus брызнули отовсюду, бросились к этому животу, вздымавшемуся и опадавшему, как море. Он раздвигал их, отталки- вая, испытывая безграничное отвращение, видя, как шевелятся между пальцев эти теплые твердые стебли; внезапно мерзкие расте- ния исчезли; две руки пытались его обнять; жуткая тоска заставила биться сердце тяжелыми ударами, потому что глаза, страшные жен- ские глаза стали светло-голубыми и холодными, невыносимыми. Сверхчеловеческим усилием он попытался высвободиться из объя- тий; но она его удержала, привлекла; вне себя, он увидел, как под ее 70
поднятыми ляжками расцвел жестокий Nidularium: зевал, сочась кровью в сабельных лезвиях. Он касался своим телом отвратительной раны цветка: чувствовал, что умирает; рванувшись, пробудился, задыхаясь, оледенев, обезу- мев от страха, вздыхая: - Ах, это слава Богу, лишь сон. IX Кошмары возобновились; страшно было засыпать. Он проводил в постели целые часы, то в постоянных бессонницах и лихорадочном возбуждении, то в омерзительных снах, от которых освобождаешься рывком, когда снится, что не достаешь дна ногами, скатываешься кубарем с лестницы, проваливаешься в пропасть, не имея возможно- сти удержаться. Невроз, притихший было на несколько дней, одержал верх: ожесточился, стал упрямее, принял новые формы. Теперь его стесняли простыни; он задыхался под ними, по всему телу кишели мурашки, он испытывал жжение в крови, укусы блох в ногах; вскоре к этим симптомам присоединилась тупая боль в челюс- тях и сдавливание висков. Беспокойство увеличилось; к несчастью, неумолимую болезнь нельзя было укротить. Он безуспешно пытался провести гидротера- певтические устройства в туалетную комнату. Невозможно ведь поднять воду на холм, к которому прицепился его домик; да и достать ее в нужном количестве нельзя: водоемы в деревне функци- онировали скупо и лишь в определенные часы. Поскольку нельзя было искромсать себя водяными копьями (только мощная струя, распластанная о позвонки, изгоняла бессонницу и возвращала спокойствие), он был принужден к лаконичным окроплениям в ванне, из-под крана, к простеньким обливаниям холодной водой, после чего слуга энергично растирал его волосяной варежкой. Но все эти псевдодуши нисколько не мешали развитию невроза; в лучшем случае наступало кратковременное облегчение, за которое приходилось дорого платить, когда приступы возобновлялись, еще более жестокие, чем прежде. Скука становилась безграничной. Радость обладания сказочными растениями иссякла; он уже пресытился их строением, оттенками; к тому же несмотря на все заботы, большинство растений зачахло; он приказал унести из комнаты и, дойдя до крайней раздражительности, злился, что не видит их; пустота ранила глаза. Чтобы отвлечься и убить нескончаемое время, извлек из папки гравюры Гойи, первые оттиски некоторых "Капричос", различимые по красноватому тону (когда-то они были куплены на аукционе за бешеные деньги); морщины разгладились, он погрузился в созерца- ние, следуя за фантазией художника, влюбленный в головокружи- тельные сцены, в колдуний, оседлавших кошек, в женщин, пытаю- 71
щихся вырвать зубы повешенного, в бандитов, в суккуб, в демонов и карликов. Затем пробежал другие серии офортов и акватинт: "Притчи", насыщенные мрачным ужасом: эпизоды войны, раздираемые жесто» кой яростью; и особенно "Гаро": у дез Эссэнта хранился изумитель- ный пробный оттиск на плотной непроклеенной бумаге, с хорошо видимыми полосками, пересекающими поверхность. Дикое вдохновение, терпкий сумасшедший талант Гойи захваты- вали в плен; однако всеобщее восхищение перед его вещами немного отталкивало дез Эссэнта; еще несколько лет назад он решил не заключать гравюры в рамки, боясь, что, если выставит - первый же болван сочтет нужным брызгаться глупостью, восторгаться перед ними, как и "положено". Та же история происходила и с его Рембрандтами; дез Эссэнт созерцал эти гравюры лишь изредка, да и то украдкой; ведь в самом деле: если лучшая в мире ария делается невыносимой и вульгарной, едва попадает на уста публике и в лапы шарманок, - произведение искусства, которое не остается безразличным к мнению бездарей, ценность которого не оспаривается дураками и которое не довольст- вуется восторгом нескольких посвященных, становится для них оскверненным, банальным, почти отталкивающим. Эта смесь в восхищении была одной из самых горьких его печа- лей; непостижимый успех навсегда отравил ему наслаждение люби- мыми до этого картинами и книгами; из-за сужих похвал он начинал замечать незначительные погрешности и отбрасывал, спрашивая себя, не утратил ли он чутье, не лишился ли вкуса. Он закрыл папки и, обескураженный, снова впал в сплин. Чтобы изменить ход мыслей и охладить мозг, попытался приобщиться к успокаивающему чтению, к пасленовым от искусства, прочитал романы Диккенса, рекомендуемые тем, кто скверно себя чувствует и выздоравливает, кто устал от столбнячных и богатых фосфатами произведений. Эффект, противоположный ожидаемому: добродетельные влюб- ленные, героини-протестантки, застегнутые до самой шеи, клялись в любви под звездами, ограничивались тем, что опускали глазки, краснели, плакали от счастья, пожимая друг дружке руки. Гипербо- лизация чистоты тотчас швырнула его в противоположную сторону. Но закону контрастов он прыгнул из одной крайности в другую, вспомнил потрясающие, лакомые сцены, манеры совокуплений, вспомнил о поцелуях взасос, "поцелуях голубков", как именует их церковный стыд. Он прервал чтение и, уйдя подальше от дуры Англии, задумался о необузданных грешках, об изысканной похоти, осужденной Церко- вью; он испытал потрясение; анафродизия мозга и тела, которую он считал абсолютной, рассеялась; одиночество растравило нервы; он был снова одержим, но не самой религией, а весельем действий и 72
грехов, осуждаемых ею; интересовал только привычный сюжет ее уговоров и угроз; дремавшая вот уже несколько месяцев чувствен- ность, которую поначалу тронуло отупляющее благочестивое чтение, а потом, в кризисе невроза, окончательно пробудила и выпрямила английская кантилена, - встала на дыбы; мысленно сцепив ее с прошлым, он зашлепал по грязи старых клоак. Дез Эссэнт встал и меланхолически открыл вермейевый ларчик с крышкой, усыпанной авантюринами. Он был наполнен фиолетовыми бонбошками; взяв одну и погла- див пальцами, дез Эссэнт подумал о загадочном свойстве этой обса- харенной, словно посыпанной инеем конфете; раньше, когда его постигало бессилие и когда без досады, без сожаления, без новых желаний он мечтал о женщине, достаточно было положить конфетку на язык и растопить, как внезапно, обволакивая бесконечной негой, возникали уже стертые призывы, самые истомляющие из прежних игр. Эти бонбошки, изобретенные Сиродэном и обладающие забавным названием "Перинейские Жемчужины", состояли из капельки аро- матного саркантуса и капельки "женской эссенции", кристализован- ной в куске сахара; проникая в языковые сосочки, они вызывали ощущение глубоких поцелуев, приправленных самочьим запахом. Обычно он улыбался, втягивая этот страстный аромат, эту тень ласк, этот кусочек наготы, попавшей в мозг, и на секунду оживлял когда-то обожаемый вкус некоторых женщин: сегодня действие конфетки не было деликатным: оно не ограничилось тем, что оживал образ далеких, расплывчатых шалостей; напротив - раздиралась вуаль, в глаза настойчиво лезла глубокая телесная реальность. Вкус конфетки помог набросать довольно отчетливыми штрихами вереницу любовниц, их возглавляла одна, белодлиннозубая, атлас- норозовокожая, приплюснутоносая, мышьеглазая, кудельковокуд- рявая. Это мисс Урания, американка, с хорошо выкроенной фигурой, нервными ногами, стальными мускулами, литыми руками. Она была одной из прославленнейших цирковых акробаток. Дез Эссэнт внимательно изучал ее на протяжении многих вечеров; сначала она показалась такой, как есть; крепкой и красивой, но желание сблизиться еще не хватало; в ней не было ничего, что могло бы рекомендовать пресыщенному вожделению; несмотря на это, он возвращался в цирк, неведомо чем привлеченный, подталкиваемый трудно определимым чувством. Постепенно во время созерцания зародились странные концепции; по мере того, как он восхищался ее гибкостью и силой, он усматри- вал искусственное изменение пола, происходящее в ней; грациозное обезьянничанье, самочья шаловливость все больше испарялись, уступая место очарованию ловкости и мощи самца; словом, побывав с женщиной, а затем, поколебавшись, пососедствовав с андрогином, 73
она, как бы решилась "уточниться", полностью стать мужчиной. Аналогично тому, как сильный весельчак влюбляется в хрупкую девушку, эта клоунесса непременно должна полюбить хлюпика, вроде меня, подумал дез Эссэнт; всмотревшись в себя, дав волю воображению, он пришел к выводу, что феминизировался и оконча- тельно пожелал обладать этой женщиной, вожделея, как хлоротич- ная девица по мужику-геркулесу, ручищи которого способны во время объятия стереть в порошок. Мысль о перемене пола возбудила дез Эссэнта; мы созданы друг для друга, убеждал он себя; к этому внезапному восхищению живот- ной силой, до сих пор им презираемой, присоединилось чудовищное влечение к грязи, желание проститутки, радующейся возможности дорого заплатить за грубые ласки сутенера. Пока дез Эссэнт решался на соблазнение акробатки, он подогревал грезы тем, что вкладывал собственные слова в уста ничего не подоз- ревавшей женщины, читал ее мнимые намерения в застывшей улыбке, когда гаерша вращалась на трапеции. В один прекрасный вечер отважился объясниться через капельди- нершу. Мисс Урания сочла необходимым не уступать без ухажива- ний, тем не менее, она не проявила жестокости, зная по слухам о богатстве дез Эссэнта и о том, что его имя помогает актрисе выдви- нуться. Но тотчас же после осуществления мечты его разочарование превзошло все на свете. Он представлял американку глупой и живот- ной, как ярмарочный борец, а ее глупость оказалась, увы! - специфи- чески женской. Конечно, она была невоспитанной и бестактной, не обладала ни здравым смыслом, ни умом и проявляла животный пыл за столом; но все женское ребячество всплывало на поверхность; в ней была болтливость и кокетливость девок, чья башка набита вздором; мужские мысли не передались ее телу. Вместе с тем, в постели она отличалась пуританской сдержанностью: никакого тебе хамства атлета, чего он ожидал и боялся; не была она подвержена и тем пертурбациям пола, на которые он сначала надеялся. Тщательно исследовав пустоту своих желаний, он, может быть, заметил склон- ность к хрупкому и хилому существу, к темпераменту абсолют- но противоположному; при этом обнаружилась тяга не к девочке, а к развеселому пустобреху, к уморительному худому клоуну. Роковым образом дез Эссэнт вынужден был вернуться к мужской, на мгновение забытой роли; его ощущения женственности, слабости, купленной псевдопротекции, даже страха - исчезли; иллюзия была невозможной, мисс Урания оказалась заурядной любовницей, никак не удовлетворив духовное любопытство, которое в нем вызвала. Хотя очарование ее свежей плоти, ее величественной красоты поначалу изумляло и удерживало дез Эссэнта, он постарался как можно быстрее отвязаться от нее, ускорил разрыв: преждевременное 74
бессилие увеличивалось перед ледяными нежностями, перед суровой вялостью этой особы. И, однако, она первая предстала перед ним в этом непрерывном параде сладострастия; в сущности, если она и впечаталась в память более четко, чем другие, чьи прелести были менее лживы, а достав- ляемые удовольствия более разнообразны, так это зависело исклю- чительно от ее запаха здорового и чистого животного; многословие ее здоровья было антиподом анемии, растворенной в ароматах, и тон- кую затхлость которой он ощутил в деликатной конфете Сиродэна. Как душистая антитеза, мисс Урания навязывалась памяти; но, почти тотчас задетый неожиданностью этого естественного скотского запаха, дез Эссэнт вернулся к цивилизованным испарениям, что неизбежно напомнило других любовниц; хотя они теснились стадом в его мозгу, над всеми возвышалась теперь одна женщина; ее чудовищ- ность удовлетворяла на протяжении многих месяцев. Она была худощавой черноглазой брюнеточкой с напомаженными волосами, разделенными ближе к виску мальчишеским пробором. Познакомились в кафе-концерте, где она выступала как чревовеща- тельница. Изумляя толпу, которой от этих упражнений делалось дурно, она заставляла говорить поочередно картонных детишек, сидящих на стульях, как свирель Пана; беседовала с оживленными манекенами и в том же зале жужжали мухи вокруг люстр, слышен был ропот публики, набравшей в рот воды, удивленной, что сидит, инстинктив- но отодвигающейся, в то время как рокот мифических экипажей доходил от входа до сцены. Дез Эссэнт был очарован; куча мыслей забурлила в нем; прежде всего он поспешил с помощью банковских билетов покорить чрево- вещательницу, понравившуюся уже одним контрастом с американ- кой. Эта брюнетка источала изысканные ароматы: нездоровые и крепкие; она пылала, точно кратер; вопреки всем этим уловкам, дез Эссэнт пресытился за несколько часов; тем не менее он любезно позволил обглодать себя: его привлекала не столько любовница, сколько феномен. Впрочем, планы, поставленные им перед собой, созрели. Он решил осуществить мечты, до тех пор не реальные. Однажды он приказал доставить маленького сфинкса из черного мрамора, разлегшегося в классической позе: с вытянутыми лапами и твердой прямой головой, и химеру из разноцветной глины; она потрясала ощетиненной гривой, пронзала кровожадными глазами, обмахивала раздутые бока хвостом, словно кузнечные меха. Зверей поместил в противоположных концах комнаты, погасил свет, позво- лив только рдеющим углям в камине тускло освещать комнату и увеличивать предметы, утонувшие во мраке. Потом лег на канапе возле женщины - отсветы достигали ее неподвижного лица - и ждал. 75
С удивительными интонациями ( он долго и терпеливо с нею репетировал), женщина оживляла двух чудовищ, даже не разжимая губ, даже не глядя на них. В полной тишине начался восхитительный диалог Химеры и Сфинкса, произнесенный гортанными глубокими голосами, сначала хриплыми, затем пронзительными, абсолютно сверхчеловеческими: - Здесь Химера, постой. - Нет, никогда. Убаюканный прелестной флоберовской прозой, он слушал, дрожа, страшный дуэт; трепет сбегал от затылка к ногам, когда Химера произнесла торжественную магическую фразу: - Я ищу новые ароматы, более крупные цветы, неиспытанные наслаждения. Ах, это к нему обращался голос, таинственный как колдовство; это ему рассказывали о лихорадке неведомого, о неутоленном идеале, о желании скрыться от ужасной реальности, выйти за грани- цы мысли, ощупать, не будучи в этом до конца уверенным, потусто- роннее искусство! Вся тщетность его собственных усилий перевернула душу. Он нежно обнял молчаливую женщину, прячась, как безутешное дитя, у нее на груди, не видя даже гнусной рожи комедиантки, обязанной играть сцену, заниматься своим ремеслом дома, в минуты отдыха, вдали от рампы. Их связь продолжалась, но вскоре слабость дез Эссэнта увеличи- лась; воспаленность мозга не растопляла больше телесного льда; нервы не покорялись воле; маразм старческой похоти поработил его. Чувствуя, что становится все более нерешительным в обществе этой любовницы, он прибег к самому эффективному из старых возбудите- лей: к страху. В то время, как он держал женщину в объятиях, за дверью слы- шалось рычание: "Ты откроешь? Я знаю, что ты с хахалем; ну погоди у меня, сука!.." Тотчас, как распутники, которых возбуждает страх попасться на месте преступленья, - на пригорке в Тюильрийском саду, в траве или на скамейке - он на секунду обретал силы, набра- сывался на чревовещательницу, чей голос продолжал буянить за дверью; он испытывал неслыханное наслаждение от этой суматохи, от паники; чувствуя себя человеком, которому угрожает опасность, которого застукали за мерзким занятием, которого торопят. К несчастью, сеансы недолго продолжались; он платил огромные деньги; несмотря на это, чревовещательница его послала и в тот же вечер отдалась весельчаку с простыми требованиями и с более разработанной поясницей. Об этой он жалел; при воспоминании об ее искусстве другие женщины казались пресными; испорченная грациозность девочек была приторной; он настолько презирал их монотонные гримасы, что больше не решался их выносить. 76
Однажды, когда он, одиноко пережевывая отвращение, прогули- вался по авеню Латур-Мобур, к нему подошел возле дворца Инвали- дов молодой человек и попросил показать кратчайший путь к улице Вавилон. Дез Эссэнт объяснил и, поскольку тоже переходил улицу, они шли вместе. Голос юноши, настойчивый, словно ему хотелось получить исчер- пывающую информацию: "Так вы считаете, что если пойти налево, это будет дальше; а мне говорили, что наискосок - короче", - был одновременно умоляющим и робким, очень тихим и мягким. Дез Эссэнт взглянул на него. Казалось, тот сбежал из коллежа; бедно одет: шевиотовая курточка обтягивала бедра, спускалась едва ли ниже поясницы; черные облегающие панталоны, опущенный воротник, из полукруглого выреза виднелся галстук по моде "Ля Вальер" - пышный, темно-синий, с белой вермишелью полосок. Юноша держал учебник в картонной обложке; на голове - коричне- вая шляпа с плоскими полями. Лицо волновало; бледное и напряженное, с довольно правильны- ми чертами, длинными черными волосами; его освещали огромные робкие глаза с синяками, близко поставленные к веснушчатому носу, под которым приоткрывался рот, маленький, но окаймленный большими губами; посредине была вмятинка, как у вишни. Секунду они смотрели друг на друга в упор; потом юноша поту- пился и приблизился; рука его коснулась руки дез Эссэнта, замед- лившего шаг и мечтательно разглядывающего плавную походку молодого человека. Случайность этой встречи породила сомнительную дружбу, продолжавшуюся несколько месяцев; дез Эссэнт не мог подумать об этом без содрогания; никогда "аренда" не казалась более притяга- тельной и более властной; никогда он не испытывал подобных опас- ностей и никогда не чувствовал более болезненной удовлетворен- ности. Среди воспоминаний, осаждавших его одиночество, самым настой- чивым было воспоминание об этой взаимной привязанности... Фер- ментация распутства, которая может происходить в перевозбужден- ном мозгу, была подобна поднимающимся дрожжам; и, чтобы обрести удовольствие в воспоминаниях, угрюмой усладе, как именует теология этот возврат к старому позору, он примешивал к физичес- ким видениям духовные, подхлестанные чтением казуистов: Бузем- баума и Диана, Липоори и Санчеса, трактующих о грехах против 6-го и 9-го наставления Десятисловия. Породив нечеловеческий идеал в душе, которую она омывала и которую, возможно, предусматривала наследственность, датирующа- яся царствованием Анри III, религия расшевелила также незакон- ный идеал сладострастия; смесь распутных и мистических наважде- ний осаждала его мозг, терзаемый упорным желанием избежать вульгарностей жизни, погрузиться вдали от уважаемых обычаев в 77
оригинальные экстазы, в райские или адские кризисы, равно губи- тельные, поскольку влекут за собой потерю фосфора. Сегодня он выходил из этих грез обессиленный, сломленный, почти умирающий и зажигал свечи и лампы, затопляя себя светом, веря, что так менее отчетливо, чем во тьме, слышен глухой, настой- чивый, нестерпимый шум артерий, с удвоенной силой бьющихся под кожей шеи. X Иногда во время странной болезни, пожирающей обескровленный род, внезапные успокоения наступают вслед за кризисами. Не зная почему, дез Эссэнт проснулся в одно прекрасное утро совершенно окрепшим; ни тебе кашля, выворачивающего наизнанку, ни гвоздей, загнанных колотушкой в затылок; только невыразимое блаженство, легкость мозга; плотные, серо-зеленые мысли просветлели, стали прозрачно-радужными, как мыльные пузыри нежнейших оттенков. Так продолжалось несколько дней; и вдруг после полудня воз- никли галлюцинации запаха. Комната пропахла франжипаном; он проверил, не пролился ли откупоренный флакон - в комнате вообще не было флакона; он пошел в кабинет, потом в столовую: запах ощущался. Позвонил слуге: "Вы ничего не чувствуете?" Тот посопел и зая- вил, что ничем не пахнет; несомненно, невроз возвращался под видом нового обмана чувств. Утомленный настойчивостью воображаемого аромата, он решил окунуться в настоящее, надеясь, что эта носовая гомеопатия исцелит или, по крайней мере, приостановит преследование назойливого франжипана. Зашел в туалетную комнату. Там, возле старинного баптистера, превращенного в умывальник, под длинным стеклом в рамке из кованого железа, запирающим слово каймой, посеребренной лун- ным светом, зеленую и как бы мертвую воду зеркала, стояли на полках из слоновой кости бутылки разной величины и формы. Он поставил их на столик и разделил на две серии: простые арома- ты, то есть экстракты или спирты, и сложные, обозначенные изначаль- ным названием букета. Окунувшись в кресло, дез Эссэнт собрался с мыслями. Вот уже несколько лет он был мэтром в искусстве обоняния; он считал, что нос может испытать такие же наслаждения, как ухо и глаз; ведь каждое чувство, вследствие естественной склонности и утонченности культуры, обладает способностью к новым восприяти- ям, к тому, чтобы их умножать, координировать, создавать шедевр; в сущности, искусство добывать ароматы не более анормально, чем другие; скажем - извлекать звуковые волны или поражать сетчатую оболочку различно окрашенными лучами; но если никто не может, не обладая особой интуицией, развитой изучением, отличить шедевр 78
живописи от мазни, музыку Бетховена от Клаписсона, никто и подав- но не сможет без предварительного посвящения не спутать букет, созданный настоящим художником, от попурри, сфабрикованного ремесленником для продажи в бакалейной лавке и на базаре. В этом искусстве ароматов одна грань особенно соблазняла его: искусственная точность. Почти никогда, не правда ли? Духи не делают из цветов, имя которых они носят; художник, который осмелился бы заимствовать у одной природы ее элементы, произвел бы незаконнорожденное дитя неискренное, лишенное стиля, по той простой причине, что эссенция, полученная дистилляцией цветов, способна дать весьма отдаленную и самую вульгарную аналогию с ароматом живого цветка, распро- страняющего свои испарения вдоль земли. Так, за исключением неподражаемого жасмина (он не терпит никакой подделки, никакой имитации; (построен на "чуть-чуть"), все цветы могут быть созданы точной смесью алкоголатов и спиртов, причем у оригинала похищается индивидуальность, и добавление этого пустячка, этого тона, этого пленительного аромата, этого редкостного штриха характеризует произведение искусства. Одним словом, в парфюмерии художник завершает первоначаль- ный природный запах, вырезая из него аромат, и дает его, как юве- лир, который очищает воду камня и представляет его с лучшей стороны. Постепенно арканы наиболее презираемого искусства открылись пред дез Эссэнтом; сейчас он умел расшифровывать язык, столь же богатый и проникновенный, как литературный; стиль, обладающий необычайной точностью, проглядывающий под внешне расплывчатой оболочкой. Для этого ему пришлось сначала выработать грамматику, понять синтаксис запахов, хорошенько освоить правила, управляющие ими, и, познакомившись с одним диалектом, начать сравнивать творения таких мастеров, как Аткинсон и Любэн, Шардэн и Вьоле, Легран и Пьесе, разбирать конструкции их фраз, взвешивать пропорцию их слов и аранжировки периодов. Опыт должен был подкрепить теории, часто столь несовершенные и банальные. ( Ведь классическая парфюмерия не отличалась разнообразием, была почти бесцветной, шаблонно текла по форме, сделанной древ- ними химиками; заключенная в свои перегонные кубы, несла околе- сицу, когда вдруг разразился романтический период и изменил ее, омолодил, сделал более податливой и гибкой. Ее история следовала за историей нашего языка по пятам. Благо- уханного стиля "Луи XIIIй, составленного из дорогих в ту пору компонентов: ирисовой пудры, мускуса, порея, миртовой воды, уже названной "ангельской водицей", еле-еле хватало, чтобы выразить дерзкое изящество, резковатые цвета времени, которое сохранили 79
для нас отдельные сонеты Сэн-Амана. Позднее, вместе с миррой, олибаном, сильными и строгими мистическими благовониями, стали почти возможны помпезность великого века, многословное красно- речие ораторского искусства, изобилие и благозвучие высокого слога Боссюэ и проповедников; еще позже усталая изощренная грация французского общества эпохи Луи XV обрела своих выразителей во франжипане и марешале, давших до некоторой степени синтез време- ни; затем, после скуки и нелюбопытства Первой империи (она зло- употребляла одеколонами и препаратами розмарина) парфюмерия бросилась вслед за Виктором Гюго и Готье к солнечным странам; она создала ориенталии, сверкающие солями пряностей, открыла новые интонации, антитезы, на что раньше не отваживалась; отобрала и приняла в услужение старинные нюансы, усложнив, уточнив, смешав их; наконец, она решительно отбросила намеренную трескучесть, к которой ее свели Малербы, Буало, Андриё, Баур Лормианы - низмен- ные дистилляторы ее поэм. Но этот язык не пребывал с 1830 года в неподвижности. Он испы- тал эволюцию и, приноровившись к походке века, выдвинулся параллельно с другими искусствами; и он тоже покорился желаниям любителей и художников, набрасываясь то на китайцев, то на япон- цев, измышляя ароматные альбомы, имитируя букеты цветов Такео- ка, добиваясь смесью лаванды и гвоздики запаха Ронделеции; сою- зом пачули и камфары - причудливого запаха туши; сочетанием лимона, гвоздики, эфирного масла из померанцевых цветов - испаре- ний японской овении. Дез Эссэнт изучал, анализировал душу флюидов, толковал эти тексты; ему нравилось в свое удовольствие играть роль психолога, разбирать творческий процесс, доходя до истоков, развинчивать детали, составляющие структуру сложного запаха; благодаря этому занятию, его нюх достиг почти безупречной точности. Подобно тому, как продавец вин по одной капле узнает, откуда они, продавец хмеля, едва понюхает мейюк, тотчас определяет его доподлинную стоимость, а китайский негоциант может по запаху немедленно догадаться о происхождении чая, сказать, на каких фермах Богейских гор, в каких буддийских монастырях его культи- вировали, когда сорваны его листочки, уточнить степень его поджа- ренности, влияние, которое он испытал от соседства цветка сливы, душистой Олей, благовонных листьев кохинхинского прутняка, оливок - словом, всех ароматов, способствующих изменению его природы; добавить туда неожиданный светлый мазок, ввести в его суховатый букет затхловатость свежих цветов - дез Эссэнт мог, по капелюшечке запаха сразу же рассказать о дозах его состава, объяс- нить психологию смеси, почти угадать имя художника, который его создал и поставил личную печать своего стиля. Само собой разумеется, он обладал коллекцией всех продуктов, употребляемых парфюмерами; у него хранился даже настоящий 80
бальзам из Мекки, тот самый редчайший бальзам, что производят лишь в некоторых областях Каменистой Аравии, и монополия прина- длежи Турецкому султану. Сидя в туалетной комнате перед столом, он мечтал о создании нового букета; с этой минуты был охвачен колебанием (подобное состояние хорошо знакомо писателям, готовым после многомесячно- го перерыва начать новую книгу). Так же, как Бальзак, любивший измарать пачку бумаги, чтобы раскачаться, дез Эссэнт чувствовал необходимость размять для начала руку пустяками; захотев получить гелиотроп, он взвешивал на ладоЬи флаконы с миндалем и ванилью, затем передумал и решил приступить к душистому горошку. От него ускользали выражения и приемы; он колебался: в запахе этого цветка преобладает апельсин; испробовал несколько комбина- ций; кончилось тем, что он добился нужного тона, присоединив к апельсину туберозу и розу, связав капелькой ванили. Неуверенность рассеялась; легкая лихорадка охватила его, он был готов к работе; мимоходом создал чай, смешав черную смородину с ирисом; затем, обретя уверенность, решил наступать, наложить громогласную фразу, высокомерный грохот, который растопил бы шушуканье этого лукавого франжипана, вкрадывавшегося еще в комнату. Он перебрал амбру, тонкинский мускус со страшными взрывами пачули, наиболее едкий из растительных ароматов (его цветок в природном состоянии испаряет затхлый запах плесени и ржавчины). Как бы то ни было, он был одержим 'XVIII веком; платья с фижма- ми, оборки вертелись перед глазами; его преследовали воспомина- ния о "Венерах" Буше, пухленьких, бескостных, словно надбитых розовым пухом; они расположились на его стенах, преследовали от- голоски романа о Фемидоре, о нежной Розетт, пришедшей в отчаяние огненного цвета, когда ей задрали юбки. В ярости он встал и, чтобы встряхнуться, изо всех сил вдохнул чистейшую эссенцию корня индийской валерианы, столь милую сердцу восточного человека и неприятную для европейца из-за слишком резкого валерианового запаха. Неистовство шока одурило его. Словно раскрошенные ударом молота, филиграни нежного аромата исчезли; он воспользовался этой отсрочкой, чтобы ускользнуть от умерших веков, от обветшалых испарений и заняться, как проделывал это раньше, новыми, менее ограниченными вещами. Когда-то он любил убаюкивать себя парфюмерными аккордами, злоупотреблял эффектами, аналогичными поэтическим: использовал восхитительную метрику некоторых стихотворений Бодлера, скажем, "Непоправимое" и "Балкон", где последний из пяти стихов строфы является эхом первого и возвращается, чтобы погрузить душу в бесконечность меланхолии и истомы. Он запутывался в грезах, навеваемых этими ароматическими 81
стансами, внезапно возвращенный к исходной точке, к мотиву размышления появлением первоначальной темы, которая возникает с определенными интервалами в душистой оркестровке стиха. ) Сейчас он хотел побродяжничать в удивительно разнообразном пейзаже и начал с фразы звучной, широкой, молниеносно открыва- ющей перспективу бесконечной равнины. / Он распылил по комнате эссенцию, составленную из амброзии, Митчемской лаванды, душистого горошка, - будучи дистиллирована художником, эссенция заслуживает названия "экстракт цветущего луга"; затем ввел в этот луг смесь туберозы, апельсинового Цветка и миндаля - и тотчас расцвели искусственные сирени, в то время, как липы выделяли свой аромат, расстилая по земле бледные испарения, стимулированные экстрактом лондонской липы. ; Создав несколькими штрихами декорацию, убегающую до гори- зонта перед его закрытыми глазами, он впрыснул легкий дождь человеческих, псевдокошачьих эссенций, пахнущих юбкой, возве- щающих напудренную и накрашенную женщину: стефанотис,айяпана, опопонакс, шипр, чампак, саркантус; к ним прилепил чуточку душис- того чуберника, дабы в искусственную жизнь макияжа, исходящую от них, вдохнуть естественный цветок смеха в поту, радостей, бесну- ющихся под лучами солнца. С помощью вентилятора он развеял эти ароматные волны, сохра- нив лишь полевой запах, который обновил, усилив дозу, вынуждая его к возвращению, подобно повтору в строфах. Женщины понемногу испарились; луг опустел; на зачарованном горизонте встали заводы; верхушки их громадных труб горели, как пуншевые чаши. Дыхание фабрик, химических продуктов просачивалось теперь сквозь бриз, поднятый дез Эссэнтом с помощью вееров, а природа выделяла еще в этот гнойный воздух свои нежные испарения. Дез Эссэнт разминал и разжигал пальцами шарик росного ладана: удивительнейший запах - одновременно омерзительный и приятный - распространялся по комнате, напоминая восхитительный аромат жонкиля, страшную вонь гуттаперчи и каменноугольного масла. Он продезинфицировал руки, запер в герметически закрывающийся ящик древесную смолу, и фабрики тоже исчезли. Тогда он вонзил в оживленные ирпарения липы и лугов несколько капель эссенции new mown hay - в заколдованном ландшафте, мгновенно лишенном сиреней, поднялись стога сена, приводя новое время года, распрост- раняющее свое тонкое веяние в лете запахов. Когда, наконец, дез Эссэнт объелся этим зрелищем, он тщательно рассеял экзотические ароматы, утомил свои распылители, пришпорил сконцентрированные спирты, отпустил поводья всех бальзамов, и в отчаянной духоте комнаты разразилась безумная, подвергнутая Аромат свежескошенного сена (англ.) 32
возгонке природа с учащенным дыханием, насыщая лихорадкой алкоголатов искусственный морской ветер; природа неправдоподоб- ная и прелестная, совершенно парадоксальная, объединившая тропический перец, сандаловые дуновения Китая и Гедиосмию Ямайки с французскими запахами жасмина, боярышника и вербены; распуская, вопреки временам года и климатам, деревья различных видов, цветы самых противоположных окрасок и запахов; создавая сплавлением и столкновением всех этих тонов общий аромат - безымянный, непредвиденный, странный, а в нем, как упрямый рефрен, сквозила декоративная фраза начала: запах огромного луга, над которым проносятся благоухания сирени и липы. Внезапно его пронзила острая боль; показалось, что коловорот просверлил виски. Он открыл глаза, очнулся в своей туалетной комнате, за столом; оглушенный, с трудом добрел до окна и приот- крыл его. Волна воздуха прояснила удушливую атмосферу; он прошелся взад-вперед, чтобы укрепить ноги; туда-сюда, поглядывая на потолок, где крабы и водоросли, припудренные солью, выделя- лись рельефом на зернистом фоне, таком же белом, как морской песок; подобный орнамент покрывал плинтусы, окаймлял простенки, обитые японским крепом цвета морской волны, чуть-чуть сморщен- ным в подражание гофрировке реки, которую морщинит ветер; и в этом легком течении плавал лепесток розы, вокруг него крутилась стайка рыбок, нарисованных двумя штрихами туши. Но веки оставались тяжелыми; он перестал вышагивать по узкому пространству между баптистерием и ванной, облокотился о подокон- ник - головокружение прекратилось; он тщательно закупорил склянки и воспользовался случаем, чтобы поправить беспорядок макияжей. Он почти не прикасался к ним со дня переезда в Фонтенэ и теперь почти удивился, видя коллекцию, раньше исследованную столькими женщинами. Друг на друга громоздились флаконы и горшочки. Здесь фарфоровый, из семейства зеленых, содержащий шнуду - великолепный белый крем: если его положить на щеки, он под воздействием воздуха переходит в нежно-розовый, потом в столь природно алый, что дает полнейшую иллюзию полнокровной кожи; там - лаки, инкрустированные ценным перламутром, хранили японское золото и афинскую зелень цвета крыла шпанской мушки; золото и зелень, которые превращались в глубокий пурпур, если их увлажнить; возле горшочков, наполненных кремом из лесного ореха, серкисом гарема, эмульсией кашмирской лилии, земляничных лосьонов и бузины для крашения; а рядом с бутылочками, наполнен- ными растворами туши и розовой воды для глаз, были разбросаны инструменты из слоновой кости, перламутра, стали, серебра, вместе с люцерновыми щетками для десен: всякие там щипчики, ножницы, банные скребницы, эстомпы, крепоны, кисточки, спинотерки, мушки и пилочки. Он перебирал все эти принадлежности, когда-то купленные по 83
настоянию любовницы (та изнемогала под влиянием некоторых ароматов и бальзамов) - особы чокнутой и нервной, обожающей обмакивать соски в ароматные приправы, но способной испытывать восхитительно ошеломляющий экстаз, лишь когда ее причесываешь гребнем или когда, среди ласк, она вдыхала запах сажи, штукатурки строящихся домов во время дождя или пыли, пробитой огромными каплями летнего грозового ливня. Он пережевывал эти воспоминания, и вдруг вечер в Парттэне, проведенный из скуки, из любопытства в обществе этой женщины и одной из ее сестер, возник в памяти, всколыхнув забытую бездну старых мыслей и ароматов; пока женщины болтали и демонстрирова- ли друг дружке свои наряды, он подошел к окну; сквозь запыленные стекла увидел затопленную грязью улицу, услышал непрерывное шлепанье галош Ъо лужам. Эта уже отдалившаяся сцена предстала внезапно с удивительной отчетливостью. Пантэн, оживленный в зеленой и словно мертвой воде зеркала с лунной каймою, куда бессознательно погружались его глаза; греза унесла его далеко от Фонтенэ; одновременно с улицей зеркало воскресило мысли, которые пробуждало и прежде; погру- женный в забытье, он повторял изощренный, меланхолический, успокоительный антифон, записанный по возвращении в Париж: - Да, настало время больших дождей; вдруг рыльца водосточных труб блюют, напевая под тротуарами, и грязь маринуется в лужах, наполняя своим кофе с молоком чаши, вырытые в макадаме; везде ради жалких прохожих работают полоскательницы для ног. Под низким небом, в вялом воздухе стены домов - в черном поту; отдушины их воняют; жизнь становится гаже, сплин подавляет; в душе каждого прорастают семена нечистот; жажда грязных кутежей мучит самых строгих; в мозгу почтенных граждан готовы вспыхнуть инстинкты каторжников. И, однако, я согреваюсь у жаркого огня, а из корзин с расцветши- ми цветами исходит, наполняя комнату, аромат бензоя, герани и ветиверии. В разгар ноября в Пантэне, на парижской улице стоит весна, и вот я смеюсь, в то время как вокруг испуганные семьи,избе- гая холодов, удирают на всех парусах в Антибы или Канны. Немилосердная природа бессильна перед подобным феноменом; положа руку на сердце: одной промышленности Пантэн обязан этим искусственным временем года. В самом деле, эти цветы сделаны из тафты и проволоки, а весен- ний запах, просачивающийся сквозь щели окна, выделяют соседние парфюмерные фабрики Пино и Сэн-Джеймса. Для ремесленников, изнуренных тяжким трудом в мастерских; для мелких чиновников (нередко отцов семейств) возможна, благо- даря коммерсантам, иллюзия глотка свежего воздуха. Кроме того, из этой сказочной подмены природы может получить- ся искусное лечение; чахоточные развратники, которых посылают на 84
юг, мрут, приконченные отрывом от своих привычек, ностальгией по парижским излишествам, сломившим их. А здесь, в поддельном климате, с помощью печных отверстий возродятся нежнейшие воспоминания о распутстве, приправленные томными женскими испарениями, - их выделяют фабрики. Смертную скуку провинци- альной жизни врач может платонически заменить для своего пациен- та атмосферой парижских будуаров и девок. Излечиться ему поможет лишь капелька воображения. Поскольку в настоящее время не существует здорового воздуха; поскольку вино, которое пьют, и свобода, которую возвещают, - смехотворные подделки; поскольку, наконец, нужна изрядная доза доброй воли, чтобы поверить, что господствующие классы достойны уважения, а прирученные - достойны утешения и сожаления, мне не кажется, заключил дез Эссэнт, ни более смешным, ни более безум- ным потребовать у ближнего щепотку иллюзий, эквивалентных тем, что расточают в дурацких целях ежедневно, и вообразить, что город Пантэн - искусственная Ницца, притворный Мантон. Несмотря на это, сказал он (размышления были прерваны внезап- ной слабостью всего тела), мне следует остерегаться этих восхити- тельных мерзких упражнений: они меня раздавят. Он вздохнул: "Итак, снова обуздывать удовольствия, принимать предосторожнос- ти", - и он заперся в кабинете, думая, что так легче будет скрыться от наваждения ароматов. Он распахнул окно во всю ширь, радуясь, что принимает воздуш- ную ванну; но внезапно ему показалось, что ветер нагнал волну бергамотной эссенции с привкусом жасмина, благоуханной акации и розовой воды. Он задыхался, спрашивая себя, уж не попал ли под иго одного из тех наваждений, которые заклинались в Средние века. Запах изменился и трансформировался, продолжая упорствовать. Сомнительные запахи толутанского бальзама, перуанского бальзама, шафрана, спаянные несколькими каплями амбры и мускуса, подни- мались теперь от деревни, спящей под косогором; и вдруг произошла метаморфоза: эти разрозненные обрывки переплелись, и снова фран- жипан, элементы которого учуял и проанализировал нос, хлынул из долины Фонтенэ до самого форта, осаждая раздраженные ноздри, опять потрясая расшатанные нервы, повергая в такую прострацию, что он, теряя сознание, почти умирая, стал сползать на подоконник. XI Перепуганные слуги спешно разыскали фонтенэйского врача - тот абсолютно ничего не понял в состоянии дез Эссэнта. Процедил неско- лько медицинских терминов, пощупал пульс, проверил язык больно- го, попытался - но тщетно - его развязать, прописал успокоительное и отдых, пообещал наведаться завтра и при отрицательном жесте дез 85
Эссэнта, у которого нашлось достаточно сил, чтобы не одобрить рвение слуг, ушел, растрезвонив по всей деревне о необычайном доме, от обстановки которого буквально опешил« К немалому удивлению слуг, не осмелившихся теперь нос высо- вывать из чулана, хозяин выздоровел за несколько дней; они угля- дели, как он барабанил по стеклам и беспокойно посматривал на небо. Однажды после полудня раздались короткие звонки: дез Эссэнт приказал приготовить чемоданы для длительного путешествия. Пока слуги выбирали, следуя его указаниям, все необходимое, он лихорадочно мерил шагами каюту столовой, смотрел на расписание кораблей, прохаживался по кабинету, откуда с беспокойным и в то же время удовлетворенным видом продолжал изучать облака. Уже целую неделю держалась сквернейшая погода. Реки сажи беспрерывно катили сквозь серые равнины неба глыбы облаков, похожих на скалы, вырванные из земли. Время от времени прорывались ливни и поглощали долину пото- ками. В тот день небосвод изменился, чернильные реки улетучились, высохли; неровности облаков растаяли; небо стало гладким, его покрывало розоватое бельмо; постепенно бельмо начало спускаться; водяной туман заволок деревню; дождь больше не низвергался водопадами, но шел безостановочно-тонкий, пронзительный, острый, разжижая аллеи, расквашивая дороги, связывая бесчисленными нитями землю с небом; день был мутным; синеватый свет падал теперь на деревню, превращенную в озеро грязи, истыканное водя- ными иглами; капельками живого серебра они покалывали жижу луж; отчаяние природы заставило все цвета увять, позволив лишь крышам блестеть на угасших тонах стен. "Ну и погодка!" - вздохнул старик, развешивая на стуле костюм, когда-то заказанный в Лондоне. Вместо ответа дез Эссэнт потер руки и расположился в застеклен- ной библиотеке, где был разложен веером комплект шелковых носков; он поколебался, выбирая нюанс; затем, учитывая печаль дня и угрюмую одноцветность своего платья, поразмыслив о цели путе- шествия, выбрал пару "мертвый лист", быстро натянул, обул полу- сапожки с аграфами и тупыми носками, надел костюм мышиного цвета в светло-серую клетку и в точках цвета куницы, маленькую шляпу, завернулся в голубоватый мак-фарлан и в сопровождении слуги, сгибающегося под тяжестью сундука, чемодана, ночной сумки, картонки для шляпы, дорожного одеяла, в которое были замотаны зонтики и трости, отбыл на вокзал, где заявил слуге, что не может сказать, когда именно вернется: может, через год, может, через месяц, через неделю, еще раньше, возможно; приказал ничего в доме не сдвигать с места, отложил деньги на хозяйство во время его отсутствия и поднялся в вагон, оставив остолбенелого старика с 86
повисшими руками и открытым ртом у барьера, за которым начинал двигаться поезд. Он был один в купе; поле - расплывчатое, грязное, видное как бы сквозь аквариум с взволнованной водой - мчалось во весь опор за поездом, исхлестанным дождем. Погрузившись в размышления, дез Эссэнт закрыл глаза. Снова это столь горячо желаемое и, наконец, обретенное одино- чество привело к тоске; раньше тишина воспринималась как награда за выслушанные в течение многих лет глупости, теперь она давила невыносимым грузом. Однажды он проснулся встревоженный, точно узник в камере; пересохшие губы шевелились, силясь выговорить хоть звук; слезы навертывались на глаза; он задыхался, как человек, который рыдал несколько часов подряд. Пожираемый жаждой двигаться, смотреть на человеческие лица, говорить с другими двуногими, вмешиваться в общую жизнь, он иногда задерживал под каким-нибудь предлогом слуг; но разговор не клеился: помимо того, что старики, годами приученные к тишине и к привычкам сиделок, были почти немыми, дистанция, на которой их всегда держал дез Эссэнт, не способствовала разжиманию зубов. К тому же они обладали инертным мышлением и отвечали только "да" и "нет". Утешить, следовательно, они никак не могли. Однако возник новый феномен. Раньше он потреблял Диккенса, чтобы успокоить нервы, но эффект был противоположен желанному гигиеническому. Теперь это чтение начинало исподволь действовать в неожиданном плане: давало жвачку картинок английской жизни. Понемногу в фиктивные созерцания вторглись мысли о конкретной реальности, о настоящем путешествии, о грезах, которые можно осуществить; на них наслоилось желание новых впечатлений, кто знает: возможно, и удастся избежать изнуряющих духовных оргий, тех, что одуряли молотьбой впустую. Этим мыслям способствовала отвратительная пора туманов и дождей, углубляя воспоминания о прочитанном, подсовывая глазам неизменный образ страны тумана и грязи, не давая желаниям откло- няться от отправной точки, удаляться от источника. И вот, не в силах сдерживаться, он решился. Нетерпение стало таким, что он двинулся в путь гораздо раньше времени, желая укрыться в настоящем, почувствовать толчею уличной суматохи, гам толпы и вокзала. Я дышу, подумал он, когда поезд замедлил свой вальс и остано- вился в ротонде дебаркадера Со, отмечая ритм последних пируэтов грохотом поворотных кругов. Очутившись на воздухе, на бульваре Анфе, он подозвал кучера, радуясь, что столь нелеп со своими сундуками и одеялами. Посулив солидные чаевые, договорился с мужиком в панталонах орехового цвета и в красном жилете: " В час, - сказал он, - на улице Риволи вы 87
остановитесь перед Galignani's Messenger". Перед отъездом он рас* считывал купить путеводитель Бедеккера или Муррея по Лондону. * Фиакр тяжело двинулся, разбрызгивая колесами шлепки грязи; плыли по настоящему болоту; под серым небом (оно словно опира- лось на крыши домов), по стенам стекали ручьи; кровельные желоба переполнялись; мостовые были оштукатурены пряниками грязи, по ней скользили прохожие; на тротуарах, обворовываемых омнибуса- ми, скучивались людишки; женщины, задрав платья до колен, согну- вшись под зонтиками, жались к стенам лавчонок, чтобы их не забрыз^ гали. Дождь косил сквозь занавески; дез Эссэнт вынужден был поднять стекла - вода расчертила их своими каннелюрами, а капли грязи в это время сверкали, как фейерверк на боках фиакра. Под монотон- ный стук мешков с горохом, которые ливень сотрясал над головой, стекая по сундукам и крыше фиакра, дез Эссэнт мечтал о своем путешествии; это уже был залог Англии, принимаемый в Париже в подобное ненастье; Лондон дождливый, колоссальный, бесконечный, воняющий горячим чугуном и сажей, беспрерывно дымящийся в тумане, разворачивался теперь перед взором; потом, насколько глаз хватает, распространились анфилады доков, наполненных кранами, кабестанами, тюками; кишащих людьми - те цеплялись за мачты, седлали реи, в то время как на набережных мириады других людей, подняв зады кверху, заталкивали бочки в погреба. Все это шевелилось на берегах, в гигантских амбарах, омывалось паршивой глухой водой фантастической Темзы, среди леса мачт и перекладин, колющих тусклые облака небосвода, а поезда в это время мчались на всех парах, в небе; другие - в сточных трубах, изрытая страшные вопли, изблевывая потоки дыма ртами колодцев; а по всем бульварам, по всем улицам, где сверкали в вечных сумер- ках чудовищные и всевидящие гнусности реклам,4катились потоки экипажей, между колонн молчаливых, озабоченных, смотрящих вперед, прижавших локти к туловищу, - людей. Дез Эссэнт испытывал восхитительную дрожь, смешиваясь с этим жутким миром негоциантов, с изолирующим туманом, с непрекра- щающейся активностью, с безжалостными зубчатыми колесами, растирающими миллионы обездоленных, кого филантропы подстре- кали повторять утешительные библейские стихи, петь псалмы. При толчке фиакра, заставившего подпрыгнуть, видение вдруг исчезло; он отодвинул занавеску и выглянул: наступила ночь; газо- вые рожки мигали в центре желтоватого кольца, в плотном тумане; огненные ленты плавали в лужах и, казалось, вращались вокруг колес экипажей; те прыгали в жидком и грязном пламени; он попы- тался сориентироваться, заметил Карусель; и внезапно, беспричинно, может быть, ради обычного противодействия падению с вершины воображаемых пространств, его мысль вернулась к воспоминанию о банальнейшем случае: он вспомнил, что слуга, собиравший под его 88
наблюдением чемоданы, забыл положить зубную щетку вместе с инструментами туалетного несессера; он тогда проверил список упакованных предметов; все в полном порядке лежали в чемодане, но досада от того, что пропущена щетка, не проходила до тех пор, пока кучер, остановившись, не нарушил цепь реминисценций и сожалений. Он был на улице Риволи, перед Galignani's Messenger. Разделен- ные дверцей с матовым стеклом, усеянным газетными вырезками и голубыми телеграмными лентами в паспарту, две большие витрины были набиты альбомами и книгами. Он подошел, заинтересованный переплетами из париково-голубой и капустно-зеленой бумаги, которую украшали серебряные и золотые разводы, а также перепле- тами из ткани цвета "кармелит", "порей", "кака гуся", "смородины" с черными полосками, вытесненными по бокам и на обороте. Все это попахивало чем-то антипарижским, меркантильным, выглядело более грубым и вместе с тем менее дешевым, чем фран- цузские переплеты; повсюду, среди открытых альбомов, воспроизво- дящих юмористические сцены из Морье и Джона Лича или бросающих сквозь хромолитографии равнин умопомрачительные кавалькады Кальдекотта, мелькнуло несколько французских романов, примеши- вая к цвету незрелого винограда добродушно-самодовольную вуль- гарность. В конце концов он прервал созерцание, толкнул дверь и вошел в просторную, битком набитую библиотеку; сидящие иностранцы разворачивали карты, что-то бормотали на непонятных языках. Приказчик принес ему целую коллекцию путеводителей. Он тоже сел, перебирая эти книги; их обложки гнулись в пальцах. Пробежав их, он остановился на той странице Бедеккера, где описывались Лондонские музеи. Он заинтересовался лаконичными и точными деталями гида, но внимание перескакивало от старой английской живописи к новой: та привлекала больше. Кое-что он видел на международных выставках; вероятно, снова увидит их в Лондоне: картины Миллэйса "Бдение св.Агнессы" в серебристо-зеленоватом лунном колорите; полотна Уатса - странные цвета, в которых преоб- ладал гуммигут и индиго; эскизы к этим картинам сделал больной Гюстав Моро, набросал их анемичный Микеланджело, и переделал Рафаэль, захлебнувшийся в голубизне; среди прочих холстов он вспомнил "Обличение Каина", "Ида" и "Евы": в причудливо таинст- венном сплаве этих трех художников пробивалась квинтэссенция личности англичанина, педантичного и мечтательного, одержимого наваждением резких тонов. Все эти полотна столпились в памяти. Приказчик, удивленный поведением клиента, замершего над столом, спросил, на каком путеводителе тот остановил свой выбор. Дез Эссэнт в изумлении взглянул на него, потом извинился, купил Бедеккер и вышел. Влаж- ность оледенила его; ветер дул сбоку, хлестал аркады дождевыми 89
хлыстами. "Езжайте туда", - сказал он кучеру, показывая пальцем на магазин в конце галереи, - тот, что образовывал угол улицы Риволи и Кастильоне и напоминал своими беловатыми светящимися окнами гигантский ночник, горящий в беспокойстве тумана, в скудности ненастья. То была "Бодега". Дез Эссэнт заблудился в огромном зале, тяну- щемся коридором; его поддерживали чугунные колонны, он был нашпигован вдоль каждой стены высокими бочками, стоявшими на подпорках. Опоясанные железными обручами, с брюхом, украшенным дере- вянными амбразурами, которые изображали "козлы" для трубок, причем из отверстий торчали ножкой вверх стаканчики в форме тюльпанов; с насаженными в низу брюха каменными кранами, эти жирняги с королевским гербом демонстрировали на цветных этикет- ках название страны и содержимое, цену всего пуза, бутылки или стакана. В свободной аллее, между двумя рядами бочек, под газовым светом, жужжащим в рожках страшной люстры серо-железного цвета, столы, заставленные корзинами с Пальмерскими бисквитами, соле- ными и сухими пирогами, тарелками, куда были навалены ломтики жареной баранины и сэндвичи, неказистые с виду, но обжигающие как горчичники, следовали друг за другом между рядами стульев до самого конца этого погреба, нашпигованного новыми бочками; на голове их лежали маленькие бочонки со штемпелем названий. Алкогольный дух поработил дез Эссэнта, когда он уселся в этой зале, где дремали могучие вина. Он осмотрелся: тут выравнивались фужеры с целой серией терпких или сладковатых портвейнов цвета красного дерева или малины; они отличались хвалебными эпитетами: old port, light delicate, cockburn's very fine, magnificent old Regina"; там, раздувая громадные чрева, теснились бок о бок гигантские бочки с воинственными винами Испании: хересом и его производными цвета дымчатого или резкого топаза: сан-лукаром, пасто, паль, дри, олоро- зе, креплеными и сухими амонтилья. Погреб был битком набит; облокотившись о край стола, дез Эссэнт ожидал стаканчик порто, заказанный "джентельмену", что откупо- ривал взрывчатую соду, содержащуюся в овальных бутылочках; те преувеличенно напоминали капсюли желатина и растительного фибрина (фармацевты маскируют ими вкус некоторых лекарств). ] Вокруг сновали англичане: нелепости бледных клержименов, ö черном с головы до ног, в мягких шляпах, зашнурованных башма- ках, нескончаемых рединготах с созвездием маленьких пуговиц на груди, выбритыми подбородками, в круглых очках, сальными нашИ маженными и прилизанными волосами; хари хищных птиц и мордь! догов с апоплексическими шеями, ушами-помидорами, винного! цвета щеками, идиотическими глазами, налитыми кровью, ожерель! ями бород, похожих на бороды крупных обезьян; чуть дальше, в 90 ]
конце подвала, долговязый колбасник с паклей вместо волос, подбо- родком, украшенным волосами, белыми, как внутренность артишо- ков, расшифровывал сквозь лупу миниатюрные антиквы из английс- кой газеты; напротив - нечто вроде американского капитана: коре- настый, с закопченной кожей и носом-луковицей, - засыпал, засадив сигару в волосатую дыру рта и поглядывая на развешанные по стенам рекламы шампанских вин, марок де Перье и Редерера, Хайдзика и Мумма и монашескую голову в капюшоне с начертанным готическим шрифтом именем: Дом Периньон в Реймсе. Здесь царила атмосфера караульной, но истома обволокла дез Эссэнта; одурев от болтовни англичан, он грезил, воскрешая перед пурпуром порто, наполняющим стакан, героев Диккенса (те так любили его!); мысленно населял погреб новыми персонажами, видя здесь - белые волосы и багровое лицо господина Уикфельда; там - флегматичную и хитрую, с безжалостными глазами физиономию гос- подина Тулкенгорна, мрачного адвоката из Блэк-хауза. Решительно все вырисовывались в памяти, располагались в "Бодега" со своими приключениями и жестами; воспоминания, оживленные недавним чтением, достигли необычайной отчетливости. Явился, плавая, словно теплый ковчег в потопе грязи и сажи, город писателя, хорошо освещенный, хорошо отапливаемый, хорошо обслуживаемый, где в хорошо закрытом доме медленно осушали бутылку крошка Доррит, Дора Копперфильд, сестра Тома Пинча. Он изленился в этом искус- ственном Лондоне, счастливый, что находится в безопасности, слу- шая, как по Темзе (за Тюильри, возле моста) проплывают буксиры испускающие страшные вопли. Стакан опустел; несмотря на дым, рассеянный в погребе, разогретом сигарами, трубками, он испыты- вал,падая в реальность, в зловонную влажность - легкую дрожь. Он спросил стакан амонтильядо, но перед этим сухим бледным вином отрадные историйки, нежные мальвовые растения английско- го писателя обронили листву; возникли безжалостные, отвлекающие, болезнетворные вещи Эдгара По, а с ними - краснота на коже. Его осадил холодный кошмар при воспоминании о бочонке амонтильядо, - о человеке, замурованном в подвале; показалось, что добродуш- ные и банальные физиономии американских и английских алкашей, заполнявших зал, отражают подозрительные жестокие замыслы, инстинктивные грязные намерения; потом он заметил, что остался один: подошел обеденный час; расплатился, отлип от стула и в совер- шенном одурении толкнул дверь на улицу, получил мокрую пощечи- ну; затопленные дождем и шквалом фонари покачивали своими маленькими пламенными веерами, не освещая; небо спустилось до брюха домов. Дез Эссэнт созерцал арки улицы Риволи, погруженные во тьму и захлебнувшиеся водой; казалось, что он находится в мрачном туннеле, вырытом под Темзой; подергивания желудка вернули к реальности; он сел в свой экипаж, бросил кучеру адрес таверны на улице Амстердам, возле вокзала, и взглянул на часы: 91
семь. Как раз успеет пообедать; поезд отходит лишь в восемь пятьде-* сят, и он считал на пальцах, отмечал время прохождения от Дьеппа к Ньюхавен, думая: "Если цифры путеводителя верны, я буду в Лондон не завтра днем, в двенадцать тридцать". Фиакр остановился перед таверной; снова дез Эссэнт спустился и проник в длинный зал, без позолоты, темный, разделенный низкими перегородками на серию маленьких отсеков, подобных конюшен- ным; в этой зале, расширенной у двери, огромные пивные насосы возвышались над прилавком, рядом с окороками, обкуренными, как старые скрипки; омары, написанные суриком, маринованные макре- ли кружочками лука и сырой моркови; лимонные дольки, букеты лавра и тимьяна, можжевеловые ягоды и крупные горошины перца, плавающего в мутноватом соусе. Один из боксов оказался пустым. Он завладел им и окликнул молодого человека в черном фраке; тот склонился, бельмекая непонятные слова. Пока накрывали стол, дез Эссэнт созерцал сосе- дей; так же, как в "Бодега", островитяне с фаянсовыми глазками, с багровой кожей, с глубокомысленным или спесивым видом пробега- ли зарубежные газетки; только женщины без спутников обедали, сидя напротив друг дружки - две мощные англичанки с мальчишес- кими лицами, с широкими, как шпатели, зубами, с румяными ябло- ковидными щеками, длиннорукие и длинноногие. С непритворным жаром они атаковали ромштекс, горячее мясо, поджаренное в гриб- ном соусе, как пирог, покрытое корочкой. После столь длительного отсутствия аппетита он почувствовал смущение перед этими здоровячками, их прожорливость обострила голод. Он заказал похлебку "Окстайль", попотчевал себя этим супом из бычьих хвостов, маслянистым и одновременно бархатистым, жирным и плотным; потом просмотрел меню рыбных блюд, заказал "Хаддок", что-то вроде копченого мерлана, показавшегося достой- ным похвалы; и, ощущая зверский голод при виде чужого обжорства, схавал ростбиф с яблоками, после чего влил в себя две кружки Пэль-эля, возбужденный привкусом пропитанного мускусом коров- ника, который исходит от этого тонкого бледного пива. Голод был утолен; он помедлил над кусочком голубого стилтон- ского сыру, (его нежность пропитана горечью); лизнул пирог с реве- нем; для разнообразия утолил жажду портером, черным пивом, с вкусом лакрицы без сахара. Он рживал; вот уже несколько лет не ел столько и не пил; наруше- ние привычки, выбор непредвиденных и сытных блюд растолкали спящий желудок. Он развалился на стуле, зажег сигарету и пригото- вился дегустировать кофе с джином. Дождь продолжал лить; было слышно, как потрескивает по стек- лам, служащим потолком в глубине комнаты, как бурлит водопада- ми в водосточных трубах; никто вокруг не шевелился; все баловали себя, как и он, попивая из стаканчиков. 92
Языки развязались; поскольку почти все англичане, говоря, поднимали глаза к небу, дез Эссэнт заключил, что речь идет о плохой погоде; никто из них не смеялся, и все были одеты в серый шевиот, исчерченный желтым нанком и в хлопчатобумажный розовый "бю- вар". Он бросил восхищенный взгляд на свою одежду: цвет и покрой не слишком отличался от платьев окружающих; испытал удовлетво- рение от того, что не выглядит белой вороной и что до некоторой степени превратился в лондонского гражданина; затем вздрогнул, подумал: "А время отправления? На часах без десяти восемь; в моем распоряжении около получаса", - и снова подумал о своем плане. Среди сидячей жизни его притягивали только две страны: Голлан- дия и Англия. Он внял первому желанию; не в силах откладывать, покинул однажды Париж и посетил один за другим нидерландские города. Результатом поездки было жестокое разочарование. Он судил о Голландии по картинам Теньерса и Стеена, Рембрандта и ван Остаде, представлял евреев, позолоченных солнцем, словно кордовская кожа; воображал дивные храмовые праздники, бесконечные дере- венские пирушки, надеялся на патриархальное добродушие и весе- лый дебош, прославленные этими мастерами. Конечно, Гарлем и Амстердам соблазнили его; народ, немытый, увиденный в настоящих деревнях, очень напоминал тот, что писал ван Остаде: те же неотесанные детишки, те же кумушки, заплывшие жиром, с раздутыми сиськами и животами; но безудержные радости, семейные попойки - нисколько; в общем, он должен был признать, что был введен в заблуждение голландской школой Лувра; она попросту послужила трамплином для его грез; он бросился по фаль- шивому следу и проплутал по несравненным видениям, нигде не обнаружив этой сказочной и реальной страны, не увидя на траве, усеянной бочками, танцев крестьян и крестьянок, рыдающих от радости, топающих от счастья, облегчающихся с помощью смеха в юбки и башмаки. Нет, конечно, ничего подобного он не увидел; Голландия оказа- лась такой же страной, как другие, и хуже того - страной, нисколько не примитивной, нисколько не добродушной, потому что протестант- ская религия царила там со своими лицемерными строгостями, своей торжественной крутостью. Это разочарование вспомнилось ему; он снова взглянул на часы: оставалось всего десять минут. Самое время потребовать счет и уходить. Он ощутил ужасную тяжесть в желудке и во всем теле. Ну, сказал он, чтобы придать себе смелости, выпьем на посошок; и наполнил стакан брэнда, требуя счет. Субъект в черном фраке с салфеткой на руке - нечто вроде мажордома, с острым лысым чере- пом и седеющей жесткой бородкой, безусый, подошел с карандашом за ухом, выставив ногу, принял позу певца, извлек из кармана записную книжку и, не заглядывая в нее, вперив глаза в потолок, 93
возле люстры, все подсчитал. Вот, сказал он, выдрав листок из книжки и протянул дез Эссэнту; тот смотрел на него с любопытством, как на редкостного зверя. "Какой удивительный Джон Буль", - думал он, глядя на флегматичную личность; бритым подбородком он слегка напоминал рулевого американского флота. В это время дверь таверны распахнулась; вошедшие внесли с собой запах мокрой псины, к нему примешался угольный дым, повернутый ветром в кухню; ее дверь без щеколды то и дело хлопа- ла; дез Эссэнт не мог шевельнуть ногой; нежное теплое беспамятство скользнуло по всему телу, не позволяя даже руку протянуть, чтобы зажечь сигару. Он думал: "Ну же, ну, вставай, пора"; и немедленно возражение сковало его приказ. На кой черт шевелиться, если можно так восхитительно путешествовать на стуле? Разве он не в Лондоне, с его запахами, атмосферой, жителями, пищей, инструментами! На что еще он может надеяться, кроме разочарования, как в Голландии? Теперь, чтобы успеть, он со всех ног должен был мчаться на вокзал; бесконечное отвращение к путешествию, властное желание оставаться в покое нахлынули вместе с упрямством. Он позволил течь бесконечным минутам, отрезая себе путь к отступлению, говоря себе: "Теперь нужно было бы спешить к воротам, толкаться с бага- жом. Какая скука! Каким бы ужасом это было! - потом снова повто- рил: - В общем, я испытал и видел то, что хотел испытать и увидеть. Я насыщался английской жизнью с момента отъезда; круглым идио- том нужно быть, чтобы терять в неразумном перемещении нетленные чувства. И потом, какое заблуждение - попытка отвергнуть старые привычки, осудить кроткие фантасмагории своего мозга и, как настоящий простак, поверить в необходимость, в интерес экскур- сии!" Смотри-ка, сказал он, глядя на часы, самое время возвращаться домой; на этот раз он встал, вышел, приказал кучеру ехать на вокзал Со и вместе с сундуками, пакетами, чемоданами, зонтиками, тростя- ми вернулся в Фонтенэ, ощущая физическую усталость и моральное утомление человека, приехавшего домой после долгого и опасного путешествия. ХП В течение дней, последовавших за возвращением, дез Эссэнт рассматривал свои книги и при мысли, что мог бы надолго разлучить- ся с ними, вкушал такое сильное наслаждение, какое испытал бы, если бы обрел их после настоящего отсутствия. Под влиянием этого чувства они показались новыми; дез Эссэнт заметил в них красоту, забытую с тех пор, как купил их. Все: книги, безделушку, мебель - приобрело в его глазах особую прелесть; кровать становилась мягчайшей, едва он воображал лон- донскую кушетку; бесшумность и молчаливость слуг очаровывала его, стоило представить бурную болтливость лакеев отеля; методич- ная организация собственной жизни представилась более желанной, как только стало возможным путешествие. 94
Он вновь погрузился в ванну; привычки, искусственные сожале- ния делали ее более укрепляющей, более тонизирующей. Но прежде всего занимали книги. Он исследовал их, переставлял по полкам, проверял, не испортила ли жара и дожди переплеты и редкостную бумагу с момента приезда в Фонтенэ. Начал с того, что перетряхнул всю свою латинскую библиотеку; затем в новом порядке расположил специальные издания Архелаюса, Альберта Великого, Луллия, Арно де Виллановы - трактаты о каб- бале и оккультных науках; затем одну за другой проверил совре- менные книги и радостно констатировал, что все пребывают в безуп- речном состоянии. Эта коллекция стоила немалых денег; он не терпел, чтобы избран- ные книги были, как у других, напечатаны на обычной бумаге, гвоздями овернских башмаков. Раньше, когда он жил в Париже, специально нанятые рабочие от- печатали для него одного несколько книг на ручных станках; то он обращался к Перрэну из Лиона (его стройный и чистый шрифт как нельзя лучше воспроизводил архаику старых книг); то заказывал привезти из Англии или Америки новые буквы для перепечатки книг нынешнего века; то адресовался в Лилльский дом, уже несколько столетий обладавший великолепным набором готических шрифтов; то требовал старую типографию Аншеде, из Гарлема; ее литейная мастерская сохраняет пунсоны и матрицы так называемого граждан- ского шрифта. Так же обстояло дело и с бумагой. Устав однажды от серебристой китайской, перламутровой и золотистой японской, белого ватмана, смуглой голландской; от "тюркейсов" и "сейшал-мильсов", окрашен- ных под замшу; отвратившись от бумаг, сделанных машиной, он заказывал верже по специальному образцу, на старых мануфактурах Вира, где до сих пор пользуются толчейными пестами, применяющи- мися для растирания конопли. Чтобы внести немного разнообразия в свою коллекцию, он неоднократно заказьюал в Лондоне ворсистую и репсовую бумагу, а чтобы поддержать его презрение к библиофилам, один негоциант из Любека приготовил для него так называемую "свечную" бумагу - усовершенствованную, голубоватую, звонкую, чуть ломкую; соломинки в ее составе были заменены золотыми песчинками, похожими на те, что поблескивают в Данцигской водке. Это позволило ему стать обладателем уникальных книг индиви- дуального формата; Лортик, Трауц-Бозонне и преемник Капе-Шам- болль одевали их в безупречные переплеты из старинного шелка, из тисненой бычьей кожи, из козлиной капской; переплеты или чистые, или с узорами и мозаиками, или подбитые муарированными шелко- выми тканями и объяром; по-церковному украшенные застежками и углами, а порой даже покрытые Грюэль-Энгельманом окисью серебра и светлыми эмалями. 95
Так, например, он заставил напечатать восхитительным епископ« ским шрифтом знаменитого дома Ле Клер сочинения Бодлера (причем широкий формат напоминал формат требников) на легчайшем япон* ском войлоке, губчатом, нежном, словно мозг бузины; в его белизну едва уловимо вкрадывалась розоватость. Отпечатанная в одном экземпляре бархатистой тушью, книга была одета в чудеснейшую, настоящую свиную кожу телесного оттенка, выбранного из тысячи, испещрена пятнышками на месте волосков и украшена черными кружевами холодной ковки. Дез Эссэнт снял с полки эту несравненную книгу и благоговейно ощупывал ее, перечитывая некоторые стихотворения; в этой строгой, но бесценной раме они казались более проникновенными. Безгранично было восхищение этим писателем. По его мнению, в литературе до сих пор довольствовались исследованием либо поверх« ности души, либо проникновением в ее доступные и освещенные глубины, открывая то здесь, то там залежи смертных грехов, изучая их источники, их возрастание, отмечая, как, например, Бальзак, напластования души, одержимой мономанией страсти, честолюбием, скупостью, родительской глупостью, старческой любовью. Впрочем, это было отличным здоровьем добродетелей и поро- ков, спокойной деятельностью обычно устроенного мозга, практи- ческой реальностью банальных мыслей, без идеала болезненных отклонений, без потустороннего; в общем, открытия аналитиков' не шли дальше понятий добра и зла, уже классифицированных церковью; это было простым исследованием, обычным наблюде- нием ботаника, который тщательно следит за предусмотренным развитием цветений на естественной почве. Бодлер пошел дальше; он спустился в самую глубину неистощи- мой шахты, пробрался по заброшенным или неведомым галереям, достиг тех областей души, где разветвляются чудовищные заросли мысли. Так, около границ, где ютятся извращения и болезни, мистичес- кий столбняк, горячка сладострастия, тифы и желтые лихорадки преступления, он нашел таящийся под мрачным колоколом Скуки устрашающий критический возраст чувств и мыслей. Он раскрыл болезненную психологию ума, достигшего октября своих ощущений; поведал о симптомах душ, которыми завладела боль, и предрасположенных к сплину; показал растущий кариес впечатлений, в то врем как энтузиазм, вера юности иссякли, не остается ничего, кроме бесплодного воспоминания о вынесенных невзгодах, нестерпимых страданиях и обидах рассудка, угнетенного абсурдным роком. Он проследил все фазы этой жалкой осени, созерцая двуногое существо, неспособное сопротивляться раздражению, обманывающее себя, вынуждающее свои мысли мошенничать друг с другом, предпо- 96
читающее страдать, портя заранее анализом и самокопанием малей- шую возможность радости. Затем, в этой возбужденной чувствительности души, в этой кровожадности рефлексии, которая отталкивает стесняющую горяч- ность преданности, доброжелательные оскорбления милосердием, он постепенно обнаружил возникновение ужаса старых страстей зрелой любви, где один еще отдается, а другой уже насторожен; усталость требует от партнеров двусмысленных ласк, когда видимость юношес- тва кажется новой, а материнское чистосердечие успокаивает и дарует оригинальные угрызения едва уловимой инцесты. На великолепных страницах он рассказал об этих гибридных обостренных бессилием страстях (несмотря ни на что, они должны удовлетворяться); об опасной лжи наркотиков и ядов, призванных на помощь, чтобы усыпить страдание и обуздать скуку. В эпоху, когда писатели почти всегда усматривали причину боли в неразделенной любви или ревности адюльтера, он пренебрег этими детскими болез- нями, исследовал самые неизлечимые, самые кровоточащие, самые глубокие раны; пресыщенность, разочарование, презрение нанесли эти раны и без того разрушенным душам; настоящее их истязает, прошлое отвращает, а будущее ужасает и приводит в отчаяние. И чем больше дез Эссэнт перечитывал Бодлера, тем больше созна- вал несказанный шарм этого писателя: в отличие от современных поэтов, приспособивших стих для описания шкуры людей и вещей, он достиг с помощью упругого, крепкого языка выражения невыра- зимого; как никто не обладал чудесным даром запечатлевать (причем с|№оразительной здравостью выражений) самые ускользающие, самые трепетные из болезненных состояний истощенных умов и печальных душ. На полках его библиотеки стояло не так уж много французских книг, написанных после Бодлера. Он был явно нечувствителен к произведениям, перед которыми принято млеть. "Могучий смех Рабле" и "солидная комичность Мольера" не способны были его развеселить; антипатия к этим фарсам заходила слишком далеко; он не боялся даже причислить их с точки зрения искусства к скоморо- хам, забавляющим ярмарочную толпу. Из старых поэтов перечитывал только Вийона (трогали его мелан- холические баллады) и кое-какие фрагменты д'Обинье, разжигающие кровь первобытной ядовитостью язвительных словечек и анафем. В прозе его мало заботили Вольтер, Руссо и даже Дидро; хваленые "Салоны" напичканы морализаторским вздором и простяцкими пожеланиями. Из ненависти ко всем этим глупостям он почти с головой окунался в христианское красноречие, в сочинениях Бурда- лу и Боссюэ (нравились звучные и правильные периоды); но предпо- читал вкушать выжатую мякость строгих и сильных фраз, вроде тех, что вытачивал Николь и особенно Паскаль, чей суровый пессимизм и болезненная сокрушенность сердца задевали за живое. 4 — Ж.-Ш. Гюисманс, А. де Монтерлан
За исключением этих нескольких книг, французская литература начиналась в его библиотеке вместе с веком. Она разделялась на две группы: обычные светские книги и като- лические малоизвестные, хотя крупные издательства разглашали их по всему свету. Дез Эссэнт обладал достаточной смелостью, чтобы бродить по этим склепам и, так же, как в мирском искусстве, обнаружил под гигантс- кой грудой нелепостей книги, написанные настоящими мастерами. Отличительной особенностью такой литературы было непоколеби- мое постоянство идей и языка; подобно тому, как Церковь увекове- чила изначальную форму святых предметов, она сохранила и релик- вии своих догм и благоговейно охраняла раку, заключавшую их, ораторский стиль великого века. По словам одного из ее авторов, Озанама, христианский стиль ничего общего не имеет со стилем Руссо; он обязан довольствоваться только диалектом, употреблен- ным Бурдалу и Боссюэ. Вопреки этому утверждению, Церковь снисходительно закрывала глаза на некоторые выражения, некоторые обороты, заимствованные у светского языка девятнадцатого века; католическая идиома немного очистилась от массивных фраз, утяжеленных (особенно у Боссюэ) длительностью вводных предложений и тягостным сочетани- ем местоимений. Но на этом "концессии" ограничились; другие вне всякого сомнения не привели ни к чему: выгрузив балласт, эта проза справлялась с узким кругом сюжетов, на трактовку которых обрекла себя Церковь. , Не в силах атаковать современность, сделать видимым и ощудо- мым простейший аспект людей и предметов; неспособный объяснить усложненные хитрости мозга, безразличного к состоянию благодати, язык этот, тем не менее, превосходствовал в абстрактных проблемах; пригодный для дискуссии и словопрений, для демонстрации теорий, для колебаний комментария, он больше, чем какой бы то ни было, пользовался необходимым авторитетом, чтобы утвердить без всякого спора ценность доктрины. К несчастью, здесь, как и всюду, бесчисленная армия педантов затопила храм, загадила своим невежеством и бездарностью его твердость и благородство; в довершение всех бед сюда вмешались писательницы-святоши; и нелепые ризницы, глупые салоны восторга- лись, наряду с гениальными терпениями, несносной болтовней этих баб. Дез Эссэнт с любопытством прочитал книги госпожи Свечиной, русской генеральши (ее дом в Париже посещали самые ревностные католики); неизменная подавляющая скука исходила от них; они были не просто плохими - они были никакими; напоминали эхо в маленькой часовне, где важные и чрезмерно богомольные прихожане бормочут молитвы, тихо расспрашивают друг друга о новостях, с таинственно глубокомысленным видом повторяют общие места 98
насчет политики, показаний барометра о нынешнем состоянии атмос- феры. Но было нечто худшее: патентованный лауреат института, г-жа Опостус Кравен, автор "Рассказа сестры", "Элианы", "Флеранж" - книг, единодушно поддержанных апостольской прессой. Никогда, нет, никогда еще дез Эссэнту не приходилось читать подобного вздора. С точки зрения концепции, эти книги представляли такую глупость и были написаны таким тошнотворным языком, что станови- лись почти оригинальными, почти редкостными. Впрочем, вовсе не среди женщин дез Эссэнт, от природы мало сентиментальный и обладающий отнюдь не девственной душой, мог повстречать литературное убежище в своем вкусе. Он ухитрился, однако (причем с вниманием, которому не могла помешать нетерпеливость), перелистать книги гениальной девицы, синего чулка группы Эжени де Герен; усилия оказались тщетными; не по зубам были ни ее "Дневник", ни "Письма", в которых она нескромно прославляет чудесный талант брата, рифмующего с таким простодушием, с такой грацией, что стоило, конечно, докопаться до книг г-на де Жуй и г-на Эшуара Лебрена, чтобы отыскать и столь дерзкие, и столь новые! Он безуспешно пытался понять, в чем прелесть произведений, где обнаруживаются такие, например, перлы: "Я подвесила сегодня рядом с папиной кроватью крестик, который вчера подарила ему маленькая девочка". - "Мы были приглашены, Мими и я, присут- ствовать завтра у г-на Рокье на освящении колокола"; - где происхо- feт события такой важности: "Я повесила на шею медаль св.Девы, исланную Луизой, чтобы уберечь меня от холеры"; - поэзия такого рода: "О прекрасный лунный луч, упавший на Евангелие, которое я читала!" Наконец, наблюдения столь проникновенные и тонкие, как следующее: "Когда я вижу, как мимо креста проходит человек, который осеняет себя крестным знамением или снимает шляпу, я думаю: вот проходит христианин". И так беспрерывно, бесконечно, до самой смерти Мориса де Герена, оплаканного его сестрой на многих страницах, написанных водянистым стилем, усеянных обрывками стихов, унизительное убожество которых в конце концов разжалобило дез Эссэнта. Ах, между нами говоря, католическая партия была не очень-то щепетильна в выборе своих протеже и не очень-то артистична! эти лимфатичные особы, столь взлелеянные ею, и ради которых она все выжала из своих газетенок, чирикали как монастырские пансионер- ки и, этот словесный понос не смогло бы сдержать ни одно вяжущее средство. Дез Эссэнт с ужасом отвернулся от подобной писанины; но, увы, не современным мэтрам духовенства суждено было надлежащим образом залечить его отвращение. Они были безупречными коррект- ными проповедниками и полемистами, но христианский язык в их 4* 99
речах и книгах окончательно обезличился, погряз в риторике, с умышленным ускорением и замедлением, в наборе периодов, состря- панных по одному образцу. Действительно, все священники писали одинаково, с чуть большей или меньшей небрежностью или напыщен- ностью, и никакого почти различия не было между гризайлями, намеченными святейшими Дюпанлу или Ландрио, Буйери или Гомом, Доном Геранже или отцом Ратисбоном, Монсеньером Фреппелем или Монсеньером Перро, преподобным отцом Равиньяном или Гратри, иезуитом Оливэном, кармелитом Дозите, доминиканцем Дидоном или бывшим приором Сен-Максимена преподобным Шокарном. Дез Эссэнт часто задумывался над этим: нужен был настоящий талант, глубокая оригинальность, твердая убежденность, чтобы растопить столь холодный язык, оживить этот банальный стиль, ибо он не мог поддержать ни одной непредвиденной мысли, ни одного дерзкого тезиса. И все же существовало несколько писателей, чье пламенное красноречие растапливало и скручивало этот язык, - особенно Лакордэр, один из немногих авторов, произведенных Церковью. Запертый, как и все его собратья, в узком круге ортодоксальных теорий; обязанный, как и они, топтаться на месте и затрагивать лишь идеи, выраженные и освященные Отцами Церкви, и развитые пропо- ведниками, он достиг того, что хитро омолодил, почти модифициро- вал их индивидуальной и живой формой. То там, то здесь в Духов- ных Беседах о Богоматери находки выражений, дерзости слов, акценты любви, скачки, крики радости, безумные излияния застав- ляли дымиться под его пером вековой стиль. К тому же, кроЦе таланта оратора, которым являлся этот ловкий и мягкий монах, чад хитрость и порывы истощились в непосильной задаче: связать либера- льные доктрины общества с авторитарными догмами Церкви - в нем таился темперамент ревностной любви, дипломатической нежности. В письмах к молодым людям сквозила ласка отца, увещевающего своих сыновей, выговоры с улыбкой, доброжелательные советы, снисходительные прощения. Некоторые были совершенно очарова- тельны (когда он сознавался в своей любви к гурманству), а другие - почти импозантны (когда непоколебимой уверенностью своей веры он поддерживал смелость и рассеивал сомнения). В общем, это отцовское чувство, превращающееся под его пером во что-то дели- катное и женственно^, придавало его прозе оттенок единственности среди всей клерикальной литературы. После него очень редки были священники и монахи, обладавшие хоть какой-нибудь индивидуальностью. Самое большее, можно было выдержать несколько страниц его ученика, аббата Пейрейва; он оставил трогательные биографии своего учителя, написал несколько любовных писем, сочинил статьи, фразы которых по звону приближа- лись к ораторским, произнес панегирики, где слишком доминировал декламационный тон. Конечно, аббат Пейрейв был лишен эмоциона- 100
льности и пламенности Лакордэра. В нем было слишком много от жреца и очень мало от человека. Однако и в риторике его проповедей вспыхивали порой любопытные сопоставления, возникали крепкие периоды» почти величественные воспарения. Но стоило добраться до писателей, не посвященных в духовный сан; писателей мирских, привязанных к интересам католицизма и преданных его делу, чтобы найти прозаиков, стоящих внимания. Епископский стиль, столь банально используемый прелатами, закалился и приобрел мужественную мощь с приходом графа де Фаллу. Под личиной умеренности этот академик источал желчь. Его речи, произнесенные в 1848 году в Парламенте, были многословны и тусклы, но статьи, помещенные в "Корреспондан", а потом собранные в книги, - кусачи и едки, несмотря на преувеличенную вежливость формы. Задуманные как воззвания, они таили горькое вдохновение и поражали нетерпимостью убежденности. Опасный своими засадами полемист, хитрющий логик, шествую- щий в сторонке и бьющий исподтишка, граф де Фаллу написал еще проникновенные страницы на смерть г-жи Свечиной, собрал ее труды и превознес как святую. Но где проявился его настоящий писательский темперамент, так это в двух брошюрах; одна из них была напечатана в 1846 году, а другая, под названием "Национальное единство" - в 1880 году. Оживленный холодной яростью, непримиримый легитимист сра- жался на этот раз, вопреки обыкновению, без забрала и бросал неверующим в качестве заключительной речи грозные оскорбления: "А вы, вечные утописты, сделавшие абстракцию из природы человека; изготовители атеизма, вскормленные химерами и ненавис- тью, эмансипаторы женщины, разрушители семьи, генеалоги обезь- яньего рода; вы, чье имя было недавно ругательством, радуйтесь: вы будете пророками, и ученики ваши будут жрецами омерзительного будущего!" Другая брошюра называлась "Католическая партия" и была направлена против деспотизма "Универс" и против Вейо, имя которо- го отказывались произносить. Здесь начинались извилистые атаки, яд сочился из каждой строки; дворянин, посиневший от гнева, отвечал презрительными сарказмами на удары савата боксера. Оба достойно представляли две церковные партии, где раздоры разрешаются непримиримой ненавистью; де Фаллу, более высокомер- ный и более коварный, примыкал к либеральной секте, в которой были уже объединены и де Монталамбер, и Кошен, и Лакордэр, и де Брольи; он целиком принадлежал к идеям "Корреспондан" - ревю, пытавшееся покрыть лаком терпимости крайние теории церкви; Вейо, более обнаженный, более искренний, отбрасывал маску, без колебаний удостоверял тиранию воли ультрамонтанов, признавал и громко требовал безжалостного ига догм. Он выработал для борьбы особый язык, сочетание Ля Брюйера и 101
жителя предместья "Большой Булыжник". Этот полуторжественныЯ полусвинский стиль в руках грубияна приобретал устрашающий вел кастета. Причудливо упрямый и храбрый, он убивал этим жутким оружием и свободных мыслителей, и епископов, бил с размаху! бросался, точно бык, на врагов, к какой бы партии те ни принадлежа] ли. Хотя к нему с недоверием относилась церковь (она не принимала ни контрабандного стиля, ни дуэльных поз), этот монах-бандия навязывал себя благодаря крупному таланту, будоража всю прессу] вздувал ее до крови в своих "Парижских запахах", выдерживая все атаки; лягаясь, он освобождался от всех низких писак, пытавшихс^ прыгнуть ему в ноги. К несчастью, этот беспорный талант отличался лишь в кулачных! боях; спокойный Вейо был весьма посредственным писателем: стихотворения и романы возбуждали жалость; его язык - соус с перцем - выветривался без ударов; католическое "копыто", он превращался в состоянии покоя в худосочного слабака, кашляющего банальными литаниями и лепечущего детские песенки. Более принужденным, более натянутым и важным был любимый апологет Церкви, инквизитор христианского языка, Озанам. Дез Эссэнт, хотя его и трудно было удивить, не переставал изумляться апломбу этого писателя, говорившего о непроницаемых намерениях Церкви вместо того, чтобы представлять доказательства невероят- ных утверждений, которые он выдвигал. С полнейшим хладнокрови- ем он искажал события, с еще большим бесстыдством, чем панегирис- ты других партий, оспаривал признанные исторические факты, уверял, что Церковь никогда не скрывала своего уважения Наукик именовал ереси нечистыми миазмами; буддизм и прочие религии трактовал с таким презрением, что извинялся за то, что загрязняет католическую прозу самой атакой на их доктрины. Временами религиозная страсть вдыхала некоторый жар в его часовенный стиль, подо льдом которого глухо бурлило неистовое течение; в многочисленных заметках о Данте, о св.Франциске, об авторе "Stabat", поэтах-францисканцах, о социализме, о коммерчес- ком праве - везде этот человек защищал Ватикан, считая его непре- рекаемым, а все последующие дела оценивал в зависимости от большего или меньшего от него отклонения. Эта манера судить обо всем с единственной точки зрения была и манерой дрянного бумагомарателя - его нередко называли соперни- ком Озанама - неттмана. Тот был менее затянут, выражал менее высокомерные и более светские претензии; он неоднократно выхо- дил из литературного монастыря, где заперся Озанам, и чуть-чуть был знаком с мирскими произведениями, о которых судил. Он вступал внутрь на цыпочках, как ребенок в погреб, видя вокруг лишь тьму, различая в этой черноте только мерцание свечи в нес- кольких шагах от него. Не зная местности, он то и дело спотыкался во тьме: по его сло- 102
вам, Мюрже "заботился об отточенном и тщательно завершенном стиле"; Гюго привлекал смрад и нечистоты (он сравнивался с г-ном де Лапрадом); Делакруа якобы презирал правила; Поль Деларош и поэт Ребуль прославлялись, поскольку ему казалось, что они верующие. Дез Эссэнт невольно пожимал плечами перед этими жалкими мнениями, облеченными в поношенный слог, потертая ткань которо- го цеплялась и рвалась в каждом углу фразы. С другой стороны, не внушали ему более живого участия книги Пужоля и Генуда, Монталамбера, Николя и Карне; он не испытывал симпатии ни к истории, трактованной герцогом де Брольи с тщатель- ностью эрудита и прилежным языком; ни склонностью к социальным и религиозным проблемам, исследуемым Анри Кошеном (тот, однако, проявил себя в письме, где рассказывал о волнующем постриге в Сакре-Кёр). Уже давно он не прикасался к этим книгам, и далеко было то время, когда он смешал со старым хламом ребяческие плоды кропот- ливого труда мертвеца Понмартена и бедняги Феваля; когда он передал слугам для общего пользования историйки Обино и Лассера - этих жалких гагиографов чудес, совершенных г-ном Дюпоном Турским и Девой. В общем, дез Эссэнт даже скуку свою не развеивал подобными книжонками; по темным углам библиотеки он распихал и кучу книг, которые изучал, когда вышел от Отцов. Мне, конечно, следовало оставить их в Париже, думал он, задвигая за другие, особенно невы- носимые сочинения: аббата Ламеннэ и непробиваемого сектанта, столь по-учительски, столь помпезно скучного и пустого - графа Жозефа де Мэстра. Единственный том оставался на этой полке в пределах досягае- мости: "Человек" Эрнеста Элло. Тот представлял абсолютную антитезу собратьев по религии. Почти изолированный в группе верующих, испуганных его поведени- ем, Эрнест Элло в конце концов свернул с заезженной дороги, веду- щей с земли на небо; несомненно, его тошнило от банальности этого пути и от толчеи пилигримов словесности, плетущихся гуськом на протяжении веков по тому же шоссе, след в след, останавливающих- ся в одних и тех же местах, чтобы обменяться теми же банальностями насчет религии, Отцов Церкви, своих собственных верований, тех же учителей; он вышел наискосок к мрачной лужайке Паскаля, где недолго задержался, переводя дыхание; потом продолжил путь и зашел в более далекие области мысли дальше, чем освистанный им янсенист. Извилистый и изысканный, доктринальный и сложный, Элло проникновенными тонкостями своего анализа напоминал дез Эссэнту глубокие и острые исследования некоторых психологов-атеистов прошлого и нынешнего века. В нем было что-то от католического Люранти, разве что более догматичного и пронзительного: искусный 103
манипулятор лупой, опытный инженер души, ловкий часовщик мозга, забавляющийся исследованием механизма страсти, подробным объяснением его устройства. 1 В этом причудливо построенном уме существовали непредвиден«! ные сцепления мыслей, странные согласования и противоречия] кроме того, он владел совершенно изумительным прыжком от этимо^ логии слова к идеям, вызывающим порой зыбкие, но почти всегда остроумные и живые ассоциации. < Вопреки скверному равновесию своих конструкций, он с порази- тельной прозорливостью разобрал по косточкам "скупца", "посредстН венного человека", проанализировал "вкус мира", "страсть несча« стья", оригинально сравнил фотографическую операцию и процесс памяти. Но эта безупречность владения усовершенствованным инструмен- том анализа, похищенным у врагов Церкви, представляла лишь одну грань его темперамента. Существовала и другая: эта душа распадалась надвое, и после ли- ца возникала изнанка - религиозный фанатик, библейский пророк. Как Гюго, на которого он походил вывихами мыслей и фраз» Эрнест Элло любил поиграть в маленького св. Иоанна на Патмосе; он проповедовал и пророчествовал с высоты скалы, построенной на задворках улицы Сен-Сюльпис, взывал к читателю на апокалиптичес- ком языке, местами пересоленном горечью Исайи. В этом случае он неумеренно претендовал на глубину; кое-кто кричал о его гениаль- ности, притворялся, что считает его великим человеком, кладезем премудрости века; возможно, он и был кладезем, но на дне частенько не было видно ни капли. В книге "Слова Бога", где он толковал Писание и старался заму- тить самые прозрачные места; и в другой книге, "Человек"; в брошю- ре "День Господа", написанной библейским стилем, прерывистым и темным, он представал эдаким мстительным, гордым, желчным апостолом или дьяконом, достигшим мистической эпилепсии, чем-то вроде де Мэстра, если бы у того был талант; сварливым и жестоким сектантом. Только, думал дез Эссэнт, это болезненное бесстыдство часто прикрывает изобретательнее шалости казуиста; с еще большей нетерпимостью, чем Озанам, он решительно отвергал все, не принад- лежащее к его клану, провозглашал самые ошеломляющие аксиомы, утверждал с обезоруживающей авторитетностью, что "геология повернулась к Моисею", что естественная история, химия - вообще современная наука - научно обосновала Библию; на каждой страни- це речь шла о единственной истине, о сверхчеловеческом знании Церкви; все было усеяно опаснейшими афоризмами, яростными проклятиями, обильно изблеванными Элло на искусство последнего века. К этому странному сочетанию примешивалась любовь к набожной 104
мягкости; переводы книги "Видения" Анжеле де Фолиньо (беспри- мерно жидкой глупости) и избранных произведений Яна Рэйсбрука Удивительного - мистика XIII века, чья проза представляла невня- тный, но притягательный сплав мрачной экзальтации, ласкающих излияний, терпких порывов. Все высокомерие жреца извергалось из абракадабрического предисловия Элло к этой книге. Как замечает автор, о "сверхъестест- венных явлениях можно лишь пролепетать", и, действительно, он лепетал, заявляя, что "священный сумрак, где Рэйсбрук рас- крывает свои орлиные крылья, - это его океан, его добыча, его слава, и четыре стороны света были бы для него слишком узкой одеждой". Как бы то ни было, дез Эссэнта привлекала неуравновешенная, но тонкая личность Элло, и, хотя не произошло сплава ловкого психо- лога и набожного педанта, сами сотрясения, сама бессвязность составляли его оригинальность. Кроме него, наскреблась группка писателей, работавших на знаменной линии клерикального лагеря. Они не принадлежали к ядру армии, были, собственно говоря, эстрадными борцами Религии, остерегавшейся талантливых людей вроде Вейо, Элло, потому что они не казались в достаточной степени раболепными и пошлыми; в сущности, клерикалам хватало солдат, которые совершенно не размышляли, слепых воинов, посредственности, о которой Элло говорил с яростью человека, испытавшего их иго; католицизм поста- рался также отодвинуть от своих газеток одного из сторонников, злого памфлетиста, обладателя отчаянного и изысканного, задиристо- го и жестокого стиля - Леона Блуа и, как чумного и грязного, выбро- сил за двери своих издательств другого писателя, который, однако, надорвал горло, прославляя его - Барбэ д'Орвилли. Правда, он был слишком компрометирующим, слишком непокор- ным; прочие, в общем-то, склоняли голову под выговором и возвра- щались в строй; а он был бедовым мальчишкой, не признанным партией; он буквально гонялся за девками и совершенно расхристан- ными приводил их в Храм. Понадобилось все бесконечное презрение католицизма к таланту, чтобы по всем правилам не отлучить от Церкви и не поставить вне закона этого чудного служителя; под предлогом прославления учителей он бил стекла часовни, жонглиро- вал святыми дароносцами, исполнял вокруг скинии непристойные танцы. Две книги Барбэ д'Орвилли особенно разжигали дез Эссэнта: "Женатый священник" и "Дьяволицы" (другие, скажем, "Заколдо- ванная", "Шевалье де Туш", "Старая любовница" являлись более уравновешенными и сложными, но к ним был он равнодушен; дез Эссента интересовали только болезненные произведения, начинен- ные и разъедаемые лихорадкой. Барон д'Орвилли постоянно лавировал между двух, в конце 105
концов соединившихся ям католической религии: мистицизмом и садизмом). Дез Эссэнт листал их и думал, что Барбэ утратил всякую осторож- ность, отпустил поводья лошади, помчался во всю прыть по дорогам и доскакал до самых крайних пределов. Таинственный ужас средневековья витал над неправдоподобной книгой "Женатый священник"; магия смешивалась с религией, волшебство с молитвой и, более безжалостный, более дикий, чем Дьявол, Бог первородного греха беспрерывно мучил невинную Калликст, свою проклятую, клеймя ее лоб красным крестом, подобно тому, как раньше заставлял одного из ангелов отмечать дома невер- ных, которых хотел убить. Задуманные натощак монахом, попавшим во власть лихорадки, эти сцены были написаны обладателем прихотливого стиля, беспо- койного воображения; к несчастью, среди его испорченных созданий (Коппелии, гальванизированные Гофманом) некоторые, например Неель де Hey, казались задуманными в минуту изнеможения, следу- ющую после кризиса; и они фальшивили в ансамбле мрачного безу- мия, куда вносили невольный комизм, исходящий от внешности цинкового человечка, трубача в мягких сапогах, что стоит на цоколе часов. После мистических крайностей у писателя наступил период затишья; потом произошло новое грехопадение. Вера в то, что человек - буриданов осел, существо, мечущееся между двух одинаково мощных сил, попеременно победителей и побежденных его души; и что человеческая жизнь - лишь борьба между небом и адом; вера в два противоположных существа - Христа и Дьявола - неизбежно должна была породить внутренние противоречия, когда душа, возбужденная нескончаемой борьбой, распаленная обещаниями и угрозами, в конце концов сдается и проституирует себя той из двух сил, чьи домогательства оказались более настойчивыми. В "Женатом священнике" Барбэ восхвалял Христа, поскольку его искушения имели успех; в "Дьяволицах" автор уступил Дьяволу, прославляя его; и тогда прорезалсЛ^адизм - незаконное дитя като- лицизма, все формы которого тот преследовал на протяжении веков заклинаниями и кострами. Ведь это столь любопытное и столь плохо определенное явление не может возникнуть в душе неверующего; оно проявляется не только в разнузданности плоти, раздраженной кровавыми насилия- ми: в таком случае это было бы лишь отклонением детородного инстинкта, частным случаем сатириаза, достигшего крайней степени зрелости; прежде всего садизм заключается в кощунстве, в мораль- ном мятеже, в духовном дебоше, в совершенно идеальном, совершен- но христианском извращении. Он кроется еще в радости, умеренной страхом, радости, аналогичной нехорошему удовлетворению детей; 106
они не слушаются, играя в нехорошие игры только потому, что родители строго это запретили. Действительно, если бы не было святотатства, садизму незачем было бы существовать; с другой стороны, святотатство, проистекаю- щее из самого существования религии, может быть умышленно и надлежащим образом осуществлено только верующим, так как человек не испытывал бы никакого удовольствия профанировать безразличную или неведомую ему веру. Следовательно, сила садизма, его привлекательность кроется исключительно в запретном наслаждении расточать Дьяволу хвалы и молитвы, предназначенные Богу; она заключается в несоблюдении католических заповедей, в противоположных поступках; дабы больше осрамить Христа, свершают грехи, строже всего им осужден- ные: осквернение культа и плотскую оргию. В сущности, преступление, которому маркиз де Сад завещал свое имя, столь же старо, как и Церковь; оно свирепствовало в ХУШ ве- ке, сопровождаемое, чтобы не заходить дальше (обычный феномен атавизма) нечистивостями средневекового шабаша. Стоило лишь дез Эссэнту перелистать "Malleus maleficorum", страшный кодекс Якоба Шпренгера, позволивший Церкви уничто- жать на костре тысячи некромантов и колдунов, как он узнавал в шабаше все непристойности, все кощунства садизма. Кроме бесконеч- ных сцен, дорогих Лукавому ночей, попеременно посвященных дозволенным и недозволенным совокуплениям, ночей, окровавлен- ных животностью случки, он находил пародию на процессии, посто- янные оскорбления и угрозы в адрес Бога, преданность его Соперни- ку, когда проклиная хлеб и вино, справляли Черную мессу на спине стоящей на четвереньках женщины, чей голый и постоянно осквер- няемый круп служил алтарем, а присутствующие издевательски причащались черной просфорой, в тесто которой было впечатано изображение козла. Маркиз описал это истечение порочных насмешек, марающих гнусностей, приправляя жуткое сладострастие кощунственными оскорблениями. Он вопил в небо, призывал Люцифера, презрительно именовал Бога мерзавцем и дураком; плевал на причастие, старался осквернить Божество нечистотами, дерзко заявлял, что оно не сущес- твует, надеясь заслужить проклятие. Подобное душевное состояние передавал и Барбэ д'Орвилли. То, что он не заходил столь далеко, как де Сад, произнося проклятия в адрес Спасителя; то, что, более осторожный или боязливый, он уверял, что почитает Церковь, не мешало ему, как в Средние века, обращать настоятельные просьбы к Дьяволу, и он тоже, бесстрашно нападая на Бога, доползал до демонической эротомании, сочинял чувственные ужасы, даже стянул эпизод из "Философии в будуаре", облагородив новыми приправами в рассказе "Обед безбожника". Дез Эссэнт наслаждался этой неистовой книгой; экземпляр "Дья- 107
волиц" он велел напечатать епископским фиолетовым в обрамле- нии кардинальского пурпура на настоящем пергаменте, который освятили аудиторы римского судилища, причем закорючки граж- данского шрифта, хвостатые и когтистые росчерки напоминали сатанинские. Наряду с некоторыми стихотворениями Бодлера (в подражание песням, выкрикиваемым в ночь шабаша, и он сочинял адские лита- нии), эта книга была в потоке современной апостольской литературы единственной, где выражено набожное и одновременно нечестивое состояние души; наваждения католицизма, стимулированные присту- пами невроза, часто подталкивали к ней дез Эссэнта. Серия религиозных писателей завершалась Барбэ д'Орвилли; по правде сказать, этот пария со всех точек зрения принадлежал, скорее, к светской литературе, нежели той, у которой требовал неуступаемое ему место; его стиль взъерошенного ревматика, изобилующий скрученными выражениями, непривычными оборо- тами, гиперболическими сравнениями, вздымал ударами хлыста фразы, и на протяжении всего текста они трещали хлопушками, позванивали колокольчиками. Словом, Барбэ д'Орвилли, как жеребец, гарцевал среди меринов, населяющих ультрамонтанские конюшни. Дез Эссэнт размышлял об этом, перечитывая некоторые страницы книги и сравнивая ее нервный разноликий стиль с лимфатическим и неподвижным стилем его собратьев; он думал еще об эволюции языка, которую столь справедливо подметил Дарвин. Смешанный с профанами, воспитанный в гуще романтической школы, знакомый с новейшими произведениями, Барбэ безукориз- ненно владел языком, пережившим многочисленные глубокие изменения и обновлявшимся с начала великого века. Напротив, запертые на ссоей территории, погруженные в одно и то же обветшалое чтение, не знающие о литературном движении веков, и твердо решив скорее выколоть себе глаза, лишь бы его не замечать, священники вынуждены были пользоваться языком неподвижным, как язык восемнадцатого столетия; на нем еще до сих пор говорят и пишут потомки французов, поселившихся в Канаде, не принимая никакой селекции оборотов и слов в свой язык, изолированный от древней метрополии, испытавший со всех сторон вторжение английс- кого языка. ^— Тем временем, серебристый звон колокола, возвещавшего малый Анжелюс, напомнил дез Эссэнту о том, что пришло время обеда. Он перестал читать, промокнул лоб и направился к столовой, думая, что среди всех расставленных им томов только в книгах Барбэ д'Орвил- ли мысли и стиль, тронутые тленом, обладают болезненными пятна- ми, подпорченной кожурой и вкусом перезрелого плода, что с таким удовольствием он вкушал у латинских декадентов и монахов Сред- невековья. 108
хш Погода все больше портилась; все времена года смешались; после шквалов и туманов на горизонте показались раскаленные добела небеса» похожие на железные пластины. В два дня без всякого пере- хода влажный холод туманов и струение дождей сменились страшной жарой; в воздухе была невыносимая тяжесть. Словно разожженное ломом для размешивания расплавленного металла солнце скрылось, как печная глотка, бросая почти белый свет, режущий глаза; огнен- ная пыль поднималась от перегретых дорог, опаливая сухие деревья, поджаривая пожелтевшую траву; стены, побеленные известью, очаги, вспыхнувшие на цинке крыш и стеклах, ослепляли; домик дез Эссэнта готов был растаять от давившей на него плавильни. Полуголый, он открыл окно - в лицо дохнуло горнилом; столо- вая, куда он спрятался, полыхала, разряженный воздух кипел. Он сел в отчаянии, потому что перевозбуждение, поддерживавшее его с тех пор, как он стал мечтать, классифицируя книги, прекратилось. Как и всех людей, обеспокоенных неврозом, его угнетала жара; холод кое-как приостанавливал анемию; теперь она возобновилась, ослабляя тело, и без того изнуренное обильным потовыделением. В сорочке, прилипшей к мокрой спине, с влажной промежностью, с мокрыми ногами и руками, взмокшим лбом, с которого по вискам стекали соленые капли, дез Эссэнт в изнеможении лежал в кресле; в эту минуту один вид мяса на столе перевернул все внутри; велев его унести, заказал яйца всмятку, попытался проглотить тоненькие ломтики хлеба - встали поперек горла; тошнота подкатывала к горлу; он выпил немного вина; огненные острия пронзили желудок. Вытер лицо; еще секунду назад теплый - пот струился теперь по вискам холодом; надеясь обмануть тошноту, пососал несколько кусочков льда. Тщетно. Безграничная слабость склонила его на стол: не хватало воздуха; он встал, но ломтики хлеба, казалось, разбухли и медленно поднима- лись внутри. Подобного беспокойства, разбитости, тошноты он не испытывал еще никогда; вдобавок ко всему помутилось в глазах, вещи раздваивались; вскоре изчезла дистанция: стакан, казалось, находился чуть ли не в лье от него; он уверял себя, что попал во власть сенсорных галлюцинаций, поэтому и не способен правильно реагировать; лег в салоне на канапе, но тут же стала одурять киле- вая качка плывущего корабля; тошнота усилилась; он снова встал, решив прибегнуть к помощи пищеварительного лекарства. Он вернулся в столовую и с грустью подумал, что похож в этой каюте на пассажира, страдающего морской болезнью; пошатываясь, направился к шкафу, поглазел на свой "орган для рта", не открыл его, лишь снял с верхней полки бутылку бенедиктина, хранил ее из-за оригинальной формы: она внушала нежно-сладострастные и одновременно расплывчато-мистические мысли. Но сейчас ему было все равно; безжизненным взором он смотрел 109
на эту приземистую, мрачно-зеленую бутылку; в иные мгновения ее старое монашески-пузатое брюхо, пергаментный капюшон, нахлобу- ченный на верхушку и горлышко, красная восковая печать с тремя серебряными митрами на лазоревом поле вызвали картину средне- вековых приорств; горлышко было запечатано, как булла, свинцовы- ми скобками; на этикетке, пожелтевшей и словно потушенной време- нем, мерцала звучная латинская надпись: Licuor Monachorum Benedic- tinorum Abbatiae Fiscanensis. Под этим совершенно аббатским одеянием с крестом и экклезиас- тическими инициалами Р.О.М., стиснутый пергаментом и лигатурами, как настоящая хартия, дремал ликер шафранного цвета, восхититель- ной тонкости. Он источал квинтэссенцию аромата дягиля и синего зверобоя, смешанного с морскими, насыщенными йодом травами и бромом, который смягчался сахаром; он разжигал нёбо жаром спирта, замаскированным девственной наивной слабостью, щекотал ноздри развратной иголочкой, завернутой в детскую и одновременно набож- ную ласку. Это лицемерие, возникающее от необычайного разногласия между формой и содержимым, между литургическим силуэтом флакона и его абсолютно женской, абсолютно современной душой, в былые времена вызывало грезы; перед этой бутылкой он еще подолгу думал о самих монахах, продавших ее, о бенедиктинцах аббатства Фекан: принадлежа к конгрегации Сэн-Мор, прославленной в исторических трудах, они соблюдали устав св.Бенуа, но совершенно пренебрегали уставом черных монахов аббатства Клюни. Бесспорно, они к нему принадлежали, как и в средние века, выращивая лекарственные травы, разжигая реторты, собирая в перегонных кубах превосход- ные лекарства, завещанные неоспоримыми магистрами. Он выпил капельку ликера, на несколько минут почувствовал облегчение, но вскоре огонь, разожженный внутри винной слезин- кой, оживился. Он отбросил салфетку, вернулся в кабинет, походил взад-вперед; ему показалось, что он находится под пневматическим колпаком, где постепенно образуется пустота; слабость, полная жестокой неги, струилась из мозга, растекаясь по всем членам. Он вышел в сад, собрался с силами и, возможно, впервые с момента переезда в Фонтенэ, приютился под деревом, откуда спадал кругля- шок тени. Сидя в траве, он тупо смотрел, но заметил их лишь через час: зеленоватый туман расплывался перед глазами, позволяя, как сквозь толщу воды, видеть нечто такое, что постоянно меняло и очертания, и цвет. В конце концов он обрел равновесие; теперь четко различал лук и капусту; дальше - грядку латука-салата, а в глубине, вдоль всей изгороди, - белые лилии, застывшие в тяжелом воздухе. Улыбка скривила его губы: он вдруг вспомнил странное сравне- ние старика Никандра, уподоблявшего форму пестика лилии полово- му органу осла; кроме того, вспомнил пассаж Альбера Великого: но
когда этот чародей рекомендует с помощью латука-салата устанавли- вать, непорочна ли еще девушка. Воспоминания чуть-чуть развеселили; он осмотрел сад, заинтере- совался растениями, иссушенными жарой и пересохшей землей, которая словно дымилась в воспаленной воздушной пыльце; потом, за изгородью, отделяющей низ сада от дороги, которая поднималась в форт, заметил двух мальчишек: те возились прямо на солнце. Он сосредоточил на них внимание, когда вдруг показался третий, поменьше, омерзительный на вид: волосы были, как водоросли, наполненные песком; две зеленых сопли под носом, отвратительные губы; их окружала белая грязь творога, раздавленного на хлебе и усыпанного зелеными штрихами лука-резанца. Дез Эссэнт втянул воздух. Им завладел извращенный позыв, какой бывает у беременных. От этого скверного бутерброда слюнки потекли. Ему показалось, что желудок, отказывающийся от всякой пищи, переварит ужасное блюдо, а нёбо насладится им, как регалом органа. Он вскочил, бросился на кухню, приказал найти в деревне булку, творог, лук-резанец и приготовить ему точно такую же тартинку, какую пожирал мальчик; после чего вернулся под свое дерево. Теперь оборванцы дрались. Они выхватывали друг у друга остат- ки хлеба, запихивали за обе щеки, обсасывали пальцы. Сыпались удары ногами и кулаками; тот, кто оказался самым слабым, валялся на земле, выл и плакал. Зрелище оживило дез Эссэнта: битва отвлекла мысли о его собст- венном недуге; ярость гадких мальчишек навела на раздумья о жес- током и мерзком законе борьбы за существование; и хотя эти дети были подлыми, он не мог не заинтересоваться их судьбой и не поду- мать, что лучше бы для них было, если бы мать вовсе не ощенилась. В самом деле, в раннем детстве - сыпь, колики, лихорадка, корь, пощечины; пинки и озверяющая работа - к тринадцати годам; жен- ские плутни, болезни и рогоношества - в зрелом возрасте; к старости - дряхлость и агония в доме призрения нищих или в богадельне. Будущее было, в общем, одинаково для всех, и ни тем, ни другим, если бы они обладали хоть каплей здравого смысла, не на что было надеяться. Для богачей, хотя и в другой среде, те же страсти, те же беспокойства, те же волнения, да и те же посредственные наслажде- ния, будь то алкогольные или чувственные. В этом заключалась даже слабая компенсация за все зло, нечто вроде правосудия, восстанав- ливавшего равновесие несчастья между классами, охотнее избавляя бедняков от физических несчастий, которые более безжалостно терзали дебильные и исхудавшие тела богачей. "Какое безумие - деторождение!" - думал дез Эссэнт. А что сказать о священниках, давших обет бесплодия; они довели непосле- довательность до канонизации святого Венсана де Поля, потому что тот сохранял невинных для бесполезных мучений! ш
Благодаря омерзительным предосторожностям, он отодвинул на целые годы смерть неразумных и бесчувственных существ таким образом, что, становясь позднее почти понятливыми и, во всяком случае, восприимчивыми к боли, они могли предвидеть будущее, ожидать и страшиться смерти (до тех пор о ней не знали ничего, даже названия). Многие даже призывали ее из ненависти к обреченности на существование, навязанное им в силу абсурдного теологического кодекса! И с тех пор, как скончался этот старик, его идеи восторжествова- ли; брошенных детей подбирали, вместо того, чтобы позволить им преспокойно, не замечая этого, погибать; однако дарованная им жизнь становилась изо дня в день суровей! Под предлогом свободы и прогресса общество еще и открыло средство ухудшить жалкое сущес- твование человека, вырывая его из своей среды, закутывая в смеш- ной наряд, раздавая особое оружие, доводя в рабстве до животного состояния, похожего на то, от которого некогда освободили из милосердия негров, и все это для того, чтобы принудить его убивать своего ближнего, не боясь эшафота, как обычные преступники, действующие в одиночку менее шумным и менее быстрым оружием. Что за странная эпоха, думал дез Эссэнт: ратуя за интересы чело- вечества, пытается усовершенствовать анестезирующие средства, чтобы устранить физическое страдание, и в то же время готовит подобные возбудители, чтобы усилить моральную боль! Ах! Если когда-нибудь во имя милосердия должно быть уничто- жено бесполезное деторождение, так именно теперь! Но здесь снова являлись жестокие удивительные законы, выпущенные Порталисами или Омэ. Правосудие находило абсолютно естественным все мошенничест- ва в области деторождения; это факт признанный, принятый; не было ни одной семьи - какой бы богатой она не являлась - не обрекшей своих детей на выкидыш; которая не пользовалась бы свободно продающимися средствами, причем никому и в голову не приходит это осудить. И, однако, если бы предосторожности и уловки были недостаточны; если бы трюк не удался, и чтобы поправить дело, прибегли бы к более эффективным методам, ах, тогда не хватило бы тюрем, исправительных домов, каторг, чтобы запереть людей; а осуждали бы их с чистым сердцем другие люди, те, что в тот же вечер в супружеской постели хитрили как нельзя лучше, чтобы не рожать детей! Следовательно, сам по себе обман не являлся преступлением; преступлением было исправление этого обмана. В сущности, общество считало преступлением акт, состоящий в убийстве существа, одареннее©- жизнью; и все же, изгоняя зародыш, уничтожают животное менее сформированное, менее живое и, конеч- но, менее умное и более отвратительное, чем щенок или котенок, которых можно безнаказанно задушить в момент рождения! ш
Для пущей справедливости следует добавить, думал дез Эссэнт, что расплачивается вовсе не мужчина, который обычно торопится скрыться, а женщина, жертва неловкости, спасшая жизнь невинному! Разве нужно было всему миру погрязнуть в предрассудках, желая обуздать маневры столь естественные, что примитивный человек, какой-нибудь полинезийский дикарь осуществляет их совершенно инстинктивно. Слуга прервал милосердные размышления дез Эссэнта, принеся ему на вермейевом блюде желанную тартинку. Затошнило. Не хвата- ло смелости отщипнуть даже кусочек: болезненная раздраженность желудка прекратилась, возникло чувство страшной опустошенности; он вынужден был встать; солнце поворачивалось и понемногу вытес- няло его; жара становилась и более тяжелой, и более действенной. - Бросьте это детям, - сказал он слуге; детям, убивающим друг друга на дороге; пусть более слабые будут искалечены, пусть им не достанется ни крошки, и пусть родители поколотят их, когда они приплетутся домой с разорванными штанами и подбитым глазом; это даст им представление о жизни, ожидающей их! Он вернулся в дом и опустился в кресло; слабость не проходила. - Однако, нужно немного поесть, - подумал он. Попытался оку- нуть бисквит в старое Constantia de J.-P. Cloete, несколько бутылок еще оставалось в погребе. Это вино цвета чуточку пережженной луковичной шелухи, похо- жее на выдержанную Малагу и Порто, но с сахаристым специфичес- ким букетом и привкусом винограда, сок которого сгущен палящим солнцем, иногда подкрепляло; заключенные в нем свежие силы нередко вливали дополнительную энергию в ослабевший желудок; но это крепительное лекарство, обычно столь верное, отказало. Тогда он подумал, что русская наливка охладит сжигавшее его раскален- ное железо; она хранилась в бутылке, охлажденной матовым золо- том; этот благодатный малиновый сироп тоже оказался неэффектив- ным! Увы! Как далеко были дни, когда, наслаждаясь прекрасным здоровьем, дез Эссэнт влезал во время жары в русские сани и там, кутаясь в меха, заботливо прикрывая ими грудь, думал, стараясь клацать зубами: "Ах, этот ветер просто ледяной; да здесь настоящий мороз, мороз!" И почти убеждал себя в этом! К несчастью, с тех пор, как боли сделались реальными, такие лекарства больше не помогали. Кроме того, нечего было надеяться и на лауданум; вместо успо- коения это успокаивающее возбуждало так, что лишало покоя. Рань- ше он хотел с помощью опиума и гашиша добыть видения, но они вы- звали рвоту и ужасное нервное расстройство; тотчас отказался их по- глощать и, лишенный поддержки этих мощных возбудителей, молил мозг унести его подальше отсюда, в сны. - Ну и денек! - сказал он, промокая шею, чувствуя, что остаток из
сил готов растечься новым потом; лихорадочное возбуждение еще мешало спокойно посидеть; он снова забродил по комнатам, испыты- вая по очереди все кресла. Кончилось тем, что в изнеможении плюх- нулся перед столом и, облокотясь о него, машинально, ни о чем не думая, потрогал астролябию: она лежала в качестве пресс-папье на груде книг и папок. Этот инструмент немецкой работы семнадцатого века, выточен- ный из меди и позолоченный, был куплен у парижского антиквара после визита в музей Клюни, где довольно долго дез Эссэнт млел перед изумительной астролябией из слоновой кости, восхитившей своей таинственной формой. Пресс-папье всколыхнул бездну ассоциаций. Он мысленно пере- несся из Фонтенэ в Париж, к торговцу, сбывшему астролябию; потом к музею Терм, и перед глазами возникла астролябия из слоновой кости, хотя невидящий взор по-прежнему был прикован к медной, лежащей на столе. Он вышел потом из музея, не покидая города, добрел по улице Дю Соммерар и бульвару Сен-Мишел к соседним улочкам и остановился. Скопление и специфический вид некоторых заведений неоднократно поражали его. Таким образом, мысленное путешествие, предпринятое из-за астролябии, завершилось кабачками Латинского квартала. Вспомнил, как они кишат по всей улице Брата Короля и особенно в конце улицы Вожирар, соприкасающейся с Одеоном; порой они тянулись друг за другом гуськом, как старинные риддеки на улице Селедочного Канала в Анвере, возвышаясь рад тротуаром такими же фасадами. Он вспомнил женщин, мелькающих за полуоткрытыми дверями и окнами, без цветных стекол и занавесок; одни вытягивали шеи, как гусыни; другие зевали на скамейках, опираясь на мрамор столиков,' жевали и что-то напевали, сжав виски ладонями; третьи ломались перед зеркалами, прохаживаясь, пианируя кончиками пальцев по фальшивым, напомаженным волосам; иные, потревожив замочки кошельков, вынимали серебряные и медные монеты и аккуратнень- ко, методично складывали в маленькие столбики. У большинства были грубые черты лица, жирные шеи, накрашен- ные глаза; подобно автоматам, заведенным одним ключом, они роняли одним тоном одинаковые зазывы, болтали хриплыми голоса- ми, одинаково улыбаясь, одну и ту же чушь, обменивались одними и теми же смехотворными размышлениями. Ассоциации, скопившиеся в голове дез Эссэнта, теперь, когда он с птичьего полета воспоминаний объял кучу кофеен и улиц, подвели к определенному выводу. Он понимал значение этих кафе, соответствовавших состоянию души целого поколения; отсюда можно было извлечь синтез эпохи. Право, симптомы были слишком явными и недвусмысленными: 114
дома терпимости исчезли; по мере того, как один из них закрывался, открывался кабачок. Эта "убыль" проституции в угоду подпольной любви, очевидно, объяснялась непостижимыми иллюзиями человека в области чувст- венности. Каким бы чудовищным это ни казалось, но кабачок удовлетворял идеал. Хотя примитивные склонности, переданные по наследству и развитые ранней грубостью, постоянной топорностью коллежей, сделали современных молодых людей крайне дурно воспитанными, позитивистами и сухарями, они, тем не менее, сохранили в глубине души старинный голубой цветок, прогорклый и смутный идеал древней любви. Сегодня, когда кровь бурлила, они не могли решиться войти, поиметь, заплатить и умотать; в их глазах это было состоянием кобе- ля, покрывающего суку без всяких предисловий; кроме того, неудо- влетворенное тщеславие заставляло сторониться борделей, где не было ни тени сопротивления, ни призрака победы, ни надежды на победу, ни'даже щедрости со стороны торговки, расточавшей неж- ность в зависимости от цены. Напротив, ухаживание за девкой из пивной щадило щепетильность любви, деликатность чувства. Бе оспаривали; и те, кому она соглашалась даровать свидание за при- личную мзду, искренне воображали, что победили соперника и являются предметом почетного отличия, редкостного фавора. И все же эта челядь была столь же скотской, корыстной, подлой и сытой, как та, что обслуживала дома терпимости. Как и та, она пила, не испытывая жажды, смеялась без всякого повода, была без ума от ласк блудника, изрыгала ругательства и беспричинно завивала шиньон; несмотря ни на что, парижская молодежь так и не замечала, что служанки из кабаков пластической красотой, искусством поз и нарядами намного уступали женщинам, содержавшимся в шикарных салонах! Боже, думал дез Эссэнт, какие же простофили мужчины, порхаю- щие вокруг пивнушки; ведь кроме нелепости их иллюзий, они даже забывают о том, как опасны опустившиеся подозрительные красотки; не ведут счет деньгам, транжиря на то, что заранее включе- но хозяйкой в число расходов; не ведут счет времени, потерянного в ожидании поставок, задержанных для увеличения цены; не подозре- вая, что повторными отсрочками платежей их склоняют на щедрые чаевые! Это сочетание глупого сентиментализма и жестокого практицизма было доминирующей идеей века; люди, ослепившие бы ближнего ради десяти су, теряли всякую проницательность, всякое чутье перед пронырливыми кабатчицами; те безжалостно их дразнили, без конца выматывали деньги. Работала промышленность, семьи обгрызали друг друга под предлогом коммерции, чтобы накрасть побольше 115
золота для сыновей; а те в свою очередь позволяли себя обворовы- вать самкам, которых, наконец, обдирали их хахали. Во всем Париже - с востока на запад и с севера на юг - беспре- рывная цепь мошенничеств, карамболяжей, организованного воров- ства, скакавшего от ближнего к ближнему, и все почему? - вместо того, чтобы удовлетворить людей мгновенно, умеют заставить их терпеть и ждать. В сущности, человеческая мудрость сводится к тому, чтобы все затягивать; говорить "нет", а потом, наконец, "да"; ведь воистину целыми поколениями манипулируют, водя их за нос! - Ах, если бы можно было провести и желудок, - вздохнул дез Эссэнт, скрученный судорогой - она живехонько вернула далеко забредший дух в Фонтенэ. XIV С грехом пополам, благодаря хитростям, усыпившим подозре- ния желудка, миновало несколько дней; но однажды утром марина- ды, маскировавшие запах жира и аромат мяса с кровью, перестали восприниматься, и дез Эссэнт тоскливо подумал: не увеличится ли и без того жуткая слабость, не вынудит ли лечь в постель. Мелькнул внезапный свет: вспомнил одного старого приятеля, которому с помощью специальной "кормушки" удалось обуздать анемию и сохранить остаток сил. Он отправил слугу в Париж на поиски этого драгоценного инструмента; по приложенной инструкции научил кухарку разрезать ростбиф на маленькие куски, бросать вместе с мелко порубленным перцем с морковью в оловянный котелок без воды, завинчивать крышку и варить в водяной бане четыре часа подряд. После чего отжимались волокна и выпивалась ложка мутного солоноватого сока, осевшего на дно котелка: возникала иллюзия поглощения тепловатого мозга, бархатистой кожи. Эта кормовая эссенция останавливала судороги и пустую рвоту, даже подстрекала желудок принять несколько ложек супа. Уменьшился невроз; дез Эссэнт подумал: "И на том спасибо; может, температура изменится, небо сыпанет горсть пеплу на дрян- ное солнце, что изматывает меня, и я без особых помех дождусь-таки первых туманов и холодов". В период этого оцепенения и праздной скуки библиотека, не до конца приведенная в порядок, безумно его раздражала: он был прикован к креслу, и перед глазами постоянно маячили книги, валявшиеся на полках как попало: они вцеплялись друг в друга, служили подпорками, а то просто лежали, словно карточный домик, на боку, плашмя; кавардак в светкой литературе шокировал самим контрастом с безукоризненным равновесием религиозных произве- дений, тщательно выстроенных вдоль стен. Он сделал попытку навести порядок: через десять минут пот 116
затопил его, усилие истощило; чувствуя полную разбитость, лег на диван и позвонил слуге. Следуя его указаниям, старик засучил рукава: приносил одну за другой книги; дез Эссэнт просматривал и говорил, куда их поставить. Длилось это недолго, поскольку в библиотеке дез Эссэнта было очень мало современных светских книг. Пропустив их сквозь мозг, как пропускают металлические ленты сквозь стальной винторез, откуда они выходят тонкие, легкие, превращенные в еле заметные нити, дез Эссэнт избавился от тех, что не выдержали подобного обращения, не способны были снова пройти сквозь прокатные вальцы чтения; это ограничение позволило чуть ли не стерилизовать всякое удовольствие, еще больше обостряя непоправимый конфликт между идеями дез Эссэнта и взглядами мира, в котором случай вынудил родиться. Теперь он дошел до того, что не мог уже обнаружить ни строчки, соответствовавшей тайным желаниям; даже не восхищался книгами, способствовавшими утончению его интеллекта, теми, что сделали его столь подозрительным, столь чувствительным. В искусстве он исходил из простой точки зрения: школ нет, важен лишь темперамент писателя; интересовала только работа его мозга, независимо от сюжета. К несчастью, эта истина, достойная Ля Палис- са, была почти неприемлема по одной причине: желая освободиться от предрассудков, воздержаться от предвзятости, каждый, как правило, отдает предпочтение книгам, которые наиболее точно соответствуют собственному темпераменту и принижают остальные. В нем совершалась медленная селекционная работа; еще недавно обожал Бальзака, но, по мере того, как организм выходил из равно- весия и побеждали нервы, менялись и симпатии. Вскоре, хотя он и чувствовал, что несправедлив к плодовитому автору "Человеческой комедии", дез Эссэнт перестал прикасаться к его книгам: их здоровье оскорбляло; теперь он стремился к чему-то иному, трудноопределимому. Хорыпенько покопавшись в себе, понял: для того, чтобы привлечь его, книга должна прежде всего обладать изюминкой причудливости (о ней говорил еще Эдгар По); на этом пути он отважился забредать очень далеко, интересуясь визан- тийской расплывчатостью языка; он желал волнующей неопределен- ности, той, что побуждала бы к мечтам и, в зависимости от его душе- вного настроя, могла бы делаться туманней или отчетливей. Короче, ему нужно было, чтобы произведение обладало одновременно и собственной силой, и податливостью; хотел двигаться вместе с ним, благодаря ему, словно поддержанный укрепляющим снадобьем, словно сопровождаемый проводником в такую область духа, где возвышенные чувства доставили бы неожиданное потрясение, при- чины которого пришлось бы долго и тщетно искать. С момента бегства из Парижа дез Эссэнт все больше удалялся от реальности, особенно от современности; она внушала все более возрастающий ужас: ненависть эта весьма сильно повлияла на его 117
литературные и художественные вкусы; по возможности он отвора- чивался от картин и книг, отсылавших - при всех сюжетных разгра- ничениях - в современную жизнь. Лишившись способности холодно восхищаться любой формой красоты, он предпочитал у Флобера "Искушение св.Антония" "Воспи- танию чувств"; гонкуровскую "Фостэн" - "Жермини Ласерте"; "Ошибку аббата Муре" Золя - "Западне". Такая точка зрения каза- лась ему логичной; менее спонтанные, но все же вибрирующие и человечные, книги эти заставляли проникать в самые бездны темпе- рамента авторов, с необычайной искренностью обнаживших таинст- венные области души; в отличие от других, они возносили над триви- альностью жизни, утомившей дез Эссэнта. Он пребывал в полной гармонии с творцами этих книг: в тот момент их душевное состояние совпадало с его собственным. Ведь когда эпоха, в которой вынужден жить талантливый человек, пошла и глупа, художника невольно одолевает ностальгия по иному веку. Способный к согласию с окружающей средой лишь в редкие минуты; не испытывая при изучении этой среды и населяющих ее созданий удовольствия наблюдателя и исследователя - удовольст- вия, помогающего рассеяться, - он чувствует внутри себя какое-то необычное биение. Смутные желания миграции переходят в размыш- ление, в изучение. Заложенные наследственностью инстинкты, чувства, склонности пробуждаются, крепнут, навязываются со страшной силой. Он вспоминает о людях и вещах, которых лично не знал; наступает момент, когда он рывком освобождается из клетки своего века и бродит на свободе, в другой эпохе: с нею, как подска- зывает последняя иллюзия, он был бы в большей гармонии. У одних - возвращение к оконченным векам, к исчезнувшим цивилизациям, к мертвым временам; у других - порыв к фантазии и грезе, более или менее четкое видение будущего, чей образ бессоз- нательно, вследствие атавизма, воспроизводится истекшими эпо- хами. У Флобера торжественные гигантские фрески, грандиозная помпе- зность в варварских блестящих рамах, откуда выступают трепетные и деликатные, таинственные и высокомерные создания: женщины, наделенные, кроме совершенства красоты, страдающими душами; они уже доведены до отчаяния посредственностью будущих удоволь- ствий. Темперамент великого художника разражался в несравненных страницах "Искушения св.Антония" и "Саламбо"; улетая далеко от нашей скряжнической действительности, Флобер разворачивал азиатскую яркость древних веков, их мистическую эякуляцию и негу, их праздное сумасбродство, их жестокости, порожденные тяжелой скукой, сочащейся из роскоши и молитв еще раньше, чем они истощатся. У Эдмона де Гонкур - ностальгия предшествующего века, возврат 118
к изяществу навсегда погибшего общества. В его тоскливом произве- дении не было ни огромной декорации морей, бьющих о мол, ни панорамы пустынь, убегающих под тропическими небосводами, насколько глаз хватает; действие происходит близ придворного парка, в будуаре, разогретом сладострастными испарениями женщи- ны с задумчивыми зрачками. Душа его героев не имела ничего общего с душой флоберовских; тех заранее возмущала уверенность, что никакое новое счастье невозможно, а душа гонкуровской герои- ни возмущена опытом и всеми бесполезными усилиями, испытанны- ми в надежде изобрести утонченную, более оригинальную связь, чтобы избавиться от стародавнего наслаждения, из века в век отра- жающегося в более или менее замысловатом утолении страсти. Фостен, хотя и жила среди нас, принадлежала душой и телом нашей эпохе, по природе своей была созданием прошлого века, унаследовав его духовную пряность, душевную усталость, чувствен- ные излишества. Книга Эдмона де Гонкур принадлежала к любимейшим книгам дез Эссэнта: она внушала мечты; под строкой всегда сквозила другая, видимая только душе и нашептанная всего лишь одним прилагатель- ным, за которым таились проблески страсти; умолчание позволяло догадываться о бесконечностях духа (это неспособно сделать ни одно слово); кроме того, это было не похоже на неподражаемо великолеп- ный флоберовский стиль - то был стиль проникновенный и болез- ненный, нервный и лукавый, созданный, чтобы отмечать неуловимые импульсы, которые поражают чувства и определяют ощущения; стиль для модуляции нюансов, усложненных эпохой, что сама по себе была удивительно сложной. Короче, то был стиль дряхлых цивилизаций, тех, что для выражения своих желаний - в какое бы время они ни проявлялись - требуют новых значений, новых оборотов, новой отливки фраз и слов. В Риме умирающее язычество модифицировало свою просодию, изменило лексику, судя по Авзонию, Клодиану, Рутилию: их чуткий и скрупулезный, хмельной и звучный стиль был аналогичен гонку- ровскому. Особенно в описании отражений, теней, нюансов. В Париже произошло уникальное в истории литературы событие: агонизирующее общество XVIII века имело художников, скульпто- ров, музыкантов, пронизанных его вкусами, пропитанных его докт- ринами, но не могло сформировать настоящего писателя, сумевшего выразить ее умирающую грацию, сущность ее лихорадочных радос- тей, искупленных столь жестоко; нужно было дождаться прихода Гонкуров с темпераментом, сотканным из воспоминаний, из сожале- ний, оживленных, кроме того скорбным зрелищем духовной нищеты, убогих стремлений их времени, чтобы не только в их исторических трудах, но еще и в таком ностальгическом произведении, как "Фос- тен", была воскрешена душа той эпохи, воплощена ее нервозная деликатность; все это есть в актрисе, желающей сжать свое сердце, 119
обострить мозг и до истощения вкушать болезненные снадобья любви и искусства! У Золя ностальгия потустороннего проявлялась иначе. В нем не было ни малейшего желания переместиться в исчезнувшие общества, в миры, заблудившиеся во тьме времен; его могучий устойчивый темперамент, влюбленный в плодородие жизни, в полнокровные силы, в моральное здоровье, отвращал писателя как от искусствен- ного изящества, от нарумяненных хлорозов прошлого века, так и от литургической торжественности, грубой жестокости, изнеживающих двусмысленных грез Древнего Востока. Когда ностальгия - вершина поэзии - захватила и его; когда возникло желание удрать подальше от современности, он набросился на деревенский идеал, где сок бурлил палящим солнцем; возмечтал о фантастических течках неба, о долгих обмороках земли, о плодородных дождях цветочной пыль- цы, падающей на изнеможденные органы цветов; он достиг гигантско- го пантеизма, изображая райскую среду, куда поместил своих Адама и Еву; возможно, бессознательно он создал дивную индусскую эпопею, накладывая широкие мазки прямо по сырому грунту; как в декоративной индийской живописи, там звучал гимн плоти, неистов- ством размножения открывшей человеку запретный плод любви, его удушливость, его инстинктивные ласки, его естественные позы. Вместе с Бодлером эти три мэтра современной светской литерату- ры Франции как нельзя лучше выразили и сформировали вкус дез Эссэнта; но, перечитав их, насытившись, зная чуть ли ненаизусть, он должен был - чтобы поглощать еще - постараться их забыть и на некоторое время оставить в покое. Поэтому теперь, когда слуга протягивал эти книги, он почти не взглянул. Показал лишь, куда поставить, следя за тем, чтобы они располагались красиво и чтобы им не было тесно. Слуга притащил новую серию, угнетавшую еще больше; это были книги, к которым он постепенно привык; книги, своими недостатка- ми успокаивающие после чтения писателей с изящными манерами. И снова, желая утонченных ощущений, дез Эссэнт выискивал среди страниц фразы, выделяющие что-то вроде электрического тока; своими разрядами повергающие в дрожь душу, хотя сначала она казалась неподвластной им. Их несовершенство он принимал при одном условии: там не должно быть оттенка паразитизма или рабства; вероятно, частица истины заключалась в его теории, согласно которой, второстепенный писатель декаданса, писатель, пусть даже с недостаточно развитой индивидуальностью, изготавливает бальзам более разжигающий, более крепкий, более отсрый, чем какой-нибудь мэтр той же эпохи. Среди их буйных набросков он различал острейшую экзальтацию чувствительности, самые извращенные капризы психологии, самую преувеличенную испорченность лексики, решительно отказавшейся от привычных приправ чувств и мыслей. 120
Поневоле после классиков он обратился к нескольким писателям; публика презирала их и неспособна была понять - из-за этого они казались более близкими и дорогими. Один из них, Поль Верлен, вошел в литературу "Сатурническими стихотворениями" - почти беспомощной книгой: подражания Лекон- ту де Лилю соседствовали с упраженениями в роматической ритори- ке; но сквозь иные строки, например, сонет "Знакомый сон", прогля- дывало истинное лицо поэта. Ища его источники, дез Эссэнт обнаружил под неуверенностью эскизов талант, глубоко пропитанный духом Бодлера; позднее его влияние выразилось более отчетливо, но все же не в такой степени, чтобы милостыня, пожалованная бессмертным учителем, бросалась в глаза. Некоторые книги - "Добрая песня", "Галантные празднества", "Романсы без слов" и, наконец, последний сборник - "Мудрость" - таили стихотворения, где проявлялся оригинальный писатель, выделяющийся на фоне собратьев. Обогащенный рифмами, полученными благодаря глагольным временам и порой даже длинным наречиям, которым предшествует односложное слово, откуда они ниспадают, точно тяжелый водопад с края камня, его стих, рассеченный необычайными цезурами, часто становился загадочным, интриговал дерзкими эллипсисами и неожи- данными, не лишенными, однако, грации, ляпсусами. Безукоризненно владея метрикой, он попытался омолодить застывшие формы: сонет перевернул вверх тормашками (это напоми- нало японских рыб из полихромной глины, прилепленных к подстав- ке жабрами); иногда коверкал правила, сочетая лишь мужские риф- мы (к ним явно испытывал пристрастие); столь же часто употреблял причудливый прием: строфу из трех стихов, середина которой оста- валась лишенной рифмы, и монорифмический терцет; за ним следо- вал единственный стих, брошенный как рефрен и откликающийся эхом самому себе; например, в стихотворении "Танцуем джигу" из цикла "Streets"; он использовал и другие ритмы, где почти стершийся тембр улавливается лишь в отдаленных строфах, подобно угасающе- му звону колокола. Но особенно его личность выразилась в расплывчатых и прелест- ных сумеречных исповедях вполголоса; лишь он смог угадать запре- дельные тревоги души и такие тихие перешептывания мыслей, такие шелестящие, такие бессвязные признания, что различившее их ухо пребывает в колебании, переливая в душу томления, оживленные тайной этого дыхания, скорее угаданного, чем прочувствованного. Весь Верлен сказался в этих восхитительных стихах из "Галантных празднеств": Le soir tombait, un soir équivoque d'automne, Les belles se pendant rêveuses à nos bras, 121
Dirent alors des mots si spécieux tout bas, que notre ame depuis ce temps tremble et s'étonne. Это не походило на панораму, видную сквозь распахнутые Бодле- ром двери; то была расщелина в лунном свете; сквозь ее приоткры- тость различалась укромная полянка, любимая автором; в других стихах, ценимых дез Эссэнтом, Верлен сформулировал свою поэтичес- кую систему: Саг nous voulons la nuance encore, Pas la couleur, rien que la nuance Et tout le reste est littérature.2 Дез Эссэнт с удовольствием сопровождал его в различных книгах. После "Романсов без слов", напечатанных в типографии одной газеты Санса, Верлен довольно долго молчал; потом в прелестных стихах, где различался нежный и прерывистый отзвук Вийона, он явился "далеко от чувственного духа наших дней и печальной плоти", славя Деву. Дез Эссэнт часто перечитывал книгу "Мудрость", вдохновляясь запретными грезами, вымыслами оккультной любви к византийской Мадонне (в определенный момент она превращалась в Сидализу, заблудившуюся в нашем веке); причем столь таинственная, столь тревожащая, что невозможно угадать: мечтает ли она о таких неотра- зимых чудовищных извращениях, что они тотчас же осуществляются, или погружается в непорочную мечту, а духовное поклонение витает вокруг, вечно неосознанное, вечно чистое. И другие поэты побуждали довериться им: в 1873 году, среди всеобщего безразличия, Тристан Корбьер выпустил невероятно эксцентричную книгу под названием "Желтые страсти". Дез Эссэнт, ненавидя банальности общепринятого, и, готовый к самым явным безумствам, чувствовал себя уютно с этой книгой: уморительность сочеталась с беспорядочной энергией, ошеломляющие строчки вспыхивали в абсолютно герметичных стихах: скажем, литании из "Сна"; в определенный момент он казался "грязным исповедником мертворожденных богомолок". Едва ли это было написано по-французски: автор болтал на негри- тянском наречии, использовал язык телеграммы, неоправданно устранял глаголы, изрыгал издевательства, сорил шуточками невы- носимого коммивояжера; потом вдруг в этом беспорядке начинали извиваться натянутые остроты, контрабандные жеманства, и внезап- Наступал вечер, двусмысленный осенний вечер, Красавицы, мечтательно повисая на наших руках, Шепчут тогда такие особенные слова, Что душа наша трепещет и удивляется. Ибо мы хотим нюанс, Не цвет, а только нюанс А все остальное - литература. 122
но прорывался крик острой боли, словно лопалась струна виолонче- ли. Кроме того, этот каменистый, сухой, исхудавший стиль, ощети- ненный неупотребляемыми оборотами, неожиданными неологизма- ми, сверкал находками; мелькали великолепные стихи-бродяги с ампутированной рифмой; наконец, помимо "Парижских стихов", где дез Эссэнт нашел мудрое определение женщины: "изначальная женственность - изначальная глупость", Тристан Корбьер прославил в могучих точных словах море Бретани, морские серали, Прощение св. Антония и даже возвысился до красноречия ненависти, излив ее - говоря о лагере Конли - на субъектов с кличкой "коробейники Четвертого сентября". Подобную соблазнительную тухлятинку, дарованную этим масте- ром судорожных эпитетов и подозрительных красот, дез Эссэнт находил в Теодоре Ганноне, ученике Бодлера и Готье, возбужденном изысканной элегантностью, искусственными эдемами. В отличие от Верлена, почерпнувшего бодлеровский психологизм, обольстительный нюанс мысли, квинтэссенцию чувства, Теодор Ганнон перенял пластику, внешнюю изобразительность. Его очаровательная испорченность роковым образом соответство- вала склонностям дез Эссэнта: в туманные и дождливые дни он запирался в норе, вырытой поэтом, и дразнил глаза переливом тка- ней, ослепительным блеском камней - словом, чисто материальной пышностью; она возбуждала мозг и поднималась, как шпанская пыль в облаке теплого ладана, к Брюссельскому идолу с накрашенным лицом и животом, натертым благовониями. За исключением этих лириков и Стефана Малларме (его стихи он приказал поставить сбоку, как не поддающиеся классификации), дез Эссэнта почти не привлекала поэзия. Вопреки великолепной форме, вопреки импозантной походке стихов с таким блеском, что даже гекзаметры Гюго казались мрач- ными и глухими, не удовлетворял сейчас Леконт де Лиль. Антич- ность, столь изумительно воскрешенная Флобером, под его пером оставалась застывшей и холодной. Никакого трепета в чисто описа- тельных стихах, а зачастую - никакой мысли; жизнь не пульсировала в этой пустыне, бесчувственная мифология только леденила. Доволь- но долго пролелеяв Готье, дез Эссэнт разочаровался и в нем; восхи- щение несравненным художником (а тот являлся им) изо дня в день угасало; теперь дез Эссэнта скорее удивляли, нежели очаровывали холодные описания. Да, он воссоздавал предметы, отпечатывающие- ся на чувствительном зрачке; но это ощущение и локализировалось там, не проникало ни в мозг, ни в плоть; подобно волшебному зерка- лу, он постоянно, с равнодушной четкостью, отражал окрестности. Разумеется, дез Эссэнту до сих пор нравились книги двух этих поэтов, как нравились ему редкостные камни, драгоценные мертвые вещи, но ни одна из вариаций совершенных инструменталистов не способна была ввергнуть в экстаз, ни одна не открывала (по крайней ш
мере для него) живых проблесков, позволяющих ускорить медлен- ный полет времени. Их книги не утоляли голода, как, впрочем, и книги Гюго; восточ- ная экзотика и патриархальность были слишком условны и пусты, чтобы приковать внимание, а та грань, где выступали одновременно нянюшка и дедушка, раздражала; стоило добраться до "Песен улиц и лесов", чтобы хохотать перед безупречным жонглированием метри- ки; положа руку на сердце: он с наслаждением променял бы все эти трюкачества на какое-нибудь новое стихотворение Бодлера, не уступающее прежним; право, он был чуть ли не единственным поэ- том, стихи которого содержали под блестящей шкуркой благовонную питательную сердцевину. Перепрыгивая от одной крайности к другой - от формы, лишен- ной мысли, к мыслям, лишенным формы - дез Эссэнт продолжал сохранять настороженность и холодность. Привлекали психологичес- кие лабиринты Стендаля, аналитические закоулки Дюранти, но отталкивал их канцелярский бесцветный язык, проза, взятая напро- кат, в лучшем случае пригодная для мерзкой театральной индуст- рии. Кроме того, хитроумные опыты проводились на людях, чьи страсти не интересовали уже дез Эссэнта. Его мало заботили ощуще- ния толпы, банальный ход мыслей. Особенно сейчас, когда вкус стал строже и он воспринимал лишь тончайшие ощущения; его волновали только католицизм и чувственность. Чтобы наслаждаться резкостью стиля в сочетании с проникновен- ным вкрадчивым анализом, следовало обратиться к мэтру Индукции, к мудрейшему и загадочному Эдгару По; любовь к нему не иссякла. Вероятно, больше чем кто-либо, он своей тонкостью отвечал идеям дез Эссэнта. Если Бодлер разгадал в иероглифах души климактерический возраст чувств и мыслей, Эдгар По в области болезненной психоло- гии более оригинально исследовал волю. В литературе он первый под символическим названием "Демон Извращенности" выследил неотразимые импульсы, которые бессоз- нательно испытывает воля, а психопатология и сейчас едва ли пра- вильно объясняет. Кроме того, он первый, если не раскрыл, то, по крайней мере, отметил депрессивное влияние страха, воздействую- щего на волю в качестве обезболивающего средства, парализующего чувствительность, подобно кураре, что умертвляет нервные двигате- ли; в этой точке, на этой летаргии воли он и сфокусировал свое внимание, анализируя эффекты морального яда, отмечая его симп- томы: смущение духа начинается с беспокойства, обостряется тоской, а вспыхнувший, наконец, ужас усыпляет волю без смирения разума, пусть даже пошатнувшегося. Тему смерти - ею так злоупотребляли все драматурги - он в какой-то степени заострил, придав другой оттенок, введя в нее алгебраический и сверхъестественный элемент; по правде сказать, то, 124
что он описывал, было не реальной агонией умирающего, а, скорее, моральной агонией оставшегося в живых: перед грустным ложем его осаждают чудовищные галлюцинации, порождающие боль и уста- лость. С жестоким соблазном и хладнокровно он рассказывал о воздействии ужаса, о том, как трещит воля, постепенно сжимая горло читателя, задыхающегося, трепещущего перед кошмарами механи- чески вызванной горячки. Скрученные наследственными неврозами, обезумевшие от мора- льных хворей, создания Эдгара По жили одними нервами; его Морел- лы и Лигейи обладали бесконечной эрудицией, отуманенной немец- кой философией и каббалистическими тайнами Древнего Востока; и у всех были плоские слабые груди ангелов, все были, так сказать, внесексуальны. Бодлера и По критики часто сближали из-за их общей поэтики, общей страсти к исследованию психических заболеваний, хотя они в корне отличались эмоциональными концепциями, занимающими столь значительное место в их книгах. Жестокость извращенной любви Бодлера заставляла вспомнить о репрессиях инквизиции; По изображал любовь целомудренную, воздушную, где чувства отсутст- вовали, где главенствовал одинокий мозг, а половые органы, если и существовали, навсегда оставались заледенелыми и девственными. Оперируя в душной атмосфере мозговой клиники, этот умный хирург - стоило ему утратить внимательность - становился добычей воображения; восхитительными миазмами оно запыляло сомнамбу- лические и ангельские видения; это было для дез Эссэнта источни- ком непрерывных догадок; но теперь, при обострении невроза, приходили дни, когда он с дрожащими руками, настороженный, чувствуя себя, как унылый Эшер, оставался захвачен безрассудным трансом, глухой жутью. Поэтому он вынужден был сдерживать себя, почти не прикасать- ся к страшным элексирам; точно так же он не мог больше безнаказан- но посещать свой красный вестибюль и опьяняться зрелищем редо- новского сумрака и пятнами Яна Люйкена. Все же, когда он бывал а таком состоянии, любая литература казалась пресной по сравнению с ядами, привезенными из Америки.И тогда он обращался к Вилье де Лиль-Адану, в разрозненных его вещах отмечал еще мятежную наблюдательность, спазматические вибрации; однако, за исключением "Клэр Ленуар", они не пронзали таким волнующим ужасом. Появившись в 1867 году в "Ревю де Леттр э дез Ар", "Клэр Лену- ар" открывала серию новелл, объединенных общим заглавием "Мра- чные истории". На фоне темных теорий, заимствованных у старика Гегеля, действовали свихнувшиеся существа: торжественный и ребячливый доктор Трибюля Бонемэ, шаловливая и страшная Клэр Ленуар; ее синие очки, круглые и большие, как монеты в сто су, покрывали полумертвые глаза. 125
Новелла замешана на простом адюльтере, но развязка чудовищна: Бонемэ, открывая зрачки Клэр (та лежит на смертном одре), прони- зывая их ужасными зондами, отчетливо видит мужа; он потрясает отрезанной головой любовника и воет, точно Канак, воинственную песнь. Основываясь на более или менее справедливом наблюдении (глаза некоторых животных, например, быков, якобы сохраняют до самого разложения, подобно фотографическим пластинкам, образ живых существ и предметов, находившихся в минуту смерти перед взором), рассказ был вдохновлен, очевидно, новеллами Эдгара По; автор усвоил его скрупулезный анализ и умение внушать страх. Тем же отличается рассказ "Предчувствие", включенный позднее в "Жестокие сказки", - сборник, отмеченный бесспорным талантом; между прочим, именно в нем находилась "Вера"; маленький шедевр - так воспринимал эту новеллу дез Эссэнт. Здесь на галлюцинации была печать изящной нежности; это уже не сумрачные миражи американского писателя, а теплое и воздушное, почти небесное видение, противоположное "Беатрисе" и "Лигейе", - мрачным белым призракам, порождениям кошмара черного опиума. Новелла эта также повествовала о проявлении воли, но и о ее ослаблении или искажении под влиянием страха; напротив, в ней изучалась экзальтация воли под впечатлением импульса убеждения, обращенного к идее-фикс; она раскрывала могущество воли, дости- гавшей даже насыщения атмосферы, навязывания веры окружающим вещам. Другая книга Вилье - "Изида" - казалась дез Эссэнту любопыт- ной по другим причинам. Философский ворох "Клэр Ленуар" тоже загромождал это произведение - невероятный хаос многословных тревожных наблюдений и воспоминаний о старых мелодрамах, камерах-"забывках", кинжалах, веревочных лестницах - всем романтическом хламе, который Вилье не должен был обновлять ни в "Элен", ни в "Моргане", - забытых вещах, изданных у неизвестного г-на Франсиска Гюйона, типографа в Сэн-Бриек. Героиня книги - маркиза Туллия Фабриана; считалось, что она усвоила халдейскую науку женщин Эдгара По и дипломатические тонкости Сансеверины Стендаля; придала себе, кроме того, загадоч- ный вид Брадаманты, совокуплённой с античной Цирцеей. Эти нерас- творимые смеси источали темный пар, сквозь который проглядывало столкновение различных философских и литературных влияний; автор не сумел привести их в порядок, когда писал пролегомены этого произведения (оно должно было состоять из семи томов). Но в темпераменте Вилье существовал угол с другой остротой, с* другой четкостью: черный юмор и жестокая насмешка; это не имело ничего общего с парадоксальными мистификациями Эдгара По - это был смех, полный погребального комизма, наподобие того, которым кусал Свифт. Серия новелл: "Девицы Бьянфилятр", "Небесная 126
реклама", "Машина славы", "Лучший в мире обед" - выдавала дух зубоскальства, необычайно изобретательного и едкого. Вся мразь современных утилитарных идей, вся меркантильная гадость века были прославлены в вещицах, режущая ирония которых приводила дез Эссэнта в восторг. Во Франции не было книг, представляющих столь торжественную и жестокую мистификацию; еще, возможно, новелла Шарля Кро "Наука любви", когда-то помещенная в "Ревю де Монд-Нуво", способна была изумить своими химическими сумасбродствами, натянутым юмором, холодно насмешливыми наблюдениями; но она не доставляла настоящего удовольствия, поскольку была скверно написана. Твердый, красочный, часто оригинальный стиль Вилье исчез, чтобы уступить место жареному ломтику свинины, разделан- ной на литературном верстаке первого встречного. - Боже мой, Боже мой, до чего же мало книг, которые можно перечитывать, - сетовал дез Эссэнт, глядя на слугу; тот спустился с лестницы и отошел, давая возможность объять взором все полки. Дез Эссэнт одобрительно кивнул. На столе оставались только две книжечки. Жестом он отпустил старика; пробежал несколько стра- ниц, переплетенных в кожу онагра, предварительно размягченную гидравлическим прессом, покрытую, с помощью акварели, серебрис- тыми облачками и снабженную гардами из старинного китайского шелка; чуть поблекшие его разводы обладали "грацией увядших вещей", прославленной Малларме в одном из чудесных стихотворе- ний. Эти вещи - их было девять - были извлечены из уникальных экземпляров двух первых "Парнасов" и напечатаны на пергаменте; им предшествовало заглавие: "Несколько стихотворений Малларме"; мастер каллиграфии искусно нарисовал его уставными буквами, раскрасил и облагородил золотыми точками, как буквы старинных манускриптов. Среди одиннадцати стихотворений, соединенных этой обложкой, некоторые, например, "Окно", "Эпилог", "Лазурь", просто трогали; но фрагмент "Иродиады" зачаровывал иногда, словно заклинание. Сколько раз вечером, сидя под лампой, освещающей своим низким светом молчаливую комнату, он чувствовал прикосновение Иродиады! На картине Гюстава Моро, теперь поглощенной тенью, она растворялась; в погасшем очаге драгоценных камней можно было различить лишь смутно белеющую статую. *ч Полумрак прятал кровь, усыплял отражение и золото, затемнял отдаленные углы храма, затоплял немых артистов-преступников, завернутых в свои мертвые цвета, и сохранял только белые акваре- льные пятна, выхватывая женщину из футляра побрякушек, делая еще более оголенной. Она влекла к себе взгляд дез Эссэнта; он восстанавливал детали 127
по контурам, и она оживала, воскрешая на его губах загадочные и нежные стихи, которые подарил ей Малларме: .... О miroir! Eau froide par l'ennui dans ton cadre gelee Que de fois, et pendant les heures, désolée Des songes et cherchant mes souvenirs qui sont Comme des feuilles sous ta glace au trou profond, Je m'apparus en toi comme une ombre lointaine Май, horreur! des soirs, dans ta severe fontaine, J'ai de mon rêve epars connu la nudité! Эти стихи - он их любил, как любил все творения поэта, который в эпоху всеобщей подачи голосов, в эпоху алчности жил в стороне от литературного рынка, защищенный своим презрением от окружаю- щей глупости, изыскивая вдали от мирской суеты удовольствия в видениях своего мозга; совершенствуясь в коварных мыслях, при- вивая им византийскую изощренность, закрепляя слегка намечен- ными выводами, едва связанными неуловимой нитью. Вычурно сплетенные мысли Малларме склеивал отшельническим тайным стилем, полным сокращений, эллиптических оборотов, дерзких тропов. Улавливая отдаленнейшие аналогии, он часто обозначал всего одним словом, внушающим одновременно форму, аромат, цвет, качество, блеск, - предмет или существо, к которому - будь они просто обозначены техническим термином - следовало привязывать многочисленные и разнообразные эпитеты, чтобы выделить все грани, все нюансы. Он упразднил сравнение, само собой возникающее в воображении читателя; счел возможным не распы- лять внимания на каждое из качеств, представленных идущими гуськом прилагательными, а концентрировать на одном слове, создавая, как в картине, единый и полный колорит, ансамбль. Это становилось конденсацией, квинтэссенцией, сублиматом искусства; ограниченно применив подобную тактику в первых стихах, Малларме дерзко продемонстрировал ее в симфонии, посвя- щенной Теофилю Готье, и в "Послеполуденном отдыхе фавна", экло- ге, где тонкости чувственных восторгов разворачивались в загадоч- ных ласкающих строках, внезапно прерванных диким лихорадоч- ным криком фавна: О зеркало! Холодная вода, которую скука заледенила в раме, Сколько раз, часами, в отчаянии От снов и ловя воспоминания, кажущиеся Листьями, лежащими под твоим льдом, на глубине, Я возникала в тебе, как далекая тень! Но ужас! вечером, в твоем строгом водоеме Я узнала наготу моей растрепанной грезы! 128
Alors m'éveillerai-je à la ferveur premère, Droit et seul sous un flot antique de lumière, Lys! et l'un de vous tous pour l'ingénuité. 2 Прыжком односложного Lys! стих вызвал ощущение чего-то твердого, тонкого, белого, на что намекало существительное не- винность, вставленное в рифму, аллегорически выражал одним словом страсть, возбуждение, мгновенную эмоцию девственного фавна, обезумевшего при виде нимф. Сюрпризы новых невиданных образов возникали в каждом стихе необычайной поэмы, когда поэт описывал порывы и сожаления сатира; тот созерцает камышовые заросли, как бы хранящие испаре- ния следа, впечатанного нимфами. Дез Эссэнт испытывал чарующее наслаждение, лаская эту худень- кую книгу, чей переплет - японский фетр - белый, словно молоко, скреплялся двумя лентами: одна - цвета китайской розы, другая - черная. Скрытая переплетом черная тесьма соединялась с розовой, кото- рая накладывала на античную белизну, на робкую бледность книги как бы бархатистое дуновение, как бы намек современных японских румян, как бы распутный возбудитель; и переплеталась с нею, за- вязывая в легком банте свой мрак со светом, внушая сдер- жанное предупреждение пред той жалостью, той грустью, что следует за погасшими восторгами, за улегшимся нервным перевозбужде- нием. Дез Эссэнт положил на стол "Послеполуденный отдых фавна" и полистал другую книжечку, напечатанную специально для него: антологию стихотворений в прозе, маленькую часовню, во- здвигнутую по призыву Бодлера, папертью которой были его стихи. Антология включала избранные страницы "Ночного Гаспара" - того самого причудливого Алоизия Бертрана, что применил приемы Леонара, написав металлической окисью картинки, цвета которых переливались, как оттенки светлых эмалей. К ним дез Эссэнт присое- динил "Vox populi" Вилье де Лиль-Адана - вещицу, великолепно выбитую золотым стилем в духе Леконта де Лиля и Флобера, и несколько отрывков из хрупкой "Яшмовой книги"; экзотический аромат жинзенга и чая, испаряемый ею, смешивался с душистой свежестью воды, щебечущей в лунном свете на протяжении всего текста. Тогда я пробужусь с первозданным жаром, Прямой и одинокий в античном потоке света, 2 Лилия! и один из всех вас, для невинности. Лилия ( фр. ) 5 — Ж.-Ш. Гюисманс, А. де Монтерлан
Но в этот сборник были включены и некоторые стихотворения, спасенные из сдохших журналов: "Демон аналогии", "Трубка", "Бедное бледное дитя", "Прерванное зрелище", "Будущий феномен" и в первую очередь - "Осенняя жалоба" и "Зимняя дрожь", шедевры Малларме и одновременно образцы стихотворений в прозе, посколь- ку язык, столь великолепно упорядоченный, что убаюкивал, словно меланхолическое заклинание, словно опьяняющая мелодия, сочетал- ся здесь с мыслями неотразимой властности, с пульсацией чувствен- ной души, чьи взволнованные нервы вибрируют с остротой, пронизы- вающей вас до восторга, до боли. Из всех литературных форм дез Эссэнт предпочитал стихотворе- ния в прозе. Обработанная гениальным алхимиком, эта форма долж- на заключать при малом объеме самую суть романа, из которого изгнаны аналитические длинноты и многословные описания. Дез Эссэнта частенько соблазняла возможность написать роман, сконцен- трированный в нескольких фразах; они содержали бы экстракт сотен страниц, обычно используемых для воссоздания среды, характеров, нагромождения разных мелочей, взятых с натуры. Избранные слова стали бы настолько незаменимыми, что возмес- тили бы все; прилагательное, ввернутое столь искусно и прочно, что его нельзя было бы безнаказанно сдвинуть с места, дало бы читателю возможность неделями думать о его смысле, одновременно точном и многозначном, констатировать настоящее, реконструировать прош- лое, догадываться о будущем души героев, освещенной этим единст- венным эпитетом. Роман, задуманный подобным образом, сконденсированный в одной-двух страницах, стал бы общностью мыслей писателя-мага и идеального читателя; духовным сотрудничеством, соглашением десяти избранных людей, разбросанных по всему свету; наслаждени- ем утонченных душ, доступным только им. Словом, стихотворение в прозе представляло для дез Эссэнта настой, осмазом, сливки искусства. Этот сок, выдавленный и сведенный к нескольким каплям, существовал уже в "Парижском сплине", тех стихотворениях Бодле- ра и Малларме, что он вкушал с глубочайшим блаженством. Закрыв антологию, дез Эссэнт подумал: это последняя книга его библиотеки, которая, вероятно, не пополнится уже никогда. В самом деле, упадок литературы, безвозвратно пораженной в самой сердцевине, ослабленной возрастом идей, истощенной синтак- сическими злоупотреблениями, чуткой лишь к радостям, воспламе- няющим впечатлительные души, и торопящейся все высказать во время своего заката; страстно желающей заполнить сладостные проблемы, вышептать на смертном одре тончайшие болезненные воспоминания, - воплотился в Малларме самым безупречным и самым изысканным образом. То были густейшие квинтэссенции Бодлера и По; их хрупкие и 130
могучие субстанции, еще раз дистиллированные и выделяющие новые запахи, новый хмель. То была агония старого языка; ржавея из века в век, он, на- конец, разложился, достиг распада латыни, угасавшей в загадочных концептах, в причудливых выражениях св. Бонифация и св. Адель- ма. Впрочем, распад французского языка произошел моментально. В латыни существовал длительный переход, четырехсотлетний проме- жуток между плесенно-пятнистой великолепной речью Клодиана и Рутилия и тухловатым словом VIII века. Во французском - ника- кого промежутка, никакой возрастной последовательности; превос- ходный испещренный крапинками стиль Гонкуров и гнильца стиля Верлена и Малларме соседствовали в Париже, живя в одно время, в одну эпоху, в один век. И дез Эссэнт улыбнулся, глядя на "in-folio", открытый на часовен- ном налое; подумал, что наступит день, когда некий эрудит подгото- вит для декаданса французского языка глоссарий, подобный этому, где ученый Дю Канж отметил последний лепет, последние спазмы, последний блеск латыни, хрипящей от старости в глубине монасты- рей. XV Вспыхнув, как огонь от соломы, его энтузиазм к "кормушке" так же и пропал. Нервная диспепсия, поначалу усыпленная, пробуди- лась; к тому же эта согревающая кормовая эссенция вызвала такое раздражение желудка, что дез Эссэнт вынужден был как можно скорее прекратить ею пользоваться. Болезнь возобновилась; ее сопровождали незнакомые явления. После кошмаров, галлюцинаций запаха, расстройств зрения, кашля, жестокого, регулярного, как маятник, шума в артериях и сердце, холодного пота возникли слуховые иллюзии, расстройства, появляю- щиеся лишь в последний период болезни. Пожираемый жаром лихорадки, дез Эссэнт внезапно услышал шепот воды, жужжание ос; потом шумы растворились в одном, напоминающем рокот токарного станка; рокот ослаб, сделался тише и постепенно превратился в серебристый звон колокола. Тогда он почувствовал, как бредящий мозг уносят музыкальные волны, обволакивают мистические завихрения детства. Послышались песни, изученные им у иезуитов, воскрешая в памяти пансионат, часовню, где они звучали, отражаясь в носу, в глазах, вуалируя их дымом ладана и сумерками, рассеивающимися светом витражей, под высокими сводами. У Отцов религиозные церемонии проходили с большой пышнос- тью; великолепный органист и замечательная детская певческая 5* 131
школа превращали эти духовные упражнения в эстетическое блажен- ство, выгодное культу. Органист обожал старых мастеров; в празд- ничные дни звучали обедни Палестрины и Орландо Лассо, псалмы Марселло, оратории Генделя, мотеты Себастьяна Баха; он исполнял преимущественно мягкие легкие компиляции отца Ламбийота, столь излюбленные жрецами, Laudi spirituali XVI века, множество раз пле- нявшие дез Эссэнта священной красотой. Но особенное удовольствие он испытывал, слушая церковное пение; органист поддерживал его вопреки новым веяниям. Эта форма, которая сейчас считается немощной и обветшалой формой христианской литургии, археологической диковинкой, реликвией древности, была голосом старой Церкви, душой средневе- ковья; это была вечно распеваемая молитва, изменявшаяся, согласно порывам души; постоянный гимн, искони устремленный к Всевыш- нему. Только эта традиционная мелодия своим мощным унисоном, своими гармониями, торжественными и массивными, как плиты, могла сочетаться со старыми базиликами, наполнять романские своды, эманацией и самим нервом которых являлась. Сколько раз дез Эссэнта захватывало и порабощало неотразимое дыхание, когда грегорианское пение Christus factus est поднималось в нефе - его колонны дрожали среди подвижных облаков, исходящих из кадильниц; или когда пение в один голос De profundis казалось жалобным, как сдерживаемое рыдание, стоном и резало, как отчаян- ный вопль человечества, оплакивающего свою смертную участь, моля Спасителя о милосердии. По сравнению с этой великолепной песней, созданной гением Церкви, безличный, анонимный как сам орган, изобретатель которого неизвестен, всякую религиозную музыку он воспринимал как мир- скую. В сущности, во всех произведениях Жомелли и Порпоры, Кариссими и Дюранте, в самых восхитительных сочинениях Генделя и Баха не чувствовалось отказа от публичного успеха, пожертвова- ния художественным эффектом, отречения от чисто человеческого тщеславия; в лучшем случае торжественный и священный религиоз- ный стиль утверждался в импозантных мессах Лезюера, исполненных в Сэн-Роше, по терпкости наготы приближаясь к строгому величию древнего церковного пения. С тех пор крайне возмущенный видимостью "Stabat", сочинен- ными Перголезе и Россини, и вмешательством светского искусст- ва в литургическое, дез Эссэнт держался на расстоянии от дву- смысленных произведений, хотя их снисходительстно терпела Цер- ковь. Впрочем, эта уступка, оправдывающаяся сомнительным предло- гом: привязать к вере - тотчас привела к песням, заимствованным в итальянских операх, в гнусных каватинах, в непристойных кадри- лях, похищенных у большого оркестра в самих церквах, превращен- 132
ных в будуары, отданные театральным гистрионам, по-оленьи ревев- шим вверху, в то время как внизу женщины старались перещеголять друг дружку туалетами и млели от шутов, чьи грязные голоса пога- нили священные звуки органа! Вот уже несколько лет как он решительно отказался принимать участие в набожных пиршествах, застыв на детских воспоминаниях, сожалея даже, что слышал несколько Те Deum, сочиненных крупны- ми мастерами, поскольку помнил изумительный Те Deum церковного пения, - гимн, такой простой, такой грандиозный, сочиненный каким-нибудь святым: может, св.Амбросием или св.Илларионом; за неимением сложных оркестровых средств, за неимением музыкаль- ных инструментов, изобретенных современной техникой, автор выплескивал пламенную веру, лихорадочное празднество, вырвав- шееся из души всего человечества, в проникновенном, убежденном, почти небесном звучании. Но музыкальные вкусы дез Эссэнта резко расходились с его взглядами на другие искусства. В религиозной музыке он принимал лишь средневековую монастырскую - эту исхудалую музыку, что непосредственно действует на нервы, как и некоторые страницы старой христианской латыни; кроме того, он сам сознавал, что не способен был понять хитрости современных композиторов, впрыски- ваемые в католическое искусство; ведь он не изучал музыку с той страстью, какую испытывал к живописи и литературе. Он играл на рояле, как дилетант; ценой невероятных усилий почти научился кое-как разбирать партитуру, однако был несведущ в гармонии, не знал необходимой техники, чтобы реально уловить оттенок, оценить тонкости, профессионально вкушать какую-нибудь изысканную деталь. С другой стороны, светская музыка - своего рода салат: невоз- можно прочесть ее у себя дома, в одиночестве, как книгу; чтобы продегустировать ее, приходится смешиваться с постоянной публи- кой, переполняющей театры и осаждающей зимний цирк; а там, под фальшивым солнцем, в атмосфере прачечной, выходит человек с повадками плотника, взбивает острый соус и насилует распаянного Вагнера к безумной радости глупой толпы! Не хватало смелости погрузиться в эту ванну толпы ради Берлио- за (несколько его фрагментов все-таки покоряли своей страстной экзальтацией и скачущим пламенем); дез Эссэнт хорошо знал также, что нет ни одной сцены, даже ни одной фразы из оперы чудесного Вагнера, которую безнаказанно можно извлечь из целого. Куски, вырезанные и поданные на концертном блюде, теряли всякое значение, лишались смысла: подобно главам, усложняющим друг друга и содействующим одной цели, развязке; его мелодии служили обрисовке характера героев, воплощению мыслей, выраже- нию явных или тайных чувств; их искусные постоянные повороты понятны лишь тем слушателям, что следят за сюжетом с самого 133
начала и постепенно видят, как герои проявляются и растут в среде, откуда их нельзя безболезненно выкрасть, вроде веток, отсеченных от дерева. Дез Эссэнт думал еще, что из шайки меломанов, впадающих по воскресеньям в экстаз на своих банкетах, едва ли двадцать знает расчлененную партитуру, когда капельдинерши соблаговоляют заткнуться и дают возможность послушать оркестр. Допуская, что разумный патриотизм воспрещал французскому театру представлять оперу Вагнера, любопытным, которые не знают арканов музыки и не могут или не желают уезжать в Байрейт, прихо- дилось сидеть дома - это единственно мудрое решение, которое он мог принять. Кроме того, более популярная, более простая музыка и независи- мые куски старых опер почти не искушали его; низменные трели Обера и Бойельдье, Адана и Флотова, а также общие места риторики, пропагандируемой всякими там Амбруазами Тома и Базена, оттал- кивали, как и обветшалое жеманство, вульгарная грация итальян- цев. Поэтому он решительно отвернулся от музыкального искусства и за несколько лет воздержания с удовольствием вспоминал лишь об отдельных сеансах камерной музыки, когда послушал Бетховена и особенно Шумана и Шуберта: они растолкали его нервы как самые интимные и самые тревожные стихотворения Эдгара По. Некоторые шумановские партии для виолончели положительно оставляли без воздуха, душили комком истерии; особенно же песни Шуберта: те не просто возбуждали, а выводили из себя, повергали в прострацию, словно после нервного потрясения, после мистической пьянки души. Эта мелодия пронизывала дрожью до костей, воскрешала забытые страдания, старый сплин, удивляя сердце тем, что оно способно вместить столько смутных терзаний, столько расплывчатых болей. Эта музыка отчаяния, выкрикивающего из самой глубины души, устрашала его, одновременно чаруя. Никогда он не мог без нервных слез, подступающих к глазам, повторять про себя "Жалобу девуш- ки", ибо в этом lamento таилось нечто большее, чем глубокая грусть, нечто надрывающее сердце, переворачивающее все внутри, нечто вроде конца любви среди грустного пейзажа. И всегда, возникая на губах, эти изящные погребальные жалобы вызывали картину предместья: скупой молчаливый уголок, где бесшумно, вдалеке, вереницы людей, измочаленных жизнью, согбен- ных, терялись в сумерках; тогда как по горло сытый огорчениями, переполненный отвращением, он чувствовал себя в этой безотрадной среде совершенно одиноким, потопленным несказанной меланхоли- ей, упорной скорбью, загадочная интенсивность которой исключала всякое утешение, всякую жалость, всякое успокоение. Подобно звону по усопшему, эта отчаянная песня донимала его теперь, когда он лежал, пораженный лихорадкой, мучимый тоской, тем более 134
безутешной, что не знал причины. Кончилось тем, что он предался воле течения, опрокинутый потоком тоски, который пролила эта музыка - на минуту ее задержало пение псалмов; медленно и тихо оно поднималось в голове; изболевшиеся виски были, казалось, поражены биением колоколов. Утром, однако, шумы прекратились; почувствовав улучшение, попросил принести зеркало; оно тотчас выскользнуло из рук; дез Эссэнт едва узнал себя: лицо - землистого цвета, губы вспухшие и сухие, язык изрезанный, кожа морщинистая, волосы и борода, за которой слуга не ухаживал с начала болезни, делали еще более ужасным исхудавшее лицо; увеличенные и слезящиеся зрачки лихорадочно пылали на этой физиономии скелета со вздыбленными волосами. Изменившееся лицо ужаснуло сильнее слабости, сильнее позывов к рвоте, делавших тщетно всякую попытку поесть, сильнее маразма, в который он был погружен. Он счел себя погибшим, как человек, загнанный в ловушку; нашел в себе силы написать своему парижскому врачу и велел слуге немедленно выехать на поиски, привезти его во что бы то ни стало, в тот же день. Полнейшая растерянность внезапно сменилась самой радужной надеждой; этот врач был знаменитостью, специализировался на нерв- ных заболеваниях: "Должно быть, он вытаскивал из более безнадеж- ных и опасных ситуаций, - думал дез Эссэнт, - наверняка я буду на ногах через несколько дней"; затем доверие сменилось полным разочарованием; при всей своей опытности, при всей интуиции врачи ничего не смыслят в неврозах: их причины врачам неведомы. Как и прочие, этот пропишет пресловутую окись цинка и хинин, бромистый калий и валериану; кто знает, цеплялся он за соломинку: может, эти лекарства до сих пор не помогали оттого, что я не принимал их в надлежащих дозах. Ожидание облегчения все же поддерживало, однако явилось новое опасение: хотя бы врач оказался в Париже, хотя бы разрешил себя побеспокоить; и сразу же страх, что слуга его не найдет, уложил дез Эссэнта. Он снова ощутил изнеможение, ежесекундно переходя от сильнейшей надежды к безумнейшим трансам, преувеличивая и шансы на мгновенное выздоровление, и страхи близкой опасности; время летело, настал момент, когда, отчаявшись, на последнем пределе, убежденный, что врач, конечно, не приедет, он яростно твердил себе, что если бы ему помогли вовремя, он был бы наверня- ка спасен; потом гнев против слуги и врача, позволявшего умирать, исчез; дез Эссэнт обрушился на самого себя с упреками, что дотянул до последнего, не зовя на помощь; убеждая, что теперь был бы здоров: стоило лишь накануне потребовать надежных лекарств и заботы. Постепенно чередования тревог и надежд, сотрясавших пустую голову, улеглись; шок окончательно сломил его; он впал в какой-то беспокойный сон, пронизанный бессвязными грезами - нечто вроде 135
обморока, прерываемого бессознательными пробуждениями; он настолько утратил понятие о своих желаниях и страхах, что оставал- ся ошеломленным, не испытал никакого удивления, никакой радос- ти, когда вдруг вошел врач. Слуга, разумеется, рассказал ему о жизни дез Эссэнта и различных симптомах, которые сам имел возможность наблюдать с того дня, когда подобрал своего господина, оглушенного неистовством арома- тов, у окна: поэтому врач мало расспрашивал больного (впрочем, давно его знал), однако осмотрел, простучал, внимательно исследо- вал мочу, где некие белые следы открыли ему одну из самых реша- ющих причин невроза. Он выписал рецепт и, ни слова не говоря, ушел, объявив лишь, что скоро вернется. Визит несколько ободрил дез Эссэнта, хотя молчание врача все же напугало его; он потребовал от слуги не скрывать правды. Тот уве- рил, что доктор не выразил никакого беспокойства и, при всей своей мнительности, дез Эссэнт так и не смог уловить какого-нибудь признака, который выдал бы колебания лжи на спокойном лице старика. Его озабоченность прошла; впрочем, боли улетучились, а слабость во всем теле не лишена была некоторой приятности, неги, одновре- менно расплывчатой и тягучей; кроме того, он радовался, что не за- сорил себя никакими наркотиками и каплями; слабая улыбка мельк- нула на губах, когда слуга принес питательный клистир с пептоном и предупредил, что повторит это упражнение трижды в сутки. Операция удалась; дез Эссэнт не мог не поздравить себя мысленно с этим событием - своего рода венец жизни, которую он себе приду- мал; его тяга к искусственному была теперь, а главное - без его ведома - удовлетворена всевышним, дальше идти некуда: поглощен- ная таким образом пища являлась, конечно, последним отклонени- ем, на которое можно отважиться. Было бы восхитительно, думал он, если бы при полном здравии можно было разочек прибегнуть к подобному режиму. Какая экономия времени! Какое радикальное освобождение от отвращения к мясу, испытываемое, когда нет аппетита! Какое решительное избавление от скуки, обычно сопро- вождающей ограниченный выбор блюд! Какой энергичный протест против низменного греха гурманства! И, наконец, какое смелое оскорбление, брошенное в морду старухе-природе, чьи банальные требования были бы навсегда отвергнуты! И он продолжал вполголоса: было бы нетрудно обострить голод, поглощая строгий аперитив; затем, когда можно со всей логикой сказать себе: "Который час? Кажется, пора садиться за стол, я зверски голоден", накрывают на стол, возлагая драгоценный инструмент на скатерть и - самое время прочесть молитву перед обедом и устранить скучную и пошлую процедуру еды. Через несколько дней слуга представил ему промывательное; цвет и запах абсолютно отличались от пептона. 136
- Но это совсем другое! - воскликнул дез Эссэнт, взволнованно глядя на жидкость, налитую в аппарат. Он потребовал рецепт, как меню в ресторане, и прочитал: Масло печени трески - 20 граммов; Говяжий бульон - 200 граммов; Бургундское вино - 200 граммов; Яичный желток - 1 шт. Он задумался. Из-за расстройства желудка он всерьез не интере- совался кулинарным искусством и внезапно поймал себя на комби- нациях псевдогурмана; затем мелькнула странная мысль. Может, врач счел, что удивительное нёбо пациента уже устало от вкуса пептона; может, он, как искусный специалист, решил разнообразить вкус лекарств, чтобы не было монотонности блюд, способной совер- шенно отбить аппетит. Ступив на этот след, дез Эссэнт принялся составлять невиданные рецепты, готовя постные обеды на пятницу; увеличивая дозу масла тресковой печени и вина, вычеркивая говя- жий бульон как скоромное, строго запрещенное Церковью; но долго рассуждать не пришлось: доктор постепенно обуздал рвоту и заста- вил обычным путем глотать пуншевый сироп с мясным порошком - его слабый аромат нравился настоящему рту дез Эссэнта. Прошло несколько недель; желудок согласился работать; иногда, правда, тошнота возобновлялась, но имбирное пиво и противорвот- ное лекарство из Ривьеры укрощали ее. Постепенно органы стали приходить в порядок; с помощью пепси- на можно было переваривать настоящее мясо; восстанавливались силы; дез Эссэнт смог стоять в комнате и даже пытался ходить, опираясь на трость и держась за мебель; вместо того, чтобы обрадова- ться успехам, он, забыв об угасших мучениях, возмутился, что выздоровление затягивается, стал упрекать врача; тот, мол, действу- ет недостаточно быстро. Действительно, бесплодные опыты замедля- ли курс лечения. Железо, даже размягченное лауданумом, воспри- нималось не лучше, чем хинная корка - пришлось по требованию неторопливого дез Эссэнта заменить их мышьяковокислой солью после двух недель бесполезных усилий. Наконец, настало время, когда он смог оставаться на ногах в течение целых послеполуденных часов и гулять по комнатам без чьей-либо помощи. Теперь его стал раздражать кабинет; недостатки, к которым он привык, бросились в глаза, стоило ему вернуться сюда после длительного отсутствия. Цвета, выбранные для созерцания при свете ламп, не согласовывались с дневным светом; дез Эссэнт решил, что их надо сменить и несколько часов придумывал самые крамоль- ные сочетания, гибриды тканей и кож. - Без дураков, я выздоравливаю, - подумал он, предвидя воз- вращение старых занятий, старых привычек. Однажды утром, когда он рассматривал свои оранжево-синие стены, думая об идеальных обивках епитрахилями православной 137
церкви, мечтая о русских златотканных стихарях, украшенных славянскими буквами, которые выложены уральскими самоцветами и жемчугами, - вошел врач и, проследив за взглядом больного, допросил его. Дез Эссэнт рассказал ему о своих несбыточных желаниях, начал стряпать новые цветочные яства, рассуждать о любовных отношени- ях и разрывах тонов, которые бы он щадил, как вдруг врач нанес удар, подобный холодному душу, решительно заявив, что, во всяком случае, не в этом доме дез Эссэнт осуществит свои замыслы. И, не давая возможности опомниться, сказал, что он спешно восстанавливал пищеварительную функцию, а теперь надо атаковать невроз; тот ничуть не излечен и потребует многих лет режима и забот. Прежде, чем испытать какое-либо лекарство, - прибавил он, - прежде, чем начать гидротерапическое лечение (невозможно, впро- чем, в Фонтенэ), необходимо расстаться с одиночеством, вернуться в Париж, войти в общую колею и развлекаться, как все. - Но меня не развлекут чужие удовольствия, - возмущенно крикнул дез Эссэнт. Не оспаривая его мнения, врач просто сказал, что радикальная перемена места является вопросом жизни и смерти, вопросом здо- ровья и сумасшествия, усложненного скорым туберкулезом. - Тогда лучше смерть или каторга! - воскликнул в отчаянии дез Эссэнт. Врач, пропитанный всеми предрассудками светского человека, улыбнулся и вышел, ничего не ответив. XVI Дез Эссэнт заперся в спальне, заткнув уши, чтобы не слышать стука молотка: заколачивались приготовленные слугами ящики, каждый удар вонзался острой болью в тело, поражал в самое сердце. Приговор, вынесенный врачом, приводился в исполнение; боязнь еще раз перенести испытанные страдания, страх перед жестокой агонией победили ненависть дез Эссэнта к презренному существованию, на которое обрекла медицинская юрисдикция. Но ведь есть люди, живущие одиноко, думал он; ни с кем не гово- рящие, погруженные в себя, вдали от всех; например, узники и трапписты; никто не докажет, что эти несчастные и эти мудрецы - сумасшедшие или чахоточные. Тщетно он приводил доктору подоб- ные примеры; тот сухо повторял не терпящим возражения тоном, что его вердикт, подтвержденный, впрочем, всеми научными описания- ми невроза, гласит: только развлечения, только увеселения, только радость могут повлиять на болезнь, вся духовная сторона которой не поддавалась химической силе лекарств; и, раздраженный упреками пациента, в последний раз заявил, что отказывается продолжать лечение, если тот не согласится переменить климат и пожить в новых условиях. 138
Дез Эссэнт сразу же приехал в Париж, проконсультировался с другими специалистами, бесстрастно рассказал о своем недуге; поскольку все без колебаний подтвердили мнение коллеги, он снял квартиру в новом доме, вернулся to Фонтенэ и, бледный от ярости, приказал слуге упаковывать вещи. Погрузившись в кресло, он размышлял об этом строгом соблюде- нии устава, нарушавшего его планы, разрывавшего все нити насто- ящей жизни, погребавшего замыслы на будущее. Итак, кончилось блаженство; нужно было бросить охранявшее его убежище, вернуть- ся в безудержную глупость, когда-то поразившую его! Врачи говорили о забавах, о развлечениях, они хотели, чтобы он веселился; с кем и как? Не изгнал ли он себя сам из общества? знал ли хоть одного человека, пытавшегося так же уединиться для созер- цания, погрузиться в мечту? разве есть личность, способная оценить изящество фразы, оттенок картины, квинтэссенцию мысли? душа, созданная для понимания Малларме, для обожания Верлена? Где, когда, в каком мире нужно копать, чтобы обнаружить родст- венную душу, отреченную от общих мест, благославляющую тишину как дар; слабость как облегчение; сомнение как причал, как порт? В мире, где он жил перед отъездом в Фонтенэ? - Но большинство дворянчиков, которых он посещал, должно быть, еще больше дегра- дировало с тех пор в своих салонах; отупело за игорными столами, угробило себя в объятиях проституток; большинство, наверное, женилось; мужьям передалась наследственность бродяг, женам - наследственность девок; только в народе, сохранилась здоровая пер- вооснова. "Какое очаровательное па; обществу, при всем его ханжестве, теперь ничего не стоит "махнуться", - думал дез Эссэнт. Кроме того, разложившееся дворянство мертво; аристократия погрязала в глупости или в дерьме. Она угасала в идиотизме своих инстинктов горилл, бродящих в черепах конюхов и жокеев; или же, как Жуазель-Пралэны, Полиньяки, Шеврёзы, она влачилась в грязи процессов, уравнивающих ее в гнусности с другими классами. Сами отели, вековые гербовые щиты, геральдическая форма, торжественная осанка этой древней касты - исчезли. Поскольку земли больше не приносят дохода, они продают замки с торгов: ведь тупым потомкам старых рас не хватает золота, чтобы купить венери- ческие снадобья. Менее щепетильные, менее глупые отбрасывали всякий стыд; они погружались в мошенничество, разбрызгивали грязь делишек, являлись, как вульгарные жулики, на суд присяжных, тем самым отчасти поднимая престиж человеческого правосудия, которое, не имея возможности освободиться от пристрастия, назначало их в конце концов библиотекарями исправительных заведений. Эта падкость на барыш, этот свербеж наживы повторялись и в другом классе (он постоянно опирался на дворянство) - в духовен- 139
стве. Теперь на четвертых страницах газет можно было найти объяв- ления о мозолях на ногах, излечивавшихся жрецом. Монастыри превратились в аптекарские и ликерные заводы. Они продавали рецепты или изготовляли сами: орден Сито - шоколад, траппистин, семулин, настойку баранника; братья маристы - бифосфат меди- цинской извести и аркебузную воду; якобинцы - эликсир от апоплексии; ученики св. Бенуа - Бенедиктин; монахи св.Бруно - Шартрез. Торговля затопила монастыри; вместо книги антифонов на церко- вных налоях лежали коммерческие книги. Точно проказа, жадность века обезобразила церковь, согнула монахов над описями и наклад- ными, превратила настоятелей в кондитеров и лекаришек; бельцов и послушников - в вульгарных аптекарей. И все-таки, несмотря ни на что, лишь в священниках дез Эссэнт мог в какой-то мере встретить людей с аналогичными вкусами; в обществе канонников, обычно ученых и хорошо воспитанных, он мог бы провести несколько приятных непринужденных вечеров; но опять-таки нужно было разделять их верования, не испытывать колебаний между скептическими идеями и всплывавшими время от времени на поверхность религиозными порывами, которые поддер- живались детскими впечатлениями. Нужно было обладать идентичными мнениями, не принимать (что он и делал в моменты пыла) католицизма, загрязненного оттенком магии, как в эпоху Анри III, и оттенком садизма, как в конце прошлого века. Специфический клерикализм, растленный, художе- ственно-извращенный мистицизм, к которому он иногда приближал- ся, не мог даже быть предметом дискуссии со священником, - тот не понял бы его или тотчас с ужасом прогнал бы. В сотый раз его волновала неразрешимая проблема. Он хотел бы, чтобы кончилось это состояние подозрения, в котором от тщетно барахтался в Фонтенэ; теперь, когда он хотел сменить кожу, он желал вогнать в себя веру, закрепить ее в душе железными скобами, обезо- пасить от всех тех размышлений, которые сотрясали ее и выкорчевы- вали; но чем больше он желал заполнить пустоту, тем больше запаз- дывала визитация Христа. По мере того, как увеличивался религиоз- ный голод; по мере того, как он всеми силами призывал, словно выкуп на будущее, словно субсидию для новой жизни, веру, позво- ляющую себя созерцать, но пугающую дистанцией, которую требова- лось преодолеть, - в голове толпились раскаленные мысли, отшвы- ривая его неустойчивую волю, отбрасьгаая мистерии и догмы дово- дами здравого смысла, математическими доказательствами. Надо запретить себе дискутировать с самим собой, подумал он с болью; надо попытаться закрыть глаза, отдаться течению, забыть о проклятых открытиях, разрушивших здание религии сверху донизу за два века. И опять-таки, вздохнул он, - не физиологи и не верующие разло- 140
мали католицизм, а сами жрецы; их бездарные труды вырвали бы с корнем самые упрямые убеждения. Не хранится ли в доминиканской библиотеке брошюра доктора теологии, преподобного отца Руара де Гар, под названием "О фальси- фикации святых веществ", где решительно доказывается, что подав- ляющая часть месс недействительна, ибо материалы для культа подделаны коммерсантами? Уже не один год святой елей подделан птичьим жиром, воск - пережженными костями; ладан - обыкновенной древесной смолой и старым бензоем. Но самое скверное то, что субстанции, без которых немыслимо жертвоприношение, тоже были заменены: вино - много- численными подделками, запрещенным введением фернамбукового дерева, ягод дикой бузины, водки, квасцов, солей саллициловой кислоты, гнета; хлеб, тот самый хлеб Евхаристии, который должен быть замешан с тонким пшеничным цветком, - фасолевой мукой, поташем, смесью английской земли и извести! Теперь осмелились идти еще дальше: дерзнули полностью устра- нить хлеб, бесстыдные торговцы изготовляют почти все просфоры из крахмала! Поэтому Бог отказался спуститься в крахмал. Это был факт непреложный, истинный; во втором томе своей моральной теологии Его преосвященство кардинал Гуссе тоже долго рассуждал о подлоге с точки зрения божества; и, согласно бесспорному авторитету этого наставника, нельзя было освящать хлеб, сделанный из овсяной муки, гречихи или ячменя, и если возникают сомнения еще насчет ржаного хлеба, то никакая дискуссия невозможна, когда речь заходит о крахмале: по духовным канонам, он ни в коем случае не является веществом, пригодным для таинства. Благодаря выделке крахмала и прекрасному внешнему виду пресных хлебов, созданных из него, грязное мошенничество настоль- ко распространилось, что тайны пресуществления уже почти не существовало; священники и верующие причащались, сами того не подозревая, безликими веществами. Ах! Как далека эпоха, когда королева Франции Радегонда сама делала хлеб, предназначенный для алтарей; эпоха, когда, согласно обычаям Клюни, три священника или три дьякона, натощак облачив- шись в стихарь и омофор, мыли лицо и пальцы, отбирали пшеницу, зерно к зерну, мололи ее жерновом, месили тесто в холодной и чистой воде и сами пекли его на ярком огне, распевая псалмы! "Несмотря на это, - думал дез Эссэнт, - перспектива быть посто- янно обманутым возле самого алтаря не настраивает на ускорение и без того хилой веры; а кроме того - как принять всемогущество, которое остановлено щепоткой крахмала и каплей водки?" Размышления эти еще больше омрачали картину будущей жизни, сделали небосклон более угрожающим и темным. Решительно никакой рейд, никакой берег ему не светит. Что с ним 141
будет в этом Париже, где ни семьи, ни друзей? Никакие нити не свя- зывали с предместьем Сен-Жермен - оно блеяло старостью, облупля- лось пылью никчемности, ложилось на современное общество дрях- лой и пустой шелухой! И какая точка соприкосновения могла сущес- твовать между ним и буржуазией, которая постепенно поднималась, пользуясь всеми несчастьями, чтобы набить карманы, возбуждая катастрофы, чтобы навязать уважение к своим посягательствам и мошенничествам? После родовой аристократии - финансовая; халифат контор, деспотизм улицы Сантье, тирания коммерции с ее продажными, узкими идеями, с тщеславными и воровскими инстинктами. Еще более мерзкая, более подлая, чем разоренная аристократия и одряхлевшая церковь, буржуазия заимствовала их фривольное чванство, их немощное самохвальство, усугубив своим отсутствием светскости; украла их недостатки, превратив их в лицемерные пороки; авторитарная и коварная, низкая и трусливая, она безжалос- тно расправилась со своим вечным, своим неразлучным простаком - толпой, которую сама же освободила от намордника и подготовила к прыжку на горло древним кастам! Теперь это свершившийся факт. Едва все закончилось, плебсу из гигиенических соображений выпустили всю кровь; успокоенный буржуа благодушно царствовал, опираясь на силу денег и заразу глупости. В результате ее восхождения был раздавлен всякий интел- лект, отметалась честность, наступала смерть любого искусства; и, действительно, униженные художники ползали на коленях и пожи- рали пламенными поцелуями вонючие ноги барышников и низких сатрапов, чья милостыня давала им возможность существовать! В живописи - потоп вялой глупости; в литературе - невоздержан- ность плоского стиля и трусливых мыслей; ведь спекулянту требова- лось благородство, флибустьеру, охотящемуся за приданым для сына и отказывающемуся дать его за дочерью, - добродетель; цело- мудренная любовь - вольтерьянцу, который обвинял священников в насилии, а сам ханжески, глупо, без реальной художественной извращенности отправлялся в полутемные комнаты нюхать жирную воду лоханей и теплый перед грязных юбок! То была огромная каторга Америки, перенесенная на континент; наконец, то была бесконечная, глубочайшая, неизмеримая грубость финансиста и выскочки; как некое гнусное солнце, она освещала город идолопоклонников, а те, ползая на брюхе, изливали непри- стойные псалмы перед нечестивой дарохранительницей банков. - Э! Рушься же общество! Подыхай старый мир! - воскликнул дез Эссэнт, возмущенный позорным зрелищем, которое возникло перед глазами; возглас этот нарушил давивший его кошмар. - Ах, - сказал он, - подумать только, что это не сон! Подумать только, что я вернусь в рабскую суматоху века! Чтобы зарубцевалась рана, он призывал на помощь утешительные 142
максимы Шопенгауэра; он повторял болезненную аксиому Паскаля: "Душа не видит, что ее ранит, когда она об этом думает"; но слова отзывались в душе, как звуки, лишенные смысла; тоска размельчила их, выпарила всякое значение, всякое обезболивающее свойство, эффективную и мягкую силу. Он заметил, наконец, что доводы пессимизма бессильны его утешить, успокаивает только невозможность веры в будущую жизнь. Приступ ярости ураганом сметал попытки предать себя на волю божию, попытки безразличия. Он не мог не признаться в этом; не было ничего, абсолютно ничего - все было растоптано; буржуа жрали, как в Кламаре, разложив на коленях газетку, под величест- венными руинами Церкви, ставшими местом свиданий, грудой мусора, запятнанные невежественными баснями и скандальными шуточками. Неужели не явятся, чтобы показать, что они существуют, страшный Бог Бытия и бледный Распятый с Голгофы; неужели не оживят погасшие катаклизмы и не разожгут огненные дожди, - те, что истребили некогда проклятые поселения и мертвые города? Неужели грязь будет течь бесконечно и покрывать заразой этот старый мир, где всходят лишь семена беззакония и бесчестия? Дверь внезапно открылась; вдали, в рамке наличников и в уборе из лампионов появились люди с бритыми щеками и мушкой под губой; они передвигали сундуки, вывозя мебель; за слугой, уносив- шим свертки с книгами, дверь закрылась. Дез Эссэнт, подавленный, упал на стул: - Через два дня я окажусь в Париже; ну что ж, все кончилось неплохо; как морской прилив, волны людской глупости поднимутся до неба и поглотят убежище, а я, сам того не желая, открываю плоти- ну. Ах! Мне не достает смелости, сердце переворачивается! Боже, сжалься над христианином, который сомневается, над неверующим, который хотел бы верить, над каторжником жизни, который отплы- вает один, в ночь, под небом, не освещенным больше утешительными маяками старой надежды.
КОММЕНТАРИИ Эпиграф. Рэйсбрук Удивительный (1293-1381) - фламандский мистик и теолог, автор нескольких книг; самая известная из них - "Ризы духовного брака". В предисловии к своему переводу этой книги Морис Метерлинк сказал, что Рэйсбрук "соединяет невежес- тво ребенка с мудростью существа, воскресшего из мертвых... И его фразы - языки огня или глыбы льда". С.15. гериог &Эпернон... маркиз #0 — миньоны короля Анри III (1551-1589). Миньо- ны — изобретение короля — сочетали в себе несколько качеств: они были телохранителя- ми, друзьями, советниками, отличались безумной храбростью и преданностью. В то же время они удовлетворяли малейшие прихоти Анри III, подчинялись всем его капри- зам. В эпоху войн Лиги миньоны были единственной опорой короля. Из-за них он навлек на себя множество неприятностей, стал жертвой памфлетов и карикатур, но благодаря миньонам поддерживал в государстве порядок. С.18. Николь сказал... — Пьер Николь (1625-1695) — французский моралист, автор трактатов "Логика Пор-Ру айяля, и ли Искусство мыслить" (1662) и "Моральные опыты" (1671). С.20. ...он был экспертом в искренности и недосказанности оттенков. Эти и последу- ющие строки показывают, что Гюисманс находился в русле культурной традиции, шедшей от Э.По ("Философия обстановки") к Гонкурам ("Дом художника"). После Гюисманса она была продолжена О.Уайльдом ("Портрет Дориана Грея") и некоторыми писателями XX в. Идея интерьера как произведения искусства своеобразно вывернута Полем Валери в рассказе "Вечер с господином Тэстом". с.20. ...произнес проповедь о дендизме... Несколько выдающихся писателей XIX в., начиная с Карлеиля (к ним принадлежали Бодлер, Барбе д'Орвилли, О.Уайльд); основали и разработали философию дендизма. Вот, по словам Карлеиля, ее экстракт: "Денди есть Человек, носящий Одежду, Человек, ремесло которого, обязанность и все существование заключаются в ношении Одежды. Все способности его души, духа, кошелька и личности героически посвящены этому одному объекту, мудрому и хоро- шему ношению Одежды; так что, когда другие одеваются, чтобы жить, он живет, чтобы одеваться... он - Поэт "Одежды". с.23."Лагинекий глоссарий", составленный дю Канжем, — фолиант, книга форматом в лист. Шарль де Френе, сеньор дю Каюк (1610-1688) - замечательный французский исто- рик, филолог, лексикограф. "Латинский глоссарий", работа над которым велась свыше сорока лет, был отредактирован в 1678 г. В нем собраны уникальные сведения, детально прокомментированы не только 140 000 слов латинского языка, но и даны исторические и философские экскурсы. Этот труд явился результатом внимательного изучения пяти тысяч латинских авторов. С.24. Бодлеровское стихотворение в прозе: "Не важно где, лишь бы вне мира": "Сия жизнь - больница, в которой каждый гость одержим желанием сменить койку. Одному хотелось бы страдать перед печкой, другому кажется, что вылечится возле окна. Я вот полагаю, что был бы всегда счастлив там, где меня сейчас нет, и проблему переезда без конца обсуждаю со своею душой: 1 Автор комментариев не стал переводить названия некоторых книг и цветов с латинского языка, поскольку они умышленно оставлены Гюисмансом в латинской транскрипции ( и без перево- да ) — для красоты линии и звучания. Читателю также следует иметь в виду, что далеко не все встречающиеся в романе фамилии, термины и названия отражены в комментарии ( о причине см. предисловие ). 144
"Скажи-ка, милая, моя бедная, моя охладевшая: а не пожить ли нам в Лиссабоне? Там наверняка жара, и ты развеселишься, как ящерица. Город этот стоит на берегу; баснословят, что он выстроен из мрамора, а жители повырубали все деревья подряд, настолько ненавидят зелень. Воистину, пейзаж в твоем вкусе; пейзаж, созданный из света, камня и воды, чтобы их отражать!" Душа безмолвствует. "Раз ты так любишь покой, но любишь и глазеть на движение, не пожить ли нам в этом благодатном краю, в Голландии? Может, ты развлечешься в стране, которой столь часто восхищалась в музеях. Что ты думаешь о Роттердаме, ты, любительница мачт и кораблей, пришвартованных к подножью домов?" Душа как воды в рот набрала. "А не улыбается ли тебе жизнь в Батавии? К тому же, мы нашли бы там европейский дух в сочетании с тропической красотой". Ни слова. Не умерла ли душа? "Уж не парализована ли ты настолько, что возлюбила собственный недуг? Бели так, устремимся в края, аналогичные Смерти. Договорились? Соберемся в Торнео. Двинем еще дальше, на самый край Балтийского моря; и, если удастся, еще дальше, от жизни; поселимся на полюсе. Там солнечные лучи лишь наклонно касаются земли, и длительные чередования дня и ночи уничтожают разнообразие и усиливают монотонность, эту половину небытия. Там мы сможем принимать долгие сумеречные ванны, а в это время, чтобы развеселить нас, северное сияние будет бросать свои розовые букеты, похожие на отражения адского фейерверка!" В конце концов душа взрывается и вопит: "Какая разница где! Какая разница! лишь бы вне этого мира!" С.26. ...фантазия легко могла заменить вульгарную реальность фактов. Гюисманс развивает здесь мысль, высказанную Бодлером в работе "Салон 1859 года", где поэт, выступая против живописцев-натуралистов, противопоставляет им фантазию "королеву качеств", и говорит: "...позитивной банальности я предпочитаю чудищ собственной фантазии". с.26 „..обозначают их родовой кличкой: декаданс. Вся эта глава - полемика Гюисманса с воображаемым и реальным собеседником-догматиком. Как явствует из повествования, взгляд писателя расходится с общепринятыми взглядами на античную литературу и на литературу первых веков христианства. Гюисманса привлекают стиль, структура, образная система таких античных авторов, с которыми перекликаются неко- торые современные писатели (о них подробно рассказывается в XIV главе романа); для Гюисманса не существует пропасти, отделяющей античных "декадентов" от современ- ных; в его глазах Малларме принадлежит к декадансу так же, как и Петроний. Мысль Гюисманса выглядит не столько уж пародоксальной, если вспомнить, что в стихотворе- нии Малларме "Осенняя жалоба" (одно из настольных стихотворений дез Эссэнта) есть фраза: "Я проводил долгие дни с моим котом и с одним из последних авторов латинского декаданса, потому что с тех пор, как белокурого создания не существует, причудливо и странно полюбил я то, что заключено в слове падение". Другой любимый дез Эссэнтом писатель, Бодлер, в статье "Новые заметки об Эдгаре По" (1857), как и Гюисманс, резко полемичен, когда затрагивает проблему декаданса: "Литература декаданса! Пустые слова, падающие созвучностью эмфатичного зевка изо рта сфинксов без загадки, карау- лящих святые врата классической эстетики. Каждый раз, когда гремит этот неопровер- жимый оракул, можно быть уверенным, что речь идет о произведении более заниматель- ном, чем "Илиада"; по всей вероятности, о стихотворении или романе, все части которого искусно и на диво слажены, стиль великолепно орнаментирован, где использованы все ресурсы языка и просодии, за всем чувствуется твердая рука". Все упомянутые в этой главе авторы и книги достаточно подробно и необычно охара- ктеризованы самим Гюисмансом. с.32. ..."in—cataro"... - восьмидольный формат или книга в 8-ю долю листа. С.37. ...патрология Миня. Патрология — трактат, посвященный жизни, деяниям и доктринам отцов церкви. Французский эрудит аббат Минь (1800-1875) был самым извест- ным в XIX в. издателем патрологии. Кроме полного собрания сочинений Св.Терезы, Боссюэ, Фенелона, произведений испанских аскетов, он выпустил Латинскую патрологию в 308 томах; Греко-латинскую патрологию в 168 томах; 28-томную теологическую энцик- лопедию; Всемирную теологическую энциклопедию, Всемирную коллекцию христианс- ких ораторов и т.д. (всего 2000 томов in-quatro"J. Успех его предприятия навлек на аббата гнев парижского архиепископа, считавшего, что такой коммерческий размах несовместим с духовным саном. 145
Мерсиус Ян (1579-1639) - голландский историк и филолог, ставший знаменитым в шестнадцать лет, когда написал комментарий к одному из наиболее греческих авторов, Ликофрону. С.39. Его затруднял выбор камней... После Гюисманса душу драгоценных камней прекрасно почувствовал Оскар Уайльд. Страницы романа "Портрет Дориана Грея", драмы "Саломея", сказок, где описывается жизнь драгоценных камней, — прямое продолжение этих страниц Гюисманса, хотя порой уступающее им во вкусе и первоощу- щении. С.44. Гюстав Моро (1826-1898) - французский художник, близкий Гюисмансу своим мироощущением (любовь к драгоценностям, оригинальное преломление античных сюжетов, мистицизм, тонкий вкус) и, как дез Эссэнт, затворившийся от шума большого города. Лишь позже, когда Моро завещал свой дом-картинную галерею Франции, он стал признанным мастером, чей талант ни у кого не вызывает сомнений. Загадочность образов Моро послужила источником вдохновения для Жана Лоррэна, написавшего роман "Астарта" (1899). с.44. Она вытваряет танец — неологизм: от "творить" и "тварь". С.46. Альгамора - резиденция мавританских королей в Гренаде. В 1526 г. испанский император Карл V прибавил к ансамблю дворец в итальянском стиле. с.47. Мантенъя, Андрей (1431-1506) — итальянский художник эпохи Возрождения. Якопо де Барбары, по прозвищу Франциск Вавилон (еще одно прозвище - Мастер с кадуцеем) — живописец и гравер XVI в. Сохранилось очень мало его работ, к числу самых известных принадлежат "Тритон и сирена", "Св. Иероним", Марс и Венера", "Святое семейство", "Св. Екатерина". С.48. ...у Лимозена - великолепный блеск... - Лимоэены — семейство французских мастеров по эмали в XVI в., происходили из Лиможа. Наибольшее восхищение вызы- вал Леонар 1-й (ок.1505 - ок.1577), который прославился сериями "Двенадцать апосто- лов", "Жизнь Христа", "Психея" и портретами современников, среди которых следует упомянуть портрет королевы Клод, жены Франсуа 1. Всего Леонар создал около 1840 эмалей. С.50. Одилон Редон (1840-1916) — один из самых загадочных художников Франции. К характеристике Гюисманса, данной этому мастеру, можно лишь добавить слова Редона о самом себе: "В музее естественной истории я занимался остеологией. Наблюдение и сравнение скоро дало мне общую идею построения живых существ. Потом мне пришла мысль о создании новых существ по своей воле... Каждый, кто писал обо мне, хотел обратить меня в свою веру. Меня называли визионером, даже спиритом. Но для меня это реальность... Я это вижу. Это у меня в глазах. Бессознательное — это, может, единствен- ная реальность". Одилон Редон вдохновлялся рассказами Эдгара По, флоберовским "Искушением Св.Антония", а после выхода романа Гюисманса - образом дез Эссэнта. В начале XX в. специально для журнала "Весы" создал эскиз обложки и несколько заставок (1904, № 4). С.51.Теотокопулос — настоящая фамилия великого испанского художника, вошед- шего в историю под именем Эль Греко (1541-1614), автора шедевров "Вид Толедо", "Пог- ребение графа Оргаса", "Пятая печать Апокалипсиса", "Лаокоон" и др. После Гюисманса Эль Греко привлек внимание известного французского писателя Мориса Барреса, выпус- тившего в начале XX в. книгу "Греко,или Секрет Толедо". ...стиль Луи XV — точнее, стиль рококо, введенный в моду маркизой де Помпадур, любовницей короля и, в сущности, первым министром культуры Франции. с.51. Грез, Жан Батист (1725-1805). - Гюисманс имеет в виду слащаво-чувственные "головки" — пастели Греза, а также сентиментальные картины "Разбитый кувшин" и "Мертвая птичка". С.53. ...старый "in—quarto"... - четырехдольный формат или книга в 1/4 листа. С.57. ...умел писать Лакордэр... Жан-Батист-Анри-Доминик Лакордэр (1802-1861) - французский проповедник и писатель, член Французской Академии. Восстановил Орден доминиканцев во Франции, под названием "Конференции в Соборе Парижской Богомате- ри" его проповеди публиковались с 1844 по 1851 г. с.71. "Капричос" — мир, воспетый великим испанским художником Франсиско Гойя (1746-1828), - своеобразная иллюстрация некоторых демонологических трактатов, находящихся в библиотеке дез Эссэнта, в частности, вышедшая в 1821 г. книга Бербигье "Фарфаде,или Все демоны из этого мира". Подобно Гойе, одержимому адскими видени- ями, которые отразились в его творчестве, Бербигье описывает эти видения в своем трехтомном труде, преследуя единственную цель: избавить человечество от адской нечисти, которую называет словом "фарфаде". 146
C.80. ...бросилась вслед за Виктором Гюго и Готъе к солнечным странам. Теофиль Готье (1811-1872) воспел Восток в нескольких книгах, в частности "Фортунио", "Роман Муммии", в новеллах "Ночь Клеопатры", "Павильон на воде", "Тысяча вторая ночь", а также в стихотворениях. Кроме того, перу Готье принадлежит либретто балета "Пери", в котором главную роль исполняла Карлотта Гризи. Виктор Гюго (1802-1885) выпустил сборник восточных стихов "Ориенталии" в 1829 г. С.81. ...воспоминания о "Венерах" Буше. Франсуа Буше (1703-1770), как и Фрагонар, олицетворял собой целую эпоху. Традиционный взгляд на Буше как на автора сладких пасторалей, потакающего "дворцовому" вкусу, неверен, ибо его картины ( и рисунки ) — свидетельство незаурядной творческой силы и фантазии. Эдмон и Жголь де Гонкур в книге "Французская живопись XVIII века" набросали блестящий портрет Франсуа Буше. С.88. - ...вы остановитесь перед Galignani's Messenger. "Вестник Галиньяни" - основанная в 1814 г. братьями Галиньяни и печатающаяся в Париже английская газета. В ней публиковались выдержки из газет Англии и Франции, в которых сообщались ежед- невные новости политики, литературы и коммерции. С.90. - ...они отличались хвалебными эпитетами: "старый портвейн", "легкий, неж- ный", "очень тонкий", "изумительная Регина" (пер. с англ.). с.92. островитяне с фаянсовыми глазами. В этом карикатурном наброске сказалась давняя неприязнь французов к англичанам; неприязнь, особенно обостряющаяся в эпоху Столетней войны, битвы при Трафальгаре или битвы при Ватерлоо. Это чувство отрази- лось во французском арго: англичане именуются "ростбифом" и"омаром". Работа Тулуз- Лотрека "Англичанин в Мулен-Руж" очень хорошо подтверждает это отношение. С.93.... был введен в заблуждение голландской школой Лувра. Эту мысль разовьет Оскар Уайльд в книге "Замыслы", с той лишь разницей, что "местом несравненных видений" будет Япония. Так же, как и дез Эссэнт, уайльдовский герой не обнаружит сказочной страны, ибо Япония, по словам Уайльда, нечто иное, как "вымысел несколь- ких прекрасных художников" (т.е. Харунобу, Утамаро, Хокусая и др.). Подобное разочарование испытал во время путешествия на Восток и Жерар де Нерваль, о чем свидетельствуют строки его письма Теофилю Готье: "Я потерял уже королевство за королевством, провинцию за провинцией, добрую половину мира и скоро не буду знать, куда деть свои мечты. Больше всего я жалею об изгнании из грез Египта! Ты еще веришь в ибиса, в пурпурный Лотос, в желтый Нил; ты веришь в'изумрудную пальму, в нопаль, возможно, в верблюда... Увы! Ибис - это дикая птица; лотос - обыкновенный лук; Нил - рыжая вода с аспидными отблесками; у пальмы вид хилой метелки; нопаль - всего лишь кактус; верблюд существует только в виде дромадера; альмеи — мужчины; что касается подлинных женщин, то счастлив тот, кто их не видел! О! Как бы мне хотелось увидеть Каир в Париже... Уверен, что это мой, прежний Каир, тот, что я тысячу раз видел во сне... Творение фараонов и калифов почти скрылось под пылью хамсина или рассыпа- лось под молотом прозаической цивилизации. Но под твоим взглядом, о маг, возро- дится и оживет его призрак с дворцами, почти реальными садами, почти идеальными пери..." Подобное разочарование было присуще нескольким особенно тонким писателям и художникам XIX в. Из русских писателей его выразил Достоевский в "Зимних замет- ках о летних впечатлениях". С.95. Апьбера Великого, Луллия...трактаты о Каббале и оккультных науках... Гюис- манс имеет в виду настольные книги каждого адепта оккультизма: это двухтомная "Оккультная философия" Корнелия Агриппы, опубликованная по-французски в 1727 г.; "Удивительные секреты Альбера Великого", содержащие замечания о свойствах трав, драгоценных камней, животных и т.д., опубликованные в 1799 г.; "Двенадцать ключей" Василия Валентина, опубликованные в 1660 г.; "Стенография" (1721) и "Полиграфия" аббата Тритема; трактаты Парацельса, Раймонда Луллия и др. Среди книг современных авторов в библиотеке дез Эссэнта должны были находиться "Догма и ритуал Высшей Магии" Элифаса Леви и, прежде всего, вышедшая небольшим тиражом книга барона Дю Поте "Разоблаченная магия"; автор раздавал ее исключительно посвященным, взяв с каждого клятву о неразглашении и сто франков. С.96. Бодлер пошел дальше... Гюисманс оказался в числе немногих критиков (к ним принадлежали Готье, Верлен, Барбэ д'Орвилли), чье мнение о Бодлере в следующем столетии полностью подтвердилось. Он обратил внимание на самую суть бодлеровского гения, на то, что легче почувствовать, чем выразить. С.97. Из старых поэтов перечитывал только Вийона... В XIX в. Франсуа Вийон не был, как ни странно, известен широкому кругу читателей. Одним из первых на него обратил внимание Готье. В 1891 г. Поль Верлен, которого критик Жюль Юре пытался подбить на 147
рассуждения "о символизме", довольно резко оборвал его, сказав, что еще не оценен по заслугам Вийон, от которого пошла вся современная поэзия. Что касается символизма, то это словечко, придуманное "бошами" типа Канта, Шопенгауэра и Гегеля. Агриппа ЯОбинъе (1552-1630) — французский писатель, автор книг "Трагики", "Все- мирная история", "Приключения барона де Фенеста", "Весна". Агриппа был одним из самых верных сторонников Анри IV. Уверенный в его преданности король не спешил награждать Агриппу. Однажды, охраняя сон короля, который находился в другой комнате, Агриппа сказал второму камердинеру: "Ля Форе, наш хозяин самый неблагода- рный из смертных". "Чего?" - не понял дремлющий Ля Форе. "Глухая тетеря! - крикнул из своей спальни король. - Он говорит, что я неблагодарная свинья". В конце-концов король нашел на Сен-Жерменской ярмарке свой портрет и попытался преподнести его Агриппе, но тот написал в низу холста: "Что за дьявол создал короля, который вместо денег, рожу свою дарит тому, кто ему верно служит в действительности". С.100. ...об авторе "Stabat"... Stabat mater dolorosa — (букв. "Его мать стояла, полная боли" (лат.) - проза, повествующая о боли матери распятого Христа. Текст этот распева- ется в католических церквах во время Великого поста и, главным образом, в Великий четверг (четверг Страстной недели). Автор слов не установлен. Некоторые исследователи приписывают авторство текста и музыки к нему монаху Джакопоне, жившему bXIVb.; другие специалисты считают, что автором слов был папа Иннокентий III. Подобно другим католическим гимнам, текст Stabat служил не только для церковных песнопе- ний, вдохновлял известных композиторов. Он был положен на музыку, в частности, Перголеэе, Гайдном, Россини. С.103. Элло в конце концов свернул с заезженной дороги В "Книге масок" знаменитый поэт и критик Реми де Гурмон дает характеристику писателю Эрнесту Элло, аналогичную той, что дает Гюисманс. Его этюд начинается словами: "Элло олицетворяет собой веру, то, что есть в ней абсолютного, и доверие, то, что есть в нем более или менее неустойчивого... У него наивность гения и наивность невежества". С.105. Две книги Барбз вОрвилли особенно разжигали дез Эссэнта... За десять лет до выхода романа "Наоборот" французский романист и критик Барбэ д'Орвилли (1808-1889) выпустил книгу "Дьяволицы", которая, подобно "Госпоже Бовари" и "Цветам Зла", вызвала гнев представителей юстиции. Но "сатанизм" д'Орвилли является, скорее, внешним, декоративным атрибутом. Речь идет о дьявольском начале в человеческой природе, с которым не уставали бороться гуманисты всех эпох, в том числе и современ- ники д'Орвилли. Его позицию можно расценивать как крайнюю степень дендизма (не случайно он начал с трактата "Дендизм, или Джордж Бреммель"), а не сатанизма. Д'Ор- вилли ни на минуту не переставал быть денди как в жизни, так и в творчестве, обожая шокировать "добропорядочных" буржуа вызывающими костюмами и фразами. В этом контексте становится понятным эпиграф к книге "Дьяволицы" ("Кому посвятить это?.."). Не случайно книгу иллюстрировал знаменитый график Фелисьен Pone, тоже обращавший внимание на дьявольское начало в человеке. Не случайно также, что именно д'Орвилли выступил в 1857 г. в защиту "Цветов Зла", назвав автора книги "Данте нашей эпохи". С.107. "Malleus maleficonim", страшный кодекс Якоба Шпренгера. "Молот ведьм", четырехтомный трактат Шпренгера, напечатанный во Франкфурте в 1598 г., был самым знаменитым, хотя и не единственным учебником инквизиторов. Весьма популярными были также труды преподобного отца Мартина Дельрио "Магические прения и поиски" (французский перевод появился в 1611 г.); и преподобного отца Демарэ "История Магда- лены Баван, монашенки из монастыря Св.Луи в Лувьере, с ее исповедью, в которой она заявляет обо всех мерзостях, непристойностях и кощунствах, которые практиковала сама и видела, как практикуют другие, как в вышеуказанном монастыре, так и на шабаше" (Париж, 1652), и напечатанная в 1587 г. книга Бодэна "О демономании колду- нов". с.107. Маркиз описал это... - Маркиз де Сад (1740-1814) - французский писатель, не принадлежавший ни к одному из литературных направлений, но повлиявший на выда- ющихся представителей романтизма, реализма, натурализма, сюрреализма, на знамени- тых психологов и психопатологов XX в. Самые известные его книги — "Жюстина, или Несчастья добродетели", "Новая Жюстина, а также история Жюльетты, ее сестры, или Благоденствия порока", "Сто двадцать дней Содома", "Философия в будуаре". Парадок- сальные концепции, идущие вразрез с общепринятыми, абсолютная раскованность лексики, обилие арготизмов явились причиной долголетнего "заговора молчания" вокруг имени де Сада. Маркиза с полным правом можно назвать моралистом "наобо- рот". В "Эссе о романах" он высказал мысль в духе дез Эссэнта: "Говорят, что мои кисти 148
слишком сильны, и я изображаю порок омерзительным. Хотите знать, почему? Я не желаю пробуждать любовь к пороку... Я сделал героев, избравших стезю порока, насто- лько ужасающими, что они, конечно, не внушат ни жалости, ни любви. В этом, осмелюсь утверждать, я более морален, чем те, кто позволяют себе злодеев приукрашивать. Пагубные произведения этих авторов напоминают экзотические плоды: под великолеп- ным цветком таится смерть. Повторяю: я всегда буду описывать произведение только адскими красками; я хочу, чтобы его презирали. Я не знаю иного метода, нежели этот: показывать преступление во всем ужасе, его характеризующем". Ключевой фразой] камертоном почти всего творчества маркиза воспринимается следующий призыв из "Философии в будуаре": "Теперь, когда мы выкарабкались из тьмы религиозных заблу- ждений, державших нас в плену и, уничтожив предрассудки, приблизились к природе, будем слушать только ее голос, удостоверимся, что главное преступление - это сопро- тивление желаниям, которые внушает природа... не гасить будем нашу страсть, а регули- ровать средства ее спокойного удовлетворения." С.118. ...он предпочитал...гонкуровскую "Фостзн" - "Жермини Ласерте". Своим романом "Наоборот" Гюисманс осуществил гонкуровскую мечту о произведении, в котором отсутствовала бы интрига. К отказу от интриги Гонкуры стремились на протяже- нии всего творчества. В предисловии к роману "Шери" и в гонкуровском "Дневнике" говорится: "Приключение было исчерпано Сулье, Сю и великими беллетристами начала века; сегодня желающий написать значительное произведение должен создать книгу чистого анализа, книгу, для которой, возможно, отыщется иное определение, чем роман... Решительно, словом "роман" не определяются книги, которые мы пишем." С.120. ...изготавливает бальзам более разжигающий, более крепкий, более острый. Эта фраза перекликается с фразой Бальмонта: "...каждый символист, хотя бы самый малень- кий, старше каждого реалиста, хотя бы самого большого. Один еще в рабстве у матери, другой ушел в сферу идеальности" ("Горные вершины", 1904). ...публика презирала их и неспособна была понять... В "Антологии" Гюисманса отсутствует Артюр Рембо, который должен был бы естест- венно туда вписаться. В этом нет ничего удивительного: впервые Рембо был представлен публике Верленом, написавшим этюд "Проклятые поэты" (конец 1883 - нач. 1884 т е. когда роман "Наоборот" был уже закончен;; книга "Озарения" вышла в 1886 г.* Что касается "Сезона в аду", то, хотя эта вещь и была напечатана в Бельгии в 1873 г., она была практически недоступна, ибо Рембо разослал только близким друзьям (в том числе Верлену) несколько экземпляров; остальные пятьсот не были им выкуплены у издателей и пролежали на складе до начала двадцатого века, пока их не обнаружил и не приобрел бельгийский библиофил Леон Лоссо. С.124. В литературе он первый под символическим названием "Демон Извращеннос- ти" выследил неотразимые импульсы... В рассказах Эдгара По "Черный кот", "Демон Извращенности" сформулирована идея, которую будет позднее разрабатывать Достоев- ский в "Записках из подполья": "Кто же не чувствовал сотни раз, что он совершает низость и глупость только потому, что, как он знает, он не должен был бы этого делать?" ("Черный кот"). "Мы поступаем так, а не иначе именно потому, что рассудок не велит нам этого делать. В теории не может быть рассуждения менее рассудительного; но в действительности нет побуждения, которое осуществлялось бы более неуклонно" ("Де- мон Извращенности"). С.125. И тогда он обращался к Вилье де Лиль-Адану... К моменту выхода романа "Наоборот" драма "Аксель" - вершина творчества Лиль-Адана - не была закончена, поэтому на полке дез Эссэнта не стояла эта книга, с которой его связывало множество нитей. Гюисмансу довелось быть свидетелем последних часов жизни Лиль-Адана. Вели- колепные страницы, посвященные Вилье де Лиль-Адану, создал Стефан Малларме; с чтением этих страниц он выступил в Бельгии и в Париже, в мастерской Берты Моризо. Там есть, в частности, фраза: "Его предки - в привычке отбрасывать назад, в прошлое, длинные седоватые волосы, с видом: "Покойтесь; я смогу, пусть это и сложнее сделать сейчас"; и мы не сомневались, что бледные глаза, заимствовавшие голубизну не в здешних - иных небесах - впились в будущий философский подвиг, нам и не снивший- ся». С.128. Это становилось конденсацией, квинтэссенцией, сублимацией искусства. - Трудные авторы как бы рассчитывают на идеального читателя, такого, который уловил бы "законы" текстов. Один из трудных авторов, Андрей Белый, требовал, чтобы его проза была прочитана вслух, потому что, считал он, написана она не для чтения глазами, а для читателя, внутренне произносящего текст. Особую трудность представляет проза Малларме, поскольку у нее свои требования. Переводчик как первый "идеальный" 149
читатель должен, во-первых, расшифровать оригинал; во-вторых, зашифровать его уже на своем языке. Просто передача смысла была бы бессмыслицей по отношению к Малла- рме. Каждому читателю смысл открывается совершенно индивидуально, по мере приб- лижения к тексту и окончательного слияния с ним. "Темноты" Малларме - это своеобра- зные "луночи" (цветаевское прочтение строчки Лермонтова "по небу, по луночи ангел летел..."), т.е. порядок слов, общепринятое сочетание слов умышленно нарушается, образуя прежде не существовавшую цепь - стих; причем, стих - это всё: гласные, согласные, запятые, точки; стих - это смысл. с.129. Дез Эссэнт положил на стол "Послеполуденный отдых фавна". - В письме Валери Стефану Малларме от 18 апреля 1891 г. есть слова: "неслыханное совершенство, предъявляемое этой поэмой, указывает на исчезновение в будущем отчаявшихся псевдопоэтов, автоматически уничтожая посредственность". „.того самого причудливого Алоизия Бертрана. Луи Бертран (1807-1841), называвший себя Алоизием, - французский поэт, автор единственной книги "Ночной Гаспар", выше- дшей в 1842 г.; под ее влиянием были созданы стихотворения в прозе Бодлера, Маллар- ме, Верлена, Рембо, Пьера Луиса, Реми де Гурмона, Макса Жакоба и других известных писателей XIX-XX в. С.130. "Демон аналогии". Это стихотворение в прозе отличается от других стихотво- рений Малларме, упомянутых Гюисмансом. В тех еще чувствуется традиционное начало; в этом - особенно проявляется ценимый дез Эссэнтом "отшельнический стиль". Уместно привести его и несколько других стихотворений в прозе Малларме, чтобы читатель лучше ощутил мысль Гюисманса (см. приложение). с. 132. Палестрина — под таким именем вошел в историю известный итальянский композитор Джованни Пьерлуджи (1524-1594). Он был основоположником церковной музыки; современники называли его "королем музыки". Орландо Лассо - точнее, Роланд де Лассюс (1531-1594) - знаменитый певец и компози- тор, творивший при баварском дворе; по легенде, его трижды похищали за прекрасный голос; восторженные современники ставили его выше Амфиона и Орфея. с. 132. Марселло Бенедетто (1686-1739) - знаменитый итальянский композитор, кроме псалмов написавший концерт для пяти инструментов, сонаты для клавесина, мадрига- лы, оратории, лирическую драму. Он был также автором музыкальных трактатов, один из которых называется "Модный театр, или Особый метод постановки музыкальных итальянских опер с полезными и необходимыми советами поэтам, композиторам, музыкантам одного и другого пола, антерпренерам, инструменталистам, машинистам, декораторам, портным, костюмерам, статистам, переписчикам, покровителям и матерям актрис, а также другим лицам, имеющим отношение к театру". 150
ПРИЛОЖЕНИЕ Демон аналогии Звучали когда-либо на ваших губах неведомые слова, проклятые лохмотья абсурд- ной фразы? Я вышел из дому с ощущением, похожим на скольжение крыла по струнам инстру- мента; его сменил голос, произнесший с понижением тона: "Пенюльтьема мертва" причем Пенюльтьема завершила стих, а мертва отделилась от вещей паузы, совершенно бессмысленно из-за пустоты значе- ния. Я шел по улице и узнавал в звуке "июль" натянутую струну забытого музыкального инструмента; его, несомненно, только что задело крылом или пальмовой ветвью славное Воспоминание; догадываясь о ключе тайны, улыбнулся, моля о другой версии. Фраза вернулась, зашифрованная, независимая от прежнего падения пера или ветви; пробив- шись сквозь слышанный голос, выговаривалась отныне сама, живя собственной жизнью. Я шел, не довольствуясь только умозрением, читая ее в конце стиха и один раз в виде опыта, приспособив к своей речи; вскоре произносил, делая паузу после "Пенюльтьема1*, в чем находил мучительное наслаждение: "Пенюльтьема - " затем струна, туго натянутая в забвении на звук "июль", вероятно, разрывалась, и я добавлял, как молитву, "мерт- ва". Я все время силился вернуться к излюбленным мыслям, внушая для самоуспокое- ния, что наверняка, пенюльтьема — лексический термин, обозначающий предпослед- ний слог слова, а его появление — не что иное, как плохо стершиеся следы лингвистичес- кого труда, от которого ежедневно страдает подавляемый дар поэзии: причиной терзания была сама звучность и маска, натянутая спешкой легкого утверждения. Измученный, я позволил грустным словам самим блуждать по губам и брел, шепча жалостливым тоном соболезнования: "Пенюльтьема мертва, она мертва, совершенно мертва, отчаявшаяся Пенюльтьема", - тем самым надеясь унять беспокойство и не без тайной надежды похоронить его в монотонной многоголосице, когда, о ужас! — вполне объяснимая нервная магия дала почувствовать, что время, как отраженная стеклом рука в жесте ласки на что-то опускалась — тот голос (первый и, бесспорно, единственный). Но где таится бесспорное вмешательство сверхъестественного и начало тоски, из-за которой агонизирует мой недавно властительный дух, я узнал, когда машинально забрел на улицу антикваров и увидел перед собой лавочку торговца старинными струнными инструментами (они были развешаны по стене, а на полу разбросаны пожелтевшие пальмовые ветви и погруженные в тень крылья древних птиц). Я сбежал, чудак, осуж- жденный, может быть, носить траур по необъяснимой Пенюльтьеме". ЭДУАРД МАНЕ Что трагический рок — умолчала приспешница всех, Смерть, похищая у человека славу, — жестокий и враждебный, наградил добродушием и грацией, возмущает - не вой против надолго омолодившего великую цветовую традицию, и не посмертная благодар- ность: но среди мерзости мужественная наивность Козлоногого в бежево-сером сюртуке, борода и белокурые, редкие, умно седеющие волосы. Короче, шутник из Тортони, элегантный; в мастерской фурия, что швыряла его на чистый холст, стихийно, словно и не писал никогда - ранний старый дар смущать отмечался здесь находкой и внезапно выставленным шаром; незабываемый урок ежедневному свидетелю, мне: играют очертя голову, снова и снова, каждый раз, будучи как все, добровольно не оставаясь другим. При этом он часто говорил, так хорошо: "Глаз, рука...", что я воскрешаю. Глаз Мане, принадлежащего к старому племени горожан, с детства незамутненный, девственный, абстрактный, впиваясь в вещи и натурщиков, еще недавно сохранял в когтях смеющегося взгляда непосредственную свежесть встречи, презирая затем позой усталость двадцатого сеанса. Его рука - верный, продуманный нажим возвещал, до какой тайны спускалась чистота глаза, чтобы освятить живой, глубокий, резкий или пропитанный некоторой чернотой, шедевр новый и французский. 151
ОСЕННЯЯ ЖАЛОБА С тех пор, как Мария покинула меня, чтобы отправиться на другую звезду - какую же, Орион, Алтаир; к тебе ли, зеленая Венера? - я всегда лелеял одиночество. Сколько бесконечных дней я провел один с моим котом. Под одним я подразумеваю "без материального существа", а мой кот - мистический спутник, дух. Я могу, следователь- но, сказать, что проводил нескончаемые дни с моим котом и с одним из последних творцов латинского декаданса; ведь с тех пор, как белокурого создания нет, странно и причудливо я полюбил то, что заключается в слове "падение". Так, мое излюбленное время года - последние измученные дни лета, за которыми немедленно следует осень, а дня - час, когда я прогуливаюсь и когда солнце отдыхает перед тем, как исчезнуть, с медно-желтыми лучами по серым стенам и медно-красными на стеклах. Точно так же литература, у которой мой ум испрашивает печального наслаждения, будет агонизирую- щей поэзией последних мгновений Рима, пока она еще не совсем прониклась омолажива- ющим приближением варваров и не лепечет на детской латыни первой прозы христиан- ства. Итак, я читал одно из любимых стихотворений (их румяна очаровывают больше, чем румянец юности) и погружал руку в мех чистого зверя, когда вдруг под моим окном томно и меланхолично запела шарманка. Она играла в большой аллее тополей, чьи листья казались желтыми даже весной, с тех пор, как Мария, со свечами, проследовала здесь в последний раз. Инструмент грустящих, да, конечно: рояль сверкает, скрипка вливает в изорванную душу свет, но шарманка, в сумерках воспоминания, заставляет меня отчаянно мечтать. Теперь, когда она шепчет игриво-вульгарный мотив, дающий веселье сердцу предместий, мотив обветшалый, банальный, почему же его повтор повергает меня в грезу и вынуждает плакать, словно романтическая баллада? Я медлен- но вкушал его и не бросал монету в окно из страха пошевелиться и обнаружить, что инструмент пел не сам. ЖАЛКОЕ БЛЕДНОЕ ДИТЯ Жалкое бледное дитя, что орешь во все горло свою пронзительную и наглую песню, теряющуюся среди воплей котов, королей крыш? Ведь она не проникает сквозь ставни первых этажей, и тебе неведомо, что там тяжелые шторы из бледно-красно- го шелка. И все же ты поешь, неизбежно, с упорной уверенностью человека, одиноко идущего по жизни, которому не на кого рассчитывать, и он работает для себя. Был ли у тебя когда-нибудь отец? У тебя нет даже бабки, которая заставляла бы забывать голод, избивая тебя, если бы ты возвращался без единого су. Но ты работаешь на себя: стоя на улицах, в вылинявшей одежонке, похожей на мужскую, преждевременно исхудавший и слишком взрослый для своего возраста, ты поешь, чтобы есть, яростно, не опуская злых глаз на других детей, играющих на мосто- вой. И твоя жалоба так пронзительна, так пронзительна, что обнаженная голова, поднима- ющаяся по мере того, как повышается голос, хочет, кажется, выпрыгнуть из твоих маленьких плеч. Человечек, кто знает, не покатится ли она однажды, когда, после долгого крика в городах, ты совершишь преступление? преступление не слишком трудно совершить, ведь достаточно, чтобы после возникшего желания появилась смелость, и такие, как ты... твое маленькое лицо энергично. Ни гроша не падает в твою ивовую корзинку, в длинной руке, безнадежно повисшей вдоль штанов: тебя разозлят, и однажды ты совершишь преступление. Твоя голова все время поднимается и хочет тебя покинуть, как будто она заранее знает, когда ты запоешь с угрожающим видом. Она скажет тебе "прощай", когда ты заплатишь за меня и за тех, кто стоит меньше, чем я. Ты пришел в мир, вероятно, за этим и голодаешь с тех пор; мы увидим твое имя в газетах. О! бедная маленькая голова! ТРУБКА Вчера я нашел свою трубку, мечтая о долгом вечере работы, хорошей работы зимой. Сигареты, со всеми ребяческими летними забавами, отброшены в прошлое, освещенное голубыми от солнца листьями и муслинами, а важная трубка взята серьезным челове- 152
ком, который хочет долго курить, не отвлекаясь, чтобы лучше работалось: но я не ожидал сюрприза, приготовленного этой изгнанницей, при первой затяжке забыл, что нужно написать значительные книги; восхищенный, растроганный, вдыхал я возвраще- ние прошлогодней зимы. Я не прикасался к верной подруге с момента приезда во Францию, и весь Лондон, Лондон такой, каким он полностью представлялся мне одному, год назад, возник в сознании; сначала милые туманы, которые окутывают наш мозг и обладают собственным ароматом, когда проникают сквозь стекла. Мой табак, запах темной комнатой, обставленной кожаной мебелью, припудренной угольной пылью, креслом, на котором свернулся тощий черный кот; а яркий огонь! А служанка с красны- ми руками, перекладывающая уголь, а шум этих углей, падающих из железного ведра в металлическую корзину, а утро, возвращавшее меня к жизни, когда почтальон дважды торжественно стучал в дверь! Я снова видел за окнами эти болезненные деревья пустынного сквера — я видел морской простор, столь часто пересекаемый в ту зиму, дрожа на мостике парохода, покрытого изморозью и черного от дыма — с моей бедной спутницей-возлюбленной, в дорожном костюме: длинном тусклом платье цвета пыли дорог, во влажном манто, покрывшем ее холодные плечи, и одной из этих соломенных шляпок без перьев и почти без лент, которые богатые дамы выбрасывают по приезде, настолько ни превращены в лохмотья морским ветром, но которые бедные возлюбленные переделывают еще на много сезонов. Вокруг ее шеи повязана ужасная косынка, которой машут, чтобы сказать себе прощай навсегда. ЛИТЕРАТУРНАЯ СИМФОНИЯ1 часть II Зимой, когда меня утомляет оцепенение, я с наслаждением погружаюсь в дорогие страницы "Цветов Зла". Не успев открыть моего Бодлера, я втянут в преудивительный пейзаж: вижу его с остротой, созданной вкушением опиума. Вверху и на горизонте — мертвенно-бледное от скуки небо, с голубыми прорывами (их сделала осужденная Молитва). На дороге единственная растительность: страдают редкие деревца; в рисунке болезненной коры — спутанность обнаженных нервов. Их видимый рост, несмотря на странную неподвижность воздуха, сопровождается бесконечной душераздирающей жалобой, напоминающей скрипичную; дойдя до конца веток, она переходит в музыка- льную дрожь листочков. Всмотревшись, я замечаю мрачные бассейны, расположенные наподобие грядок вечного сада: окаймленная черным гранитом, куда вставлены индий- ские драгоценности, дремлет мертвая металлическая вода с тяжелыми медными фонта- нами; на нее тоскливо падает луч, полный грации увядших вещей. Ни единого цветка на земле, вокруг — лишь изредка несколько перышек из крыльев падших душ. Небо, освещенное, наконец, вторым лучом, затем другими, постепенно утрачивает мертвенную синеватость и проливает бледную голубизну чудесных октябрьских дней; вскоре вода, эбеновый гранит и драгоценные камни запылали, точно городские стекла вечером: это закат. О чудо! фантастическое зарево, вокруг которого распространяется опьяняющий запах встряхиваемых волос, падает каскадом с потемневшего неба! Лавина ли это извращенных роз, имеющих грех в качестве аромата? — Может, румяна? Или кровь? — Необыкновенный закат! Или этот поток — всего лишь река слез, пропитанных пурпуром бенгальского огня Сатаны-акробата, который шурует сзади? Прислушайтесь: это падает с похотливым звуком поцелуев... Наконец, чернильные сумерки затопили все; слышно лишь порхание преступлений, угрызений и Смерти. Тогда я закрываю лицо; всхлипыва- ния, вырванные из души не столько кошмаром, сколько горьким ощущением изгна- ния, пересекают черную тишину. А что же в таком случае родина? Закрыв книгу и глаза, я ищу ее. Предо мной появляется мудрый поэт и указывает ее в гимне, мистическом, как лилия. Ритм этой песни похож на розетку древней церкви: среди орнамента из старых камней, улыбаясь в серафическом ультрамарине (он воспри- нимается молитвой, исходящей из глубины их глаз, а не из нашей вульгарной лазури) Ангелы белые, словно облатки, выплескивают в пении свой экстаз, аккомпанируя себе на арфах из самородного золота, на чистых лучах с контурами труб и на тамбуринах, где Эта симфония, созданная в 1864 г., состояла из трех частей: Готье, Бодлер, Банвиль. Легко заме- тить, что Малларме еще не освободился от бодлеровского влияния; во всех трех частях ощущается дух стихотворений в прозе, а во второй части простодушно перечислены все темы "Цветов зла" (прим. переводчика). 153
звенит девственность юных громов; у святых есть пальма - и я не могу смотреть выше теологических добродетелей, настолько невыразима святость; но я слышу, как бессмерт- но взрывается слово: Аллилуйя! 1 ГРЯДУЩИЙ ФЕНОМЕН Блеклое небо над обветшалым миром уйдет, может быть, вместе с облаками. Пурпу- рные клочья изношенного заката линяют в реке, спящей на затопленном лучами и водой горизонте. Скучают деревья; под листвой, побелевшей, скорее, от пыли времени, чем от дорожной, поднимается палатка Явителя Прошедшего. Уйма фонарей ждет сумерек и оживляет лица несчастной толпы, источенной вечной болезнью и грехами веков; мужчин около их тщедушных приспешниц, брюхатых гнилыми плодами; с ними погибнет земля. В беспокойной тишине глаз, молящих солнце, что уходит под воду с отчаянием крика, обычный зазыв: "Ничто не доставит вам удовольствия духовного зрелища, ибо нет теперь художника, способного представить хотя бы его жалкую тень. Я приношу живую, высшей наукой сохраненную Женщину былых времен. Какое-то первозданно-наивное сумасбродство, золотой экстаз, черт знает что! ею названное волосами, льется с изящес- твом тканей вокруг лица, освещенного кровавой наготой губ. Вместо ненужной одежды у нее тело; и глаза, подобные редкостным камням, не стоят взгляда, исходящего из ее ликующей плоти: от поднятых грудей, словно налитых вечным молоком, с обращенны- ми к небу остриями, до гладких ног, хранящих соль первого моря". Вспоминая жалких жен, лысых, перепуганных, теснились мужья; грустным женам тоже любопытно было взглянуть. Едва все насладятся созерцанием этого благородного обломка какой-то проклятой уже эпохи, — одни пребудут безразличными (у них не будет сил постичь); другие, взвол- нованные, с глазами, полными слез, обменяются взглядом, а тамошние поэты, чувствуя, как хмель смутной славы зажигает потухшие глаза, побредут к своим свечам, преследуе- мые Ритмом, забыв, что живут в эпоху, пережившую Красоту. * * * Мир исчезнет...Что ему впредь делать под солнцем? Ведь предположив, что он продо- лжает длиться материально, можно ли утверждать, что это достойное существование? Не хочу сказать, что он сведется к шутовскому беспорядку Южно-Американских республик и что, быть может, мы вернемся к дикости и поползем с ружьем в руках по заросшим травой руинам цивилизации искать корм. Нет. Подобные приключения предполагали бы некую жизненную энергию, эхо первых веков. Мы погибнем от того, что давало иллюзию жизни. Техника настолько американизи- рует нас; прогресс настолько атрофирует в нас духовность, что никакие кровавые, святотатственные и противоестественные мечтания фантазеров не смогут сравниться с последствиями этого. Обращаюсь к любому, желающему возразить, что жизнь продолжа- ется. О религии, полагаю, бесполезно разглагольствовать, искать ее обломки... Человеческое воображение может легко представить республики или прочие госу- дарства, достойные славы, если они управляются святыми, избранными. Но не политиче- скими учреждениями будет характеризоваться всеобщая разруха или всеобщий прогресс; дело вовсе не в названии. Это произойдет от опошления сердец. Ребенок сбежит из дому, но не в восемнадцать лет, а в двенадцать... Он сбежит не для того, чтобы освободить красавицу-узницу из башни; не для того, чтобы обессмертить чердак возвышенными мыслями, а для того, чтобы организовать прибыльное дело, обогатиться, конкурируя со своим мерзким папашей, основателем и акционером газе- ты... Все, что не будет стремлением к Плутосу, будет расценено как бесконечная глупость. Правосудие (если в эту счастливую эпоху еще способно будет существовать правосудие) станет преследовать граждан, не сумевших сколотить состояние. Этот текст, тоже относящийся к раннему периоду творчества Малларме, интересен не только тем, что позволяет проследить становление его стиля. В то же самое время Бодлер, не зная о сущест- вовании "Грядущего феномена", вносит в дневник запись, которую намеревался включить в памфлет против буржуазной цивилизации. Сопоставляя два этих отрывка, мы сталкиваемся с интереснейшим явлением, "феноменом" литературы: при всем отличии манер письма, совпадение сюжета, тона, настроения, мыслей. 154
Твоя супруга, о Буржуа! твоя добродетельная половина, законное обладание которой заменяет тебе поэзию; неусыпный страж твоего сейфа, будет лишь идеалом содержанки. Твоя преждевременно созревшая дочь возмечтает с колыбели о том, что продаст себя за миллион; а сам ты, о Буржуа, еще меньше поэт, чем сейчас, ты ничего не сумеешь возразить; ты ни о чем не станешь сожалеть... Благодаря прогрессу, у тебя останутся только кишки! Времена эти близки; кто знает, не наступили ли они уже, и не мешает ли наша толсто- кожесть их распознать? ЗИМНЯЯ ДРОЖЬ Эти Саксонские часы, которые отстают и бьют тринадцать раз среди своих цветов и богов, чьими они были? Думай, что они прибыли из Саксонии в длинных старинных дилижансах. (Странные тени свешиваются на изношенные стекла) И твое венецианское зеркало, глубокое, словно прохладный водоем, в змеистом обрамлении с осыпавшейся позолотой, кто в нем отражался? Ах, я уверен, что не одна женщина смывала этой водой грех своей красоты; и, быть может, я увижу обна- женный призрак, если буду долго смотреть. - Противный, ты часто говоришь дерзости... (Я вижу паутины в верху больших окон) Наш буфет еще очень старый: посмотри, как огонь красит его печальное дерево; тот же возраст и у приглушенных штор; а обивка кресел, лишенных прикрас! а старинные гравюры стен? а все наши древности!.. Не кажется ли тебе, что даже бенгали и синяя птица выцвели со временем? (Не мечтай о паутинах, дрожащих в верху больших окон) Ты любишь все это, вот почему я могу жить с тобой. Не желала ли ты, сестра моя со взглядом былых времен, чтобы в одной из моих поэм появились слова: "грация увяд- ших вещей"? Новые предметы тебе не по душе; тебе тоже они внушают страх своей кричащей дерзостью, и ты чувствуешь желание их истрепать, что довольно трудно сделать тем, кто не находит приятным действие. Иди, закрой старый германский альманах, который внимательно читаешь, хотя он издан больше ста лет назад, короли, о которых там повествуется, все мертвы; и, лежа на древнем ковре, опираясь головой о твои колени, такие трогательные под побледневшим платьем, я буду с тобой беседовать часами, о спокойное дитя; нет больше полей, и улицы пусты; я расскажу тебе о нашей мебели... ты рассеянна? (Эти продрогшие паутины в верху больших окон)
Анри gè МОНТЕРЛАН Девушки
ТЕРЕЗА ПАНТВЭН Долина Морьен ПЬЕРУ КОСТАЛЮ авеню Анри-Мартен, Париж 26 сентября 1926 г. Я вам благодарна, сударь и дорогой возлюбленный, за то, что ни разу не ответили на мои письма. Они меня недостойны. Три письма за три года, и ни одного ответа! Но теперь пришло время открыть вам мой секрет. С первой же встречи с вашими книгами я полюбила вас. Когда я увидела вашу фотографию в газете, пробудилась страсть. В течение трех месяцев, cil ноября 1923 года по 2 февраля 1924, я писала вам каждый день. Но писем не отсылала. Отправила только одно. Вы не ответили. И все же, когда я смотрела на фотографию, ваш взгляд и ваше лицо возвестили мне мою счастливую судьбу: вы меня не любили, нет, но вы уступили мне место в ваших мыслях. В письме от 15 августа 1924 года - праздник Пресвятой Девы - я напомнила о себе. И чуть позже некое отражение на вашем лице на фотографии засвидетельствовало, что мое письмо вы получили. Третий раз, 11 апреля прошлого года, я написала вам. Но столь велика была боязнь не понравиться вам избытком дерзости, что выражения, в которых я излила свои чувства, не позволили вам, конечно, сосредоточиться на них. Я не осмеливалась говорить о своей любви, и я от этого умирала. Я вам написала огромное письмо, полное признаний, на шести страницах, начав его в последнюю субботу месяца Розария и закон- чив накануне праздника Непорочного Зачатия . Но его и подавно я не отправила. Я думаю о вас, я страдаю, надо вам сказать: я вас люблю. Я не желаю вам никакого зла. Как я страдала! Когда вы меня узнаете, вы поймете. Я не самодос- таточная женщина. Вдали от вас я ничем не была, ничего не могла. Я стонала, я молилась, я размышляла, но эта внутренняя жизнь и была всей моей жизнью. Стоит ли мне что-то выжимать из себя, раз "это" нельзя посвятить мужчине, для которого я создана? Ведь Бог создал мужчину для Своей славы, а женщину - для славы Мужчины. О! Как Праздник Розария (отмечается ежегодно в первое воскресенье октября) учрежден папой Григорием XIII в честь победы венецианского и испанского флотов над турецким при Лепанте (7 окт. 1571 г.). Праздник Непорочного Зачатия — 8 декабря. (Здесь и далее — примечания переводчика.) 158
много вы для меня можете! Оживите меня, друг мой, меня, которая до вас не жила. Я нуждаюсь только в любви, и я способна на огром- ную любовь. Я люблю вас и знаю, что, говоря это вам, выполняю Божью волю. Друг мой, вы никогда не грезили о нашей любви в Вечности? Скоро октябрь... Последние полевые цветы. Мне бы не хотелось, чтобы они бесполезно умирали. Я их сорвала, осеняя себя крестным знамением. Я положила - от вас и от себя - четыре стебелька на могилу котят-близнецов, умерших два года назад. Посылаю вам три стебелька и сохраняю три других, которые возлагаю к ногам моей статуэтки из Сакре-Кёр. В этот раз я прошу вас ответить, чтобы я могла дать волю своей нежности и, если ваше сердце ответит моему, - привыкать к счастью. Друг мой, наша задача - воссоздать Царство Божье. Если хотите это царство и мое сердце, дайте мне знать. Целую ваше перо и подписываюсь « Мари Парады ибо Терезы Пантвэн больше не существует (не ставьте свое имя на конверте). (Это письмо осталось без ответа) МАДМУАЗЕЛЬ АНДРЕ АКБО Сэн-Леонар ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж 3 октября 1926 г. Дорогой великий Косталь, летом я почти всегда на улице, и дом для меня перестает существо- вать. С первыми холодами его оборудуют, как ковчег для зимнего потопа, и особенно сейчас, гораздо острее, чем весной, когда умерла мать, я осознаю, что значит жить в Сэн-Леонаре (Луаре) со старым дядей, глухим и глупым, когда ты бедная девушка, сирота, без брата и сестры, и когда тебе почти тридцать. И все-таки эту меланхолию словно отгоняет годовщина. Ровно четыре года назад, день в день, я прочла впервые вашу книгу. Ваша власть над людьми! Вчера вечером я плакала - настоящими слезами - перечитывая "Хрупкость". (Говорила ли я вам, что заказала восхи- тительный переплет из зеленого сафьяна? Вот единственная прекрас- ная вещь в океане безобразия и посредственности, где я живу. Сто пятьдесят франков. Половина моих карманных расходов в месяц...) Бывают дни, когда невозможно открыть газету, не наткнувшись на ваше имя; говорить, вас не называя (я произношу ваше имя чаще, чем женщина - имя своего любовника); думать, не чувствуя вашей Le paradis — рай ( фр. ). 159
мысли, смешанной с моей: вы не столько мужчина, сколько стихия, которой омывается моя жизнь, подобно тому как омываешься возду- хом или водой. Никто вас не "чувствует" так, как я. Нет, никто, я не хочу! Я не ревную вас к людям, которых вы любите, - даже к "пре- красным дамам" - но к тем, которые вас любят. По крайней мере, я занимаю особое место подле вас, любя ваше творчество, как никто другой. Я знаю его почти наизусть, настолько, что часто ваши фразы вертятся на языке или на кончике пера, выражая мою мысль лучше, чем я выразила бы ее сама: вы говорите, а это себя я слышу. Это из-ва вашего таланта, который меня покорил с первого же дня, и также от родства душ, которые внешне вроде бы разделены пропастью. Это таинственное братство в моей жизни, такой невеселой, а иногда такой тревожной, довело меня до экзальтации и поддержало. Как я повзрослела, читая вас! Вы переворачиваете души, открывая им собственные сокровища, подобно тому как перекапывают землю. В течение четырех лет ваши книги были самовыражением меня самой, не имеющей литературного дара, как ваше счастье было моим вознаграждением - меня, несчастливой. Как и вы, желая осущест- вить и зная лишь отказы и ностальгию среди мерзкой жизни, нелепо парадоксальной, поскольку я получила образование, не находящее применения; парализованная безденежьем и одиночеством, я вам передала в какой-то мере весь этот пыл, весь этот аппетит к жизни. Далекая от мысли вас ревновать, как делают столько других жен- щин, я к вам испытываю, если так можно выразиться, чувство роди- телей, жизнь которых не удалась, но которые видят своих детей преуспевающими (вы, следовательно, мой тридцатитрехлетний сын!). Замурованной, мне хотелось, чтобы кто-нибудь преодолел стены и препятствия. Это бы за меня отомстило. Если бы в какой-то миг вы перестали быть счастливым, вы были бы как не оправдавший надежд депутат, вы бы меня предали. Меня и многих других, ибо я знаю, что многие чувствуют то же, что и я. Я горжусь тем, что вы пишите то, что пишите. Я горжусь тем, что вы существуете таким, каким существуете. То, что мужчина вашего склада пользуется успехом у публики (это чудо), меня примиряет с миром: значит, не все еще потеряно. Я бы не вынесла нелюбви к вам, и три года назад я говорила лучшей подруге: "Если бы вы не любили Косталя (как писателя), немного бы я дала за дружбу с вами". Я постоянно трясусь от страха, как бы вы не сделали чего-то не совсем "так". Если я вижу в газете статью о вас, то перед тем, как начать читать, дрожу, как моя мать, когда я была маленькой и соседка предупреждала: "Деде играет на берегу пруда". Но вы всегда пишете то, что я ожидаю, точно так же, как вы оказались при встрече таким, каким я вас воображала. Боже мой! Пусть это чудо никогда не прек- ращается! Это прекрасное чувство, знаете, - доверие с оттенком надежды, которым облекаешь свободного мужчину. А когда я с вами познакомилась! Разве можно забыть вашу любез- на
ность, ваше прямодушие, вашу благосклонность! Этот недостижимый Косталь! Великий и очень известный брат... но, вопреки всему, брат. Идеальный товарищ, с которым находишься на одном уровне, чуточ- ку задаваясь. Я почти боялась, что вы окажете мне прием, который писатель с репутацией... победителя может оказать девушке, которая им восхищается и наносит ему визит; и - кто бы из нас ни почувство- вал физическое влечение: вы ли ко мне, я ли к вам - это меня унизи- ло бы. Бще сегодня я подарила бы вам жизнь, но не вижу себя даря- щей вам поцелуй. Хотя религия больше не властна надо мною, осталось что-то от набожного и строгого детства (никогда не читала тайком книгу и никогда не испытывала желания это сделать). Ваша сдержанность была для меня радостным открытием: "сдержанность" уравнивает "могущество" как у мужчин, так и у женщин. И кроме того, она доказывала мне, что я для вас, - не как другие. И все, что вы для меня сделали, - рекомендовали книги, нашли место в Пари- же, потерянное по моей вине, - доказало, что вы добры, о чем нельзя было догадаться по вашим книгам (условимся: добры лишь в опреде- ленные часы; некоторые ваши поступки причиняют мне легкую боль, вам это известно. Что ж, вы на особых правах). Через месяц я приеду на несколько дней в Париж, по делам, связанны с наследством матери. Обещайте, что будете на месте в это время. Жму вашу руку, серьезно. АА P.S. Простите за длинное письмо. Это сильнее меня! Но я обещаю вам не писать теперь полмесяца. (Это письмо осталось без ответа) 2.501. - Девушка, блонд., очаровательная, 28 лет, 20.000 сэконом- ленных франков, католичка, выйдет замуж за господина с положе- нием. J 2.529. - Девушка, 25 лет, акажу , тонкая, прелестнейшая, изуми- тельные ноги, без средств, провинциальная машинистка, выйдет замуж за господина, имеющего прочное положение. Нуждается прежде всего в нежности. 2.530. - Мадмуазель, 40 лет, аристократка, ед.дочь, слегка интел- лектуальна, жив. в замке, 200.000 фр. приданого, выйдет замуж за господина, катол., весьма изысканного, даже без средств, предпочт. благородного. 2.550. - Дев., 21 год, дочь морского офицера, сирота, очень милая, светло-шат., каштановые глаза, маленькая, тонкая, хорошо слож., из Финистера, без надежды на состояние. 2.554. - Вдова, 49 лет, веселого нрава, очень сердечная, очень чувствительная, сентиментальная, очень богатая духовная жизнь, изыск., отлич. здоровье, идеальная хозяйка, превосходна во всех Коричневый с красноватым оттенком цвет волос ( по аналогии с американским де- ревом акажу ). 161 6 - Ж.-Ш. Гюисманс, А. де Монтерлан
отношениях, 25.000 ренты, поместье, желает переписываться относи- тельно замужества с господином абсолютно чистосердечным, финан- совое положение аналогичное, дабы обеспечить покой, уверенность, во взаимном доверии и обоюдной нежности. Серьезно. Адрес точный. 2.563. - Девушка-художница, индивидуальные качества; сердечна и решительна, независима, свободна и одинока, выйдет за симпатич- ного парня. 2.565. - Маркиза, очень высокая, глаза зеленовато-голубые, меняющиеся, волосы натурально золот., хорошо слож., очарователь- ная женщина, оч.элег., светск.женщ., оч.изыск., драгоценности, вступит в брак с красавцем-мужчиной в американском стиле. 2.574. - Честная девушка, здоровая, живет в деревне с матерью, хочет замуж. 2.576. - Служащ., шатенка, двадцать девять лет, тихая, покорная, заботливая, 600 фр. в месяц, легкий излечимый туберкулез, выйдет замуж за господина моложе 45 лет, действительно желающего сде- лать ее счастливой. Положение безразл. Покинула бы провинцию. Выдержки из ежемесячного свадебного обозрения "Самый прекрасный день". Октябрь, 1926 г. 1899. - Холостяк, тридцатилетний, физич.крас, 1 м.75 см., образо- ван, все качества, жен. на девушке, обладающей значительным приданым. 1907. - Служащий канцелярии, 23 лет, среднего роста, спортив- ный, жен. на женщине, которая обеспечит ему независимое сущест- вование. 1910. - Ветеринар, 24 лет, обеспеченный, красивый, высокий, прекрасные глаза, в духе Рамона Новарро, ищет в подруги жизни сентиментальную женщину, имеющую не мньше 60.000 прид. 1929. - Вдовец, 63 лет, элегантный, здоровый, бельгиец, свобод- ной профессии, награжден Орденом Леопольда, 4.000 ренты, женится на даме или девушке, физически красивой, крепкой, любящей, экономной, с доходом 20.000. Страдал. 1930. - Майенский преподаватель, 28 лет, скоро повышение, женится на коллеге, свободомыслящей, со значительным имущест- вом. 1931. - Молодой человек, 1 м. 80 см., очень шикарный, очень хороший танцор, спортивный, рекордсмен, встретится с девушкой, блондинкой, независимой, относительно брака. Прогулки на авто. 1940. - Дипломированный господин, пятидесяти лет, добрый, деликатный и бескорыстный, мечтающий о нежности, вступит в брак с юной особой, предпочтительно моложе двадцати двух лет, с иму- ществом; желает встретить девушку изысканную, хорошо воспитан- ную, образованную, нежную, преданную, безукоризненного поведе- ния, очень милую, хорошую хозяйку, с виду простую, но в действи- 162
гельности соблазнительную, с приданым минимум 500.000 и по возможности с наследством. 1945. - Колониальный адъютант, без малейшего изъяна, гибкий, кудрявый, блондин, голубоглазы^, горбоносый, с овальным лицом, сентиментальный, скрипач, блед в Тунисе, женится на девушке 17-20 лет, с приданым, любящей лучи солнца и вечную лазурь чудесных краев и бесконечный песок. 1947. - Механик-холостяк, 18 лет, вступит в брак с корреспонден- ткой, которая поможет ему наладить торговлю. 1950. - Капитан, 35 лет, высшая школа, скоро командир, офицер Почетного Легиона, физически привлекателен, шатен, изыскан, элегантен, трезв, нрава веселого, несмотря на перенесенные страда- ния, очень прямодушный, желает осчастливить юную особу, даже имеющую ребенка, высокую, веселую, сентиментальную и идеаль- ную, отлично воспитанную, католичку, чтобы основать счастливый и прочный очаг, базирующийся на глубокой любви и высоких мораль- ных принципах. Финансовое положение не имеет значения. 1958. - Молодой человек, 21 года, красивый парень, положение скромное, ищет родственную душу, богатую. 1962. - Виконт, единственный сын, 27 лет, дворянство с XVI столетия, удостоверенное подлинными актами, не обладающий в данный момент никаким личным состоянием, но ожидающий в скором времени крупное наследство, совершенен во всех отношени- ях, женится на очень богатой особе, религия и возраст безразличны, чьи родители нашли бы место для зятя. 1967. - Помощник сторожа на железной дороге, 29 лет, без состоя- ния, из предместья Парижа, надеется жениться на молодой женщи- не. "Самый прекрасный день", Октябрь, 1926 г. Мужчина, читающий брачные объявления, может освободить, одного за другим, многих мужчин, находящихся в нем: мужчину, который смеется, мужчину, который желает, мужчину, который размышляет; в этом "мужчине, который размышляет", есть еще мужчина, который плачет. Мужчина, который смеется. Да! Он насмеялся вдоволь. Прекрас- ное мнение большинства этих бедняг о самих себе. Огромная цена, придаваемая золотистым волосам и католицизму. Надлежащий рост господ. "Наследства", которыми располагают эти девушки, но какого рода наследства? По смешному идешь, как по ковру. На второй странице газеты: "Дирекция предоставляет себе в распоряжение трех читателей, давая им образец, необходимый для Земельное владение. 6* 163
достижения их замыслов, а при желании (да-да!) готова написать подписчикам в указанном духе, по два франка с половиной за пись- мо". На последней странице - афиша "дамы-детектива и ее ищеек, методов слежки и т.д." Прекрасно. Создавая семью, надо подумать обо всем (но не сама ли директриса газеты, эта дама-детектив, Пене- лопа, готовая распустить то, что соткала?). Неплохой пункт также и афиша "Быстрых ссуд": известно, во что обходится женщина. Когда мужчина, который смеется, вволю насмеется, напрезирает- ся и т.д. вплоть до мысли, если он язвителен: "Поистине, честная война смела бы весь этот маскарад" (правда, добавляет этот бесчест- ный мужчина, один из ужасов войны, на который не обращают над- лежащего внимания, - то, что женщины от нее избавлены); когда мужчина, Который смеется, вволю насмеется, он нажимает кнопку и появляется мужчина, который желает. Мужчина, который не прочтет без дрожи: "Девушка, 22 лет". За каждым объявлением - лицо, тело и черт знает что (это вполне может быть сердцем). За этими шестью страничками текста - сто пятьдесят живых женщин, живущих в настоящее время; и каждая требует мужчину (а почему бы не я?), и каждая, поскольку она здесь, готова к авантюре, законной или незаконной (законная, конечно, в тысячу раз хуже, но женщина дошла до такой степени отчаяния, что предлагает себя любому). Мужчины... Они требуют "солидных состояний". Мы ведь прочли: "Господин желает познакомиться, с целью последующего брака, с юной прелестной особой, имеющей солидное состояние". Точка. Это всё. Вы... Юная, прелестная и состоятельная. Я... Ну да, я - "госпо- дин": вы недовольны? Большинство из них, несмотря ни на что, уточняет: "господин с положением", - хлеб и постель. Постель сначала. А что может быть естественней, респектабельней этого требования? "Под одеялом не чувствуешь больше нищеты", - как великолепно сказала нам одна марсельская шлюха (там чувствуешь порой другую нищету. Но вопрос не в этом). Мужчина алчущий, пред чьими очами эти странички, видит женщин волнующихся, как море, рычащих, как римская арена, когда выпускали зверей. Их слишком много; это обескураживает: таков любитель перед двумя тысячами музейных экспонатов. Стадо женщин на закрытой арене. Зловред- ных, как звери на арене, и все же, как и те, полуневинных и безоруж- ных: все жертвы, даже самые худшие. Требуется лишь выстрелить в кучу... Подпорченные, грубые, скотские, жулики и вымогатели, - все лучники находятся наверху, выбирая добычу. Какая угроза нависла над женским народцем! Верх искренности и верх мерзости; все разочарования, все социальные драмы, вплоть до счастья, варятся в этом ведьмовском котле, каким является свадебное обозрение. И гротеск, и патетика, как во всем в жизни, а это - сама жизнь. Экст- ракт жизни. 164
Мужчина, который размышляет, он-то видит в маленьком брачном листке, столь смешном с одной стороны, социальное колесико перво- степенной важности. Мы прочли однажды в объявлении, расхваливающем отель курор- та, следующую заманчивую формулу: "Избранные отношения". И часто слышишь, как один человек говорит другому: "Идите же к X. Там вы завяжете отношения". Здесь всякое благороднорожденное существо вздрагивает. И пред взором возникает словцо старой аристократки, истерзанной визита- ми докучливых субъектов, которая оставила внукам в качестве основного приказа: "Главное - не завязывать отношений". И, однако, вслед за первым движением, ощущаешь всю жуть, порожденную отсутствием отношений. Представляется великое множество прекрасных вещей, которых не хватает людям просто потому, что из-за отсутствия отношений они не знали, в какую дверь стучать. И это, конечно, трагедия: двери, которые как бы просят, чтобы их распахнули на эдемы; но их не распахивают, потому что люди прошли мимо них. Существа, всю свою жизнь ожидающие существо, созданное для них,-оно всегда существует - и которые умирают, так и не встретив его: мужчины, не нашедшие, как применить свои дарования и изнуряющие себя примитивной работой; девушки, не вышедшие замуж, но которые осчастливили бы мужчину и себя; люди, прозяба- ющие в нищете, тогда как есть для них благотворительные общества - все это потому, что они не знали, где способное их полюбить сущес- тво; где это благотворительное общество. Проблема, которая может стать наваждением. И он переходит от большого к малому. Есть книга, которая в определенный час могла бы вас поддержать и о которой не знаешь. Есть город, в котором заперт предмет вашей любви; лекарство, которое спасло бы вас; комбинация, которая позволила бы вам выиграть время. Все это вас ожидало, но никто вам на это не указал, потому что вы лишены необходимых связей. Земля обетованная окружает вас - вы этого не знаете. Как оса, которая долго, пытаясь выбраться из комнаты, бьется с жужжанием о стекло, в то время как окно полуоткрыто в нескольких сантиметрах от нее. Меня швыряют в воду со связанными руками, не научив приему, позволившему бы освободиться; но прием этот существует. Эти перекрещивающиеся дары и призывы подобны птицам, не пересекающимся в громадном пространстве; наконец, некоторые соединяются и улетают парами. Монтень говорит, что его отец желал бы видеть в каждом городе "условленное место, в котором могли бы очутиться те, кто в чем-либо нуждается. Один хочет спутника, чтобы уехать в Париж. Другого интересует слуга с определенными качества- ми. Третьего - учитель и т.д." И он приводит в пример двух "весьма достойных господ", умерших в нищете, но которых поддержали бы, 165
если бы знали о их печальной ситуации. Разумеется, первый, кто за- мыслил поставить газету на службу человеческим желаниям, заслу- живает памятника. Все, что способствует встречам, подлежит одобре- нию, даже когда речь идет о встречах с сентиментальной целью; и, вопреки всему мерзкому и посредственному, что в них заложено. Пожилая дама, рекомендующая родным с затаенной грустью: "Главное - не завязывать отношений!" - уготавливала тем, кто ее послушался бы, все драмы неудовлетворенности, драму души и драму тела, а кроме того, жестокое сожаление для тех, кто готов был прийти на помощь, но не пришел. Замыкание в собственной скорлупе благотворно только для незаурядных и сильных людей. Остальные слишком дорого платят за это. В своей комнате нельзя запереться безнаказанно. "Не посылают спать" ближних безнаказанно. Именно так, потому что замыкание в собственной скорлупе - если это не продиктовано высшими интеллектуальными соображениями - диктуется чаще всего ленью, эгоизмом, бессилием, словом, "страхом жизни", о пагубных последствиях которого для человечества еще недостаточно сказано. ТЕРЕЗА ПАНТВЭН Долина Морьен ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж 6 октября 1926 г. Любимый мой, снова вы не ответили мне! Бог этого не позволил; да будет благословенно его Имя. Убежденная, что в вашем молчании таятся великие дела - вы, конечно, работаете, - я хочу уважать это молчание. Да, до самого Дня Всех Святых . Тогда я пошлю вам еще один стон. Целую вашу правую руку, ту, что пишет. Мари Парады P.S. Не ставьте ваше имя на конверте. (Это письмо осталось без ответа) ТЕРЕЗА ПАНТВЭН Долина Морьен ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж День Всех Святых Скорее! В моих руках что-то, отчего у вас дух захватило бы. Бели бы вы знали тех, кто меня окружает! Если бы вы знали, как страшно полностью зависеть от властолюбивых, не желающих вам добра! Только в вас моя жизнь. Подарите мне жизнь, чтобы я была уверена, что обладаю ею вечно. 1 ноября. 166
В последний раз заклинаю. Вы - мое дыхание: не позволяйте мне погаснуть. Мари P.S. Я снялась на фотографии и посылаю вам. Видите, я молода, но не красива. На фотографии я еще приукрашена. (Не ставьте свое имя на конверте) ПЬЕР КОСТАЛЬ Париж ТЕРЕЗЕ ПАНТВЭН Долина Морьен 5 ноября 1926 г. Мадмуазель, Я никогда не предполагал, что когда-либо отвечу на одно из ваших экстравагантных писем. Увы, последние меня тронули; зло свершилось. Вы говорите, что ваша жизнь в моих руках. Нам эти штучки знакомы. Но гипотеза, что вы, действительно, в это верите, такого свойства, что мне следует ее принять. Должен ли я позволять этим крикам возобновляться? У меня не хватает духу. Посмотрим же, что я могу для вас сделать. Никакого шанса, что чувство, которое вы, как вам кажется, испытываете ко мне, найдет во мне хоть малейший отзвук; не пре- следуйте меня: это все равно, что ломиться в закрытую дверь; вы- дохнетесь. Впрочем, если бы вы и добрались до меня, вы ничего- шеньки не получили бы: мне нечего дать кому бы то ни было. Уясни- те это раз и навсегда. Не надейтесь, что я когда-либо смягчусь. Но то, что этот путь закрыт, не означает, что нет других. В вас, по всей вероятности, есть некоторая сила; жаль, если она уйдет на какого-нибудь широколапого щенка, в которого вы способны влю- биться за отсутствием выбора. Если отбросить "розовую ленточку" вашей набожности (это зависит от вашего пола и возраста), останется, возможно, не самое плохое. Было бы удивительно, если бы Бог удовлетворился этим. Не знаю, что он представляет на самом деле, поскольку во мне нет ни капли веры. Но в нем, или в идее, которую вы о нем составили, вам будет куда лучше, чем у "очага". Смрадные очаги, да, все! Единственное, что я могу для вас сделать, так это подтолкнуть к поиску в подобном направлении и следить за вами издали, с симпатией, хотя, повторяю, я не верю ни в божественность Иисуса Христа, ни в какое-либо иное божество. Но высшие сферы неверия мне знакомы. Они будут моей молит- вой за вас, если желаете. Ведь это, в сущности, одно и то же. К счастью. Не пишите мне письма на восемь страниц через каждые три дня, как вам, несомненно, захочется после этого письма. Степень моего расположения к вам такова, что я смогу читать ваше письмо раз в три недели, а не раз в три дня; говорю откровенно: я не стану читать ваших писем. Уступайте зуду писать только после того, как наложите 167
запрет, из которого вы извлечете для себя славу. Не надейтесь, впрочем, что я вам отвечу. Я отвечу лишь в том случае, если почув- ствую в этом крайнюю необходимость; иными словами, ответы мои будут редкими. За сим, мадмуазель, прошу верить в мои искренние чувства. Косталь ПЬЕР КОСТАЛЬ Париж МАДМУАЗЕЛЬ РАШЕЛЬ ГИГИ Каркеран (Вар) 6 ноября 1926 г. Дорогая Гигишка ! Прошу тебя опустить в почтовый ящик в Каркеране (прости, что посылаю запечатанный конверт) письмо, адресованное одной девице из Луаре, которая мне желает добра (из Луаре) уже четыре года. Поскольку ей абсолютно нечего делать, кроме как думать обо мне, ты догадываешься, как ее это развеселит. Дурнушка, отнюдь не соблаз- нительная, но умная, воспитанная, мыслящая: она сирота (ее отец был мелким стряпчим в провинции; без состояния); она сама выучи- ла латынь и т.д. - в общем, достойна всяческого уважения. Я испы- тываю к ней некоторую симпатию, хорошо сознавая, что значит быть девушкой в тридцать лет, и довольно незаурядной, да еще в Сэн-Леонаре (Луаре), да еще без гроша. Жалко, что такого рода созда- ние осуждено либо закиснуть в девах, либо стать женой лавочника из Луаре, либо найти любовника (что, вероятно, нелегко, так как при- рода к ней мало благосклонна) и скатиться. Я не гашу в ней иллюзию дружбы, что ее поддерживает, я знаю. Через несколько дней она приедет в Париж, и на этот раз мне не хочется ее видеть. Женщина, которая тебя любит и которую не лю- бишь и не хочешь... В переписке - куда ни шло. Но наяву - ай! Я дам консьержу самые строгие указания отвечать, что я на юге. Есть еще одна девушка, из Ла-Манша, которой я, наконец, ответил вчера после трех-четырех оставленных без ответа писем, которые она написала за три года. Недавно она прислала свою фотографию: это настоящая крестьянка, в черном балахоне сироты; невозможно представить что-либо более неграциозное. Она абсолютно безумна (в мистическом плане) и была бы ничтожеством без своего безумия, которое и есть вся ее ценность. Она тронула меня одним словом своего письма; именно это слово открыло мне если и не сердце, то по крайней мере ту область души, где дремлют (или притворяются дремлющими) благожелательность и жалость. "Если бы вы знали, как страшно полностью зависеть от властолюбивых, не желающих вам добра!" Думаю, речь идет о ее семье. Поскольку в ее набожности невозможно отличить, где кончается безумие и начинается возвы- шенное, я заговорил о возвышенном и хотел бы, чтобы она подумала, не создана ли она для монастыря: все лучше, чем скотный двор, 168
скотники и скотницы, полные презрения к одержимой девочке. Ты, дорогая Гигишка, обладающая человеческим гением дщерей Изра- ильских, ты, думаю, одобришь то, что я ей в конце концов ответил. Я знаю, что это неосторожность: доброе деяние - всегда неосторож- ность. Но я не люблю отказывать людям в тех крохах счастья, кото- рые они вымаливают, проходя мимо меня. Не могу сказать тебе что-нибудь эдакое; разве что спасибо тебе за удовольствие, которое ты столь неизменно даришь мне в течение нескольких месяцев. Поскольку ты в Каркеране (надеюсь, путешест- вие было приятным), ты увидишь рыбацкие сети, что держатся на поверхности воды благодаря пробкам. Ночи, проведенные с тобой, - те же пробки, что поддерживают меня на поверхности жизни. Если бы не ночи с тобой и не подобные с другими подружками, думаю, что я бы пошел ко дну среди глупостей моей семьи, подлости собратьев по перу и времени, которое уходит на друзей. Надеюсь, что последний по счету из твоих "арендаторов" недурен собой и добрый малый. В конце месяца возвращайся ко мне в прек- расной форме. Не думаю, что мне было бы грустно потерять тебя: меня бы развлекло заполнение пустоты. Но, несмотря ни на что, я был бы рад тебя сохранить. Дорогая Гигишка, я люблю удовольствие, которое ты мне достав- ляешь, я люблю удовольствие, которое сам тебе доставляю, наконец, то, что тебе восемнадцать лет и ты мне нравишься. До свидания, моя дорогая, честь имею. К. ПЬЕР КОСТАЛЬ Париж АНДРЕ АКБО (письмо, помеченное штампом Каркерана Сэн-Леонар и присоединенное к предыдущему) 7 ноября 1926 г. Дорогая мадмуазель, Какая скука! Я в этой дыре, из которой мне не выбраться, пока вы будете в Париже. Если бы я был поближе к Парижу, я с удовольстви- ем совершил бы маленький прыжок, чтобы вас избавить от разочаро- вания. Но отсюда!.. Если в Париже вы будете в чем-то нуждаться, скажем, в рекомендательном письме или еще в чем-нибудь, немед- ленно дайте мне знать в Каркеран, на адрес "М-ль Рашель Гиги, Пляжная ул., 14й. М-ль Гиги - старая шестидесятилетняя еврейка, у которой я остановился на несколько дней; будучи дурно воспитан, я, несомненно, паду в конце концов в ее объятия, если допустить, что можно воспламениться к особе, которую зовут Гиги, во что, впрочем, я не верю. В то время, как я вам пишу, я вижу из окна, как солнечные лучи рассыпаются по танцующей метиленовой голубизне моря сверкаю- 169
щими осколками. И тогда я думаю, что значат эти одиннадцать месяцев в году, проведенные в Сэн-Леонаре; и эта красота моря, кажущаяся столь невинной, не выглядит уже такой. Сердечно ваш К. P.S. Нет, я вам наврал. Я не вижу сейчас моря по той простой причи- не, что я пишу вам из каркеранского кафе, откуда его невозможно увидеть. Но даже такая безобидная ложь кажется мне тягостной. Правда, несмотря ни на что приходится делать тягостные вещи. Редко, но случается. АНДРЕ АКБО Отель изящных искусств Париж ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Каркеран И ноября 1926 г. Косталь, дорогой Косталь, обмануло ли ваше письмо из Каркерана мои ожидания? И да, и нет. Да, потому что приехать в Париж и не застать вас, - очень глупо. Нет, потому что подобное письмецо стоит в какой-то мере вашего присутствия. Ваше остроумие всё то же на протяжении четырех лет! Итак, если бы вы не находились так далеко, вы "совершили бы прыжок" до Парижа единственно, чтобы меня увидеть! И ваш восхитительный постскриптум, это "угрызение", которое я чувствую в вас за такую пустяковую ложь. Как же вас не любить, несмотря на переменчивость настроения, недели молчания, резкие отповеди, - за все, что есть в вас от игрока и беззаботного малого; эта жестокая ребячливость, которую вдруг спасают и искупа- ют поистине божественная доброта и деликатность? Вы меня только радуете. Я одна в этой комнате маленького отеля. Трещит огонь; внизу Париж суетится под дождем. Ваше письмо передо мной на столе. Оно поможет мне прожить без вас несколько дней в Париже. Оно поможет высказать вам все, что у меня на душе. Это очень серьезное письмо. Летом Сэн-Леонаре я нахожу почти приемлемыми те перспективы моей жизни, которые зимой приводят в содрогание. Для лодочных прогулок, купания, фланирования даже в Сэн-Леонаре найдутся милые парни, с лампой и книгами. Холод подстрекает к интеллекту- альным занятиям. Тогда меня тянет в Париж. Но несколько часов в Париже - вчера Бетховен в зале Гаво; сегодня утром - Фрагонар в галерее Шарпантье - и я думаю: нет! Это невозможно! Мне нечего гордиться тем, что я есть, и непременно нужно, чтобы я это осознава- ла. И то, что я есть, отказывается выйти замуж за посредственность. Снова эта въевшаяся в меня мысль, что женская любовь не может быть снисхождением, потому что в плотском акте побежденная - женщина. Провинциалочка без средств и без связей, я не могу претендовать на "серьезное" замужество, которое принесло бы мне деньги и 170
положение в обществе - как, например, замужество в Париже, в зажиточной и культурной среде (чтобы найти достойного мужа, мне надо было бы с полгода прожить в Париже независимой, но не на что). Раз "серьезное" замужество отпадает, я хочу такого брака, который позволил бы мне открыто проявлять свою любовь. А так я буду прозябать в одиночестве, обездоленная и к тому же на всю жизнь связанная с человеком, с которым скучно, но которого я все же достаточно уважала бы и не давала бы ему почувствовать свою холодность. Получается, что ко всем нынешним скверным условиям, терэаюицш меня, приплюсуются потеря свободы и многочисленные заботы. К чему? Только ради безумной любви, ради поистине благо- родного дела можно было бы пожертвовать свободой. Есть в Сэн-Леонаре два-три парня... Мне кажется, они охотно женились бы на мне. Они мне не безразличны. Молодые, милые, хорошо воспитанные, благородные. Одного из них, по крайней мере, можно полюбить (если постараться). Но в какой, увы, примитивной среде протекала бы наша жизнь: среди коммерсантов и провинциа- лов, среде, глухой к поэзии, ко всему глубокому, тонкому, беско- рыстному! Возможно, женатый мужчина и способен отключиться от своей среды. Но замужняя женщина! Она не может изолироваться ни от мужа, ни от окружения мужа, не может даже рискнуть и шокиро- вать его близких. Вы чувствуете, что значит быть просто чуточку возвышенной женщиной? В этом вся моя трагедия. Да, за то, что не терпишь посредственности, приходится расплачиваться. Ах! Как бы я хотела быть женой художника! Ведь чтобы быть женой художника, нужно любить в нем художника гораздо больше, чем человека; возвеличивать первого и осчастливливать второго. Кроме того, быть друг с другом, понимать друг друга с полуслова - какое счастье! Меня ужасают старые девы. Я жалею жен-неудачниц. Мне отврати- тельны беспорядочные любовные связи. А что взамен?.. В апреле мне будет тридцать лет. Тридцать лет - критический возраст... Голова идет кругом. Я смертельно боюсь потерпеть неудачу. О, Косталь, что мне делать? Меня поддерживает одно: ваше существование. Лишь вы позволя- ете мне сохранять равновесие. Стоит закрыть на мгновение глаза и подумать: "Вы есть" - и это меня утешает. Ах, нужно быть благодар- ной за существование, за одно только ваше существование! Разве огонь меньше оттого, что просто вспыхивает? Я люблю вас, как факел, о который зажигаюсь. И тогда наступает вот что: вы сделали для меня блеклыми всех мужчин и посредственными все судьбы. Я больше не могу мечтать о нормальном счастье, под этим я подразуме- ваю супружество, потому что у меня никогда не хватит духу посвя- тить жизнь мужчине, которого я любила бы чуть-чуть. Представьте смертную женщину, полюбившую Юпитера; и неспособную после это- го полюбить ни одного мужчину, причем отчаянно желающую кого-нибудь полюбить... , 171
Как бы мне хотелось сделать что-нибудь для вас, для вашего твор- чества! И я ничего не могу, ничего! Если бы я умела писать, я написа- ла бы о вас статьи, книгу. Мне бы хотелось, чтобы вы были бедны, страдали, чтобы вас никто не понимал. Мне бы хотелось представ- лять, что вы мечетесь в поисках себя как мужчины, подобно тому, как я мечусь в поисках себя как женщины. Ваша слабость была бы мне поддержкой. Но нет, вы самодостаточны. Вы словно замкнулись на своем одиночестве, и это вас заставляет ненавидеть других, сожалею об этом. Никакой надежды на связь между нами, единствен- ную в своем роде связь: такую, чтобы вы пожелали предо мной полностью раскрыться. Вы только подумайте! Вы никогда не будете нуждаться в моей преданности! А вдруг бы у вас появилась в этом необходимость, а я бы не смогла откликнуться на ваш зов, поглощен- ная каким-нибудь тоскливым делом, отчаявшаяся найти себе лучшее применение? Однажды, когда я вам писала, под моим пером возникла такая фраза: "Я вас люблю всей душой". Я не осмелилась ее написать, испугавшись, что вы примете меня не за то, что я есть. Сейчас, когда вы знаете меня, знаете, что нет ничего подобного в этом роде, что я никогда не буду влюблена в вас, я пишу ее с полной уверенностью и откровенностью: "Я люблю вас всей душой". Не нужно мне отвечать. Нужно забыть это письмо или только сохранить, если возможно, сохранить ощущение нежности. Главное, не заставляйте меня расп- лачиваться за него. Не меняйте свое отношение ко мне. К. P.S. Я перешила красное платье, бархатистое, слишком легкое для этой зимы. И купила себе серое пальто, такое изысканное - шикарное - о! Вроде тех, что выходят от первоклассных портных. (Впрочем, это подделка). Еще я куплю ток из серых перьев; лицо делается таким нежным! Вы видите, насколько я, вопреки вам, самостоятельно мыслю. Быть элегантной, очаровательной может быть... И все это для чего? для кого? Для обитателей Сэн-Леонара. До свидания, сударь. ПЬЕР КОСТАЛЬ Париж АНДРЕ АКБО Сэн-Леонар 26 ноября 1926 г. Дорогая мадмуазель, я отвечаю на ваше уважаемое письмо от 11-го с установленным мною пятнадцатидневным опозданием. В течение восьми дней я не вскры- вал ваш конверт: этому маленькому карантину я подвергаю все женские письма, после чего они становятся не такими ядовитыми. И Шапочка без полей или с очень узкими полями, цилиндрической или конической формы. 172
в течение восьми дней я откладывал на завтра ответ, потому что он помешал бы мне работать. Прошу прощения, но я не могу без улыбки слышать, когда мне говорят, что меня любят. Ваше письмо в самом деле не было мне приятно. К чему оставлять этот дружеский тон, такой подходящий для нас, и впадать в вульгар- ность и убийственность "чувства"? В данный момент вы пребываете на таких недосягаемых вершинах, что я сомневаюсь в своей возмож- ности за вами следовать. Я к вам относился, если хотите, как к умному приятелю, и это было так естественно; теперь мне надлежит "поднять воротник". Теперь надо мной будет постоянно висеть ваше самопожертвование, а значит, придется обращаться с вами со всей деликатностью (образчик, которой вы уже найдете в этом письме): давать вам нечто пропорциональное тому, что вы оказываете честь дарить мне. Сколько обязанностей! Это, увы, недостижимо. Боюсь, что вы проявили неосторожность и опрометчивость. Сохраните все это при себе, а я сделаю вид, что я вас не понял. Другой вопрос как-то раз вы меня удивили, сознавшись в полном незнании английской литературы. Я унаследовал библиотеку одной старой девы, которая, полагаю, испытывала ко мне нечто подобное тому, что испытываете вы. Хотите, я пришлю вам несколько перевод- ных английских изданий? У меня они есть в оригинале. Мне досадно думать, что девушка, подобная вам, может прожить всю жизнь, так и не соприкоснувшись с гениями Англии. Сердечно ваш, дорогая мадмуазель. Держите себя в узде, прошу вас К. АНДРЕ АКБО Сэн-Леонар ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж ноябрь 1926 г. Как вы нелепы! Подумали, что я захотела вас захомутать! И тут же забеспокоились за свою независимость. В сущности, что случилось? Я сказала вам, что вы для меня подобны божеству, а Бог, не правда ли, в какой-то мере зеркало, в которое смотришься и узнаешь себя лучше? Видишь свое отражение, но улучшенное? Вы такой? Мой возвышенный двойник, но более сильный, более гордый, - мое лучшее "я". Следовательно, я испыты- ваю к вам спокойную и холодную страсть. И наряду с этим - дружес- кое чувство. Вы одновременно Бог и приятель. Не правда ли, очаро- вательно! О каком долге вы говорите! Давайте мне то же, что давали до сих пор, ни на что другое я не претендую. В вашей жизни я буду легче перышка. Нужно занимать поменьше места возле мужчины, которого любишь! Пока я смогу вам писать, я не смогу стать оконча- тельно несчастной. И даже если вы устанете от меня, какое мне дело! 173
Если я не устану от вас и со мной будут ваши книги! Если предполо- жить самое худшее, если вы перестанете мне давать то же, что и всем, это все равно будет королевским подарком. Вот почему моя привя- занность к вам полна безмятежности. Мне кажется, что мадам де Бомон, любившая Шатобриана больше, чем он ее, могла написать ему то же, что я вам. Как мысль о принудительной взаимности вьелась во всех людей! Постоянно твердят: "Успокойтесь на мой и на свой счет: я не люблю вас и не полюблю. Я к вам страстно привязан, потому что мне это нравится, потому что я так хочу, потому что в этом мое счастье, потому что сладко думать о ком-нибудь, заботиться о нем, дарить ему радость. Я не прошу у вас ничего. Вы мне не обязаны ничем. Я люблю вас на свой страх и риск". И тот воображает, что вы любите его неотразимой любовью и не ответить взаимностью - несчастье. Но ничего подобного! Вы на меня не сердитесь, нет, вы не можете на меня сердиться за мою меланхолическую полужертву, она меньше, чем жертва других женщин. Не лишайте меня своего уважения. Напишите мне как- нибудь. Прошу вас. Когда вы долго не пишите, я становлюсь безжиз- ненной, я впадаю в состояние духовной и моральной пустоты. Мысль для меня безразлична, если я не могу заставить вас разделить со мной плод моего завоевания. Вот моя рука A.A. P.S. Принимаю с признательностью посылку с английскими книгами, хотя в данный момент мне бы не хотелось ничем быть обязанной вам. ПЬЕР КОСТАЛЬ Париж АНДРЕ АКБО Сэн-Леонар 30 ноября 1926 г. Признаю, дорогая мадмуазель: любить меня не столь замечатель- но. Едва я осознаю, что кто-то посягает на меня, я испытываю разоча- рование и скуку; мое второе желание - занять оборонительную позицию. В этой жизни я сильно привязан к трем-четырем существам; это те, кто не клялись мне в своей симпатии. Я думаю, что если бы они меня любили, у меня явилось бы желание отделаться от них. Быть любимым больше, чем любишь сам, - один из кошмаров жизни, так как это вас вынуждает или изображать чувство взаимнос- ти, которое не испытываешь, или причинять боль своей холодностью и отказом. Это принуждение (а такой человек, как я,не может почув- ствовать себя принужденным под страхом превратиться в злодея) и это страдание. Боссюэ сказал: "Непоправимое зло причиняешь тому, кого любишь". Это почти то же самое, что я сказал: "Хотеть любить не будучи любимым - значит делать зло, а не добро". А Ларошфуко хорошо сказал: "Мы скорее полюбим тех, кто нас ненавидит, чем тех, 174
кто любит нас больше, чем мы желаем". Отсюда напрашивается вывод: никогда не говори кому-нибудь, что любишь его, не испросив за это прощение. Тот, кого я люблю, похищает часть моей свободы, но в данном случае этого хочу я сам; это такое удовольствие любить, что чистосердечно жертвуешь чем-нибудь. Тот, кто любит меня, отнимает всю мою свободу. Кто мною восхищается (как писателем), грозит за- брать ее у меня. Я боюсь даже тех, кто меня понимает; вот почему я трачу время на запутывание следов: и своих, и своих героев. Что бы меня очаровало, если бы я любил Бога, так это то, что Бог не платит мне взаимностью. Надо ли говорить, что еще я опасаюсь физического желания ко мне в том случае, когда у меня его нет. Предпочитаю держать в объятиях бесчувственную женщину, бревно, чем женщину, которая испытывает от моего прикосновения больше наслаждения, чем я от нее. Помню несколько буквально адских ночей. В аду наверняка окажутся демоны, которые вас пожелают без вашего желания. Нево- зможно, чтобы Бог, любитель пыток, не подумал об этом. Мне настолько хорошо известно, как это жестоко быть любимым, не любя, что я всегда внимательно слежу, чтобы не любить больше, чем любим. Мне случалось испытывать такое, когда мое желание было принято только из снисходительности, из любезности. Как же я заботился тогда, чтобы не быть в тягость, какими кошачьими шагами я ступал, с каким вниманием подстерегал первый признак усталости, чтобы дать задний ход, отдалить встречи!.. Нужно ли говорить о том, страдал ли я? Но я знал, что так надо, что я потерял бы все, если бы попытался себя навязать и, наконец, виноват я сам со своей чрезмер- ной любовью. Я знаю любовь; это чувство, к которому я не испыты- ваю уважения. Впрочем, в природе его нет, это женское изобретение. Даю голову на отсечение: в большей безопасности я находился бы в зарослях, в качестве загнанного зверя, чем под крылом любящей меня женщины. Но существует привязанность. И существует привя- занность, смешанная с желанием, - великая вещь. В каждой из опубликованных мною книг вы найдете под тем или иным соусом следующее утверждение: "Превыше всего для меня любовь". Но речь никогда не идет о любви, речь идет о смеси привязанности и жела- ния, что не является любовью. "А что же такое смесь привязанности и желания, если не любовь?" Так вот, это не любовь. "Объясните мне..." Не испытываю желания. Женщины ничего в этом не понимают. И, наконец, я не люблю, когда во мне нуждаются интеллектуально, "сентиментально" или чувственно. Невыразимое удовольствие, которое люди испытывают от моего присутствия, умаляет их в моих глазах. По-вашему, я должен прыгать от восторга, думая, что выгля- жу героем в чьем-то воображении? Посылаю вам статью об этом, опубликованную много лет назад. Сегодня я не написал бы подобной. Она чрезмерна и без нюансов. Но по существу она верна. 175
Еще одно. Вы говорите мне о Полине де Бомон. Думаю, что Шатобт риан не сделал бы для нее столько, если бы она не была при смерти. Он знал, что это лишь преходящий момент. Примите тысячу комплиментов, дорогая мадмуазель. К. СТАТЬЯ КОСТАЛЯ (фрагмент) Идеал любви —любил без взаимности ... Этому отвращению - быть любимым, которое испытывают некоторые мужчины, я нахожу много противоречивых объяснений, поскольку, в сущности, непостоянство - чисто мужская черта. Гордость — желание сохранить инициативу. В любви, которой нас одаривают, есть что-то от нас ускользающее, что способно нас застать врасплох, возможно, переполнить нас, что посягает на нас, что хочет нами манипулировать. Даже в любви, даже будучи вдвоем, не хочется быть вдвоем, хочется пребывать в одиночестве. Смиренномудрие или, если словечко кажется слишком резким, - отсутствие тщесла- вия. Смиренномудрие проницательного человека, который не считает себя ни слишком красивым, ни слишком значительным, ему смешно, что его малейшие жесты, слова способны принести радость или несчастье. Какой незаслуженной властью его наделяют! Не слишком высокого мнения я о том, кто осмеливается думать: "Она меня любит", кто, по крайней мере, не пытается пригасить событие, говоря: "Она поднимает на меня глаза". Чем, несомненно, принижает женщину, но делает это потому лишь, что принизил себя сам. Я сравнил бы это чувство с чувством писателя, который считает смешным иметь "учеников", потому что знает, из чего составлена его личность и что стоят его "уроки". Человек, достойный называться писателем, презирает свое влияние на что бы то ни было; он "испытывает" обязанность распространять это влияние как своего рода "выкуп" страсти к самовыражению. Мы... мы не хотим зависеть. И станем ли мы уважать тех, кто подчиняется нашему "игу"? Именно из уважения к человеческой природе отказываются быть главарем. Достоинство- смущение и стыд от пассивной роли, которую играет любимый чело- век. "Быть любимым, — думает он, — состояние, подходящее только женщинам и детям". Позволять себя целовать, ласкать, жать руку, смотреть увлажненными глазами: для мужчины - фу! Даже большинство столь женственных французских детей вовсе не любят, чтобы их целовали. Они разрешают из вежливости; а потом, куда деваться? Взрослые сильнее. Их досада на чмоканья ускользает только от чмокателя, полагающего, что те в восторге. Желание оставаться свободным, защищать себя; любимый человек — узник. Это хорошо известно, не будем об этом распространяться. ТЕРЕЗА ПАНТВЭН Долина Морьен ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж 3 декабря 1926 г. Вы ответили мне! Вы написали, что согласны читать раз в три недели мое письмо! Я прочла и поцеловала эти слова. Не томите меня. Если бы вы видели, как я побледнела. Скорее, пишите мне еще слова, которые я могла бы поцеловать. Я прижимала ваше письмо к груди, прямо к медальонам, пока они не стали причинять мне боль, и чем больше, тем становилось прият- нее. Как всё, что причиняет мне боль, мне приятно! Я мечтаю, чтобы вы вошли в мою комнату, но если бы это случилось, я, может быть, заплакала бы. 176
Бели бы я могла, я бы с радостью покинула "заразный очаг". Но куда идти? Стоило бы мне, как Аврааму, идти, куда глаза глядят, не зная куда, в святой свободе детей Божьих. Ведь идти к вам я не осмеливаюсь, я не смогла бы с вами говорить, вам не удалось бы еырвать из меня ни слова... И все-таки я жду знака от вас, несмотря на мой жестокий страх вас разочаровать. Я не всегда нахожусь дома, я часто брожу по полям. Три-четыре раза в год я хожу в город. На прошлой неделе были в N... на ярмарке, и мне там было весело. Вы видите, что мне трудно стать монашкой, если вы имели в виду это. Однако не верьте, что я легкомысленна. Раз в три дня я отдыхаю в Евхаристии, подобно тому, как отдыхаю душой и телом подле вас в тишине каждой ночи, и все существо отдыхает тогда во мне. Я мо- люсь за моего бедного отца, который не верит в доброго Боженьку и так суров со мной. Знаете, что он сказал за ужином? "Лучше растить свиней, чем дочерей". При этом он смотрел на меня. До свиданья, друг мой. Мне тяжело на сердце от всего, что я должна вам дать. Любите меня только капелькой моей любви, и Вечность примет нас в свои объятия. Мари Парады ПЬЕР КОСТАЛЬ Париж ТЕРЕЗЕ ПАНТВЭН Долина Морьен 9 декабря 1926 г. Мадмуазель, Если вы принадлежите Иисусу Христу, не нужно принадлежать ему бестолково. Допустим, Бог существует; он дал людям любовь с тем, чтобы они ее возвращали ему, ему одному. Должен ли я вам напоминать Св.Августина: "Душа может достичь Бога, только при- ближаясь к нему без посредника", или того мистика (мастера Экхар- та), который дошел до слов: "Знаете, почему Бог есть Бог? Потому что он свободен от всякой твари". Вы позорите Бога, смешивая его со мной. От этой грязи тошнит. Когда я вижу, как смешивают Иисуса Христа с человеком (смешивать не значит сопоставлять), я всегда думаю о школьнике, про которого говорила принцесса Палатинская: "Он заставлял рисовать на своей заднице лики Святых, чтобы его не секли". Вы говорите, что не предназначены к религиозной жизни. Говори- те: "Я не заслуживаю" или "Я не избрана". Очень даже возможно. Но не говорите о заслуге. Так же, как человеческая любовь - это не заслуга; благодать, которую оказывает кому-то Бог, делается из предпочтения одного - множеству, без заботы о степени заслуженно- Иоганн Экхарт (1260 - 1327) - немецкий философ и мистик. 177
сти. Добавлю, что, если бы я был Богом, больше всего я ценил бы в человеке эту благодать. Вы правы, что не верите себе: очень часто признаком того, что перед нами не Божье создание и не пронизано Божественным духом-/ его тщеславная мысль, что Бог одобрительно к нему относится. Точно так же признак порочности человеческого создания - уверенность, что оно удостоится аплодисментов. / Возможно, в вас есть силы, которые могут быть пожертвованы. Це знаю, что бы вы при этом потеряли, но знаю, что это пустяки. Должйо быть, Отцу Церкви принадлежит выражение: теряющий выигрывает. Мне больно, что вы погрязли в полной глупости. Вы идете на ярмар- ку, идете в город, и вместо того, чтобы открывающее зрелище вызва- ло у вас отвращение, вы им наслаждаетесь. Если бы вы верили, что бы вы делали в мире? Нет ничего невинного в мире, едва начинаешь верить. За стакан воды вы дадите пощечину Иисусу Христу. Какой бы ничтожной ни была ваша активность, она смешна; мне бы хотелось, чтобы действия угасли в вас, как свет в полночном городе. Когда один из моих коллег сказал о "добродетели презрения", некий священник "сплясал" в ответ в журнале настоящий канкан пренебре- жительных насмешек: "Добродетель презрения!.. Очаровательный христианин!.." Но Евангелие полно презрения Иисуса Христа к миру; только сегодня утром я читал: "Какое счастье сознавать, насколько мир достоин презрения! Как слаб человек, не презирающий его в той мере, как он того заслуживает!" Кто это пишет? "Нежный" Фенелон, "лебедь" (Медит. V). Но есть похлеще, и этого вполне достаточно. Иисус Христос, умирая, молился за своих палачей и отказывался помолиться за мир. "Я не о мире молю" (от Иоанна, 17,9). Вот гром, нравящийся мне гораздо больше, чем тот, когда он умирает. Он молится за палачей, потому что в этом экстравагантность, достойная его гения, но отказывается молиться за эту вялую, растленную толпу, которую проклял... "не о мире молю, но о тех, которых Ты дал Мне". Поразительные слова, и как они мне по душе. Теперь, мадмуазель, принадлежите к тем, за кого Иисус не молится. Грех сопротивления Святому Духу бесконечно трогает меня. Может быть, есть в этот час церковь, желающая, чтобы вы раствори- лись в ней душой и телом, подобно тому как я растворяюсь душой и телом в своих произведениях; она ждет вас, как земля утренней росы. В то, что вы живете, я верю. Но духовной ли жизнью? Нет никакой возможности решить, что вы такое. Может, ничего. Больше всего вас беспокоит вопрос, чего стоят ваши движения. Только священник может разобраться в этом. Толковый наставник - вот фундамент того здания, которое вы должны выстроить. Ступайте же к отцу М., в монастырь... Я знаю отца М.; он имеет честь быть вели- чайшим грешником; он лучше поймет ваши грехи, зная, что это такое. Он ввергнет вас в такое состояние униженности, что исповедь будет вам приятна, как мученикам пламя. Он никогда не поколеблет 178
в вас благодати (если предположить, что она в вас есть), но будет \ следовать за ней смиренно и настойчиво, после того, как испытает ее с величайшей предосторожностью. Хотя сейчас и не принимают достриг бессознательно, как это было раньше (сейчас только бессоз- нательно женятся), и церковь не может быть полностью уверена в призвании, следует делаться монашкой не с людской, а с божьей Помощью. Вы молитесь за отца? Вы поступили бы куда лучше, молясь за себя. Разве вы забыли, насколько выше Евангелие? Вы поступите мудрее, если станете читать и постигать Евангелие, и не частить к мессе, причастиям и т.д. Злоупотребления часто опаснее ошибок, потому что их меньше остерегаются. Набожность должна быть без жестов, как и боль. Осмелюсь сказать: столь же молчалива. Какой крик - молчание Моисея перед Богом. Не забывайте, чего бы я не наговорил, что я не христианин. Вера - это сумрак; это выражение часто возникает под пером священников; а я - воплощенный яркий свет. Не забывайте, что я неверующий, что вера мне не нужна, ибо я уверен, что не буду иметь веру, и не желаю ее иметь когда-либо. "Есть хотя и надежный путь, но ведущий в ад". Возможно, я иду по этому пути, в воображении и в надежде я пррклял себя сто тысяч раз. В поступках - в полном и абсолютном осуществлении желаний - я проклял себя еще сто тысяч раз. И в воспоминаниях и сожалениях я проклял себя еще сто тысяч раз. И это часть моей славы. И я достаточно Помогал женщинам проклинать себя, чтобы помочь одной из них в противоположном, поскольку я благодатная душа, а благодатные души общаются друг с другом, как сама благодать, принимающая разные формы. И я есть - самое глав- ное - тот, кто принимает всякие формы. Говорю с вами на языке, который должен вам показаться отчасти непонятным. Вы извлечете для себя то, что сможете. Простите, мадмуазель, мою нескромность Косталь АНДРЕ АКБО Сэн-Леонар ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж 14 декабря 1926 г. Три недели вы не писали мне. Наконец, эта тощая почтовая открытка с десятком слов, не больше, приносит мне ваши пожелания и спрашивает о новостях. Что нового? Не могу же я вечно повторять, что я несчастна. Однако нужно во что бы то ни стало выйти из этого состояния, убивающего меня. В тот день (он не за горами), когда мне будет убедительно доказано, что любовь для меня закрыта, я не буду больше упорствовать. Самое страшное - цепляться. Останется добро- вольный отказ, высокомерная чистая жизнь. Я из поколения "жертв", из поколения девушек, чьи любовные шансы похоронены 179
войной, убийцей парней: мы тоже вдовы. Что касается авантюры - я недостаточно созрела для этого. Мне кажется, этот отказ открывает предо мной широкий путь. "Я побеждена, дело сделано, это конец. Следовательно, то, что наступит,/ будет подарком. Поскольку я больше не ищу, я, возможно, уже/ нашла". Я часто наблюдала в себе подобный перелом,.когда достигав ла пароксизма какого-нибудь испытания; взрыв яростной гордости, нечто вроде иссушения, отвязывания, внезапной горечи к судьбе: "И теперь будь что будет. Мне остается мое я". Еще остаетесь вы, разумеется. В моей растерянности и отчаянии иа меня нашло что-то вроде умиротворения: "Он не может, он не хофт быть моим счастьем. Но он является моей истиной. Он не хочет, чтобы я его любила, я ему разонравилась и погубила себя. Но в конце концов это высшее умиротворение в тщетности моей жизни, когда столько женщин вокруг никогда не найдут мужчину, который за- ставит трепетать их сердце, или полюбят бог знает кого из желания любить, - это высшее умиротворение обрести, наконец, уверен- ность: есть на свете человек, который меня заполняет, которого я могла бы любить всей душой. Я не должна больше ни искать, ни ждать - изнуряющая судьба одиноких женщин". Да, эта мысль успокаивает. Это состояние "достижения", бегства от неопределен- ного и бесконечного волнения, от бесконечного любовного аппетита, - это отказ от конкретного сокровища, а не от бесконечных возмо- жных и неведомых - это почти обладание. Рождество! Пропасть скуки и посредственности - это те, с кем я должна жить. День дождя, ностальгии, тоски. Почему в иные дни все эти враждебные вещи, часто такие безвредные, одновременно под- нимаются и обрушиваются на вас? Как жестоко испытывать это нашествие. И я думаю о Рождестве тех, кто любит друг друга, о восхитительном Рождестве "Вертера". Как жаль, что я не имею возможности поставить туфли в камин! Я бы поставила две пары, потому что безумно желаю четырех вещей: мужа (по любви), фоно, книгу, рассказывающую о Козиме Вагнер и "биби" , которую я вам не описываю, боясь ваших насмешек. Счастливый год - 1927! Я вас очень люблю, Косталь, вы знаете. И если бы счастье давалось, как бриллиант, оно бы быстро перешло из моей руки в вашу. Я по-прежнему выражаю готовность к любому испытанию; но когда, когда вы захотите этим воспользоваться? а:а. (Это письмо осталось без ответа) * * * Сэн-Леонар, семь градусов ниже нуля. Ночью, несмотря на печь, в доме Акбо замерзает вода. Биби — женская шляпка с перьями ( фам. ). 180
Что вас особенно поражает в комнате Андре, так это то, что здесь эсему: мебели, тканям, предметам - по меньшей мере двадцать лет,и все устарело; за двадцать лет ничего не куплено или почти ничего. Прекрасны только несколько "подстекольников" известных картин, выбранных со вкусом, причем отнюдь не женщиной (вкусом, в котором есть оттенок величия). Зов рожка почтальона с улицы. Сколько раз он заставлял биться сердце! Несмотря на холод, она приоткрывает окно. Большой фонарь на велосипеде почтальона освещает дверь соседнего дома. Вздраги- вает, приближается. Она молится свету фонаря, как комете: "Боже, сделай так, чтобы он остановился!" Но фонарь удаляется. Есть чело- век, которого она зовет, а он не останавливается. Её, изолированную от человечества, еще больше изолирует холод. Снежный воздух останавливает звуки. Во всем медлительность. Скорые поезда не ходят, курьерский прибывает с опозданием на день. А что, впрочем, страшного? Письма нет. К счастью, она знает, что в феврале проведет месяц в Париже. Она всегда страдала от того, что не на кого положиться, некому довериться, нечему себя посвятить. В детстве она выказывала симп- томы того вида болезни, которую Косталь назвал "леттризмом" Андре. В этот период она писала письма самой себе, вроде английско- го поэта времен последней войны, который при каждом рейсе к Дар- данеллам платил мальчугану, чтобы в момент отплытия корабля ма- хал платком. (Косталь считал такую черту омерзительной, невозмож- но пожимать руку мужчине с подобной чувствительностью.) Потом она была довольно долго корреспонденткой журнала мод, что явля- ется для девушки мужским эрзацем, как пудель для женщин - эрза- цем ребенка. Это занятие прекратилось,едваонасталаписатьКосталю. Она исписывала десятки страниц на протяжении целых часов, и останавливала ее порой только судорога в руке. Как и большинство женщин, она посылала под видом писем свой дневник. Просторные страницы без полей, ненумерованные, с вымаранными или надстав- ленными словами, строчками, которые добавлялись отовсюду и даже пробивались сквозь другие строчки. Когда Косталь получал такое письмо, он взвешивал его со вздохом, угадывая количество содер- жащихся в нем страниц. Для мужчины, который, как и большинство мужчин, не в силах прочесть длинное письмо, это было каждый раз тяжелым ударом. Очень редко конверт не был закреплен прорезинен- ной бумагой, обычно используемой как обложка для блокнота. Внутри Косталь всегда находил фотографию, которую в ярости, даже не взглянув, разрывал и швырял в корзину. Ах, если бы она это видела - нож в сердце! Но вместе с тем через секунду она бы все поняла. Бели только, неизлечимая, не подумала бы: "В такую ярость приходят лишь, когда любят. Что он имеет против меня сегодня?" Иногда она душила свои письма такими резкими духами, что он был вынужден вывешивать их на улицу, подвешивая прищепками для 181
белья; но и это не всегда помогало: целую неделю они отравляли запахом ящик его письменного стола. Если он жаловался на это, Андре жаловалась в свою очередь: разве дружбу могут поколебать подобные мелочи. Она неспособна была понять, что здесь не было дружбы, что если бы здесь была дружба, она была бы поколеблена: ведь когда речь идет о качестве существа, мелочей нет. То же самое в отношении ее бумаги "невозможного" формата. Поскольку Косталь сохранял эти письма, он сделал ей замечание: как безобразят они его стопки, выходя за края и нарушая аккуратность. Пустая затея. Поэтому случалось, что он выбрасывал ее письма единственно из раздражения видеть, как их края становятся кружевом в его бума- гах. На ее письма Косталь время от времени отвечал. Крошечные, неудобочитаемые буквы: он писал быстро, чтобы поскорее с этим покончить. Он говорил все, что приходило в голову - да-да, черт знает что. Крошечные буквы, которыми он ее чуть-чуть вышучивал, так как игра была свойством его характера. А она... она-то верила, что вышучивают лишь то, что любят. В минуты просветления она находила эти крошечные буквы трогательными, как они, действи- тельно, были. Вначале она присылала ему и маленькие подарки. Корзины с цветами, фрукты; и он имел слабость, лень, и милосердие их прини- мать. "Я очень огорчу ее, отказавшись". Когда же она прислала ему очаровательный мундштук, он вернул его с вежливым письмом. В течение года она не присылала подарков, потом возобновила: одеко- лоны, лавандовые саше. Он написал ей: "Дорогая мадмуазель, я больше не буду возвращать ваши маленькие подарки. Автоматичес- ки я их буду отдавать одной из моих любовниц". (Так он и сделал). Она была убита. Маленькие подарки прекратились. Другое лекарство от разочарованности Андре - чтение. Книги подаренные, книги, присланные из библиотеки, книги даже куплен- ные (безумие: книги за тридцать франков), она читала до боли в глазах. Почти всегда хорошие книги. И почти всегда в заметках, которыми она заполняла белые поля, было что-то интересное. Переписка, чтение, что еще? Она выписала проспекты агентств путешествия, каталоги редких книг, автографов, пластинок, также каталоги больших магазинов; и, бесконечно перелистывая их, отме- чала почти без горечи, что бы хотела иметь. Бе не возмущало, что миллионы дураков и дур могут наслаждаться благодаря краденым деньгам духовными ценностями, наоборот. Она попыталась писать, но быстро поняла, что не обладает талантом. Иногда, когда было совсем невмоготу, выходила и бесцельно бродила по городу, хотя не любила природу, по крайней мере, природу Сэн-Леонара. Она приш- лась бы по вкусу только как декорация для живых. Временами эта жизнь казалась терпимой: если она и не чувствова- ла себя счастливой, то не чувствовала и несчастной. Читая хорошую ш
книгу: "Подумать только, есть женщины, сидящие по восемь часов в канцелярии!" В другие дни она безумно скучала. Сводил с ума избыток досуга и незнание, как им распорядиться. Тем не менее, отказывалась от любой материальной работы из обостренного чувства ценности времени. При жизни матери она никогда не желала помо- гать по хозяйству, штопать, перешивать платья. "Варить варенье, в то время как я могу воспитывать себя, открывать великого писателя, которого не знаю, изучать что-нибудь, да хотя бы читать Лярусс!" Чтобы броситься в рукоделие, нужна была острая боль. Например, в минуты, когда она чувствовала себя без руля, без ветрил, начинала штопать чулки. Наступало равновесие: тревога равнялась штопке чулок. Так что вид карминового "яйца", которым она пользовалась в безмятежный период, доводил ее до дрожи. Со смертью матери нужно было заниматься низменными делами. В этом было что-то абсолютно неприемлимое для нас Однажды Косталь сказал ей: "Если бы я имел несчастье быть отцом девушки, у меня свербило бы до тех пор, пока она оставалась бы девушкой, а еще больше от того, если бы она оставалась девушкой без приданого. Родители гордятся, произведя болвана, и трубят об этом всюду, но когда речь заходит о том, чтобы его мало-мальски воспитать! Я понимаю: для серьезных людей страшно сделать то, что надо, чтобы пристроить дочь (интриговать, принимать и т.д.), потому что все, что сопровождает свадьбу, - бесспорно, самое мерзкое, что только можно вообразить в жизни человека. Но не следует ставить себя в такое положение! Всегда происходит одно и то же. Делать детей, потом не знать, что с ними делать. Столько внимания, созна- ния, серьезности для родов и столько легкомыслия, глупости, слепо- ты для воспитания. И мы набредаем на родителей бессребренников, которые не выдают дочь замуж, ждут-пождут неведомо что, ждут, пока она станет старой девой и не сможет ни на что претендовать. Я знаю родителей-преступников, чья дочь пригодна для брака, но которые блюдут ее в девичестве, чтобы сохранять радом с собой. Все это для того, чтобы сказать вам, что вам остается одно: устроиться в Париже на малонудную работу, которая обеспечивала бы независи- мость и, плюнув на все остальное, заниматься только тем, чтобы ходить в гости, т.е. искать мужа. Единственная ваша цель в данный момент - устанавливать контакты." Мадмуазель взбрыкнула от этих слов. Она была, как эти худож- ники-бездари, которые выступают против буржуа, а сами являются еще большими буржуа. "Устанавливать контакты - и этот совет дается возвышенной натуре! И это советуете мне вы, презирающий свет, лелеющий одиночество! Контакты! Это мне подходит!" - "Я живу в одиночестве потому, что я победил и оплатил право жить в нем. Когда мне было двадцать пять лет, я тоже "ходил в гости"; именно потому, что я делал тогда скучные вещи, я могу сегодня делать то, что мне нравится. Речь идет не о том, весело ли "ходить в 183
гости", а о том, хотите ли вы оставаться старой девой без гроша в Сэн-Леонаре. Если нет, вас нужно достойно выдать замуж, а вы выйдете достойно замуж только в том случае, если заставите дефи- лировать перед собой достойных опьяненных господ, подобно тому как заставляют дефилировать перед собой жеребцов в татерсале. А это вы сможете сделать только в Париже. Обеспечьте себе положение. Если хотите, могу вам посодействовать". "Она постоянно булет у меня на шее", - подумал Косталь. Несмо- тря на это, в кризисе альтруизма он сказал ей не только: "Я помогу вам обрести положение". Он отважился на большее: "Я познакомлю вас со светом". Она согласилась. Если бы она его не любила, он, возможно, взял бы ее в качестве секретарши: его собственная ушла. Но брать секретаршей женщину, которая вас любит!.. У Косталя был друг, господин Арман Пэлес, само совершенство, знаменитый отец семейства, он был генеральным секретарем громадного жульнического предприятия (общества по восстановлению затопленного Севера). Он предложил должность машинистки, и Андре уехала в Париж. Но когда Андре должна была заняться работой, препятствующей личной жизни, она взъерошилась: это было сильнее ее. Не проходило и получаса, как она начинала вздыхать, что приводило в отчаяние шефа канцелярии. По двадцать минут она не выходила из туалета, читая Ницше. Она приходила с опозданием и уходила раньше. С четвертого дня книга Валери, открытая в наполовину выдвинутом ящике, погружала ее в чистую поэзию, едва шеф удалялся; ее выда- вало резкое задвигание ящика, когда он оборачивался. Впрочем, хотя она полагала, что ее скромность граничит с героизмом, телег- раммы через каждые три дня ("Не хотите ли пойти в воскресенье на концерт испанской музыки", "Я пойду в субботу на выставку эстам- пов в Национальную Библиотеку. Если вдруг у вас окажется вре- мя...") засыпали Косталя; он извинился два-три раза, не ответил на следующие и в конце концов стал рвать их, не вскрывая. Следует подчеркнуть, что он палец о палец не ударил, чтобы "вывести ее в свет". Он тоже считал себя героем, поместив ее в Париже; и героизм его длился недолго; лучше умереть, чем прогуливать Андре по собраниям. И тот и другой считали себя героями, а это всегда плохо кончается. Когда в конце месяца, получше познакомившись с деву- шкой, г-н Пэйлес нашел предлог, чтобы вернуть ей ближайшую свободу, все были очень довольны, и даже Андре. Жить в Париже, будучи узницей в этой дурацкой канцелярии; иметь на расстоянии вытянутой руки все, что она любит, и не иметь возможности наслаж- даться этим, - лучше уж жить в провинции, где, по крайней мере, если она страдает, то без раздражения. Почти с облегчением она села в поезд на Сэн-Леонар. * * * В зале Реформистского Центра, ожидая вызова на осмотр, - двести средних французов, бывших солдат; это ни буржуа, ни народ, но тот 184
класс-посредник, что составляет Францию с их французским гением скверно одеваться, носить бледные лица - ах, честное слово, не красавчики-парижане. Беспокойная толпа, где мужчины снуют туда-сюда, трутся друг о друга, как быки в стаде, чуя приближение человека; это особенно одноногие, упорствующие в нежелании садиться. Один вскакивает при каждом выкрикнутом имени; другой справляется о туалете: мысль, что его просьба о пересмотре пенсии будет отброшена, отзывается в животе. Есть, однако, и спокойные папаши, бывалые старички, почитывающие газету. Изумительная смелость тех, кто в толпе разворачивает "L'Action Français" (если при этом не дают свидетельства об инвалидности, так это потому, что не существует больше правительства). И болезненные лица тяжелора- неных, пришедших со своей "дамой". И некий буржуа с красной ленточкой, усевшийся не вместе со всеми на белую скамью, а чуть поодаль, на единственный стул в зале, дабы подчеркнуть, что в этом тяжелом испытании его респектабельность пребывает нетронутой. (Входя, Косталь сунул перчатки в карман, чтобы не быть здесь единственным обладателем перчаток). Косталь представлял всех этих мужчин - в шинелях, и тогда любил их, в то время как, видя на них гражданское платье, в нем являлась, скорее, тенденция господствующего класса: усматривать в них грабителей. "Например, этот жирняга... Возможно ли одновре- менно, - спрашивал себя наш профессиональный психолог, - быть больным и быть жирным? И тот, со своим скотским взглядом... ясно, что с ним ничего, но что такое "ничего"?" Тут мужчина со скотским взглядом поворачивается и показывает профессиональному психо- логу пустой рукав пиджака. Волна уважения, надежды, страха, внезапной пронзительности взглядов, когда проходит врач. Пронзи- тельность и в то же время униженность. Некоторые приветствуют его, чтобы напомнить о себе, не видевшему их ни разу в жизни. А он, он проходит, попыхивая сигаретой не потому, что он курильщик - вовсе нет - а потому, что это признак его могущества, поскольку курить здесь запрещено. Двум-трем беднягам, особенно усердно здоровающимся, он дает, он оставляет свою руку, не останавли- ваясь, не поворачивая головы. Проходя, всемогущий, отодвигает немного мужчин, беря их за локоть, с видом превосходства, точно касается спин баранов, проходя сквозь стадо. Сначала они, еще не зная, кто берет за руку сзади, вздрагивают; но, едва увидя, расцве- тают: всемогущий прикоснулся к ним, недостойным! Ах! их дело в надежных руках. Если врач останавливается, чтобы поговорить с одним из них, их вдруг уже трое или четверо, потом - шестеро, потом - десяток - бесстыдно образующих круг и слушающих, пытающихся на лету поймать комбинацию, которая поможет добиться чего-нибудь или только ускорит их очередь. Это люди с положением - такие вдруг покорные, такие безумно и грубо почтительные, готовые на все; как это больно. 185
Вывеска извещает, что "Строго запрещено врачам-ассистентам принимать гонорар в кабинетах Реформистского Центра". Почему же,о администрация, должна быть заронена мысль, что эти гонорары несут оттенок чего-то грязного? Мы хорошо знаем, что все, касающе- еся пенсий, - чисто, как кристалл. Прекрасная мимическая игра этого человека у входа, когда один из врачей покидает зал. Он борется со своей робостью, наконец, побеждает ее и быстро выходит вслед за врачем, которого атакует уже на улице; он опускает глаза, изображает равнодушие, чтобы другие не уловили его маневр, не последовали за ним, чтобы атако- вать врача одновременно с ним. Мужчины выходят, но и входят тоже. Так что (глубоко убежден- ный, что это ты пройдешь самым последним) думаешь, что конца этому не будет. В самом деле, это очень "по-военному". В дверях зала осмотра время от времени появляется служащий и выкрикивает имена тех, кто должен войти. Те, для кого военная жизнь и жизнь гражданская - сплошное убожество, вечные "второ- классники" отвечают: "Здесь". Один из служащих выкрикивает имена голосом стентора, и люди смеются, а другие, понимая, что это забавно, смеются в свою очередь. Огромная зубоскальная волна. Внезапный фронт. Некоторые, входя в лабораторию, сгибают спину, чтобы казаться еще более больными. Другие, наоборот, подпрыгивают, изображая резвость, думая, что вид их понравится больше всего. Больше всего народу заходит в зал "аппаратов дыхания и кровообращения", потому что здесь больше всего возможна симуляция. Сквозь откры- тую дверь лаборатория является в светло-зеленом мерцании аквари- ума или Восточной ночи.Урывками можно заметить, что происходит в зале осмотра. Один старается прочитать, что написал о нем врач, и продолжает говорить, лгать в пустоту, тогда как врач, поднявшись, непринужденно поворачивает к нему спину. Другой дышит тяжело, напряженно. Третий возвращается, натягивая штаны, и на кальсонах видна оставшаяся этикетка с ценой: кальсоны куплены вчера, пото- му что его белье было неприличным. Взгляд кричит, что он облапо- шил врача или верит, что облапошил, и он идет, опустив ресницы, как человек, идущий к причастию, прячет блеск триумфа в глазах, которые его выдают. Другие выходят с развязанным воротничком или галстуком, что подчеркивает их принадлежность к полицейским властям (всю дорогу сюда Косталь торопил таксиста, думая, что, если опоздает на пять минут, его отдадут под трибунал). Некоторые из выходящих болтали со своими знакомыми. Это мирные французские бунтари; тщетная попытка все уладить. Стоило лишь какому-нибудь другому врачу пересечь зал - и снова во взгляде у них появлялся этот жестокий огонек униженности. Они ждали от него чего-то и тем самым переставали быть бунтовщиками. Бунтуют только против того, от чего нечего ожидать. Время шло, и усталость давала себя знать. 186
Одноногие отказывались стоять. Тупость подавляла стадо. Когда видишь, как они соглашаются, и как сам соглашаешься, приглашен- ный к полдевятому, пройти в полдень, понимаешь, как она могла продолжаться четыре с половиной года. Слепой вышел из одного зала в сопровождении девушки - и воинский орден, как спущенный шар, был тут же потерян для Коста- ля. У нее были суженные глаза, голубоватые под черными волосами, какие встречаются в Андалузии, что так же волнует, как черные глаза у настоящей блондинки. Маленький лоб (ах! как же она очаро- вательно глупа!). Кудряшки на шее, и хотя он всегда себе говорил, что любит только стриженые затылки, - вот представившееся удо- вольствие опровергнуть себя. С новой свободой он уже обожал эти кудряшки. Кожа ее была так натянута, что казалась мраморной и матовой, но чуточку блестел нос, как полированный мрамор, кото- рый часто целовали. Она немного склоняла голову набок, как бы для того, чтобы указать место на шее) для поцелуя. Он уже любил, когда она взбивала и поправляла волосы (жест мидинеток)1; он любил эту общность некоторых жестов у женщин. Тело было пухленьким и одновременно хрупким, что называется morbidezza , не правда ли? Они прошли мимо Косталя, и он вдохнул ее запах, трепеща нозд- рями, как это делают псы. Пара вышла. Косталь не колебался и последовал за ними. Шефу Реформистского Центра он напишет преле- стную ложь. Он решил предложить свои услуги для поисков такси. Но едва те двое очутились на улице, как прошла пустая машина, которую они остановили. И наш дорогой мэтр остался на тротуаре. Он был этим доволен. "По крайней мере, смогу спокойно порабо- тать . В день приезда в Париж Андре пошла на концерт. Как много значили раньше эти музыкальные часы в ее безлюбовной жизни! Они заменяли всякое опьянение. Тысячи любовников падали друг другу в объятия. Какое падение затем с седьмого неба на парижскую улицу! Тогда она чувствовала, что никогда бы не смогла выйти замуж за посредственность. В этот раз она скучала на концерте: апатия и безразличие. Музыка, которую раньше она отчаянно любила из-за невозможности любить другое, теперь, в предчувствии скорого присутствия Косталя, показалась просто бесцветной. Косталь от- вращал от всего, разрушал все вокруг, все, что ее поддерживало, превращал в пустоту, словно хотел, чтобы она любила впредь только его. То не был уже Бетховен; то был он, его "музыка потери". Эта "Пасторальная симфония", с ее имитацией птичьего крика, показа- Простая и фривольная девушка. Чуть болезненная, томная, "изнеженная" грация (иг.) 187
лась ей ребяческой. Она слушала сквозь скуку. На самом деле она не слушала, она не могла слушать. Худшая музыкеттка укачала бы ее грезы так же хорошо. Косталь пригласил ее назавтра в ресторан. Это был крошечный двадцатифранковый кабачок. Они беседовали только о литературе. Сжатая со всех сторон обедающими, она не осмеливалась говорить о самом сокровенном. Добавим, что она почти не испытывала в этом потребности. Она приехала в Париж на месяц: у нее было время. А кроме того, рядом с ним она пребывала только в состоянии полной гармонии, которая делала их, как ей казалось, братом и сестрой (она часто возвраща- лась к выражению "брат и сестра"; все же сейчас думала: "Байрон и Августа", а это еще один нюанс). Умиротворение, блаженство, чувст- во безопасности, раскованность... Ощущение ненужности слов и восхитительное чувство одиночества, даже более острое, чем наедине с собой. Она удивлялась, что не испытывает волнения. Это, думала она, благодаря духовной близости, более сильной, чем любовь, и выше ее. А еще потому, что с тех пор, как она получила шутливое письмо Косталя, старалась играть в мужскую дружбу, в границах которой он желал оставаться, и подавлять волнение. Она даже не желала прини- мать от него ни одной из целомудренных ласк, которые нравятся девушкам, разве что поцелуй руки. Тем более, что это казалось не выражением любви, а, скорее, излиянием благодарности, словно ей не хватало слов, или она не осмеливалась или не знала что сказать. Он ни разу не остановил на ней взгляд, смотрел поверх ее головы; она этого не замечала. Впрочем, он всегда смотрел внимательно только на тех, кого желал. Один все же раз его глаза задержались на голых руках Андре - и уже не могли оторваться. Эти руки были грязными. Тщетно силился он внушить себе, что этот серый оттенок - естественный цвет кожи; самообман был невозможен. Довольно долго он не отрывал глаз от этих рук, не в силах что-нибудь сказать. Может быть, если бы он ее хотел, он захотел бы ее еще больше (да, может быть). Не желая ее, он только охладел. Атмосфера веселой болтовни, созданная писателем, - и быстро восстановленная - была оживлена им к концу обеда. Андре решила, что это из-за ликеров, даже из-за нее самой. Но эта веселость внезап- но возникла у Косталя в ту минуту, когда он решил укоротить вечер, сбежать в удобный момент. Это была веселость лошади, почуявшей конюшню. Она восприняла расставание без недовольства и вернулась домой пешком. Эту спокойную нежность она обретала при каждой их встрече. После тоски, вызванной долгими отмалчиваниями Косталя, когда она желала любой катастрофы, излечившей бы от любви; после его отмалчивании, толкавших ко всевозможным безумствам, все 188
становилось простым и спокойным; стоило им встретиться, все до такой степени начинало вращаться в естественном легком ритме, что Андре бывала чуть ли не холодной в присутствии Косталя. Покидая ее, Косталь сказал: "Через денек-другой я вас извещу". Через неделю она ему написала. Косталь разворчался, но счел жесто- костью лишать ее на более долгий срок новой встречи, во время этого бедного парижского месяца, на который она так рассчитывала. В том же квартале - на авеню Марсо - у него было послезавтра два дела: в четыре и в восемь. Между ними он был свободен. Он назначил ей свидание на половину шестого, на улице Кантен-Бошар, перед домом № 5, на тротуаре (он должен был выйти из этого дома после визита к друзьям). В пять двадцать пять, на тротуаре улицы Кантен-Бошар, Андре уже мысленно упрекала Косталя в опоздании. Он забыл об их встре- че, вышел раньше и ушел. Бе немного удивляло это свидание на мостовой, во тьме, в этот особенно холодный и хлещущий дождем день начала февраля. "Назначает ли он подобное свидание женщине, которую любит по-настоящему, или он просто на что-то рассчитыва- ет?" Но вот он выходит, она дрожит, и они идут рядом, по темной улице с редкими белыми и красными огоньками. - Я не в духе, - сразу же сказал Косталь. - Вчера увидел у торговца маленький нефрит и захотел его купить. Тысяча франков. Решил купить его вечером, когда буду проходить перед магазином. После этого встречаю старуху, которая несколько лет назад держала цветочную лавку, где я всегда покупал фиалки для своих милых подружек. Она вдова; рассказывает мне о двух своих больных детях, о том, как дурно поступает с ней брат, о своей бедности. Хлоп! И вот я сражен, мне стыдно покупать нефрит; сую ей в руку тысячефранко- вый билет. Я до сих пор не пришел в себя. - Что вы хотите сказать? - Я не пришел в себя от досады, что дал ей тысячу франков вместо того, чтобы купить нефрит. - А что вам помешало бы купить нефрит? - О, я его купил, конечно, но это уже совсем другое дело. Что досадно, так это то, что я дал тысячу франков из чистого милосердия. Это отравит мне настроение на целую неделю. - Да ну же, удовлетворение от... нет, не скажу от "сознания исполненного долга", это натяжка... В конце концов, разве вы не испытываете некоторого удовлетворения от того, что доставили удовольствие человеку, которого пожалели? - Да нет... - Тогда сожаление? - Да, сожаление... Мне стыдно. И в то же время меня беспокоит другое: что такое тысяча франков? Я отравлен желанием дать ей больше. 189
- Как вы закомплексованы, мой бедный друг! - Это потому, что вы не знаете, что такое жалость. Этого чувства достаточно, чтобы разрушить жизнь. К счастью, я защищаюсь. У меня четкая эгоистическая дисциплина. Бели бы я не был эгоистичен, я бы не занимался творчеством; надо было выбрать. Вы разберетесь когда-нибудь в этом эгоизме, если Богу будет угодно... "А то, что он делает для меня... Делает ли он это из жалости?" - спрашивала себя Андре. Бй казалось, что он ее любит, но не различа- ла, как он ее любит. Может, он так же добр и отзывчив к другу. Иногда все же она думала, что невозможно быть до такой степени услужливым и деликатным из одной лишь доброты. Бели бы она не боялась ему разонравиться, она спросила бы: поступает ли он так из чувства чистого товарищества - из чувства высшего товарищества - или в этом есть и капелька любви? Наконец, как бы это сказать... нравится ли она ему? Но вот Косталь, заметив вывеску "Сдаются апартаменты" и бро- сив взгляд на дом, сказал: - Я давно одержим навязчивой идеей переезда. Не будет ли вам скучно осмотреть вместе со мной это место? Я очарован этим домом. Через минуту консьерж провел их в комнаты. Какое удивительное ощущение испытала Андре! Будто они молодожены или жених и невеста. Ослепление... Стало совсем чудесно, когда консьерж сказал ей: - Все работает очень хорошо. Если мадам желает взглянуть... Горячая вода... "Мадам"... И в этой ванной комнате. Возможно ли? Возможно ли, что Косталь не отдает себе отчета в том, что заключено в посещении его предполагаемого очага для девушки, причем девушки, о любви которой ему известно? Возможно ли, что он не вложил сюда какую- нибудь заднюю мысль? И значит, она не столь скверно одета, раз ее приняли за его жену? Однако он спрашивал совета: не нужно ли зашторить окно? Убрать стену? Машинально она отвечала, словно шквалом, в такую неожиданную и неправдоподобную даль, что было страшно. Она сказала, чтобы что-то сказать: - Шесть комнат, не многовато ли? - Да нет. Салон, столовая, кабинет, моя комната, туалет, и еще одна комната, "могила неизвестной женщины"... - ''Могила"? Вы станете Синей Бородой? - Нет, "могила" в другом смысле. Двойной смысл. Комната, где совершается падение женщины. И комната, где падают ее иллюзии. Возможно ли, возможно ли, чтобы он был настолько бестактен, если?.. Она чувствовала себя как во сне, перед пропастью. Спускаясь с лестницы, она боялась потерять равновесие. На улице ее охватил холод. Она задрожала. Теперь он шел рядом; его очень длинное, приталенное пальто било по ногам, как юбка (она 190
подумала: как шинель немецкого офицера), в ритм каблуков, кото- рые клацали с захватывающим могуществом и величием. Его руки в перчатках сложены на животе в неизменном на всем протяжении их встречи положении, показавшемся ей священным. Ей почудилось, что она идет рядом с одним из царей "Илиады". Он говорил: - Что за пытка, эти переезды, устройства! Моя семья подтрунивает надо мной: "Тебе надо жениться, чтобы была женщина, заботящаяся о твоем очаге". Нравственная манера подталкивать вас к браку, не правда ли? Жениться из социальных, фамильных соображений, чтобы сделать крошку счастливой, - нет. Речь идет лишь о том, чтобы иметь кого-то, чтобы вас не заклеймили, когда покупается трип. Жениться на таких условиях! Следует обзавестись экономкой, с которой можно расстаться, если она не справляется с работой. В то время, как жена... Косталя пронизывало сознание ошибки, которую совершает, вступая в брак писатель, - настоящий писатель, относящийся к своему искусству серьезно. Эта тема была для него неисчерпаема. На протяжении пяти минут он на одном дыхании поносил женитьбу писателей, безмерно и - подчеркнем - довольно безвкусно. Истины, полуистины, софизмы сталкивались на губах, смешиваясь с едкими сарказмами. Бьющий ключ! Или полный до краев кубок, грозящий перелиться, как марокканские водоемы. "Видите, как я вам доверяю, - сказал он, наконец. - Я говорю с вами как с мужчиной". Какая разница! Почти все его слова ранили женщину, которая шла рядом, торопясь, силясь приноровиться к его шагу, дрожа от холода, вдоль темных улиц. Вознес ли он ее до седь- мого неба только для того, чтобы вновь швырнуть в пропасть? Пона- чалу она попыталась наскрести несколько аргументов в пользу женитьбы писателей. Она была уверена в справедливости этих аргументов, но чувствовала себя такой неуклюжей, что теперь это не "выходило"; она не находила слов, как бедный ученик, которого пытает жестокий экзаменатор, а он, хотя и хорошо знает вопрос, блуждает во тьме, волнение подавляет его, и он стоит как пень и молчит. Однако, не в силах отбросить мысль, что посещение кварти- ры было не случайным, она стала думать, что все это он говорит лишь для того, чтобы возбудить в ней противоположные аргументы и услышать их из ее собственных уст. Она поддалась этому очарова- нию, этому своеобразному безумству, этой безрассудной грезе... Она сочла за лучшее восславить теперь не супругу, а ребенка. - Да, но дети! Как такой мужчина, как вы, Косталь, представля- ющий собой нечто вроде бога-оплодотворителя, может обойтись без детей? Позвольте признаться: это меня всегда изумляло. Этого не хватает вашей личности. С точки зрения вашего творчества - какого богатства вы себя лишаете! Каждое слово, высказанное раньше, "бог-оплодотворитель" парировал: яростные удары рапиры, каждый раз попадающие в цель. 191
Сейчас он впервые не ответил. Она сочла, что задела уязвимое место, повернула к нему голову, увидела его поднятое лицо, его светлые глаза; ей показалось, что в этих глазах мелькнуло выражение печали, столь волнующее для такого чересчур самоуверенного мужчины. О! Как она его обожала, когда видела ослабевшим! - Ваш сын, Косталь! Его ручонки вокруг вашей шеи... Его потреб- ность в вас... Все нравоучения, которые вы бросаете в пустоту, для толпы безразличных, собираются на одном существе, плоти от вашей плоти, любимой вами... Нет, вы не полноценный мужчина, раз не знаете этого чувства. Но я чувствую, что вы о нем сожалеете. Нет! Не отрицайте! Вы не можете его утаить от меня. У женщин такая интуи- ция, знаете... Он был как оглушенный боксер, не возвращающий больше уда- ров; и все еще с глазами, устремленными в пустоту; глазами, в которых Андре чудилось нечно побежденное. К ней вернулась уве- ренность, и она перешла от ребенка к себе самой. Темнота, возмож- ность не смотреть ему в лицо придавали ей смелость. Она следила лишь за двумя тенями, одной подле другой: они появлялись, повора- чивались, исчезали, вновь возрождались, следуя игре фонарей. И она находила это восхитительным. Она продолжала воображать, что способна что-то "узнать". - Иногда я думаю, что, несмотря на все ваши слова, вы нуждае- тесь в любви, вы хотите быть любимым, вопреки всем вашим хулам. Что-то подсказывает мне, что вы перестанете быть таким безжалост- ным. Вы себя выдали, Косталь, без вашего ведома. Я видела взгляд ваш печальный, когда говорила об этом несуществующем сыне, о бесплодии ваших страстей. Что-то подсказывает мне, что вы тоскуете и по другой нежности. Я понимаю: это мучительно, когда вас мало любят. Но я, например, разве я вас мало люблю? Разве моя привязан- ность кажется вам оковами, а не нежностью? Разве вы не понимаете, что это самая горячая и самая страстная любовь, способность к самоотречению и самопожертвованию? Позвольте вас любить... Чтобы уже не сдерживать себя из страха вам разонравиться, не произносить "привязанность", когда я думаю "любовь". Что я хочу? Больше тепла, больше жизни, больше действия. О! Делать для вас массу полезного! Массу! Не уезжать через три недели... с таким "багажом"... Ведь то, что мне хватает здесь, едва я окажусь вдалеке... Я хотела бы, например, чтобы вы меня называли по имени или хотя бы "милая подруга". "Дорогая мадмуазель" в течение четырех лет! Словно вы говорите с вашим учителем музыки. Чтобы вы мне писали больше, несколько слов каждые полмесяца. (Я у вас прошу так мало!). Чтобы вы относились ко мне как к девочке, пусть даже она глупенькая и капризная. Чтобы мы встречались в иных, более интересных местах, более соответствующих вашему образу: в садах, за городом, в музе- ях... Не знаю толком, чего бы я хотела... Я не хочу больше того, что было, что есть и чего вы хотите. Я не требую долговременности, но 192
лишь того, чтобы, пока это длится, я могла бы наслаждаться вами больше, была бы к вам ближе. И еще я желала бы, чтобы вы ответили на один вопрос, принесла ли вам моя нежность хоть немного счастья? Имею ли я право думать, что чуточку необходима вам? Вы почувст- вовали себя менее одиноким благодаря этой уверенности, что я вам принесла: что вы страстно поняты и любимы, любимы во всем своем самом глубинном и в малейших пустяках, в вашей иронии, ребячест- вах, вплоть до ваших злых поступков, да простит меня Бог! Бели вы не дадите мне ужасного ответа Сатаны - Элоа, я уже буду счастлива. "В каких же фантазмах она живет! - думал Косталь. - Нежность Андре Акбо, дающей мне счастье!.. Бе яростное отрицание очевидно- го. И другая, чисто женская ярость: желание, чтобы я был несчастен, чтобы иметь возможность меня утешать. И это она меня утешила бы от мнимого несчастья, когда сама и ей подобные, то есть женщины, дарят любовь, о которой их не просили; когда именно они отравляют в значительной мере мое счастье! Нет, все это слишком комично. В то же время это достойно уважения и жалости. Как выпутаться из этого, не причиняя ей боли?" Мысль о боли, которую он может причинить, сказав ей просто - одной фразой - то, что есть, парализовывала его, как мужчину, который забавляется боксом с ребенком и почти не осмеливается шевелиться из страха покалечить его. "О! Как глу- па эта девица! В какой переплет я попал, назначив ей это свидание!" Он продолжал увлекать ее своим размашистым шагом. Одну за другой, за двадцать минут, они прошли темные и почти безлюдные улицы (улицы Христофора Колумба, Жоржа Визе, Магеллана и т.д.). На этих улицах с домами буржуа и частными отелями - очень мало магазинов, поэтому они на три четверти были погружены во мрак. Изредка попадались прохожие, скрюченные от холода; вдоль тротуа- ра стояли автомобили. Андре спрашивала себя, почему Косталь не приглашает ее на чашку чая домой или в кафе, как сделал бы на его месте каждый. Но нет, иди! иди! (Косталь, действительно, подумал о кафе. Но накануне, в ресторане, Андре застряла в дверях и не могла ни войти, ни выйти; официанты смеялись; и она была так уродлива и так безвкусно одета, что ему стало стыдно за нее. Пусть уж лучше она подцепит воспаление легких, чем он испытает по ее вине укол тщеславия.) Каждая улица, по которой они шли, казалась девушке темнее предыдущих, и, хотя она сначала силилась не замечать про- света среди воображаемых облаков, кончилось тем, что она повери- ла: Косталь не останавливается, как Вечный Жид, потому лишь, что ищет укромное место, он хочет ее поцеловать; конечно же,это круже- ние продолжается потому, что он не осмеливается. Доказательство истинности его чувства. Когда они достигли улицы Кеплера, особен- но темной и безлюдной, она не сомневалась, что именно здесь решит- ся ее судьба. Она никогда не забудет некоторых деталей: возле шофера в остановившемся лимузине сидела собака-грифон и смот- рела на нее с пристальностью человека; качающийся над мостовой 7 — Ж.-Ш. Гюисманс, А. де Монтерлан
фонарь, словно лампа жертвенника... Но коварную улицу они поки- нули без всяких происшествий. И тогда Косталь сказал: - Я выслушал вас с большим интересом. Ваши слова меня весьма тронули. Однако я вам уже ответил. Наша дружба была чрезвычайно приятной вещью. Но сердце портит всё. В дружбе или в чувственнос- ти всё здраво; раны, если образуются, - чисты. Но приходит сердце, и рана растет, всё густеет. Сколько раз я это замечал! - То, что вы говорите, абсурдно. Сердце ничего не портит; напро- тив - всё очищает. В конце концов, это идиотизм! Чистой будет "область чувственности"! Бели бы я внушила вам безумную физичес- кую страсть, вы бы мне простили. Быть вызывающей, заставить вас понять, что я ищу только удовольствие... вы бы меня, возможно, презирали, но вы бы приняли. Но подарить вам любовь - какое стеснение, какая скука! Оставьте нас в покое с любовью! Подарить вам любовь как дело моей жизни, жизни непорочной девушки и (я к этому непричастна) несколько возвышенной - как это бесцветно и смешно! Вы не любите мою любовь. Вы не хотите от меня всего, вы хотите чуть-чуть. А я... я не имею права дать вам больше. Вы относи- лись ко мне как к сестре. Словно султан, вытаскивающий из толпы фаворитку или визиря, вы уступили мне возле себя почетное место и хотите, чтобы я оставалась там, не возвышая голоса, довольствуясь тем, что вы мне жалуете с восхитительной щедростью, но чего мне уже недостаточно. Иметь право лишь на дружбу! Прекрасную, даже изумительную - вашу - мягкую, утешительную, трогательную, братскую, но недостаточную, недостаточную! Существовать возле вас из дружбы - я больше не могу, я просто не выдержу. Во мне есть что-то, превышающее всё это. Ах, настолько превышающее! Сколько лишних сил - и всё впустую. Желание подарить переполняет меня. Я прошу все и под "всем" не подразумевается, чтобы вы непременно вышли из состояния незаинтересованности, которое вам столь хоро- шо удается ("А, - подумал он, - острие горечи! Вот вам мышка, требующая, чтобы ее сожрали. Это тоже следовало ожидать"). Нет, я искренна, когда повторяю вам - я говорила это тысячу раз - что вы никогда не касались во мне источника тайных чувств или же каса- лись бегло, когда были любезны, мягки. Я прошу права вас любить, вас боготворить изо всех сил, всей душой. Ваша холодность всегда сдерживала это. Я не могу вас любить, если вы этого не хотите. - Стоит ли умышленно дарить мне любовь, на которую я не сумею ответить? Что вы хотите: я истощил свои чувства. Я все отдал первой любви в шестнадцать лет. С семнадцати я ответил бы вам, как сегод- ня: "Дружба - да. Любовь, экстаз и прочий арсенал - слишком поздно". - Слишком поздно! Опять те же слова, которые меня казнят: "слишком поздно!" Полноте, моя жизнь кончена..." Он пожалел ее. Он сказал ей серьезно: - Когда мне было семнадцать лет и я делал первые шаги в свете, я 194
тотчас принялся флиртовать направо и налево, и помню, как мать сказала: "Не следует воспламенять девушек, если не имеешь серьез- ных намерений. Это неблагородно". Я готов спросить себя: не прови- нился ли я перед вами. - Вы нисколько не провинились передо мной, боже упаси; ника- кой умышленной вины. Вы самый честный человек... - Я честный?.. Да я всегда лгу. Он недоумевал. Почему у него вырвалось это восклицание? Он почувствовал, как к цекам подступает густой румянец, и опустил голову. - Конечно, вы иногда лжете, как и все. Но это не мешает вам быть самым честным, самым благородным. - Опять мое благородство! Кончится тем, что невзлюблю себя, наслушавшись от вас про мое благородство, а это будет очень скучно, если я себя невзлюблю. Отвечу вам, как слуге-итальянцу, который когда-то служил какому-то князю и в первое время службы у меня талдычил: "Не желаете ли Ваша Честь. Думая, что Вашей Чести будет лучше..." В конце концов, выведенный из терпения, я сказал ему: "Не говорите постоянно о моей чести. Кончится тем, что она придет". - Как вы невыносимы! Постоянно шутите в самые патетические минуты... Ну хорошо, хотите или нет, но я повторю: вы совершенно честный человек. Но вы в отношении меня виноваты, допустив одну неосторожность: не следовало позволять мне заходить так далеко. - Он чуть не ответил:"Разве я не давал вам столько доказательств своего безразличия?" Но не осмелился. Он сказал: - Следовательно, дружба между молодым мужчиной и молодой женщиной невозможна? - Род бессилия, именуемого дружбой, в некоторых случаях возможен. Например, с совершенно молоденькой девушкой. Если бы мне было восемнадцать, ничего лучшего, чем теперь, я не желала бы; мужская дружба, да еще с вами - это была бы мечта. Но я женщина, чей возраст, одиночество, волнение, нужда, жажда любви вам извест- ны; обладающая в вашем лице столь великолепным другом... и вы хотите, чтобы она не пришла к любви? Я вам предложила любовь. Вы ее отвергли. Но когда я вас известила о приезде в Париж... вместо того, чтобы дать мне понять, что не желаете меня видеть, как вам следовало сделать ("Вот мне благодарность!" - подумал Косталь), вы пригласили меня обедать. Вы поощряли мои мысли о вас; вы показа- ли, что я вам небезразлична ("Эта штучка твердолоба!"); вы сделали всё возможное, чтобы я привязалась к вам всем сердцем. Ведь отказывая, вы себя выдали, милостивый государь. И этого вы не желаете замечать. Позволять себя любить - это уже любить. Напрасно вы думаете, что дар заключается в обещаниях или ласках. Вы себя подарили без обещаний и ласк, но столь же явно, со всем вашим легкомыслием, полным чистосердечия... Знаете ли, в чем вы винова- ты, друг мой? В том, что не были злы ко мне. V 195
- Э! Да мы глубокомысленны! Итак, вот в чем дело: я " слишком любезен"? - Да, вы "слишком любезны". Впредь, в ваших отношениях с женщинами, не будьте "слишком любезны", Косталь. Из жалости к ним. И кроме того, зарубите себе на носу: "Никакой дружбы с девуш- ками". Потому что каждая поверит, что вы предпочитаете ее. И потому что вы бессознательно будете внушать каждой иллюзию, что предпочитаете ее. Даже если вы не стремитесь соблазнить, вы дейст- вуете как соблазнитель. Вольно удивляться и сердиться, причем чистосердечно, когда зло совершено; в вас есть такое поразительное самодовольство! Это оно, вероятно, все мутит. - Я не могу, однако, не признать, что есть тысячи мужчин, столь же умных, как я, и куда привлекательней. Поищите, и вы, наверняка найдете того, кто ответит на ваши чувства, оценив вас по достоин- ству. - Вы невыносимы! Хочется встряхнуть вас Я столько твержу вам, что женщина любит только один раз и что для меня вы - "этот раз", что вы незаменимы. Вы не хотите видеть реальности: моя настоящая жизнь - это моя любовь к вам. - Не знаю, кто из нас двоих не хочет видеть реальности, - мягко сказал он. - И потом, хорошенький ответ: "Ищите в другом месте", женщи- не, которая вам говорит: "Я люблю вас больше жизни". Или, вернее, "Вы есть моя жизнь, просто-напросто". - Вам повезло, что вы смотрите на вещи просто. Я вот нахожу, что мы в полном соку: настоящее лакомство для котов. - Вы говорите о любви, как ребенок. Постыдились бы за свои ребячества в таком вопросе. - Мужчина без ребячеств - чудовище. - А вы... вы чудовище из-за избытка ребячливости. Ее голос был полон слез. Косталь сказал более ласковым тоном: - Вы абсурдны, моя бедная девочка, наделив меня властью причинять вам страдание. Знаете, в каком случае я пожалел бы вас? Если бы мог вам говорить все самое жестокое, все самое ранящее, а вы при этом не чувствовали бы ни малейшей боли. В ответ она пожала плечами. Все же добавила: - "Моя бедная девочка". Внимание! Не начинаете ли вы быть "слишком любезным"? - А-а! Ну хорошо, в конце концов вы мне надоели! Если я груб - не годится. Если любезен - не годится. Мне это "лакомство для котов" начинает осточертевать. Для чего я здесь, наконец? Сентиментальный кастет, которым женщины стремятся оглушить любого приблизившегося к ним мужчину... Косталь никогда не поддавался, даже тем, кого любил. А этой, безразличной ему женщи- не!.. Но для Андре это было чересчур. Слезы хлынули. 196
- Да ну же, дорогая! Успокойтесь. Если бы женщины знали, что теряют со своим хныканьем! Мужчина должен быть святым, чтобы, видя их ранеными, не возыметь желание ранить еще больше. Но я этот святой. Хотя... Женщину нужно бесконечно просвещать... Я хочу сказать: нужно постоянно растолковывать ей что-то. Просвещать, щадить, успокаивать, холить, утешать. По правде сказать, у меня нет таланта сиделки или хранителя ящика с фарфором. Я люблю, когда сердечные дела делаются без обмана, без хвастовства, без принужде- ния; и чтобы в жизни было еще что-то. Думаю, что, чем более искрен- не любят, тем меньше об этом болтают. Мерзкая девчонка, так вы хотите, чтобы вас прикончили!.. (Он схватил ее за руку. Переходя в беспамятстве улицу, она чуть не угодила под колеса автомобиля). Э! Да вам повезло, что я не подтолкнул вас! У меня это нечто вроде рефлекса: когда я с женщиной и нас касается машина, - толкать ее под колеса. Причем тех, кого я очень люблю. А сейчас я воспроти- вился рефлексу. Вы видите, у меня был рефлекс вас защитить. А вы еще жалуетесь!.. - Да нет, Косталь, я не жалуюсь. Я знаю, что вы меня очень люби- те. Иногда я вас воспринимаю как доброго гения-отца и чувствую, насколько прекрасно быть целиком созданной или воссозданной вами. Разве я упрекала вас? Если да, забудьте об этом. Не знаю, до какой глупости я договорилась... Сегодня я сама не своя... Я не хочу вас обязывать. Даже если чудо даст мне когда-либо право на вас, я не хотела бы между нами иных уз, чем нежность; никогда не приняла бы ни вашей жалости, ни милосердия, как в цветочнице... "Она не хочет того единственного, что я могу ей дать, - думал Косталь. - А что это за "чудо, дающее право на меня"? Что за новая химера ее оседлала?" Возможно, уже в третий или в четвертый раз они обходили сквер Соединенных Штатов, отмеченный легким шагом графинь, статуями Освободителей, Благодетелей и Энтузиастов. Листья бружмеля блестели в ночной черноте, будто слуги лощили каждое утро кустар- ник перед домом их благородных хозяев. Окна с закрытыми ставня- ми напоминали перегородки ящиков в подвале банка. Несколько бедняков казались среди этих буржуазных декораций военноплен- ными, работающими на неприятеля: угольщики, очень черные, которым платили за уродство; мальчик-мясник, разносящий мясо графиням, проскальзывает снизу в дверцу, похожую на кошачий лаз. Все это видел Косталь, потому что он был спокоен; Андре... она не замечала ничего. Романисты всех времен расписывают обстановку, в которой встречаются их любовники; но только романисты видят детали этой обстановки - любовники, поглощенные "лакомством для котов", не видят ничего. От сквера Соединенных Штатов Андре сохранила в памяти только темноту качающейся зелени, пустынные аллеи, которые терялись в ней, этот почти подозрительный закоулок со скамейками (прямо за 197
статуей Энтузиаста), и ее безумные идеи возвращались: очутиться в гуще этих боскетов, в разгар ночи, с этим мужчиной; неважно, обнимает он ее или нет: не случайно он завел ее сюда. И он ее назвал "моя дорогая". Говорят ли "моя дорогая" той, что безразлична, женщине, с которой не находишься в определенной близости? Воз- можно, и да (когда живешь в Сэн-Леонаре, кончается тем, что не знаешь, что происходит, а чего не происходит). И он взял ее за руку. "Мерзкая девчонка". Впервые он ее коснулся (В эту минуту она подняла глаза, желая отыскать табличку с названием улицы, чтобы всю жизнь память была связана с этим священным местом.) Она стала думать, что он долго держал ее за руку, как-то особо сжимая ее, и что он произнес "мерзкая девчонка" не без оттенка нежности. Вся ее недавняя проницательность: "Вы даете каждой из них ощущение, что предпочитаете именно ее" - померкла, как небо, которое затянулось. Бй страстно хотелось, чтобы он взял ее за руку или осмелиться взять его руку. Но они удалялись от этого места с темными кустарниками, и надежда ее рухнула. Куда же он ее еще ведет? Возобновится ли эта ужасная скачка по улицам, где попадаются только аптекари или цветоводы. (Возможно, символ господствующего класса. Примечание автора.) Один раз она пожаловалась на холод, но он ответил ласково: "Небольшой сухой морозец... Очень оздоравливает!" - И все же необходимо, - сказал он, - исследовать, распутать проблему "дружбы" мужчины и женщины. - Да нет, оставим все это, не стоит... - Следовательно, вот образованная и остроумная - остроумная в определенное время - девушка, которая воспитала себя сама, которая знает мое творчество лучше меня и знает его по-умному; вдобавок ко всему - достойная девушка; я придаю слову достой- ная большое значение. Она прозябает в Сэн-Леонаре (Луаре), то есть в ничего не значащей дыре. - Извините, - сказала она с улыбкой, - В Сэн-Леонаре (Луаре) 3.180 жителей, есть имеющие важное значение прядильни, а также - это родина великого агронома Левеллэ... Теперь она старалась подделаться под его тон, чувствовала всю смехотворность понятия "быть женщиной", находила, что он был прав, являясь парнем, хорошо себя чувствующим и веселым, создан- ным для дружбы с парнями или легких приключений, и виноват лишь в том, что слишком уж вровень с другими, недостаточно верит в себя. - Я симпатизирую этой интересной девушке, и она этого достойна. Она вроде бы от этого счастлива. Она повторяет на все лады не один год, что я ее спас, "доставлял ей только радость" ("Видите, я тоже знаю ваши письма наизусть", - обронил он, снова поддавшись Демо- ну неосторожности). В один прекрасный день я замечаю, что она любит меня и что я не смог бы ответить на ее любовь с той же силой, потому что я создан не для любви, а для удовольствия (да, а что вы 198
хотите: я люблю удовольствие, и мне от этого хорошо). Тогда я беру свое первоклассное перо и пишу: "Дорогая мадмуазель, имею сожа- ление заметить, что вы готовы меня полюбить. Не отпирайтесь: я увидел это своим рысьим глазом; похож я или нет на нашего вели- кого психолога? С сегодняшнего дня - слуга покорный. Я вам больше не напишу. Я буду возвращать ваши письма нераспечатанны- ми. Когда вы приедете в Париж - "Мсье отсутствует". Я вам открыл дверь к счастью, я ее закрываю. Я вас вытащил из родного гнезда великого агронома Левеллэ, я вас туда и отправляю. Прощайте, дорогая мадмуазель. Будьте здоровы". Прошу вас хладнокровно поразмыслить: о чем бы вы подумали, если бы получили подобное письмо? Не отвечаете? Ну хорошо, вы подумали бы: "Это свинья. Хороша же его дружба, если он способен сломать ее в секунду! А какой фат! Думает, что все женщины желают повиснуть на его шее. Вот вам и мужчины. Им говорят о дружбе. Они усматривают секс. А потом они бросают упрек, что мы только об этом и думаем". Боль, которую вы испытываете сегодня, вы испытали бы еще тогда, иначе и быть не могло. Почему де я не написал такое письмо? Потому что не собирался терять вашу дружбу, потому что знал, что моя дружба будет вам опорой, а еще потому, что мне было бы страшно нанести вам ножевой удар. Итак, разве я поступил плохо, не порвав с вами? - Нет-нет, я знаю, что вы добры. - Каждый раз, когда вы будете говорить о моей доброте, у вас будет залог. - О, какой вы злой!-сказала она с усмешкой. Это правда: она уже не знала, добрый он или злой. Теперь ей казалось, что, скорее, виновата она. Но все спуталось, в голове был туман. Что она хотела - так это очутиться в отеле, наедине с собой, чтобы сцедить счастье и боль, пролитые им, и посмотреть, что всплы- вет от счастья, а что от боли. Но больше всего ей не хотелось мерз- нуть. Однако в отеле ей было бы тоже холодно. Она повторяла про себя слова Косталя: "Холод - болезнь планеты", а кроме того, слова Св.Терезы, кажущиеся столь простыми, но в реальности - патети- ческие: "Вы не знаете, что значит испытывать холод семи лет под- ряд". Она была измучена (они шли уже два часа), и усталость пятнала ей мозг, болели веки, она чувствовала, как подступает мигрень, и думала: "Во что выльется этот вечер!" Но не она оборвет эту явь, что в течение долгих месяцев вымаливала в Сэн-Леонаре. Скорее, она упадет на тротуар, разбитая, чем даст повод к "До свидания, дорогая мадмуазель. Я извещу вас на днях". Улица Марсо; северный ветер с глупой напыщенностью вырывался из каждой поперечной улицы. С вершины авеню Петра I Елисейские поля внизу казались долиной света. Она страстно желала, чтобы он захотел туда спуститься. Она бы согрелась от этих огней, от этих людей, от этого шума, движения, роскоши; они зашли бы в кафе, где послушали бы музыку; она показала бы ему магазин, где есть "анса- 9 199
мбли" за 390 франков, сказочные, если подумать, что они вышли от великого портного... но нет, невозможно, это могло показаться просьбой... Внезапно, в первый раз, она заметила, что он и не поду- мал подарить ей букетик за несколько франков, купив у одной из многочисленных цветочниц, мимо которых они проходили. Но нет, даже букетик фиалок, о которых имел деликатность сказать ей, что покупает их ''для своих милых подружек". Впрочем, он никогда не дарил ей ничего, кроме книг - о! здесь он был щедрым. ("Не правда ли, я интеллектуалка!.. так вот!..") Она переборола неожиданную горечь, вызванную этой мыслью, сочтя ее наивной и вульгарной. Но Косталь повернулся спиной к Елисейским полям, к Земле Обетован- ной, вновь углубляясь в какую-то ужасную улочку, словно испыты- вал удовольствие от этих скачков зверя по клетке, от этой хаотичной и кошмарной беготни, подобной беготне грешников в аду. Почти отключившись, с болью и усталостью в ногах, шмыгая носом ("Коне- чно, у меня красный нос"), кусая губы, которые, должно быть, холод и мука обескровили, испытывая жгучее желание пописать, она слушала его разглагольствования ("разглагольствование" - слово, пришедшее ей в голову, настолько она от него устала): - Согласно вашей теории, это великолепное царство дружбы между мужчиной и женщиной должно быть запретной зоной! Женщи- на останется в области "сердце-чувство", неспособная подняться в мир более тонкий и благородный. Наконец, от страха их разочаро- вать, мужчина должен откзаться от всякого общения с молодыми женщинами, которых не предназначает к постели, неважно: законной или незаконной, то есть вопреки всему; с бесконечным множеством женщин. Он должен проходить мимо них поспешно, опустив глаза, словно семинарист: "Noli me tangere , сударыни! Ведь вы бы подума- ли, возможно, что я вас люблю. А я нахожусь в тысяче лье, не желая вас оскорбить". Или как молодые кабилы. Один кабил мне рассказы- вал, что в его деревне, когда мальчики достигают пятнадцати лет и еще неженаты, родители отправляют их в Алжир, чтобы они не были предметом волнения для девушек этой деревни. И когда они возвра- щаются на несколько дней в деревню (на похороны, на свадьбу или праздник Аида), они должны, проходя, громко произносить: "Трек, трек, трек", чтобы девушки, услышав это, прятались, настолько мальчик является для них искусителем. Впредь я тоже буду гово- рить "трек, трек, трек", чтобы девушки сторонились. Или, скорее, обзаведусь трещоткой, как прокаженные... Он произнес еще одну неприятную фразу: "Девушки, как бездом- ные собаки, на которых вы не можете посмотреть хоть чуточку благожелательно, не опасаясь, что, повиливая хвостом, они повиснут у вас на брюках". Он вышивал по этой канве. Как всегда, когда он находился с Не тронь меня (лат.). 200
безразличными ему людьми или когда он им писал, Косталь говорил все, что приходило в голову (Андре никогда не подозревала об этой особенности). Так же, как для матадоров недействителны любые успехи или неприятности, происходящие с ними не на аренах, для Косталя, врожденного писателя, реально существовал единственнй способ самовыражения: книга. Беседа, переписка - все это область досуга, разрядки; он говорил тогда черт знает что; все это было не в счет. Внезапно он остановился. - Вы понимаете, о чем я вам говорю? - Разумеется! - А вот я ничего не понимаю. Уже несколько минут это не имеет никакого смысла: все пустые фразы. Если вы этого не чувствуете, для чего, спрашивается, говорить? Короче, - заключил он, - по вашему мнению, мой долг заключается в разрыве отношений, и я только очень запоздал сделать это легко... Я не могу дать вам то, что вы ждете. Следовательно, прекратим знакомство. - Нет! Нет! - вскричала она, стряхнув оцепенение, - теперь вы не имеете права меня бросать. Вы ведь шутите. "Не имею больше права! - подумал он. - Я ведь всегда говорил: самое сложное с милосердии - это последовательность". Словно догадавшись, о чем он думает, она сказала: - Любить в залог, отдавать в залог. Не имеют права любить чело- века так же, как оказывают благодеяние', анонимно, не желая войти в его жизнь... - Останемся же в прежних отношениях. Только впредь не жалуй- тесь. Вы сами создаете неудобства. - Я больше ни на что не пожалуюсь, обещаю это торжественно. Хочу лишь одного: не терять вас Дело в том, - сказала она напря- мик, - что вы мужчина, который всегда бросал сам и которого никогда не бросали. Это чувствуется. - Неправда. Меня дважды бросали по-свински. - И это было мучительно? - Нет. Я счел абсолютно естественным то, что кому-то осточертел. Я слишком часто испытывал это сам. Когда я вижу женщину, с которой несколько месяцев был близок и которая не сегодня-завтра меня бросрт, у которой одно желание: не иметь со мной ничего общего, я узнаю себя. Она молчала, ошеломленная, но он продолжал: - Черт! Нам пора расстаться. Уже около десяти, а я в восемь приглашен на ужин. - Мы еще увидимся? - спросила она, не способная ни на что, кроме банальных фраз. - Ну да, я вас извещу. - Ведь если я вам напишу, вы мне, может, и не ответите. Вы никогда не давали мне свой номер телефона. - Я думал, вам не на что больше жаловаться. 201
- Простите. - Я дал бы вам свой телефон, но это бесполезно, потому что он все равно отключен: тишина меня успокаирает. И знаете, кто меня вынудил к этой мере, досадной для друзей и деловых людей, желаю- щих со мной поговорить, и смущающей меня, поскольку я рискую прозевать многие полезные вещи? Женщины, исключительно женщи- ны. Женщины со своими всегда пустыми, ежедневными и по- луежедневными разговорами, на четверть часа каждая. И особая категория женщин, самых страшных: тех, кто меня любит, и кого я не люблю. Результат: я получаю по три телеграммы в день, разумеется, пустых. А ничто так не приводит в отчаяние, как убийственные послания людей, которых не любишь, когда каждую секунду ждешь почтальона с письмом от того, кого любишь. Итак, дорогая мадмуа- зель, до свидания, и не простудитесь. Он говорил с ней тоном, который ее оледенил до такой степени, что она спрашивала себя, не упадет ли она в обморок; машинально протянула руку. Больше она не реагировала. Она отошла. Он позвал: -Эй! Она остановилась. Он приблизился. По его лицу безостановочно проходили чередующиеся выражения благородства и свинства, важности и насмешки. Это правда: он чувствовал себя более подвиж- ным по сравнению с ней, он скакал, как гадкий пес вокруг барашка с великолепным запахом. - Разве я свинья? - Не знаю. Оставьте меня... Оставьте... - До свиданья. Он отошел, и в нескольких шагах закурил сигарету. Он чувство- вал себя на десять лет помолодевшим с тех пор, как она исчезла. Женщина, которая уходит, оставляя его одного, - десять выигран- ных лет, если он ее не любил. И один-два года, если любил. * * * Андре не сомкнула глаз ни на секунду. Она поворачивалась на правый бок, и печаль давила справа, поворачивалась на левый - печаль давила слева, словно шар, который находился внутри. Ей хотелось перекладывать с места на место ноги, изболевшиеся во время той дикой скачки, ей казалось, что она простудилась: очень узкая простыня усиливала муку, все время сползая. Утром она плакала с семи до семи двадцати пяти - сколько в нем одновремен- но мягкости и жесткости! Любой ценой необходимо узнать, как он к ней относится. Она послала телеграмму, сказав, что плакала с шести до восьми, и "заклиная" позвонить ей в полдень, в отель. Заплатив за телеграмму сорок су, она оставила мелочь почтовому служащему, 202
который пробормотал несколько шутливых слов насчет брошенных женщин. Косталь не позвонил. Телеграмма вызвала раздражение. При виде одного лишь почерка Андре, он пришел в отчаяние. "Она для меня ничто, я не должен ей ничего, я занимался ею пятьдесят раз, я посто- янно приглашаю ее обедать и посвящаю ей два с половиной часа моей жизни; да, два с половиной часа! - я ломаю голову, чтобы, не ранив ее, выйти из смешного положения... А теперь она меня заваливает телеграммами! Слезливыми телеграммами! Не хватало, чтобы я виделся с ней по два часа через два дня! Ну нет, на этот раз нет!" В полдень он послал телеграмму: он вынужден уехать в Безансон к больному дяде. Он напишет ей по возвращении. Ожидание Андре в этой комнатенке на седьмом этаже жалкого отеля (она спрашивала о ценах в шести отелях, прежде чем останови- лась в этом), где ветер просачивался в оконные швы, где ночной столик распространял зловоние, где она нашла клочки засохшей измаранной ваты в ящике. Сидела на единственном стуле возле хилого огня, с наброшенным на плечи манто; она никогда бы не поверила, что способна испытывать такую тоску и такую муку. Знать бы, о чем он думает, боже! Она, конечно, догадывалась, что разозли- ла его, послав телеграмму, однако не сделать этого было невозмож- но. Ее разум напоминал испорченные весы. То это было: "Страшная холодина в этих унылых улочках, идти, идти, идти, как проклятье, и все его слова, как нож, расковыривающий рану". То, напротив, преувеличивая и все придумывая: "Эти минуты будут единственны- ми счастливыми в моей жизни. Даже в своей болтовне он был столь добр, столь нежно-важен, может, без своего ведома. Он страдал от того, что нет ребенка, он доверял, он, кажется, хотел, чтобы его пожалели. Какой он был трогательный, когда говорил о матери! Говорил ли он о матери с другой женщиной?" Подобно тому, как она думала, что Косталь доверился ей, тогда как он не делал ничего другого, как говорил для самого себя, ни больше ни меньше, чем когда проституировал себя полусотне тысяч читателей. Она чистосердечно воображала, что при обмене с ним рукопожатием, он, а не она задержал ее руку в своей. Ей казалось, что она слышала клацанье по асфальту его "шагов немецкого офице- ра"; ей казалось, что она видит, как он ее слушает с "неуловимой улыбкой богов" на губах. Мысль, что он замышлял женитьбу на ней, возможно, вследствие скачка воображения, показалась ей. менее правдоподобной, чем накануне, и все же: "Я чувствую, что недостой- на подобной участи; я осознаю, что нас разделяют социальные усло- вия; я ни романтична, ни безумна. Следовательно, есть что-то, раз эта возможность, о которой я никогда, нет, никогда не мечтала, вдруг показалась вероятной". Дошло до того, что она стала страстно желать, чтобы они снова пошли вечером по этим темным улицам, пошли так, чтобы она запросила пощады, и то, что минутой раньше казалось ей 203
"жестоким" и "печальным", сейчас стало тем, за что цеплялась ее надежда. В полдвенадцатого она спустилась в бюро отеля и стала ждать телефонного звонка, не отводя взгляд от часов. Ничего. В час она поднялась в комнату не в силах позавтракать и еще подождала. В Париж она приехала на месяц и поэтому желала, чтобы время шло. В два получила телеграмму от Косталя и почуяла ложь. Она побежала на авеню Анри-Мартен и сначала спросила у консьержа: - Господин Косталь в Париже? - Да, мадмуазель. Но на этаже слуга сказал: - Г-н Косталь в Безансоне. На следующее утро она вернулась на авеню Анри-Мартен: она не сомневалась, что он там. Она желала какого-нибудь вердикта, даже самого страшного, чтобы быть уверенной или чтобы умереть. - Господин Косталь не вернулся? - Нет, мадмуазель. Мы не знаем, когда он вернется. Она вышла; бродила, не в силах покинуть квартал, всюду ища Косталя взглядом, питаясь горькой мыслью: он - здесь, она - здесь, а дни текут зря, как и в Сэн-Леонаре, и завтра нужно будет вернуться в беспросветный ад одиночества и отчаяния. Это бешеное кружение (решительно она была создана для скачек по улицам!..) было не столько желанием встретить Косталя, сколько своего рода опиумом: находясь без дела в комнате отеля, она, возможно, впала бы в исте- рику. Она вошла в церковь, названия которой не знала, и оставалась там час, наполовину оледеневшая, повторяя: "О, нет, Бог не может заставить страдать больше, чем страдает человек". Она написала эту фразу на обрывке бумаги, которую нашла в сумке, купила конверт за один су, вложила и понесла консьержу Косталя. Она около часа бродила перед домом. Так, находясь в Париже в то время, когда Косталь путешествовал, она почти все вечера проводи- ла под его окнами, смотря, не освещены ли они. Она побледнела, заметив мужчину, которого приняла за Косталя. Она оказалась перед витриной магазина и устрашилась своей уродливости: "Боже, что ты со мной сделал! Кто эта особа?" (она не подумала о Боге, когда была в церкви). Она повстречала продавщицу фиалок, купила букетик ("Буду щедрее его") и, поднявшись в дом Косталя, положила на лест- ничную площадку перед дверью его квртиры. Спустившись, поняла с запозданием, что ее жест не принесет ничего, кроме вреда, что слуга обнаружит цветы и станет над ней насмехаться, и она решила взять его обратно. Но тогда в пятый раз за два дня она бы попалась консь- ержу на глаза... Она не осмелилась. Наступила ночь, замерзшая Андре направилась к метро. Какое искушение взять такси! Она сделала бы это при небольшом расстоя- нии. Но ее отель находился так далеко, что это обошлось бы по меньшей мере в двенадцать франков. Внезапно одуматься в разгар 204
душевной бури, чтобы сделать подсчет, - в этом была вся ее жизнь. В метро на нее смотрели: грусть видна на вас, как одежда. Она, вся доброта, слабость и беспомощность, почувствовала, как ее перепол- няет жалость; она уступила место - бессознательно, поскольку ничего не видела, - стоящему старику. Она избавилась от метро в безумном состоянии, устрашенная этими переходами, этими скачка- ми к автоматическим дверям, которые захлопывались перед самым носом, этими дверями, которые управляют вами, как скотом, словно вы являетесь стадом свиней, которых сортируют машины на амери- канских заводах; ей показалось, что она падает в обморок: бесконеч- ная усталость, умственное напряжение, бессонная ночь, к тому же она не завтракала; ей казалось, что держится только за счет биения сердца. Ее веки набухли. Все беспокойство и напряжение сосредото- чились, казалось, на боли в глазных яблоках. У стойки бистро она заказала кофе, несмотря на страх, что ее примут за шлюху. Рядом толпились рабочие. Чтобы схватить стакан, она была вынуждена оста- ваться сзади, с вытянутой рукой, сжатая двумя мужчинами, но это было необходимо: без кофе она бы не устояла на ногах. Внезапно один из рабочих ей улыбнулся, и эта улыбка вернула ее к жизни. Это длилось мгновение. На улице мука возобновилась. В комнате отеля она заметила, что у нее украли флакон духов за сорок франков; в последние дни эти духи были ее единственным утешением; она их вдыхала, когда была особенно взволнованна. От гарсона она узнала, что ей начислили плату за комнату на три франка в день больше, чем другим (не потому ли, что она выглядела как шикарная женщина). Она принимала удары, как больная курица, которую клюет весь птичий двор. Она весело растратила бы сотни франков за один день, если была бы счастлива. В несчастье же это ощущение истраченных или потерян- ных денег ее буквально угнетало; в иные моменты она думала, что покинет Париж только для того, чтобы прекратить их утечку. Она заплакала. Слезы неуверенности - это слишком глупо! Но в конце концов придет время выплакать их. Она стала воображать, что он навязывал ей испытание, злую шутку, чтобы завтра ослепить ее тем большим счастьем, чем острее было сегодняшнее страдание. Она охарактеризовала его так, как господина де Шавиньи в "Капризе": "Он злой, но неплохой". Кончилось тем, что она извлекла из своего страдания нечто положительное; это было решающее испытание: теперь она узнала еще лучше, насколько она любит этого человека и насколько сильна ее любовь, раз она вынесла все это. Потому что в ее ужасные сомнения на его счет не вкрадывалось ни капли злопамят- ства или гнева. Так она его любила, не понимая. Еще она думала: "Все, что может со мной произойти, будет раем по сравнению с этими днями". Несмотря на сверлящую головную боль,* не покидающую ее целых два дня, против которой были бы бессильны любые таблетки, она было села писать ему длинное пись- 205
мо, царапая такую равнодушную бумагу. Но тусклая лампа была очень высоко, и Андре пришлось от этого отказаться. На следующее утро, без четверти восемь, Косталь услышал звонок в дверь. Слуга спускался только в восемь часов, к тому же со своим ключем: Косталь вышел из ванной комнаты с мыльной пеной на щеках. Не открывая дверь, спросил: - Что там такое? - Это я. - Кто "я"? - Андре. - Андре? Не знаю. (Он слишком хорошо знал, но хотел ее наказать. Звонить без четверти восемь! И эта записка: "Бог не может заставить страдать больше, чем страдает человек". И эти цветы у двери, как на могиль- ной плите! Предостаточно, чтобы подвергнуться насмешкам соседей! Он выбросил их в помойку немедленно, яростно смяв. - Андре Акбо. - Невозможно вам открыть. Я небрит. . - Какая разница! Откройте, прошу вас. - Нужно сказать: "Ради бога". - Ради бога. - Я вам, конечно, открыл бы, только я абсолютно голый. - Вы отказываетесь меня принять? - В данный момент - да. - Это ваше последнее слово? - Не настаивайте. - Хорошо. Я уеду поездом в восемь пятьдесят шесть в Сэн-Леонар. Вам больше нечего меня бояться. - Нет, нет. Я позвоню вам в полдень. - Да уж, как в тот раз. До свиданья! Шаги удалились. Через минуту он приоткрыл дверь. Он спрашивал себя: не притаилась ли она на лестнице. Нет, никого. Перед дверью свежие следы мокрых туфель. Всюду - на площадке, словно загнан- ный зверь забрел в это место. В одиннадцать часов он позвонил в отель. Ему сказали, что она уехала, заплатив по счету... Сначала он испытал глубочайшее облегчение. Потом угрызение совести. Она говорила ему, что проведет месяц в Париже; для нее это должно было быть праздником. Этот романист имел слишком профессиональную привычку влезать в шкуру людей, чтобы не почувствовать, насколько она должна страдать. И он был этим тро- нут. Он написал ей: "Дорогая мадмуазель, ваш внезапный отъезд - загадка для меня, Не могу представить ни на минуту, что это из-за того, что я вас не принял в полвосьмого утра. Моя мать однажды не велела меня к себе пускать. Я был чувствителен, я встревожился, чем я ее рассердил? Когда вечером она вернулась, то приняла меня, 206
обняв, ничего в eç обращении со мной не изменилось. Но не захотела объяснить, почему закрыла дверь. Спустя много лет она призналась: ее рисовая пудра иссякла, и она не могла меня принять без этой пудры. А мне было четырнадцать лет! Когда она умирала, она прика- зала впустить меня к себе только тогда, когда она умрет и ей подвя- жут подбородок. Так вот, я был ее сыном. Вы обвиняете меня в том, что я не такой уж фат; однако, в некоторых случаях мне не хватает простоты. В это утро, если бы загорелись на лестнице от взрыва пробки или чего-нибудь еще, я не смог бы прийти на помощь, потому что бы небрит. Заметьте: тот факт, что я был голый, ничего не значит. Вы, конечно, знаете, как сложен мужчина, вы должны были видеть статуи. А рпрочем, я был одет. Ваш абсурдный отъезд лишает меня удовольствия сводить вас на выставку Клода Моне, как я замышлял. Мне бы это доставило истин- ную радость. Сердечно ваш." Как в этом письме чувствовался весь Косталь! Любезность, шу- точки и даже оттенок неприличия, которому Андре улыбалась, отнюдь не смущенная. И опять столь волнующие намеки на его мать... Но она не жалела, что вернулась в Сэн-Леонар. Она чувствовала, что, если бы осталась в Париже, он продолжал бы ее мучить. Тогда как это письмо было добрым, оно таинственным образом - да, безотчетно, устранило ее муку. Опять переполненная книгами Косталя, вспоми- нала она фразу в одной из них: "Удаленность приближает". Почему он так хорошо понимал все, когда писал, а в жизни притворялся непонимающим? * * * Спустя несколько дней после этой сцены, утром, Косталь был в Каннах. Из виллы было видно море, все серое после прошедших бурь. Он читал Мальбранша "Поиск истины". Из соседней комнаты донесся детский голос, что-то напевающий. Косталь поднял голову. Когда он слышал, что сын поет, ему казалось, что дом летает. Иногда отец и сын пели вместе, каждый на своем этаже. Послушав еще немного, он не выдержал и направился в комнату мальчика. Едва он открыл дверь, голос смолк. Мальчик притворился спя- щим. Косталю шутка была известна. Как и у всех мальчиков в этом возрасте (через три месяца - четырнадцать лет), шутки и формулы Филиппа были недолговечными и со дня на день могли навсегда исчезнуть, но сейчас в них была назойливость. Но не по песне Косталь узнал, что сын не спит: лицо его было сухим, а когда спал - всегда влажным. - Открой глаза, осленок, а так тебе пепел от сигареты попадет на лицо. 207
Косталь сел на постель... и подпрыгнул. Он приподнял простыню и нашел рапиру. Филипп открыл для себя фехтование полмесяца назад; он еще не остыл к своему открытию; он спал вместе со своей рапирой, как свежеизбранный кардинал де Майе спал со своей скуфьей, если верить Сен-Симону. Косталь сел и взял руки сына, которые никогда не были абсолют- но чистыми ("Мальчик с широкими чистыми руками", - написал он однажды, когда увлекался александрийским стихом), и поцеловал их. У сына было загоревшее лицо, гладкие черные волосы. Спереди на его пижаме гордо светились шоколадные пятна завтраков. Он все еще притворялся спящим. Сразу было видно, что если у него не было крыльев, то потому лишь, что он так пожелал. Разбросанные по полу вокруг кровати, как плевки, лежали монеты (Филипп просил давать ему деньги именно так, чтобы звенеть ими в кармане. "Но почему, в конце концов?" - "Чтобы выглядеть шикарно, черт возьми!"), расчес- ка (сломанная), зеркало (треснутое), ручка (сломанная), портмоне, пустой флакон из-под одеколона - все, чем переполнены карманы мальчишек, из которых этот хлам выскакивает каждый раз, когда они ложатся. Был еще висячий замок, так как Филипп не хотел, чтобы убивали кроликов каждый раз к обеду; шли искать месье, который сам закрывал и открывал крольчатник. Внезапно Филипп схватил голову отца, притянул и поцеловал. Потом изо всех сил стал сжимать ее руками не как ребенок, который ласкает, а как ребенок, который воображает себя чемпионом кэтча. Существуют упражнения для рук; он любил их больше всего, будучи очень подвижным. На каждое замечание Косталя, говорившего, что он разобьет эту вещицу, распотрошит подушку, отвечал: "Это дета- ли" (формула момента). Наконец, Филиппу удалось сжать плечи отца коленями (простыня уже давно отлетела к черту), и в этой позе он наклонился и укусил его за нос. - Ты сделал мне больно, лопух! - Ему бо-бо! Девчонка! Ты, девчонка! (и он приставил Косталю рожки). Вдруг он угомонился, залез под простыню. Косталь поднялся к себе, лег и вернулся к Мальбраншу. Этот бастард1 появился у Косталя в двадцать один год. Посредни- цей он избрал нарушительницу супружеской верности, чтобы не было и речи о ее правах на ребенка. В шесть лет Филипп был доверен старой приятельнице Косталя, м-ль дю Пейрон де Ларшан, пятидеся- тилетней старой деве, которая испытывала к мальчугану все оттенки материнской любви, без ее главных издержек. Любя также и Косталя как сына, она никогда не была в него влюблена, и это гарантировало крепкость и чистоту ее привязанности. Косталь изобрел эту комбина- цию, поскольку ни на миг не допускал, что кто-то другой мог бы незаконнорожденный (фр.) 208
иметь права на его сына. Он был убежден, кроме того, в пагубном влиянии матерей на своих детей, - мнение, разделяемое многими воспитателями и моралистами, но которые не осмеливаются провоз- гласить его вслух, боясь шокировать общепринятое мнение, всегда изысканно-галантное по .отношению к женщинам. Филипп жил то в Марселе, то в Каннах. Косталь проводил с ним десять дней в месяц, убедившись на собственном опыте, что впечат- лительный человек не способен любить существо, с которым он живет вместе или видится ежедневно. За четырнадцать лет комбина- ция оправдала себя как нельзя лучше. Что не доказывает ничего. Филипп, которого Косталь звал Брюнетом из-за его смуглой кожи (а тот называл отца Ля Дин без всякого объяснения, разумного или неразумного), в свои неполные четырнадцать лет был еще телом ребенок, и голос его не ломался. По характеру он тоже был ребенком, в то же время страшно развязным и живым: запаздывая телом, очень спешил воображением. Он не был подростком; он был не по годам развитым ребенком, а это не одно и то же. В десять лет, в Париже, оказавшись без денег, чтобы вернуться домой, он пел по дворам, пока не собрал четырнадцать су. В одиннадцать лет - Косталь, не будучи сам невинным (невинные таких вещей не замечают), обнару- жил дырку, сделанную Брюнетом на двери ванной комнаты м-ль дю Пейрон. Ребенок не был ни упрямым, ни злым, ни тяжелым - тяжелым из-за легкомыслия, свойственного детям. Не похож ни на одного из тех детей, на которых утром бросают беспокойный взгляд, пытаясь узнать, с той ли ноги они встали, - сносный или несносный предстоит день. Он был подперченным и в то же время благородным. Он не был чистым, но был здоровым. Он был способен на зигзаги, но не слиш- ком удалялся от колеи. Бескорыстным, с чувствительным сердцем, умным, но с умом невозвышенным; все усилия Косталя внушить ему чуточку безумную концепцию мироздания (философию мироздания) провалились. И было в нем, в этом отнюдь не спортивном мальчике, что-то благоразумное, хотя с первого взгляда он казался вылитым маленьким французом 1927 года, т.е. страшно жуликоватым, но он не был таким, потому что ему не были свойственны низость и гнусность. Он никогда не совершал дурных поступков. Самое надежное средство снискать доверие и дружбу мальчика - не быть его отцом. Брюнет, однако, был откровенен с отцом больше, чем принято. Косталь не всегда понимал сына и часто был зол на самого себя. Если женщине он мог сказать почти все, что взбредало в голову, то с Филиппом он был сдержан. Возможно оттого, что в женских порывах заключается нечто "серийное", положим, класси- ческое ; может, просто-напросто, все, происходящее в их душе, не "Во Франции женщины все время одни и те же. Та жа манера быть прелестной, входить в комнату, любить, ссориться. Напрасно стараться что-либо изменить: все равно все то же самое" Принц де Линь. (прим. автора) 209 8 — Ж.-Ш. Гюисманс, А. де Монтерлан
казалось достойным размышления. Он считал их менее загадочными по сравнению с мужчинами, особенно в детстве. С этой точки зрения даже не стоит и сравнивать девочку и мальчика. Кому - Вовенаргу или Шамфору? - принадлежит жестокая мысль о том, что нужно выбирать: любить женщин или понимать их. Косталь их любил и никогда не стремился понять, даже не спрашивал себя, есть ли в них нечто, что требует понимания. - Ла Дин! - Старик! Позволь мне почитать Мальбранша. - Обоср... с твоей "бранш"1. Слушай, я видел сегодня ночью прелестный сон. - Что тебе снилось? - Мне снилось, что я ел лапшу в томате. - И ты меня теребишь, чтобы это сказать? Несносный мальчишка! Снова возня. Внезапно, в разгар борьбы, Брюнет, чье лицо находи- лось в десяти сантиметрах от отцовского лица, замер и внимательно посмотрел на него. - Я на тебя смотрю. Я забыл твое лицо. Вчера на вокзале я спро- сил себя, узнаю ли я, когда ты спустишься из ту-ту. К счастью, я узнал твое пальто. Дрянноватое! Пальто за полторы тыщи франков! У тебя никакого вкуса. Мне надо бы тебя сопровождать, когда ты будешь покупать себе шмотки. "Он тоже забывает лица...", - подумал Косталь. Косталь забывал лица своих любовниц, своих лучших друзей, забывал все. И его беспокоило, когда он замечал свои черточки в сыне. "Ба! Он благо- роден, и я его люблю: поэтому все уладится" (немного поспешное заключение). Однако Брюнет продолжал смотреть на отца. "Я тебя люблю, знаешь, ты хороший парень", - сказал он ему и обнял. Косталь тоже поцеловал его в веки, скорее из чувства долга, чем из горячего желания. И тогда мальчик сказал: - Вот так ты целуешь женщин? Покажи, как ты это делаешь. - Ну, ладно, ладно! - Ты уже целовался с женщинами в четырнадцать лет? - Разумеется. - Я поцеловал Франсин Финун« Она мне сказала: "Поцелуй меня, и я тебе оплачу кино". Тогда я ее поцеловал. - Куда же? - Сюда. И он показал место на щеке. - И тебе понравилось? Филипп так посмотрел на отца, словно Косталь оскорбил его своим предположением, что поцелуй должен ему понравиться. - Ну, ты скажешь! Игра слов: la branche — ветка (фр.). 210
- Ты извести меня о том дне, когда тебе доставит удовольствие юцелуй с Франсин Финун. Я должен буду сказать тебе кое-что. - Фиг я тебя извещу! К тому же она рассердилась. И потребовала десять франков. Тогда я её отлупил. - Она зовет тебя в кино, ты отказываешься дать десять франков, разве это справедливо? - Это детали. Косталь нашел в своем кармане сигарету. И нашел пачку мятных ластилок. Не проходило и недели, чтобы Брюнет не преподносил подобных "сюрпризов". Маленькие подарки отцу. Подбрасывал в арман то конфеты, то сигареты и т.п. Косталь дал мальчику прику- рить, это была их традиционная шутка: Брюнет быстро выпускал один за другим несколько клубов дыма в волосы Косталя, а тот должен был сразу же натянуть берет. А когда снимал, его голова дымилась: огромная радость, постоянно новая! Дымящийся череп гения. - Бедняга Ля Дин! Я заставляю тебя терять время! - Я никогда не теряю время, когда я с тобой. Косталь снова растянулся на кровати; забросив "Поиск истины", он снова читал "Кри-Кри" из-за плеча сына. Каждую секунду тот разражался смехом. Казалось, что он не в своей тарелке, если не находит предлог для смеха, и все было предлогом; тогда он сильно запрокидывал голову, и зубы ослепительной белизны, маленькие и ровные, как кошачьи резцы, напоминали на его смуглом лице снег на вершине горы: на физиономии было написано щегольство. Ни на минуту, за тот час, что они были вместе, он не переставал смеяться: он излучал шаловливость и благодушие; сразу же чувствовалось, что это ребенок, освобожденный от родителей. Все это прекрасно гармо- нировало с постоянно хорошим настроением Косталя - естественным состоянием умного человека. Фокстерьер с короткой шерстью показался на крыльце, глухо выдохнул "Уоф" в знак одобрения и скрылся после этого о'кей. Фокс, отзывающийся на кличку Шерсть-в-носу, был единственным существом в доме, которое обладало высокими моральными качест- вами. Он часто смотрел на безумства Косталя и его сына строгим взглядом; было видно, что он их осуждает. Все кончилось глубоким вздохом. После чего справедливый засыпал, свернувшись клубком. Косталь неоднократно пытался встать, но Брюнет вытягивал руки, словно кошка передние лапы, и Косталь, хорошо зная этот жест и находя его волнующим, не решался уходить. Спустя некоторое время Брюнет, скомкав "Кри-Кри" и с яростью, будто внезапно ужаснувшись, что ему это нравится, отбрасывал, потом опускал голову на грудь отца. У него, игрока, в глубине души, всегда таилось желание контакта; он всегда находил повод, чтобы потереться об отца, в рукопашной схватке или когда он внезапно обнимал его и заставлял танцевать фокстрот, или когда он прыгал ему на спину. Он всегда брал его на улице под руку (и его девчачья 8* 211
манера вздрагивать, повернув голову, когда играли в "хирургичеа кую операцию", будь то жестокая или просто со сфигмофоном на запястье). Косталь, оказываясь в объятиях сына и тронутый erd привязанностью, считал, что самое меньшее, что он может сделать, А это поцеловать. Он думал: "Он очаровательный, он ласковый, он пахнет хорошо. Неземная нежность его кожи. Однако нежность] которую я испытываю к нему, не такая, какую я испытываю к жен4 щине. Почему? Это удивительно". В сущности, Косталь мог испытьи вать сильнейшую нежность только к существам, которых желал. Он находил, что у Филиппа переносица очень широкая (как у львят, если хотите), и эта крошечная деталь, которую он не любил в его лицел мешала отвечать на ласки сына со всей непосредственностью. И он за собой следил, боясь проявить холодность, потому что сильно любил, и остерегаясь, как бы частица холода не просочилась в ласки. Еще он спрашивал себя, как спрашивал себя, будучи с женщиной: "Почему ему нравится меня целовать?" И не понимал. Так их и застала мамаша Бильбоке (прозвище, которое они дали старой деве), когда в приоткрытую дверь просунула головку ошело- мленной землеройки, улыбаясь милому зрелищу. АНДРЕ АКБО Сэн-Леонар ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж 15 марта 1927г. С тех пор, как я вернулась, не прошло ни дня без слез от наплыва мучительных мыслей. Но это продолжается лишь несколько секунд. Остальное время я живу, смеюсь, говорю, пишу. Внешне спокойна. Доказательство того, что я ранена, - то, что я не могу больше петь. Прежде я всегда пела, даже в худшие времена. Теперь это не только не приходит больше; когда я силюсь, это больше не "выходит". О, Косталь, отчего люди страдают? Есть только одно страдание: одино- чество сердца. Я составила список "козырей" моей жизни: свобода, здоровье, досуг, хлеб насущный (сухой, но все же), затем молодость, что еще? Так вот, если твердить самой себе, что людишки могут ужасно завидовать всему этому, более счастливой я не стану. Даже если бы список продлился до бесконечности, достаточно поместить в столбик пассива отсутствие любви, и весь актив будет сведен на нет. Правда заключается в том, что я не наслаждаюсь больше ничем. Только суббота приносит немного успокоения: я исповедуюсь, чтобы не порвать окончательно с религией. Поскольку Бог и вы одинаково запрещаете любить вас, это должно меня убедить. Прошлой ночью мне снился сон. Источник легко угадать. Мы с вами гуляли по мокрым от дождя парижским улицам. И я все время что-нибудь забывала: один раз меха - и поднималась по бесконеч- ным лестницам, а вы ждали внизу, на углу улицы. Я присоединялась 212
к вам, мы отходили, и снова я замечала, что забыла что-то, возвраща- лась, поднималась, искала. И, как всегда бывает во сне, этот поиск требовал неслыханных усилий, я перебирала скомканные вещи» это не кончалось, и накатывал страх: "Он меня не станет дожидаться". Но я все время находила вас на тротуаре с лицом, искаженным нетерпением, лицом разгневанного кота. Этот сон меня немного утешил, как знак того, что вы для меня не потеряны. И, однако, если бы я поверила в ваше молчание... О! Ни малейшего упрека, ни малейшей досады (я знаю, во что мне обойдется досада). Невозможно представить и тени моего упрека. Что бы вы ни делали, что бы ни случилось, ничто никогда не уменьшит ни моего восхищения вами, ни моей преданности, ни моей благодар- ности. Но моя привязанность изнемогает от анемии, чувствуя свою бесполезность. Она не может вечно питаться сама собой. Это нечело- веческий груз, это бочка Данаид. Это возможно для двадцатилетней девушки. В тридцать лет (через тридцать девять дней!) не хватает смелости. Догадываюсь, что вы заняты совсем другим. Мой порыв убит. Без конца цепляясь за вас, как я могу вынести спокойно эти бескрайние пустыни дружбы? Что мне доставалось от вас, какие чахлые оазисы! Ни часа близос- ти. Два года назад вы неоднократно принимали меня у себя. С тех пор - всегда на улице: на концерте, в ресторане, на тротуаре. Можно подумать, что вы чего-то боитесь. Остались ваши письма, столь редкие (я, конечно, предпочла бы, чтобы вы ничего для меня не делали, но больше писали. О! этот вечный монолог, каким является моя переписка с вами!). Но если бы исчезли сами письма! Отнимите от дружбы присутствие и письма - что останется? Я хорошо знаю, что дружба между мужчинами позволяет им неделями и месяцами не видеться, не переписываться, и при этом дружба не теряет крепость. Но я не мужчина. Почтальон с пустыми руками оставляет меня подавленной, разбитой на целый день. Напротив, словечко от вас, - капля масла в огонь; это пробуждает во мне страст- ный порыв ... Чтобы сохранить местечко в вашем сердце, нужно прежде всего писать короткие письма, не так ли? Ваша Аидре P.S. Я решила впредь смеяться как можно меньше, из-за морщин. (Это письмо осталось без ответа) 213
АНДРЕАКБО Сэн-Леонар ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж 31 марта 1927 г. Что означает это молчание? Все эти молчания, сквозь которые нужно продираться к вам... Я люблю вас как ребенка, о котором известно, что у него большое сердце и он умрет в двадцать лет. Мне хорошо известно, что я лишусь того, что мне остается, то есть права писать вам и т.д., наконец, вас, кто чуть-чуть одалживает мне себя. Еще я знаю, что ничего не смогу сделать, чтобы быть с вами. Хотела бы лишь не быть "убитой в спину". Это единственное выражение, которое передает, как мне кажется, ваши ужасные "ускользания", когда я барахтаюсь в безвестности и не понимаю ничего , и пробира- юсь в пустоте наощупь, как слепой со своей палкой или как мистик, ищущий бога в сумерках духовной заброшенности. Сами мистики нуждаются в святых дарах, заменяющих им реальное присутствие. Я люблю в вас все: ваши насмешки, жестокость - это опять-таки счас- тье, это оружие против вас; но ваше молчание меня разоружает и убивает. Осыпайте меня всеми ударами, какими хотите, - я смогу защититься. Но не злоупотребляйте же трусливым преимуществом, которое вам дает молчание. Если бы вы знали, что такое потерять с вами связь - наяву или в письмах! Это отсутствие нити между нами! Это здание, которое рушится, рушится из-за разлуки, в то время как стоило бы ковать железо пока горячо. Все улетучивается, как комнатное тепло в открытую дверь. Что же, по-вашему, может возникнуть между нами при таких редких свиданиях? Едва я вас покинула, я нашла слова, которые стоило вам сказать (поток необходимой информации, чтобы объяснить то и это, исправить ваше мнение обо мне...), но я не могу вам сказать всего, поскольку мы не увидимся в ближайшее время, все сведено к письмам, которые вас раздражают, и только в моей комнате, когда я наедине с собой, я говорю с вами вслух и убеждаю вас Не на ваши поступки я жалуюсь, поймите. И даже не на ваше безразличие к моим терзаниям, не на вас, а на отсутствие вас. На пропасть абсолютного неведения, которое все может заключать в себе: несчастный случай, болезнь, сердечные перепады, необоснован- ные обиды, недоразумения. Напишите мне что угодно, напишите. Пусть это будет даже пустой конверт, как те, что просил у Руссо маршал де Люксембург, чтобы я только знала, что вы живы. Тем не менее, я верю в вас, как нужно верить, тем не менее, в доброго Бога (так говорил наш проповедник). Андре (Это письмо осталось без ответа) 214
АНДРЕАКБО Сэн-Леонар ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж 23 апреля 1927 г., 9 ч. вечера Сегодня мне исполнилось тридцать, Косталь. Воскресенье - день моего бессилия. Слишком уж все божественно, слишком прекрасно. Ах! я начинаю узнавать их, эти весны отчаяния. Эти проходящие одно за другим лета. Как пустые корзины; ни одно, ни одно обещание не сдержано. Это страшное ощущение стерильности в такое время года, когда властвует плодородие. Всегда ли нужно видеть опьяняющие вещи сквозь ужас необладания ими? К чему быть очаровательной? (Сколько еще это протянется?) Сегодня в полдень была суматоха игроков в шары. Из моей ком- наты я услыхала, как семь раз на фортепьяно отеля играют длинную арию из "Луизы": "С того дня, как я отдалась..." Время от времени "браво" и "бис", ведь там праздник "общества". Перед обедом буря. Все в отеле ярко осветилось. Садовые столы на террасе блестят дождем на свету; ветер доносит бальную музыку. Я чувствую запах конфет и апельсина от томной ветки акации. Я вижу, как из отеля выходят два молодых человека в смокингах. Блестят их пластроны, и туфли их в грязи. От их беззаботности, их радости делается больно. Мне тридцать лет. Свершилось. Возраст ожидания закончился, возраст осуществления начинается. Я в тупике. Мне нужно не буду- щее, а прошлое. Хватит надежд, хочу воспоминаний. Я в том возрас- те, когда американские звезды экрана убивают себя, потому что им уже нечего ждать от жизни. А мне от нее надо ждать все. Я воображаю, что нахожусь перед постелью мертвого ребенка, мертвого мужа. Несомненно, жестоко сначала принадлежать мужчи- не, потом не принадлежать; но не принадлежать вовсе - куда хуже. Если бы я была моложе или старше! Будь я моложе, я еще не устала бы от этой чисто умственной жизни и этой чисто платонической умной и холодной дружбы: если бы я вас узнала, я не любила бы любовь, у меня не было бы потребности в ней, мне хватало бы самой себя, мое тело было бы мне безразлично. В более старшем возрасте у меня не было бы уже возможности "делать жизнь", мне нечего было бы терять, оставаясь в границах чистой и простой дружбы; я превра- тила бы ее в безропотное счастье. Тридцать лет - это слишком рано или слишком поздно. Косталь, я повторяю вам: я не стремлюсь вас удержать. Я всегда знала: что бы я ни делала, я не смогу нравиться вам вечно. Я жила, я еще живу, каждый день ожидая вашей усталости и вашего забвения, и тишина, в которую вы замуровались два месяца назад, укрепляет этот страх. Может, это психологическая ошибка: вы настолько регу- лярно подавали мне "милостыню", поддерживали меня в течение четырех лет! Но я не хочу опираться на крохи прошлого для предска- 215
зания будущего. И кроме того, я даже не знаю, была ли это с вашей стороны "милостыня" или настоящее чувство. Вы же ни разу не пожелали мне это разъяснить. Поэтому для чего мне продолжать быть осторожной и скромной с вами? Почему это я проявлю неловкость? Скромность? Я начинаю думать, что я была слишком скромной. Ловкость? С вами ее проявить невозможно, мне это хорошо известно. Вы устали без причины, просто потому, что это "достаточно тянулось", "отжило свой век", потому что "надо чуточку изменить". Вы - вода, которая течет, горе тому, кто доверится вашему течению! Невозможно пытаться "поме- риться" с вами; просто-напросто необходимо воспользоваться тем кратким периодом, когда занимаешь крошечное место в вашей жизни, и по возможности ухватить самое интенсивное, прекрасное и радостное. Никогда, никогда не найдете вы во мне женской враждебности. Никогда, что бы вы ни делали, вы не увидите с моей стороны ни враждебного жеста, ни упрека. Я ваш друг. Но больше невыносимо быть только вашим другом. Я истерзанная душа, тридцатилетняя женщина, нервная, несчастная, даже не имеющая того, что отвлекает мужчин: интрижек, путешествий, дел или хотя бы тщеславия и честолюбия. В течение двадцати лет я иду прямо между двух плотин. Соблаговолите же снисходительно выслушать меня. Я хочу вам сказать вот что: ваша дружба не может больше сделать меня счастливой. Она - как ненужный жемчуг, который умирающий от жажды бедуин находит в пустыне. Мой возраст - не возраст полумер и полупривязанностей, мне нужно безграничное счастье или безграничное несчастье. Я алкаю полноты, причем нуждаюсь я в полноте страсти. Ко всем этим духовным вещам, к которым по молодости я была так привязана, я теперь не привязана. Гак: я не привязана к вам; я уже выдохлась от деликатности. Чистая дружба - вещь прекрасная, но она не столь осязаема, как, скажем, вода или пища; это нечто бесплотное, сухое, удушающее, прерывистое, хаотич- ное, а кроме того - нечто расслабленное, и в конце концов выдыха- ющееся - все держится на отсутствии, на ожидании, на небытии; короче, все невыгоды любви без малейшей выгоды. Нечто стериль- ное, законченное, если не вливать новый сок. Быть любимой - это быть одновременно желанной, ласкаемой. Все остальное - насмешка. Я хотела бы получить то, что мне причитается. И вот что я вам предлагаю. Делаю это спокойно, хладнокровно: я много размышляла о том, что напишу вам. Предлагаю обменять эту издыхающую дружбу на два месяца, в течение которых вы подарите мне себя и я буду совершенно вашей. Я готова дать торжественное обещание: по исте- чении этого срока вы больше не услышите обо мне, если не захотите. Эти короткие недели отчаянной полноты (отчаянной для меня), может, доставят вам удовольствие. Для меня они будут всем - всем, то есть событием в моей жизни, где нет ничего; чем-то, мною завое- 216
ванным; что оставит неизгладимое воспоминание; что никакая сила, никто не сможет у меня похитить; вовсе не то духовное наслаждение, которое вы мне давали. С этим воспоминанием я могла бы презирать банальное счастье счастливиц. Если я вас добьюсь хоть раз, жизнь не будет потеряна. Какое ослепительное спокойствие на остаток моих дней! Не думайте, что даже в тридцать лет у меня необычайное желание физической любви. Скорее, умозрительное. По правде сказать, я хотела бы познать ее для очистки совести. И затем - точка. Подверг- нуться прививке. Получить душевное успокоение, понимаете? Как же уютно устроиться в поезде, на который боялись опоздать. В чем-то я еще ребенок. Все, что я вам предлагаю, - свежо и ново, словно в первое утро, и совершенно достойно по своей простоте вашего вели- чия. Я никогда бы не простила вам, если бы вы дали это без любви. И не произносите словечко "коллаж", которое вы иногда употреб- ляете без всякого изящества. Все, что попадает в вашу ауру, приобре- тает для меня особый смысл. Любовник, любовница, связь, беспоря- дочная любовь - все эти слова не значат больше ничего: есть любовь. И внутри любви - все свободы, все дерзости, поглощенные ее излу- чением. Да, это письмо написала я! Еще два года назад я, скорее, умерла бы, чем решилась на этот шаг. Но что значит для меня мнение окру- жающих, если я знаю, что мой дар обладает лучезарной чистотой, а, может, и возвышенностью! Андре (Это письмо осталось без ответа) * * * Самое поразительное в концепции счастья мужчины, с а м ц а - то, что этой концепции не существует. Есть у Алена книга под назва- нием "Размышления о счастье". О счастье там и речи нет. Это весьма знаменательно. У большинства мужчин нет концепции счастья. Сен-Пре в "Новой Элоизе" восклицает: "Боже, я имел душу для боли; дай мне душу для блаженства!" Так вот, Бог не услышал этой просьбы: у самцов нет души для блаженства. В их глазах счастье - негативное состояние, в буквальном смысле слова, пошлое; его осознаешь только в контрасте с ярко выраженным несчастьем; счастья добиваешься, не думая о нем. В один прекрасный день, размышляя о себе, осознаешь, что нет слишком больших неприятнос- тей, и тогда говоришь, что счастлив. И делаешь правилом поведения известную банальную формулу: счастье приходит при условии, что его не ищешь. С мужской точки зрения искать его, говорить о нем как о чем-то конкретном - немужественно. Мужчина, Гете, сказал о 217
"долге счастья". И опять-таки мужчина, Стендаль, написал изуми- тельную, столь далеко идущую фразу (в ней вся философия и вся мораль): "Ничто в мире я не уважаю так, как счастье". Но они были возвышенными умами; так они думают только потому, что выбивают- ся за рамки характера среднего мужчины. Для среднего мужчины подозрителен тот, кто сознается в уважении к счастью. Что касается "долга счастья", то у него, вопреки Гете, сквернейшая репутация, как и у формулы: "Пользоваться жизнью". Один молодой мужчина, если вы скажете при нем: "Мрачный час! Потерянный час! Перед смертью буду досадовать, что не отдал его счастью!" - спросит у вас озадаченно: "О каком счастье вы толкуете? о счастье других? счастье страны?" И если вы с жаром ответите: "Нет, о м о e м !" - вы почувст- вуете, что он шокирован. Он не понимает, что вы можете мечтать о своем счастье: он о своем не мечтал никогда. Самец всегда думает, не испытывая страданий: "Ты будешь жить завтра". И уже прекрасно, что он придает смысл слову "жить". Другой молодой мужчина, почти юноша, "имеющий все в своем распоряжении", когда кто-то употребил словечко "жить" в смысле "проявить себя полностью", спросил: "Но что вы подразумеваете?" Для него жить - означало работать, царапать пером по бумаге. Если бы его спросили, что такое счастье, он, несомненно, ответил бы: "Это долг, это дисциплина и т.д." Наконец, то, что он подразумевал под словом "счастье", - это избранный им или, вернее, навязанный ему способ убивать время. Достаточно, не правда ли? Когда люди убивают время слишком легким и приятным способом, они испыты- вают отвращение. Сто раз говорили уже о болезненном состоянии, которое завладевает человеком, доходящим до точки в состоянии равновесия, когда в нем не остается желаний: это напоминает ощу- щение, испытываемое в море, когда мотор лодки вдруг останавлива- ется. Отсюда следует, что сознание счастья дает ощущение громадно- го одиночества. Об этом часто забывают. Все же у мужчины бывает и позитивная концепция счастья. Счастье для него - удовлетворение тщеславия (разумеется, с тыся- чью индивидуальных особенностей, поскольку у каждого существа есть абсолютно непостижимое для соседа собственное понятие счас- тья). Тщеславие - доминирующая страсть человека. Неверно, что из человека можно сделать все, что угодно с помощью денег. Но из большинства можно сделать все, что угодно, сыграв на тщеславии Почти все лишили бы себя на день еды и питья при условии, что в этот день будет удовлетворено их тщеславие. Человек без тщеславия в игре не участвует: от него исходит холод, его держат на расстоянии. Для человека поэтому важнее не столько быть счастливым, сколько заставить в это поверить. Молодой врач-провинциал, недавно жени- вшийся, наивно говорил, не думая, насколько его фраза великолеп- на: "Я очень счастлив. Но нужно, чтобы рядом был кто-то, кто бы это слышал". Большинство мужчин не желало бы ничего лучшего, чем 218
счастье мудреца. В глубине души они любят это: как все они грезят об уединении! Но их бы не сочли счастливыми; подумали бы, что их отставили или же они неспособны, и тогда они строят из себя важных персон, ввязываются в позорную и смешную возню, видную нам; много звонят; днем счастья для них является тот, когда они особенно много звонили по телефону, то есть очень важничали. Именно так счастье-удовлетворение-тщеславия входит в счастье-которого-доби- ваешься - не думая об этом, о котором мы только что говорили. Женщина, наоборот, создает себе позитивное понятие счастья. Если мужчина больше суетится, то женщина больше живет. Да, это ведь не она спросит, как тот молодой человек, о котором только что говорилось: "А что вы подразумеваете под словом "жить?" Она не нуждается в объяснениях. Жить для нее - это чувствовать. Все женщины предпочитают самоистребление, сгорая - потуханию; все женщины согласятся быть лучше съеденными, чем отвергнутыми. И какая подвижность, какой размах реакции в этом "чувствовании"! Когда видишь, как женщина, подозревая, что любимый любит ее меньше, страдает так, словно он ее уже совершенно не любит; когда видишь затем, что она признает, что он любит по-прежнему и при этом она не только испытывает безумную радость, но еще и добавля- ет к ней радость прощения за то, что его подозревала; и когда срав- ниваешь это с тяжеловесностью мужчин, - слово "живой" приобре- тает смысл. Так вот, эта последовательность крошечных удовольствий, которая, по мнению мужчин, составляет в конце концов счастье, подобно тому, как звезды составляют Млечный путь, в глазах жен- щин - словно тысяча простительных грешков в глазах христиан, не способных составить, по их же мнению, один смертный грех. Счастье для женщины - это четко очерченное состояние, наделенное индиви- дуальностью, особенностью; питательная среда, в высшей степени живая, могучая, чувствительная. Женщина скажет вам, что она счаст- лива, словно говорит, что ей жарко или холодно. "О чем вы думаете?" - "Что я счастлива". - "Для чего вы желаете сделать то или это?" - "Чтобы быть счастливой!" (И с какой живостью тона! подразумевается: "Черт возьми!") - "Я опасаюсь, что вы сделаете то-то и то-то". - "Вы думаете, что я хочу разрушить собственное счастье?" Она сообщит вам примету своего счастья, сказав, например: "Когда я счастлива, я молчу", или: "Когда я счастлива, я всегда чувствую себя хорошо". Она точно знает, когда начинается и когда кончается счастье. Существует книга из "Розовой библиотеки" под названием "Четырнадцать дней счастья". Эта книга написана женщи- ной, и это видно уже по названию; мужчине никогда не пришло бы в голову, что счастье можно разрезать на четкие кусочки, как пирог. И этими "четырнадцатью днями счастья", то есть всем разграниченным периодом счастья, всяким явно эфемерным, но четким счастьем - женщина будет наслаждаться гораздо больше, чем на ее месте сделал 219
бы мужчина. Любая женщина предпочтет ничему - счастье, краткость которого сознает. Скажите девушке: "Я очень хочу на вас жениться, но по роковой причине вы через год начнете чувствовать себя несча- стной", - и она, конечно, ответит: "Хорошо, у меня будет целый год счастья". Мужчина на ее месте подумал бы об угрозе будущего и взвесил бы счастье и риск. Идея счастья столь сильна у женщины, что она видит только счастье; оно гасит риск. Для женщины единственная приемлемая судьба - счастливый брак. Следовательно, она зависит от мужчины и с детства знает об этом. Подросток поистине страдает от бессилия; парень живет в настоящем; молодой человек представляет будущее как материал, который ему одному предстоит осваивать. Подобного будущего девушка боится. Парень знает, что его будущее станет таким, как он захочет; девушка знает, что ее будущее станет таким, как захочет мужчина. Ее мечты о счастье во время этого периода неуверенности будут тем сильней, если с самого начала счастье - под угрозой. Так же женщина гораздо больше мужчины придает значение условиям счастья. Именно женщина написала, что против некоторых делений на комнатном термометре стоит "апельсин", "шелкопряд" и т.д., а вот за черточкой 25 должно быть обозначение: "счастье". Когда возвращаешься из долгих странствий по Северной Африке, Испании, Италии в проказу парижской зимы (10 градусов ниже нуля, тьма, грязь, убогость, тягость во всем, резкость во всем, болезненная напряженная жизнь), поражает не столько совокупность этого ужаса, сколько то, что большинство мужчин приноравливается, жизнь продолжается благодаря им. Но в глубине этого ада женщины грезят о другом, томятся по другому, не одна обуздывает отчаяние. Когда- то появился роман, написанный девушкой, "Возраст, когда верят в острова". Женщины всегда в возрасте, когда верят в острова, то есть в счастье. Источник позитивной идеи, которую женщины делают из счастья, требования, предъявляемого к нему, - несомненно, состояние неудовлетворенности. О! Это вовсе не значит, что все женщины - жертвы. Тем не менее, когда подумаешь о состоянии, в котором пребывают мужчина и женщина в обществе... Для женщины это, скорее, несчастье; для мужчины - отупение. В мусульманской свадьбе, справляемой в Алжире, существует поразительный обычай. Куафферка подходит к молодоженам и наливает в сложенные ладони новобрачной жасминовую воду; муж склоняется и пьет; куафферка наполняет водой ладони мужа; но, когда новобрачная хочет выпить, тот разъединяет ладони, и вода ускользает. Вот жестокий обычай: он основан на принципе, что мужчина должен быть счастлив, а женщина нет. В этом жесте девочки, склоняющейся, чтобы выпить воду, в которой муж ей отказывает, есть что-то, заставляющее вздрогнуть. Разумеется, это мусульманский мир, а в Европе несчастье женщины изначально не утверждено как священный принцип. Но, в конце 220
концов, даже в Европе, где женщины извлекают свое счастье из счастья мужчин, те вовсе не стремятся осчастливливать женщин. редко встречается политик, жертвующий успешной карьерой, про- мышленник, рискующий положением, писатель, готовый пожертво- вать частицей творческой энергии, чтобы сделать женщину счастли- вой (например, женясь на ней). Больше того: даже если нет никакого риска жертвы, не найдешь мужчину, готового жениться на женщине, желающей этого; он хочет этого меньше, просто чтобы осчастливить ее. Тогда как миллионы женщин мечтают о замужестве исключитель- но для того, чтобы излить поток преданности на мужа и детей. Мечты рождаются от неудовлетворенности: имеющий все не мечтает (мечтает условно, если это художник). Где мечтают о счастье (даже мужчины)? В лачугах, в больницах, в тюрьмах. Женщина мечтает о счастье и думает о нем, потому что его у нее нет. Если мужчина страдает из-за женщины, ему есть чем утешиться. Но она, как? Женщина никогда не может полностью реализовать себя: она слишком зависит от мужчины. И она без конца думает о том, что ей недоступно. Одна поэтесса написала книгу "Ожидание"; опять-таки женское название, как и "Четырнадцать дней счастья". Женщина всегда ждет с надеждой, вплоть до старости, без надежды на запре- дельный мир. Эту мечту о счастье, столь свойственную женщине, мужчина не понимает. Он называет это наивностью, экзальтацией, романтизмом, боваризмом - постоянно с оттенком превосходства и пренебрежения. Существует более презрительное выражение: туман в душе. Стоит женщине признаться, что она счастлива, мужчина говорит, что это экзгибиционизм. Если она поет целый день, мужчина скажет: "Ду- маю, что она чуточку простодушна"; для него она не может быть счастливой, не будучи простой. Когда поэт пишет, что предпочел бы вовсе не ехать на итальянские озера, чем ехать с любимой женщиной, непременно отыщется критик, чтобы заявить: "Это концепция швеи- ученицы" (женщина, которая говорит вам: "Для меня было бы жес- токим мучением видеть, например, картину Тициана, которого я люблю, рядом с тем, кого я не люблю"; если это концепция швеи-уче- ницы, тем лучше для нее). Девушка, ожидающая мужа слишком долго и украшающая в своем сердце образ неизвестного мужчины, покажется ему комическим персонажем: он верит (или притворяет- ся), что речь идет о драме плоти, тогда как это душа, снедаемая желанием отдаться (остается выяснить, большее ли это несчастье, чем несчастье большинства замужних женщин). Молодая женщина, мечтающая о счастье, которого у нее нет, интересует его в той мере, в какой он рассчитывает на награду: у него от этого не появится боль- ше уважения к ее ностальгии. Что касается старой девы и ее сожале- ний, им уготована лишь насмешка и даже оскорбления: по крайней мере, во Франции мужчины презирают старых дев. У этой концепции счастья судьба всех женских концепций: она 221
совершенно не интересует мужчину. Тот не интересуется женщиной когда его чувства удовлетворены; одна из трагедий жизни женщинья когда она впервые осознает это. Галатея бежит к ивам, чтобы ei вернули; еще миг, и мужчина удирает от ив, но на этот раз - всерьез! он не хочет попасться вновь. Женщина наскучивает, раздражав! мужчину, когда он больше не наслаждается ею, подобно тому, кая дым от закуренной сигареты, который мы с удовольствием только что вдыхали, нам не нравится, если исходит от почти выкуренной сигареты, которую мы положили на стол, чтобы к ней не возвращать^ ся. Пары спорят потому, что им нечего друг другу сказать; это их способ времяпровождения. Из вежливости, из любезности, из долга) мужчина вынужден сдерживаться, чтобы тратить свое время на жен* щину, которая его удовлетворила; когда он ею занимается, у неги всегда такое чувство, что ей оказывается милость. Только распутни- ки без конца интересуются женщиной, потому что любопытство - душа желания - у них всегда бодрствует: отсюда снисходительность к ним женщин, даже самых серьезных. "Счастье женщин, - говорит глубокомысленно герой романа, - исходит от мужчин, но счастье мужчин - от них самих. Единственное, что женщина может сделать для мужчины, - это не тревожить его счастья'9. Самое страшное то, что наивная и бессильная женщина мечтала бы сделать для мужчины то, что он может для нее. Женщина счастливая и любимая (и любя- щая) ничего больше не просит. Любящий и любимый мужчина всегда чего-то еще хочет. Если отбросить денежный вопрос, мужчина, который женится, всегда делает подарок женщине, потому что она испытывает жизненную потребность в браке, а он такой потребности не испытывает. Женщины выходят замуж потому, что брак - единст- венный ключ к их счастью, тогда как мужчины вступают в брак пото- му, что это делает Пьер и Поль; они женятся из привычки, если не из отупения. Естественно, они в этом не сознаются, потому что не осознают этого. Именно бессознательно женится большинство муж- чин, как бессознательно они воюют. Дрожь охватывает при мысли, что случилось бы с обществом, если бы мужчинами стал управлять разум: оно погибло бы, как на наших глазах погибают от своего ума слишком умные народы. Мужчина и женщина стоят друг против друга, и общество им говорит: "Ты ничего не понимаешь в нем? Ты ничего не понимаешь в ней? Хорошо, понимай же! Идите и разбирайтесь". Итак, если бы не существовало объятия, каждый пол оставался бы на своем берегу. Не свирепые, как в стихотворении де Виньи, а просто как два вида, абсолютно непроницаемые друг для друга, и которым нечего друг другу сообщить. Природа создала их антиподами, не способными к взаимосоглашению или способными примириться только на развали- нах чего-либо; и мы присутствуем при странном зрелище: мы видим существа, которых подтолкнули друг к другу, в то время как они друг для друга не созданы. 222
Женщина создана для мужчины, мужчина создан для жизни и особенно для всех женщин. Женщина создана, чтобы прийти и пора- ботить; мужчина - чтобы предпринять и отвязаться; она начинает любить, когда он уже кончил; говорят о "поджигательницах" ; почему бы не поговорить о "поджигателях"! Мужчина берет и отбра- сывает; женщина отдается, а то, что хоть раз дали, не отбирают или отбирают неохотно. Женщина верит, что любовь может все, не только ее, но и мужская любовь, которую она всегда преувеличивает; она красноречиво утверждает, что любовь не имеет границ; мужчина видит границы любви, той, что испытывает к нему женщина, и сво- ей, всю бедность которой он сознает. Они не только не идут в одном ритме, - дар и просьба между ними не согласованы. Мужчина почти ничего не способен испытывать к женщине, кроме желания, которое ее убивает; женщина почти ничего не способна испытывать к мужчи- не, кроме нежности, которая его убивает. Женщина дарит больше нежности, чем может вынести мужчина; к счастью, есть ребенок, нуждающийся в ней и поглощающий избыток. Женщина говорит: "Ах! какие же безумцы мужчины, ради идеи, славы, денег пренебрегаю- щие временем, которое должно быть посвящено любви: она столько- му учит! Сколько мужчин не достигает возвышенных областей (интеллектуальных, социальных, религиозных и т.д.), потому что не позволили жить в себе любви!" И мужчина отвечает: "Как я могу позволить любви жить во мне? Я могу лишь позволить ей умереть. Это не тот уголь, что дает тепло. В нем скверный горючий состав. Почему меня заставляют быть не тем, чем создала природа? Природа создала меня мужчиной, то есть существом, лишенным любви". Такова эта гибридная парочка, порождающая большинство зол на земле, причем виноваты не они, а природа, соединившая их безо всякого выбора, намешав лучшее и худшее, как и в других своих творениях, где нет ничего без примеси, где все бессвязно, нечисто, двулично, вопреки безголовым и философам, видящим лишь одну грань. Скажут: "Как это! Парочка, порождающая большинство зол на земле. Какое преувеличение!" Но разверните газету. Драмы ревнос- ти, драмы адюльтера, драмы развода, драмы аборта, преступления страсти. И все эти семейные драмы не существовали бы без изначаль- ной пары. Проклят не свободный союз, а п а р а, под каким бы соусом не существовала; возможно, под брачным больше, чем иным. В основе лежит чудовищная случайность: мужчина обязан взять подру- гу на всю жизнь, тогда как не доказано, что ею должна быть э т а, а не та; ведь миллионы других так же достойны быть любимыми. Мужчи- на, который принужден природой повторять один и тот же любовный треп десяти женщинам, включая ту, которой он предназначен, - или лжец, если он это утаивает, или жестокий, если сознается. Мужчина, 1 l'allumeuse (фр.) Этим словом обозначают вызывающую женщину. 223
который принужден природой обманывать жену (со всей сопутству- ющей обману низостью), - негодяй, если позволяет возобладать природе, или несчастный, если ее победит. Девушка становится женщиной в слезах, а матерью - в стонах. Ребенок - естественный факт, уродующий, деформирующий женщину. Так называемый естественный по преимуществу акт может быть совершен только в определенное время, в определенных условиях с определенными предосторожностями. Страх перед ребенком или перед .болезнью витает, словно призрак, над каждым альковом. Так называемый естественный по преимуществу акт окружен всевозможной фарма- цевтикой, которая его грязнит, отравляет, делает смешным. Поисти- не, какой мало-мальски думающий мужчина не скажет, приближаясь к женщине, что он сует палец в зубчатые колеса и что он искушает судьбу? И все же он этого желает, женщина желает, общество желает, и, если бы природа способна была желать, она бы тоже это пожелала; а все это именуется любовью, нитью пламени, привязывающей человека к земле и оправдывающей существование. Нам скажут: куда вы клоните? Просто выражаю удивление. Удивление, что столь важное движение, как движение полов друг к другу, вынуждено собственным своим характером вызывать столько зла. Нам кажется, что природа должна наказывать не то, что она требует, а то, что делается против нее. Но нет, она сохраняет всю свою строгость для тех, кто за нею следует и без кого она не существовала бы. Если только все не содержится в природе и если не ошибаются, когда усматривают ее здесь, а не там. ПЬЕР КОСТАЛЬ Париж г-ну АРМАНУ ПЭЛЕСУ Тулуза Я апреля 1927 г. Мой дорогой друг, получил письмо от бедняжки Андре А. Она предлагает себя мне в самых прямых выражениях. Если она будет настаивать, я вынужден буду отказать столь же прямо. Общественное мнение Франции, насколько я знаю его, рассудило бы: "Мужчина так не поступает! Или это грубиян, или слабак. Нано- сить подобное оскорбление женщине - мерзость". Что вы об этом думаете? Но прежде - моя защита. Абсолютно лишенная светского чутья Андре неспособна отличить в моем отношении к ней чистую учтивость от легкомыслия и, поло- жим, добродушия. Когда речь заходит обо мне, она принимает веж- ливость за жгучий интерес, доброжелательность за предпочтение, жалость за дружбу; да простит меня Бог, но я подозреваю, что време- нами она думает, что я ее люблю. Если я пишу в посвящении собрату по перу, с которым у меня чисто дружеские отношения "сердечно 224
ваш", ему и в голову не придет, что я испытываю к нему "сердечные чувства". Андре от подобного посвящения расстаяла бы: "Он объяс- нился!" В сущности, я испытываю к ней симпатию, уважение, даже немно- го восхищаюсь ею. Это все. И этого предостаточно. Это все? Нет, еще я ее понимаю. Знаю, что Андре неприятна тем, кто ее знает. Ее упрекают в том, что она считает себя выше других. Но вдруг в этом есть частица правды? "Литературна"? Но, напичкан- ная чтением, она, напротив, остается совершенно естественной, лишенной малейшей позы, тогда как существует уйма "начитанных" женщин, которые, более или менее бессознательно, взваливают на себя книжные чувства, полагая, что так и надо. Впрочем, почерк выдает Андре: сама простота и бьющий ключ. Потому что, в отличие от других, у нее мощный и простой темперамент, природа (а вы знаете, что слова "быть природной" означали в устах Гете высшую похвалу). И я даже до некоторой степени прощаю ей отсутствие достоинства. Ведь она в конце концов любит, эта девочка, а любовь и достоинство не составляют хорошую пару. Она хотела бы быть счаст- ливой: что может быть естественней? Я тоже, когда хочу быть счаст- ливым, хватаю через край. Короче, она мне надоела, но я ее понимаю и защищаю, когда ее атакуют, потому что не уверен, что в ее положе- нии не был бы таким надоедливым, хотя, надеюсь, более осторож- ным. Помимо этого, она некрасива, неграциозна, безвкусно одета и лишена женственности. Вы сами мне говорили: "У нее вид служан- ки". Странное изобретение - человеческое лицо: или оно очень кра- сиво, или чертовски уродливо! И потом, даже если бы она и не была откровенно отталкивающей - она мне не нравится, и я считаю, что одно это оправдывает мое поведение. Существуют женщины, в которых нет ничего, но это "ничего" возбуждает. "Ничего" Андре меня подавляет. Испить этот кубок до постели - нет, никогда! Я могу сделать жест обладания. Преуспеть в том, что презираемо - благородная трудность, потому что надо победить одновременно других и себя самого; но это всегда было в моих силах. Преуспеть в том, что мне отвратительно - это я тоже могу. Я отделался бы смер- тельной нервной депрессией, которую испытываешь после плотского акта с той, кто не возбуждает желания. Но чего я не могу, так это изображать любовь. В моем обладании она почувствовала бы мое отвращение. Это убило бы ее. И для чего навязывать себе такое испытание? Чтобы заставить ее страдать! Предположим, она от этого не пострадает; берут ли женщину из жалости? Это, как говорят мои собратья, "спорный вопрос". Разуме- ется, бывает так, что женщину берут, жалея ее, подобно тому как берут женщину, потому что она вас разгневала; но в основе должно быть желание, чего нет и никогда не будет у меня с Андре. Один мой 225
приятель, очень несчастный в браке, обмолвился как-то, рассказывая о своей жене: "Я плетусь с ней из жалости. Она молода. Она в этом нуждается". Я никогда не забываю этих слов, показавшихся мне страшными. Но можно из жалости удовлетворить женщину, даже делающую вас несчастным, если это ваша жена, вовлеченная в вашу жизнь, в ваши интересы - и это случается сплошь да рядом. Не удовлетворяют из жалости чужую, вас леденящую, к кому не испы- тываешь привязанности. Да что там говорить! Это не шутка: сделать женщиной тридцати- летнюю мадмуазель. Это создает связь, риск, может быть, ответствен- ность, может быть, - неисчислимые последствия: вспять не повер- нешь. Так вот! Я считаю чистым безумием затевать это ради безраз- личного тебе человека. Мамаша Колетт говорила ей: "Делай только такие глупости, которые доставляют тебе истинное удовольствие". И я не желаю, чтобы она имела какие-то права на меня. Последний довод, если хотите, жалкий, так что ж! Я не субъект из бронзы. По характеру, из принципа, я с юношеских лет тщательно прятал все связи, даже самые лестные. По характеру - скрытный от природы (что неразрывно связано с фальшивыми признаниями). Из принципа - потому, что молодая особа уступает мне с тем большей легкостью, что знает: наружу это не выйдет и потому, что моя репу- тация распутника самим фактом, что ее нельзя прицепить к именам, сохраняет, вопреки всему, достаточную расплывчатость, мешающую ставить мне палки в колеса. И вот Андре, несдержанная в речах, опубликует, что она моя любовница! Мне нравится, что, за исключе- нием нескольких редких людей, никто не может назвать моих под- руг. И весь Париж перед таким уродцем, как Андре, может вскричать: "Теперь-то мы знаем, кто его пленяет!" И по этому образчику вообра- зить остальных! Наконец, даже если бы этого и не произошло, меня удерживает вот что: в ее форме лица и лба - нечто от моего прадядюшки Косталя де Прадель; а вы понимаете, что мне не улыбается примешивать семью... Кто бы мог поверить? У меня тоже есть свои понятия о приличии... 1 Косталь АНДРЕ АКБО Сэн-Леонар ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж 30 апреля 1927 г. Вы не ответили на самое серьезное письмо, которое гордая и чистая девушка может написать мужчине. Другие письма, строго го- воря, не требовали ответа; но это - требовало. Если вы не ответите на Продолжение письма не имеет никакого отношения к нашему сюжету (прим. автора). 226
сегодняшнее письмо, я буду считать, что впервые вы поступили со мной плохо. Это будет первой реальной трещиной в моем уважении к вам. Мне тридцать лет, я не знаю любви и, если вы не измените своего отношения, я не познаю ее никогда, потому что вы заняли во мне слишком много места. Кто способен любить вас больше меня? Никто, это невозможно. Ни одна любовница не любит вас так, как я (это, впрочем, довод в мою пользу). Вы тот, кого встречаешь только раз; вы отмечены завершенностью, законченностью, и у женщины, кото- рой не посчастливилось вас встретить, была бы жизнь изуродованная, неудавшаяся, без цветов, без плодов. Вы мой господин. Бог знает, что у меня не рабская душа, и все же я вам подчиняюсь без малейшего усилия, без малейшего унижения; несмотря ни на что, я всегда пребываю на одной с вами ступени, одновременно ваша подданная и равная вам. Думаю, что для такой, как я, не существовало бы в мире ощущения восхитительнее этого, если бы вы были моим господином в полном смысле слова. То есть, я не смогла бы, даже если бы захоте- ла, отдать другому мужчине какой-нибудь остаток себя, когда все лучшее взято вами: в моих глазах это было бы грязью. А кроме того, я неспособна уже заинтересоваться другим мужчиной: все, кто не вы, мне скучны. Они надо мною не властны. Это я властвовала бы над ними. А я не могу принадлежать мужчине, который не владеет всем моим существом; это невозможно, все во мне противится. Моя женская истина - любить, покоряясь и уважая; я должна чувство- вать над собой превосходство. Видите ли, мне сейчас предлагают очень соблазнительные партии. Как те, что имеют религиозное приз- вание, я взвешиваю. На одной чаше - всевозможные блага этого мира, на другой - мое призвание: любить вас. И оно преобладает. Вы значите много и очень мало для меня. Много, чтобы я могла полюбить кого-то другого. Очень мало, чтобы меня заполнить и удовлетворить. Вы мне даете много, что мешает прекратить всякое общение с вами. Вы мне даете столь мало, что эта малость ничтожна и болезненна, как ничто. Ваша дружба для меня пытка, и прекращение дружбы было бы тоже пыткой. Вы как нож в моем сердце. Оставить там - больно. Но вырвать! Из меня бы вышла жизнь. Я четвертована между дружбой к вам, духовной потребностью в вас, желанием быть вами духовно любимой и моим желанием любви, моим желанием жить, пусть лишь несколько месяцев; моя плоть тоже испытывает законную потребность любви. Если я не хочу потерять вас, мне надо пожертвовать плотью. Мне надо умереть девственной или забыть вас совсем, вплоть до вашего имени. Лишить себя замужества, наслаж- дения, здоровой жизни, истощиться в безысходном чувстве к чело- веку, который меня, конечно, любит, но не испытывает ни малейшего желания ни дать мне, ни получить от меня. Ведь вы не желаете от меня даже отказа. Вы ничего от меня не хотите. Вы сказали мне, что, когда женщина смотрит на вас томным 227
взглядом, это "повергает на землю". Вы когда-нибудь видели у меня такой взгляд? Разве я когда-нибудь навязывалась, цеплялась к вам? Я поняла бы ваше сопротивление, если бы это было так: докучливым людям не стоит что-либо давать. Но это вовсе не так, я бы себе этого просто не позволила: мужское равнодушие таит нечто унизительное для женщины. Мое чувство - товарищеская влюбленность. Я не хочу вас, но вы единственный мужчина, чье желание я могу принять без возмущения. Повторяю: я могу любить только того, кто превосходит. Лучше пытка отказа, чем отдаться тому, кто ниже меня. Еще я пред- почитаю брак, даже посредственный, посредственной интрижке. Брак одновременно с вашей дружбой? Прежде всего, ни один муж подоб- ной дружбы не вынесет. А кроме того, сама мысль о мужском прико- сновении бросает меня к вам, и я воображаю раздирающее сожале- ние: что могло быть - не произошло. Я хотела, я изо всех сил хочу добра вам и себе. Возможно ли, что все это было напрасно? Причиняйте мне боль, если того требует ваша истина, но не разочаровывайте меня. Положим, эти два месяца связи не принесут никакого удовольствия вам, пресыщенному; но они могли бы быть, по крайней мере, психологическим опытом, небеспо- лезным для вашего творчества. Я была бы вашей морской свинкой особо редкого и драгоценного вида: свинкой, наделенной разумом, свинкой, которая, при желании, записывала бы то, что чувствует, и передавала бы вам. За недостатком удовольствия вы трудились бы для вашей книги, а я, если бы знала, что хоть чуточку помогаю, была бы вдвойне счастлива. Притом, кто знает, наслаждение может вас захватить: в вашем каталоге нет, возможно, тридцатилетней провин- циалки с изощренным умом и нетронутым телом (и чье тело куда прелестнее лица). У вас, столь часто писавшего, что единствен- ный двигатель мужчины в любви - любопытство, может ли не вспых- нуть любопытство к подобному объекту? И, наконец, я или дру- гая... Одно из двух: или вы меня искренне любите,и тогда ничто в вас не разрушится, вы узнаете, что осчастливили меня, испытаете ра- дость; может быть, наша связь, начавшись с дружбы, дружбой и завершится; любовь была бы восхитительно облечена двумя слоями дружбы, как драгоценность - шелковой бумагой. Если же нет, ес- ли я вам безразлична, тогда чего же вам бояться? Без всякого сожа- ления вы увидите, как этот опыт окончательно отделяет вас от меня. У меня чувство, что я стучу в стену. Стена пока не уступает, но, если я разойдусь... Вы не подозреваете, что такое женская воля. Андре 228
ПЬЕР КОСТАЛЬ Париж АНДРЕАКБО Сэн-Леонар 2 мая 1927 г. Дорогая мадмуазель, я, конечно, получил два ваших мартовских письма, где вы жалуетесь на мое молчание, и два апрельских, где вы предлагаете себя мне. Видите, я читал их. Вы одержимы счастьем. Я тоже. Вы не представляете, с какой остротой я чувствую драматизм ситуации, когда тело и душа не находят желаемого. Я написал бы об этом кипу страниц, причем с гораздо большей силой, чем вы. Если мы здесь друг друга понимаем (словечко sumpathein означает: "страдать "с", "страдать тем же что"), так потому, что с этой точки зрения ябыл вами. Не только в эпоху юношества, связанный собственной неловкостью и незнанием жизни, но даже позднее, уже будучи мужчиной, в некоторые отчаян- ные периоды жизни. Правда, они были непродолжительны. Сегодня у меня есть все, что я люблю, а я люблю то, что у меня есть. Поэтому, повторяю, ваше страдание не принадлежит к тем, что нужно вообразить, чтобы иметь возможность сочувствовать. Я его знаю, оно жестоко, и ваша ситуация - жестока. Поистине, вам не на что надеяться. Если я правильно понял смысл ваших последних писем, вы хотите мне отдаться. Позвольте же сказать вам, дорогая мадмуазель, что эта мысль не кажется мне радостной. 1. У меня несколько особая физиология. Я желаю только: а) де- вушек не старше двадцати двух; б) девушек пассивных» инертных; с) высоких и тонких с волосами цвета воронова крыла. Видите, вы нр отвечаете подобным условиям, которые абсолютно sine qua non • Каковы бы ни были ваши прелести, которых я не достигну, - вы знаете их очень хорошо - я не чувствую себя способным ответить на столь для меня почетное желание: природа (злодейка!) осталась бы глухой к моим призывам. И, как говорится, невозможно заставить пить осла, который не испытывает жажды. 2. (На память). Акт, о котором вы мечтаете, был бы для вас огром- ным разочарованием, особенно теперь, когда вы себя взвинтили. Вы не представляете себе, что это за обезьянничанье. Если послушать любовную сцену за загородкой, можно подумать, что это прием у зубного врача. Не знаю, приходилось ли вам слышать, что шепчет женщина, когда отдается? Нет? Так вот: жаль, иначе вы сразу стали бы кармелиткой (но будем справедливы и добавим: ...и что говорит мужчина, который пытается завязать разговор с незнакомкой? Конечно, нет, потому что уже давно вы застрелились бы). Необходимое условие (лег.) 229
Я вас предостерегаю также против вашей веры во власть желани! и воли. Вы знаете мое мнение насчет женской неловкости: один из m ляпов - вера в эффективность настойчивости. Я не сомневаюсь, чя есть мужчины, с которыми этот номер пройдет. Но я не из их числа. 1 говорю вам: нет, никогда! 1 Ну же, крепитесь! Считайте, что я поступил с вами великодушна во время вашего опыта. Но позвольте спросить: почему вы обрушш ваетесь на меня, когда мир полон господ с тысячью достоинств! которым вы доставили бы счастье? Вы бьетесь о меня, как птица 1 стекло маяка. Вы не разобьете его. Вы сами разобьетесь и упадете ■ подножию маяка. До свидания, дорогая мадмуазель. Вы не лишит! меня дружбы, не правда ли, без злопамятства? Вы знаете, что 1 посвятил себя тому, что мне все прощается. I Весь ваш1 1 К. | P.S. Вы недостаточно хорошо сократили последнее письмо. Уже, пД меньшей мере, четвертый раз это случается с вами. Компактны! листы, присылаемые вами, - просто наваждение. Я вынужден делатщ непомерные доплаты. Вам следует купить весы для писем. ] 1 ПЬЕР КОСТАЛЬ J Париж ] АРМАНУ ПЭЛЭСУ 3 Тулуза 2 мая 1927 г. ] Второе письмо от бедной Андре, предлагающей себя вдоль и поперек. Она так меня любит, что я постоянно удивляюсь, как она| меня до сих пор не убила. Но пусть попробует! Она будет весьма разочарована! Меня просто так не убьешь. Это я воспользовался бы возможностью не промахнуться. Я ее не осуждаю. Я понимаю ее и жалею. Однажды она написала мне: "Понимать - это любить. Если й вас так хорошо понимаю, то потому, что люблю вас". Так вот, я ее понимаю и не люблю. Она мне глубоко безразлична. Сама мысль о том, чтобы заставить ее страдать, не вызывает никакого удовольст- вия. Вот почему я не дам ей ни этих двух месяцев любви. Ни недели любви ("неделя добра"). Ни ночи любви. Ни одного часа. Жаль, что вы не читали письмо, которое я ей послал! Поистине, не желая приводить бедняжке ни одного из моих аргументов, которые все, без исключения, могли бы свестись к фразе: "Я не полюблю вас и не возьму вас, потому что я вас не люблю и потому что вас не хочу", я иссушил бы себе мозг, чтобы отказать, не раня ее. Уловка Косталя: Bien a vous (весь ваш); буква В из Bien — на самом деле R, т.е. Rien a vous (совсем не ваш), но начертана так, что можно ошибиться. Точно так же, когда Косталь хочет сказать кому-то "нет", но боится гримасы на его лице, он говорит: "Слуга покорный!", уверенный, что собеседник примет это за согласие ( прим. автора). 230
Уже не первый раз меня загоняют в угол. В молодости я попросил своего друга-врача сказать одной воспламененной американке, что Венера с перекрестка не оставила меня без вознаграждения - чистая выдумка. Три года назад меня преследовала баронесса.Флешье, дама пятидесяти с лишним лет. Однажды после полуночи, когда мне стоило неимоверных усилий удерживать рандеву на возвышенной ноте, она сунула мне под нос две бледные старческие руки, говоря: "Вы - первый мужчина, принятый мною в этот час, который не поцеловал мои руки". В этой критической ситуации мне нужно было объяснить причину. Я постыдился дать то же объяснение, что и даме из Алабамы. Я сказал ей, что, к несчастью, не испытываю тяготения к женщине. Поскольку я не афишировал своих связей, это мне сошло. Она поверила или притворилась, что верит, и я, в хорошем настрое- нии оттого, что ловко вывернулся, щегольнул клятвой, что ни разу в жизни не держал женщину в объятиях. Этой ценой мы сохранили дружбу. Мне было омерзительно давать "девушке" одно из подобных объяснений, и я наплел Андре несусветную чепуху. Я сказал ей, что желаю только тех, кому не больше двадцати двух лет, высоких и тонких, с волосами цвета воронова крыла и к тому же инертных. Наконец, я сказал, что плотский акт - обезьянничанье. Что и есть на самом деле. Но есть также и другое. А насколько все просто! Искра желания - и все бы завертелось четыре года назад. Вам известна моя космогония: "Сначала было желание". Да, и если нет желания, нет и начала. Судите сами: видел вчера у Дуаньи потрясающую девицу. Какая милая зверушка! Я обратил на нее внимание еще в феврале, в Реформистском Центре, когда она сопровождала слепого (одинокого родственника, по ее словам). В то время как все болтали и осточертевали мне любезнос- тями, она не сказала ничего. Ничего мне не сказать - вам известно, что это самое верное средство сказать мне много. Своей простотой она попала в точку. Особенно после всех "выдающихся" особ вроде Андре. Эта малышка показалась, мне очень умной из-за своей мило- видности. Вы подумайте: никогда, никогда я не встречал у женщин сочетания этих двух качеств: ума и красоты. Наконец, она адресова- ла мне несколько слов, банальных даже и выспренних. Разумеется, мне захотелось ее уязвить. - Вы сказали, что читали меня. Что же вы читали, мадмуазель? Она колеблется. - Сейчас... погодите... "Ничего, кроме земли". - Сожалею, но это книга Морана. Она, не смутившись: - Я знаю, что что-то ваше читала. Я не помню ни названия, ни сюжета, но помню, что мне понравилось. Браво! Но испытание не закончилось. Я хмуро взглянул на нее: - Так вы... вы не скажете ничего определенного о моем творчест- ве, мадмуазель?
Она широко раскрыла глаза. "Нет, так вы ничего определенного не скажете?" - горячо настаивал я. Она покачала головой. Тогда мы остались довольны. А до чего она восхитительна. Голова круглая, как у птицы. Руки - совершенные, с полупрозрачными, как оникс, пальцами; красота этих пальцев и ногтей заставляет поверить, что она из благородной расы, что, к сожалению, не так. Я маневрирую, чтобы выйти с нею, и вот мы на авеню де Ваграм. Ее реплики плоски, как тротуар, и ее кисловатый голос производит неприятное впечатление. Но я растроган ее мелкими шажками мула, когда она идет рядом со мной. Я, шагающий, как гора, и она, как деревце (по крайней мере, эти сравнения уместны). Все женщины смотрят на нее недоброжелательно, а некоторые мужчины оборачи- ваются. Я же дерзкой фамильярностью показываю, что она мне понравилась. Старое грубое тщеславие: идти рядом с прелестной девушкой и думать, что тебя принимают за ее любовника. Да, но по звучанию ее голоса они должны догадаться, что она настоящая девушка. И это сбивает с меня спесь. В общем, я - воплощение Рене Мэзруа. Когда желаешь женщину, узнать ее имя - получить как бы набро- сок обладания. Имя - это уже фуша. Ее зовут Соланж Дандийо. "Соль" и "анж" - две крайности! Я всегда касаюсь двух одновре- менно! И она - внучка главного прокурора! Одного этого достаточно, чтобы я ее захотел. Она рассказывает немного о своей жизни, с чисто французской простотой; на ней отдыхаешь после вековечной романтичности историй, которые рассказывают о самих себе германские девственни- цы. Я провожаю ее до самого дома, на авеню Вилье. Домик ничего; это поможет ее любить (о!). По ее словам, у нее нет подруг. Нет ничего лучше для девушки, чем не иметь подруг; еще лучше - не иметь родителей. Я приглашаю ее к Пьерарам через три дня, и она соглаша- ется. Тут же пишу Пьерарам из удовольствия начертить ее имя. Почему я вам все это рассказываю? Потому что это ангел, который от меня уже не упорхнет. У нее свинец в крыле; нужно только дать ей возможность изнуриться. И это ответ не бредни бедняжки Андре, которая ищет бог знает что бог знает где. История Андре укладывает- ся в предложение, которое было бы неплохим названием комедии: "Ей достаточно быть очаровательной". (Я поставил "ангела" в женском роде. В самом деле, раз ангелы - чистые духи, я не понимаю, почему их изображают исключительно мужчинами; разве что для удовлетворения непризнаваемой педерас- тии рода человеческого). Sol — земля; ange — ангел (фр.) 232
АНДРЕАКБО Сэн-Леонар ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж Пятница, 4 мая Однажды я показала ваше письмо, не говоря, кто автор, моей подруге-графологу. Она сказала: "Остерегайтесь этого человека. Он из змеиной расы". Да, это правда: вы мужчина-змей во всей мерзости. Другая моя подруга пила из какого-то родника и проглотила змеиное яйцо. И позднее радиография обнаружила змею внутри ее тела. Как и она, я наивно позволила вам когда-то войти в мое сердце. И вижу теперь там рептилию. Коварный и упрямый убийца! Да, ничего не скажешь: чистейшая работа. Ни пролитой крови, ничего компрометирующего. И велико- лепное алиби: "Как, я! я, столько для нее сделавший! я, еще и теперь находящийся с нею в "полной гармонии"; я, так хорошо понимающий ее страдание; расточающий ей свое ободрение, свое соболезнование, свое утешение!" Ваши соболезнования внушают желание надавать вам пощечин; ваши благотворительные советы, ваше оскорбительное отчуждение, это бескорыстие, являющееся всего-навсего бессилием или садизмом! "Никогда!" - говорите вы. А почему? Потому что мне тридцать лет, потому что я не "пассивна" и т.д. Самая жалкая дев- чонка наслаждается вашими ласками, как наслаждалась бы ласками первого встречного, а женщина, для которой вы все, которая от этих ласк испытала бы предел человеческого счастья не потому, что получила бы от вас (не будьте столь самонадеянным), а потому что подарила бы себя... Девчонка с тротуара или из публичного дома, которую вы презираете, получает это от вас, а я, кого вы любите всем сердцем, всей вашей добротой... Ваша доброта, поговорим о ней! Доброта друга, который видит, как подруга тонет и не протягивает руку! Но речь даже не идет о доброте - о справедливости. Справед- ливость - ответить на любовь, которую вам предлагают, равной любовью. "Я способен любить только девушек не старше двадцати двух лет". Поищите других дураков! В вашей "Хрупкости" Морис говорит Кристине: "У вас уже не глаза девушки. Глаза женщины. Теперь за ними что-то кроется" (с. 211). Такое не напишешь для шику - это надо прочувствовать. Вы способны любить только "пассивных", "инертных" женщин? Вам надо деревянных, каменных, железных, железобетонных? Но вы лжете. Ведь вы написали, говоря о малень- кой полячке: "Я люблю удовольствие (физическое), которое ей даю. Даже если будет только это, я буду вознагражден" ("Пурпур", с. 162). Вы способны любить только "высоких и тонких"? Бред! Надо ли отсылать вас к описанию Элен в "Хрупкости", к Лидии в "Пурпуре"? Здесь опущены многочисленные цитаты из книг Косталя, преследующие одну цель: уличить в противоречии самому себе. Они занимают две страницы письма Андре (прим. автора). 233
А моя "настойчивость"! Это я настаиваю, это я хочу вторгнуться в вашу жизнь? когда свою провожу в поисках выхода: как бы изба- вить вас от меня, а меня от вас; когда я должна желать, чтобы вы оскорбили меня больше, чем обычно, чтобы уязвленная гордость заглушила во мне боль потери вас! Когда в обмен на нечто длитель- ное - нашу дружбу - я даю вам возможность освободиться от меня навсегда! Акт, о котором вы мечтаете, был бы для вас огромным разочарованием". А почему? Это чисто мужская идея. Женщина отличается тем, что возвеличивает, освящает все своим воображени- ем, своим сердцем, тогда как мужчина преуменьшает все своим критицизмом, даже своей естественной мелочностью. Больше чем когда-либо женщина любит после обладания, особенно мужчину, который ее "посвятил". Противоположных примеров нет, я это хорошо знаю от подруг. И даже если бы возникло разочарование, не предпочтительней ли оно в тысячу раз той отраве несвершения, которая не позволяет вам освободиться от человека? И если бы возникло отвращение? Какое утешение! Наконец, покончено! Коста- ля больше нет! Разочарование - я вас хочу! Отвращение - я вас хочу! Но, разумеется, такой поворот неприятен вашей гордости. Вы не дорожите мною, потому что с легким сердцем согласны выпустить меня из. своей жизни, но вы хотите меня похоронить с воинскими почестями. Недопустимо, чтобы женщина перестала видеть в вас героя. Вы боитесь быть развенчанным, бедный ангел! Так вот, говорю вам: настоящий герой - тот, кто дает счастье. И если я испытываю отвращение, то не от "плотского акта" с вами, а от вашей трусости перед ним. Ваше жалкое признание впервые пошатнуло мое восхи- щение вами. Да, я испытываю только жалость и презрение к вашей смехотворной привязанности, слишком холодной, чтобы вовлечь сюда плоть и опасаться возбуждения. Именно так, бог-оплодотвори- тель! Вам завидуют, а у вас дрянная жизнь, да, вам это известно! О! все эти "сверхчеловеки"! Эти слабаки! Эти паразиты! Они заслу- живают того, чтобы простые смертные, чтобы храбрые парни с мозо- листыми руками отрезали им башку - и кое-что заодно - потому что они не умеют этим пользоваться, чтобы осчастливить тех, кто хочет счастья больше жизни. Ах! почему вы меня не взяли, хотя бы чтоб унизить! Вы могли меня излечить от любви, которая меня убивает, и вы этого не делаете! Надо страдать благородно, а? Нужно быть возвышенным. У месье хватит сил для жертвы, когда в роли жертвы другие, разумеется. "Во всяком случае, вы не лишите меня дружбы, не правда ли?" Иначе говоря: "Я мог бы просто, без последствий для себя, дать вам счастье. Но я не хочу этого. Я желаю все-таки, чтобы вы оставались в моей жизни, именно это мне надо; удовлетворять себя, ничем не смущая, не усложняя жизни. Я не люблю ни вашего лица, ни вашего тела, ни вашего присутствия; вы можете дать свою плоть кому хотите. Но прошу вас, дорогая мадмуазель, всегда сохра- нять для меня чистым дух. Я уж не говорю о праве причинять вам 234
страдания99. Так вот, с меня хватит героизма. Вы меня отмыли от героизма. Навсегда. Я мечтала о мужчине, который мною руководит, проносит меня сквозь бурю. Я выбрала конкистадора, одинокого принца, самого мужественного, самого умного, самого волевого, самого прославлен- ного; человека, который на упрек католиков в злоупотреблении наслаждением ответил: "Так что же из того. Я заставил наслаждаться природу". Ему я хотела дать мой ум, мою молодость, мое девствен- ное тело, мой рот, не знавший поцелуя. Ему я счастлива была бы покориться. Ему я готова была принести в жертву все: жизнь, даже честь. Я ему предлагаю все это, и он не хочет! Я все предвидела и на все была согласна: во время - на потерю моего внутреннего спокойствия; п о с л e - на разрыв, его неверность, его забвение, мое отчаяние, мою испорченную репутацию. Я все предвидела, кроме того, что мой дар будет отвергнут. Я все предвидела для потом; я не предвидела, что не будет этого потом. Я хотела ваших объятий. И нашла лишь вашу "любезность" и вашу жалость; или старика, который полон благородства и отцовских чувств, или мальчишку, капризного и насмешливого. У меня психология простых и жалких людей, считающих, что между молодыми и нормальными мужчиной и женщиной, которые дружат, неизбежно желание. Я не подумала о изощренности "крупной буржуазии" и "мыслящей элиты". Вы меня превращаете в бунтарку. Смотрите же! Суббота "Никогда"! Ваше "никогда". Так вот, когда вы мне будете вкола- чивать в голову, как гвоздь, это "никогда", я еще буду отскакивать от молотка. Ведь если бы я поверила в это "никогда", мне бы остава- лось только лечь и умереть: есть вещи, от которых можно реально умереть, без особых усилий; достаточно расслабиться. Но я в это не верю и не могу в это поверить. В один прекрасный день вы будете страдать, вы заплатите за свое неумение отказаться от желания, даже минутного, и за то, что заставили отказаться от единственного жиз- ненно необходимого желания существо, которое вас обожает. И в этот день, Косталь, не будет больше "никогда". Да, я не могу пове- рить, что, если когда-нибудь приползу к вашим ногам, умоляя подарить не два месяца, а хотя бы неделю иллюзии, вы мне откажете. Не столько потому, что я буду переполнена желанием. А от сознания, что это будет единственный раз в жизни. Я прошу у вас неделю, а потом все кончится, если захотите. И ради этой недели я способна гореть всю жизнь и умирать, как Люцифер, в пламени. Нет, нет, нет, я не могу поверить, что вы мне всегда станете отказывать. Если бы вы меня взяли без всякой любви, без всякого желания, как первую попавшуюся девку... 235
Воскресенье Сегодня день первого причастия. Восхитительное солнце. Сокру- шающий майский день. Я плакала, услышав голоса двух девочек. Еще несколько лет, и они, как и я... Я бросилась на колени у постели и сказала: "Господи! Дай мне силу его убедить!" Я сейчас же понесу это письмо на почту в той же руке, что и молитвенник. Вот до чего вы меня довели. Ведь я не написала бы ничего подобного, если бы была вашей. (Это письмо пересеклось с письмом Косталя) ПЬЕР КОСТАЛЬ Париж АНДРБАКБО Сэн-Леонар 6 мая 1927 г. Дорогая мадмуазель, последнее мое письмо было, скорее, в кавалерийском, нежели рыцарском жанре. Едва оно ушло, я испытал угрызение. Простите. По логике, это письмо должно было внушить вам мысль, что я насмехаюсь над вашей ситуацией. Но я не только не насмехаюсь, я ее чувствую и уважаю. Тем не менее, нужно вам сказать почему и нужно, чтобы вы поверили мне на слово. Вы ведь не можете себе представить, что я мог оказаться в ситуации, похожей на вашу. Я не буду ее описывать. Помимо того, что это касается моей личной жизни, я и сам себе не могу ее объяснить. Я подумал, что это было испытанием, подобным тем, которым подвергаются будущие посвя- щенные, или нисхождению в ад античных богов, чередующих день на земле с днем в священных пещерах. Много лет назад, в течение нескольких месяцев, скажем, полгода, я был "замурован", как вы. Во мне был избыток нежности, готовой (о, господи) излиться на любую, лишь бы она была желанна (потому что я, в сущности, любил только тех, кого желал). Но зацепки не получалось. И у меня была уверенность, что мир полон девушек, которые были бы счастливы от этой нежности и того наслаждения, которое я мог бы им дать; и они желают его тщетно, как я желаю тщетно. Но зацепки так и не получалось. Знаете ли вы, мадмуазель, что, проходя по улице, я прикасался к рукам, желая человеческого контакта? Нужно, чтобы вы это знали. Я был тогда моложе, моя свобода была безграничной, и у меня были деньги, и я не знал, куда их деть, и я всегда был готов заплатить надлежащую цену за счастье других, которое любил бы, как свое. Но зацепки не получалось. Мое желание пугало, не знаю почему. Я видел, как от меня шарахаются существа, которым я желал только добра и от которых я ничего взамен не требовал, кроме того, что они бы сами себе пожелали. Однако мне казалось, что нежность выступает на моем лице, как 236
испарина. Надеюсь, что этого не было видно. Я приближался к лю- дям, а они шарахались в разные стороны, как бараны, словно я ехал в автомобиле: мир утекал сквозь пальцы. Это нечто незабываемое. Это подобно выражению страха в глазах, которые хочется закрыть под отцовскими поцелуями. Эти девушки, с которыми обращались, как с девушками-невестами... Не знаю, что произошло. Может быть, я совершил что-то противоестественное, и это отразилось на моем лице. Может быть, это было следствием недоразумения, клеветы... Повсю- ду вокруг я видел людей, сцепляющихся друг с другом и уходящих парами. Но для меня зацепки так и не происходило. И это было весной, летом; подобные вещи всегда случаются летом (август страшен для неудовлетворенных); "слишком прекрасные дни", природа, которая кажется счастливее тебя... Богу известно, что я это пережил! И все время это наваждение, эта полная невозможность работать, оторваться от наваждения. И эти дни без любви, падающие друг за другом. Еще один день без любви. Снова побежден этим днем. И, однако, он"засчитывался"; он приближал вас к смерти, тогда как только счастливые дни имеют на это право. Я сохранил об этом времени ужасное воспоминание и громадное желание прийти им на помощь, тем, кто умирает от желания отдать себя и не находит, кому себя отдать. Этот случай особенно драматичен для женщин по тысяче хорошо известных причин: их молодость проходит быстрее, их зависимость, общественное мнение, подстерегающее их, и т.д. Я готов вас упрекнуть в том, что вы недостаточно энергично говорили о своем случае, как если бы частица вашей трагедии от вас самой ускользнула. Как я выкарабкался из этого? Не знаю. Все "наладилось". Как? Да "так". Вы скажете, что это странный ответ мужчины, привыкшего выражаться ясно. Но другого ответа у меня нет. Природа какое-то время действовала против меня; потом стала за меня. Как в спорте: то ветер дует против вас, то за. С тех пор я стал больше доверять природе. Наконец, сравнение, аналогичное сравнению из моего последнего письма. Птица случайно залетела в комнату. Она бьется в поисках выхода. Но его нет. Или же есть, но она не видит, ибо птица не все видит, бедняжка. Вдруг она различает полоску света. Это приоткры- тая дверь. Она туда бросается и оказывается в туалете, освещенном маленькой лампой. Но там снова - никакого выхода. И опять она бьется о стены. Эта птица - вы. А этот туалет с маленькой лампой - я (сравнение свидетельствует о моей скромности). Так как, естественно, во всем, что касается наших отношений, - ничего не меняется. Мне, вас "взять" (как вы удачно выразились)? Нет, никогда. Черт возьми! В этот раз длинное письмо. Верьте в мою симпатию. К. 237
Р.Б.Забыл вам сказать, что на протяжении того времени, когда я не мог "подцепить" женщины, у меня было четыре ночных подружки, одна другой милее, и я их очень любил. Следовательно, я был заму- рован чисто умозрительно. ЗАПИСНАЯ КНИЖКА КОСТАЛЯ У Пьсраров. О прелестная! Я хотел бы взять ее в ладони и поднять, как Венеру в ра- ковине. Абсолютно соответствует моему росту. Чуть меньше - я бы выступал за края; чуть выше — было бы многовато материи. Она пользуется большим успехом, который мне льстит, как если бы я был ее отцом. Танцую с ней; она танцует как девушка столь благовоспитанная, что я спрашиваю себя, не делает ли она это нарочно, чтобы меня провоцировать. Она пришла с Соленье. Следовательно, ни папы, ни мамы. Божественное отсутствие! Почему оно не может длиться вечно! Бели бы девушки знали, что они выигрывают, будучи найденышами! Нет глубокого желания ее тела. Ничего от торнадо желания (постоянно сохнущий рот, ноги, покидающие вас и т.д.). Желание говорить милые ласковые слова, желание, рожденное ею, но эти слова могли бы пасть и не на нее... Какая кошка, когда она смотрит, как я ставлю посвящение на книге, которую принес, словно ожидает, что из моих букв выпорхнет птичка (дома я с благоговением поцеловал обложку книги, которую намеревался ей подарить). Вылитая кошка, которая, сидя на вашем столе, следит, как вы пишите. И снова кошка, когда мы садимся рядыш- ком и я чувствую, как ее тело слегка опирается о мое, словно ручеек о берег. Моя рука - на спинке ее кресла, в жесте ласки и обладания. Один раз она положила на мгновение свою руку на мою. Однако она сдержанна. По-видимому, рада мне нравиться, но сюда примешивается восхитительная простота и естественность. Ни тени кокетства, она очаровательна. Одета просто, почти небрежно. Может, это аффектация? Она говорит, что не любит шумного общества, не любит роскоши и т.д. Возможно, это и правда, иначе ее можно было бы встретить повсюду. За исклю- чением того, что она говорит о своем характере (а она говорит о себе искренне, похожая в этом на большинство девушек), ничего из ее слов не запоминается. Бе интеллектуальное воспитание - нулевое. Но тем лучше: оставим воспитание для дураков. В девочке, которая добилась бы какого-нибудь диплома, даже если бы затем забыла все, чему ее обучали, все равно, мне кажется, остался бы, как в прекрасной вазе с тошнотворной жидкостью, отвратительный привкус полунауки, проглоченный когда-то. Кажется, ей двадцать один год. Положим, двадцать два. Не верится в это, она выгля- дит очень юно. Она говорит о своем отце. "Папа раньше очень интересовался физическим воспитани- ем. Это фанатик". - Он чем-то занимается? - Нет. Он ничего не делает. При этих словах она смутилась. Стыдится, что отец живет на ренту! Когда она произ- несла слово "фанатик", я вздрогнул, словно прикоснулся к ужу. Она говорит о своих кузенах. Тот факт, что у нее кузены, кажется мне странным, оскорбительным, почти вызывающим. О найденыши! Я так же плохо воспитан, как^ она хорошо. Ведя ее в буфет, я не снимал руку с ее талии, чтобы показать urbi et orbi , что она моя. Моя вульгарность, моя грубость, мое наивное самомнение. Младший кавалерийский офицер. Иногда человек с приятным и умным лицом внезапно станосится идиотом. Его улыбка делается одновременно нелепой и фатовской; его движения — неловкими и манерными. Что случилось? Оказывается, он встретил женщину, которая ему понравилась. И его внутреннее состояние такое же. Потому что присутствие женщины, которая нравится, снижает интеллектуальный уро- вень мужчины, подобно тому как лед в жидкости снижает ее температуру. Вот почему тот, кто любит человечество, не может любить женщин. Но я насмехаюсь над человечест- вом и люблю женщин. Я бы охотно пригласил ее в кино, но фильмы кишат голыми альфонсами — нет уж, спасибо! И кроме того, это не подходит юной особе в духе 1890 года. Напрашивается Граду и миру (лат.) (благословение римского папы). 238
Опера-комик. Говорю ей, что во вторник у меня есть ложа. "Я спрошу у родителей и позвоню вам". В ложе бенуара я закупаю все места. К сожалению, придется считаться с этой бандой музыкантов и с их страстью к шуму. Ну да ладно, раз не найдется места для слов, останутся жесты. В глубине души я боюсь, что она откажется, потому что она не настолько раскованна. На следующий день. - В час ночи сердце мое билось столь же сильно, как и в восемь вечера, когда мы расставались. И вот природа послала мне сон, в котором этот ребенок меня обманывал, словно для того, чтобы я знал, что она уже способна заставить страдать. О! Не страдал в буквальном смысле слова, но испытывал беспокойство. Ожидание телефонного звонка: тревожное утро; я думал, что телефон сломается как раз в тот момент, когда она позвонит; вздрагивал от каждого велосипедного звонка на улице. Звонок. Она придет. Когда я слышу ее голос по телефону, богу садов больше нечему меня учить - так же, как и тогда, когда я с ней танцую, я могу написать, как пророки: "Тир, тебя будут искать, тебя больше не найдут". Я мечтаю, чтобы этот голос, когда я его услышу по телефону, ударил мне по нервам, или же я покину Францию, чтобы его никогда не слышать. Видимо, эти родители не начитанны, раз отпускают ее одну с Пьером Косталем! Прелестные нравы! После этого, если что-то случится, кто виноват? Приводит в уныние мысль, что во Франции 1927 года все принципы истощились. Среда - Опера-комик — Мадам Баттерфляй. После Мадам Баттерфляй. Ай! Вчера — младший офицер; сегодня — школьник. Ни одного жеста со стороны объекта. Вернее, один-единственный: во втором акте он чуть отодвинул свой стул от моего. Будет ли объект благородным? От этой мысли — мурашки по спине. Руки опустились: "Все предстоит делать!.." Парализован. Бе сдержанностью. Комичностью романиста, который обнимает девуш- ку в бенуаре, в Опера-комик. Я хотел "изобразить 1890", но ушел далеко вперед. Неск- ромное слово капельдинерши дало понять, что ложа принадлежит мне; как объект не мог этого понять. Комизм слишком подтасованного вечера. Все чувство моего превосходства над нею не помогло мне выйти из траншеи. Оно помутилось, и я вижу только то, в чем я ниже ее: ей двадцать лет, и она очаровательна. А я — я интеллектуал, старый тридцатичетырехлетний чугунок для переваривания мыслей. Разговор - настоящее болото пошлости. Я смотрел на ее руки, словно надеялся, что она будет ломать их в тоске от того, что я не объясняюсь. Когда я ей говорю: "Это ужасно режет слух", она отвечает: "Да". Это д а меня убивает; а разве я ожидал, что она бросится в объятия со словами: "С тобой, обожаемый, ничего не может быть скучным!" Ситуация становится настолько невыносимой, что я предлагаю уйти. Она снова говорит "да" без обиняков, что убивает меня вторично (какая непосредственность в этом "да"! Интонация куклы, которой нажимают на живот). Мы проходим перед капельдинершами, лица которых весьма многозначительны: "Ara! вот парочка, которая развлекалась! Но им уже невтерпеж, и они бегут в отель". Короче: душ в бенуаре. Этот вечер прояснил, по крайней мере, две вещи: она не влюблена в меня, и я не влюблен в нее. Может быть, никто из нас не хотел отчаливать первым, как гонщики на велодроме. Может быть, они действовали из расчета, чтобы поддержать во мне чувство ожидания. В таком случае неосторожный расчет, поскольку я не знаю, что меня удержит, чтобы не бросить ее. Я не тот человек, который настаивает, если женщина сопротивляется; одна потеря — сто находок; все это взаимозаменяемо. Мне нравится ощущение, что я больше не люблю и что остаюсь свободным: я беру от этой забавы то, что хочу. Если сегодняшний провал не настолько катастрофичен, чтобы от него нельзя было встряхнуться, он как раз и есть та самая сокровенная глубина, из которой взлетают очень высоко. Какой прыжок с разбегом, взятым в этом отходе. Я напишу ей: таким образом мы не оставим школьный жанр. Этим письмом я переверну ситуацию, перехвачу у нее инициативу, припру ее к стене. Я открыл свои карты, пусть теперь открывает свои. 239
Кодекс чести или условности был изобретен в качестве прямой противоположности естественной морали, чтобы позволить нам в любом случае быть в выигрыше. Если некая Розина - уродлива и атакует нас, используем мораль в своих целях: "Вы предлагаете мне стать негодяем! Оскорбить так вашего отца (или вашего супруга, моего лучшего друга!"). Но, если она прелестна и защищается, тогда: "Нет, я не такой болван, чтобы оставаться бесчувственным. Я не нанесу вам этого оскорбления". Эти сцены разыгрываются во всех сферах. Если вы оскорблены: "Как, убивать из-за такой глупости. Это ли диктует мораль?" Или наоборот: "Я убил, потому что был оскор- блен. Моя честь..." И т.д. ПЬЕР КОСТАЛЬ Париж МАДМУАЗЕЛЬ СОЛАНЖ ДАНДИЙО Авеню де Вилье, Париж 12 мая 1927 г. Сознайтесь, мадмуазель: вчерашний вечер - что-то не то, и мы представляли печальное зрелище. Вы меня очень обескуражили - оледенили. Вы сделали нарочно? Или я осел? Для вас, конечно, не новость, что я испытываю к вам особую симпатию. Если она вам неприятна, оставим это. Мне, конечно, будет жаль, может, даже досадно, но в конце концов я не хочу казаться нескромным, а кроме того, мир достаточно велик. Если, напротив, будучи умной девушкой, вы пожелаете, чтобы мы снова попытали счастья, известите меня. Но тогда надо ли мне добавлять, что вы мне разрешите некоторую фамильярность и ничтожнейшее из тех движе- ний, которые вчера ожидали от нас не только Природа, но и само Общество; эти важные моральные персоны пребывают сейчас в недоумении и даже в ярости, вызванными нашим поведением. Только от нас зависит их успокоение. Надо лишь, чтобы вы ясно дали мне понять свои намерения, поскольку я не чувствую готовность подавить вам дружбу в ангельском духе, а кроме того, еще меньше я готов к тому, чтобы меня презирала женщина, чего со мною никогда не случалось . Напишите или позвоните. Лучше всего - хорошее письмо: это надежнее. Не считая всех преимуществ, которые дает вещь написан- ная; если вы меня понимаете, я себя понимаю. Повторяю: без письма или без телефонного звонка, извещающего, хорошо или плохо я вел себя вчера, мы больше не увидимся. Это зависит только от вас. До свидания, моя маленькая мадмуазель, или прощайте. Я, может, готов испытать к вам чувство с подозрением на глубину (но в этом я еще не совсем уверен). Здесь есть слабое желание, упустить его было бы несчастьем. Посмотрите, неприятно ли оно вам или нет, не думая о моем удовольствии и советуясь только со своим. И ска- жите мне с той же откровенностью, с той же доверительностью, которую, льщу себя надеждой, я засвидетельствовал в этом письме. Косталь Он лжет (прим. автора). 240
ЗАПИСАНО КОСТАЛЕМ В БЛОКНОТ Послал ей посредственное письмо. Не странно ли: когда обращаешься к незнакомой или полузнакомой женщине, которая вам нравится, избежать стиля приказчика удается только благодаря страсти или цинизму? Язык страсти здесь неуместен; это письмецо - компромисс между вздором и дерзостью. Она полюбит вздор, не почувствует дерзости и позовет меня через двадцать четыре часа. В реальности я ни в чем не уверен. Я неспособен предвидеть ее реакцию в данном случае . Когда я действую с нею, у меня впечатление, что я чиновник с набережной Орсэ: делаю все на цыпочках и полагаясь на милость Божью. Для меня есть что-то режущее в представлении, какое счастье доставило бы другим женщинам это письмо, а я им отказал. Но в этом представлении есть и своя прелесть. То, что я нашел в этом прелесть, заставляет меня подумать, что я свинья. Свинья ли я? Однако Брюнет, например, делает мне комплименты: "Тебе не кажется, что шикарно иметь такого родителя?" Он даже удивляется: "Почему жы ты такой милый?" Все дело в том, что есть существа, которых я люблю, и те, которых я не люблю. Все очень просто. В этом ключ. Нет, ни сердце не похищено, ни плоть, но что-то взято. Какое глухое и страстное желание возникает во мне: нравиться ей! Если бы я различал в ее голосе дрожь... Мадмуазель Дандийо не прислала "Хорошее письмо". Она позво- нила. Смысл ее ответа: "Признаться, я не очень хорошо поняла ваше письмо. Но я к вам очень расположена. Почему бы нам не встретить- ся?" Они договорились пойти на концерт. Косталь выбрал самый дорогой в Париже, потому что, когда рядом женщина, речь идет не о том, чтобы хорошо, а лишь о том, чтобы дорого. Выход хористок на сцену напомнил выход арестантов из ворот Сэн-Лазара: старые, бесформенные, страшные, фантастически безвку- сно одетые. Расположились музыканты, коротконогие спички с платочками на шее, как у едоков. Усилия этих несчастных придать себе артистический вид (прядь на виске, волосы на шее и т.д.) могли вышибить слезу. Все это, усевшееся на садовые железные стулья перед бессмысленной декорацией патронажного зала, - мерзкая "листва" и разорванные "пилястры" - показалось столь феерическим зрелищем некоторым зрителям, что они стали разглядывать его в лорнеты? Т.е. сотрудник Министерства иностранных дел, которое находится в Париже на набережной Орсэ. Надо ли отмечать, что эта глава - нечто вроде мистификации, созданной кем-то, кто время от времени бывает под мухой, и не способна задеть людей, обладающих юмором? Можно сделать карикатуру на то, что любишь, причем, чем больше любишь, тем острее. Чего только я не пишу об Алжире, Испании! Я отношусь с симпатией к любителям музыки, признателен музыкантам; находясь на столь твердой почве, я могу себе позво- лить несколько прыжков. Бели не ошибаюсь, в других книгах я говорил о музыке (церковной, русской, испанской, арабской...) со всей серьезностью и волнением, поэтому стоит простить мне эти страницы (прим. автора). 9 — Ж.-Ш. Гюисманс, А. де Монтерлан
конечно, что нельзя требовать, чтобы лицо каждого было отмечено печатью гения. Но почему им не надевают маски,-как в античном театре; или же почему их не прячут в овраге, как в Байрейте? Месье был весьма деликатен. Все же Соланж согласилась. Но он чувствовал, что она намерена согласиться с любыми его словами. Он взглянул на присутствующих, и поразительная уродливость этих мужчин и женщин, непотребная, смешная и грязная декорация изгнали его взгляд. Изгнанный, взгляд скользнул, поднялся к потолку, в надежде найти там росписи с фигурами благородных людей. Но и на потолке был лишь позолоченный гипсовый орнамент, грязный, словно закопченный заводским дымом: по всей видимости, в этом зале дышало не одно поколение. Если бы рядом не было Соланж, Косталь смылся бы моментально. Он уже вышел из терпе- ния. Вскоре включили свет; теперь он стал резким и в зале, и на сцене. Это чудовищная идея: они должны быть погружены в ночь. Запаздывали с началом; от нетерпения зрители стали постукивать подошвами. Но через восемь секунд все успокоилось. Потом снова кратковременный кризис. Удивительные порывы дурного настрое- ния в этой толпе, удивительные своей непродолжительностью. Даже порыв патриотизма мог бы продлиться на несколько секунд дольше. Наконец, дирижер опустил палочку, и все присутствующие на сцене одновременно стали производить шум. Музыканты с яростью возили смычками; Косталю показалось, что он чувствует у скрипачек запах подмышек, и это его взволновало: "Это самое лучшее в спектакле", - подумал он. Соланж, сидевшая наискосок, приблизилась к нему. Он погладил ее шею, гладкую и точеную. Он заметил, что ее лицо совсем рядом, будто она хочет дышать его воздухом. Островки кожи замелькали в шемизетке, как песочные мели в белом соляном озере. Черты ее лица, которые ему не нравились, он воспринимал как запасный выход из зала, через который, в случае чего, можно ускользнуть, или как двусмысленные оговорки контракта: например, тяжеловесный подбородок позволит ему в один прекрасный день покинуть ее с легким сердцем. Он поцеловал ее в затылок, и тот не сплоховал (девичий запах волос). И его кровь шумела, как листья, когда рука скользила по платью, чувствуя подвязки и длинные ляжки. Он удивился: столь серьезная девушка разрешает ласкать ляжки на глазах публики! Он не понял, что она уже хотела то, что хотел он. - Я считаю, что в этом первом движении (симфонии) есть что-то... как бы сказать? угнетающее, - сказала мадмуазель Дандийо, кото- рая, действительно, была угнетена, но другим. - А вы? - Я? Я ничего не считаю. Положа руку на сердце, вы любите музыку? - спросил он секунду спустя с подозрением. Она подняла брови с видом: "Так себе..." Но уточнила: - Чего я не люблю, так это церковной музыки. 142
"Ax! - подумал он, - какое отсутствие позы! Решительно, меня восхищает в ней то, что она ничем не интересуется. Она не стремится ослепить вас своей специальностью. А то, что у нее отсутствуют мысли, - самое надежное для женщины средство не иметь ложных". Он обнял ее. Теперь она сидела наискосок, привалившись к нему. Он притворился, что поднимает с пола какую-то вещь, и поцеловал ее, чувствуя сквозь юбку каучуковый запах ее пояса. Иногда он подолгу прижимался к ее затылку, словно медленно вводил в себя все, что было в этой женщине. "Нет! - подумал он с восторгом, - никто никогда не вел себя на публике с женщиной так плохо, как я!" Ему было радостно думать, что, если бы он увидел здесь парочку, которая вела себя так же, он должен был бы сдержать себя, чтобы не сказать: "Послушайте, ведь существуют отели!" Он всегда любил изобличать себя и тем самым испытывал веселое чувство своей многоликости. Чуть отклонившись назад, он заметил рядом с Соланж молодую женщину; откинувшись на спинку своего кресла, она слушала с полуоткрытым ртом и закрытыми глазами. Она не была прелестной, но Косталь ее захотел: 1) потому что считал приличным, что в ту минуту, когда он впервые ласкает девушку, он хочет другую; 2) потому что иллюзия ее сна не могла не внушить мысли воспользо- ваться ее сном; 3) потому что ему показалось, что, дабы испытать подобный экстаз от столь нелепого феномена, как эта музыка, надо быть отчасти неврастеничкой; вообще он любил только здоровых и простых девушек, вроде Соланж, вот почему сейчас ему было прият- но пожелать неврастеничку. Внезапно молодая женщина безумно откинула голову, как птица каракара, когда она заканчивает свой крик, даже со сладострастным выражением. Видно было, что один из этих звуков вонзился в самое ее чувствительное место. Рука Косталя пробралась за кресло Соланж и легла на спинку следующего кресла так, что плечо незнакомки опиралось на нее. Но его легкие подавливания не вызвали никакой реакции со стороны молодой особы, совершенно растворившейся в двувязных нотах. Он оставил дело. Тем более, что от этой гимнастики начались подерги- вания в руке; игра не стоила свеч. Особу, достаточно глупую, чтобы поверить, что он действовал контрабандно, скрытно, позорно, как ризничий, можно было бы смутить тем, что: 1) Косталь в самом деле хотел сделать "подкормку" для серьезной интриги, встречи с незна- комкой; 2) что "подкормка", не пробуждая внимания Соланж (нап- ример, записка передается незнакомке за спиной Соланж), была прекрасным спортом, одним из тех номеров, во время которых оркестр замирает и, таким образом, то не была бы работа ризничьего - скорее, работа архангела. Шум на сцене прекратился, послышались аплодисменты, хотя у 9* 243
некоторых зрителей и возникли движения ненависти к тем, что аплодировали.. Затем музыка приняла такой поворот, что стало ясно: это чудес- ная классика. - А это вы любите? - спросил Косталь. - Это меня не беспокоит. - Это вас не... Грандиозно! Совершенно грандиозно! - Вы не поняли, - сказала она чуть обиженно. - Кубистская музыка, которую исполняли перед этой, нагоняла на меня страх. Тогда как эта меня не беспокоит. - Я вижу, что вам на это чертовски наплевать, - сказал Косталь, - и это тоже очень хорошо. Вы смелый ребенок. - Но мне вовсе не наплевать! возразила Соланж, полная женского гения портить свои преимущества. "Да-да, - сказал Косталь галантно. - Вам чертовски наплевать". Но поднялись многочисленные "тсс!" Внезапно жуткие крики сотрясли сцену. Можно было подумать, что это женщина, которая в момент родов узнает, что она потеряла наследство и одновременно узнает, что брошена любовником. От этого визга Косталь сморщил лицо, инстинктивно желая заткнуть уши, но зал разразился громом "браво": столь глубокие разногласия ясно указали ему, что его место не в толпе. Косталь вспомнил поистине бессмертные страницы "Новой Элоизы", где выражены взгляды французов на музыку: "Они приз- нают только утробные звуки; они восприимчивы только к шуму", - писал Руссо. Он добавил бы сегодня: "И к рекордам". "Я нахожу, что женщины не созданы для пения", - сказала Соланж. "Глубокая ли это мысль? - подуйал писатель. - Но что такое глубина? Ночной горшок тоже глубокий". Обезумевшие голоса (молодых людей) кричали "бис!" И без конца слышались хлопки: публичное выражение восторга в Европе сродни тем, что встречаются у дикарей Океании. Три-четыре раза певцы выходили на аплодисменты. И Косталь подумал: "Бедняги!" Дирижер, в высшей степени шарлатан,(из-за чего особенно нравился женщинам) тоже несколько раз уходил и возвращался на сцену. Несомненно, для того, чтобы сорвать дополнительные аплодисменты. Эти возвращения на сцену были поистине клоунадами. Но весь зал млел. Затем, словно для того, чтобы излечить барабанные перепонки, музыканты-гении, вернее, почтовые чиновники, заиграли потише: это напоминало гармонию клистирной трубки. В отдельные моменты буквально ни звука не было слышно. Эти моменты были великолеп- ны. Косталь посмотрел на зрительный зал. Он состоял на одну треть из людей, спонтанно наслаждающихся шумом; еще на одну треть - из людей, находящих удовольствие в умственных операциях: вспоми- 244
иали все» что читали и слышали о том или ином отрывке; и» наконец, из людей» не испытывающих никаких чувств» за исключением тех» которые можно назвать никакими. Однако все» чтобы принять манну» садились в самые изысканные позы. Свиньи с биноклем притворя- лись, что малейший шорох в зале портит им экстаз. Свиньи в очках склонялись к своим чадам (в зале были и шестилетние дети» приве- денные сюда» конечно» в наказание за серьезную провинность), чтобы отметить для них такой-то священный пассаж, дабы чадо знало, что именно сейчас надо взволноваться. Большинство женщин, подобно соседке Соланж, думало, что неприлично находиться здесь с откры- тыми глазами. Всеобщее обезьянничанье заставляло слушателей подражать друг-другу - принимать проникновенный вид - тогда как со сцены продолжала ползти нескончаемая звонкая слизь. - Они порочны, - сказал Косталь, блуждая по залу осуждающим азглядом. - Не говоря уже о балбесах: ведь ослу нужен звук. Во всяком случае, нездоровое место, и я бы не хотел брать на себя ответственность: опекать вас здесь дольше. Хотите, уйдем? -Да. Опять ее "да"! В той же тональности. Ему показалось, что, если бы он предложил:"Останемся" или: "Пошли ко мне" или: "Уедем на Камчатку*9, она ответила бы своим "да". И когда он мысленно повто- рил это с ее интонацией, что-то шевельнулось в сердце, как птица в гнезде. Итак, они вышли из храма коллективного самовнушения. Косталь вспомнил, что в двенадцать лет бабушка водила его в подобный же храм. Там исполняли "Мнимого больного". Когда дошли до сцены, где актеры гоняются друг за другом по залу, старая дама, уже давно выказавшая признаки нетерпения, встала: "Пошли, хватит. Это слишком глупо". Незабываемое впечатление ребенка, у которого и без того уже была тенденция к осуждению. Это была семья, которую невозможно провести общепринятым. Он мог бы взять такси, но предпочел проводить ее домой пешком: оба испытывали желание встряхнуться. Он был настолько уверен, что добьется от нее всего, что пожелает, что счел полезным сохранить эту надежду до следующего раза: что от нее останется, когда он ее возь- мет? Кроме того, таков был его принцип: мужчина с определенными качествами должен упустить несколько удобных случаев. Привык- ший к тому, что у него получается, она рассчитывал проявить иници- ативу только в случае неудачи. Недалеко от ее дома он остановил Соланж под фонарем и замер, держа ее за руку выше локтя. Она, конечно, догадалась, что он Собирается ее поцеловать, так как - робость или стыд? - отступила на несколько шагов, чтобы очутиться в тени. Он приблизился; ее руки были опущены; она не подставляла лица. Когда он наклонился, чтобы поцеловать ее в губы, она резко опустила голову да так низко, «ю рот Косталя наткнулся лишь на край волос. Пальцем он поднял 245
голову за подбородок, поцеловал ее в лоб без малейшего с ее сторо- ны жеста. Чуть охлажденный, он пошел, и она за ним. Он сделал над собой усилие, чтобы любезно спросить: "Хотите, пойдем в Булонский лес в пятницу после обеда?" Лицо ее было приятным, но абсолютно спокойным, когда она сказала: "Да". "У вас нос блестит, - заметил он. - Подпудрите". Едва Косталь, попрощавшись, повернулся спиной, мадмуазель Дандийо, не провожая его взглядом, как считается принятым, нажа- ла на кнопку ворот и потащилась по лестнице, ибо лифт не работал. Спустя секунду после начала восхождения ее охватило тягостное предчувствие, что до пятого этажа, где она жила, не доберется без происшествия, смысл которого ей был неясен. Она поднималась, держась одной рукой за перила, а другой - за стену, о которую цеплялась сумка (ее кожа ободралась о какой-то гвоздь). Она допле- лась до дверей квартиры, как обессиленный пловец достигает буйка, открыла, прошла в свою комнату и села на кровать. "Что со мной", - спросила себя вслух, состроив гримасу. Последний, полуночный трамвай пронесся со страшным шумом; она снова сморщилась, ска- зав: "О, эти трамваи!" И еще раз, услышав сигнал автомобиля. Тогда ей показалось, что она зажгла свет не только в прихожей, но и во всех остальных комнатах, и пошла туда. Все ее тело сотрясала дрожь, подобная той, что сотрясает корабль, когда при движении винта начинает валить пар. Она улеглась; вцепившись руками в матрас, повернулась на правый бок, потом на левый, как труп собаки, кото- рую переворачивает волна. Она встала, нетерпеливо начала стаски- вать платье, не расстегнув его, так что голова застряла. Она схватила со стула журнал, судорожно разорвала пополам и каждый кусок - еще пополам. "Неужели у меня будет нервный припадок?" Внезапно содрогнулось сердце, она побледнела; подошла к зеркалу с тайным желанием испугаться себя самой; потом неистовый бросок к умыва- льнику, и, в то время как она держалась одной рукой за раковину, а другой поддерживала лоб, ее вырвало. Почувствовав себя лучше, надела рубашку и легла на постель, не снимая туфель. Любовь Косталя смешивалась в ней с облегчением после рвоты. В голове отчетливо возникла фраза, загадочная и необ- ходимая, как слова, - вписанные в странный пергамент: "Он оста- вил меня в глубоком покое". Вся ее жизнь до этих последних дней показалась ей гладкой счастливой поверхностью. Потом упал снаряд. И теперь пейзаж изменился, потрясенный; однако спокойствие и свет остались прежними и при этом пейзаже. Она перевернулась и вытя- нулась на животе в позе очень маленькой девочки, которая ей была знакома, ища руками прохладу под подушкой (как это делают в пустыне, зная, что в глубине песок холоднее). Она повторила: "Он оставил меня в глубоком покое", сбросила туфли, пошаркав ими о 246
край постели. Затем взяла с полки роман, подаренный Косталем, легла, потушила свет, спрятала книгу под одеяло, заложив палец между страниц. ТЕРЕЗА ПАНТВЭН Долина Морьсн ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж 15 мая 1927 г. Мой любимый, я страдаю, я испытываю искушения, я страдаю. Вчера во время службы, когда священник читал литании Св.Деве, я примешивала к ним ваши. "Сердце нежнейшее. Сердце дикое. Сердце восхититель- ное. Сердце без трещин". И я подумала, что должна добавить: "Miserere mei". - Пожалейте меня". Пожалейте меня, сударь, я бедная девушка. Жалость - чудо, а не шествие нашего господа по водам. Жалость самодостаточна. Я думаю, что она способна обойтись без объекта. Возьмите меня к себе на колени, чтобы я не умерла. Мари P.S. Дайте знать, что вы меня жалеете. АНДРЕАКБО Сэн-Леонар ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж Вторник, 19 мая 1927 г. Ваше последнее письмо пересеклось с моим. Оно убило злобу, не оживив жара. Вы умеете ковырять раны, которые якобы лечите... Вы превосходно изливаете сок и одновременно кислоту, вы одновре- менно лижете и кусаете, как зверь. По натуре вы добрый; не портит ли вас извращенный ум? Плохой ли он? Достаточно ли в вас благо- родства, чтобы испытывать угрызения? Играете ли вы в хорошего? Играете ли вы в плохого? Или вы только играете? Это, может, ужас- ный закон, что возвышенный человек одалживает или одалживается, но никогда не дает. Вы, впрочем, написали: "Творец тот, кто от себя отрекается". Но вы... вы доходите до изощренности, культивируя свое "я". Все, что рождается в вас, двулико. И самое волнующее - первое впечатление, которое вы производите на всех: ваши простота и прямодушие. Вы проливаете поочередно, почти одновременно, яд и лекарство, но так, чтобы никто не мог отравиться ядом и вылечиться лекарством. Остаешься в двусмысленном положении, которое само по себе - страдание, хотя элементы страдания в нем и не преоблада- ют. Перед последним вашим письмом меня поддерживал только ужас, внушенный вами: потому что предшествующая записка была шедевром чистой и натуральной скверны (это высшая банальность - скверна в существе, которое ставят превыше других. И все время, 247
проведенное в борьбе друг с другом, когда можно бороться плечой к плечу!). В этом ужасе было что-то прочное, в чем я почти находила покой. Ваше последнее письмо - абстрактность постскриптума, который должен восприниматься как шутка, - показывает столько понятливости, что не знаешь, что и думать... Помимо воли тянешься к вам, как младшая сестра к старшему брату, и этот порыв когда-то был мне знаком. Вы меня закалываете, и у вас же я пытаюсь найти защиту. Кроме того, говоришь себе: "Если он так хорошо понимает и ничего не желает сделать, чтобы меня спасти, он преступник вдвой- не".3а это злишься на вас еще больше и все-таки не можешь не доверять вам. Не можешь полностью ни любить, ни презирать: вас любишь в чаду осуждения и гнева; вас презираешь, не зная: а не любовь ли это? Так этого вы хотели, вы, прикидывающийся страст- ным, вы, хозяин всех своих поступков! Вы, что вроде черного мага, который с одинаковым хладнокровием изготовляет чувства, которые желал бы, чтобы испытывали к нему другие, и свои собственные чувства по отношению к другим? Или все это в вас спонтанно, естест- венно, наивно, бессознательно? Не знаю, чем вы являетесь для тех, которые вас не любят, но знаю, чем вы являетесь для тех, которые вас любят. Flagellimi amantibus. Бич для тех, кто его любит. Что касается меня, то, если вы играете со мной в омерзительную игру, что я склонна подозревать в эту секунду (уточним: в ту секун- ду, когда я пишу эти строки, потому что в иные минуты я твержу себе, что вы просто ребенок, прилипший к человеку, одаренному мыслью и опытом,, безвыходная смесь Фауста и Элпьясэна , иначе говоря - монстр; но, если вы этот монстр, вы за это не отвечаете, и вам простительно), и, если вы играете со мной в эту игру совершенно сознательно, я просто скажу: я недостаточно сильна для вас, я - "пас"! А впрочем, я больше не играю. Вы мне давали когда-то частицу внутреннего изобилия, жизненного движения. Сейчас ничего не осталось. Вы иссушили все, как ветер. Вы мумифицировали такую свежую, такую глубокую, такую безграничную нежность, которая у меня была. Вы стали чем-то вроде меня: вы уничтожили чувства, которые расцветали и способны были принести восхитительные плоды. До такой степени вы отняли (от этого вы меня, по крайней мере, излечили) у меня тоску и страх перед старостью. Я хотела остаться молодой на то время, когда бы я любила и была любимой, потому что, по-моему, сорокалетняя женщина в постели... А теперь какая разница? Сейчас бывают минуты, когда мне кажется, что я ничего больше не могу вам дать, минуты, когда я ищу в себе какие- нибудь живые росточки к вам; мне кажется, что вы с корнем вырва- ны и что даже если бы вы заболели или умерли, мне бы это было Любовник-флагеллянт (лат.) Герой трагедии Расина "Аталия". 248
безразлично. По правде сказать, уже в Париже мне ничего не стоило вас бросить. Я вернулась. Я была опьянена свободой. Восемь дней я была сравнительно счастлива. Как только я вернулась, я убрала ваш портрет со стены комнаты. Но это, скорее, для самоуспокоения. Потом я его повесила обратно. А почему бы и нет? Мне от него ни жарко ни холодно. Я себе представляю, торжественно прощаясь с вами, как в ближайшее время, когда я приеду в Париж, вы меня поцелуете как сестру (по крайней мере, получить от вас поцелуй). Это будет единственным, что я попрошу. Знайте, раз и навсегда: я никогда ничего не клянчила. Ни вашего присутствия, ни дружбы, ни близости, ни любви. Я вам подарила, а вы отнеслись с презрением. В этом существенное различие. Моя гордость способна дарить. Она отказалась бы просить. Среда Я сказала: теперь по отношению к вам - прострация и сухость; именно то, чего вы хотели. И все же эта сухость - еще чувство, это еще живо во мне. Пока вы останетесь во мне, пока я не порвала все, что меня с вами связывает, я не могу принадлежать другому. Я никогда не смогу раздвоиться: тело - другому, сердце - вам. И если другой дает мне или позволяет любовь или ее подобие, я не сохраню для вас дружбы. (Потеря за потерю... Потому что иметь от мужчины то, что я имею от вас, - это уже его потерять. Ничего в настоящем, ничего в прошедшем, ничего в будущем... Кроме того, женщина не дарит дружбы мужчине, который ее отверг.) Вы единст- венный друг, которого я не смогла бы сохранить в нормальной жизни. Косталь, друг семьи, "сладкий дядя" для моих детей - никогда! Оборотная сторона моего чувства - ничто, подобно тому, как ваш избыток наслаждений имеет в качестве оборотной стороны янсенизм. Вы для меня будете потерянной любовью, а не дружбой. Вы не превратите поток в оросительный канал, а дикого коня в домашнюю лошадь. Правда, сейчас я так нуждаюсь в нормальной жизни, где вас может не быть; мне так хочется обнять реальность, а не мечты; так хочется сжать в объятиях мужчину или своего ребенка; я так признательна была бы отличному парню, который позволил бы мне любить его, что принадлежала бы ему полностью, с удовольстви- ем, по крайней мере. Больше того: я, та, кто не любит детей, начинаю их отчаянно хотеть. Ребенка, а не мужа. Потому что раз мужчина не желает быть любимым и раз невозможно вынести это, остается ребе- нок как выход. Таким образом, я бы в вас больше не нуждалась. Да, в тысячу раз лучше иметь в руках близкое существо, даже если бы оно меня вовсе не любило, чем испытывать чистейшую, исключите- льную нежность отсутствующего. 249
Пятница Я больше не могу, я больше не могу. В человеке есть определен- ная способность выносить страдание. Если оно переходит грань, человек умирает или освобождается любым способом. Страдание не может вечно оставаться страданием; оно переходит во что-то другое. Вот уже четыре месяца - после Парижа - вы заставляете меня жить в горящем доме; мне остается или задохнуться, или выброситься из окна и разбиться. Я не умоляю, я не стала бы у вас что-либо вымаливать. Но я повторяю серьезно, однозначно: если предстоит отказаться от надеж- ды стать когда-нибудь вашей, жизнь для меня не имеет больше смысла. Тем не менее, Косталь, тем не менее, я должна жить!.. Так значит в сотнях моих писем нет ни одной фразы, которая в эту мину- ту распахнула бы ваше сердце! Мне еще хочется надеяться, убеждать себя, что ваша позиция вызвана сомнениями. Когда вы поймете через полгода, через год, что вы ломаете мою жизнь, может, вы... Может, вы меня полюбите. Может, перестанете думать, что я "хорошая особа", которую невозможно "отвратить", не поступая дурно. Может, вы заинтересуетесь моим телом и тем, что оно способно вам дать. Бели бы вы меня встретили в железнодорожном вагоне, может быть, для пикантности приключения... Если бы я вас не любила и ранила вас, разгневала, может быть, вы совершили бы насилие, единственно из удовольствия победить меня, возобладать надо мной. (Правда, если бы я вас не любила, мне бы не хотелось вам принадле- жать). Я могу подождать. Год-другой... Моя молодость не прошла. Я не выгляжу на свои тридцать лет, мне это часто говорили. Если бы я не открыла вам свой возраст, вы бы меня считали моложе. Вы видите во мне только провинциалку в черном, уравновешенную интеллекту- алку. А если бы я была чуточку счастливее, даже иллюзорно, во мне появилось бы столько ребячества, столько света... Для вас я способна на большее; на меньшее - не способна. Я сказала вам: я не испытываю к вам больше ничего... ничего живого, ничего подвижного. Но, если вы сами шевельнетесь, это шевельнет- ся. Ведь то, что еще скрыто в глубине этого - не дружба, а любовь: она может еще разразиться, как вспыхивает пламя от того, что казалось уже сгоревшей деревяшкой, пеплом. Эту скрытую любовь я могу при желании убить, по крайней мере, подавить, запретить проявляться; не могу ее подслащивать. Чтобы во мне теплилось чувство, необходима уверенность, что когда-нибудь вы станете чем-то большим, чем друг. Однажды вечером мы обменялись пыш- ными фразами, вы и я - особенно вы - насчет дружбы мужчины и женщины. Дружба мужчины-женщины - это музыка в инструменте, который ее производит. Это совершенно бесплотная музыка, небес- ная ... резко отличающаяся от чувственности, но поддерживающаяся ею. Дружба между нами невозможна без соглашения, торжественного обещания, что однажды она будет другой. Однажды? Когда? Когда 250
захотите: через полгода, через год, если таков ваш каприз. Но что мне нужно - так это ваше твердое обещание; вы должны поклясться самым святым в мире. Тогда я смогу ждать. В противном случае я не смогу. Нет, я больше не смогу. Если я не вырву из сердца нож, я сойду с ума. А. Сцена разворачивалась в ресторане Булонского леса (каждый ресторан леса воскрешал в Костале противоречивые воспоминания: часы опьянения, когда он находился здесь с женщиной, которой еще не обладал; часы убийственной досады, когда был с женщиной, ему принадлежавшей). Грациозная теплынь... Четырнадцатилетняя, вне всякого сомнения. Слышны крики птиц, перелетавших с ветки на ветку; тени их, мелькая, заштриховывали стволы. Над миром без закона они летали, чтобы убить время. Он говорил Соланж: - Ни я в вас не влюблен, ни вы в меня; и это прекрасно; ради Бога, не будем шевелиться! Итак, никогда не испытывали чувств к мужчи- не? - Никогда. - Вас никогда не целовали? - Иногда, внезапно. И сразу же я убегала. Но второй раз никогда. Если бы вы видели, как я отшивала тех, кто покушался. - Вон красивые парни. Вам бы не хотелось, чтобы они вас любили? - У них, действительно, красивые лица. Но как это может на меня повлиять? Какое отношение между моей любовью и красивым ли- цом? - А я, полюбивший вас только за лицо! - Вы... вы мужчина. - И никогда не испытывали моральных страданий? -Нет. - Никогда не плакали? - Я не знаю, что это такое. "Так-так!" - подумал он, - вот идеальная плоскодонка". В то же время его удивляло, что она позволяет ласкать свои волосы, ноги, целовать себя на глазах окружающих. "Все это не слишком гармон- нично. Но что гармонично, кроме героев романа и пьесы?" Когда они сели за стол, один ребенок, сопровождающий посетите- лей ресторана, заметил Соланж и замер, восхищенный ее лицом. Она сказала: "Не знаю, почему я нравлюсь детям..." Косталь, видя взгляд ребенка, понимал, почему: дети были ослеплены ее красотой. Это напомнило ему очень древние времена, когда красота обладала властью. При словах гарсона: "Не желаете ли, мадам..." он нахмурился: за "мадам" возникал призрак брачного Гиппогрифа. "Интересно, Фантастическое летающее чудовище: наполовину лошадь, наполовину - грифон. 251
каковы ее затаенные мысли? мысли ее родителей? Любовница? Супруга? Ба»оставим это. Если Гиппогриф сбросит маску, будет время еще разок помериться силой со старым врагом". Косталя гораздо меньше поражала привычка большинства деву- шек всюду усматривать замужество и их желание выйти замуж (очень законные тенденции), чем их упрямая вера в то, что на них мечтают жениться, даже если это невероятность на грани гротеска. Ему казалось, что около каждой из них всегда находится Химера, а у Химеры - когти (не стоит этого забывать), которые она вонзает при каждом удобном случае и без всякого случая, чтобы поскакать в сферы, где так привольно, что пребывая там в полной ирреальности, она готова на все. Эту Химеру он назвал "Гиппогрифом"; слово освоилось на его устах и на устах девушек, которые оказывали ему честь иметь на него виды. В зависимости от того, захватила ли эта мысль о возмож- ной свадьбе позиции в их воображении или отступала (в воображе- нии Косталя она всегда находилась на мертвой точке), говорилось, что Гиппогриф процветает или же худеет; то Косталь "подкармливал Гиппогрифа"; то "Гиппогриф неистовствовал"; и даже самая целому- дренная девушка доходила до того, что начинала обозначать некое место на своем теле, которым она была одержима, как "гиппогрифи- ческую часть". Косталь проводил досуг в борьбе с Гиппогрифом своих подруг, в стремлении убить Гиппогрифа - иными словами, убеждая их в том, что он ни за что на них не женится. Но, как доброе сказочное животное, поверженный Гиппогриф, не успев испустить последний вздох, возрождался более яростным, чем прежде. Самое трудное - убедить девушку в том, что нет никакого - ну ни малей- шего! — желания посвятить ей свою жизнь. После обеда, в сумерках, они пошли по улице Акаций. Ни одной скамейки, которая не была бы превращена в ложе какой-нибудь склеенной парочкой; никто, однако, не опрокидывал на них ушат с водой, как на распутных дворняжек. "Могут ли они, по крайней мере, научить меня новым жестам?" - думал Косталь. Но нет, каж- дый их жест вызывал его насмешку: "Э! я это знаю, болван!" До чего же ограничен диапазон ласк - как грустно. Начали раздражать эти парочки, столь похожие друг на дружку и в том, что делали, и свои- ми позами; со своим убеждением, что ничего, кроме них, нет в мире; со своими улыбочками, адресованными вам, как бы для того, чтобы вы восхитились их счастьем, - и все это, чтобы кончить купоросом и препаратами. Поистине гигантская масса вульгарности (литература, кино, газеты, романсы) давила на жалкую пару мужчина-женщина; как горько не иметь возможности выйти из заколдованного круга. При виде десятой парочки Косталь почувствовал себя парализован- ным. "Через десять минут и я превращусь в подобного шута. Да, самое время утопиться. Еще четыре-пять блаженствующих - и у меня не хватит смелости". 252
Он указал на боковую аллею, опасаясь, не та ли, с чем связаны воспоминания; никаких сверхвпечатлений! и так уже у него излиш- няя тенденция все примешивать. "Не хотите ли прогуляться туда?" - Как хотите. Они проникли под деревья и оказались на своеобразной лужайке, где ожидали рядышком стоящие два железных кресла, приготовлен- ные богиней Премой . Тотчас же на его плече оказалась запрокинутая голова с зажму- ренными глазами, отдающая полуоткрытый рот, не возвращающая поцелуи, но позволяющая пожирать интерьер рта и губы, все время с закрытыми, ни разу не открывающимися глазами, и без единого слова. Возможно ли, что эта столь хрупкая форма стала такой полной, такой тяжелой в его объятиях? Она была вся затянута в каучук, окольчужена, как молодой Менелай. Иногда чуть постанывала, будто вот-вот разразится слезами; по напряженности ее губ ои догады- вался, что в один прекрасный день она обретет способность к укусам; он чувствовал, как ее острые ногти царапают его, словно кошачьи когти: кажется, что она счастлива в его руках, но она, становясь с каждой минутой все нетерпеливее, вскоре оцарапает и ускользнет. Взяв его запястье, она сжимала все сильнее и сильнее, несомненно, стараясь остановить его ласку и все же не останавливая; потом несколько раз вздрогнула. И постоянно этот рай ее подставленного неподвижного лица, и постоянно нависающий его рот. Она не обни- мала его, даже не намечала жеста, не шевелила губами - ни разу не поцеловала. Когда он опустился на колени, она совершенно уронила голову, пряча лицо. Что она на все готова - было очевидно, но, как было замечено, он любил действовать по стадиям; к тому же чувство в эту минуту преобладало над чувственностью. Все время он ощущал, как прерывается дыхание. Иногда, чтобы выровнять дыхание, он поднимал голову; казалось, патриархальная тишина подчеркивала контуры их объятия. Слева он заметил воду, на которую раньше не обращал внимания, она прибли- зилась бесшумно, как бы не желая их отвлекать. Она блестела, неподвижная, под деревьями, пьющими ее. В сорока метрах отсюда стоял освещенный автомобиль, и рядом были люди, должно быть обедавшие дети, игравшие неподалеку. Он никогда не забудет ее лица, когда, открыв, наконец, глаза, она выпрямилась. Ее глаза, обычно сощуренные, теперь расширились, стали громадными и смотрели на него, не мигая. Он не узнавал ее; и она видела его впервые; оба открыли друг друга. Он произнес: "Это все еще ты?" Едва слышным голосом она сказала: "Да". На его часах было половина первого. "Пора уходить". Она молча встала. Волосы ее растрепались, делая похожей на девочку. Она Према — одна из богинь, присутствующих на свадьбе; ее приглашали накануне бракосочетания. 2S3
причесалась - в какой тишине! Он протягивал шпильки, держа их на кончиках пальцев. Потом она замерла перед ним, как и тогда, возле дома, чуть опустив стыдливо голову; хотя лицо и было опущено, немигающие глаза смотрели исподлобья и были почти всажены в его глаза. Незабываемая дисгармония: то есть гармония ее опущенной и словно покорной головы и этого откровенного взгляда, полного вызывающей гордости. Она не старалась смотреть выше лица, нахо- дящегося перед нею; ее мир замыкался здесь. Он обнял ее, на этот раз стоя; ее голова снова очутилась на его плече; он так впился в ее рот, что узнавал, кто она, только по запаху ее рта. Он переложил ее с левого плеча на правое жестом в точности таким, каким матадор заставляет проходить быка - слева направо, в тесном toreo; в позе - абсолютно той же - какая у матадора в этот момент; когда вкопанные ноги чуть расставлены, а грудь слегка вогнута; с тем же торжественным лицом - абсолютно тем же - какое у матадора, и с тем же абсолютным в душе самообладанием и превос- ходством над противником: опьянением, смешанным с хладнокрови- ем, подобно тому как в глине смешиваются земля и вода. Его власть над нею была абсолютной, и он это знал. Если бы он предложил: "Останемся здесь на всю ночь", она бы осталась. Если бы он сказал: "Разденьтесь", она бы разделась; она была зачарована. С властью над нею могло сравниться разве что желание не злоупотреблять этой властью, даже не причинить ей боль, прижимая к себе слишком сильно, потому что он чувствовал, как играют мускулы, вся сила, которая, если бы он был лишен ума, таланта, денег, продолжала бы жить в нем еще не один год, а завтра должна была сделать ее счаст- ливой. Единственно четкими его ощущениями были: твердость зубов Соланж, к которым прикасались его губы, и царапанье ее ногтей по куртке, сверху вниз, словно в жесте агонии. Они двинулись нетвердым шагом; он держал ее запястье. В Лесу электричество было погашено; они направлялись к Порт-Майо, ища машину. Теперь его ладонь лежала на ее левой груди; он чувствовал биение ее сердца, словно там трепетало сердце вселенной. Он неско- лько раз сказал, что скверно, мол, не найти машины; она ни разу не откликнулась. Она не сказала ничего: ни единого слова. Она была похожа на заколдованную. Чуть обеспокоенный этим молчанием, он поцеловал ее в затылок, как бы показывая, что продолжает любить. Какой-то парень крикнул из проезжавшего автомобиля: "Не так! В рот!" Она не засмеялась. Встревожившись еще больше, он сказал: "О чем ты думаешь?" И она: "Об этом вечере..." О, девочка! Наконец, они поймали такси. С улицы Акаций на авеню де Вилье такси доставило мертвую. Едва войдя, она запрокинула голову. Она не произнесла ни слова за эти четверть часа, закрыв глаза, прижав рот к его рту, будто черпала из него дыхание и умерла бы, если бы оторвалась. Один раз машина 254
снизила скорость, почти остановилась под разноцветными глазами перекрестка; в нескольких сантиметрах возникло лицо, смотрящее на них сквозь заднее стекло. Он оторвался от нее, поднес к губам маленькую сжатую руку и поцеловал ногти и пальцы. Но в этот раз она чуть подняла голову, чтобы он снова взял ее, лишь этим легким движением доказав, что не потеряла сознание. На авеню де Вилье он пробудил ее. Попрощался и: "Я позвоню вам послезавтра утром". Она вышла молча, как призрак. Машина тронулась. У первого попавшегося бистро он сказал шоферу: "Не хотите ли перехватить чего-нибудь?" Он выпил два стакана белого вина. Он попросил остановиться, не доезжая до дома, чтобы чуточку проветриться. Ему показалось, что земной шар враща- ется намного ниже его, и что он перешагивает с облака на облако. ПЬЕР КОСТАЛЬ Париж МАДМУАЗЕЛЬ РАШЕЛЬ ГИГИ Париж 23 мая 1927 г. Ну, дорогая Гигишка, дело в шляпе! Мы тебя выпускаем из рук. У нас в руках ангел небесный, и мы решили на нем сосредоточиться, не будучи уже в том возрасте, когда даришь каждой крохи, из которых склеивается пирог. Мы бы дошли до нее рассеянным; аппетит был бы меньше, а мы хотим иметь чувство во всем его блеске. Мы верили в долгую ночь и в расцвет зари соизволения; но этот ангел оступился тотчас же едва мы пожелали. Это очень серьезно, это, может, и не титулованное чувство, но зато титулованная эмоция, и если мы болтаем, так потому, что это в нашем духе. Наконец, моя дорогая, мы одержимы возвышенными стремлениями, и, поскольку это область, где тебе нечего делать, мы тебя приглушаем, с твоего позволения, до того дня, который не слишком далек, когда и наш ангел должен будет очистить помещение: возвышенное, увы! не может поддержи- ваться вечно. За сим мы тебя целуем и посылаем монеты (их здесь хоть отбавляй). К. P.S. Мы пишем "мы" потому, что нас обвиняют в гордости, когда мы говорим "я". Это правда, "мы" - куда естественнее, если призаду- маться. ЗАПИСКИ МАДМУАЗЕЛЬ ЖЕРМЭН РИВАЛЬ Париж (фрагмент) <■■> Вторник. Последний день моего пребывания здесь. Прекрасная пыль военной пекар- ни, которую я больше не буду вдыхать сквозь запертые решетчатые окна, в шуме и беспорядке ящиков, лихорадочно перерытых. И маленькая деревянная лестница с медными перилами, по которой я спущусь еще разок и больше никогда не поднимусь. 255
Она как трап корабля. Когда по ней взбираешься, дом словно шатается и плывет в открытое море. Все это следовало ожидать. Когда я нашла это место, К. не упрекнул ни в чем, хотя это ему не понравилось: даже когда он мною не занимается, хочет чувствовать, что я под рукой. Моя новая ситуация была для него лишь возможностью стеснения, но уже сама тень стеснения — тяжкое для него бремя. Он не нашел тогда иных слов, кроме: "Ты не выдержишь и месяца. Сама подумай: "Пришла по объявлению". Ты для этого не создана. Они найдут предлог, чтобы тебя вышвырнуть". Он играл на моей гордости. Через три дня он стал еще коварнее: "Когда они выставят тебя за дверь, я увезу тебя, вероятно, в Италию". - "Это обещание?" - "Обещание!.. Разве человек, подобный мне, когда-ни- будь обещает?" Неправда, он обещает без конца, но подобный ему редко сдержива- ет слово. И не извиняется. "Чего ты хочешь? Я передумал. Меня надо принимать таким, как есть. К тому же, это было давно". Даже не обещая, он вбил мне в голову мысль об Италии: это все, что он хотел. Каж- дый раз при встрече возникало: "Если тебя отошлют и мы поедем в Италию, чего, впро- чем, я не обещаю..." Кончилось тем, что из-за этого "если" я стала придумывать пред- логи; случалось такое и с другими. Я могла бы сделать так, что меня отослали бы за "профессиональную недостаточность" (иначе говоря, саботаж), но это мне претило: меня тоже надо принимать такой, какая есть. Принцип выражения был спорным. И, кроме того, заставить превратить уголовное дело Л. в политическое — на это мне в высшей степени наплевать. У Л. была голова, которая мне не нравилась. Теперь я обязана поддер- живать веру, что я "красная". Мама плачет. "Ты, воспитывавшаяся у сестер! и т.д." Не директор в этом доме кажется мне богом, а кассир в своей железной клетке: глухой, молчаливый, слепой - абсолютный бог. Еще одна женщина ждет на скамейке в прихожей, надеется на место — но рассчитывать не на что. Приходит девица Рено со своими узкими плечами и личиком, похожим на плохой* лимон. Это тяжело в самом начале, когда тебе шестнадцать, и без привычки... Она не перестает тосковать по своему бедному жилищу, где свободна и не подвержена грубостям. А у той, вот там, что-то случилось с машиной. Она смотрит на меня с отчаянием, надеясь на помощь. "Мадмуа- зель, не знаю, что произошло". - "Ваш ремень соскользнул, сейчас поправлю". Теперь говорит Люсьена: "Я боюсь Боженьку" (Это пройдет). "Мадмуазель, у меня голова болит". - "Сходите во двор проветриться и возвращайтесь через пять минут". - "А если меня директор увидит?" - "Скажите ему, что я разрешила". Она уматывает. Тогда другая: "Мадмуазель, она не вернется". (Даже "красные" между ними все время считают долгом лицемерить). Я отвечаю: "Именно так я и поняла". Не могу принуждать себя играть роль красной. Чтобы показать им, что я с ними заодно, надо лишиться авторитета, но это сильнее меня, я не могу. (Да, Андре Барбо, можешь зыркать на меня, сколько влезет, моя девочка. Ты не заставишь меня опустить глаза. Ты сорвешь, возможно, нервную улыбку, не больше. Видишь, это ты опускаешь глаза первая. Грязная тварь!) Через пять минут Люсьена возвращается. Мне доподлинно известно, что они меня боятся. А я боюсь себя самой за то, что дошла до презрения этих несчастных. Но это, кажется, необходимо! "Смотрите на них как на врагов. Будьте жестки". Они не один год будут говорить о помощнице мастера — злюке. Такой же несчастной, как они. Может быть, больше. Конечно, больше. Но они не возмущаются. Какое облегчение после скандала! Сколько "нет" на листке! Всего несколько "да" и порой подпись и ни "да", ни "нет". Однако "за" голосовали многие. Что поражает во всех почти, так это отсутствие смелости. Да и как им бунтовать? Они не только не шокированы произволом и неспра- ведливостью - они их любят; да, они любят произвол. И тем более, они не любят добро- ты. Если вы не злой, они вас презирают. Я здесь общаюсь с четырьмя мужчинами и шестнадцатью женщинами. Когда спраши- ваю себя, с кем попрощаюсь, нахожу двух мужчин и трех женщин. Такая вот пропор- ция. Может, есть какое-то главное слово, мне не известное, которое уладило бы все. Уйти, не найдя его... Не получив ни от кого помощи». К., с которым я об этом говорила, подпрыгнул: "Я! секреты приказа!.. Ни приказывать, ни подчиняться". Разумеется он-то хочет одного: ускользнуть. Назавтра. - Хуже, чем я себе воображала. — Знаешь, какое-то время мы не будем видеться. Он мог бы выдумать все, что угодно... что болен... Но нет, ему всегда нравится говорить правду. - Я нашел сногсшибательную девочку. Чистой воды! Мне нельзя растрачивать силы 256
направо и налево. Бели я буду приходить к ней разбитый, мне будет меньше нравиться. Но когда с ней закончится, мы возобновим. Это может быть делом шести недель. Он хотел дать мне тысячу франков. Его жалкие деньги! Я отказалась. - Ты отказываешься? Как арабы! - Почему это "как арабы"? - Когда араб недоволен предложенной суммой, он бросает ее на землю. И не подни- мает. Но ты возьмешь тысячу франков. Потому что ты француженка. Потому что ты женщина. И потому что у тебя нет никаких причин для отказа. Я совершаю поступок, который тебе неприятен. Для компенсации я совершаю поступок, который тебе нравится. Что может быть более разумным? Бели бы он лгал, у меня хватило бы сил устоять. Но на его доводы нечего возразить. Я даже не заикнулась об Италии. Кончилось тем, что я согласилась. Я куплю на эти деньги радио, а маме скажу, что выиграла по лотерее. Аппарат стоит 1450 франков, но я хочу иметь его за тысячу через друга Пьеретты. Я попросила К. прислать мне еще пластинки, потому что он больше меня разбирается в современной музыке. Едва Косталь и Соланж уселись за стол в саду шикарной гостини- цы, недалеко от леса Монморанси, как Косталь стал страдать. Бго ужасали окружающие едоки: мужчины с их "чрезвычайно изыскан- ным" видом ("Дорогая, не напоминает ли вам небо картину Каналет- то, которую мы видели в музее Вероны?"); скучающие женщины, с глупостью и злобой, отпечатанными на их лицах: столь непосредст- венное тщеславие и больше всего в тот момент (о чудо!), когда бессознательно стремились к тому, чтобы их извинили; столь ограни- ченные в своей манере понимать друг друга с полуслова, прибегать к ритуалам, известным только им; считать себя сливками; изгнанные из всего естественного и человеческого настолько безвозвратно, что в определенные минуты к ним пробуждалась жалость, словно они были прокляты. Внутри ограды находилось сто пятьдесят человек, достоинством же были отмечены только лица метрдотелей, а чисто- той - возвышенной чистотой - только эта белая борзая. Косталя тошнило не потому, что они были богаты, а потому, что они были недостойны богатства: поистине "метать бисер перед свиньями". В нем не было ни тени зависти по одной простой причине: то, чем они обладали, он или сам обладал, или ему достаточно было пожелать (и пожелать чуть-чуть), чтобы обладать. Но почестей, места, "выгодного положения" - всего, что обычно ждет писатель со средними способ- ностями во Франции, он мог добиться, только общаясь с подобными людьми. Однако невозможно общаться с ними без отвращения; это было ему так тягостно, что самым мудрым было делать это пореже. Вот почему иногда в этой среде поговаривали, что он стоит особня- ком. И он, действительно, держался на отшибе. В какую-то минуту отвращение стало таким острым, что движение души перешло в тело: лицо одной женщины, желавшей показать, как она презирает своего супруга (она хотела походить на Марлен Дит- рих, и это удалось ей), было настолько глупым, что Косталь оттолк- нул тарелку и поднял голову... - Что с вами? - спросила Соланж. - Вам плохо? 257
Он так побледнел, что она испугалась. Он извинился, ничего не объясняя, переставил на другое место свой прибор и свой стул, так что в поле зрения уже не было обедающих: перед глазами теперь находился лес. Уже не раз избыток отвращения вызывал в нем подобный мятеж. Точно так же он побледнел однажды на бульваре Сен-Мишель, завидя вереницу студентов. На всех были канареечные лавальеры1 (символ?), шли они плечом к плечу, что-то горланя, за плакатом, на котором виднелась цифра 69. Их окружали полицейские и с одним из них Косталь обменялся отчаянно-сострадательной улыб- кой; внушала ужас мысль, что эти выходцы из народа верили, быть может, в его сочувствие к манифестантам. Иначе зачем было улыбать- ся полицейскому? Косталь подумал, что на его месте он, вынужден- ный службой образумливать этих чад богатеев и следовать за грубым маскарадом их праздности, не смог бы удержаться от тумаков. Он всегда поражался терпению тех, кого в "добропорядочных семьях" снисходительно именовали "низшими". Он всегда спраши- вал себя, как же это получается, что - покорные Европе, нищие в колониях - они не ненавидят больше. Потому что, по всей видимос- ти, существовали такие, в ком не было ненависти; и он был этим тронут, не понимая. Косталь думал, что, какими бы приятными кое для кого ни были периоды социального мира, они не являются ни естественными, ни логичными и что именно в день мятежа жизнь входит в русло. При всех злоупотреблениях и частичной несправед- ливости (достойных сожаления, конечно) - именно в день мятежа ситуация становится нормальной и удовлетворительной для разума. Наконец-то кончаются чудеса. Если бы Косталь оказался сегодня в этих местах один, или с прия- телями, или с сыном, он отобедал бы в обществе шоферов. Явная грубость их речей была простительна, поскольку им не хватало ни воспитания, ни культуры, ни досуга. Тогда как эти, жалкие, получи- ли всё. А кроме того, шоферы в своих речах не стремились пускать пыль в глаза и талдычить то, что принято считать*беседой хорошего тона. Время от времени Косталь бросал на Соланж тревожный взгляд. Он был здесь из-за нее. Вот плата за его связи с женщинами не из простонародья - встречать и вести в эти гнусные места: салоны, дворцы, ночные кабаки, театры, модные пляжи. О! Они прекрасно знали, что, находясь с ним, должны притворяться, будто поносят эти заведения; они повторяли то, что говорил он сам. Какое прекрасное возмущение! Но надо было видеть, как оживляются, пыжатся, лома- ются они в увеселительных местах; они не могут утаить, что именно это они любят, только здесь чувствуют себя в своей тарелке, - все они, даже самые деликатные, самые благородные, самые простые. Ничего не поделаешь с равенством: женщина-манерность. Прошлое Широкие мягкие галстуки. 258
Косталя наполнено тяжелыми связями, отравленными позорным долгом: чтобы развлечь этих особ, надо было отречься от себя, сопро- вождать их в той жизни, которая ему претила. Подобно тому, как тридцатилетний мужчина, выйдя из юношеского возраста и, невзирая на любовь и преданность родителей, связывает с воспоминаниями о них ничтожнейшие обиды ("Они целый год заставляли меня слушать курс юридических наук, что не послужило ничему" - или: "Они заставляли меня носить летом фланелевые жилеты"), - женщина, дарившая ему корзины счастья, неспособна была изгнать мысль: "Сколько дней я из-за нее потерял (не говоря уже о деньгах), занима- ясь недостойными делами! Например, именно из-за нее (до сих пор краснею) я провел восемь дней в Довиле". В ту минуту он еще не злился на Соланж за то, что был обязан пообедать с нею в этом пре- тенциозном ресторане, но откладывал про запас этот злопамятный мотив, так сказать, щедро злопамятный, чтобы найти его в день, когда пожелает рассчитаться с нею. Недавно, когда машина везла их сквозь лес Монморанси (порой автомобилисты, Проезжавшие совсем рядом, смеялись, видя, как он целует ее взасос, а Косталь по-простецки смеялся в ответ с видом сообщника), он сказал ей:"После обеда в гостинице... если я сниму комнату... не согласитесь ли вы подняться на минутку?" Она ответи- ла:"Да". Постоянно "да"! И теперь обед, начатый в дурном располо- жении духа, продолжался с тайной меланхолией. Иногда он брал девушек в порыве веселья, не оставлявшем места ничему, кроме славы похищения. В другой раз, как теперь, испытывал нечто вроде неловкости, думая, что акт, столь важный в жизни благородной женщины, для него сделался таким незначительным. Кроме того, он думал:"Череэ час я узнаю, как она это делает". Любопытство переста- ло поддерживать его чувство, и он спросил себя, во что превратится это чувство, когда он останется один? - Ваша мать не задавала вам неприличные вопросы насчет того, что произошло между нами в Лесу, прошлый раз? - Нет, к счастью. - А если бы она спросила:"Как он вел себя с тобой?" - что бы вы ответили? Она молчала. - По вашему молчанию можно заключить, что вы не одарили ее ни одной деталью. - Я никогда ничего не утаивала от мамы. - Да, это приятно!.. Вы получили милое воспитание!.. - Я никогда ничего не скрывала от мамы, потому что мне нечего было скрывать. - Вы хотите сказать, что если бы... Ах! я вижу, что вы, вопреки всему, обладаете капелькой разума. Девочка лет пяти отделилась от компании обедающих и приблизи- лась к Соланж, не отрывая от нее глаз, в которых было выражение 259
восторга. Когда мать пришла, чтобы ее забрать, девочка заплакала. А потом ее не могли заставить есть: она без конца смотрела на Соланж. Его восхитила эта сцена. И Косталь вспомнил, как Соланж говорила о своем таинственном влиянии на детей. Она поднялась в комнату необычайно естественно, без малейшего смущения. Он был этим поражен; у него мелькнула тревожная мысль (гадкая? нет, мысль опытного мужчины!): "Словно она всю жизнь делает только это". И поначалу были фотогеничные объятия на балконе, перед листвой, которой фонари придавали хлорно-эеленый оттенок, в то время как снизу поднималась музыка оркестра. Кос- таль приказал себе:"Надо сделать это хорошо. Надо оставить в ней приятное воспоминание, на уровне старушки Луны и мерзких скри- пок. Вобьем себе в башку, что вечность - анаграмма объятия1. Подарим ей эту безделушку: отрывок вечности". И вот она лежит голая на постели, оставив лишь туфли с ниспадаю- щими на них чулками. Она разделась по его просьбе, не проявив ни кокетства, ни ложной стыдливости, с той же естественностью и откро- венностью, с какой поднималась по лестнице на глазах служащих отеля. Ноги были волосатыми: очаровательная деталь у девушки, при условии, что этим она не слишком злоупотребляет. Она обнимала своего господина неловко и бессильно, и поцелуи, которые ему дарила, - первые поцелуи с момента их встречи - были строгими и как бы благопристойными. При каждом она словно думала:"Надо его поцеловать. Так принято". Но когда, приблизив свой рот к ее, Косталь сообщал ей первые элементы этого искусства, то почувствовал, что среди всех ласк она, наконец, нашла ту, где занималась своим делом, где, действительно, вкушала удовольствие, и сейчас стало ясно: день для нее не потерян. На протяжении долгих минут этого благоугодного беснования ртов она отдавалась так же, как требует установленная форма обладания. Когда он спросил: "Хотите, я зажгу свет?" - она сказала: "Нет, не хочу",- новым голо- сом, измененным эмоцией, голосом совершенно маленькой девочки, одновременно высоким и снижающимся до грудного, словно этот голос доносился издалека и принадлежал маленькой Дандийо друго- го возраста, сохранившейся в глубине ее существа. После Косталь называл этот голос "ночным голосом", ибо она пользовалась им только во время ласк, - а корабль ласк, когда в нем находишься с девочками, всегда плывет с погашенными огнями. В глазах Косталя не осталось теперь ничего от Соланж, кроме лица, окруженного рассеянными волосами, как бы сердцевины цветка в обрамлении лепестков; казалось, что вся эта женщина была сейчас лишь большим венчиком, женщиной-венчиком... Она согласи- лась сначала на то, что он хотел, но вскоре заплакала: "Нет, нет!" Она плакала довольно долго, с настоящими рыданиями, пока он ласкал Игра слов: l'éternité — вечность; l'étreinte — объятие ( фр. ). 260
ее» не выходя, и думал: "Все это нам знакомо". Отчасти из отвраще- ния причинять ей боль, но главное - желая сохранить неведомое и влечение на будущее - уступая своей щегольской привычке никогда не хватать возможность - он освободил ее; она была только подго- товлена: редкостное сочетание сладострастия и добродетели. Ее рыдания продолжались и какое-то время после того, как он отодви- нулся; затем стали реже, наконец, прекратились; а в нем все же оставалось ощущение свежести новой раны. Они пребывали в непод- вижности и молчании, лежа бедром к бедру; он спрашивал себя, не сердится ли она. Лже-инженю (эту гипотезу разум не мог окончатель- но отбросить), она, возможно, была задета тем, что ее не взяли пол- ностью; маленькая, она, напротив, может быть, злилась на него за то, что завел в такие дебри. Но внезапно, повернув голову - чмок! - по- целовала в щеку. Звук прыгающей в воду квакши. Еще несколько минут он молчал. Он набирал высоту. Сущест- вуют воспарения, религиозные и прочие, рождающиеся от воздержа- ния. Другие - по сходству противоположностей - могут возникнуть из-за переваривания плотного обеда, что переносит нас в лучший мир. Косталь часто воспарял после свершившегося плотского акта; и, чем больше отдавал себя, тем более интенсивно воспарял. Возможно, оттого, что, освободившись от чувственности, оставлял лишь духов- ную субстанцию. Возможно, оттого, что, когда "разветвлялся" на женщине, в нем вспыхивал свет, подобно тому как вспыхивает он, едва штепсель вставляют в розетку: абсолютность ощущения, влеку- щая за собой абсолютность чувства ( некоторые стремятся к абсолю- ту, как вода - к морю). Почти всё вдохновение его книг возникало во время минут, следующих за обладанием. Так, прижавшись к бедру Соланж, он думал о св.Терезе и видел свою душу в опасности (с католической точки зрения), в то время как сама Соланж думала об этом меньше всего. Однако он уже достаточно жалел ее и устал от жалости. Оркестр замолчал. Окна были широко распахнуты в теплую ночь, и виднелась черная листва (фонари погасли), шорох которой напоми- нал дождевой шорох. Теперь Косталю почудилось, что у кровати стоит Андре с отчаяни- ем на лице. "Я, которая чувствует, знает, понимает! Я, проникшая в ваше творчество лучше вас самих! А вы мне отказываете в том, чем щедро одариваете эту маленькую дурочку, просто потому, что она родилась прелестной!" Порой несправедливость какого-то собствен- ного действия вызывала в нем нечто вроде энтузиазма: удовольствие Бога, созерцающего творение. В этот раз она показалась ему тягост- ной. Однако снова он ласкал Соланж; поскольку ясно было, что он пристрастен к ней, не имело смысла смущаться. Но он пообещал себе написать Андре завтра милое письмо (впрочем, он этого не сделал, будучи занят религиозными мыслями). В автомобиле она была не столь растерянной, как накануне. 261
Неоднократно отрывалась от его груди и молча смотрела в глаза, словно испытывая запоздалое желание познакомиться с существом, которому отдалась. Он, под ее взглядом, думал:"Моё лицо - это лицо тридцатичетырехлетнего мужчины, который размышляет. Лицо непривлекательное при сосредоточенности". Он выдерживал ее взгляд, словно солдат, заставляющий себя держать голову над бруствером: откровенная нагота мужского лица, без пудры, без румян, столь храброго по сравнению с лицом женщин, всегда под- правленным. Ему показалось, что это тянулось очень долго. Потом она вновь положила голову ему на плечо,будто соглашаясь вторично. Косталь, считая, что имеет право обращаться к ней на "ты" и слыша от нее "вы", улыбнулся:"Ты? Вы?" И она, очень естественно (без малейшего намека на неучтивость): - Не умею говорить "ты". Ему понравился ответ, одновременно робкий и гордый: ответ ребенка. Внезапно после паузы она спросила в упор: - Вы меня, действительно, любите? Довольно легкомысленно, не раздумывая, очевидно, еще тая мысль о ее неискренности, он сказал: - Скорее, вас я должен спросить об этом. Она вздрогнула и с неистовством, которого за ней еще не замечал и не подозревал: - Вы не имеете права говорить мне это! Разве я не дала вам достаточно доказательств? Она привстала, как змейка. "Вы не имеете права!" Он никогда бы не подумал, что она способна произнести такую тираду. Способна ли она быть страстной? Он сказал сам себе жесткое слово мужчины: "Какие доказательства?" - Я, - сказала она, - я буду вас любить всегда, я хорошо это знаю. А вы сколько? - Долго. Она скорчила гримасу. Он сказал: - Когда мне было шестнадцать лет - шестнадцать, слышите, - у меня была четырнадцатилетняя подружка. Я любил ее, как любят впервые, то есть с жаром, которого потом уже не находишь. Разуме- ется, она произнесла те же слова, что и вы, классическую фразу: "Я - на всю жизнь. А ты?" Я ответил: "А я как можно дольше". Я любил ее безумно, и мне было шестнадцать; но такова была моя проницатель- ность. Вряд ли надо добавлять, что спустя полгода мы уже не встре- чались. Видите ли, я люблю реальность. Я люблю видеть то, что есть, - подчеркнул он с оттенком страсти. - Люди твердят, что слишком большое ясновидение делает несчастным. А вот я вижу то, что есть, и очень счастлив. Но, поскольку мне известна жизнь, я знаю, что никогда не следует давать зарока на будущее. Какими будут ваши 262
чувства через год? через полгода? через три месяца? Какими будут мои? Вот почему я не говорю вам:"Всегда", что, впрочем, нахожу естественным в устах девушки и что меня глубоко трогает. Я говорю вам:"Долго", и говорю это как человек, знающий, что обозначает "долго". А это означает многое. Знать, что будешь любить кого-то в течение долгого времени, - это много, поверьте. Она не ответила. Когда они расставались, он захотел ее подбодрить и сказал с нежной улыбкой: - Знаете, я вовсе не чувствую себя уставшим от вас... Позднее он раскаялся в том, что мог сомневаться в ней. Собствен- но говоря, это не было сомнением. Он верил в новизну ее сердца. Он знал о нетронутости тела. Но невозможно было не подставить к "нет! нет!" и к слезам, и даже к "ночному голосу", к незабываемому голосу маленькой лицеистки, все подделки, мелькающие в женском поле. Он был настолько убежден, что Соланж - "природа", что находил почти грязным свое сомнение, даже если сомнение было, так сказать, вынужденным. Ведь это прошлое Косталя отравляло насто- ящее всем знанием, которое изменило облик Соланж, и ничего нельзя было с этим поделать. Ничто не могло помешать тому, чтобы она не была для него последней, тогда как для нее он был первым. Ничто не могло помешать тому, чтобы он не познал много копий, прежде чем познать оригинал, и что оригинал казался менее ориги- нальным после этих копий. И в то время, как позиция по отношению к Андре ничуть его не смущала, он чувствовал себя виновным перед Соланж, будучи виновен лишь в том, что был именно таким. Как бы то ни было, ситуация складывается в пользу того, кого любишь. Но другое чувство заставляло его усомниться в Соланж: он удив- лялся, что она может его любить. Косталь был лишен литературного тщеславия, и Соланж больше всего привлекала тем, что никогда не говорила о его книгах, никогда не высказывала восхищения. Что касается мужского тщеславия, то оно испытывало затмения. Первым движением была мысль: ни одна женщина, которую он захочет, не откажет. Но когда одна из них пала в его объятия, поделившись к тому же и сердцем, он был озадачен и вспомнил слова Луи XV: "Мне трудно понять, за что меня так любят". Тем самым он вкушал удо- вольствие считать себя победоносным и удовольствие обнаруживать в себе кротость. "Для всего есть время", - сказал мудрец. Казалось неправдоподобным, что Соланж его действительно любит. "То, что во мне значительно, возвышенно, она неспособна оценить: дражайшая милочка, ее мозг - мозг морской блохи. Что же, в таком случае, она может во мне любить? Что во мне есть физически достойного любви? Да, это неясно". Думать так - значит забывать, что женщины, в противовес мужчинам, идут от привязанности к желанию. Итак, его мнительность складывалась из двух элементов: первый можно было "заклеймить" фразой:"Разубеждение пресыщенного, портящего 263
наивность"; второй невозможно не назвать истинной скромностью. Получается, что его чувство было частично хорошим, частично дурным. Как и три четверти наших чувств. Чего не желает общество, предпочитающее четкие виды, чтобы всё различалось. Но чего желает природа, больше всего любящая неясность. Ничто не может воспрепятствовать моему ясновидению - веч- ному ясновидению, говорил он себе, когда думал о "долго", проти- вопоставленном ее наивной уверенности. "К тому же ничто не заста- вит меня пожелать не быть ясновидящим. Моё ясновидение пугает окружающих, но меня не пугает никогда. Меня это забавляет; это прирученное мною чудовище. А почему "чудовище"? Назовем его лучше моим ангелом-хранителем. Благодаря ясновидению я веду совершенно разумную жизнь, делая только то, что считаю возмож- ным делать, сосредоточившись, не сбиваясь с пути никогда, не теряя времени, не обманываясь в отношении других и себя самого, не страдая никогда от людей и даже очень редко испытывая от них неудобство. И, поскольку я присоединяю к ясновидению мощь воображения и поэзии, с помощью поэзии я обретаю область грез, а с помощью воображения открываю чувства людей, лишенных яснови- дения, что позволяет когда угодно давать контролируемый отдых своему ясновидению и таким образом выигрывать по всем статьям. Моя жизнь отнюдь не возвышенна: если мои чувства меня никогда не обманывают, ум, характер и сердце, напротив, полны пробелов; но именно на этих элементах может быть выстроена возвышенная жизнь. Что касается моей милой Дандийо, которая далеко не я, надо добиться, чтобы она не страдала от меня, и я добьюсь этого, то обма- нывая ее, то не обманывая, руководствуясь в конечном счете не принципами, а, в зависимости от сопротивления, чутьем и деликат- ностью, полагаясь на любовь в качестве гида. Возможно, что при других обстоятельствах я окутал бы ее иллюзиями. Но надо, чтобы по крайней мере, разок я ее поставил перед реальностью для того, чтобы затем завуалировать зрелище, которое беспрерывно навязывать двадцатипятилетней девушке было бы дурным тоном". ПЬЕР КОСТАЛЬ Париж ТЕРЕЗЕ ПАНТВЭН Долина Морьен 29 мая 1927 г. Мадмуазель, видит Бог, как я жалел вас в эти дни (о чем вы меня и просили), и, наконец, сейчас обстоятельства сложились так, что я увидел во сне вашу душу: ей грозит опасность. Вы похожи на доброго человека, который накануне революций считает себя в безопасности, потому что либерал. "Разве революционеры побеспокоят меня? Возможно ли это! Они прекрасно знают, что я всем сердцем с ними. Кроме того, 264
если судить меня, тогда уж судить и всех". Революция свершается; их оставляют в покое; они торжествуют. Затем их арестовывают и убивают. Вы спокойно почиваете, видя себя окруженной толпой маленьких грешников и псевдоневинных, как если бы боги были обязаны этому покровительствовать. Но вы игнорируете пример евреев, которые все, за исключением двух, погибли в пустыне; всё Писание подтверждает эту доктрину. Христос сказал, что там " будет мало избранных"; он восхищается тем, что дорога тесна и редки нашедшие ее. Христиане читают это равнодушно: они думают, что всё это риторика. В церкви во время одиннадцатичасовой мессы видно, как прекло- няет колени щедрая в подаянии толпа проклятых. Смягчающим обстоятельством для них является сам пастырь, который для полно- ты реестра позволил проклятым пребывать в химерах. Современная церковь имеет не больше права ссылаться на пример Блаженного Августина или св.Фомы, чем мертвый гуманизм наших университе- тов на Грецию или Рим: античность и средневековье были скиниями духовности, которые ни одна религия и ни одна философия не могли изменить. Христианская церковь существовала тысячу с лишним лет. Я думаю (возможно, ошибаясь), что дух ее сохраняется только в монас- тырях. Я мечтал о том, чтобы швырнуть вас в бездну внешнего мира, в такое место, где земное катилось бы под вашими ногами подобно тому, как небесное катится над головой. Если ничто из конструкции католицизма не окажется правдой, вы дали бы мне величественную идею самой себя, и это еще ничего. Все равно пропадать; уж лучше пропасть в поиске высокого и причудливого, чем в той мерзости, где вы пребываете. Но вряд ли вы последовали моему совету и сходили к священнику, который углубил бы то, что в вас есть. Не буду наста- ивать. Я не могу увековечивать себя в вас. Живые, которые только проходят, могут интересовать меня лишь как прохожие. А впрочем, если вы сами сойдете с этого пути, тем лучше: это признак того, что Бог не предназначал вас к нему. В мертвой душе возможны обманные движения жизни, некоторым это известно по опыту. В отношении вас я мог ошибиться. Вы говорите, что страдаете. Это заменило бы вам молитву, за неимением другого. Страдание - молитва тех, кто не думает, не молится. Не знаю, какого свойства ваши искушения, но думаю, что испытывать их - величайшая милость Божья; если бы вы его не интересовали, он оставил бы вас в покое. Возможно, именно это искушение спасет вас при вашем угрожающем состоянии. Если допустить, что искушение - не присутствие Бога, а его отсутствие, нет, конечно, ни одного святого, в чью душу не является Бог и не исчезает в быстром ритме; душа подобна небу, освещенному солн- цем, по которому пробегают облачка, затеняя его время от времени. У меня относительно вас тоже есть искушения, и й разделен 265
между ними. То искушение направить вас к Богу, как собачонку, ко- торую берут за ошейник ("Дурак, зверя поднимают снизу".). То - отбросить вас в ваше небытие, которое вы почувствуете, наконец, в тот день, когда меня там не будет. Верьте, мадмуазель, в мои искренние чувства. Косталь P.S. Напоминаю вам, что во мне нет веры. Если бы я искал Бога, я бы нашел себя. Распечатываю письмо, чтобы кое-что добавить. Не утаю от вас, что прошлой ночью, когда я писал вам, у меня было намерение вас оставить. Вы меня разочаровали. Но остается другой смысл. Я бы вас пожалел в субботу, в шесть вечера; и, если я называю именно этот час, так потому, что буду с тем человеком, от которого почерпну это могущество жалости. Но берегитесь, я пожалел бы вас по-особому и в особом направлении. А у вас нет и мысли о тайной жалости. Мне-то все это знакомо. АНДРЭ АКБО Сэн-Леонар ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж 1 июня 1927 г, "Еще одно письмо-река! Эта девчонка безумна. Боже! До чего она безумна! И как прав Екклезиаст (или Соломон), говоря о несчастье угодить в сны пламенной женщины!" Не правда ли, вы подумали это? Так вот, как ни удивительно, я вам сегодня утром не наскучу. Я чувствую себя лучше. Почему я чувствую себя лучше? У меня такое ощущение, что в моих последних письмах я изрядно бредила и что сегодня ситуация видится мне более четкой, такой, какая она в действительности. Прежде всего потому, что я два часа назад сходила к парикмахеру, иначе говоря: я хорошо причесана (по крайней мере, нужно это допустить!) и что, смотрясь в зеркало с мыслью, что эти ужасные дни должны были состарить меня на десять лет, я нашла свое jihiîo почти таким же (больше того: невероятно, но со дня возвращения из Парижа все твердят о моей молодости, о моем блеске и т.п.). Затем потому, что погода пасмурная; нет больше летнего опьянения, кото- рое оскорбляло мое страдание; сейчас осень, а осень мне ближе, это совсем другое дело; я надену другие вещи, не те, в которых страда- ла... своего рода суеверие... Надежда снова поднимает вуаль. Думали ли вы когда-нибудь о том, что серые мрачные дни способны обещать счастье? Надежда... Обещание... Постоянно этот пакт, заключаемый с самой собой. Постоянно ожидание. Уже четыре года, как я жду от вас чего-то. Я отдала вам все, а от вас ничего не получила взамен. Вы меня ни разу не поцеловали за четыре года! Если бы я умерла, пода- 266
рили бы вы мне, наконец, поцелуй? Почему, почему, если вам это почти ничего не стоит, не подарить мне того, чего я так страстно желала? Вам, имеющему сотни таких подарков, - мне, не имеющей ни одного за всю мою бесплодную жизнь! За один ваш поцелуй я б ез колебаний отдала бы десять лет вашей дружбы! В вас есть аномалия: вы любите, и вы не даете. Когда любят - дают; это естественная реакция. А ваше "главное - ничего не да- вать!" звучит как приказ. Вещь до того ненормальная, что я попы- талась было поверить, что вы меня любите. Но вы меня, конечно, любите! Слепой надо быть, чтобы не заметить этого: у женщин на эти вещи инстинкт, который не обманывает. Вы говорите, что не любите меня. Вы энергично стараетесь убедить себя в этом. Если бы я знала, что вы меня не любите, если бы я была уверена в том, что взять меня - вам в тягость, тогда, слишком гордая, чтобы выклянчивать у кого-то любовь, я бы себя презирала. Но сейчас я уверена в противоположном. Я знаю, что, не испытывая ко мне всепожирающую страсть, вы меня все-таки любите. Разве я грезила, читая нежность в ваших глазах? Разве я грезила, когда мысль о нашем браке мелькнула у вас во время посещения кварти- ры на улице Кантен-Бошар? Разве я грезила, когда 16 мая прошлого года вы меня долго держали за руку? когда вы шли, прижимая меня к себе? когда в тот же день вы пожаловались и доверчиво раскры- лись передо мной (ваше сожаление, что вы не отец)? РазвЪ я грезила, когда, бывало, вы опаздывали на свидания, я вас спрашивала, почему, и вы отвечали: "Лучше спросите, почему я пришел!" Знаете ли вы, что меня убедило в вашей любви? 26 мая в такси наши ноги соприкоснулись. И в тот же миг, резко, вы отодвинули вашу. Я поняла тогда, что вы любите меня душой. "Женщина, с которой не занимаешься любовью, - женщина, которую любишь"(Бодлер). Бели вы так уверены, что меня не любите, поцелуй, который вы мне дали бы, был бы для вас равнозначен поцелую с камнем. Почему же в таком случае вы так упорно сопротивляетесь? Почему больше не принимаете меня у себя? Почему не поведете меня в такое место, где мы потанцевали бы и выпили шампанского? Тогда все стало бы ясно. Воистину, слишком глупо утверждать, что вы меня не хотите, когда вы делаете все для того, чтобы изгнать желание. Уже четыре года подле вас я чувствую себя окутанной вашей робостью. Вы хотели бы сделать шаг ко мне, и не осмеливаетесь. С женщинами, которых вы не любите душой, вы осмеливаетесь. А со мной вы теряете голову. Может, вы считаете меня фригидной! В свое время это было бы прелестно, но это подзатянулось. Глупо, что я внушаю вам страх. Если бы я хотела поймать вас на слове; если бы - каким бы невероятным это мне ни показалось - вы не пожелали бы моей любви, существовало бы одно-единственное средство разорвать отношения: убедить, что вы меня не любите. Видите, в каких непро- 267
лазных дебрях вы запутались. Непролазных для вас, потому что годовалый ребенок из них выбрался бы. Знаете, вы у меня вызываете улыбку. Каким же идиотом может быть гениальный человек. Ничто не сравнится со смехотворностью вашего отношения ко мне; всегда настороже... Бедный, бедный мальчик! Итак, мой друг, расслабьтесь, наконец. Вы сдерживаетесь и стра- даете от вашей сдержанности. Разве это мудро? Позволять гасить свет, который я в вас зажгла? Возвращаться к своему одиночеству, к своей бесплодности, к своему безлюбыо? Когда спасение здесь, совсем рядом, с голыми руками, свежим лицом, всей своей непороч- ностью. Больше никогда вы не найдете во мне ничего подобного. Больше никогда Бог не протянет вам руку. Ваша Андре P.S. Моя подруга Раймонда уезжает отсюда. Я всегда держала ее в курсе наших отношений. Она спросила меня, до какой стадии это дошло. Когда я сказала, что ничего больше, она вскричала:"Ты до сих пор не поняла, что он над тобой рыцарски издевается?" Я объяс- нила ей, насколько ваша сдержанность является доказательством любви; она меня обсмеяла. Мне стыдно быть женщиной, когда я вижу вокруг таких грубиянок. И все же мне хочется, чтобы вы позволили написать ей - через какое-то время - что, наконец, вы меня осчаст- ливили. Так мне легче было бы объясниться с нею, когда она вернет- ся. Да, разрешите мне сказать, не только Раймонде, но одиой-двум другим надежным подругам:"Косталь - мой любовник". Вы дали бы мне тень счастья, в реальности которого отказываете. И, кроме того, вы мне это слишком должны. (Это письмо осталось без ответа) ТЕРЕЗА ПАНТВЭН Долина Морьен ПЬЕРУ КОСТАЛЮ Париж Воскресенье Вчера, в субботу, когда вы пожалели меня, в шесть часов у меня сильно забилось сердце. Анжелюс позвонил. И тогда вы на расстоянии внушили мне мысль, что звонари - "фальшивые невинные", что это язычники, которые делали вид, что завтра будут присутствовать на Празднике Тела Господня и отпразднуют его с фальшивой помпез- ностью, и я испытала ужас от этого колокольного шума. Меня охвати- ла неистовая дрожь, мое тело тряслось, как лошадиный круп, - и все внутри содрогнулось. Тогда я испустила громкий крик пастуха; он должен был долететь до Нуазона. Я стала стонать и распростерлась иа полу со скрещенными руками; я чувствовала, что могу только так. Я мотала головой слева направо, ошеломленная и как бы опьяненная своим состоянием. Малыш Марсель (двухлетний сын моей сестры) заплакал так сильно, что его не могли успокоить; я вынуждена была
сесть,чтобы его приласкать. Потом опять откинулась, что снова заставило малыша заплакать; я взяла его к себе, и он успокоился. Я продолжала стонать, все внутри дрожало, я наговорила кучу слов в Вавилонском духе о вас, о нашей свадьбе, "сигаре, у которой лик жажды", Люцифере, "созданном, как праздник". Я прижимала Марселя к груди, к лицу, целовала всего, он барахтался на мне, он был нашим сыном, я вся была им поглощена. Мама спросила, не позвать ли кюре; Барбиа сказал "нет". Мама взяла молитвенник и прочитала молитвы Те Deum и Magnificat В это время Барбиа оттащил от меня маленького Марселя. Тогда я стала бить себя кулаками в грудь так сильно, что мне стало немного легче. Я продолжала говорить, но толком не помню, о чем. Я забилась в угол, я ползала на коленях, я ломала руки, я приказала Барбиа надавать мне пощечин, что он и сделал, а потом попросила об этом же маму. Все это время я тихонько плакала, я стонала:"Ах, я умираю!" Должно быть, я выглядела ужасно ( жаль, что вы не видели, как я безобразна). Наконец, когда я исстрадалась, я приказала Барбиа, чтобы он ударил меня коленом по груди. Он ударил очень сильно, и меня отпустило. Любимый мой, больше я ничего не скажу. Предупредите меня, когда снова меня пожалеете. О! Я жажду этого! Но не раньше, чем через несколько дней: я совершенно разбита. Мари
СОДЕРЖАНИЕ Встреча Гюисманса с Монтерланом и читателя с ними. Я. Карабутенко 5 Жорис-ШмрлъГюисилнс НАОБОРОТ 13 Комментарии. И. Карабутенко 144 АнридеМонтерлшн. ДЕВУШКИ 157
Жорие-Шардъ Пикник НАОБОРОТ Анри де Монтердан ДЕВУШКИ Романы Редактор Ю.Безъязычная Технические редакторы И.Лукашова, Г.Докучаева Корректор Л.Серова Оператор И.Шишова
ИБ №21 Сдано в набор 04.12.89. Подписано в печать 15.12.89. Формат 60x90 1/16. Бумага офсетная. Офсетная печать. Гарнитура Пресс-Роман. Усл. печ. л. 17. Усл. кр.-отт. 17,4. Уч.-изд. л. 20,4. Тираж 100000 экз. Заказ № 697. Цена 3 р. Оригинал-макет подготовлен в Объединении „ Всесоюзный молодежный книжный центр" при Госкомпечати СССР. 101409, Москва, ГСП-4, Страстной б-р, 5. Отпечатано в Московской типографии № б, Москва, Южнопортовая ул., 24.
I Зр. Жорис-Шарль ГЮИСМАНС Наоборот Анри gè МОНТЕРААН Девушки