/
Текст
Антология
L
ЗНАЧИТ
СВОБОДА
МИНСК • 2026
Фукидид
ИСТОРИЯ
КНИГА
ВТОРАЯ ГЛАВЫ
35-46.
Надгробная речь Перикла
“Большинство выступавших здесь до меня ораторов воздавали уже
хвалу законодателю, который к установленным погребальным обрядам
в честь павших прибавил еще обычай держать надгробную речь, ибо
прекрасен обычай чествовать героев, павших на поле брани. Я
предпочел бы гражданам, проявившим героическую доблесть на деле,
только делом и воздавать почести, именно так, как вы видите ныне при
этой, совершаемой городом, погребальной церемонии: по-моему,
несправедливо оценку доблести столь многих героев ставить в
зависимость от дарования одного человека и от того, будет ли хороша
его речь или плоха. Действительно, трудно оратору найти надлежащую
меру заслуг там, где вряд ли возможно утвердить в душе слуптателей
хотя бы доверие к истинности сказанного. Ведь афинянин, хорошо
осведомленный о событиях как их сочувствующий участник, найдет
речь оратора слишком слабой сравнительно с тем, что он ожидал бы
услышать и что ему самому известно. С другой стороны, человек,
непричастный к событиям, услышав о деяниях, превосходящих его
собственные силы, пожалуй, из зависти подумает, что иные подвиги
слишком преувеличены. Ведь люди верят в истинность похвал,
воздаваемых другим, лишь до такой стелени, в какой они считают себя
способными соверптить подобные лодвиги. А все, что свыше
их возможностей, тотчас же
3
предки
стране
вызывает зависть и недоверие. Но так как наши предки признали этот
обычай похвальным, то и я, повинуясь закону, насколько это в моих
силах, буду стараться удовлетворять желаниям и убеждениям каждого.
Начну прежде всего с предков. Ведь и справедливость, и пристойность
велят нам в этих обстоятельствах воздать дань их памяти. Наши всегда
неизменно
обитали
в этой
и, передавая
ее от
поколения к поколению, своей доблестью сохранили ее свободу до
нашего времени. И если они достойны хвалы, то еще более достойны
ее отцы наши, которые умножив наследие предков своими трудами,
создали столь великую державу, какой мы владеем, и оставили ее нам,
ныне живущему поколению. И еще больше укрепили ее могущество
мы сами, достигигие ныне зрелого возраста. Мы сделали наш город
совершенно самостоятельным, снабдив его всем необходимым как на 6
4
случай войны, так и в мирное время. Военные подвиги, которые и мы,
и отцы совершили, завоевывая различные земли или стойко
обороняясь в войнах с варварами или эллинами, общеизвестны, и я не
стану о них распространяться. Но прежде, чем начать хвалу павшим,
которых мы здесь погребаем, хочу сказать о строе нашего города, о тех
наших установлениях в образе жизни, которые и привели его к
нынешнему величию. Полагаю, что и сегодня уместно вспомнить это,
и всем собравшимся здесь гражданам и чужеземцам будет полезно об
этом услышать.
Для нашего государственного устройства мы не взяли за образец
никаких чужеземных установлений. Напротив, мы скорее сами являем
пример другим, нежели в чем-нибудь подражаем кому-либо. И так как
у нас городом управляет не горсть людей, а большинство народа, то
наш государственный строй называется народоправством. В частных
делах все пользуются одинаковыми правами по законам. Что же до дел
государственных, то на почетные государственные должности
выдвигают каждого по достоинству, поскольку он чем-нибудь
отличился не в силу принадлежности к определенному сословию, но
из-за личной доблести. Бедность и темное происхождение или низкое
общественное положение не мешают человеку занять почетную
должность, если он способен оказать услуги государству. В нашем
государстве мы живем свободно и в повседневной жизни избегаем
взаимных подозрений: мы не питаем неприязни к соседу, если он в
своем поведении следует личным склонностям, и не выказываем ему
хотя и безвредной, но тягостно воспринимаемой досады. Терлимые в
своих частных взаимоотношениях, в общественной жизни не
нарушаем законов, главным образом из уважения к ним и повинуемся
властям и законам, в особенности установленным в защиту
обижаемых, а также законам неписаным, нарушение которых все
считают постыдным.
Мы ввели много разнообразных развлечений для отдохновения дупги
от трудов и забот, из года в год у нас повторяются игры и празднества.
Благопристойность
5
домашней
обстановки доставляет
наслаждение
и
помогает рассеять заботы повседневной жизни. И со всего света в наш
город, благодаря его величию и значению, стекается на рынок все
необходимое, и мы пользуемся иноземными благами не менее
свободно, чем произведениями нашей страны.
В военных попечениях мы руководствуемся иными правилами, нежели
наши противники. Так, например, мы всем разрешаем посещать наш
город и никогда не препятствуем знакомиться и осматривать его и не
высылаем чужестранцев из страха, что противник может проникнуть в
наши тайны и извлечь для себя пользу. Ведь мы полагаемся главным
образом не столько на военные приготовления и хитрости, как на наше
личное мужество. Между тем как наши противники при их способе
воспитания стремятся с раннего детства жестокой дисциплиной
закалить отвагу юношей, мы живем свободно, без такой суровости, и
тем не менее ведем отважную борьбу с равным нам противником. И
вот доказательство этому: лакедомоняне вторгаются в нашу страну не
одни, а со своими союзниками, тогда как мы только сами нападаем на
соседние 7
земли и обычно без большого труда одолеваем их, хотя их воины сражаются за свое достояние, Со всей нашей военной мощью враг
никогда
еще не имел дела, так как нам всегда одновременно приходилось
заботиться и об экипаже для кораблей, и на суше рассылать в разные
концы наших воинов. Случись врагам в стычке с нашим отрядом
6
гденибудь одержать победу, они уже похваляются, что обратили в
бегство
целое афинское войско; так и при неудаче они всегда уверяют, что
уступили лишь всей нашей военной мощи. Если мы готовы встречать
опасности скорее по свойственной нам живости, нежели в силу
привычки к тягостным упражнениям, и полагаемся при этом не на
предписание закона, а на врожденную отвагу, — то в этом наше
преимущество. Нас не тревожит заранее мысль о грядущих
опасностях, а испытывая их, мы проявляем не меньше мужества, чем
те, кто постоянно подвергается изнурительным трудам. Этим, как и
многим другим, наш город и вызывает удивление.
Мы развиваем нашу склонность к прекрасному без расточительности и
предаемся наукам не в ущерб силе духа. Богатство мы ценим лишь
потому, что употребляем его с пользой, а не ради пустой похвальбы.
Признание в бедности у нас ни для кого не является позором, но
больший позор мы видим в том, что человек сам не стремится
избавиться от нее трудом. Одни и те же люди у нас одновременно
бывают заняты делами и частными, и общественными. Однако и
остальные граждане, несмотря на то, что каждый занят своим
ремеслом, также хорошо разбираются в политике. Ведь только мы
одни признаем человека, не занимающегося
общественной
деятельностью,
не
благонамеренным
гражданином, а бесполезным обывателем. Мы не думаем, что
открытое обсуждение может повредить ходу государственных дел.
7
Напротив, мы считаем неправильным принимать нужное решение без
предварительной подготовки при помощи выступлений с речами за и
против. В
отличие от других, мы, обладая отвагой, предпочитаем вместе с тем
сначала основательно обдумывать наши планы, а потом уже рисковать,
тогда как у других невежественная ограниченность порождает
дерзкую отвагу, а трезвый расчет — нерешительность. Истинно
доблестными с полным правом следует признать лишь тех, кто имеет
полное представление как о горестном, так и о радостном и именно в
силу этого-то и не избегает опасностей. Добросердечность мы
понимаем иначе, чем большинство других людей: друзей мы
приобретаем не тем, что получаем от них, а тем, что оказываем им
проявления дружбы. Ведь оказавший услугу другому - более
надежный друг, так как старается заслуженную благодарность
поддержать и дальнейшими услугами. Напротив, человек
облагодетельствованный менее ревностен: ведь он по-нимает, что
совершает добрый поступок не из приязни, а по обя. занности. Мы единственные, кто не по расчету на собственную выгоду, а доверяясь
свободному влечению, оказываем помощь другим.
Одним словом, я утверждаю, что город наш — школа всей Эллады, и
полагаю, что каждый из нас сам по себе может с легкостью и
изяществом проявить свою личность в самых различных жизненных
условиях. И то, что мое утверждение - не пустая похвальба в
сегодняшней 8
обстановке, а подлинная правда, доказывается самим могуществом
нашего города, достигнутым благодаря нашему жизненному укладу. Из
всех современных городов лишь наш город еще более могущественен,
чем идет о нем слава, и только он один не заставит врага негодовать,
что он терпит бедствие от такого противника, как мы, а подвластных
нам — жаловаться на ничтожество правителей. Столь великими
деяниями мы засвидетельствовали могущество нашего города на
удивление современникам и потомкам. Чтобы прославить нас, не
нужно ни Гомера, ни какого-либо другого певца, который доставит
8
своей поэзией пре-ходящее наслаждение, но не найдет подтверждения
в самой истине.
Все моря и земли открыла перед нами напта отвага и повсюду воздвигла вечные памятники наших бедствий и побед. И вот за подобный
город отдали доблестно свою жизнь эти воины, считая для себя
невозможным лишиться родины, и среди оставитихся в живых
каждый, несомненно, с радостью пострадает за него.
Поэтому-то я так распространился о славе нашего города. Я желал и
показать, что в нашей борьбе мы защищаем нечто большее, чем люди,
лишенные подобного достояния; и, воздавая в этой речи хвалу деяниям
павших, привести наглядные подтверждения их героизма. Итак, самое
главное
в моей
хвалебной
речи
уже
сказано.
Ведь
всем
тем,
9
что
я
прославил здесь, наш город обязан доблестным подвигам этих людей и
героев, подобных им. Во всей Элладе, пожалуй, немного найдется
людей, слава которых в такой же мере соответствовала бы их деяниям.
Полагаю, что постигтая этих воинов участь является первым
признаком и последним утверждением доблести человека, как славное
завершение его жизни. Ведь даже тем людям, кто ранее не выполнял
своего долга, по справедливости можно найти оправдание в их
доблестной борьбе за родину. Действительно, загладив зло добром,
они принесли этим больше пользы городу, чем причинили вреда ранее
своим образом жизни. А эти герои не утратили мужества, презрели
наслаждение богатством или надежду разбогатеть когдалибо, и не
отступили и перед опасностью. Отмщение врагу они поставили выше
всего, считая величайшим благом положить жизнь за родину. Перед
лицом величайшей опасности они пожелали дать отпор врагам,
пренебрегая всем остальным, и в чаянии победы положиться на свои
собственные
силы. Признав более благородным вступить в борьбу насмерть, чем уступить,
спасая жизнь, они избежали упреков в трусости, и решающий момент
расставания с жизнью был для них и концом страха и началом
посмертной славы.
Эти воины честно исполнили свой долг перед родным городом,
положив за него жизнь. А всем оставшимся в живых надлежит молить
богов о более счастливой участи, а в отношении врагов вести себя не
менее доблестно, чем усопшие. Пусть все граждане не только со слов
10
оратора оценят, сколь прекрасно для города отражать врага, о чем
можно было бы долго распространяться (хотя вы и сами это не хуже
знаете). Напротив, пусть вашим взорам повседневно предстают мощь
и
краса нашего города и его достижения и успехи, и вы станете его
восторженными почитателями. И, радуясь величию нашего города, не
9
забывайте, что его создали доблестные, вдохновленные чувством чести
люди, которые знали, что такое долг, и выполняли его. При неудаче в
какомлибо испытании они все же не могли допустить, чтобы город
изза этого лишился их доблести, и добровольно принесли в жертву
родине прекраснейтий дар — собственную жизнь. Действительно,
отдавая жизнь за родину, они обрели себе непреходящую славу и
самую почетную гробницу не только здесь, мне думается, где они
погребены, но и повсюду, где есть повод вечно прославлять их
хвалебным словом или славными подвигами. “Ведь гробница
доблестных — вся земля”, и не только
в родной
примите
ныне
земле
надписями
11
на надгробных
стелах запечатлена
память об их славе, но и на чужбине также сохраняются в живой
памяти людей если не сами подвиги, то их мужество. Подобных людей
за образец, считайте за счастье свободу, а за свободу —
мужество всмотреться в лицо военным опасностям. Ведь людям
несчастным, влачащим жалкое существование, без надежды на лучшее
будущее, нет основания рисковать жизнью, но тем подобает
жертвовать жизнью за родину, кому в жизни грозит перемена к
худшему, для кого неудачная война может стать роковой, Благородному
же человеку страдания от унижения мучительнее смерти, которая для
него становится безболезненной, если только он погибает в сознании
своей силы и с надеждой на общее благо.
Вот почему я не буду скорбеть ныне вместе с вами, присутствующими
здесь родителями этих героев, а обращусь к вам с утешением.
Ведь, как вы знаете сами, пережив все это, из личного опыта,
человеческая судьба исполнена превратностей. Счастлив тот, кому,
подобно этим воинам, уготован столь прекрасный конец или выпадет
на долю столь благородная печаль, как вам, и тот, кому в меру
счастливой жизни была суждена и счастливая кончина. Я понимаю,
конечно,
как трудно мне утешать вас в утрате детей, о чем вы снова и снова
будете вспоминать при виде счастья других, которым и вы некогда
наслаждались. Счастье неизведанное не приносит скорби, но — горе
потерять счастье, к которому привыкнетшь. Те из вас, кому возраст
еще позволяет иметь других детей, пусть утетатся этой надеждой.
Новые дети станут родителям утешением, а город наш получит от
этого двойную пользу: не оскудеет число граждан, и сохранится
12
безопасность. Ведь кто не заботится о будущности детей, тот не может
принимать справедливые и правильные решения на пользу своих
сограждан. Вы же, престарелые, радуйтесь, что болыную часть своей
жизни вы были счастливы и скоро вапти дни окончатся: да послужит
вам утешением впредь слава ваших сынов. Лишь жажда славы не
иссякает, даже в возрасте, когда люди уже бесполезны обществу, и их
радует не стяжание, как утверждают иные, а почет.
Д. Грот
ИЗ
ИСТОРИИ
ГРЕЦИИ
Общий взгляд
на возвышение и падение Афин
Рассматривая краткий, но тяжкий и кровавый период владычества
Тридцати тиранов, который так скоро и непосредственно последовал
за уничтожением преобладания и независимости Афин, не было
возможности приостановиться в рассказе и изложить некоторые
соображения, внушенные нам предшествовавшими событиями.
Однако мы должны сказать несколько слов вообще о возвышении и
падении Афин, вывести заключение из событий, рассказанных в двух
последних частях нашей книги и совершившихся между 477 и 405 гг.
до н.э.
В главе ХТУ мы рассказали, каким образом Афины сперва приобрели
преобладание
13
в Греции
и довели
его до высшей
степени,
достигнув
полного владычества на море и на суше, а потом лишились
последнего, что окончательно подтвердилось тридцатилетним
перемирием, заключенным
со Спартою
и Пелопоннесским
союзом в 445 г. до н.э. Владычество Афин на море было основано на Делосском союзе,
составленном островами Эгейского моря и приморскими городами
тотчас после сражений при Платее и Микале, с целью не только
единовременно изгнать персов из Эгейского моря, но и лишить их
возможности когдалибо держать в нем свои суда. К достижению этой
важной цели Спарта не имела никаких средств, и потому цель никогда
бы не была достигнута, если бы Афины не показали такого соединения
воинской энергии,
морской дисциплины, способности к организованию дела и глубокой
преданности великой общеэллинской цели, которым не было до тех
14
пор ни
одного примера в истории Греции.
Делосский союз составился свободным и добровольным соединением
множества городов, вполне независимых между собою, которые
назначали
общие
собрания,
совещались
на праве
равенства
голосов,
и по
большинству их составляли положения, обязательные для всех; Афины
же избраны были главою союза, как для приведения в действие
положений его, так и для начальствования в войне против общего
врага. С
самого начала этот союз имел характер договора, неразрывно
связывающего
каждую
15
из общин
со всеми
остальными.
Ни
одна из них не
имела права ни отделиться от союза, ни отказаться от доставления
контингента, назначенного общим собранием, ни принять какие-либо
особые меры, несогласные с обязанностями, принятыми относительно
11
союза. Впрочем, при менее тесной сзязи им бы не удалось
воспрепятствовать возобновлению персидского преобладания в
Эгейском море.
Желание отдалиться
принимаемы
от
союза
или
неповиновение
собранию
были
за имену
или возмущение,
и Афины,
16
Как главный
член
союза, обязаны были подавлять подобные попытки. Первые
принудительные меры, принятые Афинами против Ноксоса и
некоторых других общин, были приняты согласно с этой
обязанностью, при неисполнении
которой союз должен был распасться и общий враг снова бы появился
в Эгейских водах.
Единственным средством, могущим предохранить Делосский союз от
распадения, было преобразование его в одно государство — Афинское.
Это
преобразование,
Как
ясно
высказал
Фукидид,
не
было
17
последствием честолюбия и хитрой политики афинян, — но произошло от
нерасположения значительной части союзников к исполнению
обязаннос-*
тей, налагаемых приговорами общего собрания, и от недостатка
воинственности, вследствие которого они сами желали заменить
военную службу денежными платежами, между тем, как Афины столь
же сильно стремились принять на себя службу и обратить в свою
пользу следуюитее за нее вознаграждение. Таким образом,
постепенными и непредвиденными переходами власть Афин из
консульской превратилась в императорскую, и сами современники не
могли бы определить, когда именно прекратилось существование
Делосского союза и началось неограниченное преобладание Афин.
Само перенесение общественной хазны из Делоса в Афины, в чем
осязательно выразилось уже соверивтееся превращение, не было
делом деспотического самоуправства со стороны афинян, а напротив
того, эта мера оправдывалась весьма серьезными опасениями,
возбуждаемыми тогдашним положением дел, и даже была предложена
одним из первенствующих членов союза.
В течение времени, однако (между 460 и 446 гг. до н.э.), владычество
Афин распространилось и на другие города, не принадлежащие к
Делосскому союзу. Афины победили своего старинного врага —
остров Эгину — и подчинили своему преобладанию Мегару, Беотию,
Фокиду, Локриду и Ахайно в Пелопоннесе. Мегаряне соединились с
ними, чтобы избежать угнетения, угрожавитего им от их соседей —
коринеян, — а влияние в Беотии было преобретено тем, что Афины
вступили в союз с демократической партией в беотийских городах
против Спарты, деятельно старавшейся поддержать противоположную
партию и восстановить преобладание Фив. Афинам в то время
удавались все предприятия; но рассмотревти каждое из этих дел в
подробности, мы не найдем причины упрекнуть Афины во
властолюбивых стремлениях более, чем Спарту или Коринф.
18
Могущество Афин находилось тогда на самой высшей стелени
развития, и если бы оно удержалось на ней, даже если бы афиняне
сохранили владычество над Мегаридою, которое давало им
возможность предупредить всякое нашествие со стороны
Пелопоннеса, — весь дальнейптий ход греческой истории должен бы
был измениться. Но владычество Афин на суще не опиралось на столь
твердые основания, как преобладание на море. Вражда изгнанников
мегарских и беотийских и повсеместное образование противной
афинянам партии в 12
„
:
этих краях, наконец, опрометчивые распоряжения полководца Толмида
при Коронее, лишили их всех ближайших владений на сухом пути и
даже угрожали им потерею Евбен. Мир, заключенный в 445 г. до н.э.,
оставил за Афинами уже только владычество их на море и владения на
островах со включением Евбен, между тем как с потерею Мегары
Аттика сделалась открыта всем нападениям со стороны Пелопоннеса.
В таком положении Афины находились в продолжении четырнадцати
лет, при начале Пелопоннесской войны. Мы доказали, что эта война не
произошла, как было столь часто утверждаемо, от властолюбивых
происков или предприятий со стороны Афин, но что, напротив,
нападение начато было противною стороною, которая надеялась скоро
и легко разрушить могущество знаменитой республики; между тем
афиняне были не только сами по себе расположены действовать в
консервативном духе и ограничиться защитою собственных владений,
но притом еще должны были иметь в виду невозможность отвратить
нашествие неприятеля; поэтому одно только решительное. влияние и
непоколебимая мудрость Перикла могли остановить республику от
уступок, в одинаковой мере бесславных и неосторожных. Великий
муж вполне понимал все условия и пределы могущества своей
отчизны. Но общему
19
мнению как подданных и врагов республики, так и граждан ее,
утвердившемуся в особенности со времени восстания и вторичного
покорения могущественного острова Самоса, она была владычицею
моря. Перикл избрал себе задачу поддержать это убеждение в
известных пределах и отвратить всякую растрату сил республики на
приобретение новых и отдаленных владений, которые не могли бы
быть удержаны навсегда.
Но он также старался сколь возможно сильнее убедить своих
сограждан в необходимости удержать настоящие границы их владений
и не останавливаться ни перед какими жертвами для достижения этой
цели.
Хотя
все существование
Афин
зависело от хода предстоящей
им многотрудной войны, он не усомнился обещать согражданам успех, если
только они останутся верны его консервативной политике.
Если мы проследим события этой войны, то увидим, что Афины
следовали политике Перикла в продолжении первых семи лет, которые
были годами тяжких бедствий и испытаний для республики как по
ежегодным опустошительным нашествиям неприятеля, так и по
свирелствованию
еще более гибельной моровой язвы и по возмущению
20
в
Митилене; тем не менее в продолжение этих лет пределы владычества
Афин остались неприкосновенными и по всему ходу дела казалось, что
обещания Перикла должны были исполниться. На седьмом году войны
произошла неожиданная победа при Сфактерии и взятие в плен
Лакедемонской армии. Это дало афинянам огромное преимущество и
внушило им совершенную уверенность в дальнейших успехах, между
тем как враги их в такой же мере упали духом. Нод влиянием этого
впечатления они в первый раз отступили от консервативных правил
Перикла и попытались возвратить (в 424 г. до н.э.) и Мегару, и Беотию.
Если бы великий государственный муж еще жил, он бы извлек из
счастливой минуты несравненно более пользы, и может быть, ему
удалось бы даже в обмен за освобождение спартанских пленных,
получить 13
Мегару — стратегический
пункт неисчислимой
важности для афинян,
так как обладая им, они были бы безопасны от нашествия
неприятелей.
Но всеобщее чувство самоуверенности, овладевшее тогда всеми
партиями в Афинах, побудило их покуситься и на это приобретение, и
на другие, еще большие, открытою силою. Они попытались завоевать
и Мегару, и Беотию. В первом они претерпели неудачу, хотя и успели
настолько, что завоевали Никею, а во втором - не только не успели, но
и испытали бедственное поражение при Делии.
Осенью того же 424 г. до н.э. Бразид ворвался во Фракийские владения
афинян и отнял у них Акант, Стагейру и несколько других городов, в
21
том числе и самое драгоценное из владений, — Амфиполис. В
этом случае также афиняне, повидимому, отступили от консервативной
политики Перикла, частью вследствие уныния, распространившегося
после поражения при Делии, частью под влиянием Никия и партии
мира; но отступление состояло не в излишестве честолюбивой
деятельности, а в бездействии — в том, что они не сделали всего, что
следовало, чтобы остановить успехи Брасида!. Не должно, однако,
забывать, что главная потеря — Амфиполис — произошла от
недостатка предусмотрительности со стороны начальников войска, и
не могла бы быть предупреждена даже самим Периклом.
Но хотя бы этот великий муж и не мог предупредить потери
Амфиполиса, — он бы, конечно, не счел никаких усилий слишком
тяжкими для ‚ возвращения его и в этом отношении представителем
его политики явился Клеон?, в противоположность Никию и партии
мира. Последняя сочла полезным заключить перемирие на год,
которое, однако же, оказалось до такой степени недостигающим цели,
что в самой середине его Никий вынужден был вести войско в
Паллену, чтобы предохранить государство от еще больших потерь.
Несмотря на то, Никий и приверженцы его не хотели слышать ни о
чем, кроме мира, и после Клеонова похода на Амфиполис в
следующем году, неудавшегося частью по его неспособности к
военному делу, частью — по недостатку искреннего содействия со
стороны его политических противников, они с наступлением весны
заключили так называемый Никиев мир. В этом деле расчеты их
оказались не менее ошибочными, чем в предшествовавшем
перемирии: они выговорили возвращение Амфиполиса, которого им и
не думали возвращать.
Еще важнее и более невозвратною
становится их
22
ошибка тем, что Никий при содействии Алкивиада“ через несколько
месяцев после заключения мира вступает в союз со Спартою и
возвращает пленных, обладание которыми до тех пор составляло
единственное обеспечение Афин против спартанцев.
Таким образом в продолжение четырех лет, последовавших за
сражением
при Делии (424 - 420 гг. до н.э.), мы видим целый ряд отступ-лений от
консервативной политики Перикла, заключавиихся не в честолюбивых
покущениях на излишние приобретения, но в недостатке деятельности
и нежелании сделать усилия, потребные для возвращения самых
существенных потерь. Те, которые единственным недостатком во
внешней политике афинской демократии считают чрезмерное
честолюбие и любовь к войне, согласно с насмешками Аристофана,
совер14
шенно забывают об этих весьма серьезных, хотя и в противоположном
смысле сделанных ошибок Никия и партии мира.
Затем является преобладание Алкивиада, которое произвело
двухлетнюю войну, веденную в Пелопоннесе афинянами в союзе с
Элидою, Аргосом и Мантинеею и окончившуюся совершенным
восстановлением
владычества лакедемонян. В этом деле силы Афин были отклонены от
своего законного употребления — поддержания или восстановления
значения государства - для планов, относящихся к материку Греции,
которые бы ни в каком случае не могли получить одобрение Перикла.
Конечно, остров Мелос, по общим соображениям должен был
принадлежать к тем владениям, которые Перикл бы считал возможным
удержать за Афинами. Тем не менее мы можем быть уверены, что он
никак не стал бы предлагать своим согражданам новых предприятий,
могущих навлечь на Афины упрек в несправедливости, прежде чем
были бы возвращены потерянные ими законные владения во Фракии.
23
Затем мы переходим к войне против Сиракуз. До этого времени
владения Афин, за исключением потерь во Фракии, остаются в
прежних границах, и могущество республики едва ли не больше, чем
оно было когда либо после 445 г. до н.э., но это предприятие - великое
и гибельное отступление от перикловой политики - навлекло на
Афины такие бедствия, после которых республика уже никогда не
могла возвратить прежние силы, и неоспоримо - это была ошибка,
сделанная по избытку
честолюбия.
Приобретения
в Сицилии, даже
если бы они
были благополучно окончены, лежали вне тех пределов, в которых
было возможно прочное владычество для Афин, и как бы поразительно
не было первое впечатление успеха, тем не менее они бы только
заставили республику рассеять свои силы на слишком большом
пространстве, умножили бы число ее врагов и ослабили бы ее на всех
пунктах. Но хотя предприятие таким образом представляется само по
себе неблагоразумным, и потому могло бы значительно повредить в
нашем мнении рассудительности народного собрания афинян,
решившегося на это дело, тем не менее степень порицания, падающего
на собрание граждан, должна быть несравненно меньше, чем могло бы
казаться по громадности навлеченных этим походом бедствий:
граждане согрешили только тем, что питали преувеличенное уважение
к Никию. Хотя Перикл всеми силами воспротивился бы этому
предположению, но и он не мог бы предвидеть, каким громадным
бедствием оно должно было кончиться; и это бедствие никем другим,
кроме Никия, не могло бы
24
быть навлечено в том же размере. Даже когда народ показал
опрометчивость в сильнейшей степени, отправив вторую экспедицию,
то Демосфен без сомнения уверял, что Никий или в скором времени
возьмет Сиракузы или приведет назад обе армии с такими только
потерями, какие неизбежны при неудавшемся походе, и это было бы
исполнено, если бы упрямство Никия не помешало. Итак, обсуждая
вопрос, в какой степени неблагоразумия могут быть обвиняемы
афиняне, необходимо принять во внимание, что сначала неудача в
осаде, а потом погибель всего войска не должны быть приписаны
существенным условиям Дела, но личным недостаткам предводителя.
с”
15
После сиракузского бедствия уже не может быть вопроса о том, чтобы
следовать перикловой политике или отступить от нее. Афины
находятся в положении Патрокла в Илиаде, после того как Аполлон
ошеломил его ударом в спину и ослабил ремни, на которых держалось
его вооружение. Единственно благодаря медленности своих врагов
Афины успели хотя отчасти излечиться от нанесенных им ран, и
настолько оправиться, что впоследствии крайнее напряжение героизма
могло заменить им потерянные силы в борьбе несравненно
труднейшей, чем прежде. Годы борьбы, которые Афинам теперь
приходилось пережить, принадлежат к самым славным временам их
истории. В этих годах было несколько
ужасных
несчастий, но ни одной серьезной
ошибки,
не
25
случаях действия
их
говоря уже о моменте, делающем афинскому народу величайшую
честь, — о времени, последовавшем за свержением Четырехсот.
В двух предыдущих главах мы рассмотрели основания упреков,
обыкновенно делаесмых афинянам за то, что они не приняли мирных
предложений после сражения при Кизике, а после битвы при Нотии
изгнали
Алкивиада.
Мы
доказали,
что
в обоих
легко могут быть оправданы. И после всех этих потрясений Афины
начали было, хотя понемногу, оправляться, когда неожиданное
прибытие Кира? окончательно решило их судьбу.
Кровопролития, последовавшие после возвращения Митилены и
Скионы, и еще более то, которое произошло после покорения Мелоса,
дают повод упрекнуть афинян в недостатке человеколюбия, и
составляют сильный контраст с образом их действия в Самосе, когда
26
он был возвращен Периклом. Но эти жестокости не имели заметного
влияния
на
падение
могущества
Афин,
хотя
в позднейшие
времена
многие,
вспоминая о них с отвращением и забыв другие события, указывали на
них, как на причины: падения Афинской республики.
В этом кратком обзоре мы сочли нужным напомнить главные
события
семидесяти
лет, предшествовавших
27
403 г. до н.э., с тем, чтобы показать, в какой мере сами афиняне могут быть признаны
виновными в великом падении, которое тогда испытала республика.
Это падение имело одну главную — мы могли бы даже сказать,
единственную,
— причину: Сицилийский
поход. Когда эта экспедиция была отправлена,
Афинское государство и в действительности и по внешнему виду отличалось избытком
сил, более чем достаточных для того, чтобы
выдерто же
значение,
как поход
хотя
после
нее
28
жать последствия небольших ошибок или обыкновенных неудач,
которых от времени до времени не может избегнуть никакое
правительство. Но сиракузская катастрофа была событием,
превосходящим по ужасающей гибельности своей все, что только
когдалибо было испытано греками, и все, что только могло быть
предвидено. Она имела 1812г.
в Россию
для
быть
признаваемо
Наполеона,
в
‚ первом случае гибельность последствий не может быть в такой мере,
как во втором, приписана недостаткам первоначального плана.
Никакое греческое государство не могло бы устоять после подобной
смертельной раны, и продолжительность предсмертной борьбы,
вынесенной Афинами,
должно
мительных явлений этой войны.
16
29
одним
из самых
д
изуПИЯ,
В политической истории Греции Афинское государство есть самое
замечательное из всех явлений, если взять его в полном развитии, как
оно было примерно от 460 до 413 г. до н.э., когда произошла
сиракузская катастрофа, или еще лучше
от 460 до 424 г. до н.э., когда Брасид
овладел Фракиею. После сиракузской катастрофы все условия
существования государства совершенно изменились, единство его
было окончательно уничтожено, хотя Афины продолжали еще
некоторое время бороться, чтобы сохранить хотя какие-нибудь остатки
его. Но если рассматривать Афинское государство в таком виде, в
каком оно было
перед этим событием,
во время своей целости, оно представляет
картину истинно изумительную, и вместе с тем явление, имевщее, по
моему мнению, весьма благодетельное влияние на весь греческий мир.
Никакое греческое государство, кроме Афин, не было бы способно ни
организовать такую систему, ни удержать такое множество маленьких
30
общин в состоянии хотя неполного, но правильного, постоянного и
целесообразного единства, в особенности при стремлении к
политической отдельности, которое как инстинкт укоренилось в
характере греков. Это был великий подвиг, достойный Афин, и только
ими он мог быть исполнен. Мы уже отчасти видели, но еще лучше
увидим впоследствии, как мало была Спарта способна к подобному
делу, и сверх того
заметим совершенную безуспешность такого же предприятия со
стороны Фив.
Как вообще в отношении к афинской демократии, так и относительно
гегемонии Афин, историки большею частью обращали внимание
почти исключительно на одни дурные стороны этих явлений. Но мы
убеждены, и уже изложили основания нашего убеждения, что
владычество
Афин
не
было
так
тяжко
и притеснительно
для
31
подданных, как обыкновенно описывают. При этом владычестве, когда все
сообщения и вся торговля по Эгейскому морю были подчинены
одному управлению, исключавшему всякое насилие, когда не
допускалось ни появление персидских военных судов на море, ни
притеснение греков персидскими сборщиками податей на берегах,
когда споры, неизбежные
при таком множестве
разрешаемы
маленьких
общин,
могли
быть
мирно
афинскими судами, довольно беспристрастными чтобы защищать даже
лиц, претерпевших оскорбление от кого-либо из афинских граждан, —
положение приморских греков, по показанию даже приверженца
олигархии, Фринихаб,
было несравненно
лучше, чем когда-нибудь
прежде и,
как мы скоро увидим, и впоследствии. Афинское владычество, если
оно не внушало особенной преданности к себе большей части граждан
подчинившихся ему общин, конечно, также не возбуждало в них
всеобщей вражды, что доказывается самым частным характером
происходивших против него восстаний. Если в качестве
преобладающей общины Афинская республика требовала от прочих
повиновения, зато она свято исполняла относительно них свои
обязанности и ограждала их своим покровительством несравненно
более, чем когдалибо это сделано было Спартою. И даже если бы
афиняне были в высшей степени расположены
32
общин,
стеснить свободу мысли и действий в гражданах подчиненных им
что вовсе не доказано, то самое существование
у них демо17
кратического правления с открытым противоборством партий,
всеобщею свободою речи и самым разносторонним проявлением
энергии в отдельных лицах весьма много препятствовало бы
достижению этой цели и возбуждало бы склонность к подобным
учреждениям и в подчиненных общинах, даже против желания
афинян.
Принимая должным образом во внимание как ошибки, так и
злоупотребления афинской гегемонии, мы однако же полагаем, что
существование ее было великим благом, а прекращение — великою
потерею
даже
для
подчиненных
общин.
Но
33
еще
более
должны
мы
снова
вмепринимать ее за благо, рассматривая ее с точки зрения общеэллинских
интересов. Существование этого владычества было единственным
средством к устранению иноземного вмешательства, и только
благодаря ему развитие судеб Греции могло совершиться самородною,
живою и ничем не связанною деятельностью истинно эллинских
элементов. Как только
шалось
оружие
почувствовали
афинская
и золото
34
гегемония
персидских
пала,
в дела Греции
царей
гнет персидских сборщиков
и малоазийские
греки
податей. Но что было
еще
хуже — это падение оставило греческий мир неспособным отразить
какое бы то ни было энергическое нападение извне и совершенно
открытым победоносному шествию Македонянина”, последовавшему
через полвека. Так сильно было во всем греческом мире стремление к
политической отдельности, что образование Афинского государства,
слившего столько отдельных государств в одно целое, должно быть
причислено к самым изумительным событиям. Только гениальность,
энергия и стройность афинской демократии могли произвести этот
результат, и то
35
при
содействии
целого
ряда
предшествовавших
том, как
много
могла
бы совершить
благоприятных
явлений. Но, раз достигнув такого положения, Афины могли бы
удержать его за собою, и если бы это так было, то эллинский мир
сохранил бы организацию, при которой он мог отразить всякое
нападение извне, как из Сузы, так и из Пеллы. Вспоминая о том, какое
неисчислимое умственное превосходство имели эллины перед всеми
окружающими народами, и как совершенно была задавлена творческая
деятельность их, как только они подпали македонскому игу;
представляя себе приеще
эта деятельность,
36
если
бы
Греции выпал на долю еще один век или хотя полвека свободы под
животворным преобладанием самой прогрессивной и развитой из ее
отдельных общин, мы должны смотреть с удвоенным сожалением на
разрушение афинского владычества, как на событие, наиболее
ускорившее гибель независимости, политической деятельности и
умственного величия Греции.
Д. Мильтон
_ АРЕОПАГИТИКА
Речь о свободе печати,
обращенная к английскому парламенту (1644)!
Те, которые обращают свою речь к сословиям и правителям
республики, или, будучи лишены этой возможности, в качестве
частных людей, высказывают письменно то, что, по их мнению, может
споспешествовать благу общества, — приступая к этому делу, всегда я
полагаю, ощущают немалое смущение и тревогу — один вследствие
сомнения в своем успехе, другие из боязни общественного осуждения;
но при этом всегда одни надеются на себя, другие верят в силу того,
что им предстоит высказать. И мне, быть может, в другое время,
смотря по предмету, которого я касался, приходилось переносить эти
душевные движения, и конечно, и теперь как только я начал говорить,
обнаружились
бы те из них, которые наиболее владеют мной, если бы самая
37
попытка этой речи и мысль о том, к кому она обращена, не наполняли
меня чувством по преимуществу отрадным, в особенности в сравнении
с тем, которое приходится испытывать, приступая к речи в других
случаях.
Хотя бы мне не следовало самому говорить об этом, но я убежден, что
не подвергнусь порицаниям, если только все искренне соединены
здесь во имя желания видеть свою страну свободной; тогда моя
предположенная речь будет, если не трофеем свободы, то во всяком
случае голосом истины. Мы не мечтаем о такого рода свободе, при
которой в республике никогда уже не являлось бы никаких
затруднений: этого никто и ждать не смеет; но когда неудовольствия
свободно выслущиваются, внимательно рассматриваются и быстро
удовлетворяются, тогда достигается крайняя граница гражданской
свободы, какой только может пожелать благоразумный человек. Уже из
того, что я имею возможность говорить таким образом, я заключаю,
что мы в значительной степени приблизились к такому положению.
Славу же за то, что мы вышли из жалкого состояния рабства и
суеверия и превзошли римлян силою духа, мы должны прежде всего
отнести к воле Всемогущего Господа, споспеществовавшего нам, а
затем, лорды и общины Англии, — к вашему верному
руководительству и высокой мудрости.
Слава Господа не умаляется от похвал добрым гражданам и
достойным правителям, и если бы я только теперь вздумал воздавать
вам дол-жное, после таких блестящих последствий ваших доблестных
действий,
19
и после того обязательства, в которое ваши добродетели поставили к
вам всю нашу страну, я явился бы одним из самых несвоевременных и
наименее доброжелательных почитателей ваших.
Тем не менее, нельзя не признать трех главных пунктов, без которых
вся похвала является пустым комплиментом и лестью. Первое -—
38
хвалить надобно только то, что действительно заслуживает похвалы;
затем
следует
доказать
наиболее
правдоподобно,
что
все
то,
что
говорится, на самом деле присуще тем лицам, кому оно
приписывается; и, наконец, тот, кто это высказывает, должен доказать
действительное убеждение в справедливости своих слов и тем снять с
себя подозрение в лести. Два первые условия я уже выполнил,
постаравигись вытеснить того, кто намеревался уменьшить ваши
заслуги своим низким и коварным похвальным словом, последнее,
относящееся лично ко мне, доказательство того, что я далек от лести, я
приберег именно для этого случая. Тот, кто открыто отдает должную
дань уважения действительно достойным действиям и не боится так
уже открыто высказать, какие действия он считает еще более
высокими и полезными, тем самым представляет лучшее
39
доказательство своей правдивости, и ваша деятельность неизбежно
выигрывает, если будет сопровождаться такою честною преданностью
и такими стремлениями. Его высшая похвала не будет лестью и его
откровенное возражение будет своего рода похвалой. Так, хотя я буду
утверждать и доказывать, что для истины, для науки и для дела
республики
было
бы гораздо
полезнее,
если бы было отменено одно из ваших постановлений, которое я
назову ниже, но в то же время ваше кроткое и справедливое правление
само собой возвьппается, когда частные лица проникнуты
уверенностью, что вам более нравится открытое возражение, нежели
другим государственным людям — открытая лесть. И людям тем яснее
станет различие между великодушием трехлетнего парламента и
ревнивым высокомерием сановников церкви и двора, захватывающих
власть в свои руки, когда они увидят, что вы среди ваших побед и
успехов принимаете возражения на ваши установления более
снисходительно, нежели другие правительства, которые, привыкнув
заботиться только о внешнем благе своего государства, не потерпели
бы самое слабое выражение неудовольствий против какогонибудь
необдуманного закона.
Если я уже слишком рассчитываю на вашу снисходительность,
соединенную с вашими гражданскими и личными достоинствами, —
лорды и общины, — решаясь противоречить прямо высказанному вами
постановлению, и кто-нибудь упрекнет меня в претензии к
нововведениям и смелости, мне нетрудно будет защитить себя; я скажу
только, что считаю вас более расположенными подражать изящной
40
гуманности греков, нежели грубому высокомерию гуннских или
норвежских варваров. А в те времена, политической мудрости и
образованию которых мы обязаны тем, что мы уже не готы и не
ютландцы, я могу указать вам человека”, который, будучи простым,
частным лицом, обратился к афинскому народному собранию с
письменной речью, в которой убеждает его изменить демократическую
форму, установившуюся тогда. И в те дни людям, преподававшим
науку мудрости и красноречия, такая честь 20
воздавалась не только в их стране, но и в других землях и городах, их
публичные речи о делах государства выслущшивались всегда охотно
ис почтением. Так, Дион3 указывал родосцам на несостоятельность
одного их старинного закона, и я мог бы привести множество
подобных примеров, если бы они не казались мне излишними. Хотя
полное посвящение их жизни научным трудам и естественные
дарования, которые, впрочем, также ценятся и при 52° с.ли., не
позволяют мне причислять себя к числу таких привилегированных
людей, - я однако не считаю себя настолько ниже их, насколько ставлю
вас вьпие тех, к кому они обращали свои увещания. И вы вполне
покажете свое превосходство над ними, — лорды и общины, — если, с
свойственною вам осмотрительностью, выслушаете разумный совет и
последуете ему, откуда бы он НИ ДОХОДИЛ ДО вас, и затем также
охотно отмените закон, установленный вами, как и установление,
принадлежащее ващим предшественникам.
Признавая в вас такую решимость - а не признавать ее было бы
оскорблением для вас — я позволяю себе прямо указать вам не
возможность обнаружить и ту любовь к справедливости, которую вы
признаете за собой, и превосходство вашего суждения, которое не
позволит вам быть пристрастными к себе, для этого вам нужно только
обсудить
еще раз изданный вами закон о наблюдении за книгопечатанием, по
которому “ни одна книга, брошюра или листок не могут быть преданы
печати, пока не будут предварительно просмотрены и одобрены
назначенными для этого людьми, или по крайней мере одними из
таковых”.
41
Я не касаюсь той части этого закона, которая справедливо
устанавливает за каждым исключительное право обладания своею
рукописью, и забот о бедных, — я желаю
только устранить возможность
преследования честных и трудолюбивых людей, которые не оскорбляют никого
из частных лиц. К статье же о предварительном просмотре книг,
который мы считали умершим, когда прошло влияние духовенства, я
предложу также пояснение, которое, во-первых, покажет вам, что
людей,
впервые
установивших
его,
вы
бы
никак
не
желали
42
видеть
в
своей среде; во-вторых, поставит на вид, как надобно относиться
вообще к чтению книг, каковы: бы они ни были; и в-третьих, докажет,
что это постановление не уничтожает возможности появления
скандальных, соблазнительных и оскорбительных сочинений, что
составляет его существенную
цель.
Но
такое
постановление
неизбежно
отнимет
смелость у всех, кто занимается наукой и воспрепятствует
распространению истины, не только притупляя наши дарования и
лишая их возможности совершенствоваться в известных уже нам
областях науки, но и непосредственно приостанавливая открытия,
которые могли бы быть сделаны на поприще религиозного и светского
знания.
43
Я не отрицаю, что для блага церкви и республики имеет огромное
значение внимательное наблюдение за печатающимися книгами,
соверченно также, как и за людьми. В этом случае одинаково
необходимо обуздывать, лишать возможности вредить и строго
осуждать их, как всяких злоумьшленников. Книги не могут быть
вполне причислены к неодушевленным вещам: они содержат в себе
жизненную силу, которая 21
в них также проявляется и действует, как та душа, которая создала их;
даже еще более, - в них, как в сосуде, заключается чистейшее началоэкстракт произведшего их живого разума. Я хорошо знаю, что они
также живучи и плодовиты, как драконовы зубы, о которых говорится
в басне; от этих семян могут легко произойти вооруженные люди. Но с
другой стороны, действуя без достаточной осмотрительности, убить
хорошую книгу — тоже, что убить хорошего человека; так, кто убивает
человека, убивает разумное создание, подобие Божие; но тот, кто
уничтожает хорошую книгу, убивает самый разум - действительно,
истинное подобие Господа. Многие люди бывают только тягостью для
земли, но хорошая книга есть жизненный сок высокого разума,
который, набальзамированный и сохраняемый, мог бы служить для
целого ряда поколений.
Точно так же, как время не восстановляет жизни, также и тут: чаето
всевозможные превращения в течение целых эпох не возвращают
уничтоженной истины, недостаток которой заставляет целые народы
испытывать много неприятного. Надо быть как нельзя более
осмотрительным,
поднимая
преследование
современных
общественных деятелей, так как тут уничтожается вполне созревшая
человеческая жизнь, обнаруживающаяся и неизменно хранящаяся в
книгах. И здесь может иметь место не только убийство, о котором мы
говорили, но и мучительство; а если это гонение простирается на всю
печать, тут уже явится поголовное избиение, в котором отнимается не
только земная жизнь, но гибнет квинтэссенция, дух самого разума:
одним словом, здесь убивается
44
скорее
бессмертие,
чем жизнь.
Но
для того,
чтобы
“.. меня не обвинили в излишней вольности за это нападение на
цензуру, я ”› не откажусь от труда обратиться к истории, что даст нам
возмож ность
видеть, как славные республики древности относились к таким
беспорядкам, как затем учреждение цензуры было порождено
инквизицией и как оно было усвоено нашими епископами и
некоторыми из пресвитеров.
В Афинах, где наука и литература всегда были деятельнее, нежели в
других частях Греции, я встречаю только два рода сочинений, за
которыми наблюдало правительство: именно, написанные с целью
кощунства и безбожия, и клеветы. Так, сочинения Протагора* были
присуждены к сожжению ареопагом, и сам Протагор изгнан за
пределы государства за речь, которую он начал признанием, что для
него: “Неизвестно, существуют ли боги, или нет”. Относительно же
сочинений, оскорбительных для частных лиц, было постановлено, что
никого нельзя поносить, называя его по имени, как делалось в “Старой
Комедии”. И это было достаточно, чтобы, по свидетельству
Цицерона?,
45
обуздать отчаянные умы атеистов и положить конец открытым оскорб\
лениям, что действительно и показали дальнейшие события.
О других
сектах и мнениях, хотя и ведущих к разврату и отрицанию
божественного Промысла, они не заботились. Так, мы нигде не
находим, чтобы Эпикур и безнравственная школа кирепайков или
бесстыдное учение киников когдалибо преследовались судом. Также
нигде не упоминается, чтобы не допускалось распространение
комедий древних 22
А”
о
,
Во
я
см
авторов, хотя их представления на сцене и были запрещены. Хорошо
известно, что Платон” своему царственному ученику Дионисию?
советовал
46
читать
Аристофана?,
— самого
свободного из них, — и это становится тем более извинительно, что Св. Хризостом0, как говорят, часто
по целым ночам читал этого автора и имел способность от этого
недостойного возбуждения переходить к возвьшиеннейшим
проповедям.
Что касается Лакедемонии, то законодатель ее, Ликург!, был так
привержен к гуманной литературе, что первый вывез из Ионии еще
неприведенные в порядок произведения Гомера!?, и посылал поэта из
Крита — смягчить своими сладкими песнями и одами суровость
спартанцев и тем подготовить почву для насаждения у них законности
и гражданственности. После этого приходится только удивляться, что
лакедемоняне были так невежественны и заботились только о военных
успехах. Они не нуждались в цензуре над книгами, потому что
пренебрегали всем, кроме своих лаконических апофеном и
воспользовались
ничтожным поводом для изгнания Архилоха!
из города, вероятно за
то, что его поэзия была гораздо возвышеннее их собственных
солдатских баллад и песен. Едва ли этому мог послужить причиной
безнравственный характер его песен, они сами в своей обыкновенной
жизни доходили до величайшей распущенности: по свидетельству
Еврипида!“
47
(в “Андромахе”) ни одна из их женщин
рием.
Из всего этого мы можем
довались в Греции.
не могла похвалиться целомудвидеть, какого рода книги преслеРимляне точно так же в течение долгого времени отличались
воинственною суровостью, походя в этом отнощении на лакедемонян,
и их ученость сосредоточивалась в двенадцати таблицах и коллегии
перво-_
священника с авгурами и фламинами, поучавшими народ в деле
религии и законов. Они были так мало знакомы с другого рода
знанием, что когда Карнеад!” вместе с стоиком Диогеном, явившись в
Рим в качестве послов, воспользовались этим случаем, чтобы
познакомить римлян с своей философией, то даже такой человек, как
цензор Катон!6 принял их за проповедников разврата, и хлопотал о
том, чтобы сенат немедленно изгнал их и не пускал вперед в Италию
этих аттических болтунов. Но Сципион’” и другие благородные
сенаторы воспротивились ему и его древней сабинской суровости, они
отдали должную дань удивления и почтения, и сам Катон
в конце своей жизни
нашел
48
большое наслаждение в изучении той философии, к которой он сперва отнесся так строго. В то же время Невий! и Плавт!? — первые латинские
комики — наполнили театр сценами, заимствованными у Менандра?0
и Филемона?!. Когда уже явилась необходимость принять меры против
безнравственных книг и авторов; Так, Невий был очень скоро посажен
в темницу за свои слишком свободные сочинения и был освобожден
трибунами после своего отречения от прежнего образа мыслей; при
Августе?? также книги безнравственного содержания сжигались и
авторы их подвергались известного рода наказаниям.
Также скоро, без сомнения, преследовались сочинения, направленные
против господствующих религий. Исключая этих двух пунктов,
правительство нисколько не беспокоилось о том, что пишется в
книгах.
23
Поэтому Лукреций?3 мог беспрепятственно проповедывать свой
эпику-реизм в стихах к Меммию и имел честь дважды обратить на
себя внимание Цицерона, этого охранителя нравственности в
республике, которой, однако, в своих сочинениях старается
опровергнуть высказываемые им имения. Точно так же сатирическая
колкость и грубая
откровенность Луцилия”“, Катулла?? и Флакка?б не возбуждали
никаких
преследований. История Тита Ливия?”, сочинение политического
характера, отдававшее преимущество партии Помпея?8, не было,
однако, запрещено Октавием Цезарем??, который принадлежал к
противоположной
49
партии.
Что
касается
до изгнания
Овидия
Назона30, то это
было ничто иное, как государственная мера, прикрывавшая какую-то
тайну; сочинения же его не были ни изгнаны, ни запрещены. С этого
же времени мы встречаемся в римской истории по преимуществу с
злоупотреблениями верховной власти, поэтому нас не должно
удивлять, если часто приостанавливались как вредные, так и полезные
книги. Но я уже, кажется, достаточно показал, какого рода сочинения
преследовались у древних. Обо всем, кроме мною указанного,
позволялось писать совершенно свободно.
Около этого времени императоры стали христианами, но их
отношения к литературе не сделались строже, нежели в
предшествующее время. Те книги, которые казались еретическими,
рассматривались, отвергались и осуждались общими комиссиями и
только тогда запрещались или сжигались по повелению императора.
Что же касается до произведений языческих авторов, если только они
не были направлены непосредственно против христианства, как,
например, сочинения Пор-фирия3! или Прокла??, то мы до 400-го года
не встречаем никакого
50
постановления, запрещающего их; только на Карфагенском соборе
запрещено было самим епископам читать языческих писателей и
разрешено чтение еретических сочинений, тогда как перед тем более
преследовались еретические книги, нежели сочинения языческих
авторов.
Затем до 800 г. соборы и епископы ограничивались только указанием
тех книг, которые они считали неудобными для чтения и
предоставляли совести каждого пользоваться ими, или нет, как
замечает об этом отец °
Навел, знаменитый
последующие
обличитель
Тридентского
собора33.
В
времена римские папы, сосредоточивая в своих руках все более и
более политической силы, приобрели и материальную власть над
людьми, подобно тому как прежде влияли на их образ мыслей, и стали
прямо сжигать книги и запрещать чтение тех, которые им не
нравились.
Сперва, впрочем, их цензура была довольно снисходительна и очень
немногие книги подвергались их преследованию, — до тех пор, пока
папа Мартин У своей буллой не только запретил чтение еретических
книг, но и объявил за это отлучение от церкви. Тогда же Уиклиф” и
Гус35 начали казаться опасными римскому двору и побудили еще к
более строгому образу действий относительно цензуры книг. Этим же
путем шли папа Лев Х и его преемники, пока ‘Гридентский собор и
испанская инквизиция не выработали соединенными силами более
полные каталоги и указатели запрещенных книг.
Они не ограничивались сочинениями еретического характера; всякая
24
книга, которая им не приходилась по вкусу, уничтожалась или
подвергалась очистительному огню индексов. Чтобы вполне
51
довершить этот произвол, они постановили под конец, что никакая
книга, брошюра или листок не могут быть напечатаны (как будто св.
Петр также вручил им ключи от прессы, как ключи от рая), пока не
будут просмотрены и одобрены двумя или тремя алчными монахами,
Например: “Пусть канцлер Чини потрудится удостовериться — не
содержится ли в прилагаемом сочинении чего-либо, могущего служить
препятствием к его напечатанию.
Винцент Раббата, Викарий Флоренции”.
“Я рассмотрел прилагаемое сочинение и не нашел в нем ничего
противного католической вере и доброй нравственности, в чем
свидетельствую.
Николо Чини, канцлер Флорентинский”,
“Принимая во внимание предшествующее сообщение, сочинение
Даванцари допускается к напечатанию.
Винцент Раббата и проч.”.
“Печатать дозволяется. |1 июля
15.
Брат Симон Молтейд - Амелия, канцлер св. Коллегии во Флоренции”,
Они не могли быть уверены, что если бы кто-нибудь выбрался из
темницы, или бездонной пропасти, такое четырехкратное заклятие
опять заставило бы его вернуться туда. Благоволите еще взглянуть на
другой образец того же самого, на римское клеймо: иприиташг”, если
это угодно будет настоятелю святого дворца.
“Белькастро, вице-регент”.
“[тпартипааг“.
“Брат Николо Родольфи, настоятель св. дворца”.
52
Иногда можно встретить до пяти таких “паргитаиг”, одно за другим,
на заглавном листе, будто какие-то диалоги, в которых происходит
обмен
комплиментов
и приветствий, тогда как бедный
автор стоит у
подножия своего труда, в мучительной тревоге о судьбе его: что
суждено ему? — быть напечатанным, или быть уничтоженным. Эти
прекрасные беседы, эти дорогие антифоны своим звучным эхом в
последнее время очаровательно подействовали на наших прелатов и их
капелланов и довели их до такого самозабвения, что у них явилось
веселое желание повторить эти повелительные “ппргипаг”. И
обезьянничание их было так велико, что команда эта всегда
произносилась ими на латинском языке, как будто их ученое перо не
могло писать иначе, как по латыни, Или, быть может, им казалось, что
народный язык не имеет надлежащих достоинств, чтобы выразить всю
точность этого “пиритайи”? Это очень вероятно, потому что нам
английский язык, язык людей, по преимуществу прославивших себя на
поприще достижения свободы, не найдет у себя достаточно рабских
букв, чтобы
составить все слоги этого диктаторского требования.
Таким образом, вы могли ясно видеть, кому принадлежит
первое
* пусть печатается (лат.} - формула цензурного разрешения.
53
25
установление книжной цензуры, и проследить ее историю от
зарождения до полного расцвета. Она не досталась нам, по всем
имеющимся у нас сведениям, от какогонибудь древнего государства,
правительства или церкви, не образовалась по какому-нибудь статусу
наших предшественников, или новейшему постановлению какихнибудь иностранных реформированных церквей и обществ, она
порождена
самым
противохристианским
учреждениям
—
инквизицией, наиболее тираническим из всех судилищ, которые
когдалибо существовали. До тех пор книги могли также свободно
появляться, как и все рожденное на свете; произведение мозга также
не стеснялось, как и произведение чрева: никакая завистливая Юнона
не сидела со скрещенными ногами, когда у человека выходило на свет
его духовное дитя. А если рождался урод, кто же отрицал право сжечь
его, или бросить в море? Но до тех пор никогда не было сльинно,
чтобы книга, перенося более, нежели грешная
душа, должна становиться пред судилищем еще до своего рождения и,
находясь еще во тьме, подвергаться суду Радаманта и его пособников
прежде, нежели она могла появиться на свет. Только таинственное
чудовище, возникшее и жившее в вечной тревоге, с первого появления
реформации, могло изыскивать это новое небо и новый ад, куда
помещало наши книги вместе со своими отверженными. И вот что так
жадно схватили и чему постарались создать нечто подобное наши
инквизиторы-епископы и меньшие их братья, их капелланы. Всякий,
кому известно беспристрастие ваших действий и вапга любовь к
справедливости, может прямо сказать, что несомненные авторы
цензурного закона не могут вам быть по душе и что вы, соглашаясь
сами на этот закон, были
далеки от этих мрачных стремлений.
54
Некоторые скажут, может быть, что законодатели могут быть дурны, а
само установление вполне хорошо. Пусть так; но если дело идет не о
каком-нибудь глубокомысленном открытии, а о таком предмете,
который сам по себе ясен и доступен суждению каждого, именно о
том, чего избегали все достойнейшие и просвещеннейние государства
во все времена и при всех обстоятельствах и что было впервые пущено
в ход самыми лживыми развратителями и угнетателями людей, с
единственною
целью
положить
преграду
приближающейся
реформации, -— то я присоединюсь к тому мнению, что надо быть
лучшим алхимиком, нежели Луллий?6, чтобы извлечь какойнибудь
полезный сублимат из подобного установления. Я веду все это
рассуждение только к тому, чтобы уничтожить всякое сомнение
относительно того — мог ли вырасти на таком дереве какойнибудь
плод, кроме самого опасного; я разберу по частям все его свойства. Но,
чтобы не отклоняться от моего первоначального плана, я покажу
сперва, как надо относиться к пользованию книгами и чего при этом
происходит больше -— пользы или вреда.
Я не буду останавливаться на примерах Моисея, Даниила и Павла,
которые были знатоками египетской, халдейской и греческой учености,
что, без сомнения, было бы невозможно без чтения книг на этих
языках
и что особенно заметно у Павла, который не затруднился включить в
Святое Писание выражение трех греческих поэтов, из которых один 26
был трагик3”7. К этому несколько иначе отнеслись некоторые из
первых
учителей церкви, хотя многие считали его законным и полезным, но
этот вопрос был окончательно решен Юлианом Отступником?8, этим
проницательнейшим из противников христианского учения, когда он
указом запретил христианам изучать языческих авторов, так как —
говорит он, — они могут тогда побивать нас нашим собственным
55
оружием и взять над нами верх посредством наших же наук и
искусств.
Благодаря этой мере, христиане подверглись опасности впасть в
совершенное невежество, и оба Аполлинария3? взялись за труд отлить
- если можно так выразиться — из библейского материала тогдашние
семь свободных
искусств, излагая их в форме
речей,
поэм, диалогов,
и даже
подумывали о новой христианской грамматике.
Но божественное провидение — как говорит историк Сократ“, —
позаботилось об этом пучше Аполлинария и его сына, уничтожив этот
невежественный закон, вместе с жизнью того, кто его дан. Таким
страшным насилием казалось это лишение возможности изучать
греческих писателей; оно являлось гонением, более подрывающим и
уничтожающим христианскую церковь, нежели открытия жестокости
Деция и Диоклетиана“?. Быть может, на то же указывает и сон св.
Иеро-нима“3, в котором дьявол высек его за чтение Цицерона -— если
только
это не было простым горячечным видением. Если бы дух взялся
на`казать его за излишнюю приверженность к Цицерону и обошелся
бы с.
ним так строго не за его суетность, а за самое занятие этим чтением,
он явился бы слишком несправедливым, во-первых, подвергая его
56
такой каре за глубокомысленного Цицерона, а не за веселого Плавта,
которого, по собственному признанию, св. Иероним читал незадолго
перед тем, и во-вторых, наказывая его одного, тогда как многие святые
отцы дожили до старости, не оставляя этих приятных, освещающих
занятий и никогда не подвергаясь действию такого попечительного
видения;
они даже
настолько
любили
их, что Васипий“
указывает
на
чтение “МагоЦез”45, не существующей теперь комической поэмы
Гомера, как на очень полезное депо.
Если придавать значение этим видениям, то мы можем напомнить еще
о видении, которое, по свидетельству Евсевия“°, в более древнее время
явилось монаху Нвстафию и нисколько не имело пихорадочного
характера. Дионисий Александрийский (240 г.)*7 был чеповек весьма
уважаемый в церкви за свою благочестивость и ученость: в своей
борьбе серетиками он удачно пользовался прямым знакомством с их
сочинениями, пока один пресвитер не заметил ему, что он берет
слишком много на свою совесть, отваживаясь обращаться с такими
вредными книгами. Достойный муж, не желая входить в спор, стал
57
размышлять о том, как лучше поступить в этом случае, как вдруг
видение, ниспосланное Богом (как он говорит об этом в своем
послании), поддержало
его такими словами: “Читай всякие книги, которые попадутся тебе; ты
сумеешь сам обсудить и исследовать, справедливо ли то, что ты
узнаешь из них”. Это откровение показалось ему истинным еще и
потому, что оно, по его мнению, совершенно соответствует словам
Апос-тола к Фессапоникийцам:
“Все узнавай, но запоминай только полезное”.
27
Он мог бы привести еще замечательное изречение того же автора: “для
чистого все чисто”, и не только кушанья и напитки, но и всякого рода
познания — вредные и полезные: неразвращенная совесть и воля не
могут быть развращены чтением книг. Книги составляют такую же
пищу, как мясо и хлеб, и могут состоять из полезных или вредных
элементов; и Господь, в видении уже не апокрифическом, сказал без
всякого ограничения: “Встань, Петр, убей и ешь, — оставляя выбор
произволу каждого. Для испорченного желудка здоровая пища
немногим разнится от нездоровой, и лучше книги для испорченного
ума могут быть поводом ко злу. Плохая пища едва ли может послужить
в пользу самому здоровому организму; но плохие книги важны в этом
случае тем, что они серьезного и рассудительного читателя могут
повести к различного рода новым мыслям, сопоставлениям, догадкам
и соображениям. Я предложу вам лучшее доказательство этой мысли,
сославшись на м-ра Сельдена“8, члена этого парламента, стоящего во
главе научного движения нашей родины; его сочинение об
естественном и обычном праве не только словами величайших
авторитетов, но и несомненно ясными, почти математическими
выводами доказывает, что познание, изучение и сравнение всякого
рода мнений, даже и ошибочных, ведет только к скорейшему
достижению истины.
58
Я заключаю отсюда, что если Бог предоставил человеку заботу о
поддержании его тела, то Он также оставил на его произвол питание и
укрепление его ума и всякий взрослый человек должен сам заботиться
об упражнении руководящих им способностей. Умеренность есть
великое свойство и играет чрезвычайно важную роль в жизни
человека, а Господь вверяет обращение с этим даром воле каждого
зрелого человека без особого закона или предопределения. И даже
тогда, когда
Он посылал евреям пищу с неба, того количества манны, которое
доставалось каждому ежедневно, было достаточно, чтобы накормить
троих сильных
людей.
Вообще,
относительно
тех действий,
которые
касаются самого человека, а не исходят от него, Богу не угодно было
держать его в состоянии вечного ребячества, под постоянными
внушениями. Он вверил этот выбор его собственному разуму; и
проповедникам было бы немного дела, если бы строгий закон и
принуждение простирались на те функции, которые подчиняются
теперь только увещаниям. Соломон учит нас, что читать слишком
много утомительно для тела; но ни он, ни какойлибо другой
боговдохновенный учитель не говорят нам, что читать то или другое
будет беззаконием; и вероятно, если бы Богу угодно было ограничить
59
нас в этом отношении, Он бы скорее научил нас тому, что беззаконно,
нежели тому, что утомительно.
Относительно же сожжения эфесских книг существует объяснение по
крайней мере в сирийском переводе, что это были книги, служившие
’ для
волхвования.
Это
было
частное
произвольное
действие:
люди,
движимые упреками совести, сжигают те книги, которые прежде
составляли их собственность; правительство нисколько не касается
этого дела; одни уничтожали эти книги, другие могли читать их и,
быть может, не без пользы для себя. Добро и зло, как мы знаем, на
этом свете 28
произрастают вместе и почти всегда неразлучны, и познание добра так
связано и сплетено с познанием зпа, и сходство их бывает так
разительно, что их нередко трудно отличить одно от другого, вроде тех
60
смешанных семян, которые должна была бесконечно разбирать и
разделять по сортам Психея. От вкушения яблока явилось в мире
познание добра и зпа, этих двух тесно связанных между собою
близнецов; и, быть может, осуждение, которому подвергся Адам за это
познание добра, и состоит в том, что он добро должен был познавать
через зло.
При теперешнем состоянии человека, какая мудрость, какая
осмотрительность могут обойтись без этого познания зла? Тот, кто
способен видеть и отличать в пороке все его эфемерные наслаждения и
при этом обуздывать себя, избирать и предпочитать то, что выше и
достойнее, может назваться истинным воином Христовым. Я не могу
ставить высоко ту добродетель, которая убегает в кельи и запирается
там, не подвергая себя никаким испытаниям, никогда не вступает в
открытую борьбу, не становится лицом к лицу с противником, а
незаметно покидает жизненную арену, где нельзя сыскать желанный
венец бессмертия, не испачкавшись и не обжегшись. Мы приходим в
мир уже лишенные чистоты и целомудрия духа: очиститься мы можем
только испытаниями,
а испытание невозможно
без борьбы. Та добродетель, которая
детски неопытна в отношении к пороку, не ведает того, что он дает
своим последователям, а просто чуждается его, — может только
казаться чистой, но эта чистота должна почитаться поверхностной.
Поэтому-то наш глубокомысленный поэт — Спенсер, изображая
настоя-щее воздержание в лице Гвиона, и показывает ему все земные
наслаждения, чтобы он мог их видеть, познать и потом уже отречься от
них, Итак, если познание и наблюдение порока в этом мире так
необходимы! для достижения истинной добродетели, а изучение
заблуждений
— для укрепления себя в истине, каким же лучшим и менее опасным
путем можем мы ознакомиться с обпастью греха и ижи, как не чтением
61
всякого рода книг и выслушиванием всякого рода суждений? В этом-то
и заключается главное преимущество, которое дает нам разнообразное
чтение.
Но говоря о такого рода пользовании книгами, обыкновенно
указывают на троякий вред. Вопервых, опасаются распространения
ереси; затем, говорят, что мирская наука и ее противоречия
религиозным догматам могут вытеснить даже самую Библию, так как
в этих книгах
часто можно найти открытое кощунство; наконец, плотские
наслаждения в них иногда описываются весьма привлекательно, и
благочестивые люди могут возроптать на Провидение, проникшись
принципами Эпикура; в пунктах же действительно важных они часто
дают чита-телю только темные и ведущие к сомнениям объяснения.
Но ведь такие воззрения привели папистов к тому, что они поставили Библию на
одно из первых мест в ряду запрещенных книг. В таком спучае к тому
же разряду должны быть отнесены сочинения Климента
Александрийского?® и книга Евсевия о приготовлении себя к чтению
Евангения, которая подготовляет нас к принятию евангельских истин
целым рядом
языческих вольностей. Кто не знает, что Ириней”!, Епифанийз?,
Иеро-29
ним? и другие часто выставляют на вид больше еретических
положений, нежели сколько они могут опровергнуть, и часто
принимают за ересь безусловные истины? Относительно этих и других
языческих писателей, в которых лежит главная опасность заразы
вредными учениями и с которыми связана история человеческой
учености, нельзя себя успокаивать тем, что они писали на чужом
языке, как скоро мы знаем, что этот язык известен и негоднейшим из
62
людей, которые достаточно трудолюбивы и искусны, чтобы
распространять яд, высосанный ими оттуда, при дворах государей,
которых они знакомили с утонченностями наслаждения и порока. Быть
может, именно так поступал Петроний, которому Нерон?% дал
название “Атоцег”, т.е.
начальник своих увеселений, и потом — известный развратник
Ареццо, который был так страшен и в то же время так дорог
итальянским предворцам. Я уже не говорю о том человеке, которого
Генрих УШ?? в шутку называл наместником ада. Как бы испанская
цензура ни давила английскую прессу, зараза, которую могут
распространять чужеземные книги, найдет себе доступ к народу всего
удобнее при помощи двора.
Но с другой стороны, вред от книг, разногласящих с религией, гораздо
более грозит ученым людям, нежели невежественным, и всетаки
цензор не должен касаться этих книг. ‘Грудно указать пример, чтобы
необразованный человек был совращен какойнибудь латинской книгой,
изложенной на английском языке, если только она не была указана ему
и пояснена каким-нибудь членом католического духовенства. И в
самом деле, все такие сочинения, лживые или истинные, суть то же,
что пророчества Исаи евнуху; они не могут быть поняты без
руководителя.
Но из наших священников и ученых многие были совращены
изучениями комментарий иезуитов и сорбонистов, и мы знаем из
недавнего грустного опыта, как быстро это уклонение с истинного
пути передается народу. Не должно забывать также, что остроумный
Арминий?°
был совращен каким-то безымянным сочинением, написанным в
Дельфте и взятым им с намерением опровергнуть его.
Итак, эти книги, и большое количество тех, которые наиболее вредны
для жизни и науки, не могут быть приостановлены без вреда знанию и
стремлению к исследованию вообще; эти книги гораздо опаснее для
людей ученых, через посредство которых все еретическое и
безнравственное может быстро сообщаться обыкновенным людям, —
63
эти вредные начала могут распространяться помимо книг множеством
других путей, которым не может быть положено преград, а через
посредство книг они развиваться не могут, если этому не содействуют
известного рода руководители и учителя; которые имеют возможность
действовать, обходясь
без письменности,
следовательно,
стоя вне власти
запрещения. Соображая все это, я не могу иначе смотреть на цензурное
охранение, как на совершенно пустое и бесполезное дело. А при
веселом настроении нельзя отказать себе в удовольствии сравнить его
с подвигом того храброго господина, который, чтобы избавиться от
пения петуха, затворил ворота своего сада.
Затем, оставим в стороне другие неудобства: если ученые люди первые
почерпают из книг порок и заблуждения и распространяют их, — 30
как же мы можем доверяться цензорам, хотя мы и припишем им, или
они присвоят себе сами, сравнительно с остальными гражданами,
привипегию непогрешимости и способности не заблуждаться? И если
принять за истину, что умный человек подобно хорошему метаплургу
может извлечь золото из всякого рода книжных шлаков, а глупый
человек останется глупым независимо от того, будут пи у него книги,
или нет, где же будет справедливость, если мы умного лишим
преимущества, по праву принадлежащего его мудрости, стараясь
только отнять у глупца то, лишение чего не исправит его глупости? И
если мы будем еще тщательнее заботиться об устранении всякого
чтения, которое может быть вредно для него, то мы должны опасаться,
64
что он, изучая не только то, что сказано Аристотелем”’, но даже и то,
что сказано Соломоном и Спасителем, не сумеет извлечь для себя
пользы. Следовательно и эти книги не могут быть причислены к числу
полезных; и, конечно, умный человек лучше воспользуется всяким
праздным памфлетом, нежели глупец Св. Писанием.
Мне могут возразить, что мы не должны подвергать себя искушениям
без нужды и не должны тратить время на пустяки. На оба эти
возражения можно ответить разом, на основании того, что выше
изложено — что не для всех людей такие книги служат искушением
или бесполезным
занятием, а, напротив, — такими
целебными
средствами,
из которых могут составляться сильные и действительные лекарства,
необходимые для человеческого организма. Дети и взрослые люди с
детскими умами, не умеющие определять и обрабатывать этих
веществ, могут, пожалуй, воздерживаться от пользования ими, при
посредстве увещаний, но принудить к этому силой нет возможности,
даже всеми способами инквизиции. Я взялся доказать, что такой
цензурный порядок не достигает своей цепи и, надеюсь, это само
собой достаточно
ясно вытекает из всего предыдущего. Надо только помнить, что истине
по преимуществу присуще свойство прямоты и откровенности, и что
она скорее всего обнаруживается в свободных и доброжелательных
руках. Я в самом начале поставил себе задачей показать,
что ни один
65
народ, ни одно благоустроенное государство, если только у них хоть
скольконибудь ценились книги, не употребляли такого способа
цензуры; и что это установление пробуждено предусмотрительностью
позднейшего времени.
Возвращаясь к этому, я скажу еще, что -— пегко ли или трудно было
выработать подобное учреждение -— нигде не было недостатка в
людях, которые его желали; и если оно не приводипось в действие, то
это доказывает нам только, что им не пользовались не потому, что оно
было неизвестно, а потому, что не видели в этом пользы. Нлатон —
человек, достойный полнейшего уважения, хотя впрочем менее всего
за свое “Государство”, — в своей книге о законах, которые никогда не
были приняты ни в одном обществе, упражняет свою фантазию
различного рода эдиктами к своим фантастическим правителям, но и
те, кто поклоняются ему в других отношениях, желали бы, чтобы все
это было предано забвению и излагалось бы только в вечерних
заседаниях ученых
академий.
Этими
законами
он допускает только
31
такого рода знание, которое дозволено категорическими уставами,
составленными на основании практических убеждений, для
образования
66
которых даже и его небольшие диапоги были бы изпишни. Он жепает
даже, чтобы поэт не имел права читать другому частному лицу свое
сочинение, пока судьи и законодатели не прочтут и не одобрят его; но
уже здесь слишком очевидно, что Нлатон проектирует свой закон
исключительно для своей воображаемой республики. В противном
случае он пишет такие законы, которых и сам не хочет исполнять, и
подвергает себя преследованию выдуманного им начальства как за
свои легкомысленные эпиграммы и диалоги, так и за постоянное
чтение книг самого пасквильного характера, и за рекомендацию
сочинений Аристофана, злейшего поносителя его лучших друзей,
тирану Дионисию, который едва ли имел достаточно времени, чтобы
тратить его на такое пустое занятие. Но если он и считал такую
цензуру поэтических произведений неизбежно связанной с прочими
учреждениями его фантастической республики, не имеющими
приложения в действительном мире, то на самом депе ни он и ни одно
из правительств никогда не следовали этому установлению, которое,
взятое отдельно от других, является совершенно пустым и
бесплодным.
Это произошло оттого, что строгий присмотр обращается здесь только
на одну возможность вредно действовать на умы, оставляя в стороне
все другие пути к этому, и таким образом является совершенно
недействительным; а это значит запирать одни ворота, оставляя все
другие отворенными. Если мы уже хотим устанавливать известный
67
порядок в печати, мы должны также подчинить известным правилам
все человеческие удовольствия и развлечения. Никакая музыкальная
пьеса не должна быть исполнена, никакая песня не должна быть спета,
если она несерьезна и не торжественна. Точно также нужно наблюдать
и за танцами, чтобы юношество не могло узнать какогонибудь
неодобрительного жеста, движения или способа обращения; Нлатону
об этом непременно следовало позаботиться. Потребуется усилие
более двадцати цензоров, чтобы исследовать все лютни, скрипки и
гитары в каждом доме; да и тогда нельзя будет оставлять эти
инструменты в покое:
надо будет подслушивать
все, что в них будет сыграно.
И кто
может заставить умолкнуть все арии и мадригалы, которые шепчет
влюбленный в своем уединении? Ни одно окно, ни один балкон нельзя
будет оставить без присмотра; это самые опасные книги с
заманчивыми виньетками.
Кто
запретит
их? Опять
те же
68
двадцать
цензоров?
Дия
всех деревень должны быть также заведены свои надсмотрщики,
которым нужно узнавать, какими идеями проникнуты волынки и
рожки, и какого рода баллады рассказываются городскими скрипачами,
потому что они также граждане Аркадии.
Далее, разве нельзя назвать испорченностью всего общества ту
неумеренность в пище, которая доставляет англичанам такую худую
славу в других землях? Кто же будет наблюдать за нашей ежедневной
трапезой? И каким способом можно удержать массы от посещения
домов, где живет и продается опьянение? Наша
одежда также
должна
быть подвергнута цензуре каких-нибудь достойных доверия портных,
32
чтобы в ней не мог оказаться какойнибудь легкомысленный покрой.
Кто же будет следить за разговорами молодежи обоего пола? Кто же
установит правила о том, что можно говорить и чего нельзя? Наконец,
кто запретит и не допустит собираться разгульным обществам? Все это
непременно и неизбежно должно существовать, и настоящая мудрость
всякого благоразумного правительства состоит именно в том, чтобы
сделать эти вещи наименее вредными и развращающими.
69
Удаляться от этой жизни в круг утопических и мечтательных идей,
совершенно неприложимых к делу, не значит еще исправлять наше
положение; надо уметь действовать среди этого мира зла, куда
поставил нас Господь. Нам не поможет здесь платоновская цензура,
которая погически ведет за собой много других цензур, делающих нас
смешными и недеятельными, и потому оказывающаяся совершенно
бесполезной; а те неписаные ипи по крайней мере непринудительные
законы добродетельного воспитания, религиозной и гражданской
нравственности, о которых говорит Платон, как о звеньях, связующих
граждан республики, столпах и опорах всякого писаного устава, — они
только имеют силу там, где легко избежать всякой цензуры.
Безнаказанность некоторых и недеятельность власти составляют
гибель всякого государства; но в том-то и состоит все искусство, чтобы
знать, где закон должен запрешать и наказывать, и где должно
действовать только увещание.
Если бы каждое дурное и хорошее действие взрослого человека
подлежало бы присмотру, понуждению,
и запрещению - разве тогда добродетель не была бы пустым словом? Разве явилось бы каким-нибудь
достоинством быть честным, правдивым и бнагоразумным?
Те плохо понимают человеческую природу, которые думают, что
лучшее средство избегнуть греха состоит в том, чтобы удалить от себя
предметы, вызывающие его. Уже не говоря, о том, что это —
громадная куча, растущая даже в то время, когда ее стараются
уменьшить, хотя на известное время какаянибудь часть ее и может
быть разрушена, — грех остается во всей своей сипе. Отнимите у
скупого все его сокровища и оставьте ему один только драгоценный
камень, и он всетаки будет также скуп, как и бып. Уничтожьте все
предметы роскоши, подвергните юношей самому строгому
содержанию, какое возможно только для пустынника, и всетаки вы не
сделаете целомудренным того, кто пришел туда уже испорченным; для
достижения цепи в этом случае нужна другого рода попечительность и
искусство.
70
Если,
положим,
мы
и изгоним
грех таким
образом,
то, истребляя
грех, мы только же истребим и добродетели, — потому что объект их
один и тот же; уничтожая одно, вы уничтожите и другое. Это
оправдывает высшую мудрость Господа, Который, хотя и внушает нам
благоразумие, справедливость и воздержанность, но ставит в изобилии
пред нами все, что мы могли бы пожелать, и дает нам возможность
переступить все границы. Зачем же нам стремиться к строгости,
противной Богу и природе, сокрантая и уменьшая те средства для
познания добродетели и укрепления себя в истине, какие дают нам
книги?
Гораздо лучше будет, если мы поймем, что закон, стремящийся не
давать хода тому, действие чего не подчиняется определениям и оди2.
О
СВОБОДЕ
33
71
наково влияет на доброе и злое начало, непременно будет вредный и
насильственный закон. И если б я имел возможность выбора, я бы
всегда предпочел видеть самую малую долю добрых дел, нежели
сознавать в несколько раз сильнейшие насильственные препятствия к
распространению зла. Для Бога, конечно, важнее успешное действие
одного добродетельного человека, нежели воздержание десяти
порочных. И если все то, что мы видим и слышим, сидя дома, гуляя,
путешествуя, разговаривая, может быть названо огромной подвижной
книгой, которая у нас всегда под руками и производит то же действие,
как и писаные книги, то ясно, что запрещение, простирающееся только
на напечатанные книги, делает этот закон совершенно
несостоятельным. Разве мы не видим еженедельные продукты
придворной литературы, направленной против парламента и общества
и распространяющейся, несмотря ни на какую цензуру? А между тем,
всякий мог бы желать в этом случае первого доказательства силы
цензуры. Цензура тут бессильна, скажете вы, но если исполнение идет
неверными шагами здесь, будет ли оно действительнее относительно
других книг?
Если вы не считаете этот закон бесполезным, тогда вам, — лорды и
общины, — предстоит еще работа; вы должны рассмотреть все книги
непозволительного содержания, уже напечатанные и разошедшиеся;
вам нужно составить список этих книг, что позволено, и что — нет, и
кроме того отдать приказ, чтобы все вновь ввозимые иностранные
книги до тех пор оставались под секвестром, пока не будут
посмотрены.
Такое занятие потребует значительного времени и значительного
количества надсмотрщиков, к числу которых не всякий может
принадлежать. Существуют также книги, которые с одной стороны
хороши и полезны, с другой вредны и пагубны: опять нужно будет
немалое число чиновников для очищения и исключения дурного из
этих книг, чтобы сохранить ученость республики от порчи. Затем, если
число таких книг будет увеличиваться, вам нужно будет составить
реестры всех типографщиков, которые чаще других преступают закон,
и вообще воспретить их подозрительную деятельность. Одним словом,
72
чтобы ваши указы были действительны, вам нужно вполне
преобразовать цензуру по способу Тридента и Севильи, что я знаю,
вам покажется нестерПИМЫМ.
Если б даже
вы и дошли до этого, отчего да избавит вас Бог, ваш
указ всетаки был бы бесполезен и не достиг бы той цели, к которой вы
стремитесь. Если вы хотите предупредить возникновение сект и
расколов, то кто же не знает из истории, что существовало множество
сект, боявшихся книжной учености и всетаки в целости сохранявших
свое учение в течение многих веков посредством одних изустных
преданий? Не безызвестно, что и само христианство (некогда и оно
считалось ересью!) распространилось по Азии прежде, чем учение его
было написано. Если здесь ставится целью улучшение нравственности
в народе — посмотрите на Италию и Испанию: сделались ли эти
страны скольконибудь лучше, благороднее, умнее, целомудреннее с
того времени, как инквизиция стала свирепствовать над книгами?
Другая сторона, показывающая ясно, что этот закон не может 34
достигнуть цели, состоит в тех качествах, которые требуются от
цензоров. Никто не станет отрицать, что тот, кто является судьей над
жизнью и смертью книг, непременно должен стоять выше
обыкновенного уровня людей; он должен быть и трудолюбив, и учен, и
справедлив; иначе в его суждениях о том, что годно или негодно, будут
непременно ошибки, а это должно иметь в высшей степени пагубные
последствия. Если же он соединяет в себе все необходимые условия,
может ли быть более скучная и неприятная ежедневная работа,
большая потеря времени, как вечное прочитывание негодных книг и
памфлетов?
Всякую книгу можно читать только в известное время; но быть
принужденным читать их постоянно, в плохих рукописях, есть такая
тягость, которую едва ли способен вынести человек, ценящий свое
73
время и свои занятия и обладаютций чувством и пониманием
изящного.
За такого рода мнение я прошу цензоров, присутствующих здесь,
простить меня; без сомнения, все они приняли на себя эти обязанности
из угождения парламенту, и считали их весьма нетрудными; но что
самое непродолжительное испытание было уже для них утомительно,
это доказывают их извинения перед теми, кто иногда принужден
подолгу ходить к ним, чтобы добиться просмотра своей рукописи.
Если же мы видим, что занимающие теперь эти должности
обнаруживают желание покинуть их и что ни один достойный человек,
не желающий
губить своего времени, не соглашается быть их преемником, если
только его не привлекает вознаграждение, назначаемое цензору, то мы
можем легко себе представить, будут ли у нас другого рода цензоры,
кроме невежественных и корыстолюбивых людей. Это-то я и хотел
показать, когда говорил, что это учреждение не достигает своей цели.
Доказав, что оно не приносит никакой пользы, я теперь перейду к тому
злу, которое оно причиняет и которое состоит прежде всего в том, что
цензура представляет собой злейшее насилие и оскорбление, какое
только может быть нанесено науке и ученым людям. Духовенство
всегда жаловалось и поднимало крик, когда делались попытки к
уравнению церковных доходов; оно говорило, что это ведет к
совершенному уничтожению и обессиленью знания, Что касается
этого вопроса, то я никогда не находил причины думать, чтобы
какаянибудь часть знания зависела от положения духовенства; и я
считал это только за недостойное и эгоистическое стремление
духовных особ, желающих удержать за собой свое содержание. Если
же вы не расположены огорчать и ослаблять не только эту продажную
толпу претендентов на ученость, но и действительно талантливых и
свободномыслящих людей, которые назначены самой природой для
науки и любят ее не из выгоды или другой какойнибудь цели, а из
любви к Богу и истине, —
74
если вы кроме того имеете в виду славу и уважение потомства, что сам
Бог и добрые люди назначили тем, кто своими трудами увеличивают
благосостояние человечества, — в таком случае знайте, что так далеко
простирать свое недоверие к благоразумию и честности того, кто
снискал себе имя в науке и ничем не обнаружил, что он не способен
предать печати свою мысль без опекуна и надсмотрщика, не
распространяя при том какойнибудь ереси или разврата, есть
величайшее ос2*
35
корбление и величайшая несправедливость, каким только может
подвергнуться свободный и просвещенный ум.
И какое же преимущество имеет взрослый человек перед мальчиком,
еще сидящим в школе, если он, избавивигись от школьной ферулы,
подпадает под указку цензора? Если серьезные, совершенные с
великим трудом ученые работы, подобно грамматическим
упражнениям школьника не могут быть обнародованы без заботливого
глаза урезывающего их и приноравливающего к своему пониманию
цензора?
Человек, действиям которого не доверяют, хотя он ничем не
обнаружил зловредности своих намерений, и который находится под
угрозой уголовных законов, имеет полное основание думать, что его
считают в родной республике за глупна или за чужеземца. Тот, кто
пишет для печати, призывает себе на помощь весь свой разум и
способность к рассуждению; он исследует, размышляет, работает,
обращается за советом и мнением к своим компетентным друзьям.
Соверигив все это, он пишет, насколько это могло быть известно всем
писавшим до него.
И если в этом полнейшем выражении его добросовестности и силы
ума ни лета, ни трудолюбие, ни прежние доказательства его дарования
не могут поставить его на ту степень зрелости, на которой должно
быть снято с него недоверие и подозрение, — если он свой труд,
сопряженный с ночными бдениями, при свете его ученой лампады,
75
должен подвергать поверхностному суду заваленного делами цензора,
быть может более юного годами, быть может стоящего далеко ниже его
по развитию, быть может никогда не испытавшего, что значит писать
ученые сочинения, — если труд его, не будучи опровергнут или
уничтожен, должен появиться в печать не иначе, как в виде мальчика,
сопровождаемого своим дядькой, с пометкой цензора на обороте
заглавного листа, служащей ручательством и гарантией, что автор не
идиот и не распространитель разврата, — разве все это не бесчестие и
не уничтожение для автора, для его сочинения, для самого права и
достоинства науки?
А если автор так богат мыслями, что у него много найдется, что
прибавить после цензуры, когда книга уже в печати? Это часто
случается с самыми осмотрительными писателями и иногда по
нескольку раз при каждом сочинении. Типографщик не смеет ничего
прибавить к цензурованному экземпляру; и автор должен опять бежать
к своему судье, чтобы тот просмотрел его прибавки. И много раз
приходится ему таким образом ходить к цензору, прежде чем он
застанет его и застанет свободным от дел, а между тем печатанье
должно остановиться, что иногда сопряжено с убытками, или же автор
принужден отказаться от своих блестящих мыслей, и выпустить книгу
в свет в недоделанном виде, что для трудолюбивого писателя есть
величайшее горе и мучение, какое только может быть.
Где же тогда будет сила авторитета, которая необходима
для того,
чтобы учить других? и может ли автор считать себя хозяином своей
книги (что необходимо, потому что иначе уж лучнте молчать), если
все, чему он учит, что он излагает, находится под опекой, подвергается
исправлению его патриархального цензора и может быть вычеркнуто и
изменено все, что просто не понравится ему, по минутному располо36
жению духа? Всякий понимающий дело читатель при первом взгляде
на
76
пометку цензора отбросит книгу с такими словами: “Мне не нужно
недозрелых учителей; я не терплю наставников, которые являются ко
мне под ферулой наблюдающего за ними кулака; я не знаю этого
цензора; его подпись здесь ручается за его строгость, но кто же мне
поручится за верность его суждений?” — “Правительство, милостивый
государь”, — отвечает книгопродавец,
но сейчас же получает возражение: “Правительство может управлять мною, но не может быть моим
критиком, оно может ошибиться в выборе цензора, также как цензор
может ошибиться относительно автора”. Это — общее мнение и к
нему
можно прибавить слова сэра Фрэнсиса Бэкона, что “цензурованные
книги говорят только для своего времени”. Если даже цензор случайно
и окажется выше других по пониманию, то с точки зрения
правительства это должно почитаться вредным для ближайшего
потомства: положение и обязанность цензора должны заставлять его
не пропускать ничего, что не принято большинством.
Еще ужаснее, если творение какогонибудь умершего автора,
знаменитого и при своей жизни, и после смерти, попадет в цензуру,
чтоб быть напечатанным или перепечатанным, и если в нем окажется
какоенибудь смелое и резкое выражение, вырвавшееся, быть может, в
высшую минуту вдохновения (и кто знает, что оно не внушено
Божественным откровением!). Если оно не будет по вкусу ничтожному,
старческому пониманию цензора, он — будь это хоть выражение
самого Нокса5?, преобразователя целого государства - не избавит его
от помарки, и мысль великого человека погибнет для потомства ради
трусливости и самоуверенной торопливости небрежного чиновника. Я
бы мог указать на одного автора, сочинение которого в недавнее время
подверглось такому насилию и для которого было делом величайшей
важности, чтобы оно явилось на свет без изменения. Если все эти
77
обстоятельства не будут достаточно серьезно и своевременно взяты в
расчет теми, кто имеет средства помочь делу и эта ржавчина будет
иметь возможность съедать лучшие места избраннейших сочинений, и
совершать такого рода воровские насилия над осиротелым наследием
людей после их смерти, много горя предстоит тому несчастному
классу людей, которые к несчастью своему одарены разумом. Пусть
вперед никто не заботится о приобретении познаний, или об учености,
превышающей обыкновенное светское образование; оставаться
совершенною невеждою в высших отраслях знания и быть простым,
тупоголовым неучем будет лучшим средством сделать свою жизнь
приятною и веселою.
Как это учреждение является величайшим неуважением относительно
живых людей и наибольшим поруганием над останками и
памятниками умерших, так же точно унижает и оскверняет оно всю
нацию.
Я не могут ценить так низко изобретательность, искусство,
разумность, серьезную и твердую рассудительность всей Англии,
чтобы предположить, что все эти качества сосредоточиваются только в
двадцати способных людях. Еще менее верю я тому, чтобы все это не
могло обнаружиться, не подвергшись присмотру, не будучи просеяно и
профильтровано, и не могло быть пущено в ход без клейма.
37
Истина и разум -— не такого рода товары, на которые может
сущестовать монополия и которыми можно торговать при посредстве
ярлыков, торговых уставов и указных мер. Мы не должны считать всю
нашу научную деятельность за складочное место, где нужно клеймить
и браковать полученные работы, как сукна и тюки с шерстью. Разве
подобное принуждение не похоже на то, какое было положено на
филистимлян: нам не разрешают точить наши собственные топоры и
плуга нигде, как кроме двадцати привилегированных кузниц?
Если бы кто-нибудь писал и распространял лживые и оскорбительные
для нравственности воззрения, употреблял во зло доверие, которое
78
имело общество к его способностям, и если бы, после того, как
все убедились в этом, его присудили бы никогда не писать более, а не
подвергали бы его сочинения просмотру назначенного для того
чиновника, пометка которого должна возвратить ему доверие и
ручаться за то, что его могут спокойно читать, — то такое наказание
было бы всетаки менее позорно. Отсюда можно заключить, какое
бесчестие составляет для всего общества и для тех, кто никогда не
заявлял себя с такой дурной стороны, находиться под таким
недоверием и подозрением. Должники и преступники могут всюду
ходить без надсмотрщика, а безобидные книги не могут поступить в
обращение, если не видно тюремщика на их заглавном листе. И в этом
опять заключается оскорбление для всего общества: если мы будем
настолько наблюдать за всеми, что даже не решимся дать им в руки
какойнибудь памфлет на английском языке, то мы свидетельствуем
этим, что считаем всех граждан за легкомысленных, порочных и
безрассудных людей, что их вера и разум находятся в таком состоянии
болезни и расслабления, при котором они могут только плясать под
дудку цензора. Мы не можем это считать за заботливость или любовь к
народу; в тех местах, где особенно сильны паписты, и где остальное
общество наиболее угнетено, с ним поступают с такой же строгостью.
Благоразумием мы этого также не назовем: подобная мера преграждает
только один источник распространения безнравственности, да и то
делает плохо: испорченность, которую не хотят пустить к себе этим
путем, гораздо успешнее и сильнее входит в другие ворота, которые
мы не в силах запереть.
И на духовных
пастырей
наших
это бросает
79
не совсем
выгодный
свет; мы желали бы надеяться, что их деятельность, та духовная жатва,
которую пользуются пасомые ими, свет Евангелия, распространяемый
ими, и их постоянные проповеди не допускают уже мысли о
существовании такой необразованной и грубой массы, в которой от
всякого памфлета могут пошатнуться основания религии и
христианской нравственности. Пастыри церкви должны утратить всю
свою бодрость, если их увещания действуют так мало, что их
слушателям ‘нельзя дать в руки ни одной печатной страницы, не
просмотренной цензором, — если все их проповеди и толкования,
которые говорятся, печатаются и продаются в таком большом
количестве, что вытесняют почти все другие книги, не служат
достаточным оплотом против какогонибудь Енхиридионаб%, не
заключенного в темницу.
38
д
“
.
СА
|
:
о
80
р”
И если бы кто-нибудь стал убеждать вас, лорды и общины, что эти
утверждения
об отнятии
цензурной
силы
и бодрости
у людей,
занимающихся наукой, есть не что иное как риторика, и что на самом деле
ничего подобного не существует, — я бы мог рассказать вам то, что я
видел и сльипал в тех землях, где действует такого рода
инквизиционная тирания. Когдя я имел честь находиться среди этих
просвещенных людей, они завидовали мне, что я родился в стране
умственной свободы, какой они считали Англию, а сами только
жаловались на рабство, в котором находится наука в их земле; блеск
итальянского гения затмился и в течение многих лет в Италии ничего
не появляется, кроме книг, исполненных лести и пустоты. Тогда же я
отыскал и посетил престарелого Галилеяб!, который заключен был в
темницу инквизиции за то, что он иначе понимал астрономию, нежели
францисканские или доминиканские цензоры. И хотя Англия стонала
81
тогда под игом прелатов, я принял эту уверенность других народов в
том, что Англия свободна, за залог будущего ее процветания.
Я еще не мог надеяться тогда, что ее воздухом уже дышат те
достойные люди, которые явились ее вождями на пути к такому
освобождению и память о которых, несмотря на все превратности
времен, не исчезнет до конца
мира. Когда началось это освобождение,
я никак не мог думать, что те же жалобы на инквизицию, какие я
слышал от просвещенных людей в других странах, мне придется
услынтать от таких же ученых людей в своей стране, и что они
сделаются так
общи,
что
я сам,
присоединившись
к общему
негодованию
и
82
уступая просьбам и убеждениям людей, дарящих меня таким же
уважением, как и вас, — попытаюсь соединить все силы своего разума,
чтобы содействовать уничтожению жестокого порабощения науки.
И того уже достаточно, что мое стремление в этом случае есть не
единичный факт, а результат общего недовольства всех тех, кто
возвысил свой ум и ученость выше обыкновенного уровня, чтобы
содействовать развитию истин в своих ближних и воспринимать ее от
других. Действуя их именем, я ни перед друзьями, ни перед врагами не
скрою всюду слышимого теперь ропота, что мы опять возвращаемся к
инквизиции и цензуре, и что мы так не уверены в себе и так
подозрительно смотрим на других людей, что нас пугает каждая книга,
что мы дрожим при шуме каждого листка даже прежде нежели нам
известно его содержание. То давление прелатства, которое прежде с
25-ти или 26 епархий равномерно распределялось на весь народ,
теперь легло всею своею тяжестью на ученое сословие, — простой
малообразованный приходский священник разом становится
архиепископом обширной книжной епархии, и не отказываясь от своей
прежней должности, соединяет с нею новую. Сидя у себя дома, он
будет произносить свое суждение над лучшими и достойнейпгими
книгами и их даровитыми авторами. Это не есть ниспровержение
прелатства, — это только перемещение епископий, перенесение того
же престола из одной области в другую -— старая каноническая
уловка.
Но я уверен, что государство, управляемое с твердостью и
справедливостью, и церковь, стоящая на твердом основании веры и
ис39
тинного знания, не могут быть так малодушны.
Ограничивать
вслед-
83
ствие узости религиозных воззрений свободу печати мерами
строгости, заимствованными у прелатов, которые в свою очередь взяли
их от инквизиции, и отдать ее в полную власть их, — значит отнимать
бодрость и уверенность у всех людей науки. И кто же не видит
коварного характера этих мер и не знает, кто их действительно вывел
на свет?
Пока епископы еще только назвергались, печать была свободна, и это
свобода считалась прирожденным правом и привилегией народа,
управляемого парламентом, считалась средством познания истины.
А теперь, когда епископы лишены своего значения и изгнаны из
церкви, приемы опять входят в силу, как будто наша Реформация
стремилась только к тому, чтобы посадить на их места других под
иными именами: свобода печати опять подчиняется игу комиссии
каких-то двадцати прелатов, права народа нарушаются и — что всего
ужаснее — наука теряет свою свободу и опять должна вернуться в
старые оковы; и все это совершается в то время, когда заседает
парламент и когда всем сидящим в нем их собственные недавние
аргументы в борьбе с духовенством должны
бы были напомнить, что эта сила, противящаяся
движению, всегда приводит к цели, противоположной той, которую
она ставит себе: вместо уничтожения расколов она усиливает их и
заставляет уважать их! “Преследование ума и таланта поднимает его
значение, -— говорит виконт Ст. Альбанб?, — и всякая запрещенная
книга является искрой истины, которая бросается в глаза тем, кто
стремится ее затоптать”.
Закон о цензуре становится, таким образом, заботливою матерью для
всякого рода сект; я докажу, кроме того, что для истины он будет
мачехой, уже по одному тому, что делает нас неспособными удержать
то, чему мы были уже научены.
84
Всякий, кто привык к наблюдениям, хорошо знает, что наша вера и
знание также хорошо крепнут от упражнения, как и члены нашего
тела. Истина сравнивается в писании с текущим источником: если
воды его не находятся в постоянном движении, они обращаются в
тинистое болото однообразия и застоя. Оставаясь вполне на почве
истины, можно всетаки быть еретиком: тот, кто верит только потому,
что так говорит пастор или так утверждают духовные коллегии, не
имея никаких других оснований, — хотя бы верование его и истинно,
— будет всетаки питомцем ереси. Никакую ношу мы так охотно не
наваливаем на другого, как религиозные заботы и обязанности. Кто не
знает, что существуют протестанты, которые живут и умирают с
религиозными понятиями, ничем не отличающимися от понятий
самого завзятого католика?
Богатый человек, отдавшийся наслаждениям и торговле, большей
частью относится к религии, как к весьма запутанной операции, в
которой так много мелочных расчетов, что он никак не может узнать
настоящим образом ее фондов. Как же ему быть? Он очень рад
приобрести себе славу религиозного человека; он бы не желал
отставать в этом отношении от своих соседей. Что же ему еще делать,
как не постараться найти себе конторщика, заботливости и искусству
которого он может вверить управление своими религиозными делами.
Это не-40
пременно должно быть духовное лицо, имеющее имя и уважение. Он
сближается с ним, отдает в его распоряжение весь товарный склад
своей религии, со всеми замками и ключами, в сущности начинает
считать личность этого человека своей религией, полагая сближение с
ним
достаточным доказательством и ручательством собственного
благочестия. Такой человек может сказать, что его религия не
заключается более в нем самом; она стала для него движущимся
предметом и приходит к нему и уходит от него, смотря по тому, когда
85
посещает его этот добрый человек. Он беседует со своей религией,
делает ей подарки, угощает ее, дает ей у себя помещение; его религия
возвращается вечером домой, молится, получает хороший ужин и
прекрасную постель, встает, выслушивает приветствия и — после
мальвазии или какогонибудь другого вкусно приправленного питья и
завтрака, гораздо лучшего, нежели был у Того, кто по дороги из
Вифании в Иерусалим нашел достаточным для утоления своего
утреннего голода несколько зеленых фиников — выходит в 8 часов из
дому и оставляет своего доброго хозяина заниматься торговлей уже без
всякой религии.
К другой категории принадлежат те, которые вследствие заявления,
что все на свете подлежит приказам, правилам и уставам и что ничто
не может быть писано без одобрения известных надсмотрщиков,
единственных компетентных лиц в определении веса и меры всякой
высказанной истины, прямо отдаются в ваши руки, чтобы вы
назначили, им какую-нибудь религию, по вашему собственному
усмотрению. Тогда всякого рода забавы, увеселения, веселые игры
могут наполнить для них весь день от солнечного восхода до заката и
целый скучный год могут обратить в приятный сон. Зачем им ломать
свою голову над тем, о чем с такою строгостью заботятся другие?
Таковы будут плоды, которых мы должны ожидать, если мы будем
поддерживать в обществе состояние вялого покоя и остановим в нем
движение науки. Как хорошо, как желательно было бы такое покорное
единодушие!
К какому
прекрасному и целостному сгрою жизни оно привело бы нас!
Если мы убеждены в своей правоте и честном отношении к истине и
наше учение не является нам вздорным и несостоятельным, а народ не
кажется невежественной и неверующей толпой, — что может быть
лучше, как если рассудительный и ученый человек, с
добросовестностью, подобной той, какую мы видели в людях, которые
нас научили всему тому, что мы знаем, не будет ходить тайком из дома
86
в дом (что гораздо опаснее), а открыто, посредством печати будет
излагать, что он думает, на чем он основывается и почему он считает
существующие убеждения по известному предмету неразумными?
Христос говорил в свое оправдание, что он проповедовал всенародно,
а печатное слово еще более гласно, нежели проповедь, и дает лучшую
возможность для противодействия,
если
это
необходимо,
так
как
много
людей,
избравших своею задачей и признанием быть поборниками истины; если
же они отказываются от этого дела, то можно разве кто-нибудь винить,
кроме их самих?
Насколько для самих цензоров будет неудобно присоединение этой
светской должности к их духовным обязанностям, если они ходят
41
87
добросовестно исполнять свой долг, я говорить не буду, как о вопросе
совершенно частном, и предоставляю решение его их собственной
совести. Но я еще раз вернусь к указанию того, как велик вред
цензуры: он значительнее того вреда, какой был бы причинен нам,
если бы
неприятель обложил с моря все наши гавани, заливы и бухты и
остановил бы ввоз к нам самого дорогого из товаров — истины. Надо
помнить, что цензура была приложена к делу противохристианской
хитростью, с целью противодействовать свету Реформации и
укреплять лживое учение; а это мало чем отличается от турецкой
политики, запрещающей книгопечатание, чтобы оно не поколебало их
Алкорана.
Мы должны воссылать к небу теплые молитвы благодарности и
славословить искреннее всех других народов за то, что мы в такой
степени обладаем уже истиной, в особенности в главных пунктах
соприкосновения между нами и папой и его клевретами — прелатами.
Но тот, кто думает, что мы можем теперь упокоиться, что мы достигли
высшей ступени, на какую может привести Реформация, и какую
только мы можем созерцать в зеркале нашего разума, пока мы воочию
не увидим высшего блаженства — тот человек весьма далек от истины.
Истина некогда явилась в мир вместе со своим божественным
учителем, и представляла тогда совершенную и прекрасную форму; но
когда Он вознесся на небо, а апостолы Его предались покою, тогда
явилось поколение злоумышленных обманщиков, которые изрубили
прекрасное тело девственной истины на тысячу частей и развеяли ее
по всем ветрам. С этого времени несчастные друзья ее ходят повсюду
и собирают член за членом везде, где только могут найти их. Мы
отыскали еще далеко не все члены ее, лорды и общины, — и не
увидим их в полной совокупности, пока во второй раз не придет к нам
Господь наш. Он сложит их в бессмертную форму красоты: и
совершенства. Не позволяйте же этим цензурным уставам искать
88
всякого случая останавливать и тревожить тех, кто не перестает
отыскивать изрубленное на части тело нашего мученика.
Мы гордимся нашим светом, но если мы неосторожно взглянем на
солнце, мы повергаемся в совершенную тьму. Кто может различить те
звезды с самым славным блеском, которые восходят и заходят вместе с
солнцем, пока передвижение их орбит не поместит их на такое место
небесного свода, с которого они могут быть видимы утром или
вечером? Свет, которым мы пользуемся, был дан нам не для того
только, чтобы мы вечно смотрели на его сияние, но и для того, чтобы,
при его посредстве, открывали предметы, далеко отстоящие от нашего
познания. Уничтожение папизма не сделает нас еще счастливой
нацией, если мы не обратим внимания на вещи, не менее важные в
учреждениях экономических и политических и не преобразуем их:
тогда слишком долгое созерцание тех маяков, которые Цвингли и
Кальвин зажгли для нас, может только ослепить нас.
Есть люди, которые постоянно жалуются на расколы и секты, и
считают величайшим бедствием, если кто-нибудь отступит от их
убеждений. Эта тревога их есть результат их гордости и невежества;
они не 42
хотят снисходительно выслушать, не могут убедить и желают, чтобы
подавлялось все то, что не находится в их катехизисе. Они-то и есть
настоящие сеятели смут и раздоров, потому что не хотят сами и не
позволяют другим собирать рассеянные части, недостающие истине.
Неустанно доискиваться того, чего мы не знаем, с помощью того, что
уже нам известно, и по мере нахождения присоединять истину к
истине — вот золотое правило в теологии, также как и в арифметике;
оно только может внести гармоническое согласие в церковь и повести
к тому, что церковь перестанет быть насильственным собранием
холодных, равнодушных и враждебных друг другу умов.
Лорды
89
и обтцины Англии!
взгляните
внимательнее
на тот народ, к
которому вы принадлежите и которым вы управляете: это — нация с
умом не ленивым и тупым, а живым, острым и проницательным; она
искусна в изобретении, прилежна и сильна в исследовании и не
лишена возможности достигать высших точек, до которых доходят
способности человека. Поэтому сведения ее в самых трудных отраслях
знания накоплялись уже в такое древнее время и были так
значительны, что некоторые весьма рассудительные древние писатели
были убеждены, что школа Пифагораб? и даже Персидская ученость
получили свое начало из старинной философии этого острова. Мудрый
и образованный
римлянин,
Юлий
Агриколаб“, который одно время правил здесь за
Цезаря, ставил природный ум британцев вьише учености галлов. Не
лишено также значения, что серьезные и воздержанные
трансильванцы ежегодно присылают нам из далеких мест, граничащих
с Россией, не только своих юношей, но и взрослых мужей учиться
нашему языку и нашей богословской науке.
90
Но важнее всего то, что мы имеем полное основание полагать, что
Господь особенно и видимо
благоволит
к нам. Разве тот народ не избран пред всеми другими, если из среды его, как из Сиона, по всей
Европе гремит и разносится трубный звук Реформации? И если бы не
упорное сопротивление наших прелатов дивному и божественному
уму Виклифа и стремление подавить его, как еретика и новатора, —
быть может, не богемцы Гус и Иероним, ни даже Лютерб? и Кальвинбб
никогда бы не были известны: слава религиозной реформы для всех
наших соседей принадлежала исключительно нам. Но благодаря
закоснелости нашего духовенства, с насилием и жестокостью
относившегося к этому делу, мы стали отсталыми учениками в этом
деле, тогда как Бог назначил нас быть учителями.
И теперь, по совпадению всех предвещаний и по общему
предчувствию святых и благочестивых людей, часто и торжественно
ими высказываемых, в нашей церкви должна наступить вскоре новая
эпоха, быть может реформация самой Реформации. Почему же
Господу не явить се, как Он всегда делал, прежде всех нам, Его
английскому народу? Я говорю, прежде всего нам, как Он делал
всегда, хотя мы не следуем Его заветам, и не достойны Его милостей?
Взгляните на этот обширный
жилище
город,
свободы!
91
здесь орудия
стоящий
под
его
Не молотками
защиты
истины,
защитой,
как
убежище
и наковальнями
осажденной
врагами.
гонимых
92
вырабатываются
Этими
и
орудиями
43
служат перья и умы тех, которые сидят по ночам, при свете своих
труженических лампад, обдумывая, исследуя, вырабатывая новые
убеждения и идеи, которыми они приветствуют приближающуюся
Реформацию. Чего же можно желать от народа, настолько готового и
склонного к приобретению знаний? Что нужно этой удобренной и
плодородной почве, кроме рассудительных и достойных доверия
земледельцев, чтоб обратить весь народ наш в народ ученых,
пророков, мудрецов и достойных мужей. Там, где много стремящихся
к знанию, всегда бывает много рассуждающих, пишущих и
высказывающих
разного рода убеждения, ибо убеждение у людей есть ничто иное, как
знание в действии. Опасаясь воображаемых сект и ересей, мы
препятствуем этому серьезному и ревностному стремлению к знанию
и развитию, которое сам Бог внушил нашей стране. А между тем это
желание опять взять в руки заботы о своей религии, столь неприятное
для многих, должно бы нас радовать. Самое небольшое благоразумие и
снисхождение друг к друту и несколько христианской любви помогли
бы
нам соединить эти разрозненные умственные силы и образовать из них
братский союз с целью отыскания истины: стоило бы только отрешиться от традиций наших прелатов, забивающих свободную совесть
и
93
свободный ум христиан в колодки канонов и кадесов. Я уверен, если
бы к нам явился высокий умом и сердцем чужеземец, способный
оценить направление и дух нашего народа и понимающий, как надо
управлять им, он, при виде этих высоких стремлений напгих к
достижению истины и свободы, непременно бы сказал тоже, что
воскликнул Пирр”, удивляясь мужеству и учености римлян: “Если бы
таков был мой народ, я бы не побоялся никакого предприятия, которое
могло только осчастливить народ и религию”.
Люди, кричащие против еретиков и сектантов, похожи на тех людей,
которые во время постройки храма иерусалимского не способны бы
были
понять,
что
в камнях
и бревнах,
подготовляемых
для постройки,
должно неизбежно образоваться немало трещин, прежде, чем выстроится храм Господен. Как бы искусно ни клали мы камни один на
другой,
они не сольются воедино, а будут только лежать рядом; точно также
отдельные части здания никогда не будут вполне одинаковы по форме;
и истинное совершенство скорее состоит в том, чтобы из некоторого
94
разнообразия и несходства частей возникала изящная симметрия,
обнаруживающая красоту строения.
Будем же более рассудительными строителями, постараемся в
ожидании великой Реформации получше уяснить себе сущность
духовной архитектуры. Кажется, близко то время, когда великий
пророк Моисей может порадоваться, видя исполненным свое
достопамятное и прекрасное желание, чтобы не только семьдесят
старейшин, но и весь народ Господен сделались пророками.
Неудивительно, если многие, быть может, и достойные люди, но еще
не слишком юные в благодати, как некогда Иисус Навин, выказывают
зависть. По слабости своей они пребывают в тревоге и смятении, что
нам предстоит гибель от этих сект и разделений. А враги между тем
радуются и выжидают удобного часа: когда они разветвятся, думают
они, на достаточно мелкие партии
44
и кружки, — тогда придет наше время. Глупць!
они не видят крепкого
боязливой,
заботливости
на этот
более
в другое
95
корня, от которого мы идем, хотя бы во множестве разветвлений, и до
тех пор не образумятся, пока наши маленькие, раздробленные отряды
не прорежут со всех сторон их плохо сплоченные и дурно выученные
войска. Я имею твердые основания полагать, что эти секты и расколы
придут к лучшим последствиям, нежели мы полагаем, и что нам нет
надобности в этой, быть может и благонамеренной, но уже слишком
тех, кто
тревожится
счет,
и что
в
высоких
и
конец концов мы будем отвечать одним смехом на эту злостную
радость по поводу наших разногласий.
Если город осажден со всех сторон врагами, судоходные реки его
запружены, беспрестанно повторяются нападения и приступы, часто
слышатся вызовы и происходят битвы даже на самых стенах и в
пригородных траншеях, и если при этом народ, или большая часть его,
чем
время,
96
отдается
заботам
об
наиболее
важных предметах, спорить, рассуждать, читать, говорить речи, с
искусством, достойным удивления, о том, о чем прежде никогда не
говорилось и не писалось, — то все это свидетельствует о силе его
воли, довольстве своим положением и доверии к вашей благоразумной
предусмотрительности и успешному управлению, лорды и общины!
Тут легко может возникнуть то рыцарское мужество и презрение к
врагам, которое заставило римлянина, в то время, как вечный город
был осажден Ганнибалом68, купить за довольно значительную цену то
место, на котором стоял лагерем Ганнибал.
Я всюду вижу живое и светлое предсказание нашего счастливого
успеха и победы. Подобно тому, как здоровый дух в наиболее живых и
утонченных проявлениях своих свидетельствует нам, что весь
организм находится в здоровом состоянии, точно также живость и
бодрость народа обнаруживается тем, что он не только заботится о
сохранении собственной
свободы
и благосостояния,
но обращает
97
свою
деятельность на наиболее
исследований
высокие
и
серьезные
предметы
ученых
и изобретений.
Это доказывает нам, что он не вырождается и не идет
щую
в этом городе?
по пути роковой гибели; видя, что он сбрасывает с себя старую
морщинистую кожу заблуждения с тем, чтоб пережить эти страдания
и, помолодев опять, вступить на светлый путь правды и добродетели,
— мы можем заключить, что слава и величие уже близки для него.
Умственным очам моим является доблестная и могущественная нация,
просыпающаяся бодрой и свежей от сна, подобно сильному человеку,
разом вставшему и тряхнувшему кудрями; он представляется мне
орлом, снова ставшим молодым и сильным; зоркие глаза его
загораются от полуденных лучей, и он радостно и освежает и очищает
свое измученное зрение в самом источнике небесного сияния; а между
тем, шумные стали робкими, жмущимися друг к другу птицами,
вместе с теми птицами, которые боятся света, снуют вокруг,
завистливо щебеча, что это предвещает в скором будущем и секты, и
расколы.
Что же вы намерены делать теперь? Подавить нветущую жатву науки и
просвещения, только что взошедшую и все еще продолжаювсходить
Поставить
98
над всеми олигархию
двад45
цати монополистов, чтобы лишить пищи наши умы и не давать нам
ничего сверх того, что будет отмерено их мерой? Верьте мне, - лорды и
общины, — те, которые советуют вам такое угнетение ближних, ведут
вас к тому, что вы явитесь угнетателями самих себя. Я это докажу
сейчас.
Если
бы
кто-нибудь
пожелал
узнать,
где
непосредственная
99
причина того, что у нас так свободно говорят и пишут, ему следовало
бы указать только на ваше мягкое, свободное, гуманное правление.
Ваше доблестное и успешное содействие, — порды и общины,
доставило нам свободу, ту свободу, которая вскормила все величайшие
умы, которая как небесным светом осветила и очистила наше
собственное разумение, сняла с него оковы и высоко подняла его. И
вам теперь невозможно будет сделать нас менее способными, менее
вооруженными знанием и менее ревностными в отыскании истины,
пока вы, которым мы всем этим обязаны, не обратитесь сами в людей,
менее почитающих и менее искренно распространяющих у нас
истинную свободу. Мы опять можем стать невеждами, варварами и
рабами, какими вы застаете нас; но для этого вам нужно прежде того
стать угнетателями и тиранами, каковы были те, от которых вы нас
освободили, -— а это, надеюсь, для вас невозможно. Благодаря
доблести ваптей, распространившейся на нас, сердца наши стали
возвышеннее, умы наши направились к изысканию и восприятию
великих истин; и вы не можете подавить всего этого, пока не
восстановите давно отверженный, бесчеловечный закон, по которому
отцы могут по своему произволу уничтожать детей. Но кто же тогда
явится вашим приверженцем и будет привлекать к вам других? Мы не
отвергаем известного рода привилегий, но больше всего на свете
любим мы то право, которое гарантирует нам личную безопасность. А
в этом смысле человеку прежде всяких льгот нужно право свободно
приобретать познания, свободно говорить и свободно судить о вещах
сообразно своим убеждениям.
Касательно того, что можно посоветовать, когда окажется вредным и
несправедливым такое преследование воззрений за их новизну или
несходство с распространенными взглядами, я не берусь судить; я
повторю только то, что я слышал от одного из членов вашей
достоуважаемой среды, которого мы недаром оплакивали как
достойнейшего из граждан. Вы знаете его, - я в этом уверен, но чтобы
почтить его, — и да будет вечным этот почет, я назову его, это лорд
Брук. В своем сочинении об епископстве, где он коснулся ереси и сект,
100
он оставил вам свой завет, или, лучше сказать, последнее выражение
своей предсмертной заботы, которое, я уверен, никогда не перестанет
быть дорогим для вас.
Увертываться тут, делать засады и завалы: цензуры, — все, что
позволительно в обыкновенной войне, будет трусостью и низостью в
войне за истину. Кто же не знает, что истина сильна сама по себе,
подобно
Всемогущему;
чтобы
победить,
она не нуждается
ни в уловнее заблуждением:
дайте ей
ках, ни в военных хитростях, ни в цензуре; все это только укрепления
и орудия защиты,
употребляемые
против
101
только простор и не связывайте ее во время сна, потому что она тогда
46
не говорит правды, как Протей, который тогда только давал
предсказания, когда бывал схвачен и связан.
Если все не могут думать одинаково, то без сомнения гораздо
полезнее, благоразумнее и соответственнее духу христианства
относится с терпимостью к этим отпавшим частям, нежели стремиться
к их насильственному слиянию.
Когда Господь сильными и целебными потрясениями подвигает
государство к общему преобразованию, тогда усиливается
обыкновенно и работа сектаторов, и распространителей ложных
учений. Но тогда также Господь отдает свое дело людям с великими
силами и великою жаждою деятельности, и отдает не для того только,
чтобы оглядываться назад и оживлять то, чему мы были научены еще
прежде, но чтобы идти вперед и идти по новоосвещенной стезе на
открытие истины. Господь также не ограничивает себя известным
местом, откуда должен раздаться голос Его избранника: Он не смотрит
так, как смотрят люди, не избирает так, как избирают люди,
старающиеся подчинить себя известным местам, собраниям и
внешним соглашениям людей. Если люди, являющиеся вождями
расколов, заблуждаются, что же кроме нашей лени, нашего упрямства
и неуверенности в справедливости собственного дела мешает нам
доставить им возможность дружеской встречи и дружеской беседы: мы
могли бы таким образом
обсудить и рассмотреть предмет пред лицом свободно мыслящей и
многочисленной аудитории, если не для них, то хоть для своей пользы.
Всякий работавший на поприще знания засвидетельствует, насколько
полезнее те люди, которые, не довольствуясь устарелыми рецептами,
могут открывать и давать миру новые научные положения. Если б они
даже
102
были
подобны
пыли
и сору наших
сапогов,
но как только
они
могут служить для того, чтобы сделать оружие правды чище и светлее,
— ими не должно пренебрегать. Если же они принадлежат к числу тех,
кого Бог для особой потребности данного времени одарил необыкновенными и блестящими свойствами, и быть может не принадлежит ни
к
священникам, ни к фарисеям, а мы в слишком ревностной
поспешности не будем делать различия, а поскорее постараемся
заткнуть им рот, боясь, чтобы они не обнаружили каких-нибудь новых
и опасных мнений, как мы имеем обыкновение предполагать, не
выслушавши их, — Тогда можно только сказать; горе нам! думая
защищать евангельскую истину, мы преследуем ее!
Я знаю, что ошибки одинаково возможны как для хорошего, так и для
плохого правительства; всякое из них может быть обмануто и в
особенности тогда, когда свобода книгопечатания предоставлена
власти немногих. Но охотно и быстро исправлять свои заблуждения и,
находясь на высоте могущества, принять с уважением откровенный
103
совет — есть доблесть, — высокопочтенные лорды и общины, —
вполне соответствующая вашей высокоуважаемой деятельности и
возможная только для наиболее достойных и мудрых людей.
Д. Локк
ОПЫТ
О
ВЕРОТЕРПИМОСТИ`
‚» Главная причина, из-за которой вопрос о свободе совести, вот уже
несколько лет вызывающий среди нас многочисленные толки,
становится все запутанней, из-за которой не стихают споры и
усиливается вражда, состоит, как мне кажется, в том, что обе стороны:
одна, проповедующая полную покорность, другая, отстаивающая
всеобщую свободу в делах совести, — одинаково горячо и ошибочно
предъявляют слишком большие требования, но не определяют того,
что имеет право на свободу, и не указывают границ произвола и
покорности.
Чтобы открыть путь к пониманию этого вопроса, я в качестве
основания положу следующий тезис, который, как я думаю, не
подвергнется сомнению или отрицанию.
Правитель облекается всей полнотой доверия, власти и полномочий
единственно для того, чтобы употребить их для блага, охранения и
спокойствия людей в том обществе, над которым он поставлен, и
потому одно это есть и должно быть образцом и мерилом, по которому
ему надобно равнять и размерять свои законы, строить и созидать свое
правление. Ведь если бы люди могли мирно и тихо жить вместе, не
объединяясь под властью определенных законов и не образуя
государства, то не было бы никакой необходимости ни в правителях,
104
ни в политике, которые созданы лишь для того, чтобы в этом мире
охранять одних людей от обмана и насилия других; итак, только цель,
ради которой возведено правительство, и должна быть мерилом его
деятельности.
Некоторые говорят нам, будто монархия — это атге Футо!. Сейчас я
не стану спорить с этим мнением, а лишь укажу отстаивающим его:
если под этим они разумеют, а так, надо полагать, и есть, что единая,
верховная, произвольная власть и управление всеми делами по
божественному праву сосредоточиваются, и должны быть
сосредоточены, в одном человеке, то это наводит на подозрение, что
они забывают, в какой стране рождены и по каким законам живут, и,
конечно, поневоле
обязаны объявить Великую хартию? сущей ересью. Если же под
монархией, согласно аге Футо, они разумеют не абсолютную, а
ограниченную монархию (что, как я думаю, есть нелепость, если не
противоречие), то им следует или показать нам ту небесную хартию,
где мы бы прочли, что Бог предоставил правителю власть делать все,
что угодно, кроме единственно необходимого для охранения и
благополучия Ето подданных в этой жизни, или же оставить нас
свободными думать как заблагорассудится; ведь никто не связан с
властью и не может
48
допустить чужих притязаний на нее в большей мере, чем насколько
простираются его права.
Другие утверждают, что власть и полномочия достаются правителю с
разрешения и согласия народа; таким я говорю: невозможно
предположить, чтобы люди могли дать над собой власть одному или
нескольким из своих собратьев для какойнибудь иной цели, кроме
своего
105
охранения, или распространить границы их полномочий за пределы
этой ЖИЗНИ,
Приняв за посылку, что правитель должен предпринимать действия
или вмешиваться во чтолибо только ради обеспечения гражданского
мира и охранения собственности своих подданных, давайте в
дальнейшем рассмотрим мнения и поступки (асноп) людей, которые
по отношению к терпимости подразделяются на три разновидности.
Вопервых, все такие мнения и поступки, которые сами по себе не
касаются государства и общества; а такими являются спекулятивные
мнения и вера в Бога.
,
Во-вторых, такие, которые по своей собственной природе не хороши и
не плохи, но касаются общества и отношений людей друг с другом; а
таковыми являются все практические мнения и поступки по
отношению к безразличным вещам,
В-третьих, такие, которые касаются общества, но в то же время по
своей природе хороши или плохи; таковыми являются нравственные
добродетели и пороки.
Г. Я утверждаю, что только первая разновидность, а именно:
спекулятивные мнения и вера в Бога, имеет абсолютное и
всеобъемлющее право на терпимость.
Вопервых, чисто спекулятивные мнения суть такие, как вера в Троицу,
чистилище, перевоплощение, антиподы, царствие Христово на земле и
т.д.; а что всякий человек располагает в этом случае неограниченной
свободой вытекает из того, что чистые спекуляции не затрагивают
моих отношений с другими людьми и не имеют влияния на мои
действия как члена какого-либо общества, но, оставаясь неизменными
со всеми своими последствиями, — даже если на свете нет никого
другого, кроме меня, — они никоим образом не могут нарушить мир
государства или доставить неудобство моему ближнему и потому не
входят в введение правителя. Кроме того, ни один человек не в
106
состоянии дать власть другому человеку (и было бы бессмысленно,
если бы ее дал Бог) над тем, над чем сам он никакой власти не имеет.
А что человек не в состоянии повелевать своим собственным
разумением или положительно определить сегодня, какого мнения он
будет завтра, с очевидностью явствует из опыта и природы разумения,
которое не может постигнуть вещи иначе, чем они ему
представляются, как глаз видит в радуге только те цвета, какие видит,
независимо от того, там ли они на самом деле или нет.
Во-вторых, справедливое притязание на неограниченную терпимость
имеют место, время и способ моего поклонения Богу, потому что сие
происходит всецело между Господом и мной и, принадлежа
попечению
вечности, выходит за пределы досягаемости и воздействия политики и
49
правительства, которые существуют только ради моего благополучия в
этом мире: ибо правитель — это лишь посредник между человеком и
человеком; он может отстоять меня от ближнего, но не может защитить
от Бога. Сколько бы зла я ни терпел, повинуясь правителю в других
делах, он может возместить причиненное мне зло на этом свете; но,
приневолив меня следовать чужой вере, он не способен восполнить
мне ущерба в мире ином. К этому позвольте добавить, что даже в
делах этого мира, на которые распространяется власть правителя, он
никогда не предписывает людям — и было
бы несправедливо, если бы
он поступал иначе, — посвящать себя частным гражданским заботам и
не заставляет их отдаваться своим частным интересам больше, чем это
необходимо для блага общества, и лишь предохраняет их от того,
чтобы они не терпели в этих делах препон и вреда от других; а это и
есть самая совершенная терпимость. Поэтому мы вполне можем
полагать, что он не имеет никакого отношения к моему частному
107
интересу в ином мире и не должен ни предписывать, каким способом
мне преследовать благо, которое заботит меня куда больше, нежели
все, что находится в его власти, ни требовать в этом усердия,
поскольку он не наделен более точным
или более безошгибочным знанием того, как
его достичь, чем я сам, и в этом мы оба одинаково искатели, оба
одинаково подданные, и он не в состоянии ни поручиться, что я не
потерплю неудачу, ни возместить мне ущерба, коли это случится.
Разумно ли, чтобы тот, кто не может принудить меня купить дом,
заставлял ‚ меня на свой лад стараться о приобретении царства
небесного; чтобы тот, кто по праву не может предписать мне правил
сохранения здоровья, навязывал мне способы спасения души; чтобы
тот, кто не может выбрать для меня жены, выбирал веру. Но случись
Богу (что сомнительно) захотеть, чтобы людей силком приваживали к
небесам, правителю должно осуществлять это не внешним насилием
над телами людей, а внутренним натиском своего духа на их умы, на
которые не следует воздействовать ни одним из видов принуждения,
известных человеку: ведь путь к спасению — это не какая-то внешняя
вынужденная деятельность, но добровольный и тайный выбор ума.
Впрочем, нельзя и поверить, что Бог скорее не отказался бы от цели,
чем стал бы пользоваться средствами, которыми ее нельзя достигнуть.
Кроме того, не надо думать, что люди должны предоставлять
правителю власть выбирать за них путь к спасению, -— власть
слишком болынпую, чтобы ее отдавали, а то и вовсе не подлежащую
передаче; ибо, какое бы правитель ни насаждал богопочитание, люди
непременно должны следовать Тому, что сами считают за лучшее,
поскольку ничто не может быть достаточной причиной, чтобы
принуждать человека к тому или отвращать
от того, что, по его полному
убеждению,
108
есть путь к бесконечному блаженству или бесконечному страданию. Богослужение,
будучи данью почтения Богу, которому я, по моему мнению,
поклоняюсь угодным ему образом, и таким образом будучи действием
или общением, происходящим только между Богом и мною, по
собственной
природе вовсе не касается ни моего правителя, ни моего ближнего и
посему поневоле не производит действий, возмущающих покой
общества.
50
Ибо, стою ли я на коленях или сижу, принимая причастие, само по себе
возмущает правительство или вредит моему ближнему не больше, чем
стою ли я или сижу за своим столом; обычай носить в церкви ризу или
стихарь способен создать опасность и угрозу миру государства не
больше, чем обыкновение надевать накидку или плащ, отправляясь на
рынок; перекрещение производит в государстве не болыпую бурю, чем
в реке или чем в них произвело бы простое купание. Соблюдаю ли я
пятницу с магометанином, субботу с иудеем, воскресенье с
христианином, молюсь ли я по форме или нет, поклоняюсь ли я Богу,
участвуя в разнообразных и пышных церемониях католиков или
соблюдая более скромные обряды кальвинистов, — во всех этих
поступках, когда они совершаются искренне и по совести, я не
усматриваю ничего, что само по себе может сделать меня худшим
подданным моего государя или худшим ближним моему собратуподданному, если только из гордыни
или тщеславного упоения собственным мнением и тайной
убежденности в собственной непогрешимости, я, присвоив себе нечто
109
сродни божественной власти, не стану приневоливать других думать
заодно со мной
или же порицать либо злословить их, если они не подчинятся. Такое в
самом деле случается часто; но это вина не веры, а людей, не
следствие той или иной формы вероисповедания, а результат
развращенной, честолюбивой человеческой природы, которая
последовательно употребляет в корысть себе всевозможные
проявления набожности,
подобно
тому
как
для
Ахава
соблюдение
поста
было
не самоцелью, а средством и уловкой, чтобы отобрать виноградник в
Навуфея?. Такие поступки некоторых верующих подрывают уважение
в какойлибо
110
религии
(или
подобное
случается
в каждой
из них)
не
больше, чем Ахавов грабеж — уважение к посту.
Из этих посылок, как я полагаю, следует, что каждый человек имеет
полную и неограниченную свободу мнений и вероисповедания,
которой он может невозбранно пользоваться без приказа — или
вопреки приказу — правителя, не зная за собой вины или греха, но
всегда при условии, что делает это чистосердечно и по совести перед
Богом, сколько дозволяют его знания и убеждения. Однако если к тому,
что он называет совестью, примешивается скольконибудь честолюбия,
гордыни, мстительности, партийных интересов или чего-либо
подобного, то соразмерно сему будет и его вина, и в такой мере он
ответит в Судный день.
П. Я утверждаю, что все практические начала, или мнения, с помощью
которых люди считают себя обязанными упорядочивать отношения
друг с другом, такие, как, например, что они могут рожать детей или
111
распоряжаться имуществом по своему усмотрению, что они могут
работать или отдыхать, когда найдут нужным, что полигамия и развод
законны или незаконны и т.д., что такие мнения и вытекающие из них
действия (аспоп), равно как и прочие безразличные вещи, также имеют
право на терпимость, однако лишь в той степени, в какой они не ведут
к беспорядкам в государстве и не приносят обществу больше вреда,
чем пользы. Ибо, за исключением тех из них, которые явно
направлены на разрушение человеческого общества, все эти мнения 51
являются либо безразличными, либо неясно какими, и притом
правитель и подданный, каждый по-своему, грешат ими, а потому
первый должен вникать в них лишь настолько, насколько его законы и
вмешательство в такие мнения могут способствовать благополучию и
безопасности народа. Однако ни одно из таких мнений не имеет права
на
терпимость на том основании, что оно якобы есть дело совести, и
ктото убежден, будто придерживаться его либо грех, либо долг; ведь
совесть или убежденность подданного едва ли может быть мерилом,
по которому правитель может или должен отмерять законы, каковые
должны соответствовать благу всех его подданных, а не убеждениям
их части, ибо, зачастую находясь в противоречии одно с другим, они
необходимо порождали бы противоречивые законы; а поскольку
ничего безразличного, на что не посовестился бы посягнуть тот или
иной, просто нет, терпимость к людям во всем, чему они, как они
утверждают, по совести не могут покориться, приведет к
исчезновению всех гражданских законов и всякой власти правителя,
так что если будете отрицать полномочия правителя по отношению к
безразличным вещам, над которыми он, как признано всеми
сторонами, обладает юрисдикцией, то останетесь без закона и
правительства. А поэтому заблуждения, угрызения совести,
побуждающие человека совершить некое деяние или, наоборот, в силу
которых он не решается на него, не разрушают власти правителя и не
изменяют природы вещи, которая по-прежнему остается безразличной;
ибо здесь я не поколеблюсь назвать все эти практические мнения
безразличными по отношению к законодателю, хотя, возможно, они и
112
не таковы сами по себе. Ведь, сколько бы ни был правитель внутренне
убежден в разумности или нелепости, необходимости или
незаконности любого из них, в чем он, возможно, и прав, он, не
признавая себя непогрешимым, при создании законов должен смотреть
на них не иначе как на безразличные вещи, с той лишь разницей, что
насаждаемы ли, терпимы ли или запрещаемы, они всегда затрагивают
благо и благосостояние
народа, хотя бы одновременно
строго
действия
подчинять
убеждениям
свои
велениям
он был обязан
собственной
совести
и
113
в тех же самых мнениях. Ибо, сделавигись правителем над
другими, но не став от этого по отношению к ним непогрешимым, он
отныне и впредь как человек будет ответствен за свои действия перед
Богом по тому, как они согласуются с его собственными совестью и
убеждениями; однако как правитель он будет ответствен за свои
законы и управление по тому, служат ли они сколько возможно благу,
охранению и спокойствию всех его подданных в этом мире; это
составляет правило столь верное и столь ясное, что он едва ли
способен в нем ошибиться, если только не делает это намеренно.
Но прежде чем я перейду к показу пределов ограничения и свободы в
этих вещах, необходимо определить несколько степеней принуждения,
которые применяются или могут быть применены в том, что касается
мнений:
(1) запрещение опубликовать или огласить мнение;
(2) принудительный отказ или отречение от мнения;
п
(3) вынужденное заявление согласия с противоположным мнением…
52
Им соответствуют одинаковые степени терпимости, из чего я
заключаю: 1. Правитель может запретить опубликование любого из тех
мнений, которые направлены на подрыв власти правительства, ибо
тогда они подпадают под его ведение и юрисдикцию.
2. Никого не следует заставлять отказаться от своего мнения или
сменить его на противоположное, потому что на деле такое насилие не
достигает цели, ради которой его применили. Оно не может изменить
114
образа мыслей людей и способно лишь сделать их лицемерами. На
этом
пути правитель весьма далек от того, чтобы люди прониклись
правотой его мнения, и лишь вынуждает их лгать ради их
собственного. Мало того, такое принуждение вовсе не способствует
спокойствию или безопасности правительства; скорее наоборот,
потому что тот, кто ему подвергся, ни на йоту не приближается к
образу мыслей правителя, но становится еще большим его врагом.
3. Любые
действия, вытекающие из любого такого мнения, как и по
отношению ко всем другим безразличным вещам, правитель властен
утвердить или запретить законом в зависимости от того, насколько они
направлены на поддержание спокойствия, целостности или
безопасности
народа,
и, хотя судить об этом только
ему, он должен
с величайшей
заботой следить, чтобы единственной причиной принятия таких
законов и наложения ограничений были соображения государственной
необходимости и благополучия народа, и, пожалуй, для правителя
недостаточно просто считать, что принуждения и суровость
необходимы или удобны, если его уверенность не подкрепляется
серьезным и беспристрастным исследованием, так ли оно на самом
деле. Но случись правителю издать неверные законы, а подданному им
115
не подчиниться, то убежденность первого послужит ему оправданием
не в большей степени, чем для второго будут извинением его совесть
или убежденность, раз уж, рассмотрев и исследовав предмет, и тот и
другой могли составить о нем лучшее суждение. И я думаю, все легко
согласятся, что создание
законов в иных
целях, кроме
обеспечения
безопасности
правительства и защиты жизни, имущества и свобод народа, т.е.
сохранения целостности, заслужит наисуровейпший приговор на
великом судилище не только потому, что злоупотребление властью и
доверием, которыми обладает законодатель, наносит человечеству, для
чьего блага единственно и учреждены правительства, более сильный и
непоправимый вред, чем чтолибо еще, но также потому, что здесь он
не подответствен никакому суду; да и не способен правитель
разгневать вышнего охранителя человечества сильнее, чем тогда, когда
власть, данную ему только для защиты, насколько это осуществимо,
всех его подданных и каждого из них в отдельности, он употребляет на
потворство своим удовольствиям, тщеславию или страсти и
использует ее, чтобы беспокоить и угнетать таких же людей, как он
сам, хотя перед лицом царя царей между ними и им существует лишь
малая и несущественная разница.
Если этими мнениями или законами и принуждением правитель
попытается ограничить свободу людей или приневолить к тому, что 53
116
противно искренним убеждениям их совести, они должны делать то,
что требует от них совесть, насколько могут без насилия, но притом
одновременно обязаны спокойно подчиниться наказанию, какое закон
налагает за подобное неповиновение, так как посредством этого они
обеспечивают себе благодать на том свете и не нарушают спокойствия
этого мира, не согрешают против верности Богу и королю, но обоим
отдают должное, ибо и правитель, и они сами одинаково
заинтересованы в своей собственной безопасности. И воистину
лицемер тот, - а.лишь прикидывается совестливым, тогда как метит в
этом мире во чтолибо иное, — кто по велению совести, но также
покоряясь закону не купит рая для себя и мира для своей страны, пусть
даже ценой имущества, свободы или самой жизни. Здесь частное лицо,
равно
как правитель в первом случае, также должно весьма поостеречься,
дабы совесть или мнение не подвели его, побудив к упрямому
преследованию того, что он считает необходимым, или к бегству от
того, что он считает незаконным, тогда как по правде это таковым не
является, а то как бы в силу подобной ошибки или каприза им за
равное неповиновение не понести наказания и в этом и в ином мире;
ведь если свобода совести есть великая привилегия подданного, а
право принуждения — великая прерогатива правителя, за ними нужен
тем более пристальный надзор, чтобы они нс сбили с толку ни
правителя, ни подданного присущими им претензиями на общее благо,
ибо особо опасны, требуют, чтобы их избегали с особым тщанием, и
будут особо сурово наказаны Богом те несправедливости, которые
совершаются в благовидных целях и с видимостью правды.
Ш. Я утверждаю, что помимо двух первых есть третья разновидность
действий,
которые
сами
117
по себе
считаются
хорошими
или
плохими, а именно — обязанности второй таблицы или их нарушения,
т.е. нравственные добродетели философов. Хотя они образуют живую,
действенную часть религии, имеющую к тому же весьма сильное
влияние на совесть людей, я нахожу, что они лишь в малой степени
являются предметом споров о свободе совести. Не знаю, может быть,
если бы люди больше стремились к оным добродетелям, то они бы
меньше препирались о свободе совести. Достоверно лишь, что сочувствие добродетели
есть столь необходимая опора государству, а попу-стительство
некоторым порокам приводит общество к столь верным потрясениям и
гибели, что свет еще не знал, и сомнительно, узнает ли, правителя,
который законом утвердил бы порок или запретил бы отправление
добродетели, которая достаточно прочно утверждает себя повсюду
своей собственной властью в силу пользы, приносимой ею всем
правительствам. Однако, какими бы странными ни показались мои
слова, да позволено мне будет сказать, что законодатель не имеет
никакого дела с нравственными добродетелями и пороками и не
должен настаивать на выполнении обязанностей второй таблицы, за
исключением случаев, когда они подчинены благу и охранению
человечества
° под властью
118
правительства.
Ибо
будь общества
способны
прожить,
а
люди -— наслаждаться миром и безопасностью без того, чтобы эти
обязанности вменялись велениями и карами закона, то законодателю
54
безусловно не пришлось бы предписывать их какими-либо правилами,
так как он мог бы оставить исполнение этих обязанностей целиком на
волю и совесть своего народа. Ведь если бы можно
было устранить
связи, которыми даже этих нравственные добродетели и пороки
соединены с общественным благом, и сделать так, чтобы они
перестали быть средством устроения или расстройства мира и
имущества людей, они превратились бы только в частное и
надполитическое взаимоотношение между Богом и душой человека, в
которое правитель не полномочен вторгаться. Бог назначил правителя
своим наместником в этом мире и предоставил ему распорядительную
власть; но, подобно прочим заместителям, он может распоряжаться
119
лишь делами своего наместничества. Всякий, кто вмешивается в
заботы того света, не имеет иных полномочий, кроме как просить и
убеждать.
Правитель не имеет ничего общего с благом человеческих душ или с
заботами людей в иной жизни, но возведен в сан и облечен властью
только для того, чтобы люди спокойно и удобно жили друг с другом в
обществе, чему уже приведено достаточно доказательств. Кроме того,
очевидно, что правитель распоряжастся отправлением добродетелей не
потому, что они добродетели и обязывают совесть или составляют долг
человека перед Богом и путь к Его милости и благоволению, но
потому, что они придают достоинство человеческому общению, а
большинство из них — суть прочные узы и скрепы общества, которые
нельзя ослабить, не поколебав всего строения. Правитель никогда не
обнажает
меча против некоторых пороков, которые не особенно вредят
государству и все же являются пороками и должны быть признаны
таковыми наравне с прочими, как, например, алчность, непослушание
родителям, неблагодарность, злоба, мстительность и некоторые
другие; хотя нельзя сказать и того, чтобы их оставляли без внимания
из-за невозможности распознать, уж коли самые потаенные из них,
мстительность и злой умысел, различаются в юриспруденции как
непредумышленное и
умышленное
убийство. Более того, даже на благотворительность, которая
безусловно является великим долгом всякого человека и христианина,
общепризнанное право на терпимость распространяется пока еще не
во всю свою ширь, так как существуют некоторые ее разновидности и
проявления, каковые правитель безоговорочно воспрещает, не нанося
этим, насколько мне доводилось слышать, ни малейшей обиды людям
с самой чувствительной совестью. Ибо кто сомневается, что
120
облегчить милостыней участь бедных, хотя бы и нищенствующих
(если
видиить, что они нуждаются), есть, если оценивать это
безотносительно к чему-либо иному, добродетель и долг каждого
отдельного человека. Однако среди нас это запрещено законом под
страхом сурового наказания, и в данном случае никто не жалуется на
насилие над совестью или на утрату свободы, что, конечно, будь сие
незаконным стеснением совести, не прошло бы незамеченным
столькими чувстви-тельными и щепстильными людьми. Порою Бог
(столь велико его попечение о сохранении правительства) допускает до
того, чтобы Его законы в некоей степени подчинялись и
соответствовали человеческим: Его закон воспрещает порок, а
человеческий закон часто определяет
55
для него допустимую меру. Существовали государства, где воровство
почиталось законным для тех, кого не хватали с поличным. Так, в
Спарте покража лошади была, пожалуй, таким
тупком, как в Англии победа на скачках. Ибо
же безвинным посправитель, обладая
властью передавать собственность одного человека другому, может
устанавливать любые законы всеобщие, одинаковые для всех, и
ненасильственные, и приспособленные к интересам и благополучию
данного общества, как то было у спартанцев, которые, будучи
воинственным народом, полагали, что совсем не дурно таким образом
прививать гражданам бдительность, отвагу и предприимчивость. Это я
отмечаю
лишь
121
между прочим, чтобы показать, насколько
благо государства является мерилом всех человеческих законов, коль скоро оно,
повидимому, ограничивает и переиначивает обязательность даже
некоторых Божьих законов и изменяет природу порока и добродетели.
Посему правитель, который мог сделать простительным воровство, все
же не мог бы сделать законными клятвопреступление или измену,
поскольку они разрушительны для человеческого общества.
Поэтому из того, что правитель имеет власть над добрыми и дурными
действиями, как я думаю, вытекает:
(1) что он не обязан наказывать все пороки, т.е. может терпеть
некоторые из них (и хотел бы я знать, какое правительство в мире не
поступает так же?);
(2) что он не должен внедрять в общество какойлибо порок, потому
что такое деяние не может способствовать благу народа или
сохранению правительства; (3} что если всетаки допустить, что он
отдал распоряжение следовать какому-либо пороку, то совестливый и
уязвленный подданный обязан не подчиниться его предписаниям и
покориться наказанию, как в предыдущем случае.
Таковы, как я полагаю, границы принуждения и свободы, и таковы три
разновидности положений, в какие вовлечена совесть людей, —
положений, имеющих право ровно на такую степень терпимости, как я
установил, и не больше, если рассматривать их по отдельности и
абстрактно. Тем не менее существуют два случая, или обстоятельства,
которые при тех же условиях могут изменить обращение правителя с
людьми, которые требуют для себя права на терпимость.
122
1. Поскольку обычно люди принимают свое вероисповедание в цслом
и усваивают мнения своей партии все сразу, оптом, часто бывает, что к
их
религиозным
воззрениям
и
спекулятивным
мнениям
примешиваются другие учения, совершенно разрушительные для
общества, в котором они живут, как о том свидетельствует пример
католиков, кои являются подданными любого государя, кроме папы.
Поэтому, коль скоро они объединяют со своим вероучением такие
мнения, почитают их за основополагающие истины и повинуются им
как догматам своей веры, правитель не должен быть терпимым к их
религии, если он не может быть уверен, что в состоянии разрешить
одно, не допуская распространения другого, и что насаждение этих
мнений можно отделить от их богослужения, а этого, как я полагаю,
достигнуть весьма трудно.
56
2. Поскольку дело поверяется опытом и не все люди — святые,
живущие по совести, думаю, что не задену ни одну сторону, сказав, что
большинство людей или по крайности партий, когда они достаточно
сильны, худо ли, добро ли, употребляют свою силу для того, чтобы
нажиться и встать у власти, и мало кто из имеющих возможность
присвоить и удерживать верховенство, пропускает случай за него
ухватиться. Поэтому, когда люди сбиваются в группы, отмеченные
чертами отличия от остального общества и объединяющие их в более
тесный союз с теми, кто принадлежит к их собственному
вероисповеданию и партии, нежели с другими их собратьямиподданными, — будет ли это отличие, безразлично, религиозное это
отличие или вздорнос, разве что узы религии крепче, а притязания
справедливсе и она лучше способна привлекать приверженцев, а
потому тем более следует ее остерегаться и тем более необходимо за
ней надзирать, — когда, говорю я, такая обособленная партия столь
выросла или вырастает чис-лом, что начинает казаться правителю
опасной и уже зримо угрожает миру государства, правитель может и
должен использовать все средства, будь то политика или власть, чтобы
сократить, раздобрить и подавить партию и так предотвратить
неурядицу. Ибо, даже если эти
123
люди обособятся ни для чего иного, кроме поклонения Боту, а
правитель в качестве крайней меры вынужден будет применить силу и
жестокость против тех, чей проступок состоял лишь в том, что они
поклонялись Богу на свой собственный лад, разве и тогда он
подвергнет их веру гонениям, а их самих наказаниям большим, нежели
завоеватель, который в сражении убивает людей не за то, что они носят
белую ленту на шляпе или иной знак на одежде, а потому, что оные
изобличают в них врагов и опасных лин. Религия, т.е. то или иное
вероисповедание, составляет причину их объединения и сговора, а не
раскольничества и бесчинства. Ведь само по себе то, что люди творят
молитву
в той
или иной
позе, побуждает
их к обособлению
или к
Поэтому
их обуздывают не за то, что они держатся того или иного
вражде друг с другом не более, чем ношение шляп или тюрбанов, и
вряд ли заслуживает к себе иного отношения. Тем не менее и то и
другое способны толкнуть их на это, ибо, будучи чертой отличия, дают
им возможность счесть свои силы, осознать мощь, почувствовать
124
уверенность друг в друге и объединиться при первом же удобном
случае.
мнения или верования, но потому, что было бы опасно иметь такое
число инакомыслящих, какому бы мнению они ни следовали. Нечто
подобное случилось бы и тогда, когда мода на одежду, отличную от
той, какую носят правитель и его приверженцы, распространилась бы
среди весьма значительной части народа и стала бы ее отличительной
чертой, вследствие чего люди, ее составляющие, вступили бы друг с
другом в тесные и дружеские отношения. Разве не дало бы это
правителю повод для подозрений и не заставило бы его карами
запретить моду не потому, что она противозаконна, но по причине
опасности, какую она может представлять? Так, мирской плащ может
произвести такое же действие, что и церковная сутана или любая
другая религиозная одежда.
57
Возможно,
будь квакеры
достаточно
многочисленны,
чтобы
представлять опасность для государства, они заслуживали бы попечения и
125
надзора со стороны
общину,
даже
правителя, которому
отличайся
они
от
прочих
следовало бы подавить
подданных
только
тем,
их
что
126
остаются с покрытой головой, а тем более если б имели сложившееся
вероисповедание, отличное от государственного. В этом случае никто
бы и не подумал, что правитель обрушил свою суровость против
обычая стоять в шляпе, тогда как она направлена против того, что он
объединяет большое число людей, которые, хотя они и расходятся с
ним в весьма безразличной и пустяковой подробности, все же могли
бы
тем самым подвергнуть опасности правительство; а в таком случае он
может попытаться подавить, ослабить или распустить любую партию,
объединенную вероисповеданием или чем угодно еще и явно опасную
для его правительства, используя при этом все те средства, каковые
окажутся наиболее удобными для сей цели, чему он сам есть судья, и
не будет отвечать в ином мире за то, что открыто в меру своего
разумения делает для охранения и спокойствия своего народа.
Здесь я не стану обсуждать, будут ли сила и принуждение верным
средством к достижению этой цели, но смею утверждать, что оно есть
наихудшсе и употреблять его следует в последнюю очередь и с
величайшей осторожностью, и вот по каким причинам: 1. Потому что
оно навлекает на человека то, от чего он ищет освобождения и того
ради только И состоит членом государства, а именно насилие. Ибо, не
будь страха перед насилием, на свете не было
бы ни правительств, ни нужды в них.
2. Потому
что, применяя
силу, правитель
частично
127
перечеркивает
то, ради чего он призван трудиться, а именно всеобщую безопасность.
Поскольку
его долгом
является
собственности, спокойствия
сколь
можно
и жизни каждого
прилежное
индивидуума,
охранение
он обязан не
тревожить или уничтожать некоторых ради спокойствия и
безопасности остальных, пока не дознано, ссть ли способы спасти
128
вссх. Ибо, скольконибудь подрывая или нарушая безопасность любого
из своих подданных ради защиты остальных, он ровно настолько же
вступает в противоречие со своим же объявленным наперед
намерением, в каковое должна входить только охрана людей, на что
имеют право даже самые ничтожные. Ведь отнять даже такую малость,
как нарвавший, пусть и
угрожающий гангреной, палец ноги, будет немилосердным, равно как
и
неумелым,
способом
лечения,
которым
никто
не
стал
бы,
да
и не
129
согласился бы, пользоваться, пока не выяснится непригодность более
щадящих
средств, хотя этот член находится
у самой земли
и весьма
далек
от головы. Как мне видится, на это могут сделать лишь одно
возражение, а именно, что применяя более щадящие, т.е. медленные,
средства, вы, может статься, упускаете возможность добиться цели,
каковую вам доставило бы своевременное использование сильных
средств, тогда как при вашем медлительном лечении болезнь
разрастается, секта усиливастся, поднимает голову и становится
господином положения. На это я отвечу, что партии и секты растут
медленно и постепенно, переживают пору младенчества и слабости,
равно как пору полного расцве-58
та и силы, и становятся грозными не вдруг, но оставляют достаточно
времени для опытов с лекарствами иного рода, а такая отсрочка не
созДает опасности. Впрочем, случись правителю, паче чаяния,
обнаружить, что инакомыслящие столь многочисленны, что в
состоянии совладать с ним, то я не вижу, чего он может добиться
силой и суровостью, когда тем самым он дает им благовидный повод
стакнуться, взяться за оружие и тем крепче объединиться против него.
Но этот предмет, отчасти граничащий с той частью вопроса, которая
касается скорее интересов правителя, нежели его долга, я рассмотрю в
более подходящем месте.
130
До сих пор я лишь очертил пределы, поставленные Богом власти
правителя и покорности подданного, которые сами являются
подданными великого царя царей и одинаково должны Ему
повиноваться, а Он ожидает
от них
131
выполнения
обязанностей,
возлагаемых
на
обоих
их
местом и положением в обществе, совокупность же таковых
следующая: (1) существуют
некоторые
мнения и действия, кои полностью
отделены от попечений государства и не оказывают прямого воздействия
на жизнь людей в обществе, — ими являются все спекулятивные
мнения и богопочитание;
они явно
132
имеют
право
которое не должен покушаться правитель:
(2) существуют
некоторые
на всеобщую
терпимость,
мнения и действия, которые
на
при естественном ходс вещей грозят человеческому обществу полным
разрушснием, как то мнение, что можно нарушить обещание, данное
еретикам, что если правитель не реформирует веру, то это могут
сделать подданные, что всякий обязан излагать и распространять
любое мненис, в какое верит сам, ит.п., а среди действий
всевозможные надувательства, несправедливости ит.д.; и все это
правитель не должен терпеть ни под каким видом;
(3) существует третий род мнений и действий, которые сами по себе не
приносят человеческому обществу ни вреда, ни пользы, и лишь
характер государства и положение дел могут изменять их воздействие
133
в добрую или дурную сторону — таковы, например, мнения о том, что
полигамия
законна
или
незаконна,
что
в определенное
время
года
следует есть мясо или рыбу или, наоборот, воздерживаться от них, и
другие подобные практические мнения и все действия, касающиеся
без-различных вещей, все они имеют право на терпимость только до
тех пор, пока не посягают на пользу общественности или каким-либо
образом не досаждают правительству.
Пока довольно о терпимости в сс отношении к долгу правителя.
Показав, что он обязан делать по совести, будет нелишним вкратце
рассмотреть, что ему следует делать из благоразумия.
Однако,
поскольку
обязанности
людей
содержатся
в
общеустановленных правилах, когда как их благоразумие
отлаживается обстоятельствами, касающимися их, в частности, при
134
рассмотрении того, насколько терпимость входит в интересы
правителя, будет необходимо перейти к частностям.
Поэтому, чтобы обозреть нынешнее состояние Англии, выделим 59
только один вопрос, а именно: терпимость или принуждение
представляют собой наиболее подходящее средство для обеспечения
безопасности и мира и для роста благосостояния королевства?
Что касается обеспечения вашей безопасности и мира, то существует
только одно средство, а именно, чтобы ваши сторонники внутри
страны были многочисленны и деятельны, а враги малочисленны и
презренны или, по крайней мере, чтобы из-за различия в их
численности нападки на вас были для недовольных делом весьма
опасным и трудным.
Что касается роста благосостояния королевства, каковое слагается
из богатства и власти, то к нему самым непосредственным
образом
приводят многочисленность и трудолюбие ваших подданных.
Нельзя хорошо понять, какое влияние оказывает на все это
терпимость, если не рассмотреть те различные группировки, которые
существуют ныне у нас, — они же вполне охватываются двумя, а
именно
папистами и фанатиками.
Что касается папистов, то, наверное, известно, что не должно терпеть
распространения их опасных мнений, которые грозят полным
разрушением всем правительствам, кроме папского; правитель, чтобы
пресечь их мнения, обязан приструнить сколь надобно всякого, кто
135
устно или в печати станет проповедовать какое-либо из них. И это
правило распространяется не только на папистов, но также на любых
других людей, живущих среди нас, ибо подобная мера несколько
помешает пропаганде таких учений, каковые всегда сулят дурные
последствия и, подобно змеям, никогда не поддадутся на доброе
обращение и
не забудут про свой яд.
Паписты не должны пользоваться благом терпимости, потому что там,
где они владеют властью, они считают своей обязанностью отрицать
ее за другими. Ведь неразумно разрешить свободное отправление веры
всякому, кто не признает за основополагающее начало, что никому не
позволено преследовать и угнетать другого из-за того, что он
расходится с ним в вере. И раз уж правитель постановил, что
терпимость есть то основание, на котором зиждутся мир и спокойствие
его народа, то, простирая терпимость на всякого, кто пользуется
благом сей снисходительности и в то Же время осуждает се как
незаконную, он лишь вскармливает тех, которые почитают своим
долгом досаждать его правительству, едва почувствуют себя в силе.
Поскольку ни снисходительностью, ни суровостью невозможно
превратить папистов, покуда они остаются таковыми, в сторонников
вашего правительства, ибо они враждебнь! ему как по своим
принципам, так и по своим интересам, и потому должно рассматривать
их как непримиримых врагов, в чьей верности вы никогда не можете
быть уверены, пока они обязаны слепо повиноваться непогрешимому
папе, который носит на поясе ключи от их совести и может при случае
разрешить их от всех клятв, обещаний и обязанностей по отношению к
государю, особенно если тот еретик, и вооружить их на волнения
против правительства, то я думаю, они не должны пользоваться благом
терпимости.
Потому что в отличие от пресечения терпимость не поможет сократить
60
136
их численность или хотя бы сдержать ее рост, как это обычно бывает с
последователями всех других мнений, которые от преследований лишь
крепнут и умножаются и в силу невзгод, выпадающих на их долю,
предстают в привлекательном свете перед посторонними, ибо люди
всегда рады сострадать мученикам; религию, способную устоять перед
гонением, почитать безвинной, а исповедующих ее —
чистосердечными.
Однако я думаю, что это далеко не так в случае с католиками, которые
менее других умеют возбуждать жалость, потому что получают только
такое обхождение, какое, сколь известно, заслуживает жестокость их
собственных принципов и поступков. Большинство людей считают,
что суровости, на которые они сетуют, суть справедливое наказание,
заслуженное ими как врагами государства, а не преследование людей,
беззаветно преданных своей вере, и это на самом деле так; к тому же
никто не подумает, будто те, кто одновременно признают себя
подданными иностранного государя и врага, несут наказание только за
свою приверженность вере. Кроме того, и начала и учения этой
религии в меньшей степени способны увлечь пытливые головы и
нестойкие умы: обычно при добровольной перемене мировоззрения
люди ищут раскрепощения и высоты чувства, рассчитывая оставаться
вольными и располагать сами собой, а не отдаваться во власть и на
произвол других. Наверняка терпимость не побудит их к расколу, а
суровое обращение не заставит, подобно другим инаковерующим
группам, слиться с фанатиками, чьи принципы, богопочитание и нрав
столь непоследовательны, и, таким образом, не увеличивая числа
сплоченных воедино недовольных, не усилит опасности. Добавьте к
этому, что папизм, который был навязан истовому и невежественному
миру ловкостью и изобретательностью католического священства и,
подпираемый властью и силой, удерживался посредством таких же
уловок, 6б0лее, чем прочие религии, расположен к распаду там, где
светская власть обходится с католиками сурово или хотя бы отнимает у
них ободрение
и поддержку,
137
получаемые
ими от своих священников.
Хотя притеснение папистов и не уменьшает числа наших врагов тем,
что привлекает кого-то из них на нашу сторону, оно увеличивает число
и поднимает силу наших сторонников и еще теснее, нам на подмогу и
в защиту, объединяет протестантскую партию. Ведь от того, что
папизм в наптей среде лишится всякой поддержки, намного выиграют
интересы короля Англии как главы протестантов. Последователи
прочих партий скорее образуют с нами единое содружество, когда
увидят, что мы действительно сторонимся и преследуем тех, кто
одинаково враждебен как нашей церкви, так и остальным
протестантским вероисповеданиям; для них это будет залогом нашей
дружбы, равно как и ручательством того, что их доверие к нам не будет
обмануто, а соглашение, в какое мы с ними входим, — искреннее.
Все остальные диссентеры подпадают под позорное наименование
фанатиков, а это, между прочим, как я думаю, было бы благоразумнее
отвергнуть и забыть; ибо какой понимающий человек, живя в
безурядном государстве, стал бы выискивать и закреплять за сектами
черты различия — этого домогаются разве те, кто стремится к смуте,
— или 61
присваивать общее название различным партиям, чтобы тем самым
подучить объединиться тех, кого ему надлежит разделять и держать на
расстоянии друг от друга?
Но перейдем к более существенному. Я думаю, все стороны согласны,
что от фанатиков надобно добиться пользы, поддержки и как можно
большей верности нынешнему правительству, дабы обезопасить его от
неурядиц дома и защитить от нашествий извне, а этого невозможно
достигнуть ничем, кроме средств, способных изменить умонастроения
фанатиков и привлечь их к вашим верованиям, или же, если они не
138
расстаются со своими мнениями, убедить их оставить вражду и
сделаться друзьями государства, хотя они и не сыны церкви.
Мне хочется, чтобы о том, сколь успешно сила и суровость
способствуют перемене человечеством своих мнений, — пусть даже
история полна примерами такого рода, и едва ли найдется случай,
когда преследование, изгоняя из мира мнение, не сметало бы заодно и
всех сго
последователей,— каждый,
дабы
далеко
не ходить,
попытал
у
своего собственного сердца, опыт которого засвидетельствует,
возобладало ли когда насилие над его мнением, не утрачивают ли даже
доводы нечто от своей убедительности, если их приводят с
горячностью, и не стал ли он от того еще более упорствовать в своем
мнении; уж так печется человеческая природа о сохранении свободы
той области, что заключает в себе достоинство человека, подавив
которое, вы обратили бы его в существо, мало чем отличное от скота.
Я спрашиваю тех, кто сам в недавние времена столь твердо
противостоял бесплодной силе гонения и убедился, сколь мало оно
затронуло его мнения, а теперь столь торопится
139
обрушить
знали, что были
правы,
его на других:
могла
ли бы даже
величайшая в мире суровость заставить их подвинуться хоть на шаг ближе к
чистосердечному и искреннему восприятию мнений, которые были в
то время господствующими? И пусть не говорят, это-де оттого, что они
ибо всякий человек,
покуда
верует, убежден,
что он прав. Но сколь мало это упорство или постоянство обусловлено
знанием, становится ясным на примере галерных рабов,
возвращающихся из Турции, которые, хотя и перенесли всевозможные
лишения ради того, чтобы не расстаться со своей религией, однако по
их жизни и принципам можно догадаться, что большинство из них
ровно ничего не знают об учении и делах христианства. Кто станет
сомневаться, что эти несчастные узники, которые за отречение от
140
веры, в коей их не слишком усердно наставляли и к коей они на воле
горели не слишком большой любовью, могли бы вновь обрести
свободу за измену своим мнениям, не перерезали бы горло жестоким
хозяевам, обходившимся с ними столь сурово, позволь им это их цепи,
но не причинили бы им никакого вреда, если бы те обращались с ними
учтиво, как с полноправными военнопленными? Из чего мы видим,
сколь рискованной была
бы попытка — случись
кому замыслить
ее — обратить наш остров
в
подобие галеры, где большинство будет низведено до состояния рабов,
которых ударами понуждают налегать на весла, но отказывают им и в
малой части груза, в какихлибо льготах или в защите, — уж лучше им
изготовить цепи на всех тех, с кем следует обходиться так же, как это
62
делают
турки, и убедить их стоять смирно, покуда эти цепи на них
накладывают.
Ибо, сколько б святоши ни проповедовали
покорность,
141
еще не известно случая, чтобы люди смиренно склонялись под гнетом
и подставляли спины под удары, если полагали, что у них довольно
сил постоять за себя.
Я говорю
это
не для того,
чтобы
оправдать
подобные
действия,
которые я, как мне кажется, достаточно осудил в первой части этого
рассуждения, но чтобы показать, каковы природа и нрав человечества
и каковы обычно последствия гонений. Кроме того, насильственное
насаждение мнений мешает людям уяснить их, ибо прививает им
неодо-лимое подозрение насчет того, что те, кто так, силой, вербует
прозелитов, не несут истины, а лишь преследуют собственные
интересы и ищут власти. Прибегает ли кто к такому способу, чтобы
убедить другого в несомненных истинах математики? Возможно, ктото скажет, что от этих истин нс зависит мое счастье. Я допускаю это и
весьма в долгу перед человеком, который заботится о моем счастье, но
мне трудно поверить, что действия, заставляющие столь сильно
страдать мое тело, совершаются из попечения о моей душе или что
142
тот, кто радуется, видя, сколь скверно мне в этом мире, слишком
заботится, чтобы я был счастлив в ином. Я удивляюсь, что те, кто так
пылко радеет о благе других, не обращают чуть больше внимания на
помощь бедным
или не считают своей заботой охрану имущества богатых, которое ведь
тоже ссть полезная вещь и составляет часть нашего счастья, или
судить по жизни тех, кто говорит нам о радостях небесных, но не
менее других старается приобрести обширные владения на земле.
Однако в конце концов, даже ссли преследованиями и можно было бы
не только время от времени покорить нетвердого, слабого духом
Фанатика
(что редко
удается, да и то обычно
ценой
потери
двух или
когда
бы
трех правоверных), даже если, говорю я, ими можно было бы разом
загнать всех диссентеров в пределы церкви, то это не устранило бы, а
только усугубило бы угрозу правительству, притом во столько раз, во
143
сколько опаснее вместо честного и открытого противника иметь
лживого, затаившегося и исступленного врага. Ибо наказание и страх
могут побудить людей к притворству; не убеждая их разума, они едва
ли способны заставить их воспринять мнение, но наверняка вызовут в
них ненависть к особе своего притеснителя и сообщат им тем большее
отвращение к тому и к другому. Таким соглашателям милее оставаться
безнаказанными, нежели высказывать свое мнение, но тем самым они
вовсе не одобряют вашего мнения. Не любовь к вашему правлению, а
страх перед вашей силой стесняют их, и уж если их приковывает к вам
такая
цепь,
то они
ваших
друзей
сидели
бы
на ней
куда
прочнее,
степени,
144
чем
насильственное
были
явными раскольниками, а не затаившимися порицателями, так как
тогда сс было бы не только легче носить, но и труднее сбросить; во
всяком случае бесспорно, что, склоняя людей к вашему мнению иным
способом, нежели убеждая их в сего истинности, вы превращаете их в
не в болышей
крещение
превратило в христиан бедняг индейцев, стадами загоняемых в реки.
Не сила превозмогает старые и вкладывает новые мнения в сердца 63
людей, а учтивость, дружелюбие и мягкое обхождение; ибо многие
люди, кому дела или лень мешают вникнуть в суть вещей, принимают
многие мнения на веру, даже в отношении религии, но никогда не
позаимствуют их от человека, в знаниях, дружелюбии и искренности
которого они не вполне уверены, а тем более от человека, их
преследующего.
Люди же любознательные, хотя и не станут мыслить заодно с кемлибо
единственно по причине его доброты, скорее согласятся, чтобы их
переубедили, и сами будут искать доводы, которые могли бы склонить
их исповедовать одинаковое мнение с тем, кого они обязаны любить.
145
Как скоро сила - худое средство переубеждения диссентеров, а
приобщив их к своему мнению, вы прочно привязываете их к
государству, — она безусловно еще меньше повлияет на тех, кого
следует сделать вашими друзьями и кто непоколебимо предан своим
убеждениям и придерживается мнения, отличного от вашего. Того, кто
имеет иное мнение, отделяет от вас лишь некоторое расстояние; но
если вы станете обращаться с ним дурно из-за того, что он почитает
правильным, он будет питать к вам настоящую вражду. Первое —
самое большее размолвка, второе — ссора. И этим не исчерпываются
все беды, какие при нынешнем положении вещей породит среди нас
суровость, ибо насилие и жестокое обращение увеличат не только
вражду, но и число врагов. Ведь хотя фанатики, взятые все вместе,
многочисленны и, возможно, их больше, чем чистосердечных друзей
государственной религии, но они раздроблены на различные партии и
так же далеки друг от друга, как и от вас, если только своим
обращением с ними вы не оттолкнете их еще дальше от себя. Ибо, как
таковые, их мнения столь же несовместимы одно с другим, как и с
мнением англиканской церкви.
Поэтому от людей, которые распались на множество групи, лучше
всего предохраняться терпимостью, поскольку, если при вас их
положение будет завиднее того, на которое они могут рассчитывать
при любом другом, они едва ли объединятся, чтобы поставить у власти
кого-то еще, ибо у них нет уверенности, что он будет относиться к ним
столь же хорошо. Напротив, гонениями вы заставите их всех
сплотиться против вас в одну партию, одушевленную одним замыслом,
и внушите им соблазн сбросить ваше иго и попытаться создать новое
правительство, при котором каждая группа надеется на верховенство
либо на лучшее обращение под властью других, каковые не могут не
знать, что, начни они по примеру правительства применять
жестокость, в силу которой сами же пришли к власти и собрали своих
сторонников, как желанием и решимостью свергнуть их проникнутся
другие; а потому можно ожидать, что они станут пользоваться ею с
осторожностью, Но если вы полагаете, что различные партии уже
готовы к соглашению и образовали против вас союз, скрепленный
единым замыслом, —- притом неважно, были ли причиной этого
тяготы, перенесенные ими при вас, или нет, — если их столь много,
146
что своим числом они равны вашим приверженцам или превосходят
их, как, возможно, и есть в Англии, то приводить их в покорность
силой бесполезно и рискованно.
Если, как утверждают многие, Англии действительно необходимо
64
о.
единообразие веры и путь к нему
спрашиваю у тех, кто столь за него
деле установить его силой или нет.
тревожить и мучить бесплодными
только опрометчиво, но и жестоко.
лежит через принуждение, то я
ратует, намерены ли они в самом
Если нет, то под этим предлогом
наказаниями своих собратьев не
Для того чтобы показать, в сколь
малой, если не в ничтожной, мере преследование способствует
установ-лению единообразия веры, я задам только один простой
вопрос: существовала ли когда в этом королевстве свобода
вероисповедания?
147
Если да, то пусть кто-нибудь из священников, однажды подпавших под
секвестр, расскажет, как их выдворяли из домов и смогли ли
притеснения и суровость предохранить англиканскую церковь и
остановить рост числа пуритан даже перед войной? Поэтому уж если
вводить единообразие веры насилием, то следует говорить начистоту.
Суровость, с помощью которой оно должно водвориться, не может не
повлечь полное истребление и искоренение всех диссентеров разом. А
насколько это согласуется с христианским учением, началами нашей
церкви и реформацией католицизма, я предоставляю судить тем, кто
полагает, что бойня
во Франции
достойна
подражания“.
Я хочу, чтобы
они поразмыслили, установится ли в королевстве спокойствие, укрепится ли
его правительство, если наказанием за неявку на литургию и неучастие
во всех богослужениях нашей Церкви будет смерть (ибо ничем иным
единообразия веры не достигнуть).
Римскую религию, которая лишь недавно занесена в Японию и
пустила там неглубокие корни (ибо от своих учителей, почитающих
матерью набожности невежество, бедные новообращенные переняли
весьма мало животворных истин и света христианства и знали не
многим более Ауе Мана и Раег побег), искоренили там только ценой
гибели многих тысяч людей; да и то их число стало уменьшаться
только после того, как суровые меры распространились за пределы
148
круга преступников и смерть стала карой не только семье,
приютившей священника, но и целым семьям по ту и другую сторону
от ее дома, пусть они даже ничего не знали о новой религии или были
ее врагами.
А в дополнение к этому изобрели изощренные долгие пытки, худшие,
нежели тысяча смертей, которые кому-То и доставало сил выдерживать
четырнадцать дней кряду, но многие отрекались от своей веры, и все
же имена их записывались с тем умыслом, чтобы, уничтожив всех
поборников христианства, в одночасье забить и этих, ибо японцы
полагали, что мнение не искоренено настолько, чтобы не возникнуть
вновь, покуда жив хоть один из Тех, кто скольконибудь знаком с ним
или даже знает о христианстве понаслышке. Мало того, там до сих пор
не позволяют христианам, торгующим в тех краях, произносить речи,
складывать руки или иным образом обнаруживать отличие своей
религии.
Если же кто думает, что для восстановления единообразия
нашей церкви годится такой способ, как этот, пусть хорошенько
сосчитает, сколько у короля останется подданных к тому времени,
когда это свершится. В этом примере наблюдается еще одна
особенность, а именно — что все это было предпринято не ради
утверждения единообразия религии (ибо японцы терпят семь или
восемь сект, а различия
3. О
СВОБОДЕ
65
149
между иными простираются от веры в бессмертие души до неверия в
нее, да и правитель их не стремится и не желает знать, к какой секте
принадлежат его подданные, и нимало не принуждает их обратиться в
его веру) и вовсе не из отвращения к христианству, которому они
некоторое время позволяли спокойно произрастать у них, покуда
учение папских священников не внушило им подозрения, что религия
— это только предлог, цель же их — власть, и не заставило испугаться
за устои государства; такое опасение сколько могли укрепили в них их
собственные священники, желавшие искоренения этой растущей
религии.
Но покажем, какова опасность установления единообразия. Дабы
представить этот предмет во всей широте, нам остается обсудить
следующие подробности:
(1} показать, какое влияние терпимость способна оказать на
численность и трудолюбие вашего народа, от которых зависят
могущество и богатство королевства;
(2) если всех в Англии надлежит привести к единообразию насильно,
выяснить, какая партия или партии скорее всего объединятся в силу,
способную понуждать остальных;
(3) показать, что все, кто высказывается против терпимости,
повидимому, считают, что суровость и сила суть единственные приемы
правления и средства подавить любую группу, а это есть ошибка; (4)
что по большей части противоречия и различия между сектами не
составляют, а если и составляют, то весьма незначительные и
второстепенные придатки истинной религии; (5} рассмотреть, почему
вышло так, что христианство больше, чем какая-либо другая религия,
послужило причиной возникновения стольких сект, войн и
беспорядков в гражданских обществах, и могут ли терпимость и
широта взглядов предотвратить эти бедствия; (6) что терпимость ведет
к упорядочению правительства не чем иным, как воспитанием в
болынинстве единомыслия и поощрением во всех добродетели,
которые достигаются посредством принятия и соблюдения строгих
законов о добродетели и пороке и расширения сколь возможно
150
условий принадлежности к церкви; т.е. догматы спекулятивных
мнений должны быть немногочисленны и широки, а обряды
богослужения — немногочисленны и легки, что и есть широта
взглядов; (7} что
разъяснение
и попытка
доказательства
некоторых
догм,
которые, по общему признанию, являются непостижимыми и
познаются не иначе как Через откровение, равно как требование,
чтобы люди усваивали их в пределах, предлагаемых учителями ваших
разных церквей, волей-неволей порождают множество атеистов.
Но об этом, когда у меня будет больше досуга.
и
Ф.М.
Вольтер
-” ФИЛОСОФСКИЕ ПИСЬМА
151
ПИСЬМО
ВОСЬМОЕ
О парламенте
Члены английского парламента любят сопоставлять себя при каждой
возможности с древними римлянами.
Совсем недавно г-н Шиппинг! начал свою речь в палате общин
следующими словами: “Величие английского народа было бы
попрано”
и т.д. Необычность такого способа выражения вызвала громовой хохот;
однако Шиппинг, ничуть не смутившись, твердо повторил те же слова,
и смеха уже не последовало. Признаюсь, я не усматриваю ничего
общего между тем и другим правлением; правда, в Лондоне
существует сенат, членов которого подозревают (несомненно,
ошибочно) в том, что они при случае продают свои голоса точно так
же, как это
делалось
в Риме.
Вот и все сходство,
во всем же остальном
два этих
152
народа представляются мне в корне различными, будь то в хорошем
или дурном. Риму была совершенно неведома ужасающая нелепость
религиозных войн, гнусность эта была сохранена для благочестивых
проповедников самоуничижения и терпения. Марий? и Суллаз,
Помпей“
и Цезарь”, Антонийб и Август’ сражались вовсе не из-за спора о том,
должны ли фламиный носить свое облачение поверх тоги или под ней,
а священные цыплята, для того чтобы предзнаменования были верны,
есть и пить или же только есть. Англичане, наоборот, готовы повесить
друг друга во имя своих устоев и истребляли друг друга в боевом
строю из-за споров подобного рода. Епископальная церковь и
пресвитерианство на определенный период заставили этих серьезных
людей потерять головы. Я представляю себе, что подобных глупостей
более там не случится; горький опыт, кажется мне, их умудрил, ия не
замечаю у них больше ни малейшего желания лезть на рожон из-за
силлогизмов.
А вот и еще более существенное различие между Римом и Англией,
полностью говорящее в пользу этой последней, а именно— плодом
гражданских войн в Риме было рабство, плодом английских смут —
свобода. Английская нация — единственная на Земле, добившаяся
ограничения королевской власти путем сопротивления, а также
установивитая с помощью последовательных усилий то мудрое
правление, при котором государь, всемогущий, когда речь идет о
благих делах, оказывается связанным по рукам и ногам, если он
намеревается совершить *
67
зло; при котором вельможи являются грандами без надменности и
вассалов, а народ без смут принимает участие в управлении.
Палата пэров и палата общин являются посредниками нации, король
— верховным посредником. Этого равновесия недоставало римлянам,
153
вельможи и народ постоянно были там между собой разделень,,
причем отсутствовала посредническая власть, которая могла бы
устанавливать между ними согласие. Римский сенат, исполненный
неправед-ного и достойного кары чванства, мешавшего ему хоть чемнибудь поступиться в пользу плебеев, владел единственным в своем
роде секретом, помогавшим ему отстранять их от правления, а именно:
он постоянно занимал плебеев внешними войнами. Сенаторы
смотрели на Народ как на дикого зверя, которого необходимо было
натравливать на соседей, дабы он не пожрал своих господ; так
величайший порок правления римлян сделал из них завоевателей;
поскольку они были неудачливы у себя дома, они стали господами
мира, пока в конце концов их раздоры не сделали их рабами.
Правление
Англии
не создано ни для столь величавого
блеска, ни
для столь мрачного конца; цель его вовсе не в блистательной глупости
завоеваний, наоборот, цель эта состоит в том, чтобы такое завоевание
не совершили ее соседи; народ этот ревниво блюдет не только свою
свободу, но и свободу других народов. Англичане ожесточились
против Людовика ХПУ? единственно потому, что они приписывали
ему често-любивые чаяния. Они пошли на него войной просто так, без
какой бы
то ни было особой заинтересованности.
Без сомнения, установить свободу в Англии стоило недешево. Идол
154
деспотической власти был потоплен в морях крови; однако англичане
вовсе не считали, что они слишком дорого заплатили за достойное
законодательство. Другие нации пережили не меныше смут и пролили
не меньшее количество крови; но кровь эта, которую они проливали за
дело своей свободы, только крепче сцементировала их рабство.
То, что стало в Англии революцией, в других странах было не более
как мятежом:
какойнибудь город — будь то в Испании,
Берберии
или
Турции— становится под ружье во имя защиты своих привилегий, и
тотчас же его подавляют наемные солдаты, палачи вершат казни, а
оставшейся в живых части нации остается лишь целовать свои цепи.
Французы считают, что правление на этом острове более бурно, чем
море, омывающее его берега, и это верно; но происходит это лишь
тогда, когда король сам вздымает бурю, когда он хочет стать хозяином
судна, на котором он всего только главный кормчий. Гражданские
войны во Франции были продолжительнее, ожесточеннее и изобильнее
преступлениями, чем такие же войны в Англии; но ни одна из этих
гражданских войн не имела своей целью мудрую свободу.
\
В гнусные времена Карла 1Х!0 и Генриха ПП! речь шла лишь о том,
чтобы
выяснить,
155
будут ли французы
рабами
Гизов!?. Что касается
последней Парижской войны!3, то она заслуживает лишь того, чтобы
быть ошиканной; мне так и видятся школяры, взбунтовавшиеся против
ректора колледжа, за что в конце концов они и были высечены
розгами;
68
кардинал
де Рец, исполненный
боевого
духа, заслуживающего
лучшего
был
применения, взбунтовался без всякого видимого повода; он
мятежником
156
без определенного
плана,
вождем
партии,
не имеющей армии, заговорщиком ради заговора, и казалось, что он затеял
гражданскую войну лишь ради собственного своего развлечения.
Парламент не понимал ни того, что он хочет, ни того, что ему не
угодно.
Он всполошил войска приказом об их аресте, он их разбил, он
угрожал, просил прощения, объявил в качестве награды голову
кардинала Мазарини!“, а вслед за этим явился приветствовать его во
время торжественной церемонии. При Карле [Х!5 наши гражданские
войны были жестокими, во времена Лиги!6 — омерзительными, в
период же Фронды война была просто смешной.
Более всего во Франции ставят в упрек англичанам казнь Карла 17,
хотя его победители поступили с ним так, как поступил бы с ними он
сам, если бы был удачлив.
Наконец, взгляните, с одной стороны, на Карла [, побежденного в
честном бою, взятого в плен, судимого и осужденного в Вестминстере,
а с другой — на императора Генриха УП!8, отравленного своим
капелланом во время причастия, на Генриха Ш, убитого монахом —
орудием ярости целой партии, а также на тридцать убийств,
замышлявшихся против Генриха ГУ!3, причем несколько покушений
157
было осуществлено, и последнее из них лишило, наконец, Францию
этого великого короля.
Взвесьте все эти преступления и судите сами.
ПИСЬМО ДЕВЯТОЕ
О правительстве
Счастливое это сочетание в правлении Англии, это согласие,
существующее между общинами, лордами и королем, было не всегда.
Английская земля долго оставалась рабыней — римлян, саксонцев,
дат-чан, французов. Особенно Вильгельм Завоеватель? правил
железной
рукой, он распоряжался жизнью и состоянием своих новых подданных
словно восточный монарх. Он запретил под страхом смерти всем без
исключения англичанам разжигать огонь и освешать свои дома после
восьми часов вечера, и они не смели этого делать, хотя оставалось
непонятным, стремился ли он таким образом предупредить
возможность ночных сборищ или же решил при помощи столь
нелепого запрета доказать, как велика может быть власть одного
человека над другими.
Правда, до и после Вильгельма Завоевателя англичане имели
парламенты, и они этим похваляются, словно сборища эти,
именовавшиеся и тогда парламентами и состоявшие из церковных
тиранов и мародеров, называвших себя баронами, были стражами
свободы и общественного благополучия.
Варвары, хлынувшие с берегов Балтийского моря на прочую часть
Европы, принесли с собой обычай этих генеральных штатов, или
парламентов, по поводу которого бывает столько шума, но который
очень мало известен. Правда, короли в те времена вовсе не были
деспотами, 69
158
но народ не меньше от этого изнывал в жалком рабстве. Главари этих
дикарей, опустошивших Францию, Италию, Испанию, Англию,
провозгласили себя монархами; их предводители разделили между
собой земли побежденных, откуда и возникли маркграфы, лорды,
бароны - все эти маленькие тираны, зачастую оспаривавшие у своих
королей шкуру,
сдиравшуюся
ими
витян
было
со
своих
народов.
Это
были
хищные
ястребы,
159
сражавшиеся с орлом за право пить кровь голубок; таким образом,
каждый народ имел сто тиранов вместо одного господина.
Священники тотчас же вошли в долю. Во все времена уделом галлов,
германцев, остроАнглии
подчиняться
власти
своих
друидов
и сельских
старост — старинной разновидности баронов, однако, с менее
тираническими наклонностями, чем их наследники, Упомянутые
друиды называли себя посредниками между божеством и людьми, они
издавали законы, отлучали от культа, осуждали на казнь. Постепенно в
правление готов и вандалов их власть менилась властью епископов. Во
главе епископов встали папы и с помощью своих бреве, булл и
монахов заставили трепетать королей; они их низлагали, подсылали к
ним убийц и вытягивали из них все деньги, которые можно было
получить от Европы. Слабоумный Инас?1, один из тиранов английской
гептархии, был первым, кто во время паломничества в Рим обязался
платить динарий святого Петра (в переводе на нашу монету это было
примерно одно экю} за каждый дом на своей территории. Весь остров
тотчас же последовал этому примеру; Англия мало-помалу
превратилась в провинцию папы, святой отец посылал туда время от
времени своих легатов, дабы взимать там непомерные подати. Иоанн
Безземельный?
160
в конце концов в приличной форме уступил свое королевство его
святейшеству, который отлучил его от церкви; бароны же, не усмотрев
в этом для себя выгоды, изгнали этого жалкого короля и посадили на
его место Людовика УШ?3, отца Людовика Святого, короля Франции;
однако очень скоро они разочаровались в этом новоявленном короле и
заставили его уплыть восвояси.
В то время как бароны, епископы, папы раздирали таким образом на
части английскую землю, на которой все они хотели повелевать, народ
— самая многочисленная, более того, самая добродетельная, а
следовательно, и самая достойная часть человечества, — народ,
состоящий
из правоведов и ученых, негоциантов и ремесленников, одним словом,
из всех тех, в ком нет ни капли тиранических устремлений,
рассматривался всеми этими господами как стадо животных,
подчиненное человеку.
Менее всего тогда общины могли участвовать в управлении, они
считались презренной чернью: их труд, их кровь принадлежали их
господам, именовавшим себя знатью. Самая многочисленная часть
человечества была тогда в Европе тем, чем она и посейчас является во
многих северных странах, — крепостными сеньора, неким родом
скотины, продаваемой и покупаемой вместе с землей.
Понадобились столетия, чтобы человечеству
была
отдана
дань
справедливости, чтобы был прочувствован весь ужас того, что малое
число людей пожинает посев болышпинства, и не явилось ли счастьем
161
то
для рода человеческого то, что власть этих мелких грабителей была
подавлена во Франции легитимным владычеством напгих королей, а в
Англии — легитимным господством королей и народа?
Счастливым образом в потрясениях, вызванных в империях спорами
королей и вельмож, оружие народов до некоторой степени
притупилось;
свобода
родилась
в Англии
из
споров
тиранов,
бароны
на
деле
162
вынудили
Иоанна Безземельного и Генриха Ш24 даровать знаменитую Хартию-5,
непосредственной
целью
которой
было
самом
поставить
королей в зависимость от лордов, но согласно которой остальная часть
нации получила некоторые поблажки, с тем чтобы при случае она
приняла сторону своих так называемых покровителей. Эта великая
Хартия, рассматриваемая как священный принцип английских свобод,
сама позволяет понять, сколь мало тогда была знакома свобода. Одно
только ее заглавие доказывает, что король приписывал себе
абсолютные правомочия, а бароны и духовенство даже не пытались
заставить его отречься от этого пресловутого “права”, поскольку
высшее могущество принадлежало им.
Вот как начинается великая Хартия: “Мы жалуем по нашей свободной
воле следующие привилегии архиепископам, епископам, аббатам,
приорам и баронам наптего королевства” и т.д.
В параграфах этой Хартии не сказано ни единого слова о палате общин
— доказательство того, что ее не было еще и в помине или же что она
163
существовала, не обладая никакими полномочиями. Здесь содержатся
оговорки в отношении свободных людей Англии — печальное
указание на то, что были среди них и другие. Из параграфа 32 видно,
что эти так называемые “свободные” были обязаны работать на своих
господ. Подобная свобода еще сильно попахивала рабством.
Согласно параграфу 21, король повелевает, чтобы его служащие впредь
не смели насильно и бесплатно отнимать лошадей и повозки у
свободных людей, и это предписание показалось народу воистину
свободой, ибо оно избавляло его от более тяжкого произвола.
Генрих УП?26, удачливый узурпатор и великий политик, делавший
вид,
что
он
любит
баронов,
на
самом
же
деле
164
ненавидевший
их
и
боявшгийся, решил позаботиться об отчуждении их земель. С этого
момента чернь, постепенно составлявитая себе своими трудами
состояния, стала покупать замки знаменитых пэров, разорившихся изза своих безумств. Мало-помалу все земли сменили своих хозяев.
Палата общин становилась со дня на день все более могущественной,
древние семьи пэров со временем вымерли, и, поскольку в
соответствии с буквой закона знатью в Англии
считаются только
изры, в
Этой стране совсем не осталось бы аристократии, если бы короли
время от времени не создавали новых баронов, сохраняя, таким
образом, сословие пэров, которого они некогда так страптились, дабы
противопосТтавить его сословию общинников, ставшему весьма
ненадежным.
Все эти новые пэры, составляющие верховную палату, получают от
короля свои титулы и ничего больше: почти ни один из них не владеет
землей, имя которой он носит. Кто-то из них может именоваться
герцогом Дорсетским, но не иметь ни пяди земли в Дорсетшире.
71
165
Другой является графом какого-либо села, но едва ли даже знает, где
это село расположено. Власть их сильна в парламенте и нигде больше.
Вы не услышите здесь разговоров о верховном, среднем и низшем
суде, ни равным образом о праве охотиться на своих землях, ибо
гражданин не волен ни в едином выстреле на своем собственном поле.
Человек в силу своей принадлежности к знати или к духовному
сословию не освобождается от уплаты определенных налогов, причем
все обложения регулируются палатой общин, которая по своему рангу
стоит на втором месте, но по своему влиянию занимает первое.
Правда, вельможи
и епископы
могут отклонить
билль общин
о налогах, но им не дозволено ничего в нем менять: они должны либо
принять его, либо безоговорочно отклонить. Когда билль подписан
лордами
и получил одобрение короля, все без исключения обязаны платить,
причем каждый вносит налог не согласно своему титулу (это было бы
нелепо), но в соответствии со своим доходом. В Англии не существует
никаких видов произвольной подушной подати, но только реальный
поземельный налог. При превосходном короле Вильгельме Ш?7 была
166
произведена денежная оценка всех земель и таким образом
установлена их твердая стоимость.
Налог и теперь остается таким же, хотя доходы с земель возросли,
поэтому никто не чувствует себя угнетенным и обиженным. Ноги
крестьянина не стирают деревянные башмаки, он ест белый хлеб,
хорошо одевается, не боится увеличить поголовье своего стада или
покрыть свою крышу черепицей под угрозой повышения налога в
следующем году. Здесь много крестьян, владеющих состоянием,
равным примерно двумстам тысячам франков, и при этом они вовсе не
считают чем-то зазорным
для себя продолжать
обрабатывать
землю, которая
принесла им богатство и на которой они живут свободными людьми.
Ш.
О
Монтескье
ДУХЕ
КНИГА
167
ЗАКОНОВ.
ОДИННАДЦАТАЯ
О законах, устанавливающих
‚ политическую свободу и ее отношении
к государственному устройству
Глава 1. ОБЩАЯ
ИДЕЯ
Я отличаю те законы, которые определяют политическую свободу в ее
отношениях к государственному устройству, от тех, которые
определяют ее отношения к гражданину. Первые составляют предмет
настоящей книги; о вторых я буду говорить в следующей.
Глава П. РАЗЛИЧНЫЕ ЗНАЧЕНИЯ,
ПРИДАВАЕМЫЕ СЛОВУ “СВОБОДА”
Нет слова, которое получило бы столько разнообразных значений и
производило бы столь различное внечатление на умы, как слово
“свобода”. Одни называют свободой легкую возможность низлагать
того, ко-го они наделили тиранической властью; другие — право
избирать того, кому они должны повиноваться, третьи - право носить
оружие и совершать насилия; четвертые видят ее в привилегии
состоять под управлением человека своей национальности или
подчиняться своим собственным законам. Некий народ долгое время
принимал свободу за обычай носить длинную бороду. Иные соединяют
это название с известной формой правления, исключая все прочие.
Люди, вкусившие блага республиканского
168
правления, отождествили
этим правлением, а люди, пользовавшиеся
правления,
— с монархией.
Наконец,
понятие свободы
благами монархического
каждый
именовал
свободой
с
то
правление, которое наиболее отвечало его обычаям или склонностям.
Так как в республике пороки правления, на которые жалуются люди,
выступают не так заметно и назойливо, причем создается впечатление,
169
что там более действует закон, чем исполнители закона, то свободу
обыкновенно отождествляют с республиками, отрицая ее в монархиях.
Наконец, ввиду того, что в демократиях народ, повидимому, может
делать все, что хочет, свободу приурочили к этому строю, ‹ смешав,
таким Образом, власть народа со свободой народа. 2-4 во ом В.
;
73
Глава Ш.
ЧТО
ТАКОЕ
СВОБОДА _
Действительно, в демократиях народ, повидимому, делает, что хочет.
Но политическая свобода состоит совсем не в том, чтобы делать то,
что хочется. В государстве, т.е. в обществе, где есть законы, свобода
может заключаться лишь в том, чтобы иметь возможность делать то,
чего должно хотеть, и не быть принуждаемым делать то, чего не
должно хотеть.
Необходимо уяснить себе, что такое свобода и что такое
независимость. Свобода есть право делать все, что дозволено
законами. Если бы гражданин мог делать то, что этими законами
запрещается, то у него не было бы свободы, так как то же самое могли
бы делать и прочие граждане.
Глава У.
170
ПРОДОЛЖЕНИЕ
ТОЙ
ЖЕ
ТЕМЫ
Демократия и аристократия не являются государствами, свободными
по самой своей природе. Политическая свобода имеет место лишь при
умеренных правлениях. Однако она не всегда встречается и в
умеренных государствах; она бывает в них лишь тогда, когда там не
злоупотребляют властью. Но известно уже по опыту веков, что всякий
человек, обладающий властью, склонен злоупотреблять ею, и он идет в
этом направлении, пока не достигнет положенного ему предела.
А
в пределе - кто бы
это мог подумать!
— нуждается
и сама добродетель.
171
Чтобы не было возможности злоупотреблять властью, необходим
такой порядок вещей, при котором различные власти могли бы
взаимно сдерживать друг друга. Возможен такой государственный
строй, при котором никого не будут понуждать делать то, к чему его не
обязывает закон, и не делать того, что закон ему дозволяет.
Глава У.
Хотя
О
ЦЕЛИ
у всех государств
РАЗЛИЧНЫХ
есть одна общая
ГОСУДАРСТВ
им всем цель, заключающаяся в охране своего существования, тем не менее у каждого из них
есть и своя особенная, ему только свойственная цель. Так, у Рима была
цель — расширение пределов государства, у Лакедемона — война, у
законов иудейских — религия, у Марселя — торговля, у Китая —
общественное спокойствие, у родосцев — мореплавание; естественная
свобода есть предмет заботы дикарей, цель деспотических государств
— наслаждения государя, цель монархий - слава государя и его
государства, цель законов Польши — независимость каждого
отдельного лица и вытекающее отсюда угнетение всех.
172
Есть также на свете народ, непосредственным предметом
государственного устройства которого является политическая свобода.
Обратимся к рассмотрению общих начал, на которых он ее утверждает.
Если они хороши, то свобода отразится в них, как в зеркале.
2:
74
Нам не потребуется много труда для того, чтобы обнаружить в
конституции политическую свободу. Если можно увидеть ее там, где
она есть, если она уже найдена, то зачем долее искать ее?
Глава УТ. О ГОСУДАРСТВЕННОМ
АНГЛИИ
УСТРОЙСТВЕ
В каждом государстве есть три рода власти: власть законодательная,
власть исполнительная, ведающая вопросами международного права, и
власть исполнительная, ведающая вопросами права гражданского.
В силу первой власти государь или учреждение создают законы,
временные или постоянные, и исправляют или отменяют
существующие законы. В силу второй власти они объявляют войну
или заключают мир, посылают или принимают послов, обеспечивают
безопасность, предотвращают нашествия. В силу третьей власти они
карают преступления и разрешают столкновения частных лиц.
Последнюю власть можно назвать судебной, а вторую — просто
исполнительной властью государства.
Для гражданина политическая свобода есть душевное спокойствие,
основанное на убеждении
173
в своей безопасности. Чтобы обладать этой
свободой, необходимо такое правление, при котором один гражданин
может не бояться другого гражданина.
Если власть законодательная и исполнительная будут соединены в
одном лице или учреждении, то свободы не будет, так как можно
опасаться, что этот монарх или сенат станут создавать тиранические
законы для того, чтобы так же тиранически применять их.
Не будет свободы и в том случае, если судебная власть не отделена от
власти законодательной и исполнительной. Если она соединена с
законодательной властью, то жизнь и свобода граждан окажутся во
власти произвола, ибо судья будет законодателем. Если судебная
власть соединена с исполнительной, то судья получает возможность
стать угнетателем.
|
Все погибло бы, если бы в одном и том же лице или учреждении,
составленном из сановников, из дворян или простых людей, были
соединены эти три власти: власть создавать законы, власть приводить в
исполнение постановления общегосударственного характера и власть
судить преступления или тяжбы частных лиц.
В большинстве европейских государств установлен умеренный образ
правления, потому что их государи, обладая двумя первыми властями,
предоставляют своим подданным отправление третьей.
У турок, где эти три власти соединены в лице султана, царствует
ужасаюжщий деспотизм.
В республиках Италии, где эти три власти также соединены, свободы
меньше, чем в наших монархиях. Поэтому там правительство
174
Нуждается в целях самосохранения в столь же свирепых мерах, как
Турецкое, о чем свидетельствуют государственные инквизиторы и 75
ящик, куда всякий доносчик может в любое время бросить свою
обвинительную записку.
Подумайте, в каком
республики. Каждое
положении
находится
гражданин
такой
ведомство обладает там, как исполнитель законов, всею
обязательных
законов;
полнотой власти, которую предоставило себе, как законодатель. Оно
может разруцгить государство своей волей, облеченной в форму
общеобладая,
кроме
того
судебною
властью,
оно
имеет возможность погубить каждого гражданина своей волей,
облеченной в форму единичного приговора.
175
Все три проявления власти являются тут в нераздельном единстве; и
хотя там и нет той внешней пышности, которая отличает
деспотического государя, но дух его чувствуется ежеминутно.
Поэтому государи, стремившиеся к деспотизму, всегда начинали с
того, что объединяли в своем лице все отдельные власти, а многие
короли Европы - с того, что присваивали себе все главные должности в
своем государстве.
Конечно, чистая наследственная аристократия итальянских республик
не
воспроизводит
в
точности
азиатского
деспотизма.
Многочисленность должностных лиц иногда смягчает там самую
должность; там не все дворяне бывают согласны в своих намерениях;
там существуют различные суды, взаимно ограничивающие друг
друга. Так, в Венеции Большой
совет обладает законодательной властью, прегадия — исполнительной,
а кварантии — судебной. Но дурно то, что все эти различные
трибуналы состоят из должностных лиц одного и того же сословия,
вследствие чего они представляют собою в сущности одну и ту же
власть.
Судебную власть следует поручать не постоянно действующему
сенату, а лицам, которые в известные времена года по указанному
законом способу привлекаются из народа для образования суда,
продолжительность действия которого определяется требованиями
необходимости.
Таким образом, судебная власть, столь страшная для людей, не будет
связана ни с известным положением, ни с известной профессией; она
станет, так сказать, невидимой и как бы несуществующей. Люди
не имеют постоянно перед глазами судей и страшатся уже не судьи, а
суда.
176
Необходимо даже, чтобы в случае важных обвинений преступник
пользовался по закону правом самому избирать своих судей или по
крайней мере отводить их в числе настолько значительном, чтобы на
остальных можно было бы уже смотреть как на им самим избранных.
Обе же другие власти можно поручить должностным лицам или
постоянным учреждениям ввиду того, что они не касаются никаких
частных лиц, так как одна из них является лишь выражением общей
воли государства, а другая — исполнительным органом этой власти.
Но если состав суда не должен быть неизменным, то в приговорах его
должна царить неизменность, так чтобы они всегда были лишь точным
применением текста закона. Если бы в них выражалось лишь частное
мнение судьи, то людям пришлось бы жить в обществе, не 76
имея определенного понятия об обязанностях, налагаемых на них этим
обществом.
Нужно-даже, чтобы судьи были одного общественного положения с
подсудимым, равными ему, чтобы ему не показалось, что он попал в
руки людей, склонных притеснять его.
Если власть законодательная предоставит исполнительной право
заключать в тюрьму граждан, которые могут представить в
обеспечение своего поведения поручительство, то свобода будет
уничтожена, за исключением случаев, когда человека арестуют для
того, чтобы без всякой отсрочки привлечь к ответу по обвинению в
уголовном преступлении. В этих последних случаях арестованные на
самом деле свободны, так как они подчиняются лишь власти закона.
Но если бы законодательная власть оказалась в опасности вследствие
какогонибудь тайного заговора против государства или какихлибо
сношений с внешним врагом, то она могла бы разрешить
исполнительной власти арестовать на короткое и ограниченное время
подозрительных граждан, которые в таком случае утратили бы свободу
на время для того, чтобы сохранить ее навсегда.
177
И это — единственная сообразная с разумом замена тирании эфо-ров и
столь же деспотической власти государственных инквизиторов
Венеции.
Ввиду того, что в свободном государстве всякий человек, который
считается свободным, должен управлять собою сам, законодательная
власть должна бы принадлежать там всему народу. Но так как в крупных государствах это невозможно, а в малых связано с большими
неудобствами, то необходимо, чтобы народ делал посредством своих
представителей все, чего он не может делать сам.
Люди гораздо лучше знают нужды своего города, чем нужды других
городов; они лучше могут судить о способностях своих соседей, чем о
способностях прочих своих соотечественников. Поэтому членов
законодательного собрания не следует избирать из всего населения
страны в целом; жители каждого крупного населенного пункта
должны избирать себе в нем своего представителя.
Большое преимущество избираемых представителей состоит в том,
что они способны обсуждать дела. Народ для этого совсем непригоден,
что и составляет одну из слабейших сторон демократии.
Нет необходимости в том, чтобы представители, получив от своих
избирателей общую инструкцию, получали от них еще и частные
указания по каждому особому делу, как это делается на сеймах в
Германии.
Правда, в последнем случае слова депутата были бы более верным
отзвуком голоса нации; но это повело бы к бесконечным проволочкам,
дало бы каждому депутату власть над всеми остальными, и в самых
неотложных случаях вся сила народа могла бы быть парализована
чьим-нибудь капризом.
178
Сидни! совершенно прав, говоря, что если депутаты являются
представителями сословий, как в Голландии, то они должны
отчитываться перед теми, кто их уполномочил; но иное дело, когда они
являются представителями городов и местечек, как в Англии.
77
Право подавать голос в своем округе для выбора представителей
должны иметь все граждане, исключая тех, положение которых так
низко, что на них смотрят как на людей, неспособных иметь свою
собственную волю.
Болыпинство древних республик имело один крупный недостаток:
народ имел здесь право принимать активные решения, связанные с
исполнительной деятельностью, к чему он совсем неспособен. Все его
участие в правлении должно быть ограничено избранием
представителей. Последнее ему вполне по силам, так как если и мало
есть людей, способных установить точные границы способностей
человека, то всякий способен решить в общем, является ли его
избранник более способным и сведущим, чем болыпинство остальных.
Представительное собрание следует также избирать не для того, чтобы
оно выносило какие-нибудь активные решения, — задача, которую оно
не в состоянии хорошо выполнить, — но для того, чтобы создавать
законы или наблюдать за тем, хорошо ли соблюдаются те законы,
которые уже им созданы, — дело, которое оно — и даже только оно —
может очень хорошо выполнить.
Во всяком государстве всегда есть люди, отличающиеся
преимуществами рождения, богатства или почестей; и если бы они
были смешаны с народом, если бы они, как и все прочие, имели только
по одному голосу, то общая свобода стала бы для них рабством и они
отнюдь не были бы заинтересованы в том, чтобы защищать ее, так как
большая часть решений была ‘бы направлена против них. Поэтому
доля их участия в законодательстве должна соответствовать прочим
179
преимуществам, которые они имеют в государстве, а это может быть
достигнуто в том случае, если они составят особое собрание, которое
будет иметь право отменять решения народа, как и народ имеет право
отменять его решения.
Таким образом, законодательная власть была бы поручена и собранию
знатных, и собранию представителей народа, каждое из которых имело
бы свои отдельные от другого совещания, свои отдельные интересы и
цели.
Из трех властей, о которых мы говорили, судебная в известном смысле
вовсе не является властью. Остаются две первые; для того, чтобы
удержать их от крайностей, необходима регулирующая власть; эту
задачу очень хорошо может выполнить та часть законодательного
корпуса, которая состоит из знати.
Законодательный
корпус,
состоящий
из
знатных,
должен
быть
когда
180
можно
опасаться,
что
наследственным. Он является таким уже по самой своей природе.
Кроме того, необходимо, чтобы он был очень заинтересован в
сохранении своих прерогатив, которые сами по себе ненавистны и в
свободном государстве неизбежно будут находиться в постоянной
опас° ности.
Но так как власть наследственная может быть вовлечена в
преследование своих отдельных интересов, забывая об интересах
народа, то необходимо,
чтобы
во всех случаях,
имеются важные причины для того, чтобы ее развратить, как, напри78
мер, в случае законов о налогах, все ее участие в законодательстве
состояло бы в праве отменять, но не постановлять.
Под правом постановлять я разумею право приказывать самому или
исправлять то, что было приказано другим. Под правом отменять я
разумею право обратить в ничто решение, вынесенное кемлибо
другим, — право, в котором заключалась власть трибунов Рима?. И
хотя тот, кто имеет право отменять, имеет также и право одобрять,
181
однако это одобрение в данном случае не что иное, как заявление об
отказе пользоваться своим правом отмены, и вытекает из этого права.
Исполнительная власть должна быть в руках монарха, так как эта
сторона правления, почти всегда требующая действия быстрого, лучше
выполняется одним, чем многими; напротив, все, что зависит от
законодательной власти, часто лучше устраивается многими, чем
одним.
Если бы не было монарха и если бы законодательная власть была
вверена известному количеству лиц из числа членов законодательного
собрания, то свободы уже не было бы; обе власти оказались бы
объеди-ненными, так как одни и те же лица иногда пользовались бы - и
всегда могли бы пользоваться -— и тою, и другою властью.
Свободы не было бы и в том случае, если бы законодательное
собрание не собиралось в течение значительного промежутка времени,
так как тогда произошло бы одно из двух: либо законодательная
деятельность совсем прекратилась бы и государство впало бы в
состояние анархии, либо эту деятельность приняла бы на себя
исполнительная власть, вследствие чего эта власть стала бы
абсолютной.
Нет никакой надобности в том, чтобы законодательное собрание было
постоянно в сборе. Это было бы неудобно для представителей и
слишком затруднило бы исполнительную власть, которой в таком
случае пришлось бы заботиться уже не о том, чтобы выполнять свои
обязанности, а лишь о том, чтобы защищать свои прерогативы и свое
право на исполнительную деятельность.
Кроме того, если бы законодательное собрание было в постоянном
сборе, то могло бы случиться, что все изменения в его личном составе
свелись лишь к замещению умершего депутата новым. В таком случае,
если бы законодательное собрание оказалось не соответствующим
своему назначению, этому уже ничем нельзя было бы помочь. При
смене одного состава законодательного собрания другим народ, не
182
расположенный к данному законодательному собранию, возлагает не
без основания свои надежды на то, которое придет ему на смену,
между тем как при бессменности этого собрания он в случае
испорченности последнего не ожидает уже ничего хорошего от его
законов и впадает в ярость или в равнодушие.
Законодательное собрание должно собираться по собственному
усмотрению, так как всякий политический организм признается
обладающим
волею лишь тогда, когда он уже находится в сборе. Если
бы оно собралось не единодушно, то нельзя было бы решить, какая
часть является действительно законодательным собранием: та ли,
которая собралась, или та, которая не собралась. Если же оно имело бы
право само распускать себя, то могло бы случиться, что оно никогда 79
не постановило бы этого роспуска, что было бы опасно в случае, если
бы оно замыслило какоенибудь покушение на исполнительную власть.
К тому же одни времена
более благоприятны для деятельности законодательного собрания, чем другие; необходимо поэтому, чтобы время
созыва
и продолжительность
заседания
этих
183
собраний
определяла исполнительная
обстоятельствах.
власть,
основываясь
на
известных
ей
Если исполнительная власть не будет иметь права останавливать
действия законодательного собрания, то последнее станет
деспотическим, так как, имея возможность предоставить себе любую
власть, какую оно только пожелает, оно уничтожит все прочие власти.
Наоборот, законодательная власть не должна иметь права
останавливать
действия
исполнительной
власти.
Так
как
исполнительная власть ограничена по самой своей природе, то нет
надобности еще както ограничивать ее; кроме того, предметом ее
деятельности являются вопросы, требующие быстрого решения. Один
из главных недостатков власти римских трибунов состоял в том, что
они могли останавливать
деятельность
не только
без
Но
законодательной,
но даже
184
исполнительной
принадлежит
исполнительная
власти, что причиняло большие бедствия.
Но если в свободном государстве законодательная власть не должна
иметь права останавливать власть исполнительную, то она имеет право
и должна рассматривать, каким образом приводятся в исполнение
созданные ею законы; и в этом состоит преимущество такого
правления над тем, которое было у критян и в Лакедемоне, где космы и
эфоры не отчитывались в своем управлении.
Но к чему бы ни привело это рассмотрение, законодательное собрание
не должно иметь власти судить лицо, а следовательно, и поведение
лица, отправляющего исполнительную власть. Личность последнего
должна быть священна, так как она необходима государству для того,
чтобы законодательное собрание не обратилось в тиранию; свобода
исчезла бы с того момента, как исполнительная власть подверглась бы
обвинению или была бы привлечена к суду.
В таком случае государство было бы не монархией, а республикой
свободы.
так
как
тот,
185
кому
власть, может дурно пользоваться ею только потому, что у него дурные
советники, которые как министры ненавидят законы, хотя и
покровительствуют им как люди, то эти советники могут быть
привлечены к ответу и наказаны. И в этом заключается преимущество
этого рода правления над правлением Книда, где закон не дозволял
привлекать к суду амимонов?3 даже по окончании срока их
управления“, вследствие чего народ никогда не мог добиться
удовлетворения за причиненные ему несправедливости, Хотя
вообще
судебную
власть
не следует
соединять
ни с какою
частью власти законодательной, это правило допускает три
исключения, основанные на наличии особых интересов у лиц,
привлекаемых к суду.
Люди знатные всегда возбуждают к себе зависть; поэтому если бы они
подлежали суду народа, то им угрожала бы опасность и на них не 80
186
распространялась бы привилегия, которой пользуется любой
гражданин свободного государства, — привилегия быть судимым
равными себе. Поэтому необходимо, чтобы знать судилась не
обыкновенными судами нации, а той частью законодательного
собрания, которая составлена из знати.
Возможно,
что закон, в одно и то же время дальновидный и слепой,
окажется в некоторых случаях слишком суровым. Но судьи народа, как
мы уже сказали, — не более как уста, произносящие слова закона,
безжизненные существа, которые не могут ни умерить силу закона, ни
смягчить его суровость. Поэтому и в настоящем случае должна взять
на себя обязанности суда та часть законодательного собрания, о
которой мы только что говорили как о необходимом суде в другом
случае.
Верховному авторитету этого суда предстоит умерять закон для блага
самого же закона произнесением приговоров, менее суровых, чем те,
которые им предписываются.
Может также случиться, что гражданин нарушит в какомлибо
общественном деле права народа и совершит преступления, которые
не смогут и не пожелают карать назначенные судьи. Но, как правило,
законодательная власть не имеет права судить; тем менее она может
пользоваться этим правом в том особенном случае, когда она
представляет заинтересованную сторону, какой является народ. Итак,
за ней остается только право обвинения. Но перед кем же будет она
обвинять? Не перед теми ли судами, которые поставлены ниже ее и к
тому же состоят из людей, которые, принадлежа, как и она, к народу,
будут подавлены авторитетом столь высокого обвинителя? Нет: для
охранения
достоинства
187
народа
и безопасности
частного
лица
надо,
чтобы
часть законодательного собрания, состояцхая из народа, обвиняла
перед тою частью законодательного собрания, которая состоит из
знатных и потому не имеет с первой ни общих интересов, ни
одинаковых страстей.
И в этом заключается преимущество такого рода правления перед
правлением большей части древних республик, имевших тот
недостаток,
что народ
там
был
в одно и то же
время
188
и судьей, и обвинителем.
Исполнительная власть, как мы сказали, должна принимать участие в
законодательстве своим правом отмены решений, без чего она скоро
лишилась бы своих прерогатив. Но она погибнет и в том случае, если
законодательная власть станет принимать участие в отправлении
исполнительной власти.
Если монарх станет участвовать в законодательстве своим правом
издавать постановления, то свободы уже не будет. Но так как ему все
же надо участвовать в законодательстве ради интересов собственной
защиты, то необходимо, чтобы его участие выражалось только в праве
отмены.
Причина изменения образа правления в Риме заключалась в том, что
сенат, обладавший
одною частью исполнительной власти, и судьи, обладавшие другою ее частью, не имели, подобно народу, права отмены
законов.
81
Итак, вот основные начала образа правления, о котором мы ведем ‚.
речь. Законодательное собрание состоит здесь из двух частей, взаимно
сдерживающих друг друга принадлежащим им правом отмены, причем
обе они связываются исполнительной властью, которая в свою очередь
связана законодательной властью.
189
Казалось бы, эти три власти должны
прийти в состояние покоя и
‚ бездействия. Но так как необходимое течение вецей заставит их
действовать, то они будут вынуждены действовать согласованно.
Так как исполнительная власть участвует в законодательстве толь‚
КО
Посредством
обсуждение
предложения,
‚ чения
своего
дел.
Нет
ведь
права
190
даже
она
отмены,
всегда
законодательной
она
не
необходимости,
имеет
власти
и
должна
чтобы
возможность
191
потому
может
входить
она
не
в самое
вносила
свои
одобрить
заклюотвергнуть
любое
решение, состоявшееся
предложения.
по
поводу
нежелательного
для
нее
В некоторых древних республиках, где дела обсуждались всенародно,
исполнительная власть, естественно, должна была и вносить
192
предложения, и обсуждать их вместе с народом, так как иначе
получилась
бы необычайная путаница в постановлениях.
Если исполнительная власть станет участвовать в постановлениях о
‚ Налогах
не
одним
только
изъявлением
своего
сухопутных
и
согласия,
то
свободы
193
уж
которые
она
не будет, потому что исполнительная власть обратится в
законодательную в одном из самых важных пунктов законодательства.
Если по тому же вопросу законодательная власть будет выносить свои
постановления не на годичный срок, а навсегда, то она рискует
утратить свою свободу, так как исполнительная власть уже не будет
зависеть от нее; а если такое право приобретено навсегда, вопрос о
том, кому мы обязаны этим приобретением — самим ли себе или комуто другому, — уже становится безразличным. То же самое произойдет,
если законодательная власть станет выносить такие же бессрочные
поста..
нНовления
по
вопросам
о
морских
194
силах,
должна поручать ведению исполнительной власти.
Чтобы тот, кому принадлежит исполнительная власть, не мог угнетать,
надо, чтобы поручаемые ему войска представляли собою народ и были
проникнуты одним духом с народом, как это было в Риме
до времени Мария. А чтобы это было так, необходимо одно из двух: „
или те, кто служит в армии, должны иметь достаточные средства, „
Чтобы отвечать за свое поведение перед прочими гражданами своим
‚ имуществом,
причем
служба их должна
быть
ограничена
годичным
„, сроком, как это практиковалось в Риме; или, если имеется в виду ‚
постоянное войско, составленное из подонков народа, законодательной
власти должно быть предоставлено право распустить это войско, когда
ей вздумается; солдаты должны жить вместе с народом; не следует
создавать ни отдельных лагерей, ни казарм, ни крепостей.
195
Армия, после того как она создана, должна находиться в
непосредственной зависимости не от законодательной, а от
исполнительной власти; это вполне согласуется с природой вещей, ибо
армии надлежит более действовать, чем рассуждать.
82
По свойственному им образу мыслей люди более уважают смелость,
чем осторожность; деятельность, чем благоразумие; силу, чем советы.
Армия всегда будет презирать сенат и уважать своих офицеров. Она
отнесется с пренебрежением к приказам, посылаемым ей от имени
собрания, состоящего из людей, которых она считает робкими и
потому
196
не достойными ею распоряжаться. Таким образом, если армия будет
зависеть единственно от законодательного собрания, правление станет
военным. Если и были где-либо уклонения от этого правила, то лишь
вследствие каких-нибудь чрезвычайных причин: оттого, например, что
армия была изолированна; оттого, что она состояла из нескольких
частей, зависящих от разных провинций; оттого, что главные города
страны были отлично защищены по своему природному положению и
потому не содержали в себе войска.
Голландия еще лучше защищена, чем Венеция. Она может потопить
взбунтовавшиеся войска или уморить их голодом. Там войска
размещаются не по городам, которые могли бы снабжать их
продовольствием, поэтому их легко можно лишить этого
продовольствия.
Но если в случае непосредственной зависимости армии от
законодательного корпуса какие-нибудь особенные обстоятельства и
помешают правлению стать военным правлением, то этим не
устраняются другие неудобства такого положения. Должно будет
случиться одно из двух: или армия разрушит правительство, или
правительство ослабит армию.
И это ослабление явится следствием причины поистине роковой: оно
будет порождено слабостью самого правительства.
Всякий, кто пожелает прочитать великолепное творение Тацита о
нравах германцев, увидит, что свою идею политического правления
англичане заимствовали у германцев. Эта прекрасная система найдена
в лесах.
Все человеческое имеет конец, и государство, о котором мы говорим,
утратит свою свободу и погибнет, как погибли Рим, Лакедемон и
Карфаген; погибнет оно тогда, когда законодательная власть окажется
более испорченной, чем исполнительная.
Не мое дело судить о том, пользуются ли в действительности
англичане этой свободой или нет. Я довольствуюсь указанием, что они
197
установили ее посредством своих законов, и не ищу большего.
Я не имею намерения ни унижать другие правления, ни говорить, что
эта крайняя политическая свобода должна служить укором тем, у
которых есть свобода умеренная. Да и как мог бы я сказать это, когда
сам считаю, что в избытке даже разум не всегда желателен и что люди
почти всегда лучше приспосабливаются к середине, чем к крайностям?
Гаррингтон? в своей “Океании” стремился выяснить, какова та высшая
ступень свободы, которой может достигнуть конституция государства.
Но можно сказать, что он разыскивал эту свободу, отвернувптись от
нее, и что он построил Халкедон, имея перед глазами берега
Византии.
83
Глава УП.
ОБ
ИЗВЕСТНЫХ
НАМ
МОНАРХИЯХ
Монархии,
которые
нам
известные,
не
имеют
своим
непосредственным предметом свободу, подобно той монархии, о
которой мы только что говорили; они стремятся лишь к славе граждан,
государства и государя. Но из этой славы проистекает дух свободы,
198
который может в этих государствах творить дела столь же великие и,
возможно, столько
же способствовать счастью людей, как и сама свобода.
Распределение и соединение трех властей там осуществлено
образцу того государственного устройства,
не по
о котором мы говорили
выше. Каждая власть распределена там особым образом, который
более или менее приближает ее к свободе, без чего монархия
выродилась бы в деспотизм.
*
Глава УШ. ПОЧЕМУ ДРЕВНИЕ НЕ ИМЕЛИ
°’ ДОСТАТОЧНО ЯСНОГО ПРЕДСТАВЛЕНИЯ О МОНАРХИИ
Древние совсем не знали правления, основанного на сословии знати, и
тем более правления, основанного на законодательном собрании,
составленном из представителей нации. Республики Греции и Италии
были городами, каждый из которых управлялся по-своему и заключал
в своих стенах всех своих граждан. Прежде чем все эти республики
были поглощены римлянами, королей не были почти нигде; в Италии,
Галлии, Испании, Германии — всюду были небольшие народы да
маленькие
республики. Даже Африка находилась в подчинении у большой
республики, а Малая
Азия
199
была
занята греческими
колониями.
Городского
представительства и государственных собраний не было нигде, и надо
было добраться до Персии, чтобы найти правление одного лица.
Существовали, правда, федеративные республики; несколько городов
посылали своих представителей на общее собрание. Но монархии,
устроенной по такому образцу, не было.
Вот как возникли первоначальные очертания известных нам монархий.
Племена германцев, которые завоевали Римскую империю, как
известно,
пользовались
очень
большой
свободой.
Стоит
200
только
почитать, что говорит Тацит’ о нравах германцев, чтобы убедиться в
этом. Завоеватели распространились по всей стране; они расселились
по деревням, и очень немногие жили в городах. Пока они жили в
Германии, весь народ мог сходиться на общее собрание. После того
как они рассеялись по завоеванной территории, это уже стало
невозможным. Но так как народ все же должен был совещаться о своих
делах, как он это делал до завоевания, то он стал совещаться
посредством представителей. Вот зародыш готического правления у
наших предков.
Первоначально оно представляло собой смесь аристократии с
монархией и имело то неудобство, что простой народ был там рабом.
Но все же это было хорошее правление, обладавшее способностью
сделаться лучшим. В нем установился обычай давать освободительные
грамоты, и вскоре гражданская свобода народа, прерогативы знати и
духовен-84
ства, власть королей были так хорошо согласованы, что я не знаю,
было ли когда-нибудь на земле правление, столь хорошо
уравновешенное, как то, которым пользовались все части Европы в то
время, когда оно там существовало. И не поразителен ли тот факт, что
самое разложение правления народа-завоевателя породило лучшее из
правлений, которое люди могли только себе вообразить.
Глава Х.
ВОЗЗРЕНИЯ
АРИСТОТЕЛЯ
201
Видно, что Аристотель испытывает затруднения, когда он говорит о
монархии. Он устанавливает пять родов ее и различает их не по форме
государственного устройства, а по случайным признакам, каковы
добродетели или пороки государя, или по признакам внешним, каковы
захват тирании или ее преемственность.
Аристотель причисляет к монархиям и государство персов, и
государство лакедемонян. Но кто не видит, что первое было
деспотическим государством, а второе республикой?
Не зная распределения трех властей в правлении одного, древние не
могли составить себе верного представления о монархии.
Глава Х.
ВОЗЗРЕНИЯ
ДРУГИХ
ПОЛИТИКОВ
Аррибас, царь Эпира?, видел в республике средство умерить власть
одного. Молоссы, не зная, как ограничить ту же самую власть,
поставили двух царей; этим они более ослабили государство, чем
государей; они думали создать соперников и получили врагов.
Существование двух царей могло быть терпимо лишь в Лакедемоне;
там они были не сущностью государственного устройства, но лишь
одним из его элементов.
1
202
#зе:
Глава ХТ. О ГРЕЧЕСКИХ ЦАРЯХ
ГЕРОИЧЕСКОЙ ЭПОХИ
У греков в героическую эпоху установилось нечто вроде монархии,
которая продержалась недолго. Лица, которые создавали ремесла, вели
войны за народ, соединяли людей в общества или наделяли их
землями,
получали
царскую
власть и передавали
ее своим детям.
Они
были
царями, жрецами и судьями. Это один из пяти родов монархии, о
которых нам говорит Аристотель, и единственный действительно
имеющий сходство с монархическим
строем. Но характер
положен устройству наших нынешних монархий.
203
этого строя противоРаспределение трех властей было в нем таково, что народ имел
законодательную власть, а царь — исполнительную власть вместе с
судебной; между тем как в известных нам государствах государь
обладает властью исполнительной и законодательной или по крайней
мере частью законодательной, но сам не судит.
85
В правлении царей героической эпохи распределение трех властей
было проведено очень дурно. Эти монархии были недолговечны, так
как народ, обладая законодательной властью, мог уничтожить их по
малейшему капризу, что он повсюду и сделал.
У народа, свободного и обладающего законодательной властью, у
народа, заключенного в стенах города, где все ненавистное является
еще более ненавистным, высшее искусство законодательства состоит в
умении хорошо распорядиться судебной властью. Но ею нельзя было
распорядиться хуже, чем поручив тому, кто имел уже исполнительную
власть. С этого момента монарх становился страшным. Но так как в то
же время он не участвовал в законодательстве и потому был перед ним
беззащитен, можно сказать, что у него было и слишком много, и
слишком мало власти, Тогда еще не было обнаружено, что истинная
деятельность государя состоит в том, чтобы назначать судей, а не
судить самому. Противоположная этому политика сделала власть
одного невыносимой. Все эти
цари были изгнаны.
Греки не составили себе правильного представления о распределении трех властей в правление одного; они дошли до
этого представления только в применении к правлению многих и
204
назвали государственный строй такого рода политией.
Глава ХП. О ПРАВЛЕНИИ ЦАРЕЙ РИМА И О ТОМ,
КАК ТАМ БЫЛИ РАСПРЕДЕЛЕНЫ ТРИ ВЛАСТИ
Правление царей Рима в некоторых отношениях сходно с правлением
царей у греков героического периода. Оно пало, как и прочие,
вследствие общего
им всем порока, хотя само по себе и по своей при-роде оно было очень
хорошим.
Для ознакомления с этим правлением я разделю его на правление пяти
первых царей, правление Сервия Туллия! и правление Тарквиния!(.
Царя избирали, и во времена пяти первых царей сенат играл
преобладающую роль при его избрании.
По смерти царя сенат обсуждал, следует ли сохранить существующую
форму правления. Если он находил нужным сохранить ее, то он
назначал из своей среды сановника, который избирал царя; сенат
должен
был
одобрить
избрание,
народ — утвердить
его, гадания — освя-
205
тить. Если одного из этих трех условий не было налицо, совершались
новые выборы.
Государственный строй был монархическим, аристократическим и
народным; между властями была установлена такая гармония, что в
период первых царствований не было ни зависти, ни вражды. Царь
предводительствовал войсками и ведал жертвоприношениями; он имел
власть судить дела гражданские и уголовные; он созывал сенат и
собирал народ; некоторые дела он выносил на рассмотрение народа, а
остальные решал совместно с сенатом.
Сенат пользовался большим авторитетом. Цари часто призывали 86
сенаторов для участия в своем суде и не выносили на рассмотрение
народа ни одного дела, которое не было бы предварительно обсуждено
в сенате.
Народ имел право избирать должностных лиц, изъявлять согласие на
издание новых законов и с дозволения царя объявлять войну и
заключать мир. Но он не имел власти судить; и если Тулл Гостилий!?
отдал на его суд Горация!3, то у него были для этого особые причины,
которые приводит Дионисий Галикарнасский\“.
Государственный строй изменился при Сервии Туллии. Сенат уже не
участвовал в избрании этого царя; он был провозглашен народом. Он
перестал судить гражданские дела и оставил за собой только
уголовные; он выносил все дела на обсуждение народа; он облегчил
налоги и все бремя их возложил на патрициев. Так, ослабляя царскую
власть и авторитет сената, он соответственно этому усиливал власть
народа.
Тарквиний не был избран ни сенатом, ни народом. Он видел в Сервии
Туллии узурпатора и занял престол, считая, что имеет на него
наследственное право. Он истребил большую часть сенаторов, а с
206
оставшимися не совещался и не привлекал их даже к участию в своем
суде. Его власть увеличилась; но все, что было в этой власти ненавистного, стало еще более ненавистным. Он захватил власть народа; он
создавал законы без него и даже против него. Он соединил бы в своем
лице все три власти, но народ, наконец, вспомнил, что законодатель —
он сам, и Тарквиния не стало.
Глава ХШ.
ОБЩИЕ РАССУЖДЕНИЯ
ПОСЛЕ ИЗГНАНИЯ
О СОСТОЯНИИ
ЦАРЕИ
РИМА
Расстаться с римлянами невозможно; так еще и теперь в их столице
люди покидают новые дворцы и ищут развалины; так глаз,
успокоенный зеленой эмалью лугов, любит созерцать скалы и горы.
Патрицианские фамилии всегда имели большие привилегии. Эти
привилегии, столь значительные в эпоху царей, стали еще
значительнее после их изгнания. Это возбудило зависть плебеев,
которые захотели принизить патрициев. Недовольство было
направлено против государственного строя и не ослабляло правления:
поскольку учреждения сохраняли свою власть, было в общем
безразлично, к каким семьям
принадлежали должностные лица.
Избирательная монархия, какою был Рим, должна по необходимости
опираться на могущественную аристократию, без которой она
207
превратится в тиранию или народное государство. Но народное
государство не нуждается для своей поддержки в родовых
привилегиях. Поэтому патриции, которые были необходимым
элементом государственного строя во времена царей, стали в нем
излишними во времена консулов.
Народ
мог принизить
патрициев
без вреда для себя и преобразовать
строй, не извращая его.
После того как Сервий Туллий унизил патрициев, Рим должен был
перейти из рук царей в руки народа, между тем как народ, принижая
87
патрициев, не имел основания опасаться снова оказаться под властью
царей.
Природа государства изменяется двумя путями: или потому, что
государственный строй исправляется, или потому, что он разлагается.
Если он изменяется, сохраняя свои принципы, — это значит, что он
исправляется; если же при изменении он утрачивает свои принципы,
— это значит, что он разлагается.
Рим после изгнания царей должен был стать демократией. Народ уже
208
обладал
законодательной
властью;
цари
были
изгнаны
по
его
и, однако,
был
Надо
было
умерить
власть
209
единодушному решению; и если бы он не настаивал на этом решении,
то Тарквинии могли бы возвратиться ежеминутно. Предполагать, что
он изгнал их для того, чтобы стать рабом нескольких фамилий, было
бы неразумно. Итак, положение вещей требовало, чтобы Рим стал
демократией,
он
не
ею.
главных сановников и изменить законы в сторону демократии.
Часто государства более процветают в период незаметного перехода от
одного строя к другому, чем в период господства того или другого
строя. В такую пору все пружины правления напрягаются, все
граждане исполнены честолюбивых стремлений, люди то борются
между собой, то ласкают друг друга, и возникает благородное
соревнование между защитниками падающего государственного строя
и сторонниками строя, получающего преобладание.
:4.
НЕ
Глава У.
НАЧАЛО
КАКИМ ОБРАЗОМ РАСПРЕДЕЛЕНИЕ
ТРЕХ ВЛАСТЕЙ
210
ия
ИЗМЕНЯТЬСЯ ПОСЛЕ ИЗГНАНИЯ ЦАРЕЙ |
Четыре обстоятельства более всего нарушали свободу Рима. Все
должности — жреческие, политические, гражданские и военные -—
доставались однИм патрициям; консулам была дана чрезмерная
власть: народ подвергали оскорблениям и, наконец, ему не оставили
почти никакого влияния на голосование. Эти-то четыре
злоупотребления и исправил сам народ.
1. Он добился того, чтобы плебеям было предоставлено право
занимать некоторые должности, и мало-помалу распространил это
право на все, за ииключением должности интеррекса.
2. Власть консулов была разделена, из нее образовали несколько
должностей. Была создана должность преторов с властью судить
гражданские дела; были назначены квесторы для суда над
преступлениями против общества; были установлены эдилы, которым
поручили полицейские функции;
была учреждена должность казначеев для заведения
общественной казной; наконец, посредством создания должности
цензоров консулы были лишены той части законодательной власти,
которая следит за нравами граждан и касается временного надзора за
различными государственными сословиями. Главные оставшиеся за
ними прерогативы заключались в праве председательствовать на
больших народных собраниях, созывать сенат и предводительствовать
войсками.
88
3. Священные законы установили
должность трибунов, которые мог-
211
ли в любой
момент
останавливать действия патрициев и не допускать
не только частных, но и общих несправедливостей.
Наконец, плебеи добились усиления своего влияния в общественных
постановлениях. Римский народ был разделен трояким образом: по
центуриям, по куриям и по трибам; для подачи голосов его собирали и
распределяли по одному из этих трех подразделений.
В центуриях почти вся власть принадлежала патрициям, первым
гражданам, богачам и сенату, что было почти одно и то же; в куриях
они имели менее власти, и еще менее - в трибах.
Деление по центуриям было более делением цензов и достатков, чем
делением лиц. Весь народ был разделен на 193 центурии, причем каждая имела
один
голос. Первые
98 центурий
состояли из патрициев
и
212
первых граждан; остальные граждане были распределены по 95
прочим центуриям. Таким образом, в этом делении патриции
господствовали при голосовании.
В делении по куриям патриции не имели этих преимуществ. Тем не
менее некоторые преимущества были у них и тут. Здесь надо было
обращаться
к гаданиям,
которыми
ведали
патриции,
и нельзя
было
выносить на рассмотрение плебеев никакого предложения, которое
предварительно не было представлено сенату и одобрено его
постановлением. Только в делении по трибам не было речи ни о
гаданиях, ни о сенатских постановлениях, и патриции на эти собрания
не допускались.
Но народ всегда добивался того, чтобы собрания, которые
обыкновенно проводились по центуриям, проводились по куриям, а
собрания, которые проводились по куриям, проводились по трибам,
213
вследствие чего дела, наконец, и перешли из рук патрициев в руки
плебеев.
Поэтому
когда плебеи добились
права судить патрициев,
чего они
домогались со времени дела Кориолана!з, то они стали судить их в
собраниях по трибам, а не по центуриям; когда же были установлены в
пользу народа новые должности трибунов и эдилов, то народ добился
права избирать этих должностных лиц в собраниях по куриям; а вслед
затем, когда власть его достаточно упрочилась, он получил право
избирать их в собраниях по трибам.
Глава ХУ. КАКИМ ОБРАЗОМ ВО ВРЕМЯ
ПРОЦВЕТАНИЯ РЕСПУБЛИКИ
РИМ ВНЕЗАПНО УТРАТИЛ СВОЮ СВОБОДУ
с
В пылу раздоров между патрициями и плебеями последние
потребовали установления определенных законов, дабы приговоры
суда перестали быть следствием произвола или прихотей власти.
После долгого сопротивления сенат дал свое согласие. Для
составления этих законов назначили децемвиров. Полагали, что их
необходимо наделить
214
большой властью, ввиду того, что им предстояло создать законы для
сторон, почти ни в чем не согласных друг с другом. Назначение всех
должностных
лиц
было
приостановлено;
в комициях
были
избраны
89
децемвиры, для того чтобы они одни распоряжались всеми делами в
качестве правителей республики. Они были облечены и консульской, и
трибунской властью. Первая давала им право созывать сенат; вторая —
созывать народ; но они не созывали ни сената, ни народа. Десять
человек в республике обладали всей полнотой законодательной,
исполнительной и судебной власти. Рим оказался во власти тирании,
столь же жестокой, как и тирания Тарквиния. Когда Тарквиний чинил
свои насилия, Рим был возмущен властью, которую Тарквиний
захватил; когда чинили свои насилия децемвиры, он был поражен
властью, которую сам вручил им.
215
Но какова же была система тирании, проводимая людьми, которые
получили политическую и военную власть только потому, что они
были сведущи в гражданских делах, и которым по обстоятельствам
того времени внутри страны было необходимо малодушие граждан,
чтобы они позволили властвовать над собою, а вне ее границ -— их
мужество, чтобы они могли защищать своих владык?
Зрелище смерти Виргинии6, закланной своим отцом на алтаре стыда
и свободы,
низвергло
власть
децемвиров.
Каждый
стал свободным,
потому что каждый был оскорблен; все стали гражданами, потому что
все почувствовали себя отцами. Сенат и народ вновь обрели свободу,
которая была доверена жалким тиранам.
Римский народ более, чем какойлибо
другой,
был чувствителен
216
к
зрелищам. Зрелище окровавленного тела Лукреции!” положило конец
власти царей. Покрытый ранами должник, появившийся на площади,
заставил изменить форму республики. Образ Виргинии побудил
изгнать децемвиров.
Чтобы
заставить осудить Манлия!$, надо было скрыть от
народа вид Капитолия.
Рим в рабство.
у
Окровавленная
тога Цезаря! снова ввергла
Глава ХУ. О ЗАКОНОДАТЕЛЬНОЙ ВЛАСТИ
В РИМСКОЙ РЕСПУБЛИКЕ
Раздоры
были
217
воспрещены
при децемвирах,
но зависть
воскресла
вместе со свободой; пока у патрициев оставались какие-то привилегии,
плебеи не переставали отнимать у них эти привилегии.
Большого зла тут не было бы, если бы плебеи удовлетворились тем,
что лишили патрициев их преимуществ и не оскорбили их еще и как
граждан. В народных собраниях по куриям или по центуриям народ
состоял
из сенаторов,
патрициев
и плебеев.
В ходе
борьбы
плебеи
218
завоевали себе право создавать законы одни, без участия патрициев и
сената. Эти законы были названы плебисцитами, а комиции, в которых
они создавались, — комициями по трибам. Таким образом,
были‘случаи,
когда патриции не имели никакого участия в законодательной власти и
когда они были подчинены законодательной власти другого
государственного
сословия.
Это
было
какое-то
опьянение
свободой.
Во имя
установления демократии народ ниспровергал основы демократии.
Казалось бы, такая чрезмерная власть должна была уничтожить власть
90
сената; но Рим имел превосходные учреждения. Особенно хороши
были
219
два, из коих одно регулировало законодательную власть народа, а
другое — ограничивало ее.
Цензоры, а до них консулы, каждые пять лет, так сказать, формировали
и создавали политическое тело народа; им принадлежало
законодательство над самой законодательной властью. “Цензор
Тиберий Гракх?°, — говорит Цицерон?1, — переместил
вольноотпущенников в городские трибы не силой своего красноречия,
но одним только словом и жестом;
и
если
бы
он
не
сделал
этого,
то
у нас
Глава ХУП.
220
ОБ
ИСПОЛНИТЕЛЬНОЙ
не
было
бы
этой
республики, которую мы теперь с таким трудом поддерживаем”.
С другой стороны, сенат имел власть изъять, так сказать, республику
из рук народа посредством назначения диктатора, перед которым
преклонял голову самодержавный народ и смолкали самые
благоприятные для народа законы.
В ТОЙ
ЖЕ
РЕСПУБЛИКЕ
ВЛАСТИ.
Народ, столь ревниво охранявший свою законодательную власть,
менее дорожил своей исполнительной властью. Он отдал ее почти
221
целиком сенату и консулам, а за собою оставил только право избирать
должностных лиц и утверждать распоряжения сената и полководцев.
Вследствие своей страсти повелевать и честолюбивого стремления все
подчинить своей власти, вследствие узурпаций, которые он всегда
производил и продолжал производить, Рим был постоянно обременен
большими заботами: то против него составляли заговор его враги, то
он
сам составлял заговор против своих врагов.
Все это обязывало его действовать, с одной стороны, с героической
отвагой, а с другой - с величайшим благоразумием и создавало такое
положение
вещей,
которое
требовало,
чтобы
делами
его руководил
сенат. Народ оспаривал у сената все отрасли законодательной власти,
потому что дорожил своей свободой. Но он не оспаривал у него ни
одной из отраслей исполнительной власти, потому что дорожил своею
славой.
222
Доля участия сената в исполнительной власти была так велика, что, по
словам Полибия””, все иностранцы считали Рим аристократией.
Сенат распоряжался общественной казной и отдавал на откуп
государственные доходы, был третейским судьей в делах между
союзниками, решал вопросы о войне и мире и руководил в этом
отношении консулами. Он определял численность войск римлян и
союзников, распределял провинции и войска между консулами или
преторами и по истечении их служебного года мог назначать им
преемников. Он присуждал триумфы, принимал и отправлял послов,
возводил на престол царей, награждал, наказывал, судил их, жаловал
им звание союзника римского народа или лишал их этого звания.
Консулы собирали войска, которые они должны были вести на войну;
они командовали сухопутными и морскими силами, располагали
союз91
никами; они имели в провинциях неограниченную власть; они
заключали мир с побежденными народами и предписывали им условия
мира сами или отсылали их для этого к сенату.
Даже в те времена, когда народ принимал некоторое участие в делах
войны, он проявлял при этом более свою законодательную власть, чем
власть исполнительную. Он только утверждал то, что было сделано
царями, а после них — консулами или сенатом. Он не только не
объявлял войны, но мы даже видим, что консулы или сенат часто вели
ее вопреки сопротивлению его трибунов. Но, опьяненный своим
могуществом, народ усилил свою исполнительную власть. Так, он сам
стал назначать военных трибунов, которых ранее назначали
полководцы, и незадолго до первой Пунической войны постановил,
что
ему одному принадлежит право объявления войны,
Глава ХУШ.
223
О СУДЕБНОЙ
В РИМСКОМ
ВЛАСТИ
ГОСУДАРСТВЕ
Судебная власть была предоставлена народу, сенату, государственным
сановникам и судьям. Надо рассмотреть, как она была распределена.
Начинаю с дел гражданских.
Консулы судили после царей, а преторы — после консулов. Сервий
Тулий сложил с себя обязанность творить суд по делам гражданским;
консулы тоже не решали этих дел, за исключением очень редких
случаев, которые поэтому получили название чрезвычайных. Они
довольствовались тем, что назначали судей и формировали трибуналы,
которые должны были судить. Судя по речи Аппия Клавдия”, переданной Дионисием Галикарнасским, начиная с 259 г. от основания
Рима в этом видели установивитийся обычай; и мы не зайдем слишком
далеко, если отнесем установление этого обычая к Сервию Туллию.
Претор каждый год составлял список, или табель, лиц, которых он
избирал для выполнения обязанности судей в продолжение года
отправления им своей должности. Для каждого дела привлекали
достаточное для его рассмотрения количество судей. Почти то же
самое практикуется в Англии. Особенно благоприятно для свободы
было тут то, что претор назначал судей с согласия сторон.
Значительное количество отводов, которое допускается теперь делать в
Англии, очень близко подходит к этому обычаю.
224
Эти судьи должны были только устанавливать факты, например, была
или нет уплачена такая-то сумма, было или не было совершено такоето действие. Что же касается вопросов о праве, решение которых
требует некоторых специальных способностей, то они выносились на
обсуждение трибунала центумвиров.
Цари сохранили за собой право суда по делам уголовным; от них это
право перешло к консулам. В силу этой-то судебной власти консул
Брут?“ и предал смерти своих детей и всех участников заговора в
пользу Тарквиниев. Эта власть была чрезмерна. Консулы уже обладали
военной властью, теперь они стали применять эту власть и к граж92
данским делам, и их судебные решения, не стесняемые никакими
формами судопроизводства, были скорее актами насилия, чем суда.
Этим было вызвано издание закона Валерия”, дозволявшего
апеллировать к народу по поводу всякого распоряжения консулов,
угрожавшего жизни гражданина. Консулы уже не могли вынести
смертного приговора римскому гражданину иначе, как по воле народа.
Мы видим, что во время первого заговора в пользу возвращения
Тарквиниев виновных судит консул Брут, во время второго — для суда
над виновными созывают сенат и комиции.
Законы, названные священными, дали народу трибунов, которые
образовали корпорацию, заявившую вначале безмерные притязания.
Трудно сказать, что было сильнее: дерзкая требовательность плебеев
или робкая уступчивость сенаторов. Закон Валерия дозволил
апеллировать к народу, Т.е. к народу, состоящему из сенаторов,
патрициев и плебеев;
но
плебеи
225
постановили,
что
апелляции
следует
обращать
Кориолан,
обвинентолько к ним одним. Вскоре был поднят вопрос о том, могут ли плебеи
судить патриция, что стало предметом распри, порожденной делом
Кориолана
и вместе с этим делом окончившейся.
ный трибунами перед народом, утверждал вопреки духу закона
Валерия, что его как патриция могут судить только консулы. Плебеи
также вопреки духу закона решили, что его должны судить только одни
плебеи, и действительно судили его.
Законы двенадцати таблиц все это изменили. Они постановили, что
вопрос о жизни и смерти гражданина должен решаться лишь
большими народными собраниями. Таким образом, плебеи, или, что то
же самое, комиции по трибам, стали судить только преступления,
наказуемые денежным штрафом. Для вынесения смертного приговора
226
нужен был закон; для присуждения к денежному штрафу достаточно
было плебисцита.
Это определение Законов двенадцати таблиц было очень благоразумно.
Благодаря ему плебеи и сенаторы стали действовать с удивительным
согласием: так как компетенция тех и других была поставлена в
зависимость от строгости наказания и природы преступления, то им
было невозможно обойтись без взаимного соглашения.
Закон Валерия лишил государственный строй Рима, всего, что у него
еще оставалось общего с правлением греческих царей героической
эпохи. Консулы уже не имели власти карать за преступления. Хотя все
преступления имеют публичный характер, тем не менее надо отличать
те из них, которые касаются взаимных отношений граждан, от тех,
которые, скорее, касаются отношений государства к гражданам.
Первые называются преступлениями частными, а вторые —
публичными.
Публичные преступления судил сам народ. Что касается частных, то
он поручал специальной комиссии назначать квестора для суда над
каждым преступлением этого разряда. В квесторы народ часто избирал
должностное лицо, но иногда и частное. Их называли квесторами
отцеубийства. О них упоминается в Законах двенадцати таблиц.
Квесторы назначали так называемого судью данного дела, который
избирал по жребию судей, составлял суд и председательствовал в нем.
93
Следует обратить внимание на участие, которое принимал сенат в
назначение квестора, для того чтобы уяснить себе, каким образом
были в этом отношении уравновешены власти. Иногда сенат заставлял
избрать диктатора для отправления должности квестора; иногда он
приказывал, чтобы избрание квестора было поручено народному
собранию, созванному трибуном; наконец, случалось, что народ давал
поручение избранному им для этого должностному лицу сообщить
227
сенату о каком-нибудь преступлении и просить его назначить квестора,
как это видно из суда над Луцием Сципионом*5, о котором говорит
Тит Ливий””.
В 604 году от основания Рима некоторые из этих временных комиссий
были обращены в постоянные. Мало-помалу материал преступлений
был разделен по вопросам, которые составили предмет постоянных
судов. Каждый из этих судов был поручен ведению особого претора.
Власть преторов судить эти преступления была ограничена годичным
сроком, по истечении которого они отправлялись управлять своими
провинциями.
В Карфагене совет ста состоял из пожизненных судей. Но в Риме
преторы назначались на один год, а судьи — даже на более короткий
срок, потому что они назначались для каждого дела особо. Мы уже
сказали в У! главе этой книги, насколько такой порядок был в
некоторых государствах благоприятен для свободы.
До Гракхов судей избирали из сословия сенаторов. Тиберий Гракх
заставил избирать их из сословия всадников; эта перемена была
настолько важной, что сам трибун считал, что он одной этой мерой
подорвал силу сословия сенаторов.
Надо заметить, что распределение трех властей может быть очень
благоприятно для свободы конституции, хотя менее благоприятно для
свободы гражданина. В Риме могущество народа, обладавшего
законодательной властью и частью власти исполнительной и судебной,
было
так велико, что оно нуждалось в противовесе со стороны другой
власти. Хотя сенат и обладал частью исполнительной власти и
некоторыми отраслями законодательной, но этого было мало для
противовеса народу. Нужно было, чтобы он пользовался частью
судебной власти, и он пользовался ею, когда судей выбирали из
сенаторов. Но после того как Гракхи лишили сенаторов участия в суде,
сенат уже не мог противостоять народу. Таким образом, Гракхи
поколебали свободу строя ради усиления свободы народа, но
последняя погибла вместе с первой.
228
Отсюда произошли бесконечные бедствия. Государственный строй был
изменен в такое время, когда в пылу гражданской борьбы основные
законы уже почти не существовали. Всадники перестали быть тем
средним сословием, которое соединяло народ с сенатом, и узы
единения в государственном строе были порваны.
Существовали и частные причины, в силу которых не следовало
поручать судебную власть всадникам. Государственный строй Рима
был основан на том принципе, что войско его должно было состоять из
лиц, достаточно состоятельных, чтобы отвечать перед республикой за
94
свое поведение своим имуществом. Всадники, как люди самые
богатые, составляли кавалерию легионов. Но после своего возвышения
они уже не захотели служить в этом войске. Надо было образовать
новую кавалерию: Марий? стал набирать в свои легионы всякий сброд,
и республика погибла.
Кроме того, всадники брали на откуп доходы республики; они были
жданы, они сеяли одно общественное бедствие за другим, одну нужду
за другой. Таких людей не только не следовало делать судьями, но и
самих их надо было бы постоянно держать под надзором судей. К
чести
наших старинных французских законов надо сказать, что при
заключении договоров с деловыми людЕ’ “они относились к ним с
недоверием, которое, естественно, внушает неприятель. Когда в Риме
судебная власть была передана откупцикам,
не стало ни добродетели, ни порядка, ни законов, ни судов, ни судей.
229
В некоторых отрывках из Диодора Сицилийского” и Диона“,
встречается довольно наивное изображение такого положения дел.
“Муций Сцевола?!, — говорит Диодор, — захотел воскресить нравы
старины, жить честно и воздержанно, только на средства от своего
собственного имущества. Предшественники его, вступив в
сообщничество с откупщиками, которые были в это время судьями в
Риме, наводнили провинцию всякого рода преступлениями. Но
Сцевола покарал ростовщиков и посадил в тюрьмы тех, которые
сажали туда других”.
Дион рассказывает, что наместник Сцеволы Публий Рутилий 32_
человек, не менее Сцеволы
ненавистный всадникам, — был обвинен по
своем возвращении из провинции в том, что он получил подарки и
присужден к денежному штрафу. Он тотчас же заявил об уступке
своего имущества. Он доказал свои права на владение им, и его
невинность обнаружилась в том, что ценность его имущества
оказалась гораздо меньше ценности того, в похищении чего его
обвиняли. Он не захотел более жить в одном городе с такими людьми.
Диодор говорит еще, что итальянцы закупали в Сицилии партии рабов
для возделывания своих полей и ухода за своими стадами и не кормили
их, вследствие чего эти несчастные, одетые в шкуры животных,
вооруженные копьями и дубинами и окруженные стаями больших
собак, были вынуждены грабить по большим дорогам. Они
опустошали всю провинцию, так что жители ее могли считать своим
только то имущество, которое находилось под охраной городских стен.
И ни один
проконсул, ни один претор не могли или не хотели воспротивиться
этим беспорядкам, не смели наказать этих рабов, потому что они
принадлежали
230
всадникам,
которые
обладали
судебной властью
в Риме. Это
было, однако, одной из причин восстания рабов. Скажу только одно:
людям, занимавшимся профессией, единственная цель которой нажива, профессией, которая всегда всего требовала, но от которой
никто ничего не требовал, профессией, неумолимой и глухой ко всему
на свете, — этим людям, которые не только расхищали богатства, но
разоряли и самую бедность, не следовало вручать судебную власть в
Риме.
ВЕН
ВЕ
На
.
а,
И
231
.+
95
Глава ХХ.
ОБ
УПРАВЛЕНИИ
РИМСКИМИ
ПРОВИНЦИЯМИ
Таково было распределение трех властей в столице, но далеко не таким
было оно в провинциях. В центре царила свобода, а на окраинах
господствовала тирания.
Пока господство Рима простиралось на одну Италию, он управлял ее
народами как союзниками. В каждой республике соблюдались ее
законы.
Но когда Рим расширил
властью,
так как кто же
свои завоевания,
232
когда сенат не мог
уже осуществлять непосредственного надзора за провинциями, когда
должностные лица, находившиеся в Риме, не могли более управлять
империей, — пришлось посылать в провинции преторов и
проконсулов. С
этих пор не стало более гармонии между тремя властями. Посылаемый
правитель соединил в своем лице власть всех должностных лиц Рима:
да что я говорил? — даже власть самого сената, даже власть самого
народа. Это были правители деспотические, очень подходящие для тех
отдаленных мест, куда их посылали. Они обладали всеми тремя
властями и были, если можно так выразиться, пашами республики.
Мы уже сказали в другом месте, что в республике соединение в лице
одного и того же гражданина должностей военных и гражданских
вытекало из природы вещей. Это доказывает, что республика,
производящая завоевания, не может управлять завоеванным
государством в согласии с формой своего собственного
государственного строя, не может передать ему своего образа
правления. В самом деле, посылаемый ею правитель, имея уже в руках
исполнительную власть — и гражданскую, и военную — должен
обладать еще и законодательной без него будет издавать
законы?
Столь
же
необходимо, чтобы он обладал и властью судебной, так как кто же
будет судить независимо
233
от него? Необходимо,
следовательно, чтобы
назначаемый республикой правитель обладал всеми тремя властями,
как это и было в римских провинциях.
Монархия может с меньшими затруднениями навязывать свой образ
правления, так как из посылаемых ею для управления чиновников
одни обладают исполнительной властью гражданской, а другие —
исполнительной властью военной, что не влечет за собой деспотизма.
Право римского гражданина быть подсудным только суду народа было
для него очень важной привилегией, так как иначе, находясь в
провинции, он оказался бы оставленным на произвол проконсула или
пропретора. Рим не ощущал тирании, которая действовала только
среди покоренных народов.
Таким
образом,
в Риме,
как и в Лакедемоне,
свободные
пользовались крайней свободой, а рабы были в крайнем рабстве.
234
С граждан налоги собирали со строгой справедливостью. Основой
налогообложения служило постановление Сервия Туллия, который
разделил граждан на шесть классов по степени их богатства и
определил размеры налога, уплачиваемого каждым из этих классов
пропорционально его участию в делах правления. Благодаря этому
больитие налоги не возбуждали неудовольствия по причине связанного
с 96
ними большого доверия, а с малым доверием мирились вследствие
связанных с ним малых размеров налога.
Была тут и еще одна прекрасная сторона: так как деление Сервия
Туллия
было,
так
сказать,
основным
принципом
государственного
строя, то, следовательно, справедливость при взимании налогов
коренилась в самом основном принципе правления и могла быть
нарушена лишь вместе с ним.
235
Но между тем как город легко уплачивал налоги или вовсе не платил
их, провинции опустошались всадниками — откупщиками
республики.
Мы уже говорили об их насилиях; история сохранила множество
рассказов об этом.
“Вся Азия ожидает меня как избавителя, — сказал Митридат??, — До
того возбуждена ненависть к римлянам хищничеством проконсулов,
вымогательствами дельцов и клеветами судей”.
Вот почему все, что составляло силу провинций, не только не усилило
республику, но, напротив, ослабило ее. Вот почему провинции видели
в утрате Римом его свободы начало своего собственного
освобождения.
Глава ХХ. КОНЕЦ
ЭТОЙ
КНИГИ
Я хотел бы рассмотреть способ распределения трех властей во всех
известных нам умеренных правлениях и согласно с этим определить
степень
свободы,
читателя.
Дело
236
присущей
каждому
из них.
Но
никогда
не следует
исчерпывать предмет до того, что уже ничего не остается на долю в
том,
заставить его думать.
4. О
СВОБОДЕ
чтобы
заставить
его
читать,
237
а в том,
чтобы
Д.Юм.
Эссе
ИДЕЯ СОВЕРШЕННОГО
ГОСУДАРСТВА:
С формами правления дело обстоит не так, как с другими
искусственными изобретениями, где можно выбросить старую
машину, если мы можем изобрести другую, более точную и удобную,
или где можно спокойно провести испытания, даже если успех
сомнителен. Установленная система правления имеет бесконечное
преимущество именно изза того обстоятельства, что она уже
установлена, ибо основная масса человечества управляется
авторитетом, а не разумом и никогда не придает вес тому, что не имеет
рекомендации прошлого. Поэтому вмешательство в это дело или
проведение экспериментов на основе всего лишь доверия к каким-либо
предположительным соображениям или к философии никогда не будет
признаком мудрого правителя, который с почтением относится к тому,
что несет на себе следы прошлого; и, хотя такой правитель может
попытаться предпринять некоторые усовершенствования на благо
общества, все же он приспособит свои нововведения, насколько это
будет возможно, к старому сооружению и полностью сохранит главные
колонны и опоры существующего строя.
Математики Европы резко разделились во мнениях относительно того,
какая форма корабля более всего удобна для плавания; и справедливо
считается, что Гюйгенс”, который наконец решил этот спор, оказал
238
услугу как ученому, так и торговому миру; хотя Колумб? и доплыл до
Америки, а сэр Фрэнсис Дрейк’ совершил кругосветное путешествие,
не сделав такого открытия. И если необходимо допустить, что одна
форма правления более совершенна, чем другая, независимо от
обычаев и склонностей конкретных людей, то почему же мы не можем
спросить, какая форма самая совершенная из всех, хотя современные
неуклюже конституированные и плохо действующие правительства,
кажется, служат потребностям общества, и хотя установить новую
систему правления будет не так легко, как построить корабль по
новому чертежу. Эта тема, безусловно, заслуживает наибольшего
внимания из всех, которые только может придумать ум человека. И кто
знает, если бы данная проблема
была решена
благодаря достижению
всеобщего согласия мудрых и просвещенных людей, то, может быть, в
будущем
наступил
бы
такой
момент,
когда
239
предоставилась
бы
возввиду
того, что объединение
можность претворить теорию в практику либо ввиду распада
какойлибо
старой
системы
правления,
либо
людей образовало бы новую систему где-либо в отдаленной части
света. Во всех случаях было бы полезно знать, что есть самое
совершенное
98
в этом роде, дабы мы могли как можно
240
больше приблизить
к
нему какойлибо реально существующий строй или форму правления
путем осторожных изменений и нововведений, с тем чтобы не
причинить обществу слишком больших волнений.
Все, что я пытаюсь сделать в данном эссе, сводится к тому, чтобы
вновь ввести в оборот указанную тему для размышления; и поэтому я
изложу свои соображения насколько можно более кратко. Я понимаю,
что длинная диссертация на эту тему окажется не очень-то
приемлемой для публики, которая будет склонна считать такие
изыскания и бесполезными, и химерическими.
Все планы государств, которые предполагают осуществление
огромных преобразований в нравах людей, основаны только на
воображении.
Такой характер носит “Государство” Платона и “Утопия” сэра Томаса
Мора. “Океания” представляет собой единственный ценный образец
государства, который был до сих пор предложен вниманию общества”.
Представляется, что главные недостатки “Океании” следующие.
Вопервых, предложенная ею система чередования неудобна, ибо она
периодически отстраняет людей, независимо от их способностей, от
общественной службы. Во-вторых, ее аграрий практически
неосуществим. Люди вскоре овладеют практиковавшимся в Древнем
Риме искусством скрывать свое имущество под чужим именем, пока в
конце концов злоупотребления не станут столь распространенными,
что люди отбросят даже видимость ограничения. В-третьих,
“Океания” не обеспечивает достаточной гарантии свободы или
восстановления справедливости. Сенат должен предлагать, а народ
соглашаться; благодаря этому методу сенат не только имеет право вето
в отношении народа, но его вето, что имеет
241
гораздо
большее
значение,
действует
до голосогде поместить одну и
ту же вещь. Когда народный законопроект обсужвания народа. Ёсли бы в государственной системе Англии король
обладал правом вето такого же рода и мог предотвратить передачу
любого законопроекта в парламент, он был бы абсолютным монархом.
Но так как его вето следует за голосованием в палатах, то оно не имеет
большого значения. Такое различие получается в зависимости от того,
ден в парламенте и доведен до совершенства, все его достоинства и
недостатки взвешены и уравновешены; если после этого его
представят на одобрение королю, то немногие из монархов осмелятся
отвергнуть единодушное желание народа. Но если бы король мог
задушить неприятный ему закон в зародыше, как это делалось в
течение некоторого времени в парламенте Шотландии при помощи
лордов по закону (0Ё Ше
агис!ез), то в английской системе правления не было бы равновесия, а
жалобы никогда не находили бы удовлетворения. И совершенно
очевидно, что чрезмерная власть проистекает при любой системе
правления не столько из новых законов, сколько из того, что забывают
искоренять злоупотребления, которые часто возникают в связи со
242
старыми. Макиавелли говорит, что любую систему правления следует
чаще возвращать к ее первоначальным принципам. В таком случае, как
нам представляется, можно сказать, что, согласно “Океании”, все
законодательство оказывается в руках сената, а это Гаррингтон счел бы
неудобной формой правления, особенно после отмены агрария.
4”
99
Ниже указана та форма правления, против которой я не могу в
пределах теории обнаружить скольконибудь серьезных возражений.
Пусть Великобритания и Ирландия или любая другая территория
равных размеров будет разделена на 100 графств, а каждое графство —
на 100 округов, что составит всего 10 000 округов. Если страна, в
которой предполагается образовать республику, занимает меньшую
территорию, мы можем уменьшить число графств, но их должно быть
во всяком случае не менее 30. Если она занимает большую
территорию, лучше будет увеличить округа или объединить больше
округов в одно графство, чем увеличивать число графств.
Пусть все фригольдеры в графстве с доходом в 20 фунтов в год и все
владельцы домов стоимостью в 500 фунтов в городских округах
собираются ежегодно в приходской церкви и избирают путем
голосования какогонибудь фригольдера графства в качестве своего
депутата, которого мы назовем представителем графства.
Пусть 190 представителей графства через два дня после своего
избрания собираются в столице графства и избирают путем
голосования из своей среды 19 магистратов графства и одного
сенатора. Таким образом, во всей республике окажется 100 сенаторов,
1100 магистратов графства и 19 000 представителей графства. Ибо мы
дадим всем сенаторам полномочия магистратов графства, а всем
магистратам графства — полномочия представителей графства.
243
Пусть сенаторьт собираются в столице государства и их облекают всей
полнотой исполнительной власти в республике, правом объявлять
войну и заключать мир, отдавать приказы и распоряжения генералам,
адмиралам и послам -— короче говоря, всеми прерогативами
английского короля, за исключением права вето.
Пусть представители графств собираются в своих соответствующих
графствах и обладают всей полнотой законодательной власти в
республике; большее число графств, высказавшихся за или против,
будет решать вопросы. Если же их голоса разделяются поровну, пусть
сенат имеет право решающего голоса.
Каждый
новый закон должен сначала обсуждаться в сенате; и даже
если он отвергнут, то по настоянию и протесту 10 сенаторов он все
равно должен быть разослан графствам. Сенат, если захочет, может
приложить к тексту закона свои доводы за или против его принятия.
Поскольку было бы слишком хлопотно собирать всех представителей
графства по поводу каждого пустячного закона, который может
потребоваться, сенат имеет право по своему усмотрению послать закон
магистратам графства или представителям графства.
Магистраты, даже если закон направлен непосредственно им, могут,
если захотят, созвать представителей графства и представить вопрос на
их решение.
Независимо от того, направил ли сенат закон магистратам графства
или представителям графства, один экземпляр его вместе с доводами
сената должен быть послан каждому представителю за восемь дней до
того дня, на который назначено собрание для его обсуждения. И хотя
сенат может передать вопрос на решение магистратам, однако если 100
244
пять представителей графства прикажут магистратам созвать
заседание всех представителей и представить вопрос на их решение,
то они должны подчиниться.
И магистраты графства, и представители графства могут дать сенатору
графства текст закона, который нужно предложить в сенате; и если 5
графств поддержат один и тот же наказ, то закон, даже если он
отвергнут сенатом, должен быть направлен либо магистратам, либо
представителям графства, как указано в наказе 5 графств.
Любые 20 графств голосованием либо своих представителей, либо
магистратов могут лишить любого человека права занимать какую бы
то ни было общественную должность в течение года; 30 графств могут
сделать то же на срок в три года.
Сенат имеет право изгнать из своих рядов любого члена или
нескольких членов, которые не подлежат переизбранию в данном году.
Сенат не может изгонять дважды в течение одного и того же года
сенатора от одного и того же графства.
Полномочия старого сената остаются в силе в течение трех недель
после ежегодных выборов представителей графств. Затем все новые
сенаторы, собравитись, уединяются подобно конклавы кардиналов и
при помощи сложной системы голосования вроде той, что
применялась в Венеции или на Мальте, избирают следующих
должностных лиц: протектора, который представляет достоинство
республики и председательствует в сенате; двух государственных
секретарей; шесть следующих советов: государственный совет, совет
по вопросам религии и науки, совет по вопросам торговли,
юридический совет, военный совет и совет адмиралтейства, причем
каждый из этих советов состоит из пяти человек; а также шести
комиссаров казначейства и одного первого комиссара. Все они должны
быть сенаторами. Сенат также назначает всех послов при иностранных
дворах, которые не обязательно должны быть сенаторами.
Сенат может продлить полномочия кому-либо из них или всем им, но
должен переизбирать их каждый год.
245
Протектор и два секретаря имеют право заседать и голосовать в
государственном совете. В компетенцию этого совета входят все
вопросы высшей политики. Члены государственного совета имеют
право заседать и голосовать во всех других советах.
Совет по вопросам религии и науки надзирает за университетами и
духовенством. Совет по вопросам торговли опекает все то, что может
влиять на торговлю. Юридический совет рассматривает все случаи
злоупотребления законами со стороны судебных чиновников, а также
изучает вопрос о том, какие усовершенствования можно внести в
гражданское право. Военный совет осуществляет надзор за милицией
и ее дисциплиной, складами, запасами и т.п., а когда республика
находится в состоянии войны, обсуждает соответствующие приказы
генералам.
Совет адмиралтейства имеет те же полномочия в отношении
военноморского флота, а также назначает всех офицеров флота от
капитанов и ниже. Ни один из указанных советов не имеет права
издавать приказы от своего имени, за исключением тех случаев, когда
они полу101
чают полномочия на это от сената. В других случаях они должны все
передавать сенату.
Когда у сената каникулы, то любой из указанных советов может
созвать его раньше того дня, на который была назначена его сессия.
Кроме этих советов или судов существует еще один, который
называется судом претендентов и формируется следующим образом.
Если какие-либо
кандидаты
на должность сенатора
246
получают
более одной
трети голосов представителей графства, то тот кандидат, который
получил голосов больше, чем другие, но меньше, чем избранный
сенатор, лишается права в течение года занимать какую-либо
общественную должность, включая даже должности магистрата и
представителя, однако занимает свое место в суде претендентов. Таким
образом создается суд, который может иногда насчитывать 100 членов,
а иногда не иметь их вообще и тем самым оказываться
ликвидированным на год.
Суд претендентов не обладает властью в республике. В его
компетенцию входит только ревизия государственных финансов и
обвинение кого-либо перед сенатом. Если сенат оправдывает
соответствующее лицо, суд претендентов может по своему усмотрению
апеллировать к народу, магистратам либо представителям. Получив
эту апелляцию, магистраты или представители собираются в день,
назначенный судом претендентов, и избирают в каждом графстве трех
человек, в число которых не может входить сенатор графства. Эти
люди в количестве 300 собираются в столице и еще раз судят
обвиняемого.
Суд претендентов может внести в сенат любой закон; если таковой
будет отвергнут, суд претендентов может апеллировать к народу, т.е.
к магистратам или представителям, которые рассматривают его в
своих графствах. Каждый сенатор, выведенный из состава сената по
решению суда, занимает свое место в суде претендентов.
Сенат обладает всеми судебными полномочиями палаты лордов, т.е.
247
рассматривает все апелляции на решения низших судов. Он также
назначает лорда-канцлера и всех судебных чиновников.
Каждое графство само по себе является своего рода республикой, и его
представители могут издавать местные законы, которые вступают в
силу лишь спустя три месяца после их одобрения. Экземпляр закона
посылается сенату и всем остальным графствам. Сенат или любое из
графств может в любое время аннулировать любой местный закон
другого графства.
Представители обладают всеми полномочиями английских мировых
судей во время судебных процессов, исполнения поручений и т.п.
Магистраты назначают всех налоговых инснекторов в каждом
графстве. Все вопросы, касающиеся налогов, решаются окончательно
апелляцией к магистратам. Они утверждают финансовые отчеты всех
чиновников, но их собственные финансовые отчеты должны
рассматриваться и утверждаться в конце года представителями.
Магистраты назначают приходских пасторов или священников во все
приходы.
Устанавливается пресвитерская система правления, и высшим
церковным судом является собрание всех пресвитеров графства, или
си102
нод. Магистраты могут изъять любое дело из этого суда и решить его
сами.
Магистраты могут судить, смещать или отстранять от должности
любого пресвитера.
Утверждается милиция в подражание швейцарской, которая широко
известна, и мы не будем о ней говорить. Целесообразно сделать только
одно
добавление,
248
а именно,
что
ежегодно
будет
набираться
армия
численностью в 20000 человек с периодически меняющимся составом,
которая будет оплачиваться и содержаться в лагерях в течение шести
недель каждое лето, с тем чтоб не получилось так, что солдаты
окажутся совершенно незнакомыми с лагерной жизнью.
Магистраты назначают всех офицеров от полковника и ниже, сенат —
всех офицеров выше полковника. Во время войны генерал назначает
офицеров от полковника и ниже, и его назначение сохраняет силу в
течение 12 месяцев. Но после этого оно должно быть утверждено
магистратами того графства, к которому принадлежит полк.
Магистраты могут уволить любого офицера из полка графства, а сенат
может сделать то же самое в отношении любого офицера, состоящего
на службе. Если магистраты полагают, что нецелесообразно
утверждать назначение, сделанное генералом, они могут назначить
другого офицера вместо того, кого они отвергли.
Все преступления рассматриваются внутри графства магистратами и
присяжными. Но сенат может прервать любой процесс и сам
249
рассмотреть соответствующее дело.
Любое графство имеет право обвинить любого человека перед сенатом
в любом преступлении.
Протектор, два секретаря, государственный совет вместе с пятью или
более лицами, которых назначит сенат, обладают в случае
чрезвычайных обстоятельств диктаторской властью на срок до шести
месяцев.
Протектор может помиловать любое лицо, осужденное низшим судом.
Во время войны ни один офицер, служащий в армии, которая
находится на поле боя, не может занимать какойлибо гражданской
должности в республике.
Столице, которую мы будем называть Лондон, можно предоставить
четыре места в сенате. Поэтому она может быть разделена на четыре
графства. Представители каждого из этих графств избирают одного
сенатора и 10 магистратов. Поэтому в городе имеются четыре
сенатора, 44 магистрата и 400 представителей. Магистраты обладают
теми же полномочиями, что и в графствах. Представители имеют такие
же точно полномочия, но они никогда не встречаются в одном общем
собрании: они отдают свои голоса в своих отдельных графствах, или
секциях ста.
Когда вводится в действие какойлибо местный закон, вопрос реша-ется
большинством графств, или секций ста. Если же они разделились
поровну, магистраты имеют право решающего голоса.
103
Магистраты избирают мэра, шерифа, главного уголовного судью и
других должностных лиц города.
Представители, магистраты и сенаторы как таковые жалованья от
республики не получают. Жалованье получают протектор, секретари,
250
члены совета и послы.
Первый
год каждого
столетия отводится для исправлений
всякого
рода неравенства, которое могло со временем образоваться в
представительстве. Это исправление должно быть осуществлено
законодательным путем.
Следующие краткие тезисы политического характера могут объяснить
основания указанных распоряжений.
Люди низкого звания и мелкие собственники достаточно хорошо судят
о тех, кто не очень удален от них по рангу или условиям жизни;
поэтому во время своих окружных собраний они, вероятно, изберут
лучших или почти лучших представителей. Но они совершенно
непригодны для собраний
в графствах и для проведения
выборов
в высшие
органы республики. Их невежество даст сановникам возможность их
обманывать.
251
10 000 человек, даже если их не переизбирать ежегодно, составляют
достаточно широкую основу для любого свободного государства.
Правда, в Полыне больше 10 000 шляхтичей, и все же они угнетают
народ. Но поскольку власть всегда сохраняется у одних и тех же лиц и
в одних и тех же семьях, это делает их своего рода отличающейся от
народа
нацией.
Кроме
того,
шляхтичи
там
объединяются
заключается
один
из недостатков,
под руко-
252
водством нескольких глав семей.
Все свободные системы правления должны состоять из двух советов,
малого и болыного, или, другими словами, из сената и народа. Народу,
как замечает Гаррингтон, без сената не хватает мудрости, а сенату без
народа - честности.
Если болышому собранию представителей народа, например, 1000
человек, разрешить вести обсуждение, то оно выльется в беспорядок.
Если же обсуждения не разрешить, то сенат будет иметь по
отношению к такому собранию право вето, причем наихудшего вида,
т.е. еще до принятия решения.
В
этом
который
еще
ни одна
система полностью не устранила, но который легче всего в мире
устранить. Если народ занимается обсуждением вопроса, то все
приходит в хаос, если же он этим не занимается, то он может только
принимать постановления, сенат же решает за него. Разделите народ на
множество отдельных групп, тогда они смогут спокойно вести
обсуждение, и все недостатки, повидимому, будут предотвращены.
Кардинал де Ретц® говорит, что все многолюдные собрания, из кого
бы они ни состояли, представляют собой просто толпу и в своих
253
дебатах подчиняются влиянию самых незначительных доводов.
Подтверждение этого мы получаем каждый день на практике. Когда
какаянибудь нелепость приходит в голову одному члену собрания, он
передает ее своему соседу и т.д., пока ею не заражается все собрание.
Раз104
делите это огромное целое, и пусть даже каждый представитель будет
самого дюженного
ума, однако, маловероятно,
чтобы
чтолибо
иное,
кроме разума, смогло овладеть всеми. Когда влияние и пример
устранены, здравый смысл всегда одержит верх над неразумием среди
некоторого числа людей’.
“
В каждом сенате нужно остерегаться двух вещей; его заговора и
раскола внутри него. Его заговор наиболее опасен. И против этого зла
мы предусмотрели следующие средства:
!. Огромную зависимость сенаторов от народа благодаря ежегодным
выборам, осуществляемым не таким серым стадом, как английские
избиратели, а людьми, обладающими состоянием и образованием.
254
2. Незначительность их власти. Они распоряжаются очень немногими
должностями. Почти все должности раздаются магистратами в
графствах.
3. Суд претендентов, состоящий из людей, которые являются
ближайшими соперниками сенаторов, обладают почти теми же
интересами, занимают неустойчивое положение; эти люди, безусловно,
воспользуются всеми возможными средствами против сенаторов.
Раскол сената предотвращается вот чем: 1. Незначительностью его
численного состава. 2. Тем, что поскольку фракция предполагает
заговор или сепаратные интересы, то ее образованию препятствует
зависимость сенаторов от народа. 3. Тем, что сенат обладает властью
исключить из своего состава любого фракционера. Правда, когда из
графства приходит другой сенатор с таким же настроением, то
сенаторы не имеют права его исключить, и было бы неправильно, если
бы они могли сделать это, ибо данный факт показывает настроение
народа и может иметь место в результате какого-либо неправильного
ведения общественных дел. 4. Тем, что, как можно предполагать,
почти каждый член сената, столь регулярно избираемого народом,
годен для любой государственной службы. Поэтому было бы
целесообразно, чтобы сенат принял некоторые общие решения
относительно распределения должностей среди своих членов. Эти
решения не свяжут их в критические моменты, когда в комлибо из
сенаторов могут обнаружиться необыкновенные способности, с одной
стороны, или же из ряда вон выходящая’ глупость -— с другой; но их
будет достаточно, чтобы предотвратить интриги и раздоры, сделав
распределение должностей регламентированным делом. Например,
пусть будет решено, что ни один человек не получит должности, пока
не пробудет четыре года в сенате, что, за исключением послов, ни один
человек не может занимать должность два года подряд, что ни один
человек не получит высшей должности, если он не занимал до этого
низшей, что ни один человек не может
быть
255
дважды
протектором,
и т.п.
Сенат
Венеции
руководствовался подобными решениями.
В вопросах внешней политики интересы сената вряд ли можно вообще
отделить от интересов народа, поэтому целесообразно дать сенату
полную власть при решении данных вопросов. В противном случае не
может быть секретности или тонкой политики. Кроме того, без деНег
нельзя заключить ни одного союза; так что сенат все же находится 105
Э. Ренан
< ДЕ САСИ
И ЛИБЕРАЛЬНАЯ ЧИКОЛА _
Честность — вот настоящая аристократия нашего времени; она не
нуждается в защите, ибо хотя многие пытаются ее разыгрывать, они не
могут ею овладеть. Благородство всегда усваивает те качества, которые
в
решающие
эпохи
составили
счастье
человечества.
256
Привилегированный класс времен феодальности, которая вплоть до
1789 г.
представляла во Франции германское учреждение, на протяжении
более тысячи лет пользовался преимуществами великой революции,
которая заменила административный деспотизм римской империи
кажущимся варварством (а на деле — индивидуальной и локальной
независимостью). Я часто представляю, что благородный класс
будущего будет также состоять их тех, кто в той или другой форме
мог бы сопротивляться дурным тенденциям нашего времени; я хочу сказать, тому
общему понижению нравов, которое отделяя человека от того, что
фиксирует политическое сознание, заставляет его все принять, -—
тому вульгарному материализму, под чьим влиянием мир стал подобен
обширному полю колосьев, одновременно склоняющих головы под
ударами ветра. Это фатальное состояние может, с моей точки зрения,
привести общество не к разрушению (это слово нельзя употребить,
когда речь идет о человеческом роде в целом), а к сильной реакции
индивидов против унижающей лености и покорной инерции.
Значительным фактом, который можно теперь рассматривать как один
из самых важных результатов первой половины нашего века, является
то, что моральное сопротивление встречается особенно у людей
умственного труда. Прежние общественные классы способствовали
этому со своей стороны, но ни один из них в отдельности не может
претендовать на честь особо действенного протеста. Революция
настолько разрушила в нашей стране всякое единство и солидарность,
что не могло быть иначе. Впрочем, не только в наши дни
административное действие правительства встречало больше
сопротивления у индивидов, чем у различных сословий. Люди мысли
представляют подлинное благородство в истории. Французские
рыцари, во всяком случае со времен Валуа, знали только легкие
качества, такие как храбрость, фривольность, элегантность, которые
должны были позволить им играть в мире столь блестящую роль. У
них очень часто отсутствовали серьезность и моральность, они забыли
257
существенную функцию аристократии, защиту от короля своих прав,
кои были во многих отношениях правами всех. В частности, с ХУП в.
все обязанности 268
благородных свелись к одной — к служению королю. Это,
несомненно,
важно, но это не все: французская аристократия не выполнила другой
своей обязанности, а именно — отстаивания прав индивидов,
ограничения власти, защиты: нового времени от того преувеличенного
понятия о государстве, которое привело к разрушению античные
общества.
Она понимала свои привилегии только как превосходство над
буржуазией, ее прерогативы стали для нее основой презрения, а не
гордости, скорее мотивом рабства и наглости, чем подлежащего
выполнению долга. Отсюда этот дух, одновременно легкий и
консервативный, фривольный и рутинный, который сформулировал
характер французской знати. Отсюда внутренний порок, помешавший
ей быть побудительной силой свободного управления и приведший к
тому, что когда это правление было создано, она стала самой
решительной противницей режима, основой и поддержкой которого
должна бы быть.
Где же было то сопротивление, которое столько раз в нашей истории,
несмотря на отсутствие регулярных институтов, ограничивало власть?
Где король Франции встречал силу, принуждавшую его считаться с
мнением других. Среди людей мысли. Можно было бы показать на
протяжении всего средневековья, как клерк, и я осмелюсь сказать,
публицист, направляли королевскую власть, тогда как последняя,
казалось, всеми силами сопротивлялась таким влияниям.
Единственная эпоха собственно тирании, которую пережила Франция,
могла осуществиться только после уничтожения мыслящих людей.
Террор, обезглавив Францию, был настоящей причиной неслыханного
понижения нравов, коим отмечены последние годы ХУШ и первые
годы ХХ вв.
258
Действительно, если бы поколения 1789 и 1792 гг. не были уменьшены
топором и изгнанием, если бы выдающиеся представители ХУШ в.,
которые могли бы согласно обычным законам продолжить свое
существование в ХХ в. и присутствовать при создании нового
общества,
пережили Революцию, то не было бы возможно то, что случилось. Никакое сравнение не должно проводиться в этом отношении между
переживаемой
нами эпохой
и первыми
годами нашего
века. Общество,
которое непосредственно вышло из Революции, было рабским, потому
что исчезла тогда интеллектуальная демократия и самые серьезные
упражнения мысли сводились к переводу Горация и латинских стихов.
Не таково положение в наше время. Дух пережил свое кажущееся
поражение: средства обходиться без него не найдены и не кажется,
чтобы несмотря на торжественные обещания, кто-нибудь нашел бы
средство нравиться без таланта или привлекать без участия сердца.
Посреди однообразной равнины, созданной вокруг нас равенством,
осталась единственная крепость - дух. Часто упрекают литературу в
склонности к политике, и это правильно, если под политикой
понимают фривольную агитацию вульгарного тщеславия. Человек
высшего рода, прилагающий свои способности к мелочному
управлению делами или к административным деталям, совершает
поистине святотатство и промах: практика жизни требует совсем
259
других способностей, чем умственные спекуляции. Высокие
стремления и глубокое понимание мало употребимы в обычном
порядке вещей, где более скромный и земной 269
человек имеет в тысячу раз более шансов преуспеть, чем тот, кто в
высокой степени наделен чувством и разумом. Но была бы узкой та
точка зрения, что литература должна ограничиваться простой игрой
ума, без всякого применения к волнующим наше время социальным
вопросам. Это вело бы к деградации одновременно политики и
литературы; в результате мы были бы сведены к грамматикам
античности. Если литература действительно серьезна, она имеет
взгляд на дела человеческие и Божеские; политика, со своей стороны,
предполагает позицию в отношении целей общества, следовательно, и
философию. Литература и наука не могут быть ненаступательными,
такими, что можно бы ими управлять административно, как
спектаклями или публичными увеселениями. Истинно прекрасные
вещи не управляемы; человек, способный самостоятельно мыслить,
никогда не примет ярма, которое предполагает посредственность как
первое условие у тех, кто его несет. Попытка создать официальную
литературу всегда будет терпеть крушение из-за двойной
невозможности дать оригинальность
тем,
кто
не
моих
убеждений,
имеет,
260
и дисциплинировать
тех,
кто
ее
имеет.
“Я
меня
в них утвердили.
искренно сознаюсь, — говорит де Саси в начале интересного
сборника, который навел меня на эти размышления”, — что я не
изменился.
Заслуга это или вина, но я остался тем же самым. Далеко не поколебав
размышления,
Я такой же либерал,
каким
261
был
возраст
уже
262
и опыт
тридцать лет. Сейчас я верю
в
право и справедливость так же как верил в пору наивной молодости. Я
счастлив развивать принцип свободы в литературе, в философии,
вообще
в области
сознания
и чистой
мысли,
тогда
это мы
пытаемся
делать в “Тойгпа| дез РЕБа!”.
263
как время
и обстоятельства отодвинули его реализацию в области политики. Именно
Этот дух нас объединяет при всем различии вкусов и мнений, и я надеюсь, что именно его
найдут в каждой строчке критических и литературных статей, которые
составляют эти два тома.
Величие либеральной школы и лучший ответ, который она может дать
на несправедливую хулу, заключаются именно в том, что она на
следующий день после катастрофы, указывающей, повидимому, на ее
вину,
осталась
такой
же,
какой
была
в пору
ее
264
власти
над
миром.
Я
покажу вскоре, с какими оговорками следует принять, с моей точки
зрения, принципы этой школы, но есть похвала, в которой ей нельзя
отказать: она имеет серьезные убеждения и не позволяет себе от них
отказываться перед лицом трудностей, она ценит их выше успеха и
сохраняет надежду в безнадежной ситуации. Не будет рассматривать,
могло ли сопротивление, которое она оказывает современным
слабостям,
быть не более искренним,
но более
действенным.
Может
быть, отвыкнув считаться с другими преградами, кроме преград своего
сознания, она не всегда употребляла, как утверждал Гизо! в
торжественной обстановке, всю свободу, какой располагала. Так как
государство не заинтересовано доводить дело до крайности, то
индивид имеет против него много шансов, когда он осторожен и
265
решился не * Уацею5 Нибгатез, пога!ез её у5юпаие$, раг М. де 5асу. 2
уо1. Р., 1858.
270
уступать. Но естественно, что умеренные люди, рассматривающие
свободу как право тех, кто ее достоин, а не как привилегию отважных,
оказываются в большем затруднении, если они вынуждены стать
собственными цензорами. Впрочем, эта ситуация ведет к прекрасным
литературным результатам; облагораживание публициста начинается в
момент, когда он имеет право сказать все при одном условии — сказать
хорошо.
Раньше едва соглашались предоставить в литературе место человеку,
пишущему на один день. Но вот французская Академия, наделенная
таким деликатным тактом улавливать и следовать каждому движению
общественного мнения, только что приняла в свою среду человека,
который не писал ничего кроме журнальных статей и который ясно
говорит, что никогда ничего другого не напишет. Воображали некогда,
будто скорые
импровизации
повседневной
прессы
не могли
иметь основательности исследовательских трудов; полагали, что нап
старый академический язык не подходит суетному красноречию
266
положительного века. Но вот книга, составленная из журнальных
статей, и эта книга, какое бы суждение не имели о ее идеях,
принадлежит к тем современным работам, язык которых более всего
напоминает язык классической эпохи. Пустой случай служит часто
причиной далеко не
пустых произведений. Боссюэ?, Бейльз, Вольтер* едва ли создали хоть
одну работу, не спровоцированную современным им фактом; в связи с
переживаемой ситуацией были написаны самые хорошие книги
античности. Скажу более, только тогда можно быть свободным от
декламации, когда вы говорите или пишете под влиянием
необходимости и когда можно засвидетельствовать, что вовсе не в силу
каприза вы занимаете собой и своей мыслью публику.
Есть два рода умов в мире: одни формируют свои мнения в результате
специального и аналитического рассмотрения каждого объекта, другие
- в результате общего размышления и веры в правоту их инстинкта; к
этим последним принадлежит де Саси. Он не историк, не философ, не
теолог, не критик, не политик; он — честный человек, опирающийся
лишь на свой здравый смысл в решении всех вопросов, которые другие
стремятся решить с помощью науки и философии. Историк восстанет
против его суждений, так Же как и поэт, философ, и часто
обоснованно, но общий здравый смысл также имеет свои права при
условии, что не будет нетерпимым и не попытается ставить преграды
для оригинальности. Так поступает де Саси: позиции, занимаемые
этим столь привлекательным писателем, продиктованы не узким умом,
неспособным воспринять то, что противоречит его привычкам, и
закрытым для того, чего он не понимает; это скорее договоры, которые
честное средце заключает с самим собой, не рассматривать того, что не
может сделать его лучше. Действительно узкий ум не замечает своей
узости, он воспринимает ум в тех пределах, которые способен
охватить, и именно это нас раздражает, как все, что претенциозно и
пусто. Но здесь есть ощутимая и Жжелательная граница —
предрассудки, сознающие самих себя и не стремящиеся навязывать
себя другим. Эти предрассудки, не от лени или принуждения, являются
условием многих
267
271
прекрасных
качеств,
необходимых
для
блага
мира.
Сила
общества
достигается ценой некоторого числа принципов, принятых на веру,
устойчивость которых не зависит от рациональных доказательств.
Прежде чем рассматривать, что такого рода ум может произвести,
когда он применяется для обзора различных вещей и миров единым
взглядом и в живой симпатии, нужно видеть, как он применяется к
своей естественной области, к морали. Я, может быть, предложу
несколько ограничений в отношении суждений де Саси как
литературного критика и историка, но я могу только аплодировать
мнениям де Саси как моралиста. Не широта, не проницательность, не
любознательность ума делают честного человека, а именно
систематическое упрямство, столь вредное во всех областях чистой
268
спекуляции, является условием практической мудрости и ее самым
прочным фундаментом.
Очаровательное качество, которое я назвал бы вкусом к старине,
придает моральным текстам де Саси несравненную прелесть и
составляет секрет того чудесного тона, смеси тонкости и добродушия,
пропитавшей всю его книгу пленительным ароматом старины.
Благодаря этому автор подымается почти до уровня поэзии, хотя это
слово не вполне
подходит
вещам
придает
для обозначения
его обыкновенных
способностей.
Поэзия и мораль составляют, действительно, две различные вещи, но
обе они предполагают, что человек не является существомоднодневкой, не имеющим связей с бесконечным, предшествующим
ему; и ответственности перед бесконечным, наследующим ему.
Сознаюсь, мне было бы невозможно жить или даже со вкусом
путешествовать в стране, где не было бы ни архивов, ни древностей.
Интерес и красоту отпечаток
человека,
269
который
с ними
жил,
любил,
морали
старое
— это
страдал. Маленький город Умбрии с его этрусскими стенами,
римскими развалинами, средневековыми башнями, 5е$ сазиа$ эпохи
Возрождения, иезуитскими храмами семнадцатого века будет всегда
иметь более прелести, чем наши вечно перестраиваемые города, где
прошлое остается, кажется, не по праву, а из милости и как
театральная декорация. Краска, которая скрывает следы времени,
реконструкция, ведущая к исчезновению следов прежней жизни,
являются прирожденными врагами всякой поэзии. Честность также
менее всего можно сымпровизировать, она плод поколений. Никакой
абстрактный принцип, философский или религиозный, не может
создать честного человека. Если некто объявляет, что он приобрел
честность в тот день, когда переменил веру, это большая иллюзия, я не
доверял бы такому человеку, если бы не думал, что он сам себя
оклеветал в угоду риторике и потребностям своего дела. Много
явлений, и прекрасных явлений, из области духа молоды, но не так
обстоит дело в области морали, здесь не
270
нужно
ничего
изобретать
и открывать.
В
истинное, ибо старое - это честность, старое — это свобода.
Впрочем, де Саси любит прошлое не без оснований: он знает его по
лучшим его традициям. Знаменитый Сильвестр де Саси, отец нашего
публициста, принадлежал к обществу, для которого янсенизм был не
столько знаком догматического диссиденства, сколько признаком
272
серьезного исповедания и суровой религиозности. Наиболее
очаровательными страницами книги де Саси являются для меня
посвященные воспоминаниям о том почтенном мире, в котором он
провел свою молодость и последним живым представителем которого
среди нас он является. Он говорит о двух уважаемых книгоиздателях,
дорогих сердцам библиофилов”: “Как хорошо представляли старую
парижскую буржуазию, разбогатевшую благодаря почтенной
коммерции, эти семьи, в которых профессия передавалась от отца к
сыну как символ благородства, вместе с закопченным магазином и
старой вывеской, стоившей
271
любого другого герба. Какое открытое и изящное добродушие
сквозило в их приветствии! Какое выражение искренности и
совершенной преданности
было
на
их лицах!
Старое
доброе
время
дышало
в них.
Никакой претензии, никакого высокомерия, в их манерах не
чувствовались ни скромность дохода, ни гордость за приобретенное
состояние.
Они были счастливы, как только можно быть в этом мире, благодаря
тихому и мирному однообразию их жизни, благодаря союзу, который
не
разрушался ни на один день, благодаря счастью, которое разливалось
вокруг них… Ах, если таковы были добрые люди старого времени, я
признаю, что оно лучше теперешнего. Дух семьи, увы, принадлежит
272
ли к числу уничтоженных нами феодальных пережитков?.. Я не знаю,
может быть потому, что сам я стал старым, но мне кажется, что люди,
которых я знал в молодости, имели такую оригинальность во
внешности и остроту характера, каких сегодня не наблюдаем. Я видел
всех членов
старой
Академии
надписей.
Не
хочу
никого
обвинять,
но
сегодня было бы трудно составить подобную, по крайней мере, я так
думаю. Бог и новая Академия меня простят, если я ошибаюсь.
Достоверно во всяком случае, что весна и лето были тогда более
хороши, чем теперь. Солжет тот, кто скажет обратное. Почему и
ученым не
нести отпечаток всеобщего декаданса?”
273
Тут я обязан перед новой Академией надписей слегка запротестовать,
но как прелестна эта идиллия улиц Наш {ейШе и Зегреще (увы,
существуют ли они еще?), и как я сержусь на прямую линию, которая
все время разрушает вокруг нас следы этих старых нравов. Читая эти
прекрасные страницы, я снова вижу живыми наших старых товарищей
— Сильвестра де Саси?, Ланжюинэ’, Анкетиль Дюперона’, Камю},
Ларше де Тейля, Вилуазона?, Сен- -Круа, Дону! и многих других,
возродивших шестьдесят лет назад уничтоженную науку! Мы, может
быть, понимаем больше, мы более тонкие философы и изысканные
критики. С тех пор как наука, как и все остальное, умиротворена, нам
трудно понять их борьбу, их непреклонность, соперничество, их
уверенность в своем времени. Но зато какая сила, твердость, какое
уважение к самим себе, какая строгость характеров! Как они
ненавидели, как любили! Они имели много предрассудков, но кто
знает, не должны ли мы желать этого? Они были строго, но не узко
религиозны. Сектантский дух, каким часто отмечена их вера, давал
сам по себе большие преимущества, так как члены диссидентской
секты ра
АЯ м,
* Господа де Бюр.
273
всегда
индивидуально
выше
искать
274
происхождение
де
сторонников
больших
религий
по
той
простой причине, что вера для них — результат выбора и предполагает
усилие собственного разума.
Именно в одном из этих ученых и патриархальных домов следует
Саси.
Где
найти
объяснение
всем
275
этим
качествам, столь редким в наше время, тонкому вкусу к умственной
работе, основательной культуре, этой религиозности, удержанной
вопреки всяким препятствиям, в которой счастливо сочетаются
преимущества скептицизма и хорошие стороны веры, набожности в
одно и то
же время искренней и свободной, подающей руку всему, что стремится
к той же цели другими путями, как не в прочных традициях элитарной
церкви, которая не требуя от верующих слепого повиновения,
обязывает их самостоятельно мыслить? Эти суровые христиане даже
не
подозревали
возможности,
изобретенной
в наши дни и столь удобной
для лени, теории, согласно которой верующий, передав тому, кто имеет
на это право, обязанность регулировать вопросы веры, освобождается
от заботы размышлять о ней. Они любили книги и много читали, они
их даже переписывали и в некоторых из этих суровых семей молодые
люди не имели более приятного времяпровождения, как переписывать
с начала до конца тексты Сен-Сирана!! или отца Кенеля‘2. Привычка,
которую часто имели светские люди, читать свой молитвенник,
составляя для каждого часа определенный, варьируемый в своей
монотонности, цикл молитв, гимнов, набожных поучений, была
276
спасением от вульгарности и распущенности, с тех пор завоевавших
нравы. Изучали античность наподобие Лебо!?, историю наподобие
Ролена\“. Достигали благодаря серьезности, честности и чтению древних тех же либеральных принципов, каких философия того века
достигала идя совсем другими путями. Общий оттенок печали заменял
_ большую поэзию, чуждую вообще той эпохе. Это не была нервная
грусть, ведущая только к бессилию и составляющая язву нашего
времени, это была плодотворная грусть, которая рождена, как
“Меланхолия” Альбера Дюрера, серьезным пониманием человеческой
судьбы и претворяется в великие дела. Нравственная легкость нашего
времени происходит большей частью от того, что жизнь стала очень
веселой
и легкой
и, несомненно,
если
идеал
материального
благополучия, о котором мечтают некоторые реформаторы, осуществится,
то мир, лишенный жала страдания, потеряет одно из средств,
делавших человека существом интеллигентным и моральным.
Мирянин, занимающийся теологией, кажется в католических странах
столь необычным явлением, что многие смотрели с удивлением на
277
человека, включенного в нашу повседневную борьбу и публикующего
одновременно “Спиритуальную библиотеку” в надежде спасти
аскетическую литературу от немилости, в которую она впала. Другие
решили, что вкус к такого рода работам предполагает более
позитивную привязанность к вере, чем это свойственно нашему
времени. Это двойная ошибка, коренящаяся в малой опытности в
религиозной жизни, какую имеет наш век. Правда, христианская
набожность предполагала законченную веру в эпохи теологического
догматизма, но дело обстоит
274
-.
иначе с тех пор, как религия оставила споры и укрылась в спокойной
области чувства. Впрочем, с другой стороны, нужно быть благодарным
де Саси, который хотел возродить вкус к духовному чтению. Такое
чтение имело благодетельные последствия, особенно для женщин. Оно
их отвлекало от игривых и вульгарных мыслей и занимало место,
какое затем узурпировала плоская и имморальная литература. Давая
религии индивидуальную основу, оно предохраняло от их
унизительной покорности, от морального отречения, неизбежного
следствия неразмышляю-щей набожности.
которая приняла,
Одна из самых характерных черт новой школы,
к болыпому ущербу для набожности, руководство
сознанием, заключается в бессилии создать хоть скольконибудь
серьезную аскетическую литературу. Она умеет только браниться и
спорить.
Где же ее Таулеры””, ее Анри Сусо? Здоровые принципы духовной
жизни также исчезли, оставив большую пустоту в чистых душах,
278
которым они давали бесконечный мир утешений.
Моралист, а не критик, занимает меня в данный момент; я разбираю не
истину определенного верования, а то, каково его влияние на характер
и вкус. Нельзя отрицать, что религия имеет различное влияние на
интеллектуальное и моральное развитие индивида в зависимости от
характера
ее
восприятия
им.
Вера,
которая
на
первый
взгляд
кажется непримиримой со свободным развитием, воспитывает,
улучшает и укрепляет человека, если она есть плод убеждения,
принятого разумом. Напротив, вера, по-видимости, самая широкая,
279
давит и умаляет отдавшегося ей, если ее принимают как официальное
ярмо,
навязанное
внешней
силой.
Последние
века
были
часто
нетерпимы
и
и долге.
Было
естественно,
280
мало просвещены в их вере, но никогда до наших дней не думали
возвести в принцип, что религия должна избавить нас от размышлений
о Божественных
вещах,
о нашей
судьбе
что когда подчинили гражданского и политического человека
административной опеке, сделали то же самое в отношении его
совести и приучили смотреть на догмы как на законы, прибывающие
готовыми из
неошибающегося центра, без того, чтобы существовала надобность их
понимать и о них спорить.
Столь определенная любовь де Саси к прошлому должна была
обязательно привести его к строгому суждению о настоящем. Де Саси
пессимист, и это имеет основание. Бывают времена, когда оптимизм
невольно заставляет подозревать у того, кто его проповедует, некую
малость ума или низость сердца. Здесь, однако, необходимо
разъяснение. Соглашаясь с де Саси насчет серьезных опасностей,
которые создает в современном обществе утрата стольких
основательных качеств, составлявших силу старого времени, я
несколько отличаюсь от него в оценке интеллектуального движения
нашей эпохи. Я думаю, что ни один век не заглянул так глубоко, как
наш, в истинную теорию вселенной и человечества; я думаю, что у
нескольких тысяч наших современников болышпе проницательности
ума, тонкости, настоящей философичности и даже моральной
деликатности, чем во всех прошедших веках вместе; но эта богатая
культура, с которой, по-моему, никакая эпоха не сравнится, находится
вне времеки и имеет на него
281
275
мало влияния. Грубый материализм, принимающий вещи только ввиду
их непосредственной пользы, все более стремится руководить
человечеством и отбросить в тень то, что служит только красоте и
чистой
любознательности. Хозяйственные заботы, которыми едва занимались
старые общества, стали большими делами, и мужественные действия
наших отцов уступили место более скромной деятельности. Пусть
усвоят язык какой угодно философии или религии — человек здесь
предстает как идеальная цель, трансцендентная, выше наслаждения и
интересов. Приблизил ли нас к этой цели материальный прогресс?
Стал
ли
мир
в его
совокупности
после
своего
преобразования
более
282
интеллигентным, честным, более озабоченным свободой, более чувствительным к прекрасному? Вот в чем вопрос. Можно верить в
прогресс, не разделяя этого опасного оптимизма, который без стыда
видит унижения разума, если это унижение представляется
благоприятным для некоторых улучшений. Независимо от вопроса об
их проблематичности, эти улучшения всегда будут в глазах либералов
слабой компенсацией за утрату того единственного, что делает
человеческую жизнь желанной и дает ей смысл и цену.
Конечно, нельзя пренебрегать материальным прогрессом. Если взять
два общества, равно интеллигентных и честных, из которых одно
представляло бы богатый расцвет внешней цивилизации, а другое
было
бы лишено этого преимущества, нужно без колебаний предпочесть
первое. Нельзя принять только, чгобы материальный прогресс
рассматривался как компенсация за моральный декаданс. Признак
достовер-ного упадка общества заключается в безразличии к
благородной борьбе, в силу чего большие политические вопросы
кажутся вторич-ными в отношении вопросов индустрии и
администрации. Деспотизм
всегда возникал, убеждая общество в том, что обделает его дела
лучше, чем оно само. Всякий народ имеет в своей истории час
соблазна,
когда соблазнитель говорит ему, указывая на блага мира: “Я тебе дам
все это, если ты будешь меня обожать”.
Не
будем
шедро
вредной
283
для
наделять
прошедшие
века
моральной
силой,
которая всегда была уделом немногих. Добродетель в человечестве
увеличивается или уменьшается в зависимости от того, находит или
нет атмосферу для своей жизни и пропаганды незаметная
аристократия,
являющаяся
хранительницей
человеческого
благородства.
Нельзя отрицать, что большое развитие индустрии, взимая огромный
налог с тех, кто не занимается ею и кого некогда называли
благородными, некоторым образом вынуждает мир к согласию с собой.
Фатальный закон современного общества все более и более
принуждает каждого эксплуатировать имеющийся у него дар или
капитал и делает невозможной жизнь того, кто не производит ничего,
что можно оценить в деньгах. Некоторые сторонники современной
системы признают эту связь и считают, что индустрия только тогда
перестанет быть
некоторых
284
классов,
когда
все станут
на свой
лад
индустриалами. Кто не видит, что результатом такого положения
вещей, если бы оно развилось до своих пределов (а это, я думаю, не
случится никогда), стала бы недоступность нашей планеты для тех,
276
долг которых -— не жертвовать
своей внутренней
свободы
ради матсериальных выгод? Сделаете ли вы из артиста промышленника,
производящего статуи или картины по ясному или предполагаемому
требованию покупателя? Не значит ли это уничтожить одним ударом
большое искусство, очевидно менее прибыльное, чем то, что
приспосабливается к фривольности или плохому вкусу? Сделаете ли
вы из ученого
285
промышленника, работающего на публику? Но ведь в науке чем более
значительна работа, тем менее ей суждено иметь читателей. Один из
самых великих
превосходный
математиков
нашего
века
и
одновременно
человек, Абель,
умер в нищете. Итак, очевидно, — в отношении
самых
прекрасных
произведений
человечества
существует
бесконечная диспропорция между их стоимостью и научной
значимостью, или лучше сказать, их стоимость находится в обратном
отношении к их значимости. Следовательно, общество, в котором
независимая жизнь становится все более или более трудной, и в
котором непроизводитель раздавлен тем, кто производит по заказу
публики, движется к очень большому понижению уровня всего
благородного, другими словами, непроизводительного. Средневековье
парадоксально развило эту истину, сделав из нищеты добродетель и
утвердив, что человек духовного долга живет нищенством. Это было
равносильно признанию, что существуют в мире вещи, которые не
могут быть оплачены, и что когда идет речь о духовной деятельности,
то никакое вознаграждение не может выглядеть как заработная плата.
Церковь с большим тактом сохранила тот же принцип: она не
допускает мысли, что может быть
оплачена,
она объявляет
Все
и более
286
себя всегда
бедной.
Если
бы
она обладала
Вселенной, она бы все же сказала, что в отношении материальных
вещей хочет только того, чего требовал святой Павел: у1сиит е
гезиватл.
более
возрастающая
власть человека
над материей —
очевидное благо, и нужно аплодировать прогрессу, который совершил
наш век в этом отношении. Но подобный прогресс имеет истинную
ценность только в том случае, если помогая человеку преодолевать
сопротивление природы, он помогает ему осуществить его идеальную
миссию. Прекрасная мысль, благородное чувство, добродетельный
поступок скорее делают из человека короля творения, чем способность
мгновенно передавать на край света свои команды и пожелания. Это
королевство заключено в нашей душе: аскет из пустыни Фиванской,
созерцатель вершин Гималаев, будучи во многих отношениях рабами
287
природы, в большей степени властители и толкователи души, чем
материалист, который пересекает земной шар, не понимая
Божественного смысла жизни. Их полная философии и обаяния грусть
более
ценна, чем наши вульгарные радости, их заблуждения делают больше
чести человеческой природе, чем рассудочные существования,
заполненные подсчетом выгод и незначительной борьбой тщеславий.
Так что с основанием жалуется де Саси на исчезновение многих
прекрасных вещей, не находящих более места в нашем обществе.
Люди не замечают их отсутствия, так как они не принадлежат к тем,
которые нужны каждый день, но со временем увидят пустоту, обра277
зовавшуюся в результате их исчезновения. Ту же ошибку, какую наш
век совершает в теории воспитания, отказываясь видеть, что выше
специальных знаний, единственно имеющих позитивное приложение,
существует общая культура, служащая формированию морали и
интеллекта, он совершает и в социальных теориях. Все, что ускользает
от утилитарных категорий, кажется ему роскошью и украшением.
Можно не жалеть о дворянине, это звание предполагало факт
определенного рождения, а достойные люди появляются в наши дни
едва ли не в равных пропорциях во всех слоях. Но о чем стоит очень
пожалеть, это о честном человеке в том смысле, какой придавал этому
слову семнадцатый век, я хочу сказать, человеке, свободном от узости
какойлибо профессии, не имеющем манер и образа мышления какоголибо класса. Каждая специальность создает очень часто особые
привычки и даже, чтобы в ней преуспеть, хорошо иметь то, что
называют духом сословия. Благородство же заключается в том, чтобы
не иметь таких границ, оно может быть представлено в мире только
людьми, не имеющими никакого сословного духа. Несправедливо,
чтобы эти люди были богаты, так как они не оказывают обществу
никаких услуг, оценимых в деньгах. Но справедливо, чтобы они были
аристократией в
288
том. узком значении, какое допустимо сейчас придавать этому слову,
для того чтобы общее течение человеческих дел сохраняло свое
достоинство и чтобы свободно были представлены в обществе
различные образы жизни, законность которых не могут хорошенько
понять люди, обреченные на специальные функции и точки зрения.
Все деликатные и большого значения вещи, я думаю, пострадают в
ближайшем будущем от слишком узкой основы, какую придали
обществу современные реформаторы. Вечное перестало быть
возможным. Все, что нуждается для своего созревания в двух или трех
сотнях лет, может видеть как за это время мир десятки раз меняет
руководителя и план. Те же причины питают неизбежное исчезновение
поэзии в человечестве. Поэзия вся целиком в душе и моральном
чувстве, а тенденция нашего времени — повсюду заменять моральные
силы материальными. Самый незначительный предмет, например,
самая грубая ткань, становилась почти человечной и моральной
вещью, когда между ее нитей дышали, чувствовали, страдали сотни
живых существ, когда прядильщица, поочередно поднимая и опуская
веретено, ткач, толкая челнок в более или менее быстром ритме, этому
способствовали, соединяя работу со своими мыслями, речами и
песнями. Сегодня железная машина, лишенная души и чувства
прекрасного, заменила все это. Старые машины, чудесно
приспособленные к человеку, со временем пришли к настоящему
органическому единству и совершенной гармонии, но современная
машина, угловатая, без грации и пропорции, никогда не станет
человеческим органом. Она унижает и огрубляет того, кто ей служит,
вместо того чтобы, как прежние инструменты, быть для него
помощником и другом.
Человек является Божественным существом только благодаря душе;
если ему удается в какой-то мере интеллектуально и морально
усовершенствоваться, то цель его существования достигнута. Не
278
289
может
быть
безразлично ничто из того, что служит
в нем
более
деликатные
этой высшей
цели,
но серьезное заблуждение думать, что материальные улучшения, не
ведущие к прогрессу духа и морали, имеют сами по себе какую-то
цену. Внешние вехи имеют ценность только благодаря человеческим
чувствам, которым они соответствуют. В самом обыкновенном саду
растут сегодня роскошные цветы, которыми некогда обладали только
королевские оранжереи. Что за важность, если полевые цветы, такие,
какими их создал Бог, говорили больше сердцу человека и пробуждали
чувства?
Женщины
в наши
290
дни
могут
наряжаться так, как некогда могли одни королевы, но какое это имеет
значение, если они не стали ни более красивы, ни более приятны?
Средства наслаждения стали более утонченными и умножились до
бесконечности, но какое это имеет значение, если их заразили скука и
безвкусие, если бедность наших отцов была более счастливой и
веселой? Пропорционален ли прогресс разума прогрессу индустрии?
Стбим ли мы по своему вкусу предшествующего поколения,
породившего блестящее и одухотворенное движение, которым мы
сегодня еще живем? Развивается ли воспитание в более либеральном
духе? Много ли выиграли характеры в силе и возвышенности?
Находим ли мы в людях нового времени больше достоинства,
благородства, интеллектуальной культуры, уважения к своим
собственным мнениям, стойкости против соблазнов богатства и
власти? Я не берусь на это отвечать, я только скажу, что единственно в
этом мог бы состоять прогресс. До
того, как такой прогресс осуществится, слабым утешением для
благородных душ было бы сознание, что в обмен на добродетели
прошлого приобрели благосостояние, которое не делает счастливее, и
покой, который не делает лучше.
Консервативный по существу инстинкт, сделавший из де Саси такого
прекрасного моралиста, делает ли из него такого же хорошего
литератора и историка? Я колеблюсь ответить на это. Моралист,
действующий по инстинктивному чувству наилучшего, и критик,
производящий независимое и непредвзятое исследование, необходимо
различаются по многим пунктам. Моралист никогда не колеблется в
своих суждениях, ибо они проистекают для него из выбора, сделанного
291
раз и навсегда, мотивы его он скорее нашел в своей душе, чем в
бесстрастном и сбалансированном рассмотрении. Критик всегда
колеблется, так как бесконечное разнообразие мира предстает перед
ним во всей своей сложности, и он не может с легким сердцем закрыть
глаза на проявления реальности. Моралист не особенно любопытен,
так как мало нового он может открыть: для него правила добра и
красоты заключены в нескольких шедеврах, с которыми ничто никогда
не сравнится. Критик всегда в поиске, ибо новый элемент,
добавленный к его знаниям, меняет совокупность его мнений, он
думает, что самое правильное суждение не заменяет того, чему могут
нас научить позитивные документы; всякое открытие и всякий новый
способ интерпре-тировать уже известные факты являются для него
событием. Моралист любит только совершенно зрелую литературу и
законченные произведения. Критик предпочитает начала и все, что
находится в
279
процессе становления, ибо для него все — знак скрытых законов,
направляющих развитие духа. Моралист любит старину, но не
чрезмерную, ибо в первобытных творениях есть искренность, которая
разрутает его обдуманные привычки. Критик во всем ищет самое
первое; если он узнал что-то более древнее, чем Веды
или Библия, с этим будет связано его литературное поклонение. Даже Греция кажется ему
очень молодой, ему нравится узнать, что египетские жрецы были
правы, что греки были легкомысленными и остроумными детьми,
которые испортили нам более старую древность. Моралист и критик
сходятся только в одному пункте, но этот пункт касается всего: это
любовь к добру
и к истине,
292
и следовательно,
к свободе, являющейся
условием
того и другого. Характер более, чем разум, сближает людей, самые
болышие различия мнений ничего не значат по сравнению с
моральным сходством, проистекающим из общности надежд и
стремлений.
Критика де Саси — это критика личных предпочтений. Литература
семнадцатого века в Новое время, латинская литература в древности,
вот, я думаю, два литературных монумента, на которых остановился
его выбор. “Я должен признать, - говорит он, — что в литературе мои
вкусы
особые.
Не
имея
никогда
времени
читать
293
столько,
как я бы
этого хотел, я читал только выдающиеся книги, и я их беспрестанно
перечитывал. Я не сомневаюсь в том, что имеется много очень
хороших в своем роде книг, которые все знают, и с которыми я никогда
не познакомлюсь. Это может быть несчастье, но вопреки мне и по
какомуто неподвластному мне инстинкту моя рука ищет в библиотеке
те книги, которые дети уже знают наизусть”. О вкусах не спорят, и
нужно признать, что вкусы де Саси изысканны. Здесь, однако, я
позволю себе
быть немного более архаичным, чем он. Я люблю средневековье, я
люблю позднюю античность. Я предпочитаю 01е7 тае гимнам Сантейля’, поэтику, вдохновленную романами Круглого Стола, поэтике
Буало‘8, и даже мистиков тринадцатого века мистикам Пор-Рояль.
Красоту, как и добро, нужно искать в прошлом, но не надо
останавливаться на полдороге, нужно отказаться от всякой риторики,
истинно — самое древнее и только оно имеет право на нашу
привязанность.
Нельзя отказать семнадцатому веку в особом даре создания
классической литературы, я хочу сказать, некоторых улучшений в
плане формы и меры (я собирался сказать — посредственности) в
мысли, благодаря чему литература становится украшением всякой
памяти и достоянием школ. Но рамки, которые приличествуют
школам, не должны устанавливаться для человеческого разума. Из
того, что такая литература служит инструментом воспитания и что нет
никого, кто не должен
был
бы сказать о ней Риего пи!
294
ргойи( оШт, не следует,
что
нужно приписывать ей исключительное право на превосходство и
красоту. В особенности я не могу приписать такого исключительного
характера книгам семнадцатого века, какими бы прочными и
основательными не были их качества. Другие нации, за исключением
тех, которые не имеют никакой литературной оригинальности, не
понимают нашей чрезвычайной привязанности к работам этого
времени и видят в них только третьеразрядную литературу, осмелюсь
сказать, эхо латин280
“
ской литературы, которая сама была эхом греческой. Немцы, столь
широкие и эклектичные в своих вкусах, с такой страстью работающие
над прояснением малейших особенностей литературы итальянской,
испанской, нашего провансальского средневековья, почти никогда не
занимаются нашим великим веком и едва ли видят интерес в нем. С
моей точки зрения, они делают большую ошибку, но их
пренебрежение имеет очень серьезную причину. Эта литература
слишком французская, я боюсь, она пострадает от применения к ней
критики разума, не допускающей исключительных предпочтений.
Невозможно оспорить ее титул классики, ее оставят школам, так как
она единственная может
дать пищу, необходимую для молодежи;
любопытные
прочтут ее, как
295
они читают все, в качестве исторического документа памятной эпохи,
писатели будут искать в ней секрет выражения на нашем языке
мыслей, прежде ему чуждых. Но я сомневаюсь, что она может быть в
ее совокупности исключительным чтением людей, имеющих вкус, что
заметные умы всех времен должны прибегать к ней, чтобы
возвыситься, утешиться, уяснить свою судьбу. Мы преодолели тот
интеллектуальный уровень, при котором была создана эта литература,
мы видим тысячу вещей, которых не видели самые проницательные
люди семнадцатого столетия, основы их знаний в наших глазах
неполны и неточны. Трудно допустить, чтобы расположение
публики, читающей
не для очистки совести, но по внутренней потребности, было
безгранично направлено на книги, в которых мало чему можно
научиться насчет занимающих нас проблем, при чтении которых наше
моральное и религиозное чувство часто бывает ранено, и в которых мы
на каждом шагу обнаруживаем
ошибки,
продолжая
восхищаться гением тех, кто
их совершал.
Что касается истории, то я нахожу, что де Саси очень мало заботится о
началах. Верный своей литературной системе, де Саси опасается, как
бы дискуссия о фактах и разнообразие мнений не повредили хорошему
стилю истории. Он находит, что самое простое -— выбрать систему по
вкусу, и верить ей на слово. “Признаюсь осторожно, — говорит он, —
296
что при взгляде на эти чудовищные груды книг, закрывающих вход в
нашу историю, я чувствовал себя не раз готовым проклясть эрудицию
и пожалеть, что мы не держались попросту нашего троянского
происхождения и нашего доброго короля Франциона, сына Гектора и
основателя французской монархии”. Он едва извиняет самых
красноречивых историков нашего времени за то, что они являются
одновременно учеными и критиками; он хотел бы удобной версии, на
почве которой могли бы свободно размышлять историки — риторы и
моралисты, Титы Ливии и Плутархи. Семнадцатый век (за
исключением бенедектинской школы) во многом понимал историю
таким образом, но именно в этом пункте нам наиболее трудно
следовать классической традиции. История является для нас
непосредственным созерцанием прошлого, и только дискуссии и
интерпретации документов могут обеспечить эту интуицию. Я,
конечно, скандализирую де Саси, но если бы мне предложили выбрать
между заметками оригинального историка и его полностью
отредактированным текстом,
281
я бы предпочел заметки. Я отдал бы всю прекрасную прозу Тита
Ливия за несколько документов, которые он имел леред глазами и
которые он так странно иногда искажал. Собрание писем, делеш,
отчетов о расходах, хартий, надлисей говорит мне гораздо больше, чем
самый свободный рассказ. Я даже не думаю, что можно
было бы приобрести ясное
понимание истории, ее границ и степени доверия, которую нужно
иметь к различным способам исследования, без привычки работать с
оригинальными документами. Имея претензию основываться
единственно на принципах
разума, либерализм
297
сти в традициях.
обычно
В этом его ошибка.
де Саси, — мы локончили
верит, что не имеет надобно“Надо признаться, — говорит
с галлами и франками.
В принципе неважно,
пришла ли наша свобода от германцев или нет. Ребенок уже родился,
он большой и сильный. Если бы кто-То из Буланвильеров потребовал
сегодня от имени своих предков-франков прав завоевания, мы бы
ответили
ему, что в 1789 ив
осуществили
1830 гг. побежденные
298
римлянами
рабы
реванш и стали в свою очередь завоевателями и побе-дителями”. Нет!
Ни 1789, ни 1830 г. недостаточно, чтобы основать свободу; значение
имеют в настоящее время факт, осуществленный
варварами тысячу лет назад; великая хартия, вырванная восставшими
баронами;
унижение, нанесенное
назойливой
королевской
власти; стойкое сопротивление городов при защите их институтов. Если бы Галлия
вместо своих инстинктов равенства и однородности имела бы хоть
немного провинциального и муниципального духа, если бы такие
сильные единицы, как итальянские города или германские гильдии,
могли бы сформироваться на нашей почве, если бы Лион, Руан,
Марсель имели свои сагосс1о — символ независимости города — то
административная централизация была бы предотвращена; Филипп
Красивый,
Луи ХТ, Ришелье, Луи ХГУ были сокрушены, революция не была бы
ни
299
возможна, ни необходима. Ошибка либеральной школы состоит в
слишком большой вере, что свободу легко создать посредством
рассуждения, и в непонимании того, что прочное учреждение должно
иметь исторические
корни.
Увлеченная
идеей,
совершенно
подобной
той,
которая издавна управляет Китаем, я хочу сказать, тем ложным
мнением, что наилучшее общество то, какое организовано
рационально в благих целях, она забыла, что уважение к личности и
существующим правам настолько же выше счастья, насколько
моральный интерес превышает чисто временный. Она не видит, что из
всех ее усилий
могла выйти только хорошая администрация, а не свобода, так как
свобода вытекает из права более старого и высшего, чем право
государства, а не из имлровизированной декларации или более-менее
хорошо построенного философского рассуждения.
Есть две политические системы, которые всегда будут делить между
собой мир; одна основывается на абстрактном праве, другая — на
предшествующем
300
владении.
Франция,
страна
логики
и общих
идей,
всегда предпочитала первую. Кто осмелился бы бросить ей упрек, ведь
именно этому славному недостатку она обязана великолепием своей
истории и симлатией человеческого рода? Но такова уж ускользающая
природа социальных явлений, что нация, которая с совершенной
282
искренностью трудилась ради свободы человеческого рода, была
вследствие этого обречена на невозможность создать собственную
свободу.
Рабы, покупающие свою свободу по копеечке, после вековых усилий
добившиеся не того, чтобы быть равными своим господам, а чтобы
существовать рядом с ними, оказываются сегодня более свободными,
чем нации,
Купленная
301
которые
уже
в Средние
века
объявили
свободу
человека”,
или вырванная шаг за шагом свобода более прочна, чем
свобода, дарованная природой. Думая основать абстрактное право, на
деле основали рабство, тогда как высокие английские бароны, очень
мало великодушные и образованные, но неуступчивые, когда речь шла
об их привилегиях, защищая их, создали настоящую свободу.
Мне кажется, что почти по всем пунктам, касающимся организации
гражданского общества, либеральная школа гораздо лучше видела
поставленную цель, чем средства ее достижения. Уничтожая
привилегии индивидов и сословий, она могла рассматривать
различные общественные службы только как принадлежность
государства. Власть в такой системе функционировала единственно
через чиновников, не являющихся собственниками своих функций и не
имеющих вследствие этого никакой способности сопротивляться.
Понятно, до какой степени тирании мог довести подобный порядок.
302
Действительно, если есть что-то теоретически абсурдное, так это
продажность судейских органов, в результате чего некоторые лица и
продавали право выносить приговор.
И между тем понятно, что являющийся владельцем своих функций
магистрат, стоящий таким образом выше любых желаний и надежд,
мог дать больше
гарантий, чем чиновничий
магистрат, зависящий
от
того, кто доверил ему его функции. Го же нужно сказать об исполнительной власти. Феодальная концепция, согласно которой король
владел своей короной по праву меча, противоречит разуму. Напротив,
логической является концепция, рассматривающая верховную власть
как представительство общества. История доказывает, что первое
понимание, как бы оно не было абсурдно, дает в результате лучшее из
известных миру политических состояний, и что превосходство
современной цивилизации над античной заключается в том, что
королевская власть в течение веков представляла собой только
большую аренду, от
которой бывали избавлены в тот момент, когда отказывались от
повинностей, установленных обычаями или принятых сословиями.
Чтобы ясно видеть этот великий закон филосфии истории, который
открыла вовсе не логика, нужно исследовать Китай. Он предлагает для
философии истории чрезвычайно поучительное зрелище другого
человечества, развивающегося почти без контактов с Европой и
Западной Азией и придерживающегося своей линии с
303
последовательностью, о которой не могли бы дать понятия наши более
сложные цивилизации, Китай
с самой
глубокой
древности
реализовал
тип
рационального
” Известен любопытный приказ Луи Х: “Так как согласно
естественному праву каждый должен быть свободен (еаце), учитывая,
что наше королевство названо королевством франков, и желая, чтобы
вещи согласовывались с их названием, мы, на основе рассмотрения
нашего большого совета, приказываем…”
283
общества, основанного на равенстве, состязательности, просвещенной
администрации. Чеу-ли, род имперского альманаха времен Чеу*” в ХП
в.
до н.э., превосходит в этом отношении все попытки современных
самых бюрократических государств. Император и наследные принцы
304
держались ритуалами и цензурой, чиновники всех степеней иерархической
зависимостью
и
системой
постоянной
инспекции,
народ
-—
обучением, которое только государство имело право ему дать. Вся
система покоилась на одной идее, что лишь государство обличено
властью ко благу всех”. Пусть вообразят Академию моральных и
политических наук и французскую Академию преобразованными в
министерства и управляющими одна — состоянием умов, другая —
нравами, тогда получат довольно правильное представление об
интеллектуальном и политическом устройстве Китая. Там уже давно
реализован идеал тех, кто мечтает об административном управлении
умами“”*”. Когда иезуиты в Киенлонге доказали ошибки священной
астрономии, То император отказался их исправить под тем предлогом,
что реформа нанесла бы ущерб классическим книгам и потребовала
бы введения новых слов. К чему же привела такая, по видимости,
разумная, а на деле гибельная организация? К. беспримерному в
305
истории упадку, когда империя в сто пятьдесят миллионов человек
ждет, чтобы несколько тысяч варваров стали бы ее учителями и
обновителями. С
Китаем случится то же, что случилось с Римской империей после
нашествия германских отрядов. Всякое государство, которое жертвует
моральными интересами и свободной инициативой граждан
благополучию,
идет
против
поставленной
самому
себе
цели:
небольшого
числа энергичных людей, пришедших извне или изнутри, достаточно,
чтобы перевернуть безразличную ко всему, кроме покоя, страну, чтобы
заставить ее признать себя и создать таким образом новую подлинную
знать, основывающуюся на моральной силе и воле.
Какое бы пристрастие не проповедовали сегодня к варварству и
варварам, нужно признать, говорит де Саси, что наша цивилизация
римская, наши законы и литература римские, римский дух в конце
концов победил дух варваров. Это очень верно. Весь секрет нашей
306
истории заключается в борьбе галло-романского духа против
германского (де Саси называет его варварским). Галл испытывает
отвращение к разделенной верховной власти, характерной для
феодальности, и
желает постоянно вернуться к эгалитарному управлению империи, не
империи первых цезарей, отмеченной еще некоторым духом
аристократизма, а к империи времен Диоклетиана, которая оставалась
всегда идеалом нашей страны. Французская революция и все, что за
ней последовало, были последним актом борьбы галльского и
германского духа, закончившегося определенной победой первого. Я
знаю, много
“ См. перевод покойного Эдуарда Био (Париж, 1851} и работу того же
ученого “История народного образования в Китае” (Париж, 1847).
** Мой! М. 1юшгпа! азанаце. Аойе 1851.
“ См.: “Воспоминания”
1858).
284
Базена о Пекинской Академии
(Юигпа! азабаие.
фап\ет,
германских элементов вошли в начала Революции и придали
движению
307
первых лет поистине свободный вид. Но они исчезли в борьбе, оставив
доминировать галльский дух, который начиная с Конвента и вплоть до
1815 г. дал полную волю своей любви к унитарной администрации и
своей антипатии ко всякой независимости. Именно тогда
государственные интересы, провозглашенные в первый раз
законниками Филиппа Красивого, определенно взяли верх над
благородным принципом средневековья, не допускающим ничего,
кроме права индивидов. Я не принадлежу к тем, кто рассматривает
средневековье как совершенную эпоху моральности и счастья, но мне
кажется тем не менее, что либеральная школа немного клевещет на
нее. Средневековье только во второй своей половине
было свирепой эпохой, когда церковь стала гонительницей, а
феодализм кровавым. До этого были долгие века, в течение которых
феодализм был поистине патриархальным, а церковь материнской. Я
думаю, что от восьмого до двенадцатого веков христианские страны,
защищенные от набегов сарацинов и норманнов, жили довольно
счастливо.
Я
бы
не
настаивал
на
этих
308
исторических
тонкостях,
если
бы
недостатки образа действий либеральной школы не коренились почти
все в ее философии истории, неполной и иногда порочной. Ошибки
относительно революции Каролингов, начал феодального строя,
относительно тринадцатого века, Филиппа Красивого не являются
безобид-ными,
как думает
де Саси.
Следствия
всегда несут на себе печать
исходного принципа.
рациональной
Отправляясь
от
абстрактной
идеи
о
верховной власти, действующей во имя большего блага нации,
либеральная партия не может рассматривать себя как простого борца
за права всех и развитие инициативы: каждого. По необходимости
вещей она была приведена к управлению. Она с основанием считает,
что
309
общество, чтобы быть процветающим, должно быть очень сильным,
но
она ошибалась, думая, что средством укрепления общества является
обилие
управления.
Несмотря
на
многочисленные
меры
предосторожности, установленный и поддерживаемый ею не без славы
порядок рухнул из-за самых неслыханных неожиданностей, о которых
только помнит история. Я не хочу делать либеральную партию
ответственной за ситуацию, не ею созданной. Гибельный принцип вел
ее. Революция,
с которой она себя связала, могла создать администрации, а не
учреждения. Она стремилась уничтожить принцип, который создает
институты, а именно — завоевание и личное право.
Организация народного образования кажется мне самым типичным
примером, чтобы понять серьезные последствия усвоенного
либеральной школой
принципа
и показать,
как этот принцип
по самой
своей
природе может повернуться против тех, кто его основал. Англия,
Германия, старая Франция в интересах науки и воспитания
пользовались богатыми корпорациями, почти независимыми от
гражданской власти.
310
Новая Франция по ее привычке решила эту проблему с помощью
администрации. Ежегодно каждый город Франции получал из бюро на
улице де Гренель незнакомых ему людей, обязанных воспитывать его
детей по правилам,
в создании которых
он не принимал
никакого
285
участия. “Все, что относится к еде, развлечениям, прогулкам, сну, —
говорит регламент 1802 г., — должно делаться совместно… В каждом
лицее должна быть библиотека из пятнадцати сотен томов, все библиотеки должны содержать одни и те же работы, ни одна работа не может
быть помещена туда без разрешения министра внутренних дел”. Это
рассматривалось как самое прекрасное творение эпохи, и я охотно был
бы
того
же
мнения,
если
бы
311
мне
доказали,
что
люди,
обязанные
применять такой регламент, будут всегда людьми широкого ума,
тонкими, достойными, понимающими с деликатностью проблемы
воспитания и руководства умами, но, по чести, можно ли иметь такую
уверенность?
Если
же
допускают
как возможную
гипотезу,
что подобное
312
управление попало бы в руки людей, не имеющих перечисленных
качеств, то пусть подумают о последствиях. Самые дорогие интересы
духа, все литературное, научное, философское, даже религиозное
движение попало бы во власть людей тем более опасных, чем более
усовершенствованной была бы административная машина, которой
они служили.
Не надо думать, что Революция
1789 г. избавляет нас от необходиНо
чтобы
мости проникать глубже в прошлое человечества. Каким бы важным
не было это событие, оно вызывает у нас оптическую иллюзию, почти
так передний план гор ограничивает видимость, скрывая более
дальние горы. Революция поражает прежде всего своей
возвышенностью и страстностью, какую имеют все истории,
разворачивающиеся на улице. Она долго меня ослепляла. Я хорошо
видел интеллектуальную посредственность и малую образованность
тех, кто ее делал, но я упрямо приписывал ей большую политическую
важность. С тех пор я понял, что за небольшим числом исключений,
люди того времени были также наивны в политике, как в истории и
философии. Учитывая одновременно мало явлений, они не замечали,
насколько человеческое общество представляет сложную машину,
насколько условия его существования и процветания зависят от
неуловимых оттенков. Углубленное знание истории у них
отсутствовало совершенно. Постоянная напыщенность дурного тона
волновала их ум и приводила их в То состояние опьянения, которое
свойственно французскому духу и из которого часто проистекают
великие вещи, но зато делаются невозможным всякое предвидение
будущего и широкий политический взгляд.
313
является
ли
это
поводом,
отчаяться
и считать
либеральное развитие Франции увядшим в пору цветения? Конечно, нет.
Это
повод,
чтобы
удвоить
усилия
и реализовать
314
те преимущества,
которых наши отцы не оставили нам в наследство. В политике, как и в
морали, настоящими являются повседневные обязанности. Только
слабые души строят свои мнения в зависимости от вероятных успехов
в будущем.
Я сказал бы даже, что будущее не имеет значения для честного
человека, ибо чтобы служить прекрасным и добрым делам,
необязательно знать, что они восторжествуют. Если какойнибудь класс
французского общества не выполнил выпавшей ему задачи, из этого
следует один вывод, а именно, что остается занять его место. Всякая
нация проходит по пути истории, имея существенный порок, который
ее
286
подрывает, как каждый из нас от рождения несет греховное начало,
каковое, если ничего не случится, должно восторжествовать. Но масса
случайностей непрестанно вмешивается, меняя тот ход событий,
каким бы они развивались, повинуясь необходимости. Афинская
демократия является еще сегодня поддержкой мира и, однако, эта
демократия с первых дней была отмечена коренным пороком. Римская
империя несла
в себе со времен Августина зерно распада, однако она
просуществовала со своей раной четыре или пять веков и в своей
медленной агонии пережила век Антониев. Большая пустота, котору
носит в своем
сердце Франция, не должна больше нам препятствовать в больших надеждах и постоянных усилиях.
Конечно, если бы одна раса и одна власть существовали в современной
Европе, если бы христианские нации составляли единый мир,
315
аналогичный
огф1$
готапиз,
и со свободой
вовне,
упадок
был
бы
неизбежен,
так
как
не
существовало бы вне этого замкнутого круга никакого элемента
возрождения. Но принципы различия и собственной жизненной силы,
которые создали в Европе непобедимое препятствие ко всякому
всеобщему господству, будут спасением современного мира.
316
Разделенная цивилизация имеет ресурсы, которых не знает унитарная
цивилизация.
Римская империя погибла, потому что она не имела противовеса. Но
если бы рядом с империей существовали хорошо организованные
германцы и славяне, то империя, вынужденная считаться с
препятствиями придерживалась
бы
совсем
другой
линии:
деспотизм может продолжаться лишь при условии, что все окружающие
его страны действуют с ним в унисон. Здесь есть момент надежды.
Стоик был вправе завернуться в свой плащ и отчаяться в добродетели,
ибо не было никакого выхода из железного круга, в котором он жил, и
вплоть до рая обитаемого тогда мира он находил ужасного центуриона,
представляющего его безжалостную родину. Сотни раз в истории
самая высокая и самая деликатная мысль погибала, сотни раз доброе
дело
терпело
ущерб, и я убежден,
317
предпринятых
человечеством,
что авторы
самых
чтобы достичь
благородных
усилий,
блага, составят когданибудь общий культ неизвестных святых. Это коренилось в том, что в
прошлые века сила разума была зажата в узкие границы. С начала
новых времен сознание человечества чрезвычайно расширилось.
Достоинство характера и благородство не имеют более наградой
только симпатию небольшого числа прекрасных душ, всегдашних
друзей побежденных. Симмах!? не произносит более в пустоте свою
апологию умершим богам, и Боэций^ не пишет более в тюрьме свои
“Утешения философией”.
Д.С. Милль
318
О СВОБОДЕ
ГЛАВА
1
Введение
Предмет моего исследования - не так называемая свобода воли, столь
неудачно противопоставленная доктрине, ложно именуемой
доктриною философской необходимости, а свобода гражданская или
общественная, — свойства и пределы: той власти, которая может быть
справедливо признана принадлежащей обществу над индивидуумом.
Вопрос этот редко ставился и едва ли даже когдалибо рассматривался в
общих его основаниях, но Тем не менее он был присущ всем
практическим вопросам нашего времени, имел сильное влияние на их
практическое решение, и скоро, вероятно, наступит время, когда он
будет признан самым жизненным вопросом будущего. Собственно
говоря, это вопрос не новый, — можно даже сказать, что он, почти с
самых отдаленных времен, в некотором смысле, разделял людей; он на
той ступени прогресса, на которую в настоящее время вступила
наиболее цивилизованная часть человечества, он представляется при
совершенно новых условиях, и потому требует совершенно иного и
более основательного рассмотрения.
Борьба между свободой и властью есть наиболее резкая черта в тех
частях истории, с которыми мы всего ранее знакомимся, а в
особенности в истории Рима, Греции и Англии. В древние времена
борьба эта происходила между подданными, или некоторыми классами
подданных, и правительством. Тогда под свободой разумели охрану
против тирании политических правителей, думая (за исключением
некоторых греческих демократий), что правители, по самому
положению своему необходимо должны иметь свои особые интересы,
противоположные интересам управляемых. Политическая власть в те
времена принадлежала обыкновенно одному лицу, или целому
319
племени, или касте, которые получали ее или по наследству, или
вследствие завоеваний, а не вследствие желания управляемых, — и
управляемые, обыкновенно, не осмеливались, а может быть и не
желали, оспаривать у них этой власти, хотя и старались оградить себя
всевозможными мерами против их притеснительных действий, — они
смотрели на власть своих правителей, как на нечто необходимое, но и
в то же время в высшей степени опасное, как на орудие, которое могло
быть одинаково употреблено и против них, как и
288
.
-.
против внешних
существование
врагов.
Тогда
признавалось
необходимым
в обществе
такого
хищника,
который
был
бы
довольно
320
сиден,
чтобы сдерживать других хищников и охранять от них слабых членов
общества; но так как и этот царь хищников был также не прочь
пользоваться за счет охраняемого им стада, то вследствие этого
каждый член общины чувствовал себя в необходимости быть вечно
настороже против его клюва и когтей. Поэтому в те времена главная
цель, к которой направлялись все усилия патриотов, состояла в том,
чтобы ограничить власть политических правителей. Такое
ограничение и называлось свободой.
Эта свобода достигалась двумя различными способа-ми: или, вопервых, через признание правителем таких льгот, называвшихся
политическою свободой или политическим правом, нарушение
которых со стороны правителя считалось нарушением обязанности и
признавалось законным основанием к сопротивлению и общему
восстанию; или же, во-вторых, через установление конституционных
преград.
Этот второй способ явился позднее первого; он состоял в том, что для
некоторых наиболее важных действий власти требовалось согласие
общества или же какогонибудь учреждения, которое считалось
представителем общественных интересов. В большей части
европейских государств политическая власть должна была более или
менее подчиниться первому из этих способов ограничения. Но не так
было со вторым способом, и установление конституционных — или же
там, где они существовали, улучшение их, — стало повсюду главною
целью поклонником свободы. Вообще либеральные стремления не
шли далее конституционных ограничений, пока человечество
довольствовалось тем, что противопоставляло одного врага другому и
соглашалось признавать над собой господина,
321
с условием
только иметь
более или менее действительные гарантии против злоупотребления им своей властью.
Но с течением времени в развитии человечества наступила наконец
такая эпоха, кагда люди перестали видеть неизбежную необходимость
в том, чтобы правительство было властию, независимою от общества,
имеющего свои особые интересы, различные от интересов
управляемых. Признано было за лучшее, чтобы правители государства
избирались управляемыми и сменялись по их усмотрению.
Установилось мнение, что только этим путем и можно предохранить
себя от злоупотреблений власти. Таким образом прежнее стремление к
установлению конституционных преград заменилось, мало-помалу,
стремлением к усТановлению таких правительств, где бы власть была
в руках выборных
и временных правителей, - и к этой цели направились все усилия
народной партии повсюду, где только такая партия существовала. Так
как вследствие этого борьба за свободу утратила прежнее свое
значение борьбы управляемых против правителей и стала борьбой за
установление таких правительств, которые бы избирались на
определенное время самими управляемыми, то при этом возникла
мысль, что ограничение власти вовсе не имеет того значения, какое
ему приписывают, — что оно необходимо только при существовании
таких правительств, которых интересы противоположны интересам
управляемых, — что для свободы нужно не ограничение власти, а
установление таких прави10.0 СВОБОДЕ
289
322
телей, которые бы не могли иметь других интересов и другой воли,
кроме интересов и воли народа, а при таких правителях народу не
будет никакой надобности в ограничении власти, потому что
ограничение власти было бы в таком случае охранением себя от своей
собственной воли: не будет же народ тиранить сам себя. Полагали, что
имея правителей, которые перед ним ответственны и которых он
может сменять по своему усмотрению, он может доверить им власть
без всякого ограничения, так как эта власть будет в таком случае не что
иное, как его же собственная власть, только известным образом
концентрированная ради удобства. Такое понимание, или правильно
сказать, такие чувства были общи всему последнему поколению
европейского либерализма, и на континенте Европы они преобладают
еще и до сих пор. Там до сих пор еще встречаются только, как
блистательное исключение, также политические мыслители, которые
бы признавали существование известных пределов, далее которых не
должна простираться правительственная власть, если только
правительство не принадлежит к числу таких, каких, по их мнению, и
существовать вовсе не должно. Может быть такое направление еще и
теперь господствовало
бы также иу нас, в Англии, если бы не изменились те
обстоятельства, которые его одно время поддерживали.
Успех нередко разоблачает такие пороки и недостатки, которые при неуспехе легко укрываются от набяюдения: это замечание равно
применимо не только к людям, но и к философским и политическим
теориям. Мнение, что будто народ не имеет никакой надобности
ограни‚ чивать свою собственную власть над самим собою, -— такое
мнение могло казаться аксиомой, пока народное правление
существовало только,
как мечта, или как предание давно минувпгих дней. Мнение это ‚‹
могло поколебать и такие необычайные события, выходящие
не
323
из
‚ обыкновенного порядка вещей, как некоторые из тех, которыми
ознаменовалась французская Революция, так как эти события были
делом только немногих, захвативших в свой руки власть, и виноваты в
них ‘были не народные учреждения, а тот аристократический и монар‚
хический деспотизм, который вызвал собою столь страшный кон‚
вульсивный взрыв. Но когда образовалась обигирная демократическая
республика и заняла место в международной семье, как один из самых
‚‹ могущественных ее членов, тогда избирательное и ответственное
правительство стало предметом наблюдения и критики, как это бывает
со всяким великим фактом. Тогда заметили, что подобные фразы, как
самоуправление и власть народа над самим собою, не совсем точны.
Народ, облеченный властью, не всегда представляет тождество с
народом, подчиненным этой власти, и так называемое самоуправление
не есть такое правление, где бы каждый управлял сам собою, а такое,
где каждый управляется всеми остальными. Кроме того, воля народа
на самом деле есть не что иное, как воля наиболее многочисленной
или наиболее деятельной части народа, т.е. воля большинства или тех,
кто
успевает заставить себя признать за большинство, — следовательно,
народная власть может иметь побуждения угнетать часть народа, и
поэтому против ее злоупотреблений также необходимы меры, как и
290
против злоупотреблений
всякой другой власти. Стало быть, ограничение правительственной
власти над индивидуумом не утрачивает
своего значения и в том случае, когда облеченные властью
ответственны перед народом, т.е. перед большинством народа. Этот
взгляд не встретил возражений со стороны мыслителей и нашел
324
сочувствие в тех классах европейского общества, которых
действительные или мнимые интересы не сходятся с интересами
демократии, поэтому он распространился без всякого затруднения и в
настоящее время в политических умозрениях “тирания большинства”
обыкновенно включается в число тех зол, против которых общество
должно быть настороже.
Но
мыслящие
люди
сознают,
что
когда
само
общество,
Т.е.
общество коллективно, становится тираном по отношению к отдельным
индивидуумам, его составляющим, То средства его к тирании не
325
ограничиваются теми только средствами,
правительственная власть. Общество
какие
может
иметь
может приводить и приводит само в
исполнение свои собственные постановления, и если оно делает
постановление неправильное или такое, посредством которого
вмешивается в То, во что не должно вмешиваться, тогда в этом случае
тирания его страшнее всевозможных политических тираний, потому
что хотя она и не опирается на какие-нибудь крайние уголовные меры,
но спастись от нее гораздо труднее,
326
— она глубже проникает во все
подробности частной жизни и кабалит самую дущу.
Вот почему недостаточно иметь охрану только от правительственной
тирании, но необходимо иметь охрану и от тирании господствующего
в обществе мнения или чувства, — от свойственного обществу
тяготения, хотя и не уголовными мерами, насильно навязывать свои
идеи и свои правила тем индивидуумам, которые с ним расходятся в
своих понятиях,
— от его наклонности не только прекращать всякое
развитие таких индивидуальностей,
которые не гармонируют с господствующим направлением, но, если
возможно, то и предупреждать их образование
и вообще
же должны
быть
сглаживать
все индивидуальные
особенности,
вынуждая индивидуумов сообразовать их характеры и известными
образцами. Есть граница, далее которой общественное мнение не
327
может законно вмешиваться в индивидуальную независимость; надо
установить эту границу, надо охранить ее от нарушений, -— это также
необходимо, как необходима охрана от политического деспотизма.
Что такая граница необходима, это бесспорно: но практический
вопрос, как провести эту границу, как согласить личную
независимость и общественный контроль, — этот вопрос почти еще не
тронут. Все, что делает для человека ценным его существование,
условливается наложением ограничений на свободу действий других
людей. Следовательно, необходимо, чтобы закон, — а в тех случаях,
которые не могут быть предметом закона, необходимо, чтобы
общественное мнение обязывало людей исполнять известные правила
поведения. Но какие эти правила, — вот в чем самый
важный
для людей
вопрос, а между тем, за весьма немногими только исключениями, это
Один из тех вопросов, в разрешении которых сделано наименее
успеха.
Не найдется двух таких столетий и едва ли найдутся две такие 10*
291
страны, которые бы решали этот вопрос одинаково. Мало того:
решение одного столетия делается обыкновенно предметом удивления
для другого столетия, а равно решение одной страны -— для другой.
А между тем, если мы остановимся на отношении к этому вопросу
людей
известной эпохи
328
и известной страны, то мы
увидим, что решение
его представлялось для них столь же мало затруднительным, как если
бы он и не был вопросом и был бы уже раз и навсегда единогласно
порешен человечеством. Правила, которые у них господствовали,
казались им несомненными, очевидными сами по себе; эта почти
всеобщая иллюзия представляет собой один из примеров магического
влияния привычки, которая не есть только, как говорит пословица,
вторая натура, но постоянно ошибочно принимается за первую.
Действие привычки устраняет в людях всякое сомнение относительно
непреложности господствующих правил поведения, и действие это тем
более сильно, что люди обыкновенно не чувствуют потребности в
какихлибо
доказательствах
для
убеждения
себя
в истинности
этих
329
правил или для оправдания их перед другими. В тех предметах, к
которым обыкновенно относятся эти правила, свидетельство наших
собственных чувств стоит всевозможных доказательств и делает все
доказательства бесполезными, — таково общераспространенное
мнение, которое
поддерживают
даже
люди,
имеющие
притязание
быть
философами. Каждому человеку присуще желание, чтобы другие люди
поступали таким же образом, как он сам поступает, и все
сочувственные ему люди имеют в этом отношении одинаковое с ним
желание, — вот что в действительности руководит мнением людей
касательно правил поведения. Конечно, люди не сознают, чтобы их
мнения о правилах поведения условливались их личным вкусом; но,
тем не менее, мы не можем не признать делом личного вкуса такие
мнения, которые в подтверждение своей истинности не приводят
никаких доводов, или же, вместо всяких доводов, ссылаются на то, что
так думают и другие люди, тогда как это обстоятельство, что известное
мнение разделяется многими людьми, нисколько не доказывает
330
истинности мнения, а свидетельствует только, что известный вкус
принадлежит не одному, а многим индивидуумам. Для людей, не
выходящих из общего уровня, их личных вкус, когда его разделяют
другие люди, составляет не только совершенно достаточное
доказательство, но и единственную основу их понятий о
нравственности, которые не основаны на религии, и служит для них
даже главным истолкователем тех нравственных правил, которые дает
им религия. Следовательно, мнение людей о том, что похвально и что
предосудительно, находится в зависимости от тех разнообразных
причин, которые влияют на образование в человеке того или другого
желания касательно поведения других людей, и которые в этом случае
столь же многочисленны, как и вообще при образовании всякого рода
желаний. Причины эти заключаются иногда в степени умственного
развития людей, а иногда в их предрассудках и предубеждениях, часто в их социальных стремлениях, а не редко и в стремлениях
антисоциальных, в зависти, гордости, презрении, — но большею же
частью в их законных или незакон292
-…
„
ных личных целях, в Тех желаниях и опасения, которые возбуждаются
в них их личными интересами. Во всех обществах, где один класс
господствует
над
другими,
большая
часть
общественной
нравственности условливается интересами господствующего класса и
его сознанием своего превосходства. Так, в отношениях между
спартанцами и илотами, между плантаторами и неграми, между
правителями
и
управляемыми,
между
благородными
и
неблагородными, между мужчинами и женщинами большая часть
понятий истекает из интересов и чувств господствующего класса, и
эти понятия в свою очередь воздействуют на нравственные понятия
членов господствующего класса касательно их отношений между
собою. Напротив, в тех обществах, где класс, некогда
господствовавший, утратил свое преобладание, или где его
331
преобладание стало непопулярным, там нерасположение к этому
преобладанию становится нередко главным условием, влияющим на
нравственные чувства людей. Другой принцип, играющий важную
роль в образовании правил поведения, налагаемых на людей законом
или общественным мнением, состоит в раболепстве, в желании
угодить своим временным господам или богам. Это раболепство, хотя
по существу своему и есть чувство совершенно эгоистическое, но тем
не менее оно не имеет в себе ничего лицемерного, — оно порождает в
людях антипатии, совершенно искренние, — этому-то чувству люди и
обязаны были своею способностью жечь колдунов и еретиков. Кроме
того; в направлении нравственных чувств, при всех этих, более низких
по своему достоинству, влияниях, всегда имело свою долю участие, и
довольно значительную, также и то, что составляло очевидный
общественный
интерес.
Правда,
влияние
общественного
интереса
на
нравственные понятия обыкновенно были не ради самого этого
интереса, не истекало из сознания людьми Того значения, какое
общественный интерес должен иметь по отношению к их поступкам, а
было только следствием тех симпатий или антипатий, которые этот
интерес
332
порождал в людях, и хотя стремления этих симпатий или антипатий не
имели ничего общего или имели весьма мало общего с
общественными
интересами, но это нисколько не умаляло их влияния на установление
тех или других нравственных правил.
Итак, симпатии и антипатии общества или наиболее могущественной
части общества, — вот что в действительности главным образом
определяет, какие именно правила обязаны соблюдать индивидуумы
под страхом, в случае несоблюдения их, навлечь на себя
преследование со стороны закона или со стороны общественного
мнения. Люди, стоявшие выше общего уровня по своему умственному
развитию и по своим
чувствам, обыкновенно оставляли неприкосновенный самый принцип,
на котором основывался такой порядок вещей, хотя и входили с ним в
столкновение в некоторых частных его применениях. Их занимал
вопрос о том, что должно быть для общества предметом симпатии и
антипатии,
а не
о Том,
должны
ли
общественные
симпатии
333
и антипатии
быть законом для индивидуумов. Они не вступались за еретиков, не
действовали во имя свободы, а стремились только к тому, чтобы изменить те господствующие чувства, которые не были согласны с их
лич293
ными чувствами. Только по религиозному вопросу некоторые
индивидуумы становились по временам на более высшую точку
зрения и упорно отстаивали ее: это обстоятельство весьма
поучительно во многих отношениях, а не только в том отношении, что
представляет собой наиболее разительный пример погрешимости так
называемого нравственного чувства, так как одциз Шео]ог1сит в
людях, искренно набожных, составляет самое непреложное
проявление этого чувства. Те, которые первые свергли с себя иго так
называемой всемирной церкви, были вообще также мало расположены
допускать различие в религиозных мнениях, как и сама эта церковь.
Но когда, наконец, после ожесточенной борьбы, не доставившей
решительного торжества ни одной из борящихся сторон, различные
церкви или секты вынуждены были ограничить свои желания
сохранением того, что уже имели, тогда меньшинство, утратив
надежду сделаться большинством, увидело себя в необходимости
направить все свои усилия только к тому, чтобы те, которых оно не
успело обратить в свою веру, не препятствовали ему исповедывать
свои особые религиозные мнения, Итак, власть общества над
индивидуумом вызывала против себя прямой протест почти
исключительно только в деле религии, и только в религиозной сфере
права индивидуума по отношению к обществу были заявлены как
принцип. Большая часть великих писателей, которым мы и обязаны
той религиозной свободой, какую только имеем, признавали право
совести неотъемлемым правом человека и решительно отрицали,
чтобы человек был обязан кому-либо отчетом в своих религиозных
верованиях. Но людям вообще столь свойственна нетерпимость во
всем, что близко их сердцу, что едва ли когда-нибудь религиозная
свобода
существовала
иначе,
как
благодаря
религиозной
334
индеферентности, которая не любит, чтобы ее покой нарушали
какими-нибудь богословскими спорами. По общему понятию
религиозных людей, едва ли не всех без исключения, и даже в тех
странах, которые пользуются наибольшей религиозной свободой,
терпимость в деле религии должна быть допускаема не иначе, как с
известными ограничениями. По понятию одних может быть терпимо
разномыслие по вопросам, касающимся церковного управления, но
никак не разномыслие по догме; по понятию же других могут быть
терпимы всякого рода иноверцы, но только не паписты и не унитарии;
третьи признают терпимыми все иноверия, которые не отрицают
откровения, и только немногие идут далее этого и ставят условием
терпимости веру в Бога и в будущую жизнь. Везде, где только
большинство проникнуто искренним, сильным религиозным чувством,
там оно почти нисколько не поступилось своими притязаниями за
исключительное господство.
В Англии, вследствие некоторых особенностей ее политической
истории, хотя иго общественного мнения может быть и тяжелее, но
зато иго закона легче, чем в какойлибо другой стране Европы; там
существует довольно сильное нерасположение к всякого рода
вмешательству законодательной или исполнительной властей в
частную жизнь, но это происходит не столько вследствие уважения к
индивидуальной независимости, сколько вследствие старой привычки
смотреть на правительст-294
|
.
во, как на представителя интересов, противоположных интересам
общества. Большинство английского общества еще не дошло до
сознания, что правительственная власть есть его собственная власть и
что мнения правительственные суть его собственные мнения. Когда
оно дойдет до этого сознания, то свобода индивидуума по всей
вероятности в такой же степени будет терпеть от правительственного
вмешательства, в какой в настоящее время терпит от вмешательства
общественного мнения. И теперь англичане готовы всегда встретить
335
сильным отпором всякую попытку со стороны закона контролировать
индивидуумов по таким предметам, по которым они привыкли стоять
вне всякого контроля; но при этом они нисколько не разбирают,
действительно ли известный предмет должен или не должен
подлежать легальному контролю, и вследствие этого нерасположение
их к правительственному вмешательству, само по себе весьма
похвальное, хотя часто и применяется кстати, но часто также
применяется и совершенно невпопад. У них нет принципа, которым бы
они оценивали правильность или неправильность правительственного
вмешательства, все их суждения в этом случае совершенно
произвольны, — каждый судит по своим личным наклонностям. Одни
охотно поошряют правительство на всякое дело, если только видят, что
правительство в этом случае может принести пользу или устранить
вред, — другие же предпочитают лучше перенести зло, чем расширять
сферу правительственной деятельности. ‘Гаковы два главных
направления, — и когда возникает вопрос о правительственном
вмешательстве по какому-нибудь частному случаю, одни становятся за
вмешательство, другие - против, смотря по тому, которого из этих
направлений они придерживаются; или же смотря по интересу, какой
возбуждает в них тот предмет, на которых предполагается обратить
правительственную деятельность; или же смотря по тому, ожидают ли
от правительства, что оно поступит именно так, как того желают, или
же поступит иначе; но редко, чтобы суждения в этом случае
основывались на твердо установившемся мнении: должен ли
известный предмет подлежать правительственному вмешательству или
не должен. По неимению принципа, который бы руководил их
суждением, как та, так и другая стороны часто впадают в заблуждение:
одни нередко обращаются к правительственному вмешательству, когда
этого вовсе не следует, а другие нередко осуждают это вмешательство,
когда оно вовсе не заслуживает осуждения.
Цель настоящего исследования состоит в том, чтобы установить тот
принцип, на котором должны основываться отношения общества к
индивидууму, т.е. на основании которого должны быть определены как
те принудительные и контролирующие действия общества по
отношению к индивидууму, которые совершаются с помощью
физической силы в форме легального преследования, так и те
336
действия, которые заключаются в нравственном насилии над
индивидуумом чрез общественное мнение. Принцип этот заключается
в том, что люди, индивидуально или коллективно, могут справедливо
вмешиваться в действия индивидуума только ради самосохранения,
что каждый член цивилизованного общества только в таком случае
может быть справедливо
295
подвергнут какому-нибудь принуждению, если это нужно для того,
чтобы предупредить с его стороны такие действия, которые вредны
для других людей, — личное же благо самого индивидуума,
физическое или нравственное, не составляет достаточного основания
для какого бы то ни было вмешательства в его действие. Никто не
имеет права принуждать индивидуума чтолибо делать, или чтолибо не
делать, на том основании, что от этого ему самому было бы лучше, или
что от этого он сделался бы счастливее, или наконец, на том
основании, что, по мнению других людей, поступить известным
образом было бы благороднее и даже похвальнее.
Все это может служить достаточным основанием для того, чтобы
поучать индивидуума, уговаривать, усовещивать, убеждать его, но
никак не для того, чтобы принуждать его или делать ему какоенибудь
возмездие за то, что он поступил не так, как того желали. Только в том
случае дозволительно подобное вмешательство, если действия
индивидуума причиняют вред кому-либо.
Власть общества над индивидуумом не должна простираться далее
того, насколько действия индивидуума касаются других людей; в тех
же своих действиях, которые касаются только его самого, индивидуум
должен быть абсолютно независим над самим собою, — над своим
телом и духом он неограниченный господин.
Едва ли есть надобность оговаривать, что под индивидуумом я
разумею в этом случае человека, который находится в полном
обладании своих способностей, и что высказанный мною принцип не
337
применим, конечно, к делям и малолетним и вообще к таким людям,
которые по своему положению требуют, чтоб о них заботились другие
люди и охраняли их только от того зла, какое могут им сделать другие,
но и от того, какое они могут сделать сами себе. Шо тем же причинам
мы должны считать этот принцип равно неприменимым и к
обществам, находящимся в таком состоянии, которое справедливо
может быть названо состоянием младенческим. В этом младенческом
состоянии обществ обыкновенно встречаются столь великие
препятствия для прогресса, что едва ли и может быть речь о
предпочтении тех или других средств к их преодолению, и в этом
случае достижение прогресса может оправдывать со стороны
правителя такие действия, которые не согласны с требованиями
свободы, потому что в противном случае всякий прогресс, может
быть, был
бы совершенно недостижим.
Деспотизм может
быть оправдан, когда идет дело о народах варварских и когда при этом
его действия имеют целью прогресс и на самом деле приводят к
прогрессу.
Свобода не применима как принцип при таком порядке вещей, когда
люди еще не способны к саморазвитию путем свободы; в таком случае
самое лучшее, что они могут сделать для достижения прогресса, это —
безусловно повиноваться какому-нибудь Акбару! или Карлу
Великому’, если только так будут счастливы, что в среде их найдутся
подобные ЛИЧНОСТИ.
Но как скоро люди достигают такого состояния, что становятся
способны развиваться через свободу (а такого состояния давно уже
296
338
.
достигли все народы, которых может касаться наше исследование),
тогда всякое принуждение, прямое или косвенное, посредством
преследования или кары, может быть оправдано только как
необходимое средство,
чтобы
оградить
других
людей
от вредных
действий
индидля интересов того общества,
покровидуума, но не как средство сделать добро самому тому индивидууму,
которого свобода нарушается этим принуждением.
339
Здесь кстати заметить, что я не пользуюсь для моей аргументации
теми доводами, которые мог бы заимствовать из идеи абстрактного
права, предполагающей право совершенно независимым от пользы, Я
признаю пользу верховным судьей для разрешения всех этических
вопросов, т.е. пользу в обширном смысле, ту пользу, которая имеет
своим основанием постоянные интересы, присущие человеку, как
существу прогрессивному. Я утверждаю, что эти интересы
оправдывают подчинение индивидуума внешнему контролю только по
таким его действиям, которые касаются интересов других людей. Если
ктолибо совершит поступок, вредный для других, то а рита гаче
подлежит или легальной каре, или же общественному осуждению,
если легальная кара в данном случае неудобоприменима. Индивидуум
может быть справедливо принуждаем совершать некоторые
положительные действия ради пользы других людей, так, например,
свидетельствовать в суде, принимать известную долю участия в общей
защите или в какомлибо общем
деле, необходимом
вительством которого он пользуется, совершать некоторые добрые
дела, например, в некоторых случаях спасти жизнь своего ближнего
или оказать покровительство беззащитному против злоупотреблений
сильного; все это такого рода действия, которые индивидуум обязан
совершать, и за несовершение которых он может быть совершенно
правильно подвергнут ответственности перед обществом.
Человек может вредить другим не только своими действиями, но также
и своим бездействием: в обоих случаях он ответствен в причиненном
зле, но только привлечение к ответу в последнем случае требует
большей осмотрительности, чем в первом.
Делать человека ответственным за то, что он причинил зло, — это есть
общее правило; делать же его ответственным за то, что он не устранил
зла, — это уже не правило, а, говоря сравнительно, только исключение.
Но много таких случаев, которые по своей очевидности и по своей
важности совершенно оправдывают подобное исключение. Во всем,
340
что так или иначе
касается
других
людей,
индивидуум
4е рге.
ответствен или прямо перед теми, чьи интересы затронуты, или же
перед обществом, как их охранителем.
Нередко случается, что индивидуум по совершенно основательным
причинам не подвергается никакой ответственности за причиненное
им зло; но причины эти не в том заключаются, чтоб индивидуум
действительно не должен был подлежать ответственности в данном
случае, а истикают из соображений совершенно иного рода. Так,
например, случается, когда контроль общества оказывается
недействительным и даже вредным, и люди обыкновенно поступают
лучше, если
297
предоставлены самим себе и освобождены от всякого контроля, — или
когда оказывается, что контроль общества ведет за собой другое зло,
еще большее, чем то, которое желательно предупредить. Но когда
подобного рода причины препятствуют подвергать индивидуума
ответственности за сделанное им зло, то в таких случаях собственная
совесть самого индивидуума должна заступать место отсутствующего
341
судьи и охранять те интересы, которые таким образом лишены внешней охраны, и индивидуум должен
быть сам для себя в таких случаях
тем более строгим судьей, что совершенно свободен от всякого другого
суда.
Но в жизни человека есть такая сфера, которая не имеет никакого
отношения к интересам общества, или, по крайней мере, не имеет
никакого непосредственного к ним отношения: сюда принадлежит вся
та сторона человеческой жизни и деятельности, которая касается
только самого индивидуума, а если и касается других людей, то не
иначе, как вследствие их совершенно сознательного на то согласия или
желания. Совершающееся в этой сфере может и не касаться прямо
других людей, а только косвенно, т.е. через посредство того
индивидуума, которого касается непосредственно, — и на этом
основании мне могут быть предъявлены некоторые возражения,
которые, впрочем, я рассмотрю впоследствии, а теперь остановлюсь на
том, что та сфера человеческой жизни, которая имеет
непосредственное отношение только к самому индивидууму, и есть
сфера индивидуальной свободы.
Сюда принадлежат,
во-первых,
свобода совести в самом обширном смысле слова, абсолютная свобода мысли, чувства, мнения
касательно всех возможных предметов, и практических, и
спекулятивных, и научных, и нравственных, и теологических. С
первого взгляда может показаться, что свобода выражать и
342
опубликовывать свои мысли должна подлежать совершенно иным
условиям, так как она принадлежит
к той
сфере
индивидуальной
деятельности,
которая
касается других людей; но на самом деле она имеет для индивидуума
почти совершенно такое же значение, как и свобода мысли, и в
действительности неразрывно с нею связана. Во-вторых, сюда
принадлежат свобода выбора и преследования той или другой цели,
свобода устраивать свою жизнь сообразно со своим личным
характером, по своему личному усмотрению, к каким бы это ни вело
последствиям для меня лично, и если я не делаю вреда другим людям,
то люди не имеют основания вмешиваться в то, что я делаю, как бы
мои действия не казались им глупыми, предосудительными,
безрассудными. Отсюда вытекает третий вид индивидуальной
свободы,
подлежащий
тому же
343
ограничению, — свобода действовать сообща с другими
индивидуумами, соединяться с ними для достижения какойлибо цели,
которая не вредна другим людям; при этом предполагается, конечно,
что к действию сообща привлекаются люди совершеннолетние, и при
том не обманом и не насилием.
Не свободно то общество, какая бы ни была его форма правления, в
котором индивидуум не имеет свободы мысли и слова, свободы жить,
28
_
как хочет, свободы ассоциации, — и только то общество свободно, в
котором все эти виды индивидуальной свободы существуют
абсолютно и безразлично одинаково для всех его членов. Только такая
свобода и заслуживает названия свободы, когда мы можем совершенно
свободно стремиться к достижению того, что считаем для себя благом,
и стремиться теми путями, какие признаем за лучшие, — с тем только
ограничением, чтобы наши действия не лишали других людей их
блага, или не препятствовали бы другим людям в их стремлениях к его
достижению.
Каждый индивидуум есть лучший сам для себя охранитель своего
здоровья, как физического, так и умственного и духовного.
Предоставляя каждому жить так, как он признает за лучшее,
человечество вообще гораздо более выигрывает, чем принуждая
каждого жить так, как признают за лучшее другие.
То, что я высказал, не заключает в себе ничего нового и может даже
показаться совершенным трюизмом, а между тем едва ли какая другая
доктрина представляет более резкое противоречие с тем общим
направлением, какое мы вообще встречаем как в мнениях, так и в
практике.
344
Общества,
обыкновенно,
понятиям
о личном
благе,
с неменьшим
рвением заботились
(сообразно степени своего развития) о подчинении индивидуумов
своим как
и о благе
общественном.
Древние
республики считали себя вправе регулировать все стороны частной
жизни на том основании, что для государства в высшей степени важно
все, что касается физического или умственного состояния его граждан.
Мнение это разделяли и древние философы. Такой взгляд древних на
отношение общества к индивидууму мог иметь свое оправдание в том,
345
что древние общества были маленькие республики, которые будучи
окружены сильными врагами, находились постоянно в опасности
погибнуть от внешнего нападения или вследствие внутренних
сотрясений; понятно, что не в состоянии были положиться на
индивидуальную свободу те общества, которые находились в таких
условиях, что за самое даже кратковременное ослабление своей
энергии и своего самообладания могли поплатиться существованием.
Общества же нового времени
были
могущественные
государства,
и, притом,
в этих
обществах духовная власть была отделена от светской, вследствие чего
управление совестью людей и управление их земными делами
находилось не в одних и тех же руках: вот почему мы не находим в них
такого вмешательства со стороны закона в частную жизнь, какое
существовало в Древнем мире. Но зато в этих обществах индивидуум
находился даже под более тяжелым нравственным гнетом в том, что
касалось его лично, чем в том, что касалось общества, так как религия,
составлявшая самый могущественный элемент нравственного чувства,
почти постоянно была орудием в руках честолюбивой иерархии,
стремившейся подчинить своему контролю все стороны человеческой
жизни, или же была проникнута духом пуританизма. Заметим, что
346
даже некоторые из новейший реформаторов, которые с наибольшей
силой восставали против религий прошедшего, не уступят любой
церкви или любой секте относительно признания прав духовного
господства; укажу на
299
Контаз, которого социальная система, как он ее развил в своем Тгаце
4е Ройпаце Роуе стремится установить (правда, более нравственным
влиянием, чем легальностью) такой деспотизм общества над
индивидуумом,
который
далеко
общества
над индивидуумом,
оставляет
за собой
даже
все то, что мы
находим в политических идеалах самых строгих дисциплинаторов из
числа древних философов.
347
Не только в доктринах мыслящих индивидуумов, но и вообще в людях
заметна возрастающая склонность к расширению господства как через
общественное
мнение,
так и
через посредство закона, далее должных пределов; и так как все
изменения, совершающиеся в существующих порядках, обнаруживают
тяготение к усилению общества и к ослаблению индивидуума, то
чрезмерное увеличение власти общества над индивидуумом
представляется нам не таким злом, которое обещало бы со временем
прекратиться само собою, а напротив, это такое зло, которое все более
и более растет. Та наклонность, которую мы замечаем не только в
правителях по отношению к управляемым, но и вообще в гражданах
по отношению к их согражданам, наклонность навязывать другим свои
мнения и вкусы, находить себе столь энергическую поддержку как в
некоторых самых лучших, так и в некоторых самых худших чувствах,
свойственных человеческой природе, что едва ли ее чтолибо
воздерживает, кроме недостатка средств, — а так как средства к
порабощению индивидуума не только не уменьшаются, но, напротив,
все более и более растут, то мы должны ожидать, что при таких
условиях господство общества над индивидуумом будет все более и
более увеличиваться, если только это зло не встретит для себя сильной
преграды в твердом нравственном убеждении.
Я нахожу соответствующим моей задаче не приступать прямо к
общему тезису, а ограничиться сперва тою его частью, по отношению
к которой высказанный мною принцип, если не вполне, то, по крайней
мере, до некоторой степени признается общепринятыми мнениями, -—
а именно: свободю мысли, С этой свободой неразрывно связана
348
свобода говорить и писать. Хотя оба эти вида свободы в значительной
степени
входят в политическую нравственность во всех странах, которые
только имеют притязание на веротерпимость и на свободные
учреждения, но те основы, как философские, так и практические, на
которые они опираются, едва ли до такой степени общеизвестны, и
едва ли надлежащим образом оцениваются даже многими из
руководителей мнения, как этого можно было бы ожидать. Эти
основы, будучи правильно поняты, имеют более широкую
применимость, а не только по отношению к свободе мысли и слова, и
подробное рассмотрение этой
части вопроса будет, я полагаю, лучшим введением в остальную его
часть.
Я надеюсь,
что те из моих
читателей,
которые
не найдут для
себя ничего нового в том, что я скажу, извинят мне это, приняв в
соображение то, что побуждает меня пускаться в рассуждения о таком
предмете, о котором уже не так много рассуждали в течение трех
столетий.
300
349
|
=.
‚
к
ор
Сб
ГЛАВА
Н
ее
О свободе мысли и критики
Дозволительно надеяться, что миновало уже то время, когда надо было
доказывать, что свобода печати есть одна из необходимых гарантий
против
правительственного
произвола
или
притеснения.
Дозволительно
также
предположить
бесполезной
всякую
аргументацию в
подтверждение того, что народ не должен терпеть, чтобы какая бы то
ни было законодательная или исполнительная власть предписывала
ему иметь известные мнения или определяла бы, какие мнения или
доктрины могут свободно доходить до его слуха и какие нет (что,
конечно, бывает только в одном случае, когда интересы власти не
350
тождественны с интересами народа). Кроме того, эта сторона вопроса
столь часто и с такой неотразимой убедительностью рассматривалась
предшествовавшими мне писателями, что не нуждается ни в каких
новых доводах. Хотя английский Закон о печати и до сих пор еще
также подл, как был во времена Тюдоров, но мало опасности, чтобы он
когдалибо
был применим на самом деле, исключая разве в паническую минуту,
по случаю какихлибо необычайных обстоятельств, когда, например,
страх восстания выведет министров и судей из их нормального
состояния.
Говоря вообще, нет основания опасаться, чтобы конституционные
правительства, какая бы ни была на самом деле их ответственность
перед народом, часто посягали на свободу выражения мнений, если
только такого посягательства не требует от них нетерпимость самого
общества. Но если мы предположим даже, что правительство и народ
находятся между собой в полном единении и что правительство
никогда даже и в мыслях не имеет в чем-либо стеснять свободу слова,
за исключением когда того требует сам народ, то и в таком случае
всякое стеснение свободы не менее нетерпимо.,Я отрицаю, чтобы сам
народ имел право каким бы то ни было образом стеснять свободу
выражения мнений, через посредство ли правительства или как-нибудь
иначе; я утверждаю, что такого права вовсе не существует, — что его
одинаково не имеют никакие правительства, ни самые лучшие, ни
самые худшие, какие бы то ни было. Когда это мнимое право
применяется на деле вследствие требования общественного мнения, то
это не только не менее вредно, но даже еще более вредно, чем когда
оно применяется вопреки общественному мнению. Если бы весь род
человеческий за исключением только одного индивидуума был
известного мнения, а этот индивидуум был мнения противного, то и
тогда все человечество имело бы не более права заставить молчать
этого индивидуума, чем какое имел бы и сам индивидуум заставить
молчать все человечество, если бы имел на то возможность. Хотя бы
какоенибудь мнение и было исключительным достоянием только
известного лица и имело бы цену только для него одного, и
следовательно преследование этого мнения было бы только
351
преследованием одного этого лица, то тут разница была бы только в
числе непосредственно терпящих лиц, а самое качество действия было
бы то же. Особенное же качество действий, нарушаю301
щих свободу слова, состоит в том, что они во всяком случае
составляют воровство по отношению ко всему человечеству, как к
будущим, так и к настоящим поколениям, как по отношению к тем, кто
усвоил бы себе преследуемое мнение, так и по отношению к тем, кто
бы его отверг. Если мнение правильно, то запрещать выражать его
значит запрещать людям знать истину и препятствовать им выйти из
заблуждения; если же мнение неправильно, то препятствовать
свободному его выражению — значит препятствовать достижению
людьми не меньшего блага, чем и в первом случае, а именно: более
ясного уразумения истины и более глубокого в ней убеждения, как это
обыкновенно имеет своим последствием всякое столкновение истины
с заблуждением.
Необходимо рассмотреть отдельно обе эти гипотезы, так как каждая из
них имеет свою особенность по отношению к общему тезису. Мы
никогда не можем быть совершенно уверены, чтобы мнение, которое
намереваемся уничтожить, было мнение ложное, а если бы и были в
том уверены, то уничтожение такого мнения есть также зло.
Первая гипотеза: мнение, которое хотят насильственным образом
уничтожить, может быть истина. Желающие
уничтожить какоенибудь
мнение, конечно, признают его ложным; но они могут ошибаться, и
притом никто не имеет права решать какой бы то ни было вопрос за
все человечество и лишать кого бы то ни было средств принять
участие в обсуждении вопроса. Не дозволять высказываться мнению
на том основании, что оно ложно, значит признавать свои личные
мнения за абсолютную истину, — значит объявлять притязание на
непогрешимость. Как ни прост этот аргумент, но простота не лишает
352
его силы, и этого простого аргумента достаточно, чтобы произнесть
окончательный приговор над всяким препятствием свободно
высказываться какому бы то ни было мнению.
Но в ущерб здравому смыслу, людская непогрешимость далеко не
имеет на практике того значения, какое за ней обыкновенно признается
в теории. Люди охотно признают, что могут ошибаться, но мало таких
людей, которые бы считали нужным принимать какие-нибудь меры
предосторожности против своей погрешимости и допускали бы
предположение, что, может быть, мнение, считаемое ими истинными,
и есть один из примеров той погрешимости, которую они сознают за
собой.
Люди, облеченные обширною властью и вообще люди, привыкшие к
тому, чтобы окружающие их безусловно соглашались с их мнениями,
обыкновенно питают к своим личным мнениям безграничное доверие,
к какому бы предмету они не относились. Те же люди, которые в этом
отношении находятся в положении более счастливом и которым
приходится иногда выслушивать возражения и даже исправлять свои
мнения по указаниям других людей, такие люди обыкновенно имеют
безграничное доверие только к тем своим мнениям, которые
разделяются всеми их окружающими, или, по крайней мере, теми,
которых они особенно уважают. Таково общее явление, что чем менее
человек полагается на свое личное суждение, тем более полагается он
на непогрешимость
“всего мира”, а этот “весь мир” на самом деле есть
не более, как та часть мира, с которою
индивидуум находится в со-
302
И
353
`
‘ Но звд
„
”
прикосновении,
т.е. какаянибудь
партия, секта, церковь,
какойлибо
класс общества; того человека, для которого это выражение “весь мир”
означает его страну или его век, можно даже назвать, по сравнению с
другими, человеком либерального и широкого ума. Вера человека в
этот коллективный авторитет “всего мира” нисколько не ослабляется
даже сознанием, что другие века, страны, секты, церкви, классы,
партии думали и теперь даже думают совершенно иначе. Люди
обыкновенно не считают себя лично ответственными в качестве своих
мнений и всю ответственность в этом отношении возлагают на свои
миры; их нисколько не смущает мысль, что если они принадлежат к
тому, а не к другому миру, то это дело случая, и что если они
англичане, то потому только, что родились и живут в Лондоне, а что
если бы они родились и жили в Пекине, то были бы буддистами или
поклонниками Конфуция“. Века не более непогрешимы, чем
индивидуумы: это до такой степени очевидная истина, что к
очевидности ее ничего не прибавят никакие аргументы. Нет века,
354
который бы не исповедывал многих таких мнений, которые
последующими веками признавались не только ложными, но и просто
нелепыми. Как теперешний наш век отвергает многое, что составляло
некогда общепризнанную истину, так и будущие века несомненно
отвергнут многое, что составляет общепризнанную истину нашего
века.
Мы можем ожидать следующего рода возражения на наш аргумент:
“Запрещать распространение заблуждения обнаруживает не большее
притязание на непогрешимость, чем и всякий другой акт
общественной власти. Рассудок дан людям для того, чтобы они
пользовались им, и если, руководствуясь рассудком, люди могут
ошибаться, то разве из этого следует, что они не должны им
пользоваться? Люди запрещают то, что признают вредным, не потому,
что имеют притязание на непогрешимость, а потому что, хотя и
сознают себя способными заблуждаться, но тем не менее обязаны в
данном случае действовать по своему убеждению. Если мы не должны
действовать по нашим убеждениям потому, что эти убеждения могут
быть ошибочны, то в таком случае мы должны прекратить всякие
заботы о наших интересах и прекратить исполнение всяких наших
обязанностей. Очевидно, что наш аргумент (могут сказать мне) имеет
значение по отношению ко всем действиям человека и потому не
может служить аргументом против одного какого-либо рода действий,
а равно и против того, который теперь рассматривается. И
правительство, и индивидуумы равно обязаны употреблять все усилия,
чтобы иметь самые истинные мнения, — должны тщательно
заботиться об их истинности и ни в каком случае не навязывать их
другим, если не уверены в том, что она суть истина. Но если они,
будучи совершенно
уверены в истинности своих мнений
(так
355
обыкновенно говорят люди противного нам мнения), не будут
руководиться им в своих действиях, и на том основании, что в эпохи
менее просвещенные бывали примеры преследования мнений, которые
потом оказывались истинными, дозволять свободно пропагандировать
такие
доктрины,
настоящей
которые, по их убеждению, опасны для блага людей в или будущей
жизни, то такой образ действий с их стороны
303
не только не будет исполнением долга, а напротив, будет просто
нарушением долга. Правительство и народ заблуждались не только в
своих действиях по отношению к тем или другим мнениям, но и в
других предметах, а ведь никто же не утверждает, что эти другие
предметы не должны подлежать вмешательству власти. Налагались
несправедливые налоги, велись неправильные войны, — но ведь из
этого не следует же, чтобы мы должны были не налагать налогов, не
вести войны. И люди, и правительства должны стараться действовать
самым лучшим образом, насколько способны, и когда они действуют
на основании своих мнений, но не потому, чтобы имели притязание на
абсолютную истину, а потому, что имеют уверенность в истинности
своих мнений, достаточную для выполнения целей человеческой
жизни.
Мы можем, мы должны иметь настолько уверенности в истине нашего
мнения, чтобы руководиться им в своих поступках, — и далее этого не
идет наша притязательность, когда мы запрещаем злым людям
развращать общество пропагандою таких мнений, которые, по нашему
убеждению, ложны и вредны”.
Я отвечу противникам свободы, что их возражение заключает в себе
356
больше притязательности, чем сколько они это сознают. Большая
разница — предполагать известное мнение истинным на том
основании, что оно не было опровергнуто, несмотря на полную
свободу опровергать его, или — утверждать просто, что такое-то
мнение истинно, и на этом только основании не дозволять никаких на
него возражений.
Полная свобода возражать на наше мнение, оспаривать его составляет
существенное условие, необходимое для оправдания с нашей стороны
такой уверенности в его истине, чтоб мы могли руководиться им в
своих действиях: существо, имеющее не более как только
человеческие способности, не может без этого условия иметь
скольконибудь рациональной уверенности в истине своего мнения.
Как объясните вы, почему мнения людей и вообще их образ действий
не хуже, чем как они суть на самом деле? Не непосредственною же
силою человеческого понимания! Возьмите любой предмет, который
требует скольконибудь размышления для своего уразумения, и вы
найдете, что девяносто девять на сто окажутся неспособными иметь о
нем суждение, и один из ста, оказавшийся способным судить о
предмете, способен только относительно, т.е. по сравнению со
степенью неспособности остальных девяносто девяти, так как
большинство самых даровитых людей всех прошлых поколений всегда
держалось многих таких мнений, которые теперь признаны
ошибочными, — совершало или одобряло много таких вещей, которые
в настоящее время никто не станет оправдывать. Почему же, однако,
между людьми, говоря вообще, преобладают рациональные мнения и
рациональный образ действий? Если такое преобладание
действительно существует - а оно существует действительно, потому
что иначе люди находились бы в самом отчаянном положении — то
благодаря только тому качеству человеческого ума, из которого
истекает все достоинство человеческое, как интеллектуальное, так и
нравственное, а именно, тому его качеству, которое делает его
способным
304
357
исправлять свои ошибки.
Ум человека
-.
способен исправлять свои ошибки через критику и опыт. Но он не
может их исправлять только через один опыт: критика необходима для
того, чтобы сделать видным то, что раскрывается опытом. Ошибочные
мнения и обыкновения постепенно уступают факту и аргументу; но
факты и аргументы, чтобы произвести какоенибудь действие на ум
человека, должны быть предъявлены этому уму. Весьма немного таких
фактов, которые способны были бы сами повествовать свою историю и
не нуждались бы в комментарии для раскрытия своего смысла. Все
достоинство человеческого суждения условливается тем его
свойством, что оно способно исправлять свои ошибки, а
следовательно, только к тому суждению можно иметь доверие, которое
постоянно имело все средства, чтобы быть правильным. Каким
образом человек достигает того, что его суждение действительно
заслуживает доверия? Не тем ли, что, подвергая постоянно критике
свои мнения и поступки, он со вниманием выслушивает все, что может
быть сказано против него, исправляет свое суждение, насколько
возражения оказываются справедливыми, охотно сознает, а при случае
и объясняет другим, ложность того, что оказалось ошибочным в его
мнениях. Не такого ли человека суждение только и заслуживает
доверия, который сознает, что единственное средство скольконибудь
приблизиться к полному знанию предмета состоит в том, чтобы
выслушивать внимательнов все, что может быть сказано о нем людьми
всех возможных мнений, изучать его со всех возможных точек зрения,
с которых только могут взглянуть на него люди. Не иным каким путем,
а именно этим, умные люди и достигали мудрости; другого пути нет и
он невозможен по самому
358
свойству человеческого ума.
Привычка постоянно исправлять и дополнять свое мнение через
сравнение с мнениями других людей, не только не производить в
человеке сомнения или колебания касательно применения своего
мнения на практике, а напротив, составляет единственное прочное
основание справедливого к нему доверия. Такой человек, который
сознает, что внимательно выслушал все, что может быть сказано
против его мнения, что тщательно проверил свое мнение со всеми
возражениями своих противников, что не только не избегал, а
напротив, искал возражений и затруднений, и с радостью ловил
всякую мысль, которая могла разъяснить предмет, откуда бы эта мысль
ни исходила, — такой. человек имеет основание думать, что его
суждение лучше, чем суждение другого человека или чем суждение
толпы, которое не выдержало подобного процесса.
Нет ничего
чрезмерного
в этом требовании,
чтобы пестрая коллекция индивидуумов, называемая публикой, в которой столь мало
умных и столь много глупых людей, — чтобы эта публика по
отношению к своим мнениям подчинялась тем же условиям,
выполнение которых самые умные люди, имевшие более основания,
чем ктолибо, полагаться на самих себя, считали, однако, необходимым
для того, чтобы можно было довериться своему суждению. Даже
римско-католическая
церковь,
которая
отличается
большею
нетерпимостью, чем какая-либо другая, - даже и эта церковь прежде
чем канонизировать святого, дает
359
305
слово “адвокату дьявола” и терпеливо выслушивает его. Самые святые
люди,
повидимому,
не иначе могут быть удостоены
сказать
против
них
полная
свобода
доказывать
подобающих
им
посмертных почестей, как когда выслушано и взвешано все, что может
дьявол.
360
Если
бы
было
запрещено
критиковать
философию Ньютона, то человечество не могло бы иметь в ее
истинности такой полной уверенности, какую теперь имеет. Для нас не
существует никакого другого ручательства в истинности какого бы то
ни было мнения, кроме того, что каждому человеку представляется его
ошибочность,
а между
тем ошибочность его не доказана. Если вызов на критику не принять, или если
принять, но критика оказалась бессильной, то это еще нисколько не
значит, что мы обладаем истиной, — мы можем быть еще очень далеко
от истины, но, по крайней мере, мы сделали все для ее достижения,
что только могло быть сделано при настоящем состоянии
человеческого понимания, — мы по крайней мере не пренебрегли
ничем, что могло раскрыть нам истину, и если поле для критики
остается открытым, то мы можем надеяться, что ошибки, какие есть в
нашем мнении, будут
361
раскрыты для нас, как только ум человеческий сделается способен к их
раскрытию, а Покамест имеем основание думать, что настолько
приблизились к истине, насколько это возможно для нас в данную
минуту.
Вот только до какой степени человек достигает знания истины, и вот
единственный путь, которым он может достигать этого знания.
Странно, что люди обыкновенно признают значение аргументов,
Приводимых в пользу свободной критики, и в тоже время упрекают
аргументаторов “в крайности выводов”, — странно, как они не видят,
что если аргументы не доказывают крайних выводов, то и ровно
ничего не доказывают. Странно, каким образом могут утверждать, что
не имеют никакого притязания на непогрешимость те люди, которые
допускают свободную критику только относительно предметов
сомнительных и отрицают ее относительно известных принципов или
доктрин на том основании, что эти принципы или доктрины
несомненны, т.е. на том основании, что для них несомненна их
истинность. Признавать чтолибо несомненным и запрещать
опровержения, когда оказывается хотя один человек, желающий
опровергать, — не значит ли это себя и тех, кто с ними одного мнения,
признавать судьями несомненности, и притом такими судьями,
которые судят, не выслушав противной стороны.
В наш век, который обыкновенно описывают как лишенный веры и
вместе с тем напуганный скептицизмом, люди не столько уверены в
истинности своих мнений, сколько в том, что не знали бы, что делать,
если бы их не имели; в наш век притязание какого-либо мнения на
охрану от гласной критики основывается собственно не на его
истинности, а скорее на значении его для общества. Утверждают, что
некоторые верования столь полезны, чтоб не сказать необходимы для
общего блага, что охранять их для правительства не менее
обязательно, как и охранять какие-либо другие общественные
интересы, — что когда грозит опасность верованиям, которые имеют
важное значение для общественного блага и, следовательно, которых
охранение составляет
362
прямую обязанность правительства, то правительства не только могут
306
с полным основанием, но даже обязаны действовать по своему
мнению, подтверждаемому общим мнением людей, и для оправдания
своих действий не нуждаются в притязании на непогрешимость. Часто
утверждают, и еще чаще думают, что только одни злые люди могут
желать ослабления благодетельных для общества верований, и что,
следовательно, нет ничего дурного принимать меры против злых
людей и воспрещать им то, чего только они одни и желают. Такой
взгляд ставит оправдание ограничений свободы критики в зависимость
не от истинности охраняемых доктрин, а от их полезности, и
сторонники этого взгляда воображают себе, что они таким образом
отстраняют от себя упрек в притязании быть непогрешимыми судьями
мнений, — они не видят, что такой взгляд не отстраняет притязания на
непогрешимость, а только перемещает его с одного пункта на другой.
Полезность какого-либо мнения есть также предмет суждения, и
предмет столь же спорный, также подлежащий критике и также
нуждающийся в критике, как и самое мнение. Утверждать, что такоето мнение вредно и на этом основании лишать его свободы
высказываться, — предполагает такое же притязание на
непогрешимость, как если бы дело шло не во вред или пользе мнения,
а об его истинности или ложности. Неправильно утверждать, что будто
может быть дозволено доказывать пользу или безвредность мнения, и
запрещено только доказывать или опровергать его истинность, потому,
что истинность мнения составляет всегда существенную часть его
полезности. Желая знать, желательно или не желательно,
чтобы
такое-то
мнение
363
было
общепризнано,
можем
ли мы
не
принять при этом в соображение, истинно оно или ложно? По мнению
не дурных, а лучших людей, никакое верование, противное истине, не
может быть полезно, и когда эти люди отрицают какую-нибудь
доктрину, которую вы признаете полезною, а они признают ложною,
то на каком основании можете вы запретить им доказывать, что
ложное не может быть полезно? Люди, держащиеся охраняемого вами
мнения, разве не пользуются этим аргументом, а ведь вы не находите
же дурным, что они не отделяют вопрос о пользе от вопроса о
истинности! Полезность или необходимость признания какойлибо
доктрины не доказывается ли главным образом тем, что эта доктрина
есть истина? Если этот самый существенный аргумент в вопросе о
полезности той или другой доктрины дозволителен только одной
стороне, а не дозволителен другой, то при таких условиях спор
невозможен. И в самом деле, когда закон или общественное чувство не
дозволяют оспаривать истинность какого-либо мнения, не с
одинаковою ли нетерпимостью относятся они и к отрицанию его
полезности? Смягчать его абсолютную необходимость или
положительную преступность его отрицания — вот крайние пределы
того, что они считают дозволительным, Чтоб выставить еще с
болынею
ясностью, какое это великое зло —
364
не дозволять выражаться мнениям на том основании, что мы считаем
их вредными, я перенесу наш спор с общего тезиса на частные
применения и возьму для примера те именно применения, которые для
меня наименее благоприятны, в которых аргумент против свободы
мнений, как по отношению к истинности, так и по отношению к
пользе, призна-
307
ется наиболее сильным. Возьмем для примера веру в Бога, веру в
будущую жизнь, или какую хотите самую общепризнанную
нравственную доктрину. Я очень хорошо знаю, что перенося спор на
такую почву, даю против себя большое преимущество
недобросовестному противнику, который без сомнения скажет (а вслед
за ним повторят и другие, хотя и не по недостатку добросовестности):
“Разве вы считаете эти доктрины недостаточно несомненными, чтобы закон мог взять их под свое
покровительство? Уж не принадлежит ли по вашему и вера в Бога к
числу таких мнений, которые нам недозволительно считать
несомненными, потому что это значило бы, - как вы говорите, —
признавать себя непогрешимым?”
Позволю себе заметить на это, что я вовсе не считаю убеждения в истинности какого бы то ни было мнения или
доктрины притязанием на непогрешимость, - я говорю только, что
решать какой бы то ни был вопрос за других и не дозволять им
выслушивать возражения на это решение - значит признавать себя
непогрешимым судьей этого вопроса, а такое притязание я осуждаю и
протестую против него со всей энергией, хотя бы им охранялись и
самые дорогие для меня убеждения. Как бы ни было сильно в человеке
убеждение не только в ложности, но и во вредности, — не только во
вредности, но и (употребляя обыкновенные в этом случае выражения,
365
значение которых я совершенно отрицаю) в безнравственности и
нечестии какого-либо мнения, и если бы даже это убеждение
касательно этого мнения разделялось его страной или его
современниками, — во Всяком случае, лишить это мнение свободы
высказываться будет с его стороны притязанием на непогрешимость. И
такое притязание не только не менее опасно и не менее
предосудительно, потому что относится к такому мнению, которое
признается безнравственным и нечестивым, а напротив, в этих случаях
оно еще более бедственно, чем в какихлибо других. В таких-то случаях
именно и совершались людьми те страшные ошибки, которые
составляют предмет удивления и ужаса для потомства; к таким именно
случаям и относятся те достопамятные примеры истории, когда сила
закона употреблялась на гибель самых лучших людей и на
искоренение самых великих доктрин. Преследования людей
увенчивались к несчастью полным успехом, и люди гибли; но
некоторым доктринам удалось пережить преследование, и теперь на
это ссылаются (как будто в насмешку) для оправдания преследования
мнений, которые не согласны с этими доктринами, или не согласны с
общепринятым их толкованием.
Никогда не излишне напомнить людям, как бы часто это им ни
напоминали, что жил когда-то человек по имени Сократ“, которого
легальные власти и общественное мнение убили, как преступника. По
общему свидетельству, та эпоха и та страна, к которым он
принадлежал, были богаты индивидуальным величием, а сам он был
самым добродетельным человеком своего времени. Мы
знаем, что он — глава
и прототип всех великих учителей добродетели, которые только были
после него, что он виновник высокого вдохновения Платонаб и
утилитаризма Аристотеля’ “1 таезий @ со]ог све запио”, что он
учитель этих двух творцов как этической, так и всякой другой
философии.
366
308
м
И что же! этот великий человек, которого все бывшие после него
великие мыслители признавали своим учителем, которого слава
постоянно росла в течение двух тысячелетий и превосходит славу всех
других, прославивших его отечество, — этот человек приговорен был
к смерти и казнен своими согражданами за безнравственность и
нечестие.
Он
был
виновен
признавало
в нечестии,
его государство;
потому
что
обвинитель
367
отрицал
богов,
его утверждал,
которых
что он не
верует ни в каких богов. Он был виновен в безнравственности, потому
что его учения и его наставления “развращали юношество”. Мы имеем
полное основание думать, что суд совершенно добросовестно признал
виновным в этих преступлениях самого лучшего из людей и осудил
его на смерть, как преступника.
Но есть еще пример судебной несправедливости, единственный
впрочем, на который можно указать даже и после осуждения Сократа,
не отступая от правильной аргументации, не переходя от более
сильного аргумента к менее сильному. Я говорю о том событии,
которое совершилось назад тому восемнадцать столетий. Люди не
только узнали своего благодетеля, —- они признали Его чудовищем
нечестия, поступили с Ним, как со злодеем, и через это сами потом
стали примером нечестия самого чудовищного.
_Увлекаясь теми чувствами, которые в настоящее время возбуждают
оба приведенные нами события, особенно же последнее из них, —
люди
обыкновенно судят крайне несправедливо о виновниках этих событий.
368
Судя по всему, это были не дурные люди, — они были не хуже, чем
какими люди обыкновенно бывают, а скорее даже лучше, это были
люди
вполне, или, может быть, даже несколько чрезмерно, проникнутые
религиозными, нравственными и Патриотическими чувствами своего
времени и своего народа, - они принадлежали к разряду тех людей,
которые во все времена, не исключая и нашего, наиболее способны
прожить свой век безупречно и пользуясь общим уважением. Когда
первосвященник разодрал на себе одеяние, услышав такие слова,
которые, по понятиям его страны, составляли самое черное из
преступлении, то его
ужас
и его
негодование
были,
по
всей
вероятности,
не
менее
369
искренны, чем нравственные и религиозные чувства благочестивых и
достойных людей нашего времени, - и многие из тех, которые теперь
приходят в ужас при мысли о Распятом, если бы жили в те времена и
родились евреями, то сделали бы то же самое, что сделал
первосвященник. Не должны забывать те православные, которые
думают, что они лучше тех людей, которые побили камнями первых
мучеников, — не должны они забывать, что между бросающими
каменья был и Святой
Павел&.
Приведу еще один пример, самый поразительный из всех, если только
поразительность заблуждения измеряется мудростью и добродетелью
того, кто в него впадает. Если когдалибо человек, облеченный
властью, имел основание считать себя лучшим и самым просвещеннейшим
из
своих
современников,
то
таковым
был,
без
370
сомнения,
император Марк Аврелий”. Будучи неограниченным властелином
всего цивилизованного мира, он всю свою жизнь был не только
человеком
309
самой
безупречной
справедливости,
но
— чего
менее
можно
было
ожидать от его стоического воспитания — и человеком самого
нежного сердца. Все те немногие ошибки, которые ему
приписываются, происходили от его снисходительности. Сочинения
его составляют самое высокое этическое произведение древнего ума, и
если представляют какое различие от христианского учения, то самое
незначительное. И этот человек, который был лучшим христианином
371
во всех отношениях (за исключением только догматического смысла
этого слова), чем многие
когдалибо бывшие,
собственно
так называемые,
христианские государи, и этот человек преследовал христианство.
Находясь на такой умственной высоте, какую только делали
достижимой все предшествовавшие судьбы человечества, будучи ума
самого чуткого и самого либерального, обладая таким характером, что
был способен в своих сочинениях возвыситься даже до христианского
идеала, он при всем этом не понял, что христианство — благо для
мира, а не зло.
состоянии;
Он
воображал,
но
сознавал,
что
372
как
ни
видит,
что
общество
что
если
было
дурно
еще
находится
в самом
общество
скольконибудь
373
это
состояние,
он
плачевном
видел,
или
держится и не впадает в состояние еще более худшее, то благодаря вере и
уважению к признанным божествам. Как правитель, он считал своею
обязанностью охранять общество от окончательного распадения, и не
понимал каким бы образом оно могло существовать, если бы основы,
на которых оно держалось, были ниспровергнуты. А между тем новая
религия открыто стремилась к ниспровержению этих основ.
Следовательно, если только он не сознавал своим долгом признать эту
религию, то ему должно было представляться очевидным, что его
прямой долг ее уничтожить. Христианская теология не убедила его в
своей истинности или в божественности своего происхождения; вся
эта странная история о распятом Боге была для него невероятна, и он
не мог предвидеть, чтобы система, основанная на том, что для него
было совершенной небылицей, имела столь великую живительную
силу, какую
потом обнаружила, — и таким образом
374
самый
лучший
и самый
добрый из философов и правителей, следуя очевидному для него
указанию долга, сделался гонителем христианства. По моему мнению,
это одно из самых трагических событий во всей истории.
Во всяком случае противно было бы справедливости и противно
истине не признать, что Марк
Аврелий
антиобщественность
Мы
имел для преследования
христиан все основания, какие только могут быть представлены для
преследования любого антихристианского учения. Из всех людей,
живших в то время, Марк Аврелий был более способен, чем ктолибо,
понять христианство, а между тем он был убежден, что христианство
375
есть ложь, что оно стремится к разрушению общества, и убеждение
его было не менее искренно, чем вера христианина в ложность и
атеизма.
можем
по
крайней
мере
сказать
противникам свободы мнения: если вы не считаете себя людьми более
умными
и более добродетельными,
чем Марк
Аврелий, - если вы не
признаете за собой, чтоб вы в большей степени, чем Марк Аврелий,
обладали всею мудростью своего времени, и более высоко, чем он,
310
,
376
в
стояли над своим веком, -— если вы не сознаете, чтобы вас
одушевляла более
пламенная
любовь
к истине
и более
пламенная
к ней преданность, чем какая одушевляла Марка Аврелия, — то воздержитесь от
преследования мнений, подумайте о том, к каким бедственным
последствиям вера в непогрешимость своего мнения и мнения толпы
привела
великого Антонина.
Будучи обличены в невозможности привести какойлибо аргумент в
свою защиту, который бы в то же время не оправдывал и Марка
Аврелия, враги религиозной свободы бросаются нередко в другую
сторону для оправдания религиозных преследований и вместе с
Джонсоном утверждают, что гонители христианства были правы, -—
377
что гонение есть испытание, через которое должна проходить истина и
из которой она всегда выходит торжествующеей, -— что все
преследования, в конце концов, оказываются бессильными против
истины и, к счастью людей, действительны только против вредных
заблуждений.
Этот аргумент в пользу религиозной нетерпимости довольно замечателен, чтобы его можно было обойти молчанием.
Такая доктрина, которая оправдывает преследование истины тем, что
против истины бессильно всякое преследование, — такая доктрина,
конечно,
не может
быть обвинена
в преднамеренной
враждебности к
новым истинам, но мы не можем согласиться, чтобы она отличалась
великодушием по отношению к тем людям, которые являются их
возвестителями. Открыть людям то, чего они прежде не знали и что
для них в высшей степени важно, — доказать им, что они ошибались в
чем-либо таком, что имеет существенное значение для их временных
или духовных интересов, это самая великая заслуга, какую только
человек может оказать своим ближним, и те, которые разделяют
мнение Джонсона?, признают, что первые христиане и реформаторы
оказали человечеству самую величайшую услугу, какая только
возможна. И что же! Если этих благодетелей человечества, в воздаяние
за их благодеяние, предают мучительной
378
поступают,
как
с самыми
последними
смерти, если с ними
злодеями,
то
это
не
есть
заблуждение, не есть бедствие, которое человечество должно было бы
оплакивать, посыпав главу пеплом, а напротив, по доктрине Джонсона,
это факт совершенно нормальный! Признать такую доктрину - не все
ли это равно, как если бы мы признали, что с тем человеком, который
возвещает новую
истину, следует поступить так, как локрийцы!0
379
поступали с тем, кто предлагал новый закон, — надеть ему веревку на
шею и задушить его, если его предложение не будет немедленно же
принято.
конечно,
Людей, которые защищают подобную доктрину, нельзя, заподозрить,
чтобы они слишком высоко црнили то благодеяние, которое оказывают
человечеству возвестители новых истин, и я полагаю, что признавать
такую доктрину могут только те люди, которые находят, что если и
было время, когда желательны были новые истины, то теперь это
время уже прошло.
Изречение, что истина всегда торжествует над преследованием,
принадлежит к числу тех странных заблуждений, которые так охотно
повторяются людьми, что обращаются наконец для них в обиходную
311
истину, несмотря на все опровержения, какие встречаются против них
в действительной жизни. История богата примерами, как
преследование заставляло безмолвствовать истину, и если не
истребляло ее навсегда, то, по крайней мере, отдаляло ее торжество на
целые столетия.
Ограничусь указанием на преследования религиозных мнений.
Реформация,
по крайней
мере, двадцать
380
раз начиналась
еще до Лютера,
каждый раз была задавлена. Арнольд из Брешии!!, Фра-Дольчино!?,
и
Савонарола!3, альбигойцы, вальденцы, лолларды, гуссисты!“ — разве
все они не были задавлены! Даже и после Лютера преследование было
везде
успешно,
где только
велось
настойчиво.
В
Испании,
Италии,
Фландрии, в Австрийской империи протестантизм был вырван с
корнем; то же самое случилось бы вероятно и в Англии, если бы
королева
381
Мария! жила подольше, или королева Елизавета!7 умерла пораньше.
Преследование всегда удавалось там, где еретики не составляли из
себя довольно сильной партии, чтобы противостоять преследованию.
Ни
один
рассудительный
человек
не
сомневается
в том,
что
в Римской
империи христианство могло быть истреблено до корня, — что если
оно
уцелело и потом восторжествовало, то единственно потому, что
преследования были случайны, кратковременны, с большими
промежутками, а пропаганда почти совершенно свободна.
Следовательно, это не более, как только пустое сентиментальничанье
утверждать, что будто истина, потому уже, что она — истина, обладает
такою присущей ей силою, которой не имеет заблуждение и против
382
которой бессильны и тюрьмы, и костры. Обыкновенно бывает так, что
люди служат истине не с большею ревностью, чем с какою служат и
заблуждению. Преследование со стороны властей или даже только со
стороны общественного мнения действует одинаково успешно против
всякой пропаганды, будет ли иметь эта пропаганда своею целью
распространение того, что истинно, или того, что ложно.
Существенное в этом отношении преимущество истины над
заблуждением состоит только в том, что, будучи задавлена, истина
всегда имеет вероятность, что с течением времени явятся люди,
которые снова вызовут ее к жизни, и что одно из таких ее возрождений
совпадет когдалибо с известными условиями, которые позволят ей,
хотя на время, избежать преследований и достаточно окрепнуть, чтобы
потом быть в состоянии выдержать преследование.
Нам могут сказать, что в настоящее время не предают уже смерти
проповедников новых мнений, не казнят пророков. Правда, - еретиков
уже более не казнят, правда, — чувства, господствующие в
современных обществах, едва ли потерпят, чтобы преследование
какого бы то ни было мнения, даже самого ненавистного, переходило
далее известных пределов, а преследование в этих пределах едва ли
может быть довольно действительно, чтобы совершенно искоренить
какоенибудь мнение. Но это было бы с нашей стороны
лестью самим себе,
если бы мы стали утверждать, то в наше время закон уже не
преследует людей за то, что они имеют то или другое мнение, что мы
уже совершенно освободились от этого позора. У нас до сих пор еще
существуют законы, которые определяют наказание за мнение, или по
крайней мере за выражение мнения, и законы эти не до такой степени
312
потеряли свое значение, применение их не до такой степени
беспримерно даже и в наше время, чтоб мы могли считать
совершенной невероятностью, чтоб они когдалибо ожили с полной
383
силой. На летних ассизах в 1857 г., в графстве Корнуолл, человек”
безупречного (как говорят) во всех отношениях поведения был
приговорен к заключению в тюрьму на двадцать один месяц за то, что
написал где-то на дверях какие-то
слова,
оскорбительные
будто
бы
для христианства.
Около
того же времени в Ольд-Бейли, в двух отдельных случаях двое”” не
были
допущены
верит
в Бога
до исполнения
384
обязанности
присяжных,
потому
что
равносильно
ли это тому,
как
и оскорблять
не только
прямо объявили, что не имеют никакой веры, при чем один из них был
грубо оскорблен судьей и одним из членов суда. Одному
иностранцу“”*
по той же причине отказано было в правосудии против вора. Этот
отказ в правосудии сделан был на основании той легальной доктрины,
что никто не может быть допущен до свидетельства в суде, кто не и в
будущую
жизнь.
385
Но
если бы прямо было признано, что люди, не верующие в Бога и в
будущую жизнь, стоят вне закона и лишаются покровительства судов,
— что можно
безнаказанно
грабить
мих, но и всех других людей, если только бывшие
их сапри этом свидетели
не имеют известных мнений. Доктрина эта имеет своим основанием то
предположение, что клятва человека неверующего в будущую жизнь,
не имеет никакой цены. Предположение это обнаруживает в его
защитниках крайнее неведение истории. Можно ли не знать, что по
большей
благими
части
те люди,
стремлениями
386
которые
заслужили
своими
добродетелями
себе самую
чистую
и своими
славу, были
неверующие, как это свидетельствуют близко их знавшие. Кроме того
надо заметить, что эта доктрина сама в себе носит свое осуждение,
сама разрушает свою собственную основу; исходя из того
предположения, что атеисты — лжецы, она допускает к свидетельству
тех атеистов, которые в самом деле лгут, и не допускает только тех,
которые довольно честны, чтобы не лгать, и предпочитают лучше
подвергнуть себя всем тяжелым последствиям, какие имеет для них
честное выражение их убеждений. Доктрина, основанная на таком
предположении, есть, без сомнения, нечто иное, как выражение
ненависти, как орудие преследования, и при том - орудие, имеющее ту
отличительную особенность, что человек навлекает его на себя именно
тем самым своим действием, которое, наоборот, представляет
очевидное доказательство, что он такого преследования не
заслуживает: человека признают лжецом за то самое его действие,
387
которое, напротив, свидетельствует о его честности. Едва ли эта
доктрина столько же неосновательна и по отношению к верующим, как
и по отношению к неверующим: если тот, кто не верит в будущую
жизнь, необходимо должен быть лжецом, то из этого следует, что тот,
кто верит, не лжет * ‘Томас Пули, Бодминские ассизы, 31 июля 1857 г.:
в декабре месяце того же года он был помилован.
“* Георг Яков Голшок, 17 августа 1857 г. Эдуард Трюлау, июль 1857 г,
”” Барон Глейхен в полицейском суде улицы Мальбруг, 4 августа 1857
г.
313
только потому - если в самом деле не лжет - что боится ада. Мы не
хотим оскорблять виновников и приверженцев этой доктрины, — мы
не хотим предполагать, чтобы такое понятие о христианской
добродетели имело своим источником их личное сознание, — мы
готовы признать, что это не более, как лохмотье, обрывок прежнего
времени, на который следует смотреть скорее не как на признак
желания преследования, а как на один из примеров того, столь часто
встречающегося у англичан, умственного недостатка, что они находят
какое то странное удовольствие упорно отстаивать какойнибудь
дурной принцип, хотя сами давно уже стали не так дурны, чтобы
желать действительного его применения. Но, к несчастию, умственное
состояние современного общества не представляет нам никаких
ручательств, чтобы самые даже худшие орудия легального
преследования не могли быть снова употреблены в дело. Те попытки,
которые в наш век, по временам, хотя на поверхности несколько
смущают невозмутимую тишь и гладь рутины, — эти попытки столь
же часто имеют своею целью восстановление прежних зол, как и
достижение какого-либо нового блага. То, что в настоящее время
обыкновенно превозносится как возрождение религии, на самом деле в
узких и неразвитых умах есть столько же возрождение религии, как и
возрождение фанатизма; в чувствах нашего народа до сих пор
существует сильная закваска нетерпимости, которой всегда отличались
наши средние классы, и немного надо, чтобы вызвать эти чувства на
преследование тех
388
мнений, которые, собственно говоря, наше общество и не переставало
никогда считать заслуживающими преследования”. Именно в этом, т.е,
* Не может не служить для нас весьма важным предостереженнем та
страсть к преследованию, какую, по случаю восстания сипаев,
обнаружили наши соотечественники вместе с другими дурными
сторонами их национального характера. Положим, что неистовства
фанатиков или шарлатанов кафедры не заслуживают внимания; но
можем ли мы оставаться равнодушны, когда главы Евангелической
партии открыто провозглашают как принцип, которым следует
руководствоваться в управлении индусамн и магометанами,
что ни одна школа,
в которой не обучают Библии,
не должна
получать
’ субсидий, и что тот, кто не исповедует христианской веры, или, по
крайней мере, не признает себя христианином, не должен быть
допускаем ни до каких общественных должностей. Вот как выражался
12 ноября 1857 г. в речи к своим избирателям человек,
389
занимавший должность помощника государственного секретаря:
“Герпимость со стороны британского правительства к их вере (к вере
ста миллионов английских подданных), или правильно сказать, к тем
предрассудкам, которые они называют своей религией, — эта
терпимость имела то последствие, что задержала возрастание величия
английского имени ’и помешала спасительиому распространению
христианства!” Веротерпимость была великим краеугольным камием
нашей религиозной свободы, и нам недозволительно так извращать
смысл этого драгоцеиного слова, как извращает его помощник
государственного секретаря. Он, как видио из его слов, понимает под
веротерпимостью свободу христианских вероисповеданий, которые
все имеют одно и то же основание, — терпимость христианских
учений, которые все верят в Искупителя. Я желаю обратить внимание
на тот факт, что человек, считавшийся способным занимать столь
высокую должность в правительстве нашей страны и при том еще при
либеральном министерстве, утверждает, что веротерпимость должна
простираться только иа тех, кто признает божественность Христа.
После этой глупой речи помощника государствениого секретаря
Англии можно ли еще оставаться в той иллюзии, что будто время
религиозиых преследований миновало для нас навсегда и не может
более возвратиться?
314
.
-.
в мнениях и чувствах, которые преобладают в нашем народе по
отношению к людям, неразделяющим тех его верований, которые он
считает наиболее важными, — именно в этом и заключается причина,
390
почему Англия до сих пор еще не стала страной умственной свободы.
У
нас давно уже главное зло легальных преследований и состоит именно
в том, что эти преследования на самом деле суть не что иное, как
исполнение приговоров самого общества. В нетерпимости нашего
общества и заключается главное зло, — зло столь сильное, что мы
чаще встречаем в других странах выражение мнений, которые там
влекут за собой судебное преследование, чем в Англии выражение
таких мнений, которые хотя и не влекут за собой легальные кары, но
осуждаются обществом. За исключением людей, имеющих Также
средства к существованию, которые ставят их в совершенную
независимость от других, за этим исключением для всех остальных
людей осуждение общества равносильно легальной каре, — тут вся
разница в том, что людей не сажают за мнения в тюрьму, а лишают их
насущного хлеба.
Что же касается до тех, которые имеют совершенно обеспеченные
средства к существованию и в этом отношении не нуждаются в
благосклонности к ним других людей или общества, то такие люди,
высказывая какое бы то ни было мнение, ничем иным не рискуют, как
разве только тем, что о них будут дурно думать, дурно говорить. Такой
риск, конечно, не предполагает никакого особенного героизма со
стороны тех, кто ему подвергается, — тут еще нет, конечно, такого зла,
ради которого можно было бы взывать а4 пузепсог ат. Однако заметим
при этом, что хотя мы теперь уже и не подвергаем тех, кто с нами не
согласен, таким сильным карам, каким подвергали их прежде, но наш
теперешний образ действия по отношению к ним едва ли не
причиняет нам самим не меньший вред, чем какой когдалибо причиняли всевозможные преследования. Сократ был предан смерти, но
философия Сократа, как солнце, взошла и осветила весь умственный
горизонт человечества. Христиан бросали на съедение львам, но
христианская церковь выросла могучим, величественным деревом,
которое переросло все старые деревья и заглушила их своею тенью.
Наша нетерпимость, чисто общественная, не убивает людей за мнения,
391
не вырывает мнения с корнем, но она производит то, что люди
скрывают свои мнения, или воздерживаются от всякого деятельного
усилия к их распространению: в наш век, не так как прежде, мы не
видим, чтобы каждое десятилетие или с каждым новым поколением
заметно усиливались или слабели те или другие еретические мнения.
Теперь эти мнения никогда не горят широким и ярким светом, а только
тлеют в тесных кружках людей науки и мысли, где получают свое
происхождение, — общее течение дел человеческих не озаряется более
новыми лучами света, ни истинными, ни ложными. Такой порядок
вещей многие находят совершенно удовлетворительным, так как он
охраняет внешний покой господствующих мнений, не прибегая для
этого к неприятной процедуре — сажать людей в тюрьмы или
подвергать их
каким-либо
карам, и в то же время не запрещать
совершенно деятельность мысли тем людям, которые страдают болезнью —мышления:
315
он сохраняет
покой
в умственном
мире
392
и предоставляет
наиболее
ручательств, что и завтра все будет идти так же, как шло сегодня. Но
поклонники этого порядка вещей забывают, какой дорогой ценой
покупается это умственное замирение: ради него мы жертвуем всем
нравственным мужеством человеческого ума. Такие условия жизни,
когда самые деятельные и самые пытливые умы находят нужным
скрывать настоящие принципы и основания своих убеждений и,
обращаясь к обществу, связывать свои убеждения с такими посылками,
от которых внутренне давно уже отреклись, — такие условия жизни не
могут, конечно, образовать таких прямых, мужественных характеров,
таких сильных, логических умов, какими некогда славился
умственный мир. При этих условиях мы находим только таких людей,
которые раболенствуют перед тем, что существует, — или же только
таких прислужников истины, которые не служат истине прямо теми
аргументами, которые убедили их самих, а соображают свою
аргументацию с
требованиями своих слушателей. Те же люди, которые не могут
раболепствовать, или которые не хотят подчинять истину требованиям
толпы, -— те люди вынуждены суживать свои мысли и стремления
такими предметами, о которых можно говорить, не затрагивая
принципов, т.е. теми мелкими практическими предметами, которые
сами собой
нашли бы свое разрешение при сильной и широкой умственной жизни,
и
которые не могут достигнуть разрешения, пока люди не будут прямо и
смело относиться ко всем великим вопросам человеческой жизни,
потому что без этого невозможна скольконибудь сильная и широкая
393
умственная жизнь.
Те, которые не видят в этом порядке вещей ничего дурного, должны
бы были прежде
всего принять во внимание, что при этом порядке
еретические мнения
всестороннему
никогда
не
подвергаются
полному
и
обсуждению,
и что те из этих мнений, которые
никогда не были в
состоянии выдержать подобного осуждения, хотя и не
распространяются, но тем не менее существуют. Притом,
общественное
осуждение,
тяготеющее
над
всякого
рода
исследованием, которое несогласно в своих выводах с ортодоксией,
делает главным образом вред собственно не еретикам, а, напротив,
тем, кто верен ортодоксии: для них, главным образом, оно и составляет
препятствие к умственному развитию и сковывает их ум страхом
впасть в какую-нибудь ересь. Сколько людей случается нам встречать,
которые с робким характером соединяют в себе самые высокие
дарования, и как исчислить ту великую потерю, какую несет мир от
того, что эти люди не имеют довольно мужества, чтобы идти по
указанию какойнибудь смелой, сильной и независимой мысли, а
находятся постоянно Под влиянием страха, чтобы такая мысль не
привела их к выводам, которые могли бы быть признаны
антирелигиозными или безнравственными? Между этими людьми
находим мы нередко таких, которые отличаются самой высокой
добросовестностью, самым тонким, проницательным умом, и которые,
будучи не в состоянии заставить умолкнуть свой разум, проводят всю
394
жизнь в том, что пробавляются пустой софистикой и тратят все свои
силы в попытках, часто совершенно бесплодных, согласить с
ортодоксией указания
316
дал
„
своей совести и своего разума. Каких бы великих дарований человек
ни был, не может он сделаться великим мыслителем, если не признает
первым своим долгом следовать указаниям разума, к каким бы
выводам разум его ни приводил. Истина даже более выигрывает от
заблуждений тех людей, которые, имея надлежащую подготовку,
мыслят самостоятельно, чем от правильного суждения тех, которые
имеют правильные мнения только потому, что сами не дерзают
мыслить. Не для того исключительно
и не для того главным
образом
необходима
свобода
мысли, чтобы могли образоваться великие мыслители; напротив, она в
такой же степени и даже еще в большей необходима для того, чтоб
сделать
395
для
людей
вообще
достижимой
ту
степень
умственного
развития, к какой они способны. Бывали и снова могут явиться
великие мыслители и при общем умственном рабстве; но при этом
рабстве никогда не было и не может быть умственно развитого народа.
Если какой народ достигал когда большей или меньшей степени
умственного
развития, то единственно потому, что, по крайней мере, хотя на время,
был свободен от страха перед еретическими мнениями. Но там, где
принципы стоят вне критики, где обсуждение величайших вопросов
человеческой жизни считается завершенным, там нельзя надеяться,
чтобы
могла
когда-нибудь развиться такая умственная деятельность,
396
какою ознаменовались некоторые исторические эпохи. Только в те
времена, когда критика свободно относилась к самым важным
предметам, способным возбуждать энтузиазм в людях, только в те
времена и существовала значительная умственная деятельность,
которая давала иногда такой сильный толчок всей умственной жизни
народа, что даже люди самых обыкновенных способностей в большей
или меньшей степени достигали достоинства мыслящих существ.
Такой пример представляет нам положение Европы во времена,
непосредственно следовавшие за Реформацией. Другой пример —
философское движение во второй половине восемнадцатого столетия,
которое впрочем ограничилось только континентом и, притом, только
образованным классом общества. Наконец, третий пример —
умственное движение в Германии
во времена Гете! и Фихте!9. Все эти три эпохи существенно различны
по идеям, но имеют то сходство, что умственная жизнь их была
свободна от ига авторитетов, прежний умственный деспотизм был
ниспровергнут, а новый еще не успел установиться. Умственная
деятельность этих энох и сделала Европу тем, чем она есть теперь: ей
Европа обязана всем улучшением, всем своим прогрессом как в
умственной жизни, так и в учреждениях. С некоторого времени стали
появляться признаки, свидетельствующие, что движение, сообщенное
жизни умственной деятельностью этих эпох, истощило уже свои силы
и близко к совершенному замиранию, а нового возрождения
умственной жизни нельзя ожидать, пока не будем иметь умственной
свободы.
Перейдем теперь к другой гипотезе; предположим, что преследуемое
мнение есть заблуждение, а охраняемое есть истина, и посмотрим,
какие последствия имеет признание истины недоступной для
свободной критики. Как бы человек ни был тверд в своих убеждениях,
как бы он
ни был нерасположен
допустить предположение, что его убеждение
397
317
может быть ошибочно, но не может же он быть равнодушен, когда то,
что он считает истиной, по причине своей недоступности для
свободной,
всесторонней, бесстрашной критики, превращается из живой истины в
мертвую догму.
Есть
люди
(к
счастью
теперь
их
меньше,
чем
было
прежде),
398
которые находят совершенно достаточным, если человек исповедует
то, что есть истина, хотя бы при этом он не имел ни малейшего понятия об основаниях этой истины, был бы не в состоянии защитить ее
против самых даже поверхностных возражений. Имея известное сгедо,
подобные люди обыкновенно думают, что если дозволить рассуждать
об этом сгедо, то из этого не может выйти ничего доброго, а выйдет
одно зло. При преобладающем влиянии таких людей почти
невозможно, чтобы господствующее мнение могло встретить
обдуманнос, сознательное отрицание, но оно весьма легко может
подвергнуться отрицанию совершенно необдуманному, ни на чем
неоснованному; редко бывает возможно совершенно прекратить мысли
всякий доступ к обсуждению какогонибудь предмета. и как только
мысль успевает проложить себе путь так или иначе, то истина,
составляющая только предмет веры и не ставшая убеждением,
оказывается, обыкновенно, не в состоянии выдержать самого даже
поверхностного аргумента. Но положим, что это не так, — положим,
что истина, не делаясь предметом убеждения, а как предмет веры, как
предрассудок, столь сильно укореняется в человеческом уме, что
против нее бессильны всякие аргументы, - но разве это есть знание
истины? Разве такое знание может назвать знанием мыслящее
существо? И наконец, разве такая истина не есть то же суеверие, с той
только разницей, что суеверие в этом случае облекается в такие слова,
которые выражают истину?
Если мы признаем, что люди должны совершенствовать свои
умственные способности, — чего протестанты по крайней мере не
отрицают, — то над чем же и упражняться этим способностям, как не
над теми предметами, которые считаются столь важными для людей,
что признается необходимым, чтобы люди имели о них
установившиеся мнения?
Если не всякое знание имеет одинаковое значение для нашего
умственного совершенствования, то не первое ли место в этом
399
отношении принадлежит знанию того, что мы признаем истиной?
Признавая делом первой
важности,
чтобы
люди
имели
правильные
суждения
об
известных предметах, не должны ли мы признать не менее важным и
то, чтобы они были в состоянии защитить свои суждения по крайней
мере против самых обыкновенных возражений. Нам могут возразить,
“что обучают не только мнениям, но и основаниям этих мнений. Если
мнения об известных предметах не подвергаются оспариванию, то из
этого вовсе не следует, чтобы люди должны были не понимать их, а
только заучивать, как попугаи. Знание геометрии состоит не в том,
чтобы выучить наизусть теоремы, а в том, чтобы понимать их и уметь
их доказывать, но никто не станет утверждать, что люди не знают
оснований геометрических истин, потому что не слыхали никогда
никаких возражений на них, не встречали никаких попыток их
опровергнуть”. Относительно такого предмета, как математика,
подобное 318
400
знание, конечно, есть полное знание: в этом и состоит особенность
математических истин, что тут все аргументы — на одной стороне, что
тут нет возражений и, следовательно, не может требоваться никаких
ответов на возражения. Но в таких предметах, относительно которых
возможны различные мнения, истина получается не иначе, как через
сравнение противоположных аргументов. Даже при изучении
нрироды, и здесь всегда возможны различные объяснения одних и тех
же фактов, возможна теория геоцентрическая и теория
гелиоцентрическая, возможна и теория флогистона и теория
киспорода, — и чтобы признать которую-нибудь из них истинной, надо
доказать, что другая не есть истина, а пока это не доказано, или пока
мы не знаем, как это доказывается, то, признавая одну из них
истинной, не знаем, значит, оснований мнения, которого держимся.
Если же мы обратимся к предметам, несравненно более сложным,
каковы: нравственность, религия, политика, общественные отношения
и вообще вопросы человеческой жизни, то мы увидим, что три
четверти аргументов, на которых основывается известное мнение,
заключается не в чем ином, как в опровержении того, что может
служить основанием для другого несогласного с этим
мнения. Говорят, что Цицерон? всегда изучал тезис своего противника
с таким же, если не с большим вниманием, чем свой собственный
тезис.
Так поступал величайший после Демосфена?! оратор древности для
достижения ораторского успеха; так же должен поступать каждый, кто
изучает предмет, для достижения истины. Тот, кто знает об известном
предмете только свое собственное о нем мнение, тот еще знает весьма
немного, и как бы ни были хороши основания его мнения, даже если
бы никто не мог их опровергнуть, но если он в то же время и сам не
может опровергнуть оснований противного мнения, или даже вовсе и
не знает их, то и не имеет, значит, никакого основания предпочитать
одно мнение другому. Действуя рационально, он должен в таком
случае воздержаться от опрометчивого суждения, а если поступит
иначе, то, значит, он или подчинится какому-нибудь авторитету, или же
401
примет то мнение, к которому чувствует особую наклонность, - как это
обыкновенно и делает большая часть людей. Недостаточно слышать
аргументы противного мнения от учителей другого мнения, которые
обыкновенно представляют их на свой манер, сопровождая эти
аргументы тем, чем, по их мнению, они опровергаются. Не этим путем
может достигнуть человек действительного знания аргументов
противного мнения, и не этим путем может он оценить их
надлежащим образом. Он должен слышать их от тех самых людей,
которые признают их силу, которые убеждены в истинности того
мнения, которое на них основывается, и одушевлены стремлением
доказать его истинность, — он должен знать эти аргументы в их самой
сильной, самой убе-дительной форме, — должен знать те затруднения,
какие встречает истина, во всей их силе, а иначе он никогда не
овладеет вполне той частью истины, которая их опровергает. В таком
именно состоянии и находятся девяносто девять на сто из числа так
называемых образованных людей, и даже из числа тех, которые умеют
весьма красноречиво защищать свои мнения. Заключения их могут
быть истинны и
319
могут быть ложны на таком основании, которое им даже и неизвестно.
Они никогда не становятся на точку зрения тех людей, которые думают
иначе, чем они, никогда не вникают надлежащим образом в то, что
могут сказать их противники, и следовательно, говоря в строгом
смысле, не знают даже и той доктрины, которую сами защищают; не
знают тех частей этой доктрины, которыми объясняются и
оправдываются остальные ее части, тех оснований, которые
показывают, каким образом факты, повидимому, совершенно между
собой несогласимые, на самом деле нисколько друг другу не
противоречат, или почему из двух противных друг другу и,
повидимому, равносильных аргументов следует отдать предпочтение
тому, а не другому. Им, обыкновенно, неизвестна вся та часть истины,
которая собственно и определяет суждение людей, вполне ею
владеющих. Только тот вполне знает истину, кто с равным вниманием
и с равным беспристрастием изучал все различные мнения и равно
402
уяснил себе все аргументы всех различных мнений. Это до такой
степени существенно необходимо для действительного понимания
нравственных вопросов и вообще вопросов человеческой жизни, что
если бы истина не имела противников, то необходимо было бы
предположить, что противники существуют, и самому себе
противопоставить самые сильные аргументы, какие только может
изобрести самый ловкий адвокат дьявола.
Для того, чтобы ослабить силу представленных нами соображений,
противники свободного выражения мнений могут заметить, что нет
никакой необходимости в том, чтобы
все люди знали и понимали все,
теологами, — что всем людям
нет надобности
что может
быть
сказано
рго или сопиа их мнений
вообще
философами
и
403
уметь обличать
искажения или софизмы искусного противника, — довольно, если
только некоторые из них будут способны на это, и таким образом
ничто не будет оставаться без опровержения, что только может ввести
в заблуждение людей необразованных, — простым же людям
достаточно знать главные основания истины, а остальное они могут
принять на веру, и сознавая, что не имеют ни знания, ни таланта,
чтобы разрешить встретившееся затруднение, могут положиться на то,
что эти затруднения уже опровергнуты или могут быть опровергнуты
теми, кто этим специально занимается.
Но если мы даже сделаем всевозможные уступки в пользу этой
доктрины, каких только могут пожелать от нас люди,
довольствующиеся наименьшею степенью понимания того, во что
верят, то ив таком случае представленные нами соображения в пользу
свободного выражения мнений нисколько не утратят своей силы, так
как эта доктрина признает, что люди должны иметь рациональную
уверенность в том, что все возражения против признаваемых ими
истин удовлетворительным образом опровергнуты. Но каким же
образом могут быть опровергнуты возражения, когда они не могут
быть высказаны? Как можем мы знать, что возражение
удовлетворительно опровергнуто, если неудовлетворительность
опровержения не может быть указана?
Если не публика, то по крайней мере те философы и богословы,
которым предназначено опровергать возражения, должны вполне знать
320
то, что опровергают; но возможно ли это для них, если эти возражения
не могут быть свободно высказаны со всей силой убеждения, какая
только им доступна. Католическая церковь разрешает это затруднение
на свой манер. Она разделяет людей на два разряда: одним дозволяется
убеждаться в истине их доктрин, а другие обязаны принимать их на
404
веру. Ни тем, ни другим, конечно, свобода мысли равно не
дозволительна; но духовенству, или той части духовенства, которая
признается заслуживающей доверия, дозволительно и даже нохвально
знакомиться с аргументами противников, для того чтобы опровергать
их, — оно может читать для этой цели ерстические книги, прочие же
их не иначе могут читать, как по особому специальному разрешению,
которое получить весьма трудио.
Итак, католическая церковь признает, что
учителям ее доктрин полезно знать мнения противников, но отвергает
пользу этого знания для всего остального мира, — она дает своим
избранным более широкое умственное образование, но не большую
степень умственной свободы, чем массам. Таким образом достигает
она той степени умственного совершенствования, которая ей нужна
для ес целей: конечно, образование без свободы не может создать
широких и либеральных умов, но оно создает искусных 10131 рииз
адвокатов, что ей и нужно. Но так может поступать только одна
католическая церковь; протестантские же страны лишены этого
средства; так как протестантизм, по крайней мере в теории, признает,
что каждый сам но себе несет ответственность в выборе религии и ни
в каком случае не может сложить ее на своих учителей. Кроме того,
при теперешнем состоянии мира практически невозможно устроить
так, чтобы сочинения, читаемые образованными людьми, не могли
быть читаемы и людьми необразованными: следовательно, если
учителя человечества должны иметь полное знание всего, что должны
знать, то надо установить нолную свободу писать и печатать все, без
всякого ограничения.
Впрочем, если бы зло от несвободы мнений, когда охраняемые мнения
истины, ограничивалось только тем, что люди не знают оснований
того,
что
405
считают
истиной,
то
могли
бы
подумать,
что
отсутствие свободы есть зло только по отношению к умственному
развитию, а не по отношению к нравственности, — что оно нисколько
не ослабляет нравственного достоинства мнений, т.е. того достоинства,
которое измеряется их влиянием на характеры людей. Но на самом
деле совсем не то. На самом деле вследствие несвободы мнений люди
не только не знают основания того, что признают истиной, но сама эта
истина утрачивает для них всякий смысл, — выражающие ее слова
перестают возбуждать в них, или же возбуждают только отчасти, те
идеи, которые ими первоначально выражались. Пропадает живое
сознание, живая вера, и от всей истины ничего не остается, кроме
нескольких фраз повторяемых из одной привычки, а если и остается
что, то разве только скорлупа или шелуха, а самая эссенция гибнет.
Этот факт имеет великое значение в истории человечества и поэтому
Требует самого внимательного рассмотрения.
406
Мы встречаем этот факт в истории почти всех этических доктрин и
всех религиозных верований. Для первых учителей и для непосредст1.
О СВОБОДЕ
321
венных их учеников доктрины и верования полны смысла и жизни. Их
смысл воспринимается людьми с не меньшей, и может быть даже с
большей
силой,
с более
полным
сознанием,
пока
длится
борьба
о
преобладании над другими доктринами или верованиями.
407
Потом они или
этом.
в постоянном
достигают преобладания и становятся общепризнанной истиной, или
же их прогресс останавливается, они вступают в обладание тем, что
завоевали, и далее уже не распространяются. По мере того, как
выясняется тот или другой из этих результатов, возбужденные ими
споры слабеют и постепенно замирают. Наконец, они занимают
известное место, если не как общепризнанные истины, то как
терпимые секты или тернимые отступления от общего мнения: тогда
они уже более никого не обращают, их исповедуют только те, кто
получает их по наследству, — обращение в них людей, исповедующих
другие доктрины и верования, становится явлением столь редким,
столь исключительным, что учителя их перестают наконец и
заботиться об Вместо
того,
чтобы
быть,
как в первое
время,
408
напряжении для защиты себя или для достижения преобладания над
другими, они впадают в инерцию, не слушают, если только могут не
слушать, никаких против себя аргументов, и не беспокоя своими
аргументами тех, кто с ними не согласен (если только такие есть). С
этого момента и начинает вымирать бывшая в них живая сила.
Мы часто слышим от учителей разных верований жалобы на то, как
трудно поддерживать в умах верующих живое сознание истины, как
трудно достигать того, чтобы истина проникла в их сердце и
действительно руководила их поступками. Но мы не встречаем
подобных жалоб, пока верования еще не закончили своей борьбы за
существование: тогда даже самые слабые их бойцы знают и чувствуют
то, за что сражаются, знают, чем их доктрина отличается от других
доктрин.
В этот период, который одинаково переживают все верования, немало
встречается людей, которые реализовали основные принципы своей
веры во всех формах мысли, взвесили и рассмотрели их со всех
важных сторон и опытом вполне изведали влияние, какое может
произвести их вера на человека, вполне убежденного в ее истинности.
Но когда эта вера становится предметом, передаваемым по наследству,
когда она принимается пассивно, а не активно, когда исповедующий ее
не вынужден более, как в первое время, напрягать все силы своего ума
для разрешения вопросов, которые она возбуждает, тогда начинает
обнаруживаться в верующих прогрессивно возрастающая наклонность
держаться исключительно формул, забывая их смысл, или относится к
этому смыслу тупо и бездейственно; в них замирает мало-помалу
потребность возводить доктрину в сознание и реализовать ее в
действительной жизни, и доктрина утрачивает наконец всякую связь с
их внутренней жизнью. Тогда и совершается с людьми то, что в
настоящее время едва ли не совершилось с большинством людей:
религиозное верование становится для внутренней жизни человека как
‚ нечто внешнее, как будто кора, которая охраняет ее от всех влияний,
обращающихся к высшим свойствам нашей природы, — вся его сила
заключается как будто в том, что оно не допускает никаких живых 322
>
409
убеждений, — будучи мертво и для ума и для сердца, оно более ничего
не делает, как только охраняет их пустоту.
До какой степени даже те доктрины, которые по внутреннему своему
содержанию в высшей степени способны иметь над людьми самое
сильное влияние, до какой степени даже и эти доктрины могут
превращаться в пустую веру, совершенно мертвую для внутренней
жизни человека, для его понятий, — примером этому может служить
то значение, какое доктрины христианства имеют в настоящее время
для большинства верующих. Я разумею под христианством то, что под
ним разумеют все церкви и секты, — правила и наставления,
заключающиеся в Новом Завете. Все носящие имя христиан признают,
что эти правила и наставления священны, что они суть закона, а между
тем едва ли будет преувеличением сказать, что из тысячи так
называемых христиан не найдете ни одного, который бы руководился
ими в
своих суждениях и поступках. Верующий нашего времени руководится
в жизни не тем, что признает священным законом, а тем, что есть
обычай его народа, его класса, его секты. Перед ним, с одной стороны,
собрание нравственных правил, которые, как он верует, даны
непогрешительной мудростью, дабы он руководился ими в земной
жизни, —ас другой стороны - перед ним собрание суждений и правил,
сложившихся непосредственно практикой жизни, которые иногда
согласны со священными правилами, а иногда и не согласны, иногда
даже совершенно противоречат им и вообще представляют собой
компромисс между христианской верой и между земными интересами
и побуждениями: первым он воздает поклонение, а вторые он
исполняет. Все христиане веруют, что блаженны бедные и нищие
духом, все плачущие и страждущие в этом мире, -— что легче
верблюду пройти сквозь игольное ухо, чем богатому войти в царствие
небесное, — что не должны они осуждать других, для того чтобы их
самих не осудили, — что не надо божиться, — что ближнего надо
любить, как самого себя, — что если кто взял у вас верхнюю одежду,
то отдайте ему и кафтан, — что не надо заботиться о
410
завтрашнем дне, — что если хотят быть совершенны, то должны
продать все, что имеют
и раздать бедным. И когда они говорят, что веру-ют в эти доктрины,
они нисколько не лгут, они говорят совершенно искренно, — они
веруют в них так, как обыкновенно человек верует в то, что перед ним
постоянно превозносят, но о чем никто никогда не рассуждает: это -—
не та живая вера, которая бы управляла жизнью человека, а вера
мертвая. Собственно же говоря, эти доктрины составляют предмет
веры не более, как настолько, насколько в обычае их ис-НОЛНЯТЬ, —
в Чистоте же своей они употребительны в настоящее время только как
орудие против противников; их обыкновенно выставляют (если только
есть возможность к тому) как причину поступка, когда человек сделает
что-нибудь похвальное, — утверждают, что человек потому будто бы и
поступил хорошо, что их исповедует. Если бы кто вздумал напомнить,
что доктрины эти требуют многого такого, чего христиане нашего
времени не имеют даже и в номыслах, то это наноминанис поведет
разве только к тому, что напоминающий навлечет на себя все
нерасположение, с каким обыкновенно люди относятся к 11*
323
человеку, в котором видят притязание быть лучше, чем ови. В наш век
христианские доктрины не имеют более никакой власти над
верующими в них, никакого влияния на их умы. Верующие не
перестают еще с привычным уважением произносить те слова, в
которых выражаются признаваемые ими доктрины, но слова эти уже
более не пробуждают в них того чувства, которое бы воспринимало
самый смысл слов, возводило его в сознание и таким образом делало
бы его руководителем жизни. Когда верующему предстоит решиться
на какойнибудь поступок, он обыкновенно справляется с тем, что
делает А, что делает Б, и это
служит ему указанием, насколько должен он исполнять исповедуемые
им доктрины.
411
Не подлежит сомнению, что не так было у первоначальных христиан.
Если бы христианство и в первое время было тем же, чем оно стало
теперь, то никогда не сделалось бы оно из ничтожной секты
презираемого народа религией Римской империи. Когда враги
христиан говорили о них: “смотри, как эти люди любят друг друга”
(такого замечания теперь никто не сделает), тогда, конечно, у этих
христиан было более живо сознание своих верований, чем какое мы
встречаем в последующие времена. Упадку живого сознания
христианство, по всей вероятности, главным образом и обязано тем,
что в настоящее время делает так мало успехов, — оно более почти
уже не распространяется и до сих пор, после восемнадцати столетий
существования, признается только почти одними европейцами и
потомками европейцев. Даже люди самые религиозные, самые строгие
ревнители своих верований, проникнутые самым глубоким, какое
только теперь встречается между людьми, сознанием, по крайней мере,
некоторых своих доктрин, — даже и эти люди, обыкновенно,
обнаруживают действительно живое, говоря сравнительно, сознание
только той части доктрины, какую они получили от какогонибудь
Кальвина?2, Нокса?3, или вообще от человека, более или менее
подходящего к ним по своему характеру; изречения же Христа
существуют при этом в их уме как бы пассивно, едва ли производя на
них большое действие, чем какое вообще способны производить на
человека слова, исполненные столь высокого духа любви и кротости.
Конечно, мы можем привести много причин для объяснения, почему
именно доктрины, составляющие знамя того или другого учения,
сохраняют большую жизненную силу, чем те доктрины, которые общи
всем им, почему относительно их учителя веры обнаруживают
большую ревность; но какие бы причины мы ни приводили, во всяком
случае главная причина заключается в том, что сектантские доктрины
чаще подвергаются нападениям и чаще требуют защиты: когда в поле
нет более врагов, то обыкновенно бывает так, что и учителя и ученики
засьнают на своем посту.
Говоря вообще, изложенное нами замечание одинаково верно
относительно всякого рода доктрин, которые передаются от одного к
другому по преданию, а не только относительно доктрин
нравственных или религиозных. Во всех языках, во всех литературах
412
находим мы множество изречений, заключающих в себе вывод из
жизненного опыта; изречения эти составляют для всех несомненную,
очевидную истину, —
324
—
их все знают, все повторяют, все признают их истинными, а между тем
то, что в них выражается, для большей части людей не прежде
делается живой истиной, как когда уже их тому научит более или
менее
горький опыт. Как часто человек, подвергаясь бедствию или неудаче,
припоминает какую-нибудь поговорку или изречение, которое он так
часто слышал и так часто повторял в своей жизни и которое
предохранило бы его от бедствия, если бы он и прежде сознавал его
так
же, как сознает теперь! Этому, конечно, могут быть и другие причины,
а не только отсутствие критики: есть такие истины, которые человек не
иначе может вполне сознать, как путем личного опыта. Но даже и
такого рода истины были бы более и лучше понимаемы, человек
глубже бы проникался ими, если бы ему случалось слышать
рассуждение о них тех людей, которые их сознают. Вообще люди
имеют бедственную
для них наклонность безучастно относиться к тому, что представляется
им несомненным,
и эта наклонность,
обыкновенно,
413
бывает причиной
большей части их ошибок. Один современный нам писатель очень
хорошо описал этот “глубокий сон установившегося мнения”.
Но неужели же (могут мне сказать) разногласие в мнениях есть
необходимое условие истинного знания? Неужели необходимо, чтобы
одна часть человечества оставалась в заблуждении для того, чтобы
другая была способна сознавать истину? Неужели люди утрачивают
истину, как скоро она делается истиной всего человечества? До сих
пор признавалось, что высшая цель, лучший результат, к какому только
может
стремиться
ум
человеческий,
состоит
в том,
чтобы
убедить
человечество в сознаиных им истинах, — неужели же этот ум с
достижением цели утрачивает понимание своих истин и, таким
414
образом, окончательное достижение цели губит самую цель?
Я ничего подобного и не утверждаю. Конечно, с прогрессом
человечества должно постоянно возрастать число бесспорных и
несомненных доктрин, и благосостояние людей может даже быть
отчасти измеряемо
числом и важностью доктрин, которые достигли несомненности.
Конечно, серьезный спор по какому-нибудь вопросу должен неизбежно
прекращаться по мере того, как устанавливается о нем общее мнение,
что столько же полезно, когда устанавливается мнение истинное,
сколько опасно и вредно, когда устанавливается мнение ложное. Но
хотя такое постепенное уменьшение предметов, по которым
происходит столкновение мнений, и необходимо в обоих смыслах
этого слова, т.е. необходимо потому, что неизбежно, и потому, что есть
условие прогресса, однако из этого еще вовсе не следует, чтобы и все
последствия этого были непременно хороши. Необходимость
разъяснить истину, защищать ее против противников весьма сильно
содействует правильному, живому ее пониманию, и эта польза от
столкновения различных мнений хотя и не перевешивает, конечно, той
пользы, какая получается от общего признания истины, но тем не
менее весьма важна. Признаюсь, я полагаю даже желательным, чтобы
наставники человечества придумывали различные мнения по тем
вопросам, по которым различие в мнениях уже более не существует, —
чтобы они изобретали какие-нибудь затруднения для признания
истины, возражения, которые бы для 325
их учеников имели такое же значение, как если бы были предъявлены
противниками, желающими обратить их в противное мнение.
Но вместо того, чтобы изобретать средства для получения той пользы,
какая происходит от столкновения мнений, наставники человечества
утратили даже и те средства, какие имели прежде. Одним из таких
средств была сократовская диалектика, которой Платон представил
нам великолепный
415
образчик в своих диалогах.
Сущность
этой
диалектики состояла в отрицательной критике великих вопросов науки
и жизни. Критика эта была направляема с великим искусством к той
цели, чтобы
убедить человека,
бессознательно
повторяющего
общепризнанные истины, что он не понимает этих истин, что исповедуемые
им доктрины не имеют для него никакого ясно определенного смысла,
— и чтобы, убедив таким образом человека в его невежестве, сделать
его способным достичь действительного знания истиньт, которое бы
осно-вывалось на ясном понимании как смысла доктрины, так и
оснований ее несомненности. Подобную же отчасти цель имели и
диспуты в средневековых школах: они служили средством
удостовериться, что ученик понимает свое мнение и мнение
противника (что и невозможно одно без другого), что он в состоянии
доказать первое и опровергнуть второе.
Средневековые диспуты имели, конечно, тот неисправимый для них
недостаток, что посылки их опирались на авторитет, а не на разум, и
416
потому они, как средство для умственного развития, стоят во всех
отношениях ниже могучей диалектики, образовавшей Зосгаш м1. Но
во всяком случае, теперешним своим умственным состоянием
человечество много обязано обоим этим средствам, и диалектике, и
диспутам, — оно обязано им гораздо более, чем как это обыкновенно
думают, и теперешний способ воспитания не представляет нам ничего,
что заменяло бы их хоть скольконибудь.
Даже те люди, получающие
все
свое образование от учителей или из книг, которые не поддаются
обычному в этом случае искушению довольствоваться одним
выучиванием
без понимания, — даже и те люди не встречают обыкновенно никакого
особенного побуждения внимательно изучить обе противоположные
стороны вопроса: вследствие этого полное знание обеих сторон редко
встречается даже и у мыслителей, и обыкновенно самую слабую часть
всех мнений составляет именно то, что приводится ими как аргумент
против противников. Теперь в моде относиться с небрежением к
отрицательной логике, т.е. к той логике, которая ограничивается
указанием слабых сторон теории или ошибок практики, но сама не
приводит ни к каким положительным истинам. Такой отрицательный
критицизм не может, разумеется, служить конечной целью, но как
средство для достижения положительного знания или убеждения,
которое бы заслуживало называться убеждением, он неоценим, и пока
люди опять не будут систематически проходить через школу этого
критицизма, до тех пор немного будет у нас великих мыслителей и
невысоко поднимется средний уровень умственного развития,
исключая разве только по отношению к предметам математики и
физики. Знание человека о каком бы то ни было
417
предмете, за исключением
предметов
математики
и физики,
только в таком случае и заслуживает называться знанием, если оно 326
прошло через весь тот умственный процесс, который обыкновенно
совершается в человеке, когда он выдерживает спор с действительным
оппонентом. Если критика мнения до такой степени полезна для
самого мнения, которое критикуется, до такой степени необходима, что
если нет действительного оппонента, то надо как-нибудь заменить его,
и так
как подобная замена весьма трудна, то, очевидно, это более чем
безрассудство, - уклоняться от критики, когда критика сама просится,
чтоб ее выслушали. Следовательно, когда оказываются люди, которые
оспаривают общепринятое мнение или желали бы его оспаривать, если
бы только закон или общественное мнение им это дозволяли, то будем
им благодарны за то, выслушаем внимательно все, что они имеют
сказать: они для нас сделают то, что в противном случае мы сами
должны были бы для себя сделать, если только дорожим истинностью
или жизненностью
своих
убеждений,
418
и что
представило
бы
для
нас
немалую трудность.
Нам остается рассмотреть еще одну из главных причин, почему
различие мнений полезно и будет полезно до тех пор, пока
человечество не достигнет такой степени умственного развития, от
которого мы в настоящее время еще неизмеримо далеко. Мы до сих
пор рассмотрели только две гипотезы: мы предположили сначала, что
общепринятое мнение может быть ложно, и что истина, следовательно,
может быть на стороне какогонибудь непризнанного мнения, а потом
— что общепринятое мнение истинно, и нашли, что в таком случае
столкновение этого мнения с заблуждением существенно необходимо
для ясного понимания и живого сознания самой той истины, которая
заключается в общепринятом мнении. Нам остается сделать еще
третье предположение, которое действительная жизнь осуществляет
гораздо чаще, чем оба первые, а именно: что ни одна из спорящих
между собой доктрин ни
истинна, ни ложна, а что все они частью истинны и частью ложны, —
что непризнанная доктрина необходима для полноты той истины,
часть которой заключается в доктрине общепризнанной. По
предметам, которые не подлежат нашим чувствам, общепринятые
мнение часто бывают истинны, но редко или даже никогда не
заключают в себе всей истины, а Только одну часть ее, большую или
меньшую, и притом почти всегда преувеличенную, искаженную,
419
оторванную от тех истин, которые
сопутствовать и ограничивать ее. С
необходимо
должны
ей
другой же стороны еретическое мнение, обыкновенно, есть не что
иное, как часть истины, заключающейся в общепринятом мнении,
которая этим мнением задавлена или непризнана, и стремится или
Донолнить общепринятую часть истины, или же, относясь к
господствующему мнению, как к врагу, заступить его место, как будто
бы заключает в себе всю истину. Стремление еретических мнений к
исключительному господству было до сих пор общим явлением, так
как до настоящего времени умственная односторонность всегда
составляла правило, а многосторонность была только исключением,
По причине этой односторонности, даже в те эпохи, когда общее
мнение подвергалось революционному перевороту, с разъяснением
одной части истины соединялось обыкновенно затемнение другой.ее
части. То, что мы называем прог327
рессом, заключается, по большей части, не в росте истины, как бы это
должно
было
быть, а только
в замене какойлибо
частной,
неполной
истины другой, и все улучшение состоит в том, что новый осколок
истины более нужен, более соответствует потребностям времени, чем
420
тот, который он заменил. Таков односторонний характер
господствующих мнений, даже когда эти мнения имеют истинное
основание, а поэтому высоко должны мы ценить еретические мнения,
хотя бы заключающиеся в них части истины, непризнанные
господствующим мнением, и затемнялись разными заблуждениями и
искажениями. Тех людей, которые указывают нам, чего мы не видим,
ни одни здравомыслящий человек не только не станет строго осуждать
за то, что они не видят того, что мы видим, а напротив — едва ли он
даже не признает желательным, чтобы при односторонности
общепринятых мнений непризнанные еретические мнения имели
также своих исключительных, односторонних приверженцев, так как
такие приверженцы отличаются обыкновенно наибольшей энергией и
наиболее способны заставить общество обратить внимание на
непризнанные им части истины.
Так в восемнадцатом столетии почти все образованные люди, а по их
примеру и люди необразованные, были проникнуты безграничным
удивлением к так называемой цивилизации, к чудесам новой науки,
литературы, философии, — различие между людьми Нового времени и
людьми времен первобытных представлялось им в крайне
преувеличенном виде, и это различие они объясняли исключительно в
свою пользу, чрезмерно высоко превознося себя над древним
человеком. При безграничном господстве такого исключительного,
одностороннего мнения, парадоксы Руссо?\ оказались весьма
благодетельны: они, как бом-бы, пробили крепко укоренившееся
мнение, заставили его преобразоваться и принять в себя новые
ингредиенты. Конечно, говоря вообще, господствовавшие в то время
идеи были не дальше от истины, чем идеи Руссо, а напротив: они были
даже ближе к истине, -— в них было более положительно истинного и
менее положительно ложного; но тем не менее в доктрине Руссо была
значительная доля тех именно истин, которых недоставало
господствовавиим в то время идеям. Увлечение,
вызванное этой доктриной, прошло, но заключавшиеся в ней истины
не
421
пропали: высокое достоинство простоты жизни, расслабляющее,
деморализирующее действие так называемого цивилизованного
общества, эти идеи со времене Руссо не были совершенно чужды ни
одному образованному уму, и придет время, когда они произведут свое
действие,
хотя
нельзя
не
заметить,
что
теперь
может
быть
более,
чем
когдалибо, необходимо повторить их, доказывать, утверждать не
только словами, но и самим делом, так как это такой предмет, по
которому слова потеряли почти всякую силу.
422
Так в политике теперь стало уже почти общим местом, что партия
порядка или сохранения ${1а61$ 4ио и партия прогресса или
преобразования суть два элемента, равно необходимые для здорового
состояния политической жизни, пока та или другая из этих партий не
достигнет наконец такой умственной широты, что будет вместе и
партией порядка и партией прогресса, будет способна распознавать и
различать, 328
что надо сохранить и что надо уничтожить. Польза, приносимая
каждой из этих партий обуславливается недостатками другой партии, и
только противодействие их друг другу главным образом и сдерживает
их в
должных
пределах.
Если обе, противостоящие
одна другой, стороны,
демократия и аристократия, собственность и равенство, ассоциация и
соперничество, роскошь и воздержание, общественность и
индивидуальность, свобода и дисциплина, одним словом,
противоположные друг другу стремления по всем практическим
вопросам жизни не будут выражаться с одинаковой свободой, не будут
доказываемы и защищае-мы с одинаковым
талантом и энергией, то и не будет, конечно, никакого шанса, чтобы
каждая сторона получила должное, и весы необходимо склонятся в
пользу одной из них. Вообще по всем великим
практическим вопросам жизни истина заключается преимущественно
в примирении и соглашении противоположностей: это до такой
423
степени справедливо, что весьма редко встречаются такие умы,
которые были бы достаточно сильны и достаточно беспристрастны,
чтобы в самих себе произвесть это соглашение противоположностей, и
оно достигается, обыкновенно, не иначе, как путем тяжелой борьбы
между противниками, стоящими под враждебными друг другу
знаменами. Если которое либо из противоположных друг другу
мнений, по какому бы то ни было из вышеисчисленных нами
вопросов, имеет более права, чем другое, не только на то, чтоб быть
терпимым, но и на то, чтоб быть
поощряемым и поддерживаемым, то, конечно, то из них, которое в
данное время и в данном месте есть меньшинство: это право — за
меньшинством, потому что меньшинство представляет собою те
интересы, которые в данном случае находятся в пренебрежении, оно
представляет собою ту сторону человеческого благосостояния, которая
находится в опасности, что ей не воздадут должного. У нас в Англии
существует терпимость относительно различия в мнениях по всем
почти исчисленным мною вопросам, и эта терпимость может
представить нам многочисленные и несомненные примеры,
доказывающие универсальность того факта, что при теперешнем
умственном состоянии человечества только через столкновение между
собой различных мнений и может быть достигаемо полное знание
истины.
Когда в обществе
оказываются люди, несогласные с общепринятым мнением, то если бы
даже общепринятое мнение и было полная истина, и в таком случае
эти люди, по всей вероятности, всегда имеют
сказать что-нибудь,
424
что обществу полезно слышать, и истина всегда что-нибудь да теряет от их
молчания.
Могут возразить: “Но некоторые из общепринятых принципов, в
особенности же касающиеся самых важных и самых жизненных
предметов, заключают в себе более, чем полуистину. Так, например,
хрисТианская нравственность есть полная истина по предмету
нравственности, и если кто признает другую нравственность, с ней
несогласную, тот, без сомнения, находится в полном заблуждении”.
Вопрос о нравственности есть, конечно, самый важный практический
вопрос, и поэтому он более пригоден, чем какойлибо другой, для
проверки правильности изложенного нами мнения. Прежде всего нам
представляется необ329
ходимым определить, что разумеется под этим выражением:
христианская нравственность. Если под этим выражением разумеют
нравственность Нового Завета, то нельзя не удивляться, как могут
люди, черпающие
свое знание о ней из самого источника,
предполагать, чтобы
возвещение заключающихся в Евангелии нравственных истин имело
намерение установить полную доктрину нравственности. Евангелие
постоянно указывает на существующую нравственность и
ограничивается только правилами по тем частностям, которые находит
нужным исправить или заменить; кроме того оно излагает свои
правила иногда в общих выражениях, всегда красноречивых и
поэтических, но часто не имеющих строгой определенности закона.
Вот почему для составления строгой этической доктрины этим
правилам и была придана система нравственности, выработанная
425
Ветхим Заветом, система законченная, но, во всяком случае, имевшая в
виду народ, стоявший на низкой ступени умственного развития. Таким
образом, Святой Павел, которого нельзя признать сторонником чисто
иудейского толкования и дополнения правил Учителя, в своих
нравственных наставлениях христианам всегда предполагает
признание существующей нравственности гречес-кой
и римской,
иногда
восставая
против
нее, иногда
вступая
с ней в
компромисс. То, что называется христианской нравственностью и что
правильнее было бы назвать нравственностью богословской, вовсе не
есть дело Христа или Апостолов, а происхождения гораздо
позднейшего. Эта система нравственности созидалась постепенно
католической церковью первых столетий, и хотя протестанты и вообще
люди Нового времени и не приняли ее безусловно, но тем не менее они
изменили ее далеко не так много, как этого можно было бы ожидать.
Они по большей части удовольствовались тем, что очистили ее от тех
до-бавлений, которые были сделаны к ней в Средние века, при чем
каждая секта заменяла эти отбрасываемые добавления новыми, более
соответствующими ее собственному характеру и ее собственным
426
наклонностям. Что человечество весьма много обязано этой
нравственности и ее первым учителям, - я признаю это не менее чем
ктолибо другой; но при этом я нисколько не колеблюсь сказать, что эта
нравственность по многим весьма важным пунктам неполна и
однобока, и положение человечества вовсе не ухудшилось, а даже
улучшилось от того, что в образовании европейской жизни и
европейского характера приняли участие такие идеи и чувства,
санкции которых мы в ней не усматриваем. По самому своему
положению в языческом мире христианская нравственность
необходимо должна была иметь, между прочим, характер реакции,
протеста против язычества; от этого идеал ее представляется скорее
отрицательным, чем положительным: правилами ее предписывается
скорее воздержание от зла, нежели энергическое стремление к добру,
— “ты не должен” является преобладающим над “ты должен”.
Впоследствии богословская католическая этика, по отвра-щению к
чувственности, поставила выше всего аскетизм, который потом, идя от
компромисса к компромиссу с требованиями жизни, заменила
легальностью; затем, признав блаженства рая и муки ада
единственными побуждениями, достойными и соответствующими
добродетельной
330
:—.
жизни, она невольно придала человеческой нравственности
эгоистический характер. И в то время, когда в нравственности многих
языческих народов обязанности к обществу и государству занимают
даже большее
место, чем какое следует, в католической
этике эти обязан-
427
ности едва упоминаются, — она предписывает только повиновение
предержащей власти, полагая вообще в повиновении все достоинство
человека и подчиняя этому чувству всю нравственность даже частной
жизни и все, что имеет своим источником общечеловеческую, не
исключительно религиозную, сторону нашего воспитания. Идея об
обязанностях
к обществу
даже
и той
незначительной
долей
своего
признания, какая уделяется в этиках новейших времен, обязана
собственно Греции и Риму, а не католическому христианству. Мало
этого: даже и в нравственности частной жизни все возвышенное,
благородное, чувство человеческого достоинства, даже, наконец, и
самое чувство чести, все это имеет своим источником чисто
человеческую сторону нашего воспитания, а не религиозную, —
ничего подобного никогда не было и не могло быть плодом такой
нравственной доктрины, которая в повиновении полагает все
достоинства человека.
Я не менее, чем ктолибо, далек от мысли утверждать, чтобы эти
недостатки были неизбежно присущи всякой христианской этике, или
чтобы эта этика не могла быть примирена со всем тем, чего ей
428
недостает для того, чтобы быть полной доктриной нравственности. А
тем более и далеко от того, чтобы сказать что-нибудь подобное о
доктри-нах и правилах самого Христа. Я признаю, что изречения
Христа суть вполне все то, чем они сами имели намерение быть, —
что в них нет ничего непримиримого со всеми требованиями самой
полной нравственной доктрины, и все, что может нам дать лучшего
какая бы то ни было
этическая теория, мы можем найти и в этих изречениях, подвергая их
не большему насилию, чем какое обыкновенно дозволяли себе над
ними все те, которые когдалибо пытались вывести из них
практическую систему нравственности. И в этом не будет никакого
противоречия самому себе, если я скажу, что эти изречения выражают
и имели намерение выразить только часть истины, — что они ничего
не говорят нам и не имели намерения ничего сказать о некоторых
существенных элементах высшей нравственности. Эти невыраженные
в них элементы совершенно отсутствуют в той этической системе,
которую христианская церковь создала на их основании: вот почему я
и признаю великим заблуждением то упорство, с каким до сих пор
настаивают на том, что будто христианская доктрина заключает в себе
полную систему нравственности, которую будто бы санкционировал
Христос, но поведал нам только отчасти. Кроме того, я признаю, что
исключительное
господство
этой
католической
теории
нравственности, которую называют христианской, делается в
настоящее время важным практическим злом, потому что подрывает
цену того нравственного воспитания и образования, о котором в
настоящее время хлопочут многие благонамеренные люди. Я вижу
большую опасность в стремлении образовать ум и чувство по
исключительно религиозному типу, устраняя при том те светские типы
(если можно так выразиться за неимением другого лучшего 331
слова), которые некогда существовали наряду с христианской
нравственностью и дополняли ее, многое от нее заимствовали, но и
многое сообщили ей. Я вижу опасность в том, что эти стремления
могут привести и уже приводят к образованию такого типа, который
если и
429
способен
подчиняться
тому, что называется
высочайшей
волей, за то
неспособен подняться до сознания высочайшей благости, или до
сочувствия к ней, а это предполагает понижение уровня чувства
человеческого достоинства. Я признаю, что для нравственного
возрождения человечества необходимо, чтобы наряду с христианской
нравственностью существовали бы и другие нравственные системы,
которые имели бы своим источником не исключительно только одну
христианскую доктрину, ибо при несовершенном состоянии
человеческого ума интересы самой истины требуют существования
различных мнений.
Знание тех нравственных истин, которых нет в христианстве,
нисколько не предполагает отрицания тех истин, которые в нем
заключаются, а если это и бывает, то это есть не более как
предрассудок, или заблуждение, и во всяком случае есть зло, но зло
такого рода, что мы не можем надеяться быть от него когдалибо
совершенно обеспеченными и потому должны смотреть на него как на
цену, которой покупаем неоценимое благо. Надо желать, чтобы
исключительное притязание одной части истины быть целой истиной
встречало против себя протест, и если при этом протестующие в свою
очередь впадают в односторонность и предъявляют притязание
поставить свою часть истины на место целой истины, то, конечно, это
заслуживает сожаления, конечно должно также вызвать против себя
протест, но во всяком случае должно быть терпимо. Если христиане
хотят научить неверующих быть справедливыми к христианству, то
430
должны быть сами справедливы к неверующим. Истина нисколько от
этого не выиграет, если мы будем закрывать себе глаза перед тем
фактом, который известен всем, кто скольконибудь знаком с историей
литературы, что большая часть самых высоких, самых чистых
нравственных учений сплошь и рядом была делом таких людей,
которые не знали, что такое
христианская вера, или даже считались ее противниками.
Я вовсе не думаю утверждать, чтобы. самая неограниченная свобода
выражать всевозможные мнения положила конец религиозному или
философскому сектанству. Всегда найдутся люди узкого ума, которые,
усвоив себе ту или другую часть истины, будут утверждать, что это вся
истина, будут не только навязывать ее другим, но и действовать, как
будто бы в мире кроме нее и нет никакой другой истины, нет ничего,
чтобы могло даже хоть ограничивать или изменять ее. Я не отрицаю,
что общая всем мнениям наклонность к сектанству не излечивается
свободой прений, а напротив, даже возрастает вследствие этой
свободы, раздражается
ею. Вообще
когда людям
представляется
истина, которой они до той поры не знали, хотя и должны были бы
знать, то они обыкновенно восстают против нее тем с большим
ожесточением, что она обыкновенно предъявляется им теми, на кого
они смотрят, как на своих оппонентов. Но столкновение между собой
различных мнений производит благодетельное действие не на
страстных 332
м.
431
сектантов, а на умы беспристрастные и склонные к самообладанию.
Зло, которого следует страшиться, заключается не в ожесточенной
борьбе между частями истины, а в том, чтобы какаянибудь часть
истины не была уничтожена. Когда люди вынуждены выслушивать обе
стороны, то есть надежда, что они познают истину; но когда они
слышат только одну сторону, тогда заблуждения укореняются,
превращаясь в предрассудки, тогда сама истина утрачивает все
свойства истины и вследствие преувеличения становится ложью.
Способность обсуждать обе стороны предмета, когда слышат только
защитников одной стороны, — такая способность встречается едва ли
не реже, чем какойлибо другой умственный атрибут, и поэтому, где не
могут высказываться все стороны, там совершенно безнадежно, чтобы
могла быть познана истина, и наоборот: тем надежнее достижение
истины, когда каждая ее сторона, каждое мнение, заключающее в себе
ту или другую ее часть, находит себе защитников, и притом таких,
которые умеют возбудить к себе внимание людей.
,
Итак, мы представили четыре различные одно от другого основания,
по которым
признаем, что для умственного благосостояния людей
госостояние)
необходима свобода мнений и свобода выражать мнения.
которого
находится
432
в полной зависимости и все материальное
Повторим вкратце эти основания:
1.
Мнение,
которое
молчать, может
заставляют
(от
блабыть истина. Отрицать возможность этого, значит признавать себя непогрешимым.
2. Хотя мнение, лишенное возможности
высказываться, и есть
заблуждение, но оно может заключать в себе часть истины, как это по
большей части и бывает, - и так как общепринятое или
господствуюЩее мнение редко или почти никогда не заключает в себе
всей истины, то только при столкновении между собой различных
мнений остальная непризнанная часть истины и может достигнуть
признания.
3. Если даже общепринятое мнение не только истинно, а заключает в
себе всю истину, но если при этом оно не дозволяет себя оспаривать и
на самом Деле не подвергается серьезному, искреннему оспариванию,
то оно в сознании или чувстве большей части людей утрачивает свою
рациональность и превращается в предрассудок.
433
4. Мало этого: делая себя недоступной критике, доктрина подвергает
себя опасности утратить самый свой смысл, ослабить свое влияние на
характер и поступки людей, и даже совершенно лишиться этого
влияния, — Догма превращается в пустую, совершенно бесплодную
формальность, которая только занимает место без всякой пользы и
препятствует зарождению действительных, искренних убеждений,
исходящих от разума или из личного опыта.
Прежде чем перейти к другому вопросу, считаю нелишним в
заключение этого рассуждения остановиться немного на том мнении,
которое признает, что свободное выражение всех мнений должно быть
дозволено, но не иначе, как с тем условием, чтобы выражение их было
умеренно и не переходило границ честного спора. Многое есть, что
сказать касательно невозможности определить эти границы. Если под
ними разуметь требование, чтобы не делалось оскорблений тем, на чьи
333
мнения нападают, то опыт достаточно,
я полагаю, свидетельствует,
что та сторона, на которую нападают, всегда считает себя обиженной,
когда нападение ведется сильно, и всякий раз, когда диспутант сильно
напирает на противникаи делает для него затруднительным
возражение, то противник находит, что его оппонент выражается
неумеренно и переходит должные границы. Это замечание имеет,
конечно, важное значение с практической точки зрения; но, кроме
этого практического неудобства, против разбираемого нами мнения
есть еще другое более фундаментальное возражение. Без сомнения,
способ доказывать мнение,
хотя бы оно и было
истинное, может
434
быть
предосудителен
и
может быть справедливо подвергнут строгому осуждению; но
обнаружить виновность в этом случае по большей части совершенно
невозможно, если только сам виновный не сознается в своей вине.
Софистически аргументировать, опускать факты или аргументы,
неправильно устанавливать самые элементы спора, или искажать
противное мнение — вот самый предосудительный образ действия в
полемике; но все это весьма часто, и даже в самых больших размерах,
совершается с полной добросовестностью и притом такими людьми,
которые не считаются и во многих отношениях не заслуживают, чтобы
их считали невеждами или некомпетентными по обсуждаемому
вопросу. Вследствие этого редко бывает возможно с полным
убеждением сказать, что действительно в данном случае диспутант
нравственно виновен, а тем более трудно в этом случае обнаружить
виновность, и поэтому всякое вмешательство закона в эти
полемические пороки совершенно неуместно. Что же касается до так
называемой неумеренности выражений, как например, брань, сарказм,
личности, и т.п., то стремление прекратить употребление подобных
полемических приемов заслуживало бы, конечно, более сочувствия,
если бы относилось одинаково к обеим сторонам;
на самом же деле имеется обыкновенно в виду оградить от них только
господствующее мнение, и употребление таких приемов против
других мнений, негосподствующих, не только не осуждается, а
напротив, восхваляется как усердие к истине, как совершенно
справедливое негодование. А между тем весь вред, какой только может
истекать из употребления этих полемических приемов, имеет место
главным образом тогда, когда эти приемы употребляются против
мнений, сравнительно говоря, беззащитных, и наоборот: вся та
неблаговидная польза, какую можно извлечь, прибегая к таким
435
приемам для защиты своего мнения, составляет почти исключительное
достояние господствующего мнения.
Самая крайняя неумеренность полемических возражений есть то, когда
диспутант обзывает своих противников людьми злонамеренными,
безнравственными.
Такому
обозванию
подвергаются
преимущественно те люди, которые держатся мнений непопулярных,
так как они обыкновенно бывают малочисленны, невлиятельны, и
такая к ним несправедливость никого лично не затрагивает, кроме их
самих; те же, которые нападают на господствующее мнение, по самому
своему положению совершенно лишены этого орудия: они не могут
употребить его, не подвергая себя лично опасности, а если этой
опасности и нет, то 334
-_
употребление ими такого орудия не может иметь никакого другого
результата, кроме вреда их же собственному делу. Вообще мнения,
которые противоречат общепринятым мнениям, не иначе могут
достигнуть того, чтоб их выслушивали, как заботливо стараясь
выражаться как можно умереннее и тщательно избегая всякого рода
излишних резкостей: малейшее с их стороны отступление от этого
делает только вред им же самим; между тем самая даже крайняя
неумеренность выражений со стороны господствующего мнения
действительно отвращает людей от признания противного мнения и
делает нередко то, что люди даже не хотят и выслушивать его
противников. Следовательно, в интересах истины и справедливости
гораздо было бы полезнее ограничивать неумеренность выражений со
стороны господствующего мнения, чем со стороны противных мнений;
так, например, если уж необходимо преследовать, то гораздо было бы
полезнее преследовать оскорбительные нападения на неверующих,
чем оскорбительные нападения на религию. Очевидно, что закон и
установленные власти не должны вмешиваться в способ выражения
мнений, не должны ограничивать в этом отношении ни той, ни другой
стороны. Очевидно также, что произнося свое суждение о какомлибо
частном случае, мы должны каждый раз руководиться частными
436
обстоятельствами этого случая, должны равно осуждать каждого,
какое бы мнение он ни защищал, кто дозволяет себе в полемике
недобросовестность, лицемерие, нетерпимость, а не ставить это в вину
только тем, которые защищают мнения, несогласные с нашими.
Очевидно, что мы должны одинаково воздавать похвалу каждому,
какого бы мнения он ни был, кто беспристрастно и честно относится к
своим противникам и их мнениям, не дозволяя себе никаких
преувеличений к их вреду, не утаивал ничего, что может служить к их
пользе или предполагается таковым. Вот в чем состоит истинная
нравственность публичного спора, и хотя она часто нарушается, но мы
можем по крайней мере утешать себя тою мыслью, что в наше время
много найдется уже таких диспутантов, которые в значительной
степени
достигают
этой
нравственности,
таких, которые к ней добросовестно стремятся.
ГЛАВА
и еще
более
И
437
Об индивидуальности, как об одном из элементов: благосостояния
“
г
В предшествующей главе мы представили основания, по которым
абсолютно необходима для людей полная свобода мнений и полная
свобода их выражения, — мы
видели, к каким
как для умственной, а так, вследствие этого,
роды человека, влечет за собой непризнание
тоятельность людей добыть себе эту свободу
Теперь мы рассмотрим, не требуют ли те же
пагубным последствиям
и для нравственной
непризнания.
приэтой
свободы
или
несосвопреки
ее
самые основания, чтобы
335
люди имели полную свободу действовать сообразно своим мнениям,
— осуществлять свои мнения в действительной жизни, не подвергаясь
при этом никакому физическому или нравственному стеснению от
438
своих сограждан, если только действуют на свой собственный страх.
Это последнее условие необходимо: никто не станет утверждать,
чтобы действия
должны
были
быть
также
свободны,
как
и мнения,
а напрямым
подстрекательством к какому-нибудь вредному действию. Так
против, даже сами мнения утрачивают свою неприкосновенность, если
выражаются при таких обстоятельствах, что выражение их становится
например, мнение, что хлебные торговцы - виновники голода, который
терпят бедные, или что частная собственность есть воровство, — такое
мнение, конечно, должно быть неприкосновенно, пока не выходит из
439
литературной сферы, но оно может быть справедливо подвергнуто
преследованию, если выражается перед раздраженной толпой,
собравшейся
перед
домом
хлебного
торговца,
или
же
распространяется в этой толпе в форме воззвания. Вообще действия
всякого рода, которые, без достаточного к тому основания, причиняют
вред кому-либо, могут, а в более важных случаях, и необходимо
должны быть обуздываемы осуждением, а когда нужно, то и
деятельным вмешательством со стороны людей. Индивидуальная
свобода должна быть ограничена следующим образом: индивидуум не
должен быть вреден для людей, но если он
воздерживается от всего, что вредно другим, и действует сообразно
своим наклонностям и своим мнениям только в тех случаях, когда его
действия касаются непосредственно только его самого, то при таких
условиях по тем же причинам, по которым абсолютно необходима для
людей полная свобода мнений, абсолютно необходима для них и
полная свобода действий, т.е. полная свобода осуществлять свои
мнения в
действительной жизни на свой собственный страх. Что человечество
не непогрешимо, что его истина есть по большей части только
полуистина, что единство мнения, если только оно не есть результат
полного и свободного сравнения между собой противных мнений,
нежелательно, и что различие в мнениях не есть зло, а добро, пока
люди не будут более способны, чем теперь, познавать все стороны
истины, — все это имеет такое же значение и по отношению к
действиям людей, как и по отношению к их мнениям. Как полезно при
теперешнем несовершенном состоянии человечества, чтобы
существовали различные мнения, так полезно чтобы существовали и
различные образы жизни, чтобы предоставлен был полный простор
всем разнообразным характерам, под условием только не вредить
другим, и чтобы достоинство всех разнообразных образов жизни было
испытываемо на практике, когда оказываются люди, желающие их
испытывать. Там, где люди живут и действуют не сообразно со своими
характерами, а сообразно с преданиями или обычаями, там отсутствует
440
один из главных ингредиентов благосостояния человечества и самый
главный ингредиент индивидуального и социального прогресса.
Главное препятствие к признанию высказанного нами принципа
заключается не в той или другой оценке средств, которыми должна
быть достигаема его цель, т.е. свободное развитие индивидуальности,
а 336
в индифферентности людей к самой его цели. Если бы люди
сознавали,
что свободное развитие индивидуальности есть одно из
первенствующих существенных благ, что оно есть не только элемент,
сопутствующий тому, что обозначается выражениями: цивилизация,
образование, воспитание, просвещение, но и само по себе есть
необходимая принадлежность и условие всего этого, тогда не было бы
опасности, что индивидуальная свобода не будет оценена надлежащим
образом и что проведение границ между этой свободой и
общественным контро-лем встретит особенно важные затруднения.
Но, к несчастью, индивидуальная способность не имеет в глазах людей
внутренней цены сама по себе, — не считается ими даже
заслуживающей внимания ради самой себя. Большинство, довольное
существующими порядками (так как оно само их и создало), не
понимает, почему бы эти порядки могли не удовлетворять всех и
каждого. Мало этого, даже большая часть нравственных и социальных
реформаторов не только не дают места в своих идеалах
индивидуальной самобытности, но смотрят на нее недоверчиво, как на
помеху, и даже как на препятствие, которое, может быть, придется им
преодолевать для осуществления того, что они считают высшим
благом для человечества.
Мало
441
даже
найдется таких людей
вне Германии, которые понимали бы по крайней мере хотя смысл той
доктрины, о которой Вильгельм Гумбольдт?5, человек столь замечательный и как ученый, и как политик, написал особое сочинение, — а
именно той доктрины, что “конечная цель’ человека, т.е. та цель,
которая ему предписывается “вечными, неизменными велениями
разума, а не есть только порождение смутных и преходящих желаний,
эта цель состоит в наивозможно гармоническом развитии всех его
способностей
в одно
полное
и состоятельное
целое”,
— что, следовательно,
предмет, “к которому каждый человек должен непрерывно направлять
все свои усилия, и который особенно должны постоянно иметь в виду
люди, желающие влиять на своих сограждан, есть могущество и
развитие индивидуальности”, — что для этого два необходимые
условия, “свобода и разнообразие личных положений”, — и что только
при совместном существовании этих условий может развиться
индивидуальная сила и многостороннее разнообразие”, которые,
комбинируясь вместе, и образуют “оригинальность”.
442
Впрочем, как бы людям ни казалась нова и поразительна эта доктрина,
высказанная Гумбольдтом, которая признает за ‘индивидуальностью
такую высокую цену, во всяком случае вопрос, возбуждаемый этой
доктриной, не более как вопрос о степени, о большей или меньшей
ценности, какую имеет индвидуальность. Никто не станет утверждать,
чтобы самый совершенный образ действия людей состоял в точном
копировании ими друг друга. Никто также не станет утверждать,
чтобы личные суждения человека или его личный характер не должны
были иметь никакого влияния на его образ жизни и на ведение им
своих дел. С другой стороны нелепо было бы предъявлять требование,
чтобы люди жили так, как будто бы живший до них мир ничего не
узнал, как будто бы опыт всего прошедшего не дал никаких указаний,
какой образ жизни или какой образ действия заслуживает
предпочтения перед 337
другими. Никто не станет отрицать, что люди должны
быть обучаемы
и воспитываемы в их молодости так, чтобы знали и могли
воспользоваться всеми результатами человеческого опыта. Но такова
привилегия человека и свойство его человечности, что с достижением
зрелости своих способностей он понимает и употребляет по-своему то,
что ему сообщает опыт других людей. Он сам определяет образ и
степень применения результатов этого опыта к своему характеру.
Предания и обычаи, соблюдаемые людьми, суть до некоторой степени
несомненные
выражения опыта и, конечно, должны быть принимаемы во внимание
каждым индивидуумом; но, во-первых, этот опыт мог быть узок,
односторонен, или указания этого опыта могли быть неправильно
поняты; во-вторых, если даже эти указания и были поняты правильно,
но они могут просто не годиться для того или другого индивидуума.
Обычаи устанавливаются
443
для обычных
обстоятельства
или характер
В-третьих,
бы
хотя
обстоятельств и для обычных людей, а
индивидуума
обычаи
и были
как
бы
хороши,
могут
444
быть
необычные.
как
обычаи,
и были
бы
пригодны для индивидуума, но сообразоваться с обычаем единственно
потому только, что это — обычай, значит отказаться от воспитания в
себе или от развития некоторых из тех качеств, которые составляют
отличительный атрибут человека. Способность человека понимать,
судить, различать, что хорошо и что дурно, умственная деятельность и
даже нравственная оценка предметов - все эти способности
упражняются только тогда, когда человек делает выбор. Но тот, кто
поступает известным образом потому только, что таков обычай, тот не
делает выбора, не упражняет практически своей способности
различать, что хорошо и что дурно, не питает в себе стремлений к
лучшему. Умственная и нравственная сила, также как и мускульная,
развивается не иначе, как через упражнение. Кто поступает известным
образом единственно потому, что так поступают другие, тот так же
мало упражняет свои
способности,
если
445
он верил
во что-нибудь
единственно
потому, что другие в это верят. Усвоить себе такие мнения, которых
основания не имеют полной убедительности для нашего ума, это ведет
не к усилению
нашей
умственной способности,
а напротив, к ослаблению ее; руководствоваться в своих действиях такими соображениями,
которые не согласны с нашими чувствами и нашим характером (и
притом не из привязанности к кому-либо, или не из уважения к правам
другого), значит подрывать силу и энергию своих чувств и своего
характера, а не усиливать их деятельность и энергию.
Тот индивидуум, который предоставляет обществу или близкой к нему
части общества избирать для себя тот или другой образ жизни, — тот
индивидуум не имеет надобности ни в каких других способностях,
кроме той способности передразнивания, какую имеет обезьяна.
Только тот человек имеет надобность
во всех своих способностях и действи-
446
тельно пользуется ими, который сам по своему пониманию устраивает
свою
жизнь.
Ему
нужна
способность
наблюдать
для
того,
чтобы
видеть, — способность размышлять и судить для того, чтоб предусматривать, — способность к деятельности для того, чтобы
собирать материалы для суждения, — способность различать, что хорошо и что
дурно, 338
для того, чтобы произнесть суждение, и когда он произнесет свое
суждение, когда решит, что ему делать, ему нужны твердость
447
характера
и способность
к наблюдению
за самим
собой
для
того,
чтобы
выполнить принятое им решение. Все эти способности нужны
человеку и упражняют его в большей или меньшей степени, смотря по
тому, как велика та часть его поступков, в которых он руководится
своими собственными чувствами. Возможно, что человек может
попасть на хорошую дорогу и избежать всякого рода бедствий, и не
употребляя в дело всех этих способностей; но в чем же тогда будет
состоять его отличие, как человека? На самом деле не в том только
важность, что делают люди, но и в том, каковы те люди, которые это
делают.
Между теми предметами, которые человек должен стремиться
улучшить и усовершенствовать, первое место по своей важности, без
сомнения, занимает сам человек. Предположим, что можно строить
дома, растить хлеб, сражаться, решать тяжбы, и даже строить церкви и
произносить молитвы, - что все это может делаться машинально
автоматами в человеческом образе, но и в таком случае разве это не
448
было бы большой потерей променять на этих автоматов хотя бы даже
тех мужчин и женщин, которые в настоящее время населяют наименее
цивилизованную часть мира, хотя они, без сомнения, не более как
весьма слабые образчики того, чем могут быть. Человеческая природа
не есть машина, устроенная по известному образцу и назначенная
исполнять известное дело, — она есть дерево, которое по самой
природе своей необходимо должно расти и развиваться во все стороны,
сообразно стремлению внутренних сил, которые и составляют его
жизнь.
Не станут, конечно, спорить, что желательно, чтобы люди упражняли
свою способность понимания, и что разумное следование обычаю, или
даже иногда и разумное отступление от обычая лучше, чем слепое,
чисто механическое его исполнение. До некоторой степени это
общепризнано, что наше понимание должно быть наше собственное
понимание; но мы не встречаем такой же охотности признать, что
наши желания и наши побуждения должны быть также наши
собственные желания
и наши собственные
побуждения,
или что имение
своих собственных побуждений, и притом побуждений сильных, не есть
опасность и не есть зло. Желания и побуждения суть в такой же
степени принадлежность совершенного человеческого существа, как и
верование и воздержание, — сильные побуждения только тогда
опасны, когда они не уравновешены в человеке надлежащим образом,
когда некоторые стремления или наклонности получили сильное
развитие, между тем как другие, которые должны существовать наряду
449
с ними, остались слабы и неразвиты. Если люди поступают дурно, то
это не потому, что у них сильны желания, а потому, что у них слаба
совесть. Нет никакой естественной связи между сильным
побуждением и слабой совестью; напротив сильное побуждение имеет
естественную связь с сильной совестью. Сказать, что чувства и
желания такого-то человека сильнее и разнообразнее, чем чувства и
желания другого, это значит ни более, ни менее, как сказать,
что такой-то человек
имеет в себе более
сырого
материала человеческой природы и поэтому способен, может быть, к
339
большему злу, но уже несомненно и к большему добру. Сильные
побуждения суть то же самое, что энергия, тут разница только в слове.
Энергия может быть обращена и на дурное; но, конечно, энергический
человек всегда может более сделать добра, чем человек ленивый и
бесстрастный. Чем сильнее в человеке естественные чувства, тем
более сильного развития могут достигнуть в нем те чувства, которые
приобретаются жизнью. Та самая чувствительность, которая делает
сильными и энергичными наши личные побуждения, есть также и
источник, из которого рождается самая страстная любовь к
Добродетели и самое строгое наблюдение над самим собою. Это не
только долг общества, но и прямой его интерес — содействовать
образованию сильной чувствительности в индивидуумах, а не
отбрасывать этот материал, из которого выходят герои, на том
основании, что не знает, как делать из него героев. Про того человека,
у которого желания и побуждения суть его собственные, суть
выражение его собственной природы, как она развилась и
450
модифировалась под влиянием его собственного развития, — про
такого человека говорят, что он имеет характер. Но тот человек, у
которого желания и побуждения не суть его собственные, не имеет
характера, у него не более характера, чем сколько и у паровой машины.
Если же побуждения у человека не только суть его собственные, но и
весьма сильны и управляются сильной волей, то такой человек имеет
характер энергический. Кто находит, что не следует поощрять развитие
индивидуальных желаний и побуждений, тот должен признать, что
общество не нуждается в сильных натурах, — что оно не будет от того
лучше, если в нем будет много людей с сильным характером, и что
нежелательно, чтобы общий уровень энергии поднимался выше.
В первобытных
обществах
могло быть, и действительно
так было,
что индивидуальность была несоразмерно могущественна по
сравнению с теми средствами, какие тогда общество имело, чтобы ее
дисциплинировать
и
контролировать.
В
жизни
общества
действительно было такое время, когда элемент самобытности и
индивидуальности был чрезмерно силен, и сопиальный принцип
должен был выдержать с ним трудную борьбу. Тогда затруднение
состояло в том, чтоб людей, сильных физически или умственно,
привести к подчинению себя таким правилам, которые стремились
контролировать их побуждения. Для того, чтобы преодолеть это
затруднение, закон и дисциплина, подобно папам в их борьбе против
императоров, провозгласили себя имеющими власть над всем
человеком, стремились подчинить своему контролю всю жизнь
человека для того, чтобы иметь возможность контролировать его
характер, так как общество не находило в то время другого
451
достаточного средства для обуздания характеров. Но теперь обществу
не угрожает уже никакой опасности от индивидуальности, а напротив,
действительная опасность, угрожающая теперь человечеству, состоит
не в чрезмерности, а в недостатке личных побуждений и желаний.
Теперь уже совсем не то, что было в те времена, когда страсти людей,
сильных по своему положению или по своим личным качествам, были
в постоянной войне
340
452
с законами
и правилами
и Должны
были
быть
обуздываемы
®_
ОЕ,
энергическими мерами, для того чтоб тем людям, которых они могли
достигать, доставить хоть малейшую долю безопасности. В наше
время, начиная от самых высших классов и до самых низших, каждый
индивидуум живет так, как будто над ним неусыпно блюдет око
враждебной к нему и грозной силы. Не только в том, что касается
других людей, но и в том, что касается только их самих, как
индивидуум, так и семейство, не спрашивают себя — чему должен я
отдать предпочтение? или, что более соответствует моему характеру
или моим наклонностям? - или, что может более способствовать
свободному проявлению, или росту и преуспеянию того, что во мне
есть лучшего и наибольше высокого? Они ставят себе вопросы
совершенно другого рода, — они спрашивают себя: что соответствует
моему положению в обществе? что в этом случае обыкновенно делают
люди, принадлежащие к одному со мной классу общества и с такими
453
же, как я, денежными средствами? или (что еще хуже) что делают в
данном случае люди, принадлежащие к высшему, чем я, классу
общества, и с большими, чем я, денежными
средствами? Я вовсе не думаю утверждать, чтобы люди
нашего времени оказывали предпочтение требованиям обычая перед
требованиями своих собственных наклонностей. Дело в том, что в
наше время люди не имеют никаких других наклонностей, кроме тех,
которые сообразны с требованиями обычая. Таким образом у этих
людей самый ум подавлен. Они даже и веселиться иначе не могут, как
соображаясь с обычаем, и не находят удовольствия ни в чем, что с ним
не согласио. Они любят массой. Их выбор ограничивается тем, что
освящено обычаем: всякой оригинальности во вкусе, всякой
эксцентричности в поступках они избегают, как преступления.
Отказываясь следовать
указаниям
своей собственной
природы,
они довели себя до
того, что утратили в себе всякую природу: их человеческие
способности зачахли и заморены: они не способны ни к какому
естественному удовольствию: они не имеют ни одного мнения, ни
одного чувства, которое было бы их собственное, родилось бы в иих
самих. Спрашивается: желательно ли для человека такое состояние?
454
Желательно — говорит кальвинистская теория. По этой теории иметь
свою волю есть величайшее преступление. Все добро, к какому только
способно человечество, заключается в повиновении. Вам не
оставляется никакого выбора, — все должны поступать именно так, а
не иначе, — “все, что не есть обязанность, есть грех”. Человеческая
природа радикально греховна, и человеку нет другого средства
спастись, как совершенно убить в себе человеческую природу. Кто
признает эту теорию, для того не есть зло утратить какую-либо
человеческую способность, качество или свойство: ему не надо
никаких способностей, кроме одной — исполнять волю Божью, и если
он какую-либо из своих способностей употребляет и для других целей,
а не только для того, чтоб достигать лучшего исполнения воли Божьей,
то для него было бы лучше, когда бы он вовсе не имел этой
способности. Такова теория кальвинизма. Этой теории, только
несколько смягчая ее, держатся весьма многие, которые, однако, вовсе
не признают себя кальвинистами. Смягчение состоит в том, что
предполагаемой воли Божьей дает341
ся толкование менее аскетическое, — признается не противным воли
Божьей, чтобы человечество удовлетворяло некоторым требованиям
своей природы, но не иначе как путем повиновения, т.е. известным
образом, который предписан властью и, следовательно, необходимо
должен быть одинаков для всех. Под этой-то коварной формой
укрывается сильная наклонность нашего времени к узкой теории
кальинизма, к ее жалкому, общипанному типу человеческого
характера. Без сомнения, много таких людей, которые совершенно
искренно думают, что человек, таким образом умаленный и
изуродованный, и есть именно то, чем ему назначено быть от его
Творца, — точно так же как много есть людей, которые находят, что
деревья, выстриженные разными фигурами, лучше, чем деревья в их
естественном состоянии. Но если религия признает, что человек
создан существом добрым, то не соответственнее ли этому было бы
поверить, что это доброе существо дало человеку все его способности
для того, чтобы он пользовался ими, развивал их, а не для того, чтобы
он их замаривал и искоренял, — что оно наполняется радостью всякий
455
раз, когда видит, что его создания увеличивают свои способности к
пониманию, к действию, к наслаждению, что они
делают шаг к достижению того идеала, который для них начертан в их
природе. Человеческая природа дана человеку для других целей, а не
для того только, чтобы он от нее отрекался: вот основание, из которого
рождается тип человеческого совершенства, совершенно различный от
типа кальвинистской теории. “Древнее поклонение человеческой
природе есть также один из элементов человеческого достоинства, как
и христианское самоотвержение””. Есть еще греческий идеал
саморазвития, с которым сливаются, но которого не заменяют
платонический и христианский идеалы господства над самим собою.
Может
быть, Джон
Нокс и лучше, чем Алкивиад?”, но во всяком случае Перикл8 лучше,
чем они оба, и если бы Перикл существовал в Наше время, то не был
бы лишен тех хороших качестве, какие имел Джон Нокс.
Люди достигают высокого достоинства и превосходства не через
выкраивание себя по известной мерке, а через развитие своей
индивидуальности, вызывая ее к жизни в тех пределах, которые
условливаются правами и интересами других людей. Как всякое
произведение носит на себе отпечаток характера того, кто его
произвел, так и жизнь человеческая с развитием индивидуальности
становится полнее, богаче, разнообразнее, дает более обильный
материал для высоких мыслей и возвышенных чувств, укрепляет связь
между индивидуумом и его расой, возвышая достоинство самой расы.
Соответственно развитию своей индивидуальности, человек получает
большую цену сам для себя и вследствие этого делается способен
иметь большую цену для других, — самая жизнь его становится
полнее, а чем более жизни в единицах, тем более жизни и в массе,
которая составляет из этих единиц. Нельзя избежать
456
стеснения
индивидуальной
свободы,
насколько
это необходимо для того, чтобы предупредить со стороны более энергических
натур нарушение прав других людей. Но это стеснение вполне воз*ж
342
Еззауз Стирлинга?5,
.
. «.
награждается даже и с точки зрения человеческого развития: те
средства к развитию, которые утрачиваются индивидуумом вследствие
неудовлетворения своих стремлений, нарушающих права других, —
эти средства к развитию могли бы быть употреблены в дело не иначе,
как в ущерб развитию других индивидуумов; кроме того, и сам
индивидуум, подвергающийся этой утрате, вполне вознаграждается за
нее высшим развитием социальной стороны своей природы, каковое
развитие и возможно только при ограничении эгоистических
стремлений. Подчинение себя строгим правилам справедливости ради
пользы других развивает в человеке такие чувства и способности,
457
которые имеют своим предметом благо других людей. Но такое
ограничение индивидуальной
свободы, которое делается не ради блага других людей, а потому
только, что так другим людям нравится, — такое ограничение не
развивает в человеке ничего хорошего, исключая разве того только, что
сопротивление такому ограничению может развить силу характера.
Когда же человек покорно подчиняется этому ограничению, то это
отупляет и ослабляет всю его природу. Индивидуальное развитие
только тогда возможно, когда индивидуум имеет свободу вести такой
образ жизни, какой признает для себя лучшим, — и чем большую
степень этой свободы предоставлял индивидууму тот или другой век,
тем более этот век имел цены в глазах потомства. Даже сам деспотизм
не производит обыкновенных своих самых вредних последствий, если
только допускает существование индивидуальности. Все, что
уничтожает индивидуальность, есть деспотизм, какое бы имя оно ни
носило, во имя чего бы оно ни действовало, все равно, во имя ли воли
Божьей, или во имя человеческой.
Сказав, что без индивидуальности немыслимо никакое развитие, что
только при существовании индивидуальной свободы люди могут
совер-шенствоваться и достигать наивозможно полного развития, я
мог бы на этом и закончить свою аргументацию в пользу
индивидуальной свободы. И в самом деле, какой другой аргумент
более убедительный, более сильный, можем мы представить в пользу
того или другого условия человеческой жизни, как не тот, что
выполнение этого условия приближает человека к тому более
совершенному состоянию, какое для него возможно и наоборот, какое
более сильное возражение может быть представлено против того или
другого условия жизни, как не то, что это условие препятствует
совершенствованию человека? Однако эти соображения
окажутся, без сомнения, недостаточными
458
для убеждения
тех, которых убедить для нас всего нужнее, и потому нам необходимо
привести для подкрепления нашего аргумента еще соображения
другого рода. Мы покажем, что существование развитых
индивидуумов полезно для неразвитых, — что нежелающие
индивидуальной свободы, или нежелающие сами ею пользоваться,
будут вознаграждены, если не будут стеснять свободы других.
Прежде всего я укажу на то, что люди, не пользующиеся
индивидуальной свободой, всегда могут кое-чему научиться от тех,
которые ею пользуются. Никто не станет отрицать, что
оригинальность весьма драгоценна для людей, — что всегда есть
надобность не только в таких 343
людях, которые бы открывали новые истины и раскрывали
заблуждения, ошибочно принятые за истину, но и в таких, которые бы
своим опытом открывали лучшие приемы для той или другой
практической деятельности, служили бы примером более лучшего
образа жизни, более совершенного вкуса и вообще более
совершенного ведения человеческих дел. Этого никто не может
отрицать, если только не признает, что мир достиг уже во всех
отношениях самого высшего совершенства, какого только может
достигнуть. Совершенно справедливо, что не всякий равно способен
оказать такую услугу, — что, говоря сравнительно, весьма немного
таких людей, которых опыт имел бы такое достоинство, что его
принятие было бы прогрессом. Но эти немногие и суть соль земли; без
них жизнь человеческая обратилась бы в стоячую лужу. Эти немногие
не только открывают нам новые блага, до тех пор для нас не
существовавшие, но и дают жизнь тем благам, которые уже
существовали. Если бы даже нам и не предстояло более узнавать
ничего нового, то и в таком случае разве ум человеческий был
бы
459
менее
необходим?
Делая
то, что уже
давно
делается,
разве
действительно живого, — тогда не было бы никакого
основания
полалюди не должны знать, почему они это делают именно так, а не иначе,
и разве это все равно, будут ли они это делать как скоты, не понимая,
или же как разумные существа, с полным пониманием? Даже самые
лучшие верования и самые лучшие действия людей имеют большую
наклонность превращаться в простой механизм, и если бы не
существовали постоянно такие люди, которые своей самобытностью
поддерживают жизнь в этих верованиях и действиях, препятствуют их
основаниям превратиться в предание, — если бы не существовали
такие люди, то даже самые лучшие верования и действия сделались бы
мертвыми, не в состоянии были бы устоять против малейшего напора
чего-нибудь
460
гать, почему бы и цивилизация не могла умереть также, как умерла
Византийская империя. Правда, гениальные люди всегда были и по
всей вероятности всегда будут в малочисленном меньшинстве; но чтоб
иметь их хотя в этом меньшинстве, необходимо сохранять ту почву,
которая их растит. Гении могут свободно дышать только в атмосфере
свободы.
Гениальные
люди,
ех У1 1еппш!”,
более
индивидуальны,
чем
другие, и следовательно, менее способны, чем другие, прилаживать
себя к тем немногочисленным образцам, которыми общество снабжает
своих членов, освобождая их таким образом от заботы образовывать
свой собственный характер. Если гениальный человек уступит
требованиям общества, приладит себя к его образцу и, таким образом,
оставит втуне всю ту часть своего существа, которая не может
развиться при этих условиях, то общество немного выиграет от его
гения. Когда же гений обнаруживает сильный характер и разрывает
налагаемые на него цепи, то общество, не успев подвести его под
общий уровень, обыкновенно указывает на него, как на “дикого”, как
на “чудака”, как на примере, который должен служить
предостережением для других, — оно в таких случаях обыкновенно
действует подобно тому, как если бы * По определению (лат.).
461
344
кто стал роптать на Ниагару, зачем она не течет также промеж своих
берегов, как каналы Голландии.
свободно
Я потому так долго останавливаюсь на значении гениальных людей и
на необходимости давать полный простор их мысли и их действиям,
что в действительной жизни почти все люди относятся к этому
совершенно индифферентно, хотя в теории и не станет никто этого
оспаривать. Вообще люди смотрят на гений, как на нечто весьма
хорошее, когда он делает человека способным написать вдохновенную
поэму или
превосходную картину. Но гений в истинном смысле этого слова, т.е. в
смысле оригинальности мысли и действия, возбуждает в людях
чувство совершенно иного рода: никто, конечно, не скажет, чтобы
такой гений не заслуживал удивления, но при этом едва ли не каждый
думает про
себя, что нет никакой надобности в этом гении, что очень хорошо
можно обойтись и без него. Такое отношение людей к гению, по
несчастью, столь естественно, что и не может быть предметом
удивления: оригинальность есть такая вещь, пользу которой не могут
понимать неоригинальные умы: они не могут видеть, какую пользу
может принести она, а если бы видели, то и не была бы она
оригинальностью.
Первая
услуга,
какую
должна
оказать
оригинальность этим умам, состоит в том, чтобы открыть им глаза, и
когда они
таким
462
образом
прозреют,
то
могут
оказаться
способны
и сами
сделаться оригинальными, а покамест пусть они не забывают, что все,
что люди не делают, было когда-то сделано кем-нибудь в первый раз, и
что все благо, какое только существует, есть плод оригинальности, —
пусть они будут довольно скромны, чтобы верить, что оригинальность
еще имеет кое-что соверптить, и что они тем более в ней нуждаются,
чем менее сознают в ней нужду.
Какое бы, повидимому, поклонение, не только на словах, но хотя бы
даже и на самом деле, ни воздавали мнимому или действительному
умственному превосходству, но нельзя не признать той истины, что
везде и во всем обнаруживается общее тяготение к установлению над
людьми господства посредственности. В Древнем мире, в Средние
века, а также, хотя и в меньшей степени, и в этот длинный переходный период, который отделяет наше время от феодализма, индивидуум
был сам по себе сила, а когда имел большие способности или высокое
463
общественное положение, то и значительная сила. В настоящее время
индивидуум затерян в толпе. В политике стало даже тривиальностью
говорить, что теперь миром управляет общественное мнение. Теперь
единственная сила, заслуживающая этого названия, есть сила массы,
или сила правительства, когда оно является органом стремлений и
инстинктов массы. Это одинаково верно как относительно
нравственных и социальных отношений частной жизни, так и
относительно общественных дел. Та публика, которой мнение
называется общественным мнением, не всегда одна и та же: в Америке
эта публика есть белое население, в Англии — преимущественно
средний класс, но во всяком случае эта публика есть масса, т.е.
коллективная посредственность. И, что составляет еще более
замечательную новизну назего времени;— масса берет свои мнения не
от лиц, высоко стоящих в цер-345
ковной или государственной иерархии, не от тех или других общепризнанных руководителей, и не из книг; ее мнения составляются для нее
людьми, весьма близко к ней подходящими, которые, под
впечатлением
минуты, обращаются к ней или говорят от ее имени в газетах. Я
нисколько не жалуюсь на все это. Я не утверждаю, чтобы при
теперешнем низком состоянии человеческого ума могло существовать,
как общее правило, что-нибудь лучше, чем это. Но это нисколько не
противоречит тому, что правительства посредственности суть
посредственные правительства. Никогда правительство демократии
или малочисленной аристократии ни своими политическими
действиями, ни своими мнениями, ни качествами, ни настроением
умов, какое оно питало в людях, никогда такое правительство не
возвьшалось и не могло возвыситься вьние посредственности,
исключая те случаи, когда государьтолпа руководились (что всегда и
бывало в лучшие времена этих правительств) советами и указаниями
более высокоодаренных и более высокообразованных одного или
нескольких индивидуумов. От индивидуумов исходит и должна
исходить инициатива всего мудрого, всего благородного, - и притом, на
первый раз, обыкновенно всегда от одного индивидуума. Честь и слава
464
серединных людей состоит в их способности следовать за этой
инициативой, — в способности находить в себе отзыв на все мудрое и
благородное и, наконец, в способности дозволить себя вести к этому с
открытыми глазами. Я вовсе не имею намерения поощрять то
поклонение героям, которое рукоплещет могущественному гению,
когда тот силой захватывает себе в руки управление миром и насильно
заставляет мир исполнять свои повеления. Все, чего
такой человек может справедливо себе требовать, это — свободы
указывать путь другим людям; но принуждать людей идти по тому или
другому пути, это не только непримиримо с их свободой и развитием,
но и непримиримо с достоинством гениального человека.
Общей тенденции, которая привела к тому, что мнение масс,
состоящих из серединных людей, повсюду сделалось или делается
господствующей властью, — этой тенденции должна, повидимому,
противодействовать все более и более резко обозначающаяся
индивидуальность мыслящих людей, В такое время, как наше, более,
чем когдалибо, надо не запугивать, а напротив, поощрять
индивидуумов, чтобы
они действовали не так, как действует масса. В другие времена не
было никакой пользы в том, чтобы индивидуум действовал не так, как
масса, если притом он не действовал лучше, чем масса; но теперь
неисполнение обычая, отказ преклоняться перед ним, есть уже само по
себе заслуга. Потому именно, что тирания мнения в наше время
такова, что всякая эксцентричность стала преступлением, потому
именно и желательно, чтобы были эксцентричные люди, — это
желательно для
того, чтобы покончить с этой тиранией. Там всегда было много
эксцентричных людей, где было много сильных характеров, и вообще
в обществе эксцентричность бывает пропорциональна гениальности,
умственной силе и нравственному мужеству. То обстоятельство, что
теперь так мало эксцентричных людей, и свидетельствует о великой
опасности, в какой мы находимся.
465
346
к
Я сказал, что в высшей степени важно дать как можно более простору
тому, что не соответствует обычаю, для того чтобы можно было
видеть, из несоответствующего обычаю не заслуживает ли что-нибудь
быть обращенным в обычай. Из этого не следует, чтобы независимость
действия и неподчинение обычаю заслуживали поощрения потому
только, что могут создать лучшие образы действия и обычаи, более
достойные общего признания, чем те, которые существуют в данное
время, — из этого не следует, чтобы только те люди, которые
отличаются умственным превосходством, могли иметь справедливое
притязание устраивать свою жизнь по своему личному усмотрению.
Нет никакого основания, почему бы существование всех людей
должно было быть устраиваемо на один манер, или по небольшому
числу раз определенных образцов. Если только человек имеет хотя
самую посредственную долю здравого смысла и опыта, то тот образ
жизни, который он сам для себя изберет, и будет лучший, не потому
чтобы быть лучше
сам по себе, а потому, что он есть его собственный. Люди не бараны,
да и бараны
даже
не до такой
степени
схожи
466
между
собой,
чтобы
совершенно не отличались один от другого. Чтобы иметь платье или
сапоги, которые были бы ему впору, человек должен заказывать их но
своей мерке или выбирать в целом магазине, — неужели же легче
снабдить человека пригодной для него жизнью, чем пригодным для
него платьем? Неужели люди более схожи между собой в физическом
и нравственном отношении, чем по форме своих ног? Если бы даже
люди
не имели между собой никакого другого различия, кроме различия
вкусов, то и в таком случае не было бы никакого основания подводить
их всех под один образец. Различные люди требуют и различных
условий для своего умственного развития, и если, несмотря на свое
различие, будут все находиться в одной и той же нравственной
атмосфере, то не могут все жить здоровой жизнью, точно также как не
могут все различные растения жить в одном и том же климате. То, что
для одного человека есть средство к развитию, для другого есть
препятствие к развитию. Один и тот же образ жизни служит для
одного
здоровым возбуждением всех его сил, благодетельно действует на все
его способности к деятельности и к наслаждению, а для другого,
напротив, составляет гнетущую тяжесть, которая приостанавливает
или прекращает всякую внутреннюю жизнь. У людей не одни и те же
источники наслаждения и не одни и те же источники страдания; на них
не одинаково действуют различные физические и нравственные
условия, и если их различию между собой не соответствует различие в
образе жизни, то они не могут достигнуть всей полноты возможного
для них счастья, не могут достигнуть того умственного, нравственного
и эстетического совершенства, на какое способны. На каком основании
467
общественное чувство простирает свою терпимость только на те
вкусы, на те образы жизни, кторые имеют много приверженцев?
Различие во вкусах нигде (исключая разве только монастыри)
совершенно не отрицается; человек может, не подвергая себя
осуждению, любить или
не любить табак, музыку, физические упражнения, шахматы, карты,
чтение, и это потому, что как те, которые любят эти вещи, так и те, 347
которые их не любят, слишком многочисленны, чтобы можно было не
признать их голос. Но если ктолибо, а тем более если этот ктолибо —
женщина, сделает то, “чего никто не делает”, или не сделает того, “что
все делают”, — то подвергается такому же строгому осуждению, как
если бы был учинен какойнибудь важный нравственный проступок. Те
люди, которые имеют титулы или какие-нибудь внешние признаки,
свидетельствующие о том, что они занимают в обществе высокое
положение, или пользуются уважением людей высоко стоящих, такие
люди еще могут дозволять себе некоторую незначительную степень
свободы,
без
вреда
желаний
довольно
для
своей
468
репутации,
- но
только
некоторую
незначительную степень; повторяю, потому что, если кто дозволит
себе скольконибудь значительную степень свободы, то рискует навлечь
на себя нечто худшее даже, чем оскорбительные речи, -— рискует, что
его потребуют перед комиссией де Гапайсо, отнимут у него
собственность и отдадут ее родственникам”.
Общественное мнение имеет телерь именно то направление, при
котором оно делается наиболее склонным к нетерпимости ко всякого
рода скольконибудь резкому проявлению индивидуальности. Общее
свойство людей нашего времени - не только умственная умеренность,
но и умеренность даже в наклонностях: у них нет ни потребностей, ни
сильных,
чтобы
побудить
их сделать чтолибо,
не
469
соответствующее тому, что общепринято, — они даже не понимают,
чтобы люди могли иметь сильные потребности или‘сильные желания,
и тех, кто их имеет, причисляют обыкновенно к одному разряду с “Те
основання, по которым в наше время человек может быть легально
признан неспособным управлять сам своими делами, н завещание его
— не имеющим силы (еслн только после него осталось нмущество,
достаточное, чтобы покрыть судебные расходы, так как этн расходы
падают на наследство), этн основання заключают в себе нечто такое,
что возбуждает вместе н презренне н страх. Умы, самые нничтожные
из ничтожных, раскапывают самые мельчайшне подробности
ежедневной жизнн человека, н откопав в ннх что-нибудь такое, что нх
бедному поннманню представляется не совсем подходящим под то, что
общепрннято, онн подвергают это сужденню своего бедного ума
н предъявляют присяжным как доказательство умственного
расстройства, - н часто с успехом, так как присяжные бывают
обыкновенно едва лн не столько же умственно ничтожны и
невежественны, как и самн свидетелн, а нашн судьи не только
оказываются не в состояннн воздержать нх от заблуждення, а
напротив, только способствуют нм заблуждаться, отлнчаясь по
большей частн тем крайннм незнаннем человеческой прнроды н
человеческой жизни, которое мы, к немалому нашему уднвленню, так
часто встречаем в английских юрнстах. Этн судебные разбирательства
представляют верное выраженне господствующих в массе чувств н
мнений относительно человеческой свободы. Нашн судьн н присяжные
не только ставят нндивндуальность нн во что, не только
не
признают
за
нндивндуумом
470
умственном
состояннн
мог желать
нн
малейшего
права
действовать
свободно,
руководясь свонм сужденнем н своимн наклонностями, в чем бы то нн
было, хотя бы это н касалось только его самого, — онн не поннмают
даже, чтобы человек в здравом себе подобной
свободы.
В прежнне
времена,
471
когда
атенстов сжигалн, сострадательные людн предлагалн заменить
сожженне заключеннем в доме умалншенных: не будет ннчего
удивительного, еслн это предложенне осуществнтся в наше время, и
внновникн такого сострадательного подвнга будут восхвалять самнх
себя, что не подвергают уже более ннкакнм преследованиям за
релнгнозные мнення, а поступают с несчастными совершенно
гуманно, совершенно по-хрнстнанскн, — хотя н не без тайного
удовольствия, что этн несчастные все-такн получнлн должное.
348
—:, :л:
‚“
распутными
презирать.
и
невоздержанными
людьми,
которых
привыкли
Предположим, что при таком общем направлении возникнет сильное
стремление к улучшению нравственности; очевидно, что при этом
должно произойти. Подобное стремление и на самом деле теперь
существует, и многое уже действительно сделано для установления
большей правильности в действиях людей и для устранения всякого
рода уклонений от общих правил, — теперь в большом ходу
филантропизм, которому не представляется другого более
привлекательного для него нпоприща, как умственное и нравственное
усовершенствование нам подобных. Эти тенденции нашего времени
имеют своим последствием то, что общество теперь более, чем
когдалибо, заражено наклонностью подчинять Людей общим правилам
поведения и подводить всех
и каждого под установленный им тип. А этот тип, создают это или не
472
сознают, во всяком случае есть не что иное, как отсутствие всякого
рода сильных желаний. Теперешний идеал характера состоит в том,
чтобы
не иметь
никакого
определенного
характера,
- в том,
чтобы
может сделать его отличным от средних людей.
Как это обыкновенно бывает со всяком идеалом,
который
не обсдавливать, как китаянка сдавливает свою ногу, и таким образом
изувечивать все, что в человеке выдается скольконибудь вперед и
нимает собою вполне всего того, что на самом деле должно быть
желательно, — господствующий теперь идеал характера образует
только такие характеры, которые суть не что иное, как слабый
образчик именно того, что этим идеалом не признано. Вместо сильной
473
энергии, которая бы управлялась сильным умом, -— вместо сильного
чувства, которое бы строго контролировалось сознательной волей, мы
имеем слабое чувство и слабую энергию, которая без большего усилия
воли или ума приводится во внешнее, по крайней мере, соответствие с
правилом. Широкие энергические характеры теперь стали уже
преданием. У нас, в Англии, едва ли для энергии открыто теперь
какоенибудь другое поприще, кроме приобретения, Только в этом
отношении и замечается еще скольконибудь значительная энергия. А
вся та часть энергии, которая не расходуется на удовлетворение
страсти к приобретению, тратится на какие-нибудь пустяки,
обращается на достижение таких целей, которые, может быть, и
полезны, и даже филантропичны, но всегда исключительны и вообще
крайне ничтожны, мелки. Величие Англии в настоящее время есть
величие чисто коллективное: индивидуально мы мелки, и если еще
способны совершить что-нибудь великое,
то единственно
благодаря
которая,
смотря по обстоятельствам,
нашей
способности
действовать
474
сообща. Наши нравственные и религиозные филантропы совершенно
довольны таким состоянием, но мы заметим мы, что не такого покроя,
какой мы видим теперь, были люди, которые сделали Англию тем, чем
она стала, и что ие такого покроя люди, как теперь, потребуются для
того, чтобы удержать Англию от падения.
Деспотизм обычая повсюду составляет препятствие к человеческому
Развитию, находясь в непрерывном антагонизме с той наклонностью
человека стремиться к достижению чего-нибудь лучшего, чем обычай,
называется
то духом
свободы,
то
349
духом прогресса или улучшения. Дух улучшения не всегда есть вместе
и дух свободы, потому что может стремиться и к насильственному
улучшению, вопреки желанию тех, кого это улучшение касается, и
тогда дух свободы, сопротивляясь такому стремлению, может даже
оказаться временно заодно с противниками улучшения. Свобода есть
единственный верный и неизменный источник всякого улучшения:
там, где существует свобода, там может быть столько же независимых
центров улучшения, сколько индивидуумов. Впрочем, прогрессивный
принцип, под каким бы видом он ни проявлялся, под видом ли любви к
свободе, или любви к улучшению, во всяком случае есть враг
господства обычая и необходимо предполагает стремление освободить
людей
475
от
его
ига.
В
борьбе
между
этим
принципом
и обычаем
и
заключается главный интерес истории человечества. Болышая часть
мира, собственно говоря, не имеет истории именно потому, что там
безгранично царствует обычай. Такова судьба всего Востока. Там
обычай есть во всем верховный судья, — там справедливость, право —
значит соответствие обычаю, — там никто и в мыслях не имеет, зтобы
можно было воспротивиться обычаю, и только разве изредка
какойнибудь тиран нарушает обычай в упоении власти. Мы видим, к
каким это ведет последствиям. У народов Востока существовала
некогда индивидуальность, оригинальность: это были некогда
476
многочисленные, образованные народы, у которых процветали многие
искусства, и всем своим развитием они были
обязаны самим себе, и были тогда самыми
великими, самыми могущественными народами мира. И что же теперь
стало с ними? Они теперь в подданстве или в зависимости у тех самых
племен, которых предки странствовали в лесах в то время, как их
предки имели великолепные дворцы и храмы, и все это сделалось
потому, что у этих варварских племен обычай господствовал только
наполовину, и рядом с обычаем существовали свобода и прогресс. Эти
народы, как видно, были когда-то прогрессивны и потом остановились
в своем развитии: когда же произошла эта остановка? А именно тогда,
когда у них перестала существовать индивидуальность. Если подобное
этому должно совершиться и с европейскими народами, то это
совершится с ними несколько иначе, потому что то, чем им угрожает
господствующий у них деспотизм обычая, не есть собственно
неподвижность: этот деспотизм, хотя и преследует всякую
самобытность, оригинальность, но он не против перемен, если только
эти перемены совершаются разом для всех и со всеми. Мы бросили
мундирные костюмы, которых так строго держались наши предки, —
мы изменяем наши моды довольно часто, и раз, и два раза в год, но
изменяем не иначе, как все сообща,
разом,
и каждый
из нас считает
же
477
чтобы
все вдруг
разом,
непременно
нужным
быть
одетым так, как одеты другие. Таким образом мы делаем изменения
собственно ради изменения, а не ради красоты или удобства: не может
быть,
в одно
время,
убеждались
в красоте
или удобстве делаемого изменения, — или чтобы все вдруг разом
язменяли свое мнение о том, что до этого находили хорошим или
удобным.
478
Впрочем, мы не только склонны к переменам, но и прогрессивны; мы
постоянно
изобретаем
какие-нибудь
механические
усовершенствования 350
и потом без затруднения бросаем их, когда изобретаем что-нибудь
лучшее, — особенно же мы падки на всякого рода улучшения в
политике, воспитании и даже в нравственности, хотя в последнем
случае под улучшением мы понимаем, обыкновенно, не что иное, как
навязывание наших мнений другим посредством убеждения или даже
просто насилием. Собственно говоря, мы не только не враги прогресса,
а напротив, считаем себя самым прогрессивным народом, какой
когдалибо существовал; но мы — против индивидуальности, мы
воображаем, что совершим великое дело, если добьемся того, что все
люди будут совершенно похожи друг на друга, - мы забываем, что для
каждого человека существование таких людей, которые на него не
похожи, составляет существенное условие для того, чтобы он был в
состоянии сознавать свои недостатки и те достоинства, которых у него
нет, и комбинируя между собой достоинства разных типов, восходить
таким образом к образованию высшего типа. Не должны мы упускать
из виду тот весьма поучительный пример, какой представляют нам
китайцы.
Это — народ
весьма способный
и даже
во многих
отношениях
весьма
479
мудрый, благодаря тому исключительному счастью, какое выпало на
его долю, что установившиеся у него с ранних времен обычаи были
замечательно хороши. Тех людей, которые были до некоторой степени
виновниками этих обычаев, нельзя не признать с некоторыми
ограничениями за людей мудрых и философов. Мы находим у них
замечательный по своему совершенству аппарат для того, чтобы вся та
мудрость, какой только обладают люди, была в наивозможно болышей
степени усваиваема каждым членом общества; здесь и почет, и власть
принадлежат тем, кто обладает большей степенью мудрости.
Повидимому народ, устроивший у себя такие порядки, открыл ключ к
человеческой прогрессивности и должен идти постоянно во главе
всемирного развития; а между тем мы видим совершенно противное:
народ этот впал в неподвижность, в которой пребывает уже несколько
тысячелетий, и если у него возможно еще какое усовершенствование,
то не иначе, как через влияние иностранцев. То, к чему так ревностно
стремятся наши английские филантропы, китайцы осуществили у себя
с таким совершенством, какого трудно было даже ожидать; у них все
люди — как один человек, у всех одни мысли, одни понятия, одни
правила, — и что же
вышло
из этого? Наш
гегипе
общественного
мнения
представляет совершенное тождество с воспитательной и
политической системой Китая; вся разница только в том, что наш
480
герипе находится в неорганизованном состоянии, а китайская система
окончательно организована, и если индивидуализм не устоит против
стремлений этого гер1те, то Европа, несмотря на все свое прекрасное
прошедшее и несмотря на весь свой христианизм, сделается вторым
Китаем.
Что предохраняло до сих пор Европу от подобной участи? Почему
семья европейских народов была до сих пор не неподвижно, а
постоянно совершенствующейся частью человечества? Не потому,
конечно, чгобы европейские народы имеди какоенибудь превосходство
перед другими народами, так как это превосходство, если оно и
существует, во всяком случае есть следствие, но не причина, — а
потому, что они 351
постоянно отличались большим разнообразием характеров и культуры.
Индивидуумы, классы общества, народы, все это представляло в
Европе весьма резкое разнообразие, и все эти разнообразия
стремились к прогрессу весьма различными путями. Правда, таково
было общее явление всех эпох европейской истории, что шедшие по
одному пути обнаруживали, обыкновенно, крайнюю нетерпимость к
шедшим по другому пути и считали верхом совершенства, если бы
могли достигнуть того, чтобы все шли по одному пути с ними; но это
взаимное посягательство друг на друга редко увенчивалось
скольконибудь постоянным успехом и имело своим последствием
только то, что каждый в свою очередь подвергался необходимости
воспользоваться теми плодами, какие достигались другими. Этому
разнообразию путей Европа и обязана, по моему мнению, своим
прогрессивным и многосторонним развитием. Но в настоящее время
она начинает уже значительно утрачивать это качество и заметно
склоняется к китайскому
идеалу, — к уничтожению всякого рода разнообразий. Токвиль?? в
своем
последнем замечательном произведении говорит, что французы
теперешнего поколения гораздо более похожи друг на друга, чем
481
французы предшествовавших поколений; то же самое, только еще в
большей степени, заметно и у англичан.
По мнению Вильгельма Гумбольдта, как мы видели выше, два условия
необходимы для человеческого развития, потому что только при
существовании этих условий и возможно, чтобы люди не походили
друг на друга, а именно: свобода и разнообразие положений. Второе из
этих условий в нашей стране с каждым днем все более и более
утрачивается, с каждым днем все более сглаживается всякое
разнообразие внешних условий жизни, В прежнее время различные
классы общества, различные местности, промыслы, ремесла, все это
жило своей особой жизнью, составляло, так сказать, свои особые
отдельные миры, а теперь все эти отдельные миры до значительной
степени сливаются в один мир, — теперь, сравнительно говоря, все
читают, слышат, видят одно и то же, посещают одни и те же места, у
всех одинаковые цели, одинаковые надежды и опасения, все имеют
одинаковые права и вольности, одинаково ими пользуются, у всех одни
и те же средства для их охранения. Конечно, существующее
разнообразие положений еще весьма значительно, но оно ничтожно в
сравнении с тем, что было прежде, и с каждым днем все более и более
сглаживается.
Этому сглаживанию
всех разнообразий содействуют все политические перемены нашего
времени, так как все они имеют одно общее направление, стремятся к
тому, чтоб повысить то, что ниже, понизить то, что выше, и таким
образом, все привести к одному уровию. Этому содействует и самое
распространение просвещения, так как он влечет за собой подчинение
людей общим влияниям, делает для всех доступным один и тот же
запас фактов и чувств, — этому содействуют и все улучшения в
средствах сообщения, потому что вследствие этого увеличивается
личное столкновение между жителями отдаленных местностей, -—
наконец к этому же ведет и самое процветание торговли и
промышленности, потому что, доставляя людям довольство, оно
вместе с тем делает для них 352
482
#..:
«=.
доступными даже самые
высокие цели честолюбивых стремлений, так
что эти цели перестают уже быть особенной принадлежностью какогонибудь класса, а становятся общим достоянием всех. Мало того: в
обществах нашего времени над этим сглаживанием индивидуального
разнообразия работает еще такая сила, которая могущественнее всех
тех влияний, о которых мы упомянули; эта сила есть общественное
мнение. Постепенно подводятся одно за другим под общий уровень
все высокие общественные положения, которые давали возможность
индивидуумам не обращать внимания на мнение толпы. Политическим
практикам нашего времени становится все более и более чуждой даже
и сама мысль о сопротивлении общей воли, когда эта воля
положительно известна, — исчезают одна за другой все социальные
поддержки, на которые могло бы опереться отступление от
общепринятого, - в
обществах уже нет более скольконибудь состоятельной силы, которая
имела бы интерес противостоять преобладанию числа и охранять
такие мнения и стремления, которые не согласны с господствующими.
Все
исчисленные
нами
483
влияния,
враждебные
индивидуальности,
составляют в совокупности силу столь могучую, что нелегко сказать,
каким образом индивидуальность может отстоять себя, и угрожающая
ей опасность будет, без сомнения, все более и более расти, если только
разумная часть общества сама не сознает наконец, что
индивидуальность имеет высокую цену, — что разнообразие во всяком
случае есть благо, если бы даже оно состояло в отступлении от
общепринятого не только к лучшему, но и к худшему. Теперь, пока еще
общая ассимиляция не совсем совершилась, — теперь более, чем
когдалибо, своевременно заявить право индивидуальности; надо
стараться остановить посягательство, пока еще оно не совершилось, а
после будет поздно.
Общее стремление подвести всех людей под один тип с каждым днем
все более и более растет, и если мы раз допустим, что все живое будет
подведено под один однообразный тип, тогда уже будет поздно
сопротивляться, тогда всякое отступление от общего типа сделается
нечестием,
безнравственностью,
чудовищностью,
противоестественностью.
Если люди не будут иметь разнообразия перед глазами, то они скоро
утратят и самую способность к разнообразию.
ГЛАВА
484
У
О пределах власти общества
над индивидуумом
Где тот предел, до которого должно простираться самодержавие
индивидуума? Где должна начинаться власть общества? Какая часть
индивидуальной жизни должна составлять полное достояние
индивидуальности, и какая должна подлежать ведению общества?
И индивидуум, и общество, не переступят должных пределов, если
будут простирать свою власть только на то, что их ближе касается. Та
12. О СВОБОДЕ
|
353
часть человеческой жизни, которая касается главным образом
индивидуума, должна составлять достояние индивидуальности, а та,
которая касается главным образом общества, должна подлежать
ведению общества.
Хотя общество и не основано на контракте и вся эта контрактная
гипотеза, придуманная для объяснения социальных обязанностей,
совершенно бесполезна, но тем не менее каждый, пользующийся
покровительством общества, обязан за это вознаграждением, и самый
уже тот факт, что индивидуум живет в обществе, делает для него
неизбежным существование обязанности исполнять известные
правила поведения по отношению к другим людям. Эти правила
состоят, во-первых, в том, чтобы не нарушать интересов других людей,
или, правильнее сказать, тех их интересов, которые положительный
или подразумеваемый закон признает за ними, как право; а, во-вторых,
485
они состоят в том, что каждый должен выполнять приходящуюся на
его долю часть (что должно быть определено на какомлибо
справедливом основании)
трудов
и жертв,
необходимых
для защиты
общества
или его
членов от вреда и обид. Общество имеет полное право принудить к
выполнению этих обязанностей, если бы ктолибо вознамерился от них
освободиться. Но не в этом только заключается власть общества над
индивидуумом. Действия индивидуума, и не нарушая никаких
установленных прав, могут вредить интересам других людей или
могут не принимать их в должное внимание: хотя индивидуум в этом
случае и не подлежит легальной каре, но справедливо может быть
наказан карою общественного мнения. Как скоро поступок человека
вредит интересам других людей, то общество, без сомнения, имеет
право вмешаться, и здесь может возникнуть только вопрос о том,
вмешательство общества в данной случае будет ли полезно для общего
блага или вредно. Но никакого подобного вопроса о пользе или вреде
общественного вмешательства и не может быть в том случае, когда
действия индивидуума
486
не касаются ничьих интересов, кроме его собственных, или касаются
только интересов тех людей, которые сами того желают (при этом
подразумевается конечно, что люди эти находятся в совершенном
возрасте и полном обладании своих способностей). Во всех такого
рода случаях индивидууму должна быть предоставлена полная
свобода, и легальная, и социальная, действовать по своему
усмотрению на свой риск.
Заключить из сказанного нами, что будто мы возводим в доктрину
эгоистическую индифферентность, что будто мы признаем, что
индивидууму нет никакого дела до того, как живут другие индидуумы,
или что вообще поступки и благосостояние других людей касаются его
только в той степени, насколько замешаны в это его личные интересы,
— делать такое заключение значило бы обнаружить крайнее
непонимание того, что мы говорим. Не ослабления, а напротив,
усиления в индивидууме самоотверженного стремления к благу
других, — вот чего хочет излагаемая нами доктрина; но при этом она
признает, что не кнут и плеть (понимая это и в буквальном, и в
метафорическом смысле), а другие средства должны избирать
благодетели для убеждения 354
своих ближних в том, что есть благо. Я не менее, чем ктолибо, высоко
ценю личные добродетели, я утверждаю только, что по сравнению с
социальными добродетелями они стоят на втором месте, если только
еще не ниже. Воспитание должно иметь одинаково своей целью как
социальные, так и личные добродетели, Оно обыкновенно действует
столько же и насилием, сколько и убеждением; но с окончанием
периода воспитания личные добродетели должны быть внушаемы
индивидууму не иначе, как посредством убеждения. Люди должны
помогать друг другу различать хорошее от дурного, должны поощрять
друг друга предпочитать хорошее дурному и избегать дурного; они
должны возбуждать друг друга к упражнению высших способностей,
поддерживать один в другом те чувства и те стремления, которые
имеют своим предметом умное и высокое, а не то, что глупо или что
унижает человека.
487
Но никто, будет ли этот никто один человек или какое бы то ни было
число людей, не вправе препятствовать кому бы то ни было
(разумеется, достигшему зрелого возраста) распоряжаться своей
жизнью по своему усмотрению. Благосостояние каждого индивидуума
ближе всего касается его самого; тот интерес, который оно может
возбуждать в других людях, ничтожен (за исключением случаев
сильной личной привязанности) по сравнению с тем интересом,
который оно возбуждает в нем самом; общество же имеет интерес в
благосостоянии индивидуума (исключая его отношения к другим
людям) только отчасти и притом косвенно. Каждый, самый даже
обыкновенный человек, как мужчина, так и женщина, имеет
несравненно более сильные средства, чем ктолибо, к познанию
того,
что для него есть благо.
Вмешательство
общества в те суждения и стремления индивидуума, которые касаются
только его лично, необходимо должно основываться на каких-нибудь
общих предположениях; но предположения эти могут быть
совершенно ошибочны,
а если не ошибочны,
то они легко могут быть применены
совершенно не кстати в таких случаях, к которым совершенно
непригодны, так как самое применение их должно производиться
488
людьми, знающими обстоятельства данного случая только
поверхностно, снаружи. Эта часть человеческой жизни есть сфера
индивидуальности. В отношениях своих к другим людям необходимо,
чтобы индивидуум соблюдал в большей части случаев известные
общие правила, дабы каждый знал, чего может ожидать от других; но в
том, что касается его самого лично, индивидуум должен быть вполне
самодержавен. Можно представлять ему разные соображения и
доводы, для того чтобы направить так или иначе его суждение, можно
увещевать его, чтобы дать то или другое направление его воле, все что
можно делать, если бы даже он этого и не желал, но он во всяком
случае есть высший судья того, что и как ему делать, и если он
поступит вопреки всем советам и предосгережениям и через это
сделает сам себе вред, то этот вред далеко не может быть так велик,
как велико было бы то зло, если
бы он насильно принужден был поступить так, как другие признают
для него благом.
Я вовсе не думаю утверждать, чтобы чувства к индивидууму других
людей должны были быть совершенно независимы от личных дос-и |
355
тоинств или недостатков индивидуума. Это и невозможно, и
нежелательно. Чем в высшей степени индивидуум обладает теми
качествами, которые ведут к счастью, тем большее уважение внушает
он к себе другим людям, тем больше приближается он к идеальному
совершенству. И наоборот: если он обладает в значительной степени
качествами отрицательными, то внушает к себе не уважение, а
чувство, совершенно противоположное уважению. Есть известная
ступень глупости, или, если можно так выразиться (хотя это
выражение будет и не совсем правильно), известная степень подлости
или извращения вкуса, которая хотя и не может, конечно, служить
основанием для дурного обхождения с индивидуумом, но необходимо
и весьма естественно внушает к нему отвращение, а в крайних случаях
даже и презрение; не может это не возбуждать к себе подобных чувств
в том человеке, который имеет в значительной степени качества,
489
противоположные этим недостаткам. Даже и не причиняя никому зла,
индивидуум может своими поступками сделать то, что другие люди
будут смотреть на него, как на дурака или вообще как на существо
низшего порядка, и будут питать к нему соответствующие этому
чувства, и так как для индивидуума, конечно, не может быть
желательно, чтобы о нем имели такое мнение, чтобы к нему питали
подобные чувства, то предостерегая его от этого, мы окажем сему
услугу, как и вообще предостерегая от всякого рода неприятных
последствий, какие могут иметь для него его поступки. Весьма было
бы желательно, чтобы для оказания друг другу подобного рода услуг
не существовало тех преград, какие ставят этому господствующие в
наше время понятия о вежливости, — чтобы люди могли честно
указывать друг другу то, что считают ошибкой, не подвергая себя
упреку в грубости или в самонадеянности. Мы имеем, конечно, полное
право руководствоваться в поступках по отношению к известному
индивидууму нашим дурным мнением о нем, — но только никак не в
ущерб его индивидуальности, а не более как в пределах нашей
собственной индивидуальной свободы. Так, например, мы не обязаны
искать его общества, мы имеем право избегать его (но не высказывать
этого явно), потому что имеем полное право избирать для себя то
общество, которое нам более нравится. Мы имеем право, а может быть
даже и обязанность, предостерегать от него других людей, если
находим, что его пример или его разговор могут иметь дурное влияние.
Во всем, в чем имесм право свободного выбора,
мы можем
оказывать предпочтение перед ним другим людям, с тем ограничением,
впрочем, если это предпочтение не воздерживаст нас от таких
действий по отношению к нему, которые вели бы к его улучшению.
Таким образом индивидуум может подвергаться весьма различным и
весьма строгим карам от других людей за такие недостатки, которые
непосредственно касаются только его самого; но он терпит эти кары
только в той степени, в какой они непосредственно истекают из самих
490
его недостатков, и подвергается им потому, что они составляют
неизбежное, так сказать, естественное последствие его недостатков, а
не потому, чтобы намеренно налагались на него, как наказание.
Человек, который обнаруживает самонадеянность, упрямство,
самодовольство, который
356
_
|
не умеет довольствоваться умеренными средствами, не может
воздержаться от вредных слабостей, предается чувственным
наслаждениям в ущерб наслаждениям сердца и ума, — такой человек
должен ожидать, что невысоко будет стоять во мнении других людей и
не возбудит к себе большого расположения, и всякий ропот с его
стороны будет совершенно неоснователен, если только не заслуживает
он расположения людей какими-нибудь высокими социальными
достоинствами и проявлению их не препятствуют те его личные
недостоинства, которые касаются только его самого.
Я утверждаю, что все те поступки и все те качества индивидуума,
которые касаются только его личные блага и не касаются блага других,
— что все эти поступки и качества не могут служить основанием для
других людей к каким-либо иным неблагоприятным к нему
отношениям, кроме тех, которые, так сказать, естественно истекают из
их дурного о нем мнения. Совершенно другое должны мы сказать о
тех поступках индивидуума, которые вредны другим людям. Когда
индивидуум посягает на права других людей, — наносит им вред или
ущерб, не имея
на то никакого
права
491
— обманывает
их, действует
двулично,
—
нечестно, или невеликодушно пользуется своими преимуществами
перед другими людьми, — имея возможность устранить какоенибудь
зло, не делает этого из эгоизма, — все это такие поступки, которые
заслуживают нравственного осуждения, а в важных случаях даже и
нравственного возмездия и наказания. И не только сами эти поступки,
но и те наклонности, которые располагают к совершению их,
собственно говоря, безнравственны, заслуживают осуждения и могут
даже внуптить омерзение к индивидууму. Жестокосердие,
злонамеренность, злонравие, зависть — самя антисоциальная и самая
гнусная из всех страстей, скрытность и неискренность,
раздражительность без достаточного основания, мстительность, не
соответствующая причиненному злу, страсть господствовать над
другими, желание захватить себе большую долю благ, чем какая
следуст, кАЕоУ& о” гордость греков, находящая удовольствие в
унижении других, эгоизм, который себя и свои личные интересы
ставит выше всего и все сомнительные вопросы решает в пользу своих
интересов, — все это суть нравственные пороки, которые образуют
дурной, ненавистный нравственный характер. Но те недостатки,
касающиеся только самого индивидуума, о которых мы говорили
выше, нельзя собственно назвать нравственными пороками, и как бы
они ни были велики, они еще не делают человека дурным, не делают
его
достойным
нравственного
осуждения;
они
могут
свидетельствовать о глупости индивидуума, об отсутствии в нем
чувства собственного достоинства и самоуважения, но в таком только
случае могут справедливо навлечь на него нравственное осужденис,
если доводят его до забвения своих обязанностей к тем, по отношению
492
к которым он обязан заботиться о себе. То, что называют обязанностью
человека к самому себе, не имеет никакой социальной обязанности,
если только по каким-либо обстоятельствам не становится в то же
время и обязанностью к * Чрезмерная.
357
другим. Это выражение “обязанность к самому себе” означает
обыкновенно не что иное, как только благоразумие, и во всяком случае
никак не болсе, как самоуважение или саморазвитие; но во всем этом
индивидуум не обязан никому никаким отчетом, потому что благо
человечества не требует, чтобы он подлежал в этом отношении
какойлибо отчетности.
Различие между потерей уважения, которой индивидуум может
справедливо подвергнуться по причине своего неблагоразумия или по
причине отсутствия личного достоинства, и между тем осуждением,
которое он заслуживает, нарушая права других людей, — различие это
не есть только номинальное. Наши чувства и напги отношения к
индивидууму совершенно различны, смотря по тому, возбуждаст ли он
наше неудовольствие в таких предметах, которые мы считаем
подлежащими нашему контролю, или же в таких, которые нашему
контролю не подлежат. Если он нам не нравится, мы можем выразить
свою антипатию к нему, можем держаться в стороне от него, как и
вообще от всего, что нам не нравится, но это не дает нам права
причинять ему за это какоенибудь зло. Мы должны иметь в виду, что
он и без того уже несет всю должную кару за свое заблуждение, или,
во всяком случае, не избежит этой кары, и если он сам портит себе
жизнь своими неблагоразумными поступками, то это не может
служить основанием, чтоб мы портили ему жизнь еще более. Нас
должно одушевлять в таком случае не желание наказать его, а скорес
желание облегчить ему навлеченное им на себя наказание, указать ему,
как может он от него избавиться или как может он избежать того зла,
которое он навлек на себя своим поведением.
Он
493
может
быть для нас предметом
сострадания, даже отвращения, но никак не предметом злобы или мщения, —
мы не вправе относиться к нему, как к врагу общества, и если мы не
принимаем в нем особенного участия, не чувствуем к нему особенного
расположения, то самое дурное, на что мы имеем право по отношению
к нему, это — предоставить его самому себе. Но если индивидуум
нарупает правила, соблюдение
которых необходимо
для индивидуального
или коллективного блага других людей, если вредные последствия его
поступков падают не на него только, но и на других, то в таком случае
общество, как покровитель всех своих членов, должно сделать ему за
это возмездие, должно подвергнуть его каре именно с той целью, чтоб
наказать его, и притом такой каре, которая была бы достаточно строга,
соответственна его вине. В этом случае индивидуум предстоит перед
напгим судом, как виновный, — мы вправе не только произнести над
ним суждение, но и вправе исполнить над ним наш приговор; в первом
случае мы не вправе подвергнуть его какойлибо другой каре, кроме
той, которая сама собой истекает из пользования нами такой же
индивидуальной свободой, какую мы признаем и за ним.
Сделанное
494
нами различие
между той частью
человеческой жизни,
которая касается только самого индивидуума, и той, которая касается
других людей, встретит, без сомнения, много противников. Нам могут
возразить, что ни в каком случае поступки индивидуума не могут не
касаться в большей или меньшей степени других индивидуумов,
которые 358
живут с ним в одном обществе, — что индивидуум ни в каком случае
не может быть совершенно уединен от других людей, и если он делает
себе зло, то это не может не причинять большего или меньшего вреда
по крайней мере тем людям, которые к нему особенно близки, а даже
нередко и тем, которые не находятся с ним ни в каких близких
отношениях. Если он дурно распоряжается своим имуществом, то это
делает вред тем, для которых его имущество прямо или косвенно
давало средство к существованию, и во всяком случае это уменьшает в
большей или меньшей степени общую сумму богатства, находящегося
в обществе. Если он действует ко вреду своих физических или
умственных способностей, то это не только причиняет вред всем тем,
которых благо более или менее от него зависит, но кроме того, он сам
может сделаться вследствие этого неспособным к тем услугам,
которые обязан оказывать своим ближним, и может даже сделаться
тяжестью для тех, кто его любит или кто к нему расположен, и если
таких индивидуумов в обществе будет много, то едва ли что-нибудь
может причинить общей сумме блага больший удерб, чем это.
Наконец, если индивидуум своими пороками или своим
неблагоразумением и не делает прямо вреда другим людям, то он
вредит уже тем, что подает дурной пример, и потому может
справедливо быть принужден к воздержанию себя от таких поступков,
495
Которые могут совратить других с истинного пути или ввести в
заблуждение.
И даже — могут прибавить мои противники — если бы последствия
неблагоразумных поступков и не касались никого, кроме того
порочного и неблагоразумного индивидуума, который их совершает, то
и в таком случае общество не должно дозволять этому индивидууму
свободно распоряжаться своими действиями, так как он очевидно
оказывастся к этому
неспособным.
малолетние должны
Ведь
никто
не станет
быть охраняемы
оспаривать,
что
дети
и
496
от вреда, какой могут сделать
сами себе, — не такая ли же обязанность лежит
и на обществе
по отношению к тем людям, которые хотя и достигли зрелого возраста, но
также как дети и малолетние не способны к самоуправлению. Если
страсть к игре, пьянство, невоздержанность, праздность, неопрятность
не менее вредны для блага, составляют не менышее препятствие к
усовершествованию,
как и многие, или как большая
часть тех действий,
которые запрещаются законом, то почему же — могут спросить наши
противники — не мог бы закон преследовать и эти пороки, насколько
это практически возможно и насколько это примиримо с другими
требованиями
общественной
жизни?
и почему
497
бы
в помощь
закону,
который не может избежать несовершенства, - почему бы ему в
помощь не могло общественное мнение организоваться в
могущественную полицию для преследования этих пороков и
подвергать строгим социальным
карам тех, кто оказывается
в них виновным?
Здесь идет
вопрос не о том — могут они сказать — чтобы стеснить
индивидуальность или воспрепятствовать испытанию какихлибо
новых, оригиналь-ных идей, а о том, чтобы предупредить совершение
таких вещей, котоРые давно уже испытаны и давно уже осуждены
самым опытом, которые уже на опыте оказались неполезными или
непригодными ни для
359.
какой индивидуальности; мы знаем, что правила нравственности или
благоразумия требуют для своей выработки значительного времени и
значительной суммы опытов, и желаем только, чтобы новые поколения
предохранялись от тех ошибок, которые были бедственны
предшествовавшим поколениям.
498
Я совершенно согласен с тем, что зло, которое человек делает сам
себе, может в значительной степени оскорблять чувства и интересы
тсх, которые к нему близки, и даже, хотя и в меньшей степени, чувства
и интересы всего общества; но дело в том, что если человек своим
повсдением нарушает свои обязанности по отношению к другим
индивидуумам или ко многим другим людям, то в таком случае его
поступки не принадлежат уже к числу тех, которые касаются только
его самого, и он подлежит за них нравственному осуждению в полном
смысле этого слова. Если, например, человек по причине своей
невоздержанности или расточительности не может платить долгов,
или, будучи нравственно обязан заботиться о своем семействе, не
может вследствие этого содержать или воспитывать членов своей
семьи, то он, конечно, заслуживает осуждения и может быть
справедливо подвергнут наказанию, но только никак не за
невоздержанность или расточительность, а за неисполнение своей
обязанности к семейству или к кредиторам; его нравственная вина
была бы и не более, и не менее, если бы он и не расточал те средства,
которые должен был употребить на уплату долгов или на содержание
семейства, а обратил бы на самое выгодное предприятие. Барнуэль
убил своего дядю, чтобы
иметь деньги для своей любовницы,
и за это
его повесили; но если бы он убил дядю не для того, чтобы иметь
деньги
для любовницы, а чтобы устроить свои дела, то все равно был бы
пове-шен. Часто случается, что человек причиняет огорчения своему
семейству дурными своими привычками, и в этом случае он, конечно,
заслуживает
порицания
за
свою
нечувствительность
или
неблагодарность; но он в такой же степени подлежал бы порицанию и
в том случае, если бы предавался и таким привычкам, которые сами по
себе не имеют ничего порочного, но огорчают тех, которые с ним
499
вместе живут, или которые счастье от него зависит. Кто не соблюдает
должного уважения к чувствам или интересам других людей, не
будучи на то вынужден требованиями какого-либо высшего долга, или
не имея для своего оправдания удовлетворение какихлибо законных
личных стремлений, тот справедливо подлежит нравственному
осуждению, но только за оказанное им нсуваженис, и никак не за те
причины или за те убеждения, касающиеся только его лично, которые
могли привести его к этому. Точно также если, вследствие
эгоистического образа жизни, человек становится
неспособен исполнять какую-либо обязанность, лежащую на нем по
отношению к обществу, то он виновен перед облцеством. Нельзя
наказывать человека за то только, что он пьян: но следует наказать
солдата
или полицейского служителя, если он будет пьян при исполнении
своей службы. Одним словом, все, что причиняет прямой вред
индивидууму
или обществу, или заключает в себе прямую опасность вреда для них,
все это должно быть взято из сферы индивидуальной свободы и
должно
быть отнесено к сфере нравственности или закона.
360
|
..
Что же касается до тех действий индивидуума, которыми
он не на-
500
рушает какойлибо определенной обязанности своей к обществу, и
которые, будучи вредны только для него самого, не наносят прямо
видимого вреда тому или другому индивидууму, то такие действия,
если и могут причинять зло обществу, то зло только случайное, или,
если можно так выразиться, истолковательное, и общество должно
переносить это зло ради сохранения другого высшего блага, ради
сохранения индивидуальной свободы. Если уже взрослые люди
должны быть
подвергаемы наказанию за то, что не заботятся о себе надлежащим
образом, то скорее ради их собственного блага, а никак не на том
основании, чтоб удержать их от порчи тех их способностей, которые
им нсобходимы, чтоб приносить обществу ту пользу, требовать
которую само общество не считает себя имеющим право. Я никак не
могу признать, чтобы общество имело право в этом случае наказывать:
как будто для того, чтоб возвысить даже самых слабых своих членов
до обиходной рациональности в поступках, оно не имеет другого
средства, как выжидать, пока они совершат какойлибо
нерациональный поступок, и наказывать их за это легальной или
нравственной карой. Общество имеет абсолютную власть над
индивидуумом во весь период его детства и малолетства, чтобы
сделать его способным к рациональности в поступках. Настоящее
поколение есть полный хозяин как по воспитанию, так и вообще по
устройству всей судьбы грядущего поколения, и хотя оно не может,
конечно, сделать его совершенством мудрости и доброты, так как само
терпит крайний недостаток и в том, и в другом, и хотя самые лучшие
его стремления в этом отношении не всегда бывают в частных случаях
и самые удачные, но оно имеет совершенно достаточные силы на то,
чтобы сделать новое поколение столь же хорошим, как и оно само, или
даже несколько лучшим. Если общество допустило, чтобы
значительное число его членом дожило до зрелого возраста, оставаясь
в детском состоянии, не приобретя способности руководствоваться в
своих поступках рациональными соображениями, которые бы
основывались не только на непосредственных, но и на более или менее
отдаленных мотивах, то в таком случае общество само и виновато в
последствиях
этого.
Оно
вооружено
не
только
всеми
могущественными средствами воспитания, но и тем могущественным
501
влиянием, какое обыкновенно имсет авторитет общепринятого мнения
на умы тех, которые малоспособны иметь свои собственные мнения;
кроме того, ему содействуют и те естественные кары, неизбежно
падающие на каждого, кто своим поведением возбудит к себе
отвращение или презрение в том, кто его знает, — и неужели же при
всем этом общество
может
еще
претендовать
на
необходимость
для
него
существования такой власти, которая бы отдавала приказания и
принуждала индивидуума к повиновению в том, что касается только
его самого и что по всем правилам справедливости и здравой политики
должно быть безраздельно предоставлено его индивидуальному
решению, так как он несет на себе последствия этого решения. Ничто
так не Роняет кредит и не ослабляет силу имеющихся хороших средств
502
для влияния на поступки людей, как когда прибегают для этого к
дурным 361
средствам. Если между теми людьми, которых намереваются
насильным образом принуждать к благоразумию или воздержанию,
найдутся люди с такими задатками, из которых образуются сильные и
независимые характеры, то неизбежно, что эти люди восстанут против
такого насилия, потому что никогда не примирятся они с тем, чтобы,
подобно тому как их контролируют в действиях, касающихся других
людей, мог бы также кго-либо их контролировать и в том, что касается
только их самих. Такое насилие имеет обыкновенно своим
последствием то, что люди начинают считать за признак ума и
мужества, когда ктолибо идет прямо наперекор власти и делает именно
противное тому, что требует власть. Подобный пример представляет
нам век Карла ПЗ©, когда доходивтая до фанатизма нравственная
нетерпимость пуритан вызвала моду на грубость нравов. Что же
касается до того возражения, что будто для общества необходимо
оберегать своих членов от тех дурных примеров, какие могут им
подавать порочные и распущенные люди, то я совершенно согласен с
тем, что дурной пример может иметь вредное влияние, особенно же
когда этот пример состоит в том, что делается зло людям и сделавигий
зло остается без наказания; но здесь идет дело не о таком поведении
индивидуума, которое причиняет зло людям, а о таком, которое
причиняет зло только ему самому, и я не вижу никакой возможности не
согласиться с тем, что пример такого поведения должен иметь вообще
скорее благодетельное, чем вредное действие, потому чго в таком
случае
всегда, или по большей
части, вместе с дурным поступком пример представляет и тяжелые или унизительные от
него последствия для того, кто его совершил.
503
Но самый сильный аргумент против общественного вмешательства в
сферу индивидуальности состоит в том, что такое вмешательство
оказывается в большей части случаев вредным, обыкновенно
совершается некстати
и невпопад.
Когда
идет
дело
об общественной
нравственности, или об обязанности, лежащей на индивидууме по отношению к
другим людям, то в этих случаях общественное мнение, т.е. мнение
господствующего большинства, хотя и бывает часто ошибочно, но
имеет по крайней мере шансы быть правильным, потому что тут люди
судят не о чем ином, как только о своих собственных интересах, — о
том, какое влияние может иметь на их интересы, если будет дозволен
индивидууму тот или другой образ действия. Но когда идет дело о
таких поступках индивидуума, которые касаются только его самого, то
мнение большинства, налагаемое как закон на меныпинство, имеет
столько же шансов быть ошибочным, как и быть правильным; оно в
таких случаях не более как мнение одних о том, что хорошо или дурно
для других, а часто даже и менее, чем это, и публика руководствуется в
своем суждении единственно своими собственными наклонностями,
относясь с совершенным равнодушием к благу или удобству тех, чьи
поступки судит. Есть много людей, которые чувствуют себя
504
оскорбленными в своих чувствах, считают для себя обидой, когда
ктолибо совершает такой поступок, к которому они имеют
отвращение; так один религиозный изувер на упрек, что не уважает в
других религиозного чувства, ответил, что напротив, другие не
уважают в нем его 362
—.
°
чувства, потому что упорствуют в своих заблуждениях. Но между
чувством, которое имеет человек к своему собственному мнению, и
тем чувством к этому мнению другого человека, который чувствует
себя оскорбленным, между двумя этими чувствами такое же
отношение, как между желанием вора взять у меня мой кошелек, и
моим желанием сохранить его. Вкус человека есть его личное
достояние в такой же степени, как и его мнение или его кошелек.
Нетрудно представить себе в воображении такую идеальную публику,
которая предоставляет каждому индивидууму полную свободу
действовать по своему усмотрению во всех тех случаях, которые
представляют какоенибудь сомнение, как лучше поступать, и требует
только воздержания от таких поступков, которые уже осуждены
всемирным опытом; но существовала ли когда-нибудь подобная
публика, которая ограничивала бы таким образом свое
вмепгательство?
и была ли когда-нибудь такая публика,
которая заботилась бы о том, что говорит всемирный опыт?
Вмешиваясь в индивидуальную сферу, она обыкновенно не о чем ином
и не думает, как только о чудовищности такого явления, что среди се
есть люди, которые действуют и чувствуют не так, как она; и этот
критериум, едва прикрытый, предъявляют человечеству, как
требование религии или философии, девять десятых пишущей братии,
и моралисты, и философы. Они проповедуют нам, что такие-то вещи
505
справедливы, потому что они справедливы, потому что мы чувствуем,
что они справедливы; они учат нас, что мы должны искать в нашем
собственном уме и в нашем сердце законы поведения, обязательные
как для нас самих, так и для всех других людей.
И что же делать бедной
публике, как не применять к делу такис наставления, и если только в
ней существует единодушие в степени скольконибудь значительной, то
как же не возводить ей свои личные чувства в критериум добра и зла и
не признавать их обязательными для всего мира?
Зло, о котором идет речь, не из тех зол, которые существуют только в
теорий, и читатель, может быть, ожидает, что я представлю примеры
тому, как английская публика нашего времени возводит свои
наклонности в нравственные законы. Я пишу трактат не о
нравственных заблуждениях нашего времени, — это предмет слишком
важный, чтоб о нем можно было говорить мимоходом, в виде
пояснительных примеров.
Тем не менее необходимо привести примеры, чтобы показать, что
высказанный мною принцип имеет в наше время серьезное и
практическое значение, и что я вооружаюсь против действительного, а
не против воображаемого зла. Нетрудно доказать множеством
примеров,
что расширение пределов того, что можно назвать полицией нравов,
составляет одну из самых всеобщих человеческих наклонностей, и что
это расширение простирается до того, что захватывает даже самую
бесспорную сферу индивидуальной свободы.
Я укажу прежде всего на те антипатии между людьми, которые
проистекают единственно из того, что, будучи различных религиозных
верований, люди исполняют неодинаковые религиозные обряды, и в
506
особенности из того, что у них неодинаковая религиозная дисциплина.
Припомните этот несколько уже избитый факт, что при всем различии
и в 363
догматах, и в обрядах ничем христианин не возбуждает в себе столь
сильной ненависти со стороны магометанина, как тем, что ест свинину.
Мало найдем мы примеров, чтобы что-нибудь внушало христианину
или свропейцу более сильное отвращение, чем какое чувствует
магометанин к этому способу утолять голод. Причина этого
отвращения заключается не в том, что есть свинину запрещено
магометанской религией: вино также запрещается этой религией и
мусульманин осуждает употребление вина, а между тем оно не
возбуждает в нем отвращение. Омерзение, какое магометанин
чувствует к мясу “нечистого
животного”,
представляет ту особенность, что оно имеет совершенно
характер инстинктивной антипатии; дело в том, что мысль о нечистоте,
раз овладев чувствами человека, способна, повидимому, возбуждать
самое сильное омерзение к тому, что считается нечистым, даже в тех
людях, которые сами вовсе не отличаются особенной чистотой.
Замечательный пример подобного чувства, истекающего из
представлений о религиозной
нечистоте,
находим
мы
507
также
у индусов.
Предположим
теперь, что существует такой народ, которого большинство состоит из
магометан, и что это большинство никому не дозволяет есть свинину.
Для магометанских стран такой факт не есть чтолибо небывалое”.
Должны ли мы признать, что такое действие со стороны большинства
будет законным пользованием той нравственной властью, какая
должна принадлежать общественному мнению, а если нет, то почему?
Употребление в пищу свинины на самом деле представляется
большинству делом в высшей стелени гнусным и большинство
возмущается этим совершенно искренно, — оно совершенно искренно
верит, что есть свинину запрещено Богом, что это противно Богу. На
каком же основании можем мы в этом случае признать незаконным
вмептательство общественного мнения? Здесь нет религиозного
преследования, потому что хотя запрещение употреблять в пищу
свиное мясо и имеет своим источником религию, но ведь нет такой
религии, которая бы ставила кому-нибудь в обязанность есть свинину.
Очевидно, что для осуждения подобных действий со стороны
общества нет другого основания, кроме того, что общество не имеет
права вмешиваться в то, что есть дело личного вкуса и касается только
самого действующего.
Приведем другие примеры, более к нам близкие. Большинство
испанцев
признает величайшим
нечестием,
508
в высшей
степени оскорбительным для Бога, если богослужение совершается на какойлибо
другой манер, а не на римско-католический, и законы Испании не
дозво* Бомбейские прасы (потомки персоз-огнепоклонников)
представляют в этом отношении весьма любопытный пример. Когда
это трудолюбивое и предприимчивое племя бежало со своей родины от
калифов и переселилось в Западную Индию, индийские владетели
дозволили ему спокойно жить по его вере, но только с условием не
есть говядины. Когда потом эти страны подпали под власть магометан,
персы продолжали пользоваться прежней веротерпимостью, но только
с новым ограничением: не есть свинины, То, что сначала было
простым исполнением приказаний власти, впоследствии обратилось во
вторую натуру, и персы до сих не едят ни говядины, ни свинины; хотя
религия их вовсе не требует такого воздержания, но оно вошло у них в
обычай, а обычай на Востоке и есть религия.
364
ляют никакого другого общественного богослужения, кроме
римскокатолического. Народы южной Европы не только признают
брак духовным делом, противным религии, но смотрят на него, как на
соблазн, как на бесстыдство, — брачное духовенство составляет для
них предмет омерзения. Что могут сказать протестанты против этих
совертенно искренних чувств, — против их стремления насильно
подчинить своим требованиям некатоликов? Если мы признаем, что
человечество имеет право вмешиваться в индивидуальную жизнь даже
и в тех случаях, которые не касаются интересов других людей, то мы
не можем не признать, что в обоих приведенных нами примерах нет
ничего, что заслуживало бы осуждения. И на каком основании, в
509
самом деле, можем мы в таком случае осуждать людей, когда они
стремятся уничтожить то, что по их совершенно искренним
убеждениям есть вместе и оскорбление Бога, и оскорбление человека?
Никакое преследование какой бы то ни было индивидуальной
безнравственности не может представить себе более сильное
оправдание, чем какое имеет за себя то преследование, которое
совершается во имя искренних религиозных чувств, и нам ничего
более не остается, как или принять логику преследователей и сказать
вместе с ними, что мы можем преследовать других, потому что мы
правы, а эти другие не могут преследовать нас, потому что они не
правы, — или же отвергнуть такой принцип, который справедлив
только тогда, когда он за нас, и составляет вопиющую
несправедливость, если применяется против нас.
На приведенные мною примеры могут заметить, что они не имеют
никакого практического значения и ничего подобного теперь быть не
может,
— что это совершенная
невозможность,
чтобы
общественное
мнение нашей страны стало когонибудь принуждать чтолибо есть или
не есть, жениться или не жениться, отправлять то или другое
богослужение. Хотя такое замечание совершенно неосновательно, но
мы тем не менее примем его во внимание и приведем другой пример,
еще более
к нам близкий и более у нас возможный. Везде, где только пуритане
были достаточно могущественны, как, например, в Новой Англии и
510
Ве-ликобритании во времена республики, они всегда стремились, и со
значительным успехом, к уничтожению всех общественных и почти
всех частных удовольствий, в особенности же они преследовали
музыку, танцы, общественные игры, театры и вообще всякого рода
увеселительные общественные собрания. До сих пор еще у нас, в
Англии, очень много таких людей, которые по своим религиозным и
нравственным понятиям строго осуждают все подобного рода
удовольствия; люди эти принадлежат преимущественно к среднему
классу, который имеет преобладающее значение при теперешнем
общественном и политическом устройстве нашей страны, и нет ничего
невозможного, что в один прекрасный день у них будет большинство в
парламенте. Что скажут тогда члены нашего общества, которые не
разделяют пуританских понятий, если их будут вынуждать
сообразоваться в своем препровождении времени с религиозными и
нравственными чувствами строгих кальвинистов и методистов? Це
найдут ли они тогда желательным, чтобы эти благочестивые люди
заботились о себе, а их оставили бы в 365
покое? Не то ли же самое должны
мы сказать и относительно всякого
правительства, и относительно всякой публики, когда они предъявляют
притязание запретить какоенибудь удовольствие, потому что находят
его дурным!
Если раз мы признаем в принципе
правильным
подобное
511
вмешательство общества в сферу индивидуальной свободы, то не
буром иметь ни малейшего основания осуждать то или другое
применение этого принципа, какое заблагорассудит сделать
большинство парламента или вообще господствующая власть в
обществе, — мы должны будем
безропотно подчиниться требованиям идеальной христианской
общины, как ее понимали первые колонисты Новой Англии, если
только их секта или какаянибудь другая, ей подобная, достигнет
преобладания в обществе;
а это не представляет никакой невозможности,
потому что,
как мы знаем по опыту, нередко религиозные секты, считавигиеся
окончательно утратившими свое значение, вновь воскресали с полной
силой.
Сделаем другое предположение, которое может быть еще более
возможно, чем первое. Бесспорно, что в современном нам мире
существует сильное стремление к демократическому общественному
устройству. Утверждают, что будто в той стране, где это стремление
успело наиболее осуществиться, где и общество, и правительство
отличаются наибольшим демократизмом, а именно, в североамериканских Соединенных Штатах, — утверждают, что будто бы там
большинство смотрит чрезвычайно неблагоприятно на людей,
дозволяющих себе более блестящий или более дорогой образ жизни,
чем какой доступен самому большинству; что эти чувства
большинства имеют там такое сильное влияние на общественную
жизнь, как если бы и в самом деле
существовали законы, регулирующие расходы, и что во многих частях
512
Соединенных Штатов человек, имеющий большое состояние,
встречает серьезное затруднение найти такой способ проживать свои
доходы, который бы не навлек на него общего осуждения. Хотя
подобное
утверждение преувеличивает, без сомнения, то, что существует в
действительности, но тем не менее оно указывает на такой факт,
который не только не представляет ничего необыкновенного и не
только весьма возможен, но и едва ли не составляет весьма вероятный
результат, к которому может придти демократическое чувство везде,
где с ним соединяются такие понятия, что общество имеет право
налагать свое уею на тот или другой способ, каким индивидуум может
тратить свои доходы. Если же мы при этом еще предположим
значительное распространение социалистических идей, то нет ничего
невозможного, что в обществах образуется такое большинство,
которое будет считать позором иметь собственность выше известного
незначительного размера, или жить такими доходами, которые не
зарабатываются физическим трудом. Понятия, по принципу близко
подходящие к этим, уже значительно преобладают в рабочем классе и
видимо дают уже чувствовать
свою тяжесть тем, которые находятся главным образом в зависимости
от понятий, господствующих в этом классе, т.е. самим же рабочим.
Известно, что между дурными работниками - а они составляют
больтинство во многих родах производства — установилось такое
мнение, что дурной работник должен получать ту же заработную
плату, как и 366
хороший, и что не следует дозволять, чтобы один работник получал
более, чем другой, под каким бы то ни было предлогом, потому ли что
работает лучше, или потому что вырабатывает больше. У них
образовалась даже своего рода полиция, которая старается
препятствовать тому, чтобы хорошие работники получали более
высшую плату, или чтобы
513
хозяева
платили
им
больше,
чем
дурным
работникам,
и эта
такой же власти над составляющими
ее инполиция при случае превращается даже в настоящую полицию,
которая действует не только нравственными, но и прямо физическими
средствами, Если раз мы признаем, что общество имеет право на
какоенибудь вмешательство в то, что касается только самого
индивидуума, то я не вижу никакого основания, почему мы могли
осудить в этом случае действия рабочего класса, почему бы мы могли
не признать за. от-дельной частью общества
514
дивидуумами, какую признаем за всем обществом, вместе взятым, над
всеми индивидуумами безразлично.
Впрочем, мы не имеем никакой надобности ограничиваться одними
только предположениями; мы можем указать действительно
существующие в наше время весьма грубые нарушения
индивидуальной свободы, и еще более грубые нарушения, которыми
нам угрожают в будущем и которые легко могут осуществиться, — и
наконец мы можем указать на такие действительно существующие в
наше время понятия, которые признают за обществом неограниченное
право запрещать законом не только все то, что оно признает злом, но
даже и то, что само по себе признается совершенно безвредным, если
только это запрещение нужно для более полного искоренения
преследуемого зла.
‘Так для того, чтобы уничтожить пьянство, в одной английской колонии и почти в целой половине Соединенных Штатов запрещено было
законом употреблять крепкие напитки за исключением тех случаев,
когда это нужно для лечения как лекарство; собственно говоря, закон
запрещал только торговать крепкими напитками, но на практике это
совершенно было равнозначительно тому, как если бы запрещено было
их употреблять, и сторонники закона, собственно, это и имели в виду.
Хотя этот закон и оказался на практике невыполним и потому был
отменен во многих штатах, которые сначала его приняли,‘и даже в том
штате, который дал ему свое имя, но несмотря на это и у нас сделана
была попытка поднять агитацию в пользу подобного закона, при чем
некоторые записаные филантропы выказали довольно замечательное
рвение. С этой целью организовалось у нас даже особое общество,
называвшееся АШапсе. Общество это получило некоторую
известность благодаря гласности, какая была дана переписке его
секретаря с одним из тех немногих
государственных
515
людей
Англии,
которые
признают,
цилах. Участие,
какое лорд Стэнли принял в этой переписке, еще бо-что мнения
государственного человека должны быть основаны на прин-лее
усиливает те надежды, которые он возбудил во всех, кто знает, как
редко встречаются на нашей политической арене те качества, которые
он не раз уже имел случай выказать в своей общественной
деятельности. Общество в лице своего секретаря выражает “глубокое
соЖаление, что его принцил может быть извращен для определения
367
516