/
Автор: Бунин И.А.
Теги: художественная литература рассказы русская литература собрание сочинений издательство московский рабочий
ISBN: 5-239-01696-8
Год: 1995
Текст
ЮБИЛЕЙНОЕ
СОБРАНИЕ
СОЧИНЕНИЙ
К 125-летию
со дня рождения
Ивана Алексеевича Бунина
с?обрлн ие Сочинений
б во сьм и том ях
И -М УН И Н
Со б р л н и е Со ч и н е н и й
ТОМ ЧЕТВЕРТЫЙ
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
1907-1924
ББ К 84Р1
Б91
Федеральная целевая программа
книгоиздания России
Вступительные статьи
А. Черного и Л. Ростовского
Составление, подготовка текста и комментарии
А. К. Бабореко
Художник Г. В. Котлярова
Редкие фотографии усадьбы Орловых-Давыдовых Отрада
предоставил художник
Николай Иванович Крылов.
Бунин И . А.
Б91
Собрание сочинений в 8 томах: Том четвертый.
Произведения, 1907— 1924. Цикл рассказов «Тень
Птицы», 1907— 1911. Рассказы, 1914— 1924 / Преди
словия А. М. Черного и Л. Ростовского. Составле
ние, подготовка текста, комментарии А. К. Баборе
ко.— М.: Моек, рабочий, 1995.— 527 с.
Б "|уЦ72(03)
Подписное
ББК 84Р1
IS B N 5__219__ 01696__ 8 (т 4^®
^абореко. Составление,
^
о V1подготовка текста, комментаIS B N 5— 239— 01655— 0
рии, подбор иллюстраций, 1995
РОЗА ИЕРИХОНА*
Утверждение — большая и редкая радость в наши черные,
взбаламученные дни.
Большевистский самум не пощадил в своем разгуле ни быта,
ни науки, ни искусства. Лавина красных сборников и пролетарс
ких антологий ни о каком ренессансе не свидетельствует. Од
ни — последние из стойких — молчат,— ибо давняя николаевс
кая цензура, о которой повествовал в своем дневнике Никитен
ко,— кроткое и доброе дитя в сравнении с советским красным
карандашом. Другие скрепя сердце ушли в архивные изыскания,
исследуют пушкинские многоточия, переводят,— в этой работе
хоть тень независимости, хоть остатки русской культуры забро
нированы от комсомольского окрика. Художественная литера
тура в лапах новых таперов. Неудачники и кустари вылезли из
всех щелей. Одних поэтов хватило бы на население губернского
города. Проза — вычурно-телеграфный код, с устремлением
в зоологический натурализм фирмы Пильняк и К0, либо бульва
рно-циничная эренбургщина — семечки, товар дешевый и ходо
вой. Сотни сезонных гениев, сотни взаимно заушающих одна
другую теорий. Крикливый и пестрый базар.
За рубежом — усталость, тяжелая литературная поденщина,
поток «воспоминаний», дробление рассказов на газетные от
рывки. Нет своего угла, подлинный читатель обнищал, издате
льства после берлинского Аранжуэца переживают горькое
и мутное похмелье. Мечтать ли о книге?
И вот перед глазами — книга мастера. Рука не отяжелела,
язык — главный герой бунинской прозы — также полнозвучен
и насыщен краской, светом и интонациями. Так легко принять
и утвердить этот дар, не подводя его ни под какие словесно
критические нормы: романтика ли это, неореализм или какойлибо другой изм? Пусть судят высокие спецы.
* Бунин Иван. Роза Иерихона. Изд-во «Слово». Берлин, 1924.
5
Одно несомненно ясно. У многих бормоталыциков, с чу
жого голоса навязывающих автору ненависть, сухость и че
ловеконенавистничество,— глаза, очевидно, на затылке. Писать
о себе и о своем нелегко и не всегда нужно. Прочтите сдер
жанные и возвышенно-печальные строки пролога к книге: так
не ненавидят.
*
*
*
О
бунинском языке писали немало. Он завершен и сложен
и цветист, как многокрасочная переливающаяся парча. Читаешь
и видишь...
«Редкая острота душевного зрения» — так пишет сам ху
дожник о счастливых часах своего творчества. Острота эта
находит себе великолепное выражение в той своеобразной сло
весной живописи, которая так присуща Бунину. Порой слово
его, сгущаясь до экстракта, становится даже избыточным. Русо
пет американской складки, брянский мужик-делец, попавший
под экватор, не словами ли автора говорит: «Стоял непрестан
ный шум океана, пароход медленно клало с одного бока на
другой, и точно удавленники в серых саванах, с распростертыми
руками, качались и дрожали возле трубы длинные парусиновые
вентиляторы, жадно ловившие своими отверстиями свежесть
муссона...» («Соотечественник»).
И в той же книге — иного склада и звучания завершенная
простота и успокоенность речи в апокрифе «Третьи петухи»,
в восточной легенде «Готами». Третья струна: ядреный, про
стонародный лад сатирической сказки «О дураке Емеле». Сказ
ка эта, не вполне четкая по замыслу, выходит, правда, за
пределы, очерченные прологом к книге. Но язык ее убедительно
показывает, как широки и разнообразны изобразительные силы
автора.
Переходя от рассказа к рассказу, так легко и свободно
подчиняешься силе бунинской печали в любви. Любви? Да,
конечно! «Старуха» — служанка, незаметный и затурканный
гений дома,— мягче и любовнее ее бы и Глеб Успенский не
зарисовал. «Пост», «Косцы», «Звезда любви», «Исход», «Дале
кое», «Преображение» — какая любовь к России, какое чуткое
внимание к тихим дням человеческой жизни, к их полноте
и обреченности... И если завершающие рассказ «Старуха» стра
ницы неожиданно жестки и сатирически беспощадны, то такая
ненависть не родная ли сестра поруганной любви, встающая
над ней щитом? Пора бы это давно понять.
6
«Сны Чанга» из того же круга. Любовь зверя к человеку.
Быть может, зверь слишком очеловечен. Упрекнем ли худож
ника? Когда человек звереет, невольно обращаешь глаза к зве
рю: не научит ли хоть он?
Любопытно сопоставить «Исход» — тихую смерть старого
князя — с жутким и сильным рассказом «Огнь пожирающий».
Душа поэта словно содрогнулась перед машинно-кощунствен
ным уничтожением праха, лишенного своего последнего «ую
та». Содрогнулась как-то по-русски, вызывая такую же встреч
ную волну в читателе.
Более близкие нам по переживаниям рассказы «Конец»
и «Несрочная весна» читаешь с особенным волнением. Конец
ли? И если «некто, уже тлевший в смрадной могильной яме, не
погиб, однако, до конца» («Несрочная весна»), то, подобно ему,
не все ведь погибли. Не все русские глаза выколоты, не все
закрылись — и там, и здесь, за рубежом. Кто возьмет на себя
горькое право поставить последнюю мертвую точку?
Холодно и жестко построен превосходный рассказ «Петлистые
уши». Дата шестнадцатого года. Такие выродки в наши дни как
бытовое явление оправданы (даже с избытком!), и герой рассказа
сегодня наверно в среде садистов-чрезвычайников свою карьеру
сделал. Но, конечно, не ему, двуногой гиене, экспериментатору
типа Марианны Скублинской — варшавской детоубийцы, затмить
в нашей памяти образ сложной и несчастной души Раскольникова.
Хотелось бы сказать еще о многом: об исключительной
любви Бунина к морю,— до галлюцинаций выпукло развер
тывается оно в тиши и в грозе перед глазами читателя; о раз
работке им внерусских тем («Отто Штейн») — эта. ответствен
ная для русского автора задача, давно вошедшая в круг излюб
ленных им тем, выполнена с обычным мастерством; о строгом
и суровом, но всегда волнующем подходе его к великому таин
ству смерти... Но рамки газетной статьи не широки.
*
*
*
«Роза Иерихона» раскрывается, как и другие книги автора,
двустворчатым складнем: проза — стихи. Создалось такое хо
дячее мнение: бунинская проза — высокое мастерство, но сти
хи... знаете... Хороши, да,— пейзажи, природа, но проза всетаки лучше. Точно maestro, виртуоз на виолончели, для раз
влечения берется иногда и за флейту. И, конечно, в похвалу
вспомнят застрявшую в памяти строку: «Хорошо бы собаку
купить...» Словно, кроме этой собаки, ничего и не было.
7
Это, впрочем, вполне естественно. Северянинско-брюсовские пути высокой музе Бунина чужды до отвращения. Тютчевс
кий горний путь, строгое и гордое служение красоте, сдержан
ная сила четкой простоты и ясности — мало привлекательны
для толпящихся вокруг Парнаса модников и модниц. Кому —
оклеенный фольгою сезонный трон, кому — благодарное и не
изменное утверждение зрячих.
Лирические страницы книги — благородны и глубоки. Рука
не устала, дух не оскудел. Только острее и суровее стало слово,
наотмашь отбивающееся от надвигающихся сумерек «бесстыд
ного и презренного века».
Трудно сказать, что больше пленяет: своеобразный ли бу
нинский живописный натурализм, в двух строках зарисовыва
ющий в лавке мясника бараньи туши —
В черных пятнах под засохшим
Серебром нагой плевы...
крылатая ли лирика любви («Свет незакатный», «Глупое горе»),
полные ли отрешенности и полета строфы о «Петухе на церков
ном кресте», великолепное по бодрости и сжатости «Просыпа
юсь в полумраке...», либо неожиданные для автора, пронизан
ные сдержанной улыбкой «Одиночество», «Спутница», и стихи
о трактирном хозяине-греке, который был «очень черный и се
рьезный, очень храбрый человек».
Карандаш отмечает на полях и «Феску», и «Даль», и «В
цирке», и «Плоты»... Жадным глазам раздолье.
*
*
*
Советская «Красная Новь» в одной из своих последних
книжек вновь подымает вопрос о человеконенавистничестве
и ненависти Бунина... Изумительная наглость! Красные кре
постники и Малюты Скуратовы требуют от своих жертв, от
растоптанного ими слова — любви и кротких напевов. Они —
и любовь. Какая тупая неосторожность, какое кощунство! Ма
люты, правда, бывают сентиментальны. Недавно ведь еще пи
сал Горький об обаятельном, «задушевном» смехе Ленина
и о трогательной его любви к детям.
Но к лицу ли такая повадка трезвым и плечистым совкритикам с серьгой в ухе и с идеологией пулемета в душе? Стихи
Бунина, видите ли,— вирши Тредьяковского, одетого в траур
ные одежды пророка Иеремии...
Что ж... Иеремия — это не плохо. «Рабы господствуют над
8
нами, и некому избавить от руки их. ...Князья повешены руками
их, лица старцев неуважены. Юношей берут к жерновам, и от
роки падают под ношами дров. Старцы уже не сидят у ворот;
юноши не поют. Прекратилась радость сердца нашего; хорово
ды наши обратились в сетование» («Плач Иеремии», гл. 5).
Разве не похоже?
Но почему же Тредьяковский? Дикая ли это красная безгра
мотность или наглость? Добрый труженик Василий Кирилло
вич тем и памятен в русской литературе, что наступал сам себе
на язык в своих тяжелых, чугунных виршах (хотя не так уж он
и виноват,— но это особая тема). А Бунин — зоркий, виртуозно
владеющий словом художник... Зачем же сравнивать оглоблю
с виолончелью?
Впрочем, и у Тредьяковского не все вирши плохи. Вот,
например, строфа, которую «Красная Новь» могла бы поста
вить эпиграфом над всеми своими книжками, как по данному
поводу, так и вообще:
То Ложь проклята, дерзновенна,
Из Ада вышедши безденна,
Святую борет Правду, злясь...
А. Черный *
* «Русская газета». Париж, 1924, № 186, 29 ноября.
1
РОЗА ИЕРИХОНА
«Во многой мудрости много печали»,— сказал Экклезиаст.
И эта книга Бунина исполнена прекрасной печали. И не
потому, что он «пессимист», как прочел я недавно где-то,
а потому, что Бунин мудр и напоен мудростью времен и наро
дов. «Сердце мудрых — в доме плача, а сердце невежд в доме
веселья».
Бунин видел и исследовал все пути человеческие и все рас
путья земли и знает вещим знанием, как далеки они от того
единого пути, на котором человек и зверь находят «третью
правду», брезжившую душе и собаке Чангу.
Мудрость приносит спокойствие; спокойствие рождает кра
соту. Человеку, прозревшему в туманности времен единую пра
матерь, пра-родину («Соотечественник»), некуда спешить, да
и незачем. От этого у него столько внимания к другим, от этого
внимание его так глубоко проникает в темные недра души
и человека, и зверя, и каждой вещи и находит в них только то,
что полно божественной сущности, а потому и вечной жизни.
«Слова мудрых подобны остриям... они даны от единого
пастыря».
И в «Розе Иерихона» Бунин такой же особенный, отдельный,
ни с кем не схожий среди современной литературы, насколько
выше своих суетливых, истерических современников. Впрочем,
и сравнивать его не с кем. Вспомните его замечательные воспоми
нания о Чехове, такие непохожие на все литературные излияния
по поводу смерти автора «Вишневого сада». Тогда уже начинался
Бунин одинокий и спокойный, искавший «третью правду».
И он шел к ней, прозревая ее глубже и полнее, находя ее то
в «Иоанне Рыдальце», то в «Чаше жизни», переходя к «Бра
тьям» и к «Господину из Сан-Франциско». Все эти повествова
ния внутренне связаны единством ищущей мысли, одно из
другого вытекают, одно в другое вкованы, как звенья крепкой,
нерасторжимой цепи. «Иоанн Рыдалец» родствен бедному рик
10
ше с острова Цейлона, а стрелецкий протопоп Кир Иорданс
кий — пышному американскому богачу из Сан-Франциско.
Человек восходящий не останавливается на пути своем. Так
и Бунин на путях своего восхождения вслед за «Господином из
Сан-Франциско» находит «Соотечественника».
«Роза Иерихона» не есть «новые рассказы» Бунина, а новая
эманация его постигающей мудрости, проникающей в скрытое
от взоров других естество жизни. Поэтому так волнуют и его
«Сны Чанга», и его «Соотечественник» своей многозначитель
ностью и многозначимостью, своей жуткой близостью и нашей
души. Разве мы не видели, подобно «Соотечественнику»,—
«смутно вспоминаемые» звезды, не чувствовали в себе трепет
неведомой, предвечной жизни, дыхание нашей Прародины?
*
*
*
Недавно умерший французский языковед аббат Русселэ гово
рил часто: «Слово выражает таинственный ритм жизни». Ни к кому
из писателей наших дней не применимо это так, как к Бунину.
В одном ритме написаны его «Сны Чанга», в другом — «Соотече
ственник», в третьем — «Петлистые уши», в четвертом — «Косцы».
И все ритмы — многосодержательны, каждый по-своему, и все
они — строго подчинены законам литературного контрапункта.
...Некоторые страницы Бунина полны пафоса и звучат нара
стающими аккордами, звеня, как «Реквием» Моцарта. Перечти
те страницу, описывающую Чанга на паперти костела во время
погребения капитана.
Ритм Бунина иногда замедлен, но это — замедленность
с избытком нагруженного корабля, входящего в гавань.
*
*
*
Но в Бунине живет не только мудрый, созерцающий глубин
ные воды жизни, в нем живет раненый и оскорбленный русский.
У птицы есть гнездо, у зверя есть нора.
Как горько было сердцу молодому,
Когда я уходил с отцовского двора,
Сказать прости родному дому!У
У зверя есть нора, у птицы есть гнездо.
Как бьется сердце горестно и громко,
Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом
С своей уж ветхою котомкой!
11
Этой болью, этой грустью полны его стихи и его повест
вования, когда обращается он к прошлому. Воспоминания
о былом — незабвенны, и у Бунина светятся они скорбной
красотой, и говорит он о них с тою просветленной печалью,
какая свойственна лишь мудрому и поэту.
«Роза Иерихона» — событие в нашей жизни в горестные
и беспросветные дни изгнания. Этот прозябший злак, погружен
ный «в живую воду сердца, в чистую влагу любви, печали
и нежности»,— та масличная ветвь, которую принес голубь
Ною во время потопа, как символ того, что —
Где-то есть земля, под пальмами ночлег,
Что свой шатер я сызнова построю...
«Розу Иерихона» прочтет с благодарностью к автору всякий
любящий красоту прекрасного, непомраченного литературного
слова, отражающего истину. Начинающий писатель найдет
в этой книге многозначительные для себя уроки.
В 1913 году, на 50-летнем юбилее «Русских Ведомостей»,
Бунин произнес на парадном банкете речь о современной
русской литературе или, вернее, о состоянии российской сло
весности. Речь эта показалась тогда многим горделивой и оши
бочной.
В 1925 году, читая «Розу Иерихона», понимаешь, что Бунин
имел право говорить так, как говорил. Глядя же на нынешнюю
словесность, дивишься его прозорливости.
Париж, 1925
Л. Ростовский
ТЕНЬ ПТИЦЫ
I9 0 7 -I9 II
szsc
ТЕНЬ ПТИЦЫ
I
Второй день в пустынном Черном море.
Н ачало апреля, с утра свежо и облачно. Воздух про
зрачен, краски несколько дики.
Стая краснолапых чаек долго провож ала нас вчера,
долго плыла на тугих острых крыльях, косясь на длин
ный малахитовый след за корм ою . Низкие, плоские бере
га Новороссии скрылись вчера еще в полдень. Перед
вечером скрылись и чайки...
Quocum que adspicas nihil est nisi pontus et aer... 1
Сизо-алый закат был холоден и мутен. Огонек, еще
при свете заката вспыхнувший на верхушке мачты, был
печален, как лам пада над могилой. Неприятный ветер,
крепко дувший по правому борту, рано согнал всех с па
луб, и тяжелая черная труба хрипела, распуская по ветру
космы дыма. А ночь с мутно-бледной луной и неясными
тенями, едва означавш имися от вант и ды м а, была еще
холоднее...
Шумно и тревожно было вчера утром. С тревожным
и радостным чувством спустился я с одесской горы
в этот постоянно волнующий меня мир порта — в этот
усеянный мачтам и город агентств, контор, складов, ре
льсовых путей, каменного угля, товаров. По жидкой
весенней грязи, среди сброда босяков и грузчиков-кавказцев с их чалм ам и из баш лы ков и орлиными глазам и,
среди извозчиков, волов, влачащих нагруженные телеги,
и жалобно кричащих паровозов, пробрался я к черной
громаде нашего переполненного лю дьм и и грузом па
рохода, вымпела которого, в знак скорого выхода в море,
уже трепетали в жидком, бледно-голубом небе. И, как
всегда, бесконечно долгими казались часы последних
1 «Взоры куда ни направь, повсюду лишь море и небо...» (лат.) —
Овидий. Скорби, кн. 1, элегия 2, стих 23.
15
торопливых работ, топот ног по сходням, грохот лебе
док, проносящих над головам и огромные клади, и ярост
ная команда капитанских помощ ников. Но затихли ле
бедки, сошли, как серые лош ади, рослые жандармы на
сорную пристань — и, с грохотом сдвинув с себя сходни,
пароход сразу порвал всякую связь с землею. Все ладно
заняло на нем свое определенное место — в наступившей
тишине, под стеклянное треньканье телеграфа, начался
медленный выход в море. Тяжелая корм а дрожит, плавно
отделяясь от пристани и выбивая из-под себя клубы
кипени, чайки жалобно визжат и дерутся над красной
рачьей скорлупой в радужных кухонных помоях. С бере
га, из затихшей черной толпы , и с лодок м аш ут белыми
платками. Берег все отходит, уменьшается. По правому
борту уже тянется каменная лента мола. Неожиданно
выглянуло солнце — и сзади, за трубами и мачтами,
резче обозначился город, а впереди, в зеркальных бликах
от зеленой качающейся воды, засияла белая маячная
башня. П отом и маяк прошел мимо, озарив своим от
блеском, бугшприт медленно и неуклонно стал заворачи
вать к югу, огромной дугой выгнулись широкий клубя
щийся след винта и черный хвост ды м а над ним, солнеч
ный свет и ветер переменили по бортам места...
Сутки прошли незаметно. Просыпаеш ься под топот
м атросов, моющ их палубу, с отрадной мыслью , что ночь
провел, предавшись воле Божьей, возле тонкой железной
стенки, за которой всю ночь шумно переливались волны.
Одеваешься возле откры того иллю м инатора, в который
тянет прохладной свежестью, и с радостью вспоминаешь,
что Россия уже за триста миль от тебя... В пути со мною
Тезкират Саади, «усладительнейшего из писателей пред
шествовавших и лучшего из последующих, шейха Саади
Ш иразского, да будет священна пам ять его!». И вот,
в этой свежести утра, весны и моря, я сижу на юте
и читаю:
— «Рождение шейха последовало во дни Атабека С а
ади, сына Зенги...
— Родившись, употребил он тридцать лет на приоб
ретение познаний, тридцать на странствования и три
дцать на размы ш ления, созерцание и творчество...
— И так протекли дни Саади, пока не воспарил фе
никс чистого духа шейха на небо — в пятницу в месяце
Шеввале, когда погрузился он, как водолаз, в пучину
милосердия Божия...
16
— Как прекрасна жизнь, потраченная на то, чтобы
обозреть Красоту М ира и оставить по себе чекан души
своей!
— М ного странствовал я в дальних краях земли,—
читаю я дальше.
— Я коротал дни с лю дьм и всех народов и срывал по
колоску с каждой нивы.
— Ибо лучше ходить босиком, чем в обуви узкой,
лучше терпеть все невзгоды пути, чем сидеть дома!
— Ибо на каждую новую весну нужно вы бирать и но
вую любовь: друг, прош логодний календарь не годится
для нового года!»
В круглых сиренево-серых облаках все чаще начинает
проглядывать живое небо. И ногда появляется и солнце,—
тогда кажется, что кто-то радостно и широко раскрывает
ласковые глаза. М гновенно меняю тся краски далей,
мгновенно оживает море в золотистом , теплом свете...
— «Да, да! Да, да!» — твердит м аш ина, м имо кото
рой твердо прохожу я по чистой, крепкой палубе, убега
ющей и повышающейся к носу.
Я прохожу среди наставленных друг на друга клеток,
переполненных мирно переговариваю щ имися курами,
слышу странный в море запах птичника, останавливаю сь
у решетки борта: густым сине-лиловым маслом светит
сквозь решетку вода, бегущая навстречу, и с каждым
часом делается все более тяжелой, непохожей на жидкую,
желтоватую воду возле берегов Новороссии... Дальш е
трап, перекинутый над шахтой трю м а от спардека к носу.
Из шахты глядят крупы лош адей и дымчаты х быков, подеревенски пахнет стойлом , прелым сеном... П отом
я стою на носу и смотрю то на острую железную грудь,
грубо режущую воду, то на лежачую мачту бугш прита,
медленно, но упорно лезущую в голубой склон неба. Вода
стекловидными валами разваливается на стороны и бежит
назад широкими снежными грядами; глубоко внизу крас
неет подводная часть носа,— и вдруг из-под него стрелой
вырывается остроры лая туш а дельфина, за ней другая...
и долго-долго м елькаю т в воде их летящие вперегонки
спины. М оему телу живо передается это буйное животное
веселье, и вся душа м оя содрогается от счастья. Через
несколько часов я опять увижу Святую Софию. Через
несколько дней я буду в Греции. П отом на Ниле, близ
Сфинкса... И пойду к Баальбеку, к руинам капища, «воз
двигнутого самим К аином в гордости и безумии»...
17
п
Перед вечером над спардеком появился белый китель
грузного старика-командира, против солнца блеснули
круглые глаза бинокля: уже откры ваю тся на горизонте,
в золотистом предвечернем свете, дымчаты е силуэты Малоазийских и Балканских предгорий. Хохол, едущий на
Афон, старик в огромных сапогах, в коротком сером
казакине и с очень маленькой головою , вышел на трап
над трю м ом и крестится, кланяясь им. По трапу бегут на
бак босые, с подвернутыми ш танам и, матросы. Ж адно
смотрю вперед — и, наконец, различаю , что предгория,
расступаясь, медленно откры ваю т устье Босфора.
П ароход легко режет заштилевшее море и как бы
уменьшается, приближаясь к четким линиям вы растаю
щих впереди каменистых, серо-зеленых холмов Азии
и Европы.
Вот поднялись справа и слева белые маяки — и потя
нуло теплом берега и знаком ы м аром атом каких-то ту
рецких цветов,— прелестным сладковаты м аром атом ,
похожим на аром ат сухой трухи в дуплистом дереве.
Затихая, замедляя ход, в блеске отражений от зер
кальной воды на красноватых скалах, бесшумно входим
в Коваки.
Первые турецкие сады, первые черепичные крыши,
первый минарет и первый кипарис...
— Отдай! — ясно слышится в тишине, наступившей
на пароходе.
И с грохотом летит вниз стопудовый якорь...
К огда-то я купил в этой стране руин и кладбищ, еще
до сих пор именуемой на языке старой Турции «Вратами
счастия», несколько лубочных картин. На одной был
турецкий богаты рь в желтом тю рбане, бьющийся с кен
тавром П олканом возле ярко-зеленого дуба. На дру
гой — святой город, состоящий из одних мечетей, мина
ретов и надгробных столбиков. На третьей — караван
верблю дов, нагруженный гробами.
«Возвести народам о путешествии к дому святому,
дабы приходили они туда из дальних стран пешком и на
быстрых верблюдах»,— были начертаны над гробами
слова К орана.
Да, они были когда-то, эти святые города. Были
благочестивые старцы, отказы вавш ие по смерти своей все
имение свое на нищих, калек и стамбульских собак, заве
18
щавшие доставить гроб свой через пустыню в Мекку
и восклицавшие перед смертью , подобно Абд-эль-Кадеру, молившемуся в ограде М еккского храма:
— Господи, воскреси меня в день общего восстания
слепым, дабы не стыдился я пред лицом праведных!
Были шитые золотом одежды, кривые ятаганы бес
ценной стали, тю рбаны из багдадских шалей... Но
давно уже —
Паук заткал паутиной царские входы,
И ночная сова кричит на башне Афразиаба...
Через полчаса пароход снова левиафаном потянулся
по извивам Босфора — и пошли кругом зеленые холмистые
побережья в цветущих садах и могильных кипарисовых
рощах, в парках, м рам орны х дворцах и виллах, в раззалинах крепостей и деревянных турецких домиш ках,
тесными уступами нагромож денных среди развалин и зе
лени... Ветхость, запустение — как странны эти слова для
вступающего в Турцию по Босфору! Ветхость — и чудо
вищные руины Румели-Гисар, ее зубчатых твердынь и д о
потопной башни, глядящей из Европы в Азию, на красно
ватые развалины А натоли-Гисар, от которой когда-то
наводил мосты в Европу сам Дарий. Запустение — и рос
кошь султанских вилл, пороги которых купаются в зеле
но-голубой воде пролива, эти сплошные сады и селенья,
каики из золотой лакированной ясени, устланные бархат
ными коврами, на которых полулеж ат щеголи-греки
в фесках, турецкие офицеры с меланхолически-прекрасными девичьими глазам и или гаремы , закутанные в р а
дужные брусские газы...
Свежеет, и горы и холмы, овеваемые морским воз
духом, принимаю т лиловые тоны. Босфор вьется, холмы
впереди смыкаю тся — кажется, что плывешь по зерка
льно-опаловым озерам. Но вот эти холмы расступились
еще раз,— и медленно принимает нас в свою флотилию
великий город. Налево, на холмистых прибрежьях Малоазийских гор, пестрят в сплошных садах несметные
кровли и окна Скутари. Н аправо, в Европе, громоздится
по высокой горе тесная Г алата с возвыш ающ ейся над
ней круглой гром адой генуэзской башни Христа. А впе
реди, на закате, единственный в мире силуэт С тамбула,
над которым — копья минаретов и полусферы на сул
танских мечетях... При заходящ ем солнце, в тесноте су
дов, бригантин, барок и лодок, при стоголосых криках
19
фесок, тю рбанов и шляп, качающихся на зеленой сорной
воде вокруг наших высоких бортов, снова кидаем якорь.
Ревут вокруг трубы отходящ их пароходов, в терцию
кричат колесные пакеботы, гудит от топота копыт де
ревянный мост Султан-Валидэ на Золотом Роге, хлопают
бичи, раздаю тся крики водоносов в толпе, кипящей на
набережной Г алаты ... О ттуда, из товарных складов, воз
буждающе пахнет ванилью и рогож ами колониальных
товаров; с пароходов — смолой, кокосом и зерновым
хлебом, сыплющ имся в трю м ы , от воды, взбудоражен
ной винтами и веслами,— огуречной свежестью... Солнце
меж тем скрывается за С там булом — и багряным глян
цем загораю тся стекла в Скутари, мрачно краснеет ки
парисовый лес его Великого кладбищ а, в фиолетовые
тоны переходит сизый дымный воздух над рейдом, и воз
носятся в зеленеющее небо печальные, медленно возра
стающ ие и замираю щ ие голоса муэззинов...
В старых святых городах И слам а для этих вечерних
славословий еще до сих пор предпочитаю тся глаш атаислепые: да не смущ ает их земная прелесть наступающей
ночи! А те, которых Творец не лишил счастья зрения,
закры ваю т в час изана глаза... Закры ваю т ли глаш атаи
константинопольские? Голоса их все же звучат великой
печалью старины и пустыни. И я вспоминаю пыль и вет
хость бревенчатого моста Валидэ, черные деревянные
сараи возле него... Вспоминаю сгнившие в труху и почер
невшие лачуги С там була, его развалины, тихие кофейни
и кладбищ а... П отом гляжу на приземистый купол Со
фии, в котором есть что-то непередаваемо-древнее, как
в куполе синагоги... Вижу, среди запущенного серальского сада, на берегу стамбульского мыса, остатки древ
них стен Византии и дворца К онстантина...
— Возвышается София над городом , как корабль на
якоре! — говорили когда-то.
Теперь она осела, затерялась среди новых мечетей.
Издалека она кажется даже небольш ою . Не велик и дво
рец. Он из серого камня, прост, груб, как крепостная
тю рьм а, крыш а на нем без выступа, окошечки узкие,
высоко пробитые... И как чужд он всему — он и София —
даже здесь, в старом Стамбуле!
Солнце закатилось, на турецких часах двенадцать —
и меня постигает участь, подобная участи турецких жен
щин: женщинам нельзя после заката выходить из дому,
путешественникам — вступать в город. Но, стоя возле
20
борта и глядя вниз, на лодку афонских монахов, вы см ат
ривающих, нет ли паломников, которы м они даю т приют
на своих подворьях в Галате, я вдруг замечаю среди них
знакомого, проводника-грека Герасима, и радостно кри
чу ему по-русски, по-гречески и по-арабски:
— Герасиме! Добры й вечер! Калиспера! Меса бель
хайр!
Герасим поднимает кверху очки, ищет меня в толпе
и не спеша — ему уже за сорок — улучает среди качки
удобный м омент, чтобы ухватиться за перила трапа.
Проводник мне не нужен, но не проберешься один
после семи часов в город. И Герасим немедленно вступа
ет в свои обязанности.
Бережно несет он под мыш кой тяжелый черный зонт,
с которым никогда не разлучается, бережно снимает чер
ную шляпу и вы тирает ситцевым платком свою боль
шую, коротко стриженную, серебристо-сизую голову...
Ж арко под черной шляпой! Но Герасим является на
пароход всегда в шляпе, в бумажных отложных ворот
ничках и ветхом черном галстухе в виде летучей мыши...
П1
Возле какой-нибудь маленькой, полуразваливш ейся
мечети в Скутари,— в этом старинном хане всех карава
нов Азии,— на каком-нибудь пыльном базаре, окружен
ном кофейнями, из которых несет чадом жаровен, обли
тых кипящим бараньим салом , и пестреют халаты толс
тых хозяев в больших тю рбанах, не редкость видеть
грязно-грифельную груду верблю да и погонщика в еще
большем тю рбане и овчинной куртке. На главной скутарийской улице есть кофейни почище, где так сладко меч
тать за чашечкой кофе на длинных диванах в пестром
ситце, тихо поглаживая спину кошки и опустив одну ногу,
в туфле, на пол, а другую, в чулке, поставив на сиденье.
В переулках Скутари, среди пекарен, шорных мастерских
и лавочек, заваленных медными болванами для глажения
фесок, среди облезлых собак, скитающихся по пыли и ос
линому помету, в жаркие и нежные дни ранней прим ор
ской весны цветут розовы ми восковыми свечечками тем
но-зеленые платаны , из-за древних садовых стен снегом
белеют цветущие плодовые деревья, глядит осыпанное
кроваво-лиловым цветом голое иудино дерево...
21
— Селям! — ласково и сдержанно говорят сидящие
под деревьями возле кофеен крупные старики в белых
и зеленых чалмах, в меховых безрукавках и халатах,
отороченных мехом.— Селям! — говорят они подходя
щим, легко и красиво касаясь груди и лба, и опять
зам олкаю т, отдаваясь дыму нергиле и спокойному созер
цанию собак, туристов, ковыляю щ их женщин, закутан
ных в розовые и черные фередже, и медленно, важно
качающихся на ходу горбунов-верблю дов.
И мне никогда не забы ть сладкой, деревенской тиши
ны Скутари, его стен, кладбищ , густых садов, запутанных
переулков, где двухэтажные деревянные домики выступа
ю т над пешеходными тропинками серыми решетчатыми
окнами. Сколько в этой сплошной садовой глуши, назы
ваемой Скутари, старых м рам орны х фонтанов, в хру
стальной воде которых м ою т загорелые ноги странники,
благословящ ие именем Бога и эту воду, и легкую весен
нюю тень развесистого дерева над ф онтаном, и дрем от
ное жужжание пчел на цветущих абрикосах! Сколько там,
в этой глуши, мечетей, на куполах которых растет трава,
а внутри воркуют голуби! Сколько кладбищ , затерявш их
ся между садами, мечетями и стенами, сколько кипарисов
с голыми стволами телесного цвета и могильных белых
столбиков в чалмах и золоты х надписях, где так мирно,
ласково и с такой трогательной верой говорится о весен
них радостях жизни, о холодных ветрах рока, о соловьях
и розах в стране Блаженной!
Не то Галата. Н едаром Галату назы ваю т помойной
ямой Европы, сравниваю т с Вавилоном, Содом ом.
Среди несметных каиков, стоящих возле потемневших
от воды и времени деревянных свай, я выхожу вслед за
Герасимом на Галатскую набережную, отдаю паспорт
турецкому чиновнику, сидящему в сарае таможни, и всту
паю в Галату в тот час, когда зам ираю т призывы муэз
зинов, день по закону И слам а кончается и лавки должны
запираться.
Но какое дело до изана Галате!
По пыльной и ухабистой набережной, заставленной
с одной стороны железными боками гигантов с разно
цветными знаками на трубах, а с другой — сплошными
кофейнями, шумными и уже ярко освещенными, непреры
вно текут навстречу друг другу потоки разноязычного
народа. Зеленоватое небо еще светло над темным и чет
ким восточным силуэтом С там була, над сиренево-сталь
22
ной водой и Над шестами м ачт в Золотом Роге. Но над
набережной и над рейдом уже висит опускающийся книзу
дым, пыль и сумрак. Между носами и корм ами парохо
дов я вижу темную Скутарийскую гору, засыпанную
роями огненно-золотых пчел. Тысячи самоцветных кам
ней — крупных изумрудов, брильянтов и рубинов — рас
сеяны по кораблям темнеющ его рейда. Бледные топовые
огни, как лампадки, высоко висят на всех мачтах возле
набережной. Но это уже огни ночного отдыха. Совсем
другими огнями горят раскрытые настежь окна и двери
в галатских домах, в кофейнях, в табачных и фруктовых
лавочках, в парикмахерских. Сколько тут этих огней,
сколько народа, играю щ его в кости, в шашки, пьющего
виски, мастику, кофе и воду и занявш его своими табуре
тами, кальянами и столиками половину набережной! От
тесноты, от запаха цветов, пыли, сигар и жаровен, на
которых уличные повара подш квариваю т кофейные зер
на, кебаб и лепешки, воздух зноен и душен. Из вторых
этажей домов, из освещенных окон несутся звуки грам
мофонов, дешевых пианино. В толпе, текущей по набе
режной, раздаю тся бешено-сиплые басы водоносов, звон
кие альты чистильщиков сапог и продавцов газет, слад
кие тенора греческих кондитеров, хлопаю т бичами худые
черномазые извозчики в фесках и пыльных пиджаках.
И по всем лицам и разноцветны м одеждам то и дело
легкими гигантскими взмахами проходят светлые столпы
прожекторов: один за другим бегут шумные колесные
пакеботы, переполненные народом , с загородных гуля
ний...IV
IV
Ночь я провожу в одном из афонских подворий, близ
набережной Галаты .
П оздним вечером покидаю я набережную и вхожу
в узкие проходы между высокими домам и.
Окна верхних этажей еще светят, но лавки и склады
нижних давно заперты, и в проходах мрак: только бродят
кое-где, низко над м остовою , фонарики нищих, выби
рающих из уличного сора корки хлеба, окурки, жестянки,
бутылки из-под оливкового масла. Поминутно наты
каюсь на спящих собак, на сторожей, звонко бьющих
на ходу железными дубинками в мостовую , на огоньки
23
сигар, на разговоры мелькаю щ их м имо м атросов и дру
гих ночных гуляк. Из освещенных окон тоже слышится
говор и смех или прыгаю щ ие звуки ш арманок с позвон
ками... Но дом подворья тих и темен.
Привратник, спящий в прохладных сенях, за тяже
лыми полукруглыми дверями, не спеша отворяет — и,
вместе с тем нотою , меня охватывает запах плесени, сы
рости.
Тот же запах и в гулких каменных коридорах, по
которы м , со свечой в руке, бежит впереди меня молодой
монах в мужицких сапогах, в черном подряснике и черной
вязаной шапке, рябой, с бирю зовы м и живыми глазами,
с торопливо-услужливыми движениями.
В высоком номере, краш енном масляной краской,
очень чисто, кровать покры та грубым, но свежим бельем.
Быстро раздеваю сь, тушу свечу и засыпаю среди криков,
несущихся с улицы, стука сторожей, говора проходящих
под окнами и нескладной, страстно-радостной и в то же
время страстно-скорбной восточной музыки, прыгающей
в лад с позвонками.
У тром вскакиваю очень рано от свежести, плывущей
в окно с моря, от звона колокола в верхнем этаже
подворья. И, одеваясь, вижу в окно вымпела за домами,
а внизу — узкую улицу, еще влажную, в прохладной
тени, но уже полную деревенскими бараньими шапками
погонщиков и целыми стадам и ослов, на которых ка
чаются корзины дров, овощей и сыра... Слава Богу,
день солнечный — я опять увижу Ая-Софию в солнечное
весеннее утро!
Герасим стоит возле подворья и рассеянно болтает
с монахами, поминутно пожимая, по южному обычаю,
плечом. Сегодня он в старом картузике с пуговкой, но
зонт, который никогда не раскрывается, опять с ним.
Обмениваемся улыбками и пускаемся в путь.
Из окон тянет вонью оливкового масла, в котором
ш кварят рыбу, летят на улицу помои и слышится брацчивая скороговорка гречанок. Дурачок в лохмотьях
и в двух рваных шляпах, криво надетых одна на другую,
со всех ног бросается м имо меня в стаю соловых шелуди
вых собак и, отбив у них тухлое яйцо, с жадностью
выпивает его, дико косясь на проходящих бельмом крас
ного глаза. Сплош ная волную щ аяся масса черных бара
нов, мелко перебираю щих копы тцами, теснится под
азартные крики чабана, а среди них, на худенькой лош ад
24
ке, на деревянном седле, опутанном веревками, пробира
ется старик-турок, лопоухий, лилово-бурый от загара,
в тю рбане и бараньей куртке, с седыми курчавыми воло
сами на раскрытой груди. За ним бежит и на бегу орет
диким голосом босоногий водонос с мокры м сизым бур
дюком на спине. Д альш е идут длинноухие, задумчивые
ослики под корзинами с мусором и кирпичами, тяжело
и быстро семенит носильщ ик-армянин, согнувшийся
в три погибели под огром ны м зеркальным ш капом, от
которого по дом ам м елькаю т веселые блики солнца.
К овыляю т на французских каблучках две толстеньких
турчанки, с головой закутанные в фередже цвета засушен
ной розы.
«Лица их,— думаю я словами К орана,— похожи на
яйца страуса, сохраненные в песке».
Но приподнялось как будто случайно покры вало —
и я убеждаюсь, что прав Саади:
«Не всякая раковина беременна жемчугом».
Зато сколько красивых, умных и энергичных мужских
лиц, особенно среди турок из простонародья, из провин
ций, с берегов моря! Сколько гордых и приветливых глаз!
Переулки между этими высокими дом ам и возле набе
режной похожи на переулки в порту Генуи, М арселя.
«Сюда, сюда!» — говорит Герасим, в десятый раз пово
рачивая за угол. И вот опять пахнуло ванилью , рогож а
ми, арбузной свежестью зелено-голубой воды,— и в глаза
глянули ослепительное солнце, голубой простор рейда,
крылья белых рыбалок, мачты барок, черные с разноц
ветными полосами трубы, белая башня Л еандра у бере
гов Скутари... Опять хлопаю т бичами извозчики, опять
в быстро текущей толпе кричат газетчики, водоносы с ку
вшинами розовых напитков, продавцы бубликов и прито
рно-сладких греческих печений, насквозь пропитанных
ореховым маслом... И не успеваю я сесть на крохотный
табуретик возле кофейни, жарко нагретый солнцем, как
лиловый арабчонок в одной синей женской рубахе уже
тянет мой сапог на скамеечку, расцвеченную фольгой,
жестью, медными гвоздиками.
— Рух! — говорю я сердито.
Но в это время надо мной раздается оглушительный
бас:
— Газо-ос! — орет он, удаляясь.
И мой сосед справа, миловидный турецкий офицер
в малиновой феске, в синем мундире с иголочки
25
и с блестящ им медным полумесяцем на груди, скромно
улыбается, а сосед слева, черный старик в белом халате
и белой чалме, в больших желто-зеленых очках, без носа,
с голой верхней губой в лиловых швах, важно поднимает
свою мертвую голову, булькая кальяном.
И я покоряю сь арабчонку.
В это жаркое солнечное утро все хорошо: и блеск
сапога, и новенький мундир офицера, и стакан воды
с розой, который быстро ставит передо мною молодой
кафеджи.
П отом мы покупаем каких-то желтых сладко-пахучих
цветов у ласкового турка, сидящего на корточках возле
своей корзины, поставленной прямо на мостовую , и по
дрож ащ им от топота копыт бревнам м оста Валидэ спе
шим в густой толпе в Стамбул.
Уже становится жарко, запылились наши расчищен
ные сапоги, яркой бирю зой сквозит вода в щели моста,
ярко и нежно зеленеют на горе С там була сады, с горячим
шумом отходят от м оста пакеботы, обдавая бегущую
толпу теплым белым ды м ом ... О пять м аскарад, но еще
более пестрый и праздничный, чем вчера! И дружно
мешает этот маскарад венские сюртуки с рыжими верб
люжьими куртками, панамы с бараньими папахами, свет
логлазого англичанина с сизыми бедуинами, гигантачерногорца в белом ш ерстяном наряде, ш итом золотом
и обремененном оружием, с худосочным польским евре
ем, коричневую рясу францисканца с негром, сеструкармелитку с китайцем с неподвижной головой, с черной
косой до пят и в лиловой кофте. Все это льется от
Султан-Валидэ к самому лю дном у месту Галаты — к уг
лу набережной, к бирже и столикам уличных менял, и от
биржи — к Султан-Валидэ, где останавливаю тся вагоны
конки, где вечная теснота фиакров, разносчиков, цвето
чников, нищих, полуголых прокаженных, сидящих на м о
стовой, и теснота базаров, заваленных коврами, оружи
ем, медной посудой, сырами, зеленью, ш афраном, сбру
ей, фруктами и туфлями — сотнями связок лиловых,
канареечных, черных и оливковых туфель, висящих на
стенах подобно сушеной рыбе на шнурках.
Здесь, на маленькой площ ади, всегда тень и влажная
прохлада под стенами мечети, где, у фонтана возле пор
тала, проходящие, сидя на корточках, торопливо и таин
ственно соверш аю т омовения среди солово-грязных ко
роткош ерстых собак. Д альш е, возле кофеен и за старыми
26
стенами, ярко зеленеют деревья. Чем дальш е мы подни
маемся по улице, идущей слегка в гору, влево, тем все
тише и безлюднее становится вокруг. И уже совершенное
безлюдье царит у высоких ворот С тарого Сераля, при
входе в его запущенные сады и широкие дворы , заросшие
травою и белеющие облом кам и греческих колонн, статуй
и надгробных плит.
Герасим косится и мистически шепчет:
— Смотри, смотри, с крестом!
За внутренними стенами Сераля, охраняю щ ими по
кои, недоступные для европейца, расцветаю т под над
зором евнухов те редкие цветы девичьей красоты, кото
рые ежегодно дарит, по древнему обычаю , Турция своему
повелителю. И весенней прелестью веет незримое присут
ствие этих юных затворниц в садах Сераля, где зеленая
трава пробивается из древней земли, красный мак светит
среди обломков м рам ора и белым и розовы м цветом
цветут чащи деревьев в оврагах возле Старого Музея,
облицованного лазурными фаянсами, пригретого ж ар
ким солнцем под бальзамически благоухаю щ ими кипари
сами. В мире, в котором я существую, нынче весеннее
утро, здесь — тиш ина, узорчатые тени, пение птиц и не
зримое присутствие девушек за стенами мертвых двор
цов. Я загляды ваю в их ворота, в аллею платанов за
воротами, выходя на горячий солнечный свет, на зеленый
Двор Янычар. Древний дуплистый П латан Янычар дрем
лет на припеке возле тысячелетней Св. Ирины, давно
обветшалой и обращ енной в склады старого оружия. Но
когда мы выходим м имо Ирины в другие ворота Сераля,
к обрыву мыса, нас охватывает свежесть моря — и снега:
в блеске солнца, в золотисто-голубой дымке тонет зы б
кий простор П ропонтиды , миражем означаю тся силуэты
Принцевых островов и заступивших горизонт М алоазийских гор — там смутно рисуется в небе что-то м ерт
венное, некое подобие неподвижного облака.
— Олимп! — говорит Герасим.
Я навожу морской бинокль — и различаю блестящие
пустыни снежных полей Олимпа, его теснины, полные
утренних фиолетовых теней, и мне кажется, что на меня
тянет оттуда зимним холодом.
А когда я оборачиваю сь, я вижу на яркой густой
синеве бледно-желтую с красными полосами громаду
Ая-Софии: гром аду неуклюжую, выходящую из циклопи
ческих каменных подпорок и пристроек, над которыми,
27
в каменном кольце окон, царит одно из чудес земли —
древне-приземистый, первобытно-простой, огромный
и единственный на земле по легкости полушар-купол.
И четыре стража этой грубой гром ады , скрывающей
в недрах своих сокровищ а искусства и роскоши, четыре
белых м инарета исполинскими копьями возносятся по
углам ее в синюю глубину неба.
— Где вход? — говорю я.
Я опять не сразу нашел бы его, но Герасим уже идет
в какой-то узенький переулок, где на солнце пахнет сухи
ми нечистотами, потом поворачивает в другой, и по
отлогом у спуску, мощ енному камнем, мы подходим к бо
ковому порталу, завешенному тяжкой завесой из буй
воловых кож. Дико это, первобытно, но как хорошо!
Н равится мне и обычай надевать, входя, туфли: так ког
да-то у входа в святилище оставляли пыльные сандалии...
Сумрак, холод и величавая гром адность капища охва
ты ваю т меня в тройном портале. А когда я вступаю
в храм, пигмеями кажутся среди его необъятного просто
ра и необъятной высоты фигурки молящ ихся — сидящих
на огромной площ ади ухабистого от землетрясений м ра
морного пола, сплошь покры того золотисты ми скользки
ми циновками из тростника. Ш естьдесят окон пробили
купол, и никогда мне не забы ть радостного солнечного
света, который столпами озаряет из этой опрокинутой
чаши всю середину храма! И светлая, безмятежная тиши
на, чуждая всему миру, царит кругом, тишина, нарушае
мая только плеском и свистом голубиных крыльев в ку
поле, да певучими, печально-задумчивыми возгласами
молящ ихся, гулко и музыкально замираю щ ими среди
высоты и простора, среди древних стен, в которых нема
ло скрыто пустых амфор-голосников. П ервобытны эти
милые голуби, их известковый помет, падаю щ ий с высо
ты на циновки. П ервобы тно-просты огромные железные
лю стры , низко висящие над циновками на железных це
пях. Величава и сумрачна окраска исполинских стен, шер
ш аво полинявшее золото сводов. Капищ ем веет от ко
лонн, мутно-красных, мутно-малахитовы х и голубовато
желтых. Таинственностью капищ а исполнены и призраки
мертвых византийских мозаик, просвечивающих сквозь
белила, которыми покрыли их турки. Ж утки чуть видные
лики апокалиптических шестикрылых серафимов в углах
боковых сводов. Строги фигуры святых в выгибах алтар
ной стены. И почти страшен возвыш аю щ ийся среди них
28
образ спасителя, этот тысячелетний хозяин храма, по
преданию, ежегодно проступающ ий сквозь ежегодную
закраску...
Чувствуя и себя пигмеем, тихо брожу я среди этой
высоты и простора. Н адо мной — светоносный купол,
горячее солнце золотисты м потоком льется на меня свер
ху. А налево и направо — два яруса хор. По отлогим
каменным всходам туда могли въезжать из пропилей две
колесницы. Две колесницы могли разъехаться и на тяж
ких хорах, м рам орны е плиты которых покосились от
землетрясений. И как легко держ ат эту тяжесть два яруса
аркад и колонн!
Не знаю путешественника, не укорившего турок за то,
что они оголили храм, лишили его изваяний, картин,
мозаик. Но турецкая простота, нагота Софии возвращ ает
меня к началу И слам а, рожденного в пустыне. И с перво
бытной простотой, босыми входят сюда молящ иеся,—
входят когда кому вздумается, ибо всегда и для всех
открыты двери мечети. С древней доверчивостью , с под
нятым к небу лицом, и с подняты ми откры ты ми ладоня
ми обращ аю т они свои мольбы к Богу в этом светонос
ном и тихом храме:
Во имя Бога, милосердного и милостивого!
Хвала Ему, Властителю вселенной!
Владыке Дня Суда и Воздаяния!
Но велик и непостижим владыка — и вот покорно
падаю т руки вдоль тела, а голова на грудь. И еще
покорнее отдаю тся эти руки в узы Его, соединясь после
падения под грудью , и быстро и бесшумно начинает
вслед за этим падать человек на колени и касаться челом
праха. И тайные мольбы и славословия падаю щ его ниц
человека со всех концов м ира несутся всегда к единому
месту: к святому городу, к ветхозаветному камню в пу
стыне И зм аила и Агари...
Медленно подвигаемся мы в боковых проходах за
колоннами, ш мыгая туфлями по скользким циновкам.
П отом ш мыгаем по еще более скользкому м рам ору про
пилей, где девять огромных и тяжких бронзовых две
рей — все в один ряд — еще хранят рельефы византийс
ких крестов. П отом поднимаемся по широким отлогим
всходам на хоры, и с высоты я еще раз наслаждаюсь
головокружительной бездной этого капища и маленьки
ми фигурками сидящих глубоко подо мною , на полу,
29
в широком столпе света, падаю щ его из купола. А из
древней амбразуры откры того окна снова тянет на меня
теплом солнечного света и свежестью снега. Я подхо
жу — и ласковый ветер ударяет мне в лицо, розовая
голубка срывается с подоконника в простор весеннего
воздуха... И опять разверты вается предо мною зыбкая
синева М раморного моря, блеск солнца, лилово-пепель
ные силуэты горных вершин и мертвенно-белое облако
М алоазийского Олимпа...
V
На м рам орной паперти Софии, когда мы покидаем ее,
лежит деревенский нищий в лохмотьях овчины, темный,
как мумия, с больш ими оттопыренными ушами и потух
шими глазами.
— Бакшиш! — жалобно говорит он старческим от
даленным голосом, и правая рука его несмело касается
сердца, губ и лба.
Но в его левой руке деревянная мисочка с вареным
рисом — и просьба о милостыне звучит безжизненно: Бог
уже послал ему дневное пропитание, в остальном он не
нуждается.
Со двора выходим на А тмейдан, славный когда-то по
всему миру И пподром Византии. Слева Атмейдан зам ы
кается одной из великолепнейших султанских мечетей —
колоссальной белой мечетью Ахмедиэ, окруженной пла
танами и шестью исполинскими минаретами. Но, Боже,
чем замыкается площ адь с других сторон! Ветхие бревен
чатые хибарки под черепицей, старозаветны е кофейни,
полузасохшие акации. И пподром теперь пуст и пылен,
и печально стоят на нем в ямах, обнесенных решетками,
три памятника великой древности: обелиск розового гра
нита, когда-то стороживш ий вход в храм Солнца в Ге
лиополе, грубая каменная колонна Константина Багряно
родного и бронзовая, позеленевшая Змеиная колонна —
три перевившихся и вставших на хвосты змеи: «слава
Дельфийского капища».
Больш ая улица С там була, по которой мы возвращ а
емся в Галату, вид имеет милый, южный: много солнца,
акаций, турецких таверн, где всегда так весело от чистоты
мрам орны х столиков, цветов на них и приветливости
хозяина в белом фартуке и феске... Весел даже надгроб
30
ный павильон султана М ахмута — больш ой киоск под
вековыми деревьями, за высокой решеткой, отделяющей
его от тротуара.
— Султану везде хорошо! — улыбается и вздыхает
Герасим.
Густая толпа в перепутанных вонючих переулочках,
в которые мы вступаем затем , кажется еще пестрее и кри
кливей от зноя и духоты. Х орош о еще, что на пути
Голубиная мечеть Баязета и крытые ряды Чарш и, Б оль
шого базара!
Двор мечети пленителен своей патриархальностью .
Ограждает его сквозная м авританская аркада, посреди
его — фонтан, платаны, отдыхаю щ ие странники, нищие,
тысячи голубей, а кругом — целый базар четок, которы
ми, сидя на коврах, торгую т старые-престарые обезьяны
в тю рбанах. Прохожие покупаю т тут и пшено, кидаю т
его в воздух — и тогда весь двор превращ ается на минуту
в живой, свистящий, дрожащ ий несметными крыльями,
дети начинают пры гать и на все лады вопить:
— Бакшиш! Бакшиш!
В полутемном кры том лабиринте Чарш и тоже во
пят — по-турецки, по-армянски, по-гречески, по-фран
цузски — и хватаю т за руки, завлекая в лавки; но отрад
ная прохлада спокон веку царит в этих сводчатых коридо
рах, пряно пахучих и вместивших в себя, кажется, все, что
есть на базарах Востока.
Все же шумней и пестрей Галаты нет ничего на свете!
Улица, ведущая в гору, к Пере, полита, но политая
и уже согревшаяся пыль только увеличивает духоту. Ярки
белые маркизы над окнами магазинов, ярки красные
лоскуты — вывески с полумесяцем и арабскими пись
менами... И ослепительно ярка синяя лента неба над
толпой и коридором домов... Во имя Бога милостивого,
хоть бы здесь-то, по улице, ведущей в европейскую. Перу,
не пускали верблюдов! Но нет, араб-полицейский, в ко
ротком синем мундире и в феске, совершенно равнодуш
но смотрит на эту горбатую груду, ш агаю щ ую среди
толпы за босоногим проводником.
Зато как прохладно в жерле башни Христа!
Сладок среди вони и плесени базарных улиц, среди
чада простонародных таверн и пекарен, свежий запах
овощей и лимонов, но еще слаще после галатской
духоты чистый морской воздух. М едленно поднимаемся
мы по темным лестницам возле стен башни, достигаем
31
ее круглой вышки — и выходим на каменный покатый
балкон, кольцом охватываю щ ий вышку и огражденный
железными перилами. Легкое головокружение туманит
меня при взгляде в бездну подо мною , раскрывается в ней
целая необозримая страна, занятая городами, морями
и таинственными хребтами М алоазийских гор — страна,
на которую пала «тень П тицы Хумай».
К то знает, что такое птица Хумай? О ней говорит
Саади:
«Нет жаждущих прию та под тенью совы, хотя бы
птица Хумай и не сущ ествовала на свете!»
И ком м ентаторы Саади поясняю т, что это — леген
дарная птица и что тень ее приносит всему, на что она
падает, царственность и бессмертие.
Песнью Песней, чудом чудес, столицей земли назы
вали город Константина греческие летописцы. М олва
всего мира объясняла его происхождение божественным
вмеш ательством. Одна легенда говорит, что на месте
Византии орел Зевса уронил сердце жертвенного быка.
Другая — что основателю ее было повелено основать
город знамением креста, явившимся в облаках над скутарийскими холмам и, «при слиянии водных путей и путей
караванных». Но восточный поэт сказал не хуже: «Здесь
пала тень Птицы Хумай».
В двух шагах от меня, возле этой башни, еще и доныне
соверш аю тся мучительно-сладостные мистерии Круж а
щихся Дервишей.
Их м онастырь затерялся теперь среди высоких ев
ропейских домов. Несколько лет том у назад, в один из
таких же жарких весенних дней, Герасим привел меня
к его старой каменной ограде, и мы вошли, вместе с дру
гими «франками», в небольш ой каменный двор.
П омню фонтан и старое зеленое дерево посреди его,
направо — гробницы шейхов-настоятелей, налево — ке
льи в ветхом деревянном доме под черепицей, а против
входа — деревянную мечеть.
Мы отдали несколько мелких монет, и нас впустили
в восьмигранный высокий зал, обведенный с трех сторон
хорами и украшенный только сурами Корана.
На хорах, над входом, поместились музыканты
с длинными флейтами и барабанам и, по бокам —
зрители.
К огда наступила тишина, вошел шейх-настоятель,
а за ним десятка два дервишей — все босые, в корич
32
невых мантиях, в войлочных черепенниках, с опущенны
ми ресницами, с руками, смирно сложенными на груди.
Шейх сел у стены против входа, разделившиеся дерви
ши — по сторонам , друг против друга.
Шейх, медленно повыш ая жалобный, строгий и пе
чальный голос, начал м олитву, флейты внезапно подхва
тили ее на верхней страстной ноте — и в тот же миг,
столь же внезапно и страстно, дервиши ударили ладоня
ми в пол с криком во славу Бога, откинулись назад —
и снова ударили.
И вдруг все замерли, встали — и, сложив на груди
руки, двинулись гуськом за шейхом вокруг зала, обер
тываясь и низко кланяясь друг другу возле его места.
Кончив же поклоны, быстро скинули мантии, оста
лись в белых юбках и белых кофтах с длинными ш иро
кими рукавами — и закружились в танце: взвизгнула
флейта, бухнул барабан — и дервиши стали подбегать
с поклоном к шейху, как мяч, отпряды вать от него и,
раскинув руки, волчком пускаться по залу.
И скоро весь зал наполнился белыми вихрями с рас
кинутыми руками и раздувш имися в колокол юбками.
И по мере того как все выше и выше поднимались
голоса флейт, жалобная печаль которых уже перешла
в упоение этой печалью , все быстрее неслись по залу
белые кресты-вихри, все бледнее становились лица, скло
нявшиеся набок, все туже надувались юбки и все крепче
топал ногою шейх: приближалось страш ное и сладчай
шее «исчезновение в Боге и вечности»...
Теперь, на башне Христа, я переживаю нечто подо
бное тому, что пережил у дервишей. Теплый, сильный
ветер гудит за мною в вышке, пространство точно плы
вет подо мною, туманно-голубая даль тянет в бесконеч
ность... Э тот вихрь вкруг шейха зародился там , в этой
дали: в мистериях индусов, в таинствах огнепоклонников,
в «расплавке» и «опьянении» суфийства с его мистичес
ким языком, в котором под вином и хмелем разумелось
упоение Божеством. И опять мне вспоминаю тся слова
Саади, «употребившего жизнь свою на то, чтобы обо
зреть Красоту М ира»:
«Ты, который некогда пройдешь по могиле поэта,
вспомяни поэта добры м словом!
— Он отдал сердце земле, хотя и кружился по свету,
как ветер, который, после смерти поэта, разнес по вселен
ной благоухание цветника его сердца.
2
Заказ 4236
33
— Ибо он всходил на башни М аана, Созерцания,
и слыш ал Симаа, М узыку М ира, влекущую в халет,
веселие.
— Целый мир полон этим веселием, танцем — ужели
одни мы не чувствуем его вина?
— Хмельной верблю д легче несет свой вьюк. Он, при
звуках арабской песни, приходит в восторг. Как же на
звать человека, не чувствующего этого восторга?
— Он осел, сухое полено».
1907
МОРЕ БОГОВ
I
Когда подняли якорь, в толпу на спардеке вошли
молодые, французы. И, заглядевш ись на них, я не зам е
тил, как поплыли кровли и купола Стамбула.
По глянцевитой м рам орно-голубой воде черными
кругами, показывая перо, шли дельфины. Утренние пары
таяли в тепле и свете, но даль еще терялась в м атовом
тумане.
За мысом дорогу перерезал колесный пакебот, пере
полненный фесками, и, мелькнув, обдал теплым ды м ом.
Старые стены дворца К онстантина и цветущие сады Се
раля дремали, пригретые солнцем. В оврагах алело ис
кривленное иудино дерево. Бледно-розовы е минареты
Софии уносились в небо...
Извиваясь, протянулись, вслед за Сералем, стены
Феодосия, полчища кипарисов в П олях М ертвых... Стены
кончились руиной Семибаш енного замка... И сиренево
серый очерк С там була стал уменьш аться и таять. Справа
шли обрывы плоского прибрежья, цвета пемзы. А нале
во, до нежно-туманной сини Принцевых островов, и впе
реди, до еще более туманных гор Азии, все шире раз
бегались сияющие среди утреннего пара заливы. Н ад их
необозримой гладью Кое-где висели дымки невидных па
роходов...
Нижние палубы, заваленные грузом в Пирей и Але
ксандрию, наполняли фески и верблюжьи куртки, ласко
во-застенчивые улыбки и блестящие зубы, карие глаза
и гортанный говор. Белыми коконами сидели на коврах
закутанные женщины. М ечтательно играли четками ха
джи в чалмах и халатах. Пели, пили мастику, страстно
спорили и бились в кости греки, похожие на плохеньких
итальянцев. Седобороды й еврей в лю стриновом пальто,*
в черной непримятой шляпе на заты лок, с пейсами и под
35
нятыми бровями, ел, уединенно сидя на крышке трю ма,
маслины с белым хлебом и обсасывал пальцы. В прохо
дах несло кухонным чадом, теплом из стальной утробы
мерно работаю щ ей маш ины, бегали белые повара с по
моями. Наверху было чисто, просторно и солнечно.
Н адо было надвигать на глаза фуражку, глядя на
ослепительный блеск под левым бортом . За этим блеском
расстилались и как будто наклонно скользили вдаль,
в чуть видной Азии, зеркала Кианского залива. В миле,
в полумиле от нас проходили итальянские и греческие
грузовики с низкими бортам и и голыми мачтами. М ед
ленно, стройно и плавно тянулись в Стамбул, раскинув
шись по всему морю , парусные барки. Одна бригантина
прош ла так близко, что вся закачалась и закланялась,
попав в волну от парохода, и ярко озарила нас парусами.
П од их серебристой тенью бежал загорелый человек в по
лосатой фуфайке. А зеленый хрусталь под бригантиной
был так прозрачен, что видно было все дно ее.
Ю т загром ож дали тюки прессованного сена. М атросы
натягивали над ними тент. Близился полдень, и в проходах
между сеном уже стоял жаркий сладковаты й запах степи.
За завтраком в каю т-компании открыли все иллю ми
наторы. По белому низкому потолку переливались зер
кальные змеи, отраженные из-под левого борта водою
и солнцем.
Часа в два слева заголубели каменистые прибрежья
древней Фригии. Близко прош ла дикая горбина острова
М арморы , и было весело см отреть на его блиставшие над
водой обрывы, на сероватую зелень, покрывавшую его
ребра и скаты, на белые точки какого-то селенья, рас
сыпанного в одной из его впадин.
Очень близко прошел перед вечером и Галлиполи,
желтевший на пустынных обрывах справа.
В темноте, усеянной зоркими огнями, осторожно про
пустила нас теснина Д арданелл. I
II
Троя, С камандр, Х олмы Ахиллеса — сколько преле
сти в этих звуках! Равнина С кам андра серебрилась в эту
ночь легким тум аном и печальным лунным светом. Я ви
дел ее смутно... Но это была уже Греция.
36
Шерстяная вишневая занавеска на откры том иллю м и
наторе в моей каюте стала утром, против солнца, прозра
чно-красной. Сладкий ветер ходил по каюте. Быстро
одевшись, я выбежал на недавно вы мы тую , еще темную
палубу.
Был опять тонкий пар, полный блеска, легкий, влаж
ный воздух. Но море было уже не то. Это было густое
сине-лиловое масло. И впереди и влево по его равнине
таяли в светлой дымке фиолетовые силуэты Архипелага.
А направо тянулись зелено-сиреневые горы: Эвбея.
И все утро выгибалась м им о нас эта каменистая стра
на, вся в складках, как кожа бегемота. А позднее, когда
солнце уже жгло плечи и я с изумлением глядел на это
горящее масло, лизавшее пароход и порою плескавшее
языками бирю зового пламени, открылись, наконец, «пу
стынные горы» Гимета.
По мертвенно-белым волооким статуям , по тысячеле
тним толкам о вакханках и дриадах, о богах и празднест
вах с цветами и хорами,— как будто в древней Греции
только и делали, что праздновали,— тысячи тысяч людей
рисуют себе какой-то пошлый элизиум вместо этой каме
нистой сухой страны. Каков-то Акрополь? Все бинокли
искали его, греки с ю та с азартом тыкали пальцами
вдаль. И вот нашел, наконец, я нечто смутно-желтевшее
на каменистом холме, одиноко стоящ ем за морем крыш
в долине,— нечто вроде небольш ой дикой крепости. И,
взглянув на этот голый холм пелазгов, впервые в жизни
всем существом своим ощ утил я древность.
В Пирее, где в жаркий полдень мы бросили якорь, нас
окружили гиды, комиссионеры отелей... М аленький быст
рый поезд в полчаса доставил нас в Афины. По ослепите
льно белым улицам еду я, выйдя из вагона. Высоко сидит
на козлах кучер в соломенной шляпе, хлопая бичом над
парой резвых кляч в дышле. Я ркая лента неба льется над
коридором улицы с белой мостовой и запыленными ки
парисами, вытянувшимися между дом ам и. Даже и в тени
чувствуешь и видишь, как прозрачен сухой жаркий воз
дух. Спущены зеленые жалю зи на окнах, спущены м арки
зы над витринами. Быстро выезжаем, миновав площ адь,
королевский дворец и предместье, на меловое шоссе,—
и этот холм пелазгов с руинами храмов поражает меня
своей золотистой желтизной и наготой. Гром адная под
кова гор, гром адная долина, а среди долины одиноко
высится желто-каменный пик холма, воедино слитый
37
двадцатипятивековой древностью с голым остовом Ак
рополя,— останками стен, колоннад и порталов. Зной
и ветер давно обожгли кости этой чуждой и уже непонят
ной нам жизни. Медленно тянут лош ади по мелу, хрустит
щебень шоссе, кольцом охватившего холм и поднимаю
щегося все в гору,— со всех сторон оглядываю я загоре
лый камень стен Акрополя и его желобчатых колонн...
Наконец, коляска останавливается как раз против входа
в гранитной стене, за которы м широкая лестница из
лоснящегося м рам ора поднимается к П ропилеям и П ар
фенону... И на мгновенье я теряю сь... Боже, как все это
просто, старо и прекрасно!
Н алево, в сквозной тени маслин, стоит другая коляс
ка. Высокий, очень прямой человек с биноклем через
плечо, в сером костю ме и тропическом шлеме, и высокая
худая женщина, тоже в сером шлеме, в фильдекосовых
перчатках, с длинной тонкой палочкой в одной руке
и с книжкой в другой, направляю тся ко входу. Но даже
и эти спокойнейшие люди изумленно см отрят круглыми
глазами на то, что блещет перед нами золоты ми руинами
в жарком синем небе, на то, что так божественно-легко
и стройно гром оздится на гранитных укреплениях, врос
ших в темя этого «А лтаря Солнца». Они входят, подни
маю тся по лестнице, делаю тся маленькими среди колонн,
уцелевших от Пропилей... Я тоже иду и смотрю ... Но
я уже все видел!
Я иду, но души древности, создавшей все это, я кос
нулся еще с парохода. А божественное совершенство
Акрополя раскрывает один взгляд на него.
Вот я поднялся по скользким плитам к Пропилеям
и храму Победы. Я теряю сь в беспредельном пространст
ве Эгейского моря и вижу отсю да и маленький порт
в Пирее, и бесконечно-далекие силуэты каких-то голубых
островов, и Саламин, и Эгину. А когда я оборачиваю сь,
меня озаряет сине-лиловый пламень неба, налитого меж
ду руинами храмов, между золотисто-обожженным м ра
мором колоннад и капителей, между желобчатыми сто
лпами такой красоты, мощи и стройности, пред которы
ми слово бессильно. Я вступаю в громаду раскрытого
Парфенона, вижу скользкие м рам орны е плиты, легкий
мак в их расселинах... Ч то иное, кроме неба и солнца,
могло создать все это? Какой воздух, кроме воздуха
Архипелага, мог сохранить в такой чистоте этот мрамор?
Глыбам гранита и м рам ора, кряжам каменистых гор,
38
накаленных зноем, поклонялись древнейшие греческие
племена. «Амфион, древнейший из поэтов, извлекал из
лиры столь сладкие звуки, что вечный м рам ор, в котором
заключена высшая чистота земли, сам стал складываться
в колоннады, стены и ступени». А Гомер изваял образы
богов-людей: ведь Э ллада «только устами поэтов и ф ило
софов» созидала пантеоны и культы. И «уста поэтов»
высшей религией признали красоту, высшим загробным
блаженством — Элизиум, «от века не знавший тьмы
и холода», высшей загробной мукой — лишение света...
«Бог — жизнь, свет и красота»,— сказал народ, насе
ливший землю в этом «прелестнейшем из морей».—
«Бог — это мое тело»,— сказал он, возмужав и забыв,
что земля его, как и всюду, щедро насыщается кровью
и что см ер ть,. как и всюду, разруш ает на его земле
плотскую радость. «Я завоевал высшую мудрость»,—
сказал он — и отлил свои завоеванья в м рам ор — воз
двиг «Алтарь Возврата», как Александр на границах
Индии. И чтобы не слыш ать о новых завоеваниях, ум ерт
вил Сократа. Но дух искал и жаждал. Александр, снеда
емый этой жаждой, раздвинул пределы земли, смешал
народы и, возвратясь, сказал: «М ир бесконечен, и Бог
тысячелик. Я поклонялся всем ликам; но истинный —
неведом. Иудея говорит, что лик его — мощ ь и пламя
гнева; Египет, что лик его — Солнце в лике Сфинкса
и Ястреба. Но Иудея — это горючее М ертвое море,
Египет — м огила в пустыне: он тоже свершил свой
путь — от поклонения вечно возрож даю щ емуся «сыну
Солнца», Г ору, до своего А лтаря Возврата — до Великой
пирамиды. И храмы Солнца ныне пусты и безмолвны».
Тогда Греция снова послала поэтов и философов искать
Бога. И они пошли в Сирию и Александрию — и среди
смешавшегося человечества зачалось смутное и радост
ное предчувствие нового рассвета. Впервые случилось,
что завоеватель мира не дерзнул покорить мир богу
своей нации. И всемирная монархия, смешав человечест
во, распалась. Человечество пресытилось кровью , зем
лею и смертью — и возж аж дало братства, неба, бессмер
тия. И когда, наконец, снова взош ло Солнце,— «Радуй
ся! — сказал миру ясный Голос.— Нет более ни рабов, ни
царей, ни жрецов, ни богов, ни отечества, ни смерти. Я —
Египтянин, Иудей и Эллин, я сын Земли и Духа. Дух
животворит и роднит все сущее: и лилии полевые, и пти
цы небесные, и С олом она в славе его, и раба Соломона.
39
Сила и жизнь Его так велики во Мне, что вот Я полагаю
руку М ою на голову умираю щ его — и слышу, как трепе
тно исходит из Меня лю бовь и жизнь. На Фаворе, в ро
систое солнечное утро, мир, в блеске и голубых туманах
лежащий подо М ною , наполняет М ою душу таким восто
ргом, светом Отца М оего, что лицо М ое повергает на
землю братьев М оих...»
Ш
Н а предвечернее солнце было больно смотреть, когда
я возвращ ался на рейд. Зеркальные отражения струились,
переливались по нагретому за день борту. Медные обо
дки открытых иллю м инаторов искрились. Лебедки уже
затихли, трю м ы были нагружены и закрыты... П отом
заревела, сотрясая все палубы, труба и забурлил винт...
В несказанной пышности и нежности червонной пыли
и воздуш но-фиолетовых вулканов пламенело солнце за
беспредельным Эгинским заливом , из которого мы ухо
дили от А крополя к югу. П отом оно сразу потеряло весь
свой блеск, стало огром ны м м алиновы м диском, стало
меркнуть — и скрылось. Тогда в золотисто-бирю зовую
глубину небосклона высоко поднялись ды м чато-ам ети
стовые радиусы. Но на острова и на горы за заливом уже
пал вечерний пепел, а все необозримое пространство
заш тилевш его моря внезапно покры ла мертвенная, м ала
хитовая бледность. Я стоял на юте, облокотясь на решет
ку борта, и смотрел то на этот м алахит, то на запад. Вдруг
по кораблю там и сям тепло и весело вспыхнуло электри
чество. Н а минуту оно отвлекло меня, а когда я снова
взглянул на запад, его уже настигла тьм а южной ночи.
Скоро в ней потонули и море и небо. Но вот за
бортом стал реять слабый таинственный свет — темнолиловый полукруг моря, явственно отделившийся от бо
лее легкого неба, как бы задымился водным светом.
— М иль десять идем? — спросил я забелевшего в су
мраке м атроса, по шороху за бортом угадывая ровный
полный ход.
— М иль тринадцать идем...
И по тому, как мелькали навстречу мне, когда я по
шел на бак, горбы волн, полных дымивш егося фосфора,
видно было, что правда.
Черный и в темноте особенно упорный бугшприт
40
неуклонно вел в звездный склон неба. На северо-востоке
широко раскидывалась Больш ая М едведица, «любимое
созвездие Гомера». Н а ю го-западе низко, но ярче и вели
колепнее всех сверкала розово-серебристая Венера. Тем
но-синяя, глубь была переполнена повисшими в М лечном
Пути алм азам и. И отовсю ду лились в море нити тонкого,
дивного света. Но свет м оря был еще прекраснее.
— Эй, не курить на баке! — раздался молодой звуч
ный голос.
И опять наступила глубокая тишина, полная шороха
волн и дыханий машины.
Спотыкаясь на цепи и паруса, я добрался до бугшприта. Острая железная грудь резала кипевшую бледно
синим пламенем воду — и все пространство моря, оза
ренного и полного таинственным светом, быстро бежало
навстречу. Звезды дрож али от едва уловимого теплого
воздушного тока... Да, «свет и во тьме светит». Вот
закатилось солнце, но и во тьме только солнцем живет
и дышит все сущее. Это оно вращ ает винт парохода, оно
несет навстречу мне море; оно, неиссякаемый родник всех
сил, льющихся на землю , правит и непостижимым для
моего разума стремлением своего необъятного царства
в бесконечность — к Веге, и безумной радостью этого
стрелой летящего подо мною дельфина — как бы сплош
ной массы дымно-синего фосфора. И только к свету
стремится все в мире. М ириады едва зримых семян жиз
ни, лишенных солнца тьм ою ночи и глубинами вод, все
же светят сами себе — теми атом ам и его, которыми
рождена в них жизнь. И над всем этим м орем, видевшим
на берегах своих все служения Богу, всегда имевшие
в основе своей служение только Солнцу, стоит как бы
голубой дым: дым каждения Ему.
1907
ДЕЛЬТА
Солнце потонуло в бледно-сизой мути. Волны, мель
кавшие за бортом , стали кубовыми. Вспыхнуло элект
ричество и сразу отделило пароход от ночи.
Внутри, в каю т-компаниях и рубках, было ярко, свет
ло, за бортами была тьм а, теплый ветер и шорох волн,
бежавших качаю щ имися холмами. М аслянисто-золотые
полосы падали на них из иллю м инаторов и змеевидно
извивались. Ветер усиливался,— и вдруг одна из этих
полос провалилась в черную пропасть, а вся глыба па
рохода зыбко приподнялась с носа и еще более зыбко
и плавно опустилась среди закипевшей почти до бортов
голубовато-дымной воды. К акая-то женщина, показав
шаяся в это время в светлом пространстве входа в рубку,
ухватилась было за притолоку, но в ту же минуту оторва
лась и со смехом, с протянутыми руками побежала по
наклонной палубе. А немного погодя из той же двери
вышел мужчина, оглянулся и, увидев меня, неестественно
запел и твердыми ш агами пошел по опускающейся и под
нимающейся палубе следом за ней...
Около полуночи над темно-лиловой равниной моря
взошел оранжевый печальный полумесяц. Сея на гори
зонте шафранный свет, он наклонно висел над бегущей на
нас и качающейся зыбью , и от него несло теплым, теп
лым ветром...
У тром открылся берег Африки.
Сильно прйпекало. Небо было знойно и белесо, море
тускло блестело оловом . Вода под кормой бурлила жид
кая, зелено-голубая.
К ом андир, весь в белом, стоял на мостике, не отводя
от глаз бинокля. М едленней вздыхала машина: шли уже
средним ходом, ждали араба-лоцм ана, ибо взморье перед
Александрией густо усеяно подводными камнями. Про42
мелькнула первая чайка... Прош ел навстречу тупоносый
и весь черный пароход, и я увидел на нем белые буквы:
«Дельта»... А из мути на горизонте уже выделялась баш
ня, преемница того знаменитого маяка, что был когда-то
«символом света александрийской мудрости» и одним из
чудес мира, ибо «вел к городу полубога, дошедшего от
столпов Геркулеса до индийских деревьев, вершин кото
рых не достигаю т стрелы», был посвящен «богам, спаса
ющим плавающих», блистал зеркалом — «Талисманом
Александрии, отраж авш им землю , небо и все паруса
Средиземного моря», и так возвыш ался, что «камень,
брошенный с него на закате, падал в воду только в пол
ночь...» П отом слабо обозначилась белая полоска горо
да, бесчисленные палочки,— мачты порта,— и крести
ки — крылья ветряных мельниц, вправо же от них —
бледно-желтая линия пустыни, терявш аяся на западе,
линия безграничной плоскости, соседней с Дельтой,
и там , в этой стекловидной дали — призраки тех единст
венных по своим очертаниям деревьев, вид которых все
гда волнует: финиковые пальмы .
Мы идем медленно, но он все растет и приближается,
этот песчаный берег с пальм ам и, все выше растут эти
бесчисленные мачты, видны каменные ленты волнорезов
и сияющий белизной маяк. И зной африканского утра все
увеличивается по мере того, как мы все тише и глубже
входим в тесноту С тарого П орта, переполненного судами
и разноцветными лодками с разноцветными флагами
отелей и загорелы м лю дом в фесках, обмотанных плат
ками, и в длинных синих рубахах. Все это тянется среди
пароходов за нами, а справа надвигаю тся серо-песчаные
обрывы, на которых среди однообразны х палевых куби
ков-домов стоят ш ероховатые стволы в перистых сул
танах. Долгий морской путь кончен,— взглянув назад, на
белый волнорез, я не вижу больше моря: вижу только
мачты да синюю ленту над волнорезом. Кругом пестрота
людей и лодок, эти палевые кубики и пальмы ,— и все
залито сухим, ослепительным светом... Африка!
Въезжая в Александрию, я все клонил голову: солнце
стояло как раз над головою . Встретилась медленная вере
ница соловых дром адеров, навьюченных сахарным тр о
стником и предводительствуемых босоногим погонщ и
ком в красной ермолке и коротком белом кунбазе. П о
том проехали английские солдаты в тропической форме,
верхом на великолепных гнедых лош адях, лоснившихся
43
на солнце, и, прижимаясь от них к глиняной ограде,
мелко перебирая по пыли маленькими ножками, прош ла
молоденькая феллаш ка в голубой полинявшей рубахе,
круглолицая, с полными губками и расширенными нозд
рями. Она подняла ресницы над темными глазам и —
и опустила их. На ее пепельно-смуглом лице, татуирован
ном синеватыми полосками по бокам подбородка и звез
дочками на висках, покры вала не было. Не было и биб
лейского кувшина на ее голове, прикрытой легким плат
ком из черно-синей шерсти: на голове она несла то, что
теперь так ходко сменяет на Востоке библейский кув
шин,— больш ую жестянку из-под керосина. А за феллашкой показался ослик-иноходец, быстро и тупо семени
вший копытцами, под красным бархатны м седлом, на
котором, почти задевая землю ботинками, сидел боль
шой араб в пиджаке сверх длинного халата-подрясника,
в плоской феске, обмотанной золотисто-пестрым плат
ком...
В отеле близ П лощ ади Консулов мне отвели простор
ную комнату с каменным полом, покры тым тонкими
коврами. В ней стояла постель под кисейным балдахи
ном, было полутемно и прохладно. Ставни балкона были
закрыты. За ними стоял оглуш ительный гам Востока,
говор и стук копыт, гул и рожки трам вая, вопли продав
цов воды... А когда я раскрыл ставни, в комнату, вместе
со всеми этими звуками, так и хлынул свет, жар аф
риканского полдня...
В каком-то м аленьком греческом ресторане я ел ка
кую-то розовую морскую рыбу, щедро облитую лим он
ным соком, и пил какое-то густое вино. П отом побрел
к м орю , глядя на мелкую зыбь его сиреневого простора,
на раковины облаков, таявш их над ним в бездонном
шелковистом небе, на кубики палевых домов, терявшихся
вдоль ш ирокого изгиба песчаного побережья... И вихры
отдаленных пальм опять сладко напомнили: Африка!
На Площ ади Консулов, вокруг сквера, в жидкой и лег
кой тени подсыхающих деревьев, стояли коляски, дрем а
ли лош ади. Смуглые, в белом, извозчики, вместе с прочей
арабской толпой, занимавш ей несметные столики сквера,
пили воды, курили, болтали... Сидели два негра из Суда
на. Их черные скуластые лица и черные палки ног в ог
ромных пыльных туфлях казались еще чернее и страшнее
от белых кидар; сверх рубашек на них были короткие
халаты цвета полосатых гиен. С раздуваю щ имися нозд
44
рями раздавленных носов, с блестящ ими глазам и, с нагло
вывороченными губами негры радостно и удивленно
осматривали проходящих женщин. А у женщин, закутан
ных в черный шелк, только и видно было что глаза,
странно разделенные металлическим цилиндром, соеди
няющим чадры с покры валами.
Часам к четырем город снова ожил. П оливали м осто
вые, и косой блеск с запада ярко золотил и площ адь,
снова наполнившуюся народом , и всю улицу ШерифПаш а, по которой я поехал к каналу и которая казалась
бы совсем европейской, если бы не ослики, не этот босо
ногий черноликий лю д и ш арабаны с детьми и жен
щинами, очень нарядными, но уж чересчур смуглыми.
Канал соединяет море с Н илом . Виллы и сады тянулись
вдоль его правого берега, на зеркальной воде его мирно
дремали в низком блеске еще жаркого солнца грубые
косые паруса барок, и по-африкански желтели среди паль
мовых рощ глиняные хижины на левом берегу...
По-африкански бедно было и в кварталах, прилега
ющих к С тарому П орту, к тому голому холмистому
пространству, где когда-то'бы ли дворцы и храмы П толомеев и где теперь, на месте Серапеума, стоит так назы ва
емая колонна П омпея. По-африкански горели против
опускавшегося солнца стекла в желтых домах разнопле
менной александрийской бедноты. Ж енщины в туфлях
и халатиках, похожие на евреек наших южных городов,
с раскрытыми тощ ими грудями, почерневшими от зноя,
лениво сидели у порогов и держали на коленях полуго
лых детишек, лица которых сплошь облепляли мухи. Тут
же ш атались шелудивые бездомные собаки. Ни кустика
не было среди глиняных рогаты х памятников арабского
кладбища, уже давно смеш авш его свои кости с несмет
ными костями древних кладбищ и с мусором тысячелет
них останков стократ погибавшей и вновь возрож давш ей
ся Александрии. И надо всеми этими братскими м огила
ми высилась колонна розового ассуанского м рам ора.
М еланхолически-прекрасен вид от колонны: на западе —
вечернее солнце, опускающееся к золотой полосе Среди
земного моря, на востоке — рощи пальм, синяя пустын
ная равнина М ареотиса и пески, пески...
А на пути в К аир сперва мелькали стены Алек
сандрии. П отом вагоны озарились золотисты ми песча
ными выемками, белыми виллами и яркой синью утрен
него неба.
45
Скоро их сменил М ареотис: водная сияющая гладь,
острова камышей, необозримая зеркальность, на отмелях
которой розовы ми лилиями блистали тысячи длинноно
гих фламинго, ибисов и цапель. А за лагунами и поймами
начали разверты ваться топи и равнины, возделанные, как
огороды, изрезанные каналами и плотинами, и стекло
видные дали с чуть видными оазами селений...
Поезд уносил меня к югу, и все живее чувствовал я,
что нигде так быстро не падаеш ь в глубь времен, как
здесь. Как древен этот смуглый лю д, орош аю щ ий поля,
едущий по плотинам на осликах, отдыхаю щ ий вместе
с буйволами под жидкой тенью смоковниц!
Вагон был переполнен женщинами, до глаз закутан
ными в черное и белое, фесками, ш ляпами, халатами,
табачны м ды м ом , пылью и светом. Воздух, веющий в ок
на с нив и каналов, становился все жарче и суше,— и вот
начали хлопать поднимаемые рамы , а за ними — решет
чатые ставни. Воцарился полумрак, изрезанный полоса
ми света и ды м а, но духота стала уже дурманить.
Я вышел на площ адку — и ослеп от белого блеска.
Обдает пламенем, точно стоиш ь возле огром ного костра,
удушает желтой пылью ... Вижу сквозь пыль, что под
колесами с грохотом мелькает сквозной мост и горячим
стеклом блещет внизу река в илистых берегах. Это уже
Нил. М имо поезда начинаю т м елькать белые яркие стены
и высокие пальмы: Танта. С разлета стал поезд, и хлыну
вшая из вагонов толпа мгновенно смеш алась с цветистой
толпой на раскаленной платф орме. Но едва успел я схва
тить в буфете апельсин и пачку папирос, как дверцы
вагонов уже опять захлопали. И опять — равнины зре
ющего хлеба, каналы и черные деревушки феллахов —
полузвериные хижины из ила, крытые дурровой соло
мой... И опять против меня — копт и феллах. К опт —
толстый, в черном халате, в черной туго завернутой
чалме, с темно-оливковы м круглым лицом, карими гла
зами и раздуваю щ имися ноздрями. Феллах — в белой
чалме и грубом балахоне, расстегнутом на груди. Это
совершенный бык, по своему нечеловеческому сложению,
с бронзовой шеей изумительной мощ и. И сидит он так,
как и подобает ему, прямому потомку древнего египет
ского человека: прямо, нечеловечески спокойно, с подня
тыми плечами, ровно положивши ладони на колени...
1907
ч
СВЕТ ЗОДИАКА
I
Каир шумен, богат, многолю ден.
К вечеру улицы политы. Нежно и свежо пахнет цветами,
тепло и пряно — влажной пылью и нагретыми за день
мостовыми. Оживленнее гудят трам ваи, реками текут
ш арабаны, коляски, кареты и верховые к мосту через Нил,
на катанье, гремят в садах оркестры... Но вот по лю дным
широким тротуарам , никого и ничего не замечая, идут
бедуины — худые, огнеглазые, высокие,— и на их чугунных
лицах — алый отблеск ж аркого заката. Их тонкие, сухие,
почти черные ноги голы от колен до больших жестких
баш маков. Лица грозны, головы женственны: на головы
накинуты и висят по плечам кэфии — больш ие платки из
черно-синей шерсти, а сверх платков лежит двойной обруч,
два черных шерстяных жгута. На теле рубаха до колен,
подпоясанная ш алью , на рубахе — теплая безрукавка,
а сверх всего — абая, шерстяная пегая хламида, грубая,
тяжелая, с короткими рукавами, но такая широкоплечая,
такая свободная, что рукава, спускаясь, достигают до кистей
маленьких лиловых рук. И царственно-гордо выгнуты
тонкие шеи, обмотанные шелковыми платками, и небрежно
опирается левая рука с серебряным перстнем на мизинце на
рукоятку огром ного ятагана, засунутого за пояс...
Старый К аир, сарацинский, окружает Каир новый,
европейский, со стороны желтого М окатам ского кряжа.
Ему уже тысяча триста лет. Он основан «милостью и ве
лением Бога». Ф остат — его первое имя — значит палат
ка. У подошвы М окатам а был новый Вавилон, основан
ный еще при фараонах выходцами из Вавилона Халдейс
кого. Н астало время, когда над миром восторжествовала
грозная и дикая мощ ь И слама. А мру, полководец О м ара,
пришел к Нилу и взял Вавилон. В его палатке свила
гнездо голубка. Уходя, Амру оставил палатку, дабы не
47
трогать гнезда. И на этом месте зачался «Победонос
ный», Великий Каир.
Его узкие, длинные и кривые улицы переполнены лав
ками, цирю льнями, кофейнями, столиками, табуретами,
лю дьм и, ослами, собаками и верблю дами. Его сказочни
ки и певцы, повествующие о подвигах Али, зятя пророка,
известны всему миру. Его ш ахматисты и курильщики
молчаливы и мудры. Его базары равны шумом и богат
ством базарам С там була и Д ам аска. В нем полтысячи
мечетей, а вокруг него, в пустыне,— сотни тысяч могил.
Мечети и минареты царят надо всем. Мечети плечисты,
полосаты, как абаи, все в огромных и пестрых куполахтю рбанах. М инареты высоки, узорны и тонки, как пики.
Это ли не старина? Стары и погосты его, стары и голы.
Там , среди усыпальниц халифов, среди усыпальниц м ам е
лю ков и вокруг полуразруш енной мечети Амру, похожей
на громадную палатку,— вечное безмолвие песков и не
сметных рогатых бугорков из глины, усыпляемое ж алоб
ною песнью пустынного жаворонка или пестрокрылых
чекканок. Но вот проходит и звонко и страстно кричит по
узким и шумным коридорам базаров и улиц сожженная
нуждою и зноем женщина, со спутанными черными воло
сами, босая, в одной полинявшей кубовой рубахе. Все
достояние ее в козе, которую она ведет за собою ,—
в старой козе с длинной шелковисто-черной шерстью,
с длинными колокольцам и-уш ами и горбаты м носом.
Женщина кричит, предлагая подоить эту козу и за грош
напоить «сладким м олоком» всякого желающего. И вся
старина сарацинского К аира тонет в аравийской древно
сти этого крика. А когда смотриш ь на мечети Каира и на
его погосты, то думаеш ь о том , что мечети его сложены
из порфира мемфисских храмов и гранита разрушенных
пирамид, что дорога мимо погостов ведет по пустыне
к обелиску Гелиополя-Она. И тогда и от европейского
К аира, и от К аира мусульманского мысль уносится
к древнему царству ф араонов, видя вдали каменные м о
щи этого царства — пирамиды Гизе и Саккара...
п
Солнце склонялось к Ливийской пустыне. Я смотрел
со стен цитадели Каира, утвержденной на выступе скал
М окатам а, на запад, на восток и на север,— на город,
48
занявший необозримую долину под цитаделью . П одош ел
и предложил свои услуги какой-то милый и тихий
человек в тем ном балахоне и белой чалме. Он прежде
всего показал мне колодец халифа Ю суфа. Но что
же это за старина? Колодец глубок, как преисподняя,
и только. Камни цитадели постарш е — они из малых
пирамид Гизе!
Я все глядел в пыль над долиною Н ила и за Нил, где,
в сухо-туманной пустыне, рисовались фиолетовые конусы
самых старых пирамид и среди них — ступенчатая пира
мида Аписов: К о-К ом ех — «пирамида черного быка».
Внутри она уже разруш ается, а снаружи полузасыпана
песками. Она даже не из камня, а из кирпичей нильского
ила. Она на тысячу лет древнее великой пирамиды Хуфу.
А близ нее — Серапеум, бесконечные черностенные ката
комбы, высеченные в скалах. И, взглянув в сторону Серапеума, я забыл на минуту все окружающее. Ах, как
пышно-прекрасны были эти «земные воплощения бога
Нила», эти мощные траурные быки — черные, с белым
ястребом на спине, с белым треугольником на лбу! Как
мрачно-торжественны были их погребальные галереи
и гигантские саркофаги из гранита!
— Эль-Азхар, Гассан,— б орм отал араб, перечисляя
каирские мечети, и, бесшумно перебирая легкими босыми
ногами, привел меня к северной стене, к другому обрыву,
и опять стал указы вать на море серого огром ного горо
да, теряю щегося в пыли под нами.
Воздух был тепел и душен. Далеко на западе склоня
лось к слоистым пескам горячее мутное солнце. П ирам и
ды Гизе были ближе и левей его: они мягко и четко
выделялись среди этих пепельных дюн фиолетовыми ко
нусами. Н еобъятное пространство между небом, пустыней
и долиной К аира было все в пыльно-золотистом блеске.
Солнце опускалось все ниже, белый шлем, который я дер
жал в руках, стал алеть. С минаретов понеслись к бледно
му бездонному небу древне-печальные прославления Бога.
Летучие мыши дрож ащ ими зигзагами зареяли вокруг: они
лю бят теплые вечера, катаком бы , пустынные скалы...
В пустыне, сзади цитадели, раскинуты среди песков
мечети-гробницы халифов. Они всеми забы ты , приходят
в ветхость. Там в усыпальнице К аид-Бея окна горят
такой цветной мозаикой, равной которой нет на земле.
Там есть два камня из Мекки — один сиреневый, другой
розовый — и на них следы М агомета. Но что Каид-Бей
49
и М агомет! За м огилами халифов, среди песков, уходя
щих до Красного моря, на самой окраине холмов Иудейс
ких, есть оаз, где, по слову Осии, «тернии и волчцы
выросли на жертвенниках И зраиля», где с землею сров
нялись следы города, более славного и древнего, чем
самый М емфис,— следы Она-Гелиополя, Бет-Шемеса,
по-еврейски,— «Д ом а Солнца». Это было средоточие
культа Гора и высшей жреческой мудрости. Усиртесен
Первый пять тысяч лет тому назад воздвиг перед онийским храмом Солнца, самы м чтимым в древнем мире,
свои обелиски из розовых гранитов и украсил их золо
тыми наконечниками. В дни патриархов Иосиф, сын И а
кова, женился в Оне на дочери первосвященника Потифера — «посвященного Солнцу»; Моисей, воспитавшийся
там , основал на служении Изиде служение Иегове; Солон
слушал первый рассказ о потопе; Г е р о д о т — первые
главы истории, П ифагор — математику и астрономию;
П латон, проведший в академии Она тринадцать лет,—
презрительно-грустные слова: «Вы, эллины,— дети»; в
Оне жила сама Б огом атерь с М ладенцем...
Солнце тонет в сухой сизой мути, и шафранный свет
запада быстро меркнет. М ириады веселых огней рассыпа
ются по темнеющей долине К аира. Со всех сторон об
ступает Каир африканская душная ночь. Из тьмы неведо
мых горячих стран пролагает свой путь священная река,
источники которой знали лиш ь жрецы Саиса. Неведомые
экваториальные
созвездия
поднимаю тся оттуда,—
и звездное небо принимает «вид лучистых алмазов на
черно-бархатном покрове гроба». Черное! Сколько тут
черного! Черны были палатки таинственных азиатских
кочевников, «царей-пастухов», несметной ратью охвати
вшие некогда Египет на целых пятьсот лет. Черны были
Аписы М емфиса. Черным гранитом лоснились скаты пи
рамиды Хуфу. «Семусином» — черно-пламенным урага
ном песков — прошел по Египту К ам биз, до основания
разрушив и Он и Мемфис, и это в его полчищах семусин
пожрал в один день полтораста тысяч жизней на пути
к черной Нубии! И вот тогда-то и дохнуло на Египет
дыхание смерти, и «помутилось солнце его от пыли сра
жений и от курений жрецов, и прибег он к идолам и чаро
деям и к вы зываю щ им мертвых»...
На месте Она, ныне покры том хлебами, пальмами
и хижинами арабской деревушки М атариэ, среди оаза,
что питается родником Айн-Ш емес — «Солнечным ис
50
точником»,— одиноко стоит десятисаженный обелиск, на
треть утонувший в земле, изъеденный иероглифами и об
лепленный гнездами ос. А в Ливийской пустыне сонные
змеи песков бегут и бегут во входы пирамид, уже давно
пустующих. М умии из гробниц и пирамид Саккара выки
нул еще Камбиз. Пустой саркофаг из базальта, найден
ный в пирамиде М енкери, потонул вместе с кораблем в
океане, на пути в Британию . Пустой огромный саркофаг
стоит и в Великой пирамиде. К то тот, что покоился в
ней? Хуфу? Копты говорят: нет, Саурид, живший за три
века до потопа и от потопа сохранивший в ней и свой
труп, и все сокровищ а египетской мудрости... В те долгие
века, когда умерший Египет пребывал в тишине и забве
нии, пришли в его пустыни новые завоеватели, арабы,, про
били, после долгих исканий, уже ободранную Великую
пирамиду и в гробовой тьме, по узким проходам, веду
щим в сердце пирамиды , проникли, в надежде на клады,
в покой человека, умершего в начале мира. Но, озарив
факелами заблестевшие, как черный лед, ш лифованно
гранитные стены этого покоя, в ужасе отступили: посреди
него стоял прямоугольный и тоже весь черный саркофаг.
В нем лежала мумия в золотой броне, осыпанной драго
ценными камнями, и с золоты м мечом у бедра. Н а лбу же
мумии красным огнем горел громадны й карбункул, весь
в письменах, непонятных ни единому смертному... I
III
Я кончил этот вечер в театре, на площ ади, сплошь
занятой табуретами и столиками, шумной и лю дной, как
ярмарка.
Двери театра были открыты настежь, но в партере,
усеянном фесками, стояла одуряю щ ая духота. Ч то же
было в решетчатых ложах, где помещ аю тся гаремы?
Подняли под музыку занавес — и в глубине сцены от
крылся плакат: лиловая ночь и пребольш ая луна над
лиловым силуэтом города, состоящ его из одних пальм
и мечетей и четко отраженного в бледно-лиловой реке.
На полу среди сцены стояло ярко-зеленое дерево, а под
деревом — араб в пышной старинной одежде и гром ад
ном тю рбане. С трастно завы л и загудел оркестр, и араб,
приложив одну руку к сердцу, а другую, дрожащ ую ,
вытянув, разразился такими гнусавыми воплями, что
51
весь партер затрепетал от рукоплесканий. Араб ж аловал
ся на несчастную лю бовь и прозаклады вал кому-то душу,
лишь бы увидеть свою милую . Затем он смолк, закрыл
лицо руками и затрясся от беззвучных рыданий. А напла
кавшись, глубоко вздохнул, снял темный широчайший
халат, положил его подушкой под деревом и, оставшись
в другом, бледно-розовом , лег спать. М узыка под сур
динку запиликала что-то осторожное, хитрое. И тогда
из-за кулис бесшумно выпорхнули черти в красных бала
хонах, с белыми изображениями черепов на груди. Радо
стно подвывая и взвизгивая, они закружились над своей
добычей. И вдруг ухнул барабан — и, подхватив спяще
го, черти бросились за кулисы...
Д ом ой я вернулся за полночь. К аир затихал. Съеда
емый москитами, я без сна лежал на широкой постели
в жарком номере. Перед рассветом взошел месяц, озарил
теплым золотисты м светом верхушки пальм во дворе
отеля и противоположные балконы, и в окна потянуло
свежестью. Я стал забы ваться. Но тут воздух внезапно
дрогнул от м ощ ного трубного рева. Рев загремел побед
но, оглуш аю щ е — и, внезапно сорвавш ись, разразился
страш ным, захлебываю щ имся скрипом. Рыдал в сосед
нем дворе осед — и рыдал бесконечно долго!
У тро в Каире восхитительно. Чистые широкие про
спекты еще в тени и пусты. Снова полита зелень в цвет
никах, палисадниках и скверах, нежно и свежо пахнущих.
Верхушки пальм розовею т, небо легко и жемчужно-би
рю зово. Экипаж быстро катится по гладким мостовым.
Едем к пирамидам . Вот мост с бронзовы ми львами через
Нил. Свет утреннего солнца ослепительно блещет над
розово-голубым морем пара, в котором тонут и острова,
и вся долина Нила. «Привет тебе, А мон-Ра-Гормахис,
сам себя производящий! Привет тебе, священный ястреб
со сверкающими кры льями, многоцветный феникс! П ри
вет тебе, дитя, ежедневно рождающ ееся, старец, проплы
вающий вечность!»
Нил под мостом дымится, и в дыму медленно идут
серые паруса барок. Вереницы ослов и верблю дов, нагру
женных овощ ами, зеленью, м олоком , птицей, тянутся на
базары и несут в город простоту деревни, здоровье полей.
Переезжаем остров, потом рукав Н ила, едем мимо зоо
логического парка,— и впереди открывается низмен
ность, равнина зреющих ячменей и пшеницы: стоит время
Шаму, как называли египтяне жатву. И прямая, как стре
52
ла, аллея акаций до самой пустыни прорезывает эту
равнину. Там , в самом конце аллеи, как деревенские риги,
стоят на обрыве скалисто-песчаного плоскогорья три ка
менных треугольника цвета старой соломы.
Когда мы подъезжаем к этому обрыву, резко желтеет
его песок и мягко и четко возносятся над ним в прозрач
ный воздух зубчатые грани каменной гром ады рж аво
соломенного цвета: Великая пирамида Хуфу!
От нее — один из самых дивных видов в мире. Целая
страна, чуть не вся низменность Д ельты, теряется на
севере, радуя вечной м олодостью природы: м олоды ка
жутся отсю да, из пустыни, с древнейшего на земле клад
бища, эти нивы, пальмы , селения! На юге тонет в солнеч
ном тумане долина Нила. Впереди чуть виден м утно
аспидный Каир и призраки Аравийских гор. А сама пира
мида, стоящ ая сзади меня, восходит до ярких небес вели
кой ребристой горой.
Обойдя ее, я вижу, что северный бок ее высоко занесен
песком. Вдали, в сторону Ливийской пустыни,— второй
треугольник, пирамида Хафри. Ее гром ада, почти равная
первой и тоже утонувш ая в слоистых песках, снизу обо
драна, доисторически груба и проста, как и Хуфу, но
вверху блестит розовы м гранитом . В чистом воздухе она
кажется необыкновенно близкой. Но еще более четки на
сини небосклона грани третьей — «красной» пирамиды
Менкери, еще сплошь покрытой сиенитом. Она гораздо
меньше и острее двух первых. А к горизонту, там , где
пустыня, поднимаясь волнистыми буграми, ярко подчер
кивает сине-лиловое небо, теряется за песками еще неско
лько маленьких конусов... Вот она, ясность красок, наго
та и радость пустыни!
Вход в Великую пирамиду передо мною. Пески засы
пали ее скат как раз до того места, где нашли когда-то
отверстие в «самое таинственное святилище мира».
Я знаю, что это отверстие падает вниз по скользкому
склону в триста футов, в удушающий мрак, в тесноту.
Там теперь нет ничего, кроме тьмы , летучих мышей
и огромной гробницы без крышки... Где же кости того,
кто вот уже шесть тысяч лет изумляет землю? Они,
говорят, покоились на дне ш ахты,— под пирамидой, а не
в ней. Ш ахта будто бы соединялась подземным ходом
с Нилом... с подземным капищем Изиды, которой посвя
щена пирамида... с ходом под Сфинкс... Но не все ли
равно? Вот я стою и касаюсь камней, может быть, самых
53
древних из тех, что вытесали люди! С тех пор, как их
клали в такое же знойное утро, как и нынче, тысячи раз
изменялось лицо земли. Только через двадцать веков
после этого утра родился Моисей. Через сорок — пришел
на берег Тивериадского м оря Иисус... Но исчезают века,
тысячелетия,— и вот, братски соединяется моя рука с си
зой рукой аравийского пленника, клавшего эти камни...
К Сфинксу иду по указаниям самого Хуфу:
«Гор живой, царь Египта Хуфу, нашел храм Изиды,
покровительницы пирамиды, рядом с храмом Сфинкса,
к северо-западу от храма Озириса, господина гробницы,
и построил себе пирамиду рядом с храмом этой богини...
Место Сфинкса — к югу от храма Изиды, покровитель
ницы пирамиды, и к северу от храма Озириса...»
По песчаным ш елковистым буграм цвета львиной
шкуры я спускаюсь от пирамиды в котловину, где лежит
каменное стоарш инное чудовище, каменная гряда с три
надцатиарш инной головой. И вступаю в святая святых
Египта. Это уже последняя ступень истории.
Вокруг меня мертвое, жаркое море дюн и долин,
полузасыпанных песками скал и могильников. Все бле
стит, как атлас, отделяясь от шелковистой лазури. Всюду
гробовая тишина и бездна пламенного света. Вот страш
ная извилистая полоса на песке,— здесь протащ ила свой
жгут змея, может быть, сама Фи, знаменитая в священ
ных писаниях Египта, вся желто-бурая, вся в бурых попе
речных лентах, с маленькими вертикальными глазками,
от всех гадов отличная рожками. Ноги мои вязнут, со
лнце жжет тело сквозь тонкую белую одежду. Пробковый
шлем внутри весь мокрый. Но я иду и не свожу глаз со
Сфинкса.
Туловище его высечено из гранита целиком,— приста
влены только голова и плечи. Грудь обита, плоска, сло
иста. Лапы обезображены. И весь он, грубый, дикий,
сказочно-громадный, носит следы жуткой древности
и той борьбы, что с незапамятных времен суждена ему,
как защитнику «Страны Солнца», Страны Жизни, от
Сета, бога Смерти. Он весь в трещинах и кажется покоси
вшимся от песков, наискось засыпающих его. Но как
спокойно, спокойно глядит он куда-то на восток, на
далекую солнечно-мглистую долину Нила! Его женствен
ная голова, его пятиаршинное безносое лицо вызываю т
в моем сердце почти такое же благоговение, какое было
в сердцах подданных Хуфу:
54
«Честь тебе, старец, многоликий владыка, испуска
ющий лучи, разгоняю щ ий мрак!»
И, спустившись к лапам Сфинкса, я загляды ваю в по
лузасыпанную шахту между ними и несмело поднимаю
глаза на красноватый исполинский лик его...
Есть «Свет Зодиака». Он встает серебристым пирами
дальным сиянием на тем ном небе жарких стран долго
спустя по закате. Он еще не разгадан. Но божественная
наука о небе называет его свечением первобытного свето
носного вещества, из которого склубилось солнце. Я еще
помню отблеск закативш егося Солнца Греции. Теперь,
возле Сфинкса, в катаком бах мира, зодиакальный свет
первобытной веры встает передо мною во всем своем
страшном величии.
IV
От света, от блеска песков и неба я был пьян всю
дорогу до Каира. Ж аркая сквозная тень бесконечной
аллеи кружевом бежала по лош адям , по спине извозчика,
по мои!й к©лен5ци. Разливы спелых хлебов дремали полу
денной Дремотой. Полуденным сном и солнцем был отяг
чен зоолсй'ический парк. Ж утко и пышно было в нем
в этот час! Я остановил коляску и вошел.
До земли висели ветви м имоз. Высоко возносились
в пламенный воздух, в пыльно-серебристое небо пальмы.
Накалялись цветники. Н а горячих дорожках млели, цепе
нели огромные, сказочно разноцветные бабочки сказочно
богатых рисунков. В загоне под какими-то высокими
зонтичными деревьями стоял покатый жираф, древнееги
петские изображения которого считались когда-то бас
нословной смесью всех животных, и, поводя змеиной
шеей, тянулся рогатой головкой к листьям макушек;
и нельзя было понять, лью тся ли это узоры светотени или
блестит и переливается его песочно-пантеровая шкура.
В других загонах, закрыв ясные девичьи глазки, истом
ленные душной тенью, лежали палевые газели и антило
пы. Дальш е снова шли открыты е солнцу пруды и поляны.
Неподвижно, на одной ноге, как на блестящей трости,
стояли в теплой грязной воде прудов розовые фламинго,
надутые пеликаны, хохлатые тонкие цапли. Неподвижно,
бронзово-зелеными маслянистыми бревнами, лежали
среди плавучих островов допотопные хампсы Египта —
55
свиноглазые крокодилы, до половины высунувшись на
горячую илистую отмель. И бессильно, плоско растяги
вались на песке и пестрых камнях, за частой сеткой
клеток, плетевидные гады, больш еротые, остроглазые,
с самоцветными головками. Иные сверкали всем велико
лепием палитры в свежих красках, иные — иероглифами
точек, решеток, полос. М едленно ползла серая, в черных
чешуйках, «кошачья змея» и, как всякий ползучий гад,
казалась длинной-длинной. «Ночные» змеи дремали. Они
так втирались в песок и так сливались с ним, что лишь
случайно наталкивался я на их неподвижно-стеклянные
глаза с вертикально-хищ ными зрачками. Самоцветными
камнями сверкали, скользя, ящерицы. Искрились тысячи
золотисто-купоросных мух. П ряно пахли нагретые тра
вы. Ж ивотной теплой вонью несло из загона, где бродили
голенастые страусы, нося на своих лошадиных ногах
кургузые туловищ а в атласно-белоснежных курчавых пе
рьях и с глупым удивлением вытягивая лысые головки на
голых шеях. Хищно, восторженно и неожиданно вскрики
вали в мертвой тишине крепкоклювые, горбоносые попу
гаи,— радужные, рубиново-синие, золоты е и зеленые.
И тогда сад казался Эдемом , заповедным прию том бла
женства и «незнания». Н о, снедаемый жаждой знания,
жаждой запретного, я ходил от решетки к решетке змеи
ных клеток. Ужас и отвращ ение вселяла ленивая, ш иро
колобая, пучеглазая «капская гадю ка», лежащ ая толстым
ярко-соломенным жгутом в темных подковках. Свившись
в палевую спираль, отливавш ую голубым пеплом, непо
движно смотрела в пространство круглоглазая, с яйце
видной головкой Гайя, неотразимо-смертоносная покро
вительница всего древнего Египта,— символ величия
и власти, уреус на царских митрах, жгут, обвивающий
крылатую эмблему Г ора, «ара», стократ изображенная
над входами храмов...
А Каир встретил меня закры ты м и ставнями, сохнущи
ми от зноя деревьями, белыми пустыми улицами. Небо
было тускло, дул жгучий пыльный ветер. То был вестник
самого бога Сета. И дыш ал он, пламенный, над страною
могил от первородных чад ее с таинственного и грозного
Ю га,— оттуда, «где Бог в своем лучезарном течении
покрывает кожу людей мрачным блеском сажи и, иссу
шая, курчавит их волосы».
1907
ИУДЕЯ
И Господь поставил меня среди
поля, и оно было полно костей.
Иезекииль
I
Штиль, зной, утро. Кинули якорь на рейде перед
Яффой.
На палубе гам, давка. Босые лодочники в полосатых
фуфайках и ш ароварах юбкой, с буро-сизыми, облитыми
потом лицами, с выкаченными кровавыми белками,
в фесках на заты лок орут и мечут в барки все, что
попадает под руку. Градом летят туда чемоданы, срыва
ются с трапов люди. Сры ваю сь и я. Барка полным-полна
кричащими арабам и, евреями и русскими.
П ароход, чернея среди зеркального взм орья, отд аля
ется, кажется маленьким. М ала и Яффа. До нее еще
далеко, но воздух так чист, а восточные контуры ее
кубических домиков, среди которых то там , то тут м етел
кой торчит пальма, так четки и просты. Уступами гром о
здится этот каменный, цвета банана, городок на обрывис
том прибрежье. От рейда его отделяет длинная гряда
рифов. За ними, у береговых отмелей, шелком сияют
обвисшие паруса на высоких, тонких мачтах лодок. Их
больше всего возле северной отмели, где когда-то был
Водоем Луны, финикийская гавань. С севера к Яффе
подступает золотисто-синяя от воздуха и солнца Саронская долина. С юга — желто-серые филистимские пески.
На востоке — знойно-голубой мираж Иудеи. Там , за
горами,— Иерусалим.
В штиль рифы обнаж аю тся — барка спокойно проска
льзывает между их ржавыми, мокрыми и нестерпимо
блестящими на солнце глыбами. На пристани сараи —
таможни. По гладким каменным уступам, в тени звонких
переулочков поднимаемся к базару. О Стамбуле напоми
нает в первую минуту запах гниющих апельсинов и ук
ропа, смешанный с чадом восточной кухни. Но нет, даже
в самых глухих закоулках С там була нет плит, столь
57
выбитых и отшлифованных копытами и туфлями, и та
кой толпы — таких грубых одежд, такого жесткого зага
ра и таких гортанных криков! Вот базар с мокрым фонта
ном, с водоносами под бурдю ками и кувшинами, с верб
лю дами и собаками, с грудами фруктов и зелени,
с кофейнями и лавчонками в крытых полутемных рядах...
Да, тут все старее, восточнее. И небо над базаром ярче,
и зной не тот. А какие дряхлые хананеи с красными
кроличьими глазам и меняю т в сумраке рядов бешлыки
на лепты и пиастры!
В садах вокруг Яффы — пальмы , магнолии, олеанд
ры, чащи померанцев, усеянных огненной россыпью пло
дов. Запыленные ограды из кактусов в желтом цвету
делят эти сады. Между оградам и, по песчано-каменис
тым тропинкам, медленно струится меланхолический
звон бубенчиков — тянется караван верблю дов. Где-то
журчит по канальчикам вода — под однотонный скрип
колес, качающих ее из цистерн. Э тот ветхозаветный
скрип волнует. Но еще больш е волнует сама Яффа. Эти
темные лавчонки, где тысячу лет торгую т все одним
и тем же — хлебом, жареной рыбой, уздечками, серебря
ными кольцами, связками чесноку, ш афраном, бобами;
эти черные, курчаво-седые старики-семиты с обнажен
ными бурыми грудями, в своих пегих хламидах и беду
инских платках; эти измаилитянки в черно-синих рубахах,
идущие гордой и легкой походкой с огромными кув
шинами на плечах; эти нищие, хромые, слепые и увечные
на каждом шагу — вот она, подлинная Палестина древ
них варваров, земных дней Христа!
На другой день покидаем Яффу, направляясь по Саронской долине к Иерусалиму. Пустынный путь! Нарцис
сы долины, из-за легендарного плодородия которой было
пролито столько крови, теперь начинаю т выпахивать.
Иудея опять понемногу заселяется своими прежними
хозяевами, страстно мечтаю щ ими о возврате дней Д ави
да. Но цветов еще много, слишком много. Всюду мак,
мак и мак: щедро усеял он эти пашни и нивы своими
огненными лепестками.
О чаровательный ветер весеннего дня и приморской
степи, солнечное тепло, сладкий аром ат цветущих олив,
хлебов и горячей земли веет в окна коротенького поезда,
раз в сутки пробегаю щ его по долине и горам к Иерусали
му. Он идет по волнистым полям, среди ржавых пашней
и зеленых посевов, то и дело встречает вереницы верб
58
людов, стада черных коз и серых овец, кучками тол
пящихся то там , то здесь под охраной полудиких пасту
хов и собак, похожих на ш акалов.
— Но, Боже, сколько маку! — говорит мой спутник,
русский еврей, старик с больш ой серо-сизой бородой.
А за Лиддой и Рам лэ,— каменными кубами арабских
городков, ярко белеющих под ярко-синим небом среди
финиковых пальм и кипарисов,— почва становится еще
суше, еще кремнистее и волнистей, а хлеба еще слабее
и жиже. Начинается подъем — до самого Иерусалима.
Уже виден впереди серый камень, синь впадин и ущелий.
Поезд медленно выбивает такт короткими вздохами,
свистки его делаю тся гулки и звонки, путь извилистей;
мы глядим на небо уже из какой-то голой, каменистой
котловины. И вот котловины начинаю т сменяться кот
ловинами, ущелья ущельями... Иногда они оживляю тся
сожженной зноем зеленью деревьев, растущих на их кре
мнистых ложах, или пелазгическими останками хананейских укреплений на куполообразных вершинах; иногда
овцами, рассыпанными по сухим обры вам , среди голы
шей в лишаях и колючках; или рядами каменных огра
док,— следами террас, на которых спокон веку разводили
здесь сады и виноградники... Только где же те «бездны»,
которыми будто бы пораж аю т Иудейские горы? Где вы
соты, что будто бы «еще ды ш ат величием Иеговы и ужа
сами смерти»?
Солнце скрылось, в горах тень. Мы уже в самой
сердцевине их. Все поднимаясь и поднимаясь, прополза
ем кремнистые долины, извивающейся гусеницей огибает
поезд серо-желтые каменные ковриги, густо усыпанные
круглыми голыш ами... Это именно здесь, в одной из этих
котловин, «взял посох свой в руку свою Давид и выбрал
пять гладких камней из ручья и поразил Голиафа...»
Перед вечером поезд выползает, наконец, на темя
гор — и вдали, среди нагих перевалов и впадин, изрезан
ных белыми лентами дорог, показываю тся черепичные
кровли нового И ерусалима, окружившего с запада зубча
тую сарацинскую стену старого, лежащего на скрытом от
нас скате к востоку. Тут мой спутник поднимается с ме
ста, становится лицом к окну, закрывает глаза и бы стро
быстро начинает б орм отать м олитвы . Мы уже на боль
шой высоте, солнце стоит низко, поднялся ветер —
и дрожь пробегает по телу при выходе из жаркого вагона.
Не дрожь ли горького разочарования? Новый, но какой59
то захолустный вокзал из серого камня. Перед вокзалом
галдят оборванные извозчики — евреи и арабы. Дрях
лый, гремящий всеми винтами и гайками фаэтон, пара
кляч в дышле... И в то время как сизый носильщик
ш выряет в фаэтон наши чемоданы, спутник мой подетски, ладонью наружу, закрывает глаза и тихо плачет,
покачивая шляпой.
п
Вчера весь день я бродил по Иерусалиму, нынче объ
ехал верхом вокруг его стен и на закате возвратился
к Западным воротам.
Как груба и стара гром ада ворот! Зубчатая сарацинс
кая башня, в упор освещенная низким солнцем, вся как
будто из потемневшего от времени железа. Небольш ая
площ адь за воротами почти вся в тени, падающей и от
них, и от тяжкой цитадели Д авида с ее рвами и бой
ницами. Н аправо — несколько европейских домов, м ага
зинов. Н апротив — улица Давида: узкий, темный, кры
тый холстами и сводами ход между старыми-стары ми
мастерскими и лавками. Из него вы ныриваю т навьючен
ные ослы, фески, женщины, с головой завернутые в по
крывала, постукивающие деревянными скамеечками, за
меняю щ ими здесь туфли... Вечерний свет, падаю щий из
ворот на жерло этого входа, делает его совсем черным.
Как раз возле него — высокий, узкий дом, 'наш отель.
Спрыгнув с лош ади, я иду туда, где провожу все вечера,—
на крышу. Иду по внутренним и наружным лестницам, на
одном повороте останавливаю сь: за окном подо мной —
громадны й «водоем пророка Иезекии», темно-зеленая во
да которого стоит прямо среди домовы х стен с решет
чатыми окошечками, пробиты ми как попало — и очень
высоко, и очень низко. М едленно спускается из одного
такого окошечка кожаное ведро на веревке...
Солнце на закате. Я выхожу на крышу, снимаю проб
ковый шлем, и по голове моей дует с запада сильный
и прохладный ветер. Небо глубокое, бледно-синее, без
единого облачка. Я на темени Иудеи, среди волнистого
плоскогорья, лишь кое-где покры того скудной зеленью.
Все мягкого, но очень определенного серо-фиолетового
тона. Застывшие перевалы, глубокие долины, куполооб
разные холмы... За мной, в закате — оливковые рощи
60
и раскиданные по холмам здания: католические приюты,
школы, госпитали, виллы. Н а севере, на горизонте,—
четкий известковый конус, гора Самуила. Н а востоке, за
Кедроном и горой Елеонской,— Иудейская пустыня, до
лина И ордана и стеной нежно-фиолетового ды м а, засту
пивший полнеба, ровный и высокий хребет от века таин
ственных М оавитских гор. П рям о же подо мною плос
кой, голой кровлей желто-розового цвета лежит камен
ная масса небольш ого аравийского города, со всех сто
рон окруженного глубокими долинами и оврагами.
«Иерусалим, устроенный, как одно здание!» — вспо
минаю я восклицание Д авида. И правда: как одно здание
лежит он подо мною , весь в каменных купольчиках,
опрокинутыми чаш ами раскиданных по уступам его
сплошной кровли, озаренной низким солнцем. П ервобы т
но-простой по цвету, первобытно-грубый по кладке, без
единого деревца,— только одна старая высокая пальма
на южной стороне,— он весь заключен в зубчатую толщу
стен и кажется несокрушимым. Он, воспетый Давидом
и С оломоном, некогда блиставший золотом и м рам ором ,
окруженный садами Песни Песней, ныне возвратился
к аравийской патриархальной нищете. Уступами сходя
щий к кремнистой ложбине Кедрона, к переполненной
несметными м огилам и И осаф атовой долине, окружен
ный пустырями и оврагам и, он кажется тяжким и грубым
вретищем, одевшим славный прах былого.
Н ад ним высятся редкие минареты, католические ко
локольни и рубчатый черно-синий купол приземистой
мечети О м ара, занявшей место храм а Солом она. За сте
ной домов, над водоем ом, лежащим подо мною , два
тоже рубчатых черно-синих купола. Это главы тяжких,
вросших в землю храмов над Гробом и Голгофой. В чи
стом воздухе необыкновенно близка кажется мечеть. А до
купола Гроба просто хочется дотронуться. Тысячи чер
ных стрижей верезжат и носятся над этой каменной ста
риною. Солнце опускается, в темных норах и переходах,
скрытых кровлею города, в грязных базарных рядах за
мирает шум и говор торга... Боже, неужели это правда,
что вот именно здесь был распят Иисус? И неужели это
над Его гробом блещет теперь в полумраке византийских
сводов и подземелий жуткое великолепие несметных л ам
пад, огромных погребальных свечей, золота и драгоцен
ных камней, стоит бальзамический дым ладана, запах
воска, кипариса, розовой воды!
61
Вот с какой-то католической башни одинокий звонкий
колокол бьет семь. К огда зам ирает его последний звук,
издалека раздается грустный сильный альт, призыва
ющий к смиренному прославлению Аллы за мирно угас
ший день. Ветер с запада, холодный. Солнце скрылось.
На город и на всю Иудею пала легкая пепельная тень.
М оавитские горы — как южное море в тумане. Блекнет
серо-сиреневая пустыня И ордана. Пепел, павший на го
род, становится розово-сизым. Ветер колеблет перья
одинокой пальмы , возвыш аю щ ейся над ним...
Я оборачиваю сь: мутно-лиловые облака плывут по
бледно-алому закату. Выше заката неба точно нет: что-то
бездонное, зеленоватое, прозрачное. П отом я снова гля
жу на восток, и меня уже слепит печальная тьм а быстро
набегающей ночи. Внизу стучат, поспешно закрывая лав
ки. Ж изнь замирает, прячется в свои норы. Сумрачны
стали купола Мечети и Гроба. Темным ветхозаветным
Богом веет в оврагах и провалах вокруг нищих останков
великого города. Или нет,— даже и ветхозаветного Бога
здесь нет: только веянье Смерти над пустырями и царс
кими гробницами, подземными тайниками, рвами и ов
рагами, полными пещер да костей всех племен и народов.
Место могилы Иисуса задавлено чернокупольными хра
мами. Мечеть О м ара похожа на черный ш атер какого-то
тысячелетия тому назад исчезнувшего с лица земли заво
евателя. И мрачно высятся возле нее несколько смоляных
исполинских кипарисов...
«Се оставляется вам дом сей пуст...» I
III
Н а Сионе за гробницей Давида видел я проваливш ую
ся могилу, густо заросшую м аком. Вся Иудея — как эта
могила.
Я был в Вифлееме и Хевроне. П уть до Вифлеема
самый живой из всех Иудейских путей. Я ехал утром,
и в жарком блеске утреннего солнца и золотисто-синего
воздуха тонули горы и долины на востоке, горячо и ярко
белело шоссе передо мною , весело зеленели посевы по
красноваты м перевалам вокруг, в садах миссий ворко
вали дикие голуби. И вспоминались сады и виноградники
Соломона:
— Цветы показались на земле; время пения настало,
62
и голос горлицы слышится в стране нашей... Встань,
возлюбленная моя! Выйдем в поле, побудем в селах;
поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустились
ли виноградные лозы...
Как голос Ж ениха-Х риста, обращенный к НевестеЦеркви, понимала древняя церковь этот сладкий весен
ний зов: «Встань, возлю бленная моя!» Но не ко всей ли
земле был обращен этот зов?
По пути в Вифлеем зеленели когда-то сплошные сады,
где «деревья опускали цветы долу, воды цистерн выходи
ли из краев и на всех ветвях пели птицы, приветствуя
проходящую с М ладенцем на руках М арию ...»
Вифлеем — жизнь, воздух, солнце, плодородие; его
тесно насыпанные по холмам палевые кубы см отрят
на восток, на солнечно-мглистые дали М оавитских
гор, от которых некогда пришла кроткая праматерь
Давида Руфь.
Но за Вифлеемом — пустыня. Целый день только
глинистые ковриги гор, усеянные круглыми голыш ами,
да кремнистые долины. А ведь эта ржавая земля, переме
шанная со щебнем, ведь это и есть Страна О бетованная,
страна, что родит теперь больш е всего дикого маку.
Точно фиолетово-красные озера стоят в долинах среди
гор, усыпанных голыш ами. Точно сперва кровавый, а по
том каменный ливень прошел по этой стране...
Водоемы Соломона! Я ждал их с волнением — и вот
увидел наконец. Влево от дороги стоят руины зубчатой
сарацинской крепости. За ней вход в новую глухую, м ерт
вую долину. И уступами лежат в этой долине три ги
гантских цистерны. Первая суха, пуста. Во второй поло
вина покатого дна чуть прикрыта бирю зовой водой.
В третьей покрыто все дно. Густые зеленые кудри дикого
плюща виснут со стен. Сквозь них шелковисто и д рем от
но шумят в тишине серебристые каскады. И заунывно
равнодушно наигрывает на плакучей свирели мимо про
ходящий пастух, зорко поглядывая на черных коз, рас
сыпанных среди голышей по окрестным обрывам. М а
ленькое, совсем черное лицо, женственно обрамленное
шерстяным платком под двойным шерстяным обручем.
М аленькая вьющаяся бородка, огненные глаза. Грубые
бедуинские баш маки. На худое тело надета белая рубаха
до колен, подпоясанная платком . На плечи накинута
траурная шерстяная хламида, белая в черных полосах. За
плечами — кремневое ружье... Совсем не о Соломоне
63
напоминает этот потом ок И зм аила и Агари! Ж изнь сове
рш ила огромный круг, создала на этой земле великие
царства и, разрушив, истребив их, вернулась к первобыт
ной нищете и простоте...
Перед вечером видел я еще один след Иудеи. Ехали
мы опять по долине, и проводник указал мне на пещеру
у подошвы холма — на «пещеру Иеремии». Я свернул
к ней. Вечер был мирный, с нежно синеющими далями,—
летний вечер на юге России. Возле пещеры цвел куст
дикого шиповника. Стрелой вылетел из нее шакал,
мелькнул лисьим хвостом и, вскочив на пригорок, сел
и навострил уши. Н а земле, при входе в пещеру, закоп
ченной ды м ом , валялись пестренькие крылышки съеден
ной совки...
П од Хевроном холмы живописней. Все они опоясаны
рядами террас, на которых зеленеют старые дубы, сере
ю т старые сливы, лежат толстые лозы ханаанского вино
града. Но чувствуется одно: приближаясь к первой столи
це Иудейского царства, все более углубляешься в страну
ветхозаветных кочевников. П овстречался караван. М ед
ленно двигались высокие верблю ды, важно выгнув свои
тонкие шеи, откинув маленькие головки с темными ум
ными глазам и и показывая больш ие продольные ноздри.
Несколько черных оборванных разбойников шло сзади...
А Хеврон — это дикое мусульманское гнездо, серый
каменный поселок в узкой Долине Возлю бленного. Б а
зарная уличка его стара и грязна несказанно. Пройдя ее,
поднимешься на взгорье. Там одиноко стоит нечто вроде
маленькой крепости, где почиют А враам и Сарра — прах
равно священный христианам, мусульм анам и иудеям.
Но мальчишки все-таки ш вы ряю т камнями в подходя
щих к нему поклонников немусульман, травят их соба
ками...
В Греции, Риме, Египте историческая жизнь почти не
прерывалась. Гибли и они в свой срок. «И зарастали
дворцы их колючими растениями, крапивой и репейни
ком — твердыни их; и были они жилищем шакалов,
пристанищем страусов; и звери пустыни встречались
в них с дикими кош ками, и демоны перекликались друг
с другом». Но меш ало ли это возникновению среди раз
валин новых царств?
Не то было в Иудее.
В мире нет страны с более сложным и кровавым
прош лым. В списках древних царств нет, кажется, царст
64
ва, не предавшего Иудею легендарным бедствиям. Но
в Ветхом Завете Иудея все же была частью исторического
мира. В Н овом она стала такою пустош ью , засеянной
костями, что м огла сравниться лиш ь с П олем М ертвых
в страш ном сне Иезекииля. Ее необозримые развалины
ужаснули самого Адриана. Ч то Н авуходоносор перед
Титом или Адрианом! Навуходоносор «пахал Сион».
Тит «выше стен» загром оздил его трупами. Приближение
его было приближением воинства Сатанаила. Тучи сгу
стились, спустились над храмом С олом она, и, в гро
бовом молчании, сами собой распахнулись бронзовые
двери его, выпуская воинство Иеговы. «Мы уходим!» —
сказал Иудее неведомый голос. А при Адриане внезапно
распалась гробница Давида, и «волки и гиены с воем
появились на улицах пустынного Иерусалима». То был
знак близкого возмездия за последнее отчаянное вос
стание иудеев, перебивших на Кипре около трехсот тысяч
язычников, в ветхозаветной ярости пожиравших мясо
убитых, сдиравших с них кожу на одежды... И чудовищно
было это возмездие!
Оно было исполнением пророчеств. Д а замрет в Иудёе «голос торж ества и голос веселия, голос жениха и го
лос невесты». Д а не останется камня на камне от велико
го, стократ погибавшего в крови и пламени Города М и
ра. Ибо на долгий, долгий срок земля его, вся
пропитанная кровью, долж на была стать «терном и волч
цами».
Ж ить обычной жизнью после всего того страш ного,
что совершилось над ней, Иудея не могла. Долгий отдых
нужен был ей. Пусть исчезнет с лица ее всякая память
о прошлом. Пусть истлею т несметные кости, покрою тся
маком могилы. Пусть почиет она в тысячелетнем забве
нии, возвратится ко дням патриархов...
И она возвратилась.
1908
3
Заказ 4236
КАМ ЕНЬ
I
Открыв глаза, почему-то с особенной радостью уви
дал я нынче открытое окно своей холодной каменной
комнаты. На аршин от окна — высокая желтоватая
стена соседнего дома. Ранний солнечный свет золотит
ее, загляды вает и ко мне. Где-то внизу по-деревенски
блеет коза, где-то вверху раздаю тся звонкие голоса
детей, собирающихся в школу. Вдали, на базарах, во
сторженно рыдает осел.
Х олодно и на крыше, но ослепительное солнце, толь
ко что поднявшееся из-за М оавитских гор, над долинами,
затопленными светлым паром, уже пригревает одежду,
руки. Прян утренний запах тлею щ его на очагах кизяка,
его горячего дым а, выходящего из труб прозрачным,
дрожащ им. В тишине слышен плеск бурдюков, опуска
емых из окон в зеленую воду Водоема, еще полного
густой тени; слышен зычный крик водоносов, бегущих по
крытым уличкам базаров, говор и дробный стук копыт на
площади возле цитадели. Весело верезжат и носятся не
сметные стрижи над розово-ж елтой кровлей города, над
ее опрокинутыми каменными и глиняными чашами, и во
круг черного купола Гроба. Ж арко блещет полумесяц на
великолепной мечети О м ара, такой одинокой среди окре
стной старины и бедности.
Стук копыт — это приводят лош адей для туристов
и паломников европейцев. Европейцы живут по отелям,
католическим и протестантским миссиям, осматриваю т
святыни почтительно и спокойно. А говор — это говор
русских мужиков и польских евреев, идущих плакать.
Одни будут лить слезы у Гроба, д р у ги е — у Стены
Плача, уцелевшей от храм а Иеговы. Русские живут
в скучных казенных корпусах П равославного Общества
за Западными воротами. А евреи ю тятся в трущобах
66
^ «**с*W & ^stesste^
л^/Ш? J лл
H
v
4~A и>
№
Ы т> А *Ч
' 6
О*
|* И. А. БУНИНА
>П>
°Г Ь
а щ
Ф
>
$
IV
M I
t < h 'l s ) v \ 'г
С0 БРЛН1Е С0 ЧИНЕН1Й
iB $ ~ з г .
9lvu?7wb tytq ,
V С ^ 1 ^ ^ ц у )г у ^
П Е Т Р О П О Л
________ Gj O
У
М/С
J —
Обложка IV тома берлинского издания 1934— 1936 гг.,
исправленного Буниным.
южного квартала и плачут у останков древнего Сиона,
нарядившись в бархатные халаты и польские шапки из
остистого меха, под которы м и видны на затылках ерм ол
ки, а на висках огромные завитки.
Все те, что спешат к мечети О м ара, Стене Плача или
просто на базары , неминуемо должны пройти по улице
Давида. В этом длинном каменном коридоре, уступами
спускающемся под уклон, в этих тесных и пахучих рядах
старого Востока течет непрерывная река — ослов, пате
ров, им ам ов, верблю дов, женщин, турецких солдат, беду
инов и паломников всех исповеданий. Своды, холсты
и циновки делаю т его тенистым, но кое-где между ними
видно яркое небо, пыльно-золотисты ми столпами проре
зывается солнце, и даже в тени чувствуешь, как быстро
приближается жаркое палестинское утро. Вот серебром
блеснули в этой живой солнечной полосе две белые женс
кие фигуры, вот, напомнив Яффу, промелькнул в ней
старик, курчаво-седой, черно-сизый, с толсты ми губами,
тонкими берцами и раскрытой грудью , под черным плат
ком и в пастушеской пегой хламиде; вот ярко озаренный
угол какого-то вросшего в землю дом а, сложенного из
обломков дикого камня и древнееврейского мрам ора,
с травой на карнизе — над входом в мясную лавку... Все
сильнее и радостнее чувствуется близость к какому-то
далекому радостному утру дней Иисуса...
Один из переулков налево весь состоит из лавок с кре
стиками и образкам и. Д альш е калитка в каменной огра
де4, а за ней каменный двор, полный жаркого солнца,
стиснутый стенами греческих и латинских подворий и са
мого Х рам а. М рам орная паперть его занята торговцами,
разложивш ими на ней все те же кипарисные и перламут
ровые крестики, четки и раковинки. И этот двор, Храм —
это-то и есть «Ю доль М ертвых». Н екогда она лежала вне
городских стен, была пустош ью , служила для свалки
нечистот и крестной казни. П отом стала величайшей
святыней мира. И владели ею то Рим, поставивший над
могилой Распятого храм Венеры, то Византия, то Хозрой, то О м ар, то Готфрид, то султаны Стамбула...
Фасад Х рам а сер и тяжел. Входы его в больших
глубоких сводах, украшенных обветш алы м и барельефа
ми. Один грубо заложен камнями. Другой широко зияет
темнотой, усеянной цветными огоньками лампад. Два
старинных решетчатых окна во втором ярусе слишком
м алы , незаметны по сравнению с фасадом. И фасад
68
кажется частью слепой крепостной стены. Толпой выхо
дят русские мужики и бабы, оборачиваю тся, кланяю тся
до земли и, встряхнув волосами, вздыхая и вытирая
полами заплаканные глаза, идут бродить по базарам ...
Злорадно верезжат и черными стрелами носятся вокруг
горячо нагретых стен стрижи... Снисходительно-ласково,
притворно-сердито воркую т голуби на выступе карниза...
В портале, на широких нарах, курят, пристально глядя
на ш ахматы, турецкие солдаты. Д альш е — сумрак перво
го притвора, и среди исполинских погребальных свечей, на
низком помосте, под балдахином, увешанным дорогими
разноцветными лам падам и,— ж елто-розовая плита: К а
мень П ом азания. Налево — Ротонда под колоссальным
несведенным куполом, детски расписанным облаками,
лазурью, ангелами. Посреди — часовня песочного м рам о
ра, вся в блестящих окладах и горящих лампадах. У входа
ее горят разноцветные свечи, перевитые сусальным золо
том, выше роста человеческого... Вот он, этот жуткий
погребальный Вертеп, такой тесный, что в нем трудно
повернуться, и настолько залитый светом, что в нем
слепнешь и не сразу разглядиш ь у стены направо низкую
лежаночку из м рамора! А к ней-то и текут со всего мира,
ее-то и кропят ежечасно розовой водой, над ней-то и пы ла
ют пятьдесят лам пад и целые костры восковых свечей...
После жара и блеска Вертепа сумрачно кажется в Ро
тонде. Тут с утра до вечера — сплошной крестный ход,
давка, слезы, рыдания, служба на всех языках. Служат
и в греческом соборе, рядом, и в католических приделах,
и на Голгофе — маленьком темном алтаре, куда подни
маются из преддверия Ротонды по м рам орной лестнице.
Служат и в дальних подземных храмах, где стоит вечная
ночь, мрак, озаренный лам падам и, и холодок могилы...
И всюду золото, иконостасы, драгоценные камни, образа
всех времен и всяческого письма, ладан, Распятия, статуи
М адонны...
«На горе сей пью т радость, пью т вино!» I
II
Но еще более горькая радость — у Стены П лача,
у останков святилищ а Иеговы.
Если не свернешь с улицы Давида к Гробу
и пройдешь немного ниже, то необходимо свернешь
69
вправо, в узенькие и жаркие трущ обны е ходы, что
уступами приводят в глухой длинный закоулок. С трех
сторон зам ы каю т его стены каменных домишек. С чет
вертой,— если стать лицом к востоку,— гром адная
крепостная стена: Стена П лача, остаток укреплений
вокруг храма С олом она, а теперь часть стен вокруг
мечети О мара.
По утрам здесь тень. Зелень нескольких акаций радует
глаза, отвыкшие в Иерусалиме от зелени. Радостными
синими глазам и глядит сверху небо. Но под стеной, под
ее золотисты ми камнями, отш лифованными мириадами
уст, стоит немолчный стон, дрожащ ий гнусавый вой,
жалобный ропот и говор. Он то замирает, то возрастает;
то сливается в нестройный хор, то делится на выкрики.
Женщины, накрытые ш елковыми ш алями, прислоняют
к стене головы и бормочут ей свои жалобы покорно
и несмело. Мужчины, прижавшись к ней левым плечом,
держат в левой руке старинные молитвенники, а правую
простираю т к верхним камням. Они быстро-быстро чита
ют, выкрикиваю т какие-то заклинания и страстно молят,
ищут кого-то в ясном небе. Они в отчаянии опускают
веки, п одним аю т брови и, стеная, раскачиваю тся...
И вдруг опять оживаю т, раскры ваю т заблестевшие гла
за... И в то время, как одни хватаю тся за головы, топаю т
ногами и ры даю т, другие жадно покры ваю т поцелуями
стену, с восторженными воплями подскакиваю т и бьют
в ладош и...
Сколько здесь круглоликих, огнеглазых юношей с чер
но-синими пейсами, в одеждах испанских евреев, и тонко
ногих, худосочных старцев, точно сбежавших из Долины
Иосафата! Лица их бледны как смерть, головы закинуты,
большие выпуклые веки сомкнуты, крутые серые пейсы
и белые длинные бороды трясутся. Страш но то, что эти
библейские покойники наряжены — в новые меховые
шапки сверх ермолок и в алые бархатные халаты, кото
рые откры ваю т жидкие ноги в белых чулках и погребаль
ных туфлях. Но еще страшнее, когда они, на вечерних
литаниях в пятницу, соединяю т свои дрожащ ие голоса
в один мучительный вопль, отвечая предстоящему.
— Ради чертогов покинутых! — скорбным тенором
восклицает предстоящий.
— Одинокие, сидим мы и плачем! — жалобно, ф аль
цетами вскрикивают старцы.
— Ради чертогов разрушенных...
70
— Одинокие, сидим мы и плачем!
— Ради стен ниспровергнутых...
— Одинокие, сидим мы и плачем!
— М олим Тебя, умилосердись над Сионом,— запева
ет предстоящий.
— Собери чад Иерусалима! — подхваты ваю т старцы.
— Поспеши, поспеши, Искупитель!
— Да воцарится на Сионе мир и радость!
— И опять расцветает жезл Иесея!
Но уже никогда, никогда не расцвести ему снова
ветхозаветными цветами! Разве может забы ть земля
о том незабвенном утре две тысячи лет тому назад, когда
вошел отрок в Назаретскую синагогу?
«Ему подали книгу пророка Исаии; и Он, раскрыв ее,
нашел место, где было написано: Дух Господен на Мне,
ибо Он пом азал Меня благовествовать нищим и послал
Меня исцелять сокрушенных сердцем, проповедовать
пленным освобождение, слепым прозрение, отпустить из
мученных на свободу...»
III
Мечеть О м ара цветет над нищей и нагой Иудеей во
всем богатстве и великолепии своих палевых кафель,
голубых фаянсов, черно-синего купола, гром адного м ра
морного двора и тысячелетних кипарисов.
Даже из-за М ертвого моря, с первых уступов М оава,
видна она. В знойном неоглядном просторе открываю тся
оттуда огнем горящ ие на юге и теряющиеся в блеске неба
и солнца воды, поглотивш ие Содом и Гоморру; за ни
ми — таинственная светоносная Аравия. На севере, в глу
бине бесконечных извилистых долин,— Иерихон. М а
леньким оазисом темнеет он в пустыне, у слоистого под
ножья Иудейских гор. Выше, среди их голых желто
серых перевалов и впадин, как модель аравийской крепо
сти, лежит Иерусалим — и тускло блестят над ним купо
ла Мечети и Гроба. И от Аравии, из-за И ордана, с м орс
ких побережий — отовсю ду стекаются к стенам и святы
ням этой крепости пути поклонников всех стран и наро
дов. Мечеть — первая Кебла И слама. Сам П ророк запо
ведал молиться, обратясь лицом к К ам ню М ориа, ныне
покрытому ею: Мекка стала Кеблой позднее, уже после его
смерти. И «пилигрим, вступивший за Священную Ограду
Мечети и поклонившийся Камню, один получает награду,
71
равную награде тысячи мучеников, ибо здесь молитвы
его так близки к Богу, как если бы он молился на небе».
Черномазый араб-часовой, в феске и синей турецкой
форме, с карабином на плече, медленно бродил возле ста
рых крепостных ворот, когда мы, спустясь по улице Дави
да, несмело остановились возле них. Еще очень недавно
великих трудов стоило не только войти, но даже заглянуть
во двор Святилища, а сто лет тому назад за это платили
жизнью. Теперь часовой только покосил своими голубова
тыми белками, только блеснул огненно-черным зрачком.
Близился полдень, странным металлическим светом
блистали (в пролеты длинной отдельно стоящей прямо
против ворот колоннады) грани этой огромной мечети,
вознесенной на м рам орны й помост среди ослепительно
белого простора каменного двора. Древние кипарисы
страж ами стояли возле нее. Несколько ветхозаветных
олив раскидывались там и сям своими серебристо-пыль
ными кущами над плитами двора, проросш его тонкою
бледно-зеленой травой. П од одной из олив, прямо, поженски, вытянув ноги, сидели две благочестивые мусуль
манки, закутанные в легкие бледно-розовые покрывала.
Голуби, трепеща и свистя кры льями, падали порою на
горячие ступени помоста. Но казалось, что уже давнодавно не ступала в. этом светлом дворе нога человечес
кая,— что в каком-то заповедном царстве растут эти
черные картинные деревья и блистаю т чистотой эти ка
менные плиты. М ертвенно-холодно сияли вечно-свежие
краски мечети, возвышавшейся в своем азиатском вели
колепии среди света и зноя, под слегка аспидным ара
вийским небом.
Она царит надо всем, что вокруг нее, и вся на фоне
этого неба. Ее длинный восьмиугольник, весь из золотис
тых м рам оров, и нежно-лазурный барабан, поддержива
ющий купол, все это немного приземисто по сравнению
с величиной темно-синего свинцового полуш ария, руб
чатого сарацинского купола, увенчанного необычно боль
шим золоты м серпом луны с соединяю щимися острыми
концами. По-аравийски сумрачная вверху, по-дамасски
блистаю щ ая инкрустациями снизу, мечеть резко глядит
в пролеты колоннады.
Мы поднялись на помост. И тогда мечеть еще ослепи
тельнее предстала перед нами своей гром адой. Почти
правильная полусфера купола чуть-чуть заострена на вер
шине, чуть-чуть вогнута у основания — и кажется легкой.
72
Верхний карниз барабана и пространство между его ок
нами — все в лазурных и белых майоликах, испещренных
золотою вязью куфических надписей. Ш ирокая, блиста
ющая полировкою лента белых и лазурных изразцов,
тоже вся в золотой вязи, идет и над больш ими полукруг
лыми окнами по стене самого восьмиугольника.
Худой, живоглазый мулла быстро распахнул дверь, и,
разутые, скользя по желтым кам ы ш овы м циновкам, всту
пили мы в прохладу и сумрак, слабо озаренный голубым
и розовым светом драгоценных разноцветных стекол.
«Что это кажется странным в этой мечети?» — думал я,
пока глаза мои привыкали к ее полусвету. И, наконец,
понял: ах, то, что нет в ней обычного простора!
П ростора нет потому, что стоит в ней восьмиугольная
колоннада: восемь широких столпов и ш естнадцать ко
лонн, соединенных архитравом . П ролеты между ними —
арками. Как старинная парча, покрывает эти столпы
и архитрав блеклая зелень, м атовое серебро и золото
мозаики, переносящей мысль к Византии. Византийскими
капителями увенчаны и колонны.
Но м ало того: за этой аркадой высится вторая — круг
из четырех столпов и двенадцати колонн, поддерж ива
ющий барабан с куполом, круг колонн яш мовых и по
рфировых — наследие С олом она и Адриана. И уже со
всем необычно то, что с великим изумлением видишь
в этом круге, за этими колоннами, за соединяющей их
невысокой бронзовой решеткой: под зеленым шелковым
балдахином, нарушая всякое представление о всяческой
человеческой постройке, тяжко и грубо чернеет дикая
морщинистая глыба гигантского камня! Купол выстлан
внутри той же матовой зелено-золотой парчой мозаики.
Сказочно-разноцветное сияние лью т рубиновые, сапфи
ровые, топазовые стекла. Неясно блистает весь храм
м рам орам и и загораю щ им ися гранями хрусталя на не
местных люстрах. Тонким аром атом кипариса и розовой
воды напоен прохладный сумрак... Зачем же так первобы
тно вторглась в этот божественный молитвенный чертог
сама природа?
Талмуд говорит:
«Камень М ориа, скала, на которой первый человек
принес первую жертву Богу, есть средоточие мира. Скалу
М ориа, что была покры та некогда храмом Солом она,
а ныне хранима мечетью О м ара, положил в основание
вселенной сам Бог».
73
Древние книги и легенды Иудеи и Аравии говорят:
«В Иерусалиме Бог сказал Скале: ты — основание, от
коего начал Я создание мира... От тебя воскреснут сыны
человеческие из мертвых».
«Сойдя в пещеру под Скалой, М едшир-ед-Дан видел
чудо чудес: колеблю щ аяся глыба Скалы, ничем и никем
не поддерживаемая, висела в высоте, подобно парящему
орлу».
М агомет — в ночь своего путешествия из Медины
в Иерусалим на верблюдице М олнии — «стал своей свя
щенной стопою на Скалу М ориа, раскачиваю щ уюся меж
ду небом и землею». Был взмах, почти достигший врат
Рая,— и Скала издала крик радости. Но П ророк повелел
ей м олчать — и вошел во врата Рая. А Скала вновь пала
к земле — и вновь вознеслась — и в движении своем
пребывает и доныне: «не меш аясь с прахом и не смея
преступить неба».
Кабалистические книги говорят:
«Адонаи Господь воздвиг в Бездне Камень и начертал
на Камне И мя Святое. К огда поднимаю тся воды Бездны
до Кам ня, они отбегаю т вспять в ужасе. Когда произ
носится ложное слово, Камень погружается в воды —
и смы ваю тся буквы Святого Имени. Но ангел Азариэла,
имеющий 17 ключей к таинству Святого Имени, снова
пишет его на Камне, и оно снова гонит прочь воды».
«В дни пророков Камень был внутри Святилищ а хра
ма Солом она, и первосвященник ставил на нем курящую
ся кадильницу. На нем же стоял и Ковчег Завета, урна
с М анной и лежал вечно цветущий жезл Аарона. Ныне
Ковчег Завета скрыт в тайниках под К амнем, где со
хранял его от врагов сам С олом он, которому Камень
давал неземную силу: с него видел царь весь мир от края
и до края — и понимал язык птиц и зверей».
Но вот в день падения храма, в девятое число месяца
Аба, Камень Ж изни останавливается. Сила его иссякает.
Тайну Тайн, неизреченные письмена, означаю щ ие Святое
И мя, прочел Иисус. И к Нему же перешла и сила Камня.
«Иисус, воспринявший силу его, творил чудеса этой си
лой». Где же теперь силы Камня?
После Иисуса, говорит И слам, сила К амня перешла
к Пророку. И прав Ислам: П ророк дал «движение» К ам
ню. «Но недолго сияло солнце И слам а во всей славе
своей». Ч то же готовит миру будущее?
1908
Ш ЕОЛ
В сумерки, проходя по базару в Яффе, я нечаянно
поднял глаза и увидел тонкий серп луны. Закрывались
в полумраке рядов лавочки, проносили от фонтана по
следние кувшины. Собаки, горбясь и сливаясь с темнотой
внизу, подбирали остатки торга. Неожиданно дош ла от
куда-то нежная сладость цветущего дерева. Я поднял
глаза и увидел в легком и прозрачном небе вихор паль
мы, а над ним — острый, чистый, тонкий «лук Астарты».
На берегу, под городской стеной, тянуло теплым вет
ром с неоглядной мелкой зыби взморья. Чуть видные,
мягко и красиво намазанные сизой мутью облака теря
лись на закате... «Сумерки, море, угол ханаанско-ара
вийских берегов...» — подумал я. Н ад стеной, в старом
каменном домиш ке, зияет черная оконная дыра без сте
кол. Слышно, как там , в каморке без огня, укладываю тся
спать и, плача, ссорятся дети. На западе, над лиловатой
тьмой моря, склоняется покрасневший, меркнущий и те
ряющийся в небе полумесяц. И так пустынны сумерки
над гаванью бесследно исчезнувшего с лица земли Х ана
ана, так все просто и бедно вокруг, точно я один в мире,
у его безлю дного начала...
На другой день я покинул Яффу. Убирали трапы,
вечерело. Ж аркое солнце склонялось к золотом у морю .
Рейд стоял как зеркало, рифы обнажились, отдыхали,
белые чайки, плававш ие над кормой, казались огром
ными. В упор освещенная Яффа, гром оздясь на холме
перед нами, переливалась зеркальным отражением воды
и вся была цвета банана. Задрож ала, поворачиваясь, кор
ма, забурлил винт — и Яффа тронулась. Но я не спускал
с нее глаз до тех пор, пока она, все отдаляясь, не слилась,
наконец, с песками на юге, ф иолетовыми от голубой
дымки воздуха и опускающегося солнца.
75
А потом я смотрел на Саронскую долину, вдоль
которой мы шли на север. Все смутней и печальней
становилась долина. Солнце погасло, и вода у берегов
стала тяжелой, кубовой. Одиноким, затерянным казалось
какое-то селеньице, далеко-далеко белевшее в сини рав
нины. Я смотрел и дивился безлю дности этого побере
жья. Вон где-то там , в устьях мелких рек, бегущих от
К арм ила, лежала Кесария. Некогда это был славный
порт и город И рода; теперь только пески, камни и колю
чий кустарник... И так — по всему побережью.
С вечера было тепло и ясно. П алуба, испещренная
легкими тенями снастей, блестела. В вышине, сквозь сна
сти, тепло сиял полумесяц. Но близился Ливан. На ночь
я открыл в каю те иллю м инатор — и после полуночи
проснулся: стало прохладно, по темной каюте ходил
сильный влажный ветер. Я заглянул в иллю минатор:
и там была серая темь. П ахло морем. Ливан дыш ал
мглою . Во мгле, как на краю земли, висели два мутных
маячных огня. Дальний был красноватый. Я подумал:
это Тир или Сидон. И мне стало жутко.
За Кесарией — следы Египта и Финикии. Во времена
служения Астарте на месте Кесарии был какой-то боль
шой ханаанский город, упоминаемый в надгробном за
клятии царя Э змунацара. Ранее, во времена поклонения
«богу всепожирающего времени», крокодилу, был еги
петский Крокодилопос. И в песках, затянувших останки
этих городов, и теперь еще находят разбитые сиениты,
погребальные колодцы крокодилов...
В полночь мы прошли К арм ил, горный мыс Ваала
Громоверж ца. С К арм ила иудейские пророки метали са
мые ярые проклятия язычеству. На К армиле, в одной из
пещер троглодитов, жил Илия, лютейший враг Ваала. Но
жизнь на Кармиле, бывшем ипостасью Ваала, не прош ла
для Илии даром. Тысячи преданий слили его образ с об
разом солнечного бога: Илия был питаем вранами, пове
левал гром ам и и бурями, низводил огнь и дождь с неба,
превращ ал в камни растения, заживо, как истый сын
Солнца, вознесся к нему на пламенной колеснице. И все
это сделал К арм ил, на котором не было даже капищ,—
только каменные жертвенники,— К арм ил, у подошвы
которого Лемех убил одичавшего Каина, приняв его за
зверя. Н еобозримое море, с трех сторон лежащее под
К арм илом , бушует круглый год. И богослужения в м она
стыре кармелитов, стоящ ем теперь на Карм иле, прини
76
маю т порой жуткое величие древних языческих богослу
жений. «М оре заглуш ало голоса поющих и орган,— гово
рит один паломник.— Н ад горою стоял непрерывающийся гул — глас Божий, потрясаю щ ий пустыню и приводя
щий в содрогание горы...»
Качало у К арм ила и нынче. Засыпая, я чувствовал, как
темная каю та опускается и поднимается, слышал скрип
переборок. Теперь было тихо. К арм ил был уже далеко.
Ровно, с однообразны м плеском бежала вода вдоль бор
та погруженного в сон и тьму парохода. Мы шли уже
мимо «блудилищных гротов Астарты» и погребальных
спэосов, мимо каменисто-песчаной полосы под волнис
тыми отрогам и и скатами Л ивана,— мимо самого Шеола, этого сплошного некрополя между Тиром и Сидоном. Когда-то от Тира до Сидона «можно было пройти
под землею — по гробовы м пещерам и колодцам». И как
дерзко мешались когда-то с ними «гроты» Астарты! Ее
поклонники и поклонницы чертили мистический знак
Треугольника даже на стенах спэосов'. А Тир? Разве ду
мал он о смерти,— он, «Сын Солнца и М оря, рожденный
в веках баснословных, превзошедший все народы жаждой
жизни, алкавший земель всего мира»?
И все же победила — смерть. «Тир, умолкший среди
моря! Кую мзду приобрел ты от него? Сия глаголет
Адонаи-Господь: се Аз на тя, Сур, и приведу на тя языки
многи, яко же восходит море волнами своими...» У жас
ные слова! Но есть еще ужаснее: «Вот я приведу на тебя,
Тир, лютейших из народов, и они обнаж ат мечи свои
против красы твоей... Сделаю тебя городом опустелым,
подобно городам необитаемым, когда подниму на тебя
пучину... Низведу тебя с отходящ ими в могилу, к народу,
давно бывшему, и помещу тебя в преисподних земли...
Ибо вознеслось сердце твое и сказало: аз есмь Бог!»
«Аз есмь Бог...» Библейские пророки до потрясающей
высоты вознесли проклятия слишком «вознесшейся» жиз
ни. И по слову их и вышло: тиро-сидонский берег, столь
щедро оплодотворяем ы й Богиней Ж изни, дал начало
образу Ш еола — преисподней. Его погребальные камеры
и колодцы, перемешанные с гротам и страсти, получили
страшные названия «сетей смерти», «колодцев гибели».
И «простерся страх смертный над радостной страной
Ваала-Солнца». Это ведь он, этот страх, внушил царю
Эзмунацару м ольбу его скорби и беззащитности:
«В месяц дождей, в год четырнадцатый царствования...
77
Поражен, пленен Я, наследник дней героев, сошел в ад,
сын бога смерти... Заклятие мое перед всем царством
и всем человечеством: да не вскрывает никто входа м о
его, не сдвигает гробницы моей, не оскорбляет меня
внесением другого гроба!»
Бог ли человек? Или «сын бога смерти»?
На это ответил Сын Божий.
1909
ПУСТЫНЯ ДЬЯВОЛА
I
«Глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Гос
поду, прямыми сделайте стези Ему...»
Глядя с крыш Иерусалима на каменистые окрестно
сти — чаще всего на восток, на пустыню Иудейскую,—
каждый раз вспоминаю я эти слова,— пролог величайшей
из земных трагедий.
Дьявол, Азазел, имя и образ которого так и остались
тайной, был издревле владыкой пустыни. Это он обитал
в ее знойном серо-каменном море, некогда взбудоражен
ном подземными силами и навсегда застывш ем. Это ему
каждый год — в десятый день седьмого месяца — посы
лали левиты и первосвященники К озла Отпущения — от
лица всего И зраиля, за все грехи его. И не странно ли, что
именно оттуда прозвучали первые глаголы Предтечи!
После бури и молний Бог пришел в пещеру Илии
в сладостном веяньи ветра. С ладостным ветром было
и пришествие в мир Иисуса. Но лежала «секира при корне
дерева». Ж уткими пророчествами возвестил Предтеча
о Грядущем за ним.
Не было тогда города, равного богатством и красой
Иерусалиму. Из Яффы были видны его здания, блиста
вшие золотом и м рам ором : «Иоанн же носил одежду из
верблюжьего волоса и пояс кожаный на чреслах своих».
В тишине зеленых долин, в мирных людных селениях
протекла м олодость Иисуса. Но в первые же дни служе
ния Своего должен был Он отдать дань пустыне. Он
крестится — и уже готов раскрыть уста, дабы благовествовать миру величайшую радость. Но — «Дух ведет
Его в пустыню», в царство А зазела, тех ветхозаветных,
Богом проклятых мест, где «скрылся Каин, жаждущий
крови брата своего». «И был Иисус там сорок дней,
искушаемый сатаною , и был со зверями».
79
Пустыня видна с крыш Иерусалима. Пустыней назы
вается только тот скат, та дикая и от века бесплодная
вулканическая страна, что за Элеоном, эти растрескавш и
еся от жгучего солнца бугры и перевалы, усеянные колюч
ками и голыш ами, волны и впадины былых землетрясе
ний. Но разве власть А зазела не простирается и на тропически-знойный дол И ордана,— эту глубочайшую в мире
низменность, с ее смертоносными лихорадками и воисти
ну мертвы ми водами, одно дыхание которых убивает все
живое?
Небо нынче нежное, бледно-голубое. Небо и солнце
затуманены дыханием полдня, сухого, горячего, душ но
го. Ж аром веет от старого каменного города, его узких
и грязных базарных ходов под сплош ною кровлей сизо
песочного цвета. Одинокая пальм а, возвыш аю щ аяся на
южной окраине, опустила свое неподвижное опахало.
Тускло темнею т куполы Г роба Господня и мечети О м а
ра. Тысячи черных стрижей кружат, сверлят полдневную
тишину скрипучим верезжанием. И море пепельно-сире
невых холмов, простирающ ееся окрест, дремлет, теряется
в мглистой суши...
Побледнела* даже сказочно яркая бирю за у подошвы
М оава.
п
После полдня тянет легкий ветер, и небо,, воздух,
солнце — все становится ярче, яснее.
За иссохшим руслом К едрона дорога поднимается —
мимо погребальной пещеры Богом атери, Гефсиманского
сада и гробниц А весалома и И осаф ата, по каменистым
склонам Элеона, среди несметных плит еврейского некро
поля, стоящих как раскрытые книги, испещренные круп
ными письменами.
Есть ли в мире другая земля, где бы сочеталось
столько дорогих для человеческого сердца воспоми
наний?
Гроб М ариам! У стен сада, столь лю бим ого Сыном,
в ложе кремнистой долины, под сводами древнего полуподземного храма, во тьме которого блещут огни,
оклады и самоцветы, почила Она, простая женщина
из Н азарета, венчанная высшею славой — земной и не
бесной.
80
А русло Кедрона? Это дол И осаф ата, место гря
дущего С траш ного Суда, великая житница Смерти.
Нет правоверного иудея и мусульманина, который не
полагал бы несказанной радостью быть погребенным
в этой Ю доли и не верил бы, что и всех лишенных
этой радости созовет в нее Господь в день Суда Своего.
Он ведь сказал устами Иоиля: «Я соберу все народы
и приведу их в долину Иосафатову».
Солнце уже клонится к западу, за Иерусалим. От его
восточной стены пала тень. Но ослепительно-золотисты
скаты Элеона, дорога, извилисто прорезанная по ним,
плиты и гробницы. Золотиста лазурь над К едроном и го
рой, золотисто-песочного цвета ястреба, реющие над на
ми, трепещущие своими остры ми, в черных ободках кры
льями: лю бят они эти скаты, лю бят сушь пустыни, в ко
торую медленно вступаем мы, огибая среди запыленных
олив Элеон.
За Элеоном — Вифания. Это уже преддверие пу
стыни. Несколько старых верблю дов в грязно-рыжей
сухой шерсти загораж иваю т дорогу на повороте,
грубым видом своим говоря о патриархальных скитаньях в камнях и песках. Но кругом еще мирно
и весело. Чист и силен предвечерний свет, дали
ясны, небо бездонно, склоны и холмы в садах и ви
ноградниках. Даже тощ ие посевы зрею т кое-где на
глинистой почве между ними. И Абудис, что направо,
и Вифания, что налево — несколько кубов из серого
булыжника, окруженных смоковницами,"** огромными
кактусами, запыленными терновниками; в крутых,
кривых и узких проходах между ними всюду сор
и тряпки, полуголые черные дети, слепцы и убогие.
Но как все-таки должны были радовать после пустыни
их сады и люди!
И живым кажется образ Иисуса. Сколько раз подхо
дил Он сюда, похудевший, побледневший за дорогу в пу
стыне! Здесь жили друзья Его. О древности могилы Л аза
ря говорят те камни времен И рода, из которых сложен
вход в могильную пещеру, куда спускаются узкой холод
ною шахтой, со свечой в руке. Подлинней же всего древ
ность того пути, что ведет от Вифании в страну Азазела
глубокой, извилистой и страш ной в своей мертвенности
лощиной Эль-Х от. Э тот путь неизменен от века. Иных
сносных путей в пустыне Иудейской нет, не было, да и не
могло быть, ибо только на этом пути есть источник,—
81
Источник А постолов,— без которого немыслимы перехо
ды по ней.
От Вифании начинается спуск, неуклонное падение.
И страна, лежащ ая окрест, сперва поражает своей красо
той, волнует радостью , обманы вает, как Искуситель.
На одном из скатов за Вифанией мы останавливаемся,
очарованные. Воздух так прозрачен, точно его совсем
нет. И пустыня, каменным волнистым морем падаю щ ая
к Иордану, кажется так мала! Как серебристо-голубой
туман — далекая и неоглядная долина И ордана. Ю жное
устье ее налито сейчас таким густым и ярким аквам ари
ном, который кажется неестественным на земле. А Моавитские горы похожи на великую грозовую тучу против
солнца, заступившую весь восток и ни с чем не срав
нимую по нежности, воздушности. Но минута — и это
видение исчезает надолго, надолго...
Мы теперь в стране, лишенной всякого очарования,—
если не считать редких пятен огненного мака, кое-где
оживляю щего ее. Резкими, крутыми изломам и вьется
и падает дорога с возвышенностй на возвышенность.
Быстро замыкается горизонт скалистыми и глинистыми
ковригами, разделенными такими же логами... Мы уже
давно в глубоком, извилистом ложе потока, иссохшего
в незапамятное время, и известковая дорога, пробитая
здесь тоже с незапамятного времени, поминутно перехо
дит с одного бока на другой. Ни единого живого сущест
ва, кроме ящериц, не замечает глаз и не слышит ухо,
гробовая тишина стоит над этой страной, столь бесплод
ной, что даже древнейших кочевников ужасала она, наве
ки связанная с образом незримо Обитаю щ его в ней.
Н едаром бедуины еще и до сих пор склады ваю т вдоль
Вади-эль-Хот пирамидки из щебня — в знак заклятия
темных сил пустыни. Нет никакого сомнения в правоте
тех, что назы ваю т этот путь именно тем, по которому, до
самой таинственной «середины» его, провожали левиты
жертву Азазелу. Какой же ужас должен был охватывать
проходящих здесь при виде И оанна, решившегося раз
делить его обитель, когда внезапно, во весь свой рост,
с гром овы м и глаголам и, появлялся он перед ними из-за
камней, в одежде из верблюжьего волоса! И что должно
было испытать сердце Иисуса, обреченного провести
здесь столько ночей — с их призраками, с лихорадочно
знойным ветром от М ертвого моря!
82
ш
В глубокой котловине, из которой видны только жест
кие очертания окрестных бугров да вечернее небо, белеет
хан,— нечто вроде каменного сарая,— и жарко блестит
при низком солнце вода возле него. Это место, где не раз
отдыхал Иисус. Это «источник Апостолов», или, подревнему, источник Солнца, ибо не могли не посвятить
древние эту «жизнь пустыни» богу жизни. Три бедуина,
без плащей, с черными палками в серебряных обручах,
стоят возле худых осликов и поджарых потных лошадей
под седлами, с жадностью пьющих. Два сидят на пороге
хана и курят, пристально глядя на нас черными визан
тийскими глазами. Эти глаза ровно ничего не вы ражаю т,
но кто знает, что на уме у этих измаильтян?
Те, что у источника,— народ оборванный и невзрач
ный. Сидящие на пороге — дело иное. И особенно один
из них. Он неподвижным взглядом следит за нами, пока
мы поим лошадей. П отом , ни на йоту не изменяя лица,
кидает своему спутнику какую -то короткую гортанную
фразу, совершенно не шевеля губами и так бесстрастно,
точно это не он говорит, а кто-то внутри его. И поднима
ется во весь свой громадны й рост. Ноги его, обутые в
стоптанные сапоги, очень длинны и слегка кривы, голова
мала, откинута назад. Он на редкость худ, одежды на нем
без числа. По плечам висят концы белого шерстяного пла
тка, накинутого на голову и резко оттеняю щ его черноту
глаз, сизый загар маленького жесткого лица, блестящую
смоль редкой жесткой бородки. Тонкая, цвета мумии,
шея обм отана ш елковым лиловы м платком. На теле —
белая рубаха до колен, поверх рубахи бланжевый ш ерстя
ной халат в синеватых полосках, поверх халата — кубо
вая кофта на вате; и все это под широкой и длинной
хламидой из черно-синей шерсти. Он идет, поправляя од
ной рукой заткнутые за широкий пояс из шали кремневые
пистолеты и кинжалы, а другой — карабин за плечами.
— Откуда?
— Из Газы.
— А куда?
— В Иерусалим.
Но почему же, севши на свою резвую, злую и подж а
рую лошаденку, он поворачивает за нами? Мы едем на
изволок рысью ,— он не отстает. Мы прибавляем рыси,
прибавляет и он, расш иряя ничего не выражаю щ ие глаза
83
и блестя зубами в ответ на наши удивленные взгляды...
И вдруг, поравнявш ись со мной, сует мне в руки медный
латинский образок. Он кричит, что это — золото, и про
сит за него всего десять франков. Соглаш ается, впрочем,
и на два. А получив их, круто поворачивает и исчезает за
холмами и буграми, по которы м уже синеют вечерние
тени.
Вечернее низкое солнце все реже блещет на перевалах.
Временами, из боковых оврагов и ущелий, из-за скал
и известковых бугров, дует ветер,— порывистый, как
дыхание горячечного. И только топот копыт раздается
в гробовой тишине окрест, в скатах вдоль извилистого
дна Вади-эль-Хот. «Отсю да начинается дебрь самая ди
кая,— говорит один старинный паломник.— Эта дорога
есть древняя, проложенная самою природою . Иосиф
Флавий упоминает о дикости ее. Невступно через два часа
от Иерусалима мы поднимались на гору, на вершине
которой видны остатки хана или гостиницы Благого
С амаритянина. Это место назы валось издревле Адомим,
или К ровавое, по причине частых разбоев, здесь проис
ходивших...» И глубокая тоска охватывает душу на этой
горе, возле пустого хана, при гаснущем солнце. Вот она,
эта «середина» пути, Бет-Гадрур, где бросали на произ
вол судьбы жертву Азазелу,— известковый перевал, по
разивший некогда воображение самого Иисуса и созда
вший такую трогательную притчу! На этой «середине
пути», который считался путем в преисподнюю, плакал
сам П рародитель, лишенный Эдема...
Чем дальш е от Гадрура, тем все круче падает в прова
лы и ущелья известковая дорога, а с перевалов уже видно,
что окрестные бугры изменили свой вид и состав,— стали
конусообразными, похожими на потухшие вулканы, од
нообразного верблюжьего цвета. Уже несколько раз от
кры валась перед нами и долина И ордана, поражая об
манчивой близостью своего пустынного, серо-блестяще
го от соли пространства, по котором у, вдоль узкой реки,
вьется темная лента зелени. П ространство за И орданом,
горы, кажущиеся теперь еще более похожими на тучи,
и синее устье М ертвого моря ярко озарены низким солн
цем. Но уже почти до самой средины долины достигает
тень от Иудейской пустыни, обрываю щ ейся над Иерихо
ном высокими скалистыми стенами. Тень и вокруг нас,—
на всех буграх и во всех котловинах.
М ногих обгоняем мы теперь, столь же диких и нищих,
84
как в дни доисторические. Вот опять идут верблюды и за
ними — идумейцы, в уголь сожженные ветрами и голо
дом, в одних кубовых линючих балахонах, их полуголые
дети, облезлые собаки и с отрочества состарившиеся
жены с лениво-скорбными, темными, как древнеаравийс
кие предания, глазам и. Вот черный и губастый старик
в одной грязной рубахе, раскрытой на груди. Он сидит на
ослике, гонит его, волоча по земле свои черные босые
лапы. Вот верховой турецкий солдат, с карабином напе
ревес, зорко оглядываю щ ий окрестные ущелья и овраги...
Все спешат в Иерихон — единственное человеческое
жилье, единственный оазис во всей И орданской долине.
И как только стемнеет, ни души не останется на этой
страшной древней дороге.
IV
Ночи здесь сказочно-прекрасны. Они околдовы ваю т
трижды мертвую страну лихорадочными сновидениями,
воскрешающими содомскую прелесть ее давно минувшей
жизни.
В сумерки, на последнем, самом крутом спуске в д о
лину, влево от дороги, внезапно открылась глубокая
кам ен и стая-трещ и н а— ущелье К е л ь т а — и проводила
нас до самой долины. Смутно белела дорога, шумел поток
на дне уже совсем темного ущелья, и печально краснело
несколько огоньков в скалистой стене за ним: там древ
нейшие притоны аскетов, тысячами погребавших себя
заживо в криптах, которы м и сплошь изрыты скалы К ель
та. А когда мы спустились в долину и повернули влево,
к Иерихону, черным и тяжким обры вом, уходящим в не
бо, встал перед нами кряж горы Сорокадневной. И ого
нек, чуть заметной точкой красневший и на этом обрыве,
опять напомнил о той страш ной борьбе, которую впер
вые воздвигли здесь люди против Искусителя.
Вся иорданская низменность, страна, что некогда
«орошалась, как сад Господень» и на весь мир славилась
легендарным плодородием, красой и греховностью Пятиградия, дворцами и твердынями трижды возрож давш его
ся из развалин Иерихона, пораж ает теперь тем запустени
ем, «где лишь жупел и соль, где злак не прозябает, где ни
голос человеческий, ни бег животного не нарушает безм о
лвия». Сады Иерихона дыш али в дни его славы благо
вониями бальзамических растений, индийских цветов и
85
трав. «П альмы и м имозы , сахарный тростник и рис,
индиго и хлопок произрастали в долине Иордана». Об
этом свидетельствует даже и тот оазис, что уцелел на
местах исчезнувшего с лица земли иорданского рая, даже
имя того селенья, что наследовало Иерихону: Риха —
благовоние. Но оазис этот, тропически зеленеющий
у подножия горы Сорокадневной, близ источника П роро
ка Елисея, так м ал в окрестной пустыне, а селенье все
состоит из двух-трех каменных дом ов, нескольких глиня
ных арабских хижин и бедуинских ш атров.
В сумерки долина была молчалива, задумчива. Я си
дел за Рихой, на одном из жестких аспидных холмов, что
волнами идут к горе,— на могилах Иерихона, кое-где
покрытых колючей травкой, до черноты сожженной. Д а
лекие М оавитские горы,— край таинственной могилы
М оисея,— были предо мною , а запад заступали черные
обрывы гор Иудеи, возносивших в бледно-прозрачное
небо заката свой высший гребень, место Искушения.
Оттуда тянуло теплым сладостны м ветром. В небе таяло
и бледнело легкое мутно-фиолетовое облако. И того же
тона были и горы за пепельно-туманной долиной, за ее
меланхолическим простором . И туманной бирю зою мер
цало на юге устье М оря, что терялось среди смыкавш их
ся там гор...
Но вот наступила и длится ночь. Она коротка, но
кажется бесконечной. Еще в сумерки зачался таинствен
но-звенящий, горячечный шепот насекомых, незримыми
мириадами наполняющих душную чашу оазиса, и прито
рно-сладко запахли его эвкалипты и мимозы , загоревш и
еся м ириадами светящих мух. Теперь этот звонкий шепот
стоит сплошным хрустальным бредом, сливаясь с отда
ленно-смутным гулом, с дрож ащ им стоном всей долины,
с сладострастно сомнамбулическим ропотом жаб. Стены
отеля, его каменный двор — все мертвенно-бледно и не
обыкновенно четко в серебристом свете этих тропических
звезд, огромными самоцветами повисших в необъятном
пространстве неба. Оно необъятно от необыкновенной
прозрачности воздуха — звезды именно висят в нем, а на
земле далеко-далеко виден каждый куст, каждый камень.
И мне странно глядеть на мою белую одежду, как бы
фосфорящуюся от звездного блеска. Я сам себе кажусь
призраком, ибо я весь в этом знойном, хрустально звеня
щем полусне, который наводит на меня Д ьявол Содома
и Гоморры .
86
Я лунатиком брожу по саду и по двору отеля, но,
кажется, никогда еще не было столь обострено мое зре
ние, слух. Все сливается в блеск и тишину. Но вместе
с тем я вижу каждую отдельную искру, слышу каждый
отдельный звук. Я вынимаю часы. П оним аю , что уже
два, что самоцветы, плывущие в бездонном пространстве
с востока, становятся все крупнее и лучистее, что мои
ноги подлам ы ваю тся от смертельной усталости. Но раз
ве у меня есть власть над собой?
Сад кружится в беззвучном кружении зелено-лиловых
мух, их скользящих огненных вихрей. Как райское дере
во, трепещет и переливается искрами сикомор во дворе.
Сверху донизу горят и блещут ими кустарники, сахарный
тростник...
М ного раз я пытался заснуть, входил в дом, в свою
темную, горячую комнату, ложился под душный кисей
ный балдахин, но и здесь эти аром аты , эти скользящие
искры, этот дрожащ ий хрустальный бред, которым окол
дован весь мир. Сердце тоже дрожит, тело, поминутно
палимое ж аяами москитов, покрывается горячечным по
том. И так звонко кричит жаба в бассейне среди двора,
и так отдается ее однообразно вибрирующий призыв
в этом каменном доме с раскрыты ми окнами и настежь
распахнутыми дверями, что я опять спешу покинуть
его — и с болезненной жадностью и радостью ловлю
глоток воздуха на пороге крыльца...
Крыльцо белеет все ярче, фигура спящего на нем
слуги-араба стала еще чернее. Раздвоивш ийся Млечный
Путь, густым, но прозрачно-фосфорическим ды м ом про
тянувшийся с севера на юг, совершенно отделился от
неба, повис на самой середине пространства между ним
и землею. Кажется, близок рассвет! Кажется, стихает,
замирает бред и ропот вокруг. Сперва по камням, а по
том по теплому песку я спешу за селение — взглянуть на
долину, на М оав, на восток. Но на востоке все еще только
поздние крупные звезды. Бледный серебристый свет их
стоит над далеким мертвенно-бледным М орем. Бледные
пески долины мерцаю т как бы манной. Бледные полосы
тумана тянутся по извивам И ордана,— и уже смертонос
ная влажность чувствуется в воздухе. И бледным ды м ом
спустилось и легло облако у подножия горы С орокаднев
ной, чернеющей среди звезд своей вершиной...
«Отойди от меня, Сатана».
1909
СТРАНА СОДОМСКАЯ
Только на рассвете тянет в окна легкая прохлада
вместе с аром атом эвкалипта.
Ночью , при звездах, старые деревья во дворе отеля
казались сказочно-высоки и ветвисты. Теперь они прини
м аю т обычные очертания. Смолкли жабы, замер звон
насекомых в кустарниках, погасли огненные мухи. Мы
выходим Ча ворота, садимся на лошадей; все молчит
и в тех немногих хижинах, что зовутся Иерихоном или
Рихой; всюду сон, один сверчок трю кает в каменной
верее, от которой еще дыш ит тепло ночи. Но за мечетью
уже слышен говор.
Ее белый невысокий минарет стоит при дороге, на
самой окраине Рихи. П од ним часто ночуют бедуины.
Ночевал небольшой караван и нынче. Мы проезжаем
мимо него; понукаемые вож аками, глухо урчат верблю
ды, поднимаясь с теплого песка. Н ад мечетью, в свет
леющей вышине крупной слезой висит Венера. На восто
ке, над синеватым М оавитским кряжем, небо шафранное.
Но еще по-ночному тлеет костер табора, летучие мыши
реют вкруг мечети.
За садами Рихи, на западе,— обрывы Иудеи. Отчет
ливо слоятся серо-фиолетовые уступы горы Искушения.
Но внизу еще тень, и, верно, мыши принимаю т ее за
сумерки, когда и создал их Христос. Он сорок дней
и ночей провел в пещере над И ерихоном, на обрыве,
закрываю щ ем запад,— Он не знал, когда садится солнце
и когда надлежит соверш ать молитву. И вот однажды
поднялся Он на вершину и, как только скрылось солнце,
начертал на пыли то легкое, таинственное создание, что
так лю бит сумрак. Он вдохнул в него жизнь и сказал:
«Каждый вечер на закате солнца вылетай из расселин
горы, где отныне будет твое жилище, дабы знал Я час
88
молитвы...» Я поднимаю голову, вспомнив эту д а
масскую легенду, и не узнаю окрестности: мы проехали
версту, не больше, а уже день, совсем день.
Глухой котловиной, бесплодным и безлю дным долом
тянется с севера на юг, от самого м оря Тивериадского,
известково-песчаная пустыня, которую почти напрямик
пересекает путь от Рихи к И ордану. Те, что пытались
исследовать ее, видели по реке всего два-три селения,—
даже каменистый М оав, дочерна спаленный солнцем, л ю
днее иорданских берегов. То же и здесь: на всем огром
ном пространстве, окружаю щ ем нас, лишь одно живое
место — оазис Рихи. О глядываясь, видишь белые пятна
хижин среди темной зелени, приютившейся под горным
обрывом. Там, в садах, еще растет деревцо небд, прино
сящее акриды, растет бальзамический цаккум, сизый
терн, из которого сплели венец Иисусу, а весной цветет
много диких индийских цветов. Но как поверить, что это
там был и неприступный Иерихон ханаанский, и «божест
венный город садов» И рода, что вот этой долиной ис
кушал Иисуса дьявол?
Впереди все то же: пепельно-серые дюны, кое-где
жесткий, осыпанный солью кустарник. Небо просторно,
огромно. Чуть не в самом зените тает алая звезда Вене
ры. Но и до нее уже достигает восходящий из-за гор
М оава, охвативший полвселенной сухой, золотисто-ш аф
ранный свет. Одно М ертвое море прячется от света. Вот
оно — у самого подножия ее, за тем голым побережьем,
что белеет вдали, вправо. Ясно виден и обманчиво бли
зок кажется северный залив. Но синеет он тускло, керосинно...
«Символ страш ной страны сей — море Асфальтическое», говорили когда-то. Страх внушает она пилигримам
и доныне, трижды проклятая и трижды благословенная.
М ало совершивших путь по всей извилистой стремнине
Иордана с его зноем и лихорадками. Но еще меньше
тех, что пускались в заповедные асфальтические воды.
Легче, говорили они, пройти все океаны земные, чем
это крохотное море, черные прибрежные утесы которого
неприступно круты, пугаю т глаз человекоподобными
очертаниями и так смолисты , что м огут быть зажжены,
как факелы,— море, дно которого столько раз трескалось
от землетрясений и выкидывало на поверхность те та
инственные вещества, что служили египтянам для со
хранения мертвых от тлена, море, жгуче-соленые, горькие
89
волны которого тяжки, как чугун, и в бурю, «покрытые
кипящим рассолом», потрясаю т берега своим гулом,
между тем как пламенный ветер до самого Иерусалима
мчит столбы песку и соли... Длится и все светлее ста
новится золотисто-ш афранное аравийское утро. Толкут
и толкут копыта наших лош адей твердую, растреска
вшуюся дорогу. Но ни единая птица не взвивалась еще
с радостной утренней песней над долиной. И, верно,
ни единой живой души и не встретим мы, кроме разве
жадно-трусливой души кочевника или гиены. Впереди,
среди пустыни цвета пемзы,— лента прииорданской зе
лени, чащи ив, там арисков, камышей...
Так богата и прекрасна была некогда эта долина, что
дьявол издревле избрал ее местом греха, искушений. Это
он опьянил сладостью страсти и порока Пятиградие,
переполнившее чашу терпения Предвечного. Это он вну
шил дочерям Л ота жажду кровосмешения, дабы от род
ного отца зачала старш ая из них М оава: «И дождем
пролил Господь огнь и серу, ниспроверг города сии,
и всю окрестность их, и всех жителей, и все произраста
ния земли...» Но легендой патриархов стали дни гнева,
и снова зацвел «сад Предвечного», снова возродился
столь прекрасным, что заповедан был любимейшему из
чад Божиих.— Солнце встало над М оавом , затопило его
блеском и уже палит долину. Какие-то большие металлически-серые мухи липнут к жарким гривам лошадей,
скорпион шуршит, бежит укрыться в легкой голубой тени
под застывшей песчаной волной. Больно смотреть из-под
ш лема на дорогу, но тянет взглянуть в блеск М оава,
тянет найти ту вершину, с которой показал Господь
Моисею всю радость земли Обетованной: «Взойди на
гору сию, на гору Нево, что в земле М оавитской против
Иерихона, и посмотри на землю Ханаанскую, и умри на
горе, на которую ты взойдешь, и приложись к народу
твоему...»
Библия подчеркивает, что блудница дала приют пер
вым израильтянам , проникшим в Иерихон. И страшным
заклятием заклял Навин И зраиля, овладев страною и до
тла уничтожив красу Иерихона: «П роклят перед Госпо
дом тот, кто восставит и построит город сей Иерихон!»
Но разве не следы Н авина — те гилгалы , что рассеяны
в долине Иерихонской, те огромные диски из камня,
первобытные кровавые жертвенники Ваала-Солнца, что
благоговейно полагал в круги сам народ израильский?
90
На тропические шлемы мы накидываем бедуинские
платки. Лош ади пошли ш агом, неустанно м отая голова
ми, отбиваясь от мух. Они маш ут кистями и разноцвет
ными бусами, которы м и украш аю т здесь уздечки. Шеи их
стали мокры, темны и тонки. В легкой и все же душной
тени платка дыш иш ь как бы жаром раскаленного костра.
Близок И ордан,— уже тянет запахом речной воды, запа
хом горячего ила... Теперь и от великой реки остался
только узкий и мутный поток, от первобытно-густых
зарослей на берегах ее — кайма ив, камышей и кустар
ников, опутанных лианами.
М асара, то место И ордана, где отды хаю т пилигримы,
предания назы ваю т местом крещения Иисуса. «В те дни
пришел Иисус из Н азарета Галилейского...» В те дни
долина переживала третий и последний расцвет. Тщетно
было заклятие Н авина,— еще раз вырос новый Иерихон.
И вот дьявол искушает прелестью его самого крестив
шегося Сына Божия. «Возвед Его на высокую гору, дья
вол показал Ему все царства вселенной во мгновение
времени. И сказал Ему: Тебе дам власть над всеми сими
царствами и славу их, ибо она у.редана мне». Серо-песча
ный берег обрывист и крут. Густая ж елтоватая вода,
крутясь, бежит под ветвями ив, под корнями, покрытыми
наносною травою , илом. Л ош ади тянутся к воде, вязнут
по колена и долго, жадно пью т. М ертвая тишина кругом
и сквозная горячая тень над головою . Мысли беспорядо
чны, смутны, но стремятся все к одному — связать то
простое, что перед глазам и, с страш ным прош лым этой
пустыни. Хочешь представить себе то, что доступно тол ь
ко Богу,— жизнь тех легендарных ханаанских городов, от
которых уцелели лишь названия. Думаеш ь о знойно
мглистом М оаве и опять слыш иш ь слова Второзакония:
«И полуденную страну, и равнину долины Иерихона,
город П альм , до Сигора увидал М оисей... И умер там,
в земле М оавитской, по слову Господню , и погребен
в земле М оавитской, и ликто не знает места погребения
его даже до сего дня...» Д умаеш ь об иерихонских б аль
замах К леопатры , о термах И рода — и опять возвращ а
ешься к искушению Иисуса от дьявола... И теряешься
в образах времен Рима, Византии, О м аров... Великими
крестовыми битвами во имя и славу Того, Кто отверг
здесь славу всего земного, обрывается летопись этой
страны. За ними века молчания, никому не ведомых
и несчетных подвигов отш ельничества, погребения себя
91
заживо в могильниках навеки забвенной Иудеи. В м олча
нии, вдали от жизни всего мира, множатся, как соты ос,
крипты в каменистых обрывах Иудейских и Аравийских
гор; в прибрежных скалах страш ного Асфальтического
моря, в огненных ущельях созидаю тся дикие обители. Но
ураганами проносятся набеги от Д ам аска, от Багдада, от
Геджаса, и вот — пустеют и крипты, переполненные ко
стями избиенных иноков, глохнут разоренные обители...
И опять, опять воцаряется он, древний бог пустыни!
Полдень проводим у самого моря. Ж утко звучит на
его нагом, ослепительно белом прибрежье это слово —
полдень. Прииорданские камыши и кустарники не смеют
дойти сюда вместе с И орданом : далеко вокруг песчано
каменисто и покрыто солью , селитрой то место, где
сливается река с маслянистой, жгуче-горькой и тускло
зеленоватой водой асфальтической. На коралловые похо
жи те как бы окаменевшие ветви, что приносит сюда
течение реки и что снова, уже м ертвы ми, выкидывает
Море. В знойно-мглистой дали теряется оно на юге.
Там — дни А враам а, Агари, И зм аила. Там , в капище
Э ль-Л ат, племя Тарик еще доныне поклоняется гилгалу
Солнца — полубога, полудьявола.
1909
Х РАМ СО Л Н Ц А
Так говорит Господь: сокрушу
затворы Дамаска и истреблю жи
телей долины Авен.
Кн. прор. Амоса
I
Рано утром покинули мы Бейрут. Поезд через час был
уже под Х адеттом. За Х адеттом он переменил темп на
торопливый, горный: стуча, раскачиваясь, он стал изви
ваться все выше и выше по красноваты м предгорьям.
Из-за цветущих садов, покрывающ их их, из-за гранатов,
шелковиц, кипарисов, роз и глициний несколько раз
мелькнуло туманно-синее море. Слушая разноязычный
говор, гул колес и грохот энергично работаю щ его па
ровика, я выглянул в окно, дохнул посвежевшим возду
хом: в необъятное пространство за нами все ниже и ниже
падала далекая бейрутская долина, ставш ая маленькой,
плоской, кучки белых и оранжевых точек — крыш, тем но
зеленые пятна садов, кирпичные отмели бухты — и не
обозримая синь моря. Скоро все это скрылось — и снова
развернулось еще шире... Все мельче, тесней становились
точки, все игрушечней — бухта и все величавей — море.
Море росло, поднималось синей туманностью к светлому
небу. А небо было несказанно огромно.
Под Дж амхуром паровик стал на подъеме к котлови
не, повернувшись к Бейруту,— и за горами направо
я вдруг близко увидал серебряную с чернью громаду
Саннина. Пахло снегом, но серая каменная стена м алень
кой станции вся была в цветущей, ярко-пунцовой герани.
П отом паровик звонко, по-горному крикнул — и опять
застучал коротким дыханием в кручу. И опять открылась
головокружительная панорама с далеким Бейрутом на
дне. Зыбко зияли глубокие ущелья с одной стороны,
торжественно возрастал Саннин с другой... А за Арайей
подъем пошел еще круче. С тало просторно и голо, про
хладно и облачно. Д ы м ом сползали облака по скатам.
М иновавши Алэй, мы опять повернули к востоку. Был
туннель. Налево откры лась долина Х ам ана, за ней —
93
горы в сплошных темно-зеленых борах... За Софаром мы
опять окунулись в тьму, дым и грохот, а когда выскочи
ли, о, как дико и вольно стало кругом! Из-за голых
вершин глянул Джебель-Кенэзэ весь в ярких серебряных
лентах, четко, одиноко засиял в этой ясной, прохладной
пустыне. П риближался перевал, паровик выбивался из
сил, одолевая последний подъем. Из окон вагонов высо
вывались фески, дым падал и стлался по придорожным
скалам... К полудню мы пришли на Бейдар, к перевалу.
Было тихо, свежо. П ять тысяч футов не Бог весть
какая высота, но волновала мысль, что ты на Ливане.
А впереди — долина Солнца, долина Авен, Келесирия.
Тронувшись, мы пошли с головокруж ительной быстро
той. С грохотом нырнули опять в длинный-длинный
туннель. А когда этот грохот оборвался, ослепли от света
и не сразу поняли, что это, как море, сияет впереди.
Впереди же была — Келесирия.
В глубокой дали раскрылась она, ровная, пустая, кот
ловиной среди гор, смутно видных в солнечном тумане.
П ротив левого окна, над скатами, сияла все та же голая
гром ада в белых лентах. Н а скатах возле нас лежал
таю щ ий снег. А дорога все падала, и все ближе станови
лась огром ная изумрудная долина в фиолетовых пятнах
пашен. И еще огромнее был далекий вал гор за нею. Вот
сосед трогает меня сизой рукой за рукав и, блеснув
зубами, говорит:
— Джебель-Шейх!
И, взглянув, я вдруг вижу за долиной, в солнечном
тумане, величаво выделяю щ уюся из-за валов Антиливана
куполообразную гору. Она вся в полосах снега, идущих
сверху вниз,— как талес. Гермон, Великий Шейх! Над
ним, почти на нем — купы светлых легких облаков...
На М ерейате стало совсем тепло. Летний ветер, белые
акации в цвету... Но по горе налево все еще был снег —
на изумительно-ярком поле неба. За М ерейатом, после
очень крутого спуска, откры лась Ш тора, больш ая и дикая
на вид арабская деревня с плоскими глиняными кров
лями. За Ш торой, после полудня, мы были уже в долине.
П ош ли сады, в них — тополя, шелковицы. Сквозь сады
мелькали синие и красные одежды сирийцев, пахавших на
волах ржавую глину в виноградниках... Близился Райяк,
где нужно было покинуть дамасский путь и свернуть на
север.
Близились места Эдема, Баальбек.
94
II
Край баснословных племен, родина А дам а, святили
ще Солнца! Эта низменность,— в ней около полутораста
верст,— с незапамятных времен называется Бека, то есть
страна, долина. Баальбек есть таким образом «долина
Ваала-Солнца». Слово Сирия — санскритское — значит
опять-таки — солнце. Но м ало того: эта долина, средото
чие солнечных служений, связана еще с именем Рая, бли
зость которого к Баальбеку была неоспорима в древ
ности.
Я глядел в окна вагона. П рохладный, сероватый день.
Дорога от Райяка ровно и почти незаметно для глаз идет
на подъем, все к северу. Кругом — слегка волнистая
пустыня, тощие посевы, сквозит красноватая почва,—
именно та, из которой и был создан Адам! — и кое-где —
дико цветущие кустарники. В открытое окно слева дует
свежий степной ветер, за долиной видны холмы пред
горий и без конца тянется горбатый вал Ливана — диких
тонов, весь в продольных белых лентах. И такая же гряда
идет и справа — Антиливан. Я глядел — и вдруг опять
вспомнил талес, плат, который накидываю т на голову во
время молитвы евреи,— подобие древнейшей кочевой
одежды. Вот откуда все эти пегие хламиды, раскиданные
по Востоку, и даже полосатая чересполосица м рам оров
в мечетях! Все отсю да, из исполинского развала этих ни
на что не похожих гор.
Они не кажутся высоки,— сама долина на четыре
тысячи футов выше моря. И здалека не пораж аю т они
и очертаниями. Но что сравнится с этими синеватыми
валами и пегими горбами, точно перенесенными с дру
гой, более старой планеты? С другой планеты и все
памятники их. Вон чуть сереет на Ливане местечко Керак
с высеченной в скалах стофутовой гробницей Ноя. Вон
там, на Антиливане, есть селенье Неби-Ш ит, где чтут
могилу Сифа. А впереди — Баальбек, руины храма, «пре
вышающего размерами все сделанное рукою человека».
Камни его возили на мастодонтах; в святилищах его
сливались в служение единому Солнцу служения Арамеи
и Египта, Ассирии и Финикии, Греции и Рима. Баальбеку
уступали не только все финикийские, но даже египетские
храмы. Там лик Солнца дробился: там были боги, нис
ходившие до людских распрей, воплощ авш иеся в царях
и вождях; здесь был единый Бог... А за Баальбеком ,
95
к северу, долина еще пустыннее. На ней смешались и сли
лись со скалами предгорий камни несметных городов
и храмов, самое имя которых исчезло бесследно, навеки.
Земля там — одна из самых плодороднейш их в мире —
запущена, одичала. И высится на ней Гермиль, «памят
ник Рая» — каменный куб на помосте черного базальта,
украшенный барельефными луками, стрелами и фигура
ми тигра, кабана и слона,— охоты тех дней, когда Ливан,
утопавший в исполинских кедровых лесах и великом оби
лии вод, был еще подлинным Раем...
В открытое окно дул сильный ветер. С севера, из-за
гор, шла неохватная градовая туча, уже покрывш ая и за
мутивш ая вершины тум аном. Я подумал: там Кедры...
Следует ли, говорят некоторые, искать на Ливане отдель
ных мест, связанных преданием с Эдемом? Не Эдем ли
весь Ливан? Ведь, кроме Гермиля, есть и было еще
несколько селений, носящих это имя: например, древнеси
рийское селение на А н ти л и ван е— Гедим; потом Эдем
близ Дам аска. Более же всего соперничает с Эдемом
Гермиля Эдем близ Кедров, на северо-западе. Взбираю т
ся к этому Эдему по ужасаю щ им кручам Л ивана, чтобы
достигнуть подошвы вечноснежных вершин. И видны
оттуда целые страны — кряжи, долины, воды, леса и се
ления, необозримая пустыня Келесирии, реки и царствен
ные руины Баальбека на ней, мутная синева Антиливана
на востоке, бездна Средиземного моря, сливающаяся
с горизонтом, на западе... И вот одно из этих-то селений
и есть Эдем, а несколько хвойных рощ суть остатки
кедров ливанских, тех, которые Библия называла заоб
лачными; тень их — тенью , покрывшей все земные царст
ва, бальзам — божественным, на тысячи лет сохраня
ющим трупы от тления, древесину — не боящейся веч
ности... Одна из пяти рощ, уцелевших близ Эдема, еще
и доныне почитается священной.
Я смотрел в окна... Ч то такое теперь Баальбек? Даже
происхождение его никому не известно. Известно только,
что упоминается он в египетских и ассирийских надписях;
что был он колонией Рима, которому и принадлежит
построение — в честь богов солнечных — двух всемир
нославных баальбекских храмов: Великого и М алого.
Брали и разруш али его и арабы и м онголы , а их разруш е
ниям пом огло несколько страшных землетрясений, и вот,
на месте огром ного города, остался бедный городок
с пятью тысячами разноплеменного сирийского люда
96
и развалинами акрополя, в котором от Великого храма
уцелело всего шесть колонн... Вдруг вагон ярко озарился
солнцем. И внезапно увидел я вдали нечто поражающее:
густой зеленый оазис садов и тополей, тянувшихся среди
долины и окружавших желто-белые руины какой-то кре
пости, такой огромной, что сады казались под ней ку
старниками, а над ними — шесть как бы повисших в воз
духе м рам орны х колоссов.
Солнце из грозовых туч озаряло сады и руины сильно
и резко. Темно-сизый фон неба еще более усиливал яр
кость зелени и допотопных стволов колоннады. И в про
леты ее ветхозаветно глядел пегий горный талес. Белым
огнем горели широкие снежные полосы этого талеса.
И загорелись еще более, когда мы приблизились к Баальбеку. Но вдруг померкли, воздух потемнел — и буря,
докатившись с Л ивана, смерчем закрутила пыль над го
родом, белевшим за руинами, тучей помчала ее над
садами и сквозь колонны... Едва успели мы вскочить
в холодный и пустой отель на каменистом холме вблизи
их, как все смеш алось в лю том ливне с градом. Град
с треском сек помутившиеся окна, летел и прыгал по
земле. Ваал из-за облачной высоты величаво кидал
в мрачно откликавшиеся горы гул и грохот, от которых
в страхе метались фиолетовые молнии...
Но когда, через час, вышел я на балкон, золоты м
блеском ослепила меня дождевая вода на балконе. Буря
пронеслась, и на земле воцарились безмятежный мир
и ясность, один из тех вечеров, что так лю бят ласточки.
Воздух был чист и тепел, талесы далеких куполообразных
вершин четки и близки, мокрые сады против балкона
райски свежи, густы и зелены. А над садами и над кре
постными руинами, тонувш ими в них, стройно и держ ав
но возносились шесть желтоватых колоссов Великого
храма. С балкона я глядел на предвечернее солнце, на
Ливан, на северо-запад. На запад тянулись по долине
руины. Тополя и фруктовые деревья шли вдоль южной
стены их, подымавшейся над зеленью каменными зубья
ми, грубыми бреш ами. И мне виден был весь акрополь,
заключающий в себе на восточном краю вход, Пропилеи,
на за п а д н о м — Великий храм, а п осредине— Гексагон
и Ж ертвенный двор. М алый храм построен отдельно, вне
этой стены. Его циклопический периптер сохранился на
диво. Но здесь он терялся: все подавляли колонны Вели
кого храма. Верх одной из них — крайней справа — был
4
Заказ 4236
97
уже почти свободен от архитрава. Скоро она рухнет,
подумал я, и рухнет ужасно! Ведь в одном фундаменте
акрополя пятнадцать аршин высоты, но колонны стоят
не на нем: для Великого храма был воздвигнут еще
другой фундамент, высотой почти равный первому.
А в самих колоннах росту аршин сорок! Некогда пе
ристиль храма — окружавш ая его колоннада — состоял
из пятидесяти четырех таких колонн. Теперь их только
шесть,— третья часть южной части перистиля, удер
жавшаяся на единственной сохранившейся стене второго
фундамента. И как одиноки они! Воздух долины ста
новился голубым, вал Л ивана синим. Далеко на северозападе начинали желтеть ленты одного из высочайших
горбов, все яснее выделявшихся на небе. Между небом
и землей был несказанный простор. Но величие этих
колонн, одиноких «наследников дней героев», было ни
с чем не сравнимо.
ш
Солнце склонялось; в мокрых зеленых садах, казав
шихся еще свежее от ш ума горной мутно-зеленой речки,
в садовой глуши вокруг акрополя, была тень. М алень
кими казались тополя, стоявшие вдоль фундамента...
П ривратник пропустил нас за железную решетку к П ро
пилеям.
Некогда к ним вела м рам орная лестница; сарацины до
последней плиты разруш или ее, превращ ая акрополь
в крепость. Некогда Пропилеи были стройным, велича
вым зданием. Д венадцать сиенитовых колонн, за ними —
портал в три пролета, по бокам — павильоны — экзедры, воздвигнутые из огромных камней со всей роскошью
и силой древнего зодчества и ваяния, с двумя ярусами
ниш для статуй богов. Теперь от колонн остались только
пьедесталы, портал являет вид проломов в крепостной
стене, проход к нему завален каменными глыбами и раз
битыми капителями, полуразруш енные экзедры зияют.
Тень была в этих раскрытых развалинах. Глубоко и густо
синело над ними вечернее небо. Зеленая верхушка тополя
тянулась снизу, загляды вая в брешь. И мертвая тишина
стояла вокруг...
За стеной Пропилей — Гексагон, первый двор. О гром
ный шестиугольник его замкнут шестиугольником стен
98
и сплошных экзедр, опять-таки разрушенных. М рам ор
ный скользкий шестиугольник в три ступени идет вокруг
площади двора, на расстоянии ш агов двадцати от экзедр.
На нем возвыш алась шестиугольная колоннада, связан
ная с экзедрами сводом. В тени этой галереи толпились
ожидавшие входа во двор Ж ертвенный. От колонн не
осталось теперь ни единой. Пустой двор окружаю т гро
мады руин. Сарацины пробили в них бойницы, понадела
ли много грубых ам бразур. Землетрясение и осады почти
ничего не оставили и от этой работы . Чувствуешь лишь
дикость древней цитадели, следы свирепых древних битв
и — тяжесть, величие Рима.
А за Гексагоном — двор Ж ертвенный, двор, повторя
ющий первый, но лишь в иной, квадратной форме и чуть
не втрое превосходящий его по разм ерам . М ало оставило
время и от второго тройного портала,— проходов из
Гексагона на П лощ адь Всесожжения: вместо портала
зияет теперь пустота среди остовов крайних экзедр, что
похожи на остовы каких-то допотопных жилищ, на сквоз
ные пещеры. И когда я, оглянув Гексагон, кинул взгляд
далее, необозримый каменный хаос, хаос целого города,
ниспровергнутого землетрясением, открылся предо
мною. Не на Гексагон и Пропилеи, а ведь именно сюда,
где последовательно возрастали и размеры и святость
Х рама Солнца, направлены были силы подземные, ужасы
осад и варварство византийских императоров. Но вели
кое осталось великим. Чуть не на полверсты тянулся
среди этого хаоса отш лифованный м ириадами ног, ме
стами зияющий провалами, местами заросший колю ч
ками проход. Шесть колоссов, стоящих почти на самом
конце его, на остатках фундамента, глядели на юг и сли
вались в один, занимая полнеба. Их стволы, обожженные
зноем и ветром, были вблизи красноваты. Горизонт за
ними замы кался зубцами и пролом ам и Стены Циклопов.
Небо бледнело, низко опустившееся солнце все слегка
золотило... Я сел среди двора на камень.
Было тихо-тихо. Без конца лежали и стояли вокруг
меня обломки сиенитовых туловищ , точно какие-то ка
менные страшные существа. П озади и вправо широко
раскрывали свои каменные утробы искаженные и раз
рушенные экзедры; только две-три из них напоминали
о прежнем великолепии раковинообразных ниш, пиляст
ров и горельефов. А налево гром оздились камни, шли
какие-то рвы и провалы — и тяжело и вместе с тем легко,
99
стройно и гром адно высился храм М алый, чудом со
хранивший весь свой, как бы литой из ж елтоватого м ра
м ора, корпус и целых девять колонн как раз на том
фланге, который был виден мне. Я глядел на них и долго
не мог понять, что это так резко отличает их от тех
шести колонн. М алый храм, этот редкий образец эллинс
кой красоты и несокрушимой римской мощи, был немно
го менее Великого. Нет при нем ни Пропилей, ни Гек
сагона, ни двора Всесожжения, но фундамент его почти
равен тому, исчезнувшему фундаменту, на котором сто
яло святилище Солнца. Почти равны и перистили их...
В чем же тогда дело? Только в том , что колонны Х рама
Солнца вверху не суживаются. Но как далеко уносит это
в глубину веков!
М ожно представить себе красоту М алого храма, П ро
пилей, Гексагона, двора Ж ертвенного — в те дни, когда
только что отлилось в совершенные формы и сочеталось
в Баальбеке «самое прекрасное на земле с самым величе
ственным». Э тот хаотический простор, ныне подобный
страш ным картинам Исаии, лоснился тогда мозаичными
настилами. Стены и экзедры, где помещ алось более трех
сот ниш для всех богов О лимпа, стройно замы кали его
с трех сторон, на четвертой, западной, ш ла лестница
к высоко вознесенному порталу Великого храма. К вадрат
из огромных сиенитовых колонн — темно-розовых, глад
ко шлифованных египетских монолитов — охватывал
средину двора, и галереи между ними и экзедрами всегда
были полны света, тени, белых хитонов. Нельзя было
найти места, не блиставш его м рам ором статуй, пиляст
рами, фронтонами и причудливой лепкой карнизов, капи
телей — этих окаменевших листьев, узоров, цветов. Ярко
млела синь неба над квадратом двора. Ды м непрерывных
сожжений и языки пламени поднимались с гигантского
жертвенника, с раскаленной медной плиты его — с ал
таря возле мрам орны х ступеней, тремя переходами под
нимавшихся к чудовищному периптеру Великого святи
лища... Но легко сказать: чудовищному! Как представить
себе его?
Та часть основного фундамента, на которой стоял
фундамент святилищ а, равна только половине двора
Ж ертвенного. Но древние недаром называли святилище
«первобытным»: дело было не в ширине и длине, а в вы
соте и размерах строительного камня. И уже одно то, что
периптер святилищ а был вознесен еще и на другой гро100
мадный фундамент с подземельями внутри, свидетель
ствует о том , что Рим здесь кончается. Кем был сложен
основной фундамент? Каким и-то древнеарамейскими
племенами — из самых больших монолитов, «ка1сие ког
да-либо поднимал человек», и в те дни, когда легенды
о титанах еще дыш али жизнью. Неизвестно, кем постро
ено и самое святилище Солнца: Рим только реставриро
вал его. Но и реставрировал под несомненным влиянием
преданий о великих капищах, о столпотворениях, об усту
пчатых зиккуратах, этих «башнях до небес», и посвятил
его Солнцу-Ваалу, сочетавшему здесь свое имя с именем
Ю питера. И святилищ ем Ваала, прежде всего Ваала,
и было и осталось святилище Великого храма, уступами
вознесенное к небу и охваченное колоссами, имевшими
и внизу и вверху одну толщ ину — первобытно. А сказоч
ным м онолитам , из которых сложен основной фунда
мент, его подземелья и Стены Ц иклопов, Рим мог только
дивиться: тайна передвижения и кладки этих монолитов,
из которых иные имею т по тридцати аршин в длину,
даже для него была непостижима.
Солнце село, и, как всегда на Востоке, стало на мину
ту особенно светло. И в этом странном свете без солнца,
в пространстве, как бы лишенном воздуха, резко
обожженные красноваты м загаром колонны вдруг приоб
рели ужасающую выпуклость, тяжесть и высоту. Я про
брался к ним по глы бам камня, по оврагам и возвыш ен
ностям, по остаткам мрам орны х ступеней и тысячелет
нему мусору, зашел под фундамент, на котором стоят
колонны, и, закинув голову, глянул вверх... Дивно было
сочетание бездонного бледно-голубого неба и краснова
того тона этих поднебесных стволов! Но они уже меркли.
Быстро падал сумрак. Спотыкаясь, я сбежал в ров,
в угол, образованный Циклопическими стенами. Их те
перь две: западная и северная. Обе искажены проломам и.
Но искажения только усугубляют их допотопный вид. Из
темного оврага выбрался я по каменисто-мусорным хол
мам, поднимаю щ имся к пролому в углу стен, на свет
заката и стал в проломе. П одо мной был обрыв, вдали —
темное море долины, а за ним — валы Л ивана и далекие,
чуть краснеющие в сумраке ленты его горбов. Подо мной
была стена, сложенная сынами Солнца,— стена, камни
которой останутся здесь недвижными до конца мира.
1909
ГЕННИСАРЕТ
В Вифлееме, в подземном приделе храма Рождества,
блещет среди м рам орного пола, неровного от времени,
больш ая серебряная звезда. И вокруг нее — крупные
латинские литеры, твердая и краткая надпись:
Hie de Virgine M aria Iesus Christus natus est *.
В приделе, как и подобает пещере, бедно. Но огнями,
серебром, самоцветами переливаются над звездою неуга
симые лампады . Там , наверху — жаркое и веселое со
лнечное утро, пестрота и крик восточного базара.
Здесь — холод, сумрак, благоговейное молчание.
Hie de Virgine M aria Iesus Christus natus est.
Есть древние пергаменты, называемые палимпсеста
ми,— хартии, письмена которых полустерты или покры
ты чем-либо, чтобы, на месте их, можно было начертать
новые. В Вифлееме чувствуешь, прозреваеш ь то драго
ценное, первое, что сохранилось на его священном палим
псесте. В царские одеяния облекли Рожденного здесь,
царям, путеводимым Звездою, повелели принести Ему,
лежащему в яслях, венцы свои, злато, ливан, смирну,
и легендами, прекраснее которых нет на земле, расцвети
ли сладчайшую из земных поэм — поэму Его рождения.
Но, когда благоговейно склоняешься над нею в Вифле
еме, проступает простое, первое.
Н азарет — детство Его. Там протекло оно в тишине,
в безвестности. Там огорчали и радовали Его игры со
сверстниками, там ласковая рука М атери чинила Его
детскую рубашечку... Ветхие пергаменты Н азарета оста
лись во всей своей древней простоте. Но скудны и чуть
видны письмена, уцелевшие на них! И великую грусть
и нежность оставляет в сердце Н азарет. П омню темные 1
1 Здесь родился от Девы Марии Иисус Христос (лат).
102
весенние сумерки, черных коз, бегущих по каменистым
уличкам, тот первобытно-грубый каменный водоем, к ко
торому когда-то приходила Она, помню Ее жилище,
маленькое, тесное, пещерное, полное вечерней тьмы , пу
стующее уже две тысячи лет... Как полевой цветок, мало
кому ведомый, выросший из случайно занесенного вет
ром семени в углу покинутого дом а, расцвела и здесь
легенда, может быть самая прекрасная, самая трогатель
ная: без огня, по бедности родителей, засыпал божествен
ный Младенец; М ать сидела у Его постельки, тихо заго
варивая, убаюкивая Его; а чтобы не было скучно и жутко
Ему в наступающей ночи, светящиеся мушки по очереди
прилетали радовать Его своим зеленым огоньком.
А страна Геннисаретская, где прош ла вся м олодость
Его, все годы благовествования, все те дни, незабвенные
до скончания века, для них же и был Он в мире,— она
совсем не сохранила зримых следов Его. Но нет страны
прелестнее, и нигде так не чувствуется Он!
В ясный вечер, при заходящ ем солнце, подходим мы
к Геннисарету по И орданской долине. Все дико, голо,
просто вокруг: и в долине, и по каменистым предгориям,
обступившим ее,— серо-коричневым, в золотисто-рыжих
пятнах по склонам, где от солнца выгорели травы. Т ро
пинка ведет нас среди желтого, уже созревшего и подсох
шего ячменя. За ним — прибрежная деревушка, глиняная,
без единого деревца, кажущаяся необитаемой. П ройдя по
серым пескам, на которых стоит она, увидали мы водную
равнину чудесного зеленого тона, теряю щ уюся в горной
дали, замкнутой неясной гром адой пегого Гермона.
Солнце было за горами. Свет его гаснет здесь быстро,
а как только он гаснет, с гор срывается недолгий, но
сильный ветер. И темнеющее озеро уже шумело от круп
ной зыби. Четыре гребца наших поспешили кицуть весла,
вздернуть парус и привалиться к бортам , затянув что-то
тоскливо-беззаботное. Ветер ударил в парус, крепко на
кренил его,— и мы понеслись в сумрак, на дальние
огоньки Тивериады, рассыпанные под черной горою , сту
кая днищем по волнам, черпая воду. Я крикнул, чтобы
ослабили парус: эти полуголые, худые, загорелые галиле
яне, в своих войлочных круглых колпачках, прикры ва
ющих только макушку, крикнули что-то в ответ. «Стано
вилось темно, а Иисус не приходил к ним. Дул сильный
ветер, и море волновалось...» Да, да, это было здесь! Он
дышал этим мягким, сильным, благовонным ветром! —
103
jcu6^7 y*&K*f
c A a c f- ^
>t<*-е*ьГ 3tti?
^ -<* пи®Л* -^c 4*
dUsu^A , typ*\ /pt\ y&l J*j\ Ov
f Vf ^ <Я^4гОК. о-*
n*^c•£_*1<Л И
/?С€^
^vcvytv/, ^>2 У^ЛйСл^^п)
*Алу O^Y/
y>
6Ъ
7<э^c« & cncft га
t*
I /ГЛ /^Ал ОИТ^
np tp ъ*-р/jf
/ 0~lTorrVy ГУЪ6t**sb ~4vb
Ы®« **«,
i ^
^
7 —
> y i< y l* p ? tJ f* s* a .
'b y & n v iy hsHsb bW i у
0№ pH frfi
у "& l
*Ллз nw orrv» - p d in M i* J /b
/\*% rn _
zya,
J? M
>y Л
o ^^/И
^ rЬ
,
nО
o
/f C
a{ **Sl
s*Sl
ZfOZ. crrnfl
СГГЫ1 (Ыплюр1г>,
П
Ctc ^*AaO/t
к - r
/
/ у * т\лл. h-K * *£%> (j/CUAa-^
} 5 ~&+Г\*рГЪ
trbp*4+>
i &rrt c~i «уго^ц JShC^Tm* "Vo f ?fhC °0 ZfrtbA
M *
<=^4 Нла^лЛ* —
^
*Uu<%lo 'Hr rt<y Ce/*t<£i
4 c^f 'Ъл*+гЛъ*^^
^ ^ Opr^JpfyH И
P tf* * l* 2 .* * f
ftajry
5 *4?<__
J f 4у у £я
Ci Л^с
ft* CYiу*, .уъгг пее~~^ J <v/u^/n a c
, T/f-r* f sj
i' X
1Ссил«л*/ К о *Оо m*p*~i^S% СутпуОр\угл/Т, ^йи\_^ у<4^
£
ии. ^Vt4>i
-чСо-^A^/v
his*Asry Уур^^С<.ерГг
*u
_
6-G-*n
й
“
V
©
гуХлг'Н^* . fa tp *£/ro-v*yy/,>i-^~J}
'
1 О ^7
IS $
CJ+** / y * l >г^ j l г ъ * S t ч
* ^ ^ > 1
,
^ J i^y o n **
Uru Ър о ^ - ^ y v
сГгъy * . 6 b J ' U C t n O X r l W / c f i f f i ^ C i L y
tfop^y —
—
^ &- •tЧ4\^ /f GSZЛлИл
* 2a ^Ua^IC^CfC ^ / ^и^ирм p <*S)у €4Т^
Uj 4 Im
v^*
^ /1
«Христово озеро» позднее озаглавлено — «Геннисарет». На поле руко
писи — обращение к издателю и корректору: «Очень прошу о хорошем
крупном шрифте и о тщательной корректуре! Ив. Бунин».
Через час мы были уже в Тивериаде, маленькой, тесной
и грязной, где лиш ь один сносный приют — старый
латинский монасты рь на самом берегу.
От Тивериады кесарей ничего не осталось. Французнастоятель, пригласивший нас ночевать в монастыре,
а перед сном выйти на кровлю , с которой далеко видно
было успокоенное в лунном свете озеро, жаловался: они
изнемогаю т от скуки и тропического зноя в этом навоз
ном местечке; вокруг них — пустыня; от М агдалы со
хранилось только название; от К апернаума — груды
камней, где итальянцы-монахи ведут раскопки; в Табхе
всего пять человек братии... «Это близ Капернаума, на
северном берегу?» — «Да, да»,— сказал настоятель, гля
дя на туманные предгорья Гадаринские, за озеро. Луна
сияла — высоко-высоко. Все озеро было в светлом, тон
чайшем пару. Знойно звенели внизу ночные цикады — на
пыльных кустарниках, на столетних придорожных как
тусах. Тивериада спала...
Мне долго не давал уснуть козленок, жалобно плака
вший где-то по соседству. В маленькое окошечко, проби
тое в каменной стене почти под потолком , белело сквозь
железную решетку лунное небо. В полутемной жаркой
келье беззвучно плавали москиты. Блохи же Тивериады
упоминаются даже в путеводителях... Но я поминутно
говорил себе: я в Тивериаде! Эта ночь была одной из
счастливейших во всей моей жизни.
Ранним утром мы поплыли в Капернаум. Озеро недо
лго дыш ало утренней свежестью. Вот уже растянули
белый парусиновый навес над лодкой,— и он озаряет
лица. Солнце все ослепительней и жарче. Озеро штилеет.
Ж елто-рыжие верхи предгорий Гадаринских делаю т вод
ные зеркала у берегов золоты м и. Вода же под лодкой —
зеленая, прозрачная, кажется бездонной. Гребцы дружно
работаю т, и от поворачивающ ихся в воде весел извива
ются, уходят в глубину как бы толстые змеи медянки
с серебряными брю хами. П от уже градом льет с красных
лиц гребцов. О н и — рыбаки, в лодке лежат их сети...
«Проходя же близ м оря Галилейского, Он увидел двух
братьев, Симона, назы ваем ого П етром, и Андрея, брата
его, закидываю щ их сети в море...» Разве не мог призвать
Он и этих? Они еще несколько раз налегаю т на весла —
и поднимаю т их: лодка, чуть журча, добегает до берега.
Мы выходим и оглядываемся. Н а берегу, среди колючих
кустарников и розовых цветов олеандра,— груды белых
105
камней, колонн: это и есть развалины знаменитой синаго
ги Капернаумской, куда столько раз, в такие же знойные
дни, входил Он, теснимый народом , искавшим коснуться
Его. Тишина, солнце, блеск воды. Сухо, жарко, радостно.
И вот Он, с раскрытой головою , в белой одежде, идет по
берегу, мимо таких же рыбаков, как наши гребцы... Си
мон и Петр, «оставив лодку и отца своего, тотчас после
довали за Ним»...
Табха между К апернаумом и М агдалой. Мы опять
поплыли мимо невысоких холмов в тех же бурых, выго
ревших травах. Возле Табхи единственное живое место
этой пустыни: в озеро впадает источник, дающ ий о себе
знать несколькими эвкалиптами и посевами в долинке
меж холмами. П од эвкалиптами черный мальчик пасет
десяток черных вислоухих коз с колокольчиками на шее.
Это стадо братии. А приют ее — на холме, рядом: нечто
вроде маленькой крепости, два-три здания из дикого
камня за высокими стенами. Н астоятель здесь старикнемец, чистота и порядок у него немецкие. Встретил он
нас, сожженных зноем, сдержанно, но приветливо, ком
наты дал в нижнем этаже, самые прохладные, выходящие
на больш ую каменную террасу, в садик по скату холма,
усыпанный гравием, испещренный легкой тенью светлой,
сквозной зелени перечных деревьев, нежнейших мимоз
и нежнейших хвойных пород — серебристо-голубых, лег
ких, как пух. Среди них поднимались две-три пальмы,
чернели молоденькие кипарисы, цвели розы, ворковали
дикие горлинки, наслаждаясь солнечным затиш ьем... И,
оставшись один на террасе, я взял с каменного стола
лежавшее на нем Евангелие, развернутое как раз на тех
страницах, что говорят о море Галилейском. Теперь оно
было предо мною. Воздушно-зеленое, во всей тропичес
кой мягкости своей, оно тонуло, млело в серебристом
полуденном свете, теряясь на юге.
Как сладок, как ласков здесь изредка набегающий,
теплый от дыхания затуманенных зноем гор, сильный
южный ветер! Как ш ироко, все сгущаясь и темнея, бежит
перед ним лиловая зыбь по зеркалам у берегов, где
светит золото предгорий! Как долго, как дремотно кланя
ются после него кипарисы и шелестят вайи пальм, напо
миная о Египте, сохранившем Его драгоценную жизнь
в младенчестве!
1911
106
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
I9 I4 -I9 2 4
БРАТЬЯ
Взгляни на братьев, избивающих друг друга.
Я хочу говорить о печали.
Сутта Нипата
Д орога из К олом бо вдоль океана идет в кокосовых
лесах. Слева, в их тенистой дали, испещренной солнеч
ным светом, под высоким навесом перистых метелокверхушек, разбросаны сингалезские хижины, такие ни
зенькие по сравнению с окружаю щ им их тропическим
лесом. Справа, среди высоких и тонких, в разные стороны
и причудливо изогнутых темнокольчатых стволов, сте
лются глубокие шелковистые пески, блещет золотое,
жаркое зеркало водной глади и стоят на ней грубые
паруса первобытных пирог, утлых сигароподобных дуб
ков. На песках, в райской наготе, валяю тся кофейные
тела черноволосых подростков. М ного этих тел плещется
со смехом, криком и в теплой прозрачной воде камени
стого прибрежья... К азалось бы, зачем им, этим лесным
лю дям, прямым наследникам земли прародителей, как
и теперь еще назы ваю т Цейлон, зачем им города, центы,
рупии? Разве не всё даю т им лес, океан, солнце? Однако,
входя в лета, одни из них торгую т, другие работаю т на
рисовых и чайных плантациях, третьи — на севере остро
ва — ловят жемчуг, опускаясь на дно океана и поднима
ясь оттуда с кровавыми глазам и, четвертые заменяю т
лошадей — возят европейцев по городам и окрестностям
их, по темно-красным тропинкам, осененным гром адны
ми сводами лесной зелени, по тому «кабуку», из которого
и был создан Адам: лош ади плохо переносят цейлонский
зной, всякий богатый резидент, который держит лош адь,
отправляет ее на лето в горы, в Кэнди, в Нурилью .
Н а левую руку рикши, между плечом и локтем, англи
чане, нынешние хозяева острова, надеваю т бляху с номе
ром. Есть простые номера, есть особенные. Старикусингалезу, рикше, жившему в одной из лесных хижин под
109
К олом бо, достался особенный, седьмой номер. «Зачем,—
сказал бы Возвышенный,— зачем, монахи, захотел этот
старый человек умножить свои земные горести?» — «За
тем,— ответили бы монахи,— затем, Возвышенный, за
хотел этот старый человек умножить свои земные горе
сти, что был он движим земной лю бовью , тем, что от
века призывает все существа к существованию». Он имел
жену, сына и много маленьких детей, не боясь того, что
«кто имеет их, тот имеет и заботу о них». Он был черен,
очень худ и невзрачен, похож и на подростка, и на
женщину; посерели его длинные волосы, в пучок собран
ные на затылке и смазанные кокосовым м аслом, см ор
щилась кожа по всему телу, или, лучше сказать, по
костям; на бегу пот ручьями лил с его носа, подбородка
и тряпки, повязанной вокруг жидкого таза, узкая грудь
ды ш ала со свистом и хрипом; но, подкрепляя себя дурм а
ном бетеля, нажевывая и сплевывая кровавую пену, пач
кая усы и губы, бегал он быстро.
Движимый лю бовью , он не для себя, а для семьи, для
сына хотел счастья, того, что не суждено было, не далось
ему самому. Но по-английски знал плохо, названия мест,
куда надо было бежать, разбирал не сразу и часто бежал
наугад. Колясочка рикши очень мала; она с откидным
верхом, колеса ее тонки и высоки, оглобли не толще
хорошей трости. И вот влезает в нее больш ой белоглазый
человек, весь в белом, в белом шлеме, в грубой, но
дорогой обуви, усаживается плотно, кладет ногу на ногу
и сдержанно-повелительно, в горло себе, каркает. П од
хватив оглобли, старик припадает к земле и летит вперед,
едва касаясь земли легкими ступнями. Человек в шлеме,
держа палку в конопатых руках, задумался о делах, за
гляделся — и вдруг злобно выкаты вает глаза: да он
мчится совсем не туда, куда надо! Короче сказать, нема
ло палок влетало старику в спину, в черные лопаточки,
вечно сдвинутые в чаянии удара. Но немало и лишних
центов сорвал он с англичан: осадив себя на всем бегу
у подъезда какого-нибудь отеля или конторы и бросив
оглобли, он так ж алостно морщ ился, так поспешно выки
дывал вперед длинные, тонкие руки, сложив ковшиком
мокрые обезьяньи ладони, что нельзя было не прибавить.
Раз прибежал он домой совсем не в урочное время:
в самый жар полдня, когда золоты м и стрелами снуют
в лесах те лимонные птички, что называю тся солнеч
ными, когда так весело и резко вскрикивают зеленые
ПО
попугаи, срываясь с деревьев и радугой сверкая в пестро
те лесов, в их тени и лаковом блеске, когда так сладко
и тяжело пахнут в оградах старых буддийских вихар,
крытых черепицей, сливочные цветы безлиственного жер
твенного дерева, похожие на маленькие туберозы, такими
яркими самоцветами переливаются толстогорлы е хаме
леоны, мелькая и по гладким, и по кольчаты м , как хобот
слона, стволам деревьев, так много реет и замирает на
солнце огромных пышных бабочек и агатовы м зерном
кишат, текут горячие бурые холмики муравьев. Все в ле
сах пело и славило бога жизни-смерти М ару, бога «жаж
ды существования», все гонялось друг за другом, радова
лось краткой радостью , истребляя друг друга, а старый
рикша, уже ничего не жаждавш ий, кроме прекращения
своих мучений, лег в душ ном сумраке своей мазанки, под
ее пересохшей лиственной крышей, шуршащей красными
змейками, и к вечеру умер — от ледяных судорог и водя
ного поноса. Ж изнь его угасла вместе с солнцем, закатив
шимся за сиреневой гладью великих водных пространств,
уходящих к западу, в пурпур, пепел и золото великолеп
нейших в мире облаков,— и настала ночь, когда в лесах
под К олом бо остался от рикши только маленький скор
ченный труп, потерявш ий свой номер, свое имя, как
теряет свое название река Келани, достигнув океана.
Солнце, заходя, переходит в ветер; а во что переходит
умерший? Ночь быстро гасила сказочно-нежные, розовые
и зеленые краски минутных сумерек, летучие лисицы
бесшумно проносились под ветвями, ища ночлега, и чер
ной жаркой тьмой наполнялись леса, загораясь мири
адами светящихся мух и таинственно, знойно звеня цвет
ками, в которых живут мелкие древесные лягушки. В д а
лекой лесной кумирне, перед лампадой, мерцавшей на
черном жертвеннике, облитом кокосовым м аслом, усы
панном рисом и увядшими цветочными лепестками, на
правом боку, кротко подложив ручку под голову, покоил
ся Возвышенный, гигант из сандального дерева, с ш иро
ким позолоченным лицом и длинными косыми глазами
из сапфира, с улыбкой мирной грусти на тонких губах. На
спине лежал в темной хижине рикша, и смертная мука
искажала его жалкие черты, ибо не дошел до него голос
Возвышенного, призывавш ий к отречению от земной л ю
бви, ибо за могилой ждала его новая скорбная жизнь,
след неправой прежней. Зубастая старуха, сидевшая у по
рога хижины, у костра под котелком, плакала в эту ночь,
111
скорбь свою питая все той же неразумной лю бовью
и ж алостью . Возвышенный уподобил бы ее чувства мед
ной серьге в ее правом ухе, имевшей вид бочонка: серьга
была велика и тяжела, она так оттянула разрез мочки,
что образовалась порядочная дыра. Резко белела ее ко
роткая кофточка из бумажной материи, надетая прямо на
голое кофейное тело. Голые дети, как чертенята, играли,
визжали, гонялись друг за другом возле. А сын, легконо
гий юнош а, стоял в полутьме за огнем. Он вечером видел
свою невесту, круглоликую тринадцатилетню ю девочку
из соседнего селенья. Он испугался и удивился, услыхав
о смерти отца,— он думал, что это будет еще не скоро.
Но, верно, был он слишком взволнован другою лю бо
вью, которая сильнее лю бви к отцам . «Не забывай,—
сказал Возвышенный,— не забывай, ю нош а, жаждущий
возжечь жизнь от жизни, как возжигается огонь от огня,
что все страдания этого мира, где каждый либо убийца,
либо убиваемый, все скорби и жалобы его — от любви».
Но уже без остатка, как скорпион в свое гнездо, вошла
лю бовь в юношу. Он стоял и смотрел на огонь. Как
у всех диких, ноги его были не в меру тонки. Но и Шива
позавидовал бы красоте его торса цвета темной корицы.
Блестели при огне его черно-синие конские волосы, длин
ные, стянутые и закрученные на макушке, блестели глаза
из-под длинных ресниц, и блеск их был подобен блеску
кокса против огня.
На другой день соседи отнесли м ертвого старичка
в глубину леса, положили в яму, головой на запад, к оке
ану, торопливо, но стараясь не ш уметь, забросали зем
лей, листьями и торопливо пошли омы ваться. Старичок
отбегался; с его тонкой, посеревшей и сморщившейся
руки сняли медную бляху — и, любуясь ею, раздувая
тонкие ноздри, ю нош а надел ее на свою, круглую и теп
лую. Сперва он только гонялся за опытными рикшами,
прислушиваясь, куда посы лаю т их седоки, запоминал
названия улиц и английские слова; потом и сам стал
возить, сам стал зарабаты вать, готовясь к своей семье,
к своей любви, желание которой есть желание сыновей,
равно как желание сыновей есть желание имущества,
а желание имущества — желание благополучия. Но одна
жды, прибежав домой, он наткнулся на другую страшную
весть: невеста его исчезла — пош ла на Невольничий Ост
ров, в лавку, и не вернулась. Отец невесты, хорошо
знавший К олом бо, часто ходивший туда, дня три разыс
112
кивал ее и, должно быть, что-нибудь узнал, потому что
вернулся успокоенный. Он вздыхал и опускал глаза, вы
ражая покорность судьбе; но это был больш ой притвор
щик, старик лукавый, как все, у кого есть достаток, кто
торгует в городе. Он был полон, с женскими грудями,
с матовой сединой, украшенной дорогим черепаховым
гребнем; ходил он босиком, но под зонтом , бедра обе
ртывал куском хорошей пестрой материи; кофта на нем
была пикейная. От него нельзя было добиться правды,
а женщины, девушки все слабы, как все реки извилисты,
и молодой рикша понимал это. В столбняке просидев
двое суток дом а, не притрагиваясь к пище, только жуя
бетель, он наконец очнулся и опять убежал в К олом бо.
О невесте он, казалось, совсем забыл. Он бегал, жадно
копил деньги — и нельзя было понять, во что больше он
влюблен: в свою беготню или в те серебряные кружочки,
что собирал за нее. Один русский моряк снялся с ним
в фотографии и подарил ему карточку. Д олго после того
молодой рикша радостно дивился на свое изображение:
он стоял в оглоблях, повернув лицо к воображ аемы м
зрителям, и всякий сразу мог узнать его,— вышла даже
бляха на руке. Благополучно, с виду даже счастливо
проработал он так с полгода.
И вот сидел он как-то утром, вместе с другими рик
шами, под многоствольны м банианом на той длинной
улице, что идет от Невольничьего О строва к Парку Вик
тории. Горячее солнце только что показалось из-за дере
вьев со стороны М араданы . Но высоко разросся баниан,
и уже не было тени у его корней, осыпанных сожженной
листвой. Колясочки накалялись от зноя, тонкие оглобли
их лежали на темно-красной разогретой земле, пахнущей
и нефтью и так, как пахнет теплый от разм ола кофе.
С этим запахом меш ались густые сладкие запахи вечно
цветущих окрестных садов, камфары, мускуса и того, что
ели рикши: а ели они бананы, маленькие, теплые, нежно
розовые, в золотистой коже, и болтали, сидя на земле, до
подбородка подняв острыми углами колени, положив на
них руки, а на руки — свои женские головы. Вдруг вдале
ке, возле белых оград бунгалоу, испещренных светоте
нью, показался человек в белом. Он шел посредине ули
цы той упрямой и твердой походкой, которой ходят
только европейцы. И, молнией вскочив с земли, вперегон
ки кинулась к нему вся стая этих голых длинноногих
людей. Они налетели на него со всех сторон, и он грозно
113
крикнул, взмахнув тростью . Робкие и обидчивые, они со
всего разбега осадили себя вокруг него. Он взглянул на
них,— и седьмой номер с его смоляны ми волосами пока
зался ему сильнее прочих. На седьмой номер и пал его
выбор.
Он был невысок и крепок, в золоты х очках, с черными
сросшимися бровями, в черных коротких усах, с олив
ковым цветом лица, на котором тропическое солнце и бо
лезнь печени уже оставили свой смуглый след. Шлем на
нем был серый, глаза как-то странно, будто ничего не
видя, глядели из угольной тьмы бровей и ресниц сквозь
блестящие стекла. Он сел умело — сразу нашел в коля
сочке ту точку, при которой рикше свободнее бежать, и,
взглянув на татуированную кисть левой руки, короткой
и сильной, на маленькие часики в кожаной лунке, назвал
Й орк-С трит. Деревянный голос его был тверд и спокоен,
но взгляд странен. И рикш а подхватил оглобли и понесся
вперед, поминутно пощелкивая звонком, прикрепленным
на конце оглобли, и тасуясь с пешеходами, арбами и дру
гими рикш ами, бегущими взад и вперед.
Был конец м арта, самое знойное время. Не прошло
и трех часов с восхода солнца, а уж казалось, что близок
полдень,— так жарко, светло было всюду и так м ноголю
дно возле лавок в конце улицы. Земля, сады, вся та
высокая, раскидистая растительность, что зеленела и цве
ла над бунгалоу, над их меловыми крыш ами и над стары
ми черными лавками, пресытили воздух теплом и благо
вонием,— лишь дождевые деревья туго свернули свои
листья-чашечки. Ряды лавок, вернее, навесов, крытых
черной черепицей, увешанных огром ны м и связками бана
нов, сушеной рыбой, вяленой акулой, были полны поку
пателями и продавцами, одинаково похожими на темно
кожих банщиков. Рикша, подавш ись вперед, мелькая
длинными ногами, бежал быстро, и еще ни одной капли
пота не было на его лоснящейся кокосовым маслом
спине, на его округлых плечах, среди которых тонкий
ствол девичьей шеи грациозно держал смоляную голову,
накаляемую солнцем. В самом конце улицы он вдруг
остановился. Ч уть повернув лицо, он быстро проговорил
что-то по-своему. Англичанин, его седок, увидал концы
изогнутых ресниц, уловил слово «бетель» и поднял бро
ви. Как? Такой молодой, крепкий, пробежал каких-ни
будь двести шагов — и уже бетель? Не ответив, он уда
рил рикшу тростью по лопаткам . Но тот,— трусливый,
114
как все сингалезы, но и настойчивый,— только дернул
плечом и стрелой полетел вкось по улице, к лавкам.
— Бетель! — повторил он, поворачивая к англичани
ну гневные глаза и по-собачьи оскалившись.
Но англичанин уже забыл о нем. И через минуту
рикша выскочил из лавочки, держа на узкой ладони лист
перечного дерева, нам азы вая его известью и завертывая
в него кусочек арекового плода, похожий на кусочек
кремня. Не убивай, не воруй, не прелюбодействуй, не лги
и ничем не опьяняйся, заповедал Возвышенный. Да, но
что знал о Нем рикша? Смутно звучало в его сердце то,
что было смутно воспринято несметными сердцами его
предков. В дождливое время года он ходил с отцом
к священным ш алаш ам и там , среди женщин и нищих,
слушал жрецов, читавших на древнем, всеми забы том
языке, и ничего не понимал, только подхваты вал общее
радостное восклицание при имени Возвышенного. Не раз
случалось, что молился при нем отец на пороге кумирни:
он преклонялся перед лежачей деревянной статуей, бор
моча ее заповеди, поднимая соединенные ладони ко лбу,
а потом клал на жертвенник самую мелкую и старую из
своих тяжко заработанны х монет. Но борм отал он рав
нодушно,— он ведь только боялся картин на стенах
кумирни, изображений муки грешников; он преклонялся
и перед другими богами, перед ужасными индусскими
статуями, он и в них верил, как верил в силу демонов,
змей, звезд, мрака...
Сунув бетель в рот, рикш а, в чувствах своих резко
изменчивый, дружелю бно улыбнулся англичанину глаза
ми, схватил оглобли и, оттолкнувш ись левой ногой,
опять побежал. Солнце слепило, сверкало в золоте и стек
лах очков, когда англичанин поднимал голову. Солнце
жгло его руки и колени, земля горячо ды ш ала, было даже
видно, что над ней, как над жаровней, дрожит воздух, но
он сидел неподвижно, не дотронулся до верха колясочки.
Две дороги вели в город, или, как назы ваю т его резиден
ты, в Форт: одна вправо, м имо м алайского капища, по
дамбе между лагунами, другая влево, к океану. Англи
чанину хотелось последней. Но рикша обернулся на бегу,
показывая свои окровавленные губы, и сделал вид, что не
понимает, чего хотят от него. И англичанин опять усту
пил,— он рассеянно смотрел вокруг себя. Зеленая лагуна,
блестящ ая, теплая, полная черепах и гнили, окаймленная
вдали кокосовой рощей, лежала справа. По дамбе шли,
115
ехали, бежали, щелкая звонками. Стали попадаться рик
ши в белых кителях и коротких белых панталонах. Ев
ропейцы, сидевшие в колясочках, были бледны после
томительной ночи, высоко задирали свои белые баш м а
ки, положив колено на колено. П рокатила двуколка, за
пряженная серым горбаты м бычком,— под ее навесом,
в легкой жаркой тени, сидел парс, желтолицый старик,
похожий на евнуха, в халате и бархатном черепеннике,
ш итом золотом . Великан-афганец в белых шароварах,
в мягких сапогах с загнутыми носками, в белом казакине
и огром ном розовом тю рбане неподвижно стоял над
лагуной, глядя на черепах, в теплую жидкую воду. Без
конца тянулись влекомые волами длинные крытые арбы.
П од их узкими соломенными сводами навалены были
тюки товаров, а порою — . целая куча коричневых тел,
молоды х рабочих. Тощие, сожженные зноем старики,
с красными от красной пыли ногами, ш агали у колес,
точно мумии старух. Шли каменщики, дюжие черные
томилы... «П агода»,— разумея чайный дом, сказал анг
личанин под теми патриархальны м и деревьями, что рас
тут при въезде в Ф орт, под необъятными навесами зеле
ни, светлой от солнца, ее проникающ его.
Возле старого голландского здания с аркадам и в ниж
нем этаже остановились. Англичанин посмотрел на часы
и ушел пить чай и курить сигару. А рикша сделал полу
круг по широкой тенистой улице, по красно-лиловой
мостовой, усыпанной желтыми и алыми лепестками кет
мий, и, бросив оглобли у древесных корней, с разбегу сел.
Он поднял колени и положил на них локти, жарко дыша
банным, благовонным теплом полдня и бессмысленно
поводя глазам и за проходящ ими сингалезами и европей
цами, вынул из-за передника тряпку, вытер ею окровав
ленные бетелем губы, лицо, выпуклости на гладкой груди
и, сложив ее бинтом, приложил ко лбу, повязал голову:
это было совсем некрасиво, придавало ему вид больного,
но ведь многие рикши делаю т так. Он сидел и, может
быть, думал... «Тела наши, Господин, различны, но серд
це, конечно, одно»,— сказал Ананда Возвышенному, и,
значит, можно представить себе, что должен думать или
чувствовать ю нош а, выросший в райских лесах под К оло
мбо и уже вкусивший самой сильной отравы — любви
к женщине, уже вмешавшийся в жизнь, быстро бегущую
за радостями или убегающую от печалей. М ара уже
ранил его, но ведь М ара и залечивает раны. М ара выры
116
вает из рук человека то, что схватил человек, но ведь
М ара и разжигает человека снова схватить отнятое или
другое что-нибудь, подобное отнятому... Напившись
чаю, англичанин бродил по улице, заходил в магазины,
рассматривал в витринах драгоценные камни, слонов
и будд из эбенового дерева, всякие пестрые ткани, золо
тые в черных крапинах шкуры пантер. А рикша, что-то
думая или только чувствуя, ярко переглядывался с други
ми рикшами и ходил позади англичанина, возя за собой
колясочку. Ровно в полдень англичанин дал ему рупию,
чтобы он купил себе поесть, а сам ушел в контору боль
шого европейского пароходства. Рикша купил дешевых
папирос, стал курить, сильно затягиваясь, глядя на папи
росу, как делаю т это женщины, и выкурил подряд целых
пять штук. Сладко одурманенный, сидел он в сквозной
тени против трехэтажного дом а, где была контора,
и вдруг, подняв глаза, увидел, что на балконе под белой
маркизой появился его седок и еще человек пять европей
цев. Все они смотрели в бинокли на гавань — и вот за
крышами пристани показались одна за другой и медлен
но поплыли три высокие, тонкие мачты , слегка отклонен
ные назад. С балкона замахали платкам и, а из-за крыш
мрачно, могуче и величаво, отзы ваясь по рейду и в горо
де, заревела труба: пароход из далекой Европы, которого
ожидал седок рикши номер седьмой, прибыл. С точ
ностью вошел он после двадцатидневного плавания в К о
ломбо — и то, чего совсем не ожидал рикша, полный
надежд и желаний, этот роковой для него обед в доме на
лагуне был решен.
Но до обеда, до вечера оставалось еще много време
ни. И опять вышел на улицу этот ничего не видящий
человек в очках. Он простился с теми двумя, что вышли
с ним и направились к белой статуе Виктории, к крытой
пристани, и опять побрел по улице рикша — на этот раз
к отелю, где в эту пору, в полутемной зале, знойную
духоту которой развевали, мешали с запахом кушаний
вертевшиеся под потолком весла, ело и пило много бога
тых резидентов и туристов. И опять, как собака, сел
рикша на мостовую , на лепестки кетмий. Сквозная тень
соединяющихся светло-зелеными вершинами деревьев
осеняла улицу, и шли мимо него в этой тени женоподоб
ные сингалезы, навязы вая европейцам цветные открытки,
черепаховые гребни, драгоценные камни,— один даже
таскал за собой на шнурке и продавал зверька в шубке из
117
длинных колючек,— и всё бежали, бежали по этой бога
той европейской улице полудикие рикши... Вдали, среди
открытой площ ади, горела белизной больш ая м рам орная
женщина, гордая, с двойным подбородком , в порфире
и короне, восседавшая на высоком м рам орном пьедеста
ле. И оттуда толпой шли только что прибывшие из
Европы. На подъезд отеля выскакивали сизые и черные
слуги, кланяясь, выхватывая из рук у них трости, мелкие
вещи, и поклонами, сдержанными, изысканными, встре
чал их на пороге человек, блестевший напомаженным
пробором, глазам и, зубами, запонками, крахмальным
бельем, пикейным смокингом, пикейными панталонами
и белой обувью. «Люди постоянно идут на пиршества, на
прогулки, на забавы ,— сказал Возвышенный, некогда
посетивший этот райский прию т первых людей, позна
вших желания.— Вид, звуки, вкус, запахи опьяняю т их,—
сказал Он,— желание обвивает их, как ползучее растение,
зеленое, красивое и смертоносное, обвивает дерево Ша
ла». Следы усталости, истомы от зноя, морской качки
и болезней были на серых лицах шедших к отелю. У всех
вид был полумертвый, все говорили, не двигая губами, но
все шли и один за другим скрывались в сумраке вестибю
ля, чтобы разойтись по своим ком натам , вымыться, обо
дриться, а потом , до красноты лица опьянив себя едой,
питьем, сигарами и кофе, покатить на рикшах на берег
океана, в Сады Корицы, к индусским храмам и буддийс
ким вихарам. У каждого, у каждого в душе было то, что
заставляет человека жить и желать сладкого обмана жиз
ни! А рикше, рожденному на земле первых людей, разве
не вдвойне был сладок этот обман? М имо него шли
женщины, пожилые, некрасивые, такие же длиннозубые,
как его черная м ать, сидевшая в далекой лесной хижине,
но порою проходили и девушки, миловидные, в белых
нарядах, в небольших шлемах, опутанных легкими ву
алями, и, возбуждая в нем вожделение, пристально гляде
ли на его поднятые великолепные ресницы, на тряпку
вокруг его смоляной головы и на окровавленный рот.
А разве она, та, что пропала в этом городе, была хуже их?
Тепло тропического солнца взрастило ее. От белой, в го
лубых цветочках, короткой кофты и такой же юбки,
надетых на голое, чуть полное, но крепкое, небольшое
тело, она казалась чернее. У нее была круглая головка,
выпуклый лобик, круглые сияющие глаза, в которых
детская робость уже смеш ивалась с радостным лю бопы т
118
ством к жизни, с затаенной женственностью, нежной
и страстной; было коралловое ожерелье на круглой шее,
маленькие руки и ноги в серебряных браслетах... Вскочив
с места, рикша побежал в один из ближних переулков, где
в старом одноэтаж ном доме под черепицей, с толсты ми
деревянными колоннами, был простонародный бар. Там
он положил на прилавок двадцать пять центов и за это
вытянул целый стакан виски. Смеш ав этот огонь с бе
телем, он обеспечил себя блаженным возбуждением до
самого вечера, до той поры, когда леса под К олом бо,
наполняясь черной жаркой тьмой, таинственно зазвенят
журчанием древесных лягушек, когда чащи бамбука за
трепещут мириадами огненных искр.
Пьян был и англичанин, выйдя с сигарой из отеля,—
глаза его были сонны, порозовевш ее лицо стало как
будто полнее. П огляды вая на часы и что-то думая, види
мо, не зная, как убить время, он в нерешительности
постоял возле отеля, потом приказал везти себя сперва на
почту, где опустил в ящик три открытки, а от почты —
к саду Гордона, куда даже не заш ел,— только посмотрел
в ворота на монумент и на аллеи,— а от сада Гордона —
куда глаза глядят: к Ч ерному Городу, к рынку в Черном
Городе, к реке Келани... И пошел, пошел м отать его
пьяный и с головы до ног мокрый рикша, возбужденный
еще и надеждой получить целую кучу центов. В самый
истомный час послеполуденного тепла и света, когда,
посидев две минуты на скамье под деревом, оставляеш ь
на ней темный круг пота, он в угоду англичанину, не
знавшему, как дотянуть до обеда, пробежал весь Черный
Город, старый, м ноголю дный, прянопахучий,— и много
видел полусонный англичанин голых цветных тел и раз
ноцветных тканей на бедрах, много парсов, индусов,
желтолицых малайцев, вонючих китайских лавок, чере
пичных и тростниковых крыш, храмов, мечетей и капищ,
праздных матросов из Европы и буддийских монахов —
бритых, худых, с безумными глазам и, в канареечных
тогах, с обнаженным правым плечом и опахалами из
листвы священной пальмы . Рикша и его седок неслись
среди этой тесноты и грязи древнего Востока быстро,
быстро, точно спасались от кого-то,— вплоть до самой
реки Келани, узкой, густой и глубокой, перегретой солн
цем, полуприкрытой непролазными зелеными зарослями,
низко склонившимися с ее берегов, лю бим ой крокодила
ми, все дальш е, однако, уходящими в глубь девственных
119
лесов от барж с соломенными сводами, нагруженных
тю ками чая, рисом, корицей, еще не обработанными
драгоценными камнями и особенно медлительно плыву
щих в густом блеске предвечернего солнца... П отом анг
личанин приказал вернуться в Ф орт, уже опустевший,
закрывший все свои конторы, агентства и банки, побрил
ся в цирульне и неприятно пом олодел, покупал сигары,
заходил в аптеку... Рикша, мокрый, похудевший, смотрел
на него уже неприязненно, глазам и собаки, чувствующей
приступы бешенства... В шестом часу, пробежав мимо
маяка в конце Квине-Стрит, пробежав тихие и чистые
военные кварталы , он выскочил на берег океана, вольно
глянувшего ему в глаза своим простором и зелено-золо
тистым глянцем от низкого солнца, и побежал к Н еволь
ничьему Острову.
Все отели в Форте были полны, англичанин жил в про
стом, за Невольничьим О стровом ,— и тут еще раз пробе
жал рикша мимо баниана, под который сел он нынче
утром в жажде заработка от этих беспощадных и зага
дочных белых людей, в упрямой надежде на счастье.
Пош ли сплошные сады, каменные ограды и голландские
крыши бунгалоу, низких, приземистых. Вскочив во двор
одного такого бунгалоу, рикша с полчаса отдыхал возле
широкой террасы, пока англичанин переодевался к обеду.
Сердце у него колотилось как у отравленного, губы побе
лели, черты темно-коричневого лица обострились, пре
красные глаза еще больш е почернели и расширились.
Запах его разгоряченного тела стал неприятен — это был
запах теплого чая, смеш анного с кокосовым маслом
и еще с чем-то, как если взять и растереть в руках кучку
муравьев.
Солнце меж тем закатилось. П ож илая девушка полу
лежала под навесом террасы в качалке, читая при послед
нем свете дня молитвенник. Увидя ее с улицы, во двор
бесшумно вошел немой индус из М адуры , высокий чер
ный старик с седыми кудрями на груди и на животе,
худой, как скелет, в нищенском тю рбане, в длинном
переднике из ткани, бывшей когда-то красной, в желтых
поперечных полосках. Н а руке у старика была закрытая
корзина из пальм ового лыка. П одойдя к террасе, он
подобострастно поклонился, приложив руку ко лбу,
и присел на землю , поднимая крышку корзины. Не глядя
на него, лежавш ая в качалке махнула рукой. Но он уже
вынимал из-за пояса тростниковую дудку. И рикша вдруг
120
вскочил на ноги и в непонятной ярости громко крикнул
на него. Вскочил и старик, захлопнул корзину и, оборачи
ваясь, побежал к воротам . Но у рикши еще долго были
круглые глаза,— совсем как у той, страш ной, которую он
представил себе — медленно, тугим жгутом вы полза
ющую из корзины и с шипением раздуваю щ ую свое
голубым отблеском мерцаю щ ее горло. Быстро падала
темнота — уже в темноте вышел на террасу размы ты й,
в белом смокинге англичанин. И рикша покорно кинулся
к оглоблям. Была уже ночь, особенно жаркая, как всегда
перед наступлением дождей, еще более пахучая, чем день.
Еще гуще стал теплый и приторный аром ат мускуса,
смешанный с запахом теплой земли, тучной от цветочно
го перегноя. Так было черно среди садов, где бежал
рикша, что только по тяж елому дыханию и по скудному
фонарику на оглобле можно было понять, что несется
впереди встречный. П отом слабо зам ерцала под черными
навесами деревьев гнилая лагуна, закраснели огни, длин
но отражавшиеся в ней. Больш ой двухэтажный дом на
сквозь светился в этой тропической черноте прорезами
окон. Во дворе было темно. М ного рикш, сливавшихся
с темнотой своими телами и слабо белевших передника
ми, набежало в этот двор с гостями. А больш ой, откры
тый на лагуну балкон сиял свечами в стеклянных колпа
ках, осыпанных несметной мош карой, блестел скатертью
длинного стола, уставленного посудой, бутылками и ва
зами со льдом, и белел смокингами сидевших, которые
немолчно, хотя и сдержанно, борм отали себе в горло,
меж тем как босоногие полные слуги, похожие на нянек,
шуршали голыми подош вами, прислуживая им, а гро
мадная китайская циновка, ребром привешенная над ни
ми к потолку, все м ахалась и махалась, приводимая
в движение м алайцами, сидевшими за стеной, не доходя
щей до потолка, и все веяла, веяла ветром на обедающих,
на их холодные, мокрые лбы. Рикша номер седьмой
подлетел к балкону. Сидевшие за столом приветствовали
запоздавшего гостя радостны м ропотом . Гость выскочил
из колясочки и вбежал на балкон. А рикша понесся
вокруг дома, чтобы опять попасть к воротам , во двор,
к другим рикш ам, и, обегая дом , вдруг так шарахнулся
назад, точно его ударили в лицо палкой: стоя возле
открытого и освещенного окна второго этаж а,— в японс
ком халатике красного шелка, в тройном ожерелье из
рубинов, в золоты х широких браслетах на обнаженных
121
руках,— на него глядела круглыми сияющими глазами
его невеста, та самая девочка-женщина, с которой он уже
уговорился полгода тому назад обменяться шариками из
риса! Его, внизу, в темноте, она не м огла видеть. Но он
сразу узнал ее — и, отш атнувш ись, застыл на месте.
Он не упал, сердце его не разорвалось, оно было
слишком м олодо и сильно. П остояв с минуту, он присел
на землю , под вековой смоковницей, вся вершина кото
рой, как райское дерево, горела и трепетала россыпью
огненно-зеленых искр. Он долго смотрел на черную круг
лую головку, на красный шелк, свободно обнимавший
маленькое тело, и на поднятые, поправлявш ие прическу
руки той, что стояла в раме окна. Он сидел на корточках
до тех пор, пока она не повернулась и не прош ла в глуби
ну комнаты. А когда она скрылась, он мгновенно вскочил
на ноги, поймал на земле оглобли и, птицей пролетев
через двор за ворота, опять, опять пустился бежать — на
этот раз уже твердо зная, куда и зачем он бежит, и уже
сам управляя своей сразу освободивш ейся волей.
— Проснись, проснись! — кричали в нем тысячи без
звучных голосов его печальных, стократ истлевших
в этой райской земле предков.— Стряхни с себя обо
льщения М ары, сон этой краткой жизни! Тебе ли спать,
отравленному ядом, пронзенному стрелой? Стократно
страдает имеющий стократно милое, все скорби, все
жалобы — от лю бви, от привязанностей сердца — убей
же их! Недолгий срок пребудешь ты в покое отдыха,
снова и снова, в тысяче воплощений, исторгнет тебя
твоя эдемская земля, прию т первых людей, познавших
желание, но он, этот краткий отдых, все же настанет
для тебя, слишком рано выбежавшего на дорогу жизни,
страстно погнавшегося за счастьем и раненного самой
острой стрелой — жаждой лю бви и новых зачатий для
этого древнего мира, где от века побёдитель крепкой
пятой стоит на горле побежденного!
П оказались под черными навесами сросшихся верши:
нами деревьев огни в открытых лавочках Невольничьего
Острова. Рикша жадно съел в одной из них чашечку
теплого вареного риса, пересыщенного перцем, и кинулся
дальш е. Он знал, где живет старик из М адуры, час тому
назад приходивший во двор отеля: он жил вместе с своим
племянником, при его больш ой фруктовой лавке, в низ
ком доме с толсты ми деревянными колоннами. Племян
ник, в грязной европейской одежде из полотна, с гром ад
122
ным колтуном черной вьющейся шерсти на голове, пере
таскивал корзины с плодами в глубину лавки, морщ ась
от дыма папиросы, прилепленной к его нижней губе. Он
не обратил внимания на бешеный вид м окрого, горячего
рикши. И рикша молча вскочил под навес среди столбов,
ногой толкнул в глубине под ним дверку, за которой
надеялся найти немого старика. В потной руке он крепко
держал заветный золотой, который он еще на бегу достал
из-за передника, из кожаного гамана, привешенного к по
ясу. И золотой быстро сделал свое дело: назад рикша
выскочил с больш ой коробкой от сигар, перевязанной
шнурком. Он заплатил за нее больш ую цену, зато она
была не пустая: то, что в ней лежало, билось, извивалось,
стукало в крышку тугими кольцами и шурш ало.
Зачем он захватил с собой колясочку? А он таки
захватил ее — и ровны м, сильным махом полетел на
берег океана, на плац Голь-Ф эса. П лац был пуст, далеко
темнел в звездном свете. За ним были рассыпаны редкие
огоньки Ф орта, и в небе медленно вращ алась м утно
зеркальная вышка маяка, кидавш ая дымные полосы бе
лого света только в сторону рейда. Слабый прохладный
ветер тянул с океана, ровный, сонный шум которого был
чуть слышен. Добежав до прибрежья, до средины дороги,
рикша в последний раз бросил тонкие оглобли, в которые
рано, но ненадолго впрягла его жизнь, и сел уже не на
землю, а на скамью , сел смело, как резидент.
Он, отдавая индусу целый фунт, требовал самую м а
ленькую и самую сильную, самую смертоносную . И она
была,— помимо того, что сказочно-красива, вся в черных
кольцах с зелеными каемками, с голубой головкой,
с изумрудной полосой на заты лке и траурны м хвостом,—
она была, при всей своей м алости, необыкновенно сильна
и злобна, а теперь, после того, как ее пом отали в де
ревянной пахучей коробке, особенно. Она, вероятно, как
стальная, пружинила, извивалась, ш урш ала и стукала
в крышку. И он быстро развязал, распутал шнурок...
Впрочем, кто знает, как именно сделал он свое страшное
дело? Известно лишь то, что укус ее огненно жгуч и с го
ловы до ног пронзает все тело человека несказанной
болью, такой, что после него даже обезьяны разраж а
ются рыданиями. И нет сомнения, что, ощутив этот
огненный удар, рикша колесом перевернулся на скамье,
и коробка полетела от него в сторону. А затем тотчас
же распахнулась под ним бездонная тьм а, и все понеслось
123
перед его глазам и куда-то вкось, вверх: и океан, и звезды,
и огни города.
Шум океана хлынул ему в голову — и сразу оборвал
ся: глубокий обморок бывает всегда после этого удара.
Но вслед за обм ороком человек всегда быстро приходит
в себя, как будто только затем , чтобы его тяжко, с кро
вью стош нило — и опять повергло в небытие. Их, этих
обмираний, бывает несколько, и каждое из них, ломая
человека, перехватывая ему дыхание, частями уносит че
ловеческую жизнь, человеческие способности: мысль, па
м ять, зрение, слух, боль, горе, радость, ненависть — и то
последнее, всеобъемлющее, что называется лю бовью , жа
ждой вместить в свое сердце весь зримый и незримый
мир и вновь отдать его кому-то.
Дней через десять, в темные, жаркие сумерки перед
грозой, к больш ому русскому пароходу, готовому отплыть
в Суэц, две пары гребцов гнали в гавани К олом бо шлюпку,
в которой полулежал седок рикши номер седьмой. П а
роход уже гудел от грохота якорной цепи, когда, выскочив
возле гром адной железной стены пароходного бока, взбе
жал он по длинному трапу на палубу. Капитан сперва
наотрез отказался принять его: пароход грузовой, заявил
он, агент уже уехал,— это невозможно. «Но я чрезвычайно,
чрезвычайно прошу вас!» — возразил англичанин. Капитан
с удивлением взглянул на него: на вид крепок, энергичен, но
на лице налет нездорового загара, а глаза за блестящими
очками стоячие, как будто ничего не видящие и беспокой
ные. «Подождите до послезавтра,— сказал капитан,—
послезавтра будет немецкий почтовый пароход».— «Да, но
провести еще две ночи в К олом бо мне очень трудно,—
ответил англичанин.— Э тот клим ат изнуряет меня, я бо
лен. Я измучен этими цейлонскими ночами, бессонницей
и всем тем, что чувствует всякий нервный человек перед
заходящ ими грозами. А взгляните на эту тьму, на тучи,
заступившие все горизонты: ночь опять будет ужасная,
период дождей, собственно, уже начался». И, пожав плеча
ми, подумав, капитан уступил. И через минуту тонкие, как
ужи, сингалезы уже тащ или по трапу сундук в черной
лакированной коже, весь испещренный разноцветными
этикетками отелей и помеченный красными инициалами.
Свободная докторская каю та, которую предложили
англичанину, была очень тесна и душна. Н о англичанин
124
нашел ее прекрасной. На скорую руку разложивш и в ней
вещи, он вышел через столовую на верхнюю палубу. Все
быстро тонуло в темноте. П ароход уже снялся и повора
чивал к откры том у м орю . Справа как бы плыли на него
другие пароходы, огни на мачтах, огни Ф орта. Слева,
из-под высокого борта, зыбко неслась к низменному
берегу, к складам угля и к черной гуще тонкоствольных
кокосовых лесов гладь темной воды, еще отражавш ей
тьму и печаль туч, и своим зыбким стремлением кружила
голову. Все меняя направление, все туже дул откуда-то
влажный, тош нотворно-благовонны й, мягкий ветер. Вне
запно молчаливые тучи распахнулись такой бездной бле
дно-голубого света, что в самой глубине лесов мелькнули
озаренные им стволы пальм, бананов и хижин под ними.
Англичанин испуганно моргнул, оглянулся на плывущий
уже слева от него бледный м ол с красным огоньком на
конце, на свинцовую даль океана за м олом — и быстро
пошел назад, в каюту.
Старик-лакей, человек злой от усталости, без нужды
подозрительный и наблю дательны й, несколько раз загля
дывал пред обедом за ее занавеску. Англичанин сидел
в складном холщ овом кресле, держа на коленях толстую
тетрадь в кожаном переплете, писал в ней золоты м пе
ром, и выражение его лица, когда он поднимал его,
блестя очками, было и тупо, и вместе с тем удивленно.
П отом, спрятав перо, он задумался, как бы слушая шум
и шорох волн, тяжело несущихся за стеной каю ты. Лакей
прошел мимо, м отая громко звенящим колокольчиком.
Англичанин встал и догола разделся. С ног до головы
обтершись губкой, насыщенной водой с одеколоном, он
выбрился, подровнял короткие толстые усы, причесал
щетками свои черные волосы на косой ряд, надел свежее
белье, смокинг и пошел к обеду с обычным своим реши
тельным, солдатским видом.
М оряки, уже давно сидевшие за столом и бранившие
его за опоздание, встретили его преувеличенно любезно,
друг перед другом щ еголяя знанием английского языка.
Он ответил им сдержанной, но не меньшей лю безностью
и поспешил сказать, что ему очень нравится русский
стол, что он был в России, в Сибири... что он вообще
много путешествовал и всегда прекрасно переносил пу
тешествия, чего, однако, нельзя сказать о его последнем
пребывании в Индии, на Яве и на Цейлоне: тут он
захворал печенью, расстроил себе нервы, дошел даже
125
до странностей — вот вроде той, которую он проявил
час тому назад, так неожиданно явившись на пароход...
За кофе он угощал м оряков коньяком и ликерами, принес
коробку толстых египетских папирос и поставил ее на
стол открытой для общего пользования. Капитан, че
ловек с умными и твердыми глазам и, во всем стара
ющийся быть европейцем, завел речь о колониальных
задачах Европы, о японцах, о будущем Дальнего Во
стока. Внимательно слушая, англичанин возражал, со
глаш ался. Говорил он складно и не просто, а так, точно
читал хорошо написанную статью . И порою внезапно
смолкал, еще внимательнее прислушиваясь к шороху
волн за открыты ми дверями. От грозы ушли. Давно
потонула в черном бархате долго переливавшаяся ал
м азам и цепь огней К олом бо. Теперь пароход был в без
граничной тьме, в пустоте океана и ночи. С толовая по
мещ алась на палубе, под капитанским мостиком. И тьма
резко чернела в открытых дверях и окнах, стояла и гля
дела в ярко освещенную столовую . Влажно дуло из этой
тьмы — влажным, свободным дыханием чего-то от века
свободного — и свежесть, доходя до сидящих за столом,
давала им чувствовать запах табачного дым а, горячего
кофе и ликеров. Но порою свет электричества вдруг
падал — двери, окна мелькали бледно-синими квадра
тами: беззвучно и несказанно широко распахивалась во
круг парохода голубая бездна бездн, блистала текучая
зыбь водных пространств, угольной чернотой заливало
горизонты — и оттуда, как тяжкий ропот самого Творца,
еще погруженного в довременный хаос, доходил глухой,
мрачный и торжественный, все до основания потряса
ющий гул гром а. И тогда англичанин как бы каменел
на минуту.
— В сущности, это страшно! — сказал он своим м ерт
вым, но твердым голосом после одного особенно ослепи
тельного сполоха. И, встав с места, подошел к двери,
зиявшей тем нотой.— Очень страш но,— сказал он, как бы
разговаривая сам с собой.— И страшнее всего то, что мы
не думаем, не чувствуем и не можем, разучились чув
ствовать, как это страш но.
— Ч то именно? — спросил капитан.
— А вот хотя бы то,— ответил англичанин,— что под
нами и вокруг нас бездонная глубина, та зыбкая хлябь,
о которой так ужасно говорит Библия... О,— строго
сказал он, вглядываясь в темноту,— и вблизи и вдали,
126
всюду загораю тся борозды зеленой огненной пены, и чер
нота вокруг этой пены черно-лиловая, цвета воронова
крыла... Это очень жутко — быть капитаном? — серьезно
спросил он.
— Нет, почему же,— ответил капитан с притворной
небрежностью.— Дело ответственное, но... Все зависит
от привычки...
— Скажите лучше — от нашей тупости,— сказал анг
личанин.— С тоять вон там , на вашем мостике, по бокам
которого мутно глядят сквозь толстое стекло два этих
больших глаза, зеленый и красный, и идти куда-то в тьму
ночи и воды, простираю щ ейся на тысячи миль вокруг,—
это безумие! Но, впрочем, не лучше,— прибавил он,
опять загляды вая в двери,— не лучше и лежать внизу,
в каюте, за тончайшей стеной которой, возле самой твоей
головы, всю ночь шумит, кипит эта бездонная хлябь...
Да, да, разум наш так же слаб, как разум крота, или,
пожалуй, еще слабей, потом у что у крота, у зверя, у дика
ря хоть инстинкт сохранился, а у нас, у европейцев, он
выродился, вырождается!
— Однако кроты не плаваю т по всему земному ш а
ру,— усмехаясь, ответил капитан.— Кроты не пользую т
ся паром, электричеством, беспроволочным телегра
фом... Вот хотите — я буду сейчас говорить с Аденом?
А ведь до него десять дней ходу.
— И это страш но,— сказал англичанин и строго
взглянул сквозь очки на засмеявш егося механика.— Да,
и это очень страш но. А мы, в сущности, ничего не боим
ся. Мы даже смерти не боимся по-настоящему: ни жизни,
ни тайн, ни бездн, нас окружаю щих, ни смерти — ни
своей собственной, ни чужой! Я участник бурской войны,
я, приказывая стрелять из пушек, убивал людей сотня
ми — и вот не только не страдаю , не схожу с ума, что
я убийца, но даже не думаю о них никогда.
— А звери, дикари — думаю т? — спросил капитан.
— Дикари верят, что так надо, а мы нет,— сказал
англичанин и зам олчал, пошел ходить по столовой, ста
раясь ступать тверже.
Сполохи, уже розовые, мелькавш ие по звездам, слабе
ли. Ветер дул в окна и двери сильнее и прохладнее, черная
тьма за дверями шумела тяжелее. Больш ая раковина,
пепельница, ползала по столу. Ч увствовалось под непри
ятно слабеющими ногами, как снизу что-то нарастает,
приподнимает, потом валит на бок, расступается — и пол
127
все глубже уходит из-под н ог. М оряки, допив кофе, наку
рившись, сдерживая зевоту и поглядывая на своего стран
ного пассажира, посидели, помолчали еще несколько ми
нут, потом , желая ему покойной ночи, стали браться за
фуражки. Остался один капитан. Он курил и водил за
англичанином глазам и. Англичанин, с сигарой, качаясь,
ходил от двери к двери, раздраж ая своей серьезностью,
соединенной с рассеянностью, старика-лакея, убиравшего
со стола.
— Да, да,— сказал он,— нам страш но только то, что
мы разучились чувствовать страх! Бога, религии в Европе
давно уже нет, мы, при всей своей деловитости и жад
ности, как лед холодны и к жизни, и к смерти: если
и боимся ее, то рассудком или же только остатками
животного инстинкта. И ногда мы даже стараемся вну
ш ать себе эту боязнь, увеличить ее — и все же не восп
ринимаем, не чувствуем в должной мере... вот как не
чувствую и я того, что сам же назвал страш ны м ,— сказал
он, показывая на открытую дверь, за которой шумела
черная тем нота, уже высоко поднимавш ая с носа и вали
вшая скрипящий переборками пароход то на один, то на
другой бок.
— Это на вас Цейлон так подействовал,— заметил
капитан.
— О, несомненно, несомненно! — согласился анг
личанин.— Мы все — коммерсанты, техники, военные,
политики, колонизаторы ,— мы все, спасаясь от соб
ственной тупости и пустоты, бродим по всему миру
и силимся восхищаться то горам и и озерами Швейцарии,
то нищетой И талии, ее картинами и обломкам и статуй
или колонн, то бродим по скользким камням, уцелевшим
от каких-то амф итеатров в Сицилии, то глядим с при
творным восторгом на желтые груды Акрополя, то при
сутствуем, как при балаганном зрелище, при раздаче
священного огня в Иерусалиме, платим бешеные деньги
за то, чтобы терпеть мучения от проводников и блох
в могильниках и глиняных капищах Египта, плывем
в Индию, в Китай, в Японию — и вот только здесь, на
земле древнейшего человечества, в этом потерянном на
ми эдеме, который мы называем нашими колониями
и жадно ограбляем, среди грязи, чумы, холеры, лихора
док и цветных людей, обращенных нами в скотов, только
здесь чувствуем в некоторой мере жизнь, смерть, божест
во. Здесь, оставшись равнодуш ным ко всем этим Озири
128
сам, Зевсам*, А поллонам, к Христу, к М агомету, я не раз
чувствовал, что мог бы поклоняться разве только им,
этим страш ным богам нашей прародины,— сторукому
Браме, Шиве, Дьяволу, Будде, слово которого раздава
лось поистине как глагол самого М афусаила, вбиваю щ е
го гвозди в гробовую крышку мира... Да, только благо
даря Востоку и болезням, полученным мной на Востоке,
благодаря тому, что в Африке я убивал людей, в Индии,
ограбляемой Англией, а значит, отчасти и мною, видел
тысячи умираю щ их с голоду, в Японии покупал девочек
в месячные жены, в Китае бил палкой по головам безза
щитных обезьяноподобных стариков, на Яве и на Цей
лоне до предсмертного хрипа загонял рикш, в Анарадхапуре получил в свое время жесточайшую лихорадку,
а на М алабарском берегу болезнь печени,— только бла
годаря всему этому я еще кое-что чувствую и думаю . Те
страны, тех несметных людей, что еще живут или младенчески-непосредственной жизнью , всем существом своим
ощущая и бытие, и смерть, и божественное величие все
ленной, или уже прошли долгий и трудный путь, ис
торический, религиозный и философский, и устали на
этом пути, мы, люди нового железного века, стремимся
поработить, поделить между собою и называем это на
шими колониальными задачами. И когда этот дележ
придет к концу, тогда в мире опять воцарится власть
какого-нибудь нового Тира, Сидона, нового Рима, анг
лийского или немецкого, повторится, непременно повто
рится и то, что предрекли Сидону, возомнивш ему себя,
по слову Библии, Б огом , иудейские пророки, Риму —
Апокалипсис, а Индии, арийским племенам, поработи
вшим ее,— Будда, говоривший: «О вы, князья, власт
вующие, богатые сокровищ ами, обращ аю щ ие друг про
тив друга жадность свою, ненасытно потворствую щие
своим похотям!» Будда понял, что значит жизнь Лич
ности в этом «мире бывания», в этой вселенной, которой
мы не постигаем,— и ужаснулся священным ужасом. Мы
же возносим нашу Личность превыше небес, мы хотим
сосредоточить в ней весь мир, что бы там ни говорили
о грядущем всемирном братстве и равенстве,— и вот
только в океане, под новыми и чуждыми нам звездами,
среди величия тропических гроз, или в Индии, на Цей
лоне, где в черные знойные ночи, в горячечном мраке,
чувствуешь, как тает, растворяется человек в этой черно
те, в звуках, запахах, в этом страш ном Все-Едином,—
5
Заказ 4236
129
только там понимаем в слабой мере, что значит эта наша
Личность... Знаете ли вы,— сказал он, останавливаясь
и блестя очками на капитана,— буддийскую легенду?
— Какую? — спросил капитан, уже тайком зевну
вший и посмотревш ий на часы.
— А вот какую: ворон кинулся за слоном, бежавшим
с лесистой горы к океану; все сокрушая на пути, ломая
заросли, слон обрушился в волны — и ворон, томимый
«желанием», пал за ним и, выждав, пока он захлебнулся
и вынырнул из волн, опустился на его ушастую тушу;
туша плыла, разлагалась, а ворон жадно клевал ее; когда
же очнулся, то увидал, что отнесло его на этой туше
далеко, далеко, туда, откуда даже на крыльях чайки нет
возврата,— и закричал жалким голосом, тем, которого
так чутко ждет С мерть... Ужасная легенда!
— Да, это ужасно,— сказал капитан.
Англичанин зам олчал и опять пошел от двери к две
ри. Из шумящей темноты слабо донеслись отрывистые,
печальные звуки второй склянки. К апитан, посидев из
приличия еще минут пять, поднялся, пожал руку англи
чанину и пошел в свою больш ую покойную каюту. Анг
личанин, что-то думая, продолж ал ходить. Лакей, прото
мившись в буфете еще с полчаса, вошел и с сердитым
лицом стал туш ить электричество, оставил только один
рожок. Англичанин, когда лакей скрылся, подошел к сте
не, потушил и этот рожок. Сразу пал мрак, шум волн
сразу стал как будто слышнее, и сразу раскрылись в ок
нах звездное небо, мачты, реи. П ароход скрипел и лез
с одной водяной горы на другую. Он размахивался все
шире, подымаясь и опускаясь,— и в снастях широко
носились, летая то в бездну кверху, то в бездну книзу,
Канопус, Ворон, Ю жный Крест, по которым еще мель
кали розовые сполохи.
Капри, 1914
КЛАША
Клаш а Смирнова кончала в уездном городе Быкове
гимназию, когда неожиданно умерла тетка, воспитавшая
ее, Л ю бовь Лукьяновна Ж емчужникова, кружевница и со
держательница постоялого двора на М онастырской пло
щади. Ивана Ивановича Ж емчужникова в живых давно
не было, К лаш а осталась в эту весну круглой сиротой.
Однако, по природе тихая и нежная, выросшая в полном
повиновении тетке, она ничуть не растерялась. Справив
похороны, она посоветовалась с П авлом Ивановичем
Ж емчужниковым, дьяконом , и обстоятельно написала
в губернский город Алексею Лукьяновичу Нефедову,
брату умершей, ее единственному наследнику. Но Не
федов не отозвался на письмо, и месяца два Клаше
было трудно.
Всегда странно было ее положение. Все подруги ее по
гимназии хорошо знали, что живет она, сирота, дочь
неизвестного отца, из милости, среди приезжающих
и уезжающих мужиков и прасолов, ест с деревянного
круга требуху с хреном, ночует при лампадке и отворен
ных дверях в кухню, где спят постояльцы и кухарка, где
тараканы и лохань с пом оями, в которую всю ночь
медлительно каплет вода из медного рукомойника; все
знали это и дивились: живет в таком грубом быту, а не
жна, хороша собой, ходит в гимназию в коричневом
платьице и белых воротничках, учится французскому,
делает реверансы начальнице, которая всегда приветлива
с ней, но неизменно провож ает ее долгим, неприятно
внимательным взглядом и втайне раздраж ается на нее
даже за то, в чем она ни сном, ни духом не повинна,— за
то, что второй год влю блен в нее м олодой законоучи
тель, застенчивый батю ш ка с каш тановыми вьющимися
волосами и больш ими пугливыми ресницами... Теперь
131
положение стало еще страннее: нужно было и в гимназию
ходить, рассуждать там о древнерусской письменности
или о типе Онегина, и в то же время, пользуясь только
кое-какими советами дьякона, человека очень осторож
ного и уклончивого, уже самостоятельно править постоя
лым двором , толковать с кухаркой об обедах и ужинах
для постояльцев, спорить с ними о цене на халуй, на овес,
на сено и мучительно долго рассчитываться, проверять
хромого дворника и дум ать, напоили ли корову, сыты ли
свиньи... Но вот Нефедов, два месяца не отвечавший на ее
письмо, неожиданно явился в Быков самолично — затем,
чтобы везти ее к себе.
Был жаркий день, уже давно купались и купали лош а
дей в реке мещане, разъехались гимназисты на каникулы,
отцвела сирень в м онастырском саду, и цвела рожь в по
лях за монастырем; постоялый двор был тих и пуст,
исхудавшие без призора свиньи ревели с голоду в своей
жаркой закуте, с ногами лезли в пустое, измазанное
засохшим тестом корыто; К лаш а, гремя от скуки кок
лю ш ками, сидела в тени у раскрытого окна, в которое
горячо ды ш ала сушью и зноем безлю дная и пыльная
М онастырская площ адь; как вдруг возле ворот останови
лась новая, с резным передком телега, и с ее грядки
неловко слез невысокий седой старик в картузе и поддев
ке, немного схожий с Толсты м: завиваю тся из-под кар
туза матово-серебряные волосы, супятся под козырьком
бугристые брови, еще густые, но уже серые, велики мясис
тые бледные уши, старчески худа шея и суха, обтрепана,
легка раскидистая борода.
— А я за тобой, за тобой,— сказал он, даже не
поздоровавш ись, только мельком взглянув на Клашу
маленькими водянистыми внимательными глазками.—
Будет, поучилась, пора в свет выезжать, кальеру де
лать,— сказал он вдруг неприязненно и насмешливо,
привыкнув всю жизнь играть, кому-то подраж ать, и по
вел загремевшую по камням телегу во двор, неуклюже
ступая растоптанны ми сапогами. И К лаш а, никогда не
видавшая его, только много о нем слыш авш ая, знавшая,
что он столь же лю бил ее несчастную м ать, сколь не
лю бил счастливую Л ю бовь, вдруг вся вспыхнула от радо
сти, от нежности к этому старику, к его бороде, худой шее
и слабой старческой груди под розовой косовороткой,
живо вскочила с места и выбежала к нему на жаркое
крыльцо.
132
В числе привычек Нефедова была привычка удивлять
неожиданными поступками, неожиданными словами, бы
ла манера уезжать из дом а внезапно. Куда и зачем он
едет, он домаш ним никогда не говорил, а спраш ивать его
не спраш ивали,— остался страх от прежнего времени.
Когда-то он свято верил, что расспросы — гибель для
задуманного дела: «Закудакали — добра не будет». Под
старость он не верил ни во что, и власть его к этому
времени совсем ослабела,— своей волей стали жить и же
на его Раиса М атвеевна, и сын Ефрем, и дочь М ариш а,
а он свою волю проявлял редко. Но когда проявлял, то,
опять-таки по привычке, проявлял твердо, и ему уж не
перечили. Так было и на этот раз: никому ни слова не
говоря, Нефедов, после двухмесячного раздумья, вдруг
решил ехать в Быков, чтобы взять Клаш у к себе, и так
и поступил, и всю дорогу зачем-то шел пешком, притво
рялся жадным стариком-мужиком.
В Быкове он расправился с делами, как он сам вы ра
зился, по-суворовски, в два дня: расчел дворника, кухар
ку, за бесценок продал на сальни свиней, за бесценок
уступил дьякону весь домаш ний скарб, закрыл окна, за
пер на рыжий громадны й замок ворота, прилепив к ним
билетик: «Сей постоялый двор продается», взял с собой
только клетку с цыплятами и, перекрестясь, тронулся
домой.
— А вы мне, дядечка, очень нравитесь,— сказала,
садясь в телегу, К лаш а, удивившая его за эти дни своим
спокойствием, соединенным с наивными вспышками ра
дости.
— Ага! — ответил польщенный Нефедов.— Старая
кобыла борозды никогда не испортит,— похвастался он,
хотя К лаш а много раз слы ш ала от покойной тетки, что
давно испорчена вся жизнь его, что он, весь век норови
вший жить по-хорошему, установленному, устроиться
возможно прочнее, по своим собственным, сто раз проду
манным предначертаниям, прожил как попало, по чьейто чужой воле, что семейный лад его, при самом своем
начале, был разбит изменой Раисы М атвеевны, жившей
с барином, у которого он был крепостным человеком.
Выехали по холодку, когда звонили ко всенощной,
на блеск низкого солнца, и, оглянувшись на пыльный
город, на его каланчу, К лаш а перекрестилась, по-детски
вздохнула и оправила платье, усаживаясь получше. Пока
не стемнело, кой о чем разговаривали, потом стали
133
дремать. Ночью разразился ливень с грозой,— еще в су
мерках все сверкало в тучах на востоке,— по дорогам
образовалась страш ная грязь, и крепкая лош адь Не
федова едва тащ ила тяжелую , хотя и с излишком под
мазанную телегу. Телега поскрипывала, качалась и ука
чивала Клаш у, спавшую под кожей, возле прикрытой
веретьем клетки с цыплятами. А Нефедов, одолевая
сон и старость, всю ночь крепился, играл в прежнего,
хозяйственного и упрямого Нефедова: сидел, в мокрой
чуйке, в м окром картузе, на краешке грядки, на изволок
бежал возле колеса, закатавш егося в жирную грязь
и в травы, поспешал за надувавшейся, мокрой и потной
лош адью , на бегу подвязы вал ей узлом хвост... Вблизи
города стало светать, дождь перестал. К лаш а очнулась
и, выглянув из-под отяжелевшей кожи, вздохнула слад
кой полевой сыростью , услыш ала шорох колес, воды
и грязи, увидала сквозь редевший влажный сумрак блед
ную, холодную на вид зелень прилегших к земле хлебов,
втулку вертящегося колеса, всю осыпанную жемчугом —
крупными каплями воды, свертывавшейся на маслянис
том дегте...
— Это вика? — спросила она, разумея гороховое по
ле, мимо которого ехали.
— Вика — трава для скотине,— сказал Нефедов, ш а
гавший возле ее головы .— Это, сударыня моя, горох.
А тебе-то что?
Но К лаш а не отозвалась — она опять крепко заснула.
А когда въехали в город и опять потемнело, опять пошел
сильный дождь и стал гром ы хать гром, да еще страшней,
раскатистей, как всегда на рассвете да еще над камнем,
над городом, она, накрывшись кожей, спала уже сидя, но,
хотя и спала, все видела, как неживая,— видела предрас
светные бледно-фиолетовые молнии, освещавшие черные
крыши домов, на которых младенчески кричали от стра
ха кошки, высокую колокольню , мелькавш ую своей бе
лизной при молниях, галок, кружившихся над крестом,
а потом улицу, выходящую в поле, какие-то заборы
и шумящие за ними липы. Ц ы плята пищали, все просну
лись, лезли друг на друга, а К лаш а сидела и спала.
Нефедов долго вглядывался сумрачными от усталости
глазами в ее лицо, сперва с удивлением, потом даже
с некоторым страхом, и наконец проборм отал:
— Д а что-й-то ты, Господи, я таких и сроду не виды
вал! Ты спишь, что ли?
134
Клаш а, бледная и странно тихая, слабо улыбнулась,
но как-то так, что выражение ее неподвижных глаз ничуть
не изменилось, и тупо сказала:
— Вы не бойтесь. Это у меня, когда я разосплю сь,
бывает.
Сонная, она видела немощеную широкую улицу, вы
ходящую в поле, старые усадьбы, похожие на деревенс
кие, из которых самая больш ая принадлежала помещику
Страхову,— «прежнему нашему господину»,— сказал Не
федов, кнутом указывая на высокий черный сад и на
большой бревенчатый дом дикого цвета, глядевший на
улицу чистыми стеклами. Проехав этот дом, телега оста
новилась возле маленького поместья, возле тесовых во
рот. Н ад ними вился на шесте белый конский хвост,—
нечто азиатское,— а к ним примыкал тоже азиатский
какой-то домик: его стена, та, что выходила на улицу,
была глухая, без окон. Нефедов ушел в калитку, потом
отворил изнутри ворота, и телега въехала во двор, уст
ланный навозом, по которому со степной яростью носи
лась по рыскалу, гремела цепью желтая широкогрудая
собака. К лаш а слезла по колесу с телеги, поднялась на
длинное деревянное крыльцо, на которое глядели изпод навеса три окна. На пороге стояла высокая женщина
с черной и, как показалось Клаш е, красивой головой.
Клаш а ласково и тихо, как неживая, поздоровалась с ней
и, пройдя по еще темному, теплому дому туда, куда ей
указали, легла на постель и опять заснула.
В одиннадцатом часу вся нефедовская семья, уже
сходившая по случаю воскресенья к обедне, сидела на
крыльце за сам оваром , слушая Нефедова, который,
в круглых серебряных очках, очень хорош о умещавшихся
в его больших глазных впадинах, пил чай с м олоком
и рассказывал о своей поездке, а К лаш а все еще спала,
и в откры том окне ее ком наты медленно дулась от
ветра белая занавеска. Нефедов в церкви не был,—
он, очень набожный, но не любивш ий духовенства, всегда
осуждавший его за коры столю бие и поспешность при
исполнении служб, читал обедню дом а, в своем чистом
полутемном зальце, где было много церковных книг,
образов старого письма, медных складней и стоял ана
лой. Утомленный бессонной ночью и чтением вслух,
он рассказывал подробно, невыразительно, и путем слу
шала его только дочь, скромная на вид, стройная и не
больш ая, с твердыми ушками, полуприкрытыми сухими
135
каш тановыми волосами. Сын, высокий, гнутый, лепил
бумажного змея, и его стоячие, близко друг к другу
посаженные глаза ничего не выражали, кроме внимания
к своему делу: он, преданный матери, всегда целовавший
по утрам ее руку, ходивший с ней к обедне, за покупками,
делавший ей бумажные цветы на образа и на лампы,
к отцу был всегда невнимателен. А Раиса М атвеевна,—
крупная, худая, с маленькой черноглянцевитой головой,
с длинными, редкими зубами,— м ы ла чашки и смотрела
своими неприятными глазам и на самовар: она уже с раз
дражением дум ала о заспавшейся Клаш е. И вдруг ще
колда в калитке стукнула, и как раз в ту самую минуту,
когда на крыльцо выш ла К лаш а, наконец проснувшаяся
и бесшумно умывш аяся за белой занавеской своего окна,
во двор вошел М одест Страхов.
Он тоже заспался в это утро, как всегда, впрочем:
покоен был его больш ой дом, тих кабинет, выходивший
окнами во двор, ш ирока кровать красного дерева, стоя
вшая под старинной, чуть не всю стену занимавшей
картиной,— под смуглой нагой Сусанной с миловидным
овальны м лицом, стыдливо и грациозно выходившей из
м рам орного водоема. Страхов, старый вдовец, живший
в имении, верстах в пяти от города, никогда ни в чем не
стеснял М одеста, давал ему во всем полную свободу,
и М одест пользовался ею. Кое-как одолел он гимназию,
университета не кончил, хотя и не вышел из него, а про
сто забыл о нем, приехав на святки из М осквы и увле
кшись катком и лю бительскими спектаклями. Теперь он
часто ходил к Нефедовым, и все дивились, зачем он
бывает в этом скучном доме, в семье бывшего отцовского
крепостного. Он был среднего роста, держался прямо,
в одежде соблю дал щ егольство, опрятность; чесался на
прямой ряд и тоже очень тщ ательно,— ровно проложен
был пыльный пробор в его черных крупных волосах,
тускло блестевших от фиксатуара; брился по-актерски,
и щеки у него были всегда голубые. Беспокойны были его
коричневые глаза, но правильные черты лица оживлялись
редко: тогда у него слегка дрожали руки, дрожали тонкие
пальцы, которыми он всегда поправлял батистовый тра
урный платочек, углом торчавш ий из карм ана его пиджа
ка на левой стороне груди. Втайне гордясь знатностью
своего рода, он занимался геральдикой и до смешного
был сведущ в ней. Старик Нефедов его боялся, но проще
всего М одест вел себя именно у него в доме. Он был на
136
«ты» с Ефремом и М ариш ей, которую всегда стесняло
это. С напускной непринужденностью обращ алась с ним
одна Раиса М атвеевна.
Он вошел во двор, поднялся на крыльцо, всем пожал
руки, обернулся к Клаш е.
— А это, позвольте вам представить, моя племян
ница,— сказала Раиса М атвеевна не то насмешливо, не то
церемонно.
И он особенно вежливо наклонил перед Клашей свой
напомаженный пробор и слабо коснулся ее прохладной
от воды руки. П отом взглянул ей в глаза, быстро окинул
всю ее фигуру: со сна, с темным румянцем на щеках
и темным блеском глаз, в беленькой кофточке, такой
легкой, что в рукавах розово сквозили предплечья, она
была свежа, хорош а,— он живо почувствовал это. И она
чуть смеш алась и сбежала по ступенькам на густой навоз
двора. Он поспешил заговорить с Ефремом, а она, щу
рясь, подняла глаза на небо и радостно сказала, ни
к кому не обращ аясь:
— Ах, Боже мой, как уже поздно!
П огода разгуливалась; тепло солнца, скрытого за об
лаками, доходило до лица, до рук. В небе пели невиди
мые жаворонки, серо-жемчужные облака высоко плыли
над улицей, по которой тянуло легким, влажным возду
хом и запахом цветов с поля, а в страховском саду,
глядевшем из-за забора, ровно лепетала серебристая ли
ства осин. И велик, живописен показался Клаш е этот сад,
темный, сырой внутри, в глубине, где на столетних липах
вили гнезда ястреба, а под мш истыми елями зеленели
и гнили скамьи, на которых уже давно не сидел никто...
Рим, 24.3.1914
АРХИВНОЕ ДЕЛО
Э тот потешный старичок, по фамилии Фисун, состоял
в нашей губернской земской управе архивариусом. Нас,
его молодых сослуживцев, все потеш ало' в нем: и то, что
он архивариус, и не только не находит смешным это
старом одное слово, а напротив, понимает его очень вы
соко, и то, что его зовут Фисуном, и даже то, что ему за
восемьдесят лет.
Он был очень мал ростом , круто гнул свою сухую
спинку, носил престранный костю м: длинный базарный
пиджак из чего-то серого и громадны е солдатские сапоги,
в прямые и широкие голенища которых выше колен
уходили его тонкие, на ходу качавшиеся ножки. Он
очень плохо слыш ал,— «сего Хвисуна хоть под колокол
подводи!» — говорили управские сторож а, с хохлацкой
насмеш ливостью поглядывая на его большие и всегда
холодные восковые уши; он тряс от старости головой,
голос имел могильный, рот впалый, и ничего, кроме
великой усталости и тупой тоски, не выражали его
выцветшие глаза. П рибавьте к этому еще и облезлую
смушковую шапку, которую Фисун натягивал на голову
ниже ушей, боясь, что в них надует и уж совсем лишит
его слуха, прибавьте толстые морщ ины на сапогах,—
фигура-то получится и впрямь потешная. Но мало то
го,— такой потешной наружности и характер соответ
ствовал потешный.
Секретарь, бывший семинарист, недаром называл Фисуна Х ароном. Фисун, как я уже сказал, был* убежденней
ший архивариус. Служить он начал лет с четырнадцати
и служил исключительно по архивам. Со стороны ужас
нуться можно было: чуть не семьдесят лет просидел
человек в этих сводчатых подземельях, чуть не семьдесят
лет прош мы гал в их полутемных ходах и все подшивал
138
да присургучивал, гробовы ми печатями припечатывал ту
жизнь, что шла где-то наверху, при свете дня и солнца,
а в должный срок нисходила долу, в эту смертную архи
вную сень, грудами пыльного и уже ни единой живой
душе не нужного хлама загром ож дая полки! Но сам-то
Фисун не находил в своей судьбе ровно ничего ужасного.
Напротив: он полагал, что ни единое человеческое дело
немыслимо без архива.
— А ежели справка понадобится? — говорил он —
и твердо был уверен, что ф раза эта неотразима.
В подземелье, до сводов заваленном докладам и и от
четами, сидел в ту пору и я, ближайший сосед Фисуна,
библиотекарь управы, тоже, значит, Харон в некотором
роде. Но ведь я сидел всего третий год, а не шестьдесят
пятый; я получал, ничего не делая, почти тридцать девять
рублей и все был недоволен. А Фисун изнурялся в трудах
и заботах с раннего утра до самого вечера, получал
тринадцать с полтиной и даже терялся, не зная, куда
девать такую уйму золота,— настолько были ограничены
его житейские потребности. Два рубля в месяц зарабаты
вал он при начале своего служебного поприща в архиве
опекунского совета, и то благодарил Бога, а если и «не
чуял ног под собой от радости», достигнув после десяти
летней службы в сиротском доме четырех рублей с копей
ками, то не чуял вовсе не из корысти: единственно пото
му, что это был оклад уже не мелкой сошки, а полного
господина архивных недр, оклад архивариуса.
В управе он служил чуть не с первого дня ее сущест
вования. И как служил! Не знаю , когда он просыпался.
Но думаю , что не позднее четырех утра, потому что жил
он очень далеко, не в городе, а за городом, в голубой
хатке среди оврагов предместья, ш аркал своими расчи
щенными сапогами и переставлял костыль очень медлен
но и все-таки являлся в управу ровно в шесть. Бывало,
еще солнце не успеет нагреть тенистых и росных садов,
еще плавно и гордо вихляю тся по деревянным «пешехо
дам» грудастые хохлушки с кором ы слам и через плечо,
с махотками м олока и кош елками вишен, еще пуст базар
и по-утреннему чисты, белы улицы, а он, в своем баш лы
ке и болотных сапогах, уже поспешает. С торож а, кото
рых будил он стуком в дверь управы, не раз выскакивали
на подъезд с твердым намерением надавать ему в шею;
да ведь все-таки был он не простой человек, не свой брат
сторож, а архивариус. С торож а ругали, стыдили его; но
139
он был упрям — и таки добился, что они смирились,
привыкли к его стуку ни свет ни заря.
При таком служебном рвении, можете себе предста
вить, когда он покидал управу! Вот уже кончается долгий
летний день, ушли из управы не только столоначальники,
но даже самые последние писцы, и гулко раздаю тся в пус
тых отделениях свободные голоса сторожей, грохот пе
редвигаемых столов и стульев, а Фисун все еще бродит
в своих темных владениях, в дугу согнув свою худую
спину, держа в бледной, обезображенной ревм атизм ом
руке пылаю щ ий огарок и заботливо осматривая полки
с кипами дел; плавает над городом , в блеске опуска
ющегося солнца, дрожащ ий бас соборного колокола,
призывая инвалидов и старух к вечерне; ложатся тени от
крыш и садов и усаживаются благодуш ествовать у рас
крытых окон пообедавшие и вздремнувшие горожане;
а Фисун только еще голову баш лы ком закутывает и сту
чит костылем в пол, распекая своего подчиненного — за
то, что тот опять явился сегодня в управу чуть ли не
в семь часов, чуть не на целый час позже своего прямого
начальства.
— Я бачу, бачу ваше поведэше! — глухо кричит он,
стоя возле входа в архив, под широкой лестницей, веду
щей во второй этаж, и глядит с тоской, злобой и старчес
кой растерянностью .
Да, как это ни смешно, у Фисуна тоже был подчинен
ный! И этот подчиненный пресерьезно называл его ино
гда тираном , и, что всего странней, не без основания:
характер у Фисуна был нелегкий. Все управские старики,
кое-что знавшие о личной жизни Фисуна, в один голос
утверждали, что он и в семье тиран: что он весь век
держит в истинно ежовых рукавицах свою жену, робкую
и беззаветно преданную ему старушку, кое-чем торгу
ющую на базаре, что она слова лишнего не смеет пикнуть
при нем и все-таки с самой трогательной заботливостью ,
до седьмого пота начищает каждое утро его сапоги на
пороге своей хаты. Как же мог после этого не бояться
Фисуна вышеупомянутый подчиненный его, Луговой?
Фисун ш амкает, горбится от раздражения все круче, по
чти касаясь хвостом пиджака сапожных голенищ, и креп
ко стучит костылем, а тот хотя и хмурится, да все-таки
молчит, не поднимает глаз. Это был больш ой и угрюмый
хохол, коренастый мужик в лю стриновом костю ме, долго
работавш ий на почте по части заш ивания и ш темпелева
140
ния посылок и наконец попавший в управу на пост
«помощника архивариуса». Он одним щелчком мог при
шибить Фисуна, но ведь давно известно, что сила не
в самой силе, а в той власти, с которой связана она.
А что Фисун облечен был властью , что Фисун чувствовал
себя очень строгим начальником и зараж ал Л угового
своим чувством,— в этом не было не малейшего со
мнения. Говоря по совести, дел (и совсем не спешных)
было в архиве очень мало. Но Фисун отличался уди
вительным умением находить их и работал так кро
потливо, что работы и забот оказывалось всегда по
горло. И он упивался ими, он замучивал Л угового —
особливо осенью, перед земскими собраниями, когда
в управе шли вечерние занятия, в которых для архива
не было ни малейшей надобности и которые тем не
менее Фисун «назначал» неукоснительно.
Само собой разумеется, что далеко не всегда,— и,
прежде всего, по причине своей глубокой старости,—
ощущал он себя носителем власти. Д а и умалялась она
сторожами, которые часто орали на него, находя, что он
вечно мешает им под лестницей, вечно «вертится под
ногами». Не всегда, конечно, трепетал перед Фисуном
Луговой: были часы, когда нужно было отдохнуть от
понесенных трудов и подкрепить силы для дальнейших,
когда закуска, чаепитие и курение тю тю на почти совсем
уравнивали Фисуна с Л уговым. Тут, сидя под лестницей
за столиком, они беседовали, резали житный хлеб, чисти
ли тарань и заваривали фруктовый чай в жестяном чай
нике совсем как простые, одинакового ранга люди. Тут
объединяла их еще и ненависть к сторож ам , которые
и Лугового не очень-то ж аловали, а кроме того — глубо
кая отчужденность архива от всех прочих отделений
управы: твердо держались эти архивные кроты,— и Фи
сун, конечно, особенно твердо,— того убеждения, что низ
и верх суть два совершенно разных мира, что во веки
веков не расти двум колосьям в уровень, что до сконча
ния времен пребудут больш ие и малые, власть и подчине
ние, что напрасно молокососы потеш аю тся над ними...
и верой и правдой служили этому убеждению, один —
властвуя, а другой — подчиняясь.
Упрямы были они, эти темные люди! Знать не хотел
Фисун того нового мира, в который попал он, староза
ветный человек. И мы, молокососы, не только пожимали
плечами, но порой и негодовали: смешон и странен был
141
в нашем мире этот выходец из м ира опекунских советов!
Конечно, времена были тогда глухие, архиреакционные;
но ведь все-таки были мы земские люди. А наше земство
было к тому же не простое: на всю Россию славилось
свободолю бием, демократичностью . Я в ту пору тоже
находился внизу, но я уже был на пороге, на выходе из
своего подземелья, и не куда-нибудь, а в статистику.
Я был тоже не велик господин, но я уже был вхож в тот
чуждый, заповедный для Фисуна и Л угового мир, где
жизнь питалась совсем не теми идеями «времен Очакова
и покоренья Кры ма», что в архиве,— где со стен пред
седательского кабинета глядели лица украшенных вели
колепными бакенбардами деятелей «эпохи великих ре
форм», где в двухсветной зале собрания, перед очами
красавца Ц аря-О свободителя, во весь рост изображен
ного стоящ им на зеркально-лаковом полу, от самого
начала шестидесятых годов и до дней глубокой старости
Фисуна смело звучали голоса «последних из стаи слав
ной», где с уст старца Станкевича, могикана этой стаи,
раздавалось столько бодрых и красноречивых призывов
к «забыты м словам», к добру, к правде, к гуманности, «к
неуклонному следованию по тернистому пути русской
гражданственности». И, повторяю , досадно и смешно
было мне, подымавш емуся в этот мир и на обратном
пути проходившему под лестницей, глядеть на своих
столь архаических сослуживцев! Бывали минуты, когда
даже не смеяться мне хотелось, а подойти к Фисуну
и Луговому и каким-нибудь одним словом , одним жес
том , вроде крепкого рукопожатия, заставить воспрянуть
духом и этих людей, дать им почувствовать, как не правы
они в своем страхе перед тем м иром, что наверху. Но
нужно было видеть, какими холодными взглядами про
вожали меня Фисун и Л уговой, когда я, развязно спустив
шись из этого мира, проходил м имо них в библиотеку!
Да, впрочем, холодные-то взгляды были бы еще тудасюда: беда в том , что дело обстояло еще хуже. Не одну
враждебность ко мне, не одно презрение к моей развяз
ности чувствовал Фисун: нет, несмотря на мой низкий
чин, он непременно поднимался с места, когда я прохо
дил м имо, и вытягивал руки по ш вам, старался разо
гнуться и получше уставить свои качающиеся ножки, до
колен погруженные в прямые и широкие голенища. Ему
чудилось сияние вокруг головы того, что спустился в эту
темную архивную ю доль с горних высот, он знал, что
142
сам председатель почему-то подает мне руку, что я как
равный курю и болтаю с секретарем,— и чувствовал, что
вместе со мною как бы доходит до него некое веяние
оттуда, где обитала та самая власть, у подножья которой
столько лет пресмыкался он и чьей ипостасью, хотя
и очень м алою , сознавал он порой и себя самого.
Так вот и шли рядом две совершенно разных жизни —
наша и архивная. Так и стояли мы с этим упрямым
и потешным старичком каждый на своем, коснея в своих
совершенно разных убеждениях... Как вдруг старичок
взял да и умер. См ерть его, как и всякая смерть, конечно,
не м огла быть потеш ной,— ведь все-таки горько плакала
старушка на пороге хаты в предместье, нагревая щеткой
солдатские сапоги и не желая расставаться с надеждой,
что хозяин их поднимется и опять поплетется в архив,—
но что эта смерть была не менее странной, чем и жизнь
Фисуна, с этим, надеюсь, согласится всякий. П роизош ла
она, правда, отчасти по нашей вине: мы ведь все-таки на
некоторое время сломили его упрямство, заразили его
своей верой в торж ество свободы и равенства; да ведь кто
же мог знать, что он уж до такой крайней степени окажет
ся робок во втором этаже управы, что он, будучи таким
робким и от природы, и в силу давней привычки трепе
тать перед вторыми этаж ам и, вдруг перейдет всякие гра
ницы свободы и что дело кончится смертью?
П роизош ла же эта смерть следующим образом.
Служил я первый год, служил второй, третий... а Фисун шестьдесят шестой, ш естьдесят седьмой. Время, по
вторяю , было трудное,— недаром обж ора и пьяница, но
либеральнейший человек, старш ий врач губернской земс
кой больницы говорил: «Бывали хуже времена, но не
было подлей»; время было темное, но ведь уж известно,
что «чем ночь темней, тем ярче звезды», что «самая
густая тьм а — предрассветная». И мы всё крепче верили
в этот «грядущий рассвет». А Фисун по-прежнему твердо
держался своего — того косного убеждения, что двум
колосьям в уровень никогда не расти. Однако буквально
каждый год приносил поражение за поражением этому
Фоме неверному: с каждым годом все бодрее звучали
голоса и старых земских бойцов, и идущих на смену им.
И вот, наконец, чуть не поголовно всеми, ежегодно соби
равшимися в ноябре в двухсветной зале нашей управы,
овладели знаменитые «весенние мечтания». А когда из-за
редеющих зимних облаков выглянуло и само весеннее
143
солнце, когда полетели в поднебесье первые птицы и за
трещ ал кое-где лед, сковывавший дотоле вольные воды,
эти мечтания, прихлынув к сердцам, вылились уже
в определенную форму: в форму страстных протестов,
пожеланий, требований и самых зажигательных речей! До
самых подземелий управы проник горячий весенний свет,
и Фисун, хотя и растерялся от этого света, невольно
зажмурил свои старые глаза, уже не мог не видеть, не мог
отрицать того, что стало зрим ы м , явным и несомненным
для всех. У права в тот ноябрь была подобна вешнему
улью: сверху донизу гудела она народом, среди которого
было и огромное количество посторонних, начиная с кур
систок, студентов, врачей и кончая даже обывателями, и,
казалось, уже не стало никакого различия между низом
и верхом, между больш ими и м алы ми: все, от первых
земских м агнатов до последнего сторож а, от предводи
теля дворянства до Л угового, жаждали заклю чить друг
друга в объятия, чтобы уже одним потоком, к одной цели
двинуться вперед. «Свобода! свобода!» — звучало повсю
ду. И вот на этот-то клич и двинулся, к изумлению всех,
даже и сам Фисун: повязался по холодным, восковым
ушам свернутым красным платком , выполз, горбясь
и оседая на ноги, касаясь хвостом пиджака голенищ, из
своих подземелий, добрел до лестницы, во всю ширину
крытой красным сукном,— и хотя и очень медленно, но
упрямо стал подниматься наверх, к тем огромным зер
калам, туманно-голубым от табачного ды м а и отраж а
ющим в себе целое море народа, что были по бокам
главного входа в двухсветный зал собрания. А подняв
шись, смешался с ш умными, воедино слитыми в одну
массу народными толпам и, вольно стал бродить по кори
дору, по отделениям, по кабинетам — и узрел-таки, нако
нец, самого Златоуста нашего, самого Станкевича.
И ах, как говорил Станкевич в этот день! Смелое
и гордое решение приступом идти на твердыни старого
мира уже созрело,— оставалось только уронить в пол
ную чашу ту драгоценную каплю, что переливает влагу
через край. И звучно провозгласил предводитель дворян
ства, председатель собрания, терявшийся за морем голов
в туманно-голубом зале, у блистаю щ его золотом , лаком
и красками царского портрета, что принадлежит слово
Алексею Алексеевичу Станкевичу, и среди благоговейной
тишины поднялась из среды сидевших за бесконечно
длинным столом могучая и седовласая фигура «льва
144
русской гражданственности». Он и наружностью похож
был на льва. П равда, уже согбен годами и думами, лицом
очень красен, взором важно-печален и тускл; поднялся
медленно, концами дрожащ их красных пальцев оперся на
стол, крытый зеленым сукном, заговорил сперва тихо,
раздельно... Но какая уверенность звучала в этих тихих,
раздельно произносимых словах, какая буйная грива се
дых кудрей возвыш алась над высоким челом, ниспадая на
плечи, облеченные в простой черный сюртук! А как потом
окреп голос оратора, как зазвучал сталью , призывая без
страха и сомнения вперед на борьбу, как поверг этот
голос всю залу, вплоть до переполненных хор, сперва
в жуткое молчание, а после в неистовый восторг, прорвав
шийся бешеными кликами,— того и описать невозможно!
Сам потрясенный своей речью и разбитый устало
стью, но торжествующ ий, засыпанный аплодисментами
и цветами с хор, опустился Станкевич на свое место
и долго, бледный и важный, как бы ничего не видящий,
сидел, откинувшись к спинке кресла. А потом снова
приподнялся — и среди почтительно расступающегося
земского и иного лю да со старческой неспешностью про
следовал вон из зала.
Где был в это время Фисун? Но вот в том -то и дело,
что Фисун проследовал к той же цели, которая подняла
с места Станкевича, еще ранее. Фисуну, долго стоявшему
у входа в зал, за плечами сгрудившейся толпы , ровно
ничего не было слышно. И, устав стоять, чувствуя дрем о
ту и некоторую потребность, он медленно, но довольно
свободно опять побрел по коридору. И, дойдя до конца
его, постоял в раздумье, сонно глядя на дверь, за кото
рую смели прежде загляды вать только председатель,
гласные да высшие чины управы; а затем, ничтоже сумняшеся, взялся за ее скобку и, затворивш ись на крючок,
долго-долго пробыл за этой дверью .
Не будь он глух, не завязы вай платком ушей, слышал
бы он, несчастный, что чья-то рука несколько раз дергала
за скобку и что чей-то недовольный, тоже старческий
голос борм отал что-то. Но он был глух, глух и повязан
платком! Был он, кроме того, очень неспор в движениях,
потребных для приведения своего костю ма в порядок.
Когда же одолел он все это и распахнул дверь, то увидел,
что перед ним — сам Станкевич! И застыли, замерли два
старика друг перед другом ,— первый от изумления и не
годования, а второй от ужаса.
145
— Как? — медленно вы говорил первый, выкатывая
глаза и нагибаясь.— Как? Так это ты, негодяй, сидел там?
— Никак нет,— хотел вы говорить второй, тоже выка
ты вая глаза,— и не мог: и от страха, и от того, конечно,
что уж слишком бы не соответствовало это истине.
— Как? Ты осмелился забраться в господскую убор
ную? — еще медленнее вы говорил первый, наливаясь под
своей белоснежной сединой кровью и наступая.
— Никак нет,— бессмысленно пролепетал второй,
бледнея, как смерть, и прижимаясь к стене, оседая на свои
голенища, на свои отнявшиеся ноги.
— Д а ты кто такой? — бешено крикнул первый, зато
пав в ярости ботинками.
Но второй, выпучив глаза, став похожим на зайца,
благодаря хвостикам платка, торчавш им на его макушке,
уже и лепетать не мог...
Конец этой трагикомической истории вы знаете: буду
чи через час после этого доставлен в бессознательном
состоянии домой, Фисун слег в постель, а вскоре и душу
Богу отдал, в первый и последний раз побывав во втором
этаже управы, в первый и последний раз проехавшись на
извозчике... С мерть его, равно как и другие некоторые
события, последовавшие вслед за «весенними мечтания
ми», конечно, не изменили наших идеалов, не угасили
нашей веры в грядущее торж ество этих идеалов. Но что
она отчасти смутила кое-кого из нас,— в том числе
и меня,— в этом я не могу не признаться. Идут дни, годы,
а я нет-нет да и вспомню эту смерть. И как уже немало
прош ло этих дней и годов, то немало и сомнений закра
лось в мою душу. Я, например, всецело присоединился
теперь к тому великому почтению, какое питал покойный
Фисун к архивам. Равенство-то равенством, а очень прав
он был, что немыслима без архивов жизнь и что надо, надо
оберегать их, ибо, если бы их не было, если б не существо
вало Фисунов, как бы сохранился вот хоть этот листок, на
котором пишу я бедную и жалкую повесть Фисуна? А при
Фисунах он, конечно, сохранится и, конечно, попадется
кому-нибудь на глаза — и чем позднее, тем лучше: резче
ударят тогда в глаза нового человека строки этой старой
истории. Фисун говорил: «А ежели справка понадобится?»
Так вот, ежели понадобится справка о нашем времени,
пригодится, может быть, и моя справка о нем.
Одесса, 21.7.1914
ГРАММАТИКА ЛЮБВИ
Некто Ивлев ехал однажды в начале июня в дальний
край своего уезда.
Тарантас с кривым пыльным верхом дал ему шурин,
в имении которого он проводил лето. Тройку лош адей,
мелких, но справных, с густыми сбитыми гривами,
нанял он на деревне, у богатого мужика. Правил
ими сын этого мужика, малый лет восемнадцати, тупой,
хозяйственный. Он все о чем-то недовольно думал,
был как будто чем-то обижен, не понимал шуток.
И, убедившись, что с ним не разговориш ься, Ивлев
отдался той спокойной и бесцельной наблю дательности,
которая так идет к ладу копыт и громыханию бу
бенчиков.
Ехать сначала было приятно: теплый, тусклый день,
хорошо накатанная дорога, в полях множество цветов
и жаворонков; с хлебов, с невысоких сизых ржей, прости
равшихся на сколько глаз хватит, дул сладкий ветерок,
нес по их косякам цветочную пыль, местами дымил ею,
и вдали от нее было даже туманно. М алый, в новом
картузе и неуклюжем лю стриновом пиджаке, сидел пря
мо; то, что лош ади были всецело вверены ему и что он
был наряжен, делало его особенно серьезным. А лош ади
кашляли и не спеша бежали, валек левой пристяжки
порою скреб по колесу, порою натягивался, и все время
мелькала под ним белой сталью стертая подкова.
— К графу будем заезжать? — спросил малый, не
оборачиваясь, когда впереди показалась деревня, зам ы ка
вшая горизонт своими лозинами и садом.
— А зачем? — сказал Ивлев.
М алый помолчал и, сбив кнутом прилипшего к лош а
ди крупного овода, сумрачно ответил:
— Д а чай пить...
147
— Не чай у тебя в голове,— сказал Ивлев.— Все
лошадей жалеешь.
— Л ош адь езды не боится, она корму боится,— от
ветил малый наставительно.
Ивлев поглядел кругом: погода поскучнела, со всех
сторон натянуло линючих туч и уже накрапывало — эти
скромные деньки всегда оканчиваются окладными дож
дями... Старик, пахавший возле деревни, сказал, что дома
одна м олодая графиня, но все-таки заехали. М алый натя
нул на плечи армяк и, довольны й тем, что лош ади от
дыхаю т, спокойно мок под дождем на козлах тарантаса,
остановившегося среди грязного двора, возле каменного
корыта, вросшего в землю , истыканную копытами скота.
Он оглядывал свои сапоги, поправлял кнутовищем шлею
на кореннике; а Ивлев сидел в темнеющей от дождя
гостиной, болтал с графиней и ждал чая; уже пахло
горящей лучиной, густо плыл мимо открыты х окон зеле
ный дым сам овара, который босая девка набивала на
крыльце пуками ярко пылаю щ их кумачным огнем щепок,
обливая их керосином. Графиня была в ш ироком розо
вом капоте, с открытой напудренной грудью; она курила,
глубоко затягиваясь, часто поправляла волосы, до плечей
обнажая свои тугие и круглые руки; затягиваясь и смеясь,
она все сводила разговор на лю бовь и между прочим
рассказы вала про своего близкого соседа, помещика Хвощинского, который, как знал Ивлев еще с детства, всю
жизнь был помешан на лю бви к своей горничной Лушке,
умершей в ранней м олодости. «Ах, эта легендарная Л уш
ка! — заметил Ивлев ш утливо, слегка конфузясь своего
признания.— О ттого, что этот чудак обоготворил ее, всю
жизнь посвятил сумасшедшим мечтам о ней, я в м олодо
сти был почти влюблен в нее, воображ ал, думая о ней,
Бог знает что, хотя она, говорят, совсем нехороша была
собой».— «Да? — сказала графиня, не слуш ая.— Он умер
нынешней зимой. И Писарев, единственный, кого он ино
гда допускал к себе по старой дружбе, утверждает, что во
всем остальном он нисколько не был помеш ан, и я впол
не верю этому — просто он был не теперешним чета...»
Наконец босая девка с необыкновенной осторожностью
подала на старом серебряном подносе стакан крепкого
сивого чая из прудовки и корзиночку с печеньем, засижен
ным мухами.
К огда поехали дальш е, дождь разош елся уже по-на
стоящему. Приш лось поднять верх, закрыться каляным,
148
ссохшимся фартуком, сидеть согнувшись. Громы хали
глухарями лош ади, по их темным и блестящ им ляжкам
бежали струйки, под колесами шурш али травы какого-то
рубежа среди хлебов, где м алы й поехал в надежде со
кратить путь, под верхом собирался теплый ржаной
дух, мешавшийся с запахом старого тарантаса... «Так
вот оно что, Хвощинский умер,— думал Ивлев.— Надо
непременно заехать, хоть взглянуть на это опустевшее
святилище таинственной Лушки... Но что за человек
был этот Хвощинский? Сумасшедший или просто какаято ош еломленная, вся на одном сосредоточенная душа?»
По рассказам стариков помещиков, сверстников Хвощинского, он когда-то слыл в уезде за редкого умницу.
И вдруг свалилась на него эта лю бовь, эта Лушка,
потом неожиданная смерть ее,— и все пошло прахом:
сн затворился в доме, в той комнате, где жила и умерла
Лушка, и больше двадцати лет просидел на ее кровати —
не только никуда не выезжал, а даже у себя в усадьбе
не показывался никому, насквозь просидел м атрац на
Лушкиной кровати и Луш киному влиянию приписывал
буквально все, что соверш алось в мире: гроза заходит —
это Лушка насылает грозу, объявлена война — значит,
так Лушка решила, неурожай случился — не угодили
мужики Лушке...
— Ты на Хвощинское, что ли, едешь? — крикнул
Ивлев, высовываясь под дождь.
— На Хвощинское,— невнятно отозвался сквозь шум
дождя малый, с обвисшего картуза которого текла во
да.— На Писарев верх...
Такого пути Ивлев не знал. М еста становились все
беднее и глуше. Кончился рубеж, лош ади пошли ш агом
и спустили покосившийся тарантас разм ы той колдоби
ной под горку, в какие-то еще не кошенные луга, зеленые
скаты которых грустно выделялись на низких тучах. П о
том дорога, то пропадая, то возобновляясь, стала пе
реходить с одного бока на другой по днищ ам оврагов,
по буеракам в ольховых кустах и верболозах... Была
чья-то маленькая пасека, несколько колодок, стоявших
на скате в высокой траве, краснеющей земляникой... О бъ
ехали какую-то старую плотину, потонувшую в крапиве,
и давно высохший пруд — глубокую яругу, заросшую
бурьяном выше человеческого роста... П ара черных ку
личков с плачем метнулась из них в дождливое небо...
А на плотине, среди крапивы, мелкими бледно-розовыми
149
цветочками цвел больш ой старый куст, то милое деревцо,
которое зовут «Божьим деревом»,— и вдруг Ивлев вспо
мнил места, вспомнил, что не раз ездил тут в молодости
верхом...
— Говорят, она 1ут утопилась-то,— неожиданно ска
зал малый.
— Ты про любовницу Хвощ инского, что ли? — спро
сил Ивлев.— Это неправда, она и не дум ала топиться.
— Нет, утопилась,— сказал м алы й.— Ну, только ду
мается, он скорей всего от бедности от своей сшел с ума,
а не от ней...
И, помолчав, грубо прибавил:
— А нам опять надо заезж ать... в это, в Хвощиното... Иш ь как лош ади-то уморились!
— Сделай м илость,— сказал Ивлев.
На бугре, куда вела оловянная от дождевой воды
дорога, на месте сведенного леса, среди мокрой, гниющей
щепы и листвы, среди пней и м олодой осиновой поросли,
горько и свежо пахнущей, одиноко стояла изба. Ни души
не было кругом,— только овсянки, сидя под дождем на
высоких цветах, звенели на весь редкий лес, поднимав
шийся за избою , но, когда тройка, шлепая по грязи,
поравнялась с ее порогом , откуда-то вырвалась целая
орава громадны х собак, черных, ш околадных, дымчатых,
и с яростным лаем закипела вокруг лош адей, взвиваясь
к самым их м ордам , на лету перевертываясь и прядая
даже под верх тарантаса. В то же время и столь же
неожиданно небо над тарантасом раскололось от оглу
шительного удара гром а, малы й с остервенением кинулся
драть собак кнутом, и лош ади вскачь понесли среди
замелькавш их перед глазам и осиновых стволов...
За лесом уже видно было Хвощинское. Собаки от
стали и сразу смолкли, деловито побежали назад, лес
расступился, и впереди опять открылись поля. Вечерело,
и тучи не то расходились, не то заходили теперь с трех
сторон: слева — почти черная, с голубыми просветами,
справа — седая, грохочущ ая непрерывным громом,
а с запада, из-за хвощинской усадьбы, из-за косогоров
над речной долиной,— мутно-синяя, в пыльных полосах
дождя, сквозь которые розовели горы дальних облаков.
Но над тарантасом дождь редел, и, приподнявшись, И в
лев, весь закиданный грязью , с удовольствием завалил
назад отяжелевший верх и свободно вздохнул пахучей
сыростью поля.
150
Он глядел на приближаю щ ую ся усадьбу, видел нако
нец то, о чем слыш ал так много, но по-прежнему каза
лось, что жила и умерла Луш ка не двадцать лет тому
назад, а чуть ли не во времена незапамятные. По долине
терялся в куге след мелкой речки, над ней летала белая
рыбалка. Дальш е, на полугоре, лежали ряды сена, потем
невшие от дождя; среди них, далеко друг от друга, рас
кидывались старые серебристые тополи. Д ом , довольно
большой, когда-то беленый, с блестящей мокрой крышей,
стоял на совершенно голом месте. Не было кругом ни
сада, ни построек, только два кирпичных столба на месте
ворот да лопухи по канавам. К огда лош ади вброд пере
шли речку и поднялись на гору, какая-то женщина в лет
нем мужском пальто, с обвисшими карм анам и, гнала по
лопухам индюшек. Фасад дом а был необыкновенно ску
чен: окон в нем было м ало, и все они были невелики,
сидели в толстых стенах. Зато огромны были мрачные
крыльца. С одного из них удивленно глядел на подъезжа
ющих молодой человек в серой гимназической блузе,
подпоясанной широким ремнем, черный, с красивыми
глазами и очень миловидный, хотя лицо его было бледно
и от веснушек пестро, как птичье яйцо.
Нужно было чем-нибудь объяснить свой заезд. П одня
вшись на крыльцо и назвав себя, Ивлев сказал, что хочет
посмотреть и, может быть, купить библиотеку, которая,
как говорила графиня, осталась от покойного, и молодой
человек, густо покраснев, тотчас повел его в дом. «Так вот
это и есть сын знаменитой Лушки!» — подумал Ивлев,
окидывая глазами все, что было на пути, и часто огляды
ваясь и говоря что попало, лишь бы лишний раз взглянуть
на хозяина, который казался слишком молож ав для своих
лет. Тот отвечал поспешно, но односложно, путался,
видимо, и от застенчивости, и от жадности; что он страш
но обрадовался возможности продать книги и вообразил,
что сбудет их недешево, сказалось в первых же его словах,
в той неловкой торопливости, с которой он заявил, что
таких книг, как у него, ни за какие деньги нельзя достать.
Через полутемные сени, где была настлана красная от
сырости солома, он ввел Ивлева в больш ую переднюю.
— Тут вот и жил ваш батю ш ка? — спросил Ивлев,
входя и снимая шляпу.
— Да, да, тут,— поспешил ответить молодой чело
век.— То есть, конечно, не тут... они ведь больше всего
в спальне сидели... но, конечно, и тут бывали...
151
— Да, я знаю , он ведь был болен,— сказал Ивлев.
М олодой человек вспыхнул.
— То есть чем болен? — сказал он, и в голосе его
послышались более мужественные ноты.— Это всё сплет
ни, они умственно нисколько не были больны... Они
только всё читали и никуда не выходили, вот и всё... Да
нет, вы, пожалуйста, не снимайте картуз, тут холодно,
мы ведь не живем в этой половине...
П равда, в доме было гораздо холоднее, чем на воз
духе. В неприветливой передней, оклеенной газетами, на
подоконнике печального от туч окна стояла лубяная пе
репелиная клетка. По полу сам собою прыгал серый
мешочек. Наклонивш ись, м олодой человек поймал его
и положил на лавку, и Ивлев понял, что в мешочке сидит
перепел; затем вошли в зал. Эта ком ната, окнами на
запад и на север, заким ала чуть ли не половину всего
дома. В одно окно, на золоте расчищающейся за тучами
зари, видна была столетняя, вся черная плакучая береза.
Передний угол весь был занят божницей без стекол,
уставленной и увешанной образам и; среди них выделялся
и величиной и древностью образ в серебряной ризе, и на
нем, желтея воском, как мертвы м телом , лежали венчаль
ные свечи в бледно-зеленых бантах.
— Простите, пожалуйста,— начал было Ивлев, пре
возм огая стыд,— разве ваш батю ш ка...
— Нет, это так,— проборм отал молодой человек,
мгновенно поняв его.— Они уже после ее смерти купили
эти свечи... и даже обручальное кольцо всегда носили...
М ебель в зале была топорная. Зато в простенках
стояли прекрасные горки, полные чайной посудой и уз
кими, высокими бокалами в золоты х ободках. А пол
весь был устлан сухими пчелами, которые щелкали под
ногами. Пчелами была усыпана и гостиная, совершенно
пустая. П ройдя ее и еще какую -то сумрачную комнату
с лежанкой, молодой человек остановился возле низень
кой двери и вынул из карм ана брюк больш ой ключ.
С трудом повернув его в ржавой замочной скважине,
он распахнул дверь, что-то проборм отал,— и Ивлев
увидел каморку в два окна; у одной стены ее стояла
железная голая койка, у другой — два книжных шкапчика
из карельской березы.
— Это и есть библиотека? — спросил Ивлев, подходя
к одному из них.
И молодой человек, поспешив ответить утвердитель
152
но, помог ему растворить шкапчик и жадно стал следить
за его руками.
Престранные книги составляли эту библиотеку! Рас
крывал Ивлев толстые переплеты, отворачивал ш ерш а
вую серую страницу и читал: «Заклятое урочище»...
«Утренняя звезда и ночные демоны»... «Размыш ления
о таинствах мироздания»... «Чудесное путешествие в вол
шебный край»... «Новейший сонник»... А руки все-таки
слегка дрожали. Так вот чем питалась та одинокая душа,
что навсегда затворилась от м ира в этой каморке и еще
так недавно уш ла из нее... Но, может быть, она, эта душа,
и впрямь не совсем была безумна? «Есть бытие,— вспом
нил Ивлев стихи Бараты нского,— есть бытие, но именем
каким его назвать? Ни сон оно, ни бденье,— меж них оно,
и в человеке им с безумием граничит разуменье...» Рас
чистило на западе, золото глядело оттуда из-за красивых
лиловатых облаков и странно озаряло этот бедный при
ют любви, любви непонятной, в какое-то экстатическое
житие превратившей целую человеческую жизнь, кото
рой, может, надлежало быть самой обыденной жизнью,
не случись какой-то загадочной в своем обаянии Лушки...
Взяв из-под койки скамеечку, Ивлев сел перед шкапом
и вынул папиросы, незаметно оглядывая и запоминая
комнату.
— Вы курите? — спросил он м олодого человека, сто
явшего над ним.
Тот опять покраснел.
— Курю ,— проборм отал он и попытался улыбнуть
ся.— То есть не то что курю, скорее балую сь... А, впро
чем, позвольте, очень благодарен вам...
И, неловко взяв папиросу, закурил дрож ащ ими ру
ками, отошел к подоконнику и сел на него, загораживая
желтый свет зари.
— А это что? — спросил Ивлев, наклоняясь к средней
полке, на которой лежала только одна очень маленькая
книжечка, похожая на молитвенник, и стояла шкатулка,
углы которой были обделаны в серебро, потемневшее от
времени.
— Это так... В этой шкатулке ожерелье покойной
матушки,— запнувшись, но стараясь говорить небрежно,
ответил молодой человек.
— М ожно взглянуть?
— Пожалуйста... хотя оно ведь очень простое... вам
не может быть интересно.
153
И, открыв шкатулку, Ивлев увидел заношенный шну
рок, снизку дешевеньких голубых шариков, похожих на
каменные. И такое волнение овладело им при взгляде на
эти шарики, некогда лежавшие на шее той, которой суж
дено было быть столь лю бим ой и чей смутный образ уже
не мог не быть прекрасным, что зарябило в глазах от
сердцебиения. Н асмотревш ись, Ивлев осторожно поста
вил шкатулку на место; потом взялся за книжечку. Это
была крохотная, прелестно изданная почти сто лет тому
назад «Г рам м атика лю бви, или Искусство лю бить и быть
взаимно лю бимым».
— Эту книжку я, к сожалению, не могу продать,—
с трудом проговорил молодой человек.— Она очень до
рогая... они даже под подушку ее себе клали...
— Но, может быть, вы позволите хоть посмотреть
ее? — сказал Ивлев.
— П ож алуйста,— прош ептал молодой человек.
И, превозмогая неловкость, смутно том ясь его при
стальным взглядом, Ивлев стал медленно перелистывать
«Грам м атику любви». Она вся делилась на маленькие
главы: «О красоте, о сердце, об уме, о знаках любовных,
о нападении и защищении, о размолвке и примирении,
о любви платонической»... Каж дая глава состояла из
коротеньких, изящных, порою очень тонких сентенций,
и некоторые из них были деликатно отмечены пером,
красными чернилами. «Л ю бовь не есть простая эпизода
в нашей жизни,— читал Ивлев.— Разум наш противоречит
сердцу и не убеждает оного.— Женщины никогда не бывают
так сильны, как когда они вооруж аю тся слабостью .—
Женщину мы обожаем за то, что она владычествует над
нашей мечтой идеальной.— Тщеславие выбирает, истинная
лю бовь не вы бирает.— Ж енщина прекрасная должна зани
мать вторую ступень; первая принадлежит женщине милой.
Сия-то делается владычицей нашего сердца: прежде нежели
мы отдадим о ней отчет сами себе, сердце наше делается
невольником любви навеки...» Затем шло «изъяснение
языка цветов», и опять кое-что было отмечено: «Дикий
мак — печаль. Вересклед — твоя прелесть запечатлена
в моем сердце. М огильница — сладостные воспоминания.
Печальный гераний — меланхолия. П олы нь — вечная
горесть»... А на чистой страничке в самом конце было
мелко, бисерно написано теми же красными чернилами
четверостишие. М олодой человек вытянул шею, загляды
вая в «Грам м атику любви», и сказал с деланной усмешкой:
154
— Это они сами сочинили...
Через полчаса Ивлев с облегчением простился с ним.
Из всех книг он за дорогую цену купил только эту
книжечку. М утно-золотая заря блекла в облаках за поля
ми, отсвечивала в лужах, мокро и зелено было в полях.
М алый не спешил, но Ивлев не понукал его. М алый
рассказывал, что та женщина, которая давеча гнала по
лопухам индюшек,— жена дьякона, что молодой Хвощинский живет с нею. Ивлев не слушал. Он все думал
о Лушке, о ее ожерелье, которое оставило в нем чувство
сложное, похожее на то, какое испытал он когда-то в од
ном итальянском городке при взгляде на реликвии одной
святой. «Вошла она навсегда в мою жизнь!» — подумал
он. И, вынув из карм ана «Г рам м атику любви», медленно
перечитал при свете зари стихи, написанные на ее послед
ней странице:
Тебе сердца любивших скажут:
«В преданьях сладостных живи!»
И внукам, правнукам покажут
Сию Грамматику Любви.
Москва, 1915
anim ^ss
ГОСПОДИН ИЗ САН-ФРАНЦИСКО
Господин из Сан-Франциско — имени его ни в Неапо
ле, ни на Капри никто не запомнил — ехал в Старый
Свет на целых два года, с женой и дочерью , единственно
ради развлечения.
Он был твердо уверен, что имеет полное право на
отдых, на удовольствия, на путешествие во всех отнош е
ниях отличное. Для такой уверенности у него был тот
довод, что, во-первых, он был богат, а во-вторых, только
что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят во
семь лет. До этой поры он не жил, а лишь существовал,
правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на
будущее. Он работал не покладая рук,— китайцы, кото
рых он выписывал к себе на работы целыми тысячами,
хорошо знали, что это значит! — и наконец увидел, что
сделано уже много, что он почти сравнялся с теми, кого
некогда взял себе за образец, и решил передохнуть. Л ю
ди, к которым принадлежал он, имели обычай начинать
наслаждение жизнью с поездки в Европу, в Индию, в Еги
пет. П оложил и он поступить так же. Конечно, он хотел
вознаградить за годы труда прежде всего себя; однако
рад был и за жену с дочерью . Ж ена его никогда не
отличалась особой впечатлительностью , но ведь все по
жилые американки страстные путешественницы. А* что до
дочери, девушки на возрасте и слегка болезненной, то для
нее путешествие было прямо необходимо: не говоря уже
о пользе для здоровья, разве не бывает в путешествиях
счастливых встреч? Тут иной раз сидишь за столом или
рассматриваеш ь фрески рядом с м иллиардером.
М арш рут был вы работан господином из Сан-Ф ран
циско обширный. В декабре и январе он надеялся наслаж
даться солнцем Ю жной И талии, памятниками древности,
тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что
156
люди в его годы чувствуют особенно тонко,— лю бовью
молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бес
корыстной; карнавал он думал провести в Ницце, в М он
те-Карло, куда в эту пору стекается самое отборное
общество, где одни с азартом предаю тся автомобильны м
и парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что
принято называть флиртом, а четвертые — стрельбе в го
лубей, которые очень красиво взвиваю тся из садков над
изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок,
и тотчас же стукаю тся белыми комочками о землю;
начало м арта он хотел посвятить Флоренции, к С трастям
Господним приехать в Рим, чтобы слуш ать там
«Miserere» ‘, входили в его планы и Венеция, и Париж,
и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах,
и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет,
и даже Япония,— разумеется, уже на обратном пути...
И все пошло сперва прекрасно.
Был конец ноября, до самого Г ибралтара пришлось
плыть то в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом;
но плыли вполне благополучно. Пассажиров было много,
пароход — знаменитая «Атлантида» — был похож на
громадный отель со всеми удобствами,— с ночным ба
ром, с восточными банями, с собственной газетой,—
и жизнь на нем протекала весьма размеренно: вставали
рано, при трубных звуках, резко раздававш ихся по кори
дорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно
и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пусты
ней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланеле
вые пижамы, пили кофе, ш околад, какао; затем садились
в ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хоро
шее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли
к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось
бодро гулять по палубам, дыш а холодной свежестью
океана, или играть в ш еффльборд и другие игры для
нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать — под
крепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись,
с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго
завтрака, еще более питательного и разнообразного, чем
первый; следующие два часа посвящались отдыху; все
палубы были заставлены тогда длинными камыш овы ми
креслами, на которых путешественники лежали, укры
вшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые 1
1 «Смилуйся» (лат.) — католическая молитва.
157
бугры, мелькавшие за бортом , или сладко задремывая;
в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили
крепким душ истым чаем с печеньями; в семь повещали
трубными сигналами о том , что составляло главнейшую
цель всего этого существования, венец его... И тут гос
подин из Сан-Франциско спешил в свою богатую каби
ну — одеваться.
По вечерам этажи «А тлантиды» зияли во мраке огнен
ными несметными глазам и, и великое множество слуг
работало в поварских, судомойных и винных подвалах.
Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не
думали, твердо веря во власть над ним командира, рыже
го человека чудовищной величины и грузности, всегда
как бы сонного, похожего в своем мундире с широкими
золоты ми нашивками на огром ного идола и очень редко
появлявшегося на люди из своих таинственных покоев; на
баке поминутно взвывала с адской мрачностью и взвиз
гивала с неистовой злобой сирена, но немногие из обеда
ющих слышали сирену — ее заглуш али звуки прекрас
ного струнного оркестра, изысканно и неустанно игра
вшего в двусветной зале, празднично залитой огнями,
переполненной декольтированны ми дам ам и и мужчина
ми во фраках и смокингах, стройными лакеями и почти
тельными метрдотелям и, среди которых один, тот, что
принимал заказы только на вина, ходил с цепью на шее,
как лорд-мэр. Смокинг и крахмальное белье очень м оло
дили господина из Сан-Франциско. Сухой, невысокий,
неладно скроенный, но крепко сшитый, он сидел в золо
тисто-жемчужном сиянии этого чертога за бутылкой ви
на, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла, за
кудрявым букетом гиацинтов. Нечто монгольское было
в его ж елтоватом лице с подстриженными серебряными
усами, золоты ми плом бам и блестели его крупные зубы,
старой слоновой костью — крепкая лысая голова. Бога
то, но по годам была одета его жена, женщина крупная,
ш ирокая и спокойная; сложно, но легко и прозрачно,
с невинной откровенностью — дочь, высокая, тонкая,
с великолепными волосами, прелестно убранными, с аро
матическим от фиалковых лепешечек дыханием и с не
жнейшими розовы ми прыщ иками возле губ и между
лопаток, чуть припудренных... Обед длился больше часа,
а после обеда открывались в бальной зале танцы, во
время которых мужчины,— в том числе, конечно, и гос
подин из Сан-Ф ранциско,— задрав ноги, до малиновой
158
красноты лиц накуривались гаванскими сигарами и напи
вались ликерами в баре, где служили негры в красных
камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые
яйца. Океан с гулом ходил за стеной черными горами,
вьюга крепко свистала в отяжелевших снастях, пароход
весь дрожал, одолевая и ее, и эти горы,— точно плугом
разваливая на стороны их зыбкие, то и дело вскипавшие
и высоко взвивавшиеся пенистыми хвостами гром ады ,—
в смертной тоске стенала удушаемая туманом сирена,
мерзли от стужи и шалели от непосильного напряжения
внимания вахтенные на своей вышке, мрачным и зной
ным недрам преисподней, ее последнему, девятому кругу
была подобна подводная утроба парохода,— та, где глу
хо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими рас
каленными зевами груды каменного угля, с грохотом
ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по
пояс голыми лю дьм и, багровы м и от пламени; а тут,
в баре, беззаботно закидывали ноги на ручки кресел,
цедили коньяк и ликеры, плавали в волнах пряного дым а,
в танцевальном зале все сияло и изливало свет, тепло
и радость, пары то крутились в вальсах, то изгибались
в танго — и музыка настойчиво, в сладостно-бесстыдной
печали молила все об одном, все о том же... Был среди
этой блестящей толпы некий великий богач, бритый,
длинный, в старом одном фраке, был знаменитый испанс
кий писатель, была всесветная красавица, была изящная
влюбленная пара, за которой все с лю бопы тством следи
ли и которая не скрывала своего счастья: он танцевал
только с ней, и все выходило у них так тонко, очаровате
льно, что только один командир знал, что эта пара
нанята Л лойдом играть в лю бовь за хорошие деньги
и уже давно плавает то на одном, то на другом корабле.
В Гибралтаре всех обрадовало солнце, было похоже
на раннюю весну; на борту «Атлантиды» появился новый
пассажир, возбудивший к себе общий интерес,— наслед
ный принц одного азиатского государства, путешест
вующий инкогнито, человек маленький, весь деревянный,
широколицый, узкоглазый, в золоты х очках, слегка не
приятный — тем, что крупные усы сквозили у него
как у м ертвого, в общем же, милый, простой и скромный.
В Средиземном море шла крупная и цветистая, как
хвост павлина, волна, которую , при ярком блеске и со
вершенно чистом небе, развела весело и бешено летевш ая
навстречу трам онтана... П отом , на вторые сутки, небо
159
стало бледнеть, горизонт затуманился: близилась земля,
показались Иския, Капри, в бинокль уже виден был
кусками сахара насыпанный у подножия чего-то сизого
Неаполь... М ногие леди и джентльмены уже надели
легкие, мехом вверх шубки; безответные, всегда шепотом
говорящие бои-китайцы, кривоногие подростки со смо
ляными косами до пят и с девичьими густыми ресницами,
исподволь вытаскивали к лестницам пледы, трости,
чемоданы, несессеры... Дочь господина из Сан-Фран
циско стояла на палубе рядом с принцем, вчера вечером,
по счастливой случайности, представленным ей, и делала
вид, что пристально см отрит вдаль, куда он указывал
ей, что-то объясняя, что-то торопливо и негромко
рассказывая; он по росту казался среди других м а
льчиком, он был совсем не хорош собой и странен,—
очки, котелок, английское пальто, а волосы редких
усов точно конские, смуглая тонкая кожа на плоском
лице точно натянута и как будто слегка лакирована,—
но девушка слуш ала его и от волнения не понимала,
что он ей говорит; сердце ее билось от непонятного
восторга перед ним: все, все в нем было не такое,
как у прочих,— его сухие руки, его чистая кожа,
под которой текла древняя царская кровь; даже его
европейская, совсем простая, но как будто особенно
опрятная одежда таили в себе неизъяснимое очарование.
А сам господин из Сан-Франциско, в серых гетрах
на ботинках, все поглядывал на стоявш ую возле него
знаменитую красавицу, высокую, удивительного сло
жения блондинку с разрисованными по последней па
рижской моде глазам и, державшую на серебряной це
почке крохотную, гнутую, облезлую собачку и все
разговаривавш ую с нею. И дочь, в какой-то смутной
неловкости, старалась не замечать его.
Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил
в заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра
до вечера служили ему, предупреждая его малейшее же
лание, охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи,
звали для него носильщиков, доставляли его сундуки
в гостиницы. Так было всюду, так было в плавании, так
должно было быть и в Неаполе. Н еаполь рос и прибли
жался; музыканты, блестя медью духовых инструментов,
уже столпились на палубе и вдруг оглушили всех тор
жествующими звуками м арш а, гигант-командир, в па
радной форме, появился на своих мостках и, как мило160
И. А. Бунин. Грасс, 1928.
Одесса. Гостиница «Лондонская».
Здесь жили, приезжая в Одессу, И. А. Бунин, А. П. Чехов, А. И. Куприн.
И. А. Бунин. Фотография с текстом письма к М. П. Чеховой: «Красив?..
Целую Ваши ручки, кланяюсь дорогому Антону Павловичу и Евгении
Яковлевне, очень прошу написать мне. Еду в Одессу с Найденовым:
Софиевская, 5. 29 декабря 1902 г. Ваш И. Бунин».
■
pм
p
SC
9)
43
Москва. Вознесенский
монастырь в Кремле.
Москва. Полковая церковь на Ходынском поле.
Москва. Памятник героям Плевны. Русские войска 28 ноября 1877 г.
после ожесточенных сражений с турками освободили болгарский город
Плевну.
Iff
W
x 0\a*
О О 5
V» *
x
весна».
i. Главные ворота.
'
у * гг
£
Ч VVA
'jp fo
'
л«*
ti? i A . u
Цветок, посланный И. А. Буниным в 1911 г. с Цейлона в Москву,
по-видимому, Н. А. Пушешникову. К цветку была приложена записка
Бунина: «Это лепестки священного цветка с жертвенника Будды.
Понюхай и сохрани».
Фотография с портрета И. А. Бунина работы П. А. Нилуса.
Одесса, 1918.
Портрет И. А. Бунина с его надписью:
«Лето 1918 г., после бегства из Москвы, под Одессой. Ив. Бунин».
h sstotJ& bij& le
& fajoxt; fopfour
& >
Э
М
^ г ^ х я ^
И. А. Бунин. Фотография с его надписями: «Ivan Bunin, Paris, 1920»;
«После пережитого в Одессе, первый год в эмиграции».
< Л С с ги
n'tpnvpemT
раЛ&тбг А?<хкстс/ ,
» >6«"'
И. А. Бунин. Фотография с надписью:
«Мой портрет работы Бакста.
Ив. Б. 1921 г., Париж. NB. Подлинник!»
Портрет И. А. Бунина с его автографом:
«В год, когда я стал эмигрантом. Ив. Бунин, 1920
■ 1 £ £ С/
С. В. Рахманинов (слева), И. А. Бунин, М. А. Алданов. Жуан-ле-Пэн —
курорт на Лазурном берегу Средиземного моря. 5 августа 1930.
Бунин перечислил лиц, изображенных на фотографии: «В. Н. Бунина,
Н. Я. Рощин, И. А. Бунин, И. С. Волконская (дочь Рахманинова),
С. В. Рахманинов, Т. С. Рахманинова. 1926».
С. В. Рахманинов, И. А. Бунин. Канн, 1926 г.
И. А. Бунин. 1930-е гг.
Г. Н. Кузнецова. 1934.
И. А. Бунин, Г. Н. Кузнецова.
Кузнецова написала на обороте фотографии:
«Первый раз в Грассе. 1926 г.».
Портрет И. А. Бунина с его автографом:
«Ivan Bunin, Paris, 1928».
И. А. Бунин, В. Н.
Бунина. Бунин да
тировал: «Рождест
во 1929 г., Grasse».
стивый языческий бог, приветственно пом отал рукой пас
сажирам. А когда «А тлантида» вош ла наконец в гавань,
привалила к набережной своей многоэтажной гром адой,
усеянной лю дьм и, и загрохотали сходни,— сколько пор
тье и их помощ ников в картузах с золоты м и галунами,
сколько всяких комиссионеров, свистунов мальчишек
и здоровенных оборванцев с пачками цветных открыток
в руках кинулось к нему навстречу с предложением услуг!
И он ухмылялся этим оборванцам, идя к автомобилю
того самого отеля, где мог остановиться и принц, и спо
койно говорил сквозь зубы то по-английски, то по-ита
льянски:
— Go away! 1 Via! 12
Ж изнь в Неаполе тотчас же потекла по заведенному
порядку: рано утром — завтрак в сумрачной столовой,
облачное, м ало обещ аю щ ее небо и толпа гидов у дверей
вестибюля; потом первые улыбки теплого розоватого
солнца, вид с высоко висящего балкона на Везувий, до
подножия окутанный сияющими утренними парами, на
серебристо-жемчужную рябь залива и тонкий очерк К ап
ри на горизонте, на бегущих внизу, по набережной, кро
хотных осликов в двуколках и на отряды мелких сол
датиков, ш агающ их куда-то с бодрой и вызывающей
музыкой; потом — выход к автом обилю и медленное
движение по лю дны м узким и сырым коридорам улиц,
среди высоких, многооконных дом ов, осмотр мертвенно
чистых и ровно, приятно, но скучно, точно снегом, осве
щенных музеев или холодных, пахнущих восЛсом церквей,
в которых повсюду одно и то же: величавый вход, закры
тый тяжкой кожаной завесой, а внутри — огромная пу
стота, молчание, тихие огоньки семисвечника, красне
ющие в глубине на престоле, убранном кружевами, оди
нокая старуха среди темных деревянных парт, скользкие
гробовые плиты под ногами и чье-нибудь «Снятие со
Креста», непременно знаменитое; в час — второй завтрак
на горе С ан-М артино, куда съезжается к полудню немало
людей самого первого сорта, и где однажды дочери гос
подина из Сан-Франциско чуть не сделалось дурно: ей
показалось, что в зале сидит принц, хотя она уже знала из
газет, что он в Риме; в пять — чай в отеле, в нарядном
салоне, где так тепло от ковров и пылающих каминов;
а там снова приготовления к обеду — снова мощный,
1 — Прочь! (англ.).
2 — Прочь! (ит.)
8
Заказ 4236
161
властный гул гонга по всем этаж ам , снова вереницы
шуршащих по лестницам ш елками и отражаю щ ихся в зе
ркалах декольтированных дам , снова широко и гостепри
имно открытый чертог столовой, и красные куртки музы
кантов на эстраде, и черная толпа лакеев возле м етрдо
теля, с необыкновенным мастерством разливаю щ его по
тарелкам густой розовы й суп... Обеды опять были так
обильны и кушаньями, и винами, и минеральными вода
ми, и сластями, и фруктами, что к одиннадцати часам
вечера по всем номерам разносили горничные каучуко
вые пузыри с горячей водой для согревания желудков.
Однако декабрь «выдался» не совсем удачный: портье,
когда с ними говорили о погоде, только виновато подни
мали плечи, бормоча, что такого года они и не запомнят,
хотя уже не первый год приходилось им борм отать это
и ссылаться на то, что всюду происходит что-то ужасное:
на Ривьере небывалые ливни и бури, в Афинах снег, Этна
тоже йся занесена и по ночам светит, из П алермо тури
сты, спасаясь от стужи, разбегаю тся... Утреннее солнце
каждый день обманы вало: с полудня неизменно серело
и начинал сеять дождь, да все гуще и холоднее; тогда
пальмы у подъезда отеля блестели жестью, город казался
особенно грязным и тесным, музеи чересчур однообраз
ными, сигарные окурки толстяков-извозчиков в резино
вых, крыльями развеваю щ ихся по ветру накидках — не
стерпимо вонючими, энергичное хлопанье их бичей над
тонкошейными клячами явно ф альш ивым, обувь синьо
ров, разметаю щ их трам вайны е рельсы, ужасною, а жен
щины, шлепающие по грязи, под дождем, с черными
раскрыты ми головам и,— безобразно коротконогими;
про сырость же и вонь гнилой рыбой от пенящегося
у набережной моря и говорить нечего. Господин и гос
пожа из Сан-Франциско стали по утрам ссориться; дочь
их то ходила бледная, с головной болью , то оживала,
всем восхищалась и была тогда и мила, и прекрасна:
прекрасны были те нежные, сложные чувства, что пробу
дила в ней встреча с некрасивым человеком, в котором
текла необычная кровь, ибо ведь в конце концов и не
важно, что именно пробуждает девичью душу,— деньги
ли, слава ли, знатность ли рода... Все уверяли, что совсем
не то в Сорренто, на Капри — там и теплей, и солнечней,
и лимоны цветут, и нравы честнее, и вино натуральней.
И вот семья из Сан-Франциско решила отправиться со
всеми своими сундуками на Капри, с тем, чтобы, осм от
162
рев его, походив по камням на месте дворцов Тиверия,
побывав в сказочных пещерах Л азурного Г рота и послу
шав абруццских волынщ иков, целый месяц бродящих
перед Рождеством по острову и поющих хвалы Деве
М арии, поселиться в Сорренто.
В день отъезда,— очень памятный для семьи из СанФранциско! — даже и с утра не было солнца. Тяжелый
туман до самого основания скрывал Везувий, низко серел
над свинцовой зыбью моря. О строва Капри совсем не
было видно — точно его никогда и не существовало на
свете. И маленький пароходик, направившийся к нему,
так валяло со стороны на сторону, что семья из СанФранциско пластом лежала на диванах в жалкой каюткомпании этого пароходика, закутав ноги пледами и за
крыв от дурноты глаза. Миссис страдала, как она д ум а
ла, больше всех; ее несколько раз одолевало, ей казалось,
что она умирает, а горничная, прибегавш ая к ней с тази
ком,— уже многие годы изо дня в день качавшаяся на
этих волнах и в зной, и в стужу и все-таки неутомимая,—
только смеялась. Мисс была ужасно бледна и держала
в зубах ломтик лимона. М истер, лежавший на спине,
в широком пальто и больш ом картузе, не разжимал
челюстей всю дорогу; лицо его стало темным, усы белы
ми, голова тяжко болела: последние дни, благодаря дур
ной погоде, он пил по вечерам слишком много и слиш
ком много лю бовался «живыми картинами» в некоторых
притонах. А дождь сек в дребезжащ ие стекла, на диваны
с них текло, ветер с воем ломил в мачты и порою , вместе
с налетавшей волной, клал пароходик совсем набок, и то
гда с грохотом катилось что-то внизу. На остановках,
в Кастеллам аре, в Сорренто, было немного легче; но
и тут размахивало страш но, берег со всеми своими обры
вами, садами, пиниями, розовы ми и белыми отелями
и дымными, курчаво-зелеными горами летал за окном
вниз и вверх, как на качелях; в стены стукались лодки,
сырой ветер дул в двери, и, ни на минуту не смолкая,
пронзительно вопил ф качавшейся барки под флагом
гостиницы «Royal» картавый мальчиш ка, заманивавш ий
путешественников. И господин из Сан-Франциско, чувст
вуя себя так, как и подобало ему,— совсем стариком ,—
уже с тоской и злобой думал обо всех этих жадных,
воняющих чесноком лю диш ках, называемых итальянца
ми; раз во время остановки, открыв глаза и приподняв
шись с дивана, он увидел под скалистым отвесом кучу
163
таких жалких, насквозь проплесневевших каменных
домиш ек, налепленных друг на друга у самой воды,
возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и корич
невых сетей, что, вспомнив, что это и есть подлинная
И талия, которой он приехал наслаждаться, почув
ствовал отчаяние... Наконец, уже в сумерках, стал
надвигаться своей чернотой остров, точно насквозь
просверленный у подножия красными огоньками, ветер
стал мягче, теплей, благовонней, по смиряю щ имся
волнам, переливавшимся, как черное масло, потекли
золоты е удавы от фонарей пристани... П отом вдруг
загремел и шлепнулся в воду якорь, наперебой понес
лись отовсюду яростные крики лодочников — и сразу
стало на душе легче, ярче засияла каю т-компания,
захотелось есть, пить, курить, двигаться... Через десять
минут семья из Сан-Франциско сош ла на большую
барку, через пятнадцать ступила на камни набережной,
а затем села в светлый вагончик и с жужжанием
потянулась вверх по откосу, среди кольев на виноград
никах, полуразваливш ихся каменных оград и мокрых,
корявых, прикрытых кое-где соломенными навесами
апельсинных деревьев, с блеском оранжевых плодов
и толстой глянцевитой листвы скользивших вниз, под
гору, мимо открыты х окон вагончика... Сладко пахнет
в Италии земля после дождя, и свой, особый запах есть
у каждого ее острова!
Остров Капри был сыр и темен в этот вечер! Но тут он
на минуту ожил, кое-где осветился. На верху горы, на
площадке фюникю лера, уже опять стояла толпа тех, на
обязанности которых лежало достойно принять господи
на из Сан-Франциско. Были и другие приезжие, но не
заслуживающие внимания,— несколько русских, поселив
шихся на Капри, неряшливых и рассеянных, в очках,
с бородам и, с поднятыми воротниками стареньких паль
тишек, и компания длинноногих, круглоголовых немец
ких юношей в тирольских костю мах и с холщовыми
сумками за плечами, не нуждающихся ни в чьих услугах
и совсем не щедрых на траты . Господин из Сан-Ф ран
циско, спокойно сторонившийся и от тех, и от других,
был сразу замечен. Ему и его д ам ам торопливо помогли
выйти, перед ним побежали вперед, указывая дорогу, его
снова окружили мальчишки и те дюжие каприйские бабы,
что носят на головах чемоданы и сундуки порядочных
туристов. Застучали по маленькой, точно оперной площ а
164
ди, над которой качался от влажного ветра электрический
шар, их деревянные ножные скамеечки, по-птичьему за
свистала и закувы ркалась через голову орава м альчи
шек — и как по сцене пошел среди них господин из
Сан-Франциско к какой-то средневековой арке под сли
тыми в одно дом ам и, за которой покато вела к си
яющему впереди подъезду отеля звонкая уличка с вихром
пальмы над плоскими кры ш ами налево и синими зве
здами на черном небе вверху, впереди. И все было
похоже на то, что это в честь гостей из Сан-Франциско
ожил каменный сырой городок на скалистом островке
в Средиземном море, что это они сделали таким счаст
ливым и радуш ным хозяина отеля, что только их ждал
китайский гонг, завывавш ий по всем этаж ам сбор к обе
ду, едва вступили они в вестибюль.
Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин, отм ен
но элегантный м олодой человек, встретивший их, на
мгновение поразил господина из Сан-Франциско: он
вдруг вспомнил, что нынче ночью среди прочей пута
ницы, осаждавшей его во сне, он видел именно этого
джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же
визитке и с той же зеркально причесанной головою .
Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но
как в душе его уже давным-давно не осталось ни даже
горчичного семени каких-либо так называемых мистичес
ких чувств, то сейчас же и померкло его удивление: шутя
сказал он об этом странном совпадении сна и дейст
вительности жене и дочери, проходя по коридору отеля.
Дочь, однако, с тревогой взглянула на него в эту минуту:
сердце ее вдруг сжала тоска, чувство страш ного одино
чества на этом чужом, темном острове...
Только что отбы ла гостивш ая на Капри высокая осо
ба — Рейс XVII. И гостям из Сан-Франциско отвели те
самые апартаменты , что занимал он. К ним приставили
самую красивую и умелую горничную, бельгийку, с тон
кой и твердой от корсета талией и в крахм альном чепчике
в виде маленькой зубчатой короны, и самого видного из
лакеев, угольно-черного, огнеглазого сицилийца, и сам о
го расторопного коридорного, маленького и полного Л у
иджи, много переменившего подобных мест на своем
веку. А через минуту в дверь комнаты господина из
Сан-Франциско легонько стукнул француз м етрдотель,
явившийся, чтобы узнать, будут ли господа приезжие
обедать, и в случае утвердительного ответа, в котором,
165
впрочем, не было сомнения, долож ить, что сегодня лан
густ, ростбиф, спаржа, фазаны и так далее. Пол еще
ходил под господином из Сан-Ф ранциско,— так закачал
его этот дрянной итальянский пароходиш ко,— но он не
спеша, собственноручно, хотя с непривычки и не совсем
ловко, закрыл хлопнувшее при входе метрдотеля окно, из
которого пахнуло запахом дальней кухни и мокрых цве
тов в саду, и с неторопливой отчетливостью ответил, что
обедать они будут, что столик для них должен быть
поставлен подальш е от дверей, в самой глубине залы, что
пить они будут вино местное, и каждому его слову м етр
дотель поддакивал в самых разнообразны х интонациях,
имевших, однако, только тот смысл, что нет и не может
быть сомнения в правоте желаний господина из СанФранциско и что все будет исполнено в точности. Н апос
ледок он склонил голову и деликатно спросил:
— Все, сэр?
И, получив в ответ медлительное «yes» \ прибавил,
что сегодня у них в вестибюле тарантелла — танцуют
К арм елла и Джузеппе, известные всей Италии и «всему
миру туристов».
— Я видел ее на откры тках,— сказал господин из
Сан-Франциско ничего не вы раж аю щ им голосом.—
А этот Джузеппе — ее муж?
— Д вою родны й брат, сэр,— ответил метрдотель.
И, помедлив, что-то подумав, но ничего не сказав,
господин из Сан-Франциско отпустил его кивком головы.
А затем он снова стал точно к венцу готовиться:
повсюду зажег электричество, наполнил все зеркала от
ражением света и блеска, мебели и раскрытых сундуков,
стал бриться, мыться и поминутно звонить, в то время
как по всему коридору неслись и перебивали его другие
нетерпеливые звонки — из ком нат его жены и дочери.
И Луиджи, в своем красном переднике, с легкостью,
свойственной многим толстякам , делая гримасы ужаса,
до слез смешивший горничных, пробегавших мимо с ка
фельными ведрами в руках, кубарем катился на звонок и,
стукнув в дверь костяш ками, с притворной робостью ,
с доведенной до идиотизм а почтительностью спрашивал:
— На sonato, signore? 12
И из-за двери слыш ался неспешный и скрипучий, оби
дно вежливый голос:
1 «да» (англ.).
2 — Вы звонили, синьор? (ит.)
166
— Yes, come in... 1
Ч то чувствовал, что думал господин из Сан-Ф ран
циско в этот столь знаменательны й для него вечер? Он,
как всякий испытавший качку, только очень хотел есть,
с наслаждением мечтал о первой ложке супа, о первом
глотке вина и соверш ал привычное дело туалета даже
в некотором возбуждении, не оставлявш ем времени для
чувств и размыш лений.
Побривш ись, вымывш ись, ладно вставив несколько
зубов, он, стоя перед зеркалами, смочил и придрал щ ет
ками в серебряной оправе остатки жемчужных волос
вокруг смугло-желтого черепа, натянул на крепкое стар
ческое тело с полнеющей от усиленного питания талией
кремовое шелковое трико, а на сухие ноги с плоскими
ступнями — черные шелковые носки и бальные туфли,
приседая, привел в порядок высоко подтянутые ш елковы
ми помочами черные брюки и белоснежную, с вы пятив
шейся грудью рубашку, вправил в блестящие манжеты
запонки и стал мучиться с ловлей под твердым воротнич
ком запонки шейной. П ол еще качался под ним, кончикам
пальцев было больно, запонка порой крепко кусала дряб
лую кожицу в углублении под кадыком, но он был на
стойчив и наконец, с сияющ ими от напряжения глазам и,
весь сизый от сдавившего ему горло не в меру тугого
воротничка, таки доделал дело — и в изнеможении при
сел перед трю м о, весь отраж аясь в нем и повторяясь
в других зеркалах.
— О, это ужасно! — проборм отал он, опуская креп
кую лысую голову и не стараясь понять, не думая, что
именно ужасно; потом привычно и внимательно оглядел
свои короткие, с подагрическими затвердениями в суста
вах пальцы, их крупные и выпуклые ногти миндального
цвета и повторил с убеждением:
— Это ужасно...
Но тут зычно, точно в языческом храме, загудел
по всему дому второй гонг. И, поспешно встав с места,
господин из Сан-Франциско еще больше стянул во
ротничок галстуком, а живот откры ты м жилетом, надел
смокинг, выправил манжеты, еще раз оглядел себя
в зеркале... Э та К арм елла, смуглая, с наигранными
глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде,
где преобладает оранжевый цвет, пляшет, должно быть,
1 — Да, входите... (англ.)
167
необыкновенно, подумал он. И, бодро выйдя из своей
комнаты и подойдя по ковру к соседней, жениной, громко
спросил, скоро ли они?
— Через пять минут! — звонко и уже весело отозвал
ся из-за двери девичий голос.
— Отлично,— сказал господин из Сан-Франциско.
И не спеша пошел по коридорам и по лестницам,
устланным красными коврами, вниз, отыскивая читаль
ню. Встречные слуги жались от него к стене, а он шел, как
бы не замечая их. Запоздавш ая к обеду старуха, уже
сутулая, с молочными волосами, но декольтированная,
в светло-сером ш елковом платье, поспеш ала впереди не
го изо всех сил, но смешно, по-куриному, и он легко
обогнал ее. Возле стеклянных дверей столовой, где уже
все были в сборе и начали есть, он остановился перед
столиком, загромож денны м коробками сигар и египетс
ких папирос, взял больш ую маниллу и кинул на столик
три лиры; на зимней веранде м имоходом глянул в откры
тое окно: из темноты повеяло на него нежным воздухом,
померещилась верхушка старой пальмы , раскинувшая по
звездам свои вайи, казавшиеся гигантскими, донесся от
даленный ровный шум моря... В читальне, уютной, тихой
и светлой только над столами, стоя ш урш ал газетами
какой-то седой немец, похожий на Ибсена, в серебряных
круглых очках и с сумасшедшими, изумленными глазами.
Х олодно осмотрев его, господин из Сан-Франциско сел
в глубокое кожаное кресло в углу, возле лампы под
зеленым колпаком, надел пенсне и, дернув головой от
душившего его воротничка, весь закрылся газетным ли
стом. Он быстро пробежал заглавия некоторых статей,
прочел несколько строк о никогда не прекращающейся
балканской войне, привычным жестом перевернул газе
ту,— как вдруг строчки вспыхнули перед ним стеклянным
блеском, шея его напружилась, глаза выпучились, пенсне
слетело с носа... Он рванулся вперед, хотел глотнуть
воздуха — и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала,
осветив весь рот золотом пломб, голова завалилась на
плечо и зам оталась, грудь рубашки выпятилась коро
бом — и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками,
поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то.
Не будь в читальне немца, быстро и ловко сумели бы
в гостинице зам ять это ужасное происшествие, мгновен
но, задними ходами, умчали бы за ноги и за голову
господина из Сан-Франциско куда подальш е — и ни еди
168
ная душа из гостей не узнала бы, что натворил он. Но
немец вырвался из читальни с криком, он всполошил весь
дом, всю столовую . И многие повскакали из-за еды,
многие, бледнея, бежали к читальне, на всех языках раз
давалось: «Что, что случилось?» — и никто не отвечал
толком, никто не понимал ничего, так как люди и до сих
пор еще больше всего дивятся и ни за что не хотят верить
смерти. Хозяин метался от одного гостя к другому,
пытаясь задерж ать бегущих и успокоить их поспешными
заверениями, что это так, пустяк, маленький обморок
с одним господином из Сан-Франциско... Но никто его не
слушал, многие видели, как лакеи и коридорные срывали
с этого господина галстук, жилет, измятый смокинг и д а
же зачем-то бальные баш маки с черных шелковых ног
с плоскими ступнями. А он еще бился. Он настойчиво
боролся со смертью , ни за что не хотел поддаться ей, так
неожиданно и грубо навалившейся на него. Он м отал
головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пья
ный... К огда его торопливо внесли и положили на кро
вать в сорок третий номер,— самый маленький, самый
плохой, самый сырой и холодный, в конце нижнего кори
дора,— прибежала его дочь, с распущенными волосами,
с обнаженной грудью , поднятой корсетом, потом боль
шая и уже совсем наряженная к обеду жена, у которой
рот был круглый от ужаса... Но тут он уже и головой
перестал м отать.
Через четверть часа в отеле все кое-как пришло в по
рядок. Но вечер был непоправимо испорчен. Некоторые,
возвратясь в столовую , дообедали, но молча, с обижен
ными лицами, меж тем как хозяин подходил то к тому,
кто к другому, в бессильном и приличном раздражении
пожимая плечами, чувствуя себя без вины виноватым,
всех уверяя, что он отлично понимает, «как это неприят
но», и давая слово, что он примет «все зависящие от него
меры» к устранению неприятности; тарантеллу пришлось
отменить, лишнее электричество потушили, больш инство
гостей ушло в город, в пивную, и стало так тихо, что
четко слышался стук часов в вестибюле, где только один
попугай деревянно борм отал что-то, возясь перед сном
в своей клетке, ухитряясь заснуть с нелепо задранной на
верхний шесток лапой... Господин из Сан-Франциско ле
жал на дешевой железной кровати, под грубыми ш ерстя
ными одеялами, на которые с потолка тускло светил
один рожок. П узырь со льдом свисал на его мокрый
169
и холодный лоб. Сизое, уже мертвое лицо постепенно
стыло, хриплое клокотанье, вырывавшееся из открытого
рта, освещенного отблеском золота, слабело. Это хрипел
уже не господин из Сан-Ф ранциско,— его больше не
было,— а кто-то другой. Ж ена, дочь, доктор, прислуга
стояли и глядели на него. Вдруг то, чего они ждали
и боялись, совершилось — хрип оборвался. И медленно,
медленно, на глазах у всех, потекла бледность по лицу
умершего, и черты его стали утончаться, светлеть...
Вошел хозяин. «Gia ё m orto» \ — сказал ему шепотом
доктор. Хозяин с бесстрастным лицом пожал плечами.
Миссис, у которой тихо катились по щекам слезы, подо
шла к нему и робко сказала, что теперь надо перенести
покойного в его комнату.
— О нет, м адам ,— поспешно, корректно, но уже без
всякой любезности и не по-английски, а по-французски
возразил хозяин, которому совсем не интересны были те
пустяки, что могли оставить теперь в его кассе приеха
вшие из Сан-Ф ранциско.— Это совершенно невозможно,
м адам ,— сказал он и прибавил в пояснение, что он очень
ценит эти апартам енты , что если бы он исполнил ее
желание, то всему Капри стало бы известно об этом
и туристы начали бы избегать их.
Мисс, все время странно смотревш ая на него, села на
стул и, зажав рот платком , зары дала. У миссис слезы
сразу высохли, лицо вспыхнуло. Она подняла тон, стала
требовать, говоря на своем языке и все еще не веря, что
уважение к ним окончательно потеряно. Хозяин с веж
ливым достоинством осадил ее: если м адам не нравятся
порядки отеля, он не смеет ее задерживать; и твердо
заявил, что тело должно быть вывезено сегодня же на
рассвете, что полиции уже дано знать, что представитель
ее сейчас явится и исполнит необходимые ф орм ально
сти... М ожно ли достать на Капри хотя бы простой
готовый гроб, спраш ивает мадам? К сожалению, нет, ни
в каком случае, а сделать никто не успеет. Придется
поступить как-нибудь иначе... Содовую английскую воду,
например, он получает в больших и длинных ящиках...
перегородки из такого ящика можно вынуть...
Ночью весь отель спал. О ткрыли окно в сорок
третьем номере,— оно выходило в угол сада, где под
высокой каменной стеной, утыканной по гребню битым 1
1 «Уже умер» (ит.).
170
стеклом, рос чахлый банан,— потушили электричество,
заперли дверь на ключ и ушли. М ертвый остался в тем но
те, синие звезды глядели на него с неба, сверчок с груст
ной беззаботностью запел на стене... В тускло освещен
ном коридоре сидели на подоконнике две горничные,
что-то штопали. Вошел Луиджи с кучей платья на руке,
в туфлях.
— Pronto? (Готово?) — озабоченно спросил он звон
ким ш епотом, указывая глазам и на страшную дверь
в конце коридора. И легонько пом отал свободной рукой
в ту сторону.— Partenza! 1 — ш епотом крикнул он, как
бы провожая поезд, то, что обычно кричат в И талии на
станциях при отправлении поездов,— и горничные, д а
вясь беззвучным смехом, упали головам и на плечи друг
ДРУГУ-
П отом он, мягко подпрыгивая, подбежал к самой
двери, чуть стукнул в нее и, склонив голову набок, впол
голоса почтительнейше спросил:
— На sonato, signore?
И, сдавив горло, выдвинув нижнюю челюсть, скрипу
че, медлительно и печально ответил сам себе, как бы
из-за двери:
— Yes, come in...
А на рассвете, когда побелело за окном сорок третье
го номера и влажный ветер заш урш ал рваной листвой
банана, когда поднялось и раскинулось над островом
Капри голубое утреннее небо и озолотилась против со
лнца, восходящего за далекими синими горами И талии,
чистая и четкая вершина М онте-С оляро, когда пошли на
работу каменщики, поправлявш ие на острове тропинки
для туристов,— принесли к сорок третьему номеру длин
ный ящик из-под содовой воды. Вскоре он стал очень
тяжел — и крепко давил колени м ладш его портье, кото
рый шибко повез его на одноконном извозчике по белому
шоссе, взад и вперед извивавшемуся по склонам Капри,
среди каменных оград и виноградников, все вниз и вниз,
до самого моря. Извозчик, кволый человек с красными
глазами, в старом пиджачке с короткими рукавами
и в сбитых баш маках, был с похмелья,— целую ночь
играл в кости в траттории,— и все хлестал свою крепкую
лошадку, по-сицилийски разряженную , спешно гром ы ха
ющую всяческими бубенцами на уздечке в цветных шер-1
1 — Отправление! (ит.)
171
стяных помпонах и на остриях высокой медной седёлки
с арш инным, трясущ имся на бегу птичьим пером, тор
чащим из подстриженной челки. Извозчик молчал, был
подавлен своей беспутностью, своими порокам и,— тем,
что он до последнего грош а проигрался ночью. Но утро
было свежее, на таком воздухе, среди моря, под утренним
небом, хмель скоро улетучивается и скоро возвращ ается
беззаботность к человеку, да утешал извозчика и тот
неожиданный заработок, что дал ему какой-то господин
из Сан-Франциско, мотавш ий своей мертвой головой
в ящике за его спиною... П ароходик, жуком лежавший
далеко внизу, на нежной и яркой синеве, которой так
густо и полно налит Неаполитанский залив, уже давал
последние гудки — и они бодро отзы вались по всему
острову, каждый изгиб которого, каждый гребень, каж
дый камень был так явственно виден отовсю ду, точно
воздуха совсем не было. Возле пристани м ладш его пор
тье догнал старш ий, мчавший в автомобиле мисс и мис
сис, бледных, с проваливш имися от слез и бессонной ночи
глазами. И через десять минут пароходик снова зашумел
водой и снова побежал к Сорренто, к Кастеллам аре,
навсегда увозя от Капри семью из Сан-Франциско... И на
острове снова водворились мир и покой.
На этом острове две тысячи лет том у назад жил
человек, несказанно мерзкий в удовлетворении своей по
хоти и почему-то имевший власть над миллионами лю
дей, наделавший над ними жестокостей сверх всякой
меры, и человечество навеки запомнило его, и многие,
многие со всего света съезжаются смотреть на остатки
того каменного дом а, где жил он на одном из самых
крутых подъемов острова. В это чудесное утро все, при
ехавшие на Капри именно с этой целью, еще спали по
гостиницам, хотя к подъездам гостиниц уже вели малень
ких мыш астых осликов под красными седлами, на кото
рые опять должны были нынче, проснувшись и наевшись,
взгром оздиться м олоды е и старые американцы и амери
канки, немцы и немки и за которы м и опять должны были
бежать по каменистым тропинкам, и все в гору, вплоть
до самой вершины М онте-Тиберио, нищие каприйские
старухи с палками в жилистых руках, дабы подгонять
этими палками осликов. Успокоенные тем, что мертвого
старика из Сан-Франциско, тоже собиравш егося ехать
с ними, но вместо того только напугавшего их напомина
нием о смерти, уже отправили в Н еаполь, путешествен
172
ники спали крепким сном, и на острове было еще тихо,
магазины в городе были еще закрыты. Т орговал только
рынок на маленькой площ ади — рыбой и зеленью, и бы
ли на нем одни простые лю ди, среди которых, как всегда,
без всякого дела, стоял Л оренцо, высокий старик лодоч
ник, беззаботный гуляка и красавец, знаменитый по всей
Италии, не раз служивший моделью многим живопис
цам: он принес и уже продал за бесценок двух пойманных
им ночью ом аров, шуршавших в переднике повара того
самого отеля, где ночевала семья из Сан-Франциско,
и теперь мог спокойно стоять хоть до вечера, с царствен
ной повадкой поглядывая вокруг, рисуясь своими лох
мотьями, глиняной трубкой и красным шерстяным бере
том, спущенным на одно ухо. А по обры вам М онтеСоляро, по древней финикийской дороге, вырубленной
в скалах, по ее каменным ступенькам, спускались от
Анакапри два абруццских горца. У одного под кожаным
плащом была волынка,— больш ой козий мех с двумя
дудками,— у другого — нечто вроде деревянной цевни
цы. Шли они — и целая страна, радостная, прекрасная,
солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы
острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказоч
ная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние
пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем,
которое уже жарко грело, поднимаясь все выше и выше,
и туманно-лазурные, еще по-утреннему зыбкие массивы
Италии, ее близких и далеких гор, красоту которых бес
сильно вы разить человеческое слово. На полпути они
замедлили шаг: над дорогой, в гроте скалистой стены
М онте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле
и блеске его, стояла в белоснежных гипсовых одеждах
и в царском венце, золотисто-рж авом от непогод, М атерь
Божия, кроткая и м илостивая, с очами, поднятыми к не
бу, к вечным и блаженным обителям трижды благосло
венного Сына Ее. Они обнажили головы — и полились
наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру,
Ей, Непорочной Заступнице всех страждущих в этом
злом и прекрасном мире, и Рожденному от чрева Ее
в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте,
в далекой земле Иудиной...
Тело же м ертвого старика из Сан-Франциско воз
вращ алось домой, в могилу, на берега Н ового Света.
Испытав много унижений, много человеческого невни
мания, с неделю пространствовав из одного портового
173
сарая в другой, оно снова попало наконец на тот же
самый знаменитый корабль, на котором так еще недавно,
с таким почетом везли его в Старый Свет. Но теперь
уже скрывали его от живых — глубоко спустили в про
смоленном гробе в черный трю м . И опять, опять пошел
корабль в свой далекий морской путь. Ночью плыл
он мимо острова Капри, и печальны были его огни,
медленно скрывавшиеся в темном море, для того, кто
смотрел на них с острова. Но там , на корабле, в светлых,
сияющих лю страм и залах, был, как обычно, людный
бал в эту ночь.
Был он и на другую, и на третью ночь — опять среди
бешеной вьюги, проносившейся над гудевшим, как погре
бальная месса, и ходившим траурны ми от серебряной
пены горами океаном. Бесчисленные огненные глаза ко
рабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему
со скал Г ибралтара, с каменистых ворот двух миров, за
уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Д ьявол был гром а
ден, как утес, но громаден был и корабль, многоярусный,
многотрубный, созданный гордыней Н ового Человека со
старым сердцем. Вьюга билась в его снасти и широкогорлые трубы, побелевшие от снега, но он был стоек, тверд,
величав и страшен. На самой верхней крыше его одиноко
высились среди снежных вихрей те уютные, слабо осве
щенные покои, где, погруженный в чуткую и тревожную
дремоту, надо всем кораблем восседал его грузный води
тель, похожий на языческого идола. Он слыш ал тяжкие
завывания и яростные взвизгивания сирены, удушаемой
бурей, но успокаивал себя близостью того, в конечном
итоге для него самого непонятного, что было за его
стеною: той как бы бронированной каю ты, что то и дело
наполнялась таинственным гулом, трепетом и сухим тре
ском синих огней, вспыхивавших и разрывавш ихся вок
руг бледнолицего телеграфиста с металлическим полуобручем на голове. В самом низу, в подводной утробе
«Атлантиды», тускло блистали сталью , сипели паром
и сочились кипятком и маслом тысячепудовые громады
котлов и всяческих других маш ин, той кухни, раскаля
емой исподу адскими топками, в которой варилось дви
жение корабля,— клокотали страш ные в своей сосредото
ченности силы, передававшиеся в самый киль его, в бес
конечно длинное подземелье, в круглый туннель, слабо
озаренный электричеством, где медленно, с подавляющей
человеческую душу неукоснительностью , вращался
174
в своем маслянистом ложе исполинский вал, точно живое
чудовище, протянувшееся в этом туннеле, похожем на
жерло. А средина «А тлантиды», столовые и бальные
залы ее изливали свет и радость, гудели говором на
рядной толпы, благоухали свежими цветами, пели струн
ным оркестром. И опять мучительно извивалась и порою
судорожно сталкивалась среди этой толпы, среди блеска
огней, шелков, бриллиантов и обнаженных женских плеч,
тонкая и гибкая пара нанятых влюбленных: греш но
скромная девушка с опущенными ресницами, с невинной
прической, и рослый м олодой человек с черными, как
бы приклеенными волосами, бледный от пудры, в изящ
нейшей лакированной обуви, в узком фраке — красавец,
похожий на огромную пиявку. И никто не знал ни
того, что уже давно наскучило этой паре притворно
мучиться своей блаженной мукой под бесстыдно-груст
ную музыку, ни того, что стоит глубоко, глубоко под
ними, на дне темного трю м а, в соседстве с мрачными
знойными недрами корабля, тяжко одолевавш его мрак,
океан, вьюгу...
Октябрь 1915 года
сын
Госпожа М аро родилась и вы росла в Л озанне, в стро
гой честной семье. Замуж выш ла она по любви. В марте
76 года, среди пассажиров старого французского парохо
да «Овернь», шедшего из М арселя в ИтаДию, оказалась
чета новобрачных. Дни стояли тихие, прохладные, море
серебристыми зеркалами терялось в туманных весенних
далях, новобрачные не сходили с палубы. И все лю бова
лись ими, все глядели на их счастье с дружелюбными
улыбками: у него это счастье сказывалось в бодром,
резком взгляде, в потребности движения, в оживленной
приветливости с окружаю щ ими, у нее — в том радост
ном интересе, с которы м она воспринимала все... Н ово
брачные эти были М аро.
Он был старш е ее, ростом был невелик, лицом смугл,
волосом курчав; рука у него была сухая, голос чистый
и звучный. А в ней чувствовалась примесь какой-то иной,
не романской крови; она казалась чуть-чуть высока, при
темных волосах глаза у нее были серо-синие. Через Не
аполь, П алермо и Тунис они проехали в Константину,
в Алжирию, где г. М аро получил довольно видный пост.
И жизнь в Константине, те четырнадцать лет, что про
шли с этой счастливой весны, дали им достаток, семей
ный лад, здоровых, красивых детей.
За четырнадцать лет М аро очень изменились по внеш
ности: он стал черен лицом, как араб, поседел и подсох,—
многие принимали его за уроженца Алжирии; никто не
узнал бы и в ней ту прежнюю, что когда-то плыла на
«Оверни»: тогда даже в туфельках ее было очарование
молодости; теперь и у нее в волосах серебрилось, тоньше,
золотистее стала кожа, похудели руки, и в уходе за ними,
в прическе, в белье, в одежде уже проявляла она какую-то
излишнюю опрятность. Ж или они каждый по-своему:
176
у него время было наполнено работам и,— он оставался
все тем же и страстны м и трезвым, каким был и прежде,
у нее — заботам и о нем и о детях, о двух хорошеньких
девочках, из которых старш ая была уже почти барышня;
и в один голос говорили все, что нет в Константине
лучшей хозяйки, лучшей матери и более милой собесед
ницы в гостиной, чем г-жа М аро.
Дом их стоял в тихом и чистом квартале. Со второго
этажа, из парадных ком нат, всегда полутемных от закры
тых жалюзи, была видна К онстантина, славная на весь
мир своей живописностью: на косых скалах лежит эта
древняя арабская крепость, ставш ая французским горо
дом. Окна семейных покоев, тенистых и прохладных,
смотрели в сад,— там , в вечном зное и блеске, дремали
вековые эвкалипты, сикоморы, пальмы , обнесенные вы
сокими стенами. А хозяйка вела то замкнутое сущест
вование, на которое обречены в колониях жены всех
европейцев. По воскресеньям она неизменно бывала в це
ркви. В будни выезжала редко и держалась небольш ого
избранного круга. Она читала, занималась рукоделием,
училась с детьми; иногда, посадив себе на колени черно
глазую М ари и одной рукой играя на рояли, пела старин
ные французские песенки, меж тем как горячий ветер
широко входил из сада в открыты е окна. Константина,
затворивш ая все свои ставни и нещадно палимая солн
цем, казалась в эти часы мертвы м городом: только
вскрикивали сивоворонки в садах да меланхолически,
тоской колониальных стран, звучали рожки горнистов по
загородным холмам , где порою глухим стуком сотрясали
землю пушки и мелькали белые солдатские шлемы.
Дни шли однообразно, но никто не замечал, чтобы
г-жа М аро тяготилась однообразием жизни. В характере
ее не проявлялось ни повышенной чувствительности, ни
излишней нервности. Здоровье ее нельзя было назвать
очень крепким, но оно не доставляло тревог г-ну М аро.
П оразил его только один случай: однажды, в Тунисе,
араб-фокусник так быстро и глубоко усыпил ее, что она
насилу пришла в себя. Но это было еще во время переез
да из Франции; с тех пор таких резких падений воли,
такой болезненной восприимчивости она не испытывала.
И г. М аро был спокоен и убежден, что душа ее безмятеж
на и откры та для него. Но вот появился в Константине
некто Эмиль Дю -Бю и.
Эмилю Д ю -Бю и, сыну г-жи Боннэ, давней и хорошей
177
знакомой г-жи М аро, было всего девятнадцать лет. Г-жа
Боннэ, вдова, кроме Эмиля, рожденного ею в первом
браке, выросшего в Париже и теперь изучавшего право,
всего же более занятого сочинением только одному ему
понятных стихов и причислявшего себя к несуществу
ющей поэтической школе «Искателей», имела еще дочь
Элизу. В мае 89 года Элиза готовилась к венцу, но, вдруг
заболев, умерла. Эмиль, дотоле никогда не бывший в К о
нстантине, приехал на похороны. Легко понять, как тро
нула г-жу М аро эта смерть, смерть девушки, уже приме
рявшей венчальную фату; известно и то, как просто уста
навливается при таких обстоятельствах близость между
лю дьми, даже едва узнавшими друг друга. К тому же
Эмиль и в самом деле был для г-жи М аро только мальчи
ком. Вскоре после похорон г-жа Боннэ уехала к родным,
во Францию. Э миль же остался в Константине, на заго
родной даче своего покойного отчима, на вилле Хашим,
и стал почти ежедневно бы вать у М аро. Каков бы он ни
был, чем бы он ни притворялся, все же он был очень
молод, очень чувствителен и нуждался в людях, к кото
рым мог бы прибиться на время. «И не странно ли,—
говорили некоторые,— г-жа М аро стала неузнаваема.
Как она похорошела!»
Однако эти иносказания были неосновательны. Внача
ле было только то, что немного веселее стала ее жизнь да
игривей, кокетливее стали ее девочки, ибо Эмиль, поми
нутно забывая о своем горе и о том яде, которы м , как он
думал, отравил его «конец века», иногда по целым часам
возился с М ари и Луизой совсем как равный. П равда, все
же он был парижанин и не совсем обычный: он участвовал
в той недоступной для простых смертных жизни, которой
жили парижские писатели, он часто, с какой-то сомнамбу
лической вы разительностью , читал странные, но звучные
стихи; и, может быть, благодаря именно ему, легче и бы
стрее стала походка г-жи М аро, чуть-чуть наряднее ее
туалеты, ласковей и насмешливей оттенки ее голоса; м о
жет быть, и была в ее душе капля чисто женской радости,
что вот есть человек, которы м можно слегка повелевать,
с которым можно говорить с полуш утливой наставитель
ностью , с той свободой, что так естественно допускалась
разницей в летах, и который так предан всему ее дому,
где, однако, первым лицом,— это, конечно, очень скоро
обнаружилось,— была для него она. Но ведь как обычно
все это! А главное, чаще всего он был только жалок ей.
178
Он, почитавший себя прирожденным поэтом, хотел
и по наружности походить на поэта; он носил длинные,
закинутые назад волосы, одевался с артистической скром
ностью; волосы у него были красивые, коричневые и шли
к его бледному лицу, равно как и черная одежда; но
бледность эта была слишком бескровная, с желтым нале
том; глаза у него постоянно блестели, от изможденного
лица казались лихорадочными; и так суха и плоска была
его грудь, так тонки ноги, так худы руки, что становилось
как-то неловко, когда он не в меру оживлялся и бежал по
улице или по саду, немного подавш ись вперед, как бы
скользя, чтобы скрыть свой недостаток, то, что одна нога
была у него короче другой; в обществе он старался быть
загадочным, небрежным, порой изящ но-дерзким, порой
презрительно-рассеянным и во всем независимым; но уж
слишком часто не доигры вал он ролей, срывался и начи
нал говорить с какой-то наивной откровенностью и поспе
шностью. И, конечно, недолго сумел он таить свои чувст
ва, притворяться не верящим в лю бовь и счастье на земле:
вскоре о его влю бленности знал весь дом. Он уже стал
докучать хозяину своими посещениями; стал каждый день
привозить с виллы букеты самых редких цветов, сидеть
с утра до вечера, читать стихи все более непонятные,—
дети не раз слыш али, как заклинал он кого-то умереть
вместе с ним,— а по ночам пропадать в туземных кварта
лах, в тех притонах, где арабы , закутанные в грязно-белые
бурнусы, жадно глядят на «танцы живота» и пью т самые
острые ликеры... Короче сказать, не прош ло и месяца, как
влюбленность его перешла Бог знает во что.
Нервы его совсем перестали служить ему. Однажды
чуть не целый день сидел он молча, затем встал, покло
нился, взял шляпу и вышел,— а через полчаса был прине
сен с улицы в ужасном состоянии: он бился в истерике, он
так страстно рыдал, что перепугал и детей и прислугу. Но
г-жа М аро, казалось, не придала особого значения и это
му исступлению. Она сама приводила его в чувство,
развязывая ему галстук, и только усмехалась, когда он,
без всякого стеснения перед мужем, хватал, покрывая
поцелуями, ее руки и клялся в своей бескорыстной пре
данности. Все же надо было положить конец всему этому.
Когда, через несколько дней после припадка, Эмиль,
о котором дети скоро соскучились, явился уже успокоен
ный, г-жа М аро мягко сказала ему все, что говорят
в таких случаях.
179
— Друг мой, вы ведь как сын для меня,— сказала она
ему, впервые произнося это слово — сын,— и в самом
деле чувствуя материнскую нежность к нему.— Не ставь
те же меня в смешное и мучительное положение.
— Но клянусь вам, что вы ошибаетесь! — воскликнул
он с искренней страстностью .— Я только предан вам,
я только видеть хочу вас, и ничего более!
И вдруг упал на колени,— они были в саду, в тихий
и жаркий, сумрачный вечер,— порывисто охватил ее бед
ра, близкий от страсти к обмороку... И, глядя на его
волосы, на его белую тонкую шею, она, с болью и восто
ргом, подумала:
«Ах да, да, у меня мог быть вот почти такой же сын!»
Все-таки с этих пор, до самого отъезда во Францию,
только раз вновь не сдержал он себя. Как-то после воск
ресного обеда, за которы м присутствовали и посторон
ние, он, совсем не думая о том , что это может быть всеми
замечено, сказал ей вдруг:
— Очень прошу вас уделить мне одну минуту...
Она встала и пош ла за ним в пустой полутемный зал.
Он подошел к окну, в которое сквозь жалюзи продоль
ными полосками проникал снаружи вечерний свет, и,
глядя ей прямо в лицо, сказал:
— Нет, я лю блю вас!
Она повернулась, чтобы уйти. Испуганный, он поспе
шно прибавил:
— П ростите меня, это первый и последний раз!
И точно, новых признаний она от него не слыхала. «Я
очарован был ее смущением,— писал он в этот вечер
в своем дневнике своим изысканным и напыщенным сло
гом .— Я поклялся не наруш ать более ее покоя: разве
и без того не блажен я?» Он продолж ал ездить в город,
только ночевал на вилле Х аш им ,— и вел себя разно, но
всегда более или менее пристойно. И ногда он бывал попрежнему как-то некстати резв, наивен, бегал с детьми по
саду; чаще же всего сидел возле нее и «упивался ее
присутствием», читал ей ром аны и «счастлив был, что
она его слушает». «Дети не меш али нам,— писал он об
этих днях,— их голоса, смех, возня, самые существа их
служили как бы тончайш ими проводниками наших
чувств; благодаря им, эти чувства были еще очарователь
нее. Мы вели беседы самые обыденные, но звучало в них
другое — наше счастье: да, да и она была счастлива! Она
лю била, когда я деклам ировал; по вечерам, с балкона,
180
мы созерцали Константину, лежавшую у наших ног в го
лубом лунном сиянии...» Наконец, в августе, г-жа М аро
настояла, чтобы он уехал, возвратился к своим занятиям,
и в дороге он написал: «Я уезжаю! уезжаю, отравленный
горькой сладостью разлуки! Она подарила мне на память
бархатку, которую носила на шее в девушках. Она благо
словила меня, и я видел влажный блеск в ее глазах, когда
она сказала мне: «П рощ айте, дорогой сын* мой!»
Прав ли он был, что и г-жа М аро была счастлива,
неизвестно. Но что его отъезд оказался для нее весьма
тяжел, несомненно. И прежде, встречая на пути в церковь
знакомых, говоривш их ей в шутку: «О чем вам молиться,
г-жа М аро, вы и так безгрешны и счастливы!» — не раз
отвечала она с грустной улыбкой: «Я жалуюсь Богу, что
он лишил меня сына...» Теперь мысль о сыне, о том
счастье, которое непрестанно давал бы он ей даже одним
существованием своим на свете, не оставляла ее.
— Теперь я все поняла,— сказала она однажды м у
жу.— Я теперь твердо знаю , что каждая м ать должна
иметь сына, что каждая женщина, у которой сына нет,
несчастна. О, как нежно и страстно можно лю бить сына!
Она была очень ласкова с мужем в эту осень. Случа
лось, что, оставшись с ним наедине, она вдруг застенчиво
говорила ему:
— Гектор, послушай... Мне уже совестно спраш ивать
тебя об этом, но все-таки... Ты когда-нибудь вспомина
ешь м арт 76 года? Ах, если бы у нас с тобой был сын!
«Все это очень меня смущ ало,— рассказывал впослед
ствии г. М аро,— смущ ало тем более, что она стала очень
худеть. Она слабела, делалась все молчаливее и мягче
характером. У знакомых она бывала все реже, в город
выезжать избегала... Я не сомневаю сь, что какой-то
странный и непонятный недуг овладел ее душой и те
лом!» А бонна прибавляла, что, выезжая в эту осень, г-жа
М аро непременно надевала белую густую вуаль, чего
прежде не делала, что, возвратясь домой, она тотчас
поднимала вуаль перед зеркалом и пристально разгляды
вала свое усталое лицо. Излиш не пояснять, что совер
шалось в душе ее за это время. Но хотела ли она видеть
Эмиля? Он представил суду две депеши, отправленные
ею в ответ на его письма. Одна была от 10 ноября: «Вы
сводите меня с ума. Успокойтесь. Немедленно дайте
весть о себе». Другая от 23 декабря: «Нет, нет, не приез
жайте, умоляю вас. Д ум айте обо мне, лю бите меня как
181
мать». Однако достоверно только то, что с сентября по
январь г-жа М аро жила тревожно, болезненно.
Осень того года была в Константине холодна и дожд
лива. П отом , как всегда это бывает в Алжирии, сразу
наступила восхитительная весна. И к г-же М аро снова
стало возвращ аться оживление, тот блаженный хмель,
который испытываю т в пору весеннего расцвета люди,
уже пережившие м олодость. Она снова стала выезжать,
много каталась с детьми, бы вала с ними в саду опусте
вшей виллы Хаш им, собиралась проехать в Алжир, пока
зать детям Блиду, возле которой есть в горах лесистое
ущелье, излюбленное обезьянами... И так шло вплоть до
семнадцатого января девяностого года. Семнадцатого
января она проснулась от какого-то необыкновенного
и нежного чувства, волновавш его ее, как казалось, всю
ночь. В больш ой комнате, где, за отсутствием мужа,
надолго уехавшего по делам службы, она спала одна,
было почти темно от жалю зи и гардин. Все же по той
голубой бледности, что проникала из-за них, можно было
понять, что светает. И точно, часики на ночном столике
показывали шесть. С наслаждением ощущая утреннюю
свежесть, входившую из сада, она закуталась в легкое
одеяло, повернулась к стене... «Почему мне так хоро
шо?» — подумала она, забываясь. И смутными, прекрас
ными видениями стали представляться ей картины И та
лии, Сицилии, картины той далекой весны, когда плыла
она в каюте с окнами на палубу, на холодное серебристое
море, с портьерами из высохшего от времени и поблек
шего красного шелка, с высоким порогом , сиявшим стер
той от долголетней чистки медью ... П отом увидела она
безграничные морские заливы, лагуны, низменности, бо
льш ой арабский город, весь белый, с плоскими крышами,
и волнистые туманно-голубые холмы за ним. Это был
Тунис, в котором она была только раз, в ту же весну, что
и в Неаполе, в П алермо... Но тут точно холод волной
прошел по ней — и, вздрогнув, она откры ла глаза. Был
уже десятый час, слыш ались голоса детей, голос их бон
ны. Она встала, накинула халат и, выйдя на балкон,
спустилась в сад, села в качалку, стоявшую на песке возле
круглого стола, под цветущей м имозой, раскинувшей над
ним свой золотой намет, благоухавш ий на припеке. Гор
ничная принесла ей кофе. Она опять стала дум ать о Туни
се — и вспомнила то странное, что было там с нею, тот
сладкий страх и то блаженное безволие как бы пред
182
смертных минут, что испытала она в этом бледно-голу
бом городе в теплые розовые сумерки, полулежа в качал
ке на крыше отеля, слабо видя темное лицо араба, гип
нотизера и фокусника, сидевшего на корточках перед
нею, усыплявшего ее своими чуть слышными, однотон
ными напевами и медленными движениями худых рук.
И вдруг, думая и пристально глядя широко открыты ми
глазами на яркую серебряную искру, которой горела на
солнце ложечка в стакане с водой, потеряла сознание.
Когда же внезапно очнулась,— над ней стоял Эмиль.
Все то, что соверш илось вслед за этой неожиданной
встречей, известно со слов самого Эмиля, по его рассказу,
по его ответам на допросах.— Да, я точно с неба упал
в Константину! — рассказы вал он.— Я приехал потому,
что понял, что сами силы небесные не могут остановить
меня. У тром семнадцатого января я прямо с вокзала, без
всякого предупреждения, явился в дом г. М аро. Я был
ошеломлен тем, что представилось моим глазам в саду,
но едва сделал шаг, как она очнулась. Она, казалось,
тоже была изумлена и неожиданностью моего появления,
и тем, что было с нею, но даже не издала восклицания.
Поглядев на меня, как человек, только что очнувшийся от
сна, она поднялась с места, оправляя волосы.
— Вот так я и предчувствовала,— невыразительно
сказала она.— Вы не послушались меня!
И, взяв мою голову обеими руками, два раза поцело
вала меня в лоб.
Я потерялся от восторга, но она тихо отстранила
меня:
— Идем, я не одета, я сейчас вернусь.
— Но, ради Бога, что такое было с вами? — спросил
я, всходя за нею на балкон.
— О, пустяк, легкое оцепенение, я засмотрелась на
блестевшую ложечку,— отвечала она, овладевая собой
и начиная говорить оживленнее.— Но что вы сделали,
что вы сделали!
В доме было пусто и тихо, я сел в столовой, слыш ал,
как она вдруг запела в дальней комнате сильным, звуч
ным голосом, но тогда я не понял всего ужаса этого
звука. Я не спал всю ночь, я считал минуты, пока поезд
мчал меня к Константине, я вскочил в первый попавш ий
ся фиакр, выбежав из вокзала, я не чаял подняться в го
род... Я знал, я тоже предчувствовал, что мой приезд
будет роковым для нас; но все же того, что я увидел
183
в саду, этой мистической встречи и столь резкого перело
ма в ее обращении со мной я не м ог ожидать! Через
десять минут она выш ла в легком светло-сером платье
с оттенком ириса.
— Ах,— сказала она, пока я целовал ее руку,—
я и забы ла, сегодня воскресенье, дети в церкви, а я про
спала... Дети после церкви пойдут в сосновую рощу,—
вы бывали там?
И, не ожидая моего ответа, позвонила, приказала
подать мне кофе и села, стала пристально глядеть на
меня и, не слушая, расспраш ивать, как я жил, что делал,
стала говорить о себе, о том , что после двух или трех
очень дурных для нее месяцев, в течение которых она
«ужасно постарела»,— эти слова были произнесены с ка
кой-то непонятной улыбкой,— она чувствует себя так
хорош о, так м олодо, как никогда... Я отвечал, слушал, но
многого не понимал; у меня холодели руки от близости
иного, страш ного и неотвратимого часа. Я не отрицаю —
меня точно молния ослепила, когда она сказал: «Я поста
рела...» Я вдруг увидел, что она права: в худобе ее рук
и поблекшего, хотя и впрямь помолодевш его лица, в су
хости некоторых очертаний тела я уловил первые знаки
того, что заставляет так больно и даже как-то неловко,—
но тем страстнее! — сжиматься наше сердце при виде
стареющей женщины. Ах да, как быстро и резко измени
лась она! Но все же она была прекрасна, я пьянел, глядя
на нее. Я привык без конца м ечтать о ней, я не забыл того
мига, когда вечером одиннадцатого июля впервые обнял
ее колени. Д рож али и ее руки, когда она поправляла
прическу, улыбалась и глядела на меня,— и вдруг — вы
поймете всю катастрофическую силу этого мгновенья! —
вдруг эта улыбка как-то исказилась, и она с трудом, но
твердо выговорила:
— Вам все же надо поехать к себе, отдохнуть с до
роги,— на вас лица нет, у вас такие страдальческие,
ужасные глаза и горящие губы, что я не в силах больше
видеть этого... Хотите, я поеду с вами, провожу вас?
И встала и пош ла, чтобы взять шляпу и мантилью ...
Мы быстро приехали на виллу Хаш им. Я задержался
у крыльца, чтобы нарвать цветов. Она не стала ждать
меня, сама отворила дверь. Прислуги у меня не было,
был только сторож, он не видел нас. К огда я вступил
в полутемную от закрытых ж алю зи переднюю и подал ей
цветы, она поцеловала их, потом , обняв меня одной
184
рукой, поцеловала меня. От волнения губы ее были сухи,
но голос ясен.
— Но послушай... как же мы... есть что-нибудь с то
бой? — спросила она.
Я сперва не понял ее, так потряс меня этот первый
поцелуй, это первое «ты», и проборм отал:
— Ч то ты хочешь сказать?
Она отступила назад.
— Как? — сказала она с изумлением, почти строго.—
Неужели ты думал, что я... что мы можем жить после
этого? Есть ли у тебя что-нибудь, чтоб умереть?
Я спохватился и поспешил показать ей заряженный
револьвер, с которым никогда не расставался.
Она быстро пош ла вперед, из комнаты в комнату.
Всюду была полутьм а. Я следовал за ней с тем помутне
нием всех чувств, с которы м раздетый человек идет
в знойный день в море,— слыш а только Шелест ее ш ел
ковых юбок. Наконец мы пришли; она сбросила м ан
тилью и стала развязы вать ленты шляпы. Руки ее дрож а
ли, и я еще раз заметил сквозь сумрак что-то очень
жалкое в ее лице...
Но умерла она твердо. В последние мгновения
она преобразилась. Целуя меня и отстраняясь, чтобы
видеть мое лицо, она сказала мне ш епотом несколько
столь нежных и трогательны х слов, что я не в силах
повторить их.
Я хотел пойти нарвать еще цветов, чтобы осыпать
ими наше погребальное ложе. Она не пустила меня, она
торопилась, она говорила: «Нет, нет, не надо... цветы
есть... вот твои цветы!» — и все повторяла:
— И так, заклинаю тебя всем для тебя священным,
что ты убьешь меня!
— Да, а затем себя,— сказал я, ни секунды не со
мневаясь в своей решимости.
— О, я верю, верю,— отвечала она уже как бы в забы
тьи...
За минуту до смерти она сказала очень тихо:
— Боже мой, этому имени нет!
И еще:
— Где цветы, что ты дал мне? Поцелуй меня — в по
следний раз.
Она сама приставила дуло к виску. Я хотел выстре
лить, она остановила меня:
— Нет, нехорошо, дай я поправлю . Вот так, дитя
185
мое... А потом перекрести меня и положи мне цветы на
грудь...
Когда я выстрелил, она сделала легкое движение губа
ми. Я выстрелил еще раз...
Она лежала спокойно. Волосы ее были распущены,
черепаховый гребень валялся на полу. Я, ш атаясь, встал,
чтоб покончить с собой. Но в комнате, несмотря на
жалюзи, было светло, я резко видел в этом свете ее уже
побледневшее лицо... И тут мной вдруг овладело безу
мие, я бросился к окну, раскидал, распахнул ставни, стал
кричать и стрелять в воздух... О стальное вы знаете...
1916 г.
КАЗИМИР СТАНИСЛАВОВИЧ
На пожелтевшей визитной карточке с дворянской ко
роной молодой швейцар гостиницы «Версаль» кое-как
прочел только имя-отчество: К азим ир Станиславович;
дальше следовало нечто еще более трудное для произ
ношения. Повертев карточку в руках, он заглянул в пас
порт, поданный приезжим вместе с нею, пожал плечом,—
никто из приезжающих в «Версаль» не предъявлял визит
ных карточек,— бросил то и другое в столик и опять стал
глядеться в серебристо-молочное зеркальце над столи
ком, взбивая гребешком свои густые волосы. Был он
в поддевке и расчищенных сапогах, золотой позумент на
его картузе был засален,— гостиница была скверная.
Казимир Станиславович выехал из Киева в Москву
восьмого апреля, по чьей-то телеграмм е, заключавшей
в себе только одно слово: «Десятого». Деньги у него
откуда-то взялись, сел он в купе второго класса, серое,
тусклое, но, верно, дававш ее ему ощущение роскоши,
комфорта. В дороге топили, и это вагонное тепло, запах
калорифера и тугое постукивание молоточков в нем м ог
ли напомнить Казим иру Станиславовичу другие времена.
Порой казалось, что вернулась зима, белая, очень белая
метель заносила в полях щетину рыжих жнивий и боль
шие свинцовые лужи, где плавали дикие утки; но метель
эта часто и неожиданно прекращ алась, таяла, поля прояс
нялись, за облаками чувствовалось много света, а на
станциях чернели мокрые платф ормы и кричали в голых
тополях грачи. К азим ир Станиславович на каждой боль
шой станции выходил к буфету, возвращ ался в вагон
с газетами в руках, но не читал их, а сидел и тонул в дыму
своих толстых папирос, горевших жарко, с искрами, и ни
с кем из соседей,— одесских евреев, всю дорогу игравших
в карты,— не говорил ни слова. На нем было осеннее
187
пальто с обитыми карм анам и, очень старый креповый
цилиндр и новая, но грубая, базарная обувь. Руки его,
характерные руки привычного пьяницы и давнего жильца
подвалов, зажигая спички, тряслись. О бедности и пьян
стве свидетельствовало и все прочее: отсутствие манжет,
заношенный бумажный воротничок, ветхий галстук, вос
паленное и донельзя измятое лицо, ярко-голубые слезя
щиеся глаза. Баки его были крашены плохой коричневой
краской, вид имели неестественный. Глядел он устало
и презрительно.
В Москву поезд пришел на другой день совсем не
вовремя, опоздал на целых семь часов. П огода была
неопределенная, но лучше и суше киевской, с чем-то
волную щим в воздухе. К азим ир Станиславович взял из
возчика без торга и велел везти себя прямо в «Версаль».
«Я, брат,— сказал он, неожиданно нарушая свое м олча
ние,— эту гостиницу еще со студенческих времен знаю».
Из «Версаля», как только внесли в номер его корзинку,
перевязанную толстой веревкой, он тотчас же вышел.
Вечерело, воздух был тепел, зеленели черные деревья
на бульварах, всюду было много народа... Одиноко чело
веку, прожившему и погубившему свою жизнь, в весен
ний вечер в чужом лю дном городе! — К азим ир Станис
лавович пешком прошел весь Тверской бульвар, снова
увидел вдали чугунную фигуру задумавш егося Пушкина,
золоты е и сиреневые главы Страстного монастыря...
В кофейне Филиппова он пил ш околад, рассматривал
истрепанные юмористические журналы. Выйдя, постоял
в нерешительности, глядя на огненную сквозную вывеску
кинематографа, сиявшую вдали по Тверской в синеющих
сумерках. П отом поехал в ресторан на бульваре, тоже
знакомый со студенческих времен. Вез его старик, согну
тый в дугу, печальный, сумрачный, глубоко погруженный
в себя, в свою старость, в свои мутные думы, мучительно
и нудно помогавш ий всю дорогу своей ленивой лошади
всем существом своим, все время что-то бормотавш ий
ей, иногда ядовито укорявший ее, и наконец довез,—
свалил с плеч очередную тяжесть и глубоко вздохнул,
принимая деньги.
— А я не разобрал, думал, тебе в «Брагу»,— медлен
но поворачивая лош адь, проговорил он даже как будто
недовольно, хотя «Прага» была дальш е.
— П ом ню , старик, и «Прагу»,— ответил Казимир
Станиславович.— А давно ты, верно, ездишь по Москве!
188
— Езжу-то? — спросил старик.— П ятьдесят второй
год езжу...
— Значит, может быть, и меня возил,— сказал К ази
мир Станиславович.
— М ожет, и возил,— ответил старик сухо.— На свете
народу много, всех вас не упомнишь...
От прежнего ресторана, известного Казимиру Станис
лавовичу, осталось одно звание. Теперь это был боль
шой, низкопробный ресторан. Н ад подъездом горел элек
трический шар, гелиотроповы м, неприятным светом оза
рявший лихачей второго сорта, наглых и беспощадных
к своим запаленным, костлявым рысакам, тяжело реву
щим на бегу. В сырых сенях стояли горшки с тропичес
кими растениями, из тех, что переезжают с похорон на
свадьбы и обратно. В лакейской к Казимиру Станис
лавовичу кинулось сразу несколько человек и все с та
кими же густыми клубами волос, как у швейцара «Вер
саля». В больш ом зеленоватом зале со множеством ши
роких зеркал и с малиновой лампадкой, теплившейся
в углу, было еще пусто и зажжено всего несколько рож
ков. К азимир Станиславович долго сидел один. Чувст
вовалось, что еще не совсем стемнел за окнами в белых
шторах долгий весенний вечер, слыш алось с улицы цока
ние копыт по мостовой; однообразно плескался среди
зала фонтанчик в аквариуме, где ходили облезлые золо
тые рыбки, откуда-то снизу, сквозь воду, освещенные.
Белый половой подал прибор, хлеб, графинчик холодной
водки. Казим ир Станиславович стал пить водку без за
куски, давил ее во рту, прежде чем проглотить, а прогло
тив, стискивал зубы и как будто с отвращ ением нюхал
черный хлеб. Вдруг, даже испугав его, загрохотала на
весь зал и запела маш ина — смесь из русских песен, то
преувеличенно бурных, бесшабашных, то не в меру не
жных, протяжных, задушевно-грустных... И у К азим ира
Станиславовича покраснели глаза, подернулись слезами.
П отом седой, кудрявый грузин принес ему на желез
ной пике полусырой пахучий ш аш лык, с каким-то раз
вратным щ егольством срезал мясо на тарелку и, для
пущей азиатской простоты, собственноручно посыпал лу
ком, солью и ржавым порош ком барбариса, меж тем как
машина гремела в пустом зале подмы ваю щ им к едким
изгибам и подскакиваниям кекуоком... П отом подавали
Казимиру Станиславовичу рокфор, красное вино, кофе
нарзан, ликеры... М аш ина давно смолкла. Вместо нее
189
играл на эстраде оркестр немок в белых платьях, осве
щенный и все наполнявшийся народом зал нагрелся, по
тускнел от табачного ды м а, густо насытился запахом
кушаний; половые носились вихрем, пьяные требовали
сигар, от которых их тош нило; м етрдотели расточали
крайнюю заботливость, соединенную с напряженным со
блюдением собственного достоинства; в зеркалах, в их
мутно-водянистых безднах отраж алось что-то огромное,
шумное, сложное; К азим ир Станиславович несколько раз
выходил из жаркого зала в прохладные коридоры, в хо
лодную уборную, где странно пахло морем, шел точно по
воздуху и, возвратясь, снова требовал вина. Во втором
часу, закрывая глаза и сквозь ноздри втягивая в свою
одурманенную голову ночную свежесть, он летел на ли
хаче, на высокой пролетке с дутыми шинами, за город,
в публичный дом, видел Вдали бесконечные цепи поздних
огней, убегавших куда-то под гору и снова поднимавш их
ся в гору, но видел так, точно это был не он, а кто-то
другой; в публичном доме он чуть не подрался с каким-то
полным господином, который, наступая на него, кричал,
что его знает вся м ыслящ ая Россия; потом одетый лежал
на широкой постели, покрытой стеганым атласным одея
лом, в небольшой комнате, полуосвещенной с потолка
голубым фонарем, приторно пахнущей душистым мы
лом, с платьями, навешенными на крюк на двери; возле
постели стояла ваза с фруктами; девушка, обязанная
занимать К азим ира Станиславовича, молча, жадно, со
вкусом ела грушу, обрезая ее ножичком, а ее подруга,
с голыми толсты ми руками, в одной рубашке, делавшей
ее похожей на девочку, быстро писала письмо на туалет
ном столике, не обращ ая на них никакого внимания; она
писала и плакала — о чем? На свете народу много, всего
не узнаешь...
Десятого апреля К азим ир Станиславович проснулся
поздно. Судя по тому, как испуганно открыл он глаза,
можно было понять, что его на мгновение ош еломила
мысль о том , что он в Москве, и то, что было вчера. Он
вернулся не ранее пятого часа. Он ш атался, поднимаясь
по лестнице «Версаля», однако без ошибки пошел к свое
му номеру по длинному вонючему туннелю коридора,
где только в самом начале сонно коптила лампочка.
Возле всех номеров стояли сапоги и баш маки,— все
людей чужих, неизвестных друг другу. Внезапно одна
дверь, пахнув на К азим ира Станиславовича почти ужа
190
сом, растворилась, на пороге ее появился старик в халате,
похожий на плохого актера, играю щ его «Записки сума
сшедшего», и К азим ир Станиславович увидал лампу под
зеленым колпаком и тесно заставленную комнату, бер
логу одинокого, старого жильца, с образам и в углу и не
сметными коробками из-под папиросных гильз, чуть не
до потолка наложенными одна на другую возле обра
зов... Неужели это был тот самый полоумный состави
тель жизнеописаний угодников, что жил в «Версале» два
дцать три года тому назад? — В темном номере К азим и
ра Станиславовича было страш но душно от какой-то
едкой и пахучей суши. Свет слабо проникал в темноту из
окна над дверью. К азим ир Станиславович зашел за пере
городку, снял цилиндр со своих очень редких, нафиксатуаренных волос, кинул пальто в изголовье голой кровати...
Все закружилось под ним, как только он лег, понеслось
в пропасть, и он мгновенно заснул. Во сне все время
чувствовал он смрад железного ^умывальника, стоявшего
возле самого его лица, а видел весенний день, деревья
в цвету, зал больш ого барского дом а и множество наро
да, со страхом ожидавш его, что вот-вот приедет м ит
рополит, и это ожидание мучило, том ило его всю ночь.
Теперь по коридорам «Версаля» звонили, бежали, пере
крикивались. За перегородкой, сквозь двойные пыльные
стекла, светило солнце, было жарко... К азим ир Стани
славович снял пиджак, позвонил и стал умываться. П ри
бежал коридорный, востроглазы й мальчиш ка с лисьим
пухом на голове, в сюртуке и розовой косоворотке.
— Калач, самовар и лимон,— сказал К азим ир Стани
славович, не глядя на него.
— Чай, сахар наш прикажете? — с московской бой
костью спросил коридорный.
И через минуту влетел с кипящим самоваром на л адо
ни возле плеча, мгновенно раскинул по круглому столу
перед диваном скатерть, поднос со стаканом и полоска
тельницей, стукнул по подносу ножками самовара... К а
зимир Станиславович, пока настаивался чай, бессознате
льно развернул «М осковский листок», подсунутый кори
дорным вместе с сам оваром ; взгляд его упал на заметку
о том, что вчера где-то поднят в бессознательном состоя
нии неизвестный человек... «П острадавш ий отправлен
в больницу»,— прочел он и бросил газету. Он чувствовал
себя очень зыбко, плохо. Поднявш ись, он открыл окно,—
оно выходило во двор,— и на него запахло свежестью
191
и городом, понеслись изысканно-певучие крики разнос
чиков, звонки гудящих за противополож ным домом ко
нок, слитный треск экипажей, музыкальный гул коло
колов... Г ород уже давно жил своей шумной, огромной
жизнью в этот яркий весенний день. Выдавив в стакан
с чаем целый лимон, с жадностью выпив эту мутную
кислую жидкость, К азим ир Станиславович опять ушел
за перегородку. «Версаль» затих. Взгляд лениво скользил
по конторскому объявлению на стене: «Пробывш и три
часа, считается за сутки»; мыш ь гремела в комоде,
катая кусок сахару, оставленный каким-нибудь проез
жим... Так, в полудремоте, К азим ир Станиславович про
лежал за перегородкой до тех пор, пока солнце не
скрылось из комнаты и не потянуло в окно другой
свежестью, уже предвечерней.
Тогда он тщ ательно привел себя в порядок: развязал
корзинку, переменил белье, достал дешевенький, но чис
тый носовой платок, обмахнул щеткой лоснящийся сю р
тук, цилиндр и пальто, вынул из его продранного кар
мана и кинул в угол затертую киевскую газету от пятнад
цатого января... Одевшись и расчесав красящим гребнем
баки, он подсчитал свои средства,— в кошельке его оста
валось всего четыре рубля семь гривен,— и вышел. Ровно
в шесть он был возле низенькой старинной церковки на
М олчановке. За церковной оградой мелкой зеленью зеле
нело развесистое дерево, играли дети,— у одной худень
кой девочки, прыгавшей через веревочку, все спадал чер
ный чулочек,— и сидели на скамье, перед колясочками со
спящими младенцами, кормилицы в русских нарядах. Все
дерево трещ ало воробьям и, воздух был мягок,— совсем,
совсем летний, даже пылью пахло по-летнему,— и нежно
золотилось вдали за дом ам и небо над закатом , и чувст
вовалось, что в мире есть где-то радость, молодость,
счастье. В церкви уже горела лю стра и стоял налой, перед
налоем лежал коврик. К азим ир Станиславович осторож
но, стараясь не испортить прически, снял цилиндр, всту
пил в церковь несмело,— он не бывал в церквах уже лет
тридцать,— и поместился в уголке, но так, чтобы ему
было видно венчающихся. Он огляды вал расписные сво
ды, и каждый вздох его звучно отдавался в тишине.
Церковь, блестя своим золотом , выжидательно потрески
вала свечами. И вот, крестясь, но свободно, привычно
стали входить священнослужители, певчие, потом стару
хи, дети, свадебные нарядные гости и озабоченные шафе
192
ра. Когда же послыш ался шум возле паперти, захрустела
колесами подъехавшая карета, и все обратились ко входу
и грянула в стр еч а:— «Гряди, голубица м о я !» — К ази
мир Станиславович покрылся от сердцебиения смертель
ной бледностью и невольно двинулся вперед. И близко,
близко прош ла мимо него, даже фатой своей его кос
нулась и ландыш ем овеяла та, которая даже не знала
о его существовании на свете, прош ла, склонив свою
прелестную голову, вся в цветах и сквозном газе, вся
белоснежная и непорочная, как принцесса, идущая к пер
вому причастию... Ж ениха, встретившего ее, низенького,
широкоплечего, с желтым плоским бобриком на темени,
Казимир Станиславович едва видел. И за все время вен
чания только одно было перед его глазами: склоненная,
в цветах и фате, голова и маленькая рука, с дрожью
державшая горящ ую свечу, перевитую белой лентой
с бантом...
В десятом часу вечера он был опять дома. Все пальто
его пропахло весенним воздухом: после того как, выйдя
из церкви, увидал он у паперти зеркальное, отражавшее
закат стекло кареты, бело-атласной внутри, и в послед
ний раз мелькнуло за этим стеклом лицо той, которую
навсегда увозили от него куда-то, он долго скитался по
каким-то переулкам, выходил на Новинский бульвар...
Теперь он медленно снял с себя пальто трясущимися
руками, положил на стол бумажный мешочек с двумя
зелеными огурцами, зачем-то купленными им с лотка
разносчика. От них пахло весной даже сквозь бумагу,
и по-весеннему, жидко серебрился в верхнее стекло окна
апрельский месяц, высоко стоявший на еще не стемне
вшем небе. К азим ир Станиславович зажег свечу, печаль
но осветил свой пустой, случайный приют, сел на диван,
ощущая на лице своем вечернюю свежесть... Так проси
дел он очень долго. Он не звонил, ничего не требовал,
заперся на ключ,— все это показалось подозрительным
коридорному, видевшему, как он, ш аркая ногами, входил
в номер, как вынимал ключ из двери, чтобы запереться
изнутри. Коридорны й несколько раз пробирался на цы
почках к его двери и смотрел в замочную скважину:
Казимир Станиславович сидел на диване и, трясясь и вы
тирая платком лицо, плакал так горько, так обильно, что
с бакенбард его сходила и разм азы валась по щекам кори
чневая краска.
Ночью он сорвал шнур с оконной ш торы и, ничего не
9
Заказ 4236
193
видя от слез, стал привязы вать его к крюку вешалки. Но
догоревш ая свеча жутко полыхала, по запертому на ключ
номеру плыли и дрожали страш ные темные волны... Нет,
умереть от своей руки он был не в силах!
У тром он уехал на вокзал часа за три до поезда. На
вокзале он тихо ходил среди пассажиров с опущенными
глазам и, неожиданно останавливался то перед тем, то
перед другим и вполголоса, ровно, без выражения, но
довольно быстро говорил:
— Ради Бога... Нахожусь в безвыходном положении...
На билет до Брянска... Х отя несколько копеек...
И некоторые, стараясь не глядеть на его цилиндр,
вытертый бархатный воротник пальто и на ужасное лицо
с облинявш ими фиолетовыми баками, торопясь и кон
фузясь, давали ему.
А потом он смешался с толпой, кинувшейся к выходу
на платформу, и исчез в ней, меж тем как в «Версале»,
в номере, двое суток как бы принадлежавш ем ему, выно
сили ведро из умывальника, распахивали на апрельское
солнце окна и, грубо двигая стульями, выметали, вышвы
ривали сор, а вместе с сором — его разорванную записку,
забытую им. вместе с огурцами, упавшую под стол, под
спустившуюся скатерть:
«В смерти моей прошу никого не винить...»
1916 г.
ПЕСНЯ О ГОДЕ
Течет река к м орю , идет год за годом. Каждый год
зеленеет к весне серый лес над Днестром и Реутом.
Сто лет до нас весна была не хуже, но правды на земле
было еще меньше. Владели М олдавией стамбульские тур
ки, на престол молдавский сажали господарями греков.
Господарь жил султаном, боер, помещик,— господарем,
а податной, сардарь,— как господарь и боер вместе. За
народ и за Христову веру стояли одни годы.
Посмотри, говорят в народе, посмотри в темноту за
Реутом, если доведется тебе ехать по берегу ночью: ты
увидишь скалы, черную пещеру в их обрыве, а в пеще
ре — груду тлею щ его жара. Но то не жар, не угли,
а червонные старые деньги. Вход в пещеру узок, с камен
ным порогом. У стены налево — каменный дымник,
у стены направо — каменное ложе. А над ложем ниши:
в них когда-то стояли святые иконы. И над каждой нишей
вбит костыль из железа: на тех костылях теплились перед
иконами лампады . Золото насыпано на полу посередине:
не всё успел раздать бедным гоц-войник, что жил в этой
древней келье, до него служившей прию том святому Б о
жьему человеку. Верный конь года пасся на речном при
брежье. А самого года,— пусть радует Господь его греш
ную душу! — носили на отдых в пещеру орлы на ш иро
ких крыльях.
Был тот год не талгарь, не разбойник: конокрадамфараонам лом ал ноги, грабил одних богатых, из добычи
оставлял себе сотую долю , остальное раздавал неиму
щим, убивал, только защ ищ аясь, в середу и пятницу
постился. Знаешь, какой наряд носил он? А такой,
что любой пастух носит: ступни в свиной коже, ш аровары
и рубаха из холстины, за поясом нож, пистоли, плоска,—
по-господски ф ляга,— на голове баранья шапка, на
195
плечах просторная м анта из овечьей шерсти, за плеча
ми — карабин короткий. А сам он был статен, как то
поль, и, как дуб, крепок, силен, как волк, скор, как мысли,
горяч, как лю бовь к милой, верен, как смерть, с бедным
щедр и ласков, с властным — беспощаден; высоки, пока
ты были его плечи, ш ирока, волосата грудь, тонка талия,
усы русы, длинны, лицо словно золото с бронзой, гла
за — огонь ясный.
На десятый год своих подвигов пошел гоц в Святую
ночь помолиться в Божьей церкви.
Он убил пятнадцать греков,— ты ведь их знаешь:
положи в давильню десять турок, десять жидов некреще
ных да десять собак парш ивых,— потечет кровь грека; он
ограбил тридцать сардарей,— они были богаче самого
князя, снимали на подать крест и рубаху; он поймал
в лесу и подковал конской подковой исправника-турка; он
сложил сто двадцать песен, выпил вина сорок бочек,
танцевал и в корчмах, и на свадьбах; у него был конь
рыжий,— быстрый, как ветер, умный, как лисица, никогда
не хромавш ий, никогда не потевший, даром что малый
и дробный. Девять лет не был гоц в церкви, хоть и думал
о Боге не меньше нас с тобою , на десятый год собрался —
и дал себе крепкую клятву: что бы ни случилось, никого
в эту ночь не обидеть, будь то хоть сам дьявол.
Он оставил коня в поле, кинул на луку поводья, а сам
пошел по деревне. Шел он и видел огни в хатах, убранные
столы к Пасхе, выбеленные печи. Но в одной, самой
старой и убогой, окна были темны,— видно, там даже на
огонь не хватило. И стало гоцу скучно,— ведь в такой же
он сам вырос,— и с недобрым сердцем вошел он в цер
ковь. Почуяло его сердце, что не даст ему земля покоя
даже и в Христову полночь,— так оно, по Божьему
хотенью, и случилось. В церкви было лю дно, у всех
в руках свечи, на всех лицах радость. Стал гоц, где
потемнее,— выше всех был он ростом ,— сотворил усерд
ную молитву, оглянулся и видит: стоит рядом с ним
ребенок, заморенный, в лохмотьях, держит руку матки,
бледной и бедно одетой, а хорошей и с больш ими глаза
ми. Гоц наклонился и спросил тихонько: «Женщина, кто
ты такая, отчего ты бледна, равнодушна?» Женщина
робко взглянула на гоца и, склонивши глаза, пром ол
чала. И в другой раз спросил он, еще тише: «Не твоя ли
это хата у балки, не в твоей ли это хате темно в окнах?»
Но опять ничего не ответила м атка, только поспешно
196
отвернулась и закрестилась на иконы. И перестал год
слушать, что пели и читали на амвоне. «Побей меня
Крест и Божья М атерь! — подумал он с тоскою .— К реп
кий дал я себе зарок никого в эту ночь не обидеть, да не
терпит мое человечье сердце!» И, не кончив молитвы,
скорым ш агом вышел вон из церкви. Далеко за балкой,
за прудами, насквозь, фонарем, светился богатый дом
в поместье. Как хозяин поднялся гоц на крыльцо того
дома, разогнал собак плетью и как хозяин вступил в свет
лые господские покои, а что было дальш е, ты и сам
можешь догадаться.
В ту Христову полночь та бедная м олдавка, что ни
слова не сказала году в церкви, долго не реш алась войти
в свою хату: возвращ аясь к этой хате, не раз проходила
она мимо, думая, что не ее эта хата — так светло было от
господских свечей в ее окнах, так богато стол был убран
господской яствой. И сидел за тем столом высокий и м о
гучий войник. В ту Христову полночь стала вдова-молдавка возлю бленной года. И три года лю била она гоца
горячо и верно. А на четвертый подкупил ее вамиш,
исправник, и предала она, Иуда, гоца в его руки. Тут
чауши, пандуры и армаш и окружили ее хату, когда гоц
отдыхал от далекой дороги, и хотели взять его живого.
Он проснулся, схватился за пистоли, вышиб ногой дверь
хаты, сказал свое тайное слово, напустил на врагов своих
туману, свистнул коня Ройбу, вскочил в седло и пом чал
ся, стреляя назад из пистолей. Д а враги от него не
отставали. Вплавь переплыл конь реку, переплыл другую,
переплыл и третью , и уж близки были леса Кодри, где бы
гоц укрылся. Д а арнаут, сыщик,— чтобы его земля погло
тила! — стал заряж ать карабин не пулей,— не брала гоца
пуля,— а серебряной монетой, и пробил гоцу спину,
а коню его — ногу. Конь споткнулся, гоц упал на зем
лю — тут его туго связали, каблуком проломили ему
темя и в оковах повезли на телеге в Яссы... Добрые
Христовы лю ди, было это тоже в Светлый Христов
праздник!
Вот тянут в гору телегу, обитую железом, волы голу
бые. На телеге лежит гоц с кровавою раной, рядом идет
старая м ать гоца, отирает кровь раны, молит волов
круторогих: «Вы потише, волы, везите, прошу вас о том
со слезами,— не трясите телегу, в ней мой сын умирает!»
И, как вода, тихо-тихо качается телега, и говорит войник:
«Уходи, родная, со своей печалью, а меня оставь с моим
197
огнем-раной!» — Д а нет, это так поется в песне. Родная
м ать года тогда еще не слыхала, что везут ее сына
в ясскую темницу. И не знала она долго, как он там
томился, как его пытали. Суд людской не скорый, и опять
прош ло три года, и опять пришел праздник. Тут сказал
гоц стражам: «Добрые Христовы лю ди, есть у меня
в душе мука, взял я у господина больш ой кошель с день
гами и не видел, что в деньгах тех — медный образок на
голубой ленте: это образок младенца, дайте мне вернуть
его господину, укажу вам за услугу место великого клада
и обещ аю сь самим Богом воротиться в темницу; снилось
мне, что боер тот приехал в Яссы, торгует коней на
базаре,— отдам ему иконку и опять приду в оковы».
Ты думаеш ь, что гоц не вернулся, что свистнул он
Ройбу, на свободе гулявшего в Кодрях? Нет, гоц не
разбойник, слово его твердо. Он нашел на базаре гос
подина, он отдал образок младенца в хозяйские руки.
А когда сделал дело и вернулся в темницу, повели его на
суд к князю. Во дворце было войско, много народу
и начальников много. А сам князь, в чалме и кафтане, сел
на золотом троне и спросил гоца: «Где те деньги, что ты
накрал, награбил?» И ни слова ему гоц не ответил, молча
стоял перед троном , величавый и грозный. Тогда князь
понял, что спраш ивал дерзко, и спросил иначе: «Где те
деньги, что ты отнял у богатых?» И ответил гоц князю:
«Господарь, ваше высочество, вот и всегда говори так
с народом: умно и учтиво. А где деньги, что отнял
я у богатых, про то знает только мой конь Ройбу. И не
тебе и не твоим слугам я отдам их: вы все равно проигра
ете их в карты, на вине пропьете!» И ударил князь
связанного гоца в щеку. «Так и Х риста-Бога били на суде
П илата»,— сказал гоц тихо от гнева. И князь грозно
крикнул: «М олчать, талгарь, разбойник!» И сказал гоц
князю: «На кресте, ваше высочество, простил разбойника
Сын Божий!» И ударил князь гоца еще злее и велел
предать его казни.
Ты, зеленый лист дикой яблони, вы, весенние Кодри,
и вы, быстрые реки! Ни сила, ни хитрость, ни талисманы,
ни заговоры не спасли бы его от позора. Уж стучали
топорам и на площ ади в Яссах, уж вострил палач на
белую шею гоца свою тяжкую секиру. Д а дош ла, до
летела весть о близкой казни гоца до его родного дома.
Встань, Божий войник, слушай: вот заплакала старш ая
сестра твоя, с черной косой, но бессильны ее слезы; вот
198
заплакала средняя твоя сестра, с рыжей косой ниже стана,
но и она помочь не в силах; вот заплакала твоя младш ая
сестра, ребенок,— расступаю тся от слез ее Кодри, раз
ливаются реки, раскрываю тся ущелья. А теперь, год,
крепче схватись за темничную решетку: чуешь, чей голос
вступает?
Как заплакала м ать года, задрож ала его тесная тем
ница, заш атались стены, затрещ ала ржавая оконная ре
шетка.
Как заплакала м ать года, в прах рассыпались его
оковы, вышел он на вольное поле и ударил сильною
ногою в землю:
— Гей, гей, добрые люди! П опомню я вам ваш Х ри
стов Праздник!
Март 1916 г.
ЛЕГКОЕ ДЫХАНИЕ
Н а кладбище, над свежей глиняной насыпью, стоит
новый крест из дуба, крепкий, тяжелый, гладкий.
Апрель, дни серые; памятники кладбищ а, простор
ного, уездного, еще далеко видны сквозь голые деревья,
и холодный ветер звенит и звенит фарфоровы м венком
у подножия креста.
В самый же крест вделан довольно больш ой, выпук
лый фарфоровый м едальон, а в медальоне — ф отографи
ческий портрет гимназистки с радостны м и, поразительно
живыми глазам и.
Это Оля М ещерская.
Девочкой она ничем не выделялась в толпе корич
невых гимназических платьиц: что можно было сказать
о ней, кроме того, что она из числа хорошеньких, бога
тых и счастливых девочек, что она способна, но ш алов
лива и очень беспечна к тем наставлениям, которые ей
делает классная дама? Затем она стала расцветать, раз
виваться не по дням, а по часам. В четырнадцать лет
у нее, при тонкой талии и стройных ножках, уже хорошо
обрисовывались груди и все те формы , очарование кото
рых еще никогда не вы разило человеческое слово; в пят
надцать она слыла уже красавицей. Как тщ ательно приче
сывались некоторые ее подруги, как чистоплотны были,
как следили за своими сдержанными движениями! А она
ничего не боялась — ни чернильных пятен на пальцах, ни
раскрасневшегося лица, ни растрепанных волос, ни заго
лившегося при падении на бегу колена. Без всяких ее
забот и усилий и как-то незаметно пришло к ней все то,
что так отличало ее в последние два года из всей гим
назии,— изящество, нарядность, ловкость, ясный блеск
глаз... Никто не танцевал так на балах, как Оля М ещерс
кая, никто не бегал так на коньках, как она, ни за кем на
200
балах не ухаживали столько, сколько за ней, и почему-то
никого не лю били так младш ие классы, как ее. Незаметно
стала она девушкой, и незаметно упрочилась ее гим
назическая слава, и уже пошли толки, что она ветрена, не
может жить без поклонников, что в нее безумно влюблен
гимназист Шеншин, что будто бы и она его лю бит, но так
изменчива в обращении с ним, что он покушался на
самоубийство...
Последнюю свою зиму Оля М ещерская совсем сошла
с ума от веселья, как говорили в гимназии. Зима была
снежная, солнечная, м орозная, рано опускалось солнце за
высокий ельник снежного гимназического сада, неизмен
но погожее, лучистое, обещаю щее и на завтра мороз
и солнце, гулянье на Соборной улице, каток в городском
саду, розовый вечер, музыку и эту во все стороны сколь
зящую на катке толпу, в которой Оля М ещерская каза
лась самой беззаботной, самой счастливой. И вот однаж
ды, на больш ой перемене, когда она вихрем носилась по
сборному залу от гонявшихся за ней и блаженно визжа
вших первоклассниц, ее неожиданно позвали к началь
нице. Она с разбегу остановилась, сделала только один
глубокий вздох, быстрым и уже привычным женским
движением оправила волосы, дернула уголки передника
к плечам и, сияя глазам и, побежала наверх. Начальница,
молож авая, но седая, спокойно сидела с вязаньем в руках
за письменным столом , под царским портретом.
— Здравствуйте, mademoiselle М ещерская,— сказала
она по-французски, не поднимая глаз от вязанья.— Я,
к сожалению, уже не первый раз принуждена призывать
вас сюда, чтобы говорить с вами относительно вашего
поведения.
— Я слуш аю , m adam e,— ответила М ещерская, под
ходя к столу, глядя на нее ясно и живо, но без всякого
выражения на лице, и присела так легко и грациозно, как
только она одна умела.
— Слуш ать вы меня будете плохо, я, к сожалению,
убедилась в этом ,— сказала начальница и, потянув нитку
и завертев на лакированном полу клубок, на который
с лю бопы тством посмотрела М ещерская, подняла гла
за.— Я не буду повторяться, не буду говорить простран
но,— сказала она.
Мещерской очень нравился этот необыкновенно чис
тый и больш ой кабинет, так хорош о дыш авш ий в м о
розные дни теплом блестящей голландки и свежестью
201
ландышей на письменном столе. Она посмотрела на м о
лодого царя, во весь рост написанного среди какой-то
блистательной залы, на ровный пробор в молочных,
аккуратно гофрированных волосах начальницы и выжи
дательно молчала.
— Вы уже не девочка,— многозначительно сказала
начальница, втайне начиная раздраж аться.
— Да, m adam e,— просто, почти весело ответила М е
щерская.
— Но и не женщина,— еще многозначительнее сказа
ла начальница, и ее м атовое лицо слегка заалело.— П ре
жде всего,— что это за прическа? Это женская прическа!
— Я не виновата, m adam e, что у меня хорошие воло
сы,— ответила М ещерская и чуть тронула обеими руками
свою красиво убранную голову.
— Ах, вот как, вы не виноваты! — сказала началь
ница.— Вы не виноваты в прическе, не виноваты в этих
дорогих гребнях, не виноваты, что разоряете своих роди
телей на туфельки в двадцать рублей! Но, повторяю вам,
вы совершенно упускаете из виду, что вы пока только
гимназистка...
И тут М ещерская, не теряя простоты и спокойствия,
вдруг вежливо перебила ее:
— Простите, m adam e, вы ошибаетесь: я женщина.
И виноват в этом — знаете кто? Друг и сосед папы, а ваш
брат Алексей М ихайлович М алю тин. Это случилось про
шлым летом в деревне...
А через месяц после этого разговора казачий офицер,
некрасивый и плебейского вида, не имевший ровно ниче
го общего с тем кругом, к которому принадлежала Оля
М ещерская, застрелил ее на платф орме вокзала, среди
больш ой толпы народа, только что прибывшей с поез
дом. И невероятное, ош еломивш ее начальницу признание
Оли Мещерской совершенно подтвердилось: офицер за
явил судебному следователю , что М ещерская завлекла
его, была с ним близка, поклялась быть его женой, а на
вокзале, в день убийства, провож ая его в Новочеркасск,
вдруг сказала ему, что она и не дум ала никогда лю бить
его, что все эти разговоры о браке — одно ее издеватель
ство над ним, и дала ему прочесть ту страничку дневника,
где говорилось о М алю тине.
— Я пробежал эти строки и тут же, на платформе, где
она гуляла, поджидая, пока я кончу читать, выстрелил
в нее,— сказал оф ицер.— Дневник этот, вот он,
202
взгляните, что было написано в нем десятого июля про
шлого года.
В дневнике было написано следующее:
«Сейчас второй час ночи. Я крепко заснула, но тотчас
же проснулась... Нынче я стала женщиной! Папа, м ам а
и Толя, все уехали в город, я осталась одна. Я была так
счастлива, что однаГ Я утром гуляла в саду, в поле, была
в лесу, мне казалось, что я одна во всем мире, и я думала
так хорошо, как никогда в жизни. Я и обедала одна,
потом целый час играла, под музыку у меня было такое
чувство, что я буду жить без конца и буду так счастлива,
как никто. П отом заснула у папы в кабинете, а в четыре
часа меня разбудила К атя, сказала, что приехал Алексей
Михайлович. Я ему очень обрадовалась, мне было так
приятно принять его и занимать. Он приехал на паре
своих вяток, очень красивых, и они все время стояли
у крыльца, он остался, потому что был дождь, и ему
хотелось, чтобы к вечеру просохло. Он жалел, что не
застал папу, был очень оживлен и держал себя со мной
кавалером, много шутил, что он давно влюблен в меня.
Когда мы гуляли перед чаем по саду, была опять прелест
ная погода, солнце блестело через весь мокрый сад, хотя
стало совсем холодно, и он вел меня под руку и говорил,
что он Фауст с М аргаритой. Ему пятьдесят шесть лет, но
он еще очень красив и всегда хорошо одет — мне не
понравилось только, что он приехал в крылатке,— пахнет
английским одеколоном, и глаза совсем молоды е, чер
ные, а борода изящно разделена на две длинные части
и совершенно серебряная. За чаем мы сидели на стеклян
ной веранде, я почувствовала себя как будто нездоровой
и прилегла на тахту, а он курил, потом пересел ко мне,
стал опять говорить какие-то лю безности, потом рас
сматривать и целовать мою руку. Я закрыла лицо шел
ковым платком , и он несколько раз поцеловал меня
в губы через платок... Я не понимаю , как это могло
случиться, я сош ла с ума, я никогда не думала, что
я такая! Теперь мне один выход... Я чувствую к нему
такое отвращение, что не могу пережить этого!..»
Город за эти апрельские дни стал чист, сух, камни его
побелели, и по ним легко и приятно идти. Каждое воск
ресенье, после обедни, по Соборной улице, ведущей к вы
езду из города, направляется маленькая женщина в тр а
уре, в черных лайковых перчатках, с зонтиком из черного
дерева. Она переходит по шоссе грязную площ адь, где
203
много закопченных кузниц и свежо дует полевой воздух;
дальш е, между мужским монастырем и острогом, белеет
облачный склон неба и сереет весеннее поле, а потом,
когда проберешься среди луж под стеной монастыря
и повернешь налево, увидишь как бы больш ой низкий
сад, обнесенный белой оградой, над воротами которой
написано Успение Божией М атери. М аленькая женщина
мелко крестится и привычно идет по главной аллее.
Дойдя до скамьи против дубового креста, она сидит на
ветру и на весеннем холоде час, два, пока совсем не
зазябнут ее ноги в легких ботинках и рука в узкой лайке.
Слушая весенних птиц, сладко поющих и в холод, слушая
звон ветра в ф арф оровом венке, она думает иногда, что
отдала бы полжизни, лишь бы не было перед ее глазами
этого мертвого венка. Э тот венок, этот бугор, дубовый
крест! Возможно ли, что под ним та, чьи глаза так
бессмертно сияют из этого выпуклого фарфорового ме
дальона на кресте, и как совместить с этим чистым
взглядом то ужасное, что соединено теперь с именем Оли
Мещерской? — Но в глубине души маленькая женщина
счастлива, как все преданные какой-нибудь страстной
мечте люди.
Ж енщина эта — классная дам а Оли Мещерской, не
м олодая девушка, давно живущая какой-нибудь выдум
кой, заменяю щей ей действительную жизнь. Сперва та
кой выдумкой был ее брат, бедный и ничем не замеча
тельный прапорщ ик,— она соединила всю свою душу
с ним, с его будущностью, которая почему-то представ
лялась ей блестящей. К огда его убили под М укденом, она
убеждала себя, что она — идейная труженица. Смерть
Оли М ещерской пленила ее новой мечтой. Теперь Оля
М ещерская — предмет ее неотступных дум и чувств. Она
ходит на ее могилу каждый праздник, по часам не спуска
ет глаз с дубового креста, вспоминает бледное личико
Оли Мещерской в гробу, среди цветов — и то, что однаж
ды подслушала: однажды, на больш ой перемене, гуляя по
гимназическому саду, Оля М ещерская быстро, быстро
говорила своей лю бимой подруге, полной, высокой Суб
ботиной:
— Я в одной папиной книге,— у него много старин
ных, смешных книг,— прочла, какая красота должна
быть у женщины... Там , понимаеш ь, столько насказано,
что всего не упомнишь: ну, конечно, черные, кипящие
смолой глаза,— ей-Богу, так и написано: кипящие смо
204
лой! — черные, как ночь, ресницы, нежно играющий ру
мянец, тонкий стан, длиннее обыкновенного руки,— по
нимаешь, длиннее обыкновенного! — маленькая ножка,
в меру больш ая грудь, правильно округленная икра, ко
лена цвета раковины, покатые плечи,— я многое почти
наизусть выучила, так все это верно! — но главное, зна
ешь ли что? — Легкое дыхание! А ведь оно у меня есть,—
ты послушай, как я взды хаю ,— ведь, правда, есть?
Теперь это легкое дыхание снова рассеялось в мире,
в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре.
1916
АГЛАЯ
В миру, в той лесной деревне, где родилась и росла
Аглая, ее звали Анной.
Отца с матерью она лиш илась рано. Заш ла раз зимой
в деревню оспа, и много покойников свезли тогда на
погост в село за Свят-О зером. Сразу два гроба стояло
и в избе Скуратовых. Девочка не испытала ни страха, ни
жалости, только навсегда запомнила тот ни на что не
похожий, для живых чужой и тяжкий дух, что исходил от
них, и ту зимню ю свежесть, холод великопостной от
тепели, что напустили в избу мужики, выносившие гробы
к дровням под окнами.
В той лесной стороне деревни редки и малы , грубые
бревенчатые дворы их стоят в беспорядке: как суглинис
тые бугры дозволяю т и поближе к речкам, к озерам.
Н арод там не слишком беден и блю дет свой достаток,
свой старый быт, даром что ходит спокон веку на зара
ботки, женщинам оставляя пахать неродимую землю , где
она свободна от леса, косить в лесу травы, а зимой
греметь ткацким станом. К том у быту и лежало сердце
Анны в детстве: милы были ей и черная изба, и горючая
лучина в светце.
Катерина, сестра ее, давно была замужем. Она и Пра
вила дом ом , сперва вместе с мужем, взятым во двор,
а потом, как стал он уходить чуть не на круглый год,
одна. П од ее призором девочка росла ровно и споро,
никогда не хворала, ни на что не ж аловалась, только все
задумывалась. Если К атерина окликала ее, спрашивала,
что с нею, она отзы валась просто, говоря, что у ней шея
скрипит и что она слушает это. «Вот! — говорила она,
повертывая голову, свое беленькое личико,— слы
шишь?» — «А думаеш ь ты о чем?» — «Так. Я не знаю».
Со сверстницами она в детстве не водилась и бывать не
206
бывала нигде,— только раз сходила с сестрой в то старое
село за Свят-О зером, где на погосте, под соснами, торчат
сосновые кресты и стоит бревенчатая церковка, крытая
почерневшими деревянными чешуйками. Впервые наря
дили ее тогда в лапти и сарафан из пестряди, купили
ожерелье и желтый платок.
Катерина о муже горевала, плакала; плакала и о своей
бездетности. А выплакав слезы, дала обет не знать мужа.
Когда муж приходил, она встречала его радостно, ладно
говорила с ним о домаш них делах, заботливо пересмат
ривала его рубахи, чинила что надо, хлопотала возле
печки и бывала довольна, когда ему что нравилось; но
спали они розно, как чужие. А уходил он,— опять стано
вилась она скучной и тихой. Все чаще отлучалась она из
дома, гостила в недальней женской обители, бывала
у старца Родиона, спасавшегося за той обителью в лесной
хижине. Она настойчиво училась читать, приносила из
обители священные книги и читала их вслух, необычным
голосом, опустив глаза, держа книгу в обеих руках. А де
вочка стояла возле, слуш ала, оглядывая избу, которая
всегда была прибрана. Упиваясь звуком своего голоса,
читала К атерина о святых, о мучениках, наше темное,
земное презревших ради небесного, восхотевших распять
плоть свою со страстьми и похотьями. Анна слушала
чтение, как песню на чужом языке, со вниманием. Но
закрывала Катерина книгу — и она никогда не просила
почитать еще: всегда непонятная была она.
Годам к тринадцати она стала отменно тонка, высока
и сильна. Она была нежна, бела, синеглаза, а работу
любила простую, грубую. К огда наступало лето и прихо
дил муж Катерины, когда ш ла вся деревня на покосы,
шла и Анна со своими и работала как взрослая. Да
летняя работа в той стороне скудная. И скоро опять
оставались сестры одни, опять возвращ ались к своей
ровной жизни, и опять, убравшись со скотиной, с печкой,
сидела Анна за шитьем, за станом, а Катерина читала —
о морях, о пустынях, о городе Риме, о Византии, о чуде
сах и подвигах первохристиан. В черной лесной избе
звучали тогда чарующие слух слова: «В стране К аппадо
кийской, в царствование благочестивого византийского
императора Л ьва Великого... Во дни патриарш ества пре
подобного И оаким а Александрийского, в далекой от нас
Эфиопии...» Так и узнала Анна о девах и юношах, растер
занных дикими зверьми на ристалищ ах, о небесной кра
207
соте Варвары, обезглавленной своим лю ты м родителем,
о мощах, хранимых ангелами на Синайской горе, о воине
Евстафии, обращ енном к истинному Богу зовом самого
Распятого, солнцем просиявшего среди рогов оленя, им,
Евстафием, на зверином лове гоним ого, о трудах Саввы
Освященного, обитавш его в Долине Огненной, и о мно
гих, многих, горькие дни и ночи свои проводивших у пу
стынных потоков, в криптах и горных киновиях... В от
рочестве она видела себя во сне в длинной льняной
рубахе и в железном венце на голове. И Катерина сказала
ей: «Это тебе к смерти, сестра, к ранней кончине».
А на пятнадцатом году стала она совсем как девушка,
и народ дивился ее миловидности: золотисто-белый цвет
ее продолговатого лица чуть играл тонким румянцем;
брови у нее были густые, светло-русые, глаза синие;
легкая, ладная,— разве что не в меру высокая, тонкая
и долгорукая,— тихо и хорош о поднимала она длинные
свои ресницы. Зима в тот год была особливо суровая.
Завалило снегом леса, озера, толсто оковало льдом про
руби, жгло м орозны м ветром да играло по утренним
зорям двумя зеркальными, в радужных кольцах, солнца
ми. Перед святками К атерина ела тю рю , толокно, Анна
же питалась лишь хлебом. «Другой вещий сон хочу себе
выпостить»,— сказала она сестре. И под новый год вновь
приснилось ей: видела она раннее м орозное утро, только
что выкатилось из-за снегов слепящее ледяное солнце,
острым ветром перехватывало дух; и на ветер, на солнце,
по белому полю , летела она на лыжах, гналась за какимто дивным горностаем, да сорвалась вдруг куда-то в про
пасть — и ослепла, задохнулась в туче снежной пыли,
взвившейся из-под лыж на срыве... Ничего нельзя было
понять в этом сне, но Анна за весь день нового года ни
разу не взглянула в глаза сестре; ездили попы по деревне,
зашли и к С куратовы м,— она спряталась за занавеску
под полатями. В ту зиму, еще не утвердившись в своих
помыслах, часто она бы вала скучная, и Катерина говори
ла ей: «Давно зову к батю ш ке Родиону, он бы все снял
с тебя!»
Она читала ей в ту зиму об'А лексее Божьем человеке
и об Иоанне Кущнике, в нищете умерших у ворот своих
знатных родителей, прочла о Симеоне Столпнике, заживо
сгнившем на стоянии в каменном столпе. Анна спросила
ее: «А что ж батю ш ка Родион не стоит?» — И она ей
ответила, что подвиги святых людей бы ваю т разные, что
208
наши страстотерпцы больш е по киевским пещерам, а по
том по дремучим лесам спасались или же достигали
царствия небесного в образе нагих, непотребных юродов.
В ту зиму узнала Анна и о русских угодниках — о своих
духовных пращурах: о М атфее П розорливом , коему бы
ло даровано видеть в мире лишь одно темное и низкое,
проникать в сокровеннейшие скверны людских сердец,
прозревать лики подземных диаволов и слыш ать нечести
вые советы их, о М арке Гробокопателе, посвятившем
себя погребению мертвых и в непрестанной близости со
Смертью обретш ем такую власть над Нею, что Она
трепетала его голоса, об Исаакии Затворнике, одевшем
свое тело в сырую шкуру коЗла, навсегда к нему прирос
шую, и предававш емся безумным пляскам с бесами, по
ночам увлекавшими его в скакания и вихляния под гром
кие свои клики, дудки, тимпаны и гусли... «От него,
Исаакия, и пошли ю родивые,— сказала ей Катерина,—
а сколько их было потом , того и счесть нельзя! Батю ш ка
Родион так баял: ни в одной стране их не было, только
нас посетил ими Господь по великим грехам нашим и по
великой своей милости». И прибавила, что слыш ала
в обители,— скорбную повесть о том , как ушла Русь из
Киева в леса и болота непроходимые, в лубяные городки
свои, под жестокую державу московских князей, как тер
пела она от смут, междоусобий, от свирепых татарских
орд и от прочих Господних кар — от м ора и глада, от
пожарищ и небесных знамений. Было тогда, сказала она,
столь многое множество Божьих людей, Христа ради
страдавших и ю родствовавш их, что по церквям от писку
и крику их не слыхать было божественного пения. И не
малое число из них, сказала она, сопричислилось к лику
небесному: есть Симон, из приволжских лесов, что ски
тался и прятался взора человеческого по диким урочи
щам в одной рубахе издранной, после же того, обитая
в городе, каждодневно был бит граж данам и за непотреб
ство свое и скончался от ран, причиненных побоями; есть
Прокопий, принимавш ий непрестанные муки в городе
Вятке, зане в ночи взбегал он на колокольницы и бил
в колокола часто и с тревогою , как бы во время огнен
ного запаления; есть Прокопий, родившийся в зырянских
краях, среди дикарей звероловцев, всю жизнь ходивший
с тремя кочергами в руках и обожавш ий пустые места,
грустные лесные берега над Сухоною, где, сидя на ка
мушке, со слезами молился о плывущих по ней; есть Яков
209
Блаженный, что приплыл в гробной дубовой колоде по
речке М ете к темным жителям той бедной местности;
есть Иоанн Власатый, из-под Ростова Великого, волосы
имевший столь буйные, что в страх повергались все
видевшие его; есть Иоанн Вологодский, нарицаемый
Больш ой Колпак, ростом малы й, лицом морщ иноватый,
весь крестами увешанный, до кончины не снимавший
с себя колпака, чугуну подобного; есть Василий Нагоходец, вместо одежды носивший и в зимний хлад, и в лет
ний вар лишь цепи железные да платочек в руке... «Ныне,
сестра,— сказала К атерина,— все они предстоят Господу,
радуются в сонме святых Его, мощи же их нетленные
почивают в раках кипарисных и серебряных, в святолеп
ных соборах, рядом с царями и святителями!» — «А что
же батю ш ка Родион не ю родствовал?» — опять спросила
Анна. И К атерина ответила, что он пошел по стопам
подражавших не И саакию , а Сергию Радонежскому, по
стопам зиждителей монастырей лесных. Батю ш ка Роди
он, сказала она, спасался сперва в одной древней и слав
ной пустыни, основанной на тех самых местах, где среди
дремучего леса, в дупле трехвекового дуба, жил некогда
великий святой; там нес он строгое послушание и принял
пострижение, удостоился за покаянные свои слезы и бес
сердечие к плоти лицезрения самой Царицы Небесной,
выдержал обет семилетнего затвора и семилетнего м ол
чания, но и этим не удовольствовался, оставил м она
стырь и пришел,— уже много, много лет тому назад,—
в наши леса, надел лапти лыковые, белый балахон из
вретища, епитрахиль черную с осьмиконечным крестом
на ней, с изображением черепа и костей А дамовых, вку
шает лишь воду и снытку невареную, окошечко своей
хижины заградил иконою , спит в гробу, под негасимою
лам падою , и в полночные часы непрестанно осаждаю т
его звери воющие, толпы мертвецов яростных и диаволов...
П ятнадцати лет от роду, в ту самую пору, когда
надлежит девушке стать невестою, Анна покинула мир.
Весна в тот год приш ла ранняя и жаркая. Ягода
поспела в лесах несметная, травы были по пояс, и с нача
ла П етровок уже пошли косить их. Анна с охотой работа
ла, загорела на солнце, среди трав и цветов; румянец
темней пылал на ее лице, сдвинутый на лоб платок
скрывал теплый взгляд очей. Но вот однажды, на покосе,
больш ая блестящ ая змея с изумрудной головой обвилась
210
круг ее босой ноги. Схватив змею своей длинной и узкой
рукой, сорвав с себя ее ледяной и скользкий жгут, далеко
отбросила его Анна и даже лицо не подняла, а испугалась
крепко, белее полотна сделалась. И Катерина сказала ей:
«Это тебе, сестра, третье указание: бойся Змея Искуси
теля, опасная пора идет к тебе!» И от испугу ли, от этих
ли слов, только с неделю после того не сходил с лица
Анны смертный цвет. А под П окров день нежданнонегаданно попросилась она пойти в обитель ко всенощ
ной — и пош ла и ночевала там , а наутро удостоилась
стоять в народной толпе у порога отш ельника. И вели
кую милость оказал он ей: изо всей толпы ее выглядел
и поманил к себе. И вышла она от него, низко склонив
голову, пол-лица закрыв платком , сдвинув его на огонь
своих жарких ланит и в смятении чувств не видя земли
под собой: избранным сосудом, жертвой Господу назвал
он ее, зажег две восковых свечечки и одну взял себе,
другую дал ей и долго стоял, молясь перед образом ,
а потом велел ей приложиться к тому образу — и благо
словил быть через малы й срок в обители на послушании.
«Счастье мое, жертва немудрая! — сказал он ей.— Будь
невестой не земной, а небесною! Знаю, знаю, сестра тебя
приуготовила. Потщ усь и я, грешный, о том».
В обители, в иночестве, отреш енная от мира и от
своей воли ради духовного своего восприемника, Анна,
нареченная при постриге Аглаей, пробыла тридцать три
месяца. На исходе же тридцать третьего — преставилась.
Как жила она там , как спасалась, о том , за давностью
времени, в полноте никому не ведомо. Но все же кое-что
в народной памяти осталось. Шли однажды бабы-богомолки из разных и дальних краев в тот лесной край, где
родилась Анна. Встретился им у речки, через которую им
нужно было переправиться, привычный скиталец по свя
тым местам, видом невзрачный, отрепанный, даже, про
сто сказать, чудной: глаза у него под старым господским
котелком были платком завязаны. Они стали его рас
спрашивать о путях, о дорогах к обители, о самом Роди
оне и об Анне. Он, в ответ им, сперва о себе поговорил: я,
мол, сестрицы, и сам знаю не Бог весть что, однако
ж побеседовать с вами отчасти могу, ибо возвращ аю сь
именно из тех местностей; вам, сказал, небось жутко со
мной — и я не дивлю сь этому, многим со мной не мед:
пеший ли, конный ли встретится, видят — идет по лесу
странничек, ковыляет себе один-одинешенек с белым
211
платком на глазах да еще псалмы распевает — понятно,
оторопь берет; уж чересчур, по грехам м оим, жадные да
быстрые глаза у меня, зрение столь редкостное и пронзи
тельное, что я даже ночью как кошка вижу, будучи и во
обще не в меру зряч, в силу того, что не с лю дьми я иду,
а сторонкою ; ну, вот и решил я сократить немного свое
телесное зрение... П отом он стал рассказы вать, сколько,
по его расчету, осталось богом олкам идти, на какие
местности надо путь держать, где иметь ночевки и от
дыхи и какова обитель есть:
— Сперва,— сказал,— придет село на Свят-Озере,
потом та самая деревня, где родилась Анна, а там увиди
те вы другое озеро, монастырское, хоть и мелкое, а поря
дочное, и придется вам по этому озеру в додке плыть.
А как высадитесь, тут уж и самый м онастырь рукой
подать. П онятно, и на том берегу леса без конца, а сквозь
лес глядят* как обыкновенно, стены монастырские, главы
церковные, кельи, странноприимницы...
П отом долго повествовал о житии Родиона, о детстве
и отрочестве Анны, под конец же рассказал о ее пребыва
нии в обители:
— Пребывание ее было, ох, недолгое! — сказал он.—
Ж алко, говорите, такой красоты и младости? Н ам-то,
глупым, понятно, жалко. Да, видно, отец Родион хорошо
знал, что делает. Он ведь и со всеми таков бывал —
и ласков, и кроток, и радостен, а настойчив до беспощад
ности, с Аглаей же особенно. Был я, бабочки, на месте ее
упокоения... Длинная м огилка, прекрасная, вся травой
заросла, зеленая... И не скрою, не скрою: это там , на
могиле, выдумал я завязать себе глаза, это Аглаин при
мер надоумил меня: ведь она, надобно вам знать, за все
свое пребывание в обители ни на единый час не подняла
очей — как сдвинула покров на них, так и осталась, и на
речь так скупа была, так уклончива, что даже сам отец
Родион дивился ей. А ведь небось нелегко было ей такой
подвиг поднять — с землей-то, с лицом-то человеческим
навсегда расстаться! И работу она несла в обители самую
тяжкую, а ночи на м олитве простаивала. Д а зато, гово
рят, и возлю бил же ее отец Родион! Из всех отличил,
каждодневно допускал в свою хижинку, вел с ней долгие
беседы о будущей славе обители, откры вал ей даже свои
видения — понятно, с строгим заповеданием молчания.
Ну, вот и сгорела она, как свеча, в самый краткий срок...
Опять вздыхаете, жалкуетё? Соглаш аю сь: горестно! Но
212
я вам гораздо больше скажу: за великое ее смирение, за
неглядение на мир земной, за молчание и непосильное
трудничество он совершил неслыханное: на исходе
третьего года ее подвига он посхимил ее, а потом, по
молитве и святому размы ш лению , призвал ее к себе
в единый страш ный час — и повелел кончину принять.
Да, так прямо и молвил ей: «Счастье мое, приспела твоя
пора! Останься во моей памяти столь же прекрасною, как
стоишь ты в сей час предо мной: отойди ко Господу!»
И что ж вы думаете? Через сутки она и преставилась.
Слегла, запы лала огнем — и кончилась. Он, правда, уте
шил ее — поведал ей перед кончиной, что, поелику лишь
малое из тайных его бесед не сумела она скрыть в первые
дни послушания, истлеют у нее лишь одни уста. Он
пожаловал серебра на ее похороны, меди для раздачи при
ее погребении, колоток свечей на сорокоуст по ней, желтую рублевую свечу ко гробу ее и самый гроб — круглый,
дубовый, выдолбленный. И по его благословению , поло
жили ее, тонкую и росточком отменно долгую , в тот гроб
с волосами распущенными, в двух рубашках-саванах,
в белом подряснике, опоясднном черною покромкою ,
а поверх его — в черной, с белыми крестами, мантии; на
головку надели зеленую, шитую золотом шапочку из
бархата, на шапочку — камилавочку, после же того повя
зали синей ш алью с кисточками, а в ручки вложили
кожаные четочки... У брали, словом, куда как хорошо.
А все же, бабочки, есть каверзный, бесий слух, что уми
рать ей не хотелося, ох, как еще не хотелось-то! Отходя
в такой младости и в такой красоте, со всеми, говорят,
в слезах она прощ алася, всем говорила громко: «П рости
те меня!» Напоследок же закры ла глаза и раздельно
молвила: «И тебе, М ати-Земля, согрешила есмь душой
и телом — простиш ь ли меня?» А слова те страшные:
припадая челом ко земле, их читали в покаянной молитве
по древней Руси за вечерней под Троицу, под языческий
русальный день.
Июль 1916 г.
СНЫ ЧАНГА
Не все ли равно, про кого говорить? Заслуживает того
каждый из живших на земле.
Некогда Чанг узнал мир и капитана, своего хозяина,
с которым соединилось его земное существование. И про
шло с тех пор целых шесть лет, протекло, как песок
в корабельных песочных часах.
Вот опять была ночь — сон или действительность? —
и опять наступает утро — действительность или сон?
Чанг стар, Чанг пьяница — он все дремлет.
На дворе, в городе Одессе, зима. П огода злая, мрач
ная, много хуже даже той, китайской, когда Чанг с капи
таном встретили друг друга. Несет острым мелким сне
гом, снег косо летит по ледяному, скользкому асфальту
пустого приморского бульвара и больно сечет в лицо
каждому еврею, что, засунувши руки в карманы и сгор
бившись, неумело бежит направо или налево. За гаванью,
тоже опустевшей, за туманным от снега заливом слабо
видны голые степные берега. М ол весь дымится густым
серым дымом: море с утра до вечера переваливается
через мол пенистыми чревами. Ветер звонко свищет в те
лефонных проволоках...
В такие дни жизнь в городе начинается не рано. Не
рано просыпаются и Чанг с капитаном. Шесть лет —
мйого это или мало? За шесть лет Чанг с капитаном
стали стариками, хотя капитану еще и сорока нет, и судь
ба их грубо переменилась. По м орям они уже не плава
ют — живут «на берегу», как говорят моряки, и не там,
где жили когда-то, а в узкой и довольно мрачной улице,
на чердаке пятиэтаж ного дом а, пахнущего каменным уг
лем, населенного евреями, из тех, что в семью приходят
только к вечеру и ужинают в шляпах на затылок. П ото
лок у Ч анга с капитаном низкий, ком ната больш ая и хо
214
лодная. В ней всегда, кроме того, сумрачно: два окна,
пробитые в наклонной стене-крыше, невелики и круглы,
напоминаю т корабельные. Между окнами стоит что-то
вроде комода, а у стены налево старая железная кровать;
вот и все убранство этого скучного жилища, если не
считать камина, из которого всегда дует свежим ветром.
Чанг спит в уголке за камином. Капитан на кровати.
Какова эта чуть не до полу продавленная кровать и каков
м атрац на ней, легко представит себе всякий, живавший
на чердаках, а нечистая подушка так жидка, что капитану
приходится подклады вать под нее свою тужурку. Однако
и на этой кровати спит капитан очень спокойно, лежит,—
на спине, с закры ты м и глазам и и серым лицом,— непо
движно, как мертвый. Ч то за чудесная кровать была
у него прежде! Л адная, высокая, с ящиками, с постелью
глубокой и уютной, с тонкими и скользкими простынями
и холодящими белоснежными подушками! Но и тогда,
даже в качку, не спал капитан так крепко, как теперь: за
день он сильно устает, да и о чем ему теперь тревож ить
ся, что он может проспать и чем может обрадовать его
новый день? Было когда-то две правды на свете, постоян
но сменявших друг друга: первая та, что жизнь несказан
но прекрасна, а другая — что жизнь мыслима лишь для
сумасшедших. Теперь капитан утверждает, что есть, была
и во веки веков будет только одна правда, последняя,
правда еврея И ова, правда мудреца из неведомого племе
ни, Экклезиаста. Часто говорит теперь капитан, сидя
в пивной: «Помни, человек, с юности твоей те тяжелые
дни и годы, о коих ты будешь говорить: нет мне удоволь
ствия в них!» Все же дни и ночи по-прежнему существуют,
и вот опять была ночь, и опять наступает утро. И капитан
с Чангом просыпаются.
Но, проснувшись, капитан не открывает глаз. Ч то он
в эту минуту думает, не знает даже Чанг, лежащий на
полу возле нетопленного камина, из которого всю ночь
пахло морской свежестью. Чангу известно только одно:
то, что капитан пролежит так не менее часа. Чанг, погля
дев на капитана уголком глаза, снова смыкает веки и сно
ва задремывает. Чанг тоже пьяница, он тоже по утрам
мутен, слаб и чувствует мир с тем том ны м отвращ ением,
которое так знакомо всем плаваю щ им на кораблях
и страдаю щ им морской болезнью . И потому, задрем ы
вая в этот утренний час, Чанг видит сон томительный,
скучный...
215
Видит он:
Поднялся на палубу парохода старый, кислоглазый
китаец, опустился на корячки, стал скулить, упрашивать
всех проходящих мимо, чтобы купили у него плетушку
тухлых рыбок, которую он принес с собою. Был пыльный
и холодный день на широкой китайской реке. В лодке под
камыш овы м парусом, качавшейся на речной мути, сидел
щенок — рыжий кобелек, имевший в себе нечто лисье
и волчье, с густым жестким мехом вокруг шеи,— строго
и умно водил черными глазам и по высокой железной
стене пароходного бока и торчком держал уши.
— П родай лучше собаку! — весело и громко, как
глухому, крикнул китайцу м олодой капитан парохода,
без дела стоявший на своей вышке.
Китаец, первый хозяин Ч анга, вскинул глаза кверху,
оторопел и от крика, и от радости, стал кланяться и цо
кать: «Ve’y good dog, ve’y good!» 1 — И щенка купили,—
всего за целковый,— назвали Ч ангом , и поплыл он в тот
же день со своим новым хозяином в Россию и вначале,
целых три недели, так мучился морской болезнью, был
в таком дурмане, что даже ничего не видел; ни океана, ни
Сингапура, ни К олом бо...
В Китае начиналась осень, погода была трудная.
И стало мутить Ч анга, едва вышли в устье. Навстречу
несло дождем, м глою , сверкали по водной равнине ба
рашки, качалась, бежала, всплескивалась серо-зеленая
зыбь, острая и бестолковая, а плоские прибрежья рас
ходились, терялись в тумане — и все больше, больше
становилось воды вокруг. Чанг, в своей серебрившейся от
дождя шубке, и капитан, в непромокаем ом пальто с под
нятым капю ш оном, были на мостике, высота которого
чувствовалась теперь еще сильнее, чем прежде. Капитан
ком андовал, а Ч анг дрож ал и воротил от ветра морду.
Вода ширилась, охваты вала ненастные горизонты, меш а
лась с мглистым небом. Ветер рвал с крупной шумной
зыби брызги, налетал откуда попало, свистал в реях
и гулко хлопал внизу парусиновыми тентами, меж тем
как м атросы , в кованых сапогах и мокрых накидках,
отвязывали, ловили и скатывали их. Ветер искал, откуда
бы покрепче ударить, и как только пароход, медленно
ему кланявшийся, взял покруче вправо, поднял его такйм
больш им, кипучим валом , что он не удержался, рухнул
1 «Очень хорошая собака, очень хорошая!» (искаж. англ.)
216
t *4 &Hf
kfb
t^ 4 ^ДЛ у*»
/Ik y ^ u ^ w ^ k ^
i t - /l«*^ViKrt
Л
|Uyc<
Iw nbh^i, Ь+Ь*^ 1+Л •
_v
л* -
у^%Дуц> ./ ^
у Л Х .У
*4/fHb* ’ibUJ* h*U’
Л»
te f f jT ?
3ftfw /wtjpt Ai ^ tw * (|
^1«4Цу *2kvw% ^ **1 * iCjtfvJjiA.* t C+Mt* ЬуЪ»*А,1о } * u
Н^*<Уу*/л«л*
'Л и , awi
)£/w**t-
ft)^ iy ijj“ ,,»;,r^; ■‘:.^m't ■
“
м~/
« U * i* irt4 #
k^
»
^ гн- ^ к
^ )^ ii
*** 1*4 *«i
iP
rU> y^y)f It frfttau* < J^Swi jf l ^ “ т а
Aj*v*-w^м yl wi !■■ j<*« ^ wi>- m »v* <yu y*, <*jk! .
•kfw^ Miy* 1л*М *
£bfj*^ fyy* ^yfc .TUtef’
/*V(4*M>,
^ » M ( ^Wl
<Uj M>* b^ Ьицллшьу
\уф
6ffcV*Vt
^Чу^с^и jly*
VU
UVc
*jk**pm*n
A
Н^
- ^ V» A?
M «UyJ**^
*U*.
UjV*( *wS»
A A^/***4 J p A y tJ T M , Л* 44fU « * . A**}*
* l***w£ ул++*ь &*Л 4>^<h4 )y***3T */*» cjL*
н ч fijvu
*ид ywk%)tH Г^Г>^
«^v ^
04^#Mi fl+ C*i>fW)
a |A
V»
ГЧм4*Д»Аи)ц
^j€p J*4 ^*Wji&jW% f*ftfA
<MLn ^ *1*1* (yt
V*^v fy W I* 4** (W*)Mȣ- A ^p 1uj?w*A^ f^0* MU+
«Без начала и конца» — раннее заглавие рассказа «Сны Чанга».
с переката вала, зарываясь в пену, а в ш турманской рубке
с дребезгом и звоном полетела на пол кофейная чашка,
забы тая на столике лакеем... И с этой минуты пошла
музыка!
Дни потом были всякие: то огнем жгло с сияющей
лазури солнце, то горами гром оздились и раскатывались
ужасающим гром ом тучи, то потопами обрушивались на
пароход и на море буйные ливни; но качало, качало
непрерывно, даже и во время стоянок. Вконец замучен
ный, ни разу за целых три недели не покинул Чанг своего
угла в жарком полутемном коридоре среди пустых кают
второго класса, на юте, возле высокого порога двери на
палубу, отворявш ейся только раз в сутки, когда вестовой
капитана приносил Чангу пищу. И от всего пути до
Красного моря остались в памяти Ч анга только тяжкие
скрипы переборок, дурнота и замирание сердца, то лете
вшего вместе с дрожащ ей кормой куда-то в пропасть, то
возносившегося в небо, да колючий, смертный ужас, ког
да об эту высоко поднятую и вдруг снова завалившуюся
на сторону корму, грохочущую винтом в воздухе, с пу
шечным выстрелом расш ибалась целая водяная гора,
гасившая дневной свет в иллю м инаторах и потом стека
вшая по их толсты м стеклам мутными потоками. Слы
шал больной Чанг далекие командные крики, гремучие
свистки боцмана, топот матросских ног где-то над голо
вой, слыш ал плеск и шум воды, различал полузакрытыми
глазами полутемный коридор, загромож денный рогож
ными тю ками чая,— и шалел, пьянел от тош ноты, жары
и крепкого чайного запаха...
Но тут сон Ч анга обрывается.
Чанг вздрагивает и открывает глаза: это уже не волна
с пушечным выстрелом ударила в корму — это грохнула
где-то внизу дверь, с размаху кем-то брошенная. И вслед
за этим громко откаш ливается и медленно встает со
своего вдавленного одра капитан. Он натягивает на ноги
и заш нуровывает разбитые баш маки, надевает вынутую
из-под подушки черную тужурку с золоты ми пуговицами
и идет к комоду, меж тем как Чанг, в своей рыжей
поношенной шубке, недовольно, с визгом зевает, подняв
шись с пола. На комоде стоит начатая бутылка водки.
Капитан пьет прямо из горлыш ка и, слегка задохнувшись
и отдуваясь в усы, направляется к камину, наливает
в плошку, стоящ ую возле него, водки и для Чанга. Чанг
жадно начинает лакать. А капитан закуривает и снова
218
ложится — ждать того часа, когда совсем ободняется.
Уже слышен отдаленный гул трам вая, уже льется далеко
внизу, на улице, непрерывное цоканье копыт по м осто
вой, но выходить еще рано. И капитан лежит и курит.
Кончив лакать, ложится и Чанг. Он вскакивает на кро
вать, свертывается клубком у ног капитана и медленно
вплывает в то блаженное состояние, которое всегда дает
водка. П олузакры тые глаза его туманятся, он слабо гля
дит на хозяина и, чувствуя все возрастаю щ ую нежность
к нему, думает то, что можно вы разить по-человечески
так: «Ах, глупый, глупый! Есть только одна правда на
свете, и если бы ты знал, какая эта чудесная правда!»
И опять не то снится, не то думается Чангу то далекое
утро, когда после мучительного, беспокойного океана
вошел пароход, плывший из К итая с капитаном и Ч ан
гом, в Красное море...
Снится ему:
Проходя Перим, все медленнее, точно баю кая, раз
махивался пароход, и впал Чанг в сладкий и глубокий
сон. И вдруг очнулся. И, очнувшись, изумился выше
всякой меры: везде было тихо, мерно дрож ала и никуда
не падала корма, ровно ш умела вода, бежавшая где-то за
стенами, теплый кухонный запах, тянувшийся из-под две
ри на палубу, был очарователен... Чанг привстал и погля
дел в пустую каю т-компанию : там , в сумраке, мягко
светилось что-то золотисто-лиловое, что-то едва улови
мое глазом, но необыкновенно радостное — там , в сол
нечно-голубую пустоту, на простор, на воздух, были
открыты задние иллю м инаторы , а по низкому потолку
струились, текли и не утекали извилистые зеркальные
ручьи. И случилось с Ч ангом то же, что не раз случалось
в те времена и с его хозяином, капитаном: он вдруг
понял, что существует в мире не одна, а две правды —
одна та, что жить на свете и плавать ужасно, а другая...
Но о другой Чанг не успел додумать: в неожиданно
распахнувшуюся дверь он увидел трап на спардек, чер
ную, блестящую гром аду пароходной трубы, ясное небо
летнего утра и быстро идущего из-под трапа, из маш ин
ного отделения, капитана, разм ы того и вы бритого, бла
гоухающего свежестью одеколона, с поднятыми по-не
мецки русыми усами, с сияющим взглядом зорких свет
лых глаз, во всем тугом и белоснежном. И, увидев все
это, Чанг так радостно рванулся вперед, что капитан на
лету подхватил его, чмокнул в голову и, повернув назад,
219
в три прыжка выскочил, на руках с ним, на спардек,
на верхнюю палубу, а оттуда еще выше, на тот
самый мостик, где так страш но было в устье великой
китайской реки.
На мостике капитан вошел в штурманскую рубку,
а Чанг, брошенный на пол, немного посидел, трубой
распушив по гладким доскам свой лисий хвост. Сзади
Чанга было очень горячо и светло от невысокого солнца.
Горячо, должно быть, было и в Аравии, близко проходи
вшей справа своим золоты м прибрежьем и своими черно
коричневыми горами, своими пиками, похожими на горы
мертвой планеты, тоже глубоко засыпанными сухим зо
лотом ,— всей своей песчано-гористой пустыней, видной
необыкновенно четко, так, что казалось, туда можно
перепрыгнуть. А наверху, на мостике, еще чувствовалось
утро, еще тянуло легкой свежестью, и бодро гулял взад
и вперед помощник капитана,— тот самый, что потом
так часто до бешенства доводил Ч анга, дуя ему в нос,—
человек в белой одежде, в белом шлеме и в страшных
черных очках, все поглядывавш ий на поднебесное острие
передней мачты, над которой белым страусовым пером
курчавилось тончайшее облачко... П отом капитан крик
нул из рубки: «Чанг! Кофе пить!» И Ч анг тотчас вскочил,
обежал рубку и ловко сигнул через ее медный порог. И за
порогом оказалось еще лучше, чем на мостике: там был
широкий кожаный диван, приделанный к стене, над ним
висели какие-то блестящие стеклом и стрелками штуки
вроде круглых стенных часов, а на полу стояла полоска
тельница с бурдой из сладкого м олока и хлеба. Чанг стал
жадно лакать, а капитан занялся делом: он развернул на
стойке, помещавшейся под окном против дивана, боль
шую морскую карту и, положив на нее линейку, твердо
прорезал алыми чернилами длинную полоску. Чанг, кон
чив лакать, с м олоком на усах, подпрыгнул и сел на
стойке возле самого окна, за которы м синела отложным
воротом просторная рубаха м атроса, стоявш его спиной
к окну перед колесом с рогами. И тут капитан, который,
как оказалось впоследствии, очень лю бил поговорить,
будучи наедине с Ч ангом , сказал Чангу:
— Видишь, братец, вот это и есть Красное море.
Н адо нам с тобой пройти его поумнее,— ишь какое оно
от островков и рифов пестрое,— надо мне тебя доставить
в Одессу в полной сохранности, потому что там уже
знаю т о твоем существовании. Я уже проболтался про
220
тебя одной прекапризной девчонке, похвастался перед
ней твоей милостью по такому, понимаеш ь ли, длинному
канату, что проложен умными лю дьм и на дне всех м о
рей-океанов... Я, Чанг, все-таки ужасно счастливый чело
век, такой счастливый, что ты даже и представить себе не
можешь, и потому мне ужасно не хочется напороться на
какой-нибудь из этих рифов, осрамиться до девятой пуго
вицы на своем первом дальнем рейсе...
И, говоря так, капитан вдруг строго глянул на Чанга
и дал ему пощечину:
— Лапы с карты прочь! — крикнул он начальствен
но.— Не смей лезть на казенное добро!
И Чанг, мотнув головой, зарычал и зажмурился. Это
была первая пощечина, полученная им, и он обиделся,
ему опять показалось, что жить на свете и плавать —
скверно. Он отвернулся, гася и сокращ ая свои прозрачно
яркие глаза, и с тихим рычанием оскалил свои волчьи
зубы. Но капитан не придал значения его обиде. Он
закурил папиросу и вернулся на диван, вынул из бокового
кармана пикейной куртки золоты е часы, отколупнул
крепким ногтем их крышки и, глядя на что-то сияющее,
необыкновенно живое, торопливое, что звонко бежало
внутри часов, опять заговорил дружески. Он опять стал
рассказывать Чангу о том , что он везет его в Одессу, на
Елисаветинскую улицу, что на Елисаветинской улиде есть
у него, у капитана, во-первых, квартира, во-вторых, кра
савица жена и, в-третьих, чудесная дочка и что он, капи
тан, все-таки очень счастливый человек.
— Все-таки, Чанг, счастливый! — сказал капитан,
а потом добавил:
— Дочка эта самая, Чанг, девочка резвая, лю бопы т
ная, настойчивая,— плохо тебе будет временами, особ
ливо твоему хвосту! Но если бы ты знал, Чанг, что это за
прелестное существо! Я, братец, так лю блю ее, что даже
боюсь своей любви: для меня весь мир только в ней,— ну,
скажем, почти в ней,— а разве так полагается? Д а и вооб
ще, следует ли кого-нибудь лю бить так сильно? — спро
сил он.— Разве глупее нас с тобой были все эти ваши
Будды, а послушай-ка, что они говорят об этой любви
к миру и вообще ко всему телесному — от солнечного
света, от волны, от воздуха и до женщины, до ребенка, до
запаха белой акации! Или: знаешь ли ты, что такое Тао,
выдуманное вами же, китайцами? Я, брат, сам плохо
знаю, да и все плохо знаю т это, но насколько можно
221
понять, ведь это что такое? Б ездна-П рам атерь, она же
родит и поглощ ает и, поглощ ая, снова родит все сущее
в мире, а иначе сказать — тот Путь всего сущего, коему
не должно противиться ничто сущее. А ведь мы поминут
но противимся ему, поминутно хотим повернуть не толь
ко, скажем, душу лю бим ой женщины, но и весь мир
по-своему! Ж утко жить на свете, Чанг,— сказал капи
тан,— очень хорош о, а жутко, и особенно таким, как я!
Уж очень я жаден до счастья и уж очень часто сбиваюсь:
темен и зол этот Путь или же совсем, совсем напротив?
И, помолчав, еще добавил:
— Главная штука ведь в чем? Когда кого любишь,
никакими силами никто не заставит тебя верить, что
может не любить тебя тот, кого ты любишь. И вот
тут-то, Чанг, и зары та собака. А как великолепна жизнь,
Боже мой, как великолепна!
Н акаляемы й уже высоко поднявш имся солнцем и чуть
дрожащ ий на бегу пароход неустанно разрезал заш тиле
вшее в бездне знойного воздуш ного пространства Крас
ное море. Светлая пустота тропического неба глядела
в дверь рубки. Близился полдень, медный порог так
и горел на солнце. Стекловидные валы все медлительнее
перекатывались за бортом , вспыхивая ослепительным
блеском и озаряя рубку. Чанг сидел на диване, слушая
капитана. Капитан, гладивший голову Чанга, спихнул его
на пол — «нет, брат, жарко!» — сказал он,— но на этот
раз Чанг не обиделся: слишком хорошо было жить на
свете в этот радостный полдень. А потом...
Но тут опять прерывается сон Чанга.
— Чанг, идем! — говорит капитан, сбрасывая ноги
с кровати. И опять с удивлением видит Чанг, что он не на
пароходе в Красном море, а на чердаке в Одессе, и что на
дворе и впрямь полдень, только не радостный, а темный,
скучный, неприязненный. И тихо рычит на капитана,
потревожившего его. Но капитан, не обращ ая на него
внимания, надевает старый форменный картуз и такое же
пальто и, запустив руки в карманы и сгорбившись, идет
к двери. Поневоле приходится и Чангу спрыгивать с кро
вати. По лестнице капитан спускается тяжело и неохотно,
точно в силу нудной необходимости. Чанг катится до
вольно быстро: его бодрит еще не улегшееся раздраж е
ние, которым всегда кончается блаженное состояние по
сле водки...
Да, вот уже два года, изо дня в день, занимаю тся Чанг
222
с капитаном тем, что ходят по ресторанам. Там они
пьют, закусываю т, глядят на других пьяниц, пьющих
и закусывающих рядом с ними, среди шума, табачного
дыма и всякого зловония. Чанг лежит у ног капитана, на
полу. А капитан сидит и курит, крепко положив, по своей
морской привычке, локти на стол, ждет того часа, когда
надо будет, по какому-то им самим выдуманному закону,
перекочевать в другой ресторан или кофейню: завтрака
ют Чанг с капитаном в одном месте, кофе пью т в другом,
обедаю т в третьем, ужинают в четвертом. Обычно капи
тан молчит. Но бывает, что встречается капитан с кемнибудь из своих прежних друзей и тогда весь день гово
рит без умолку о ничтожестве жизни и поминутно угощ а
ет вином то себя, то собеседника, то Чанга, перед кото
рым всегда стоит на полу какая-нибудь посудинка. И мен
но так проведут они и нынешний день: нынче они
условились позавтракать с одним старым приятелем ка
питана, с художником в цилиндре. А это значит, что
будут они сидеть сперва в вонючей пивной, среди красно
лицых немцев,— людей тупых, дельных, работаю щ их
с утра до вечера с тою целью, конечно, чтобы пить, есть,
снова работать и плодить себе подобных,— потом пой
дут в кофейню, битком набитую греками и евреями, вся
жизнь которых, тоже бессмысленная, но очень тревож
ная, поглощена непрестанным ожиданием биржевых слу
хов, а из кофейни отправятся в ресторан, куда стекается
всякое человеческое отребье,— и просидят там до
поздней ночи...
Зимний день короток, а за бутылкой вина, за беседой
с приятелем он еще короче. И вот уже побывали Чанг,
капитан и художник и в пивной, и в кофейне, а теперь
сидят, пью т в ресторане. И опять капитан, положив
локти на стол, горячо уверяет художника, что есть только
одна правда на свете,— злая и низкая.— Ты посмотри
кругом, говорит он, ты только вспомни всех тех, что
ежедневно видим мы с тобой в пивной, в кофейне, на
улице! Друг мой, я видел весь земной шар — жизнь везде
такова! Все это ложь и вздор, чем будто бы живут люди:
нет у них ни Бога, ни совести, ни разумной цели сущест
вования, ни любви, ни дружбы, ни честности,— нет даже
простой жалости. Ж изнь — скучный, зимний день в гряз
ном кабаке, не более...
И Чанг, лежа под столом , слушает все это в тумане
хмеля, в котором уже нет более возбуждения. Соглаш ает223
t b y С+Гтжу
3k
&*. / “/С*»тфлр о fgt+ 'I'&Geatfyrf ь Зо+г.а*»^/а -*' , ~
i4 тщ -А л йа ■— p v
CtU ,
» £ T £ 'i / j , . ' 7 Л
S -T
j V i br - P -
' f ОМ_^
^
?G* !Н*}Лf 4i bopetf flhctfj
rt*4U fajn< faT j К */ла*С*л Г^ 4СЩФ Z |/* H Or
f& fofjLU *
fy jb *
fa ce m2 0(»y>Ai~b2^ «ФГиКлиьл ctefyo ^^ Cnfoi
K*Go Лерь/пА tbo jQf^J
C‘K0*{j4oo'Aij
rtycf*Ce npujhbfeKal* £ y* /f* fa + Jo+f*a> Gnieml
Л Л иijjt CjUc eu~ii Ксте*<<гкЯ Кл*/и^л^у eJpeec^m*J 3a —
Cyhy^Utk y iy Кл /* дГ<|p^ma/f/t 4 с^Ыл>/моегс^ нер^иХХс, *U>
zA^xcmcfcjirj 4hjukm/i на*у>*&> <*A+
Зя £*/**(**, jh*~
*l*g 0fty<rp%ft фоне* f $4 yrty*JkmAtef&juf
0*яАе> /& —
*ш Л tnyJb*/fT Ьс+Ье от м 4*с
<shtbU$ & ot d/r~
Z^Cjyrttvni
7 ^/ г^ гйа^ ;
GmaJ» fi*L+—
tve Ня Съ&рЖё* Л*+ре. ц сл утр*. Э* forер*
4*^
7 c p * tt Jko * Z r u £ /b u d j4 tj* %
1р‘тГ ih ^ V f ^ n ; f
( ^ A^
r
jLA*.t
& 4t££* o ^ ;.tin * - > i » < -j V
- s* - ^ r r i t - Л t*e*op»tr-
hifrA/f А^л^«£ йА#/Т1<»«
4 * I b o X ie Ъ*1С4
fb
( Ь е с е Г #*X*Sfm<pcJ9 * * p e -
«Про одну собаку» — один из вариантов рассказа «Сны Чанга».
ся он или не соглаш ается с капитаном? На это нельзя
ответить определенно, но раз уж нельзя, значит, дело
плохо. Чанг не знает, не понимает, прав ли капитан; да
ведь все мы говорим «не знаю , не понимаю » только
в печали; в радости всякое живое существо уверено, что
оно все знает, все понимает... Но вдруг точно солнечный
свет прорезывает этот туман: вдруг раздается стук палоч
ки по пюпитру на эстраде ресторана — и запевает скрип
ка, за ней другая, третья... Они пою т все страстней, все
звончее — и через минуту переполняется душа Чанга
совсем иной тоской, совсем иной печалью. Она дрожит от
непонятного восторга, от какой-то сладкой муки, от жаж
ды чего-то — и уже не разбирает Чанг, во сне он или
наяву. Он всем существом своим отдается музыке, покор
но следует за ней в какой-то иной мир — и снова видит
себя на пороге этого прекрасного мира, неразумным,
доверчивым к миру щенком на пароходе в Красном
море...
— Да, так как это было? — не то снится, не то
думается ему.— Да, помню: хорош о было жить в жаркий
полдень в К расном море! Чанг с капитаном сидели
в рубке, потом стояли на мостике... О, сколько было
света, блеска, синевы, лазури! Как удивительно цветисты
были на фоне неба все эти белые, красные и желтые
рубахи матросов, с растопыренными руками развеш ен
ные на носу! А потом Ч анг с капитаном и прочими
моряками, у которых лица были кирпичные, глаза м а
слянистые, а лбы белые и потные, завтракал в жаркой
кают-компании первого класса, под жужжащим и ду
ющим из угла электрическим вентилятором, после за
втрака вздремнул немного, после чая обедал, а после
обеда опять сидел наверху, перед ш турманской рубкой,
где лакей поставил для капитана полотняное кресло,
и смотрел далеко за море, на закат, нежно зеленевший
в разноцветных и разнообразны х тучках, на винно-кра
сное, лишенное лучей солнце, которое, коснувшись м ут
ного горизонта, вдруг вытянулось и стало похоже на
темно-огненную митру... Быстро бежал пароход вдо
гонку за ним, так и мелькали за бортом гладкие водяные
горбы, отливаю щ ие сине-лиловой ш агренью, но солнце
спешило, спешило,— море точно втягивало его,— и все
уменьшалось да уменьш алось, стало длинным раска
ленным углем, задрож ало и потухло, а как только по
тухло, сразу пала на весь мир тень какой-то печали,
10
Заказ 4236
225
и сильней заволновался все крепчавший к ночи ветер.
Капитан, глядя на темное пламя заката, сидел с рас
крытой головою , с колеблю щ имися от ветра волосами,
и лицо его было задумчиво, гордо и грустно, и чу
вствовалось, что все-таки он счастлив, и что не только
весь этот бегущий по его воле пароход, но и целый
мир в его власти, потому что весь мир был в его
душе в эту минуту — и потому еще, что и тогда уже
пахло вином от него...
Ночь же настала, страш ная и великолепная. Она была
черная, тревожная, с беспорядочным ветром и с таким
полным светом шумно взметывавш ихся вокруг парохода
волн, что порою Чанг, бегавший за быстро и безостано
вочно гулявшим по палубе капитаном, с визгом отскаки
вал от борта. И капитан опять взял Чанга на руки и,
приложив щеку к его бьющ емуся сердцу,— ведь оно
билось совершенно так же, как и у капитана! — пришел
с ним в самый конец палубы, на ют, и долго стоял там
в темноте, очаровывая Ч анга дивным и ужасным зрели
щем: из-под высокой, гром адной кормы, из-под глухо
бушующего винта, с сухим ш орохом сыпались мириады
белоогненных игл, вырывались и тотчас же уносились
в снежную искристую дорогу, прокладываемую парохо
дом, то огромные голубые звезды, то какие-то тугие
синие клубы, которые ярко разры вались и, угасая, таин
ственно дымились внутри кипящих водяных бугров блед
но-зеленым фосфором. Ветер с разных сторон сильно
и мягко бил из темноты в морду Чанга, раздувал и холо
дил густой мех на его груди, и, крепко, родственно при
жимаясь к капитану, обонял Чанг запах как бы холодной
серы, дыш ал взрытой утробой морских глубин, а корма
дрож ала, ее опускало и поднимало какой-то великой
и несказанно свободной силой, и он качался, качался,
возбужденно созерцая эту слепую и темную, но стократ
живую, глухо бунтующую Бездну. И порой какая-нибудь
особенно ш альная и тяж елая волна, с ш умом пролета
вшая мимо кормы, жутко озаряла руки и серебряную
одежду капитана...
В эту ночь капитан привел Ч анга в свою каюту,
большую и уютную, мягко освещенную лампой под крас
ным шелковым абаж уром. На письменном столе, плотно
уместившемся возле капитанской кровати, стояли там,
в тени и свете лампы , два фотографических портрета:
хорошенькая сердитая девочка в локонах, капризно и во
226
льно сидевшая в глубоком кресле, и м олодая дам а, изоб
раженная почти во весь рост, с кружевным белым зонти
ком на плече, в кружевной больш ой шляпке и в нарядном
весеннем платье,— стройная, тонкая, прелестная и пе
чальная, как грузинская царевна. И капитан сказал, раз
деваясь под шум черных волн за откры ты м окном:
— Не будет, Чанг, лю бить нас с тобой эта женщина!
Есть, брат, женские души, которые вечно т ом ят ся ка
кой-то печальной жаждой любви и которые от этого от
самого никогда и никого не лю&ят. Есть такие — и как
судить их за всю их бессердечность, лживость, мечты
о сцене, о собственном автомобиле, о пикниках на яхтах,
о каком-нибудь спортсмене, раздираю щ ем свои сальные
от фиксатуара волосы на прямой ряд? Кто их разгадает?
Всякому свое, Чанг, и не следуют ли они сокровенней
шим велениям самой Тао, как следует им какая-нибудь
морская тварь, вольно ходящ ая вот в этих черных, огнен
но-панцирных волнах?
— У-у! — сказал капитан, садясь на стул, м отая голо
вой и развязы вая шнурки белого баш м ака.— Ч то только
было со мной, Чанг, когда я в первый раз почувствовал,
что она уже не совсем м оя,— в ту ночь, когда она
в первый раз одна была на яхт-клубском балу и вер
нулась под утро, точно поблекш ая роза, бледная от уста
лости и еще не улегшегося возбуждения, с глазами
сплошь темными, расш иренными и далекими от меня!
Если бы ты знал, как неподраж аемо хотела она одура
чить меня, с каким простым удивлением спросила: «А ты
еще не спишь, бедный?» Тут я даже слова не мог вы гово
рить, и она сразу поняла меня и смолкла,— только
быстро взглянула на меня,— и м олча стала раздеваться.
Я хотел убить ее, но она сухо и спокойно сказала: «П ом о
ги мне расстегнуть сзади платье»,— и я покорно подошел
и стал дрожащ ими руками отстегивать эти крючки
и кнопки — и как только увидел в раскрывшееся платье
ее тело, ее междуплечье и сорочку, спущенную с плеч
и засунутую за корсет, как только услыхал запах ее
черных волос и взглянул в освещенное трю м о, отраж а
вшее ее груди, поднятые корсетом...
И, не договорив, капитан махнул рукой.
Он разделся, лег и погасил огонь, и Чанг, перевер
тываясь и укладываясь в сафьянном кресле возле пись
менного стола, видел, как бороздили черную плащаницу
моря вспыхивающие и гаснущие полосы белого пламени,
227
как по черному горизонту зловеще мелькали какие-то
огни, как оттуда прибегала порою и с грозным шумом
вы растала выше борта и загляды вала в каюту страшная
живая волна,— некий сказочный змей, весь насквозь све
тившийся самоцветными глазам и, прозрачными изумру
дами и сапфирами,— и как пароход отталкивал ее прочь
и ровно бежал дальш е, среди тяжелых и зыбких масс
этого довременного, для нас уже чуждого и враждебного
естества, называемого океаном...
Ночью капитан вдруг что-то крикнул и, сам испугав
шись своего крика, прозвучавшего какой-то унизительно
жалобной страстью , тотчас же проснулся. П олежав мину
ту молча, он вздохнул и сказал с усмешкой:
— Да, да! «Золотое кольцо в ноздре свиньи — жен
щина прекрасная!» Трижды прав ты, С оломон П ре
мудрый!
Он нашел в темноте папиросницу, закурил, но, затяну
вшись два раза, уронил руку — и так и заснул с красным
огоньком папиросы в руке. И опять стало тихо — только
сверкали, качались и с ш умом неслись волны мимо бор
та. Ю жный Крест из-за черных туч...
Но тут внезапно оглуш ает Чанга громовой грохот.
Чанг в ужасе вскакивает. Ч то случилось? Опять ударился,
по вине пьяного капитана, пароход о подводные камни,
как это было три года том у назад? Опять выстрелил
капитан из пистолета в свою прелестную и печальную
жену? Нет, кругом не ночь, не море и не зимний полдень
на Елисаветинской, а очень светлый, полный шума и ды
ма ресторан: это пьяный капитан ударил кулаком по
столу и кричит художнику:
— Вздор, вздор! Золотое кольцо в ноздре свиньи, вот
кто твоя женщина! «Коврами я убрала постель мою,
разноцветными тканями египетскими: зайдем, будем упи
ваться нежностью, потому что мужа нет дома...» А-а,
женщина! «Дом ее ведет к смерти и стези ее — к мертве
цам...» Но довольно, довольно, друг мой. П ора, запира
ю т,— идем!
И через минуту капитан, Чанг и художник на темной
улице, где ветер с снегом задувает фонари. Капитан
целует художника, и они расходятся в разные стороны.
Чанг, полусонный, угрю мый, бочком бежит по тротуару
за быстро идущим и ш атаю щ им ся капитаном... Опять
прошел день,— сон или действительность? — и опять
в мире тьм а, холод, утомление...
228
Так, однообразно, проходят дни и ночи Чанга. Как вдруг,
однажды утром , мир, точно пароход, с разбегу налетает на
скрытый от невнимательных глаз подводный риф. Проснув
шись в одно зимнее утро, Чанг поражается великой тишиной,
царящей в комнате. Он быстро вскакивает с места, кидается
к постели капитана — и видит, что капитан лежит с закину
той назад головой, с лицом бледным и застывшим, с ресница
ми полуоткры ты ми и недвижными. И, увидев эти ресницы,
Чанг издает такой отчаянный вопль, точно его сшиб с ног
и пополам перехватил мчащийся по бульвару автомобиль...
П отом , когда не стоит на пятах дверь комнаты, когда
входят, уходят и снова приходят, громко разговаривая,
самые разные люди — дворники, полицейские, художник
в цилиндре и всякие другие господа, с которыми сиживал
капитан в ресторанах,— Ч анг как бы каменеет. О, как
страшно говорил когда-то капитан: «В тот день задрож ат
стерегущие дом и пом рачатся смотрящ ие в окно; и высо
ты будут им страш ны, и на дороге ужасы: ибо отходит
человек в вечный дом свой, и готовы окружить его пла
кальщицы; ибо разбился кувшин у источника и обруш и
лось колесо над колодезем...» Но теперь Чанг не чувству
ет даже ужаса. Он лежит на полу, мордой в угол, крепко
закрывши глаза, чтобы не видеть мира, чтобы забыть
о нем. И мир ш умит над ним глухо и отдаленно, как море
над тем, кто все глубже и глубже опускается в его бездну.
А снова приходит он в себя уже на паперти, у дверей
костела. Он сидит возле них с поникшей головой, тупой,
полумертвый — только весь дрож ит мелкой дрожью .
И вдруг распахивается дверь костела — и ударяет в глаза
и в сердце Ч анга дивная, вся звучащая и пою щ ая картина:
перед Чангом полутемный готический чертог, красные
звезды огней, целый лес тропических растений, высоко
вознесенный на черный помост гроб из дуба, черная
толпа народа, две дивные в своей м рам орной красоте
и глубоком трауре женщины,— точно две сестры разных
возрастов,— а надо всем этим — гул, громы , клир звонко
вопиящих о какой-то скорбной радости ангелов, торж ест
во, смятение, величие — и все собой покрываю щ ие незем
ные песнопения. И дыбом становится вся шерсть на
Чанге от боли и восторга перед этим звучащим видением.
И художник, с красными глазам и вышедший в эту мину
ту из костела, в изумлении останавливается:
— Чанг! — тревожно говорит он, наклоняясь к Ч ан
гу.— Чанг, что с тобою ?
229
И, коснувшись задрожавш ей рукою головы Чанга,
наклоняется еще ниже — и глаза их, полные слез, встре
чаются в такой любви друг к другу, что все существо
Чанга беззвучно кричит всему миру: ах, нет, нет — есть
на земле еще какая-то, мне неведомая, третья правда!
В этот день, возвратясь с кладбищ а, Чанг переселяет
ся в дом своего третьего хозяина — снова на вышку, на
чердак, но теплый, благоухаю щ ий сигарой, устланный
коврами, уставленный старинной мебелью , увешанный
огромными картинами и парчовыми тканями... Темнеет,
камин полон раскаленными, сумрачно-алыми грудами
жара, новый хозяин Ч анга сидит в кресле. Он, возвратясь
домой, даже не снял пальто и цилиндра, сел с сигарой
в глубокое кресло и курит, см отрит в сумрак своей м а
стерской. А Чанг лежит на ковре возле камина, закрыв
глаза, положив морду на лапы.
Кто-то тоже лежит теперь — там , за темнеющим
городом, за оградой кладбищ а, в том , что называется
склепом, могилой. Но этот кто-то не капитан, нет. Если
Чанг лю бит и чувствует капитана, видит его взором
памяти, того божественного, чего никто не понимает,
значит, еще с ним капитан: в том безначальном и бес
конечном мире, что не доступен Смерти. В мире этом
должна быть только одна правда,— третья,— а какая
она,— про то знает тот последний Хозяин, к которому
уже скоро должен возвратиться и Чанг.
Васильевское, 1916
П ЕТЛ И С ТЫ Е УШ И
Необыкновенно высокий м олодой человек, который
называл себя бывшим м оряком , А дам ом Соколовичем,
многим встречался в этот темный и холодный день то
возле Николаевского вокзала, то в разных местах Н ев
ского проспекта. С панели Лиговки он, с непонятной
серьезностью, смотрел на памятник Александру III,
на вереницу трамвайных вагонов, описывающих круг
по площади, на черные людские фигуры, на извозчиков
и ломовых, двигающихся к вокзалу, на огромный
почтовый автом обиль, выезжающий из-под вокзальной
арки, на дроги, увозившие куда-то среди этого
движения нищенский, никем не провожаемый яркожелтый гроб; стоя на Аничковом мосту, он сумрачно
заглядывался на темную воду, на посеревшие от
нечистого снега баржи; бродя по Невскому, внимательно
изучал товары в окнах магазинов. Не заметить
и не запомнить его было нельзя, и всякий, кому
он попадался на глаза, испытывал чувство смутной
неприятности, какого-то беспокойства и, отворачиваясь,
думал:
— Ах, какой ужасный господин!
Его обувь, узкие брюки, драповое пальто, забры зган
ное сзади грязью , и кожаный английский картуз говорили
о том, что они носятся давно, бессменно и во всякую
погоду. Необыкновенно высокий, худой и нескладный,
долгоногий и с больш ими ступнями, с свежевыбритым
ртом и ж елтоватой, довольно редкой американской
опушкой под сильно развитой нижней челюстью, с лицом
мрачным, недоброж елательным и сосредоточенным, не
выпуская длинных рук из карманов и равномерно жуя
мундштук папиросы, он подолгу стоял перед витринами.
Точно ли уж так интересовали его все эти галстуки, часы,
231
чемоданы, писчебумажные принадлежности? Сразу было
видно, что нет, что он из числа тех странных людей,
которые скитаю тся по городу с утра до вечера единствен
но потому, что могут дум ать только на ходу, на улице,
или вследствие бездомности, в ожидании чего-нибудь.
Вечер он провел в дешевом ресторане недалеко от
Разъезжей, с какими-то двумя м атросам и.
Не раздеваясь, все трое сидели в тусклой и холодной
комнате за неуютным столиком у стены, причем Соколович поместился особенно неуютно: в спину ему глядел
маленький круглоголовый татарин, стоявший в глубине
комнаты за стойкой с закусками, перед глазами у него
торчала на стене реклама пивного завода, изображаю щ ая
трех счастливых хлыщей в цилиндрах на заты лок и с пе
нящимися бокалами в руках, справа поминутно дуло
ледяной сыростью , приносимой входящими с улицы по
сетителями, а слева веяло ветром от пробегавших
к стойке и обратно официантов: тут был порог в три
ступеньки,— ход в коридорчик, откуда пахло кухней
и кислотой газа,— и видна была откры тая дверь в би
льярдную , сверху темную, а внизу светлую, где крепко
щелкали шары и ходили с киями на плечах и в одних
жилетах мужчины: головы их терялись в сумраке. Садясь
на свое беспокойное место, Соколович вынул из кармана
пальто трубку и, перекосив брови, пристально посмотрел
на пивную рекламу. М атросы разговаривали с подош ед
шим официантом, а он стал набивать трубку табаком и,
ни к кому не обращ аясь, медлительно сказал своим гус
тым голосом:
— Почему собираю т всякий вздор, а не собираю т
рекламы, то есть исторические документы, наиболее пра
вдиво рисующие человеческие идеалы? Разве, например,
вот эти франты не вы раж аю т мечту девяти десятых всего
человечества?
— Вы ж сами панский сын,— неприязненно заметил
на это один из м атросов, Левченко.
— Я сын человеческий,— сказал Соколович с какойто странной торжественностью , которая м огла сойти
и за иронию .— М ое панство не помеш ало мне видеть
мир и всех богов его. Не помеш ало даже быть
шофером... Это, знаете, очень острое удовольствие —
видеть, как несется на тебя улица и как мечется
впереди, не зная, в какую сторону кинуться, какая-нибудь
прекрасная дама.
232
И, сказав, закурил, поставил локоть на стол, придер
живая трубку крупной левой рукой, на которой под об
ш лагом не видно было рубашки и на удлиненной плоской
кисти синела татуировка — изогнутый японский дракон.
Весь вечер пили из чашек, под видом чая, кавказский
коньяк, закусывая мятны м и розовы ми пуговками, и не
милосердно дымили. М атросы , как все рабочие люди,
постоянно оскорбляемые жизнью, много говорили, каж
дый стараясь говорить только о себе, выискивали в пам я
ти наиболее низкие поступки своих врагов и притесни
телей, хвастались,— один будто бы дал однажды «в
харю» придирчивому помощ нику капитана, другой вы
швырнул за борт боцм ана,— и все спорили, поминутно
крича:
— Ну, хотите пари?
Соколович сосал трубку, двигал челюстью и угрюмо
молчал. Завсегдатай всяческих притонов от К ронш тадта
до М онтевидео, он, однако, никогда не пьянствовал,
любил только джинджер, абсент. В этот вечер он не
отставал в питье от своих компаньонов, но наружно
хмель не оказывал на него влияния. И это тоже задевало
матросов, тем более что их, как они признавались впос
ледствии, всегда раздраж ало сильное и отталкиваю щ ее
лицо Соколовича, его склонность к загадочной задум
чивости и то, что они хорошенько не знали и не могли
понять ни его характера, ни его прош лого, ни его тепе
решней бездомности и бездельной жизни. Левченко, пья
невший довольно быстро, раз крикнул ему:
— От тоже тип! Мы ж вас угощаем, что ж вы не
разделяете компании, а только смокчете свою копченую
люльку?
И Соколович грубо и спокойно осадил его:
— Не орите, сделайте милость. Это меня сердит.
Я уж не раз говорил вам, что вино на меня м ало действу
ет и не доставляет мне особого удовольствия. Вкус у меня
притупленный. Я так называемый выродок. Поняли?
Левченко смутился и ответил с напускной развяз
ностью:
— Ну, да и вы тоже не задавайтесь, пожалуйста! Что
такое я понял? К огда б вы были выродок, вы бы были
больной и на вино слабый, а вы мне рассказываете обрат
но. Вы человека можете убить одной рукой, а говорите...
— А говорю правильно,— перебил Соколович, воз
вышая голос.— У всякого выродка одни восприятия
233
и способности обострены, повышены, а другие, напротив,
понижены. Поняли? И сила тут совсем ни при чем.
— А как же я того выродка узнать могу, если он
здоровый, как той кабан? — насмешливо спросил Л ев
ченко.
— А по ушам, например,— ответил Соколович не то
всерьез, не то насмеш ливо.— У выродков, у гениев,
у бродяг и убийц уши петлистые, то есть похожие на
петлю ,— вот на ту самую , которой и давят их.
— Ну, знаете, убить всякий может, если разгорячит
ся,— небрежно вставил другой м атрос, Пильняк.— Я раз
в Николаеве...
Соколович выждал, пока он кончит, и сказал:
— Я, Пильняк, тоже подозреваю , что эти уши при
сущи не одним только так называемым выродкам.
Страсть к убийству и вообще ко всякой жестокости
сидит, как вам известно, в каждом. А есть и такие,
что испытываю т совершенно непобедимую жажду убий
ства,— по причинам весьма разнообразны м , например,
в силу атавизм а или тайно накопившейся ненависти
к человеку,— убиваю т, ничуть не горячась, а убив,
не только не мучаю тся, как принято это говорить, а,
напротив, приходят в норму, чувствуют облегчение,—
пусть даже их гнев, ненависть, тайная жажда крови
вылились в форму мерзкую и жалкую. И вообще пора
бросить эту сказку о муках совести, об ужасах, будто
бы преследующих убийц. Д овольно лю дям лгать, будто
они так уж содрогаю тся от крови. Довольно сочинять
романы о преступлениях с наказаниями, пора написать
о преступлении без всякого наказания. Состояние убийцы
зависит от его точки зрения на убийство и от того,
ждет он за убийство виселицы или же награды, похвал.
Разве, например, признающие родовую месть, дуэли,
войну, революцию , казни мучаю тся, ужасаются?
— Я читал «Преступление и наказание» Достоевско
го,— заметил Левченко не без важности.
— Да? — сказал Соколович, поднимая на него тяже
лый взгляд.— А про палача Дейблера вы читали? Вот он
недавно умер на своей вилле под Парижем восьмидесяти
лет от роду, отрубив на своем веку ровно пятьсот голов
по приказу своего высокоцивилизованного государства.
У головные хроники тоже сплошь состоят из записей о са
мом жестоком спокойствии, цинизме и резонерстве са
мых кровавых преступников. Но дело, однако, не в вы
234
родках, не в палачах и не в каторжниках. Все человеческие
книги — все эти мифы, эпосы, былины, истории, драмы ,
романы,— все полны такими же записями, и кто же это
содрогается от них? Каждый мальчиш ка зачитывается
Купером, где только и делаю т, что скальпы дерут, каж
дый гимназист учит, что ассирийские цари обивали стены
своих городов кожей пленных, каждый пастор знает, что
в Библии слово «убил» употреблено более тысячи раз
и по большей части с величайшей похвальбой и благодар
ностью Творцу за содеянное.
— Зато это и называется Ветхий завет, древняя ис
тория,— возразил Левченко.
— А новая такова,— сказал Соколович,— что от нее
встала бы шерсть у гориллы, умей она читать... Ну нет,—
сказал он, кося брови и отводя глаза в сторону,— с К аи
ном гориллам двуруким нечего равняться! Далеко ушли
они от него, давно потеряли наивность — вот с тех самых
пор, вероятно, как построили Вавилон на месте своего
так называемого рая. У горилл настоящих еще не было
ни этих ассирийских царей, ни Цезарей, ни инквизиции,
ни открытия Америки, ни королей, подписывающих
смертные приговоры с сигарой во рту, ни изобретателей
подводных лодок, пускающих ко дну сразу по несколько
тысяч человек, ни Робеспьеров, ни Дж еков-П отрош ителей... Как вы думаете, Левченко,— спросил он, снова
поднимая строгие глаза на м атросов,— мучились все эти
господа муками Каина или Раскольникова? М учились
всякие убийцы тиранов, притеснителей, золоты ми бук
вами записанные на так называемые скрижали истории?
Мучаетесь вы, когда читаете, что турки зарезали еще сто
тысяч армян, что немцы отравляю т колодцы чумными
бациллами, что окопы завалены гниющими трупами, что
военные авиаторы сбрасы ваю т бомбы в Назарет? М уча
ется какой-нибудь Париж или Л ондон, построенный на
человеческих костях и процветаю щ ий на самой свирепой
и самой обыденной жестокости к так называемому ближ
нему? М учился-то, оказывается, только один Расколь
ников, да и то только по собственному м алокровию и по
воле своего злобного автора, совавшего Христа во все
свои бульварные романы.
— Майна! Поехало! — крикнул Левченко, желая пере
вести в шутку уже тяготивш ий его разговор.
Соколович пом олчал и, сплюнув между колен, спо
койно добавил:
235
— В войнах участвуют теперь уже десятки милли
онов. Скоро Европа станет сплош ным царством убийц.
Но ведь всякий отлично знает, что мир ни на йоту не
сойдет с ума от этого. Говорили когда-то, что на Сахалин
поехать очень страш но. Но желал, бы я знать, кому
придет в голову побояться поехать через год, через два,
когда кончится война, по Европе?
Пильняк стал рассказы вать о своем дяде, который
зарезал из ревности свою жену. Соколович, послушав,
заметил в сумрачном раздумье:
— Людей вообще тянет к убийству женщины гораздо
больше, чем к убийству мужчины. Наш и чувственные
восприятия никогда не бы ваю т так внимательны к телу
мужчины, как к телу женщины, низкому существу того
пола, который родит всех нас, отдаваясь с истинным
сладострастием только грубым и сильным самцам...
И, поставив локти на колени, снова замолк и как бы
совсем забыл о своих собеседниках.
В одиннадцатом часу, небрежно, свысока простясь
с м атросам и, оставш имися сидеть в ресторане, он опять
направился к Невскому.
Яркое освещение Невского подавлял густой туман,
такой холодный и пронзительный, что у полицейского
офицера, управлявш его на углу Владимирской водоворо
том надвигавшихся друг на друга карет, саней и глазас
тых автомобилей, усы казались седыми, белыми. Возле
Палкина отчаянно бил и ерзал по скользкой мостовой
копытами, силясь справиться и вскочить, упавший на бок,
на оглоблю , вороной жеребец, которому торопливо
и растерянно пом огал бегавший вокруг него лихач, очень
странный в своей чудовищной юбке, и кричал, махая
рукой в нитяной перчатке, разгоняя народ, краснолицый
великан городовой, плохо двигавш ий одеревеневшими от
стужи губами: до слуха Соколовича донеслось, что задав
лен какой-то переходивший улицу старик с белой боро
дой и в длинной енотовой шубе, будто бы знаменитый
писатель, но Соколович даже не приостановился. Он
повернул на Невский.
Некоторые обгоняли его, с удивлением заглядывали
ему снизу в лицо, некоторых обгонял он сам. Запустив
руки в карманы и приподняв плечи, пряча влажную от
тум ана челюсть в ворот и косясь на мелкую черную
толпу, бегущую перед ним, почти противоестественно
выделяясь над этой толпой своим ростом , он мерно клал
236
по панели свои длинные ступни, все время начиная с ле
вой ноги и делая левый шаг шире правого. От электричес
ких столбов падали в дым тум ана угольные тени. Густо,
с однообразны м топотом катились в этом дыму заин
девевшие извозчичьи лош ади; рысаки неслись среди них,
выделяясь силой и нахальством , кидая из ноздрей пар,
мешавшийся с летевш ими по ветру дымными волнами;
вихрем промелькнула бешено мчавш аяся пара — м оло
денький офицер, крепко охвативший талию дамы , прижа
вшейся к нему и спрятавш ей лицо в каракулевую муфту...
Соколович замедлил шаги и долго глядел вслед этой
паре, туда, где в ледяной мути огром ного потока, кото
рым казался Невский, терялась бесконечная цепь винно
красных трамвайных огней и вспыхивали зеленоватые
зарницы. Больш ое лицо его было свирепо в своей со
средоточенности.
Он наискось пересек Аничков мост и пошел по другой
стороне проспекта. Ветром и тум аном понесло сильнее,
вдали, в темной и мглистой высоте, означился краснова
тый глаз часов на башне городской думы. Соколович
остановился и довольно долго стоял, закуривая папиросу
и исподлобья огляды вая бесконечно и медленно проходи
вших мимо, уже появившихся на панели проституток; за
ним было гром адное зеркальное окно запертого, печаль
но, по-ночному освещенного м агазина, откуда недвижно
смотрели восковые красавцы блондины с больш ими ред
кими ресницами, в дорогих пальто и шубах, с деревян
ными ножками, мертво торчащ ими из-под модных, вели
колепно заглаженных панталон... П отом он заш агал д а
льше, дошел до обезглавленного туманной темнотой
Казанского собора и поднялся на крыльцо Доминика.
Там, в тесной толпе, евшей и пившей стоя и не раз
деваясь, точно на улице, он сел в темном углу,— светло
было только над стойкой, осаждаемой толпой,— и спро
сил себе черного кофе. Совершенно неожиданно появился
у его столика какой-то щуплый господин в котелке,
с озябшим личиком, быстро попросил позволения взять
серник из спичечницы и, быстро осветив его, скороговор
кой спросил:
— Простите, пожалуйста, вы мне ужасно напомина
ете одного моего виленского знаком ого Яновского?
Соколович твердо посмотрел ему в глаза и с тяж ело
весной серьезностью ответил:
— Вы ош ибаетесь, господин сыщик.
237
У Д оминика он просидел до часа ночи. Наконец опу
стевший зал ресторана наполнился стуком стульев, кото
рые, переворачивая, ш выряли на столики ставшие вдруг
вольными и грубыми лакеи. Он взглянул на свои боль
шие серебряные часы и поднялся с места.
Ночью в туман Невский страшен. Он безлюден,
мертв, мгла, тум анящ ая его, кажется частью той самой
арктической мглы, что идет оттуда, где конец мира, где
скрывается нечто непостижимое человеческим разумом
и называется П олю сом . Середина этого ды много потока
еще озарена сверху белесым светом электрических шаров.
На панелях, возле черных витрин и запертых ворот,
темнее. По ним, напевая, гуляю щ им ш агом, бродят бес
печные на вид, но до нутра продрогш ие от ледяной
сырости, дешево и несоответственно обстановке наряжен
ные женщины, и лица некоторых из них пораж аю т таким
ничтожеством черт, что становится жутко, точно наты ка
ешься на существо какой-то иной, чем лю ди, неведомой
породы.
Соколович, выйдя от Д оминика и пройдя шагов две
сти, взял из этих женщин некую, как оказалось потом,
Королькову, называвш ую себя просто К орольком , не
больш ую, мелкую, но от дурной модной одежды на вид
широкую, в шляпке, как-то очень сложно и тоже широко
сделанной из черного бархата и украшенной пучком стек
лянных вишен. Ш ирокоскулое личико ее с черными, глу
боко запавш ими глазками имело в себе нечто, напомина
вшее летучую мыш ь. П окачивая головой с притворной
развязностью , даже как бы с некоторым сознанием неот
разимости своего пола, держа одной рукой юбку, а дру
гой, вдетой в больш ую плоскую муфту из блестящего
черного меха, закрывая рот, она вдруг загородила дорогу
сутуло ш агавш ему Соколовичу. Он, зорко окинув ее
взглядом, тотчас же густо крикнул стоявш ему на углу
ночному извозчику. И вот, усевшись в низкую пролетку,
покатила эта пара сперва по Невскому, потом по площ а
ди, мимо светящихся часов Николаевского вокзала, уже
темного, отпустившего все свои поезда в глубь снежной
России, мимо той ужасной толстой лош ади, что вечно
гнет, в дожде или тумане, свою больш ую голову, прося
повода у своего дородного седока, потом по Гончар
ной — и далее, по туманным улицам и переулкам, в таин
ственную глушь ночных столичных окраин.
Дорогой Соколович молча курил. К оролькова, види
238
мо тяготясь этим молчанием, заметила, что, по ее мне
нию, папиросы «Голенищ ев-Кутузов» лучше, чем «Си
рень». Эта попытка завести разговор простой, как бы
даже несколько дружеский, еще не связанный с целью
путешествия, была жалка и трогательна; но Соколович
промолчал. Тогда она стала просить, чтобы он заплатил
ей вперед, и с напускной смелостью прибавила, что на
всю ночь она согласна только за хорошую цену. Он
молча вынул и подал ей два серебряных рубля. Она
взяла, попробовала один из них зубом, наш ла, что он
фальшивый, спрятала его в муфту, говоря, что это не
идет в счет, что она оставляет его только так, на память,
потому что теперь война и серебро редко, запрещено,
и стала просить еще. П омедлив, Соколович дал ей еще
рубль. Тогда она сделала новую попытку — быть женщи
ной: внезапно вздрогнула и сделала движение прижаться
к нему. Вздрогнула она притворно, но, должно быть,
непритворно было чувство, вдруг охватившее ее: она
остро ощутила влечение к нему, больш ому, сильному,
цельному в своем безобразии и беспощадной мрачности.
Но он не ответил на ее движение.
Заехали они далеко. К оролькова приказала извозчику
остановиться возле двухэтажного кирпичного дом а с вы
веской: «Н омера для приезжающих Белград». Было уже
без четверти два, место было глухое.
Во втором этаже «Белграда», куда Соколович поднял
ся с К орольковой по затоптанном у половику, гостей
встретил в полутемном коридоре номерной Няньчук, спа
вший на узком деревянном диванчике под дрянным зим
ним пальто с вытерты м бараш ковы м воротником. Рост,
мрачно-сосредоточенный вид и жидкая, мокрая от тум а
на американская борода Соколовича поразили его спро
сонья. Он поднялся и неприветливо спросил:
— Ч то нужно?
— Точно ты не знаешь, болван,— сквозь зубы сказал
Соколович, самоуверенно проходя мимо него и кладя ему
в руку серебряный полтинник.
Няньчук хотел было обидеться и сказать: «от такого
же слышу», но ощутил в руке деньги, узнал Королькову,
которая, проходя, проговорила: «Не узнал меня, богатой
быть!» — и только нахмурился. Н едовольно бормоча,
что им и так каждый день неприятности от полиции, он
опередил Соколовича и, черкнув спичкой, распахнул
дверь в сложно и сладко чем-то пахнущий, душный
239
и очень теплый номер, половину окна в котором наискось
загораж ивала крыш а какой-то дворовой постройки. За
окном, за черными стеклами, глухо раздавались голоса,
слыш ался шум какой-то маш ины и точно в аду пылал
багровый огонь огром ного факела.
— Ч то это такое? — строго и даже тревожно спросил
Соколович, останавливаясь.
— Ночные работы , ассенизация,— проворчал Няньчук, все еще чувствуя обиду, и, засветив на подзеркаль
нике две свечи в красных розетках и пузырями опуская
белую коленкоровую штору, осведомился, чего гости
будут требовать.
Соколович потребовал себе квасу и, странно усмех
нувшись, прибавил:
— А для барышни фруктов.
— Фруктов нету,— ответил Няньчук.— Виноград
есть. П олтора рубля порция.
— П рекрасно,— сказал Соколович,— подай вино
граду.
Корольковой такое обращение, видимо, польстило.
С тараясь быть и в самом деле барышней, которую зимой
угощ аю т виноградом, оглядывая номер, потопы вая озяб
шими ногами и дуя в муфту, она капризно заметила:
— Ой, ой, он, верно, холодный!
Через минуту Няньчук принес на больш ом железном
подносе виноград и две откупоренных бутылки, из кото
рых полезла пена, и Соколович тотчас же запер дверь на
ключ. К оролькова, когда выходил Няньчук, щипала, стоя
у стола и все еще дыш а в муфту, пересыпанные опилками,
твердые зеленые виноградины, а ее страш ный спутник
с своим желтым ожерелком и свежевыбритым ртом сни
мал в углу пальто, разм аты вал длинный шарф из грубой
лиловой шерсти. И затем номер, за окном которого
пылало зловещее пламя и глухо шумела сокровенная
ночная работа, облекся в тайну.
В четыре часа задребезжал в коридоре звонок. Н янь
чук очнулся, скинул с диванчика ноги в штрипках под
штанников и войлочных туфлях и пошел к ящику звонка.
Там выскочила цифра три. И з-за двери третьего номера
женский голос потребовал десяток папирос «Зефир». Воз
вращ аясь из буфета с папиросами, заспанный Няньчук
спутал, в какой именно номер нужно подать их, и посту
чал в восьмой, отданный Соколовичу. Грубый, низкий
бас медленно спросил из-за двери:
240
— В чем дело?
— Ваша бариш ня папиросы просила,— сказал
Няньчук.
— М оя «баришня» не просила да ни в каком случае
и не м огла просить папирос,— ответил бас настави
тельно.
И Няньчук, тотчас вспомнив, кому нужно подать ко
робочку, и подав ее в полную женскую руку, высунувшу
юся в приотворенную дверь третьего номера, снова лег
на свое место и крепко заснул под мерное постукиванье
часов в конце коридора полутемной и тихой гостиницы.
Снова очнулся он только в седьмом часу: над ним, во
весь свой рост, в пальто и в картузе, стоял и толкал его
в плечо постоялец из восьмого номера.
— Вот тебе за номер и за труды ,— сказал он.—
Выпусти меня. Мне пора на завод, а барыш ня велела
разбудить себя в девять.
— А за виноград же? — быстро и с тревогой спросил
Няньчук.
— Я все счел,— сказал Соколович.— По-моему, че
тыре семь гривен. А я тебе пять с полтиною даю . Понял?
И спокойно пошел к лестнице.
С полузакрытыми от жажды сна глазам и, поправляя
плечом накинутое на плечи пальто, Няньчук опять опере
дил его и затопал вниз по ступенькам лестницы. С около
вич терпеливо ждал, пока он одолеет туго поверты вав
шийся в дверной скважине ключ. Наконец дверь распах
нулась. Он прошел м имо Няньчука, приподнял ворот и,
как оперный певец, боящийся простуды, закрывая рукой
горло, густо сказал себе в бороду: «до свиданья» —
и вышел на улицу, на сырой и свежий воздух. Было еще
совсем темно и тихо, но в этой темноте и тишине уже
чувствовалось близкое утро. Н адо всей окрестной далью ,
надо всем огром ны м гнездилищем еще безмолвной сто
лицы стоял невнятный, отдаленный стон фабрик и заво
дов, зовущий из всех своих нищенских прию тов, из всех
своих низов и притонов несметный трудовой люд. Ф о
нарь, стоявший со своей черной тенью против гостиницы,
освещал часть м остовой и улицы. Туман рассеялся,
ночью шел снежок,— гром ада теса, возвыш авш аяся из-за
забора за фонарем, траурно белела на черноте ночи.
Соколович повернул направо и скрылся вдали. П родрог
ший Няньчук хлопнул дверью и побежал по лестнице
назад, наверх.
241
Л ожиться снова было уже не к чему. Он стал искать
под диваном ботинки — и вдруг увидел, что дверь вось
мого номера приоткры та и что за нею есть свет. Он
вскочил и кинулся к номеру: в номере было так страшно
тихо, как не бывает, когда есть в нем хотя бы и спящий
человек, трещ али догоревш ие в лопнувших розетках све
чи, в сумраке бежали тени, а на кровати торчали из-под
одеяла короткие голые ноги лежавшей навзничь женщи
ны. Голова ее была придавлена двумя подушками.
1916
СООТЕЧЕСТВЕННИК
Э тот брянский мужик мальчиш кой был привезен
в Москву из деревни, состоял на побегушках при купечес
ком амбаре на Ильинке, стрелой летал в трактиры за
кипятком: схватит медный чайник и мчится в галереях
Старых Рядов, темной водяной струей выписывая по
серому полу цифру восемь... бойкий зимний день, идет
снежок, Ильинка чернеет народом, бегут, тасуются извоз
чичьи лош ади, а он, в одной рубашке, без шапки,—
голова у него похожа на красного ежа,— срывается с тр о
туара, выскочив на улицу, и жжет на подошвах по льду
в канавке...
Представьте же, как странно видеть этого мужика
в тропиках, под экватором! Он сидит в своей конторе,
в старинном доме голландской постройки. За окнами —
жаркий белый город, голые черные рикши, магазины
драгоценных камней, отели, полные туристов со всех
концов земли, в теплой зеленой воде гавани — амери
канские и японские пароходы, за гаванью , на низменных
побережьях,— кокосовые леса... Одетый во все белое,
рослый, узловаты й, огненно-рыжий, с голубой веснушча
той кожей, бледный и энергично-возбужденный, даже
просто ш альной,— от зноя, нервности, постоянного хме
ля и деловитости,— с виду он не то швед, не то англи
чанин. Письменный стол его весь завален бумагами, сче
тами. Кругом стоит сухой треск ремингтонов. Старикиндус, босой, в халате и тю рбане, бесшумно и быстро
меняет своими темными, изящ ными руками в серебряных
кольцах бутылочки холодной содовой воды и поминутно,
с таинственной миной, доклады вает о посетителях, к каж
дому слову прибавляя: сэр. А сэр весь поглощен,— или
притворяется, что поглощ ен,— беседой с гостем из Рос
сии, перед которым он играет роль радуш ного хозяина
243
этого тропического острова. Н а столе несколько раскры
тых коробок с дорогими сигарами, с турецкими, египетс
кими, английскими и гаванскими папиросами. Он знаток
в табаках,— как и во всем, впрочем,— он угощает то тем,
то другим... М ельком взглянув на поданную бумагу, он,
среди разговора, твердо и коротко расчеркивается на ней;
увидев входящего посетителя, меняет выражение лица,
двумя, тремя ф разами кончает дело и снова подхваты ва
ет прерванную беседу; принимая депешу, разры вает ее
как-то особенно небрежно, на мгновение нахмуривается,
пробегая: «А, идиоты!» — крепко вы говаривает он с до
садой и, отбросив в сторону, тотчас забывает, или при
творяется, что забывает о ней... У него все идиоты. Он
уже успел удивить гостя своей самоуверенностью , реши
тельным и скептическим умом, деловитостью , огромным
житейским опытом и несметными знаком ствами с лю дь
ми самых разнообразны х классов и положений. Кого ни
назови из московских знаменитостей,— купцов, админи
страторов, врачей, журналистов,— он всех знает, да хоро
шо знает и цену каждому из них. А какая у него осведом
ленность по части всяких закулисных тайн, редких карьер
и темных историй!
Гость еще в П орт-С аиде много слыш ал о нем от
одного его приятеля, с циничной веселостью говоривш е
го, что Зотов прошел огонь, воду и медные трубы.
«Да-а,— говорил этот приятель, покачивая головой с на
смешливой и загадочной улыбкой,— хорош мальчик!»
На месте гость узнал еще больш е и главным образом из
отрывочных фраз самого же Зотова. Странно, неожидан
но проявляю тся таланты на Руси и чудеса делаю т они
при счастливых жребиях! А он вынул жребий необык
новенно счастливый, прибыв в М оскву мальчиш кой. Был
у него там дядя, сытый, умный мужик, уже приобретший
и достаток, и сознание собственного достоинства, ловко
умевший, не роняя себя, услужить порядочному господи
ну. Работал этот дядя в Сандуновских банях, и многие,
кого окружал он облакам и горячей и душистой мыльной
пены, звали его по имени, лю били поговорить с ним.
Л ю бил и Нечаев, либеральный, образованный крез, боль
шой, полный купец в золоты х очках. М удрено ли было,
накинув на розовое распаренное тело скользкую , тонкую
простыню, зам олвить словечко о мальчишке-племяннике? И мальчиш ка попал не дратву сучить, не утюги
раздувать, а в сумрачный, чистый и тихий амбар на
244
Ильинке. Все остальное было делом его личной живости
и талантливости. Как начинаю т эти счастливцы и сам о
родки,— известно: днем м альчиш ка на побегушках, вече
ром по собственной охоте, без всяких руководителей,
корпит при тусклом огарке, учится читать, писать; утром,
до прихода приказчиков, ничего не понимая, но упрямо
одолевает газету; а только чукнут приказчики — он уже
тут как тут, как лист перед травой, ловит каждое слово,
каждый взгляд... Лет двенадцати этот мальчиш ка, об
ративший на себя исключительное хозяйское внимание,
был взят в хозяйский дом, а на восемнадцатом году был
уже в Германии, изучал бумажное дело, работая не хуже
лю бого немца: иностранцы будто бы верить не хотели,
что он русский. «Часто не верят и теперь, болваны!» —
говорит Зотов, по своему обыкновению отры висто и гру
бовато, бросая одну папиросу и тотчас же закуривая
другую. Второй день он в черных очках, потому что одна
бровь у него разбита: поскользнулся, говорит, на кожицу
банана в баре,— значит, хорош был. А ведь он здесь, на
острове, по своему положению персона. Все время владе
ет он лю бопы тством , вниманием собеседника. Он, этот
до наглости смелый человек, зараж ает своей смелостью ,
своей энергией, порой восхищает даже. Но, слушая его,
дивясь ему, глядиш ь на него и думаешь: да, но ведь он
пьян, пьян! Он всегда во хмелю — от нервности, от жары,
от табаку, от виски: много пью т англичане, но, конечно,
ни один из них во всем этом белом городе не выпивает за
день столько, сколько Зотов, не глотает так жадно ледя
ную содовую воду, не выкуривает такого количества
сигар и папирос, не говорит так много и путанно...
После заграничной выучки он работал дом а и пользо
вался неограниченным доверием своего воспитателя. Но
в самостоятельности он уже не хотел знать меры, равно
как и в тратах. Посланный в Среднюю Азию, он вдруг,
по какому-то пустому поводу, поссорился, порвал все
связи с Нечаевым — и сразу превратился из человека,
ровно и твердо шедшего в гору, чуть не в искателя
приключений. Он изъездил всю Сибирь, побывал на А му
ре, в Китае, сгорая нетерпением начать какое-нибудь
собственное дело,— такое, которое привело бы его к обо
гащению. Кончил он тем, что ввязался в больш ое чайное
дело, устроив себе еще, кроме того, две службы, и вот уже
шестой год пребывает здесь в тропиках, облеченный не
малыми полномочиями... Редкий европеец поставил бы
245
так легко крест на своей изумительной по удаче судьбе,
да даже просто на своей специальности, взявшей столько
лет труда! Не отдался бы европеец на прихоть случай
ностей, не взвалил бы на себя и правительственную служ
бу, и пароходную агентуру, и чайные дела, не затеял бы
наряду со всем этим еще афер с жемчужными раковина
ми, не содержал бы свою черную любовницу,— редкую,
по слухам, красавицу,— на диво всему городу... Он очень
себе на уме, но порою очень бестактен, одинаково сильно
проявляет то больш ую выдержку, то несдержанность, то
скрытность, то болтливость, щеголяет своим простым
происхождением и в то же время хвастает знакомством
с лю дьми знатными, на чем свет стоит ругает русское
правительство и с видимой гордостью держит у себя на
столе фотографический портрет красивого военного, соб
ственноручно пожаловавш его ему этот портрет с крат
ким надписанием своего имени; рассказывая что-нибудь,
по его мнению, забавное, не понимает зачастую , что
смысл этого забавного можно истолковать совсем не
в его пользу: например, из его же собственных рассказов
узнал гость, что уж слишком всезнающ им, чуть не прохо
димцем казался он некоторым из тех дельцов Сибири,
М анджурии, с которыми так быстро сходился он, кото
рых очаровывал на первых порах своей любезностью
и общ ительностью , своими зам аш кам и человека, при
выкшего жить на широкую ногу, понимаю щ его толк
решительно во всем, начиная с сигар, вина, женщин и
кончая какими-то раскопками на Филиппинских остро
вах, весьма будто бы губительными по причине земля
ного микроба...
Вечером гость едет с ним за город.
Там , на берегу океана, есть ресторан, где туристы
и резиденты отды хаю т от городской духоты, пью т чай,
бренди, шампанское и лю бую тся закатом с площадки
перед рестораном. Едут туда на рикшах, в крохотных
колясочках, друг за другом, по бесконечной дороге среди
вековой растительности, м имо бунгалоу и дикарских хи
жин, и целый час видит перед собой гость из России
только голое тело коричневого человека, мчащего его все
дальш е под ветвистый свод раскидистых деревьев, а за
ним, за этим телом и его черноволосой головой,— боль
шую белую фигуру Зотова, высоко и прямо сидящего
в своей колясочке. На полпути Зотов вдруг обертывается
и, поднимая палку, кричит гостю:
246
— Хотите заедем?
Гость отвечает согласием,— Зотов указал на неболь
шой буддийский м онасты рь,— и тяжело дышащие, м ок
рые от пота дикари подкаты ваю т к проходу между хижи
нами под пальмам и.
— Ну, не наше ли, не российское ли? — говорит
Зотов, выходя из экипажа.— Только у нас так бессовест
но много этой листвы, этого леса, этих лачуг, этих гряз
ных мальчишек! Вы только поглядите,— говорит он,
указывая палкой на хижины, на их лиственные и кам ы ш о
вые крыши, на голых детей и на старых и молодых
туземцев, лю бопы тно обступивших приезжих.— И вечерто наш, летний, душный и такой анафемски скучный! —
раздраженно говорит он, направляясь к старой кумирне,
стоящей на холме под тонкими кокосовыми пальмам и,
где уже ждет жрец в желтом плаще, с обнаженным пра
вым плечом, с небольшой, сдавленной в висках бритой
головой и пристальными, безумными глазам и.
Войдя в темное маленькое святилище, соотечествен
ники снимаю т мокрые от пота, холодные внутри шлемы.
Жрец пальцем указывает на головы и м отает им: этого,
мол, не требуется.
— М ного ты понимаеш ь, дурак! — говорит Зотов
по-русски и долго, с какой-то странной серьезностью,
глядит на двухсаженную деревянную статую , красно
и желто расписанную и раззолоченную , лежащую на боку
за черным каменным жертвенником, на котором насыпа
ны мелкие монеты, никелевые кольца и курятся аром ати
ческим дымком тончайшие коричневые палочки.
— А раскраш ен-то, лакирован-то как! — говорит он
отрывисто.— Точь-в-точь деревянные миски и чашки на
наших ярмарках...
И небрежно кидает на серебряную тарелку, протяну
тую жрецом, тяжелый червонец...
Когда приезжаю т в ресторан, лицо у него меловое,
и черные очки очень страшны на этом лице. «Я целых два
часа ничем не отравлялся, ничего не пил, не курил и пото
му смертельно уморился»,— говорит он. И как только
садится к столику на площадке перед рестораном, на
обрывистом берегу, заваленном внизу голубыми валуна
ми, вечно купающимися в теплой воде океана, тотчас
заказывает ш ампанского.
Вино очень холодное, и оба жадно пью т его, быстро
хмелея и глядя на темнеющий сиреневый океан, на
247
бесконечно далекий закат, мутно и нежно-розовый. Дует
теплый слабый ветер, дремотно звенят какие-то насеко
мые в кустарниках... И вдруг Зотов далеко бросает папи
росу, быстро закуривает другую и снова, волнуясь,
с упорством, начинает говорить о сходстве этого острова
с Россией.
Гость усмехается. Зотов путано и торопливо возраж а
ет ему. Дело, говорит он, не в одном внешнем сходстве...
да он даже и не сходство, собственно, имел в виду,
а скорее свои ощущения... может быть, эти ощущения
шатки, болезненны, ну, да это уж другой вопрос... в этом
климате сам черт сойдет с ума, с этим клим атом нельзя
шутить... а вот, рассуждая о всяческих дальневосточных
опасностях, как-то совсем забы ваю т об этом, забываю т,
что господам арийцам и особенно нам, русским, следует
соверш ать свои победоносные шествия в тропики с край
ней осторожностью , почаще вспоминая своих пращуров
и завоевание ими И ндостана, так знаменательно кончив
шееся буддизмом: ведь это же мы, арийцы, залезшие
после Тибета в тропики, породили это ужасающее в своей
непреложной мудрости учение... И затем горячо начинает
уверять, что «вся сила в том», что он уже видел, чув
ствовал индийские тропики бесконечно давно, может
быть, тысячи лет тому назад,— глазам и и душой своего
бесконечно давнего предка...
Он говорит,— с тонкостью , страстностью и красноре
чием, которых никак нельзя было ожидать от него,— что
он испытал чувства необыкновенные на пути сюда, в те
жаркие звездные ночи, когда впервые глядел на Ю жный
Крест, на Канопус и на те первозданные звездные тум ан
ности, что называю тся М агеллановы ми О блаками, видел
Угольные Мешки, эти траурные пролеты в бесконечность
мировых пространств, и страш ное великолепие Альфы
Ц ентавра, игравшей на совершенно пустом небосклоне,
где точно начиналось какое-то безмерное, недоступное
нашему разуму Ничто... Да, да, восклицает он настой
чиво, уставясь на гостя своими черными очками,— совер
шенно пуст был небосклон вокруг нее! Зрелище нового
мира, новых небес раскрывалось передо мною , но мне
казалось,— и это ощущение было до ужаса живо во мне,
уверяю вас! — мне казалось, что я уже видел их когда-то.
Все дни и ночи широко разм ахивала нас в океане плавная
мертвая волна. Мы шли навстречу восточному муссону,
он дул резко и сильно, от его непрестанного воздушного
248
тока гудело в реях и рябило в глазах, ход казался быст
рым... Просыпаясь по ночам в горячей темноте своей
каюты, я шел отды хать от своего изнурительного сна на
верхние палубы, на ветер, под эти звезды — совсем не те,
что я видел всю жизнь, с самого рождения и с которыми
уже сроднился, совсем, совсем другие, но вместе с тем как
будто и не совсем новые, а смутно вспоминаемые. В их
тусклом свете стоял непрестанный шум океана, пароход
медленно клало с одного бока на другой, и, точно удав
ленники в серых саванах, с распростертыми руками, кача
лись и дрожали возле трубы длинные парусиновые вен
тиляторы, жадно ловившие своими отверстиями свежесть
муссона, с которым уже доносилось до нас горячечное
дыхание нашей страш ной П рародины. И тут порою охва
тывала меня такая тоска,— тоска какого-то бесконечно
далекого воспоминания,— что человеческим словом не
выразишь даже и сотой доли ее...
Дует слабый, сладкий ветер, дремотно звенят кустар
ники. Сумерки начинаю т наливаться тем сказочным ора
нжево-золотистым светом, который всегда возникает
в тропиках вскоре после заката. О ранжево-золотистой
пеной кипит прибой, в оранж ево-золотистом озарении
лица и белые одежды... «Как связать то, чем он дивил
меня днем, и то, чем дивит теперь?» — думает гость из
России про своего удивительного соотечественника.
А тот смотрит на него своими черными очками и упрямо
повторяет:
— Да, да, я уже был здесь... И вообще, я человек
обреченный... Если бы вы знали, как страш но запутаны
мои дела! Еще больш е, кажется, чем душа и мысли! Ну,
да из всего есть выход. Дернул собачку револьвера, по
глубже всунув его в рот,— все эти дела, мысли и чувства
разлетятся к чертовой матери!
1916
О ТТО Ш ТЕЙН
I
Была осень.
Шли дожди, улицы Берлина были полны раскрытыми
зонтиками и мокрыми верхами экипажей, блестели ас
ф альтом , точно черное зеркало.
А Штейн, м олодой ученый, готовившийся к отъезду,
к научной экспедиции в тропических странах, целые
дни проводивший в магазинах, в транспортных конторах,
в бюро спальных вагонов и пароходных обществ, м ы
сленно жил уже не в Берлине, не забывая, впрочем,
что делать заказы и наводить справки надо здраво
и расчетливо.
Н есмотря на свои скромные средства, он постарался
обставить свое путешествие всеми доступными для него
средствами и обеспечить себе его плодотворность наско
лько возможно: в глубине души он таил твердую уверен
ность, что когда-нибудь оно будет рассматриваться как
событие, что оно не пройдет бесследно для науки, «для
великого дела познания Единосущного во всем своем
многообразии мирового бытия, на разумном понимании
которого человечество уже воздвигает свою новую, ис
тинную и незыблемую религию», как не раз думал он,
верный ученик и последователь Геккеля.
Все свои вещи, все те сундуки и ящики разной вели
чины и формы, куда было уложено все необходимое для
его работ, а также тропические костю мы , охотничья
обувь, дорогое английское ружье, револьверы, принад
лежности для ф отографирования он отправил на пароход
«Лютцов», в Геную.
Затем сделал прощ альные визиты знакомым и това
рищ ам, написал прощ альные письма родным и друзьям
и наконец сел в автом обиль, который и помчал его на
Ангальтский вокзал.
250
Было тихое и светлое утро начала ноября, с блеском
низкого солнца на перекрестках и легким голубым тум а
ном в перспективе сыроватых улиц.
При повороте на Унтер-ден-Линден, где на черных
деревьях еще висели редкие канареечные листья, на мину
ту пришлось задержаться: щеголяя своими ранними вы
ездами, медленно ехал, в блестящей каске и серой летней
шинели, им ператор, сидевший рядом со стары м , ужас
ным в своей апоплексической крепости генералом; Штейн
хорошо видел не в меру властный профиль им перато
ра — и с достоинством поднял котелок.
П отом автом обиль пошел еще шибче и через пять
минут доставил его на место, а синие блузы носиль
щиков, гулкие громадны е залы, толпа, лью щ аяся к высо
ким дверям дебаркадера, вид стройного, шипящего под
его стеклянным колпаком поезда, кислая вонь газа и ка
менного угля, мальчики с тележками-буфетами и звонкие
их крики уже совсем перенесли его в дорожный мир.
Поезд, в который он сел, был великолепный.
Вагон, раскачиваясь и пружиня, летел почти без оста
новок.
Стекла нагревались от солнца, по купе ходили полосы
горячего света, из-за белого ды м а, проносившегося на
зад, то и дело открывались солнечные осенние поля,
суглинистые пашни, красные крыши ферм, мелкорослые
сосновые перелески, серебристо-песчаные бугры, трубы
заводов, иногда — улицы городов, их разнообразно тес
нившиеся крыши и стены, так близко мелькавш ие с обеих
сторон, что взгляд улавливал внутренность комнат с от
крытыми на время утренней уборки окнами.
Штейн курил, читал газету; на остановках он быстро
спускал широкую раму своего окна, быстро брал из рук
мальчика, бежавшего по солнечной прохладной платф ор
ме, длинный стакан с пивом...
п
В Генуе его встретил дождь и мягкий морской воздух.
Все привычное, европейское осталось по ту сторону
снежных и туманных Альп.
Здесь было все другое — другой вокзал, другой народ,
другая суета, даже другая грязь на дурной мостовой.
Чувствуя себя человеком другой, высшей расы, Штейн,
251
однако, не без удовольствия взглянул на итальянцев, на этих
торопливых и разговорчивых, небольших и легких людей,
и на мокрую зелень пальм на площ ади перед вокзалом.
Ночь он провел в сырой комнате, окна которой выхо
дили в узкие и глубокие, нищенски и мрачно освещенные
улицы, на белье и тряпки, развешенные на веревках,
протянутых от дом а к дому.
На другой день, под дождем, на плохом извозчике, на
худой лош ади, которая все ш ла боком, точно норовя
непременно попасть под трам вай, переехал на «Лютцов»,
который вскоре и отчалил под звуки немецкого гимна.
Натянулся канат, на котором повлек его тупоносую
гром аду побежавший к выходу из порта маленький бук
сир, и м ы льная вода, взбитая его винтом, лодки, волно
резы, пароходы — все поплыло назад.
Сумрачные облака тяжко спускались повторам, сине
вшим за холмам и, на которых покато белел отдалявш ий
ся город; разомкнулся и снова сомкнулся последний
мол — и открылась впереди равнина неприветливого м о
ря, сверкавшая бараш кам и под ненастным низким небом;
снег прибоя высоко взметы вался вокруг темневшего вда
ли мыса, ветер буйно трепал еще не спущенный на корме
больш ой флаг; музыка смолкла, пассажиры, придержи
вая шляпы, покидали упруго оседавшую и поднимавш у
юся палубу...
Штейн, рослый, рыжеусый, светлоглазый, в сером ти
рольском костю ме, с крупными и сильными ногами,
в цветистых шерстяных чулках, в дорогих грубых баш м а
ках, в тирольской шляпе, долго стоял один, глядя на
уменьшавшиеся и мутневшие берега.I
III
В сумерки девятого ноября «Лю тцов» прошел мимо
Н еаполя, и сумерки эти были еще мягче и темней, чем
в Генуе, веяло еще более вольным ветром над огромным
смутным заливом , за которы м длинной цепью перелива
лись манящие к себе огни города.
П отом , в серый, совсем весенний день, Штейн увидал
среди серо-жемчужной морской равнины одинокий фи
олетовый конус вечно дымящ егося С тромболи, перед
вечером — курчавые облака на горах Сицилии,
а ночью — новые огни, в Мессине.
252
На розовой утренней заре, разбуженный медленной,
но глубокой качкой, мерно отделявшей от койки занавес
ку, он лю бовался в отпотевшее окно каю ты, под которым
глянцевитыми буграми ходила холодная вода, полоса
тым от снега ш атром Этны, распластанны м и повисшим
в ясном небе; в полдень, при южном ветре и веселом
жидком блеске, записал в своем журнале, что цвет моря
изменился, стал густо-лиловый...
Двое суток пробыл «Лю тцов» в великолепной иони
ческой пустыне, полной призраками воздушно-сиреневых
островов, а на третьи сутки пыльной полосой означился
на горизонте низкий берег, показались мачты и дом а
П орт-Сайда.
В Порт-Саиде несколько часов стояли, и Штейн посе
тил город.
Н азойливость несметных попрошаек, не дававших
ему проходу, возм утила его; однако, вынув книжечку, он
записал, что движения этих семитов, не связанных ев
ропейской одеждой, восхитительны.
Он ходил по улицам, пробовал греческие сласти и ту
рецкий кофе, сидя возле кофейни и протягивая ноги чер
номазому мальчишке, стоявш ему перед ним на коленях,
ожесточенно работавш ему сапожными щетками и порой
с очаровательной детской радостью сверкавшему на него
белками.IV
IV
Возвратясь на пароход и полулежа на палубе в полот
няном кресле, он глядел, как копошились возле парохода
сотни худых, полуголых грузчиков, ведрами перекидывая
с широкодонных барок в их трю м ы горы кокса и покры
ваясь его металлической пылью с ног до головы; солнце
грело, чайки кричали страдальчески-блаженно, а он см от
рел и думал о гении Лессепса, о том , что Лессепс совер
шил величайший переворот в судьбах человечества...
Когда же солнце спустилось за дальние трубы и м ач
ты, в ш афрановое зарево, «Лю тцов», точно кит, заплы
вший в реку, потянулся по К аналу, зеленой полосой
пролегавшему среди кустарников, насаженных по его буг
ристым песчаным берегам.
Быстро блекла и темнела, в смуглой мути терялась
пустыня, вставала с востока ночь древних аравийских
253
земель, ее м олчаливая печаль, осторожно подвигался
затихший пароход — и сознание близости Синая будило
в душе отзвук какого-то священного, тайно сохранив
шегося от детских дней чувства...
А потом, слегка хмельной, самоуверенный и гордый,
во фраке и с сигарой, Штейн долго стоял в толпе наряд
ных мужчин и женщин, вышедших после обеда полю бо
ваться на редкое зрелище: на носу «Л ю тцова», под бушп
ритом, солнцем пылал громадны й электрический фо
нарь — и далеко бил от него в темноту белый слепящий
свет: влачась по извивам К анала, «Лю тцов» зорко озирал
все, что было на его пути,— мутную воду, пласты бурого
ила, пересыпанные песком кустарники, лодки возле сто
рожевых постов, женские фигуры босоногих феллахов, на
корточках сидевших в своих длинных рубахах на кормах
лодок.
Э тот ил, эти аравийские и египетские пески, эти перво
бытные фигуры напоминали о жизни глухой, дикой, вет
хозаветной.
Но тем нота на горизонте все время сквозила и сереб
рилась от приближающихся прожекторов встречных па
роходов.
И раз «Лютцов» совсем замедлил ход и привалился
к берегу, чтобы пропустить чуть не целый плавучий го
род: он надвигался, резко и фиолетово сияя своими широ
кими, нестерпимо блестящ ими, как зажженный магний,
лучами, затопил дневным светом всех стоявших на «Лютцове» и с шумом прошел мимо — всеми своими этажами,
высокими мачтам и, трубами, золотом освещенных и л
лю м инаторов и раскрытых на палубы дверей...
В эту ночь, у преддверия тропиков, небо от большого
количества звезд первой величины казалось мрачным
и торжественным.
И, чувствуя себя в избытке всех своих сил и способ
ностей, исполненным надежд и твердой веры в себя,
в свой ум, в свое сердце, в свое миропонимание, Штейн
медленно ходил по палубе, строго глядя в черное звезд
ное небо своими надменными германскими глазами.
1916 г.
СТАРУХА
Эта глупая уездная старуха сидела на лавке в кухне
и рекой лилась, плакала.
Святочная метель, вихрями носившаяся по снежным
крышам и снежным пустым улицам, стала мутно синеть,
наливаться сумерками, а в доме темнело.
Там, в зале, чинно стояли кресла вокруг стола под
бархатной скатертью , над диваном тускло блестела кар
тина — зеленоватый кружок луны в облаках, дремучий
литовский лес, тройка лош адей, сани, из которых розовы
ми лучами палили охотники, и кувыркающиеся за санями
волки, в одном углу до потолка раскидывалось из кадки
мертвыми листьями сухое тропическое растение, а в дру
гом воронкой зиял хобот грам м оф она, оживавший тол ь
ко по вечерам, при гостях, когда из него вопил в притвор
ном отчаянии чей-то хриплый голос: «Ах, тяжело, тяж е
ло, господа, жить с одной женой всегда!» В столовой
текло с мокрых тряпок, лежавших на подоконниках,
в клетке, крытой клеенкой, спала, завернув головку под
крылышко, больная тропическая птичка,— сном тонким
и, в силу непривычки к нашим святкам, грустным, груст
ным. В узкой комнате рядом со столовой крепко, с хра
пом спал квартирант, пожилой холостяк, учитель проги
мназии, в классах дравш ий детей за волосы, а дома
усердно работавш ий над больш им, многолетним сочине
нием: «Тип скованного П рометея в мировой литературе».
В спальне тяжко и зло спали хозяева после страш ного
скандала за обедом. А старуха сидела на лавке в тем
неющей кухне и разливалась горькими слезами.
. Скандал-то за обедом начался опять из-за нее! Х озяй
ка, которой по годам уже давно следовало стыдиться
ревновать, с ума сходила от ревности и наконец таки
поставила на своем — наняла в кухарки старуху. Хозяин,
255
который уже давно красился, но все свои помыслы устре
м лял только на женский пол, решил сжить эту старуху со
свету. И правда, была старуха куда как нехороша собой:
высокая, гнутая, узкоплечая, глухая и подслепая, от робо
сти бестолковая, готовила, несмотря на все свои стара
ния, из рук вон скверно. Она трепетала за каждый свой
шаг, из сил выбивалась, чтобы угодить... Не радостно
было ее прошлое: ну, конечно, муж разбойник и пьяница,
потом , после его смерти, чужие углы и поборы под
окнами, долгие годы голода, холода, бесприютности...
И уж как же была старуха счастлива, что опять она стала
не хуже лю дей,— сыта, тепла, обута, одета, служит у чи
новника! Как молилась она перед сном, стоя на коленках
на полу кухни, всю свою душу отдавая Богу за милость,
столь нежданно ей оказанную , как просила Его не ли
ш ать ее этой милости! Но хозяин поедом ел ее: нынче за
обедом он так гаркнул на нее, что у нее руки-ноги оторва
лись от страха, а миска со щ ами полетела на пол. И что
только было потом между хозяевами! Даже учитель, весь
обед думавш ий о П рометее, не выдержал, отвел вбок
кабаньи глазки и молвил:
— Не ссорьтесь, господа, ради высокоторжественно
го праздника!
Вот дом затих, успокоился. Посинел во дворе дым
вьюги, выше крыш намело сугробы, завалило ворота
и калитку... Бледный, ушастый мальчик в валенках, сиро
та, хозяйкин племянник, долго учил уроки, приладив
шись к м окрому подоконнику в своей каморке рядом
с кухней. Он был отрок прилежный и назубок решил
вытвердить то, что ему задали на рождественские канику
лы. Он не хотел огорчать своих воспитателей и благоде
телей, он, им на утешение, отечеству на пользу, старался
на всю свою жизнь запомнить, что две с половиной
тысячи лет тому назад греки (народ вообще мирный,
с утра до вечера соборно участвовавший в театральных
трагедиях и совершавший жертвоприношения, а в сво
бодные часы вопрош авш ий оракула) наголову разбили
однажды войско персидского царя при помощ и богини
Афины-П аллады , да могли бы пойти по пути цивилиза
ции и дальш е, если бы не изнежились, не развратились
и не погибли, как было это, впрочем, со всеми древними
народами, неумеренно предававш имися идолопоклонст
ву и роскоши. А запомнив, закрыл книжку и долго скреб
ногтями лед с оконного стекла. П отом встал, неслышно
256
подошел к двери в кухню, заглянул за дверь — и опять
увидел то же самое: в кухне тихо и сумрачно, рублевые
стенные часы, у которых стрелки не двигались, всегда
показывали четверть первого, стучат необыкновенно чет
ко и торопливо, свинка, зимую щ ая в кухне, стоит возле
печки и, до глаз запустив морду в лохань с помоями,
роется в них... а старуха сидит и плачет: утирается подо
лом — и рекой течет!
П лакала она и потом ,— засветив лампочку и рас
калывая на полу тупым кухонным ножом сосновые щеп
ки для самовара. П лакала и вечером, подав самовар
в хозяйскую столовую и отворив дверь пришедшим го
стям,— в то время, когда по темной, снежной улице
брел к дальнему фонарю , задуваемому вьюгой, оборван
ный караульщик, все сыновья которого, четыре молодых
мужика, уже давно были убиты из пулеметов немцами,
когда в непроглядных полях, по смрадным избам, укла
дывались спать бабы, старики, дети и овцы, а в далекой
столице шло истинно разливанное море веселия: в бо
гатых ресторанах притворялись богатые гости, делая
вид, что им очень нравится пить из кувшинов ханжу
с апельсинами и платить за каждый такой кувшин се
мьдесят пять рублей; в подвальных кабаках, называемых
кабаре, нюхали кокаин и порою , ради вящей популя
рности, чем попадя били друг друга по раскрашенным
физиономиям молоды е лю ди, притворявшиеся футури
стами, то есть лю дьм и будущего; в одной аудитории
притворялся поэтом лакей, певший свои стихи о лифтах,
графинях, автомобилях и ананасах; в одном театре лез
куда-то вверх по картонны м гранитам некто с совер
шенно голым черепом, настойчиво у кого-то требова
вший отворить ему какие-то врата; в другом выезжал
на сцену, верхом на старой белой лош ади, гремевшей
по полу копытами, и, прикладывая руку к бумажным
латам, целых пятнадцать минут пел за две тысячи рублей
великий мастер притворяться старинными русскими кня
зьями, меж тем как пятьсот мужчин с зеркальными лы
синами пристально глядели в бинокли на женский хор,
громким пением провожавш ий этого князя в поход,
и столько же нарядных дам ели в ложах ш околадные
конфеты; в третьем старики и старухи, больные тучно
стью, кричали и топали друг на друга ногами, притво
ряясь давным-давно умершими замоскворецкими купца
ми и купчихами; в четвертом худые девицы и юноши,
11
Заказ 4236
257
раздевшись донага и увенчав себя стеклянными вино
градными гроздьями, яростно гонялись друг за другом,
притворяясь какими-то сатирами и нимфами... Словом,
до самой поздней ночи, пока одни караулили, а другие
укладывались спать или веселились, горькими слезами
плакала глупая уездная старуха под хриплый, притворно
отчаянный крик, долетавш ий из гостиной ее хозяев:
Ах, тяжело, тяжело, господа,
Жить с одной женой всегда!
1916 г.
пост
Деревенская усадьба, начало м арта, первые недели
Великого поста.
Дни темные, однообразные.
Но это уже канун весны.
Я живу затворником, за работой с утра до вечера.
— «Се Тебе, душа моя, вверяет Владыка талант: со
страхом приими дар».
Нынче я опять не заметил, как прошел мой день.
Но вот темнеет, синеет за окнами.
Усталый, умиротворенный, я кладу перо, мысленно
благодаря Бога за силы, за труд, одеваюсь и выхожу на
крыльцо.
Сумерки, тишина, сладкий мартовский воздух...
Я иду по деревне, додумываю свои думы, укрепляя свои
тайные вымыслы, но все вокруг вижу, зорко все замечаю
и чувствую — всему откры то мое сердце, мои глаза.
Ах да, канун, канун.
Даже в зимней угрю мости этих сумерек уже есть
весна — в их чуть зримой синеве.
Зыбки серые снега полей за деревней, избы в деревне
чернеют смутно, нигде ни одного огня.
Темно и в усадьбе, на которую гляжу я, возвращ аясь
с деревни.
За усадьбой облакам и темнеет под хмурым небом сад.
Но и в этом весна — в том , что так поздно не заж ига
ют в деревне огней и что сад похож на тучу, что так
хмуры и небо, и вершины сада.
На выгоне — церковь, там служба.
Я подхожу и различаю у церковных ворот парные
сани, крытые стары м ковром, помещичьи.
Тут же, у коновязи,— мужицкие лош ади в дровнях,
мелкие, лохматые, за зиму обросшие густой шерстью.
259
На снегу возле них — клоки сена, перебитого с конс
ким навозом, и все это пахнет свежо, сыро, тоже повесеннему.
Полевы м, нелю димым гулом гудят голые тополи,
возвыш ающ иеся над церковной оградой.
На глазах с каждой минутой темнеет — лица прохо
дящих в церковь уже плохо видны,— к ночи поднимается
легкая зам ять, и в гудящих метлах тополей есть что-то
строгое, жуткое.
За воротами, в затиш ье, воздух мягче, но порой цер
ковный двор сереет от поземки, ограда дымится, и по
моему лицу пробегает холодная снежная пыль.
Когда на высоком каменном крыльце церкви отворя
ются двери, видна, за черными сенями, ее внутренность
в немногих красных точках огней.
Поднявш ись на крыльцо, чувствую тот сложный, осо
бый запах, что бывает только на папертях русских церк
вей, ранней русской весной.
В церкви густое и пахучее церковное тепло, темная
стена народа и свет за нею.
Там, у больш ого свещника, стоит девушка, та, чьи
сани я видел за воротами.
Она бледна, свежа и так чиста, как бываю т только
говеющие девушки, едва вышедшие из отроческого воз
раста.
Ее серо-голубое платье приняло от блеска свечей зеле
новатый, лунный тон.
На спине лежит черная коса. Озарен нежный овал
лица и густые ресницы, поднятые на образа иконостаса.
От каких грехов очищается она постом, стояниями,
своей бледностью?
Ч то за чувства у меня к ней?
Дочь она мне? Невеста?
В темноте возвращ аю сь домой и провожу вечер за
книгой, в мире несуществующем, но столь нераздельном
со всем, чем втайне живет моя душа.
Засыпаю с мыслью о радостях завтраш него дня —
о радостях своих вымыслов.
Ей, Господи, не даждь ми духа праздности, уныния.
Больш е мне ничего не надо. Все есть у меня, все
в мире — мое.
1916
ТРЕТЬИ ПЕТУХИ
На рассвете, в тумане и сумраке, когда все еще спали
в городе Синопе, подошел к Синопу разбойничий ко
рабль.
Петухи пели по всему нагорному берегу, по всему
селению в этот темный и сладкий час, и с разбойничьего
корабля, с дружной радостью , откликался им разбой
ничий петух.
Спали в Синопе сторож а и все жители, а разбойники,
вполслуха переговариваясь, спустились с корабля в чел
нок, на пахучую, свежую воду, доплыли на веслах до
берега и пошли к жилищ ам, крадучись.
Не пощадили они, волки, ни старого, ни малого!
А награбив добра, загубив пять невинных душ,—
пятерых кровных родичей Ф омы-Угодника, синопского
Святителя,— воротились они на корабль и, подняв пару
са, опять ушли на море.
И там был у них буйный пир.
И ели, и пили, и плясали, и пели они — до самого
вечера.
А к вечеру повалились, пьяные, по корабельным кам о
рам, не убрав парусов, не засветив огня, не поставив ни
кормчего, ни дозорного.
И вот пали сумерки на море, и сделалось великое
безмолвие.
Как пустыми рукавами, болтая ветрилами, плыл ко
рабль без пути, без направления.
А по кам орам , в зловонной темноте, тяжко храпели
пьяные.
И сказал Господь:
261
— Так злодеям и надобно.
— Замолчите, птицы морские белые, не падайте со
скрипучими криками над волною морской,— не будите
безмолвия и спящих разбойников.
— Се восстану Я в ветре с Запада, осыплю Понт как
бы черным песком — и промчусь над ним вихрем и крас
ной молнией:
— Горе вам, пьяные разбойники!
— Килем вверх, с гром ом и бурею, перекину Я ваше
утлое убежище!
— В хлябь морскую низвергну вас, поправших уставы
человеческие и Божеские!
Только кто это светится тонким призраком и поспеш
но спускается в темные каморы корабельные?
Это Ф ома, Святитель морской.
Он толкает, будит разбойников, говорит им быстрым
голосом:
— Ах, скорей вставайте, разбойники! Бегите наверх,
спускайте паруса, ставьте кормчего,— идет на вас вели
кая беда!
И разбойники в страхе вскакивают, бегут кто куда по
палубе,— за канаты парусные, за рулевые рога хватаю т
ся, а уж ветер по морю мечется, рвет паруса, валит с ног
разбойников:
— Спасайтесь, душегубы, Каины!
И, пока они бью тся, спасаю тся, призывает гневный
Господь в Свои небеса, под красные молния, ФомуУгодника:
— Говори Мне, Святой,— не из того ли ты города,
где злодеи бесчинствовали?
И отвечает Святой в трепете:
— Отолле, Господи.
— Было ль тебе ведомо, что желал Я погубить раз
бойников, силой похоти и своеволия воздвинутых на
попрание уставов Божиих, зарезавш их пятерых твоих
кровных родичей?
— Было, Господи.
— Ради чего же ты осмелился Мне противиться?
И опускается святой на колени перед Господом:
— Ради третьих петухов, Господи, в слезы любви
и раскаяния некогда повергнувших П етра-А постола.
— Как подумал я, что не слыхать больше разбой
никам того радостного предутреннего голоса, восскорбела моя душа горькой нежностью.
262
— Ей, Господи! С ладка земная жизнь, Тобой данная!
— Ради одного этого голоса, новый день, новый путь
темным и злым лю дям обещ аю щ его, будь во веки веков
благословенно земное рождение!
И прощает Господь Ф ому-Угодника.
1916
П О С Л Е Д Н Я Я ВЕСНА
I
Шестая неделя, а еще совсем зима.
Встал в пять часов, оделся и вышел из дому. Какая
радость, молодость, этот предрассветный час! Валенки,
полушубок — все счастье. Еще ночь, глухо и снежно.
В темном небе только чудится рассвет. Первый сладкий
вздох свежестью, когда вышел на крыльцо. Пахнет но
вым снегом. Как неживые пою т по всей деревне петухи.
После обеда ездили к селу Знаменскому. Сани с круг
лым задком, набитые старновкой, ёкает селезенкой креп
кий пегий мерин. П оля очень белы, их белизна, сливаясь
с бледно-серым небом, погружает в оцепенение. Вдали
все смутно, зыбко. Черно сереют инеем леса.
В Знаменское заехали с задов. Глушь, пустота, все
занесено снегом. О громные горбы, сугробы между изба
ми и пуньками. Въехав в село, сбились, не знали, по какой
дороге ехать назад. А дело уже к сумеркам, стало холо
дать, леса вдали еще больш е засерели изм орозью , мерин
весь оброс инеем... Наконец из-за сугроба, из маленькой
черной двери потонувшей в снегу избы, вылез мужик и, не
проваливаясь, в разбитых валенках, перешел по сугробам
к нам. Узкая рыжая борода, тонкий восковой нос, легкий
армяк и ореховая (из лош адиной шкуры) шапка. П о
дойдя, сперва внимательно оглядел пестрыми глазами
лош адь, сани, нас, потом не спеша сказал мне:
— А ты, государь милый, не тут едешь. Тут дороги
нету. Табельная дорога там . Поезжай за мной...
И повел лош адь, переваливая нас с сугроба на суг
роб...
Вечером пошли на Прилепы, в господское поместье,
арендуемое несколькими семьями мужиков. Огней в дере
вне уже нет — только в двух, трех избах сонные, приту
шенные лампочки. М орозно, душисто.
264
В поместье огонь только у Сергея Клим ова. Над
избой хмуро сереют в темном небе высокие деревья.
Обступили, грубо забрехали собаки. Хлопнула дверь,
вышел Федька.
— Не спят еще?
— Никак нет.
— А мы к Тихону Ильичу.
— М илости просим.
В избе теплая густая вонь, пар от мокрых ветошек из
лоханки, под ногами чавкает м окрая, с грязью солома.
Лубочные картинки на бревнах стен, потные. С печки
торчат, глядят головы мальчишек. Невестка Тихона
Ильича стирает в корыте белье, внучка, девка лет пятнад
цати, собирается спать, перекрывает платок, стоит в од
ной суровой рубахе. Сам Тихон Ильич, согнувшись, си
дит на печи, упершись в нее ладоням и, спустив над
хорами, на которых спят другие мальчишки, ужасные
ноги-палки в старых портках. Лицо бледное и опухшее,
борода висит, глаза текут слезливым блеском. Стал гово
рить о смерти, утверждать, что вот-вот умрет и что
ничуть не боится.
Заговорили о войне, Федька и баба стали хвалить
заграничное житье, о котором рассказы ваю т пленные.
Вот, например, ученье в школах — у нас и у немцев...
У нас все учительницы, а их никто не слушается — «и что
они можут знать?»
Тихон Ильич слушал, склонив голову, потом сказал:
— Всё пустое. Нехай вою ю т. Спокон веку воевали
и опять будут воевать. И ученье это ни к чему. А вот
помереть Великим постом, особливо на Страстной, либо
всего лучше в Светлый день — вот это, господа, не
всякому Бог дает такую радость....
п
Серо, холодно.
Шел по дороге за деревней, по задворкам. П од лозин
ками стоит М отька, скучный, недовольный. В руках од
ностволка — стрелял на лозинках галок. Двух убил напо
вал — неподвижно лежат на сером снегу у его ног, третья
сидит поодаль, прижалась к земле, распластав перебитое
крыло, глядит блестящ ими переливающ имися глазами.
— На что ж ты их бьешь?
265
М утно усмехнулся:
— Учусь. На войну хочу проситься.
— Почему?
— А что ж тут сидеть?
— А не боишься, что убью т на войне?
— Ну что ж, пускай убивают. Авось нас, молодых,
и так немного осталось. Д а я и сам немало перебью,
покуда убьют...
III
Нет, уже весна.
Нынче опять ездили. И всю дорогу молчали — туман
и весенняя дрем ота. Солнца нет, но за туманом уже очень
много весеннего света, и поля так белы, что трудно
смотреть. Вдали едва рисуются кудрявые сиреневые леса.
Около деревни перешел дорогу малый в желтой теля
чьей куртке, с ружьем. Совсем дикий зверолов. Глянул на
нас, не кланяясь, и пошел напрямик по снегам, к темне
ющему в лощине леску. Ружье короткое, с обрезанными
стволами и самодельной ложей, выкрашенной суриком.
Сзади равнодуш но бежит больш ой дворовый кобель.
Даже полынь, торчащ ая вдоль дороги, из снегу,
в инее; но весна, весна. Блаженно дрем лю т, сидят на
снежных навозных кучах, раскиданных по полю, ястреба,
нежно сливаются со снегами и тум аном , со всем этим
густым, мягким и светло-белым, чем полон счастливый
предвесенний мир.IV
IV
Легкий м ороз, и пригревает солнце.
На реке, возле обмерзлых прорубей, бабы. Среди них
К атька. Л апти, под ватной курткой круглятся груди.
М ила, улыбнулась нам. И она, и бабы: «Ишь ш атаю тся,
ходят! Их и на войну не берут!»
На горе, под барским гумном, греется на солнце бе
лый в розовых пятнах бык. Он стоял на фоне неба,
и я засмотрелся, какой приобретало оно от быка густой
сине-лиловый цвет. Очень хороши были и старые темно
зеленые ели под скатом сада.
Вечером в Полевое. От Выселок шли пешком, ведя
266
мерина на поводу: решили целиком выбраться к усадьбе.
Было далеко видно. На западе только что село в ог
ненных тучках солнце, и тучки быстро гасли, туманились;
на востоке небо мертвело, становилось гуще, сизее, а сне
га стали плоски, бледно позеленели.,.
Когда подъезжали к усадьбе, совсем свечерело, снега
и белые шапки крыш резко выделились в последнем свете
от заката.
В доме было темно, в прихожей краснела, топилась
печь. Грусть зимнего вечера, снегов, пустынности, одино
чества... Пили чай, хозяин говорил: к Пасхе народ «обяза
тельно» ждет мира.
Когда вышли — лунная ночь. П оловина блестящей
луны, прямые тени голых деревьев, среди них, на снегу,
сверканье драгоценных камней; тень от ды м а из трубы
дома. За садом, в светлом пустом поле, одинокий обм ерз
лый стог сена.
V
Страстной понедельник.
Все мокрое, везде тает, везде бегут ручьи. Бугры
в деревне оголились, на реке свинцовые наливы, поля
вдали траурные, пегие: чернеющие прогалины — как чер
ные острова в белом снежном море.
С больш им трудом шли по улице — грязь непро
лазная. Весенний сырой ветер крепко дует в голых л о
зинах, а на них немолчно орут только что прилетевшие
грачи,— орут важно, победно и вместе с тем радостно,
бестолково, нестройно. Ни с чем не сравнимое чувство —
слышать их в первый раз после шестимесячной зимней
смерти!
Зашли к П альчиковым. Старик сидит на лавке и вяжет
веревочные лапти. М ирное, смиренное, ласковое лицо.
— Д оброго здоровьица, господа хорошие.
Синеглазая Аню тка, с полнеющей грудью под замаш ной рубахой, работает с матерью за ткацким станом.
М ашка сидит у окна на лавке, прядет. На полу, на
мокрой и грязной соломе, несколько овец с только что
окотившимися, кудрявыми и точно облизанными ягнята
ми. Возле печки, за дежой с тестом, прикрытой старым
армяком, лежат, распустив розовое брю ш ко, два поро
сенка.
267
Обложка VI тома берлинского издания
1934— 1936 гг., исправленного Буниным.
М ашка покосилась на старика:
— А ты бы вот лучше спросил своих хороших господ,
когда война кончится?
— А вот когда весь народ перебьют, тогда и кончит
ся,— холодно и зло ответила ей м ать из-за стана.—
Когда мы все с голоду помрем.
— Эх, бабы ,— сказал я,— как не грех и не стыдно!
Кто же это из вас умирает? Сроду никогда не жили так
сыто. Сколько теперь денег в каждом дворе? Курицы на
всей деревне не купишь ни за какие деньги, все сами
едите. А уж про ваш двор и говорить нечего. Ну-ка,
скажите, сколько у вас скотины?
Бабы не ответили.
Вошла старуха, тоже вся мокрая, в разбитых лаптях,
в армячной куртке. И тоже посмотрела на нас испод
лобья.
— Ч то ж это ты, бабка, так вымокла? — сказал я.—
А говориш ь, больна.
— А что ж, не больна? Конечно, больна. Того гляди,
околею.
— А ходишь вся мокрая. Иш ь лапти-то какие. Чего
ж баш маков не купишь?
— Купишь! Купил бы вола, да энта гола. Я их сроду
не носила, баш маков-то твоих. Венчалась, и то в лаптях.
Это тебе хорош о, у тебя все есть.
— Да у меня ровно ничего нету. Одна голова на
плечах.
— Голова! А на голове что? Иш ь ш апка-то какая! Как
тебе простудиться! Х одиш ь, гуляешь... Напился чаю и гу
ляй. Ай у тебя работа какая? Не м отай головой-то, не
мотай. Ай неправду говорю ?
— Конечно, неправду.
— Ну, ну, молчи уж. А я вот как встала, так и пошла.
Целый день ш атаю сь, мокну...
И серо-голубые глаза налились слезами, покраснели.
Я шутя обнял ее, поцеловал в лоб. Она через силу, строго
улыбнулась, потом взглянула на меня уже совсем ласково
и, отвернувшись, пош ла к печке.
Пока дош ли домой, распогодилось. Вечер розовый,
сияющий. В доме тишина, вся прислуга ушла в церковь.
Долго сидел в зале, глядя на закат, который за черными
ветвями сосен в палисаднике казался особенно ярким,
розовым. П отом это розовое стало переходить в золо
тое...
269
VI
Ехали на розвальнях — с подрезами уже не проедешь.
День мрачный, пасмурный. Но тает,— дорога рыхлая,
только посредине твердая, горбатая, бурая от прелого
лош адиного навоза, под которым лед.
Возле Крестов мерин провалился по брюхо. С ве
ликим трудом подняли, вытащили его, постояли, по
смотрели кругом. О гром ная, величаво-дикая картина уже
совсем траурных полей под угрю м ы м , медленно идущим
тучами небом. Сильный, по-весеннему свежий ветер с за
пада. Шум леса, чернеющего в полуверсте от Крестов,
слышен даже тут. Между лесом и нами — бледный
снег, темно-синие лысины обнажившейся земли. Мерин,
пегий, старый, косматый, стоит, опустив голову, на
высоком горбе дороги, см отрит на бутылочно-зеленую
лужу ледяной воды, налившейся среди снега возле нее...
Древняя Русь!
Возвращ ались по другой дороге, через Казаковку.
При въезде в деревню помогали мужику, с которым
случилась та же история, что с нами: утопил лош адь
и розвальни в больш ой колдобине, полной воды и снега.
Серая лош адь покато сидит в этом месиве, выкинула
передние ноги, карабкается, цепляется ими и все обрыва
ется, а мужик, еще более озлобленный нашей непрошеной
помощ ью , не глядя на нас, бьет ее кнутовищем по голове,
из которой см отрят совсем человеческие глаза.
— Вы бы лучше на войну шли, чем тут без дела
околачиваться! — негромко и злобно сказал ош нам
сквозь зубы, дергая вожжи и работая кнутовищем.
Вечер очень темный. От темноты , грязи и воды со
двора не выйдешь. Ходил по двору, от крыльца до карет
ного сарая. Где-то жалобно кричал филин.V
I
VII
Чистый четверг.
Ветер, солнце, блеск. Ночью шел снег — теперь по
грязи и по старому, серому блещет новый, пушистый.
В полях, к горизонту, все серебристо.
К вечеру пошел дождь.
Вышли вечером — непроглядная темь, густой туман,
сырость. На деревне, за рекой, ни одного огня. Там, где
270
людская, мглисто-красное пятно света. В овраге к реке
черный мрак, глухой, словно очень дальний шум воды,
потрескиванье, движенье льда. Совсем как в «Воскресе
нии». И вдобавок стали кричать петухи...
П отом петухи стали кричать реже, музыкальнее.
А в саду, невдалеке, но не поймешь от тумана, где
именно, стал кричать филин. Сперва лай, потом детский
плач, хлопанье крыльев и клекотанье — с наслаждением,
с мучительным удовольствием. Мы вошли в аллею и ста
ли слушать. Деревья над нами казались страш ными,
огромными, хотя мы скорее чувствовали, чем различали
их. Необыкновенно сладкий запах — мокрыми стволами
и ветвями, жорой, почками, тум аном. Пош ли к шалашу,
пустому, одинокому, мрачному. Какой он был совсем
другой летом, когда в нем жили караульщики! Всякое
опустевшее жилье навсегда остается живым, думаю щ им,
чувствующим. Филин кричал совсем близко, резко, от
вратительно, потом вдруг опять залаял, захлебнулся
и быстро, гулко забил крыльями. Я хлопнул в ладош и
и крикнул, филин заш урш ал, сорвался и стих. Немного
погодя отозвался где-то в соседнем саду — как будто
бесконечно далеко...V
I
VIII
Весь день дождь.
Иногда перестает, и тогда мокрый сад оживает, поют
дрозды. В этих милых, как бы шутливых переливах такая
весенняя прелесть, такая сладость жизни, надежд, сча
стья, что никакими словами не скажешь.
Вышел на крыльцо: стоит нищий старик без шапки,
держит за ручку девочку в лохмотьях, в сопревших лапот
ках и в слинявшем синем чепчике.
— Подайте, Христа ради, батю ш ка... Мы военные,
беглые, дальние.
Я дал старику, потом наклонился к девочке:
— Как тебя звать?
Молчит.
— Что же ты молчишь?
М олчит и смотрит ясными глазам и.
Сунул и ей в кулачок рубль,— крепко, но все так же
безучастно зажала.
Распрямляясь, сказал:
271
— Эх, нехорошо мы живем.
Нищий удивился:
— Чем, батю ш ка, нехорошо? К акая же у вас нужда?
Ваша бедность, батю ш ка, по-нашему, великое богатство.
— Да нет, я не про то. Неправедно люди живут.
— Ну, родной, не нами это началось, не нами и кон
чится...
П адаю т уже только крупные капли,— облака расхо
дятся. Деревья благоухаю т мотсрой корой, дрозды выво
дят свои переливы еще слаще и милее. М едленный, ред
кий звон. М имо усадьбы идут на этот звон девки и бабы.
IX
Великая Суббота.
В доме уборка. Вымытые полы, от которых пахнет
теплой сыростью , застланы попонами. М ою т, протира
ю т окна. Аниска с Н аташ ей, подоткнутые, потные, крас
ные, уморились и потому ссорятся. Студент, теперь чело
век уже московский, приезжий, ходит, как посторонний,
не знает, что делать, стоит на крыльце, смотрит через
пенсне в поле. Дует ветер и сушит двор, сад... П редпразд
ничная печаль и пустота...
К вечеру все убрано, все чисто, в полном порядке.
Ветер стихает. Расчистился, раскрылся золотисто-светлый
запад. Воздух прохладней, резко пахнет землей с весенних
полей. П роглянуло солнце — и в упор озаряет голый сад:
блестят лиловаты е сучья, четко видны корявые стволы
лип.
К огда солнце село, долго краснел закат, а над ним,
выше, горела золотая Венера. Вместе с сумерками потя
нулись из-под горы к церкви наряженные бабы, мужики
в сапогах и пиджаках, все с белыми узелками в руках.
В десять пошел в церковную караулку. Накурено,
тесно, вся караулка полна. П од образам и сидит мужичок
с маленькой женской головой, в черных крупных волосах.
Одет в черный армяк, подпоясан черной подпояской. Все
м оргает, жмурится, приглаживает волосы. Рядом — му
жик с масленой и как будто завитой бородой, с масле
ными лазоревыми глазам и, наладивш ий всего себя под
благолепие. П отом старик — весь мшистый и могучий,
осанистый, совсем из древности. Возле него баба, высо
кая, худая, с глазам и гремучей змеи, в цветастом платье.
272
Разговор о раненых и беженцах:
— А на раненых подай да подай! Яиц им неси, холста
дай, а нам из чего давать?
— Н а раненых? — спросил, жмурясь, мужичок.— На
каких таких раненых?
— А нам из чего на них давать? У меня вот всей
земли осьминник, а я сам-семь!
— А им, этим самым беглецам, откуда ж взять? —
спросил мшистый старик.
— Они побогаче нас с тобой,— сказал мужичок.
— Дурак ты, брат!
— Я дурак?
П окачал, жмурясь и улыбаясь, головой:
— Беглецы! Почему же такое беглецы? Ихнее дело,
значит, там не вышло, вот они и бегут сюда? Вон к нам
прислали одного, он всех кур перевел, всех пожрал...
П отом разговоры о войне. К то говорит, что наша
возьмет, кто сомневается.
— А ну, как не возьмет? — опять весело-ехидно ска
зал мужичок.— Его, врага-то, видать, нашими овцами не
затопчешь!
На него дружно закричали. Он зам олчал, но все кру
тил головой.
— Да, авось, мы не одни,— сказал мшистый ста
рик.— Кабы мы одни, а то с нами Англия, Франция, дай
Бог им здоровья.
Вошел Бодуля,— пустой, бездельник, легкомыслен
ный,— топнул лаптями:
— Нашего (царя) ни одна не возьмет! Наш все дер
жавы пройдет! Где ему, к чертям, немцу этому!
Кто-то с радостным удовлетворением, с кашлем захо
хотал:
— Вот он на Париж полез, да завяз! Всю свою дер
жаву ранеными забил!
Благолепный мужик подхватил:
— Вот бы еще стражников туда, на фронт, согнать,
они всю эту службу давно знают! А тут чего им сидеть!
Вышел в церковный двор. Темно, свежо. Небо тем но
синее, сказочное от белых крупных звезд.
В темноте кто-то уверенно говорил:
— Нет, это все брешут. Ничего после этой войны не
будет. Как же так? Если у господ землю отобрать, зна
чит, надо и у царя, а этого никогда не допустят.
И кто-то резко отвечал:
273
— П огоди, и до царя дойдут. Ч то ж он весь народ на
эту войну обобрал? Вон опять надо на Красную Горку
рекрутов отправлять. Разве это дело? Вся Россия опусте
ла, затихла!
X
Весенний вечер.
На деревне, возле Никитиных, народ. О тправляю т
солдата. Он в новых сапогах, в рубахе хаки. Стоит на
крыльце ср своей воющей и причитающей бабой. Обнял
ее, уперся ей в лоб лбом и качается. Баба иногда от
рывалась от него и кричала, как бы падая. Он молча
смотрел на нее в упор злобными, мрачными глазами.
М ать стояла возле в полном оцепенении. Печник, стоя
вший в толпе с трубкой в зубах, с удобно расставленными
короткими ногами, лю бовался всей этой картиной с бод
рым лю бопы тством , живыми, смею щ имися глазами.
П отом из-за угла избы загремела телега, подкатила
к крыльцу — рысью подъехал и остановился старик-отец.
Он деловито стащил с крыльца сундук солдата, поставил
его, ни на кого не глядя, в тележный ящик, в солому,
солдат, быстро и внезапно обняв м ать, сошел за ним, сел
возле сундука и вдруг зары дал, уронив на сундук голову.
За солдатом полезла в телегу его баба и, падая в нее,
стала кричать на всю деревню разными голосами. С та
рик озабоченно разобрал веревочные вожжи и, дернув
лош адь, на бегу боком вскочил на грядку телеги...
Очень высокий малый в нарядной зеленой рубашке,
стоявший среди девок с гармонией в руках и, очевидно,
очень нетерпеливо ждавший, когда уедут, тотчас громко
заиграл. Девки подхватили, «застрадали». Выгон впереди
уже забелел — стал виден лунный свет, еще мешавшийся
с зарей.
1916 г.
AIIHMflHW
ПОСЛЕДНЯЯ ОСЕНЬ
I
У тром разговор за гумном с М ишкой.
Приехал с ф ронта на побывку.
М олодой малый, почти мальчиш ка, но удивительная
русская черта: говорит всегда и обо всем совершенно
безнадежно, не верит ни во что решительно.
Я стоял на гумне за садом, он шел мимо, вел откудато с поля свою мыш астую кобылу.
Увидав меня, свернул с дороги, подошел, приостано
вился:
— Доброго здоровья. Все гуляете?
— Да нет, не все. А что?
— Да это все бабы на деревне. Все дивятся,
что вот вас небось на войну не берут. Вы, мол,
откупились. Господам, говорят, хорошо: посиживают,
говорят, себе дома!
— Не все посиживают. И господ не меньше вашего
перебили.
— Да я-то знаю. Я -то там нагляделся. А с них, с дур,
что ж спраш ивать. Ну, да это все пустое. А вот как наши
дела теперь? Как там? Вы каждый день газеты читаете.
Я сказал, что сейчас везде затиш ье. Но что англичане
и французы понемногу бью т.
Он невесело усмехнулся.
— А мы, значит, опять ничего?
— Как ничего?
— Да так. Мы его (немца), видно, никогда не вы
гоним.
— Бог даст, выгоним.
— Нет. Теперь остался.
— Ну вот и остался!
— Да как же не остался? Чем мы его выгонять будем?
У нас и пушек нет, одни ш естидю ймовые мортиры.
275
— Откуда ты это взял?
— А гитаторы говорят. Д а я и сам знаю.
— Нет, у нас теперь всего много. И пушек, и сна
рядов.
— Нет, одни ш естидюймовки. А крепостную артил
лерию возить не на чем.
— Опять неправда.
— Какой там неправда! П о этакой дороге разве ее
свезешь на лошадях? Только лош адей подушишь. С та
нешь ее вытаскивать, а она на два арш ина в землю ушла,
а хобот и совсем в грязи не видать. Нет, это вам не
немцы!
— А что ж немцы?
— А то, что немец рельсы проложил — везет и везет.
А войска наши какие? Легулярные войска, какие были
настоящие, царские, все там остались, а это ополченье —
какие это войска? Привезут их на позицию, а они все
и разбегутся. П одтягивай портки потуже да драло. Все,
как один.
— Ну, уж и все!
— Верное слово вам говорю . Да вы то подумайте:
чего ему умирать, когда он дом а облопался? Теперь
у каждой бабы по сто, по двести целковых спрятано.
Отроду так хорош о не жили. А вы говорите — умирать!
Нет уж, куда нам теперь!
М ахнул рукой, дернул лош адь за повод и пошел, даже
не поклонившись.
У тро светлое, на почерневших, почти голых лозинках,
на их сучьях и редкой пожухлой листве — блестки растая
вшего м ороза. На мужицких гумнах золотом горят све
жие скирды, стаями перелетаю т сытые голуби, давая
чувство счастливой осени, покоя, довольства,— это прав
да: «облопались». Вдали, у нас, в сизо-туманном утрен
нем саду, мягко, неизъяснимо-прекрасно краснеют клены.I
II
После ужина пошел по деревне. Темно, ночь бодрая,
холодная.
Пройдя деревню, увидал с косогора огоньки внизу, на
водяной мельнице у П етра Архипова. Пош ел туда.
Спустившись, подошел к откры ты м воротам мельнич
ного сруба: там внутри все ш умит и дрож ит,— мельница
276
работает. Возле жерновов стоит и тускло светит в муч
нистом воздухе запыленный мукой фонарь, а вверху сру
ба,— он без потолка,— и кругом, в углах,— мрачный
сумрак. Пахнет тоже мукой, сыровато, хлебно.
Петр Архипов сидит возле фонаря, похож на Т олсто
го. Больш ая, побелевшая от муки борода, побелевший
полушубок; картуз, совсем белый, надвинут на брови.
Глаза острые, серьезные.
П ротив него, на обрубке пня, сидит какой-то куд
рявый мужик, незнакомый мне. Уперся локтями в колени,
курит и смотрит в земл*о.
П оздоровавш ись, присел и я себе.
— А мы вот о войне говорили,— сказал сквозь шум
мельницы Петр Архипов.— Вот он ничему не верит,
никакой нашей победы не чает.
Мужик поднял голову и ядовито усмехнулся.
— А как ты сам-то, П етр Архипыч? Тоже не чаешь?
Он холодно взглянул на меня.
— Я? А я не знаю. Пускай их вою ю т. Воюйте на
здоровье. Это, господа дворяне, ваше дело.
— Это как же так?
— А так. Н ам , мужикам, одно надо: ничего никому не
давать, никого к себе с этими поборами и реквизициями
не пускать. Ч тобы никто к нам не ходил, ничего нашего
не брал. Ни немец, ни свой. Да.
П ом олчал, потом опять заговорил, еще возвышая
сквозь шум голос:
— Да. А то вон приехал на той неделе какой-то
с грибами на плечах — сыновей ему давай, хлеба давай...
всего давай! Раз наше дело не выходит — мировая, и ш а
баш. М иколай М иколаевич М ладш ий, вот это воин. Ух,
рассказываю т солдаты , что только за человек! Отца род
ного за правду не пожалеет. Ночью встанет тихонько,
чтоб ни один генерал за ним не увязался, и пошел в обход
по окопам. С олдат простых увидит: «Здорово, друзья!
Надейтесь на меня, как на каменную гору. Я об вас ночи
не сплю!» А господам офицерам, если завидит, что в кар
ты играю т, бездельничаю т, без всякой церемонии ш аш
кой голову долой! Вот это воин.
Сумрачно пом олчал, потом встал и подошел к трясу
щемуся рукаву, по которому серой струей текла мука.
Взяв горсть муки, помял ее, понюхал и спросил, почти
крикнул:
— Ну, а этот самый человек, где он теперь?
277
— Какой?
— Сухомлин.
Кудрявый мужик, куривший на пне трубку, со свистом
захохотал и махнул рукой.
— Вона! — сказал он.— Хватился! Его теперь и след
простыл! Его давно покрыли и спрятали!
Петр Архипов строго посмотрел на него, на его плечи
и голову, потом еще строже на меня:
— Где, по-вашему, такой человек может находиться?
И что такому человеку должно быть? Ч то он для России
может быть? Ч то он для ней сделал? Через кого там
теперь миллионы лежат, тухнут?
Обив и вытерев руку о полушубок, он опять сел
и опять замолчал. П отом тем же тоном , но уже спо
койнее:
— Да. На нас, мужиков, как там глядят? Тычь его
куда похуже, а нас, господ, не тронь,— мы высокого
званья. А те пускай преют, этих дураков еще великие
тысячи наделаю т. Сейчас вон опять берут, а зачем? Ч то
бы последних перебить? Вы, барин,— дерзко и громко
спросил он,— вы нам уж откровенно скажите, какая ваша
задача: чтобы нас всех перебить, а скотину порезать да
в окопах стравить?
— Петр Архипыч, как тебе не стыдно. Ведь ты чело
век умный!
— Умный! — сказал он, несколько смутившись,
и вдруг опять сдвинул брови и поднял тон:
— Вам хорошо говорить. А у меня вон сын два
месяца ни одного письма. Где он теперь, что он теперь?
М ертвое тело? А потом , как перебьют всех, вы что же
будете делать? Приедете, конечно, к царю и скажете:
«Погляди, государь, где твоя держава теперь? Нету тебе
ничего, все чисто, одно гладкое поле!»
1916 г.
РО ЗА И Е Р И Х О Н А
В знак веры в жизнь вечную, в воскресение из м ерт
вых, клали на Востоке в древности Розу Иерихона в гро
ба, в могилы.
Странно, что назвали розой да еще Розой Иерихона
этот клубок сухих, колючих стеблей, подобный нашему
перекати-поле, эту пустынную жесткую поросль, встреча
ющуюся только в каменистых песках ниже М ертвого
моря, в безлюдных синайских предгориях. Но есть преда
ние, что назвал ее так сам П реподобный Савва, избра
вший для своей обители страшную Долину Огненную,
нагую мертвую теснину в Пустыне Иудейской. Символ
воскресения, данный ему в виде дикого волчца, он укра
сил наиболее сладчайш им из ведомых ему земных сравг
нений.
Ибо он, этот волчец, воистину чудесен. Сорванный
и унесенный странником за тысячи верст от своей роди
ны, он годы может лежать сухим, серым, мертвы м. Но,
будучи положен в воду, тотчас начинает распускаться,
давать мелкие листочки и розовы й цвет. И бедное челове
ческое сердце радуется, утешается: нет в мире смерти, нет
гибели тому, что было, чем жил когда-то! Нет разлук
и потерь, доколе жива моя душа, м оя Л ю бовь, Память!
Так утешаюсь и я, воскрешая в себе те светоносные
древние страны, где некогда ступала и моя нога, те
благословенные дни, когда на полудне стояло солнце
моей жизни, когда, в цвете сил и надежд, рука об руку
с той, кому Бог судил быть моей спутницей до гроба,
совершал я свое первое дальнее странствие, брачное путе
шествие, бывшее вместе с тем и паломничеством во
святую землю Господа нашего Иисуса Христа. В вели
ком покое вековой тишины и забвения лежали перед
нами ее П алестины — долы Галилеи, холмы иудейские,
279
соль и жупел П ятиградия. Но была весна, и на всех путях
наших весело и мирно цвели всё те же анемоны и маки,
что цвели и при Рахили, красовались те же лилии полевые
и пели те же птицы небесные, блаженной беззаботности
которых учила евангельская притча...
Роза Иерихона. В живую воду сердца, в чистую влагу
любви, печали и нежности погружаю я корни и стебли
моего прош лого — и вот опять, опять дивно прозябает
мой заветный злак^ Отдались, неотвратимы й час, когда
иссякнет эта влага, оскудеет и иссохнет сердце — и уже
навеки покроет прах забвения Розу моего Иерихона.
1924
БРАНЬ
Л а в р е н т и й . Я судержал и мог судержать старое
потомство. Я этой земли шесть наделов держал, когда
господа костылями били, а теперь тебе отдай?
С у х о н о г и й . Д а ты ее у меня отнял! Меня оголодил!
Я ее, землю -то, кровью облил!
Л а в р е н т и й . Ты мне ее продал.
С у х о н о г и й . Ты ее отнял! Купил!
Л а в р е н т и й . Ты продал, а я купил. А теперь ты,
значит, хозяин стал? Я за нее деньги отдал. Как же мне
землей не интересоваться? Я через нее серый стал, брат
ослеп, а отец в гроб пошел. Вот как его наживаю т,
капитал-то.
С у х о н о г и й . Да-а, так! Ты у меня две десятины
держал, одну за деньги, а другую за процент один.
Л а в р е н т и й . Д а что я ее у тебя — силком брал? Ты
сам сдавал. Нужда сдавала. Нужда просила.
С у х о н о г и й . Конечно, нужда! А ты ее забыл!
Ты греб!
Л а в р е н т и й . Г реб! Ты поди погляди, сколько у меня
ваших векселей лежит не плоченых. Вы, мужики, хамы.
С у х о н о г и й . А ты -то кто ж? Не мужик, что ли? Не
такой же хам?
Л а в р е н т и й . Я хозяин. Я слово свое судержу. Это
ваш брат, нищеброды, хамы. Пускай теперь на осинке
передо мной удавится, трынки не дам . Зачем ему, сукину
сыну, надо было дробач с гумна тащ ить?
С у х о н о г и й . А ты сам зачем тащил?
Л а в р е н т и й . Я не тащ ил, я за деньги брал. Я за свое
добро требовал, а не воровать по гумнам ходил.
С у х о н о г и й . Все равно тащил! Первую заповедь
забыл!
Л а в р е н т и й . Ах, Боже милосливый!
281
С у х о н о г и й . Д а, всем тащ ил, обозы гонял, под
процент давал, за всем попинался!
Л а в р е н т и й . Я ночи не спал, свое хозяйство на
живал.
С у х о н о г и й . Молчи! «Ночи не спал! Хозяйство на
живал!» А зачем не спал? Зачем наживал? Дьяволу уго
ждал? Ч то, перед смертью в лепешку закатаеш ь да со
жрешь, деньги-то эти? Мне вот восемьдесят лет...
Л а в р е н т и й . Ты меня переживешь. Ты костяной.
Тебя ни одна болезнь не берет.
С у х о н о г и й . Мне Господь мою кость за бедностьдал, а у меня сына последнего забрали ваше народное
правительство, глаза их закатись!
Л а в р е н т и й . Действительно, это новое правительст
во глупо сделало, что у тебя сына последнего взяли,
у старика убогого.
С у х о н о г и й . А таких-то убогих много!
Л а в р е н т и й . Н емного, не говори. По порядку ста
раю тся брать. А только, конечно, глупцы. Не ихнее это
дело в правители, в начальники лезть. Какие же они
правители, когда трем свиньям дерьма не умеют раз
делить?
С у х о н о г и й . А! Вот то-то и есть! Они его в солдаты
взяли, а по его развитию , по его почтенности ему какое
место занимать? Он у лю бого барина в сельской конторе
может писарем быть! Им бы и всем-то, солдатам , надо
ружья покидать да домой!
Л а в р е н т и й . Ружья нельзя кидать, беспорядок
будет.
С у х о н о г и й . А за кого им теперь воевать? Наш а
держава все равно пропала!
Л а в р е н т и й . Это верно, пропала. Без пастуха и ста
до пропадает. А она, свинья-то, умней человека.
С у х о н о г и й . А! Вот то-то и есть! К ому они присяга
ли, эти солдаты -то твои? Прежде великому Богу присяга
ли да великому Государю , а теперь кому? Ваньке?
Л а в р е н т и й . На Ваньку надежда плохая. У него
в голове мухи кипят.
С у х о н о г и й . Мы присягали на верность службы,
а дворяне на верность подданства, а теперь где они?
С Ванькой сидят, хвостом ему виляют! Ну, разорился, ну,
именье свое прожил, а все-таки честь свою держи, алебар
ду не опускай! Тебя господа косты лями не могли бить, ты
по своим летам в крепости не жил, а я жил, знаю! Тебя,
282
такого-то, будь ты хоть бурмистром, нельзя было не
бить, ты слов не слушал, ты господина всегда норовил
обокрасть, а меня господа пальцем не трогали! Ты крот
подземный, у тебя когти скребучие!
Л а в р е н т и й . Они и так все давно разбежались, солдаты-то эти твои. Все по деревням сидят, грабежу ждут.
С у х о н о г и й . Сидят! Конечно, сидят! Раньше дер
жава была, а теперь что? К ому служить? А прежде кажный должон был в назначенный срок явиться, а не явил
ся — умей выправиться, рапорт подай! Теперь все равно
все прахом пойдет, все придется сначала начинать, по
камушку строить!
Л а в р е н т и й . Ах, Боже милосливый! А строить-то
кто будет?
С у х о н о г и й . К то ж, по-твоему? Ты? Ан брешешь!
Господь, а не ты! Господь!
Л а в р е н т и й . Тебе таком у-то Господь не даст. У те
бя все равно дуром пойдет. Тебе хоть золотой дворец
дай, ты все равно его лопухами заростиш ь. Тебе бы
только на жалейках играть да дельного человека злосло
вить. Ну, я крот скребучий, а ты кто? Вашего брата
хорошие угодники Божии за вашу беспечность за вшивые
вихры драли.
С у х о н о г и й . Не все драли, брешешь! Угодники раз
ные есть! Они сами богатства гнушались!
Л а в р е н т и й . Они для себя гнушались, а нам велели
свое потомство кормить. Державу питать.
С у х о н о г и й . А я под твою Ванькину державу все
равно ни за какие золоты е дворцы не пойду!
Л а в р е н т и й . Я не Ванька, я хозяин.
С у х о н о г и й . Ну, и лопни твое чрево с твоим хозяй
ством!
Лето 17 г.
исход
I
Князь умер перед вечером двадцать девятого августа.
Умер, как жил,— молчаливый, ото всех отчужденный.
Солнце, золотясь перед закатом , не раз заходило
в легкие смуглые тучки, островам и раскинутые над даль
ними полями на западе. Вечер был простой, спокойный.
На ш ироком дворе усадьбы было пусто, в доме, как
будто еще более обветш авш ем за лето, очень тихо.
Нищие, бродившие по деревне, раньше всех узнали
о смерти князя. Они появились возле разрушенных ка
менных столбов при въезде в усадьбу и нестройно, раз
ными голосами, запели древний духовный стих «на исход
души из тела». Их было трое: рябой парень в лазоревой
рубахе с укороченными рукавами, старик, очень прямой
и высокий, и загорелая девочка, лет пятнадцати, но уже
мать. Она стояла с сонным ребенком на руках, держа
вшим во рту сосок ее маленькой груди, и пела звонко
и бесстрастно. Мужики были оба слепы, с бельмами;
у нее глаза были чистые, темные.
В доме хлопали двери. Н аташ а выскочила на парад
ное крыльцо и вихрем понеслась через двор к людской; из
растворенного дом а слышно было, как стенные часы
медлительно пробили шесть. А через минуту по двору
уже бежал и на бегу попадал в рукав армяка работник —
седлать лош адь, скакать на деревню за старухами. Гости
вшая в усадьбе странница А ню та, похожая своей стриже
ной головой на мальчика, высунулась в окошечко лю дс
кой и, захлопав в ладош и, что-то закричала ему вслед —
тупо, косноязычно и восторженно.
Когда м олодой Бестужев вошел к умершему, тот
лежал навзничь на старинной кровати орехового дерева,
под старым одеялом из красного атласа, с расстегнутым
воротом ночной рубашки, полузакрыв неподвижные, как
284
бы хмельные глаза и откинув темное, побледневшее,
давно не бритое лицо с больш ими седеющими усами.
Ставни в этой комнате были по его желанию закрыты все
лето,— теперь их открывали. На комоде возле кровати
желто горела свеча. Склонив к плечу голову, с бьющимся
сердцем, Бестужев жадно всматривался в то странное,
уже холодевшее, что тонуло в постели.
Ставни раскрывались одна за другою . В окна, сквозь
темные ветви старого хвойного палисадника, глянул д а
лекий закат, оранжево догоравш ий в тучках. Бестужев,
отойдя от умершего, распахнул одно из этих окон. В ком
нату, в застоявшийся, сложный запах лекарств, ощ утите
льно потянуло чистым воздухом. Вошла заплаканная
Н аташ а и стала выносить все то, что князь, с неделю
тому назад, внезапно охваченный какой-то тревожной
жадностью, приказал перетаскать к нему и разлож ить
перед его глазам и на столах и креслах: истертое казацкое
седло, уздечки, медный охотничий рог, собачьи смычки,
патронташ . Уже не стесняясь стучать, звенеть удилами
и стремя о стремя, она делала дело с твердым и строгим
лицом, сильно дунула, проходя м имо комода, на свечку...
Князь был неподвижен, и неподвижны были его полупри
крытые, как бы слегка косившие глаза. Вечернее сухое
тепло, смешанное с свежестью от реки, наполняло ком
нату. Солнце потухло, все поблекло. Хвоя палисадника
сухо темнела на прозрачном , сверху зеленоватом, ниже
шафранном море далекого запада. Щ ебетала за окном
какая-то птичка, и щебет ее казался очень резок.
— Чего ж алеть,— серьезно сказала Н аташ а, опять
входя и отодвигая ящик ком ода, вынимая оттуда чистое
белье, простыни и наволочку на подушку.— Умерли сми
рно, всем так дай Бог. А жалеть их некому, никого после
себя не оставили,— прибавила она и опять вышла.
Бестужев, присев на подоконник, все глядел в темный
угол, на постель, где лежал умерший. Он все старался
что-то понять, собрать мысли, ужаснуться. Но ужаса не
было. Была только удивленность, невозможность осмыс
лить, охватить происшедшее... Неужели все разреш илось,
и теперь можно говорить в этой спальне так свободно,
как говорит Н аташ а? Впрочем, подумал Бестужев, она
говорила о князе с той же свободой,— как о человеке, уже
вышедшем из круга живых,— и раньше, весь последний
месяц.
Со двора, из сумрака, слабо и необыкновенно приятно
285
пахло ды м ом. Это успокаивало, говорило о земле, о про
должающ ейся простой человеческой жизни. В стемне
вших лугах, на реке, ровно шумела водяная мельница...
Неделю тому назад князь сидел возле ее ворот на старом
жернове,— в шапке, в лисьей поддевке, худой и темноли
кий, согнувшись и упершись руками в серый ноздреватый
камень. Старик, который привез смолоть несколько мер
новины, щурясь, исподлобья посмотрел на него, развер
ты вая веретье. «А уж и худ ты! — холодно и пренеб
режительно сказал он князю, хотя прежде всегда говорил
с ним почтительно.— П рям о никуда! Нет, теперь тебе
житья немного. Тебе лет семьдесят будет?» — «П ять
десят первый»,— сказал князь. «П ятьдесят первый! —
насмешливо повторил старик, возясь с веретьем.— Не
может того быть,— твердо сказал он,— ты намного
старш е меня».— «Вот дурак,— усмехнувшись, сказал
князь,— да ведь мы росли вместе».— «Ну, росли, не
росли, а житья тебе теперь немного»,— сказал старик,
натуживаясь, и, приподняв и прижимая к груди тяжелую,
полную рожью меру, поспешно, приседая, пошел в шумя
щую, белую от муки мельницу...
— Теперь уходите, барчук,— бесстрастно, но значите
льно сказала Н аташ а, входя с ведром горячей воды.
И от этого ведра, от этих слов Бестужеву вдруг стало
страш но. Он поднялся с подоконника и, не глядя на
Н аташ у, вышел через прихожую, прилегавшую к комнате
покойного, на черное крыльцо. В сумраке возле крыльца
мыли руки приехавшие из деревни старухи, Евгения
и Агафья: одна лила из кувшина, другая, согнувшись,
захватив в колени подол темного платья, крепко отж има
ла, встряхивая пальцы. Это было еще страшнее, эти
старухи. Бестужев быстрыми ш агами прошел мимо них
в сухой, уже поредевший к осени сад, таинственно осве
щенный по низам только что показавш имся среди даль
них стволов круглым, огром ны м , зеркальным месяцем.I
II
В девятом часу в комнате, где умер князь, все пришло
в порядок, было прибрано, кровати уже не было, тепло
пахло вы мы ты ми полами. На столах, поставленных на
искось в передний угол, под старинные образа, возле
окна, верхнее стекло которого серебрилось от месячного
286
света, возвыш алось под простыней тело, казавшееся
очень больш им. Три толстых свечи в церковных высоких
подсвечниках горели в головах его прозрачно, дрожали
хрустальным чадом. Тишка, сын церковного сторожа
Семена, умытый, причесанный, в новой поддевке, ж ало
стно и поспешно читал псалтырь. «Хвалите Господа с не
бес,— читал он, подражая черничкам,— хвалите Его все
Ангелы Его, хвалите Его все воинства Его...» Темно
и чадно дрожали на свечках прозрачные копья пламени,
золотые, с ярко-синим основанием.
В доме огонь был только в лакейской. Там, под
окном, стоял стол, на столе кипел самовар. Бледная
и серьезная, в черном платочке, Н аташ а, Евгения, похо
жая на смерть, и печально-скромная Агафья, плотник
Григорий, уже начавший в сарае делать гроб, и церков
ный сторож Семен, старик с тусклыми свинцовыми глаза
ми, испорченными постоянным чтением при дрожащ ем
свете по покойникам, пили чай. Семен, который должен
был сменить сына, принес с собой собственную книгу,
в грубой, как бы деревянной коже бурого цвета, закапан
ную воском, с обожженными кое-где углами страниц.
— А как ни плохо живешь, все будет трудно с белым
светом расставаться,— печально говорила Агафья, нали
вая из чашки в блюдечко.
— Известно, трудно,— сказал Григорий.— Кабы
знал, и жил бы не так, все бы имущество истребил. А то
боимся именье свое распустить, все думаеш ь, под ста
рость деться будет некуда... а глядиш ь, и до старости не
дожил!
— Наш а жизнь как волна бежит,— сказал Семен.—
Смерть ее, сказано, надо встречать с радостью и тре
петом.
— Исход, а не смерть, родной,— сухо и наставитель
но поправила Евгения.
— С трепетом, не с трепетом, а умирать никому не
хочется,— сказал Григорий.— Всякая козявка и та смер
ти боится. Тоже, значит, и у них души есть.
— Не души, батю ш ка, а дуси,— еще наставительнее
сказала Евгения.
Кончив последнюю чашку, Семен мотнул головой,
откидывая со лба вспотевшие темно-серые волосы, встал,
перекрестился, захватил псалтырь и на цыпочках пошел
через темный зал, через темную гостиную к покойнику.
— Ступай, ступай, дорогой,— сказала ему вслед
287
Евгения.— Д а поприлежней читай. К огда кто хорошо
читает, грехи с грешника как листья с сухого дерева
валятся.
Сменяя Тишку, Семен надел очки и, строго глядя
через них, мягко обобрал пальцами воск с оплывших
свечей, потом медленно перекрестился, развернул на ана
лое книгу и стал читать негромко, с ласковой и грустной
убедительностью , только в некоторых местах предосте
регающе повыш ая голос.
Дверь в прихожую возле черного крыльца была от
крыта. Читая, Семен слыш ал, как на крыльце кто-то
затопал ногами: пришли поглядеть на покойника две
девки, обе наряженные, в новых крепких баш маках. Они
вступили в комнату робко и радостно, ш епотом перегова
риваясь. Крестясь и стараясь ступать нетвердо, одна из
них, вздрагивая грудями под новой розовой кофточкой,
подош ла к столу, отвернула простыню с лица князя.
Блеск свечей упал на кофточку, испуганное лицо девки
стало в этом блеске бледно и красиво, а мертвое лицо
князя засияло, как костяное. Больш ие седеющие усы,
разросшиеся за болезнь, уже сквозили, в глазах, не совсем
закрытых, темнела какая-то жидкость...
Тишка жадно курил в сенях, поджидая выхода девок.
Они проскользнули мимо него, делая вид, что не замеча
ют его. Одна сбежала с крыльца, другую, в розовой
кофточке, он успел поймать. Она рванулась, зашептала:
— Ай ты угорел? Пусти! А то отцу скажу...
Тишка выпустил ее. Она побежала к саду. Месяц, уже
небольшой, белый, ясный, высоко стоял над темным
садом, и золотисто блестело в его свете сухое железо на
крыше бани. В тени от сада девка обернулась и, взглянув
на небо, воскликнула:
— Ночь-то какая,— батюшки!
И очаровательно, с радостной нежностью, прозвучал
в ночном тихом воздухе ее счастливый голос. I
III
Бестужев ходил из конца в конец по двору. Со двора,
пустого, ш ирокого, освещенного месяцем, он глядел то
на огоньки в деревне за рекой, то на светлые окна лю дс
кой, где слыш ались голоса ужинающих. В сарае были
раскрыты ворота, горел разбитый ф онарь, поставленный
288
на козлы тарантаса. Григорий, наклонившись и отставив
одну ногу, ш м ы гал фуганком по тесине, заправленной
в старый верстак. Красно-ды мны й огонь в фонаре д ро
жал, дрожали тени в сумрачном сарае... К огда Бестужев
на минуту приостановился у ворот сарая, Григорий под
нял возбужденное лицо и сказал с ласковой гордостью :
— Крышку уж доделываю ...
П отом Бестужев постоял, облокотясь на раскрытое
окно людской. Кухарка собирала со стола остатки ужина,
стирала с него ветошкой. Пастухи, подростки, уклады ва
лись спать: М итька, разуты й, молился, стоя на нарах,
устланных свежей соломой, Ванька — среди избы. Рыжий
лохматый печник, широкоплечий и очень маленький ро
стом, в черной рубахе с крапинками известки на ней,
пришедший с деревни из-за реки, чтобы начать завтра
поправлять стены внутри обваливш егося княжеского
склепа, вертел, сидя на лавке, цигарку.
А ню та тупо, восторженно и косноязычно говорила
с печки:
— Вот и помер, ваше сиятельство, в голова ничего не
положил... Так и не дал' мне ничего... Нету да нету,
погоди да погоди... Вот теперь и годи... Вот и годи...
Годи теперь! П огодил, милый? В голова себе много
положил? Понял теперь, что у тебя в головах, глупый?
А что бы так-то дать рублика два, прикрыть мое тело!
Я убогая, урода. Никого у меня нету. Иш ь грудь-то!
И она распахнула кофту и показала голую грудь:
— Голая вся. Так-то, глупый! А я тебя в старые годы
любила, я об тебе скучала, ты красивый был, веселый,
ласковый, чистая барышня! Ты всю свою м олодость об
своей Лю дмилочке убивался, а она тебя, глупый, только
терзала-мучила да с другим под венец стала, а я одна
тебя верно лю била, да про то только моя думка знала!
Я убогая, урода, а душ а-то у меня, может, ангельскаяархангельская, я одна тебя лю била, одна сижу радуюсь
о твоей кончине смертной...
И она радостно и дико засмеялась и заплакала.
— Пойдем, Аню та, псалтырь читать,— громко ска
зал печник тем тоном , каким говорят с детьми комунибудь на потеху.— П ойдеш ь, не боишься?
— Дурак! Кабы ноги были целы, и пош ла бы, ай
плохо? — крикнула А ню та сквозь слезы.— Их грех, покойников-то, бояться. Они святые, пречистые.
— Я и не бою сь,— развязно сказал печник, закуривая
12
Заказ 4236
289
цигарку, загоревш уюся зеленым огнем.— Я с тобой хоть
на цельную ночь в фамильный склеп ляжу...
Аню та восторженно ры дала, утираясь кофтой.
Не нарушая светлого и прекрасного царства ночи,
а только делая его еще более прекрасным, пали на двор
легкие тени от шедших на месяц белых тучек, и месяц,
сияя, катился на них в глубине чистого неба, над блесте
вшей крышей темного старого дом а, где светилось толь
ко одно крайнее окно — у изголовья почившего князя.
1918
зимний сон
Днем, гуляя, Ивлев прошел по выгону мимо школы.
На крыльце стояла учительница и пристально см от
рела на него.
На ней была синяя на белом бараш ке поддевка, под
поясанная красным куш аком, и белая папаха.
П отом он лежал у себя в кабинете на тахте.
На дворе, при ярком солнце и высоких сияющих
облаках, играла поземка.
В окнах зала солнце горячо грело блестящие стекла.
Х олодно и скучно синело только в кабинете — окна
его выходили на север. Зато за окнами был сад, освещен
ный солнцем в упор.
И он лежал, облокотивш ись на истертую сафьянную
подушку, и смотрел на дымящ иеся сугробы и на
редкие перепутанные сучья, красновато черневшие
против солнца на чистом небе сильного василькового
цвета.
По сугробам и зеленым елкам, торчавш им из суг
робов, густо несло золотистой мучной пылью. И он,
глядя, напряженно думал:
«Где же, однако, с учительницей встретиться. Разве
поехать к Вуколовой избе».
И тотчас же в саду, в снежной пыли показался боль
шой человек, шедший по аллее, утопая в снегу по пояс:
седая борода развевается по ветру, на голове, на длинных
прямых волосах, истертая шапка, на ногах валенки, на
теле одна ветхая розовая рубаха.
«Ах,— подумал Ивлев с радостью ,— непременно слу
чилось что-нибудь ужасное!»
Это был Вукол, разоривш ийся богач, живший в оди
нокой полевой избе с пьяницей-сыном.
И Вукол стоял в прихожей, плакал и жаловался, что
291
сын бьет его, с размаху кланялся горничным и просил
чайку — хоть щепоточку:
— Затем и лез по сугробам, по м орозу,— говорил
он.— Ч то поделаеш ь, привык, а сын не дает, грозит
убить...
И видно было, что его самого трогает — и гораздо
более, чем побои и грубость сына,— то, что он когда-то
каждый день пил чай и привык к нему.
Он был страшен и жалок, по-медвежьи держал палку
в посиневших руках.
— Дайте ему,— сказал И влев,— и чаю, и сахару,
и белого хлеба!
Воротясь в поле, в свою ледяную избу, Вукол, пользу
ясь отсутствием сына, вытащ ил из-под лавки позелене
вший самовар, набил его ледяш ками, намерзш ими в кад
ке, наколол щепок, жарко запалил их, окунув сначала
в конопляное масло. И скоро, под дырявой, проржаве
вшей трубой, самовар буйно загудел, заполыхал, и ста
рик, все подогревая его, уселся пить.
Как вдруг вошел сын.
Изба была вся голубая от дыму.
Старик кончал двадцатую чашку.
И сын так крепко стукнул его костылем в темя, что он
мгновенно отдал Богу душу.
Тогда Ивлев велел запречь в бегунки молодую , горя
чую лош адь.
Был розовый морозный вечер, и он оделся особенно
тепло и ладно, вышел, сел, и санки понесли его по выгону
к школе.
На крыльцо тотчас вышла весь день поджидавш ая его
учительница.
— Мы непременно должны посмотреть Вукола! —
крикнула она.
На ней была синяя на белом бараш ке поддевка, под
поясанная красным куш аком, и белая папаха. Глаза си
яли веселой хитростью , лицо от папахи казалось еще
милее и нежней.
Она смеялась, нагибая голову к муфте, закрываясь от
острого ветра.
Л ош адь летела, как на крыльях.
Сзади, за степью, садилось солнце.
Снежное море, расстилавшееся впереди, зеленело.
И встречный ветер, как огнем, жег щеки, брови.
Ивлев оглянулся — не едет ли кто сзади? Поле было
292
пусто и уже темнело в малиновом свете заката. И он
обнял учительницу, ища губами ее щеку. Она засмеялась
пуще и схватила вожжи.
— Нет,— крикнула она,— мы должны сперва заехать!
И через минуту они очутились возле темной избы,
черневшей среди снегов.
Согнувшись, вошли в темные сени, наш арили в тем но
те скобку.
И зба, распахнувшаяся перед ними, была велика и ста
ра, все в ней было черно, дико, грубо.
Провисший потолок, блестящ ий от ды м а, копоти,
громадная покосившаяся печь.
Восковая свечка, прилепленная к столу, едва озаряла
эту мрачную и страш ную берлогу.
А за столом , на лавке, стоял широкий, мелкий гроб,
покрытый коленкором, на коленкоре, под бугром, об
разованным сложенными на груди руками, лежала чер
ная дощечка.
— Не бойся! — с бесовской радостью шепнула учи
тельница, крепко схватив Ивлева за руку и вся прижав
шись к нему.— Едем, едем!
И полозья санок, как коньки, засвистали под изволок
по мерзлому снегу.
Еще тлела далеко впереди сумрачно-алая заря, а сзади
уже освещал снежное поле только что поднявшийся свет
лый, стеклянный месяц.
Теперь они неслись в Гренландию .
(1918 >
ГОТАМ И
Повесть, трижды прекрасная своей краткостью
и скромностью , повесть о Г отам и, которая, сама того не
ведая, пришла под сень Благословенного.
Так слышали мы:
В лю дном селении, в счастливой местности, у подно
жия великих Гималаев, в семье бедной, но достойной,
родилась Готами.
Высока ростом и на вид худощ ава была она, а душой
проста, нетребовательна, и соседи дали ей недоброе про
звище: «Готами Тощ ая» прозвали они ее, но она не
обиделась. И всякому приказанию была она послушна
и на всякое приказание отзы валась так:
— Х орош о, милый господин, я сделаю. Х орош о, ми
лая госпожа, я сделаю.
Д а простится нам слово: неумна была среди людей
Готами. Но и глупого не говорила она,— может быть,
потому, что никогда не говорила она много и с утра до
вечера что-нибудь работала. И одежда на ней была бед
ная и все одна и та же, но всегда опрятная. И вот юноша,
весьма богатый и красивый, сын великого царя той мест
ности, увидел ее на берегу реки, когда мы ла она белье
своих сестер и братьев, и понял, что она неумна и покор
на и что никто не заступится за нее,— даже родители.
Так думал он:
— Ч то ж делать, скажут ее родители, неумна Готами,
нехороша Готам и, не на дочь нашу, а на служанку похо
жа она,— кто возьмет ее замуж? Рано или поздно все
равно покорится она мужчине, который пожелает ее: не
умеет отказы вать Готами. Ах, если бы был тот мужчина
не безжалостный и давал на воспитание ребенка, что
родит она!
Так подумал царский сын, юноша.
294
А Готами, вымыв и выполоскав белье, села на корточ
ки на^д блестящей от солнца водой, сняв с себя одежду,
весь свой стан от подмыш ек до колен завернув ею, рас
пустила свои длинные черные волосы, стала чистить раз
моченной щепочкой свои белые зубы, стала м ы ть свои
смуглые ноги, не зная, что царский сын смотрит на нее
из-за бамбуковых кустов. И тогда он окликнул ее и,
подходя, сказал ей с усмешкой, но ласково:
— Ты мила, Готам и, и совсем не такая тощ ая, как
говорят про тебя: о девушке в простой одежде и высокого
роста часто судят неправильно. Я слыш ал, Г отами, что
ты покорная. Не противься же мне, никто не увидит
наших ласк в этот жаркий час над пустой рекой.
И Готами смутилась перед ним, перед его уверен
ностью в правоте его желания, и прош ептала в ответ:
— Х орош о, милый господин, будет по-твоему.
И царский сын, насладясь ею, увидел, что она лучше,
чем казалась, и что темные глаза ее, хотя и не вы раж аю т
мысли и как будто всегда одинаковы, полны очарования.
И после того стали часты их встречи на берегу реки
в роще бамбуков, и всегда было так, что, когда бы ни
приказал царский сын прийти к нему, всегда приходила
Готами без ослушания и не менялась в своей покорности
и прелести при телесном сближении, а при краткой бесе
де — в приветливости. И по истечении положенного вре
мени почувствовала себя беременной. И тогда царский
сын взял ее к себе в наложницы, перевез ее с ее бедной
укладкой, где хранилось ее скромное добро, жалкий д о
статок рабочей девушки, в свой богатый дворец, и она
прожила во дворце всю пору своего бремени.
Когда же приблизился день, одна из царских д ом о
правительниц сказала ей:
— Готами! Ж ена, готовая стать м атерью , уходит ро
жать, во исполнение обычая, в свой отчий дом. Но ты не
жена, а наложница. Не ходи же в дом родителей, но и не
нарушай пристойности.
И Готами поклонилась ей, встала и вышла за калитку
глиняной ограды дворца.
И, перейдя деревянный мост через мутный канал,
бывший поблизости, увидала сидящего под деревом,
с чашкой в руке, слепого и древнего нищего, только по
поясу препоясанного грязной тряпицею, руки же свои,
ноги, грудь и сухую, блестящую спину подставившего
зною и мухам.
295
И нищий поднял свое незрячее лицо, прислушиваясь
к ее ш агам, и улыбнулся нежной и горькой улыбкой
старческой мудрости:
— Готами! — сказал он ей.— Не вижу тебя, но чув
ствую твое приближение. Готам и, будь благословенна
стезя твоя!
И она поцеловала колено нищего и продолж ала свой
путь и на пути, в жарких солнечных рощах, среди атласовых деревьев, родила свое дитя.
И блаженно, со слезами радости, отдохнув от своего
мучения, возвратилась с ребенком на руках во дворец
царевича и предалась чувству непрестанного восторга
и умиления, чувству телесной лю бви к рожденному, слад
кой тревоге видеть, обонять, осязать и прижимать
к своей груди это растущее и с каждым днем все более
пробуждающееся для мысли и сознания существо.
— «Вспомнила тебя душа моя!» — этих нежных слов
не сказал Готами ю нош а, сближаясь с ней, хотя и была
она мила ему, хотя и везли ее в царский дворец с музы
кой, на быках, украшенных цветами и лентами, нарядив
ее точно к венцу, гладко причесав ее черные волосы,
нарумянив лицо и подсурьмив ресницы.
И Г отами, родив дитя, покорно приняла охлаждение
к ней юноши и устранилась от глаз его, дабы не испыты
вал он смущения и виновности, случайно встречая ее.
И, оставшись жить в ограде дворца, поселилась в про
стой хижине на берегу прудов, приняв на себя обязан
ность корм ить лебедей, плававших в тех прудах среди
трав и цветов.
И была до времени счастлива, приуготовляясь, сама
того не ведая, к тем великим скорбям, что должны были
прийти на законную смену этому счастью и направить ее
на путь едино истинный, в среду Братии Ж елтого Об
лачения.
Блаженны смиренные сердцем, расторгш ие Цепь.
В обители высокой радости живем мы, ничего в этом
мире не лю бящ ие и подобные птице, которая несет с со
бой только крылья.
Одесса, 1919
m s
МЕТЕОР
Рождество, много снегу, ясные морозные дни, извоз
чики ездят резво, вызываю щ е, с двух часов на катке
в городском саду играет военная музыка.
Верстах в трех от города старая сосновая роща.
Смеясь, переговариваясь, идут к ней по снежному
полю, суют ногами в длинных шведских лыжах, держа
в правой руке длинные, тонкие палки с колесиками на
конце, лицеист, гимназистка, высокий и полный богатый
молодой человек, кадет и курсистка в пенсне, очень бли
зорукая, неловкая и очень обидчивая. Она одна молчит,
идет старательнее и хуже всех. Все одеты так, как ходят
на каток. Одна она в настоящ ем лыжном костю ме, в бе
лой шерстяной вязанке и такой же шапочке.
Роща близится, становится живописнее, величествен
нее, чернее и зеленее. Н ад нею уже стоит прозрачно
бледная круглая луна. Справа чистое солнце почти каса
ется вдали золотисто-блестящ ей снежной равнины с чуть
заметным зеленоватым тоном.
Курсистка впереди всех,— порой спотыкаясь и роняя
пенсне, она первая входит в рощу, в длинную снежную
просеку среди мачтовых сосен. Белая длинная вязанка
обтягивает ее больш ой зад и груди. Ж ивой, смуглый,
широконосый кадет, не отставая от нее ни на шаг, все
подсмеивается над ней, все острит. Она каждый раз зло
и находчиво отвечает ему, старательно делая свое дело.
Однако между ними что-то есть.
В роще вечереет, м орозит, высокое небо над просекой
холодеет и синеет; далеко впереди, за поляной, верхушки
нескольких сосен, особенно высоких, краснеют. В роще
еще слаще чувствовать себя м олоды м , праздничным,
все время близким к какому-то счастью ды ш ать этим
зимним эфирным воздухом. Лицеист ждет счастья
297
напряжённее всех, двигаясь все время рядом с гимна
зисткой.
Спокойнее прочих богатый молодой человек с его
необыкновенно нежным цветом лица и пятнистым ру
мянцем.
На поляне останавливаю тся, отды хая и говоря все
разом , мужчины курят, испытывая от табаку особенное
наслаждение. У всех блестящие глаза, легкий иней на
ресницах.
— Теперь куда?
— Конечно, вниз, на реку!
— А вон, господа, еще лыжники!
— К то это? Неужели Ильины? Вот приятная встреча!
Пролеты высоких аллей расходятся от поляны во все
стороны. В той, что ведет прямо к реке, приближаются
мужчина и женщина. Слышен звонкий женский смех,
кажущийся притворным.
— Кто это? — спраш ивает гимназистка лицеиста.—
Вы лучше меня видите.
— Ваши партнеры по лю бительскому спектаклю. За
лесская с П отемкиным.
— Ах, я не хочу встречаться с ними. Я ее терпеть не
могу. Уйдем куда-нибудь. Встретимся с нашими на лугу.
— Слушаю-с. Господа, мы вам пока откланиваемся.
До скорого свидания на реке.
— Это почему? — спраш ивает кадет, нелепо выкаты
вая глаза.— Ч то сей внезапный сон значит?
— Н ам пора отношения выяснить,— отвечает гим
назистка, смеясь.— Au revoir *, господа. Можете нам
завидовать.
И, взявшись за руки, лицеист и гимназистка едут
в просеку направо. Их провож аю т напутственными кри
ками, шутками.
У лицеиста крепко бьется сердце. Он чувствует, что
она под видом шутки, с той спокойной и удивительной
смелостью , на которую способны только женщины, ска
зала правду. Он знает, что за эти праздничные дни все
сказано без слов между ним и ею, что они ждут только
момента и решительности осуществить это сказанное без
слов. И вот этот м омент внезапно настал. Однако она
идет и молчит, и его волнение увеличивается сомнением,
не ошибается ли он.1
1 — До свидания (фр.).
298
Она молчит, она спокойно и как ни в чем не бывало
двигает лыжами. От волнения молчит и он или же гово
рит что-нибудь явно ненужное.
— Хотите идти слева? Тут глубже снег...
— Нет, спасибо, мне очень хорош о...
И они опять молча суют лыжи, слегка наклоняясь
вперед. Снег вокруг, среди сосновых розоваты х стволов,
становится все глубже, белее, сосны все оснеженнее. Вечер
мягко меняет краски, все больш е сливаясь с воцаряю щ ей
ся лунной ночью.
— Ох, я, кажется, устала! — говорит она наконец,
поворачивая к нему раскрасневшееся лицо и слегка улы
баясь.— Куда мы идем? Мы заблудимся...
У него еще больш е зам ирает сердце, но он отвечает,
стараясь говорить как можно обыденнее:
— Еще немного. Скоро опять поляна и скамейка,—
разве вы не помните? Вы потише, поровнее. Вот так, раз,
раз... раз, раз...
На поляне, возле скамейки, утонувшей в снегу, он
отпускает ее руку и, только отпустив, чувствует, какое это
было наслаждение держать ее, как будто сосредоточи
вшую в себе всю прелесть всего ее женского существа.
Он утаптывает снег возле скамейки, срезает лыжей
снежную подушку с нее, смахивает платком сухие остатки
снега. Она садится и на минуту блаженно закрывает глаза.
— Как хорошо. К акая тиш ина.— Какие это птицы?
По кустам можжевельника перелетаю т толстые, зо
бастые, с красными грудками снегири.
— Это снегири.
— Как они красивы!
— Хотите, убью одного?
И он вынимает из карм ана маленький револьвер.
— Нет, не надо,— говорит она с нерешительной
улыбкой.
Толстый снегирь перелетает ближе.
— Видите, он сам идет навстречу смерти. Так
я стреляю.
— Нет, нет, не надо.
— Вы боитесь?
— Нет, но не хочу...
Она слабо махает рукой на снегиря, но снегирь переле
тает еще ближе. И тотчас же, как хлопнувший кнут,
раздается выстрел, от которого она быстро закрывает
глаза и заты кает уши.
299
Снегиря на кусте уже нет. П ром ах, конечно? Подняв
глаза кверху, они видят, что луна среди верхушек сосен
уже в сиянии и возле нее вьется серебристый ястребок,
которого откуда-то спугнул выстрел. П отом смотрят
в кусты. Снегирь взъерошенным комочком лежит на
снегу.
— Это совершенно неправдоподобно! — восклицает
лицеист, кидаясь к нему.— Из револьвера и вдруг по
пасть!
И еще напряженнее чувствует, что время идет, а они
оба говорят и делаю т совсем не то, что надо.
— И вам не жаль? — спраш ивает она, разгляды вая
еще теплого снегиря.
— Увы, ничуть! — ш утливо вы говаривает он с тру
дом, стукнув от внутренней дрожи зубами при взгляде на
ее губы, мех вокруг шеи, маленькие ботинки в снегу.—
Вы запачкали кровью руку...
Она кладет снегиря на скамейку и поднимает на него
глаза, которые кажутся вопросительными и ждущими.
— Дайте вытру снегом...
Она протягивает руку. Он вытирает, замирая от несте
рпимого желания целовать, кусать ее.
Вечера уже почти нет. Луна между соснами уже зер
кальная. В легкой тени от верхушек сосен снег принял
цвет золы, а на местах освещенных искрится.
— Однако что же это мы? — говорит она, вдруг
поднимаясь.— Мы рискуем не найти их. Идемте скорее!
И опять они берутся за руки и поспешно двигаю т
лыжами. П роходит пять, десять минут...
— Постойте! М ы, кажется, совсем не туда идем! Где
мы? Опять какая-то поляна...
— Нет, верно,— говорит лицеист.— Видите — поля
на покатая, это уже спуск к реке. Мы незаметно все время
забирали влево.
Но она стоит, растерянно оглядываясь. Поляна глу
хая, в глубоком снегу. Н ад головою уже совсем поночному блещет луна, тени меж сосен черны, четки, на
краю поляны тонет в сугробах черная изба без окон,
снежная, пухлая крыша ее вся играет белыми и синими
бриллиантами. Тишина мертвая.
— Вы куда-то завели меня,— говорит она негромко,
уже с неподдельным страхом .— Идем назад.
Но он странно см отрит на нее и тянет ее за руку
вперед.
300
— Д авайте только заглянем в эту избу... Н а одну
минуту...
Она делает несколько ш агов, но возле избы реш итель
но противится, останавливается и отнимает у него руку.
Он, бросив лыжи, идет по твердому сугробу к раскрытой
двери и, наклоняясь, скрывается в ее темноте. Через
минуту раздается из избы его голос:
— Как здесь хорошо! Загляните хоть в окно! Неужели
вы боитесь?
— Нет, но не хочу. Где вы? П ойдемте, поздно.
— Как красив здесь лунный свет! Это что-то ска
зочное!
— Если вы не выйдете, я уйду одна...
И, скрипя по м орозном у снегу, она подходит к окну,
заглядывает в него:
— Где вы там?
И вдруг ее ослепляет таким дивным, таким страш ным
и райски прекрасным зеленым светом от прорезавш его
все небо и разорвавш егося м етеора, что она вскрикивает
и в ужасе бросается в дверь избы.
Через полчаса они снова выходят на залитую луною
поляну и уже до самой реки не могут произнести ни
слова.
Париж, 27.XII.20.
ТРЕТИЙ КЛАСС
Глупец тот, кто воображ ает, что он имеет полное
право и возмож ность ездить когда ему угодно в этом
классе!
Вот Цейлон, К олом бо, м арт 1911 года.
У тро, всего восьмой час.
Но зной уже адский, он густ и неподвижен, как перед той
страш ной грозой, которой, должно быть, начался потоп.
Весь в белом и в белом шлеме, сижу в раскаленной
лакированной колясочке, в маленькой двуколке, в тонких
оглоблях которой ровно и крупно, слегка подавшись
вперед, мчится высокий и черный, весь блистающий
своей могучей великолепной наготой тамил.
Еду на вокзал, чтобы отправиться — ну, скажем,
в Анарадхапуру.
И вот впереди уже площ адь, пустая, белая, ослепи
тельная, а за нею еще более ослепительное белое здание
вокзала,— оно почти страш но своей белизной на белесом
от зноя небе. Среди всей этой белизны и белого солнеч
ного пламени черное тело и длинные черные волосы
там ила режут глаз.
В здании вокзала легче, всюду веет теплый сквозняк.
Сняв шлем, вытираю мокрый ледяной лоб, кость
которого так ощ утительна при поте, и спешу к выходу на
платформу.
Высокий и тяжелый, с белы м и'кры ш ам и и навесами
над окнами, поезд уже готов.
Спешу к будочке кассира, вынимаю на ходу ровно
столько монет, сколько требуется на проезд до Анарадхапуры в третьем классе, и стучу ими перед вы глядыва
ющим из будки англичанином:
— Third class, A naradhapura! Третий класс, Анарадхапура!
302
— First class? Первый класс? — спраш ивает англи
чанин.
— No, third class! — кричу я.
— Yes, first class! — кричит англичанин, выкидывая
мне билет первого класса.
И тогда я прихожу в ярость и начинаю кричать при
близительно так:
— Слушайте, мне это осточертело! Я хочу видеть все
особенности страны, всю ее жизнь, всех ее обитателей,
вплоть до самых «презренных», как вы лю бите вы ра
жаться о цветных лю дях, которые, конечно, не могут да
и не смею т ездить в первых классах. Но всякий раз, как
я хочу сесть в третий класс, начинается борьба с кас
сиром! Я твердо и ясно требую третий класс. Однако,
пользуясь созвучием слов, меня всякий раз перебивают,
дурачат: «Вы хотите сказать, первый класс?» Я кричу: да
нет, третий! Но мне все-таки выкидываю т билет первого
класса. Я швыряю его назад — и тогда кассир, вне себя
от негодования и удивления, что белый человек одержим
низким и безумным желанием сидеть рядом с цветным,
начинает тоже кричать, пугает меня насекомыми, кото
рых я могу набраться от цветных, главное же, наставляет
меня в том , что никто, решительно никто из белых не
ездит здесь в третьем классе, что это не принято, непри
лично, возмутительно!
И я твердо заключаю:
— Одним словом, извольте сию же минуту дать мне
то, что я требую!
В конце концов кассир сдается: пораженный моей
яростью , он на мгновение каменеет и вдруг решительно
швыряет мне билет третьего класса.
Торжествуя, водворяю сь я в вагоне и жду спутников,
этих самых «презренных» цветных.
Но что за черт — их нет и нет!
По платформе, м имо моего купе, несется непрерыв
ный сухой шорох босых бегущих ног.
Но почему же несется он все м имо, все дальш е кудато?
А, понимаю: это их пугает мой шлем, белый шлем
белого человека!
И я снимаю шлем, прижимаю сь в угол, снова жду —
снова напрасно.
— Теперь-то почему же никого нет? — думаю я.—
Ведь теперь они меня не видят?
303
И я вскакиваю с места, высовываюсь в окно, чтобы
понять, в чем дело — и дело объясняется тотчас же
и очень просто: на моем купе крупно написано мелом,
что оно — занято! Едва я успел войти в него, как на нем
написали: занято! Н астоял, мол, на своем, вырвал билет
третьего класса, так вот же тебе — сиди, идиот.
И несется, несется поезд в бездне ослепительного
зноя, льющ егося с неба на эту радостную , райскую зем
лю , и четко отдается татаканье колес от цветущих лесных
дебрей, без конца летящих назад, м имо окон.
— Курумба-а! — горестно и звонко кричат на оста
новках продавцы кокосовых орехов под сухой шорох
босых ног, бегущих мимо моего купе.
И на одной из следующих остановок я, как вор,
перебегаю в четвертый класс, в вагон, набитый сидящими
и стоящ ими, черными и ш околадными телами, которые
только по бедрам повязаны мокрыми от пота тряпицами.
(1921)
ТЕМИР-АКСАК-ХАН
— А-а-а, Т ем ир-А ксак-Х ан!— дико вопит перелив
чатый, страстно и безнадежно тоскливый голос в кры мс
кой деревенской кофейне.
Весенняя ночь темна и сыра, черная стена горных
обрывов едва различима. Возле кофейни, прилепившейся
к скале, стоит на шоссейной дороге, на белой грязи,
открытый автом обиль, и от его страш ных, ослепитель
ных глаз тянутся вперед, в темноту, два длинных столпа
светлого ды м а. И здалека, снизу, доносится шум невиди
мого моря, со всех сторон веет из темноты влажный
беспокойный ветер.
В кофейне густо накурено, она тускло озарена же
стяной лампочкой, привешенной к потолку, и нагрета
грудой раскаленного жара, рдеющего на очаге в углу.
Нищий, сразу начавший песню о Темир-Аксак-Хане му
чительным криком, сидит на глиняном полу. Это сто
летняя обезьяна в овчинной куртке и лохм атом бараньем
курпее, рыжем от дождей, от солнца, от времени. На
коленях у него нечто вроде деревянной грубой лиры.
Он согнулся — слуш ателям не видно его лица, видны
только коричневые уши, торчащ ие из-под курпея. И з
редка вырывая из струн резкие звуки, он вопит с не
стерпимой, отчаянной скорбью .
Возле очага, на табурете — женственно полный, м и
ловидный татарин, содержатель кофейни. Он сперва улы
бался, не то ласково и чуть-чуть грустно, не то снисходи
тельно и насмеш ливо. П отом так и застыл с поднятыми
бровями и с улыбкой, перешедшей в страдальческую
и недоуменную.
На лавке под окошечком курил хаджи, высокий, с ху
дыми лопаткам и, седобородый, в черном халате и белой
чалме, чудесно подчеркивающей темную смуглость его
305
лица. Теперь он забыл о чубуке, закинул голову к стене,
закрыл глаза. Одна нога, в полосатом шерстяном чулке,
согнута в колене, поставлена на лавку, другая, в туфле,
висит.
А за столиком возле хаджи сидят те проезжие, кото
рым пришло на ум остановить автом обиль и выпить
в деревенской кофейне по чашечке дрянного кофе: круп
ный господин в котелке, в непромокаемом английском
пальто и красивая м олодая дам а, бледная от внимания
и волнения. Она южанка, она понимает по-татарски,
понимает слова песни...— А-а-а, Темир-Аксак-Хан!
Не было во вселенной славнее хана, чем Темир-АксакХан. Весь подлунный мир трепетал перед ним, и прекрас
нейшие в мире женщины и девушки готовы были умереть
за счастье хоть на мгновение быть рабой его. Но перед
кончиною сидел Темир-Аксак-Хан в пыли на камнях
базара и целовал лохм отья проходящих калек и нищих,
говоря им:
— Выньте мою душу, калеки и нищие, ибо нет в ней
больше даже желания желать!
И, когда Господь сжалился наконец над ним и освобо
дил его от суетной славы земной и суетных земных утех,
скоро распались все царства его, в запустение пришли
города и дворцы, и прах песков замел их развалины под
вечно синим, как драгоценная глазурь, небом и вечно
пылаю щ им, как адский огнь, солнцем... А-а-а, ТемирАксак-Хан! Где дни и дела твои? Где битвы и победы? Где
те, юные, нежные, ревнивые, что любили тебя, где глаза,
сиявшие, точно черные солнца, на лож е твоем?
Все м олчат, все покорены песней. Но странно: та
отчаянная скорбь, та горькая укоризна кому-то, которой
так надрывается она, слаще самой высокой, самой
страстной радости.
Проезжий господин пристально см отрит в стол и жар
ко раскуривает сигару. Его дам а широко раскрыла глаза,
и по щекам ее бегут слезы.
Посидев некоторое время в оцепенении, они выходят
на порог кофейни. Нищий кончил песню и стал жевать,
отры вать от тугой лепешки, которую подал ему хозяин.
Но кажется, что песня все еще длится, что ей нет и не
будет конца.
Д ам а, уходя, сунула нищему целый золотой, но трево
жно думает, что мало, ей хочется вернуться и дать ему
еще один — нет, два, три или же при всех поцеловать его
306
жесткую руку. Г лаза ее еще горят от слез, но у нее такое
чувство, что никогда не была она счастливее, чем в эту
минуту, после песни о том , что все суета и скорбь под
солнцем, в эту темную и влажную ночь с отдаленным
шумом невидимого моря, с запахом весеннего дождя,
с беспокойным, до самой глубины души проникающ им
ветром.
Шофер, полулежавший в экипаже, поспешно выскаки
вает из него, наклоняется в свет от фонарей, что-то
делает, похожий на зверя в своей точно вывернутой наиз
нанку шубке, и маш ина вдруг оживает, загудев, задрож ав
от нетерпения. Господин пом огает даме войти, садится
рядом, покрывая ее колени пледом, она рассеянно б лаго
дарит его... А втом обиль несется по раскату шоссе вниз,
взмывает на подъем, упираясь светлыми столпами в ка
кой-то кустарник, и опять смахивает их в сторону, роняет
в темноту нового спуска... В вышине, над очертаниями
чуть видных гор, кажущихся исполинскими, м елькаю т
в жидких облаках звезды, далеко впереди чуть белеет
прибоем излучина залива, ветер мягко и сильно бьет
в лицо...
О, Темир-Аксак-Хан, говорила песня, не было в под
лунной отважней, счастливей и славнее тебя, смуглоли
кий, огнеглазый — светлый и благостный, как Гавриил,
мудрый и пышный, как царь Сулейман! Ярче и зеленей
райской листвы был шелк твоего тю рбана, и семицвет
ным звездным огнем дрож ало и переливалось его ал м аз
ное перо, и за счастье прикоснуться кончиком уст к тем
ной и узкой руке твоей, осыпанной индийскими перст
нями, готовы были умереть прекраснейшие в мире
царевны и рабыни. Но, до дна испив чашу земных утех,
в пыли, на базаре сидел ты, Темир-Аксак-Хан, и ловил,
целовал рубище проходящих калек:
— Выньте мою страждущ ую душу, калеки!
И века пронеслись над твоей забвенной могилой,
и пески замели развалины мечетей и дворцов твоих под
вечно синим небом и безжалостно радостным солнцем,
и дикий шиповник пророс сквозь останки лазурных фаянсов твоей гробницы, чтобы, с каждой новой весной, снова
и снова томились на нем, разрывались от мучительно
сладостных песен, от тоски несказанного счастья сердца
соловьев... А-а-а, Темир-Аксак-Хан, где она, горькая м уд
рость твоя? Где все муки души твоей, слезами и желчью
исторгнувшей вон мед земных обольщений?
307
Горы ушли, отступили, мимо шоссейной дороги мчит
ся уже море, с ш умом и раковы м запахом взбегающее на
белый хрящ берега. Далеко впереди, в темной низмен
ности, рассыпаны красные и белые огни, стоит розовое
зарево города, и ночь над ним и над морским заливом
черна и мягка, как сажа.
Париж, 1921
Н О Ч Ь О ТРЕЧЕНИ Я
М рачная бурная ночь на исходе дождливых месяцев,
тьма, ураган и ливни.
Берег священного Львиного Острова, черные леса, под
ступившие к самому океану, как бы готовому затопить их.
Великий рев волн, пенными, внутри светящимися го
рами непрестанно идущих на остров и заливающ их не
только прибрежные отмели, на которых студенистыми
кругами лежат морские звезды, испускающие таинствен
ное сияние, и ш урш ат тысячи расползаю щ ихся крабов, не
только береговые скалы, но и подножие тех пальм, что
склонились, змеевидно изогнулись своими тонкими ство
лами с береговых обрывов.
Сырой и теплый ураган проносится от времени до
времени с сугубой стремительностью , с несказанной си
лой, столь величаво и мощ но, что к океану буйно катится
из лесов гул не менее страш ный и тяжкий, чем гул самого
океана: тогда пальмы , мотавш иеся из стороны в сторону,
подобно живым существам, мучимым беспокойной дре
мотой, вдруг низко склоняю тся под напором домчавш ей
ся до берега бури, все разом падаю т долу, и с верхушек
их с шумом сыплются мириады мертвых листьев, а в воз
духе веет пряными благовониями, принесенными из глу
бины острова, из заповедных недр лесных.
Тучи, угрю мые и грузные, как в ночи П отопа, все
ниже спускаются над океаном. Но в безграничном про
странстве между ними и водной хлябью есть некое подо
бие света: океан до сокровенных глубин насыщен со
кровенным пламенем неисчислимых жизней.
Валы океана, с огненно-кипящими гривами, в реве
и в гуле бегущие к берегу, вспыхивают, перед тем как
рушиться, столь ярко, что озаряю т зеленым отблеском
человека, стоящего в лесу над берегом.
309
Человек этот бос, с обрезанными волосами, с об
наженным правым плечом, в рубище отшельника.
Он мал, как дитя, среди окружаю щ его его величия,
и не ужас ли мелькнул в его изможденном лице при
блеске и грохоте разруш ивш егося вала?
Твердо и звучно, преодолевая и этот грохот, и слит
ный гул лесов и урагана, возглаш ает он:
— Слава Возвышенному, Святому, Всепросветленному, Победившему Желание!
Вихрем несутся вместе с ураганом, в черной лесной
тьме, мириады как бы огненных глаз. И восторженно
звучит голос человека, стоящ его на берегу:
— Тщетно, М ара! Тщ етно, Тысячеглазый, искушаешь
Ты, проносясь над землей животворящ ими ураганами
и ливнями, тучным и уже вновь благовонным тлением
могил, рождаю щ их новую жизнь из гнили и праха! О т
ступись, Мара! Как дождевая капля с тугого листа лото
са, скатывается с меня Желание!
Но победно, в ливне сыплющихся листьев, мчится
вихрь несметных огненных глаз, озаряя под черным лес
ным навесом как бы исполинское Изваяние: Сидящего на
земле, главой своей Возвыш ающ егося до самых верхушек
пальм.
Ноги Его скрещены.
От шеи до чресл увит Он серыми кольцами Змея,
раздувшего свое розовое горло, простершего свою плос
кую, косоглазую голову над Его главой.
Невзирая на безмерную тяжесть змеиных колец, Сидя
щий свободен и статен, величав и прям.
Божественный нарост, острый бугор на его темени.
Черно-синие, курчавые, но короткие волосы — как синева
в хвосте павлина. Красный лик царственно спокоен.
Взгляд блестящ, подобен самоцвету.
И страш ный голос Его, голос, звучащий без напряже
ния, по силе же подобный грому, величаво катится из
глубины лесов к Человеку, стоящ ему на берегу:
— Истинно, истинно говорю тебе, ученик: снова
и снова отречешься ты от Меня ради М ары, ради сладко
го обмана смертной жизни, в эту ночь земной весны.
Париж, 1921
БЕЗУМНЫЙ ХУДОЖНИК
Золотилось солнце на востоке, за туманной синью
далеких лесов, за белой снежной низменностью, на кото
рую глядел с невысокого горного берега древний русский
город. Был канун Рождества, бодрое утро с легким м оро
зом и инеем.
Только что пришел петроградский поезд: в гору, по
наезженному снегу, от железнодорожной станции, тяну
лись извозчики, с седоками и без седоков.
В старой больш ой гостинице на просторной площ ади,
против старых торговых рядов, было тихо и пусто, при
брано к празднику. Гостей не ждали. Но вот к крыльцу
подъехал господин в пенсне, с изумленными глазам и,
в черном бархатном берете, из-под которого падали зеле
новатые кудри, и в длинной дохе блестящ его каш таново
го меха.
Рыжий бородач на козлах притворно крякал, желая
показать, что он промерз, что следует набавить ему.
Седок не обратил на него внимания, предоставив рас
платиться с ним гостинице.
— Ведите меня в самый светлый номер,— громко
сказал он, торжественным ш агом следуя по широкому
коридору за м олоды м коридорным, несшим его дорогой
заграничный чемодан.— Я художник,— сказал он,— но
на этот раз мне не нужна ком ната на север. Отню дь нет!
Коридорный распахнул дверь в номер первый, самый
почетный, состоявший из прихожей и двух обширных
комнат, где окна были, однако^ невелики и очень глубоки,
по причине толстых стен. В комнатах было тепло, уютно
и спокойно, янтарно от солнца, смягченного инеем на
нижних стеклах. О сторожно опустив чемодан на ковер
посередине приемной, коридорный, молодой малый,
с умными веселыми глазам и, остановился в ожидании
311
паспорта и приказаний. Художник, ростом невысокий,
юношески легкий вопреки своему возрасту, в берете и ба
рхатной куртке, прошелся из угла в угол и, сронив движе
нием бровей пенсне, потер белыми, точно алебастровыми
руками свое бледное, измученное лицо. П отом странно
посмотрел на слугу невидящим взором очень близору
кого и рассеянного человека.
— Д вадцать четвертое декабря тысяча девятьсот
ш естнадцатого года! — сказал он.— Эту дату ты должен
запомнить!
— Слуш аю -сь,— ответил коридорный.
Художник вынул из бокового карм ана куртки золотые
часы, мельком, прищурив один глаз, взглянул на них.
— Ровно половина десятого,— продолж ал он, снова
устраивая на носу свои стекла.— Я у цели своего палом
ничества. Слава в вышних Богу и на земле мир, в человецех благоволение! П аспорт я тебе дам , не беспокойся, но
сейчас мне не до паспорта. У меня нет ни одной свобод
ной минуты. Сейчас я спешу в город, чтобы вернуться
ровно в одиннадцать. Я должен заверш ить дело всей
моей жизни. М ой м олодой друг,— сказал он, протягивая
к коридорному руку и показывая ему два обручальных
кольца, из которых одно, на мизинце, было женское,—
это кольцо — предсмертный завет!
— Так точно,— ответил коридорный.
— И я этот завет исполню! — грозно сказал ху
дожник.— Я напишу бессмертную вещь! И я подарю
ее — тебе.
— Покорнейше благодарим ,— ответил коридорный.
— Но, любезный, дело в том , что я не взял с собой ни
холста, ни красок,— провезти их из-за этой чудовищной
войны было совершенно невозможно. Я надеюсь достать
их здесь. Я наконец воплощу все то, что сводило меня
с ума целых два года, а потом так дивно преобразилось
в Стокгольме!
Говоря и отчеканивая слова, художник в упор смотрел
через пенсне на своего собеседника.
— Весь мир должен узнать и понять это откровение,
эту благую весть! — воскликнул он, театрально взмахнув
рукой.— Слышишь? Весь мир! Все!
— Х орош о-с,— ответил коридорный.— Я доложу
хозяину.
Художник снова надел доху и направился к двери.
Коридорный со всех ног кинулся отворять ее. Художник
312
важно кивнул ему и заш агал по коридору. На площадке
лестницы он приостановился и добавил:
— В мире, мой друг, нет праздника выше Рождества.
Нет таинства, равного рождению человека. Последний
миг кровавого, старого мира! Рождается новый человек!
На улице совсем ободнялось, стало совсем солнечно.
Иней на телеграфных проволоках рисовался по голубому
небу нежно и сизо и уже крошился, осыпался. На площ а
ди толпился целый лес густых темно-зеленых елок.
У мясных лавок стояли мерзлые белые туши голых сви
ней с глубокими разрезам и на толстых загривках, висели
серые рябчики, ощипанные гуси, индейки, жирные и за
стывшие. Прохожие, переговариваясь, спешили, извозчи
ки стегали лохматых лош адей, подреза визжали.
— Узнаю тебя, Русь! — громко говорил художник,
шагая по площ ади и глядя на туго подпоясанных, толсто
одетых бодрых торговцев и торговок, покрикивающих
возле своих лотков с самодельны ми деревянными игруш
ками и больш ими белыми пряниками в виде коней, пету
хов и рыб.
Он подозвал свободного извозчика и велел ехать ему
на главную улицу.
— Только живее, к одиннадцати я должен быть дом а
за работой,— сказал он, садясь в холодные санки, кладя
на колени себе тяжелую , каляную полость.
Извозчик мотнул шапкой и быстро понес его на своем
сытом меринке по блестящей, накатанной дороге.
— Живее, живее! — повторил художник.— В двенад
цать самый полный свет солнца. Д а,— сказал он, огляды
ваясь,— места знакомые, но основательно забытые! Как
называется эта пьяцца?
— Чего изволите? — спросил извозчик.
— Я тебя спраш иваю , как называется эта пло
щадь? — крикнул художник, внезапно впадая в ярость.—
Стой, негодяй! Зачем ты привез меня к часовне? Я боюсь
церквей и часовен! Стой! Ты знаешь, что один финн
привез меня к кладбищу, и я тотчас же написал письма
к королю и к папе, и он был приговорен к смертной
казни! Вези назад!
Извозчик осадил разбежавш ую ся лош адь и взглянул
на седока с недоумением:
— Куда же прикажете? Вы сказали, на главную
улицу...
— Я сказал тебе — в художественный магазин!
313
— Вы бы лучше, барин, другого наняли, мы не
понимаем.
— Ну и убирайся к черту! Вот тебе твои сребреники!
И художник неловко вылез из саней, бросил извозчику
трехрублевку и пошел прочь, назад, посередине улицы.
Доха его распахнулась, волочилась по снегу, глаза стра
дальчески и растерянно блуждали по сторонам. Увидав
в окне магазина золоченые багеты, он поспешно вошел
в магазин. Но едва он заговорил о красках, румяная
барыш ня в шубке, сидевшая за кассой, тотчас же переби
ла его:
— Ах, нет, у нас красками не торгую т. У нас только
рамы , багеты и обои. Д а и вообще вряд ли вы найдете
у нас в городе холст и масляные краски.
Художник с непритворным отчаянием схватился за
голову.
— Боже мой, да неужели? Ах, как это ужасно! Сейчас
и именно сейчас краски для меня вопрос жизни и смерти!
Идея моя совершенно созрела еще в Стокгольм е и, буду
чи воплощенной, должна произвести неслыханное впечат
ление. Я должен написать вифлеемскую пещеру, написать
Рождество и залить всю картину,— и эти ясли, и М ладен
ца, и М адонну, и льва, и ягненка, возлежащих рядом,—
именно рядом! — таким ликованием ангелов, таким све
том , чтобы это было воистину рождением нового челове
ка. Только у меня это будет в Испании, стране нашего
первого, брачного путешествия. Вдали — синие горы, на
холмах цветущие деревья, в раскрыты х небесах...
— Извиняюсь, господин,— сказала барыш ня с испу
гом,— здесь могут покупатели прийти. У нас только
рамы , багеты и ш палеры...
Художник встрепенулся и с преувеличенной вежливо
стью поднял свой берет:
— Ах, простите ради Бога! Вы правы, тысячу раз
правы!
И поспешно вышел.
Через несколько домов, в магазине «Знание», он купил
очень больш ой лист ш ерш авого картона, цветных каран
дашей и акварельные краски на бумажной палитре. Затем
опять вскочил на извозчика и погнал его в гостиницу.
В гостинице он тотчас позвонил. Явился тот же коридор
ный. Художник держал в руках паспорт.
— Вот! — сказал он, протягивая его коридорному.—
Кесарево — кесарю. А затем, любезный, ты должен при
314
нести мне стакан воды для акварели. М асляных красок,
увы, нигде нет. Война! Ж елезный век! Пещерный век!
И, подумав, внезапно просиял восторгом:
— А какой день! Боже, какой день! Ровно в полночь
рождается Спаситель! Спаситель мира! Я так и подпишу
под картиной: «Рождение Н ового Человека!» М адонну
я напишу с той, чье имя отныне священно. Я воскрешу ее,
убитую злой силой вместе с новой жизнью, выношенной
ею под сердцем!
Коридорный опять выразил свою неизменную готов
ность на услуги и опять ушел. Но когда, через несколько
минут, он принес стакан и графин свежей воды, художник
крепко спал. Бледное и худое лицо его было похоже на
алебастровую маску. Он высоко, навзничь лежал на поду
шках на кровати в спальне, закинув голову, разметав
свои длинные серо-зеленые волосы, и не было слышно
даже дыхания его. К оридорны й удалился на цыпочках
и за дверью столкнулся с хозяином, приземистым челове
ком с бобриком на темени и острыми глазами.
— Ну что? — спросил хозяин быстрым Щепотом.
— Спит,— ответил коридорный.
— Чудеса! — сказал хозяин.— А паспорт правиль
ный. Только отмечено, что жена померла. Иван М атвеич
звонил из полиции, велел присматривать. Ты того, держи
ухо востро. Время, брат, военное.
— Г о в о р и т — одарю тебя, дай только дело сде
лать,— сказал коридорный.— С ам овара не спрашивает...
— Вот, вот! — подхватил хозяин и прильнул ухом
к двери.
Но за дверью было тихо, и только чувствовалась та
грусть, что всегда бывает в комнате спящего человека.
Солнце медленно уходило из номера. П отом и совсем
ушло. Иней на окнах посерел, стал скучный. В сумерки
художник внезапно проснулся и тотчас кинулся к звонку.
— Это ужасно! — закричал он, как только появился
коридорный.— Ты меня не разбудил! А меж тем именно
из-за этого дня мы и предприняли нашу страшную Одис
сею. Представь же себе, каково было ей, беременной на
восьмом месяце! Мы прошли через тысячу всяческих
рогаток, не спали, не ели почти шесть недель. А море!
А бешеные качки! А этот непрестанный страх, что, того
гляди, взлетишь на воздух! «Все наверх! Готовь спаса
тельные пояса! Первому, кто кинется к шлюпке без ком а
нды, размозж у череп!»
315
— Так точно,— сказал коридорный, оторопев от его
зычного крика.
— А какой был радостный свет! — продолжал худож
ник, успокаиваясь.— Я при таком настроении духа, как
давеча, кончил бы работу в два-три часа. Но что ж де
лать! Буду работать всю ночь. Только помоги мне коечто приготовить. Стол этот, пожалуй, годится...
Он подошел к преддиванному столу, стащил с него
бархатную скатерть, покачал его:
— Стоит довольно твердо. Но вот что: у вас здесь
всего две свечи. Н адо принести еще восемь, иначе я не
могу писать. Мне нужна бездна света!
Коридорны й опять вышел и долго спустя принес семь
свечей в разных подсвечниках.
— Одной нету, все по ном ерам ,— сказал он.
Художник опять заволновался, опять закричал:
— Ах, как это досадно! Десять, десять нужно было!
На всяком шагу преграды, низости! П омоги мне, по
крайней мере, поставить стол как раз посередине ком
наты. Мы увеличим свет отражениями в зеркале...
Коридорны й потащ ил стол на указанное место, по
крепче уставил его.
— Теперь надо застелить чем-нибудь белым, не по
глощ аю щ им света,— б орм отал художник, неловко пом о
гая, роняя и надевая пенсне.— Чем бы это? Белых скатер
тей я боюсь... Ба, у меня куча газет, я предусмотрительно
не выбрасывал их!
Он открыл чемодан, лежавший на полу, взял оттуда
несколько номеров газеты, застелил стол, прикрепил
кнопками, разлож ил карандаш и, палитру, расставил
в ряд девять свечей и все зажег их. К ом ната приняла
странный, праздничный, но и зловещий вид от этого
обилия огней. Окна почернели. Свечи отражались в зер
кале над диваном, бросая яркий золотой свет на белое
серьезное лицо художника и на м олодое озабоченное
лицо коридорного. К огда наконец все было готово, кори
дорный почтительно отступил к порогу и спросил:
— К уш ать будете у нас али на стороне?
Художник горько и театрально усмехнулся:
— Дитя! Он воображ ает, что я могу в такую минуту
есть! Иди с м иром, друг мой. Ты свободен теперь
до утра.
И коридорный осторожно вышел вон.
Часы текли. Художник ходил из угла в угол. Он
316
сказал себе: «Н адо приготовиться». За окнами чернела
зимняя морозная ночь. Он опустил на них ш торы. В гости
нице все молчало. За дверью в коридоре слышались
осторожные, воровские ш аги,— за художником подсм ат
ривали в замочную скважину, подслушивали. П отом и ш а
ги стихли. Свечи пылали, дрож а огнями, отраж аясь в зер
кале. Лицо художника становилось все болезненнее.
— Нет! — вскричал он вдруг, резко останавлива
ясь.— Сперва я должен возобновить в памяти ее черты.
Прочь детский страх!
Он наклонился к чемодану, волосы его повисли. Запу
стив руку под белье, он вытащил большой белый бархатный
альбом, сел в кресло у стола. Раскрыв альбом, он реш итель
но и гордо откинул голову назад и замер в созерцании.
В альбоме был больш ой фотографический снимок:
внутренность какой-то пустой часовни, со сводами, с бле
стящими стенами из гладкого камня. Посредине, на воз
вышении, покры том траурны м сукном, тянулся длинный
гроб, в котором лежала худая женщина с сомкнутыми
выпуклыми веками. Узкая и красивая голова ее была
окружена гирляндой цветов, высоко на груди покоились
сложенные руки. В возглавии гроба стояли три церков
ных свещника, у подножия — крохотный гробик с м ладе
нцем, похожим на куклу.
Художник напряженно вглядывался в острые черты
покойной. Вдруг лицо его исказилось ужасом. Он кинул
альбом на ковер, вскочил, бросился к чемодану. Он пере
рыл его весь, до дна, разбросал по полу рубашки, носки,
галстухи... Нет, того, что он искал, не было! Он отчаянно
озирался по сторонам , тер рукою лоб...
— Полжизни за кисть! — воскликнул он хриплым
голосом, топнув ногою .— Забыл, забыл, несчастный!
Ищи же! Сотвори чудо!
Но кисти не было. Он пош арил по карм анам , нашел
перочинный нож, подбежал к дохе... Разве вырезать клок
меху и привязать к перу, к щепке? Но где взять ниток?
Ночь, все спят... его примут за сумасшедшего! И он
яростно схватил с дивана картон, швырнул его на стол,
сбегал в спальню за подуш ками, положил их на кресло,
чтобы было выше сидеть, и, хватая то один, то другой
цветной карандаш , с головой ушел в работу.
Он трудился без отдыха. Он снял пенсне и низко
наклонился к столу, бросал сильные и уверенные удары,
откидывался, вперяя взгляд в зеркало, светлый туман
317
которого был полон дрож ащ ими цветистыми огнями. От
жара свечей волосы художника на висках смоклись, от
напряжения вздулись жилы на шее. Глаза слезились и го
рели, черты лица обрезались.
Наконец он увидел, что лист картона безнадежно
испорчен,— нелепо и ярко загромож ден рисунками, сове
ршенно противоположными друг другу по смыслу и по
значению их: горячечное вдохновение художника совер
шенно не повиновалось ему, делало совсем не то, что ему
хотелось. Он перевернул картон и, схватив синий каран
даш , оцепенел на некоторое время. Раскрытый альбом
лежал возле его кресла. Из альбом а так и бил в глаза
длинный гроб и мертвый лик. Он порывисто захлопнул
альбом. В чемодане торчала из белья оплетенная фляжка
с одеколоном. Он вскочил, быстро отвинтил ее крышечку
и, обжигаясь, стал пить. Опорожнив фляжку почти до дна
и отдуваясь от душ истого пламени, с пылаю щ им горлом,
он опять пошел ш агать по комнате.
Вскоре юношеская сила овладела им — дерзкая реши
тельность, уверенность в каждой своей мысли, в каждом
своем чувстве, сознание, что он все может, все смеет, что
нет более для него сомнений, нет преград. Он исполнился
надежд и радости. Ему казалось, что мрачные, дьявольс
кие наваждения жизни, черными волнами заливавшие его
воображение, отступаю т от него. Осанна! Благословен
Грядый во имя Господне!
Теперь перед его умственным взором с потрясающей,
с небывалой доселе ясностью стояло лишь то, чего жажда
ло его сердце, сердце не раба жизни, а творца ее, как
мысленно говорил он себе. Небеса, преисполненные вечно
го света, млею щие эдемской лазурью и клубящиеся див
ными, хотя и смутными облакам и, грезились ему; свето
зарные лики и крылья несметных ликующих серафимов
проступали в жуткой литургической красоте небес; БогОтец, грозный и радостный, благий и торжествующий, как
в дни творения, высился среди них радужным исполинс
ким видением; Дева неизреченной прелести, с очами,
полными блаженства счастливой матери, стоя на облач
ных клубах, сквозящих синью земных далей, простертых
под Нею, являла миру, высоко поднимала на божествен
ных руках Своих М ладенца, блистаю щ его, как солнце,
и дикий, могучий Иоанн, препоясанный звериной шкурою,
на коленях стоял возле Ее ног, в исступлении любви,
нежности и благодарности целуя край Ее одежды...
318
И художник снова кинулся к своей работе. Он лом ал
и с лихорадочной поспешностью, трясущимися руками
вновь острил ножом карандаш и. Д огоравш ие свечи, оп
лывшие, текущие по раскаленным подсвечникам, еще ж а
рче пылали возле его лица, завеш анного вдоль щек м ок
рыми волосами.
В шесть часов он бешено давил кнопку звонка: он
кончил, кончил! Затем побежал к столу и стоя, с бью щ им
ся сердцем, стал ж дать коридорного. Теперь он был
бледен такой бледностью , что губы у него казались чер
ными. Вся куртка его была осыпана разноцветной пылью
карандашей. Темные глаза горели нечеловеческим стра
данием и вместе с тем каким-то свирепым восторгом.
Никто не шел. Г робовая тишина окружала его. Но он
стоял, он ждал, весь превративш ись в слух и ожидание.
Вот, сию минуту вбежит коридорный, и он, творец, завер
шивший свой труд, изливший свою душу по воле самого
Божества, быстро скажет ему заранее приготовленные,
страшные и победительные слова:
— Возьми. Я т е б е дарю это.
И он, близкий от стука своего сердца к потере созна
ния, крепко держал в руке картон. На картоне же, сплошь
расцвеченном, чудовищно гром оздилось то, что покори
ло его воображение в полной противоположности его
страстным мечтам. Дикое, черно-синее небо до зенита
пылало пожарами, кровавым пламенем дымных, разру
шающихся храмов, дворцов и жилищ. Дыбы, эшафоты
и виселицы с удавленниками чернели на огненном фоне.
Над всей картиной, над всем этим морем огня и дыма,
величаво, демонически высился огромный крест с распя
тым на нем, окровавленны м С традальцем , широко и по
корно раскинувшим длани по перекладинам креста.
Смерть, в доспехах и зубчатой короне, оскалив свою
гробную челюсть, с разбегу подавшись вперед, глубоко
всадила под сердце Распятого железный трезубец. Низ же
картины являл беспорядочную груду мертвых — и свал
ку, грызню, драку живых, смешение нагих тел, рук и лиц.
И лица эти, ощеренные, клыкастые, с глазам и, вы катив
шимися из орбит, были столь мерзостны и грубы, столь
искажены ненавистью, злобой, сладострастием братоу
бийства, что их можно было признать скорее за лица
скотов, зверей, дьяволов, но никак не за человеческие.
Париж, 1921
О ДУРАКЕ ЕМЕЛЕ,
КАКОЙ ВЫШЕЛ ВСЕХ УМНЕЕ
Емеля был дурак, а прожил на свете так, как дай Бог
всякому: не сеял, не пахал и никакой работы не знал, а на
печке сытенький полеживал. К самом у царю на оправда
нье на печке ездил.
Пош ел по воду Емеля,— его братья по сторонам
нанимались, а он только на печи лежал и невесткам
угожал, за водой вразвалочку ходил, дрова колол да
сладким сном занимался,— пришел на речку, а в воде
черная щука ходит. Он ее поскорей за хвост и давай на
берег тащ ить, а она его стала со слезьми об милости
просить:
— М ол, пусти меня, Емеля, я гожусь тебе в некое
время.
Он ее бросил, отпустил, а она и говорит:
— Проси, чего тебе хочется, не хочется.
— Мне,— говорит Емеля,— ведра несть не хочется:
пущай сами идут.
Она сейчас сказала: «По щучью по веленью, по моему
прошенью, идите, ведра, собой сами!» — Они и пошли
сами ко двору. Емеля следом за ними поспешает, песенки
потанакивает, а они покачиваю тся, как утки, сами идут.
По селу народ встречается, во все окна глядят: глянь-ка,
мол, глянь, у Емельки ведра сами идут! — А он дошел до
двора и шумит:
— Эй вы, двери-тетери, по щучью по веленью, по
моему прош енью, отворяйтесь, двери, собой сами! Мне
неохота себя трудить, у меня одна думка — послаже на
свете пожить!
Тут двери сейчас собой сами растворились, а ведра
только через порог посигиваю т, стали в избу прядатьскакать, а невестки от них куда попало кидаются, испужались дюже:
320
— Ч то это, дескать, такое, что это ты, дурак, дуросветишь? Где ты такое взял, что ведра у тебя сами ходят?
— У вас,— говорит Емеля,— не ходят, а у меня,—
говорит,— ходят. Это уж пущай умные хрип-то гнут!
Пеките мне блинов за работу!
Ну вот и не раз и не два ходил Емеля таким побытом
на речку, и всё ведра у него сами гуляли. П отом , глядь,
дров нету. Они и просят его, невестки-то:
— Емеля, а Емеля, у нас дров рубленых нету. Ступай
скорей за дровам и, а то тебе же на печи холодно будет.
Он опять им, ни слова не говоря, покоряется, выхо
дит, стало быть, на двор с ленцой, с раскорячкою и при
казывает:
— Мне,— говорит,— смерть не хочется дрова рубить,
ну-ка, по щучью по веленью, по моему прошенью, руби,
топор, сам. А вы, дрова-борова, идите собой сами в избу,
мне не хочется вас носить, себя беспокоить. С торона
наша, дескать, богатая, лень дремучая, рогатая: в тесные
ворота не лезет!
Топор-колун сейчас у него из рук ш мыг, взвился выше
крыши и пошел долбить, двери в сенцы, в избу распах
нулись, а дрова и давай скакать — прыгаю т, вроде как
рыбы али щуки, а невестки опять дуром этого дела
испужались, прячутся какая под стол, какая под коник,—
мол, попадет, насмерть ушибет! — а топор так и крошит,
так и валяет,— во-о сколько наш вырял, цельное беремя.
Невестки Емелю с гневом ругаю т, грозят братьям нажалиться, а он только, как сом, ухмыляется:
— Вы блины-то мне пеките знайте да маслом дюжей
поливайте,— а сам опять на печь в отставку полез, спать
да дремать, мусором голову пересыпать.
П отом не за долгое время и на дворе дрова* переве
лись. Невестки приступили, в лес его посылаю т, братья
ми тращ аю т, нынче, дескать, братья с работы придут, мы
им накажем, что ты нас не слухаешься, только лежишь да
тараканов мнешь, они тебя, облом а, не помилую т. А он,
Емеля, на расправу жидкий был, страсть этого боя боял
ся, вскочил поскорей с печи, оделся в свой зипун-малахай,
кушаком подпоясался, взял топор-колун и заткнул за
кушак за этот. Невестки говорят — тебе надо лош адь
запречь, ты ведь сам не умеешь по своей дурости, а он
говорит, а на что она мне, лош адь-то,— только м аять ее?
Я и на санях на одних съезжу, у вас не ходят без лошади
сани, а у меня вот ходят.
13
Заказ 4236
321
Пошел к саням, подвязал оглобли назад, сел и прика
зывает: «По щучью по веленью, по моему прошенью,
отворяйтесь, ворота, сами!» Ворота сейчас растворяю тся,
а он кричит: «А вы, сани, ступайте в путь-дорогу сами!»
Сани и полетели,— их лош адь так не везет, как их
понесло! — скачут через город, людей с ног долой сшиба
ют, давят, а ему, Емеле, и горю ш ка мало. Н арод — «ах,
ах, сани сами едут!» — хотели его окоротить — куда
тебе, его и след замело! П отом приехал он в лес, остано
вились эти сани, значит, в лесе. Слезает он с саней, Емеля,
вынимает топор из-за пояса:
— Н у-ка,— говорит,— руби, топор, по моему по щу
чьему веленью. А я посижу, погляжу, в голове маленько
почешу: страсть свербит что-й-то!
Топор сейчас же начинает рубить — только звон жундит по лесу! Н арубил, сколько надо, потом Емеля и гово
рит: «А вы, дрова, по моему прош енью , ложитесь в сани
сами, мне неохота вас класть, это мне не сласть». Дрова
и пошли прядать, головам и м отать да укладываться
в сани. Навил Емеля воз, заткнул топор за кушак-подпо
яску, садится на сани и приказывает, ступайте, мол, тепе
рича, сани, сами собой ко двору. Сани опять пустились
стрелой по городу, дворяне и миряне увидали — «ах, ах,
опять этот злодей, какой народ подавил!» — хотели его
перенять, забежали под дорогу с дубинками, с рогачами,
только не тут-то было, перенять-то его! П одавил с возом
народу еще боле, чем когда порожнём ехал, приезжает ко
двору, невестки оглядели в окно и давай опять ругать
его,— вот, мол, дурак какой глупый, сколько ты, облом,
народу безвинно подавил, а он им отвечает, а зачем,
говорит, они меня на табельной дороге окорачивали
с дубинками, с рогачами, под сани лезли? П отом сказал
свое щучье слово, ворота перед ним враз растворились,
он и въехал во двор с возом. Тут опять, значит, посигали
дрова-поленья в избу, напужали невесток опять этим
стуком, а Емеля-дурак залез на печь и опять наказал печь
ему блинов поболе да маслом м азать пожирнее.
Ну вот он ел, ел, потом глядь в окно, а тут розыск,
ищут его сотники, староста, хотят к наказанью пред
ставить за все его баснословья. Он, был, забился, куда
потемнее в угол, в сор, в паучину, ну только все-таки они
его нашли там , на этой печке.
— Слезай,— говорят,— Емеля, пришло твое время.
Что это ты дуросветишь, народ калечишь? Вот мы тебя
322
заберем и в холодную отведем, как это, мол, ты без
лошади ездишь, неладно делаеш ь, чепуху творишь?
Зачали его с йечки снимать, тащ ить, хотят его покою
лишить, а он обиделся на них и говорит дубинке своей,
какая у него в уголку стояла:
— Ну-ка,— говорит,— покажи им, дубинка, белый
свет!
Сказал свое щучье слово, а дубинка как взовьется, как
козлекнет из угла, да и давай их строчить по рукам, по
головам, старосту и сотников этих. Они — «ах, ах, что
это, дескать, такое, что дубинка нас по головам кроя?» —
да поскорей вон из хаты. Кинулись к становому, к страж
никам, он, говорят, нас не слухается, а силой его никак не
возьмешь, идите, значит, сами, может, он вас боле почи
тает, а про дубинку про эту, какая их угощ ала, понятное
дело, молчок. П отом собрались все урядники, стражники
и сам становой с ними, староста им указал, где он, Емеля,
спасается, они и входят в избу к нему всем гуртом:
— Ну теперь, Емеля-дурачок, мы тебя с солдатам и
заберем, саблями тебя зарубим ,— слезай скорей с печи,
надевай зипун на плечи, к допросу отправляйся!
А он опять не слухается,— их полна изба напихалась,
а он опять не идет, в углу песенку поет:
Ой, вы, очи, ясные мои очи,
Емеля на расправу итить не хоча!
Они его честью ум оляю т, а он опять свое, опять
эти очи поет. Ну, как они его опять раздражили, он
и говорит:
— По щучью по веленью, по моему моленью ,— а ду
бинка эта так и лежит с ним на печке,— ну-ка,— гово
рит,— дубинка, попотчуй их сахаром!
Та дубинка сейчас вставает и давай их охаживать
с головы на голову, станового и стражников, и повыг
нала, значит, всех из хаты вон.
— Ну что теперь с ним делать,— становой говорит,—
как его нам взять, ребята?
А один стражник и надумайся:
— Д авайте,— говорит,— обм аном возьмем. Скажем,
что тебя сам государь велел пригласить. Он тебе велит
всяких пряников медовых надавать. (А он, Емеля, лю би
тель был есть эти пряники и жамки.) Он тебя, мол,
досыта накормит, государь-то.
Сговорились так-то, пришли и давай его улещать,
323
волновать. Ну он и согласился. Ну хорош о, говорит,
благодарю вас за внимание, ступайте ко двору и не
беспокойте себя,— я сам к нему, к государю , поеду.
Они и ушли все от него, а он и приказывает печке:
— Ну-ка,— говорит,— печка, ступай-ка теперь, по
моему приказу, к самом у к царю во дворец! Про нас
с тобой слава до самого царя дош ла. Он, государь,
обещает меня жам кам и накорм ить, а я лю битель до них.
Печь сейчас же заворочалась, захрустела, загремела
по избе, вы просталась наружу с ним и полетела стрелой,
а он развалился на ней, все равно как на пассажирном
поезде, на паровозе едет. П одъезж ает к государеву двор
цу, приказывает царским вратам отворяться и прет пря
мо на печке на этой к балкону, к крыльцу к главному,
а сам шумит, кричит во всю глотку, во всю праведную,
«Ой, вы, очи, мои ясные очи!» Часовые слуги бегут, хотят
его унять, усовестить, а государь услыхал этот шумбардак и сам, значит, вместе с дочкой-наследницей на
крыльцо выходит:
— Ч то ты ,— говорит,— невежа, тут кричишь, зачем
ты ,— говорит,— в наши царские покои приехал, чудеса
твориш ь, на печке ездишь? Сказывай, кто ты такой. Ты,
верно, Емеля-дурачок?
А Емеля подымается с печки, разбирает виски с глаз,
утирает сопли-возгри и кланяется ему, государю своему:
— Так точно, мол, ваше императорское величество,
это я самый и есть. Я,— говорит,— затем сюда приехал,
государь-батю ш ка, что вы меня звали пряниками кор
мить, а я лю битель их есть.
— Я тебя не пряниками корм ить,— говорит ему госу
дарь с гневом,— я тебя велю сейчас в тю рьм у забрать!
Я тебя,— говорит,— заберу под арест.
— А за что же, ваше императорское величество, забе
рете вы меня?
— А за то,— говорит,— что ты на санях без лошади
ездишь, народ смутьяниш ь и жителей больш ое число
подавил, помял. Я велю сейчас тебе голову снесть. Вот
тебе меч и голова долой с плеч!
Ц арь ему говорит — на тебя жалоб много, за это тебе
нехорошо будет, за бесчестье такое, а он опять играет
песню «Ой, вы, очи, мои ясные очи», на печке лежит
и песню кричит во всеё рыло. Государь осерчал, раз
горячился, кликнул прислуг часовых,— взять, дескать,
его в двадцать четыре часа! — а Емеля, понявши такое
324 .
дело, полны портки со страху напустил и говорит по
скорей:
— По щучью по веленью, по моему низкому прош е
нью, влюбись в меня, царская дочь-наследница, просись
замуж за меня!
Прислуги бегут, хотят его с печи тащ ить, а царская
дочь начинает государя со слезами за него просить:
— Лучше, м ол, государь-батю ш ка, меня сказните,—
я не могу его злой смерти перенесть, у него волшебное
слово есть. Вы,— говорит,— не глядите, что он такой
сопатый, толстопяты й, глаза дыркою , нос просвиркою,
он нос утрет, за Иван-царевича сойдет!
Ну, государь и сжалился на нее, наследницу свою.
Оттрепал для видимости Емелю -дурака за вшивый ви
хор, наказал ему строго-настрого больш е так-то не оха
льничать, накидал ему на печку из собственных рук
леденцов-пряников, а Емеля накланялся ему, набил зоб
этими закусками, дубинкой махнул, печку повернул и по
шел чесать на печке ко двору, скачет-летит, а сам еще
пуще прежнего свою песню ш умит,— только по лесу
отзывается!
Тут долго ли, коротко ли, только царская дочь, как
только он, значит, скрылся с глаз долой, и зачни по нем
сохнуть, горевать: он ей просто с ума нейдет,— дюже
влюбилась в него по этому по щучьему слову! Государь
видит ее муку и, наконец того, обращ ается к ней, просит
ее во всем сознаться. Ну, она ему и покаялась:
— Государь, м ол, батю ш ка, я вся истянулась, исто
щала по нему, по Емеле-дураку. Не отдавай мне царствагосударства, а построй мне фамильный склеп-могилу,
коли не хочешь меня замуж за него отдать!
н у что тут делать государю при таких речах? Он
опять сжалился на нее и посылает сейчас посланников
в эту деревню, где, значит, Емеля проживал, лаптем щи
хлебал. Приехали эти посланники верхом на конях, на
шли его в этой деревне, взошли в избу и давай его
умолять:
— Емелю ш ка, милый, видно, мол, добился ты своего:
не будешь ни пахать* ни косить, будешь только жамки
в рот носить. Государь тебя честью к себе просит, хочет
дочку за тебя выдать. У тирай свои сопли, чеши свои
кудлы, надевай портки-рубаху — мы тебе за сваху!
А он, Емеля, еще лом ается,— а, дескать, теперь
мил стал!
325
— Я ,— говорит,— по-людски ничего не хочу делать.
Я всем головам голова. Я на печи поеду. Мне ваши
кареты-коляски без надобности. Мне с печи слезать не
хочется. М оя думка одна — себя не трудить, а на свете
послаже пожить.
Посланники, понятно, и на то обрадовались,— им
царь не велел без него и на глаза показываться,— на все
его причуды подписываю тся, в пояс ему кланяются, а он
велит братьям с невестками прибраться, как надо, и с ним
вместе ехать,— полно, мол, вам тут в лесу сидеть, на пни
глядеть! Они — в голос, кричат, ры даю т, не хотят с до
мом расставаться, робею т этого дела, ты, говорят, и нас
под великую беду подведешь, а он говорит, если, гово
рит, честью не поедете, я вас силком посажу. Велел всем
жаровые рубахи, красные сарафаны надевать — они, дурачки-то, лю бят красненькое,— насажал всех на печку,
чисто цветы какие, наказал сидеть смирно-благородно,
заиграл свою веселую песню и попер наружу,— только
пороги затрещали!
В поле навстречу ему — коляска золотая,— государь,
значит, выслал,— солдаты везде стоят, честь отдаю т, на
караул держат-тянутся, а он их и во вниманье не берет,
и опять его печка прямо к балкону везет. Выходит госу
дарь: «Приехал, говорит, Емеля?» — «Приехал, мол, так
точно. А на что, государь-батю ш ка, я нужен вам?» — «А
на то, говорит, нужен, что сокрушили вы мою дочку, хочу
вас повенчать с нею. С печи, говорит, поскорее слезайте,
а вы, дочка наша, хлеб-соль ему подавайте».
Ну, Емеля, понятно, поскорей долой, ему только и на
до было этого приглашенья, велел и братьям с невест
ками слезать, стать в сторонке и шепоту никакого не
делать, потом поцеловал, как надо, государю ручку, неве
сте честь честью поклонился,— хоть бы и не дураку
вп о р у !— хлеб-соль принял, и пошли они, значит, всем
миром, собором прямо в царские хоромы. Там государь
доложился домаш нему священнику, велел ему в церковь
итить, все к венцу готовить, а сам вынес икону заветную
и благословил Емелю с своей дочкой на жизнь вечную.
П отом , понятно, нос ему утерли, в бане отмыли, в крас
ный кафтан нарядили и свадьбу по всему закону сыграли,
а государь под него тут же полцарства своего подписал.
Я на том пиру, как говорится, был, да, признаться, все
это дело забыл,— дюже пристально угощали: и теперь
глаз от синяков не продеру!
326
А Емеля стал жить да поживать, на бархатных постелях
лежать, душу сладкими закусками ублаж ать да свою
царевну за хохолок держать:
— М ол, и без меня управятся,— с государством-то!
Париж, 1921
КОНЕЦ
I
На горе в городе был в этот промозглы й зимний день
тот роковой промежуток в борьбе, то безвластие, та
зловещ ая безлю дность, когда отступаю т уже последние
защитники и убегаю т последние из убегающих обывате
лей, но наступающий враг еще робеет и продвигается, то
крадучись, то порывисто, с трусливой дерзостью . Город
пустел все страшнее, все безнадежнее для оставшихся в нем
и мучающихся еще неполной разреш енностью своей судь
бы. По окраинам, возле вокзала и на совершенно вымер
ших улицах возле почты и государственного банка, где на
мостовых уже лежали убитые, то и дело поднимался треск,
град винтовок или спешно, дробно строчил пулемет.
К вечеру из-за северной заставы началась орудийная
пальба,— враг осмелел, почувствовал силу и решимость:
бодро раздавался тяжкий, глухой стук, от которого
вздрагивала земля, за ним великолепный, с победоносной
мощ ью режущий воздух и звенящий звук снаряда - и,
наконец, громовый разры в, оглуш аю щ ий весь город. П о
том внезапно пош ла частая и беспорядочная ружейная
стрельба на спусках в порт и в самом порту, все прибли
жаясь к «Патрасу», под французским флагом стоявшему
у набережной в К арантинной гавани. О ткуда-то донесся
быстро бегущий, тревожно и печально требующий до
роги рожок кареты скорой помощ и... Стало жутко и на
«Патрасе»,— то страш ное, что соверш алось на горе, до
ходило и до него. «Что же мы стоим? — послышались
голоса в толпе, наполнявшей пароход.— С ума сошли,
что ли, французы? Нас не выпустят, нас всех перере
жут!» — И все стали врать напропалую , стараясь зачемто еще более напугать и себя, и других: угля, говорят, нет,
команда, говорят, бунтует, м атросы красный флаг хотят
выкинуть... Между тем уже темнело.
328
Но вот, в пятом часу, выскочил наконец из-за старого
здания таможни и подлетел к пароходу крытый автом о
биль,— и у всех вырвался вздох облегчения: консул при
ехал, значит, слава Богу, сейчас отвалим . Консул, с пор
тфелем под мышкой, выпрыгнул из автом обиля и пробе
жал по сходням, за ним быстро прошел офицер в желтых
крагах и в короткой волчьей шубке мехом наружу, наро
чито грубого и воинственного вида, и тотчас же загреме
ла лебедка, и к автом обилю стала спускаться петля кана
та. Все с жадным лю бопы тством столпились к борту, уже
не обращ ая внимания на стрельбу где-то совсем близко,
автомобиль, охваченный петлей, покосился, отделился от
земли и беспомощно поплыл вверх с криво повисшими,
похожими на поджатые лапы колесами... Два часовых,
два голубых солдатика в железных касках, стояли с кара
бинами на плечо возле сходней. Вдруг откуда-то появил
ся перед ними яростно запыхавшийся господин в боб
ровой шапке, в длинном пальто с бобровым воротником.
На руках у него спокойно сидела прелестная синеглазая
девочка. Господин, заметно было, повидал виды. Он был
замучен, он был так худ, что пальто его, забрызганное
грязью , с воротником точно зализанны м, висело как на
вешалке. А девочка была полненькая, хорош о и тепло
одета, в белом вязаном капоре. Господин кинулся к сход
ням. С олдаты было двинулись к нему, но он так неожи
данно и так свирепо погрозил им пальцем, что они
опешили, и он неловко вбежал на пароход.
Я стоял на рубке над каю т-компанией и с бессмыслен
ной пристальностью следил за ним. П отом так же тупо
стал смотреть на туманившийся на горе город, на гавань.
Темнело, орудийная, а за нею и ружейная стрельба см ол
кла, и в этой тишине и уже спокойно надвигающихся
сумерках чувствовалось, что дело уже сделано, что город
сдался, покорился, что теперь он уже вполне беззащитен
от вваливающихся в него победителей, несущих с собой
смерть и ужас, грабеж, надругательство, убийства, голод
и лю тое рабство для всех поголовно, кроме самой подлой
черни. В городе не было ни одного огня, порт был пуст,—
«Патрас» уходил последним. За рейдом терялась в сум
рачной зимней мгле пустыня голых степных берегов.
Вскоре пошел мокрый снег, и я, насквозь промерзнув за
долгое стояние на рубке, побежал вниз. Мы уже двига
лись,— все плыло подо мною , набережная косяком от
ходила прочь, тум анно-темная городская гора валилась
329
назад... П отом шумно заклубилась вода из-под кормы, мы
круто обогнули мол с м ертвы м, темным м аяком , выровня
лись и пошли полным ходом... П рощ ай, Россия, бодро
сказал я себе, сбегая по трапам .
И
П ароход, конечно, уже окрестили Ноевым ковчегом,—
человеческое остроумие не богато. И точно, кого только не
было на нем? Были крупнейшие мошенники, обременен
ные наживой, покинувшие город спокойно, в твердой
уверенности, что им будет неплохо всюду. Были люди
порядочные, но тоже пока еще спокойные, бежавшие
впервые и еще не вполне сознавшие всю важность того, что
случилось. Были даже такие, что бежали совсем неожидан
но для себя, что просто заразились общим бегством
и сорвались с места в самую последнюю минуту, без
вещей, без денег, без теплой одежды, даже без смены белья,
как, например, какие-то две певички, не к месту нарядные,
смеявшиеся над своим нечаянным путешествием, как над
забавным приключением. Но преобладали все же настоя
щие беженцы, бегущие уже давно, из города в город, и,
наконец, добежавшие до последней русской черты.
Три четверти людей, сбившихся на «Патрасе», уже
испытали несметное и неправдоподобное количество вся
ких потерь и бед, смертельных опасностей, жутких и неле
пых случайностей, мук всяческого передвижения и борь
бы со всяческими препятствиями, крайнюю тяготу телес
ной и душевной нечистоты, усталости. Теперь, утратив
последние остатки человеческого благополучия, растеряв
друг друга, забыв всякое людское достоинство, жадно
тащ а на себе последний чемодан, они сбежались к этой
последней черте, под защ иту счастливых, далеких от всех
их страданий и потому втайне гордящихся существ, назы
ваемых французами, и эти французы дозволили им укры
ться от последней погибели в то утлое, тесное, что назы
валось «П атрасом » и что в этот зимний вечер вышло со
всем своим сбродом навстречу мрачной зимней ночи,
в пустоту и даль мрачного зимнего моря. Ч то должен
был чувствовать весь этот сброд? На что могли надеяться
все те, что сбились на «Патрасе», в том совершенно
загадочном, что ожидало их где-то в Стамбуле, на Кип
ре, на Балканах? И, однако, каждый из них на что-то
330
надеялся, чем-то еще жил, чему-то еще радовался и со
всем не думал о том страш ном морском пути в эту
страшную зимню ю ночь, одной трезвой мысли о кото
ром было бы достаточно для полного ужаса и отчаяния.
По милости Божьей, именно Трезвости-то и не бывает
у человека в наиболее роковые минуты жизни. Человек
в эти минуты спасительно тупеет.
Всюду на пароходе все было загромож дено вещами
и затоптано грязью и снегом. Всюду была беспорядочная
теснота и царило оживление табора, людей только что
спасшихся, страстно стремившихся спастись во что бы то
ни стало и вот наконец добившихся своего, после всех
своих мучений и страхов наконец поверивших, что они
спасены, что они уже вне опасности и что они живы,—
что бы там ни было впоследствии! Человек весьма охот
но, даже с радостью освобождается от всяческих челове
ческих уз, возвращ ается к первобытной простоте и неуст
роенности, к дикому образу существования,— только
позволь обстоятельства, только будь оправдание. И на
«Патрасе» все чувствовали, что теперь это позволено, что
теперь это можно — не стыдиться ни грязных рук, ни
потных под ш апками волос, ни жадной еды не вовремя,
ни неумеренного куренья, ни разворачивания при посто
ронних своего скарба, нутра своей обычно сокровенной
жизни.
Всюду были узлы, чемоданы и люди: и в рубке над
кают-компанией, где поминутно хлопала тяжелая дверь
на палубу и несло сырым ветром со снегом, и на лестнице
в каю т-компанию , и под лестницей, и в столовой, где
воздух был уже очень испорченный. Трудно было пройти
от тех нестесняющихся и опытных, предусмотрительных
господ, что уже захваты вали себе местечко, располагались
по полу со своими постелями и семьями. Прочие, споты ка
ясь на эти постели, перепрыгивая через узлы и чемоданы,
наталкиваясь друг на друга, бегали с чайниками за кипят
ком, тащили где-то добы ты е,— за какие угодно деньги
и чем дороже, тем радостнее! — огромные белые хлебы,
торжествуя друг перед другом своей ловкостью , настойчи
востью и даже бессовестностью. Столы завалили съес
тным, сидели за ними тесно, в шапках и калошах, поспеш
но ели и пили, сорили яичной скорлупой, угощали друг
друга колбасой и салом, со смехом рассказывая, что вчера
мужик на базаре содрал вот за этот кусок четыре тысячи
«думскими», пробивали перочинными ножами бры зга
331
ющие рыжим маслом жестянки... Длинный господин,
явившийся на пароход последним, несколько раз пробегал
по столовой с коробкой консервированного молока в ру
ке,— где-то устроил свою девочку и хлопотал накормить
ее. Вид у него был все такой же грозный и решительный,
и еще заметнее было теперь,— он был без пальто,— как
худа его шея, как велика бобровая шапка, как мягки
и сальны длинные волосы.
III
П од лестницей была особенно гнусная теснота, об
разовались две нетерпеливых очереди — одна возле нуж
ников, в двери которых ожидающ ие поминутно стучали,
и другая возле лакеев, раздававш их красное вино, налива
вших его из бочки в бутылки, кружки и чайники, с кото
рыми толпились беженцы. Вино было даровое, и потому
воспользоваться им хотелось всем, даже и не пьющим.
Я скорее многих других пробился к лакеям, получил
целый литр й, возвратясь в столовую и пристроившись
к уголку стола, стал медленно пить и курить.
Только что разнесся слух, что перед самым нашим
отходом из порта было получено на «Патрасе» страшное
радио: два парохода, тоже переполненные такими же, как
мы, и вышедшие раньше нас на сутки, потерпели круше
ние из-за снежной бури — один у самого Босфора, другой
у болгарских берегов. И новая угроза повисла над нами,
новая неопределенность — дойдем ли мы до К онстан
тинополя, и если дойдем, то когда? Ни курить, ни пить
мне не хотелось; сигара была ужасная, вино холодное,
лиловое. Но я сидел, пил и курил. Уже началось то
напряженное ожидание, которы м живешь в море при
опасных переходах. «П атрас» был стар, перегружен, по
года разы гры валась с каждой минутой все круче... Б оль
шинство утешало себя тем, что мы идем быстро, уверен
но. Но я, по своей морской опытности, хорошо знал, что
бы строта эта только кажущаяся. Это не мы увеличивали
ход, это росло волнение.
Вода уже шумно неслась вдоль наших тонких стен, все
чаще и все яростнее накаты вая с боков, все тяжелее
стукая в стены и с плеском, шипением ссыпаясь с них. За
стенами была непроглядная ночь, горами, без толку, без
смысла, ходило мрачное, ледяное, зимнее море. В черные
332
стекла ливнем летели брызги, лепило мокрым белым
снегом, свистел, крепко дул ветер, холодное дыхание
которого то и дело чувствовалось в ды м ном, жарком
и уже вонючем воздухе низкой столовой, все-таки радова
вшей своим светом и теплом, тем ую том, которого так
первобытно жаждет человеческое сердце, еще помнящее
страхи древней жизни, пещерных, свайных дней. И я тоже
неосознанно радовался этому свету и теплу, сидя за своей
бутылкой; слушал говор, галду своих спутников, чего-то
ждал и что-то дум ал,— вернее, все собирался что-то
обдумать и понять как следует. Стало уже упруго по
дымать и опускать, стало валить на сторону, скрипеть
переборками, диванами и креслами, в которых мы сиде
ли. «Патрас» будто быстро шел среди качавшихся, рас
ступавшихся и опять с плеском и ш умом сходившихся
водяных гор, шел, весь дрож а, и что-то работало внутри
него все торопливее, с перебоями, с перерывами выделы
вая «траттататата». Вдруг ветер налетел и засвистал
бешено, волна ударила так тяжко и, освещенная нашим
огнем, так страш но заглянула своей мутной слюдой,
своей громадой в стекла, что многие вскрикнули и пова
лились друг на друга, думая, что мы уже гибнем... П отом
все опять пришло в порядок, опять пош ло с дрожью
и перерывами это «траттататата»,— и вдруг опять удари
ло, и опять дико засвистало и глубоко окунуло, опустило
в расступившуюся водяную пропасть... «Началось!» —
подумал я с нелепой радостью .
Вскоре стол опустел. Больш инство стонало, том и
лось,— с надры вом , с молящ им и криками извергало из
себя всю душу, валялось по диванам, по полу или поспе
шно, падая и спотыкаясь, бежало вон из столовой. То
тут, то там кого-нибудь безобразно хлестало, а выбега
ющие махали дверями, и сырой холод стал меш аться
с кислым зловонием рвоты. Уже нельзя было ни ходить,
ни стоять, убегать надо было опром етью , сидеть — упи
раясь спиной в кресло, в стену, а ногами в стол, в чем ода
ны. Все так же казалось, что размахиваю щ ийся и вправо,
и влево, и вверх, и вниз пароход идет с бешеной поспеш
ностью, внутри его грохотало уже неистово, и перерывы,
отдыхи в этом грохоте казались мгновениями счастья...
А наверху был сущий ад. Я допил вино, докурил сигару и,
падая во все стороны , побрел в рубку. Я одолел лестницу
и пробовал одолеть дверь наружу, выглянуть — ледяной
ветер перехватывал дыхание, резал глаза, слепил снегом,
333
с звериной яростью валил назад... Обмерзлые, побеле
вшие мачты и снасти ревели и свистали с остервенелой
тоской и удалью , студенистые холмы волн перекатыва
лись через палубу и опять, опять росли из-за борта
и страш но светились взмыленной пеной в черноте ночи
и моря... Крепко прохваченный холодом и морской све
жестью, я насилу добрался назад до столовой, потом до
своей каю ты, по некоторым причинам предоставленной
в мое распоряжение. Там было темно и все скрипело,
возилось, точно что-то живое, борющееся. Проклятый
корабельный пол, косой, предательский, зыбко уходил
из-под ног. И, когда он уходил особенно глубоко, в стену
особенно тяжко ударяла гром ада воды, все старавш аяся
одним махом сокрушить и захлестнуть «Патрас». Но
«Патрас» только глубоко нырял под этим ударом и снова
пружинил наружу, где на него обрушивался 'новый
враг — налетал ураган со снегом, насквозь пронзавший
мокрые стены своим ледяным свистящим дыханием...
IV
И не раздеваясь,— раздеться было никак нельзя, того
гляди, расшибет об стену, об умывальник, да и слишком
было холодно,— я нащупал нижнюю койку и, улучив
удобную минуту, ловко повалился на нее. Все ходило,
качалось, дурманило. Бухало в задраенный иллю мина
тор, с ш умом стекало и бурлило’ — противно, как в ка
ком-то чудовищном чреве. И, понемногу пьянея, отдава
ясь все безвольнее в полную власть всего этого, я стал то
задрем ы вать, то внезапно просыпаться от особенно бе
шеных размахов и хвататься за койку, чтобы не вылететь
из нее. Труба в рукомойнике, его сточная дыра гудела,
гудела — и вдруг начинала булькать, реветь и захлебы
ваться... Ах, встать бы, заткнуть чем-нибудь это анафемс
кое горло! Но не было воли даже приподняться, как ни
готовился я вот-вот решиться на это. И потекли часы за
часами, и стало казаться, что уже никогда не минет эта
мука качания, эта ночь, этот мрак, завывание, шум,
плеск, шипение и все новые и новые удары то и дело
налетающ их откуда-то из страш ной водной беспредель
ности волн...
В полусне, забытьи я что-то думал, что-то вспоми
нал... Приш ло в голову и стало повторяться, баюкать:
334
Гром и шум, корабль качает,
Море Черное шумит...
— Как дальше? — в полусне спраш ивал я себя.—
Ах, да!
Снится мне — я свеж и молод...
О т зари роскошный холод
Проникает в сад...
Как все это далеко и ненужно теперь! Так только,
грустно немного, жаль себя и еще чего-то, а за всем
тем — Бог с ним! И опять повторялись стихи и опять
путались, опять клонило в сон, в дурман, и опять все
лезло куда-то вверх, скрипело, боролось — и все лишь
затем, чтобы опять неожиданно разреш иться срывом,
а за ним новым пружинным подъемом, и новым шипени
ем бурлящей, стекающей воды, и пахучим холодом завы
вающего ветра, и клокочущим ревом захлебывающ егося
умывальника... Вдруг я совсем очнулся, вдруг меня оза
рило: да, так вот оно что — я в Черном море, я на чужом
пароходе, я зачем-то плыву в К онстантинополь, Рос
сии — конец, да и всему, всей моей прежней жизни тоже
конец, даже если и случится чудо и мы не погибнем в этой
злой и ледяной пучине! Только как же это я не понимал,
не понял этого раньше?
Париж, 1921
косцы
Мы шли по больш ой дороге, а они косили в м олодом
березовом лесу поблизости от нее — и пели.
Это было давно, это было бесконечно давно, потому
что та жизнь, которой все мы жили в то время, не
вернется уже вовеки.
Они косили и пели, и весь березовый лес, еще не
утративш ий густоты и свежести, еще полный цветов и за
пахов, звучно откликался им.
Кругом нас были поля, глушь серединной, исконной
России. Было предвечернее время июньского дня. Старая
больш ая дорога, заросш ая кудрявой муравой, изрезанная
заглохш ими колеями, следами давней жизни наших отцов
и дедов, уходила перед нами в бесконечную русскую даль.
Солнце склонялось на запад, стало заходить в красивые
легкие облака, смягчая синь за дальними извалами полей
и бросая к закату, где небо уже золотилось, великие
светлые столпы, как пишут их на церковных картинах.
С тадо овец серело впереди, старик-пастух с подпаском
сидел на меже, навивая кнут... К азалось, что нет да
никогда и не было ни времени, ни деления его на века, на
годы в этой забытой — или благословенной — Богом
стране. И они шли и пели среди ее вечной полевой тишины,
простоты и первобытности с какой-то былинной свободой
и беззаветностью . И березовый лес принимал и подхваты
вал их песню так же свободно и вольно, как они пели.
Они были «дальние», рязанские. Они небольшой ар
телью проходили по наш им, орловским, местам, помогая
нашим сенокосам и подвигаясь на низы, на заработки во
время рабочей поры в степях еще более плодородных,
чем наши. И они были беззаботны , дружны, как бывают
люди в дальнем и долгом пути, на отдыхе от всех семей
ных и хозяйственных уз, были «охочи к работе», несоз336
нанно радуясь ее красоте и спорости. Они были как-то
стариннее и добротнее, чем наши,— в обычае, в повадке,
в языке,— опрятней и красивей одеждой, своими мягкими
кожаными бахилками, белыми ладно увязанными онуча
ми, чистыми порткам и и рубахами с красными, кумачо
выми воротами и такими же ластовицами.
Неделю том у назад они косили в ближнем от нас лесу,
и я видел, проезжая верхом, как они заходили на работу,
пополудновавши: они пили из деревянных жбанов род
никовую воду,— так долго, так сладко, как пью т только
звери да хорошие, здоровые русские батраки,— потом
крестились и бодро сбегались к месту с белыми, блестя
щими, наведенными, как бритва, косами на плечах, на
бегу вступали в ряд, косы пустили все враз, широко,
играючи, и пошли, пошли вольной, ровной чередой. А на
возвратном пути я видел их ужин. Они сидели на засвеже
вшей поляне возле потухшего костра, ложками таскали
из чугуна куски чего-то розового.
Я сказал:
— Хлеб-соль, здравствуйте.
Они приветливо ответили:
— Д оброго Здоровья, милости просим!
Поляна спускалась к оврагу, открывая еще светлый за
зелеными деревьям запад. И вдруг, приглядевшись,
я с ужасом увидел, что то, что ели они, были страшные
своим дурманом грибы-мухоморы. А они только засме
ялись:
— Ничего, они сладкие, чистая курятина!
Теперь они пели: «Ты прости, прощ ай, любезный
друг!» — подвигались по березовому лесу, бездумно ли
шая его густых трав и цветов, и пели, сами не замечая
того. И мы стояли и слушали их, чувствуя, что уже
никогда не забы ть нам этого предвечернего часа и никог
да не понять, а главное, не высказать вполне, в чем такая
дивная прелесть их песни.
Прелесть ее была в откликах, в звучности березового
леса. Прелесть ее была в том , что никак не была она
сама по себе: она была связана со всем, что видели,
чувствовали и мы, и они, эти рязанские косцы. Прелесть
была в том несознаваемом, но кровном родстве, которое
было между ими и нами — и между ими, нами и этим
хлебородным полем, что окружало нас, этим полевым
воздухом, которы м дыш али и они, и мы с детства,
этим предвечерним временем, этими облаками на уже
337
розовею щ ем западе, этим свежим, м олоды м лесом, пол
ным медвяных трав по пояс, диких несметных цветов
и ягод, которые они поминутно срывали и ели, и этой
больш ой дорогой, ее простором и заповедной далью .
Прелесть была в том , что все мы были дети своей родины
и были все вместе и всем нам было хорошо, спокойно
и лю бовно без ясного понимания своих чувств, ибо их и не
надо, не должно понимать, когда они есть. И еще в том
была (уже совсем не сознаваемая нами тогда) прелесть,
что эта родина, этот наш общий дом была — Россия, и что
только ее душа м огла петь так, как пели косцы в этом
откликаю щ емся на каждый их вздох березовом лесу.
Прелесть была в том , что это было как будто и не
пение, а именно только вздохи, подъемы м олодой, здоро
вой, певучей груди. Пела одна грудь, как когда-то пелись
песни только в России и с той непосредственностью, с той
несравненной легкостью , естественностью, которая была
свойственна в песне только русскому. Чувствовалось —
человек так свеж, крепок, так наивен в неведении своих
сил и талантов и так полон песнью, что ему нужно только
легонько вздыхать, чтобы отзы вался весь лес на ту до
брую и ласковую, а порой дерзкую и мощную звучность,
которой наполняли его эти вздохи. Они подвигались, без
малейшего усилия бросая вокруг себя косы, широкими
полукругами обнажая перед собою поляны, окашивая,
подбивая округ пней и кустов и без малейшего напряже
ния вздыхая, каждый по-своему, но в общем выражая
одно, делая по наитию нечто единое, совершенно цель
ное, необыкновенно прекрасное. И прекрасны совершен
но особой, чисто русской красотой были те чувства, что
рассказывали они своими вздохами и полусловами вме
сте с откликаю щ ейся далью , глубиной леса.
Конечно, они «прощались, расставались» и с «роди
мой сторонушкой», и со своим счастьем, и с надеждами,
и с той, с кем это счастье соединялось:
Ты прости, прощай, любезный друг,
И, родимая, ах да прощай, сторонушка! —
говорили, вздыхали они каждый по-разному, с той или
иной мерой грусти и лю бви, но с одинаковой беззаботно
безнадежной укоризной.
Ты прости, прощай, любезная, неверная моя,
По тебе ли сердце черней грязи сделалось! —
говорили они, по-разному жалуясь и тоскуя, по-разному
338
ударяя на слова, и вдруг все разом сливались уже в совер
шенно согласном чувстве почти восторга перед своей
гибелью, молодой дерзости перед судьбою и какого-то
необыкновенного, всепрощ ающ его великодушия,— точно
встряхивали головам и и кидали на весь лес:
Коль не любишь, не мил — Бог с тобою,
Коли лучше найдешь — позабудешь! —
и по всему лесу откликалось на дружную силу, свободу
и грудную звучность их голосов, зам ирало и опять, звуч
но гремя, подхватывало:
Ах, коли лучше найдешь — позабудешь,
Коли хуже найдешь — пожалеешь!
В чем еще было очарование этой песни, ее неизбывная
радость при всей ее будто бы безнадежности? В том,
что человек все-таки не верил, да и не мог верить, по
своей силе и непочатости, в эту безнадежность. «Ах,
да все пути мне, молодцу, заказаны!» — говорил он,
сладко оплакивая себя. Но не плачут сладко и не пою т
своих скорбей те, которы м и впрямь нет нигде ни пути,
ни дороги. «Ты прости, прощ ай, родимая сторонуш
ка!» — говорил человек — и знал, что все-таки нет ему
подлинной разлуки с нею, с родиной, что куда бы ни
забросила его доля, все будет над ним родное небо,
а вокруг — беспредельная родная Русь, гибельная для
него, балованного, разве только своей свободой, про
стором и сказочным богатством . «Закатилось солнце кра
сное за темные леса, ах, все пташки приумолкли, все
садились по местам!» Закатилось мое счастье, вздыхал
он, темная ночь с ее глушью обступает меня,— и все-таки
чувствовал: так кровно близок он с этой глуш ью, живой
для него, девственной и преисполненной волшебными
силами, что всюду есть у него приют, ночлег, есть чье-то
заступничество, чья-то добрая забота, чей-то голос, ше
пчущий: «Не тужи, утро вечера мудренее, для меня нет
ничего невозможного, спи спокойно, дитятко!» — И из
всяческих бед, по вере его, выручали его птицы и звери
лесные, царевны прекрасные, премудрые и даже сама
Баба-Я га, жалевш ая его «по его младости». Были для
него ковры-самолеты, шапки-невидимки, текли реки м о
лочные, таились клады самоцветные, от всех смертных
чар били ключи вечно живой воды, знал он молитвы
и заклятия, чудодейные опять-таки по вере его, улетал
из темниц, скинувшись ясным соколом, о сырую Землю339
М ать ударившись, заступали его от лихих соседей и воро
гов дебри дремучие, черные топи болотные, пески лету
чие — и прощ ал милосердный Бог за все посвисты уда
лые, ножи острые, горячие...
Еще одно, говорю я, было в этой песне,— это то, что
хорошо знали и мы, и они, эти рязанские мужики, в глу
бине души, что бесконечно счастливы были мы в те дни,
теперь уже бесконечно далекие — и невозвратимые. Ибо
всему свой срок — миновала и для нас сказка: отказались
от нас наши древние заступники, разбежались рыскучие
звери, разлетелись вещие птицы, свернулись сам обра
ные скатерти, поруганы м олитвы и заклятия, иссохла
М ать-Сы ра-Земля, иссякли животворные ключи — и на
стал конец, предел Божьему прощению.
Париж, 1921
ПОЛУНОЧНАЯ ЗАРНИЦА
Изба в густом майском лесу, перед ней поляна, среди
поляны раскидистая яблоня, лесовка, вся белая и куд
рявая от цвета. Солнце уже село за лесом, но еще долго
будет светло. Все свежо, м олодо, всего преизбыток —
зелени, цветов, трав, соловьев, горлинок, кукушек. И сла
дко, лесом, цветами, травам и пахнет легкий холодок
зари. За теми чащ ами, над которыми светлая пустота
весеннего заката и которые спускаются в лесные овраги,
розовею щ им зеркалом сквозит пруд, и в нем иногда
квохчет лягушка, том но, изнемогая от наслаждения. С о
ловьи низко перелетаю т над поляной, гоняются друг за
другом, на лету цокаю т, трещ ат.
Верховая лош адь, кажущаяся под седлом еще легче
и красивее, стоит под яблоней. Она тянется мордой
к мелкой листве среди белых цветов, обрывает ее и все
время звучно жует. А я сижу на пне возле избы, и мне
приятно, что я здоров, молод, что я хорошо езжу и что
лош адь ценит это, лю бит меня, что она так женственна
и породиста, что она с одинаковым удовольствием поко
ряется мне во всем — принимает на себя седло, чувствует
крепко охватившие ее подпруги, идет крупным, вольным
шагом или во весь опор скачет, стоит возле крыльца, на
меже в поле, под деревом в лесу...
В избе, на лавке возле окош ка — девочка лет трех,
в чепчике. Она занята тем, что бьет себя по губам: бам,
бам, бам! За ней, внутри Избы, черно и жарко.
Ш ирота и глубина светлого заката сократилась, по
меркла. В бездонной высоте, сереющей над поляной,
парами налетаю т вальдш непы, на мгновенье останав
ливаются — и летят дальш е. Лягуш ка см олкла,— во
всем лесу тишина, только щебечут где-то вблизи две
птички, да и то как-то безжизненно, перед сном. И все
341
чаще, все страннее смотрит вверх, на сереющую синеву,
где уже мелко проступаю т первые зерна звезд, горбатая
девка, смирно сидевшая весь вечер на траве неподалеку
от яблони.
Вверху — небо, вправо — померкш ая заря, впереди,
за яблоней,— далекие красноватые просветы в черных
лесных низах. И я тоже смотрю — то в вышину, то на эти
просветы, то на лош адь, то на девку — и тогда она, не
глядя, тотчас чувствует мой взгляд и стыдливо подбирает
ноги, оправляет платье. Она чисто и приятно одета. Лицо
у нее слегка широкоскулое, но тонкое, озаренное прозрач
ной бледностью. Трогательно ее ожерелье на худых клю
чицах, девичья льняная сорочка, маленькие босые ноги —
и странен, даже немного страшен ее частый и несмелый
взгляд в небо.
П одходит ее м ать — воротилась из села, принесла
мешочек пшена, связку кренделей.
П оздоровавш ись со мной, садится на порог избы,
вздыхает:
— Была в селе, купила кой-чего... А вы давно тут?
Аню тка не плакала? Н а нее надежды нету,— говорит она,
разумея горбатую , которая слушает так, будто говорят
не про нее, а про кого-то другого,— она у нас, сами
знаете, какая...
Я знаю, но баба подробно и не спеша рассказывает
или скорее вслух передумывает все то, что я слышал уже
много раз:
— Ч то ж, дош ло до того, что два раза из омута
вынимали... П риш ла я как-то из села, а она в пруде по
горло, топиться хочет... А намедни с осинки сняла: соби
раю сушь в лесу, глядь, а она висит на суку, еле ногами
травы касается,— уж краски по лицу пошли... «Все, гово
рит, ходит Он ко мне, душит, настигает...» Ночью про
снусь, а она задыхается, кричит: «Ч то ты? Ч то ты? Пусти,
не хочу!» — А самой, по голосу слышу, лестно, сладко...
Спать без того не ложится,— молится, приговаривает:
«Не надейся, не надейся, с собой не положу! Всю постелю
закрещу!» Тает, на нет сош ла, осталось нарядить да
в гроб положить... Уж я с ней работы и не спрашиваю,
грех и спраш ивать... Куда вся храбрость девалась, а пре
жде чистый огонь была, нежная, обидчивая... Дело м оло
дое, тайное, какой только думки в голове нету! Иной раз
проговорится,— глаза потупит, закраснеется и шепчет:
«Ну что ж, ну, горбатая, а все лицом не хуже других... Ну
342
и пускай никто не возьмет, постыдится с такой-то под
венец стать... Найду себе получше дружка, потаенного,
полуночного...» Какой страш ный грех говорит, а все ду
мается — помрет, все Господь простит...
Девка сидит прямо, неподвижно, не слушает, приста
льно и странно глядит в темноту леса...
Д омой еду полями. Земля залита темнотой, темнота
поднимается снизу, затопляет далекую зарю , последний
след ее. Свежо,— пахнет и зеленью уже поднявшихся
ржей, и росистой травой на межах, и всем тем, полевым,
ночным, среди чего я родился, вырос, чем так сладко
живу...
Баба говорила: «Я сплю с Аню ткой, на нарах, а она на
конике, под Святы ми... Ночью проснусь — сидит, в око
шечко, на звезды, на ночь, на лес смотрит... У меня,
говорит, звезда лю бим ая есть, верная, неизменная, П олу
ночная Зарница...»
Полуночная Зарница. Звезда любви, Звезда предрас
светная.
Л ош адь идет подбористо, точно чует мои думы ,—
видны ее настороженные уши на слабом свете зари... О,
красавица, умница, лю бим ая моя! Как передать словами
нашу с тобой близость, нашу лю бовь,— нет тоньше,
таинственней и чище этой лю бви, навеки безмолвной,
навеки верной, не обманываю щ ей, любви между челове
ком и животным!
А этот, теперь уже темный и такой зловещий, лес
и она, эта страш ная и прекрасная горбунья? М ать, верно,
уже спит, а она, живая покойница, сидит на лавке под
Святыми, глядит, слушает — одна во всем мире,— и все,
кроме человека, все с ней и в ней — и ночь, и лес, и вся
вселенная, вся тайна ее — и уж так с ней и в ней, как нам
никому не дано, потому что уже совсем вне нашего мира
она, уже во власти этого П отаенного, Полуночного, чья
дивная и грозная Звезда горит перед зарею над лесом...
И я обнимаю и целую сильную атласную шею своей
бессловесной возлю бленной, чтобы слыш ать ее грубый
запах, чтобы чувствовать земную плоть, потому что без
нее, без этой плоти, мне слиш ком жутко в этом мире,
и натягиваю поводья, и лош адь тотчас же отвечает мне
всем своим существом — и легко, горячо несет меня по
темной дороге к дому.
Париж, 1921
ПРЕОБРАЖЕНИЕ
Двор был богатый, семья больш ая.
Старик, наплодив детей и внуков, в свое время помер,
но старуха зажилась и жила так долго, что, казалось,
никогда не будет конца ее жалкому и нудному сущест
вованию.
Это они со стариком были строителями и владыками
всего этого обш ирного, прочного, теперь уже давно
обжитого, вросшего в свое место, грязного и уютного
гнезда с его гумном, дуплистыми лозинами, амбарами,
черной избой в три связи, грубым до дикости скотным
двором , потонувш им в навозе и переполненным сытой
скотиной. Это они когда-то были молоды , красивы,
разумны и строги, а потом стали как-то теряться среди
все увеличивающейся и крепнущей молодежи, то в од
ном, то в другом уступать ей свою волю и наконец
совсем сошли на нет, захирели, высохли, сгорбились,
забились на полати, на печь, отчудились сперва от семьи,
а потом и друг от друга, чтобы уже навеки разлучиться
по м огилам.
После смерти старика старуха почувствовала себя
особенно неловко на белом свете — и сократилась до
последнего, совсем как будто забы ла, что ведь все это
молодое, сильное царство, в котором она стала такой
ненужной, развела она, она. Вышло как-то так, что оказа
лась она самым ничтожным существом во всем дворе,
живущим в нем точно из милости, годным лишь на то,
чтобы ю титься на жаркой печи зим ою , а летом цыплят
стеречь, избу караулить в рабочую пору... К ом у бы при
шло в голову бояться ее, дум ать о ней!
Но вот захворала уже как следует, забилась на печь
уже без всякого притворства, закры ла глаза, дыш а горя
чо и беспомощно, с такой великой усталостью , что даже
344
у плечистых невесток повернулось сердце от жалости.
«М амушка, ай тебе курятинки сварить, либо лапшицы
молочной? М ожет, хочется чего? М ожет, самовар поста
вить?» — А она только дыш ит в забытьи, только слабо
и благодарно рукой шевелит...
Наконец развязала всех — отош ла.
Глубокая ночь, зима. Ночь для нее, среди живых,
последняя. На дворе метель и темь, вся деревня спит.
Спит и весь двор,— обе жилые связи полны спящими,—
и над всей этой зимней ночью и метелью , сном и глушью
двора и деревни царит М ертвая: вчерашняя жалкая и за
битая старуш онка преобразилась в нечто грозное, таин
ственное, самое великое и значительное во всем мире,
в какое-то непостижимое и страш ное божество — в по
койницу.
Она лежит в холодной половине — уже в гробу,
снеговая, белая, глубоко уйдя в свой гробный мир,
уткнув в грудь приподнятую соломенной подушкой
голову, и падает тень от чернеющих, выделившихся на
белом лице ресниц. Гроб, прикрытый легким от ветхости
парчовым покровом, взяты м напрокат из церкви, стоит
за столом, ярко озаренным целым пуком восковых
свечей, прилепленных к нему и пылающих жарко и бес
покойно. Гроб стоит под святыми, на лавке возле око
шечка, за которым идет м орозная метель, черные стекла
которого блестят, искрятся снегом, снаружи нам ерза
ющим на них.
П салты рь читает Гаврил, младш ий сын покойной,
недавно женившийся. Он всегда выделялся в семье своей
разумностью и опрятностью , ровным нравом, лю бовью
к чтению, к церковным службам — кому ж читать, как
не ему? И он пошел в эту ледяную избу просто, ничуть
не боясь предстоящей ему долгой ночи наедине с м е
ртвой, не думая об этой ночи, не представив себе, что
ждет его,— и вот уже давно чувствует, что случилось
нечто роковое и непоправимое в его жизни. Он стоит
и читает, наклонясь к жарким и дрож ащ им свечам, чи
тает, не смолкая, все на один лад,— как поднял голос
по-церковному, так и остался на высокой ноте,— читает,
ничего не понимая и не в силах прекратить чтения. Он
чувствует, что ему уже нет спасения, что он совершенно
один не только в этой ледяной избе, глаз на глаз с этим
345
страш ным существом, которое тем страшнее, что это
его родная м ать, но и в целом мире: что ночь так
глубока, глуха, что ему уже не от кого ждать защиты
и помощи.
Ч то с ним случилось? То, что он не рассчитал своих
сил, решившись читать над покойницей ночью, в час
всеобщего сна, что его обуяло ужасом и что он не может
двинуться? Нет, случилось нечто гораздо более страшное
и дивное, случилось нечто чудесное, и он поражен не
ужасом, а именно этим чудесным, таинством, соверши
вшимся на его глазах. Где она теперь, куда она девалась,
та жалкая, маленькая, убогая от старости, робости и бес
помощ ности, которую столько лет почти не замечал
никто в их больш ой, грубой от своей силы и молодости
семье? Ее уже нет, она исчезла,— разве это она, вот
это Нечто, ледяное, недвижное, бездыханное, безгласное
и все же совсем не то, что стол, стена, стекло, снег,
совсем не вещь, а существо, сокровенное бытие которого
так непостижимо, как Бог? Разве то, что лежит и молчит
в этом новом, красивом гробу, обитом лиловым плисом
с белыми крестами и кры латы ми ангельскими головка
ми, разве это та, что еще позавчера ю тилась на печке?
Нет, совершилось с ней некое преображение — и все
в мире, весь мир преобразился ради нее. И он один,
один в этом преображенном мире!
Он волшебно замкнут в нем, и он должен стоять
в нем до рассвета и читать, не смолкая, на том не
обычном, жутком и величественном языке, который тоже
есть часть этого мира, его гибельный, зловещий для
живых глагол. И он собирает все силы, чтобы читать,
видеть, слыш ать свой собственный голос и держаться
на ногах, всем существом и все глубже воспринимая
то невыразимо чарующее, что, как некая литургия, со
вершается в нем самом и перед ним. И вдруг медленно
приподнимается и еще медленнее опускается парчовый
покров на груди покойницы — она медленно дышит!
И еще выше и ярче растет, дрожит, ослепляет блеск
свечей — и уже все вокруг превращ ается в какой-то
сплошной восторг, от которого деревенеет голова, плечи,
ноги. Он знает, он еще соображ ает, что это морозный
ветер дует в окно, за которы м идет метель, что это
он поддувает покров и раздувает свечи. Но все равно —
этот ветер тоже она, усопшая, это от нее веет этим
неземным, чистым, как смерть, и ледяным дыханием,
346
и это она встанет сейчас судить весь мир, весь презрен
ный в своей животности и бренности мир живых!
Теперь Таврило м олож авый мужик с седыми, аккурат
но причесанными волосами. Он не хозяйствует, предо
ставил хозяйство братьям , жене. Он избрал себе дело,
ненужное при его достатке, но единственное лю бимое
им — ездить ямщ иком.
Он всегда в дороге, и дорога, даль, меняющиеся по
времени года картины неба, полей, лесов, облучок тележ
ки или саней, бег пары верных ему умных лош адей, звук
колокольчика и долгий разговор с приятным седоком —
счастье, никогда ему не изменяющее.
Он простой, ласковый. Лицо у него чистое, худощ а
вое, серые глаза правдивы и ясны. Он не говорлив, но
охотно рассказывает достойному человеку то трудно пе
редаваемое, похожее на святочный рассказ, а на деле
истинно дивное, что пережил он у гроба матери, в ее
последнюю ночь среди живых.
Париж. 1921
ДАЛЕКОЕ
Давны м -давно, тысячу лет том у назад, жил да был
вместе со мною на Арбате, в гостинице «Северный П о
люс», некий неслышный, незаметный, скромнейший в ми
ре Иван Иваныч, человек уже старенький и довольно
потрепанный.
Из году в год жила, делала свое огромное дело М оск
ва. Ч то-то делал, зачем-то жил на свете и он. Часов
в девять он уходил, в пятом возвращ ался. О чем-то тихо,
но ничуть не печально думая, он снимал с гвоздя в швей
царской свой ключ, поднимался во второй этаж, шел по
коленчатому коридору. В коридоре очень сложно и очень
дурно пахло и особенно чем-то тем, душным и резким,
чем натираю т полы в дрянных гостиницах. К оридор был
темный и зловещий (номера выходили окнами во двор,
а стекла над их дверями давали м ало света), и весь день
горела в конце каждого его колена лампочка с рефлек
тором . Но казалось, что Иван Иваныч не испытывал ни
малейшей доли тех тяжких чувств, которые возникали
насчет коридора у людей, не привыкших к «Северному
Полюсу». Он шел по коридору спокойно и просто. Встре
чались ему его сожители: бодро спешащий, с молодой
бородой и ярким взглядом студент, на ходу надевавший
шинель в рукава; независимого вида стенографистка, рос
лая, м анящ ая, несмотря на свое сходство с белым негром;
старая маленькая дам а на высоких каблучках, всегда
наряженная, нарумяненная, с коричневыми волосами,
с вечным клокотанием м окроты в груди, о встрече с како
вой дамой предупреждал быстро бегущий по коридору
лепет бубенчиков на ее курносом мопсе с выдвинутой
нижней челюстью, с яростно и бессмысленно вылуплен
ными глазами... Иван Иваныч вежливо со всеми встреч
ными раскланивался и ничуть не претендовал на то, что
348
ему едва кивали в ответ. Он проходил одно колено,
заворачивал в другое, еще более длинное и черное, где
еще дальш е краснела и блистала впереди стенная лам поч
ка, совал ключ в свою дверь — и уединялся за нею до
следующего утра.
Чем он у себя занимался, как коротал свой досуг?
А Бог его знает. Д ом аш няя его жизнь, ничем внешним не
проявляемая, никому не нужная, была тоже никому не
ведома — даже горничной и коридорному, наруш авш им
его затворничество только подачей сам овара, уборкой
постели и гнусного умывальника, из которого струя воды
била всегда неожиданно и не на лицо, не на руки, а очень
высоко и в сторону, вкось. С редкой, повторяю , незамет
ностью, с редким однообразием существовал Иван И ва
ныч. П роходила зима, наступала весна. Неслись, грохота
ли, звенели конки по А рбату, непрерывно спешили кудато, навстречу друг другу, лю ди, трещ али извозчичьи
пролетки, кричали разносчики с лоткам и на головах,
к вечеру в далеком пролете улицы сияло золотисто
светлое небо заката, музыкально разливался над всеми
шумами и звуками басистый звон с ш атровой, древней
колокольни: Иван Иваныч как будто даже и не видел, не
слышал ничего этого. Ни зима, ни весна, ни лето, ни
осень не оказывали ни малейшего видимого влияния ни
на него, ни на образ его жизни. Но вот, однажды весной,
приехал откуда-то, взял номер в «Северном Полюсе»
и стал ближайшим соседом Иван Иваныча какой-то
князь. И произош ло с И ваном Иванычем нечто совер
шенно нежданное, негаданное.
Чем мог поразить его князь? Конечно, не титулом,—
была же старейш ая сожительница И вана Иваныча, м а
ленькая дам а с мопсом, тоже особой титулованной, и,
однако, не чувствовал он к ней ровно ничего. Чем мог
пленить? Конечно, не богатством и не внеш ностью,—
князь был очень прожившийся человек, а на вид очень
запущенный, нескладно огромный, с мешками под глаза
ми, с шумной, тяжкой одышкой. И все-таки был Иван
Иваныч и поражен, и пленен, а главное, совсем вон выбит
из своей долголетней колеи. Он превратил свое сущест
вование в какое-то непрестанное волнение. Он поверг
себя в тревожное, мелкое и постыдное обезьянство.
Князь приехал, поселился, стал уходить и приходить,
с кем-то видеться, о чем-то хлопотать,— совершенно
так же, разумеется, как делали это все, которые
349
останавливались в «Северном Полюсе», которых пе
ребывало на памяти Иван Иваныча великое множество
и навязываться на знакомство с которыми Ивану
Иванычу и в голову не приходило. Но князя он
почему-то из всех отличил. Перед князем он, при
второй же или третьей встрече в коридоре, почему-то
расш аркался, представился и со' всяческими лю без
нейшими извинениями попросил сказать как Можно
точнее, который час. А завязав таким ловким образом
знакомство, просто влюбился в князя, привел в полное
расстройство весь свой обычный жизненный уклад
и рабски стал подраж ать князю чуть не на каждом шагу.
Князь, например, ложился спать поздно. Он возвра
щался домой часа в два ночи (и всегда на извозчике).
С тала и у Ивана Иваныча гореть до двух часов лампа. Он
зачем-то ждал возвращения князя, его грузных шагов по
коридору, его свистящей одышки. Он ждал с радостью,
чуть не с трепетом и порою даже высовывался из своего
номерка, чтобы видеть подходящ его князя, поговорить
с ним. Князь шел не спеша, как бы не видя его, и всегда
спраш ивал одно и то же, глубоко безразличным тоном:
— А, а вы еще де спите?
И Иван Иваныч, замирая от восторга, хотя, впрочем,
без всякой робости и без всякого подобострастия, от
вечал:
— Нет, князь, не сплю еще. Время детское, всего
десять минут третьего... Гуляли, развлекались?
— Д а,— говорил князь, сопя и не попадая ключом
в дверную скважину,— встретил старого знакомого, за
шли, посидели в трактире... Покойной ночи...
Тем все дело и кончалось, так холодно, хотя и веж
ливо, обрывал князь свою ночную беседу с Иван И ваны
чем, но с Иван Иваныча и этого было достаточно. На
цыпочках возвращ ался он к себе, привычно делал все то,
что полагается перед сном, немножко крестился и кивал
в угол, неслышно укладывался в постель за перегородкой
и тотчас же засыпал, совершенно счастливый и совершен
но бескорыстный в дальнейших намерениях своих насчет
князя, если не считать невиннейшего вранья коридорному
утром:
— А я вчера опять засиделся... Опять заговорились
с князем до третьих петухов...
Князь с вечера выставлял за дверь свои большие
растоптанные баш маки и вывешивал широчайшие сереб
350
ристые панталоны. Стал и Иван Иваныч выставлять свои
сморщенные сапожки, которые чистились прежде в дву
надесятые праздники, и вывеш ивать брючки с оборван
ными пуговицами, которые прежде не вывешивались ни
когда, даже под Рождество, под Пасху.
Князь просыпался рано, страш но каш лял, с ж адно
стью закуривал толстую папиросу, кричал, отворив дверь
в коридор, на весь дом: «Коридорный! Чаю!» — и, ш ле
пая туфлями, в халате, надолго уходил за нуждой. Стал
и Иван Иваныч делать то же,— кричал в коридор о сам о
варе и, в калош ах на босу ногу, в летнем пальтишке на
заношенном белье, бежал и себе за нуждой, хотя прежде
бегал он туда всегда вечером.
Князь однажды сказал, что он очень лю бит цирк
и часто бывает в нем. Решил сходить в цирк и Иван
Иваныч, никогда цирка не любивш ий, бывший в цирке не
менее сорока лет тому назад, и однажды сходил-таки
и с восхищением рассказал ночью князю, какое он полу
чил огромное наслаждение...
Ах, весна, весна! Все дело было, верно, в том , что
происходил весь этот вздор весною.
Каждая весна есть как бы конец чего-то изжитого
и начало чего-то нового. Той далекой московской весной
этот обман был особенно сладок и силен — для меня по
моей молодости и потому, что кончались мои студенчес
кие годы, а для многих прочих просто по причине весны,
на редкость чудесной. Каж дая весна праздник, а та весна
была особенно празднична.
М осква прожила свою сложную и утомительную зи
му. А потом прожила Великий пост, Пасху и опять
почувствовала, будто она что-то кончила, что-то свалила
с плеч, дож далась чего-то настоящ его. И было множест
во москвичей, которые уже меняли или готовились изме
нить свою жизнь, начать ее как бы сначала и уже поиному, чем прежде, зажить разумнее, правильнее, моложе
и спешили убирать квартиры, заказы вать летние костю
мы, делать покупки,— а ведь покупать (даже нафталин)
весело! — готовились, одним словом, к отъезду из М оск
вы, к отдыху на дачах, на Кавказе, в Кры му, за границей,
вообще к лету, которое, как всегда кажется, непременно
должно быть счастливым и долгим, долгим.
Сколько прекрасных, радующих душу чемоданов
и новеньких, скрипящих корзин было куплено тогда
в Леонтьевском переулке и у М ю ра-М ерилиза! Сколько
351
народу стриглось, брилось у Базиля и Теодора! И один
за другим шли солнечные, возбуждаю щ ие дни, дни с но
выми запахами, с новой чистотой улиц, с новым блеском
церковных маковок на ярком небе, с новым Страстным,
с новой Петровкой, с новыми светлыми нарядами на
щеголихах и красавицах, пролетавш их на легких лихачах
по Кузнецкому, с новой светло-серой шляпой знаме
нитого актера, тоже быстро пролетавш его куда-то на
«дутых». Все кончали какую -то полосу своей прежней,
не той, какой нужно было, жизни, и чуть не для всей
М осквы был канун жизни новой, непременно счастли
вой,— был он и у меня, у меня даже особенно, гораздо
больше других, как казалось мне тогда. И все близился
и близился срок моей разлуки с «Северным Полю сом»,
со всем тем, чем жил я в нем по-студенчески, и с утра
до вечера был я в хлопртах, в разъездах по Москве,
во всяческих радостных заботах. А что же делал мой
сосед по номерам, скромнейший современник наш? Да
приблизительно то же, что и мы. С ним случилось
в конце концов то же самое, что и со всеми нами.
Шли апрельские и майские дни, неслись, звенели кон
ки, непрерывно спешили лю ди, трещ али извозчичьи про
летки, нежно и грустно (хотя дело шло лишь о спарже)
кричали разносчики с лоткам и на головах, сладко и тепло
пахло из кондитерской Скачкова, стояли кадки с лаврами
у подъезда «Праги», где хорошие господа уже кушали
молодой картофель в сметане, день незаметно клонился
к вечеру, и вот уже сияло золотисто-светлое предзакатное
небо на западе и музыкально разливался над счастливой,
людной улицей басистый звон с ш атровой колокольни...
День за днем жил весенний город своей огромной, разно
образной жизнью, и я был одним из самых счастливых
участников ее, жил всеми ее запахами, звуками, всей ее
суетой, встречами, делами, покупками, брал извозчиков,
входил с приятелями в кафе Трам бле, заказы вал в «П ра
ге» ботвинью , закусывал рю мку холодной водки свежим
огурчиком... А Иван Иваныч? А Иван Иваныч тоже
куда-то ходил, тоже где-то бывал, делал что-то свое,
маленькое, чрезвычайно маленькое, приобретая за это
право на дальнейшее существование среди нас, то есть на
обед за тридцать копеек в кухмистерской напротив «Се
верного П олю са» и на номер в «Северном Полюсе». Он
только это скромное право зарабаты вал себе где-то
и чем-то и, казалось, был совершенно чужд всем нашим
352
надеждам на какую -то новую жизнь, на новый костю м,
новую шляпу, новую стрижку, на то, чтобы с кем-то
в чем-то сравняться, завести знакомство, дружбу... Но
вот приехал князь.
Чем мог он очаровать, поразить И вана Иваныча? Но
ведь не важен предмет очарования, важна жажда быть
очарованным. Был, кроме того, князь человеком с оста
тками широких замаш ек, человеком глубоко прожив
шимся, но, значит, и пожившим в свое время как следует.
Ну вот и возмечтал бедный Иван Иваныч зажить и себе
по-новому, по-весеннему, с некоторыми замаш кам и и д а
же развлечениями. Ч то ж, разве это плохо — не завали
ваться спать в десять часов, вывеш ивать для чистки
штаны, ходить за нуждой до умывания? Разве это не
молодит — зайти постричься, подровнять, укоротить бо
роду, купить м олодящ ую серенькую шляпу и воротиться
домой с какой-нибудь покупочкой, хоть с четвертью фун
та каких-нибудь пустяков, красиво перевязанных руками
хорошенькой приказчицы? И Иван Иваныч, постепенно
и все больше входя в искушение, все это по-своему и про
делал, то есть исполнил в меру своих сил и возможностей
почти все, что исполняли и прочие: и знакомство завел,
и обезьянничать стал,— право, не больше других! —
и весенних надежд набрался, и некоторую долю весеннего
беспутства внес в свою жизнь, и к зам аш кам приобщился,
и бороду подстриг, и с какими-то сверточками в руках
стал возвращ аться в «Северный Полю с» в предвечерний
час, и даже больше того: купил и себе серенькую шляпу
и нечто дорожное,— чемоданчик за рубль семьдесят пять,
весь в блестящих жестяных гвоздях,— возмечтав непре
менно съездить летом к Троице или в Новый Иеруса
лим...
Сбылась ли эта мечта и чем вообще кончился порыв
Ивана Иваныча к новой жизни, право, не знаю. Д умаю ,
что кончился он, как и больш инство наших порывов,
неважно, но, повторяю , ничего определенного сказать не
могу. А не могу потому, что вскоре мы все, то есть князь,
Иван Иваныч и я, в один прекрасный день расстались,
и расстались не на лето, не на год, не на два, а навеки. Да,
не больше не меньше, как навеки, то есть чтобы уж
никогда, ни в какие времена до скончания мира не встре
титься, каковая мысль мне сейчас, невзирая на всю ее
видимую странность, просто ужасна: подумать только,—
никогда! В сущности, все мы, в известный срок живущие
14
Заказ 4236
353
на земле вместе и вместе испытываю щ ие все земные
радости и горести, видящие одно и то же небо, любящие
и ненавидящие в конце концов одинаковое и все поголов
но обреченные одной и той же казни, одному и тому же
исчезновению с лица земли, должны были бы питать друг
к другу величайшую нежность, чувство до слез умиля
ющей близости и просто кричать должны были бы от
страха и боли, когда судьба разлучает нас, всякий раз
имея полную возмож ность превратить всякую нашу раз
луку, даже десятиминутную, в вечную. Но, как известно,
мы, в общем весьма далеки от подобных чувств и часто
разлучаемся даже с самыми близкими как нельзя более
легкомысленно. Так, конечно, расстались и мы,— князь,
Иван Иваныч и я. Привели однажды перед вечером кня
зю извозчика на Смоленский вокзал,— плохонького, за
шесть гривен,— а мне, на Курский, за полтора целковых,
на серой резвой кобыле,— и мы расстались, даже и не
попрощ авш ись друг с другом. И остался Иван Иваныч
в своем мрачном коридоре, в своей клетке с тусклым
стеклом над дверью , и разъехались мы с князем в совер
шенно разные стороны, рассовав во все руки чаевые
и севши каждый на свою пролетку,— князь, кажется,
довольно равнодушный, а я бодрый, во всем новеньком,
смутно ждущий какой-то чудесной встречи в вагоне, в пу
ти... И помню, как сейчас: ехал я к К рем лю , а Кремль
был озарен вечерним солнцем, ехал через Кремль, мимо
соборов,— ах, как хороши они были, Боже мой! — потом
по пахучей от всякой москатели Ильинке, где уже была
вечерняя тень, потом по Покровке, уже осеняемой звоном
и гулом колоколов, благословляю щ их счастливо кончив
шийся суетный день,— ехал и не просто радовался и са
мому себе, и всему миру, а истинно тонул в радости
существования, как-то мгновенно, еще на Арбатской пло
щади, позабыв и «Северный П олю с», и князя, и Иван
Иваныча, и был бы, вероятно, очень удивлен, если бы мне
сказали тогда, что навсегда сохранятся и они в том
сладком и горьком , сне прош лого, которым до могилы
будет жить моя душа, и что будет некий день, когда буду
я тщетно взы вать и к ним:
— М илый князь, милый Иван Иваныч, где-то гниют
теперь ваши кости? И где наши общие глупые надежды
и радости, наша далекая московская весна?
Амбуаз, 1922.
Н ЕИ ЗВ ЕС ТН Ы Й Д Р У Г
7 октября.
На этой carte-illustree 1 с таким печальным и величест
венным видом лунной ночи у берегов Атлантического
океана спешу написать Вам мою горячую благодарность
за Вашу последнюю книгу. Эти берега — моя вторая
родина, это И рландия,— видите, из какого далека шлет
Вам привет один из Ваших неизвестных друзей. Будьте
счастливы, и да сохранит Вас Бог.
8 октября.
Вот еще один вид той одинокой страны, куда навеки
забросила меня судьба.
Вчера под ужасным дож дем ,— у нас вечный дож дь,—
ездила по делам в город, случайно купила Вашу книгу
и читала ее не отры ваясь на возвратном пути на виллу,
где мы живем круглый год из-за моего слабого здоровья.
От дождя, от туч было почти темно, цветы и зелень
в садах были необыкновенно ярки, пустой трам вай шел
быстро, кидая фиолетовые вспышки, а я читала, читала и,
неизвестно почему, чувствовала себя почти мучительно
счастливой.
П рощ айте, еще раз благодарю Вас. Хочется еще чтото сказать Вам, но что? Не знаю , не умею определить.
10 октября.
Не могу удержаться и опять пишу Вам. Дум аю , что
Вы получаете таких писем слишком много. Но ведь все
1 почтовой открытке с видом (фр.).
355
это отклики именно тех человеческих душ, для которых
и творите Вы. Так зачем же мне молчать? Вы первый
вступили в общение со мной, выпустив в свет, то есть
и для меня, свою книгу...
И нынче целый день сыплется дождь на наш неестест
венно зеленый сад, и в комнате у меня сумрачно, и с утра
топится камин. Мне хотелось бы сказать Вам многое, но
ведь Вы знаете лучше других, как это трудно, почти
невозможно — вы сказывать себя. Я все еще под впечат
лением чего-то непонятного и неразреш аю щ егося, но
прекрасного, чем я обязана Вам,— объясните, что это
такое, это чувство? И что вообще испытываю т люди,
подвергаясь воздействию искусства? Очарование от чело
веческой умелости, силы? Возбужденное желание личного
счастья, которое всегда, всегда живет в нас и особенно
оживает под влиянием чего-нибудь, действующего чувст
венно,— музыки, стихов, какого-нибудь образного вос
поминания, какого-нибудь запаха? Или же это радость
ощущения божественной прелести человеческой души,
которую откры ваю т нам немногие, подобные Вам, напо
минающие, что она все-таки есть, эта божественная пре
лесть? Вот я что-нибудь читаю ,— иногда даже что-ни
будь ужасное,— и вдруг говорю : Боже, как это прекрасно!
Ч то это значит? М ожет быть, это значит: как все-таки
прекрасна жизнь!
До свидания, скоро еще напишу Вам. Дум аю , что
в этом нет никакой неделикатности, что это принято —
писать писателям. К ром е того, Вы ведь можете и не
читать моих писем... хотя, конечно, мне это будет очень
грустно.
Ночью.
Простите, это может прозвучать дурно, но не могу не
сказать: я не м олода, у меня дочь пятнадцати лет, совсем
уже барыш ня, но я была когда-то не совсем дурна и не
слишком резко изменилась с тех... Мне все-таки не хочет
ся, чтобы Вы представляли себе меня не такой, какая
я есть.
356
11 о к т я б р я
Я написала Вам в силу потребности разделить с Вами
то волнение, которое произвел на меня Ваш талант,
действующий как печальная, но возвышенная музыка.
Зачем это нужно — разделить? Я не знаю, да и Вы не
знаете, но мы оба хорош о знаем, что эта потребность
человеческого сердца неискоренима, что без этого нет
жизни и что в этом какая-то великая тайна. Ведь и Вы
пишете только в силу этой потребности и даже более —
Вы отдаете ей всего себя всецело.
Я всегда много читала,— и много вела дневников, как
все неудовлетворенные жизнью лю ди,— много читаю
и теперь, читала и Вас, но м ало, больше знала Вас лишь
по имени. И вот эта Ваша новая книга... Как это странно!
Чья-то рука где-то и что-то написала, чья-то душа вы ра
зила малейшую долю своей сокровенной жизни м алей
шим намеком,— что может вы разить слово, даже такое,
как Ваше! — и вот вдруг исчезает пространство, время,
разность судеб и положений, и Ваши мысли и чувства
становятся моими, нашими общими. Поистине только
одна, единая есть душа в мире. И разве не понятен после
этого мой порыв написать Вам, что-то высказать, что-то
разделить с Вами, на что-то пожаловаться? Разве Ващи
произведения не то же самое, что мои письма к Вам? Ведь
и Вы что-то и кому-то высказываете, посылаете свои
строки кому-то неведомому и куда-то в пространство.
Ведь и Вы жалуетесь, чаще всего- только жалуетесь, пото
му что ж алоба, иными словами, м ольба о сочувствии,
наиболее неразлучна с человеком: сколько ее в песнях,
молитвах, стихах, лю бовных излияниях!
М ожет быть, Вы ответите мне, хотя двумя словами?
Ответьте!
13 октября.
Опять пишу Вам ночью, уже в спальне, мучимая
непонятным желанием сказать то, что так легко обозвать
наивностью, что скажется, во всяком случае, не так, как
чувствуется. А хочется мне сказать, в сущности, очень
немногое: только то, что мне очень грустно, очень жаль
себя — и что я все-таки счастлива этой грустью и тем,
что мне жаль себя. Мне грустно дум ать, что я где-то
357
в чужой стране, на самых западных берегах Европы, на
какой-то вилле за городом , среди осенней ночной темноты
и тум ана с моря, идущего вплоть до Америки. Грустно,
что я одна не только в этой уютной и прелестной комнате,
но и во всем мире. И всего грустней, что Вы, которого
я выдумала и от которого уже чего-то жду, так бесконечно
далеко от меня и так мне неведомы и, конечно, что бы
я там ни говорила, так чужды мне и так правы в этом...
В сущности, все в мире прелестно, даже вот этот
абажур на лампе, и ее золотисты й свет, и сверкающее
белье на моей уже открытой постели, и мой халат, моя
нога в туфле, и моя худая рука в ш ироком рукаве. И всего
бесконечно жаль: к чему все? Все проходит, все пройдет,
и все тщ етно, как и мое вечное ожидание чего-то, заменя
ющее мне жизнь...
Очень прошу — напишите мне. Конечно, два-три сло
ва, только для того, чтобы я знала, что Вы слышите
меня. П ростите мою настойчивость.
15 октября.
Это наш город, наш собор. Пустынные скалистые
берега,— моя первая carte-postale 1 к Вам,— дальше,
севернее. Но и город, собор — все угрю мо, черно у нас.
Гранит, шифер, асфальт и дождь, дождь...
Да, напишите мне кратко, я очень хорошо понимаю,
что Вам нечего сказать мне, кроме двух-трех слов, и,
поверьте, ничуть не буду в обиде. Но напишите, напишите!
21 октября.
Увы, письма от Вас нет. А прош ло уже пятнадцать
дней с тех пор, как я написала Вам в первый раз...
Но, может быть, Ваш издатель еще не переслал Вам
моих писем? М ожет быть, Вас отвлекаю т срочные заня
тия, светская жизнь? Это очень грустно, но все же лучше,
чем думать, что Вы просто пренебрегли моей просьбой.
Д ум ать так очень обидно и больно. Вы скажете, что я не
имею никакого права на Ваше внимание и что, следовате
льно, ни обиде, ни боли не может быть места. Но точно
1 почтовая открытка (фр.).
358
ли не имею я этого права? А может быть, оно уже есть
у меня, раз я испытала известные чувства к Вам? Разве
был, например, хоть один Ромео, который не требовал
взаимности даже и без всяких оснований, или Отелло,
который ревновал бы по праву? Оба они говорят: раз
я лю блю , как можно не лю бить меня, как можно изме
нять мне? Это не простое хотение, чтобы меня любили,
это гораздо сложнее и больше. Раз я что-нибудь или
кого-нибудь лю блю , это уже мое, во мне... Впрочем, не
умею объяснить Вам этого как следует, знаю только, что
так казалось и кажется лю дям всегда...
Впрочем, как бы там ни было, а ответа от Вас нет,
а я опять пишу. Неожиданно вы думала, что Вы мне
чем-то близки,— хотя опять-таки вы думала ли? — и сама
поверила своей выдумке и упорно стала писать Вам и уже
знаю, что чем больше буду писать Вам, тем все необ
ходимее будет для меня делать это, потому что все более
будет усиливаться какая-то связь между мною и Вами.
Я Вас не представляю себе, совсем не вижу даже Вашего
физического облика. Так кому же я пишу? Самой себе?
Но все равно. Ведь и я — Вы.
22 октября.
Нынче дивный день, на душе у меня легко, окна
открыты, и солнце, и теплый воздух напоминаю т о весне.
Странный этот край! Л етом дождливо и холодно, осе
нью, зимой — дождливо и тепло, но порой вы падаю т
такие прекрасные дни, что не знаешь: зима это или
итальянская весна? О, И талия, И талия и мои восемнад
цать лет, мои надежды, моя радостная доверчивость, мои
ожидания на пороге жизни, которая была вся впереди
и вся в солнечном тумане, как горы, долины и цветущие
сады вокруг Везувия! П ростите, знаю , что все это слиш
ком не ново, но что мне до того?
Ночью.
М ожет быть, Вы оттого не писали мне, что я для Вас
слишком отвлеченна? Тогда вот еще несколько черт моей
жизни. Я уже ш естнадцать лет замужем. Мой муж фран
цуз, я познакомилась с ним однажды зимой на Французе359
кой Ривьере, венчалась в Риме, а после свадебного путеше
ствия по И талии навсегда поселилась здесь. У меня трое
детей, мальчик и две девочки. Л ю блю ли я их? Да, но все
же не так, как чаще всего лю бят матери, видящие жизнь
только в семье, в детях. П ока дети были маленькими, я за
ними непрестанно ухаживала, разделяла с ними все их
игры и занятия, но теперь они во мне больш е не нуждают
ся, и у меня много свободного времени, которое я прово
жу в чтении. Родные мои далеко, наши жизни разошлись,
и общих интересов у нас так мало, что мы даже переписы
ваемся очень редко. В связи с положением моего мужа мне
часто приходится бы вать в обществе, принимать и отда
вать визиты, бывать на вечерах и обедах. Но друзей
и подруг у меня нет. На здешних дам я не похожа,
а в дружбу между мужчиной и женщиной я не верю...
Но довольно обо мне. Если ответите, скажите хоть
что-нибудь о себе. Какой Вы? Где Вы постоянно живете?
Л ю бите ли Вы Шекспира или Шелли, Гете или Данте,
Бальзака или Флобера? Л ю бите ли музыку и какую?
Ж енаты ли Вы? Связаны ли Вы уже наскучившей связью
или у Вас есть невеста в той нежной и прекрасной поре,
когда все ново и радостно, когда еще нет воспоминаний,
которые только том ят, обм аны ваю т, будто было счастье,
непонятное и неиспользованное?
1 ноября.
П исьма от Вас нет. Какое мучение! Такое мучение, что
я иногда проклинаю день и час, когда решилась написать
Вам...
И хуже всего то, что из этого нет выхода. Сколько бы
я ни уверяла себя, что письма не будет, что мне нечего
ждать, я все-таки жду: кто же может поручиться, что его
действительно не будет? Ах, если бы твердо знать, что Вы
не напишете! Я была бы и этим счастлива. Впрочем, нет,
нет, надеяться все-таки лучше. Я надеюсь, я жду!
3 ноября.
П исьма нет, и мои мучения продолж аю тся...
Впрочем, тяжелы только утренние часы, когда я с не
естественным спокойствием и медлительностью , но с хо
360
лодными от скрытого волнения руками одеваюсь, выхо
жу к кофе, прохожу музыкальный урок с дочерью , кото
рая разучивает его так трогательно прилежно и сидит за
пианино так прямо, так прелестно прямо, как умею т это
только девочки по пятнадцатом у году. В полдень прихо
дит наконец почта, я бросаю сь к ней, ничего не нахожу —
и почти успокаиваюсь до следующего утра...
А нынче опять прелестный день. Низкое солнце ясно
и кротко. В саду много голых, черных деревьев, цветут
осенние цветы. И что-то тонкое, голубое, необыкновенно
прекрасное в долинах, за ветвями сада. И в сердце благо
дарность кому-то и за что-то. За что? Ведь ничего нет
и не будет... хотя так ли это, точно ли ничего нет, раз она
есть, эта умиляю щ ая душу благодарность?
Благодарю и Вас за то, что Вы дали мне возможность
выдумать Вас. Вы меня никогда не узнаете, никогда не
встретите, но и в этом много печальной прелести. И,
быть может, хорош о, что Вы не пишете, что Вы не
написали мне ни слова и что я совсем не вижу Вас живым.
Разве я могла бы говорить с Вами и чувствовать Вас так,
как сейчас, если бы я Вас знала, даже если бы имела хоть
одно письмо от Вас? Вы непременно были бы уже не
такой, непременно чуть-чуть хуже, и мне было бы менее
свободно писать Вам...
Свежеет, а я все не закрываю окна и все смотрю
в голубую дымку низменностей и холмов за садом. И это
голубое мучительно прекрасно, мучительно потому, что
непременно нужно ^то-то сделать с ним. Ч то сделать?
Я не знаю. Мы ничего не знаем!
5 ноября.
Это похоже на дневник, но это все-таки не дневник,
потому что теперь у меня есть читатель, хотя бы и пред
полагаемый...
Ч то побуждает писать Вас? Ж елание рассказать чтонибудь или высказать (хоть бы иносказательно) себя?
Конечно, второе. Девять десятых писателей, даже самых
славных, только рассказчики, то есть, в сущности, не
имеют ничего общего с тем, что может достойно назы
ваться искусством. А что такое искусство? М олитва, м у
зыка, песня человеческой души... Ах, если бы оставить
после себя хоть несколько строк о том , что вот и я жила,
361
лю била, радовалась, что и у меня была м олодость, весна,
И талия... что есть далекая страна на берегах Атлантичес
кого океана, где я живу, лю блю и все еще чего-то жду даже
и теперь... что есть в этом океане дикие и бедные острова,
и дикая, бедная жизнь каких-то чуждых всему миру лю
дей, ни происхождения, ни темного языка, ни цели сущест
вования которых не знает и никогда не узнает никто...
Я все-таки жду, жду письма. Теперь это уже как бы
навязчивая идея, род душевной болезни.
7 ноября.
Да, все дивно. П исьма, конечно, нет, нет и нет.
И представьте себе: потому что нет этого письма, нет
ответа от человека, которого я никогда не видала и не
увижу, нет отклика на мой голос, брошенный куда-то
вдаль, в свою мечту, у меня чувство страш ного одино
чества, страш ной пустоты мира. П устоты, пустоты!
И опять дождь, туман, будни. И это даже хорошо, то
есть обычно, так, как надо. Это меня успокаивает.
До свидания, да простит Вам Бог Вашу жестокость.
Да, все-таки это жестоко.
8 ноября.
Три часа, а уже совсем сумерки от тумана и дождя.
А в пять у нас чай с гостями.
Приедут под дождем, в автомобилях, из мрачного
города, который в дождь еще чернее со своим черным
мокрым асфальтом , черными м окрыми крышами и чер
ным гранитным собором, острие которого уносится
в дождь и мглу...
Я уже одета и как бы жду выхода на сцену. Жду того
м омента, когда я буду говорить все то, что полагается,
буду лю безна, оживлена, заботлива и только немного
бледна, что так легко объяснить этой ужасной погодой.
И, одетая, я как будто пом олодела, чувствую себя стар
шей сестрой своей дочери и каждую минуту готова запла
кать. Я все-таки пережила что-то странное, похожее на
любовь. К кому? В силу чего?
П рощ айте, я уже ничего не жду,— говорю это совер
шенно искренне.
362
10 н оя бря .
П рощ айте, мой неведомый друг. Кончаю свои безот
ветные письма тем же, чем и начала,— благодарностью .
Благодарю Вас, что Вы не отозвались. Было бы хуже,
если бы было иначе. Ч то бы Вы могли сказать мне? И на
чем могли бы мы с Вами, без чувства неловкости, пре
рвать переписку? И что бы я наш ла сказать Вам еще,
кроме сказанного? Больш е у меня ничего нет,— я все
сказала. В сущности, о всякой человеческой жизни можно
написать только две-три строки. О, да. Только две-три
строки.
Со странным чувством, точно я кого-то потеряла,—
опять остаю сь одна, со своим дом ом , близостью тум ан
ного океана, осенними и зимними буднями. И опять
возвращ аю сь к дневнику, странную надобность которо
го, равно как и Ваших писаний, знает только Бог.
Несколько дней тому назад видела Вас во сне. Вы
были какой-то странный, молчаливый, сидели в углу
темной комнаты и были не видны. А все-таки я Вас
видела. Я и во сне чувствовала: как можно видеть во сне
того, кого никогда не видел в жизни? Ведь только Бог
творит из ничего? И мне было очень жутко, и я просну
лась в страхе, с тяжелым чувством.
Через пятнадцать, двадцать лет не будет, вероятно, ни
меня, ни Вас в этом мире. До встречи в ином! Кто может
быть уверен, что его нет? Ведь мы не понимаем даже
своих собственных снов, созданий своего собственного
воображения. Наше ли оно, это воображение, то есть,
говоря точнее, то, что мы называем нашим воображени
ем, нашими выдумками, нашими мечтами? Нашей ли
воле подчиняемся мы, стремясь к той или иной душе, как
я стремлю сь к Вашей?
П рощ айте. Или нет, все-таки до свидания.
Приморские Альпы, 1923
В НОЧНОМ МОРЕ
П ароход, шедший из Одессы в К ры м, остановился
ночью перед Евпаторией.
На пароходе и возле него образовался сущий ад.
Грохотали лебедки, яростно кричали и те, что принимали
груз, и те, что подавали его снизу, из огромной баржи;
с криком, с дракой осаж дала пассажирский трап и, как на
приступ, с непонятной, бешеной поспешностью, лезла
вверх со своими пожитками восточная чернь; электричес
кая лампочка, спущенная над площ адкой трапа, резко
освещала густую и беспорядочную вереницу грязных фе
сок и тю рбанов из баш лыков, вытаращ енные глаза, про
бивавшиеся вперед плечи, судорожно цеплявшиеся за по
ручни руки; стон стоял и внизу, возле последних ступенек,
поминутно заливаемых волной; там тоже дрались и ора
ли, оступались и цеплялись, там стучали весла, сш иба
лись друг с другом лодки, полные народа,— они то
высоко взлетали на волне, то глубоко падали, исчезали
в темноте под бортом . А дельфиноподобную тушу па
рохода упруго, точно на резине, валило то в одну, то
в другую сторону...
Наконец стало стихать.
Очень прямой, с прямыми плечами господин, подняв
шийся на палубу в числе последних, подал возле рубки
первого класса свой билет и сак лакею и, узнав, что мест
в каютах нет, прошел на корму. Тут было темно, стояло
несколько полотняных кресел, и только в одном из них
чернела фигура полулежащего под пледом человека. Н о
вый пассажир выбрал себе кресло в нескольких шагах от
него. Кресло было низкое, и, когда он сел, парусина
натянулась и образовала очень удобный и приятный уют.
П ароход поднимало и опускало, медленно сносило, пово
рачивало течением. Дул мягкий ветерок южной летней
364
ночи, слабо пахнущий м орем. Ночь, по-летнему простая
и мирная, с чистым небом в мелких скромных звездах,
давала темноту мягкую, прозрачную . Далекие огни были
бледны и потому, что час был поздний, казались сонны
ми. Вскоре на пароходе и совсем все пришло в порядок,
послышались уже спокойные командные голоса, загреме
ла якорная цепь... П отом корм а задрож ала, заш умела
винтами и водой. Низко и плоско рассыпанные на дале
ком берегу огни поплыли назад. К ачать перестало...
М ожно было подумать, что оба пассажира спят, так
неподвижно лежали они в своих креслах. Но нет, они не
спали, они пристально смотрели сквозь сумрак друг на
друга. И наконец первый, тот, у которого ноги были
покрыты пледом, просто и спокойно спросил:
— Вы тоже в Крым?
И второй, с прямыми плечами, не спеша ответил ему
тем же тоном:
— Да, в Кры м и дальш е. Побуду в Алупке, потом
в Гагры.
— Я вас сразу узнал,— сказал первый.
— И я вас узнал, и тоже сразу,— ответил второй.
— Очень странная и неожиданная встреча.
— Как нельзя более.
— Собственно, я не то что узнал вас, а у меня как
будто уже заранее таилось такое чувство, что вы почемуто должны появиться, так что и узнавать было не нужно.
— Совершенно то же самое испытал и я.
— Да? Очень странно. Как тут не сказать, что в жизни
все-таки бы ваю т минуты — ну, необыкновенные, что ли?
Ж изнь, может быть, не так уж проста, как кажется.
— М ожет быть. Но ведь может быть и другое: то, что
мы с вами просто вообразили сию минуту эти чувства
нашего якобы предвидения.
— М ожет быть. Да, весьма возможно. Даже скорее
всего, что так.
— Ну вот видите. Мы умствуем, а жизнь, может
быть, очень проста. П росто похожа на ту свалку, которая
была сейчас возле трапа. К уда эти дураки так спешили,
давя друг друга?
И собеседники немного помолчали. П отом снова за
говорили!
— Сколько мы с вами не видались? Д вадцать три
года? — спросил первый пассажир, тот, что лежал под
пледом.
365
— Да, почти так,— ответил второй.— Осенью будет
ровно двадцать три. Н ам с вами это очень легко подсчи
тать. Почти четверть века.
— Больш ой срок. Ц елая жизнь. То есть я хочу ска
зать, что обе наши жизни почти уже кончены.
— Да, да. И что же? Разве нам страш но, что кончены?
— Гм! Конечно, нет. Почти ничуть. Ведь это все
враки, когда мы говорим себе, что страш но, то есть когда
мы стараемся пугаться, что вот, мол, жизнь прожита
и через каких-нибудь десять лет придется лежать в моги
ле. А ведь подумайте: в могиле. Не шуточная вещь.
— Совершенно верно. И я даже гораздо больше ска
жу. Вы ведь знаете, вероятно, как я, что называется,
знаменит в медицинском мире?
— Кто ж этого не знает! Конечно, знаю. А что ваш
покорный слуга тоже прославился, вам известно?
— Ну, разумеется. М ожно сказать, ваш поклонник,
усердный читатель,— сказал второй.
— Да, да, две знаменитости. Ну, так что вы хотели
сказать?
— А то, что благодаря своей знаменитости, то есть
некоторым знаниям, не Бог весть какой мудрости, но
все-таки довольно основательны м, я знаю почти безоши
бочно, что жить мне осталось даже и не десять лет,
а несколько месяцев. Ну, самое большее — год. У меня
достоверно установленная и мною самим, и сотоварищ а
ми по ремеслу смертельная болезнь. И уверяю вас, я всетаки живу почти как ни в чем не бывало. Только сар
кастически усмехаюсь: хотел, изволите ли видеть, всех
перещеголять в знании всяческих причин смерти, чтобы
славиться и великолепно жить, и на свою голову добил
ся — великолепно узнал свою собственную смерть. То бы
меня дурачили, обманы вали,— что вы, батенька, мы еще
повою ем, черт возьми! — а тут как обманеш ь, как со
врешь? Глупо и неловко. До того неловко, что даже
пересаливаю т в откровенности, смешанной с умилением
и льстивостью: «Что ж, уважаемый коллега, не нам с ва
ми хитрить... Finita la comedia!» 1
— Вы это серьезно? — спросил первый.
— Совершенно серьезно,— ответил второй.— И ведь
главное что? Какой-то там Кай смертен, ergo 12 умру и я,
да ведь когда-то еще это будет! Но тут, к сожалению,
1 «...Кончена комедия!» (ит.)
2 следовательно (лат.).
366
дело совсем иное: не когда-то, а через год. А много ли
времени год? Будущим летом вы вот так же будете плыть
куда-нибудь по синим волнам океана, а в М оскве, в Н ово
девичьем, будут лежать мои благородны е кости. Ну и что
же? Да то, что я почти ровно ничего не чувствую при
мысли об этом и, что хуже всего, вовсе не вследствие
какого-то там мужества, которое видят во мне студенты,
когда я расписываю им свою болезнь и ее течение, как
нечто интересное с клинической точки зрения, а просто
так, по какому-то идиотическому бесчувствию. Да ничего
не чувствуют и все окружаю щие меня, знающие мою
роковую тайну. И вот вы, например,— разве вам страш
но за меня?
— Страш но ли за вас? Нет, сознаю сь,— в сущности,
нисколько.
— И, конечно, ничуть не жаль меня?
— Нет, и не жаль. И притом вы, я думаю , нисколько
не верите в те блаженные места, где нет ни печали, ни
воздыхания, а только райские яблочки?
— Ну, какая там у нас с вами вера...
И опять оба помолчали. П отом вынули цортсигары,
закурили.
— И ведь зам етьте,— сказал первый, тот, что лежал
под пледом,— мы ведь с вами ничуть не рисуемся, ничуть
не играем сейчас ни друг перед другом, ни перед вооб
ражаемым слуш ателем. Говорим мы, право же, очень
просто и без всякого предумыш ленного цинизма, без
всякого едкого хвастовства, в котором все-таки есть все
гда некая компенсация: вот, мол, извольте взглянуть,
в каком мы положении — ни у кого такого нет. Мы
и беседуем просто, и умолкаем без всякой значитель
ности, без всякой стоической мудрости. Говоря вообще,
более сладострастного животного, чем человек, нет на
земле, хитрая человеческая душа изо всего умеет извле
кать самоуслаждение. Но в нашем с вами случае я даже
и этого не вижу. И это тем более лю бопы тно, что ведь
надо прибавить к нашему, как вы выражаетесь, идиотс
кому бесчувствию еще всю особенность наших с вами
отношений. Мы ведь с вами ужасно тесно связаны. То
есть, точнее говоря, должны были бы быть связаны.
— Еще бы! — ответил второй.— Какой ужас, в сущ
ности, причинил я вам. Воображаю , что вы пережили.
— Да, и даже гораздо больш е, чем вы можете во
образить. И вообщ е-то это ужасно, весь тот кош мар,
367
который переживает мужчина, лю бовник, муж, у кото
рого отняли, отбили жену и который по целым дням
и ночам, почти беспрерывно, ежеминутно корчится от
мук самолю бия, страш ных ревнивых представлений
о том счастье, которое испытывает его соперник, и от
безнадежной, безысходной нежности,— вернее, половой
умиленности,— к потерянной самке, которую хочется
в одно и то же время и задуш ить с самой лю той не
навистью, и осыпать самыми унизительными знаками
истинно собачьей покорности и преданности. Это вообще
несказанно ужасно. А ведь я к том у же не совсем обыч
ный человек, особь с повышенной чувствительностью,
с повышенным воображением. Вот тут и представьте,
что я переживал в течение целых годов.
— Неужели годов?
— Уверяю вас, что не менее трех лет. Д а и потом еще
долго одна мысль о вас и о ней, о вашей с ней близости,
обжигала меня точно каленым железом. Д а оно и понят
но. Ну, отбил человек, например, невесту — это еще
туда-сю да. Но любовницу, или, как в нашем случае, жену!
Ту, с которой ты, извините за прямоту, спал, все особен
ности тела и души которой знаешь, как свои пять паль
цев! П одумайте, какой тут простор ревнивому воображе
нию. Как перенести обладание ею другим? Все это просто
выше человеческих сил. Из-за чего же я чуть не спился,
из-за чего надорвал здоровье, волю? Из-за чего потерял
пору самого яркого расцвета сил, таланта? Вы меня,
говоря без всякого преувеличения, просто пополам пере
ломили. Я сросся, конечно, да что толку? Прежнего меня
все равно уже не было, да и не м огло быть. Ведь в какую
святая святых всего моего существования вторглись вы!
Царевич Г аутам а, выбирая себе невесту и увидав Ясодхару, у которой «был стан богини и глаза лани весной»,
натворил, возбужденный ею, черт знает чего в состязании
с прочими ю нош ам и,— выстрелил, например, из лука
так, что было слышно на семь тысяч миль,— а потом
снял с себя жемчужное ожерелье, обвил им Ясодхару
и сказал: «П отому я избрал ее, что играли мы с ней
в лесах в давнопрош едш ие времена, когда был я сыном
охотника, а она девой лесов: вспомнила ее душа моя!» На
ней было в тот день черно-золотое покры вало, и царевич
взглянул и сказал: «П отому черно-золотое покрывало на
ней, что мириады лет том у назад, когда я был охотни
ком, я видел ее в лесах пантерой: вспомнила ее душа
368
моя!» — Вы простите меня за всю эту поэзию, но в ней
огромная и страш ная правда. Вы только вдумайтесь
в смысл этих поразительных слов насчет вспомнившей
души и в то, какой это ужас, когда эту священнейшую
в мире встречу наруш ает посторонний. К то знает — я,
может быть, тоже выстрелил бы так, что было бы слыш
но за тысячи миль. И вот, вдруг явились вы...
— Ну и что же вы чувствуете ко мне теперь? —
спросил господин с прямыми плечами.— Злобу, отвращ е
ние, жажду мести?
— Представьте себе: ровно ничего. Н есмотря на всю
вышеприведенную тираду, ровно ничего. Ужас, ужас. Вот
тебе и «вспомнила душа моя»! Д а ведь вы это хорошо
знаете и сами, то есть то, что я ничего не чувствую. Иначе
бы не спросили.
— Вы правы. Знаю. И это тоже очень страш но.
— А нам все-таки не страш но. Сплошной ужас: со
всем не страшно.
— Да, в сущности, ничуть. Говорят: прошлое, про
шлое! А все вздор. Никакого прош лого у людей, строго
говоря, нет. Так только, слабый отзвук какой-то всего
того, чем жил когда-то...
И собеседники еще раз помолчали. П ароход дрож ал,
шел; мерно возникал и стихал мягкий шум сонной волны,
проносившийся вдоль борта; быстро, однообразно крути
лась за однообразно шумящей кормой бечева лага, чтото порою отмечавш его тонким и таинственным звоном:
дзиннь... П отом пассажир с прямыми плечами спросил:
— Ну, а скажите... Ч то вы чувствовали, когда узнали
о ее смерти? Тоже ничего?
— Да, почти ничего,— ответил пассажир под пле
дом.— Больш е всего некоторое удивление своему бесчув
ствию. Развернул утром газету — слегка ударило в глаза:
волею Божиею, такая-то... С непривычки очень странно
видеть имя знаком ого, близкого в этой черной раме, на
этом роковом месте газеты, напечатанное торжественно,
крупным ш рифтом... Затем постарался загрустить: да,
мол, и это та самая, которая... Но —
Из равнодушных уст я слышал смерти весть,
И равнодушно я внимал ей...
Даже и грусти не вышло. Так только, слабая жалость
какая-то... А ведь это была та самая, которую «вспом
нила душа моя», была моя первая и такая жестокая,
369
многолетняя лю бовь. Я узнал ее в пору ее наивысшей
прелести, невинности и той почти отроческой доверчиво
сти и робости, которая потрясает сердце мужчины неска
занно, потому, может быть, что во всякой женственности
должна быть эта доверчивая беспомощ ность, что-то
детское, знак того, что девушка, женщина всегда таит
в себе будущее дитя. И ведь это мне первому, в каком-то
божественном блаженстве и ужасе, отдала она истинно
все, что даровал ей Бог, и ведь это ее девичье тело, то
есть самое прекрасное, что есть в мире, истинно милли
оны раз целовал я в таком исступлении, равного которо
му не было во всей моей жизни. И ведь это из-за нее
сходил я с ума буквально день и ночь, целые годы. Из-за
нее плакал, рвал на себе волосы, покушался на самоубий
ство, пил, загонял лихачей, в ярости уничтожал свои
лучшие, ценнейшие, может быть, работы ... Но вот про
шло двадцать лет — и я тупо смотрю на ее имя в траур
ной рамке, тупо представляю себе ее в гробу... П редстав
ление неприятное, но и только. Уверяю вас, что только.
Да и вы теперь,— теперь, конечно,— разве вы что-нибудь
чувствуете?
— Я? Д а нет, что ж скрывать? Конечно, почти ни
чего...
П ароход шел; с шипеньем возникала впереди волна за
волной, с плеском проносилась м имо, по бортам , одно
образно шумела и кипела бледно-снежная дорога, тянув
шаяся за кормой. Дул сладкий ветер, звездный узор
неподвижно стоял в вышине, над черной трубой, над
снастями, над тонким острием передней мачты...
— Но знаете что? — внезапно сказал первый, как бы
очнувшись.— Знаете, что главное? Это то, что я никак не
мог связать ее, умершую, с той другой, о которой я вам
только что говорил. Ну, никак. Совершенно никак. Та,
другая, была совсем особо. И сказать, что я ровно ничего
не чувствовал к ней, к той, другой — ложь. Так что
я неточно говорил. Совсем не то и не так.
Второй подумал.
— Ну и что же? — спросил он.
— А то, что почти весь наш разговор идет насмарку.
— Ох, насмарку ли? — сказал пассажир с прямыми
плечами.— Та, другая, как вы выражаетесь, есть просто
вы, ваше представление, ваши чувства, ну, словом, что-то
ваше. И значит, трогали, волновали вы себя только са
мим собой. Разберитесь-ка хорошенько.
370
— Вы думаете? — Не знаю. М ожет быть... Да, может
быть...
— Да и долго ли вы волновались и самим-то собой?
Десять минут. Ну, полчаса. Ну, день, наконец.
— Да, да. Ужасно, но кажется, вы правы. И где она
теперь? Вот там , в этом прелестном небе?
— Один Аллах ведает, друг мой. Скорее всего, что
нигде.
— Вы думаете? Да, да... Скорее всего, что так...
Равнина откры того м оря почти черным кругом лежа
ла под легким и светлым куполом ночного неба. И,
затерянный в этой круглой чернеющей равнине, малень
кий пароход тупо и неуклонно держал свой путь. И без
конца тянулась за ним сонно кипящая, бледно-млечная
дорога — туда, вдаль, где ночное небо сливалось с м о
рем, где горизонт, в силу противоположности с этой
млечностью, казался темным, печальным. И крутилась,
крутилась бечева лага, и печально и таинственно что-то
отмечал, отсекал порою тонкий звон: дзи-инь...
П ом олчав еще некоторое время, собеседники негром
ко и просто сказали друг другу:
— Покойной ночи.
— Покойной ночи.
Приморские Альпы, 1923
В НЕКОТОРОМ ЦАРСТВЕ
Бумажная лента медленно течет с аппарата возле
мерзлого окна станционной комнаты — и буква за бук
вой читает Ивлев полные чудесного смысла слова:
— Иван Сергеевич женится на Святках на племяннице
лош ади высланы...
Телеграфист, через плечо которого он читает, странно
кричит, что это служебная тайна, что это псковская по
весть Пушкина, но Ивлев видит себя уже в дороге в глу
хой России, глубокой зимой.
Он видит, что вечереет, что к вечеру м орозит, говорит
себе, что такой снежной зимы никто не запомнит со
времен Бориса Годунова. И Годунов дает этому зимнему
русскому вечеру, снежным полям и лесам что-то дикое
и сумрачное, угрожающее. Но в санях, среди прочих
московских покупок к свадьбе и к празднику, лежат уди
вительные шведские лыжи, купленные племянницей
в Москве. И это радует, обещ ает что-то такое, от чего
замирает сердце. И тройка идет уверенно и шибко.
Сани ковровые, богатые. Кучер, в шапке под бобер,
в свите, 'подпоясанной ремнем с серебряным набором,
стоит в козлах. В задке же сидят две неподвижные и толс
тые от шуб и шалей женщины: крепкая старуха и ее
черноглазая, румяная племянница. Обе, как и всё в санях,
засыпаны снежной пылью . Обе пристально см отрят впе
ред, на спину кучера, на скачущие крупы пристяжных, на
мелькаю щ ие в комьях снега подковы.
Вот выбрались на шоссе, пристяжные бегут легче, не
натягивая постромок. И вдали уже видно жилье, деревня,
стоят сосновые угрю мые леса, густые, обмороженные.
Неожиданно старуха говорит громким и твердым го
лосом:
— Ну, вот, слава Богу, и дом а. Не чаяла из вашей
372
Москвы выбраться. А тут сразу двадцать лет с плеч
долой, не нагляжусь, не нарадую сь. Завтра же дам знать
Ивану Сергеичу, не хочется больш е тянуть с вашей свадь
бой. Слышишь?
— Воля ваш а, тетя, я на все согласна,— звонко
отвечает племянница с притворным веселым просто
душием.
А тройка шибко идет уже через деревню, над избами
и сугробами которой тем нею т сосны, посеревшие с м оро
зу. А за деревней, совсем в лесу, видна усадьба: больш ой
снежный двор, больш ой и низкий деревянный дом. Су
мерки, глухо, огней еще не зажигали. И кучер, сдерживая
лошадей, широким полукругом подкаты вает к крыльцу.
С трудом, белые от снежной пыли, вы лезаю т из саней,
поднимаю тся на ступеньки, входят в просторную и теп
лую прихожую, уютно устланную попонами, почти со
всем темную. Выбегает из задних горниц суетливая ста
рушонка в шерстяных чулках, кланяется, радуется, пом о
гает раздеваться. Раскуты ваю т шали, освобождаю тся от
пахучих снежных шуб. П лемянница раздевается чем д аль
ше, тем все живей и веселей, неожиданно оказывается
тонкой, гибкой, ловко присаживается на старинный ларь
возле окна и быстро снимает городские серые ботики,
показывая ногу до колена, до кружева панталон, и выжи
дательно глядя черными глазам и на тетку, раздеваю щ у
юся сильными движениями, но медленно, с тяжелым
дыханием.
И вдруг происходит то самое, страш ное приближение
чего уже давно предчувствовалось: тетка роняет подня
тые руки, слабо и сладко вскрикивает — и опускается,
опускается на пол. Старуш онка подхваты вает ее под
мышки, но не осиливает тяжести и дико кричит:
— Барышня!
А в окно виден снежный двор, за ним, среди леса,
блестящее снежное поле: из-за поля глядит, светит низкий
лысый месяц. И нет уже ни старуш онки, ни тетки, есть
только эта картина в окне и темная прихожая, есть
только радостный ужас этой темноты и отсутствия уже
всяких преград между И влевым и той, что будто бы
должна была быть невестой какого-то Ивана Сергееви
ча,— есть один дивный блеск черных глаз, вдруг вплот
ную приблизившихся к нему, есть быстрая жуткая мысль,
как снимала она на ларе ботик, и тотчас же вслед за
этим то самое блаженство, от которого слабо и сладко
373
вскрикнула тетка, опускаясь в предсмертной истоме на
пол...
Весь следующий день Ивлев полон неотступным чув
ством влюбленности. Тайна того, что произош ло в ка
кой-то старинной деревенской усадьбе, стоит за всем, что
он делает, думает, говорит, читает. И влю бленность эта
во сто крат острее даже всего того, что он когда-либо
испытывал в пору самой ранней м олодости. И в глубине
души он твердо знает, что никакой разум никогда не
убедит его, будто нет и не было в мире этой черноглазой
племянницы и будто так и не узнает она, каким мучитель
ным и счастливым воспоминанием,— их общим воспоми
нанием,— одержим он весь день.
Приморские Альпы, 12. VI1.23
ОГНЬ ПОЖИРАЮЩИЙ
Это была высокая красивая женщина с ясным и жи
вым умом, с бодры м, деятельным характером, м олодая,
здоровая, всячески счастливая, всячески одаренная судь
бой. Как памятны мне ее блестящие ореховые волосы, ее
открытый и приветливый взгляд, чистый звук голоса,
благородство рук и ног, казавшихся особенно пленитель
ными при ее крупном сложении, и даже ее лю бим ая
накидка из гранатового бархата, отороченная соболем!
С каким удовольствием входил я всегда во двор ее ста
ринного особняка в Сен-Ж ерменском предместье! И вот
как-то за чаем, на который она приглаш ала нас каждую
среду, среди оживленного и беспредметного разговора,
кто-то почему-то вспомнил старика В., известного соби
рателя фарфора, старом одного богача и едкого причуд
ника, умершего в прош лом году и завещ авш его себя
сжечь, пожелавшего, как он выразился, «быть тотчас же
после смерти ввергнутым в пещь огненную, в огнь пожи
рающий, без всякой, впрочем, претензии на роль Феник
са». Народу в гостиной было довольно много, и почти
все при этом воспоминании возмутились. Неприятный
был человек, неприятное остроумие! Д ам ы зябко содрог
нулись в своих мехах, мужчины с усмешкой покачали
головами. Хозяин сказал:
— Да, это очень чисто и скоро, эта пещь огненная, но
все-таки не желал бы я попасть в нее. Уж очень жарко.
Мне даже и участь Феникса не кажется завидной.
Все засмеялись, кто-то прибавил:
— Так же, как мне участь тех трех отроков, что
в пещи огненной пели хвалы Господу!
А еще кто-то подхватил:
— Тем более, что вы уже далеко не в отроческом
возрасте...
375
И вдруг хозяйка, возвысив голос, произнесла с неожи
данной отчетливостью:
— А я как нельзя более понимаю В., хотя тоже не
одобряю острот в его завещании, и пользуюсь случаем
заявить при всех здесь присутствующих свою непреклон
ную посмертную волю , которая, как известно, священна
и неоспорима: после моей смерти я тоже должна быть
сожжена. Да, сожжена.
И настойчиво повторила, отстраняя попытки переве
сти разговор опять на шутки:
— Нет, я еще раз и совершенно серьезно говорю,
отлично понимая всю неуместность подобных бесед в го
стиной: я этого требую, это должно быть исполнено во
что бы то ни стало, невзирая ни на какие могущие быть
протесты со стороны моих родных и близких.
— Да что с тобой? — сказал хозяин.— Из всей твоей
речи мне понравилось только твое замечание насчет
странности такой гостинной беседы. Ч то с тобой?
— Только то, что я воспользовалась случаем, тем,
что заговорили об этом ,— ответила она.— Сколько уже
раз собиралась я завещ ать это письменно и все как-то
забываю , отклады ваю . А мало ли что может быть? П ред
ставь себе, что я нынче внезапно умру,— что тут неверо
ятного?
А ровно через неделю после того именно это и случи
лось — она умерла перед самым выездом в театр: уже
шла по вестибюлю к выходу и вдруг со странной улыб
кой схватилась за руку сопровождавш его ее лакея —
и тот едва успел поддерж ать ее. Я узнал эту совершенно
дикую по неожиданности новость от знакомого на улице
и почему-то с необыкновенной поспешностью пошел до
мой, простясь с ним. Мне показалось, что тотчас же надо
сделать что-то решительное, чем-то резко проявить себя.
Но дом а моей изобретательности хватило только на то,
чтобы торопливо набить трубку, торопливо закурить,
сесть в кресло... Была весна, конец м арта. Париж празд
нично сиял, кипел жизнью. У нас в Пасси цвели и зелене
ли сады. По потолку надо мной топали, бегали дети,
кто-то все начинал играть на пианино что-то шутливое,
милое. В открытое окно входила весенняя свежесть и гля
дела верхушка старого черного дерева, широко раскину
вшего узор своей мелкой изумрудно-яркой зелени, осо
бенно прелестной в силу противоположности с черной
сетью сучьев. Там , за окном, сыпали веселым треском
376
воробьи, поминутно заливалась сладкими трелями какаято птичка, а наверху топали и играли, и все это сливалось
с непрерывным смутным ш умом города, с дальним
гулом трамваев, с рожками автомобилей, со всем тем,
чем так беззаботно при всей своей озабоченности жил
весенний Париж... А на другой день, в третьем часу,
автомобиль мчал меня через весь город уже на кладбище
Пэр-Лашез: волю покойной не решились нарушить, тело
ее должны были сжечь.
Едучи, я думал все то же: какая изумительная слу
чайность! Точно сам злой дух внезапно шепнул ей тогда,
что минуты ее сочтены. И нужно же было кому-то
ни с того ни с сего вспомнить этого старого циника!
И как представить себе, как поверить в то, что через
какой-нибудь час ее случайное и ужасное завещание
все-таки осуществится и не останется ровно ничего даже
от ее тела? И я не представлял, не верил, я смотрел
по сторонам, и меня быстро уносило вперед навстречу
весеннему ветру и солнцу. Но, смотря, все думал: да,
вот весенний ветер, а ее уже нет! Вот солнечный блеск
и Сена, а она этого уже не видит и не увидит никогда!
Вот я с какой-то кощунственно-веселой быстротой мчусь
по ее родному и лю бим ом у городу и втайне все-таки
наслаждаюсь, а она из этого города да и вообще из
всего нашего мира уже исчезла! П отом вдруг вспоминал,
что там нельзя будет курить, и поспешно закуривал
и опять думал свои путаные думы, странно согласо
ванные с быстрым бегом автом обиля и мельканием
праздничного, солнечного, лю дного Парижа.
И вот этот бег кончился. Предо мной были ворота
и стены другого города, поднятого на возвышенность,
как бы некая крепость, ярко и мертво глядящ ая из-за
стен целыми полчищ ами м рам орны х и железных крестов,
мавзолеев, часовен, статуй, ангелов, гениев. Я вышел
из машины и вошел в эти роковые ворота. Подъехали
мы не с той стороны, с какой было нужно, и мне
пришлось пересечь все кладбищ е из конца в конец,
пройти многочисленные проспекты и аллеи, целые буль
вары и улицы. Тут мысли мои опять спасительно о т
влеклись на некоторое время от ужасной цели моей
поездки. Я шел и смотрел: какая музейная чистота
в этом городе, какой порядок! И что за день, что
за красота! Сколько ослепительной белизны, во всяческих
видах сверкающей в небесной сини, среди еще сквозной
377
черноты деревьев, осыпанной изумрудными мушками!
Сколько пышных живых цветов на куртинах, у подножия
крестов и бюстов, на м рам орны х и гранитных плитах
и у входа склепов! И каким-то особым родом людей
кажутся здесь все встречные, все эти мужчины и жен
щины, то стоящие у могил с поникшими головами,
то просто мирно гуляющие. Все сдержанны, все как-то
по-иному, чем в будничной жизни, скромны и просты,
как-то иначе раскланиваю тся с знакомыми... Это город
великой печали и великого отчаяния,— подумать только,
какие миллионы уже легли здесь и еще лягут! Но уди
вительно,— какая-то благостная, душу умиротворяю щ ая
радость все-таки витает здесь надо всем. Радость чего?
Весны, неба, первой зелени, м рам ора? Вечной молодости
мира, вечно воскресающей жизни? Или же и впрямь
той жизни небесной, в которую сердце невольно и наивно
верит или жаждет верить здесь?
И вдруг я поднял глаза: на широкой площади, внезап
но открывшейся передо мной, высилось нечто вроде хра
ма или, вернее, капища с круглым куполом, две высоких
заводских трубы ,— именно заводских, голых, кирпич
ных,— поднимались в небо по сторонам этого купола —
и из одной черными клубами валил дым. Уже! Я опоздал,
ее уже жгли! Это из той адской подземной печи, куда,
верно, уже вдвинули гроб с ее телом , валил этот страш
ный, молчаливый дым, такой особенный, такой не похо
жий ни на один дым в мире!
С транно,— меня, кажется, больше всего поразила
именно грубая молчаливость, спокойная беспощадность,
с которой валил дым. И такое же глубокое молчание
царило и внутри этого капища. Как окаменелые, сидели
мы в его больш ой полукруглой зале на длинных деревян
ных скамьях. Н ароду было м ало — у одних не хватило
духу присутствовать при таком необычном и жутком
обряде, другие были возмущены покойной, может быть,
и нечаянно, невольно, но все же дерзко поправшей уставы
того общества, к которому она принадлежала по своему
древнему и благочестивому роду. На передней скамье
сидели муж и несколько самых близких родных — муж
чины все в черном и с креповыми цилиндрами на коленях,
женщины в глубоком трауре. М ы, просто знакомые, не
смело поместились на скамье задней. И спины всех сидя
щих перед нами были согнуты, как бы подавлены той
невыразимой тишиной, в которой длилось наше ожида
378
ние ужасных итогов этой ужаснейшей в мире церемонии.
Церемония соверш алась где-то там , за траурным занаве
сом, который висел в глубине залы, закрывая нечто вроде
театральной сцены. И зачем-то между его сдвинутыми
черными полотнищ ами торчало бутафорское подобие зо
лоченого гроба. А на м рам орны х колоннах по сторонам
этих полотнищ пучили глаза изваянные совы. Кроме
траурного занавеса, гроба и сов, ничто иное не обознача
ло зловещего назначения этой пустой залы с окнами чуть
не во всю стену. П ом ню ,— окна справа были сверху
донизу залиты солнечным светом. И мертвая тишина,
в которой мы сидели и ждали, казалась от этого света
еще более гнетущей.
Сколько времени мы сидели? По крайней мере, час,
которому, казалось, конца не будет. И что это такое было
то, где сидели мы? Х рам , театр? Нечто вроде присутст
венного места или какого-то верховного судилища, где
совершается что-то самое последнее и самое жестокое
над человеком? К акая-то особенно важная научная л або
ратория или какой-то адский притон? Мы не знали, что
это такое, мы покорно сидели, затаив дыхание, не реш а
ясь шевельнуться. Бога здесь не было, и существование
и символы Его здесь отрицались. Совы пучили слепые
глаза только с бессмысленным удивлением, траур занаве
са говорил только о смерти. А я сидел и мысленно видел
этот густой черный дым, медленно валивший из трубы
в небо над нами, и в небе мне все-таки грезился Некто
безмерный, широко простерший длани и молчаливо при
емлющий и обоняю щ ий жертву, приносимую ему. И так
прошло двадцать, тридцать, сорок минут... Зачем-то за
глядывал во входную дверь какой-то сутулый старик
в траурной ливрее, очень серьезно осматривал нас
и опять осторожно притворял дверь... П отом дверь снова
распахнулась, и быстро, но тихо вошел щеголеватый
молодой человек в траурном галстуке бантиком, быстро,
но на цыпочках прошел через залу, легонько вбежал по
ступенькам к занавесу и, раздвинув его черные полот
нища, скрылся за ними... И опять мы сидели и, не шеве
лясь, ждали, ждали... Где ее жгли? Там , где-то за занаве
сом, где-то в глубоком подземелье, где слепила и полыха
ла с невообразимой силой и яростью истинно геенна
огненная. Эта геенна, этот огнь пожирающий должен
действовать с быстротой всесокрушающей. Но почему же
все это длится так нестерпимо долго? — И вдруг за
379
занавесом послыш ались громкие, как бы наконец все
разреш аю щ ие шаги, занавес раздвинулся — и молодой
человек, появившийся на сцене, м олча сделал нам широ
кий пригласительный жест.
Зачем я пошел! А я все-таки пошел. М гновенно все во
мне крепко подтянулось, и я быстро и мужественно
встал, прошел между скамьями, поднялся на сцену и,
следуя за другими, повернул в дверь налево, в какую-то
больш ую комнату с голыми стенами и без окон, освещен
ную откуда-то электричеством. В глубине ее был какойто железный куб с дверцами, теперь широко открытыми.
Из внутренности этого куба,— он был бездонный,— тя
нулись в комнату две рельсы. И по этим рельсам два
сторож а в траурных мундирах, два приземистых человека
из той отпетой породы, что определяю т себя на мрачное
и низкое существование при моргах и анатомических
театрах, тащ или железными крю ками как бы крышку
стола, прямоугольник из асбеста, насквозь розовый, на
сквозь светящийся, раскаленный до прозрачности. И те
прозрачно-розовые, инде горящие ярко-синим огоньком
известковые бугры и возвышенности, что были на этом
прямоугольнике, это и были скудные останки нашего
друга, всего ее божественного тела, еще позавчера жи
вшего всей полнотой и силой жизни. Больш е ничего!
Чувствуя на лицах и руках палящий зной от этой адской
сковороды, мы стояли и тупо глядели. Асбест рдел, зме
ился лазурными огоньками... П отом стал медленно блед
неть, блекнуть, приобретать светло-песочный цвет...
И тогда я среди его неровностей различил то, что оста
лось от головы, от наиболее крупных костей, от таза...
и еще раз весь содрогнулся от грубости и жестокости
всего этого дела и, главное, от кощунственного бесстыд
ства, с которым мне показали что-то такое, чего никому
в мире не должно видеть...
А затем все было кончено в пять минут: быстро
соскребли железными лопаточками эти неровности, коечто похватали щипцами, побросали все собранное в м ра
морный ящичек, зам азали его крышку цементом и, поло
жив на небольшие носилки и прикрыв траурны м покры
валом, быстро понесли вон. М ы, с опущенными и об
наженными головам и, последовали за носилками,
видели, как быстро вдвинули ящичек в нишу в той высо
кой стене, которая с трех сторон окружает крематорий,
как затем эту нишу замуровали, запечатали... Несчастный
380
муж смотрел на всю эту работу с необыкновенной при
стальностью . П отом , резко побледнев и приняв теа
трально-торжественный вид, отступил в сторону для
приема того последнего рукопожатия, которое он, по
французскому обычаю , должен был принять поочередно
ото всех своих друзей. И, быстро и молча исполнив
этот обычай, мы тотчас же почти разбежались в разные
стороны, разлетелись по разным направлениям в ве
череющий, залитый уже зеленовато-золотисты м солнцем
океан Парижа...
Мой шофер, человек грузный и короткорукий, был
пьян, его лицо было густо налито лиловой кровью. И те
перь он мчался уже совсем бешено, и его автомобиль
поминутно ревел на бегу с какой-то свирепой наглостью
и угрозой.
Приморские Альпы, 1.Х.23
НЕСРОЧНАЯ ВЕСНА
...А еще, друг мой, произош ло в моей жизни целое
событие: в июне я ездил в деревню в провинцию (к
одному из моих знакомых). Я, конечно, еще помню, что
когда-то подобные поездки никак не могли считаться
событиями. П олагаю , что не считаю тся они таковыми
у вас в Европе и по сию пору. Д а м ало ли что было у нас
когда-то и что в Европе еще есть! Двести, триста верст
у нас теперь не шутка. Расстояния в России, опять превра
тившейся в М осковщину, опять стали огромными. Да
и не часто путешествуют нынешние московские людишки.
Конечно, теперь у нас всяческих вольностей хоть отбав
ляй. Но не забудь, что все эти вольности, до которых мы
и дожить не чаяли, начались еще слишком недавно.
С ловом, случилось нечто необычное, много лет мною
не испытанное: в один прекрасный день я взял извозчика
и отправился на вокзал. Ты как-то мне тайком писал, что
теперешняя М осква представляется тебе даже внешне
«нестерпимой». Да, она очень противна. И, едучи на
вокзал на извозчике, вроде тех, что бывали прежде толь
ко в самых глухих захолустьях и брали за конец не
миллиард, а двугривенный, я, возбужденный необычно
стью своего положения, ролью путешественника, чув
ствовал это особенно живо. Какое азиатское м ноголю д
ство! Сколько торговли с лотков, на всяческих толкучках
и «пупках», выражаясь тем подлым языком, который все
более входит у нас в моду! Сколько погибших домов! Как
ухабисты мостовые и разрослись уцелевшие деревья! На
площадях перед вокзалами тоже «пупки», вечная купля
и продажа, сброд самой низкой черни, барышников, во
ров, уличных девок, продавцов всяческой съестной дряни.
На вокзалах опять есть и буфеты, и залы разных классов,
но все это еще до сих пор сараи, загаженные совершенно
382
безнадежно. И народу всегда .— не протолпиш ься: поезда
редки, получить билет из-за беспорядка и всяческих воло
кит дело очень трудное, а попасть в вагон, тоже, конечно,
захолустный, с рыжими от ржавчины колесами, насто
ящий подвиг. М ногие забираю тся на вокзал накануне
отъезда, с вечера.
Я приехал за два часа до поезда и чуть было не
поплатился за свою смелость, чуть было не остался без
билета. Однако кое-как (то есть, конечно, за взятку) дело
устроилось, я и билет получил, и в вагон попал, и даже
уселся на лавке, а не на полу. И вот поезд тронулся,
и осталась М осква позади, и пошли давным-давно не
виденные мною поля, леса, деревни, где начались опять
глубочайшие будни после того разгульного праздничка,
которым потеш ила себя Русь за такую баснословную
цену. И вскоре стали заводить глаза, заваливать головы
назад и храпеть с откры ты м ртом почти все, набившиеся
в вагон. Н апротив меня сидел русый мужик, больш ой,
самоуверенный. Сперва он курил и все плевал на пол, со
скрипом растирая носком сапога. П отом достал из кар
мана поддевки бутылку с м олоком и стал пить затяж
ными глоткам и, отры ваясь только затем, чтобы не задох
нуться. А допив, тоже откинулся назад, привалился к сте
не и тоже захрапел, и меня буквально стало сводить с ума
зловоние, поплывшее от него. И, не выдержав, я бросил
место и ушел стоять в сени. А в сенях оказался знакомый,
которого я не видел уже года четыре: стоит, качается от
качки вагона бывший профессор, бывший богатый чело
век. Едва узнал его: совсем старик и что-то вроде стран
ника по святым местам. Обувь, пальтиш ко, шляпа —
нечто ужасное, даже хуже всего того, в чем я хожу. Не
брит сто лет, серые волосы лежат по плечам, в руке
дерюжный мешок, на полу у ног другой. «Возвращ аю сь,
говорит, домой, в деревню, там мне дали надел при моем
бывшем имении, и я, знаете, живу теперь так же, как тот
опростившийся москвич, к которому вы едете, кормлю сь
трудами рук своих, свободное время посвящ аю, однако,
прежнему — своему больш ому историческому труду, ко
торый, думаю , может создать эпоху в науке...» Солнце
серебряным диском неслось уже низко за стволами, за
лесом. И через полчаса создатель эпохи сошел на своем
глухом полустанке — и заковы лял, заковы лял со своими
мешками по зеленой березовой просеке, по холодку ве
черней зари.
383
А я приехал, куда мне было нужно, уже совсем в су
мерки, в одиннадцатом часу. И так как поезд опоздал, то
мужик, выезжавший за мной, подож дал, подождал, да
и отправился восвояси. Ч то было делать? Ночевать на
станции? Но станцию на ночь запираю т, да если бы и не
запирали, диванов, скамеек на ней нет,— «теперь, брат,
господ нету!» — а ночевать на полу даже и «советским»
подданным не всегда приятно. Н анять в поселке возле
станции какого-нибудь другого мужика? Но это теперь
стало делом почти невозможным. У дверей вокзала сидел
мужик, пришедший к ночному поезду на Москву, печаль
ный и безучастный. П оговорил с ним. Он только рукой
махнул. «Кто теперь поедет! Л ош адь редкость, вся снасть
сбита... Стан колес — два м иллиарда, выговорить страш
но...» Я спросил: «А если пешком?» — «А вам дале
ко?» — «Туда-то».— «Ну, это верст двадцать, не более.
Дойдете».— «Да ведь, говорю , по лесу да еще пеш
ком?» — «Что ж, что по лесу! Дойдете». Но тут же
рассказал, как весной два каких-то «человечкя» наняли
так-то «мужичкя» в ихнем селе, да и пропали вместе
с ним: «Ни их, ни его, ни лош ади, ни снасти... Так и не
известно, кто кого растерзал — они его или он их... Нет,
теперь не прежнее время!»
Разумеется, после такого рассказа у меня пропала уже
всякая охота пытаться ехать ночью. Решил дождаться
утра и просить ночлега в трактирах возле станции,— «их
тут целых два»,— сказал мужик. Но оказалось невозмож
ным ночевать и в трактирах,— не пустили. «Вот чайку,
если угодно, пожалуйте,— сказали в одном.— Чай мы
подаваем...» Д олго пил чай, то есть какую -то тош нотвор
ную распаренную травку, в еле освещенной горнице. П о
том говорю: «П озвольте хоть на крыльце досидеть до
утра».— «Да на крыльце вам будет неудобно...»— «Все
удобнее, чем на дороге!» — «А вы безоружный?» —
«Обыщите, сделайте милость!» — И вывернул все кар
маны, расстегнулся.— «Ну, как хотите, на крыльце, пожа
луй, можно, а то и правда, в избу вас никуда не пустят, да
уж и спят все...» И я вышел и сел на крыльце, и скоро
огонь в трактире погас,— в соседнем его давно не бы
ло,— и наступила ночь, сон, тиш ина... Ах, как долга была
эта ночь! На небе вдали, за чернеющим лесом, закаты вал
ся замазанный лунный серп. П отом и он скрылся, стала
на том месте поблескивать зарница... Я сидел, шагал
перед крыльцом по смутно белеющей дороге, опять си
384
дел, курил на пустой желудок махорку... Во втором часу
по дороге послышался перелив колесных спиц, толканье
ступок на осях — и немного погодя к соседнему трактиру
кто-то подъехал, остановился, стал стучать в окно какимто воровским, условным стуком. Из сеней сперва вы гля
нул, потом осторожно вышел хозяин, босой лохматый
старик, тот самый, что вечером отказал мне в ночлеге
с удивительной злобной грубостью ,— и началось что-то
таинственное: бесконечное тасканье из сеней чего-то вро
де овчин и укладыванье их в телегу приезжего, и все это
при блеске зарниц, которые все ярче озаряли лес, избы,
дорогу. Дул уже свежий ветер, и вдали угрожающ е посту
кивал гром. А я сидел и лю бовался. П омниш ь ночные
грозы в Васильевском? П омниш ь, как боялся их весь наш
дом? Представь, я теперь лишился этого страха. И в ту
ночь на крыльце трактира я только восхищался этой
сухой, ничем не разрешившейся грозой. П од конец я,
однако, ужасно устал от своего бдения. Д а и духом пал:
как идти двадцать верст после бессонной ночи?
Но на рассвете, когда тучки за лесом стали бледнеть,
редеть и все вокруг стало принимать дневной, будничный
вид, мне неожиданно посчастливилось. М имо трактира
пронеслась на станцию коляска — привезла к поезду
в Москву комиссара, управляю щ его бывшим имением
князей Д., находящ имся как раз в тех местах, где и нужно
мне было быть. Это мне сказала проснувшаяся и вы гля
нувшая из окна хозяйка трактира, и, когда кучер выехал
со станции обратно, я кинулся к нему навстречу, и он
даже с какой-то странной поспешностью согласился под
везти меня. Человек оказался очаровательный,— детски
наивный гигант, всю дорогу повторял: «Глаза бы не
глядели! Слезы!» Меж тем всходило солнце, и седлова
тый, ш ирокозадый, ш альной и оглохший от старости
белый жеребец быстро и легко мчал по лесным дорогам
коляску, тоже старую , но чудесную, покойную, как лю л ь
ка... Давно, друг мой, не катался я в колясках!
Знакомый, у которого я прогостил несколько дней
в этих лесах, человек в некоторых отношениях очень
любопытный,— самоучка, полуобразованный, всегда
жил раньше в М оскве, но в прош лом году бросил ее
и вернулся на родину, в свое наследственное крестьянское
поместье. Он страстно ненавидит новую М оскву и не раз
настаивал, чтобы я приехал к нему отдохнуть от этой
Москвы, расписывал красоты своих мест. И точно, места
15
Заказ 4236
385
удивительные. П редставь себе: зажиточный поселок,
мирный, благообразны й, вообще такой, как будто никог
да не было не только всего того, что было, но даже
отмены крепостного права, нашествия французов; а кру
гом — заповедные леса, глушь и тишина неописуемая.
П реобладает бор, мрачный, гулкий. И по вечерам в его
глубине мне чувствовалась не то что старина, древность,
а прямо вечность. Зари — только клочья: только кое-где
краснеет из-за вершин медленно угасающий закат. Б аль
замическое тепло нагретой за день хвои мешается с ост
рой свежестью болотистых низин, узкой и глубокой реки,
потаенные извивы которой вечером холодно дымятся.
Птиц не слышно — мертвое безмолвие, только играют
козодои: один и тот же бесконечный звук, подобный
звуку веретена. А как совсем стемнеет и выступят над
бором звезды, всюду начинаю т орать хриплыми, блажен
но-мучительными голосам и филины, и в голосах этих
есть что-то недосозданное, довременное, где любовный
зов, жуткое предвкушение соития звучит и хохотом и ры
данием, ужасом какой-то бездны, гибели. И вот-, по вече
рам я бродил в бору под ворожбу козодоев, по ночам
слушал, сидя на крылечке, филинов, а дни посвящал
зачарованному миру бывшей княжеской усадьбы,— ис
тинно бывшей, потому что из ее владетелей не осталось
в живых ни единого... Она несказанно прекрасна.
Дни стояли солнечные, жаркие. И по пути в усадьбу
я шел то в тени, то по солнцу, по песчаной дороге, среди
душно и сладко благоухаю щ ей хвои, потом вдоль реки,
по прибрежным зарослям , выпугивая зимородков и глядя
то на открытые загоны, сплошь покрытые белыми кув
шинками и усеянные стрекозами, то на тенистые стрем
нины, где вода прозрачна, как слеза, хотя и казалась
черной, и мелькали серебром мелкие рыбки, пучили глаза
какие-то зеленые тупые морды ... А затем я переходил
старинный каменный мост и подымался к усадьбе.
Она осталась, по счастливой случайности, нетрону
той, неразграбленной, и в ней есть все, что обыкновенно
бывало в подобных усадьбах. Есть церковь, построенная
знаменитым итальянцем, есть несколько чудесных пру
дов; есть озеро, называемое Лебединым, а на озере ост
ров с павильоном, где не однажды бывали пиры в честь
Екатерины, посещавшей усадьбу; дальш е же стоят мрач
ные ущелья елей и сосен, таких огромных, что шапка
ломится при взгляде на их верхушки, отягощенные гнез
386
дами коршунов и каких-то больших черных птиц с траур
ным веером на головках. Д ом , или, вернее, дворец, стро
ен тем же итальянцем, который строил церковь. И вот
я входил в огромные каменные ворота, на которых лежат
два презрительно-дремотных льва и уже густо растет
что-то дикое, настоящ ая трава забвения, и чаще всего
направлялся прямо во дворец, в вестибюле которого весь
день сидел в старинном атласном кресле, с короткой
винтовкой на коленях, однорукий китаец, так как дворец
есть, видите ли, теперь музей, «народное достояние»,
и должен быть под стражей. Ни единая не китайская
душа, конечно, ни за что бы не выдержала этого идиотс
кого сиденья в совершенно пустом доме,— в нем, в этом
сиденье, было даже что-то жуткое. Но однорукий, корот
коногий болван с желто-деревянным ликом сидел спокой
но, курил махорку, равнодуш но ныл порою что-то бабье,
жалостное и равнодуш но смотрел, как я проходил мимо.
— Вы его, барин, не бойтесь,— сказал мне про него
кучер тем тоном , каким говорят о собаках,— я ему скажу
про вас, он вас не тронет.
И точно, китаец меня не трогал. Если бы ему приказа
ли заколоть меня, он, разумеется, заколол бы, не моргнув
бровью. Но так как колоть меня было не надо, то он
только сонно косился на меня, и я мог свободно прово
дить целые часы в покоях дворца как дома. И я без конца
бродил по ним, без конца смотрел, думал свои думы...
Потолки блистали золоченой вязью , золочеными герба
ми, латинскими изречениями. (Если бы ты знал, как мой
взгляд отвык не только от прекрасных вещей, но даже
просто от чистоты!) В лаковых полах отсвечивала драго
ценная мебель. В одном покое высилась кровать из како
го-то темного дерева, под балдахином из красного атл а
са, и стоял венецианский сундук, открывавш ийся с таин
ственной сладкогласной музыкой. В другом — весь
простенок занимали часы с колоколами, в третьем —
средневековый орган. И всюду глядели на меня бюсты,
статуи и портреты, портреты... Боже, какой красоты на
них женщины! Какие красавцы в мундирах, в камзолах,
в париках, в бриллиантах, с яркими лазоревыми глазами!
И ярче и величавее всех Екатерина. С какой благостной
веселостью красуется, царит она в этом роскош ном кру
гу! А в одном кабинете лежит на небольш ом письменном
столе и странно поражает взгляд коричневое бревно с зо
лотой пластинкой, на которой вы гравировано, что это —
387
частица флагманского корабля «Св. Евстафий», погиб
шего в битве при Честме «во славу и честь Державы
Российския...». Да, во славу и честь Державы Российския... Странно это теперь звучит, не правда ли?
Часто бывал я и в нижних залах. Ты знаешь мою
страсть к книгам, а там , в этих сводчатых залах, книго
хранилище. Там прохладно и вечная тень, окна с желез
ными толсты ми реш етками, а сквозь решетки видна ра
достная зелень кустов, радостный солнечный день, все
такой же, такой же, как и сто, двести лет тому назад. Там
устроены в стенах ниши с полками, и на этих полках
м ерцаю т тусклым золотом десятки тысяч корешков, чуть
ли не все главнейшее достояние русской и европейской
мысли за два последние века. В одной зале огромный
телескоп, в другой гигантский планетарий, а на стенах
снова портреты, редчайшие гравю ры. Развернул я как-то
один из прелестнейших томиков начала прош лого столе
тия, прочитал на ш ершавой бумаге строки:
Успокой мятежный дух
И в страстях не сгорай,
Не тревожь меня, пастух,
Во свирель не играй,—
и долго стоял очарованный: какой ритм и какая прелесть*
грация, танцующий перелив чувств! Теперь, когда от
славы и чести Державы Российской остались только
«пупки», пишут иначе: «Солнце, как лужа кобыльей м о
чи...» А в другой раз мне попалось под руку первое
издание Бараты нского, и я, словно нарочно, развернул
книжку на стихах:
Что ж, пусть минувшее исчезло сном летучим,
Еще прекрасен ты, заглохший Элизей,
И обаянием могучим
Исполнен для души моей...
А перед отъездом был я в знаменитой церкви. Она
в лесу, на обрыве, круглая, палевого цвета и сияет в синем
небе золотой маковкой. Внутри ее круг желтоватых м ра
морных колонн, поддерживающ их легкий купол, полный
солнца. В круглом проходе между колоннами и стена
ми — изображения святых со стилизованными ликами
тех, кто похоронен в фам ильном склепе под церковью.
А в узкие окна видно, как ветер ворочает косматые главы
сосен, величаво и дико раскинутые из обрыва в уровень
с окнами, и слышно пение, гул ветра. Я спустился в не
проглядную темноту склепа, озаряя красным огоньком
388
воскового огарка громадны е м рам орны е гробы, гром ад
ные железные светильники и ш ершавое золото мозаик по
сводам. Х олодом преисподней веяло от этих гробов.
Неужели и впрямь они здесь, те красавицы с лазоревыми
очами, что царствую т в покоях дворца? Нет, мысль моя
не мирилась с этим... А потом я опять поднялся в церковь
и долго глядел в узкие окна на буйное и дремотное
волнение сосен. Как-то весело и горестно радовался солн
цем забытый, навсегда опустевший храм! М ертвая тиш и
на царила в нем. За стенами же пел, гудел летний ветер,—
все тот же, тот же, что и двести, сто лет тому назад.
И я был один, совершенно один не только в этом светлом
и мертвом храме, но как будто и во всем мире. К то же
мог быть со мною , с одним из уцелевших истинно чудом
среди целого сонма погибших, среди такого великого
и быстрого крушения Державы Российской, равного ко
торому не знает человеческая история!
И это было мое последнее посещение усадьбы. На
другой день я уехал...
А теперь, как видишь, я опять в Москве. И прош ло
уже больше месяца, как я вернулся, но сильное и, главное,
какое-то невыразимо странное впечатление, привезенное
мною в М оскву, не оставляет меня. И я думаю , что и не
оставит. Ведь то, что так живо и остро почувствовал
и понял я во время этой поездки, зрело во мне уже
давным-давно. И не предвидится, да и не может быть
впереди ничего, что м огло бы рассеять мое теперешнее
состояние: они, эти люди так называемой новой жизни,
правы — к прежнему, к прош лому возврата нет, и новое
царит уже крепко, входит уже в колею, в будни. С остоя
ние же мое заключается в том , что я непрестанно чув
ствую, как тлеет, рвется самая последняя связь между
мною и окружаю щ им меня м иром, как все больше и бо
льше отреш аю сь я от него и ухожу в тот, с которым
связан был я не только весь свой век, с детства, с м ладен
чества, с рождения, но даже и до рождения: ухожу в «Элизей минувшего», как бы в некий сон, блистающ ий подо
бием той яркой и разительно живой жизни, в которой
застыли мертвецы с лазурными глазам и в пустом дворце
в подмосковных лесах.
Видишь ли, случилось, разумеется, чудо: некто, уже
тлевший в смрадной могильной яме, не погиб, однако, до
389
конца, подобно тысяче прочих, сваленных с ним в эту яму.
Он, к великому своему изумлению , стал постепенно при
ходить в себя и, наконец, совсем пришел и даже получил
возможность приподняться и опять выбраться на белый
свет. Теперь он опять среди живых, опять приобретает
знакомую привычку быть, как все,— будто как все,—
опять видит город, небо, солнце, опять заботится о пище,
об одежде, о крове и даже о житейском занятии, положе
нии. Но, друг мой, проходит ли даром человеку смерть,
хотя бы и временная? А главное, как переменился, как
сказочно переменился даже самый белый свет за то время,
которое мы, чудом уцелевшие, пребывали в могиле! Тако
го крушения, такой перемены лица земли за какие-нибудь
пять лет в истории, повторяю , не бывало. П редставь себе
почти мгновенную гибель всего античного мира — и не
сколько человек, погребенных под развалинами, под ла
винами варварских орд, и затем внезапно очнувшихся
через два, три столетия: что должны они чувствовать?
Боже, какое, прежде всего, одиночество, какое несказан
ное одиночество! И вот уже давно стало расти во мне
некое наваждение. Чем больше привыкал я к тому, что
мое восстание из мертвых есть явь, сущая правда, тем
более овладевало мною чувство страш ной перемены, про
исшедшей на свете,— я, конечно, не о внешнем говорю,
хотя и во внешнем мы дош ли до неслыханной и уже
вовеки непоправимой мерзости,— и начал я оглядываться
кругом все пристальнее, вспоминать свою домогильную
жизнь все явственнее... И росло, росло наваждение: нет,
прежний мир, к которому был причастен я некогда, не
есть для меня мир мертвых, он для меня воскресает все
более, становится единственной и все более радостной,
уже никому не доступной обителью моей души!
Да, уезжая из М осквы, проезжая по ней, я почув
ствовал то, что чувствовал уже давно, с особенной остро
той: до чего я человек иного времени и века, до чего
я чужд всем ее «пупкам» и всей той новой Гвари, которая
летает по ней в автомобилях! Затем вспомни вокзал,
с которого я уезжал, вагон, в котором я добыл себе
место, моего соседа, пившего м олоко из бутылки...
Вспомни профессора с его меш ками, с его научными
мечтаниями и ту просеку, по которой о д и н о к о — о, как
страш но одиноко! — заковы лял он... Как поразили меня
те минуты, когда поезд стоял на полустанке, где он
слез,— эти первые впечатления полевой тишины, лесной
390
глуши, запаха берез, цветов, вечерней свежести! Боже
мой, Боже мой, опять — после тысячи лет самой страш
ной в мире каторги! — опять это святое, чистое безм ол
вие, закатывающ ееся за лесом солнце, даль, пролет в про
секе, горькие и свежие аром аты , сладкий холодок зари...
И чувство моей отчужденности от этого «советского»
вагона, на площадке которого я стоял, и от русого мужи
ка, который спал в нем, вдруг приобрело во мне такую
глубину и силу, что на глаза мои навернулись слезы
счастья. Да, я чудом уцелел, не погиб, как тысячи прочих,
убиенных, замученных, пропавших без вести, застрелив
шихся, повесившихся, я опять живу и даже вот путеше
ствую. Но что может быть у меня общего с этой новой
жизнью, опустошившей для меня всю вселенную! Я жи
ву,— и порою, как вот сейчас, даже в какой-то восторжен
ной радости,— но с кем и где?
И та ночь, что провел я на крыльце трактира, тоже
была для меня только моим прош лым. Разве я вос
принимал ее как ночь в июне тысяча девятьсот двадцать
третьего года? Нет, эта ночь была одной из моих пре
жних ночей. Прежние были и зарницы, и гром, и свежий
ветер, с которым приближалась гроза... Они и совсем
увели меня в мир мертвых, уже навсегда и блаженно
утвердившихся в своей неземной обители. И теперь неот
ступно стоит передо мною это солнечное царство летних
дней, бора и сказочно-спящего дворца, затерявш егося
в бору, этих ворог со львам и и бурьяном наверху, м рач
ных еловых ущелий, обмелевших прудов со стайками
трясогузок на травянистых берегах, озера, заросшего осо
кой, навсегда опустевшей церкви и пустых, блистатель
ных зал, полных образам и покойников... Не могу тебе
передать изумительного чувства, все еще не покидаю щ е
го меня: до чего они ужасающе живы для меня!
Помниш ь ли ты те стихи Бараты нского, из которых
я привел тебе несколько строк и которые так совпали
с тем самым важным для всей моей теперешней жизни,
что таится в самом сокровенном тайнике моей души?
Помнишь, как кончается эта элегия, посвященная пред
чувствию того Элизея, который прозревал Баратынский
под тяжестью своих утрат и горестей? Среди запустения
родных мест, среди развалин и могил, я чувствую, гово
рит он, незримое присутствие некоего П ризрака; и он,
«сия Летийская Тень, сей П ризрак» —
391
Он убедительно пророчит мне страну,
Где я наследую несрочную весну,
Где разрушения следов я не примечу,
Где, в сладостной тени невянущих дубов,
У нескудеющих ручьев,
Я тень священную мне встречу...
Запустение, окружающее нас, неописуемо, развалинам
и могилам нет конца и счета: что осталось нам, кроме
«Летийских Теней» и той «несрочной весны», к которой
так «убедительно» призы ваю т они нас?
Приморские Альпы, 5 октября 1923
БОГИНЯ РАЗУМА
I
Я записал этот день:
«Париж, 6 февраля 1924 г. Был на могиле Богини
Разума».
II
Богиня Разума родилась в Париже, полтора века тому
назад, звали ее Тереза Анжелика Обри. Родители ее были
люди совсем простые, жили очень скромно, даже бедно.
Но судьба одарила ее необыкновенной красотой в соеди
нении с редкой грацией, в отрочестве у нее обнаружился
точный музыкальный слух и верный, чистый голосок,
а в двух шагах от улички Сэн-М артэн, где она родилась
и росла, находилось нечто сказочно-чудесное, здание
Оперы. Естественно, что «античную головку» живой и та
лантливой девочки рано стали туманить обольститель
ные мечты, надежды на славную будущность. И случи
лось так, что мечты и надежды не только не обманули, но
даже в некоторых отношениях превзошли ожидания. Те
реза Анжелика Обри не только стала артисткой Оперы,
не только пела и танцевала на ее сцене рядом с знамени
тостями и вы зывала восторженные рукоплескания, явля
ясь перед толпой олимпийскими богинями,— то Дианой,
то Венерой, то А ф иной-П алладой,— но и попала в ис
торию: 10 ноября 1793 года она играла на сцене, которую
никогда не м огла и вообразить себе,— в Соборе П ариж с
кой Богоматери, выступала в роли неслыханной и неви
данной, в роли Богини Разума, а затем — «apres avoir
dfetronfe la ci-devant Sainte Vierge» 1 — торжественно была
1 «пекле того, как была свергнута бывшая Святая Дева» (фр.).
393
отнесена в Тю ильрийский дворец, в Конвент: как живое
воплощение нового Божества, обретенного человече
ством.
Погребена Богиня на М онм артрском кладбище. Как
не взглянуть на такую могилу?
III
Я давно собирался это сделать. Наконец поехал. В со
лнечный день, уже почти весенний, но довольно пронзи
тельный, с бледно-голубым, кое-где подмазанны м небом,
я вышел на улицу и спустился в ближайшее метро. Сквоз
няки, бегущая толпа, длинные коридоры, цветистые ре
кламы, лестницы все вглубь и вглубь и наконец совсем
преисподняя, ее влажное банное тепло, вечная ночь и ог
ни, блеск свода, серого, рубчатого, глянцевитого, как
брюхо адского змия... Через минуту я уже стоял в лю д
ном вагоне, мчался под Парижем и думал о Париже
времен Богини Разума и опять — о ее удивительной
судьбе, ее удивительном образе.
Современники писали о ней: «Одаренная всеми внеш
ними дарам и, какие только может дать природа жен
щине, она есть живая м одель того античного совершенст
ва, которое являю т нам памятники искусства; при взгля
де на ее стан и очерк ее головы тотчас является мысль
о грозной эгиде и шлеме А ф ины-П аллады , и она особен
но на месте в тех ролях, где черты лица, жесты, осанка,
поступь должны воссоздавать богинь...» Это писалось,
когда ей было уже лет тридцать пять. М ожно себе пред
ставить, как прекрасна бы ла она в двадцать, в те годы,
когда она выходила на сцену в короткой тунике, в легких
сандалиях на стройной ноге, с золоты м полумесяцем на
высокой прическе, с луком в длинных округлых рук&х,—
Дианой Девственницей! П рим адонной, дивой Обри нико
гда не стала; материальное ее положение было незавид
но — всего несколько сот ливров в год ж алованья да угол
в родительском доме; положив за кулисами лук, сняв
белила и румяна, сбросив тунику и закрутив волосы
простым узлом, она надевала грош овое платьице и бежа
ла домой, дом а же хлебала гороховую похлебку и укла
дывалась спать в чердачной каморке. Но справедливо
394
говорили, что мадемуазель Обри «tres sage» *,— про
стодушие, милая легкость, нетребовательность всегда
отличали ее характер. И вот «народ, разбивш ий оковы
рабства, достойно прославил ее 10 ноября 1793 года»,
обессмертил «се chef-d’oeuvre de la N ature» 12, как
галантно назвал ее Ш омет, представляя Конвенту.
И много лет после того распевали уличные певцы
стихи Беранже о ней:
Est-ce bien vous? Vous que je vis si belle
Quand tout un peuple entourant votre char
Vous saluait du nom de l’immortelle
Dont votre main brandissait l’etendard?
De nos respects, de nos cris d’allegresse,
De votre gloire et de votre beaute,
Vous marchiez fiere: oui, vous etiez deesse,
Deesse de la Liberte! 3
IV
Возле Оперы я вышел на свет Божий. Добродетельные
греки были правы: небо, солнце, воздух — высшая ра
дость смертных, трижды несчастны тени, населяющие
широковратное царство Гадеса. Бедная Тереза Анжелика
Обри, бедная Богиня Разума! Как бы это получше уяс
нить себе разум ом , почему и за что уже сто лет гниет
в земле «се chef-d’oeuvre de la Nature»?
Солнце, все-таки еще зимнее, уже склонялось, был
самый людный час, и несметное множество народа и эки
пажей затопляло площ адь в его зеленоватом жидком
блеске. Пешеходы бежали, автомобили и омнибусы м ед
ленно текли страш ной ревущей лавиной. Я поймал сво
бодный автомобиль, вскочил и поехал дальш е. Из одного
длинного и узкого уличного пролета глянул на меня
с высоты М онм артра бледный восточный призрак собора
Sacre-Coeur...
1 «весьма скромна» (фр.).
2 «это чудо Природы» (фр.).
3 “
Тебя ль я видел в блеске красоты,
Когда толпа твой поезд окружала,
Когда бессмертною казалась ты,
Как та, чье знамя ты в руке держала?
Ты прелестью и славою цвела;
Народ кричал: «Хвала из рода в роды!»
Твой взор горел; богиней ты была,
Богиня Свободы! (фр.)
(Перевод М. Л. Михайлова)
395
V
В автомобиле я добросовестно постарался вспомнить
возможно подробнее и представить себе возможно яснее
все, что знал о 10 ноября 1793 года.
- Какой был тогда Париж? Бог его знает, какой, слабо
наше воображение, не велик разум. Ну, конечно, был
Париж уже и тогда огром ны м городом , со множеством
садов и поместий, с прекрасными зданиями, но и с лачу
гами, с лужами и грязью даже на площ адях, с грубыми
средневековыми м остами через патриархальную Сену...
Левый берег вообразить легче,— столько еще сохрани
лось там прежних узких улиц и узких нелепых домов.
Зато собор все тот же. Как странно,— все тот же, как
тогда, когда стояла под его сводами, на бутафорских
скалах, возле Х рам а П ремудрости, прелестная Тереза
Анжелика Обри!
И на мгновение я довольно живо почувствовал душу
Парижа в те годы, тот развал жизни, то нечто бездель
ное, праздничное и жуткое, то владычество черни, кото
рым веет в воздухе во времена всех революций. И был
сырой осенний день с сильным холодным ветром, смени
вшим ночной проливной дождь, и всюду — на мостах,
в уличках, ведущих к собору, и особенно на площади
перед ним и в нем сам ом ,— было великое, как бы яр
марочное многолю дство и поминутно раздавался над
городом грохот пушек, салю тую щ их коронованию Н ово
го Божества. А Новое Божество стояло под сводами
собора,
«dans
cet
edifice
ci-devant
dit
eglise
m etropolitaine» *, на скалистой горе, возле белоколонного
храма, в красной шапочке, в белой хламиде, опоясанной
пурпуровой лентой, с копьем в руке — и два хора — «des
adorateurs de la Liberte» 12 — тоже во всем белом, в венках
из роз, возжигали перед ней аром аты , воздавали ей по
клонения и протягивали к ней обнаженные руки:
— Descends, 6 Liberte, fille de la Nature! 3 —
а густая толпа «патриотов», переполнявшая собор, реве
ла и рукоплескала...
1 «в этом здании, прежде называвшемся архиепископским собо
ром» (фр.).
2 «поклонников Свободы» (фр.).
3 — Сойди к нам, о Свобода, дочь Природы! (фр.)
396
I.
Я з а п и с а л ъ э т о г ь д е н ь:
« П а р и ж ъ , 6 ф е в р а л я 1 9 2 4 г. Б ы л ъ на м огилЪ Б о
гини Р а з у м а » .
I I.
Б о г и н я Р а з у м а р о д и л а с ь в ъ П ари ж 'Ь , п о л т о р а в Ь к а
тому н а з а д ъ , з в а л и ее Т е р е з а А н ж е л и к а О б р и . Р о д и
тели ея б ы л и
люди
совс'Ьмъ
просты е,
жили
очень
скромно, д а ж е б ^ д ь о . Н о с у д ь б а о д а р и л а ее н е о б ы к
новенной к расотой в ъ соединенш съ р е д к о й г р а ш е й ,
еъ
о т р о ч е с т в ^ у нея о б н а р у ж и л с я т о ч н ы й м у з ы к а л ь
ный сл ухъ и в е р н ы й , ч и с ты й гол осок ъ , а в ъ д в у х ъ
ш аг а х ъ о т ъ ул и ч к и С э н ъ - М а р т э н ъ , г д ^ о н а р о д и л а с ь
и росла, н аход и л ось н Ь что ск азочн о-чуд есн ое, з д а ш е
О п ер ы . Е ст ест ве нн о , что « а н т и ч н у ю гол овку» ж и в о й
и т а л а н т л и в о й д е в о ч к и ран о с т ал и ту м а н и т ь о б о л ь с т и
т е л ьн ы й мечты, н а д е ж д ы на сл а в н у ю б у д у щ н о с т ь . И
случилось та къ , что м ечты и н а д е ж д ы не т о л ь к о не
обм анули, но д а ж е в ъ н ’Ь к о т о р ы х ъ о т н о ш е ш я х ъ п р е в
зо ш л и о ж н д а т я . Т е р е з а А н ж е л и к а О б р и не т о л ь к о
Страница рассказа, озаглавленного в берлинском издании
1934—1936 гг. (том VII) «Богиня», с автографом Бунина.
VI
М онмартрское кладбище было когда-то за городом и,
вероятно, было уютно, мирно, похоже на рощу, на боль
шой сад. Теперь все растущий город окружил его ото
всюду, включил в себя. А так как оно лежит в низмен
ности, то через эту низменность перекинут теперь длин
ный и тяжкий железный мост, по которому беспрерывно
идут и едут, катятся с глухим гулом валкие омнибусы,
несутся и на разные лады вопят автомобили, гремят
и звенят трам ваи. И вот первое, что ударило по моему
чувству и зрению, когда я достиг места вечного пристани
ща Богини Разума: этот черный грубый мост, под кото
рым проезжаю т к железным воротам кладбищ а и кото
рый день и ночь грохочет над покойниками. А затем
произош ло нечто совсем неожиданное.
Я хорошо знал, что славная Тереза Анжелика Обри
была забы та еще при жизни весьма основательно, а впос
ледствии уже настолько, что целых сто лет даже истори
ки, специально занимавш иеся изучением «великой» рево
люции и в частности культа разума, почти все были
убеждены, что знаменитую революционную Богиню из
ображ ала m-me M aillard, балетный кумир тех дней, пока
не догадались заглянуть в уцелевшие газеты от 11 ноября
1793 года. Но я как-то не подумал об этом хорошенько,
да отчасти и был прав: ведь все-таки теперь имя Терезы
Анжелики Обри должно быть в каждом новом учебнике.
Мне все-таки представлялось, несмотря на все мои го
рестные мысли о ней, что, по крайней мере, хоть на
кладбище-то ее м огила есть нечто и всем ведома. П оэто
му отчасти была простительна наивность, с которой я об
ратился к первому встречному: где могила Богини Разу
ма? Однако встречный посмотрел на меня как на поме
шанного:
— Богиня Разума? Ч то это такое?
Я пояснил. Но встречный развел руками и резонно
посоветовал мне обратиться лучше в кладбищенскую
контору.
Тогда я еще увереннее направился в контору. Каково
же быЛо мое удивление, когда и в конторе мне ответили
на мой вопрос вопросом же:
— Это ваша родственница, г-жа Обри?
— Но совсем нет,— сказал я, опешив.
— Она давно погребена?
398
— В январе 1829 года.
И тогда на меня выпучили глаза:
— Помилуйте, да вы смеетесь! М ожем ли мы знать
всех погребенных здесь сто лет тому назад!
— Но неужели никто не посещает эту могилу и я пер
вый справляюсь о ней у вас?
— Кажется, первый! Обратитесь к какому-нибудь
сторожу, может, он случайно знает по надписи на пам ят
нике, если таковой есть и надпись сохранилась...
VII
А затем я спросил о знаменитой могиле у полной,
с черными усиками женщины, стоявшей на пороге кон
торы, предполагая в ней привратницу. В самом деле, это
была привратница, и к тому же очень живая и тол
ковая,— эти полные с усиками всегда такие. Но и она
о могиле не имела никакого понятия. А затем я тщетно
расспрашивал сторожей, встречавшихся мне в голых ал
леях, по которым я ходил не менее получаса, оглядывая
надписи на памятниках. Затем опять обращ ался к встреч
ным дам ам и господам в трауре... И один господин ни
с того ни с сего (вернее, с расчетом хоть чем-нибудь
удовлетворить сумасшедшего искателя знаменитых м о
гил) предложил мне взглянуть на могилу Золя. Эта м оги
ла была в двух шагах от меня, на пригорке. К вечеру
совсем засвежело, небо над кладбищ ем стало еще блед
нее, низкое солнце холодно и резко освещало ледяную
и блестящую наготу безобразно-громадной глыбы крас
ного гранита, на которой не было ни единого религиоз
ного знака, ни одного слова Писания,— очевидно тоже
в честь Разума. Н ад глыбой стоял на цоколе терракото
вый бюст — м олож авый мужчина лет тридцати, щеголе
вато-демократической и артистически-рабочей наружно
сти, с длинными волосами и в блузе. Я взглянул и,
закурив, рассеянно сделал несколько шагов по аллее,
потом зачем-то в сторону, среди деревьев, крестов и па
мятников, где местами лежал серый снежок.— «Ну и Бог
с ней, с этой Богиней Разум а,— подумал я,— пора до
мой»,— и вдруг увидал себя как раз перед ее могилой...
И, присев на соседний надгробный камень, я уставил
ся на могилу в полном изумлении.
399
vm
Да, так вот оно что: даже на кладбище ни единая душа
не знает и знать не желает о какой-то Богине Разума,
некогда коронованной вот в этом самом Париже, под
древними сводами С обора Парижской Богоматери. Но
мало того: что же такое перед моими глазами?
Перед моими глазам и было старое и довольно не
взрачное дерево. А под деревом — квадрат ржавой ре
шетки. А в квадрате — камень на совсем плоской и даже
слегка осевшей земле, а на камне — две самых простых
каменных колонки в аршин высоты, покосившихся, изъ
еденных временем, дождем и лиш аями. Когда-то их
«украшали» урны. Теперь колонки лишены даже этих
украшений: одна урна совсем куда-то исчезла, другая
валяется на земле. И на одной колонке надпись: «Памяти
Фанни», на другой — «П ам яти Терезы Анжелики Обри».
— «Est-se bien vous?» 1
Неужели это правда, что это именно она, она самая,
мадемуазель Тереза Анжелика Обри, лежит в земле
ц двух шагах от меня?
Там еще есть гнилые, смешавшиеся с землей остатки
гроба, правильно лежащие кости, зубастый череп... Это
она? Конечно, она. А с другой стороны — конечно, не
она... М удрый разум, помоги,— я всегда в подобных
случаях совершенно теряю сь и путаюсь!
Но разум не помогал.
IX
Бесспорно, судьба Обри была удивительна. Но удиви
тельна больше всего в силу необыкновенных несчастий.
В общем, она была истинно ужасна. И Обри, при всей
независимости своей натуры, не м огла не понимать это
даже в те дни, которые, казалось бы, должны были быть
ее лучшими днями.
Революция совпала с апогеем ее красоты и м олодо
сти. И, казалось бы, что ж ей, молоденькой фигурантке,
да еще дочери ремесленника, революция? Только ра
дость! А потом — «vous etes deesse, deesse de la Liberte!».
И ж алованья прибавили, да еще сразу вдвое... Но нет,
1 — «Неужели это ты?» (фр.)
400
слишком хорош а она была по натуре для всех этих
радостей.
На ее глазах началась и целые годы длилась страш ная
гибель всей той жизни, среди которой она родилась,
росла, мечтала о сцене и которая, конечно, только вос
хищала ее своим блеском. Разруш ает «старую жизнь» во
время революций не презрение народа к ней, а как раз
наоборот — острая зависть к ней, жажда ее. А у Обри
даже и зависти не было. Ей нужны были, судя по ее
характеру, только рукоплескания (причем рукоплескания
маркиза она, вероятно, все-таки предпочитала рукопле
сканиям трубочиста). И не м огла она не чувствовать, не
видеть, что такое есть то царство Братства и Равенства,
в которое она попала, то «Ж ертвоприношение С вобо
де»,— «I’Offrande a la Liberte»,— которое приказано было
ежедневно разы гры вать в Опере и которое тоже ежеднев
но разыгры валось на улицах, в подвалах тю рем и на
площадях с гильотинами. А Бог, церковь? М ожет быть,
она была равнодуш на к религии. Но все-таки не могло не
потрясать ее и все то, что делалось в те дни и с религией,
вся эта вдруг начавшаяся по всей стране бешеная, зверс
кая охота за священниками, грабеж и осквернение церк
вей и, как венец всего, упразднение Бога по комиссарским
декретам и переименование в «Храм Разума» Собора
Парижской Б огоматери, сперва даже было предназначен
ного к полному разруш ению. М огла ли быть горда и сча
стлива в такие дни вот эта самая милая, кроткая Тереза
Анжелика, чьи кости лежат в земле предо мною?
X
Но она не только испытала весь этот общий кош мар,
в котором несколько лет жила при ней вся страна. Над
нею — уже лично над нею — внезапно разразилось нечто
еще более ужасное: «tout un peuple la saluait du nom de
rim mortelle» \ то есть, говоря проще, заставил ее играть
самую дикую и постыдную роль в кощунстве еще более
неслыханном, чем все прочие. Прости ей, Боже, разве
виновата была она! Ведь ее именно заставили, заставила
самая свирепая из тираний, тирания Свободы. Д а она
и сама не м огла чувствовать себя виноватой. И все же1
1 «народ приветствовал ее, именуя бессмертной» (фр.).
401
несладко ей, вероятно, было. «Vous marchiez fiere: oui,
vous etiez deesse de la Libertfe...» О, пошлейшая из пош ло
стей! Конечно, в глубине души несчастной Терезы Ан
желики была некоторая доля женской и профессиональ
ной гордости. Конечно, порой голова ее кружилась: ведь
все-таки она нынче, 10 ноября 1793 года, царица всего
Парижа, первое лицо во всем этом небывалом и гранди
озном, хотя и чудовищном торжестве, и играет роль,
которую не играла никогда ни одна актриса в мире, и все
это благодаря своей красоте, тому, что она и впрямь есть
истинный «chef-d’oeuvre de la N ature». Но вместе с тем
какой неописуемый ужас должен был туманом стоять
весь день над полуголой, до костей продрогшей и вообще
до потери чувств замученной заместительницей Божьей
Матери!
П овторяю ,— и до 10 ноября испытала она уже нема
ло, неизменно участвуя во всей той напыщенной пош ло
сти, которая каждый день шла, по приказу насквозь
изолгавшихся изуверов, на сцене Оперы. Она, говорю,
уже хорошо знала, что это значит в действительной
жизни, все эти «L’Offrande a la Liberte» и «Toute la Grece
ou ce que peut la Liberte» \ Револю ционные вожди, как
и полагается им по револю ционным обычаям, развивали
сумасшедшую деятельность, каждый Божий день пора
жали город какой-нибудь новой выходкой, так что в кон
це концов и восприимчивости не хватало на эти выходки,
и самое неожиданное уже теряло характер неожиданно
сти. И все-таки торж ество 10 ноября свалилось на Париж
(а на Обри еще более) истинно как жуткий снег на голову.
«Pour activer le m ouvem ent antipapiste» 12, Ш омет в четверг
седьмого ноября вдруг распорядился на воскресенье деся
того о «всенародном» празднестве в честь Разума, о бес
примерном кощунстве в стенах Парижского собора, а
т-11е Обри было объявлено, что ей выпала на долю
величайшая честь возглавить это кощунство. И приготов
ления к празднеству закипели с остервенением, и к воск
ресенью все потребное, чтобы Бог и попы были посрам
лены окончательно, было вполне готово. Всю ночь нака
нуне лил как из ведра ледяной дождь. У тром он перестал,
но грязь была непролазная и дул свирепый ветер. Тем не
менее с раннего утра загрохотали пушки, загремели бара
баны, Париж стал высыпать на улицу...
1 «Вся Греция, или Что может совершить Свобода» (фр.).
2 «Чтобы усилить антипапистское движение» (фр.).
402
XI
И было великое безобразие, а для Обри и великое
мучение, даже телесное. С раннего утра она, вместе с про
чими «О божателями Свободы», то есть с кордебалетом
и хором, была уже в холодном соборе, репетировала.
П отом стали собираться «патриоты», прискакал озабо
ченный Ш омет — и началось торжество. П отом — и все
под стук пушек, пение, барабаны и шум толпы — четыре
босяка, ухмыляясь, подняли на свои дюжие плечи Обри
вместе с ее троном и понесли в сопутствии хора и кор
дебалета, пробиваясь сквозь, толпу, сперва на площ адь,
«к народу», а затем в Конвент. И опять — давка, говор,
крики, смех, остроты, а ноги чавкаю т по грязи, попадаю т
в лужи, ветер рвет голубую мантию и красную шапочку
посиневшей Богини, кордебалет тоже стучит зубами
в своих вздувающихся от ветра белых рубашечках, за
брызганных грязью , а сзади высоко качаю тся над толпой
шесты, на которых надеты, для вящей потехи, золотое
облачение и м итра Парижского Архиепископа. А в К он
венте — торжественный прием Богини всем «высоким
собранием» во главе с президентом, который ее привет
ствует «как новое божество человечества», «заклю чает от
имени всего французского народа в объятия», возводит
на трибуну и сажает рядом с собою ... Тут бы, казалось,
и конец. Но нет! Из Конвента Обри понесли, совершенно
так же, как и принесли, назад, в собор! Вообразите себе
хорошенько это новое путешествие и перечитайте затем
стихотворное красноречие Беранже...
XII
П рош ла револю ция, снова наступила империя, и сно
ва Обри заставляла разом подниматься все бинокли и л о
рнеты при своем появлении на сцене. Звезда ее стояла
высоко, время, м олодость, успехи сделали прош лое дале
ким сном. Но вот однажды, в один из самых блестящих
вечеров, в присутствии самой императрицы и ее двора, во
время апофеоза, которы м оканчивалось «Возвращение
Улисса», в тот м омент, когда М инерву-Обри медленно
спускали с облаков на землю , «Слава» — я употребляю
театральный термин того времени — «Слава», на кото
рой восседала она, внезапно сорвалась и обрушилась...
403
Когда-то Обри уступила однажды потребности любить,
быть м атерью — и стала ею. Теперь, после того, как
ее, окровавленную и изувеченную, принесли в уборную
и привели в чувство, первое что слетело с ее губ,
был крик: «Ради Бога, не пускайте ко мне Фанни,
это испугает ее!» А затем она тотчас стала умолять
сказать ей правду: будет ли она в состоянии снова
играть, если останется жива?
Нет, играть ей больш е не пришлось. Всеми вскоре
забы тая, калека, обеспеченная только скудной пенсией,
она повела грустную и однообразную жизнь в бедной
и маленькой квартирке, с болезненной, медленно умира
ющей Фанни на руках, и жизнь эта, к несчастью, длилась
еще много лет. Уличные певцы пели под ее окнами:
Je vous revois, et le temps rapide
Ternit ces yeux ou riaient les amours...
Resignez-vous: char, autel, fleurs, jeunesse,
Gloire, vertu, grandeur, espoir, fierte,
Tout a peri: vous n’etes pas deesse,
Deesse de la Liberte... 1
Но знала ли она, что все это относится к ней? Нет, она
даже этого не знала. Она знала только одно, знала и без
Беранже: да, да, все прош ло, все погибло, осталось дейст
вительно одно — покоряться судьбе да употреблять оста
ток сил на заботы о Фанни, на то, чтобы хоть как-нибудь
обеспечить ее после своей смерти. Она всячески хлопота
ла об устройстве судьбы Фанни, писала завещание, прося
добрых людей о ней да еще о своих похоронах,— о том,
чтобы все было «прилично» и «чтобы поставили пам ят
ничек на ее могиле». И Бог дал ей под конец хотя и одно,
но великое утешение: все-таки Фанни пережила ее,— Фан
ни успокоилась вот в этой самой могиле, что передо
мною , через полтора месяца после ее смерти...
. А может быть, ей было бы отраднее знать, умирая,
что через полтора месяца она снова будет рядом — и уже
навеки — со своею Фанни? М ожет быть, может быть...
1 Ты ль это, божество тех светлых дней?
Где твой румянец, гордый взгляд орлицы?
Увы, не стало красоты твоей.
Но где же и венки, и колесницы?
Где слава, доблесть, гордые мечты,
Величие, дивившее народы?
Погибло все — и не богиня ты,
Богиня Свободы! (фр.)
(Перевод М. Л. Михайлова)
404
Ч то мы знаем? Ч то мы знаем, что мы понимаем, что мы
можем!
ХШ
Одно хорошо: от жизни человечества, от веков, поко
лений остается на земле только высокое, доброе и пре
красное, только это. Все злое, подлое и низкое, глупое
в конце концов не оставляет следа: его нет, не видно.
А что осталось, что есть? Лучшие страницы лучших книг,
предания о чести, о совести, о самопожертвовании, о бла
городных подвигах, чудесные песни и статуи, великие
и святые могилы, греческие храмы, готические соборы, их
райски-дивные цветные стекла, органные громы и ж ало
бы, «Dies irae» 1 и «Смертию смерть поправ»... Остался,
есть и вовеки пребудет Тот, К то, со креста любви и стра
дания, простирает своим убийцам объятия, осталась Она,
Единая, Богиня богинь, Ее же благословенному царствию
не будет конца.
16.V.24
ГОРОД ЦАРЯ ЦАРЕЙ
Вот старая, старая карта земного ш ара. Опять гляжу
на нее,— в который раз в жизни и все еще жадно! —
опять блуждаю глазам и по великой пустоте Индийского
океана, вижу черту экватора, останавливаю сь на том
заветном месте немного выше его, где удлиненной каплей
падает от треугольника И ндостана, как бы от острия
древесного листа, Цейлон, священный Львиный Остров,
и опять вспоминаю: город Ц аря Царей, Анарадхапура...
Что такое Анарадхапура? К то знает или хотя бы
слыш ал о ней? А меж тем А нарадхапура, величайшая
святость буддийского мира, древнейшая столица Цей
лона, А нарадхапура, ныне заросш ая джунглями, превра
тившаяся в одно из самых глухих цейлонских селений
и пораж аю щ ая пилигрима только чудовищными останка
ми былой славы, насчитывает более двух с половиной
тысяч лет своего существования, из которых целых две
тысячи она процветала на диво всему древнему Востоку,
по размерам почти равняясь современному нам Парижу,
золотом и м рам ором зданий не уступая Риму, а своими
Д агобам и, воздвигнутыми для хранения священных буд
дийских реликвий, превосходя пирамиды Египта.
Создатель одарил Цейлон всем, что только есть на
земле ценного и прекрасного. С оздатель сделал его Раем,
местом сотворения человека, и отдал Адаму в полное
владение лишь с одним запретом: не стремиться ни меч
той, ни зрением за пределы Рая. Но, искушаемый жаждой
далекого и неведомого, жаждой «знать и иметь», с восто
ргом и корыстью созерцал Адам в час утренний, с высо
чайшей горы Рая, царства и моря, в солнечно-голубых
туманах лежавшие окрест,— и преступил запрет, ушел
с Евой в Индию, мостом нагромоздив ряд скал в проливе
между Индией и райским О стровом. Авель, не пожела
406
вший противиться Божьему запрету, остался в Раю. Каин
последовал за родителями. Но всюду и непрестанно то
мила его тоска по оставленному Раю, и вот, пространст
вовав в мире, возвратился он в Рай и убил Авеля, дабы
владеть Раем «нераздельно и вечно».
То, что известно нам о Цейлоне, по существу сходно
с этим цейлонским сказанием. Соединенный с Индией так
называемым М остом А дам а, цепью рифов и скал, дейст
вительно был некогда Цейлон частью нашей П рародины.
И необыкновенно м ногообразно его географическое стро
ение и неисчислимы природные сокровища. Горный хре
бет Цейлона, занимаю щ ий три четверти его поверхности
и за много миль маячащ ий мореходу своим острым
Адамовым Пиком, изобилует глубокими долинами
и многоводными реками, тонет в первобытных лесах.
Возвышенны, лесисты и восточные его берега, а полную
противоположность им составляю т берега западные, низ
менные, отягченные буйной растительностью влажных
тропических мест, равно как и болотисты е джунгли севе
ра. Океан вокруг Цейлона цветет жемчугом, кораллам и
и населен, как в первые дни творения. В горных цейлонс
ких недрах таятся великие залежи хрусталя и графита,
в речных ложах — сказочные богатства драгоценных
камней. Растительный же мир Цейлона, равного которо
му, в смысле обилия пород, нет на земле, мир от века
и непрестанно цветущий и благоухаю щ ий, служит при
ю том для несметных видов птиц, пресмыкающихся и для
несметного множества всяких обезьян, летучих лисиц,
кабанов, пантер, слонов, оленей...
История Цейлона темна. Все же на основании летопи
сей, начатых в буддийских монастырях Анарадхапуры
более двух тысяч лет том у назад, и по древним книгам
Китая, Бирмы , С иам а с достоверностью установлено,
что и история человеческой жизни на Цейлоне весьма
точно намечена в иносказаниях цейлонских мифов об
Адаме и его несчастных чадах. Да, первым обладателем
Цейлона был действительно человек первозданный, пра
щур того (крохотного теперь) племени, которое вы м ира
ет в горных лесах ю го-восточного цейлонского побере
жья под именем Лучников: современным знанием Лучни
ки признаны за древнейшую в миру расу, за потомков
праобитателей земли. Я видел эти леса. Они доисторичес
ки глухи, имею т много общего с девственными лесами
Австралии, дебри их серых стволов и узловатых сучьев
407
покрыты кожистой темной листвой, опутаны непролаз
ными тенетами лиан; англичане прорубаю т в этих дебрях
многомильны е просеки, пролагаю т шоссейные дороги,
но пока только одни удавы переходят их своими волнис
тыми трубами. И вот эта-то от века заповедная глушь
и дает убежище Лучнику, прямому наследнику того, кто
был цейлонским Авелем.
Я смотрю на карту: вот заповедная точка земного
шара, где живет древнейший из нас. П омню ослепительный
и в то же время прохладный (по причине высоты) полдень.
Я на гребне Цейлона, на П идуруталагалле, и весь Цейлон
подо мною. В необозримые дали расходится туманно
синеватая картина его горного хаоса, сплошь покрытого
лесом, и великий простор океана объемлет горизонты
вокруг, и вся душа моя охвачена опьянением какой-то
восторженной гордости, вечно присущей высотам. Но
обманчивы все человеческие гордыни! И великой грустью
земной тщеты сменяется моя гордыня при виде тех горных
лесов, что лежат подо мною: там тоже бьется человеческое
сердце, а как жалок и страшен этот человек, это существо,
потаеннее всякого зверя скрывающееся от меня, своего
единоутробного брата, в этих древесных притонах! Он
и теперь еще не знает ни огня и никаких орудий, кроме лука
да каменного топора. Он питается кореньями и плодами,
лакомится ящерицами, дохлыми обезьянами. Религии у не
го нет,— он только смутно почитает (то есть боится) духа
предков, и даже смерть его не освящается никаким обря
дом. Нет у него и никаких основ права, нравственности
и нет даже семьи,— разве его детеныши и его самка (чаще
всего его родная сестра) составляю т семью? А телом он
черен, ростом карл, хотя сложен прекрасно и ловок необык
новенно, череп имеет самый маленький в мире, волосы
буйные, уши торчащие и подвижные... Замечательней всего
то, что цейлонский Авель никогда не смеется: этого челове
ческого дара он лишен совершенно.
А Каином был на Цейлоне пришелец из Индии. Инди
ей, согласно буддийским летописям, владели сурии, арий
цы. Они были будто бы очень мирны, эти «Дети Солнца»,
но вот родился среди них вождь, великий царь, родился
чудесно («от женщины и льва») и уже с юности приобрел
славное имя: Ж естокий Виджая. П од его водительством
сурии вторглись по М осту А дам а в царство Авеля, овла
дели Раем и назвали его (в честь своего вождя) Львиным
Островом (Сингала), а своих побежденных противников,
408
тех самых, что известны теперь под именем Лучников,
частью истребили, частью обратили в рабство, частью
загнали в горы, в леса. И тогда наступила уже не райская,
а чисто земная слава Острова: целых две тысячи лет
процветало новое арийское царство, царство сингальское.
Весь мир дивился его могуществу, его трудам, всячес
кому строительству: обработке земель, осушению болот,
созданию городов, дворцов и храмин, циклопических
плотин, ограждаю щ их поля от разливов, великих кана
лов, распределяющих водные орошения, и величайших
в мире священных пирамид. И целых две тысячи лет не
было во всей Азии города, равного сингальской столице,
воздвигнутой среди расчищенных джунглей на севере
Острова и возвеличенной пышным именем: город Царя
Царей — Анарадхапура...
П омню , с каким странным чувством смотрел я с вы
соты П идуруталагаллы в ту смутную синь северной дали,
где в безграничных лесных дебрях, снова разросшихся
теперь так же мощ но и буйно, как во времена незапам ят
ные, покоились забвенныё останки Анарадхапуры.
Человеческая история есть прежде всего история чело
веческих кровопролитий. И летописи сингальского царст
ва говорят о его непрестанных войнах с прочими «сына
ми женщины и льва», с теми, которые, следуя примеру
первого завоевателя Рая, непрестанно вторгались из И н
дии на Львиный Остров уже для нападения на потомков
Виджаи. И шли века, и без конца длилась борьба. Но
царство сингальское неизменно одолевало и все ш ири
лось и крепло. В пятом веке до рождества Х ристова оно
достигло вершины своего м атериального могущества,
а с третьего столица его становится оплотом новой веры,
данной человечеству царевичем из рода Сакиа, и начина
ет прославляться как священный город. «Кроткое и м ощ
ное слово Того, чей голос прозвучал по всему миру, как
серебряный колокол, подвешенный к небесному своду»,
уже дош ло и до Л ьвиного Острова.
В третьем веке новая религия объявляется единой
истинной с высоты самого престола. Ц арствует царь
Тисса. В некий день он забавляется охотою в окрестно
стях Анарадхапуры и достигает горы М ихинтале, подни
мается в джунгли, покрываю щ ие ее вершину. С луком
наготове одолевает он цветущие заросли, как вдруг пест
рой стрелой взвивается перед ним великолепный олень.
Ц арь кидается за ним, но в этот же миг и столь же
409
внезапно преграждает дорогу царю появившийся из-за
тех же листьев, цветов и ветвей человек в легкой хламиде,
ослепляющей - среди зелени своим солнечным, желтым
цветом. Он бос, с обнаженным правым плечом и с тем
ным, худым, вдохновенным ликом.
— Ц арь, не разруш ай жизни! — говорит он.— Сбрось
с себя покрывало греха и невежества. Я М ахинда, сын
царя Асоки Великого, служителя правды, зову тебя на
кроткую стезю Того, К то научил Нирване и Закону.
И царь Тисса попросил его сказать Колесо Закона и,
выслушав, со смирением преклонился перед первым буд
дийским апостолом, посетившим Львиный Остров.
Ц арь Тисса отдал гору М ихинтале святым соратни
кам М ахинды, «кроткой Братии Ж елтого Облачения»,
стекавшейся к М ахинде со всего Острова: он построил на
горе М ихинтале и в окрестностях Анарадхапуры множе
ство обителей для них, для их пребывания там в дож
дливое время года; он выделил лучший участок в столице
для посадки ветви со священного Дерева Бо, под кото
рым Будда познал Истину, он посвятил весь остаток
своей жизни на мысли и дела благочестия, на то, чтобы
сделать Анарадхапуру как бы престольным городом са
мого Будды, и на всяческое украшение, достойное ее
славы и святости. Наследники же его в течение целых
веков продолжали его труды. И богаты были плоды этих
трудов!
Царство сингальское, говорит Ф а-Сьян, китайский
монах, живший в пятом веке после рождества Христова
и стяжавший себе больш ую известность своими путеше
ствиями по святым местам и описанием их, по справед
ливости гордится своей столицей. А нарадхапура есть ве
ликолепный город огромных размеров. Он занимает
ш естнадцать миль в ширину и столько же в длину. Глав
ные улицы его суть: Песочная, Речная, Царская и Лунная,
малых же — без числа. На каждой главной улице поме
щается десять тысяч больших и богатых дом ов в два
и три этажа. Улицы эти усыпаны песком,— белым посе
редине, черным по бокам,— и украшены множеством
триумфальных ворот в цветах и знаменах. И тысячи
людей, лош адей, зебу, слонов, паланкинов запружаю т их
с утра до вечера. А надо всей этой прекрасной картиной
ш умной человеческой жизни, над великим множеством
домов и базаров, высятся золоты е кровли и золотые
острия монастырских дворцов, Ступ и Дагоб...
410
Почти то же самое и с таким же восхищением говорят
об Анарадхапуре и другие древние записи. И, читая их,
представляешь себе огромную низменную страну, м ного
людную, райски богатую , возделанную до последней
своей пяди, покрытую селениями, рощ ами, садами, изре
занную реками и каналам и, и посреди нее — огромный
и великолепный город, вокруг которого и над которым
гигантски блещут золотом и белизною пирамидальные,
куполообразные и колоколоподобные здания, более по
хожие на горы, чем на дела человеческих рук.
Благословенное Дерево Бо, под которы м , в рощах
Урувелы, после долгих лет, проведенных в истязании
тела и духа, в глубочайших думах, в поисках Истины,
Будда был однажды озарен ею внезапно, точно молнией,
росло в Индии, слишком далеко от Л ьвиного О строва,
чтобы каждый, живущий на нем, хоть раз в жизни
обрел высокое блаженство быть осененным его листвой.
И вот из Анарадхапуры было отправлено в Индию
Священное паломничество за ветвью этого Дерева,
и ветвь была доставлена на Львиный Остров под по
печением дочери царя Асоки, царевны Сангамиты , сестры
М ахинды, на особом корабле, и посажена на особом
участке на окраине Анарадхапуры с таким торж еством,
о котором верные говорили и писали впоследствии целые
века. Затем было начато возведение Д агобы Тхупарамы
и Бронзового Дворца (то есть той обители, развалины
которой и доныне стоят в ближайшем соседстве с двух
тысячелетним отпрыском Священного Дерева) и состо
ялось перенесение из Индии другой величайшей свя
тыни — ключицы Будды...
Теперь А нарадхапура — маленькое и глухое лесное
селение, через которое пролегает единственная улица,
вернее, дорога под вековыми деревьями, еще сохрани
вшая древнее название: Священная Улица. На этой-то
дороге, более двух тысяч лет попираемой стопами пилиг
римов, и стоит с одной стороны М ага-Вихара, в ограде
которой растет Дерево Бо, и Л ога-П азада, то есть Брон
зовый Дворец, с другой.
М ага-Вихара есть место, окруженное низкой камен
ной стеной. У ворот ее в полной неприкосновенности
лежит двухтысячелетний гранит, Л уна-Камень. За во
ротами стоят две гром ады — два Будды, а посередине
двора уступами высятся несколько земляных насыпей,
лежащих друг на друге,— несколько квадратов, из
411
которых каждый менее предыдущего, ибо уже несколькр
раз со времени благочестивой сестры М ахинды до
стигало дерево такой величины и ветхости, что нужно
было, ради сохранения его от гибели, заклю чать его
в земляную насыпь, оставляя на свободе только его
ветвистую вершину. И три уступа широкой каменной
лестницы ведут теперь под сень благословенного Дерева,
так широко раскинувшегося на верхней площадке, что
в ветвях его свободно поднимается великолепная па
льм ира, по которой вверх и вниз носятся маленькие,
игривые обезьянки.
В Бронзовом Дворце было некогда девятьсот келий
и обитало девятьсот иноков. Девять этажей его поко
илось на тысяче шестистах -гранитных колоннах, высота
которых постепенно, по мере приближения к середине
Д ворца, все увеличивалась, меж тем как размеры каж
дого этажа уменьшались по мере возвышения, так что
Дворец имел форму пирамидальную , «блистал же своей
медной кровлей, как небесная обитель».
Самодержавный государь Ланни, говорится в одной
священной летописи пятого века нашей эры, назначил
великое богатство денег, одежды и сосудов с сахаром,
маслом и медом на постройку Бронзового Дворца, не
желая обременять тех, которые строили Дворец, трудом
безвозмездным. Дворец был окружен стеной, покрытой
бронзовы ми бляхами, что и дало Дворцу его название —
Л ога-П азада, Бронзовая Обитель. Все келии Дворца бы
ли украшены с чрезвычайным великолепием: стены их
блистали инкрустацией из драгоценных камней, образу
ющих цветы; вдоль стен стояли сидения из резного де
рева; на полу лежали чудесные ковры. В середине же
Д ворца была больш ая зала, вся золоченая, местами уни
занная жемчугом и прочими самоцветами, потолок кото
рой держали колонны с изображением различных бо
жеств и животных. И трон, который стоял в этой зале,
был из слоновой кости, и на его возглавии сияли: золо
тое солнце, серебряная луна и перловые звезды. Возле
трона лежало опахало слоновой кости — знак великого
жреца, и был раскрыт зонтик белого шелка — знак царс
кой власти. Сосуды же, где мыли руки и ноги, и ложка,
употреблявш аяся в кухне при варке риса,— все было
золотое... Теперь от этого великолепия осталась только
каменная голая чаща в тысячу шестьсот стол
бов.
412
Прочие руины разбросаны в рощах и джунглях вокруг
Анарадхапуры. Это останки У позад — святилищ, где
жрецы читали два раза в месяц собранию верующих
веления Будды и принимали общую исповедь, затем пру
ды, заросшие лотосам и, полные черепах и крокодилов,
водоемы для омовения, каменные коры та и саркофаги
неизвестного назначения, полукруглые Луны-Камни с
изображениями на них слона, лош ади, буйвола, льва,
лотоса и гуся, затем многочисленные белоснежные коло
кола Ступ и, наконец, Дагобы.
Ц арь Тисса подарил монахам землю в рощах за горо
дом и золоты м плугом, который влекли два белых царских
слона, собственноручно провел границы ее. Место это
назвалось Рощ а М агам ега, и в ней-то царь и воздвиг из
священного долом ита (белого известняка, употреблявш е
гося лишь для храмов и царских дворцов) первую из
цейлонских Дагоб — Д хупараму, древнейший памятник
всей Индии, святая святых Цейлона, где хранилась ключи
ца Будды. П однимаясь в небесную высоту, она еще доныне
сверкает своей снежной белизной и окружена тремя ряда
ми орнаментированных колонн, многие капители которых
валяются на земле и заросли кустарником и травами.
При Тиссе построена была и Иссурумуния-Дагоба,
а несколько позднее — Д агоба Руанвели. Теперь она
превратилась в совершенную руину: издали видишь тол ь
ко гигантский холм, покрытый чащей кустарников, а приблизясь — гигантскую груду кирпича, насквозь пророс
шую травами и деревьями.
И все эти Дагобы превосходит своими страш ными
размерами Д агоба Абхапари, соперничавшая с пирами
дой Хеопса. Теперь от ее высоты осталась половина,
и больш ого труда стоит взойти на нее по ее разрушенным
ступеням. Но какой дивный, необъятный вид откры вает
ся с ее вершины на океан окрестных джунглей, болот, рек
и островами подымаю щ иеся среди них скалистые воз
вышенности! Невдалеке от нее уже две тысячи лет сидит
в лесу и улыбается грустно-насмеш ливой улыбкой огром
ная черная статуя Будды, по плечам которой то и дело
цветистой молнией м елькаю т хамелеоны. А если взять
двуколку, запряженную бычком, то через час доберешься
до джунглей, где бурыми могильными холмами стоят
муравейные кучи и перебегают дорогу ш акалы, олени
и кабаны, а потом доедешь до подножия М ихинтале
с высеченными на ней двумя тысячами ступеней. На
413
темени этих скал — могильный храм М ахинды, осенен
ный кокосовыми пальмам и. На пальмах сидят сиворон
ки, обезьяны. На жертвенных столах перед храмом лежат
ящерицы. Скалы окрест одиноко возносятся из древес
ного моря низменности. И великая тишина почиет над
мертвой священной страной.
1924.
СВЯТИТЕЛЬ
Двести лет тому назад, в некий зимцрй день, С вяти
тель, имевший вы б ы в а н и е в некоем древнем монастыре,
чувствовал себя^особенно слабым и умиленным.
Вечером в его покое, перед многочисленными и пре
красными образам и, горели лампады , а тепло изразцовой
каменки и попоны, покрывавшие пол, давали сладостный
уют. И Святитель, сидя и греясь на лежанке, тихо позво
нил в колокольчик.
Неслышно вошел и тихо поклонился служка.
— М илый брат, позови ко мне певчих,— сказал С вя
титель.— Бог простит мне, недостойному, что я тревожу
их в неурочный час.
И вскоре покой Святителя наполнился м олоды ми чер
норизцами, которые вошли в одних шерстяных чулках,—
разулись, прежде чем войти.
И Святитель сказал в ответ
их земное метание:
— Милые братья, хотелось бы мне послуш ать мои
юношеские песнопения во славу пречистого Рождества
Господа нашего Иисуса Христа, Красоты нашей неиз
реченной.
И они стали вполголоса петь те песнопения, что С вя
титель созидал в своей ранней молодости.
И он слушал, часто плача и закрывая глаза рукой.
Когда же получили они отпуск и, поклоняясь, стали
выходить один за другим, Святитель задержал одного из
них, любимейш его, и повел с ним долгую неспешную
беседу.
Он рассказал ему всю свою жизнь.
Он говорил о своем детстве, отрочестве, о трудах
и мечтах своей юности, о своих первых, сладчайших
молитвенных восторгах.
П рощ аясь же с ним вблизи полуночи, поцеловал
415
его с лихорадочно-сияю щ им взором и поклонился ему
в ноги.
И это была последняя земная ночь Святителя: на
рассвете обрели его почившим,— с двоерогим жезлом
в руке стоял Он на коленях перед божницею, закинув
назад свой тонкий и бледный лик, уже хладный и без
гласный.
Так и пишется Он на одном древнем образе. И был
этот образ самым заветным у одного святого, нам почти
современного,— простого там бовского мужика. И м о
лясь перед ним, так обращ ался он к великому и славному
Святителю :
— М итю ш ка, милый!
Только один Господь ведает меру неизреченной кра
соты русской души.
7 мая 1924
ИМЕНИНЫ
Вместе с гром адной пыльно-черной тучей, заходящей
из-за сада, из-за вековых берез и серых итальянских
тополей, все более жгучим становится ослепительный
солнечный свет, его сухой степной жар — и все более
немеет усадьба, все мельче и серебристее струится листва
на тополях.
Черный ад обступает радостный солнечный мир
усадьбы.
В усадьбе преизбыток довольства, счастья.
Дом полон гостей, соседей, родственников, своих и чу
жих слуг,— в доме именины.
Идет обед, долгий, необычный, с пирожками, с янтар
ным бульоном, с м аринадам и к жареным индейкам, с гус
тыми наливками, с плом биром , с ш ампанским в узких
старинных бокалах, по краям золоченых.
И я тоже в усадьбе, в доме, за обедом, но вместе с тем
я весь этот день, усадьбу, гостей и даже себя самого
только вижу: чувствую себя вне всего, вне жизни.
Я мальчик, ребенок, нарядный и счастливый наслед
ник всего этого мира, и мне тоже празднично,— особенно
от этих дедовских бокалов, полных горько-сладкого то
нко-колючего вина,— но вместе с тем и несказанно
тяжко, так тяжко, точно вся вселенная на краю погибели,
смерти.
Отчего?
От этой страш ной тучи, адом обступающей мир, от
этой растущей тишины?
А, нет! О ттого, что, оказывается, не я один вне всего,
вне жизни: все, окружающие меня, тоже вне ее, хотя они
и двигаются, пью т, едят, говорят, смеются.
И еще оттого, что я чувствую страшную давность,
древность всего того, что я вижу, в чем я участвую в этот
16
Заказ 4236
417
роковой, ни на что не похожий (и настоящий, и вместе с тем
такой давний) именинный день, в этой столь мне родной
и в то же время столь далекой и сказочной стране.
И в душе моей растет такая скорбь, что я наконец
разры ваю этот сон...
Глубокая зимняя ночь, Париж.
9. V. 1924
СКА РА БЕИ
Вижу себя в Каире, в Булакском музее.
Когда входил во двор, пара буйволов медленно влек
ла к подъезду длинные дроги, на которых высился гро
мадный саркофаг. Усмехнувшись, подумал:
— Еще один великий царь...
Разноцветные гранитные саркофаги, гробы из золоти
стого лакированного дерева загром ож дали вестибюль.
Пряно, сухо и тонко пахло — священный аром ат мумий,
как бы сама душа сказочной египетской древности. Но
буднично и деловито перекликались, что-то спрашивали
друг у друга, что-то кому-то громко приказывали быстро
проходившие по звонким коридорам и сбегавшие с глав
ной лестницы чиновники, принимавшие новую партию
тысячелетних покойников.
А пройдя между гробами в вестибюле, я вступил в залы,
блистающие мертвенной чистотой и полные других гробов.
И здесь оно, это тонкое и сухое благовоние, древнее,
священное! Д олго ходил и опять долго смотрел на м алень
кие черные мощи Рамзеса Великого в его стеклянном ящике.
Да, да, подумать только: вот я возле самого Великого
Рамзеса, его подлинного тела, пусть иссохшего, почерне
вшего, превратившегося в одни кости, но все же его, его!
А рядом — скарабеи М ариетта. М ариетт поместил
в особой витрине, разлож ил в хронологическом порядке
все собранные им царские скарабеи,— триста чудесных
жучков из ляпис-лазури и серпентина. На этих жучках
писали имена усопших царей, их клали на грудь царских
мумий, как символ рождающ ейся из земли и вечно воз
рождающейся, бессмертной жизни. М ариетт собрал их —
и выставил на удивление всему человечеству:
— Вот вся история Египта, вся жизнь его за целых
пять тысяч лет.
419
Да, пять тысяч лет жизни и славы, а в итоге — иг
рушечная коллекция камешков! И камешки эти — символ
вечной жизни, символ воскресения! Горько усмехаться
или радоваться?
Все-таки радоваться. Все-таки быть в том вовеки не
истребимом и самом дивном, что до сих пор кровно
связывает мое сердце с сердцем, остывшим несколько
тысячелетий тому назад, с сердцем, на коем тысячелетия
покоился этот воистину божественный кусочек ляпислазури,— с человеческим сердцем, которое в те легендар
ные дни так же твердо, как и в наши, отказывалось
верить в смерть, а верило только в жизнь. Все пройдет —
не пройдет только эта вера!
{10 мая 1924 )
МУЗЫКА
Я взялся за дверную ручку, потянул ее к себе,—
и тотчас же заиграл оркестр. За раскрытым окном шли
назад лунные поля — дом стал бегущим поездом. Я тя
нул то крепче, то слабее — и, необыкновенно легко со
гласуясь с моим желанием, то тише, то громче, то тор
жественно ширясь, то очаровательно зам ирая, звучала
музыка, перед которой была ничто музыка всех Бет
ховенов в мире. Я уже понял, что это сон, мне было уже
страшно от его необыкновенной жизненности, и я сделал
отчаянное усилие очнуться и, очнувшись, сбросил ноги
с кровати и зажег огонь, но тотчас же узнал, что все это
опять дьявольская игра сна, что я лежу, что я в темноте
и что нужно во что бы то ни стало освободиться от этого
наваждения, в котором , несомненно, чувствовалась ка
кая-то потусторонняя, чужая, хотя в то же время и моя
сила, сила могущественная нечеловечески, потому что
человеческое воображение обычной, дневной жизни, будь
то воображение хоть всех Толстых и Шекспиров вместе,
может все-таки только воображ ать, грезить, то есть всетаки мыслить, а не делать. Я же делал, именно делал,
нечто совершенно непостижимое: я делал музыку, бегу
щий поезд, комнату, в которой я будто бы очнулся
и будто бы зажег огонь, я творил их так же легко, так же
дивно и с такой же вещественностью, как может творить
только Бог, и видел творимое мною ничуть не менее ясно
и ощутительно, чем вижу я сейчас, наяву, при свете дня,
вот этот стол, на котором я пишу, вот эту чернильницу,
в которую я только что обмакнул перо...
Что же это такое? К то творил? Я, вот сейчас пишущий
421
эти строки, думаю щ ий и сознающ ий себя? Или же кто-то,
сущий во мне помимо меня, тайный даже для меня
самого и несказанно более могущественный по сравне
нию со мною, себя в этой обыденной жизни сознающим?
И что вещественно и что невещественно?
25. V. 1924
СЛЕПОЙ
Если выйти на м ол, встретишь, несмотря на яркое
солнце, резкий ветер и увидишь далекие зимние вершины
Альп, серебряные, страшные. Но в затиш ье, в этом белом
городке, на набережной,— тепло, блеск, по-весеннему
одетые люди, которые гуляю т или сидят на скамьях под
пальмами, щурясь из-под соломенных шляп на густую
синеву моря и белую статую английского короля, в м орс
кой форме стоящего в пустоте светлого неба.
Он же сидит одиноко, спиной к заливу, и не видит,
а только чувствует солнце, греющее его спину. Он с рас
крытой головой, сед, старчески благообразен. П оза его
напряженно неподвижная и, как у всех слепых, египетс
кая: держится прямо, сдвинув колени, положив на них
перевернутый картуз и больш ие загорелые руки, припод
няв свое как бы изваянное лицо и слегка обратив его
в сторону,— все время сторож а чутким слухом голоса
и шуршащие шаги гуляющих. Все время он негромко,
однообразно и слегка певуче говорит, горестно и смирен
но напоминает нам о нашем долге быть добры ми и м ило
сердными. И когда я приостанавливаю сь наконец и кладу
в его картуз, перед его незрячим лицом, несколько сан
тимов, он, все так же незряче глядя в пространство, не
меняя ни позы, ни выражения лица, на миг прерывает
свою певучую и складную, заученную речь и говорит уже
просто и сердечно:
— Merci, merci, mon bon frere! 1
«M on bon frere...» Да, да, все мы братья. Но только
смерть или великие скорби, великие несчастья напомина
ют нам об этом с подлинной и неотразимой убедитель
ностью, лишая нас наших земных чинов, выводя нас из
1 — Спасибо, спасибо, добрый мой брат! (фр.)
423
круга обыденной жизни. Как уверенно произносит он это:
mon bon frere! У него нет и не может быть страха, что он
сказал невпопад, назвавши братом не обычного прохоже
го, а короля или президента республики, знаменитого
человека или м иллиардера. И совсем, совсем не потому
у него нет этого страха, что ему всё простят по его
слепоте, по его неведению. Нет, совсем не потому. П ро
сто он теперь больше всех. Десница Божия, коснувшаяся
его, как бы лиш ила его имени, времени, пространства. Он
теперь просто человек, которому все братья...
И прав он и в другом: все мы в сущности своей добры.
Я иду, дышу, вижу, чувствую,— я несу в себе жизнь, ее
полноту и радость. Ч то это значит? Это значит, что
я воспринимаю, приемлю все, что окружает меня, что оно
мило, приятно, родственно мне, вызывает во мне лю
бовь. Так что жизнь есть, несомненно, лю бовь, доброта,
и уменьшение любви, доброты есть всегда уменьшение
жизни, есть уже смерть. И вот он, этот слепой, зовет
меня, когда я прохожу: «Взгляни и на меня, почувствуй
лю бовь и ко мне; тебе все родственно в этом мире в это
прекрасное утро,— значит, родствен и я; а раз родствен,
ты не можешь быть бесчувствен к моему одиночеству
и моей беспомощности, ибо моя плоть, как и плоть всего
мира, едина с твоей, ибо твое ощущение жизни есть
ощущение любви, ибо всякое страдание есть наше общее
страдание, нарушающее нашу общую радость жизни, то
есть ощущение друг друга и всего сущего!»
Не пекитесь о равенстве в обыденности, в ее зависти,
ненависти, злом состязании.
Там равенства не может быть, никогда не было и не
будет.
25.V. 1924
ТОВА РИЩ Д О ЗО Р Н Ы Й
Мне было тогда двадцать лет, я жил у сестры в ее
орловском имении. Как сейчас помню , понадобилась мне
лишняя полка для книг. Сестра сказала:
— Д а позови Костина...
Вечером Костин пришел, взял заказ. Мы разговори
лись, заинтересовались друг другом и вскоре стали как
бы приятелями.
Он был мой ровесник. П ом им о наследственного реме
сла,— его покойный отец тоже столярничал,— он имел
еще и другое: самоучкой одолев грам оту, он добился
того, что попал помощ ником учителя в школу, построен
ную возле церкви моим ш урином, и даже переселился
в нее, оставив м ать, старш его брата и сестру в избе на
деревне, так как уже стыдился мужицкой жизни, а кроме
того еще и потому, что старший брат, человек хозяй
ственный, спокойный и здравый, считал его круглым
дураком. И точно, был он довольно странен.
Он был очень высок и миловиден, слегка заикался и,
как многие заики, цвет лица имел девичий и поминутно
вспыхивал румянцем. Робок и застенчив он был вообще
на редкость, больше секунды глядеть в глаза собеседнику
никак не мог. Сразу было видно, что он живет в каком-то
своем собственном мире, что он втайне съедаем необык
новенным самолю бием, страш ной обидчивостью и мучи
тельной завистью совершенно ко всему на свете, из кото
рой проистекало его другое удивительное свойство: нена
сытное, чисто идиотическое лю бопы тство и обезьянство.
Видеться и говорить с ним было в сущности том ите
льно. Он не говорил, а только все спрашивал. Вся его
речь состояла из одних настойчивых и подробных рас
спрашиваний, выпытываний: что, как и почему? Он с на
слаждением повторял всякий ответ и тотчас же ставил
425
следующий вопрос. Держит какую-нибудь вещь, взятую
для работы , для поправки или уже сработанную и прине
сенную, внимательно огляды вает ее, ощупывает, гладит
своими больш ими руками — и мучит вас: расспрашивает
буквально обо всем, чего бы случайно ни коснулся раз
говор, повторяет с удивленной и довольной улыбкой
ответы и, видимо, даже на мгновение не сомневается,
нужно это ему знать или не нужно. П ритом он свято
верил положительно всему, что ни скажи. Я раз пошу
тил,— в Америке все вниз головам и ходят, даже волосы
у всех висят: он с удовольствием изумился, повторил
и поверил. Вообще шуток он не понимал и не чувствовал
совершенно.
И с утра до вечера, каждую свободную минуту, он
чему-нибудь учился, неустанно обезьянничал: что ни уви
дит, что ни узнает, всему учится, всему подражает и все
гда бесталанно, хотя и довольно точно. Чего только не
умел он! П оправлял часы и гармонии, мой велосипед
и лавочников аристон, переплетал книги и налаживал
перепелиные дудки, на жалейках тайком учился играть
и стихи писал... Всего и не упомнишь...
Конечно, он не пил, не курил,— тут его обезьянство
уступало той женственности, которая отличала его на
туру и, кстати сказать, производила впечатление доволь
но-таки неприятное; одевался со скромной нарядно
стью ,— тонкие сапоги, пиджачок, выш итая косоворотка,
новенький картуз,— и даже носовой платок носил с со
бой. В руках неизменно железный костылик.
Школа стояла рядом с церковной караулкой. В боль
шие праздники мужики, приходившие к обедне, дожида
лись службы, курили и вели оживленные беседы всегда
в караулке. Костин являлся туда раньше всех и внимате
льно слушал все, что говорилось, сам, однако, в разговор
не вступая, сидя в сторонке, внимательно что-нибудь
разгляды вая,— скалку, утюг, зазубренный топор,— и тая
на губах чуть заметную довольную усмешку над мужиц
кой глупостью и болтливостью .
Я заходил к нему по вечерам: всегда дом а и всегда
что-нибудь прилежно работает. Горит тусклая лампочка
на столе, а он сидит, гнется возле нее. Косоворотка
навыпуск, подпоясана шелковым жгутом с мохрами. Л и
цо чистое, худощавое, но круглое, глаза с белесой зеле
нью, светло-желтые волосы, примасленные и причесан
ные на косой ряд, падаю т прядью на лоб. Увидя меня,
426
дружелюбно оживляется и тотчас же, слегка заикаясь
и избегая глядеть в глаза, пускается в расспросы. И ногда
вынимает из стола тетрадку и подает мне:
— Йесть новенькие. П прочтите и обкритикуйте.
Я разверты ваю и читаю:
Резвая струя в лугах бежит,
Есть у нее удачное название,
Как только пловца заманит,
А он погибнет без сознания...
— Это опять акростих?
— Аккростих. Выходит: ррека. Только, конечно, ять
нельзя ввставить...
Х орош о помню, как я зашел к нему в последний раз.
Была поздняя осень, роковые дни для него и для
меня — вот-вот надо было ехать в город, ставиться
в солдаты. Н аступила К азанская, оставалась всего неделя
нашей свободы. У тром , чем свет, я пошел к обедне,
зашел в караулку: еще горит лампочка, караулка полнымполна расцвеченными девками, бабам и, мужиками и на
курена, как овин; мужики галдят, а бабы и девки все
поглядываю т на нары под полатям и, шепчутся и покаты
ваются со смеху, валятся друг на друга; предмет смеха —
обычный: Костин; он же сидит, опустив глаза, и что-то
разглядывает; на голове высокая ш апка серого бараш ка,
на сапогах новые глубокие калош и, одет в новую теплую
поддевку черного сукна, лицо алое от обиды, но на губах
улыбочка...
А вечером я от скуки побрел к нему в школу. Грязь
была страш ная, тьм а хоть глаз выколи. Сверху сыпалась
и сыпалась мельчайш ая мга. Я шел через сад как слепой,
чувствуя только одно — тьму, осеннее тепло, теплую
душистую гниль мокрых деревьев, их коры и щекочущую
влажную пыль на лице. Наконец забелел туманный ого
нек впереди — знаком ая лампочка на столе возле окна
в школе — одинокий, единственный свет во всем селе,
уже давно спящем. Костин сидел за работой — с явным
удовольствием оклеивал тонкими пластинками фанеры
чью-то шашечную доску.
А на его работу тупо и странно-весело, блестящ ими
кофейными глазам и, см отрела сидевшая за партой возле
стены небольш ая бабочка с кудряш ками на крутом
лбу, м олодая жена церковного сторож а,— совсем бы
ничего себе бабочка, если бы не ничтожный носик
с заячьими маленькими ноздрями. Мне было не по
427
себе, и я, притворяясь небрежным и ш утливым, загово
рил о том , что меня том ило,— о поездке в город. Но,
к крайнему моему удивлению, Костин совершенно не
разделил моих чувств: напротив, его эта поездка очень
интересовала и потому радовала.
— Ах, ннет,— сказал он, с увлечением продолжая
работать и от этого почти не заикаясь,— я бы, кажется,
ппроситься стал, если бы меня не взяли. Надеюсь не
пременно попасть в Ц арство Польское. Два шага до
Ппарижа!
И вдруг прибавил, кивая головой на свою м олчали
вую и все улыбавшую ся гостью:
— Вот она, по глупости, тоже оплакивает меня. Гово
рит,— влю билась. А сс какой сстороны она может быть
мне интересна?
Гостья покраснела, смутилась и трогательно-неловко
ответила:
— Уж хоть бы не брехал-то! Дю же ты мне надобен!
Он только небрежно усмехнулся.
Через неделю мы поехали с ним ночью на станцию,
к шестичасовому поезду. Я взял его к себе в тарантас.
Он всю дорогу не спеша расспраш ивал меня насчет
военной службы в других странах, а тарантас качался
в темноте и тумане, невидимые лош ади шлепали по
лужам, оступались в колдобины, полные воды и грязи.
Перед станцией стало трудно и угрю мо светать, стали,
приближаясь, обозначаться мутные холодные деревья
в станционном дворе... П ом ню , долго ждали поезда,
наконец показался вдали, в мертвенно бледном рассвет
ном тумане, белый, тяжело и густо клубящийся дым,
потом черный паровоз, медленно выплываю щ ий из мгли
стого моря осенних полей... И еще почему-то помню:
рядом с тем вагоном, в который мы сели, был аре
стантский вагон с железными реш етками в квадратных
окошечках, и возле одного окошечка стоял, держась
за решетку руками в кандалах, худой старик в пенсне
на горбатом носу, с красными веками; и очень странным
казалось это пенсне в соединении с каторжной фуражкой,
с серым блином без козырька...
А в городе было великое множество деревенского
народа, с громким и озабоченным говором идущего сере
диной улицы, возле же земской управы, где шел прием,
весь день стояла густая толпа, и чего только в этой толпе
не было! Плач, вой, причитания, крики годных, буйно
428
и отчаянно дерущих свои гармонии,— вся эта дикая
и жуткая балаганщ ина, в которую русский человек с на
слаждением облекает свое горе, всячески разжигая его
в себе. А в приемной зале, от самой входной двери,
которая поминутно отворялась, в которую несло ледяной
сыростью, и до самого присутственного стола, откуда
раздавался необыкновенно звучный выкликающий голос
воинского начальника, тянулась страш ная шеренга голых
тел — коротконогих, худых (но неизменно пузатых), ме
ловых, с коричневой сыпью от укусов тараканов на кост
рецах, там , где у каждого на теле была полоса от посто
янно врезающейся оборки порток. Мы с Костиным про
брались вперед и тоже стали раздеваться. Воинский
начальник, стоявший за столом , в кругу присутствия,
перед серебряной пирамидой с Распятием, быстро взгля
нул на меня и что-то крикнул особенно звучно. Он был
молод, красив, затянут в мундир, преисполнен энергии;
короткие волосы его курчавились, длинные кудрявые усы
торчали, светлые глаза зорким огнем освещали лицо.
Костин, сидя и стягивая с себя сапог, замер и, весь алый
от натуги и волнения, радостны м ш епотом спросил меня:
— Он самый главный и есть?
Через час его забрили, меня не взяли. А через пол
месяца мы с ним расстались — и очень надолго, на целых
двадцать лет. Встретились же снова так.
Была осень девятнадцатого года. Н аш а армия только
что оставила О. Я по некоторым причинам задержался
на некоторое время, скрываясь всеми правдами и не
правдами под видом самого дрянного мужичонка. А го
род уже наполнялся большевицкими властями и учреж
дениями, вступавшими войсками и обозами, и чекисты,
во главе с каким-то товарищ ем Д озорны м , уже работали
не покладая рук. В ледяной солнечный день я шел
однажды на главную улицу. Прош ел мимо собора,
глядя на голый городской сад, черневший напротив
него, потом пошел по тротуару вдоль бывших при
сутственных мест, увешанных красными флагами. Перед
этими присутственными местами тянется площ адь и идет
дорога под гору, к мосту через реку. И вот, в ту
минуту, когда я только что поравнялся с подъездом
бывшей судебной палаты, из-под горы вырвался и пол
ным махом прямо на меня понесся небольшой конный
отряд, а за ним — длинный могучий серый автомобиль.
Все это появилось так неожиданно и очутилось возле
429
подъезда так мгновенно, что я невольно приостановился.
Из машины же, меж тем, уже выскакивал высокий чело
век в белой папахе, в чудесной офицерской поддевке
с белым бараш ковы м воротником и необыкновенно ще
гольских офицерских сапогах. Бледное кошачье лицо его
с желтыми усами было оживлено быстрой ездой, белесые
глаза расширены. Он глянул — и бегом кинулся ко мне.
— Нниколай Николаевич, ввы? — слегка задохнув
шись, быстро спросил он меня и до глаз залился алым
румянцем.
И, не дав мне ответить и мучительно заикнувшись,
прибавил:
— Йя К остин-Д озорный... И ннаслышан ппро вас...
Так что уж — ппростите!
И обернувшись к двум баш кирам, с винтовками в ру
ках сидевшим на машине, крикнул, вбегая в подъезд:
— В ссад!
Меня скорым ш агом, даже не обыскав, провели через
площ адь в сад, а через сад — к обрыву над речными
оврагами и крикнули:
— Задом к речке!
Я встал и, мгновенно выхватив револьвер из кармана
зипуна, в упор ударил в нагайскую рожу, стоявшую
слева, и тотчас же задом упал с обрыва. Вторая рожа
выстрелила по мне, потом сдуру кинулась назад, за под
могой. Я сломал себе руку, а все-таки ушел.
8.6.24
ТЧШЧУДЦ
МУХИ
Прокофий лежит на нарах под полатям и уже третий
год: отнялись, высохли ноги.
Деревня в завале, по косогорам над оврагами.* М еста
глухие, Богом забытые. Д а еще рабочая пора. Окрестные
поля, усеянные копнами, голы и желты, похожи на песча
ную пустыню, а в деревне ни души, только старики
и дети. Н агоняя дремоту, пою т петухи. Скучно, как то
скующий немой, мычит на выгоне теленок. В тени от
пунек дремлю т, смахивая с ушей мух, собаки. Н а порогах
жарких изб попискиваю т, поклевы ваю т цыплята. Тускло
печет солнце, и с востока, из-за покатых полей, все соби
рается, синеет и все ничем не разреш ается молчаливая
тучка.
И день за днем лежит он в этой тишине и скуке. Был
я у него в прош лом году в эту же пору, был нынешней
весной и вот опять заехал. Все то же: в избе полутемно,
жарко, на столе хлебы, прикрытые рваным армяком ; на
этом армяке, на стеклах и по стенам кипят несметные
мухи,— просто все черно от мух,— а он лежит на нарах,
головой к боку печки, до пояса прикрытый старой пегой
попоной, и, усмехаясь, курит трубку. П осасывает и ус
мехается. П од попоной — его неподвижные ноги. Они
так противоестественно тонки, так неприятны и страшны
даже через полосатые портки, что я поспешил отвести
глаза, когда он откинул попону и показал мне их. А он
еще пошутил:
— П осмотрите-ка, что делается! Не ноги, а коклю ш
ки! Хоть кружево плети!
Я сижу возле нар на перевернутом ведре, кручу папи
роску и думаю о том , что вот через полчаса я уеду, а он
431
опять останется в этой избе, опять будет лежать да
смотреть на противоположную стену, на черные доски
полатей, висящих над ним. Я ужасаюсь при одной мысли
о таком существовании, а он лежит себе как ни в чем не
бывало и даже более того — чувствует себя, видимо,
прекрасно. Ч то это такое? Знаменитое русское терпение?
Восточная покорность судьбе? Святость? Нет, все не то.
Ничего святого в его лице нет — обыкновенное лицо
мужика средних лет, поражаю щ ее только ясностью и бо
дростью глаз. И он усмехается и говорит:
— Верите ли, когда меня переносят на коник, чтобы,
значит, тут перестлать, оправить, мне самому чудно гля
деть на эти ноги, до того они маленькие, ребячьи. Глав
ное дело, волочатся совсем как чужие...
Мне нестерпимо даже дум ать об этих ногах. А он
сосет трубку и, отмахиваясь от мух, откидывая со лба
длинные волосы, шутит и над волосами:
— Ишь оброс! Х оть в архиреи постригай!
Чтобы переменить разговор, я говорю:
— Ну и мух у вас, Прокофий!
Он оживленно подхватывает:
— Мух? Содом! Я их с утра до вечера мну, великие
тысячи помял. Плю ну на стену, они насядут роем, а я их
и мну. Палкой. Так сбоку меня и лежит.
И он ш арит правой рукой по постели и показывает
мне точно смолой вымазанную палку. В смоле и стена:
вся в мушином тесте.
— Да что ж,— говорит он,— не будь их, что бы я мог
делать? А тут весь день занят.
— Ну, а еще что ж ты делаешь?
— А что ж еще? Да ничего. Лежу, курю, думаю .
— О чем?
— Да, конечно, так, пустяки, о чем придется. Об
хозяйству мало теперь стал думать. П ридут с поля, на
чнут рассказы вать, а я как-то без внимания. Нужды у нас,
сами знаете, нету, ну и не думается. Д умаю больше
о прежнем, когда здоровый, м олодой был.
— Ах, П рокофий,— говорю я, не выдержав,— всетаки как это ужасно то, что случилось с тобой!
Но он спокойно глядит мне в глаза и спокойно, не
вынимая трубки изо рта, отвечает:
— Нет, барин, это только мнение. Это вам только так
кажется по вашему здоровью . А захворали бы не хуже
меня, что ж бы вы сделали? Лежали бы себе да лежали.
432
Здоровому, понятно, думается утешить себя разными
разностями, побогаче стать, перед лю дьми погордиться,
а лег — и мухам рад. Вы вот норовите как бы что
придумать, сочинить получше, а я как бы побольш е мух
помять. И все одна честь, одно удовольствие. И смерть
то же самое. Кабы она уж правда была так страш на,
никто и не умирал бы, никогда бы Господь такой муки не
допустил. Нет, это только одно мнение...
Через полчаса я прощ аю сь с ним, выхожу из избы
и сажусь на лош адь со странным чувством какой-то
глупой легкости ко всему окружаю щ ему. А может быть,
и в самом деле все хорош о, все слава Богу и довольст
воваться, радоваться можно и впрямь очень малым? Как
приятно, например, поставить ногу в стремя, нажать на
него и, перекинув другую ногу через седло, почувствовать
под собою его скользкую кожу и живое движение сильной
молодой лошади! Тронув повод, я крупным ш агом еду по
выгону. Затихло в деревне еще больше. Даже петухи
смолкли, и теленок лежит и дремлет, прикрыв свои круп
ные белые ресницы. Еду вдоль изб, мимо их жарко
блестящих против предвечернего солнца окон, поворачи
ваю за угол крайней избы, поднимаю сь проселком на
изволок, в степь... Вот уже потянуло навстречу сухим
и сладким ветерком, и открывается впереди бесконечная
равнина, далекие горизонты июльских полей, пустынная
желтизна которых переходит в чуть видных далях в нечто
прелестное, манящее, смутно-сиреневое...
Да, а Прокофий лежит, и у него свои радости. Когда
я встал, покидая его, вероятно, еще на год, он просто
и весело подал мне руку и пожал ее. И пожал совсем не
по-прежнему, совсем не так, как бывало: не одними кон
цами пальцев, бывших прежде не гибкими и корявыми, не
с мужицкой неловкостью и несмелостью , а всей дланью ,
с приятной и дружеской силой и, главное, совсем как
равный равному. И, кажется, это больше всего поразило
меня, больше всего дало почувствовать, до чего он телес
но и душевно переродился, до чего преобразили его эти
годы, эти долгие дни одинокого лежанья под полатями
и сокровенные мысли, соединенные с непрестанной заба
вой истребления мух, перешедшей уже в чисто охотничью
страсть, почти в цель жизни: вот, мол, завтра, Бог даст,
проснусь, и опять пош ла работа. Странная работа
и странные мысли! Д авит, мнет мушиные рои — и со
спокойной таинственностью созидает в глубине своего
433
существа какую-то страш ную , а вместе с тем радостную
мудрость... М удрость ли это или же просто какой-то
ясноокий идиотизм? Блаженство нищих духом или без
различие отчаяния?
Ничего не понимаю , еду и смотрю вдаль.
9.6.1924
СОСЕД
Одна из вечерних прогулок...
Ясный апрельский закат, еще не набитый серый про
селок, весенняя нагота полей, впереди еще голый зе
леноватый лес. Еду на него, спокойно и распущенно
сидя в седле.
От перекрестка беру к лесу целиком, по широкой
меже, по грани среди жнивья. Она вся зеленая, но еще
по-весеннему м ягкая,— чувствуется, как вдавливается
в нее копыто. А возле леса, на жнивье под опушкой, еще
тянется длинный островок нечистого и затвердевшего
снега. И ярко-голубые подснежники,— самый прелест
ный, самый милый в мире цветок,— пробиваю тся из
коричневой, внизу гниющей, влажной, а сверху сухой
листвы, густо покрываю щ ей опушку. Л иства шумно ш ур
шит под копытами, когда я въезжаю в лес, и нет ничего
радостнее этого напоминания о прош лой осени в соеди
нении с чувством весны.
Шуршит и лесная дорога,— она тоже вся под ли
ствой,— и далеко слышно это шуршанье по лесу, еще
сквозному, раскрытому, а все-таки уже не зимнему. Лес
молчит, но это молчание не прежнее, а живое, ждущее.
Солнце село, но вечер светлый, долгий. И Т ам ара чув
ствует всю эту весеннюю красоту не меньше меня,— она
идет особенно легко, подняв шею и глядя вперед, в дале
ко видную и еще просторную сероватую чащу стволов,
идущих нам навстречу, вы глядываю щ их друг из-за друга.
Внезапно, как кол, свалилась со старой осины мохнатая
совка, плавно метнулась и с размаху села на березовый
пень,— просыпаясь, дернула ушастой головкой и уже
зрячим оком глянула кругом: здравствуй, мол, лес,
здравствуй, вечер, даже и я теперь не та, что прежде,
готова к весне и любви! И как бы одобряя ее, на весь лес
435
раскатился где-то близко торжествую щ им цоканьем
и треском соловей. А под старыми березами, сквозящими
своей кружевной наготой на сероватом , но легком и глу
боком вечернем небе, уже торчат тугие и острые глян
цевито-темно-зеленые трубки ландышей.
Переезжая низы, смотрю вбок, вдоль оврага, густо
заросш его грифельным безлиственным осинником,— там
за лесом нежно, слабо разлился погожий закат. По дну
оврага, среди темной чащи, среди подседа орешников,
падает с уступа на уступ, журчит и холодно булькает еще
не иссякший паводок. Самый вальдшнепиный притон
этот овраг! П отом , все так же шумно нарушая весеннюю
тишину леса шуршанием копыт в листве, поднимаю сь по
лесной дороге в гору, по глубоким глинистым колеям,
пром ы ты м половодьем. П отом еду по широким поля
нам, где стоят, красуются, в отдаленье друг от друга,
вековые ветвистые дубы.
Ш ирочайшая плотина лежит между двумя великолеп
ными прудами, молчаливо отраж аю щ ими в своих зер
калах эти дубы и вечернее небо. А за прудами начинается
огромное пепелище Дубровки,— запущенные остатки
бесконечного фруктового сада, разрушенных служб, от
которых местами уцелели только груды кирпичей, зарос
ших бурьяном,— и наполовину вырубленная аллея сто
летних тополей ведет на обширный двор. Прежде каж
дого едущего по этой аллее издалека встречал страшный,
гремящий по всему окрестному лесу лай знаменитых
дубровских овчарок. Теперь я еду в мертвой тишине.
Н аправо и налево — все яблони и яблони, старые, рас
кидистые, приземистые. Венера на светлом западе так
великолепна, что на земле под яблонями от нее серебрит
ся. И белеет впереди, на пустынном дворе, небольшой
домик под тесовой крышей: это прежняя господская кон
тора, в которой и живет теперь наследник Дубровки.
Д вор перед конторой переходит прямо в поле, слива
ется с равниной, за которой прозрачно алеет на горизонте
луна. И хозяин стоит на крыльце, курит и исподлобья
смотрит на нее. П риподняв картуз, я хочу повернуть
в поле, но, завидев меня, он поднимает руку:
— Halte! 1 Ш траф за проезд через чужие владения!
Стакан чаю!
Д елать нечего,— притворно улыбаясь, придерживаю
Стой! (нем.)
436
Тамару, от чая отказы ваю сь, но все-таки слезаю с седла,
и Там ара идет по двору к водопойному корыту, а мы
направляемся навстречу друг другу.
— Bonsoir, mon cher voisin, com m ent allez-vous? 1 —
говорит хозяин.— Une petite prom enade? 12 Вот и я тоже,—
стою и лю бую сь красотами природы, как М арий на
развалинах Карфагена...
Ему лет тридцать, он худ, темен лицом, давно небрит,
у него стоячие агатовы е глаза и черная (коротко стрижен
ная) голова под военным картузом без кокарды. Он
в старых валенках, в рейтузах и в длинном сером пиджаке
поверх грязной косоворотки. И он крепко жмет мне руку
и ведет меня в дом, говоря, что самовар все равно готов
и что он сейчас прикажет дать корму Тамаре.
— А вы хоть папиросу выкурите,— говорит он,—
я откровенно сказать, погибаю от скуки... Je ne sais pas
comment je ne suis pas m ort encore 3 среди этой пастушес
кой идиллии...
Темные сени отделяю т бывшую контору от кухни.
Дверь кухни откры та, и видно, что кухня полна дыма.
Барышня лет пятнадцати, с двумя светлыми жидкими
косами на спине, в легком ситцевом халатике и стоп
танных мужских туфлях, надевает трубу на самовар,
из которого и валит этот дым необыкновенно густыми
клубами.
— Vite, vite, Berthe! 4 — кричит хозяин и вводит меня
в комнаты, без умолку продолж ая говорить:
— C ’est la fille de ma femme... 56то есть бывшей, конеч
но... Вы у меня тысячу лет не были, но, разумеется, всю
эту историю от досужих соседей уже слыш али... Эту
девицу моя благоверная прикинула мне в наследство...
Dame! 6 Я ничуть не в претензии,— прекрасной компен
сацией служит то, что мудрый немецкий Бог надоумилтаки ее наконец сбежать от меня. Вы ведь знаете, более
нелепой женитьбы, чем моя, сам М ефистофель не мог бы
придумать... Черт знает, где — в каком-то Ревеле, черт
знает, почему... Vrai, je ne sais pas comm ent cela m ’est
arrive... 7 Попал в цирк, увидал рыжую наездницу,— и,
1 — Добрый вечер, дорогой сосед, как вы поживаете? (фр.)
2 — Маленькая прогулка? (фр.)
3 Не знаю, как еще не умер (фр.).
4 — Живо, живо, Берта!(фр.)
5 — Это дочь моей жены... (фр.)
6 Господи! (фр.)
7 Право, я не знаю, как это со мной случилось... (фр.)
437
заметьте, далеко не первой м олодости,— и через неделю
женат... Глупо до восхищения, до пес plus ultra! 1
К ом нат всего две,— «salon» и «chambre a coucher» 12,
как иронически говорит хозяин, вводя меня и извиняясь
за их «лирический беспорядок». «Салон» разделен дере
вянной перегородкой, за которой живет барыш ня. В спа
льне больш ая, не по комнате, кровать красного дерева,
покрытая мещанским одеялом из разноцветных лоску
тов, на одеяле валяется балалайка. В «салоне» стопудо
вый кожаный диван, из которого торчат клоки мочалы
и горбами выпираю т пружины, в простенке овальное
зеркало, а под зеркалом — грузный письменный стол, на
зеленом сукне которого стоит недопитый стакан молока
и лежат огрызки серых лепешек, махорка в надорванном
пакетике и ржавая конская подкова. В комнатах сумер
ки,— окна их глядят на восток, в поле. Входим, садим
ся,— хозяин в кресло возле стола, а я на диван,— и при
нимаемся вертеть папиросы. Выдумывать разговора не
надо,— хозяин ни на минуту не прекращ ает своей от
рывистой скороговорки:
— Не хотите ли свернуть из моего антрацита? Впро
чем, не неволю, это, знаете, действительно, на любителя!
C ’est affreux 3, но что же делать? А я, как видите, во всей
усадьбе соло. «Распустил кабинет». Остался один рабо
тник,— анекдотический болван! Вообразил себя моим
закадычным другом и по сему случаю пьянствует без
просыпу. Вот и сейчас дрыхнет, и угадайте где? Вот за
этой перегородкой! Терплю ,— времена демократические!
А все-таки и его придется прогнать. И вообще — ох уж
мне эти милые поселяне! П раво, они только в оперетках
хороши. Я с ними рос, я сам, можно сказать, наполовину
хам, полукровок,— ведь, как изволите знать, т а pauvre
т е ге 4 была всего-навсего беглая дворовая девка,— но,
позвольте спросить, что у меня с ними общего? Х озяй
ство? Но какое к черту хозяйство при таком бамбуковом
положении? К ром е того, лично для меня это совершенно
сто двадцать пять букв китайской грамоты! Вы скажете,
зачем же я в таком случае сижу на этом Чертовом
Острове, почему не продолж аю служить? Но как слу
жить, не имея средств? Бы ть в полку парнем? — Да, но
1 крайности! (лат.)
2 «спальня» (фр.).
3 Это ужасно (фр.).
4 моя бедная матушка (фр.).
438
позвольте! Про лош адь-то вашу мы совсем забыли! Надо
приказать дать ей корму...
Я знаю, что корму нет,— есть только гнилая солома,
которую Т ам ара все равно не станет есть,— и мне уже
очень хочется уехать. Я благодарю хозяина за радушие
и прошу прощения, говорю , что, к сожалению, должен
сейчас проститься, что не стоит беспокоиться, что я дал
слово быть к ужину дом а. Но он не слушает, просит
выкурить еще одну папиросу и, забыв о корме, опять
пускается в беседу. И я опять курю и опять слушаю , как
вдруг он снова тревожно вспоминает о Тамаре:
— Да нет, как хотите, а ей надо хоть клок соломы
бросить! М итька! Ты тут? — кричит он, оборачиваясь
к перегородке.
Из-за перегородки слышен сонный, медлительный
голос:
— Ту-та. Я ля-жу.
— Вставай, поди убери лош адь,— гость приехал.
— Я пьян-най...
— Я тебе говорю — вставай!
— Вин-ца прежде да-ай...
— Каково ископаемое? — говорит хозяин с торж ест
вующей усмешкой и кричит в сени, в открытую дверь:
— Berthe, дай М итьке стакан водки! А вас, шоп
cher voisin, покорнейше прошу полю боваться на это
животное!
И он встает и широко открывает створчатые двери
перегородки. Я загляды ваю : за перегородкой светлее,
там окошечко выходит на запад, и хорошо видно леж а
щего вниз лицом на железной кровати м алого с белыми
волосами, с больш им мягким задом , в розовой смятой
рубахе.
— Полюбуйтесь! — говорит хозяин.— Какого вам
еще больше равенства?
А по «салону», нагнув голову, не глядя на меня,
быстро проходит к шкапчику барыш ня, очевидно, за
водкой. Тогда я говорю хозяину уже совсем решительно:
— Нет, дорогой, оставьте его в покое. Я все равно
должен сейчас ехать. Простите, пожалуйста, приеду, если
позволите, в другой раз.
И хозяин наконец сдается:
— Allons bon! 1 Не хочу разы гры вать демьянову уху!
1 — Ну, ладно! (фр.)
439
Но пройдемся хоть по саду. Скука в эти бесконечные
вечера, повторяю , адова!
И мы выходим из дому, обходим его и идем по
широкой дорожке между яблонями на тонкий свет позе
леневшего заката и на низкую, играю щ ую розовы м огнем
Венеру. Хозяин разгляды вает мой висок и усмехается:
— Однако мы с вами конкурируем в седине! Ну да не
беда, седые бобры дороже! Вот разве женский вопрос...
Впрочем, тут Елен Прекрасных мало. Какая-нибудь
«идейная» сельская учительница? Сбитые каблуки, по
тные от застенчивости руки... Вообще, не выношу про
винциальных девиц! И фразы -то у них у всех траф арет
ные: «Ну как вам нравится наш город? Видели наши
Достопримечательности?» Есть, впрочем, здесь одна
в моем жанре,— и, вообразите, кто? — дочь станового!
Ножка узенькая, прелестные сильные икры, в глазах эта
кое кашэ... Je lui plais, j ’en suis certain... je parie q u ’elle
tom berait volontiers dans mes bras *, если, конечно, повести
правильную осаду... C ’est une affaire de huit jours... 12
Я вам покажу ее, если скоропостижно не сбегу в Петер
бург, заложив черту хотя бы душу. На меня нападает
здесь форменный страх смерти, а ведь вы знаете, что
у меня порок сердца, острая неврастения и прочая, про
чая... В Петербурге, если и подохнешь внезапно, все легче.
Я уже завещ ал похоронить меня непременно на Балтийс
ком вокзале. Если бы вы знали, сколько воспоминаний
связано у меня с этим вокзалом!
Темнеет. Венера переливается на горизонте за темной
равниной уже пурпурным огнем. С лабо обозначаю тся
тени под яблонями,— луна за дом ом уже светит,— и уже
совсем свежо пахнет весенней землей. Вдали стонет пу
стушка,— стонет грустно, нежно и звонко,— хорошо ей
в свежести и тишине апрельской ночи в этом старом
фруктовом саду, выходящем прямо в поле! А хозяин
говорит, говорит:
— Теперь единственная радость моей жизни — мой
еще не законченный ром ан, начавшийся год тому назад
в Царском Селе... Ах, если бы вы знали, что это за
женщина! Она замужем за нашим полковым команди
ром... Такой милый старикан, прелесть! Недавно переве
ден в Литовский полк, в Нарву... Она мне часто говорит:
1 Я ей нравлюсь, я в этом уверен... бьюсь об заклад, что она охотно
упала бы в мои объятья (фр.).
2 Это дело какой-нибудь недели... (фр.)
440
«Ah! si mon mari m ourait! Que j ’aimerais passer avec toi
toute une nuit, m ’endorm ir dans tes bras et me reveiller le
lendemain sous tes baisers!» 1 Я знал еще ее отца, дейст
вительный статский советник, но несимпатичный, сухой
человек! Мы с ней переписываемся. Д остаточно одной
телеграммы — и она мгновенно будет тут. Но вы сами
понимаете — могу ли я вы зы вать ее сюда, в эту хижину
дяди Тома!
Мы возвращ аемся во двор и медленно идем к Тамаре.
Уже лунная ночь, уже луна поднялась над полем. И Т ам а
ра в ее свете стоит вдали черным силуэтом, а подушка
седла, торчащ его на Т ам аре, блестит.
— Сколько она крови мне перепортила, ужас! — го
ворит хозяин с восторгом .— Но зато сколько блаженных
минут! О тдалась безумно, дерзко. Однажды, понимаете,
у них званый вечер, я приезжаю раньше всех, даже еще
и мужа нет, она одна в пустой гостиной — и... ЕИе пе
songeait т ё ш е pas q u ’elle etait en toilette qui risquait de se
froisser... 2 Сразу, понимаете: «Je t’aime! Fais de moi ce que
tu veux! Je me m oque de tout!» 3 Вообще, черт знает что,
звериная страсть! А потом , конечно, сцены: «Ти пе
m ’estimes plus, je me suis donnee a toi trop
spontanement!» 4 — и бешеная ревность, хватанье за руки:
«Ти es a moi, n ’est-ce pas, n ’est-ce pas?» 5
Т ам ара повернула голову при нашем приближении
и тихонько радостно зарж ала,— очень соскучилась. Я по
жал хозяину руку, сел и, обернувшись, помахал ему кар
тузом. Он порывисто, поспешно затряс поднятой рукой.
И Т ам ара сразу взяла полной рысью , прямо на луну, на
светлое поле, четко дробя копы тами в чистом и свежем
воздухе...
13. VI. 1924
Приморск. Альпы
1 «Ах! если бы мой муж умер! Как бы я хотела провести с тобой
ночь, уснуть в твоих объятьях и проснуться наутро от твоих поцелуев!»
(Фр)
1 Она даже не думала о том, что была в вечернем платье, которое
могло измяться... (фр.)
3 «Я тебя люблю! Делай со мной, что хочешь! Мне наплевать на
все!» (фр.)
4 «Ты меня больше не ценишь, я слишком скоро тебе отдалась!»
(Фр )
5 «Ты мой, не так ли, не так ли?» (фр.)
ЛАПТИ
Пятый день несло непроглядной вьюгой. В белом от
снега и холодном хуторском доме стоял бледный сумрак
и было больш ое горе: был тяжело болен ребенок. И в жа
ру, в бреду он часто плакал и все просил дать ему
какие-то красные лапти. И м ать, не отходивш ая от посте
ли, где он лежал, тоже плакала горькими слезами,— от
страха и от своей беспомощ ности. Ч то сделать, чем
помочь? Муж в отъезде, лош ади плохие, а до больницы,
до доктора тридцать верст, да и не поедет никакой док
тор в такую страсть...
Стукнуло в прихожей,— Нефед принес соломы на
топку, свалил ее на пол, отдуваясь, убираясь, дыш а холо
дом и вьюжной свежестью, приотворил дверь, заглянул:
— Ну что, барыня, как? Не полегчало?
— Куда там , Нефедушка! Верно, и не выживет! Все
какие-то красные лапти просит...
— Лапти? Ч то за лапти такие?
— А Господь его знает. Бредит, весь огнем горит...
М отнул шапкой, задумался. Ш апка, борода, старый
полушубок, разбитые валенки — все в снегу, все обмерз
ло... И вдруг твердо:
— Значит, надо добы вать. Значит, душа желает. Надо
добывать.
— Как добывать?
— В Новоселки идти. В лавку. П окрасить фуксином
нехитрое дело.
— Бог с тобой, до Новоселок шесть верст! Где ж в та
кой ужас дойти!
Еще подумал.
— Нет, пойду. Ничего, пойду. Доехать не доедешь,
а пешком, может, ничего. Она будет мне в зад, пыль-то...
И, притворив дверь, ушел. А на кухне, ни слова не
442
говоря, натянул зипун поверх полушубка, туго подпо
ясался старой подпояской* взял в руки кнут и вышел вон,
пошел, утопая по сугробам, через двор, выбрался за
ворота и потонул в белом, куда-то бешено несущемся
степном море.
П ообедали, стало смеркаться, смерклось — Нефеда
не было. Решили, что, значит, ночевать остался, если Бог
донес. Обыденкой в такую погоду не вернешься. Н адо
ждать завтра не раньше обеда. Но оттого, что его всетаки не было, ночь была еще страшнее. Весь дом гудел,
ужасала одна мысль, что теперь там , в поле, в бездне
снежного урагана и мрака. Сальная свеча пылала дрож а
щим хмурым пламенем. М ать поставила ее на пол, за
отвал кровати. Ребенок лежал в тени, но стена казалась
ему огненной и вся бежала причудливыми, несказанно
великолепными и грозными видениями. А порой он как
будто приходил в себя и тотчас же начинал горько и ж а
лобно плакать, умоляя (и как будто вполне разумно) дать
ему красные лапти:
— М амочка, дай! М амочка, дорогая, ну что тебе
стоит!
И м ать кидалась на колени и била себя в грудь:
— Господи, помоги! Господи, защити!
А когда наконец рассвело, послыш алось под окнами
сквозь гул и грохот вьюги уже совсем явственно, совсем
не так, как всю ночь мерещ илось, что кто-то подъехал,
что раздаю тся чьи-то глухие голоса, а затем торопливый,
зловещий стук в окно.
Это были Новосельские мужики, привезшие мертвое
тело,— белого, мерзлого, всего забитого снегом, на
взничь лежавшего в розвальнях Нефеда. Мужики ехали
из города, и сами всю ночь плутали, а на рассвете свали
лись в какие-то луга, потонули вместе с лош адью
в страшный снег и совсем было отчаялись, решили пропа
дать, как вдруг увидали торчащ ие из снега чьи-то ноги
в валенках. Кинулись разгребать снег, подняли тело —
оказывается, знакомый человек...
Тем только и спаслись — поняли, что, значит, эти
луга хуторские, протасовские, и что на горе, в двух шагах
жилье...
За пазухой Нефеда лежали новенькие ребячьи лапти
и пузырек с фуксином.
22.6.1924
НАДПИСИ
Вечер был прекрасный, и мы опять сидели под гречес
ким куполом беседки над обры вом, глядя на долину, на
Рейн, на голубые дали к югу и низкое солнце на западе.
Наш а дам а поднесла лорнет к глазам , посмотрела на
колонны беседки — они, конечно, сверху донизу покрыты
надписями туристов — и сказала своим обычным мед
лительно-презрительным тоном:
— Чувствительный немец свято чтит эти узаконенные
путеводителями «места с прекрасным видом», schone
Aussicht. И считает непременным долгом расписаться:
был и лю бовался Фриц такой-то.
Старичок-сенатор тотчас же возразил:
— Но позвольте скромно заметить, что тут есть фа
милии и французские, и английские, и русские, и всякие
иные прочие.
— Все равно,— сказала д ам а.— «Сию станцию про
езжал Иванов седьмой». И совершенно справедливая
резолюция следующего проезжего: «Хоть ты и седьмой,
а дурак!»
Все мы засмеялись, и, вспоминая некоторые крымские
и кавказские места, особенно излюбленные расписыва
ющимися Ивановыми, все более или менее блеснули ост
роумием над путешествующим обывателем, а старичок
пожал плечом и сказал:
— А я думаю , господа, что ваше остроумие над по
шлостью этого обывателя гораздо пошлее, не говоря уже
о вашем бессердечии и — о лицемерии, ибо кто же из вас
тоже не расписывался в том или другом месте и в той или
иной форме? Расписывается (и будет расписываться во
веки веков) вовсе не один Фриц или Иванов. Все человече
ство страдает этой слабостью . Вся земля покрыта наши
ми подписями, надписями и записями. Ч то такое литера444
тура, история? Вы думаете, что Г омером , Толсты м, Н е
стором руководили не те же самые побуждения, что
и седьмым Ивановым? Те же самые, уверяю вас.
— Ох, сколь вы привержены к парадоксам, ваше вы
сокопревосходительство,— сказала дама.
Но старичок продолжал:
— Говорят, что человек есть говорящ ее животное.
Нет, вернее, человек есть животное пишущее. И количест
ву и разнообразию человеческих надписей,— если уж
говорить только о надписях,— положительно нет числа.
Одни вырезаны, выбиты, другие начертаны, нарисованы.
Одни собственной рукой, другие рукой наследников, вну
ков, правнуков. Одни вчера, другие десять, сто лет тому
назад или же века, тысячелетия. Они то длинны, то
кратки, то горды, то скромны, даже чрезмерно скромны,
то пышны, то просты, то загадочны, то как нельзя более
точны, то без всяких дат, то с датам и, говорящ ими не
только о месяце и годе того или иного события, но даже
о числе, о часе; они то пош лы, то изумительны по силе,
глубине, поэзии, выраженной иногда в какой-нибудь од
ной строке, которая во сто раз ценнее многих и многих
так называемых великих произведений словесности.
В конце же концов все эти несметные и столь друг на
друга непохожие человеческие следы производят разите
льно одинаковое впечатление. Так что если уж смеяться,
то следует смеяться надо всеми. В Риме в таверне написа
но: «Здесь ели и пили в прош лом столетии писатель
Гоголь и художник И ванов»,— далеко не седьмой, как
изволите знать. А не сохранилось ли надписи на подокон
нике в М иргороде о том , что в позапрош лом столетии
некто кушал однажды с отменным удовольствием дыню?
Весьма возможно. И, по-моему, между этими двумя над
писями нет ровно никакой разницы...
— Мне вот сейчас пришло в голову,— продолжал
он,— где я на своем веку бывал и какие надписи видел?
Оказывается, даже и счесть невозможно. Надписи перст
нями на зеркалах в отдельных кабинетах ресторанов.
Надписи клинописью. Надписи на колоколе в заш татном
городе Чернаве,— имя, отчество и фамилия купца такойто гильдии, создателя сего колокола. Гиероглифы на
обелисках, на развалинах Карнакских капищ. Надписи на
триумфальных цезарских арках. Каракули карандаш ом
на голубце возле одного святого колодца в непролазной
глуши Керженских лесов: «Поситили грешный Ефим
445
и Прасковья». Надписи сказочно-великолепной вязью
в мечети О м ара, в Айя-Софии, в Дамаске, в Каире.
Тысячи имен и инициалов на старых деревьях и на ска
мейках в усадьбах и городах, в Орле и Кисловодске,
в Царском Селе и в Ореанде, в Нескучном и в Версале,
в Веймаре и Риме, в Дрездене и П алерм о. Больше же
всего, конечно, эпитафий. Где? Опять-таки даже счесть
трудно. На деревянных и каменных крестах, на всяческих
мавзолеях, на гранитных и сикоморовых саркофагах, на
пеленах мумий, на медных досках, на железных плитах,
на урнах и стелах, на драгоценных шалях, покрывающих
гробы халифов, на скользких полах средневековых собо
ров и на столбиках из песчаника. Я глядел на эти над
гробные паспорта в степях и пустынях, на Чернавском
погосте и на Константинопольских Полях Смерти, на
Волховом кладбище и под Д ам аском , где среди песков
стоят несметные рогаты е бугорки из глины в виде седла,
в московском Донском монастыре и в Иосафатовой Д о
лине под И ерусалимом, в П етропавловском соборе
и в катаком бах на Аппиевой дороге, на берегах Бретани
и в сирийских криптах, над прахом Данте и над могилой
дурочки Фени в Задонске. А, есть отчего впасть в парадо
ксальность, сударыня! Вы скажете, что вы говорили не
о том . Вас, как и многих других, возм ущ аю т надписи вот
вроде этих, то есть те, что вкривь и вкось покрываю т
развалины романтических замков и башен, внутренность
вышки над куполом римского П етра, ворота на Байдарском перевале, верхушку пирамиды Хеопса, скалы в Дарьяльском ущелье и в Альпах, где они бью т в глаза
издалека, пишутся запасливыми путешественниками кра
сной и белой краской? Вас приводит в негодование прояв
ление пошлости, обывательщ ины, как говорят в подо
бных случаях,— дерзость мещанина, прикладываю щ его
свою руку всюду, где он ни ступит?
— В негодование я не прихожу,— сказала дам а,— но
что надписи эти в достаточной мере противны, не скры
ваю. Вы, ваше высокопревосходительство, нынче в фило
софском настроении и хотите высказать, очевидно, ту
бесспорную истину, что все, мол, суета сует и что перед
лицом Господа Бога совершенно равны и Данте, и какаято Феня. М ол, река времен в своем теченье уносит все
дела людей, то есть и Хеопса, и Фрица, и Иванова
первого, и Иванова тысячу семьсот семьдесят седьмого.
Вы эту Америку открыли? Да?
446
Но старичок только усмехнулся.
— Вы как нельзя более проницательны, мой старый
друг,— ответил он.— За свою долгую жизнь я пришел
к чудовищным выводам относительно человеческого ума
и человеческой осведомленности насчет даже самых бес
спорных истин и насчет возможности еще долго напоми
нать их без всякого риска. К ром е того, мне просто всегда
очень нравились старые истины, с годами же я станов
люсь прямо обожателем их, ибо ведь это только ис
терическим поросятам из нынешних модернистов прости
тельно думать, что мир лет десять тому назад стал
совершенно неузнаваем по сравнению со всей предыду
щей мировой историей. Было время, когда и я весьма
немногим отличался от прочих. Прочие посягали на И ва
нова седьмого, а я смотрю , бывало, на клинопись и ду
маю: «Хоть ты и Вавилон построил и Сезостриса, как
говорится, наголову разбил, а дурак!» Ну, а теперь я сни
сходительнее отношусь и к Н авуходоносору, и к Иванову.
— И даже с нежностью ,— сказала дама.
— И даже С нежностью ,— подтвердил старичок.—
Только знаете, я даже и в былые времена был порою ей
подвержен. Вот хоть бы это: «Посетили грешные». П о
мню, прочитал — и расчувствовался ужасно. Ах, до чего
хорошо! К азалось бы, зачем они расписались? И что мне
в этой Прасковье, в этом Ефиме? А вот хорош о, и прежде
всего, как раз потому, что это не К арл Великий, а именно
какой-то никому не ведомый Ефим, оставивший для м е
ня, ему тоже неведомого, как бы частицу своей души
в один из ее самых заветных м оментов. А эти изодранные
перстнями, точно паутиной покрытые зеркала в кабацких
кабинетах? Неужели они никогда не трогали вас? Ведь вы
только подумайте: там , где-то в зале, играла музыка,
а некто пьяный слушал, плакал, думал, что нет в мире
несчастнее его судьбы, нет выше его чувств, и повторял,
что его «лебединая песня пропета», разры вал себе душу
сладкими воспоминаниями о том будто бы счастье, кото
рое будто бы было «когда-то». П ош лость, цыганщина?
Но разве важно, отчего именно счастлив или несчастлив
человек? Все слезы одинаковы, все они капли одной и той
же влаги! Да и не так уж отличен человек от человека,
моя дорогая. Раз ты И ванов и я И ванов — в чем разница?
В том, что ты седьмой, а я семнадцатый? И мя Иванова,
написанное на могильном кресте, конечно, звучит иначе,
чем тогда, когда оно написано на садовой скамейке или
447
в ресторане. А ведь, в сущности, все человеческие надписи
суть эпитафии, поелику касаю тся момента уж прошед
шего, частицы жизни уже умершей.
— Меня коммивояжеры, счастливы они или нет, всетаки не умиляю т, Алексей Алексеич,— сказала дама.
— А в иной час,— возразил старичок упрямо,— мне
черт с ним, что он коммивояжер, раз этот «иной час» есть
час его великой скорби или радости. Нет, надписи на
зеркалах меня ужасно всегда трогали! Трогали и иници
алы на скамейках и деревьях, вырезанные тоже по случаю
того, что когда-то «была чудесная весна» и «хороша
и бледна, как лилея, в той аллее стояла она...». Тут опять
то же самое: не все ли равно, чьи имена, чьи инициалы,—
Гете или Фрица, О гарева или Епиходова, Лизы из «Дво
рянского гнезда» или ее горничной? Тут главное все-таки
в том , что была «до ланит восходящ ая кровь» и заветная
скамья, что «шиповник алый цвел» (и, конечно, отцвел
в свой срок), что блаженные часы проходят и что надо,
необходимо (почему, один Бог знает, но необходимо)
хоть как-нибудь и хоть что-нибудь сохранить, то есть
противопоставить смерти, отцветанию шиповника. Тут
вечная, неустанная наша борьба с «рекой забвения».
И что ж, разве эта борьба ничего не дает, разве она уже
совсем бесплодна? Нет, тысячу раз нет! Ибо ведь в про
тивном случае все пошло бы к черту — все искусства, вся
поэзия, все летописи человечества. Зачем бы все это суще
ствовало, если бы мы не жили ими, то есть, говоря иначе,
не продолжали бы, не поддерживали жизнь всего того,
что называется прош лым, бывшим? А оно существует!
У людей три тысячи лет наверты ваю тся слезы на глаза,
когда они читаю т про слезы Андромахи, провожающей
с ребенком на руках Гектора. Я сорок лет умиляюсь,
вспоминая умиление, с которы м выводили свои каракули
Ефим и Прасковья. И посему да здравствую т во веки
веков и А ндромаха, и П расковья, и Вертер, и Фриц,
и Гоголь, и Иван Никифорович, полтораста лет тому
назад скушавший в М иргороде дыню и записавший сие
событие!
И, поднявшись со скамьи, старичок снял шляпу и,
странно улыбаясь, потряс ею в воздухе.
28.6.1924
СЛАВА
— Нет-с, сударь мой, русская слава вещь хитрая! До
того хитрая, что об ней следовало бы целое исследование
написать. Тут, по-моему, даже один из ключей ко всей
русской истории. И вообще, вы меня простите, вы еще
молодо-зелено. Вы лучше слушайте мое готовое. Я в сво
бодное время очков не снимаю , сорок лет сохну над
книгами, да и жизненный опыт некоторый имею, с лю
бым Ключевским могу кое в чем потягаться,— вы на то
не глядите, что перед вами второсортный букинист. А уж
про этих божьих людей и говорить нечего. Это даже моя
специальность. Д а вот вам несколько фигур из этой
галереи, и фигур не каких-нибудь баснословных, незапа
мятных, а совершенно достоверных, современных мне.
— Вот вам, например, Мужик Борода. Был он воро
нежский. М ного лет пребывал в сравнительной безвест
ности. Как вдруг счастливый случай. П ропадает в одно
прекрасное утро у одного заш татного полковника орехо
вая шкатулка. Полиция рыщ ет, с ног сбивается — резуль
тату ни малейшего. Ч то делать? Кидаю тся в слободу,
к знахарям — ими в слободах под Воронежем, под О р
лом, под Курском, под Т ам бовом хоть пруд пруди. Вхо
дят в один домик и застаю т целую ассамблею: стоит
десятка два баб и со слезами умиления см отрят на угод
ника. А угодник кушает чай. Н акры т в красном углу стол,
на столе кипит самовар, а за столом — благодушный
мужик, подпоясанный детским розовы м пояском и с бо
родой во всю грудь: посматривает исподлобья ясными
глазами и не отры ваясь хлебает, да не из чашки, не из
стакана, а прямо из полоскательницы. Допьет, вытрет
рукавом пот с лысого лба, облизнется и опять шепотком
приказывает:
— Наливай послаже!
17
Заказ 4236
449
До того, понимаете, упарился, что даже шепчет.
И передняя баба, самая видная и красивая, опрометью
кидается к столу, наливает полоскательницу с краями,
наваливает сахару и опять назад: стоит, плачет и смо
трит. А он опять дует, как телок.
— Ч то за человек?
— Божий человек, ваше благородие. Чай кушают,
только и всего.
— Ты кто такой?
Отвечает, ничуть не робея:
— Я-то? Мужик Борода. Чай лю блю .
— М ожешь одну кражу разгадать?
Схлебывает и этакой скороговоркой:
— Гадаю , милый, только на тощее сердце. До завтра,
до утречка повремени.
На другой день забираю т его с раннего утра, ведут
к полковнику, заставляю т гадать.
— Нет,— говорит,— так не годится. Родители учили
не так. П ом олиться сперва надо. М олитесь. Все м о
литесь.
Все молятся: пристав, квартальный, городовые, пол
ковник и вся его семья, все шесть дочерей. Даже бабушку,
и ту привели. Но после молитвы оказывается, что гадать
Мужик Борода — не умеет. Вы талкиваю т, натурально,
в шею, но что же вы думаете? Слава этой бороды
начинает с тех пор расти не по дням, а по часам:
за ним ходят уже толпам и, осыпаю т деньгами и прочими
даяниями, богатейшие купцы наперерыв зазы ваю т его
к себе с земными поклонами. И он милостиво заходит,
садится на самое почетное место и — опивается чаем.
Пьет и командует:
— Н аливай послаже!
Вы не верите? Думаете, что не может же быть, чтобы
двадцать лет почитали, как икону, только за то, что
может человек ведерный самовар охолостить? Ну, мол,
пьет, да не в этом же все-таки дело. Вероятно, хоть
изредка чем-нибудь себя иным проявляет. Ну, например,
врет что-нибудь божественное, хоть из приличия дурачит.
Д а нет же, ничего подобного! Только пьет и стяжает
славу!
— Но пойдем далее. Вот вам некий Федя, тоже воро
нежский. П розвищ е несколько не благоуханное: Федя Зо
лотарь. Но слава опять-таки гром адная. Домик в слобо
де, двое взрослых детей, сын и дочь, которые весьма
450
Петрушу Устюжскаго. ©еодоаю тоже однажды надо4ло быть обыкновеннымъ дворником* и онъ тоже од
нажды разулся, возложилъ на себя вериги, то есть
по г.росту собачьей ц^пью обмотался, прихватил* въ
подручные нйкоего бродячаго Петрушу и пошел* про
рочествовать. Вы опять подумаете — значит*, все та
ки хоть некоторый дар* к* тому им4л*? Н о опять я
вас* разочарую: ничуть не бывало! Пророчествовал*
онъ крайне бездарно и, главное, вид* им4л* самый не
пророческш: обыкновенный лысый мужик* л4т* со
рока съ превеселыми и нахальными глазами. А Петру
ша былъ и того ординарн-Ье. Вид* мелкотравчатый,
умишка куриный, натура гаденькая и похотливая.
Бабъ, д4въ иначе не называл*, как* вербочками, п е
ночками. канареечками, и прожорливостью отличался
прямо противоестественною. И особенно на молочную
лапшу и на арбузы. Завидев* арбуз*, весь трясся и
кричал*: «искушеже, искушеже, великое искушеже!»
— затем* облапливал* его, ставил* на колени и вы
гребал* пятерней до донушка. Вы еще раз* попытае
тесь сказать, что плуты, мол*, не в* счет* и что по
сему и втн два угодника должны быть оставлены нами
в* покое. Но, во первых*^ я же и хотел* сказать,
сколь много среди наших* знаменитостей было и есть
плутов* и выродков*, а во вторых*, должен* напом
нить вам*, что цель моя заключалась вовсе не в* том*,
чтобы их* обличать: я вел* совсем* к* другому, к*
тому, что мы, русичи, исконные поклоники плутов* н
выродков* и что эта наша истинно замечательная осо
бенность, наша «бабская охота ко пророкам* лжи
вым*» есть предмет* достойный величайшаго внимаН1я. А кроме того никак* не могу согласиться, что.
w
149
JK
Страница рассказа «Слава», напечатанного в VII томе
берлинского издания 1934— 1936 гг.
дельно торгую т лавочкой. А папаш а уже лет пятнадцать
ходит по улицам. Темное безбородое лицо, неморгающие
темные глаза — и всегда молчит. То есть, вернее сказать,
только поет: вы его останавливаете, спрашиваете, а он
прет на вас, глядит в упор и дерет на ходу что-нибудь из
Писания. Голос прямо ужасный. Д а и сам ужасен: саль
ные волосы, босой, весь, конечно, в лохмотьях, на голове
железный таган ножками вверх,— царская корона. Глав
ное же занятие — в нечистотах рыться: как только ударят
ко всенощной — он за город и до вечера роет там палкой
по оврагам , где золотари по ночам городское добро
выливаю т. Н ароется до седьмого пота — и домой, ноче
вать. А еще что? А еще опять ничего! За что, спраш ивает
ся, его деньгами, булками и прочими дарам и осыпают?
За что руки ловят и целуют, да не только руки, а и палку
вонючую? Не знаю-с, не знаю-с! Философствуйте сами —
есть над чем...
— Затем вспоминаю-с Кирю ш у Борисоглебского, Ки
рюшу Тульского, Ксенофонта Окаянного... Кирю ш а Б о
рисоглебский — мужик из больш ого торгового села под
Борисоглебском. М орда свежая, румяная. Окромсал
в один прекрасный день голову клоками, разулся, надел
женскую юбку, взял в руку лом и отличился в город.
Выбрал больш ой праздник, Троицу,— и прямо в собор,
к обедне. Там , понятно, на переднем месте вся знать, все
чины градские в полной парадной форме. Ж ара, духота,
теснота невообразимые, солнце жарит прямо из купола,
а березовая зелень на полу и по стенам вянет, покойни
ком душит. И вдруг страш ный коровий рев: врывается
в церковь Кирю ш а и с коровьим ревом ломит сквозь
толпу прямо к амвону. Н атурально, полицейские его за
ш иворот и назад, но дело уже сделано — весь собор,
а затем и весь город поражен и взволнован. А Кирю ша
как прикинулся на Троицу коровой, так и остался на
целых три года. Целых три года ходил немым и ревел.
Ревет, дует трубой иерихонской и разными жестами про
рочествует. Посует пальцем в кулак — к свадьбе, сложит
крестом ручки — к покойнику. А на четвертый год под
считал однажды выручку, увидал, что капиталец соста
вился уже кругленький,— и восвояси. А там домик себе
построил, палисадничек с м альвам и завел, ну и прочее
тому подобное. Обыкновенный мошенник? Разумеется.
Ну, а слава-то? Ведь была же она? Была, равно, как
и у прочих двух, мною вкупе с этим Кирю шей упомяну
452
тых, то есть у Кирю ш и Тульского и у Ксенофонта. К ирю
ша Тульский был невеличек ростом и весьма благооб
разен, начитан в Писании и сладкопевен. На груди, на
серенькой поддевочке, сумочка, а что в ней — «смерт
ному лучше и не загляды вать, любезные сестры, вдовицы
и мужатицы!». А Ксенофонт почему-то прозвал себя ока
янным. М олодой м алы й, рябой, длинный, наряжен по
слушником. И все ю родство его заклю чалось только
в том, что ш атался он по городу и пил у мещанок
и купчих чай непременно с лампадны м маслом. Опять
скажете, простой жулик? Совершенно с вами и на этот
раз согласен. У одного на груди таинственная сумочка,
у другого лампадное масло,— только и всего. Однако
в чем же секрет? Ужели только в сумочке и масле?
— А затем нарисую вам из числа подобных же, на
первый взгляд тоже как будто весьма простых фигур,
еще парочку: Феодосия Хамовнического и Петрушу
Устюжского. Феодосию тоже однажды надоело быть
обыкновенным дворником, и он тоже однажды разулся,
возложил на себя вериги, то есть попросту собачьей
цепью обмотался, прихватил в подручные некоего бро
дячего Петрушу и пошел пророчествовать. Вы опять
подумаете — значит, все-таки хоть некоторый дар к тому
имел? Но опять я вас разочарую : ничуть не бывало!
П ророчествовал он крайне бездарно и, главное, вид имел
самый не пророческий: обыкновенный лысый мужик лет
сорока с превеселыми и нахальными глазам и. А Петруша
был и того ординарнее. Вид м елкотравчатый, умишко
куриный, натура гаденькая и похотливая. Баб, дев иначе
не называл, как вербочками, пеночками, канареечками,
и прожорливостью отличался прямо противоестествен
ною. И особенно на молочную лапшу и на арбузы.
Завидев арбуз, весь трясся и кричал: «Искушение, ис
кушение, великое искушение!» — затем облапливал его,
ставил на колени и выгребал пятерней до донушка. Вы
еще раз попытаетесь сказать, что плуты, мол, не в счет
и что посему и эти два угодника должны быть оставлены
нами в покое. Н о, во-первых, я же и хотел сказать,
сколь много среди наших знаменитостей было и есть
плутов и выродков, а во-вторых, должен напомнить вам,
что цель моя заклю чалась вовсе не в том , чтобы их
обличать: я вел совсем к другому, к тому, что мы,
русичи, исконные поклонники плутов и выродков и что
эта наша истинно замечательная особенность, наша
453
«бабская охота ко пророкам лживым» есть предмет, до
стойный величайшего внимания. А кроме того, никак
не могу согласиться, что, например, Феодосий и Петруша
только плуты. Нет-с, это в некоторых отношениях люди
удивительные. Вы только представьте себе всю ту ве
селейшую небрежность, бесстыднейшую легкость, с ко
торой совершал свое земное странствие вот этот самый
Феодосий среди прочих русичей, коих он всех поголовно,
раз и навсегда, счел совершеннейшими идиотами, счел,
конечно, не умом, а, так сказать, всем естеством своим.
Разве это не гениальность своего рода? Но гениален
и Петруш а. Здесь вы тоже должны представить себе
нечто совершенно из ряда вон выходящее в смысле цель
ности ходячей ненасытной утробы, ее зоологической
устремленности исключительно к одной цели — к лапше,
к арбузу, к канареечкам, к лапуш кам. П олагаю , что по
добной первобытности, зоологичности вы нигде, кроме
русичей, не встретите. И поверьте-с — толпу-то и по
раж ала (конечно, для нее самой неведомо) именно страш
ная сила этой зоологической цельности...
— В том же роде был и знаменитый Иван Степанович
Лихачев. Э тот был много лет лихачом-извозчиком —
оттого и прозвали Л ихачевым,— стоял в Соболях,—
знаете, конечно, что это такое было,— целый квартал
бардаков,— а затем с козел слез и преобразился в бродя
чего наставника святой жизни. Надел подрясник, бархат
ную скуфеечку — и пошел. Пророчески лыс не хуже
Феодосия и так же благодушен. Говорит с пошлейшим
красноречием, читает самые избитые нотации, а сам,
конечно, зорко посматривает, сколько именно пятаков
сердобольная дура из платочка развязы вает. Сюжет, помоему, тоже на редкость интересный! Тут, как видите,
тоже обрел человек, стоя целыми годами возле бардаков,
некое замечательное воззрение на мир, на жизнь и на
людей!
— Затем — Ванюша Кувырок. Почему Кувырок?
А потому, что кувыркался, ходил больш е всего колесом.
Изумительно! М ог хоть пять, хоть десять верст пройти
таким манером. А к этому прибавьте его лик: морщинис
тый мальчик лет сорока, с хитренькими глазками и с рас
пущенными женскими волосами, впрочем, подрезанны
ми, в силу того, что ходить колесом с длинными, конеч
но, неудобно. Знаменит был, между прочим, тем, что
совершил паломничество в Киев с самой М атреной М а
454
карьевной, Богородицей всех московских ю родиц, и при
том паломничество не простое, а в некотором роде по
трясающее: вообразите себе, что эта самая М атрена М а
карьевна набрала в Киеве и повела за собой в Москву
целых сто душ самых что ни на есть отборных по безоб
разию внешнему и внутреннему дур и дураков! Волосы на
голове, сударь мой, заш евелятся, как подумаеш ь, что это
за орда ш ла со всяческим дреколием в руках и в подоба
ющих ее сану одеяниях!
— И на этой картине позвольте пока и закончить.
Думаю , что на первый раз довольно. Прибавлю еще
только одного — Данилушку Коломенского. Э тот вышел
из семьи изуверски благочестивой, богатой и суровой,
был единственным сыном закоренелого раскольника, на
четчика и фанатика, и стал ю родом с раннего отрочества:
запустил волосы,— заметьте эту удивительную черту,
страсть к женским волосам! — скинул портки, надел
женскую рубаху,— опять-таки женскую! — и стал об
наруживать свирепую жадность к деньгам, к игре в бабки
и к пляске при виде покойников. Был он необыкновенно
красив мрачной восточной красотой и близорук до того,
что его иначе и не звали, как слепая с..., играл же, однако,
так, что вскоре прославился на весь уезд, равного себе
в игре не знал: мог стать хоть за полверсты от кона
и все-таки с одного маху срезать своей длинной рукой
весь кон под гребенку. И грает, обыгры вает,— и богатеет.
Бабки у него лежат уже целыми меш ками и битки им ею т
ся такие, что за лю бой из них хороший игрок, знаток
дела, готов был бы у попа в батраках три года служить.
Играет, копит добро, торгует, меняет, а барыши где-то
в землю закапывает; закапывает и то, что набирает на
похоронах за свою пляску над покойниками. Довольно
все странно, не правда ли? Дикая ды лда, мрачный краса
вец с синими волосами по плечам, лето и зиму (даже
в самые трескучие морозы ) босой и в одной рубахе —
и изо дня в день то играет, то бегает на похороны.
Играет — как будто вполне нормален, только молчанием
да видом отличается от прочих, а как только прослышит,
что в слободе или в городе покойник — рысью в церковь,
к отпеванию: врывается и до упаду бьется в буйнейшей
пляске над гробом. Д а что! Даже в Москву бегал, про
слышав о смерти Семена М итрича,— осведомлены, веро
ятно, какова это среди ю родов персона была? — и все
затем, чтобы «отплясать его в Ц арствие Божие», а за
455
пляску потуже набить кису подаяниями потрясенной тол
пы. Киса у него всегда на груди висела, и можете себе
представить, как она гремела и звенела пятаками при его
неистовом скакании и вихлянии!
— А в заключение — знаете, как он погиб? Был зверс
ки растерзан своими сограж данами за поджог церкви.
Давно уже шло в слободе что-то странное: зачастили
пожары, и совершенно неизвестно почему. Оказалось, что
это Данилуш ка работал, что он новую страсть приобрел:
поджигать. Отсю да и пошло: что ни ночь, то пожарище,
и всегда на это пожарище первым является, несется
в пляске Данилуш ка. У мирая, сам признался:
— Хотел всю К оломну пустить огнем по ветру, от
плясать в Царствие Небесное...
27.7.1924
РУСАК
Непроглядная метель, стекла окон залеплены свежим,
белым снегом, в доме белый, снежный свет; и все время
однообразно шумит за стенами, однообразно, через из
вестные промежутки, скрипит и стонет сук старого дерева
в палисаднике, задеваю щ ий крышу. Как всегда в метель,
с особой отрадой чувствую старину, уют дома.
Вот в прихожей хлопнула дверь, слышно, как Петя,
вернувшийся с охоты, топает валенками, отряхивается от
снега, затем мягкими ш агами проходит через залу к себе.
Я встаю и иду в прихожую. С полем или нет?
С полем.
На лавке в прихожей, растянувшись, выкинув перед
ние лапки вперед, а задние назад, лежит уже выбеливший
ся русак. Гляжу на него, трогаю его и с изумлением,
и с восторгом.
Он лобастый, с больш ими и выпученными, глядящ и
ми назад стекловидными глазам и, золотисты ми внутри
и ничуть еще не померкш ими,— все такими же бессмыс
ленно блестящ ими, как и при жизни.
Но вся его тяжелая тушка уже каменно тверда и хо
лодна.
Каменны туго вытянутые лапки в жесткой шерстке.
Туго завернут серо-коричневый мохор хвостика. И на
торчащих кошачьих усах, на раздвоенной верхней губе —
запекшаяся кровь.
Чудо, дивное чудо!
Час тому назад, всего час том у назад, шевеля этими
усами, прижав вот эти длинные уши и чутко, зорко кося
за спину стеклом глаз, золотисты х внутри, он лежал
в мерзлой ямке под сугробом в поле, наполняя эту ямку
своим жарким теплом, блаженствуя в буйном дыму вью
ги, которая со всех сторон дула, заносила его снегом.
457
/S T / jc .
4Щ Чз<у>и.уХ Л к c**^<?UV/ A i
Л „ C t& K /c K u x г + /С к,ця< к:ч — л Я у A s
к^Ч ^Ь
— л
/tfc/lA Z b fi'b ' ' /# < ^ о £ * е .
г:/Г а2о - л
^
^ <?
Л к
/£ « /» , * ^
^ ‘•^Г4 ^ ^ Л /« Л 4 м » < л <
с *
7 - th f- H c x J у
ft& J, e tc <*f t ^ s & p t~c<^
f
A ir ^ /ty - tu T
Ar<< Yj>4t24*AfC~$ ^ _
<£tT Ct> <£<^7 2 4 * J ftte ~ u A .
t t f t i k ^ Г П ^ /Zu-H O,
’r A t
At
fm /t
£ о £ ^и и Н "< я Л f7 /Z y /C o c ^ C
'' /
'&*
'
.jC f& A fe jc e * '"
*Лч.
_
<?
/f l v
&1f С луЪ & ь H + cfr* — tf& e srf^
Н ас . H 4ici*4-0
A i t С у \Х м 4 А
a
fc & itjL fr C
c ^ ’ ^ Q ^~<r
ybO U r*~ b<
0л / о 4 о р с € €
fyj-g& JU _ Л г
'/to A h u J Z .
A t:
4*
'* f
у
М ч*Л o b f i . / f
-А л.
c jre y ^ v J & U , 'zjZ, C^$L
f& t^ A tA fi
^Х и еъ > " Я р Ь к А * * Ж е х ^ Л с р ч К р . U C ^
"
K - o m tftc t* - ,,- *
Я
- л ,
f Z to t J$t
/iM c e ^ t/ь
ftfa x z 4i
^
} / ,? * / ,; ,
^Л ?Ч ле(
•М ее-р& о
4
/ft..
A t / f r r 7/ ^ 4 ^
/to
A*Z<<?Ut
'-fft
и ц / |Л л » и ^ ь
H /i
fG J K C <c
t$ u .} n A ,i(Z
уя% х6 ъ н " у н ^ у / е ъ -
J^i*.jUste^C,
ffiffp v < i w ^ /
Av5?*<«4r- »Af<£
< £рэ^ы ъ
гЯтГй
? (Л* f e t t ’y n .K c & 1 -Hfc. **~€tf cir
П и tC p u a e & c* c *< ~4</t f
y 9 u .< .
& t^ b y U c 4
fjfa lA tt. /lA .cf-*^*’
tfe
J
fr tn te
^D ^y4^&
*?
/7 j€ ~ 4 £ tu » & —
t& v M . j e te & (
fa J o ^ V b . * « , * « < " ' (
b ttje f& v * *
и и « #y*».
m 4*fJu> e fie J * * * J )
JH<cjX#jbM +< J/'iy./rtU A * J-uefcfy*,4 < r c j L ^ Z y l e c v u ^ 4* U u b H tS 'n o
e y ta h
в*
И 0 9 - л .ф *
< f€ H 6 . $ “ * }€ ]% , 'A tJ b J fy
б*
Ф
^
;
; /£■ / 7 2 с и ъ
1€ЛЬ/и> Slfl{tijDCLtJK> if H fr2u/-4-~ C 4л<, ^
* Z/По f p ъ е т с л / ( а Пи t u f t tn < №
Й
Z r n s fb i ru rifd tfa * & ? u A J b /4 * /c m U
t ij ff r f I fiv c
*£ JC A K 'b
^
f r o z e k * ,f r tih jfc Hu.
J X ta M ,, 7nb> tryt)
Hajj / t Jc f a г?Ъ, Л<? I j.4
5!
/7]t '/ j f / П tvfQ ^
j f r t c * , fo lfC
4 c to n l
tt* Zfifi-f-a( и
*5 x d o o jb u tO 'A fc
tie
tfu S fA H u Jirr-fq
До^еЬъиаЦ KH*>1 ч ^
J k fr M ,
ч
^Ч ^Т4
/&
~ W fc
Л>2аьЛ
и
rxvbeux'rf* J
tpn e^tx*
,f f tje e b ifffa ~e&~
Hxt e * S /-
<J$/lo^ou*& e fia ty - у c /io к е н ^ с с л , 6 ttw ^cfy^s^
7 tr^O ~Uo 2~Lc / i f f6 i f 6
& 6J& cfd
c* im * < fu , J o z v fc fr b
^
u
U п * ге м < *
ф?<гре<& 1 /
s n u b J fy
- ^< *< 2^
/<4
Из письма И. А. Бунина — M. А. Алданову.
Внезапно открытый и поднятый собакой, он дал от нее
такого стрекача, головокруж ительную красоту которого
не выразить никаким человеческим словом. И как жарко
и дико колотилось его обезумевшее, оглушенное выстре
лом сердце, когда порывисто оборвался его бег, а Петя
крепко поймал его за уши, и каким пронзительным,
младенческим воплем ответил он на то последнее, что
вдруг ощутил он,— острый огонь кинжала, глубоко прон
зивший ему горло.
— Нет слов вы разить то непонятное наслаждение,
с которым я чувствую и эту гладкую шкурку, и закамене
вшую тушку, и самого себя, и холодное окно прихожей,
занесенное, залепленное свежим, белым снегом, и весь
этот вьюжный, бледный свет, разлитый в доме.
19 августа 1924
КНИ ГА
Лежа на гумне в омете, долго читал — и вдруг воз
мутило. Опять с раннего утра читаю, опять с книгой
в руках! И так изо дня в день, с самого детства! П ол
жизни прожил в каком-то несуществующем мире, среди
людей никогда не бывших, выдуманных, волнуясь их
судьбами, их радостями и печалями, как своими соб
ственными, до могилы связав себя с А враам ом и И са
аком, с пелазгами и этрусками, с С ократом и Ю лием
Ц езарем, Г ам летом и Данте, Гретхен и Чацким, Собакевичем и Офелией, Печориным и Наташ ей Ростовой!
И как теперь разобраться среди действительных и вы
мышленных спутников моего земного существования?
Как разделить их, как определить степени их влияния
на меня?
Я читал, жил чужими выдумками, а поле, усадьба,
деревня, мужики, лош ади, мухи, шмели, птицы, обла
ка — все жило своей собственной, настоящей жизнью.
И вот я внезапно почувствовал это и очнулся от книж
ного наваждения, отбросил книгу в солому и с удивлени
ем и с радостью , какими-то новыми глазам и смотрю
кругом, остро вижу, слышу, обоняю ,— главное, чувствую
что-то необыкновенно простое и в то же время необык
новенно сложное, то глубокое, чудесное, невыразимое,
что есть в жизни и во мне самом и о чем никогда не
пишут как следует в книгах.
Пока я читал, в природе сокровенно шли изменения.
Было солнечно, празднично; теперь все померкло, стихло.
В небе мало-помалу собрались облака и тучки, кое-где,—
особенно к югу,— еще светлые, красивые, а к западу, за
деревней, за ее лозинами, дождевые, синеватые, скучные.
Тепло, мягко пахнет далеким полевым дождем. В саду
поет одна иволга.
462
( c ) /CnC€tf4L.fbnW b
С К гт №
H W C tH A fi
h
К м М н,
T U tfiV u tK W /
у у Л /уМ н А
s* *
fr ty v /b fc
№ М Ъ
jt/M
fip t£ f r t h
я
t%^YM
Я м А + г г ы е М 'Ъ ,
' «М?
M f l 'M M C f i d 't /
У
i ?
J lfy M
S u t- r C tr - m ,^
fy e +
ly d iA tH M 'b i & K M &
j
^
t V H t - 'l i 'f U & u Я M ii у ’Ч '^ у Н л и е * •
"/
Письмо И. А. Бунина — M. А. Алданову
от 10 марта 1953 г.
По сухой фиолетовой дороге, пролегаю щей между
гумном и садом, возвращ ается с погоста мужик. На плече
белая железная лопата с прилипшим к ней синим чернозе
мом. Лицо помолодевш ее, ясное. Шапка сдвинута с по
тного лба.
— На своей девочке куст жасмину посадил!— бодро
говорит он.— Д оброго здоровья. Все читаете, все книжки
выдумываете?
Он счастлив. Чем? Только тем, что живет на свете, то
есть совершает нечто самое непостижимое в мире.
В саду поет иволга. Все прочее стихло, смолкло, даже
петухов не слышно. Одна она поет — не спеша выводит
игривые трели. Зачем, для кого? Для себя ли, для той ли
жизни, которой сто лет живет сад, усадьба? А может
быть, эта усадьба живет для ее флейтового пения?
«На своей девочке куст жасмину посадил». А разве
девочка об этом знает? Мужику кажется, что знает, и,
может быть, он прав. Мужик к вечеру забудет об этом
кусте,— для кого же он будет цвести? А ведь будет
цвести, и будет казаться, что недаром, а для кого-то и для
чего-то.
«Все читаете, все книжки выдумываете». А зачем вы
думывать? Зачем героини и герои? Зачем роман, повесть,
с завязкой и развязкой? Вечная боязнь показаться недо
статочно книжным, недостаточно похожим на тех, что
прославлены! И вечная мука — вечно молчать, не гово
рить как раз о том , что есть истинно твое и единственно
настоящее, требующее наиболее законно выражения, то
есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове!
20. 8. 1924
ПРОИЗВЕДЕНИЯ,
НЕ ВКЛЮЧАВШИЕСЯ И.А.БУНИНЫМ
В СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ
АНДРЕ ШЕНЬЕ
Прочел Л енотра об Андре Шенье.
М ало кто знает, что знаменитый французский поэт
был француз только наполовину. Л енотр рассказывает,
что Париж и двор Л ю довика XV настолько поразили
и очаровали «одного из восьми бородатых вельмож»,
бывших в свите посла Оттоманской империи, вручавшего
свои грамоты французскому королю в марте 1721 года,
что этот вельможа, возвратясь на родину, в С тамбул, до
конца жизни остался фанатическим поклонником Ф ран
ции. Он даже свою новорожденную дочку назвал пофранцузски, Елизабет, и воспитал ее в таком восхищении
перед французским двором , что она до двадцати пяти лет
ждала себе жениха не иначе, как в образе прекрасного
рыцаря из Парижа, а не дождавш ись, вышла все-таки за
француза, за скромного советника французского посоль
ства, Л ю довика Шенье.
Вот от этой-то мечтательной турчанки и родился
Андре Шенье, говорит Л енотр. К огда ему сравнялось три
года, родители его переселились в Париж. И он привез
сюда с собой, в своем младенческом сердце, унаследован
ную от матери жажду прекрасного и ту страстность, что
создаю т поэты, а м ать — свои наконец-то готовые осу
ществиться мечты. Действительность, однако, оказалась
и для него, и для нее очень жестокой.
Низкое небо, грязная м остовая, дом а с обсыпавшейся
штукатуркой, серая трудовая толпа, мелочность нравов,
ничтожность черни, спесь знати — таким представился
г-же Шенье Париж. Двор, который она могла видеть
только издали, показался ей только скучным гнездом
интриг и честолюбий. А к этим разочарованиям присо
единились денежные и хозяйственные заботы. Средства
семьи были скудны, г-н Шенье долго и понапрасну искал
18
Заказ 4236
465
места. Наконец, ему предложили отправиться в качестве
консула в М арокко. Он уехал и пробыл в отсутствии целых
семнадцать лет. Когда же вернулся, был уже канун револю
ции. И вся семья оказалась настроена весьма революционно.
Г-жа Шенье, с трудом воспитавш ая пятерых детей,
была ожесточена против общ ества, находила его отврати
тельным, ибо не смогла при всех своих достоинствах
и гордом сознании их, занять в нем положение. Не имея
возможности выделиться при дворе, она замкнулась
в кружке из нескольких остроумцев, скептиков и фронде
ров, партизанов новых идей. Таких было тогда много. Они
в сущности вовсе не желали разрушения старого мира,
говорит Ленотр; но им очень нравилось критиковать его
и легкомысленно желать победы утопистам. Эти лю бите
ли туманного будущего и новшеств назывались в то время
философами; они заигрывали с утопистами, как буржуа
наших дней заигры ваю т с социализм ом , забывая об ужас
ном пожаре, который, играя огнем, произвели наши пред
ки сто лет тому назад. И вот к ним-то и тянулась г-жа
Шенье.
Да тянулись и прочие члены семьи. А когда, наконец,
революция разразилась, откры то стали на ее сторону.
Б рат Андре Шенье, М ари Ж озеф, писал напыщенные
трагедии, подписывался «шевалье де Шенье», письма
свои запечатывал печатью с гербом и графской короной
и раболепствовал, чтобы сыграли при Дворе его «Аземира». Отец бегал и унижался перед сильными и знатными,
стараясь получить пенсию. К огда же революция разрази
лась, сын и отец немедленно вспомнили каждый свое,—
сын то, что его «Аземир» был освистан, а отец скудость
пенсии,— и превратились в ярых демагогов. М ари Жозеф
особенно отличился — написал новую пьесу, настолько
революционную, что она, по отзыву К. Демулена, «дви
нула дела гораздо быстрее октябрьских дней». И вышло
таким образом , что судьба дала Андре Шенье видеть не
только общую низость, которой поразила его революция,
но и частную, в своей родной семье.
Андре долго жил в Л ондоне, совсем не интересуясь
политикой и предаваясь только развлечениям, которых
требовала его сильная и горячая натура. Но в 1790 году
он возвратился во Ф ранцию и попал в вихрь всеобщего
энтузиазма. Тут, не за страх, а за совесть, он на время
страстно поверил «в обновление человечества, достойное
благ Свободы и подчиненное всемогуществу Разума».
466
/
3
3 J $ $ $ y °& р < )1< ъ Г 2 А у 1Л /
& б м ш е м / * „ n r i u / г г н У б ^ ' , K& KL
Су1скнъ
C{lp)Cn&fot,
И/Со л (ttf>*zL
f t сил ей
z ~2>/и^п^н'
'(УС, fy C ilH 4 У с и
J c c n fr
-г
c-3u\/Cl*^LL& Ъ*-,
у *
& мола вгьъ
нс М<хКЪ"'ЭЛМ * * "[
(УГУГЪ
6b<l-4rilMК.О- <JO-4i'lr 2 u/ovjafu ^ Z
,, jC A j,
лоЪ аУ Ш
" ' П аЖ
сл -iTclK o C
^ и а /с & у с
T J ^ M tu H .
Q o/tfem X , £ f t tCt**aU6/t&c J
C n ipvtbx ЧеЛ/а л ъ н л
лу^ у **нь-
Почтовая открытка, посланная Буниным поэту Дону Аминадо
(А. П. Шполянскому), с текстом письма 31 марта 1953 г.
Однако время это длилось не долго: он был для
революции слишком умен, зряч и благороден. Он быстро
отличил в толпе, кинувшейся на добычу, наивных глуп
цов от убийц по найму и по инстинкту, и тотчас же
принял участие в контрреволю ционной борьбе с тем пы
лом, который называли даже «кровожадным» и который,
конечно, состоял только в благородной ненависти к под
лой кровожадности револю ционеров. Его душа, полная
любви ко всему высокому, прекрасному и чистому, была
потрясена зрелищем торжествующ его мошенничества
и зверства, попрания всех святынь и традиций, видом
всей той циничной лжи, пош лости, грязи и тирании,
которыми отличаю тся все «взрывы народного гнева»,
и он не мог не восстать на револю цию , а восстав, не мог
не погибнуть. И гибель эта была ужасна.
В начале 1794 г. он скрылся в Версаль. Скрылся не из
страха, а просто потому, что слишком устал от револю
ционной мерзости. Измученный, он отдыхал здесь среди
мраморных богов, полуразрушенных портиков, огром
ных водоемов, где отраж алось небо, лесных аллей, и ча
щей. Сарду всего тридцать лет тому назад записал рас
сказ одного старика, который часто видал Шенье в ту
пору: это был, по словам старика, маленький, коренас
тый, смуглый человек с горящ ими глазам и, квадратным
лицом и огромной головой.
В первых числах м арта Шенье тайно сообщили о пред
стоящем аресте его друга П асторета. Он немедленно
кинулся в Пасси, где П асторет скрывался в доме роди
телей своей жены. Пренебрегая опасностью , он прошел
Сен-Клу, Булонский лес и вечером, в темноте, вошел
в Пасси, надеясь через несколько минут увидеть П асторе
та и увести его в Версаль. Но было уже поздно: Пасторет
был уже арестован, Шенье застал только его жену, в сле
зах и отчаянии. Он начал ее утеш ать, ободрять, торопить
бежать. Но вдруг — стук в дверь:
— Именем нации!
И через мгновение в дом ввалилась ватага «членов
революционного К ом итета Пасси». И началось все то,
что так страш но знакомо нам, свидетелям «великой рос
сийской революции».
Ч то это были за лю ди, спраш ивает Л енотр, и какой
историк достойно опишет, наконец, их громкие деяния?
Все, что было мало-мальски честного в стране, уже давно
прокляло «великую французскую революцию », старалось
468
бежать от нее, терпеть ее молча, жить в самом незамет
ном и скромном труде. Все отказы вались от чести засе
дать в этих революционных комитетах, обязанность ко
торых заклю чалась в шпионстве, доносах, арестах. К а
ким же лю дям были по вкусу эти обязанности? И тем не
менее во Франции насчитывалось в то время более два
дцати тысяч таких комитетов! Это ли не позор, не растле
ние страны!
Для ареста Шенье, говорит Л енотр, не было никакого
предписания, никаких указаний свыше. Но эти скоты
были одарены каким-то животным инстинктом. Они вер
но учуяли аристократа в незнакомце, случайно ими встре
ченном. Они угадали, что в руках у них благородное
и гордое сердце, хорош ая добыча для эш афота,— угада
ли, несмотря на то, что все были пьяны, пьяны настолько,
что глупость их превзош ла все границы. П ротокол до
проса, составленный ими, состоял из такого нелепого
набора фраз и был так чудовищно безграмотен, что
Шенье отказался подписать его...
Посадили Шенье в тю рьм у Сен-Лазар, старое, гряз
ного цвета здание за тремя железными решетками, похо
жее на гигантскую вонючую клетку для диких зверей,
набитое сверху донизу узниками, которые вечно стонали
и выли, чувствуя себя стадом, согнанным на двор бойни.
И как только его посадили, он решил умереть:
— Приди, приди, о смерть, освободи меня,— пишет
он, войдя в тю рьму.
Но могло ли его страстное сердце принять столь
скорую и безмолвную смерть?
— Как? У мереть, не плюнув в лицо террору? У ме
реть, не унизив, не осмеяв, не повергнув в грязь палачей
и словоблудов? Не оставив ничего, что бы могло ум ило
стивить историю за всю тьму убиенных?
И Шенье остался жить, ж дать казни, чтобы писать
и проклинать. «И слава ему,— говорит Л енотр,— слава
поэту, выразившему возмущенную душу изнасилованной
Франции, кинувшему из темницы анафему тем, кто обес
честил ее!» Прекрасные слова. Только одну ли Францию
обесчестила ее «великая революция»? Не всю ли Европу,
не все ли культурное человечество?
Казни шли непрерывно, изо дня в день. И поэтому
Шенье не скоро дождался своей очереди,— его казнили
только в первых числах Термидора. Родные его остава
лись сторонниками революции,— брат был даже в среде
469
наиболее могущественных вож аков,— и то ли поэтому,
то ли по беспечности надеялись, что его просто «забудут»
в тю рьме. В ужасе был один старик отец, который не
устанно бегал по «комитетам», моля о снисхождении
к сыну. В первых числах Т ерм идора он дошел до самого
Барера и долго заклинал его, плакал перед ним.— «Пре
красно,— сказал наконец Барер, утомясь этой сценой,—
твой сын будет через три дня свободен».
И точно, ровно через три дня, когда старик сидел
в своей квартире, полный надежд на близкую встречу
с сыном, в передней раздался звонок. Обезумев от радо
сти,— уж не Андре ли это? — он кинулся к двери, распах
нул ее — и увидел М ари Ж озефа: тот был так бледен,
лицо его было так страш но и многозначительно, что
никаких сомнений больш е не оставалось...
В самом деле, как раз в этот самый час Андре Шенье
обрел полную свободу: в этот час телега с двадцатью
пятью обезглавленными трупами, среди которых был
и труп Андре, покинула площ адь, где совершались казни,
и направилась за Париж, к одной заброш енной каменоло
мне. В эту каменоломню уже шесть недель подряд, изо
дня в день, валили казненных, и возле нее с утра до вечера
предавались своему отвратном у занятию некие люди,
которые снимали с трупов окровавленную одежду и швы
ряли их затем в братскую могилу.
Так же, конечно, поступили эти люди и с одним из
самых великих поэтов Франции, посмевшим «не приять
революции», не преклониться перед ее идолом.
Одесса, лето 1919 г.
КОММЕНТАРИИ
Произведения данного тома печатаются по Собранию сочи
нений, изд-во «Петрополис», Берлин, 1934— 1936,— с рукопис
ными исправлениями автора (хранится в РГБ); этот источник
текста в каждом отдельном случае не оговаривается в коммен
тарии.
Некоторые рассказы были проредактированы Буниным
в последние годы его жизни и включены в составленные им
сборники: «Весной, в Иудее.— Роза Иерихона», Нью-Йорк,
1953; «Митина любовь.— Солнечный удар», Нью-Йорк, 1953;
эти книги Бунин просмотрел и вновь исправил в 1953 году
(хранятся в РГБ); сборник «Петлистые уши и другие рассказы»,
Нью-Йорк, 1954, также подготовленный Буниным к изданию,
вышел посмертно.
Рассказы, вошедшие в эти сборники, печатаются по их
текстам.
m Fs
хх п л г^ т ^ т
СПИСОК УСЛОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ
Бунин — Б у н и н И. А. Собр. соч.: В 9 т. «Художественная
литература». М., 1965— 1967.
«Весной, в Иудее» — Б у н и н И. А. Весной, в Иудее.— Роза
Иерихона. Изд-во имени Чехова. Нью-Йорк, 1953.
Г М Т — Государственный музей И. С. Тургенева в Орле.
«Грасский дневник»— К у з н е ц о в а Г. Н. Грасский днев
ник. Вашингтон, 1967.
Дневник — Устами Буниных. Дневники Ивана Алексеевича
и Веры Николаевны и другие архивные материалы/ Под ред.
Милицы Грин: В 3 т. Т. 1. Изд-во «Посев». Франкфурт-наМайне, 1972; т. 2, 1981; т. 3, 1982.
«Жизнь Бунина» — М у р о м ц е в а - Б у н и н а В. Н.е Жизнь
Бунина. Париж, 1958.
ЛН — Литературное наследство. Т. 84. Кн. 1—2. «Наука».
М., 1973.
«Материалы» — Б а б о р е к о А. К. И. А. Бунин: Матери
алы для биографии. Изд. 2-е. «Художественная литература».
М., 1983.
«Митина любовь» — Б у н и н И. А. Митина любовь.— Со
лнечный удар. Изд-во имени Чехова. Нью-Йорк, 1953.
«Петлистые уши» — Б у н и н И. А. Петлистые уши и дру
гие рассказы. Изд-во имени Чехова. Нью-Йорк, 1954.
Полное собрание сочинений — Б у н и н И. А. Поли. собр.
соч., т. 1—6. Издание т-ва А. Ф. Маркса. П., 1915 (Приложение
к журналу «Нива»).
Р Г А Л И — Российский государственный архив литературы
и искусства.
РГБ — Отдел рукописей Российской Государственной биб
лиотеки.
Собрание сочинений — Б у н и н И. А. Собр. соч. Т. I—XI.
Изд-во «Петрополис». Берлин, 1934— 1936.
474
ТЕНЬ ПТИЦЫ
В Полном собрании сочинений 1915 года рассказы печатались
под заглавием «Храм Солнца». В 1917 году они изданы, вместе
со стихами на темы Востока, под этим же названием, а в 1931
году в Париже — отдельной книгой, озаглавленной «Тень Пти
цы», в которую вошел также рассказ о древней столице Цей
лона, Анарадхапуре, «Город Царя Царей». В первом томе
Собрания сочинений (1936) Бунин восстановил прежнее название,
«Храм Солнца», но, готовя том для нового издания в июле 1953
года, зачеркнул это заглавие и написал: «Тень Птицы».
Это — цикл рассказов о путешествии по странам Востока.
Они своеобразны по жанру, сочетают в себе дневниковые запи
си — описания городов, древних развалин, памятников искус
ства, пирамид, гробниц — и легенды древних народов, экскурсы
в историю их культуры, в историю расцвета и гибели царств. Не
ускользает от внимания Бунина и то, что «нищета разрушает
кварталы Скутари, Стамбула, Галаты, Фанара и превращает их
в вертепы и трущобы».
Бунин писал: «Страсть к обозрению мира», говоря словами
Саади, всегда была и есть у меня в очень большой, даже редкой
мере» («Подъем». Воронеж, 1977, № 1, с. 134).
Он не только изъездил Россию и Европу, но странствовал по
Африке, путешествовал в Палестину, на Цейлон. В Констан
тинополе побывал тринадцать раз! В письме к издателю Боссару 21 июня 1921 года он говорит о своих путешествиях:
«...меня занимали вопросы философские, религиозные, нравст
венные, исторические». Книгу о своих странствиях Бунин хотел
назвать «Поля мертвых».
Поэтесса Г. Н. Кузнецова пишет о своей беседе с Буниным
в ноябре 1932 года:
« — Как странно, что, путешествуя, вы выбирали все места
дикие, окраины мира,— сказала я.
— Да, вот дикие! Заметь, что меня влекли все Некрополи,
кладбища мира! Это надо заметить и распутать!» (ЛН. Кн.
2. С. 291).
Это влечение ко всем некрополям мира — от «жажды жить
(...) не только своим настоящим, но и (...) тысячами чужих
жизней,— говорил Бунин,— современным мне и прошлым, всей
историей всего человечества со всеми странами его» (ЛН. Кн. 1.
С. 386).
Оттого все его «самые заветные странствия — там, в этих
475
погибших царствах Востока и Юга, в области мертвых, забы
тых стран, их руин и некрополей»,— Стамбул, Египет, Палести
на, все то, о чем он повествует в «Тени Птицы». Потом будет
Цейлон — и «Братья». Он также скажет о себе: «Жизнь моя —
трепетное и радостное причастие вечному и временному, близ
кому и далекому, всем векам и странам, жизни всего бывшего
и сущего на этой земле, столь любимой мною».
Стремление — раствориться в неизведанном в путешествии,
«с наслаждением» затеряться в толпе древнего города, «в той
возбуждающей атмосфере толпы, которая охватывает душу
и тело горячим веянием жизни и тянет к слиянию с жизнью
всего мира». И текут «все новые и новые толпы, полные страст
ного и волнующего зноя жизни. И когда в этот зной врывается
свежее дыхание ночи и моря, я пьянею от сладкого сознания,
что и я в этом новом Содоме и свободен...» (Поли. собр. соч. Т.
4. С. 113— 114).
В этом приобщении к неизведанному прекрасному — путь
к обновлению себя и к обновлению жизни,— по Достоевскому:
красота спасет мир. Приобретенный опыт убеждал: «Всякое
путешествие очень меняет человека». Приходило сознание пре
емственности бытия, и укреплялась мысль, что не может погиб
нуть что-то «непостижимо божественное в человеке»,— то, что
и есть жизнь.
Идея бессмертия проникает рассказы «Тень Птицы» и при
дает им универсальный смысл. Бунин «верил в бессмертие
сознания, но не своего я»,— пишет В. Н. Муромцева-Бунина,
говоря о своей беседе с ним 9 февраля 1923 года.
В «Тени Птицы» в высочайшей художественной форме вы
разилась та особенность русской литературы, о которой гово
рил Достоевский,— явленная миру столь удивительно в Пуш
кине,— это «способность всемирности, всечеловечности, всеотклика».
Рассказы «Тень Птицы» написаны так, как бы Бунин
сам был, говоря словами Достоевского, «гражданин древнего
мира».
В этих рассказах не только чувство истории и беспримерная
зоркость художника, обозревающего все «царства и славу их»,
но и великий дар постижения прошлого. В этом ему близок
Толстой не только как исторический романист, но и как глубо
кий мыслитель с его постоянным интересом к Востоку, * воззре
ниям древних учителей жизни и философов — Индии, Китая,
Японии. Именно у Толстого, как сказал Бунин, «обостренное
ощущение Всебытия» (Бунин. Т. 9. С. 47).
Сам Бунин связывал идеи, которыми он проникся в путеше476
ствиях, с его пониманием Толстого: «Вскоре после смерти
Толстого я был в индийских тропиках. Возвратясь в Россию,
проводил лето на степных берегах Черного моря. И кое-что из
того, что думал и чувствовал и в индийских тропиках, и в лет
ние ночи на этих берегах, под немолчный звон ночных степных
цикад, впоследствии написал» {Бунин. Т. 9. С. 47).
А писал он о людях, обладающих способностью особенно
сильно чувствовать время чужое, прошлое и чужие страны,—
это «поэты, художники, святые, мудрецы, Будда, Соломон,
Толстой (...) Все оци (...) отличаются все возрастающим с го
дами чувством Всебытия...» {Бунин. Т. 9. С. 48). Почуять «тем
ный след // Того, что пращур мой воспринял в древнем детст
ве», как говорит Бунин в стихотворении «В горах»,— значит
в некой мере ощутить Всебытие.
Об изображении Востока у Бунина писал Ю. Айхенвальд:
«Его пленяет Восток, «светоносные страны», про которые он
с необычайной красотою лирического слова вспоминает теперь
(...) Для Востока, библейского и современного, умеет Бунин
находить соответственный стиль, торжественный и порою как
бы залитый знойными волнами солнца, украшенный драгоцен
ными инкрустациями и арабесками образности; и когда речь
идет при этом о седой старине, теряющейся в далях религии
и мифологии, то испытываешь такое впечатление, словно дви
жется перед нами какая-то величавая колесница человечества»
{РГЛЛИ).
Т е н ь П т и ц ы (стр. 15).— Альманах «Земля», сб. 1,
М., 1908.
Рассказ написан, как говорит В. Н. Муромцева-Бунина, «по
сле нашего первого путешествия на Ближний Восток в 1907
году, но там все из впечатлений его пребывания в Констан
тинополе в 1903 году, в ту «незабвенную весну» {«Жизнь Буни
на». С. 148).
В письме брату Юлию Алексеевичу 12 апреля 1903 года
Бунин сообщал, что отправился он в путешествие на пароходе
«Нахимов» из Одессы 9 апреля. В пути — «чувство одиночест
ва, пустынности и отдаленности от всех близких». При прибли
жении к Босфору «открыл глаза — взглянул в окно — и вздрог
нул от радости: налево, очень близко, гористые берега (...)
Солнце стало пригревать, и мы медленно стали входить в Бос
фор». 13 апреля Бунин продолжил письмо: «Вход в Босфор
показался мне диковатым, но красивым. Гористые пустынные
берега, зеленоватые, сухого тона, довольно резких очертаний.
Во всем что-то новое глазу. Кое-где, почти у воды, маленькие
крепости, с минаретами. Затем пошли селения, дачи. Когда
477
пароход, следуя изгибам пролива, раза два повернул, было
похоже на то, что мы плывем по озерам. Похоже на Швей
царию... Босфор поразил меня красотой. Константинополь. Ча
сов в десять мы стали на якорь, и я отправился с монахом
и греком Герасимом в Андреевское подворье... В подворье
занял большую комнату. Полежав, отправился на Галатскую
башню» {«Жизнь Бунина». С. 144— 145). Это типично для Буни
на: путешествуя, в незнакомом городе он обычно поднимался
на самую высокую точку, чтобы осмотреть все в целом.
«Кроме обычных мест, посещаемых туристами, (провод
ник) Герасим водил его в частные дома (...) Византия мало
тронула в те дни Бунина, он не почувствовал ее, зато ислам
вошел глубоко в его душу (...) Он взял с собою книгу персид
ского поэта Саади «Тезкират», он всегда, когда отправлялся на
Восток, возил ее с собой» ( т а м же, с. 146). «Он в первый раз
целиком прочел Коран, который очаровал его, и ему хотелось
непременно побывать в городе, завоеванном магометанами,
полном исторических воспоминаний, сыгравшем такую роль
в православной России, особенно в Московском царстве» ( т а м
же, с. 143).
В.
Н. Муромцева-Бунина, совершившая вместе с Буниным
путешествие на Восток в 1907 году, вспоминает: «Ян называет
мне дворцы, мимо которых мы проходим, сады, посольство,
кладбище... Он знает Константинополь не хуже Москвы (...)
Ян говорит о ветхости и запустении этого, по его словам,
самого лучшего города в мире. Сообщает мне разные истори
ческие сведения, упоминает о прежних великих султанах».
Взяв комнаты в Афонском подворье, продолжает Вера Ни
колаевна, «спешим по темному коридору, освещенному тусклой
лампочкой, обратно в город. Спускаемся к Золотому Рогу,
к мосту Валидэ. Темнеет. Стамбул силуэтом вырисовывается на
зеленоватом небе. Скутари зажигается огнями...
Из шумной и освещенной Галаты мы попадаем через мост
Валидэ, за проход по которому берут какую-то мелкую монету,
в тихий и темный Стамбул.
Да, здесь смесь Византии и Востока». (Здесь и в дальнейшем
цитируем воспоминания В. Н. Муромцевой-Буниной о путеше
ствии Бунина по Востоку по рукописи, которую она любезно
прислала автору настоящего комментария. Опубликовано в кн.:
М у р о м ц е в а- Б у н и н а В. Н. Жизнь Бунина — Беседы с па
мятью. М., 1989.)
Стр. 17. Святая София — Айя-София, храм Святой Софии,
превращенный турками, завоевавшими Константинополь в XV
веке, в мечеть.
478
М о р е б о г о в (стр. 35).— Журн. «Северное сияние», СПб.,
1908. № 1. Ноябрь.
Стр. 37. В Пирее... мы бросили якорь...— Бунин с женой,
Верой Николаевной, отправились из Константинополя 17 ап
реля 1907 года. Иван Алексеевич, вспоминает Вера Николаевна,
«говорил об «алтарях» солнца, то, что он потом развил в своей
книге «Храм Солнца», высказывал пожелание уехать на неско
лько лет из России, совершить кругосветное путешествие, побы
вать в Африке, Южной Америке, на островах Таити».
Из Пирея в Афины прибыли поездом. «Когда мы выезжаем
из города,— пишет Вера Николаевна,— в глаза нам ударяет
выжженный холм с золотисто-желтыми храмами, которые так
прекрасны на густо-синем фоне неба... Ян выскакивает из экипа
жа, бежит к входу, пробитому в гранитной стене, окружающей
Акрополь внизу, и быстро поднимается по широкой мраморной
лестнице к Пропилеям». «Вот мы входим по мраморным пли
там в Парфенон... Садимся на скользкую ступень лестницы
и некоторое время сидим молча... Ян поднимает небольшой
кусок мрамора и говорит, что ни за что не расстанется с ним,
тайком унесет с собой».
Опять в море. В ранних вариантах рассказа читаем:
«Вот и Хаос Гезиода, то первобытное и безликое, из чего
возник мир! Сколько богов рождалось на берегах этого моря
и сколько их поглотил этот Хаос, подобно титану Кроносу,
поглощавшему всех чад своих от Реи! Первый бог, почувст
вованный человеком, был столь страшен, что человек даже
в молитве не дерзал произносить его имя,— как это было
в Халдее, в Египте, у племен семитических и даже у греческих —
в диких горах и лесах Аркадии, где долго поклонялись только
Волчьему Зевсу, требовавшему жертв человеческих... Человечес
ких жертв требовало и Солнце, воплощавшееся в капищах по
берегам этого моря то в Бэла, то в Молоха, то в Илу-Самаса,
то в Иегову — «огнь поедающий»... А Время все поглощало
и поглощало его образы. Поглотило оно и Озириса и Зевса...
Поглотило и Гора и Аполлона, «детей Солнца»... Затмевает
своим дыханием и лик Иисуса... Но Солнце все же существует!
На Крит мы не заходили,— продолжает Бунин.— Проснув
шись на рассвете, я увидел волнистый силуэт высокого мыса,
голубевшего в утреннем паре. Родина Зевса Олимпийского!
Пусть Кронос поглотил-таки его — легенда его детства так
трогательна! Рея укрывалась от Кроноса в гроте, озаряемом
золотым отблеском от хрустально-кобальтовой влаги; пчелы
кормили его янтарным медом, коза давала ему свои лиловые
сосцы. А когда ребенок плакал, воины били копьями в медные
479
щиты — и ребенок смолкал, тараща на них светлые глазки,
и Кронос ничего не слыхал за веселым трезвоном» {Бунин. Т. 3.
С. 436-437).
Д е л ь т а (стр. 42).— Газ. «Последние новости», Париж,
1932, № 4085, 29 мая. В Поли. собр. соч. этот рассказ частично
входил в текст рассказа «Зодиакальный свет».
Двадцатого апреля 1907 года Бунин и Вера Николаевна
прибыли в Александрию. «Здесь,— пишет Вера Николаевна,—
гораздо больше, чем в Константинополе, бросается в глаза
смешение туземных кварталов с европейскими домами и отеля
ми на широких улицах и просторных площадях. Кроме того,
в этом смешении есть и нечто африканское, первобытное».
В отрывках, исключенных Буниным из последней редакции
текста, об Александрии читаем: сюда «когда-то стеклись чуть не
все древние религии и цивилизации, которые уже свершили свои
пути и, воздвигнув им памятники, искали спасения в космопо
литизме, готовые возвратиться к первобытному братству
и к первобытному Безыменному Богу». Александрия стала
«городом, блистающим мраморными театрами, храмами, пор
тиками, библиотеками, Серапеумом — «храмом погребенного
Солнца»,— и вот в нем сошлись жрецы, философы, граммати
ки, софисты, поэты и ученые всех стран, дабы Солнце воз
родилось...».
Походы Александра «изумили, раздвинули грани земли до
сказочного, породили тысячи сказаний, покрыли тысячи свит
ков рассказами о неведомых прежде богах и странах... Заложив
город и гавань в Дельте, в Месопотамии Египта, он как бы
снова созвал человечество на равнину Сенаарскую — к постро
ению новой Вавилонской башни. Пусть снова смешаются язы
ки! Даже одна попытка достигнуть неба перерождает мир!».
Александр, «стерший грани почти всех царств земли, совер
шивший жертвы во всех ее капищах, но поклонявшийся, может
быть, только Неведомому богу Сократа и Платона, родился
для того, чтоб, соединив царства востока и запада, построить
первый международный город и заложить первые основания
какого-то нового храма, взамен опустевших храмов Греции,
Иудеи и Египта. И на его город выпала беспримерная в истории
роль — стать центром всех религий и всех знаний древности,
стать предшественником Назарета... а потом и «великим полем
битвы за имя Христово»,— полем печальным, впрочем... Разве
есть место, которого не могли бы осквернить жрецы и схола
сты?» {Бунин. Т. 3. С. 440—441).
Жизнь Египта «текла во тьме и рабстве, стала подобна
«палке, изъеденной червями»... А был ли на земле народ более
480
славный? В темные и жестокие времена варварства он первый
восстал среди народов в беспримерной цельности и закончен
ности своего облика — и на первобытной земле, каждая пядь
которой оплачивалась кровью, сумел сохранить этот облик
пять тысячелетий. Он не знал себе равных ни в труде, ни
в созидании памятников, ни в знаниях, ни в морали, ни в отваге,
уживавшейся рядом с изумительной для того времени крото
стью. Он был наставником всего древнего мира: это на основах
его культуры, его религии выросли Ассирия, Финикия, Иудея,
Греция — и христианство. За четыре тысячелетия до Греции он
создал беспримерное по силе резца ваяние, создал беспример
ную по тонкости, чистоте, яркости и простоте живопись; создал
поэзию гимнов, беспримерную по вдохновению; создал рели
гию — беспримерную уже по одному тому, что она одна не
потребовала человеческих жертвоприношений!
Он никогда не знал судр и париев. Никогда не знал рабства
женщин. Он всегда был человечен, опрятен, мягок в обращении,
благоговейно чтил жизнь во всех ее проявлениях; об этом
свидетельствует прежде всего обоготворение животных — обо
готворение земных проявлений божественной творческой силы.
Он не раз властвовал над всем Востоком, но даже и в эти дни
никогда не уподоблялся в свирепости другим народам, обива
вшим городские стены кожей пленных.
«Добро ярче изумруда в черной руке невольника»,— начер
тал он на папирусе,— и добро стало краеугольным камнем
и веры его, и всех житейских установлений.
Вера была величественна и грандиозна, как величественны
и грандиозны все труды и все искусства Египта. Первобытная,
космическая широта мысли сочеталась в Египте с величайшей
изощренностью и тонкостью. Вера Египта в основе своей, в пер
воисточниках признала единого Бога и множество светозарных
форм его. Она была, по чудесному выражению Шамполиона,
пантеистическим единобожием (...) Радость бытия, где смерть
лишь ступень к совершенству, радость сыновней близости к От
цу и братской близости ко всему живому, участие в красоте
и гармонии светозарного космоса — вот что было основой
египетского пантеизма, столь близкого к пантеизму христианст
ва. Но, придя в Мемфис и воздвигнув пирамиды, Египет точно
схоронил под ними свою веру. Замкнутый, мистически строгий,
он становился все мрачнее и мрачнее. Он уже вступил в те
великие битвы народов, что затянулись на тысячелетия и, зато
пив землю кровью, породили грозные и страшные глаголы
еврейских пророков. «И предал его Господь в руки властелина
жестокого. И стали сражаться брат против брата и друг против
481
друга, город с городом, царство с царством. И оскудели реки
и каналы египетские. И дух Египта изнемог в нем... И прибег он
к идолам и чародеям и к вызывающим мертвых...» {Бунин. Т. 3.
С. 442—444).
С в е т З о д и а к а (стр. 47).— Газ. «Последние новости»,
Париж, 1929, № 3000. 9 июня. В Поли. собр. сон. рассказ частич
но входил в текст рассказа «Зодиакальный свет».
Стр. 47. Каир шумен...— О пребывании в Каире В. Н. Му
ромцева-Бунина пишет:
«Едем по прекрасной аллее, прямой и обсаженной высокими
деревьями... Уже в конце аллеи различаем пирамиды. Ян срав
нивает их с деревенскими ригами. Издали они не кажутся
грандиозными... Наконец, останавливаемся. Идем мимо анг
лийского отеля.
— Вот где пожить бы зимой! — роняет он как бы про себя.
Мы с ним быстро идем вперед. Но тут нас обступают
проводники, хозяева верблюдов, предлагающие прокатиться
вокруг пирамид... Мы всеми правдами и неправдами отбились
от всех этих докучливых, развращенных туристами людей.
И вот мы одни у подножья Хеопса, и только тут, подойдя
вплотную к пирамиде, я ощущаю ее величину. Но ни взбираться
на нее, ни осматривать внутри мы не решаемся — слишком
жарко! Мы обходим вокруг все пирамиды, удивляемся высоте
каждого уступа и всем существом понимаем, что значит «еги
петская» работа... Затем долго стоим перед Сфинксом, очень
засыпанным песками... Потом идем дальше по пустыне, по
слоистым пескам. Становится жарко, песок начинает нагревать
ся. Ян опасается солнечного удара, но все же идет и идет вперед.
Доходим до какого-то могильника. Ян устремляется в него».
«Довольно долго стоим около террариума <в зоологическом
саду) с маленькими очень ядовитыми африканскими змейками.
Лицо Яна искажается,— у него мистический ужас перед змеями,
но его всегда к ним тянет, и он долго не может оторваться от
них, следя с какой-то мукой в глазах за их извилистыми движе
ниями». В старом Каире поднимались «на Цитадель, где нахо
дятся колодезь Иосифа, мечеть и дворец вице-короля...
Как во всех восточных городах, жизнь протекает здесь на
улице. Тут и бреют, и стряпают, и производят всякие ручные
работы. Конечно, масса полуголых, чумазых детей, пристаю
щих с бакшишем... На Цитадель мы поднялись как раз вовремя,
за четверть часа до заката. Колодезь Иосифа волнует нас своей
древней простотой. В мечеть мы только заглядываем, она
в стиле Айя-Софии. Двор ее большой, чистый, выложен мрамо
ром, обнесен высокими стенами, с фонтаном впереди. Цитадель
482
построена Саладином в XII веке, на нее пошли камни с малых
пирамид.
Нас тянет западная сторона, откуда открывается вид на весь
Каир; сначала мы видим Старый Каир с лесом минарет, затем
Новый, далее пирамиды, пустыню».
О пирамидах Бунин писал:
«Я обошел Великую пирамиду и с запада. Я прошел между
Хуфу и Хафри по широкой волнистой долине. Хафри был
близко-близко... Но показалась вдали кучка людей: три беду
ина, два европейца в кремовой фланели и розовое платье под
белым зонтиком, блестевшим на солнце. И по тому, как четки,
но малы были их фигурки среди песчаных бугров, сразу стало
видно, как обманчиво, как громадно пространство между мной
и пирамидой, между небом и песками. И долго, долго шел я,
спотыкаясь на блестящие черные камни, увязая в шелковистых
рассыпчатых наносах.
В глубине долины Хафри скрылся. Стало почти страшно —
так светло, так тихо и жарко было в ней. Впереди тянулась
гряда скал, заметенная сверху серым золотом, с пробитыми
в ней входами в могильники. Я заглянул в один и увидел
в душном полусвете звериный помет, похожий на зерна кофе.
Одна стена была закопчена дымом,— верно, пастухи ночевали.
Но здесь могли быть и гиены... И я поспешил выбраться на
солнце. Гиен не оказалось, зато мои руки и вся одежда мгновен
но покрылись живой, жгучей сеткой блох... А когда я достиг
наконец Великой пирамиды, то увидел жалкую сцену: бедуины
проделывали с европейцами комедию езды на верблюде. Верб
люд с глухим внутренним ревом и клокотаньем поднимался
с колен, и толстая женщина, боком сидевшая на нем, вытара
щив глаза и исказив красное, потное лицо ужасом, отчаянно
визжала и хваталась за черные руки бедуинов.
Голос ее прозвучал в знойном пространстве между небом
и пустыней, как писк. В голове моей, одурманенной жарой
и усталостью, тяжко отдавался стук сердца. Шлем был мокр,
руки горели от укусов» (Поли. собр. соч. Т. 4. С. 163— 164).
И у д е я (стр. 57).— Сб. «Друкарь», М., 1910. Эта публика
ция включает также тексты, позднее выделенные в самосто
ятельные рассказы «Камень» и «Шеол».
Предлагая Н. Д. Телешову свой рассказ, Бунин писал ему
1 августа 1909 года: «Это последний мой рассказ о поездке,
и придаю я ему довольно большое значение, пишу его давно,
отношусь к нему так серьезно, что не печатаю его уже года
полтора» (ЛН. Кн. 1. С. 586).
Бунин писал рассказ в Васильевском, Орловской губернии,
483
весной и летом 1908 года. В. Н. Муромцева-Бунина, вспоминая
о пребывании Бунина в это время в Васильевском, говорит: «Он
писал «Иудею», просматривал «Море богов», «Зодиакальный
свет».
О пребывании в Иерусалиме Вера Николаевна пишет: мы
идем «к Западным Воротам, с грубой средневековой башней.
По дороге рассматриваем при дневном свете сарацинскую зуб
чатую стену, которая скрывает древний город, спускающийся
с запада на восток.
Пройдя сквозь темные ворота, мы останавливаемся на кро
хотной площади и смотрим на Цитадель Давида, окруженную
рвами и бойницами. Потом спускаемся по странной узкой улице
со сводами, а местами с холщовыми навесами, делающими ее
сумрачной. Сразу охватывает трепет: одно название чего сто
ит — улица Царя Давида!» Затем уехали фаэтоном на Елеонскую гору.
«Ян указывает мне Иосафатову Долину и говорит:
— Это место Страшного Суда. И евреи и мусульмане счи
тают великим счастьем быть похороненными здесь.
И он привел слова пророка Иоиля о Долине Иосафата». Об
этом — стихи Бунина «Долина Иосафата». Потом поднялись
по склону Елеонской горы. На горе — православный храм, «он
очень не вяжется с угрюмой пустынностью Иудеи; к тому же,
словно нарочно, купола его выкрашены в густой синий цвет.
Мы поднялись на колокольню... На обратном пути останови
лись в Гефсиманском саду». Есть стихотворение Бунина «В
Гефсиманском саду» (1894).
Стр. 61. Мечеть Омара— мечеть, именуемая Куббат асСахра, конец VII века. Омар — арабский халиф, завоеватель
Иерусалима. В. Н. Муромцева-Бунина пишет: «Пройдя мимо
Судилища Соломона, мы вступаем на ослепительно белый двор.
Не буду описывать Мечети Омара, скажу лишь то, что навеки
сроднилось с моей душой: сверкающая белизна ее двора с тем
ными кипарисами (напоминавшими мне картины Бёклина), мас
сивное великолепие храма, стоящего на мраморном возвышении
и отливающего светло-желтым кафелем и голубым фаянсом,
а внутри мечети — огромный, черный, шершавый камень под
зеленым балдахином,— скала Мориа,— яшмовые и порфировые
колонны, сохранившиеся со времен Храма Соломона, мозаики,
похожие на парчу, и запах кипариса с запахом розовой воды...»
К а м е н ь (стр. 66). Газ. «Последние новости», Париж, 1929.
№ 2930. 31 марта. В Поли. собр. соч. рассказ «Камень» соответ
ствует главам четвертой и пятой рассказа «Иудея» (см. также
примеч. к рассказу «Иудея»).
484
Стр. 66. Стена Плача.— Вера Николаевна вспоминает:
«Пройдя по улице Давида несколько дальше той улочки, кото
рая ведет к Храму Господню, мы свертываем вправо и, спуска
ясь по уступам, попадаем в узкое замкнутое пространство.
Восточная сторона его — высокая каменная стена; это и есть
«Стена Плача», главное святилище евреев; некогда она была
частью укреплений, окружавших Храм Соломона, ныне же —
часть внешней стены, идущей вокруг Мечети Омара».
Стр. 71. Камень Мориа.— К словам Талмуд^: «Камень Мо
риа, скала» — Бунин сделал примечание, приписав от руки на
полях первого тома изд. «Петрополиса»: «Имя Скалы — Эвенгашетия, то есть в переводе: Камень Основы». С Камнем Мориа
связаны различные легенды. Бунин цитирует Коран и говорит,
каким символом, по Корану, является Камень Мориа для му
сульман:
«...Камень Мориа, «непрестанно размахивающийся между
небом и землей», как бы смешивающий землю с небом, прехо
дящее с вечным» {Бунин. Т. 9. С. 48). О Камне Мориа говорится
в поэме В. А. Жуковского «Агасфер».
Ше о л (стр. 75).— Б у н и н Ив. Тень Птицы. Париж, 1931.
В П оли. собр. соч. рассказ соответствует главе шестой рассказа
«Иудея» (см. также примеч. к рассказу «Иудея»).
Стр. 75. Астарта (Истара, Иштар) — богиня древних вави
лонян, олицетворение звезды Венеры. Ее культ носил сладо
страстный характер. О ней — стихотворение Бунина «Истара»
(см. т. 1 наст. изд.).
Стр. 76. Тир и Сидон — города-государства древних фини
киян (соврем. Сур и Сайда).
П у с т ы н я д ь я в о л а (стр. 79).— Газ. «Русское слово».
М., 1909, № 296, 25 декабря.
Бунин пишет: «В забвении почиет святая земля, возвратив
шаяся к первобытной нищете и безлюдности. Но незабвенна ее
летопись. И великой меланхолии исполнены ее дремотные да
ли» {Поли. собр. соч. Т. 4. С. 192).
С т р а н а с о д о м с к а я (стр. 88).— Г аз. «Русское слово»,
М., 1911, № 158, 10 июля. Под заглавием «Мертвое море».
Х р а м С о л н ц а (стр. 93).— Журн. «Современный мир»,
СПб., 1909, № 12, декабрь.
В. Н. Муромцева-Бунина пишет: из Бейрута к Баальбеку
отправились поездом. «Едем мы в третьем классе,— на востоке
мы ездили днем всегда в третьем классе,— всегда увидишь
что-нибудь интересное... познакомишься с некоторыми нра
вами... После перевала длинный туннель,— прорезываем на
сквозь Ливан. За ним много распаханной земли. Далее цепь
485
Антиливана со своим знаменитым Гермоном... Едем по долине,
которая слева от нас замыкается Ливаном, а справа Антиливан.
Баальбек — развалины огромного храма, вернее храмов,
самых древних и самых огромных из всех, когда-либо создан
ных рукой человеческой. Как показывает само название, они
были посвящены Ваалу, богу Солнца.
За Баальбеком — пустыня, хотя и плодородная. От огром
ного города, который на своем веку претерпел так много и от
людей и от землетрясений, осталось маленькое селение, а от
храма — шесть исполинских колонн... Мы долго бродим среди
этих циклопических развалин, с каким-то недоумением взираем
на колонны, которые вблизи кажутся еще более исполинскими...
Мы оставались среди руин до самого заката, то есть до того
времени, когда вход в них запирают... Ян, отвоевывая лишние
полчаса у нетерпеливо ожидавшего сторожа, ждавшего нашего
ухода, взбирается к подножию колонн, и мы долго не можем
его дозваться». О Баальбеке см. комментарий к стихотворению
«Храм Солнца», написанному во время пребывания Бунина
в этом селении — 6 мая 1907 года,— в т. 1 наст. изд.
Во время вечерней прогулки, продолжает Вера Николаевна,
«на окраине селения мы остановились. Тут Ян неожиданно
стал читать стихи. Он читал (все восточные) как-то особенно,
я никогда раньше, да, пожалуй, и потом не слыхала такого
его чтения».
Бунин взял с собой в поездку бейрутское издание «History of
Baalbek by,Michel M. Alouf». 1905.
Г е н н и с а р е т (стр. 102).— Газ. «Русское слово», М., 1912,
№ 297, 25 декабря. В Поли. собр. соч. указано, что рассказ
написан 9 декабря 1911 года на Капри. В газете «Возрождение»
(Париж, 1927. № 691. 24 апреля), где текст напечатан со стили
стическими изменениями и сокращениями, начало и окончание
работы над рассказом отмечено двойной датой: «1907—1927».
Бунин писал: «Но надо видеть страну Геннисаретскую: те
перь она, молчаливая, пустынная, делит участь всей Палести
ны» (Поли. собр. соч. Т. 4. С. 217).
В. Н. Муромцева-Бунина рассказывает в своих воспомина
ниях о поездке в Вифлеем, город в Палестине (соврем. БейтЛахм), где, согласно Библии, родился Иисус Христос: «Это
небольшой городок, окруженный возделанными полями, с воз
вышающимся над ним храмом Рождества Христова, перед ко
торым мы остановились. Церковь двухэтажная, тоже какая-то
радостная. На полу в нижнем храме — звезда, место, где нахо
дились ясли. Мы долго стояли на белой лестнице храма, под
сводчатым каменным навесом... Не помню, о чем шел разговор,
486
но помню, что Ян неожиданно прочел: «Был Авраам в пустыне
темной ночью...» («Авраам»).
Стр. 102. Назарет — город в Палестине; согласно библейс
кому рассказу, здесь прошло детство Христа.
Стр. 103. Тивериада — город Галилеи на берегу Тивериадс
кого (Геннисаретского) озера.
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
1914—1924
Б р а т ь я (стр. 109).— «Слово». Сб. 3. «Книгоизд-во писа
телей в Москве», 1914. Отрывок под заглавием «Седьмой но
мер. Глава из рассказа И. А. Бунина» опубликован в газ. «Утро
юга». 1913. № 311. 25 декабря. Печатается по книге «Митина
любовь».
Рассказ «Братья» написан на основе наблюдений, которые
дала Бунину поездка на Цейлон; реальны описания природы,
людей; сюжет — вымышленный. Бунин писал: «После путеше
ствия на Цейлон хотелось написать. У нашего тамошнего консу
ла была, слышал там, молоденькая любовница сингалезка. Всю
историю рикши выдумал, вспоминая это» (ЛН. Кн. 1. С. 393).
Когда именно Бунин приступил к работе над рассказом,
неясно. 11 января 1914 года, живя на Капри, он записал в днев
нике: «Начал «Человека» (Цейлонский рассказ)...»
Эта запись не может относиться к «Братьям», как мы
полагали ранее, не имея нужных библиографических данных:
в декабре предыдущего года была уже напечатана одна из глав.
Бунин завершил работу над рассказом в феврале 1914 года.
Бунин с женой Верой Николаевной прибыл в Коломбо
2 марта 1911 года. В. Н. Бунина писала родным в Москву 2 0 / 8
марта 1911 года:
«После восемнадцатидневного перехода по Красному морю
и Океану, где мы пережили совершенно новые ощущения, виде
ли очаровательные закаты, необыкновенно красивые лунные
ночи, обливались потом и практиковались во французском
языке, мы, наконец, попали в Коломбо. И с первого же шага
изумление и восхищение попеременно охватывают нас. Прежде
всего меня поразила мостовая терракотового цвета, затем рик
ши люди-лошади с их элегантными легкими колясочками, по
том необычайная растительность, тут все есть (...)
В Коломбо мы прожили два дня, жили за городом в одно
этажном доме-бунгалове, в саду, комнаты без потолка, всю
ночь электрический вентилятор производил ветер,— жара была
487
неугасимая. Ездили мы на рикшах за несколько верст к отелю,
стоящему на океане за городом. Возвращались при лунном
свете, казалось, что едешь по какой-то волшебной стране.— Из
Коломбо мы поехали по железной дороге в Кэнди, путь очень
интересный идет среди гор мимо плантации чая (...) проходит
через рощи кокосовых пальм, по временам поезд несется над
пропастями... В Кэнди тоже были два дня. Ездили в лунную
ночь в горы, видели летающие огоньки. Бездна, освещенная
лунным светом, блестела. Несколько раз были в буддийском
храме. Видели танцы диавола: их танцуют с факелами в руках
под бой бубен, грохот барабанов и пение туземцев. Зрелище
интересное, но утомительное. Теперь мы поднялись еще выше,
в местечко Nuvarn Eliya, выговаривают ее Нурилья.— Едим
здесь ананасы, бананы, но виски не пьем, хотя и видим, как
пьют их спокойные англичане» {Дневник. Т. 1. С. 103— 104).
В письме брату Д. Н. Муромцеву Вера Николаевна писала
19/7 марта 1911 года:
«Сейчас мы в Кэнди, в гористой местности Цейлона. Здесь
очень красиво. Священное искусственное озеро. Очень интерес
ный буддийский Храм (...) По преданию, рай находился здесь.
Есть на Цейлоне Адамов пик, есть и мост, по которому они
бежали с Евой в Индию, изгнанные из рая. Да, здесь дейст
вительно рай. Поразило меня буддийское богослужение. Мы
вошли в первый раз в храм их вечером. В полумраке грохот
бубен, бой в барабан, игра на флейте, много цветов с одуря
ющим запахом, и бонзы в желтых мантиях (...) Мне очень
нравится, что здесь приносятся в жертву цветы» {там же. С.
101— 102).
На Цейлоне Бунин сделал запись:
«9/22 марта 1911 г. В вагоне.
В 2 ч. 20 м. дня выехали из Анарадхапуры в Коломбо.
Длинный вагон третьего класса, два отделения (...) В дру
гом (где мы):
1) старый милет, весь бритый, в седой щетине, ноги и ж...
закутаны белым, прочее все голое;
2) дикий малый, очень темный (тамил), чернозубый от бе
теля, похожий на индейца, верхняя губа в черной щетине (давно
не брита), половина головы синяя (бритая), половина — в чер
ных конских волосах, голый, закутаны в простыню опять-таки
только ноги; жевал бетель и дико глядел; потом, достаточно
окровавив пеной бетеля рот, лег; возле — медный кувшин
с водой,— как у многих, потому что пить из общей посуды
нельзя, да нельзя даже и к собственному кувшину прикасаться
губами — слюна считается нечистой;
488
3) старуха в серьгах, очень черная, похожа на еврейку, го
лая, но через одно плечо и на ногах — красная ткань;
4) «мужик», лысоватый, черная борода, страшно волосатая
грудь, вид рабочего, похож на Петра Апостола.
На станциях продавцы кокосовых орехов кричат: «Курумба!» («Материалы». С. 161— 162).
В. Н. Муромцева-Бунина писала автору данного коммен
тария 15 мая 1957 года:
«На Цейлоне мы пробыли с полмесяца, он (Бунин.— А. Б.)
там почти заболел. Не мог видеть рикш с окровавленными
губами от бетеля. То, что чувствовал его англичанин в «Бра
тьях», автобиографично».
Воплощение замысла «Братьев» основано на реальных фак
тах из жизни Цейлона и на мифе о Маре. Сказание о боге
жизни-смерти Маре составляет существенную часть сюжета.
Мара — злой демон буддистов, в то же время и олицетворение
бытия. Юноша сингалез, рикша, «уже вкусил,— говорится
в рассказе,— самой сильной отравы — любви к женщине, уже
вмешался в жизнь, быстро бегущую за радостями или убега
ющую от печалей. Мара уже ранил его...». И судьба его оказа
лась трагической.
«Братья» — рассказ на вечные темы любви, жизни и смерти,
а не только о зависимом существовании колониальных на
родов.
Эпиграф взят из «Сутты-Нипаты» (вторая половина первого
тысячелетия до н. э.) — древнейшей из книг буддийского кано
на, в которой изложена этическая доктрина Будды.
Бунин вспоминал:
«Когда я был в Коломбо, меня равно поразили свет солнца,
совершенно непередаваемый и слепящий, и учение Будды, в ко
тором много от этого слепящего очи и душу солнца... После,
в Одессе, я вышел на берег как пьяный. Я жмурился, я не мог
глядеть на землю, освещенную солнцем: мне все чудился огнен
ный свет Коломбо. Я хотел передать этот свет в «Братьях» (газ.
«Время», Берлин, 1921, 22 августа).
В критике говорилось о значительности идеи этого рассказа
(«Живое слово», 1914, № 17, с. 270—271), о благоуханном кра
сочном описании природы («Россия», 1914, № 2592, 29 апреля),
о суровой правдивости образов («Речь», 1914, № 107, 21 ап
реля). Газеты называли «Братья» «прекраснейшей и волнующей
вещью» («Сибирь», Иркутск, 1914, № 114, 23 мая), удивитель
ной по языку, писали о Бунине как «лучшем стилисте современ
ной литературы» («Волжское слово», Самара, 1914 № 1990, 31
мая). Газета «Голос Москвы» (1915, № 1, 1 января) отмечала
489
глубокое проникновение Бунина в жизнь в разнообразных ее
проявлениях в рассказах «Братья», «Святые» и «Святочный
рассказ» («Архивное дело»).
Ромен Роллан писал Бунину 10 июня 1922 года: «Я вижу
(...) вдохновенную красоту некоторых рассказов, обновление
вашими усилиями того русского искусства, которое и так уже
столь богато и которое вы сумели еще более обогатить и по
форме, и по содержанию, ничто не захватило меня так сильно
в вашей книге, как эти два рассказа «Братья» и «Соотечествен
ник». (В русском переводе опубликовано: «Новости литерату
ры». Берлин, 1922, 1 августа, с. 48).
Стр. НО. Бетель — жвачка, возбуждающая нервную систе
му; состоит из смеси пряных листьев перца бетель с кусочками
семян пальмы арека и небольшого количества извести.
Стр. 111. Бихара — в индийской архитектуре монастырское
общежитие.
Стр. 112. Шива— один из трех верховных богов, наряду
с Брахмой и Вишну, в брахманизме и индуизме; изображался
в грозном виде, часто в священной пляске.
Стр. 113. ...снялся с ним в фотографии... вышла даже бляха
на руке.— Описание фотографии совпадает с фотоснимком
Бунина на рикше 1911 года на Цейлоне (см. в настоящем томе).
Стр. 116. Ананда — любимый ученик Будды.
Стр. 120. Баниан— фикус, достигающий огромных раз
меров.
Бунгалоу — легкая загородная постройка с верандами.
Стр. 128— 129. Озирис — см. комментарий к стих. «Ра-Ози
рис, владыка дня и света...» в т. 1 наст. изд.
Мафусаил — согласно Ветхому Завету, один из патриархов,
праотцев человечества (Быт. 5, 21—27), прославившийся своим
долголетием; он прожил 969 лет.
Тир и Сидон — см. в настоящем томе комментарий к рас
сказу «Камень» в цикле рассказов «Тень Птицы».
Будда понял, что значит жизнь Личности...— Будда — имя,
данное основателю религии буддизма в древней Индии, Гаутаме
(623—544 до н. э.), буквально — просветленный. В христианстве
утверждается, что «личность человека — это благо, что именно
как личность человек должен быть ценим и спасен. Другие
(религии), родившиеся в Индии, напротив, считают, что личное
начало и есть источник мирового зла и человек должен быть
спасен от пут своей индивидуальности, от личности, дабы всеце
ло раствориться в океане Первосущности, в нирване» (Диакон
А н д р е й К у р а е в . Нужно отличать подлинный свет от рели
гиозного кича // Российская газета, 1992, № 182, 14 августа).
490
Толстой говорил:
«Буддизм ниже христианства, буддизм — отрицание жизни
(...) Христианство выше и положительнее: кроме смирения —
установление царства Божия на земле» («У Толстого. 1904—
1910. Яснополянские записки Д. П. Маковицкого». Кн. 1. «На
ука», М., 1979, с. 318).
К л а ш а (стр. 131).— Газ. «Русское слово», М., 1914, № 108,
11(24) мая. Под заглавием «Первый шаг». Заглавие в рукопи
си — «Клаша Смирнова» (РГАЛИ).
Стр. 132. Халуй — см. постраничный комментарий к «Дере
вне» в 3-м томе настоящего издания.
А р х и в н о е д е л о (стр. 138).— Газ. «Русское слово»,
М., 1914, № 297, 25 декабря. Под заглавием «Святочный
рассказ». Газ. «Последние новости». Париж, 1930, № 3294,
30 марта.
Стр. 138. Харон — в греческой мифологии перевозчик умер
ших по водам подземного царства до врат Аида — владыки
царства мертвых. Изображался мрачным старцем в рубище.
Стр. 139. ...и л... библиотекарь управы...— В январе 1893
года Бунин был зачислен библиотекарем Полтавской губернс
кой земской управы, занимался архивом; вскоре он эту работу
сменил на занятия статистикой.
В. Н. Муромцева-Бунина пишет о Иване Алексеевиче:
«...он много писал в своей сводчатой библиотеке, пока не
наступило время подготовки к земским собраниям, перед кото
рыми ему приходилось выдавать разные отчеты, доклады земс
кой управы, журналы земских собраний, «Сборники» и «Вест
ники» членам управы, статистикам, земским гласным. Ему
в этом помогал архивариус, который весь архив знал наизусть:
странная дореформенная личность, выведенная в «Святочном
рассказе» (в «Архивном деле») в лице Фисуна» {«Жизнь Буни
на», с. 83).
Стр. 142. ...«времен Очакова и покоренья Крыма».— Строка
из комедии Грибоедова «Горе от ума» (действие II, явление 5).
«...последних из стаи славной».— Неточная строка из стихо
творения Пушкина, без заглавия: «Перед гробницею святой...».
Стр. 143. «Бывали хуже времена, но не было подлей».—
Слова из поэмы Некрасова «Современники» ( Н е к р а с о в Н . А.
Собр. соч.: В 8 т. Т. 3. М., 1965, с. 88), заимствованные им из
рассказа М. Д. Хвощинской «Счастливые люди» (Отечествен
ные записки. 1874. № 4).
Фома неверный — так говорят о человеке, которого трудно
убедить в чем-либо. Это выражение возникло из евангельского
повествования об апостоле Фоме, который на весть о воскресе
491
нии Христа сказал: «Если не увижу на руках его ран от гвоздей,
и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки
моей в ребра его, не поверю» (Иоанн, 20, 24—29).
Г р а м м а т и к а л ю б в и (с. 147).— Клич: Сборник на по
мощь жертвам войны. / Под ред. И. А. Бунина, В. В. Вересаева,
Н. Д. Телешова. М., 1915. Беловой автограф первоначально
был озаглавлен «Невольник любви», заглавие это зачеркнуто;
рассказ датирован чрезвычайно точно: «12 ч. 52 м. в ночь с 17 на
18 февраля 1915 г. Москва» (РГЛЛИ). В ГМТ имеется коррек
тура с авторской правкой. Печатается по книге «Митина лю
бовь».
В заметках «Происхождение моих рассказов» Бунин говорит
о том, как он пришел к мысли написать «Грамматику любви»:
«Мой племянник Коля Пушешников, большой любитель
книг, редких особенно, приятель многих московских букини
стов, добыл где-то и подарил мне маленькую старинную кни
жечку под заглавием «Грамматика любви». Прочитав ее,
я вспомнил что-то смутное, что слышал еще в ранней юности от
моего отца о каком-то бедном помещике из числа наших сосе
дей, помешавшемся на любви к одной из своих крепостных,
и вскоре выдумал и написал рассказ с заглавием этой книжечки
(от лица какого-то Ивлева, фамилию которого я произвел от
начальных букв своего имени в моей обычной литературной
подписи)» (РГАЛИ).
Книжечка эта — «Code de Гатоиг» — французского автора
Молери, писавшего под псевдонимом Жюля Демольера (Gules
Demolier), была издана по-русски под названием «Грамматика
любви, или Искусство любить и быть взаимно любимым».
Перевод с французского С. Ш. ...Москва, 1831. Сочинение
г. Мольера». Эти сведения установил А. Блюм («Наука
и жизнь», 1970, № 9, с. 60—63).
Стр. 148. Каляный — жесткий, негибкий (от холода, от вы
сыхания).
Стр. 151. Куга — губчатый тростник, осока, ситник.
Стр. 153. «...есть бытие, но именем каким его назвать?..» —
Начальные строки стихотворения Е. А. Баратынского «Послед
няя смерть».
Г о с п о д и н из С а н - Ф р а н ц и с к о (стр. 156).— «Слово».
Сборник 5. «Книгоизд-во писателей в Москве». 1915. Печатает
ся по сборнику «Петлистые уши».
Автографы рассказа — три редакции текста — хранятся
в РГБ. Первоначально они попали — в числе других произведе
ний Бунина — к М. К. Куприной-Иорданской, и Мария Кар
ловна попросила меня передать их в библиотеку, уверившись из
492
моих слов, что эти рукописи во время войны были похищены
у Марии Федотовны Муромцевой, вдовы Павла Николаевича
Муромцева, доктора, брата Веры Николаевны МуромцевойБуниной.
Сообщение об этих автографах и краткое их описание да
но — с вариантами текстов — в статье автора настоящего
комментария «Неизвестные рукописи И. А. Бунина» в газете
«Орловская правда» (1961, 1 июля).
В ранних рукописях даны более резкие, чем в окончательной
редакции, характеристики описываемых лиц, высказанные от
автора. Стремясь придать художественную завершенность рас
сказу, Бунин, работая над произведением, вычеркнул публици
стические высказывания.
Из окончательного текста рассказа он исключил саркастичес
кую характеристику господина из Сан-Франциско — авторский
монолог, не гармонировавший с художественными описаниями:
«Может быть, ужасно то, что вот он, уже старик, опять
наряжается, и, наряжаясь, мучается, и делает так изо дня в день,
изо дня в день, и не один, а несколько раз в сутки, теряя на
одеванье и раздеванье по меньшей мере часа три, когда их
и всего-то двадцать четыре? Или ужасно это объедение, которо
му с утра до вечера предается он так же спокойно, как и все
люди его круга, предающиеся чуть не ежечасно этому никем не
осуждаемому разврату? Или ужасен вообще тот мир, в котором
он живет? Но, конечно, ничего подобного и в голову не прихо
дило господину из Сан-Франциско. Ведь это, как сказано во
всех учебниках, только в древности «развращались и погибали»
не только отдельные люди, но и целые народы в пирах, в роско
ши, в пурпуре, в виссоне, «без меры владея рабами, конями
и колесницами».
На ранней, черновой рукописи указана дата, обозначающая
начало работы над рассказом: «14— 15 авг. 1915 г. Глотово».
Под текстом третьей, последней редакции написано: «Конец
окт. 1915 г. Ив. Бунин».
«Господин из Сан-Франциско» — не только рассказ о кризи
се культуры «железного века»; в этом «злом и прекрасном
мире» непостижима «сказочная синева моря под ослепительным
солнцем», горы Италии, «красоту которых бессильно выразить
человеческое слово». Все это было пятьсот и тысячу лет тому
назад, будет и после смерти господина из Сан-Франциско.
Бунин записал в дневнике 21 августа 1915 года:
«14— 19 писал рассказ «Господин из Сан-Франциско». Пла
кал, пиша конец (...) Все думы об уходящей жизни» {Дневник.
Т. 1, с. 147).
493
Бунин вспоминал:
«Летом пятнадцатого года, проходя однажды по Кузнец
кому Мосту в Москве, я увидал в витрине книжного магазина
Готье издание на русском языке повести Томаса Манна
«Смерть в Венеции», но не зашел в магазин, не купил ее,
а в начале сентября 1915 года, живя в имении моей двоюродной
сестры, в селе Васильевском, Елецкого уезда, Орловской губер
нии, почему-то вспомнил эту книгу и внезапную смерть какогото американца, приехавшего на Капри, в гостиницу «Квисисана», где мы жили в тот год, и тотчас решил написать «Смерть
на Капри», что и сделал в четыре дня — не спеша, спокойно,
в лад осеннему спокойствию сереньких и уже довольно корот
ких и свежих дней и тишине в усадьбе и в доме: попишу
немного, оденусь, возьму заряженную двустволку, пройду по
саду на гумно, куда всегда слеталось множество голубей, воз
вращусь с пятью, шестью штуками, убитыми дуплетом, и опять
сяду писать; взволновался я и писал даже сквозь восторженные
слезы только то место, где идут и славословят Мадонну запоньяры. Заглавие «Смерть на Капри» я, конечно, зачеркнул
тотчас же, как только написал первую строку: «Господин из
Сан-Франциско...» И Сан-Франциско, и все прочее (кроме того,
что какой-то американец действительно умер после обеда
в «Квисисане») я выдумал» (РГАЛИ).
Бунин, говоря о своем рассказе, так определил изменившу
юся манеру письма:
«Деревня»— реализм. «Господин из Сан-Франциско» —
симфоничен» {Дневник. Т. 2, с. 106).
Проза в книге «Господин из Сан-Франциско» (М., 1916),
в которую вошли произведения 1915— 1916 годов, стала «по
певучести, сжатости и лиризму,— писала Е. Колтоновская в жу
рнале «Русская мысль»,— родственна стихотворениям; а по
следние компактною сдержанностью, «эпической» конкретно
стью и картинностью приближаются к рассказам. Два различ
ных вида творчества сливаются у него в одно нераздельное
целое».
По словам рецензента газеты «Утро России» (1915, 28 нояб
ря), этот «краткий... рассказ вылит в такую совершенную худо
жественную форму, исполнен такой удивительной сгущенности,
такой силы и значительности, такой яркой насыщенности в каж
дом слове, что и ударяет по сердцу, и вызывает вместе с тем
очарование той красотой, какую может создавать лишь истин
ный мастер». Дума, которая владеет Буниным, это дума о том,
как надо нам стремиться наполнить драгоценным содержанием
чашу жизни, которую вручает судьба, ибо «проходит ничтож
494
ное, но остается драгоценное, вечное, и только в нем — победа
над смертью».
Томас Манн писал в 1926 году: этот рассказ «по своей
нравственной мощи и пластике может быть поставлен рядом
с некоторыми сильнейшими произведениями Толстого —
с «Поликушкой» и «Смертью Ивана Ильича».
С ы н (стр. 176).— Журн. «Северные записки». П., 1916, март.
Этот рассказ словно служит оправданием слов Достоевс
кого о любви, о красоте: «Красота — это страшная и ужасная
вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить не
льзя потому, что Бог задал одни загадки (...) Ужасно то, что
красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут
дьявол с Богом борется...» ( Д о с т о е в с к и й Ф. М. Поли,
собр. соч.: В 30 т. Т. XIV. М.— Л., 1976, с. 100).
Достоевский также сказал: любовь — тайна, «тайна Божия».
В рассказе «Сын» все реально, в то же время загадочно,
непостижимо, и самое непостижимое в нем — смерть героини.
«Полюбив, мы умираем»,— не однажды повторял Бунин
в своих произведениях и в письмах эти слова романса Рубин
штейна на стихи Гейне — «Азра», так поразившего его, когда
он, двадцати одного года, услышал его в концерте. Он придавал
ему некий роковой смысл; приводит их и в «Митиной любви».
Полюбив, умирает и госпожа Маро, и Мария Сосновская;
развязка рассказа «Дело корнета Елагина» та же, что и в рас
сказе «Сын», герои условились, что должны покончить с собой.
В рассказе «Сын» поражает обреченность. «Здесь к тому
же,— писал критик К. И. Зайцев,— больше, чем где бы то ни
было в других произведениях Бунина, эта обреченность приоб
ретает характер патологический, связанный с явлениями меди
умическими. Но вместе с тем тут перед нами не просто жертва
каких-то неведомых, непреоборимых сил, а личность человека,
сознательно приносящего себя в жертву, сознательно казнящего
себя за неспособность побороть эти силы... И больше всего
потрясает в этом рассказе то, что мрак обреченности одновре
менно является и светом радости. Пронзительная трагичность
рассказа в том, что госпожа Маро совершает не акт капитуля
ции перед своей страстью — с нею бы она совладала! — а акт
жалости по отношению к любимому человеку, страстью поко
ренному. Но так велико и неколебимо сознание греховности,
запретности этого сближения, и так велико ощущение света
и радости, этим сближением даруемого, что, не колеблясь,
госпожа Маро, поддаваясь жалости, подписывает своему воз
любленному — как и себе — смертный приговор. Трудно пред
ставить себе высшее и более величественное проявление культа
495
любви! И однако правдивость художника беспощадна. Он по
следним штрихом показывает нам, что это было только маре
во, наваждение. Есть неизреченная красота в самозаклании
женщины, на которое пошла госпожа Маро,— вы чувствуете
дуновение самоотреченной любви — той настоящей, великой
любви, которая звенит в крике Велги, обращенной в чайку.
И все же это лишь марево, наваждение. Свет солнца рассеивает
его в один момент, в тот роковой момент, когда выстрел из
револьвера, покончивший земной путь госпожи Маро, разряжа
ет заряд сексуального напряжения, под знаком которого жили
и она и Эмиль. И то «безумие», которое овладевает в этот
момент Эмилем, есть пробуждение его затуманенного созна
ния, есть освобождение от чар, купленное ценой катастрофы»
( З а й ц е в К . И. А. Бунин. Жизнь и творчество. Изд-во «Пара
бола». Берлин, (1934), с. 180— 181).
П. Б. Струве сказал о Бунине в речи 29 ноября 1933 года
в Париже:
«...в бунинском восприятии мира как-то чарующе-своеоб
разно сожительствуют любовь и смерть. Бунин с необычайной
остротой чувствует смерть. И в то же время никто из новейших
русских писателей с такой полнотой не измерил и не изобразил
всепоглощающей силы любви, именно той любви, плотской
и в то же время душевной, которая является источником всякой
жизни.
Сочетание в одном человеческом духе чувства смерти и чув
ства любви придает отмеченному мною совмещению в бунинс
ком творчестве глубочайшего лиризма с беспощадной изоб
разительностью какую-то несравненную, своеобразную и суще
ственную, не только формальную прелесть. И эта прелесть,
присущая творениям художника, нашего современника, вызыва
ет образ того русского поэта, истого лирика, которого когда-то,
как своего друга и соперника, восславил Пушкин. Баратынский
воспел смерть:
О, дочь верховного эфира!
О, светозарная краса!
В руке твоей олива мира,
А не губящая коса.
Эта очаровательная хвала смерти из уст певца любви, кото
рому было дано, по его собственным словам, «таинство печа
ли», невольно приходит на ум, когда проникаешь в глубочай
ший философский смысл бунинского творчества, которому оди
наково доступны обе области: сияния и тьмы, жизни и смерти»
( С т р у в е П. Б. Дух и слово. Париж, 1981; см. также газ.
«Молодой коммунар», Воронеж, 1990, № 131, 1 ноября).
496
К а з и м и р С т а н и с л а в о в и ч (с. 187).— Журн. «Лето
пись». П., 1916. № 5. Печатается по сборнику «Весной, в Иу
дее». Заглавия в черновых рукописях — «Лев Казимирович
Белецкий» и «Темная личность» (РГАЛИ). Имеются четыре
редакции рассказа. Окончательный текст датирован: «18 марта
1916 г. Глотово». А задумал Бунин эту историю о несчастном
старике гораздо раньше. Он записал в дневнике 28 июля 1914
года на даче Ковалевского под Одессой:
«Написать рассказ «Неизвестный».— «Неизвестный выехал
из Киева 18 марта в 1 ч. 55 дня...» Цилиндр, крашеные бакен
барды, грязный бумажный воротничок, расчищенные грубые
ботинки. Остановился в Москве в «Столице». На другой день
совсем тепло, лето. В пять часов ушел на свадьбу своей дочери
в маленькую церковь на Молчановке. (Ни она и никто в церкви
не знал, что он ее отец и что он тут.) В номере у себя весь вечер
плакал — лакей видел в замочную скважину. От слез облезла
краска с бакенбард»... {Дневник. Т. 1, с. 139).
Стр. 187. Калорифер — теплообменник для нагрева воздуха
в системах воздушного отопления.
Стр. 191. «Записки сумасшедшего» — повесть Гоголя.
П е с н я о г о ц е (стр. 195).— Газ. «Орловский вестник»,
1916, № 81, 10 апреля. Одновременно — газ. «Чернозем», Пен
за, 1916, № 80, 10 апреля; газ. «Донская жизнь», 1916, № 81, 10
апреля. Печатается по сборнику «Петлистые уши». В Музее
И. С. Тургенева в Орле имеются два автографа: черновая руко
пись, датированная: «20.111.1916. Глотово. Ив. Бунин»,— и бе
ловая. Бунин говорил жене:
«Гоца я задумал писать в Индийском океане по пути
на Цейлон, но написал только начало. Как странно!» {ЛН.
Кн. 1. С. 393).
Знакомство с Бессарабией дало Бунину множество наблюде
ний для его рассказа. Первый раз он мог посетить этот край во
время поездки к своему другу, секретарю журнала «Наблюда
тель», поэту М. М. Гербановскому, в 1895 году, когда тот жил
на Русских Фольварках под Каменец-Подольском; тогда он мог
побывать в молдавском городе Сороки; а в 1913 году Бунин
приезжал в Кишинев. Он говорил Г. Н. Кузнецовой в 1931 году,
вспоминая свои путешествия:
«Я ведь чуть где побывал, нюхнул — сейчас дух страны,
народа — почуял. Вот я взглянул на Бессарабию — вот и «Пес
ня о гоце». Вот и там все правильно, и слова, и тон, и лад»
{«Грасский дневник». С. 213).
Литературным источником «Песни о гоце», как пишет
Г. Богач, послужил труд И. А. Яцимирского «Разбойники
19
Заказ 4236
497
Бессарабии в рассказах о них», напечатанный в 1895 году в «Эт
нографическом обозрении», № 3.
Яцимирский записал от современных сказителей рассказы
о бессарабских гайдуках-гоцах и воспользовался работами мол
давских и русских авторов.
Бунин нашел в статье Яцимирского молдавские песни
о Скорбящей Матери; по всей вероятности, он также «слу
шал,— пишет Г. Богач,— молдавских сказителей, а потому
и сохранил соответствующую атмосферу, при которой исполня
ются народные поэтические произведения»; знаком он был
и с молдавской крестьянской одеждой; «видел, изучил и описал
Бунин одну из приднестровских пещер» — пещеру возле города
Сороки (см.: Б о г а ч Г. Источник «Песни о годе» И. А. Буни
на // Журн. «Кодры». Кишинев, 1969, № 4).
Л е г к о е д ы х а н и е (стр. 200).— Газ. «Русское слово», М.,
1916, № 83, 10 (23) апреля. Печатается по сборнику «Весной,
в Иудее».
Бунин писал:
«Рассказ «Легкое дыхание» я написал в деревне, в Васильевс
ком, в марте 1916 года: «Русское слово» Сытина просило дать
что-нибудь для пасхального номера. Как было не дать? «Русское
слово» платило мне в те годы два рубля за строку. Но что делать?
Что выдумать? И вот вдруг вспомнилось, что забрел я однажды
зимой совсем случайно на одно маленькое кладбище на Капри
и наткнулся на могильный крест с фотографическим портретом
на выпуклом фарфоровом медальоне какой-то молоденькой
девушки с необыкновенно живыми, радостными глазами. Де
вушку эту я тотчас же сделал мысленно русской, Олей Мещерс
кой, и, обмакнув перо в чернильницу, стал выдумывать рассказ
о ней с той восхитительной быстротой, которая бывала в некото
рые счастливейшие минуты моего писательства» (РГАЛИ).
Бунин не только «сделал мысленно русской» девушку, пор
трет которой видел на итальянском кладбище; и кладбище,
и путь к нему по городу, как они описаны в рассказе, это то, что
он хорошо знал еще с гимназических лет, когда жил в русском
провинциальном городе Ельце.
Г. Н. Кузнецова записала в дневнике 28 мая 1929 года бесе
ду с Буниным:
«Говорили о «Легком дыхании».
Я сказала, что меня в этом очаровательном рассказе всегда
поражало то место, где Оля Мещерская, весело, ни к чему,
объявляет начальнице гимназии, что она уже женщина. Я стара
лась представить себе любую девочку-гимназистку, включая
себя — и не могла представить, чтобы какая-нибудь из них
498
могла сказать это. И. А. стал объяснять, что его всегда влекло
изображение женщины, доведенной до предела своей «утробной
сущности». «Только мы называем это утробностью, а я там
назвал это легким дыханием. Такая наивность и легкость во
всем, и в дерзости, и в смерти, и есть «легкое дыхание», недуманье. Впрочем, не знаю. Странно, что этот рассказ нравился
больше, чем «Грамматика любви», а ведь последний куда луч
ше...» («Грасский дневник», с. 103— 104).
А г л а я (стр. 206).— Газ. «Северное утро», Петрозаводск,
1915, 7 и 8 марта; журн. «Летопись», П., 1916, № 10. Печатается
по сборнику «Петлистые уши». Черновые рукописи (РГЛЛИ)
озаглавлены «Девушка Аглая»; одна из них датирована: «Кап
ри. II. 1914». В ГМТ имеются две рукописи: «Аглая, или Жертва
немудрая» — машинопись с авторской правкой, и машинопис
ный текст с исправлениями Бунина, озаглавленный «Жертва
немудрая», в заглавии слово «Аглая» зачеркнуто.
В 1931 году Бунин читал этот рассказ Г. Н. Кузнецовой.
Читал, пишет она, «особенно хорошо и когда кончил, у меня
лицо было мокро от слез. Как прекрасно написана эта вещь!
И как он замечательно читал ее!
На мой вопрос он сказал, что много прочел, прежде чем
писать ее.
— Вот, видят во мне только того, кто написал «Дерев
ню»! — говорил, жалуясь, он.— А ведь и это я! И это во мне
есть! Ведь я сам русский и во мне есть и то и это! А как это
написано! Сколько тут разнообразных, редко употребляемых
слов, и как соблюден пейзаж хотя бы северной (и иконописной)
Руси: эти сосны, песок, ее желтый платок, длинность — я неско
лько раз упоминаю ее — сложения Аглаи, эта длиннорукость...
Ее сестра — обычная, а сама она уже вот какая, синеглазая,
белоликая, тихая, длиннорукая,— это уже вырождение. А пере
числение русских святых! А этот, что бабам повстречался, как
выдуман! В котелке и с завязанными глазами! Вот бес! Слиш
ком много видел! «Утешил, что истлеют у нее только уста!» —
ведь какое жестокое утешение, страшное! И вот никто этого не
понял! Оттого, что «Деревня» — роман, все завопили! А в «Аг
лае» прелести и не заметили! Как обидно умирать, когда все,
что душа несла, выполняла,— никем не понято, не оценено понастоящему! И ведь сколько тут разнообразия, сколько разных
ритмов, складов разных!» («Грасский дневник». С. 212—213).
А вот душа Горького не принимала этот рассказ, хотя он
и признавал, что написал его Бунин, «точно старый мастер
икону». «Тема «Аглаи» — чужда мне»,— говорит он в письме
к нему 29 августа 1916 года («Горьковские чтения 1958— 1959».
499
М., 1961, с. 87—88). Как и подобает «великому пролетарскому
писателю», для него «фабричная труба» необходима, а «коло
кольня церкви» — нет («Российская газета», 1992, № 107, 12
мая). Естественно, он не мог зажечься произведением, повест
вующим об иноках обители.
Прощаясь с жизнью, Аглая молвила: «И тебе, Мати-Земля,
согрешила есмь душой и телом — простишь ли меня?» Критик
А. Дерман писал: «...испуская последний вздох, схимница Аглая
вдруг устремилась тоскующей душой к языческому и русаль
ному, вдруг почувствовала страшный грех свой перед отвергну
тым миром, перед «Мати-Землей» ( Д е р м а н А. Старое и но
вое у Бунина // Газ. «Речь», 1917, 23 января).
Стр. 207. Пестрядь — «пеньковая грубая ткань, пестрая
или полосатая» (Вл. Даль).
...о небесной красоте Варвары, обезглавленной своим лютым
родителем...— Согласно преданию, дочь богатого язычника
Диоскора, Варвара, родилась в Египте; она приняла мученичес
кую смерть за веру христианскую: будучи в заточении в башне,
Варвара низвергла установленные отцом кумиры языческих
богов, и он отрубил ей голову. О ней — поэма Г.-К. Честертона
«Святая Варвара».
Стр. 208. ...о воине Евстафии — см. стихотворение Бунина
«Святой Евстафий» в т. 1 наст. изд.
Стр. 209. ...о Матфее Прозорливом...— Бунин написал сти
хотворение «Матфей Прозорливый» в форме диалога Матфея
Прозорливого с дьяволом (см. в т. 1 наст. изд.).
С н ы Ч а н г а (стр. 214).— Альм. «Творчество». М.— П.,
1918, № 2; альм. «Объединение», Одесса, 1919. Печатается по
сборнику «Весной, в Иудее». В черновых автографах (ГМ Т)
рассказ имеет заглавия: «Без начала и конца», «Про одну соба
ку»; гранки с авторской правкой озаглавлены «Сны Чанга».
В черновой рукописи значительно полнее, чем в окончатель
ной редакции рассказа, даны и авторские характеристики, и об
личительные речи капитана. Например, приведенный ниже от
рывок из черновика не вошел в окончательный текст рассказа:
«...Пойдут в кофейню, битком набитую людьми, вся жизнь
которых, бессмысленная в своей тревожной деятельности, по
глощена сиденьем по кофейням в непрестанном ожидании бир
жевых слухов и самой биржей, подлой и низкой игрой которой
они, совместно с тысячами других таких же людей (зачеркнуто:
негодяев), опутали весь мир и изменили самое лицо земли. А из
кофейни отправятся обедать в ресторан, куда стекаются жули
ки, проститутки, мелкие и крупные, но одинаково невежествен
ные, недобросовестные к своему делу и ненавидящие его, чинов
500
ники — словом, представители того высшего отребья человече
ства, из которого и состоит почти все человечество, если не
считать миллионы тех вьючных животных, что от сотворения
мира и, кажется, до скончания веков покорены этим человече
ством.
В греческом ресторане капитан, художник и Чанг просидят
очень долго — до поздней ночи. Будут они напиваться все
хмельнее, и скажет капитан много злых и горьких истин. Ха! —
скажет он,— люди! Ты посмотри кругом и вспомни тех, что
видели мы с тобой в пивной, в кофейне! Какие скотские лица,
какая низость интересов и вкусов — какая свирепая бессердеч
ность и друг к другу, и к тем несметным,— людям и живо
тным,— что служат им, что устрояют их низкую жизнь! Рабство,
войны, убийства, казни, чуть не доисторическая нищета угнетен
ных, забитых и бесправных, тех, что расстреливают тысячами за
один крик о прибавке лишнего куска хлеба, грубая и бессмыслен
ная роскошь, отвратные в своем даже внешнем безобразии
и в своей тесноте города, стоящие на гигантских клоаках, в дыму
и непрестанном грохоте... Друг мой, скажет капитан, я видел
весь земной шар, и он везде таков! Но оставим это,— тут всего
не перечислишь и не расскажешь» (Г М Т, № 2751/2).
Для зарисовки личности капитана кое-что Бунин взял от
своего друга, художника и писателя П. А. Нилуса.
Этот рассказ Бунин читал, с большим успехом, 20 октября
1918 года на своем вечере в Одессе, в зале консерватории,
сообщал критик Д. Тальников в статье «Литературные замет
ки.— Вечер Ив. Бунина»: «Одесские новости», 1918, № 10822, 22
(9) октября.
Стр. 214. Не все ли равно про кого говорить? Заслуживает
того каждый из живших на земле.— Сказанное в этой фразе
близко буддийскому изречению из сборника бесед и поучений
«Сутта-Нипата» (кн. 1. М., 1899; 146 сутта; указано О. Сливицкой): «Да будут счастливы все существа. И слабые, и сильные,
и видимые, и невидимые, и родившиеся, и нерожденные еще».
Стр. 215. Иов.— В иудейских и христианских преданиях
страдающий праведник (V—IV вв. до н. э.), искушаемый дья
волом.
Экклезиаст.— Анонимный автор «Книги Экклезиаста», во
шедшей в канон Библии, в древности отождествлялся с царем
Израильско-Иудейского государства Соломоном (ок. 965—928
до н. э.), который изображался в ветхозаветных книгах величай
шим мудрецом.
Стр. 221. Тао (Дао) — кит., буквально — путь; в древнеки
тайской философии (IV—III вв. до н. э.) — путь нравственного
501
поведения человека и основанный на морали порядок в об
ществе. В универсальном смысле — первопричина таинствен
ных закономерностей вселенной. Главные трактаты: «Лао-цзы»
и «Чжуан-цзы».
П е т л и с т ы е у ш и (стр. 231).— Сборник «Слово». М.,
1917, № 7. Печатается по книге «Петлистые уши». Черновые
рукописи (РГЛЛИ) имеют заглавие — «Без наказания» (ва
рианты текста см.: Б у н и н И. А. Собр. соч.: В 9 т. Т. 4.
М., 1966, С. 492—494). Другое заглавие чернового автографа
(ГМТ) — «Адам Соколович».
Бунин написал этот рассказ в ноябре 1916 года в селе
Глотово. Он воспользовался репортажем газеты «Речь» (1912,
11, 12 и 13 марта) об одном уголовном деле: «Дело Вадима
Кровяника» (см.: А ф а н а с ь е в В. И. А. Бунин. Очерк твор
чества. М., 1966, с. 249).
В письме П. А. Нилусу 27 мая 1917 года Бунин говорит
о том, что, с его точки зрения, главное в «Петлистых ушах»:
«...разве автор хотел заразить читателя «потрошительством»? Тут главное — адский фон и на нем здоровенная
и ужасная фигура. А согласись, что это удалось» («Русская
литература». 1979. № 2, с. 154).
Рецензент газеты «Киевская мысль» (1917, 21 февраля)
писал:
«Этюд Бунина «Петлистые уши» написан в строгих тонах,
с внутренней страстью художника и с внешним спокойствием
академика. Немногими штрихами первоклассного мастера он
создает мистико-экзотический образ Адама Соколовича, пропо
ведующего «убийство ради убийства». Фигура эта сделана пре
восходно. Его образ, слова и жесты представляют собой знаме
нательную антитезу Раскольникова и вообще сокровенного па
фоса русской литературы с Достоевским и Толстым во главе.
Это в то же время символический комментарий к политической
идеологии господствующих групп нашего общества, забывших
в вихре кровавых событий великие заветы этих апостолов
русской литературы.
Фон этюда, слова и жесты Адама Соколовича создают
крайне напряженное состояние, все как бы предвещает развитие
какого-либо трагического действа, но повесть вдруг обрывается
на странном финале — на банальном убийстве Адамом Соколовичем проститутки в номере подозрительной гостиницы. Чу
вствуется, однако, что неспроста художник столь неожиданным
финалом разрядил наше напряженное внимание. В этом баналь
ном финале столь великого напряжения как бы заключен сим
волический смысл. Гора ненависти дерзающего «сверхчеловека»
502
родила мышь в виде обыкновенного уголовного преступле
ния».
М. А. Алданова поражал дар постижения у Бунина.
«В этом рассказе,— писал он,— посвященном убийству,
убийство не описывается совершенно, ни единым словом. Не
описывается также и убитая». Что же описано? «Описан в пер
вую очередь Невский проспект. И как описан! (...)
Я не знаю в русской литературе описания, равного этому.
С каким необычайным искусством из миллиона возможных
черт ночного Невского проспекта взяты именно те, которые
нужно было взять: как хороша сама в себе каждая деталь (...)
В этбм небольшом по размеру рассказе, написанном с непе
редаваемым совершенством, мы видим совершенно исключи
тельное художественное достижение.
Убийство сделано как бы естественной частью ландшафта»
(вырезка из газеты «Дни» за 1925 год. РГАЛИ).
Внешность Соколовича, «выродка», с его петлистыми уша
ми, «то есть похожими на петлю,— вот на ту самую, которой
и давят» убийц,— ассоциируется с портретом в «Бесах» Досто
евского, мрачного «длинноухого Шигалева», готового — со
гласно его программе построения «светлого будущего»,— по
жертвовать ста миллионами человек, производившего впечат
ление зловещее: всего более поражали «его уши неестественной
величины, длинные, широкие и толстые, как-то особенно врозь
торчавшие» ( Д о с т о е в с к и й Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Т.
X, с. 110, 302).
С о о т е ч е с т в е н н и к (стр. 243).— Сборник «Слово». М.,
1919, № 8; газ. «Южное слово». Одесса, 1919, № 42, 10 (23)
октября. В черновой рукописи (.РГАЛИ) рассказ озаглавлен
«Трифон Чуев»; она датирована: «Капри. Зима 1913— 1914 г.».
В рукописи с датой «Глотово, ноябрь 1916» (.РГАЛИ) Бунин
дважды менял заглавие: «Зотов», «Изотов». В Г М Т имеется
корректура с авторской правкой; на первом листе Бунин напи
сал: «Исправить и дать мне еще раз в 2-х экз. Ив. Бунин. 17
апреля».
В заметках «Происхождение моих рассказов» Бунин гово
рит: «Соотечественник». Написал, опять вспоминая Цейлон
и некоторые черты тамошнего русского консула» (ЛН , кн. 1, с.
393). О русском консуле см. комментарий к «Братьям».
О т т о Ш т е й н (стр. 250).— Газ. «Русское слово», М., 1916,
1 апреля; газ. «Южное слово», Одесса, 1920, № 112, 1 января,
с подзаголовком: «Из новой повести Ив. Бунина». Газ. «Общее
дело», Париж, 1920, № 165, 27 декабря. Под заглавием «Пор
трет Штейна. Глава из повести Ив. Бунина».
503
Черновой автограф и машинописный текст озаглавлены
«Жизнь» (РГАЛИ). Публикация в «Русском слове» под за
главием «Из повести» имеет пометку В. Н. Муромцевой-Бу
ниной: «Первоначальный текст рассказа «Отто Штейн» (вы
резка из газеты хранится т а м же). Из этого текста Бунин
исключил впоследствии концовку — экскурс в историческое
прошлое Цейлона.
П. М. Бицилли с восхищением отозвался о последних рас
сказах Бунина в рецензии на IV и V тома Собрания сочинений,
издание «Петрополиса», напечатанной в «Современных запис
ках» в 1935 году:
«В этих двух, вышедших последними, томах находятся про
изведения (...) относящиеся к тому дореволюционному момен
ту деятельности Бунина, когда его мастерство уже приближа
лось к высшей точке своего развития («Господин из Сан-Фран
циско», «Легкое дыхание» и другие), наряду с более ранними.
Читая их вместе, убеждаешься, до какой степени неуклонен
и ровен был творческий путь Бунина; в свете позднейших вещей
яснее видна художественная основа ранних; становится очевид
ным тематическое единство всего, что он писал. Все его вещи —
и те, что казались когда-то «бытовыми очерками», и нынешние,
подлинные поэмы в прозе,— в сущности, вариации на одну,
толстовскую, сказал бы я, тему,— жизни и смерти. В V-ом томе
есть две вещи, стоящие, как может показаться на первый взгляд,
особняком: «Старуха» и «Отто Штейн». Если не ошибаюсь,
в свое время (1916 г.) оне, коротенькие, «бессюжетные», не
обратили на себя внимания. Но оне поразительны меткостью,
безошибочностью, достигаемыми путем словесного внушения,
по силе и совершенству равным гоголевскому, изображения
совсем особого, не-«гоголевского», вида пошлости: пошлости
не обывательской, убогой, автоматической, животной жизни, а,
так сказать, «культурной»; пошлости того, что почитается воз
вышающимся над «мещанством». В этом отношении с обеими
бунинскими зарисовками можно сопоставить только некоторые
места из «Что такое искусство»: оперный спектакль, перечень
«поэтических» тем и слов. Лишнее доказательство духовного
сродства Толстого и Бунина; одинаковая зоркость, непогреши
мое чутье всякой фальши, условности, внешней красивости
и одинаковая сила ненависти и отвращения ко всему этому.
У обоих это связано с главной темой их раздумий, тем таинст
венным, невыразимым, что составляет настоящую, неподвласт
ную Смерти, основу жизни, ее суть и ее правду. Толстого эти
раздумья привели к руссоистскому культу «простоты» и к безрелигиозному морализму — и он старался уверить себя, что
504
в этом состоит приносящая успокоение мудрость. Бунин в этом
требовательнее и, следовательно, метафизически правдивее То
лстого». (Вырезка из журнала. РГАЛИ.)
Стр. 250. Геккель Эрнст (1834— 1919)— немецкий биологэволюционист, последователь Дарвина, автор труда «Общая
морфология организма».
Стр. 253. Лессепс Фердинанд (1805— 1894)— французский
инженер; руководил строительством Суэцкого канала; возглав
лял акционерное общество по прорытию Панамского канала,
правление которого в результате хищений и злоупотреблений
привело к скандальному краху компании в 1888 году и к разоре
нию держателей акций. Слово «Панама» стало нарицательным
как обозначение крупного мошенничества.
С т а р у х а (стр. 255).— Газ. «Русское слово», М., 1916,
№ 298, 25 декабря (7 января 1917), вместе с рассказами
«Пост» и «Третьи петухи», под общим заглавием «Три
рассказа»; газ. «Общее дело», Париж, 1920, № 93, 16
октября; датировано: «Январь 1917». Сохранились две рукописи
{РГАЛИ): черновая, озаглавленная «Старуха», с датой: «Ю1/*—
11 ч. вечера. 13.1.1916. Глотово»; беловой автограф, оза
главленный «Святки». Под этим же заглавием черновой
автограф хранится в ГМТ.
Начав рассказ в январе, Бунин продолжал работу над ним
в конце 1916 года. Н. А. Пушешников отметил в дневнике 9 де
кабря: «Иван Алексеевич пишет маленький рассказ про стару
ху» {ГМТ).
Стр. 257. ...лакей, певший свои стихи о лифтах, графинях,
автомобилях и ананасах...— Речь идет о Игоре Северянине,
модном поэте, вожде эгофутуристов, примкнувшем затем к кубофутуристам, распевавшем свои «поэзы».
...великий мастер притворяться старинными русскими кня
зьями — Ф. И. Шаляпин.
П о с т (стр. 259).— Газ. «Русское слово». М., 1916, № 298, 25
декабря (7 января 1917). В Г М Т имеется черновой автограф,
озаглавленный «Постом».
Т р е т ь и п е т у х и (стр. 261).— Г аз. «Русское слово», М.,
1916, № 298. 25 декабря (7 января 1917); газ. «Одесские ново
сти», 1918; «Прибавление к № 10808 газеты «Одесские новости»,
1918, 4 октября (21 сентября); «Объединение», Одесса, 1918; газ.
«Руль», Берлин, 1920, № 10, 27 ноября; газ. «Слово», Рига, 1926,
№ 101, 16 марта. Печатается по сборнику «Петлистые уши».
Черновые автографы, два варианта текста, находятся в ГМТ.
Рассказ написан на сюжет апокрифа.
Третьи петухи — вестники нового дня, символ обновления;
505
на храме христиан протестантского вероисповедания возвыша
ется петух (см. также стихотворение Бунина «Петух на церков
ном кресте»). О том, что «третьи петухи» «в слезы любви
и раскаянья некогда повергли Петра-Апостола», трижды от
рекавшегося от Иисуса Христа, взятого воинами под стражу,
говорится в Евангелии от Марка (гл. 14, ст. 30, 68, 70).
Стр. 261. Синоп — древний город в Турции, порт на Черном
море. Основан не позднее VLI в. до н. э.
П о с л е д н я я в е с н а (стр. 264).— Г аз. «Последние ново
сти», Париж, 1931, № 3672, 12 апреля.
По жанру «Последняя весна» близка дневниковым записям.
Тут все реально, в то же время от всего веет поэтическим
вымыслом. Знаменское, Прилепы, Выселки, Кресты (перекре
сток дорог), Казаковка — наименования деревень и тех мест,
где Бунин бывал, приезжая в имение Васильевское в селе Глотово Орловской губернии. Реальны также имена изображенных
Буниным лиц — Тихон Ильич, Пальчиковы и другие, их беседы.
Стр. 264. Старновка — солома, которой кроют крышу.
Стр. 271. ...потрескиванье, движение льда. Совсем как в «Воскресении».— Толстой пишет о «шуршании, треске и звоне
льда» на реке в романе «Воскресение» в гл. XVII.
П о с л е д н я я о с е н ь (стр. 275).— Рассказ печатался в де
сятом томе Собрания сочинений (изд-во «Петрополис»).
Стр. 277. Мико лай Миколаевич Младший — великий князь
Николай Николаевич Младший (1856— 1929), верховный глав
нокомандующий в 1914— 1915 годах.
Стр. 278. Сухомлин.— Речь идет о Сухомлинове Владимире
Александровиче (1848— 1926), в 1909— 1915 годах он был воен
ным министром; был арестован, затем — судим за неподготов
ленность армии к войне 1914 года; эмигрировал.
Р о з а И е р и х о н а (стр. 279).— «Наш мир» — воскресное
приложение к газете «Руль». Берлин, 1924, № 13, 15 июня.
Печатается по книге «Весной, в Иудее».
Паломничество во Святую Землю Бунин с женой совершили
в 1907 году, с 10 апреля по 20 мая: Об этом путешествии
см.: М у р о м ц е в а - Б у н и н а В. Н. Жизнь Бунина.— Беседы
с памятью. М., 1989, главы «Путь до Святой Земли», «В
Палестине», «Сирия, Галилея, Египет»; а также «Материалы»,
с. 107— 115.
Ю. И. Айхенвальд писал о книге Бунина «Роза Иерихона»
(Берлин, 1924):
«Наконец, «Роза Иерихона», этот последней книге Бунина
давший свое название «заветный злак», способный воскресать
и воскрешать, оживляющий побледневшие было начертания
506
памяти и дивно прозябающий снова и снова,— «Роза Иерихона»
свидетельствует и о том, что, как и раньше, настроения автора
колеблются между самой упоенной жизнерадостностью и самым
безрадостным отвержением в жизни всякого смысла и цели,
и счастья (...) Но, бесспорно, что искусство уже само по себе —
преодоление пессимизма; и то художественное счастье, какое
испытываешь над страницами, подобными невянущей «Розе
Иерихона», как-то непосредственно возвещает тебе о первенстве,
о преобладании, о преимущественное™ именно счастья. Где
красота, там счастье. А красотою, то строгой, то грациозной, то
величественной, то ласкающей, то траурной, то ликующей,
полны и преисполнены новейшие, не только новейшие, произве
дения Бунина» (вырезка из газеты «Руль». Берлин. РГАЛИ).
Стр. 279. Иерихон — город VII—II тысячелетия до н. э.
в Палестине (на территории современной Иордании). В конце
второго тысячелетия разрушен еврейскими племенами. Соглас
но библейскому рассказу (Книга Иисуса Навина), неприступные
стены Иерихона рухнули от звуков священных труб, после этого
город был взят осаждавшими его воинами.
Волчец — один из видов колючих трав, к которым относят
ся чертополох, татарник, осот, репейник, дед и др.
Стр. 280. Пятиградие — города, о которых говорится в Би
блии: Содом, Гоморра, Адма, Севоим и Сигор.
Рахиль — жена библейского патриарха Иакова. О ней Бунин
пишет в стихотворении «Гробница Рахили».
Б р а н ь (стр. 281).— «Русская газета», Париж, 1924, № 103,
24 августа, под заглавием «Спор»; газ. «Последние новости»,
Париж, 1929, № 2899, 28 февраля, под заглавием «Из рукописи
«Семнадцатый год»». Автограф, озаглавленный «Спор», имеет
дату: «Лето 1917 г.» {РГАЛИ).
И с х о д (стр. 284).— Альманах «Скрижаль», сборник 1-й.
Петроград, 1918, под заглавием «Конец»; под этим же заглави
ем — в журнале «Родная земля. Литературно-политический
и научный ежемесячник». Киев, 1918, сентябрь — октябрь, № 1;
журн. «Русская мысль», София, 1921, кн. 1 и 2, под заглавием
«Исход». Первоначальный набросок датирован: «Капри, 1914»
{РГАЛИ). Одна из редакций рассказа, автограф, хранится
в ГМТ.
З и м н и й с о н (стр. 291).— Газ. «Раннее утро», М., 1918,
№43, 21 (8) марта, под заглавием «Изба в поле»; газ. «Возрож
дение», Париж, 1926, № 250, 7 февраля, под заглавием «Зимний
сон»; газ. «Слово», Рига, 1926, № 76, 13 февраля. Автограф,
озаглавленный «Изба в поле», хранится в ГМТ. Печатается по
рукописи из архива Лидского университета (Англия).
507
Зуров цитирует «Литературное завещание» Бунина, в кото
ром упоминается «Зимний сон» в числе произведений, предназ
наченных Иваном Алексеевичем для будущего собрания сочине
ний, и пишет: «Рассказ «Зимний сон» перепечатан Верой Нико
лаевной Буниной. Иван Алексеевич в разные периоды работал
над ним (...) Последний раз И. А. Бунин правил рассказ (...)
после войны, во время болезни» («Новый журнал», Нью-Йорк,
1963, кн. 71, с. 8).
Г о т а м и (стр. 294).— Газ. «Южное слово», Одесса, 1920,
№ 114, 4 января; журн. «Русский эмигрант», Берлин, 1920, № 4,
1—14 ноября. Печатается по книге «Весной, в Иудее».
Стр. 296. ...в среду Братии Желтого Облачения.—«Бра
тия» — буддийские монахи, по преданию, носившие плащи
желтого цвета подобно облачению Сакья-Муни (Будды), отда
вшего свое царское одеяние нищему.
Расторгшие Цепь — Цепь существований.
М е т е о р (стр. 297).— Газ. «Общее дело», Париж, 1921,
№ 176, 7 января, под заглавием «Далекое». В РГАЛИ имеется
рукопись этого рассказа. В заметках «Происхождение моих
рассказов» Бунин пишет:
«Метеор». Не спал ночь (с 27 на 28 декабря 1920 г., в Пари
же), лежал в постели, уже выздоровев после долгой болезни, но
все еще лежа вспомнил Рождество в России, вспомнил почемуто Орел, рощу невдалеке от него... Все остальное выдумал»
(ЛИ. Кн. 1, с. 394).
Т р е т и й к л а с с (стр. 302).— Газ «Новая русская жизнь»,
Гельсингфорс, 1921, № 74, 2 апреля, под заглавием «Записная
книжка»; журн. «Иллюстрированная Россия», Париж, 1926, № 7,
13 февраля; газ. «Сегодня», Рига, 1929, № 284, 13 октября.
Печатается по книге «Весной, в Иудее». Первоначальный текст
при перепечатке рассказа Бунин значительно сократил.
Т е м и р - А к с а к - Х а н (стр. 305).— Литературно-художе
ственный альманах «Версты». Берлин, 1922, № 1. Печатается по
книге «Весной, в Иудее». Рукопись, с датой «Ноябрь 1921 г.»,
хранится в РГАЛИ.
Рассказ написан на сюжет восточной легенды о ТемирАксаке (1336—1405) — Тамерлане, средневековом государст
венном деятеле и полководце; Темир-Аксак в переводе с тюркс
кого значит Железный Хромец. В средние века, между 1402—
1408 годами, на Руси была написана «Повесть о Темир-Аксаке»,
в которой рассказывается о покорении им многих городов
и государств и о неудачном походе на Москву (см. «Памятники
литературы Древней Руси XIV — середина XV века». М., 1981,
с. 232, 563).
508
Рассказ «Темир-Аксак-Хан» В. Н. Муромцева-Бунина чита
ла Ивану Алексеевичу, когда дни его были на исходе: «И
он, прослушав, со вздохом сказал: «Выньте мою душу, калеки
и нищие, ибо нет в ней больше желания желать» ( Б у н и н
И. А. Т. V, с. 512).
М. А. Алданов писал вскоре после кончины Бунина:
«Быть может, последнюю радость в жизни ему доставил
полученный им, тоже за три дня до его конца, номер
студенческого журнала, в котором была восторженная статья
о нем (Искрицкого). Несмотря на всю свою славу, Бунин был
до конца своих дней очень чувствителен и к лестным,
и к нелестным отзывам. В этой статье его, вероятно, обрадо
вало еще и то, что писал критик молодой: значит, читает,
восторгается и молодежь. Автор цитировал рассказ «ТемирАксак-Хан», написанный Буниным более тридцати лет тому
назад» ( А л д а н о в М. О Бунине/ / «Новый журнал». НьюЙорк, 1953, кн. 35).
Н о ч ь о т р е ч е н и я (стр. 309).— Газ. «Звено», Париж,
1923, № 47, 24 декабря, вместе со стихотворением «Приморский
путь» (названным позднее «Цейлон») под общим заглавием
«Львиный Остров». В рукописи рассказ озаглавлен «Ночь ис
кушения» (РГАЛИ).
Г. Н. Кузнецова записала в дневнике в 1932 году:
«29 сентября. И. А. читал мне переводы обращенья Будды
к монахам, восхищаясь высокой прелестью и общим строем
этой речи. Потом попросил меня прочесть ему вслух его «Ночь
отречения». Рассказал, как был в Кеннэди и видел в священной
библиотеке пальмовые дощечки с начертанными на них круг
лыми знаками — буддийские книги. Показывал их ему верхов
ный жрец, человек «с сумасшедшими, сплошь черными глазами,
в желтой одежде, оставлявшей правое плечо открытым». Биб
лиотека помещалась в подземелье, решетчатые окна которого
приходились почти вровень с водой рва, и так как вокруг было
много зелени, в комнате был зеленоватый отблеск. Стены были
очень толстые с нарисованными на них драконами. Жрец пода
рил ему одну пальмовую дощечку, на которой стилетом напи
сал тушью с золотом свое имя.
2 октября. После обеда разговаривали в кабинете о Будде,
ученье которого И. А. читал мне перед тем. От Будды перешли
к жизни вообще и к тому, нужно ли вообще жить и из каких
существ состоит человек. И. А. говорил, что дивное уже в том,
что человек знает, что он не знает... и что мысли эти в нем давно
и что жаль ему, что он не положил всю свою жизнь «на костер
труда», а отдал ее дьяволу жизненного соблазна. «Если бы
509
я сделал так — я был бы один из тех, имя которых помнят».
Но... Ананде было сказано Буддой: «Истинно, истинно говорю
тебе, ты еще много раз отречешься от меня в эту ночь земных
рождений...» («Грасский дневник», с. 274—275).
Стр. 310. Мара — см. комментарий к рассказу «Братья».
Б е з у м н ы й х у д о ж н и к (стр. 311).—Альманах «Окно»,
Париж, 1923, кн. 1. Печатается по книге «Весной, в Иудее».
Рукопись, озаглавленная: «Рождение нового человека»,— дати
рована 5 (18) октября 1921 г. (РГАЛИ).
В рассказе передано ощущение надвигавшегося мрака над
прежней Россией — Россией Пушкина, Толстого, Достоевского,
Бунина. Безумный художник жаждал конца этого «старого ми
ра». Ему казалось, что он «все может, все смеет», и в канун
Рождества Христова, 24 декабря 1916 года, приступил к работе
над картиной «Рождение Нового Человека». В облике рождшей
его он хотел изобразить свою жену в Испании, стране их
«первого, брачного путешествия»,— и его картина-«откровение» воплотит идею отрицания Богочеловека, возвестит людям:
на земле должны утвердиться вместо уставов божеских законы,
данные «новым человеком», отвергающим церковные установ
ления рождшегося в Вифлееме Господа Иисуса Христа.
Но безумная мечта художника в его картине превратилась
в полную свою противоположность. Вместо того чтобы излу
чать свет и радость, она являла «кровавое пламя дымных,
разрушающихся храмов, дворцов, жилищ», дыбы, эшафоты
и виселицы.
Бунин изобразил в мудрой книге «Окаянные дни» лица
разрушителей Державной России, подобные тем, какие написа
ны безумным художником: «ощеренные, клыкастые... искажен
ные ненавистью, злобой, сладострастием братоубийства». Эти
недочеловеки, порождения тьмы, погубили миллионы людей,
погубили и русского самодержца, не пощадив также его детей,
взрослых и малолетних. Бунин сказал жене Вере Николаевне:
«А царя, вероятно, причислят к лику мучеников и будут
считать святым» (Дневник, т. 1, с. 333).
Это и сбылось: к лику мучеников он причислен святой
церковью православных христиан.
А о Горьком, писавшем свои романы, рассказы, драмы
о нарождении в жизни «нового человека» и кончившем откры
тым сотрудничеством с такими окаянными разрушителями на
шего государства и его культуры, традиций, как Ленин и Троц
кий, Бунин говорил в 1920 году, что ежели встретит его, то «все,
что будет в руке, попадет в его голову, предварительно плюну
ему» (т а м ж е).
510
О д у р а к е Е м е л е , к а к о й в ы ш е л в с е х у м н е е (стр.
320).— Альманах «Окно», Париж, 1923, кн. 2. Рукопись, датиро
ванная 1921 годом, находится в РГАЛИ.
Рассказ написан на сюжет известной русской народной
сказки.
К о н е ц (стр. 328).— Газ. «Звено», Париж, 1923, № 6, 12
марта, под заглавием «Гибель», с подзаголовком: «Из пове
сти»; «Последние новости», Париж, 1933, № 4624, 19 ноября,
под заглавием «Конец». Печатается по книге «Весной, в Иудее».
Бунин уехал из Одессы 26 января 1920 года. Об этом
бегстве из советской России рассказывает в дневниковых за
писях В. Н. Муромцева-Бунина (Дневник, т. 1, с. 340—347;
сведения по данным «Дневника» см. также в кн.: «Материалы»,
с. 266—269).
Бунин был у Мережковских 12 марта 1923 года. Гиппиус
«сухо сказала о «Гибели»,— пишет В. Н. Муромцева-Бунина:
«Это манера толстовская». Ян возразил, что он давно пишет
этой манерой, и она не похожа на толстовскую» {Дневник, т. 2,
с. 109— 110).
Стр. 335. «Гром и шум, корабль качает, Ц Море Черное шу
мит...» — Строки из стихотворения Я. П. Полонского «Качка
в бурю».
К о с ц ы (стр. 336).— Альманах «Медный всадник». Берлин,
1923, кн. 1. Печатается по книге «Весной, в Иудее». Дата
в рукописи: «27—31 октября / 9— 13 ноября 1921 года»
{РГАЛИ).
«Косцы» написаны в дни, когда Бунин был захвачен мыс
лью, что надо «сделать что-то новое, давным-давно желанное
(...) начать книгу, о которой мечтал Флобер, «Книгу ни о чем»,
без всякой внешней связи, где бы излить свою душу, рассказать
свою жизнь, то, что довелось видеть в этом мире, чувствовать,
думать, любить, ненавидеть» (запись в дневнике 27 октября —
9 ноября 1921 года {Дневник, т. 2. с. 66—67).
Эти поиски новых форм творчества порождали у Бунина
сомнения в своих силах, даже приводили в отчаяние. «Нынче,—
продолжает он дневниковую запись того же дня,— неожиданно
начал «Косцов», хотя, пописав, после обеда, вдруг опять потух,
опять показалось, что и это ничтожно, слабо, что не скажешь
того, что чувствуешь, и выйдет патока да еще не в меру
интимная, что уже спета моя песенка» ( т а м же, с. 67).
«Косцы» — некая условная грань, с которой начинается
творчество Бунина в новой манере; в двадцатые и в последу
ющие годы он писал прозу, в которой слышатся «органные,
надземные звуки». «Косцы» и есть рассказ без всякой внешней
511
связи, в котором Бунин излил свою душу; а рассказал он свою
жизнь — в «Жизни Арсеньева»; этот роман — совершеннейший
образец поэзии в прозе. И мысль написать его возникла у Бунина
в эту же пору — в 1920 году.
В заметках «Происхождение моих рассказов» Бунин пишет:
«Когда мы с моим покойным братом Юлием возвращались
из Саратова на волжском пароходе в Москву и стояли в Казани,
грузчики, чем-то нагружавшие наш пароход, так восхитительно
сильно и дружно пели, что мы с братом были в полном восторге...
и все говорили: «Так только могут петь свободно, легко, всем
существом только русские люди». Потом мы слышали, едучи на
беговых дрожках с племянником и братом Юлием по большой
дороге... как в березовом лесу рядом с большой дорогой пели
косцы — с такой же свободой, легкостью и всем существом.
Написал я этот рассказ уже в Париже, в 1921 году, вспоми
ная Казань и этот березовый лес» (РГАЛИ).
Пение в лесу Бунин слышал до поездки по Волге — в тех
местах, где он бывал, когда жил в селе Глотово Орловской
губернии, и записал об этом 16 июня 1912 года:
«За Малиновым — моря ржей, очаровательная дорога сре
ди них. Лужки (...) Мелкие цветы, беленькие и желтые (...)
Тишина... Потом большая дорога — и пение косцов в лесу: «На
родимую сторонушку...» (...) Цветы, глушь (...) Шла отара,—
шум от дыхания щиплющих траву овец» [Дневник, т. 1, с. 125).
Обо всем этом — на первой странице рассказа.
Бунин читал на литературном вечере 5/18 ноября 1921 года
в Париже сказку, как назвала ее Вера Николаевна, «Как Емеля
на печи к царю ездил» и «Косцы». «Народу было много. Он
имел большой успех. Все слушали с вниманием (...) Сказка
вызвала гомерический хохот. А во время чтения «Косцов»
многие плакали» [Дневник, т. 2, с. 68).
П о л у н о ч н а я з а р н и ц а (стр. 341).— Журн. «Современ
ные записки», Париж, 1924, кн. XX, под заглавием «Звезда любви».
Заглавие в черновой рукописи, датированной ноябрем 1921 года,—
«Полуночный». Печатается по книге «Митина любовь».
П р е о б р а ж е н и е (стр. 344).— Журн. «Современные за
писки», Париж, 1924, кн. XX. Черновая рукопись, хранящаяся
в РГАЛИ, датирована ноябрем 1921 года. Заглавия в рукопис
ных текстах Бунин менял: «Ямщик», «Гаврила», «Иван Ряза
нов». Печатается по книге «Петлистые уши».
Д а л е к о е (стр. 348).— Газ. «Руль», Берлин, 1924, № 1153,
18 сентября; № 1154, 19 сентября. Названия рассказа в рукописи,
датированной 1922 годом, менялись: «Без заглавия», «Однажды
весною».
512
Лоллий Львов, процитировав пейзажные зарисовки в рас
сказах «Косцы», «Преображение» и «Далекое», писал:
«И все это такой светлый, такой лучезарный, непоколеби
мый никакими бурями, никакими невзгодами фон нашей
русской жизни! Пусть в каждом из этих рассказов неизменно
содержится что-то трагическое, что-то чрезмерно серьезное,—
иногда даже лишенное внешней занимательности, но всегда
внутренне напряженное и томительное,— но все же как спокой
но и как свободно рассказывает свои рассказы Бунин, как бы
отвлекаясь от наших страстей, от нашего мятежного негодова
ния,— с таким большим артистическим спокойствием, вовсевовсе как будто бы без всякого гнева и без всякой страсти —
sine ira et studio. И потому так отдыхаешь на этой книге любви
и воспоминания» («Возрождение», Париж, 1925, 27 июля).
Стр. 351. ...у Мюра-Мерилиза — в московском магазине на
Петровке (в настоящее время ЦУМ).
Н е и з в е с т н ы й д р у г (стр. 355).— Альманах «Злато
цвет», Берлин, 1924. Печатается по книге «Митина любовь».
Рассказ возник из воспоминаний Бунина о переписке с Ната
лией Петровной Эспозито, жившей в Ирландии, дочерью про
фессора Медико-Хирургической академии, редактора журнала
«Знание» П. А. Хлебникова. Она вышла замуж в Париже за
итальянца, композитора Микеле Эспозито, и оба они посели
лись в Ирландии.
Наталия Петровна первый раз написала Бунину в сентябре
1901 года под впечатлением прочитанных ею рассказов «Ко
стер», «Перевал» и «В августе», которые были напечатаны
в журнале «Русская мысль» (1901, № 8).
Письма-дневники
Н. П. Эспозито
посылала
Бунину
и в 1902—1903 годах. Исповедальные послания этой душевно
одинокой женщины во многом совпадают своей сутью, а ино
гда в деталях с письмами героини рассказа «Неизвестный
друг» — «L’ami inconnu», жак Эспозито называла Бунина. Де
сять ее писем хранятся в ГМТ, Бунин мог ими воспользоваться,
ежели начал писать рассказ еще в России.
Эти сведения сообщил Л. Н. Афонин в публикации писем
Н. П. Эспозито в ЛН (.ПН, кн. 2, с. 412-423).
В н о ч н о м м о р е (стр. 364).— Альманах «Окно». Париж,
1924, кн. III. Печатается по книге «Митина любовь». Рукопись
датирована 1923 годом (РГАЛИ). Гранки рассказа, с авторской
правкой, находятся в ГМТ.
В. Н. Муромцева-Бунина полагает, что этот рассказ заро
дился и вырос из свидания Бунина с А. Н. Бибиковым, за
которого вышла замуж В. В. Пащенко после бегства от Бунина.
513
Встреча эта была в день смерти Варвары Владимировны, в Мо
скве. (О Бунине и Пащенко см. комментарий к «Жизни Ар
сеньева» в 5 т. наст, изд.) В. Н: Муромцева-Бунина пишет:
«Первого мая 1918 года, рано утром, я еще лежала в посте
ли и услышала мужские шаги: кто-то вошел в комнату Ивана
Алексеевича. Это оказался Бибиков. Только что скончалась его
жена, и он кинулся к нему.
О чем они говорили, я не спрашивала. Думаю, что рассказ
Бунина «В ночном море» зародился и вырос из этого свидания
(...) Иван Алексеевич не был на похоронах. На следующий
день, вместе с Ю. И. Айхенвальдом, отправился в Козлов, Там
бов, Пензу...» {«Жизнь Бунина», с. 90).
Автобиографичность рассказа придает особенно значитель
ный смысл словам Бунина о том, сколь трагично и судьбоносно
нарушение посторонним «священнейшей в мире встречи» с той,
кого «вспомнила» душа, подобно тому, как душа царевича
Гаутамы,— ставшего впоследствии Буддой,— вспомнила Ясодоху, у которой «был стан богини и глаза лани весной». Царе
вич и Ясодоха, его кузина, ставшая его женой, прошли Цепь
существований — «ту Цепь, о которой говорит мудрость Ин
дии» ( Б у н и н И. А. Освобождение Толстого, гл. V),— мири
ады лет тому назад, когда он был охотником, «видел ее в лесах
пантерой». Царевич, выбирая себе невесту, «натворил, возбуж
денный ею, черт знает чего в состязании с прочими юношами,—
выстрелил, например, из лука так, что было слышно на семь
тысяч миль...».
Будь все по-иному, сложись все счастливо у героя рассказа
«В ночном море», и он мог бы, подобно Гаутаме, не потерять
«пору самого яркого расцвета сил, таланта», и стать одним из
тех, кого помнят: «Кто знает — я, может быть,— сказал он,—
тоже выстрелил бы так, что было бы слышно за тысячи миль».
О царевиче Гаутаме и его состязании Бунин пишет также
в «Освобождении Толстого» (гл. V),
«Цепь существований» — поэтический образ. Идею «пре
жней жизни души» Бунин воспринял не из поучений Будды, а от
Сократа и Толстого, которому многим было близко учение об
этике древнегреческого философа. В статье «Смерть Сократа»
Толстой так сформулировал мысли Сократа:
«...Все мы, живя в этом мире, носим в себе как бы вос
поминание о прежней жизни души. А воспоминаний не могло
бы быть, если бы душа не жила прежде этой жизни. Так что,
хотя тело человека и смертно, душа с своей способностью
знания, воспоминания не может умереть вместе с телом (...)
Главное доказательство присутствия в нас независимой от тела
514
и неумирающей души — то, что душе нашей не только свойст
венны вечные идеи красоты, добра, справедливости, истины, но
идеи эти составляют самую сущность нашей души. А так как
идеи эти не подлежат смерти, то также не подлежит смерти
и наша душа (...) Если мы признаем то, что все наши знания
суть воспоминания прежних существований, то мы должны
признать и то, что душа наша имеет существование, независи
мое от условий, в которых находится тело» (Т о л с т о й Л. Н.
Поли. собр. соч.: Юбилейное издание: В 90 т. М., 1928— 1958. Т.
42. С. 66—67, 69).
Стр. 369 . «Из равнодушных уст я слышал смерти
весть...» — неточные строки из стихотворения Пушкина «Под
небом голубым страны моей родной...».
В н е к о т о р о м ц а р с т в е (стр. 372).— Журн. «Иллюст
рированная Россия», Париж, 1924, № 1.
О г н ь п о ж и р а ю щ и й (стр. 375). Газ. «Руль», Берлин,
1924, № 1129, 21 августа. Заглавие в рукописи — «Пещь огнен
ная» (РГАЛИ).
Лоллий Львов писал:
«Но в своих рассказах Бунин ставит нас перед лицом и са
мых глубинных, самых интимных, вечных вопросов. Не только
к повседневному обращены его устремления, но и в сторону
вечности, и в двух самых последних по времени написания
рассказах эти мотивы у Бунина звучат как будто бы с особенной
энергией. В Приморских Альпах в 1923 году Бунин написал
великолепные вещи — своего «Неизвестного друга» и свой
«Огнь пожирающий». Они «уводят нас в совсем иной мир,
вдаль от нашего последнего и конкретного. (...) Бунин — писа
тель, Бунин — художник, и потому он свободен; и вот отсюда
это впечатление от его «Огня пожирающего», будто он написан
не русским Буниным, а рукой писателя-европейца, европейца
par excellence» (в высшей степени) («Возрождение», Париж, 1925,
27 июля.)
Н е с р о ч н а я в е с н а (стр. 382).— Журн. «Современные
записки», Париж, 1924, кн. XVIII. Печатается по книге «Петлис
тые уши».
Бунин записал в дневнике 7/20 августа 1923 года:
«Gefiihl ist alles — чувство всё. Гёте.
Действительность — что такое действительность? Только
то, что я чувствую. Остальное — вздор.
Несрочная весна.
Grau, lieber Freund, sind alle Theorien,
Doch ewig grim das goldne Baum des Lebens —
515
Все умозрения, милый друг, серы,
Но вечно зелено златое Древо Жизни».
{Дневник, т. 2, с. 116—117).
Да, чувство — всё.
Люди различаются по степени восприятия «златого Древа
Жизни». Люди так называемой «новой жизни», «та новая
тварь», которая, пишет Бунин, летает теперь по Москве в авто
мобилях, опять превратившая Россию «в Московщину», раз
рушившая дворцы и храмы, изумительную красоту которых
они не чувствуют,— эти люди лишены того богатства воспри
ятия, которое позволило бы им открыть глаза на прекрасные
творения рук человеческих. У них не развито чувство жизни,
ощущения ее радостей, они не испытывают потребности красо
ты произведений искусства и природы в той мере, чтобы не
быть вандалами. Им легко стать разрушителями, погубителя
ми. И они разрушали. Только чудом сохранился в «новой
жизни» пустой дворец в подмосковных лесах; его сторожит
«коротконогий болван с желто-деревянным ликом». Строки из
«Фауста» Гёте естественным образом связались в сознании
Бунина с замыслом «Несрочной весны».
Он повествует об «имении князей Д.» — об усадьбе Отрада
графов екатерининских времен Орловых, потомкам которых
была присвоена в 1855 году фамилия Орловых-Давыдовых.
Дворец построен при Владимире Григорьевиче Орлове
в 1775— 1779 годах на берегу реки Лопасни у села Семеновского.
По проекту итальянского архитектора Жилярди (1788—1845),
представителя стиля ампир, возведена фамильная усыпальница
Орловых. Исполнителем плана дома был крепостной Бабакин.
Парк и сады выполнены крепостным садовником Алексашей по
плану Питермана — английского садовника из Царицына.
В усадьбе были устроены пруды, большое Лебединое озеро;
этими работами руководил крестьянин Ананий Морозов.
Владимир Орлов был человеком образованным; он в тече
ние трех лет учился в Лейпцигском университете; свободно
говорил по-немецки и по-французски. Возвратившись из Герма
нии в Петербург, принял деятельное участие в трудах Академии
наук: указом Екатерины II он был назначен директором Акаде
мии при президенте графе Кирилле Разумовском. В 1774 году
Владимир Орлов уволился из Академии. Свою библиотеку
отправил в Москву, затем — в Отраду.
В «Биографическом очерке графа Владимира Григорьевича
Орлова, составленном внуком его графом Владимиром Петро
вичем Орловым-Давыдовым» (СПб., 1878), говорится: «Биб
516
лиотека состояла из сочинений исторических, математических,
естественноисторических. Французская, немецкая классика, фра
нцузская энциклопедия, современные русские сочинения, руко
писные карты России, латинская и греческая классика, коллек
ция старопечатных русских книг». О библиотеке во дворце как
о редкостном собрании книг на разных языках говорится
и в рассказе.
Увиденное в Отраде Бунин воспринял как некий оазис ста
рой России с ее богатейшей культурой. Должно быть, он знал
и то, что Отрада в прошлом была центром и музыкальной
культуры. Отец композитора А. Л. Гурилева (1803— 1858) —
композитор и дирижер Л. С. Гурилев (1770— 1844)— был
графским капельмейстером. Поэт-декабрист Вильгельм Кю
хельбекер обучал русскому языку внука графа, сына его дочери
Натальи Давыдовой — Владимира Давыдова, биографа Влади
мира Григорьевича Орлова.
То, что в «Несрочной весне» Бунин пишет именно об От
раде, впервые установила и собрала сведения на этот счет
Александра Ивановна Крылова, сестра художника-графика
Н. И. Крылова. С любезного разрешения обоих мы и восполь
зовались их изысканиями. В 1920— 1923 годах А. И. Крылова
училась в сельскохозяйственном техникуме в Отраде. Она хоро
шо знала графского кучера Василия Егоровича, который вез
Бунина от станции Михнево, находящейся по Павелецкой же
лезной дороге, в 70 км от Москвы. Василий Егорович был
именно таким, как изобразил его Бунин, «детски-наивный ги
гант»; он был полон неистребимого добродушия; если учащиеся
техникума неумело выполняли работы на конюшне или делали
что-то суматошно, он бросал привычную фразу, которую при
водит Бунин в рассказе: «Глаза бы мои не глядели!» А «шаль
ной белый жеребец» Василия Егоровича, который мчал по
лесной дороге Бунина, именовался Арлекином.
В одном из лучших поэтических рассказов Бунина, «Несроч
ная весна», все реально: дорога к Отраде, пейзажи, огромные
каменные ворота по пути к дворцу, с «презрительно-дремот
ными львами», интерьер во дворце, портреты — все это точно
соответствует тому, как изобразил Бунин. Магия слов великого
мастера явила нам из всего зримого прекрасное художественное
произведение.
Бунин точен и в деталях. Н. И. Крылов рассказывает: когда
он учился в Семеновской неполной средней школе в Отраде
(1928— 1933), читал надпись на бревне с золотой пластинкой,
гласящей, как пишет Бунин, что «это частица флагманского
корабля «Св. Евстафий», погибшего в битве при Честме «во
517
славу и честь Державы Российской...». В этой битве с турками
в 1770 году на побережье Малой Азии в бухте Честма
русские корабли под командованием адмирала Г. А. Спи
ридонова и С. К. Грейга блокировали и уничтожили флот
противника.
Был и трактир в Михневе, на крыльце которого Бунин
провел долгую ночь в ожидании отъезда; рядом стоял другой
трактир.
Настроение Бунина первых лет эмиграции — времени, к ко
торому относится «Несрочная весна»,— выразилось в днев
никовой записи 6 мая 1921 года:
«Нынче прелестный день, теплый — весна, волнующая, уми
ляющая радостью и печалью. И эти пасхальные напевы при
погребении. Все вспоминалась молодость. Все как будто хоро
нил я — всю прежнюю жизнь, Россию...» {Дневник. Т. 2, с. 39).
Стр. 387. Трава забвенья — слова из «Руслана и Людмилы»
А. С. Пушкина.
Стр. 388. «Солнце, как лужа кобыльей мочи...» — видоиз
мененная фраза из стихотворения Есенина «Кобыльи корабли»:
«Даже солнце мерзнет, как лужа,
Которую напрудил мерин».
«Что ж, пусть минувшее исчезло сном летучим...» — неточ
ные строки из стихотворения Е. А. Баратынского «Запустение».
Б о г и н я Р а з у м а (стр. 393).— Г аз. «Руль», Берлин, 1924,
№ 1098, 16 июля; № 1099, 17 июля, с авторской датой: «При
морские Альпы. 16. IV. 1924». Вторая публикация — в сборнике
«Митина любовь» (Париж, 1925), с измененным заглавием
(«Богиня») и с датой: «16.V.24». Рассказ вошел в Собрание
сочинений 1934— 1936 годов, т. VII; здесь Бунин исключил ряд
полемических высказываний на злободневные темы. Впоследст
вии Бунин трижды правил рассказ, внося исправления в экземп
ляр седьмого тома (хранится в РГБ — 429. 2.2): в 1947 году он
внес стилистическую правку; в 1951 году дополнил ее и вернулся
к прежнему заглавию; окончательно авторизовал текст за два
месяца до смерти — в августе 1953 года. Это дает основание
предпочесть данный текст тому, который помещен в сборнике
«Петлистые уши».
В основу этого рассказа положен исторический эпизод —
«Празднество Разума» («La Fete de la Raison»), состоявшееся
в Париже 10 ноября 1793 года. По замыслу Пьера Шомета,
одного из руководителей левых якобинцев, это торжество долж
но было символизировать освобождение человеческого разума
от религии.
Празднество началось в Соборе Парижской Богоматери, где
518
была разыграна сцена из оперы Госсека «L’OfTrande a la Liberte»
(«Жертвоприношение Свободе»): хор «поклонников свободы»
прославлял «Богиню Разума». Затем в сопровождении торжест
венной процессии «Богиня» проследовала в Тюильри, где ее от
имени французского народа приветствовали члены Конвента.
«Богиню Разума» изображала актриса Тереза Анжелика Обри
(Aubry, 1772— 1829), драматическая судьба которой и привлекла
внимание Бунина. В рассказе о ней, так же как и в отношении
самого празднества, он пользуется работами Ленотра, который
посвятил деятелям и событиям Великой французской революции
серию исторических очерков, выдержавшую несколько десятков
изданий (G. Lenotre. Paris revolutionnaire. Vieilles maisons, vieux
papiers). Один из этих очерков — «La Deesse Raison» («Богиня
Разума») — содержит рассказ, основанный на документальных
источниках, о «Празднестве Разума» и судьбе Анжелики Обри.
Бунин считал Ленотра «замечательным историком, замеча
тельным писателем» («Возрождение», Париж, 1925, № 71, 12
августа). В «Богине Разума» он широко цитирует документы,
которые приводит Ленотр.
То, что писал Бунин о французской революции 1789—1793
годов в «Богине Разума», а также в «Окаянных днях» (май
1919 г.),— в традиции русской классической литературы, начиная
с Пушкина, с его стихотворения «Андрей Шенье». Толстой видел
в событиях тех лет губительную попытку насилием и террором
осуществить декларированные лозунги. Достоевский писал, что
Франция в конце XVIII столетия «в восторженном исступлении
провозгласила себя на весь мир обновительницею человечества
на новых началах»; эти начала человеческих будущих обществ
были известны европейскому человечеству — «наука, государст
во и мечта о справедливости, основанной единственно на законах
разума. Франция лишь провозгласила самостоятельность этих
начал революционерно, то есть полнейшую независимость их от
религии, а вместе с ней и от всяких преданий. Это делалось еще
в первый раз в жизни человечества, и в этом состояла сущность
французской революции» ( Д о с т о е в с к и й Ф. М. Поли. собр.
соч.: В 30 т. Т. 21. «Наука». Л., 1980, с. 234.)
Революционеры убивали священников, «церкви обратили
в магазины,— говорит Достоевский,— веру христианскую лик
видировали, в Учредительном собрании большинством четы
рех,* кажется, голосов провозгласили богиню Разума, а христи
анские священники разбежались» ( т а м же, с. 152).
Потом это было у нас в 1917-м и в последующие годы,
и Бунин скажет, что все революции похожи. А уничтожение
религии, говорил Достоевский, приводит к вымиранию нации;
519
и возникали нации, писал он, одновременно с обретением ими
своей религии, примеры тому — возникновение еврейской на
ции вместе с религией иудаизма, национальностей восточных
народов вместе с религией ислама и буддизма.
Стр. 395. Гадес — Аид; в греческой мифологии — владыка
царства мертвых.
Стр. 403. «Возвращение Улисса» («Retour d’Ulysse» — балет
Луи Милона, впервые был поставлен в Париже в 1807 году.
Г о р о д Ц а р я Ц а р е й (стр. 406).— Г аз. «Руль». Берлин,
1925. № 1284. 22 февраля; № 1285, 24 февраля; газ. «Последние
новости». Париж, 1929. № 2862. 22 января. Рукопись, датиро
ванная 1924 годом, хранится в РГАЛИ. Печатается по книге
«Петлистые уши».
Литературным источником рассказа, как отметила
О. В. Сливицкая, могла быть книга К. Гюнтера «Цейлон» (П.,
1914); см.: Б у н и н И. А. Собр. соч.: В 9 т. Т. V. М., 1966,
с. 517. В этой книге рассказана легенда о встрече царя Тиссы
с Махиндой.
Стр. 409. ...новой веры, данной человечеству царевичем из
рода Сакиа...— Из племени Сакья вышел основатель буддизма
Садцхартха Гаутама (Будда).
Стр. 410. Кроткая Братия Желтого Облачения; см. коммент. к рассказу «Готами».
С в я т и т е л ь (стр. 415).— Журн. «Иллюстрированная Рос
сия», Париж, 1924, 15 декабря. Печатается по книге «Весной,
в Иудее».
О тамбовском мужике, молившемся на образ Святителя,
Бунин пишет в «Окаянных днях» 6 мая 1919 года:
«Иоанн, тамбовский мужик Иван, затворник и святой, жи
вший так недавно,— в прошлом столетии,— молясь на икону
Святителя Дмитрия Ростовского (...) говорил ему:
— Митюшка, милый!
Был же Иван ростом высок и сутуловат, лицом смугл, со
сквозной бородой, с длинными и редкими черными волосами.
Сочинял простодушно-нежные стихи...»
И м е н и н ы (стр. 417).— Газ. «Звено», Париж, 1924, № 95,
24 ноября, вместе с рассказами «Музыка» и «Скарабеи», под
общим заглавием «Вне».
С к а р а б е и (стр. 419).— Газ. «Звено», Париж, 1924, № 95,
24 ноября, под заглавием «Жучки». Печатается по книге «Вес
ной, в Иудее».
Стр. 419. Мариетт Огюст Фердинанд (1821— 1881) — фра
нцузский египтолог-археолог, основатель Египетского музея
в Каире.
520
М у з ы к а (стр. 421).— Газ. «Звено», Париж, 1924, № 95, 24
ноября.
С л е п о й (стр. 423).— Журн. «Иллюстрированная Россия»,
Париж, 1924, № 9. 15 декабря.
Т о в а р и щ Д о з о р н ы й (стр. 425).— Журн. «Современ
ные записки», Париж, 1924, кн. XXII, с подзаголовком: «Рассказ
Н. Н .».
Стр. 427. Была поздняя осень, роковые дни... для меня...
Наступила Казанская...— строки автобиографические. В октяб
ре 1917 года Бунин бежал из села Глотово в Елец, оттуда —
в Москву, опасаясь эксцессов со стороны мужиков в праздник
Казанской Божьей Матери, когда, как он говорил, все поголов
но будут пьяны,— время было тревожное. Бунин сместил даты.
В рассказе «роковые дни» связаны не с бегством, а с призывом
в армию, который Бунин проходил 17 ноября 1891 года.
М у х и (стр. 431).— Русская газета, Париж, 1924, № 57,
29 июня.
С о с е д (стр. 435).— Журн. «Современные записки», Париж,
1924, кн. XXII, под заглавием «Красный генерал». В Собрании
сочинений (изд-во «Петрополис», Берлин, 1934, т. VII) Бунин
исключил последний абзац:
«Каким далеким кажется мне теперь этот весенний вечер!
Я вспоминаю его с разительной живостью, стоя под зимним
дождем на константинопольской улице и предлагая проходя
щим купить газету. В этой газете я недавно прочел о больших
успехах по службе некоего «бывшего царского офицера», а ныне
красного генерала, моего «дорогого соседа» из Дубровки».
В издании «Петрополиса» (т. VII) Бунин после даты написал
от руки, готовя текст для будущих изданий: «Приморские
Альпы».
Л а п т и (стр. 442).— Журн. «Иллюстрированная Россия»,
Париж, 1924, № 4, август, под заглавием «Красные лапти».
Н а д п и с и (стр. 444).— Газ. «Руль», Берлин, 1924, № 1236,
25 декабря, под заглавием «Schone Aussicht».
Стр. 444. «Сию станцию проезжал Иванов седьмой».— Из
мененная фраза из рассказа А. П. Чехова «Жалобная книга».
...или Иванов...— Иванов Александр Андреевич (1806—
1858) — живописец; наиболее прославленное его творение —
«Явление Христа народу». В 1831— 1858 годах жил в Италии.
В эти годы, с перерывами, жил в Италии и Гоголь.
Стр. 445. ...некто кушал... дыню?— Имеется в виду Иван
Иванович из «Повести о том, как поссорились Иван Иванович
с Иваном Никифоровичем» Гоголя.
Стр. 446. ...река времен в своем теченье уносит все дела
521
людей...— слегка измененные первые две строки стихотворения
без заглавия Г. Р. Державина.
Стр. 448. «...была чудесная весна...» — из стихотворения
Н. П. Огарева «Обыкновенная повесть».
«...хороша и бледна...» — из стихотворения И. И. Панаева
«Как будто из Гейне».
«...до ланит восходящая кровь...» — из стихотворения
А. А. Фета «Весенние мысли».
«...шиповник алый увел...» — из «Обыкновенной повести»
Н. П. Огарева.
...Андромахи, провожающей с ребенком на руках Гектора.—
Имеется в виду эпизод из «Илиады» Гомера: песнь VI, стихи
390—500.
С л а в а (стр. 449).— Газ. «Руль», Берлин, 1924, № 1185, 25
октября; № 1186, 26 октября.
О «божьих людях» см. статью А. М. Панченко «Древне
русское юродство» в кн.: Л и х а ч е в Д. С., П а н ч е н к о А. М.,
П о н ы р к о Н. В. Смех в Древней Руси. «Наука». Л., 1984.
В сносках к статье указана также литература о древнерусских
юродивых.
Стр. 452. ...трубой иерихонской...— См. коммент. к рассказу
«Роза Иерихона».
В издании «Петрополиса» (т. VII) против слов: «...наша
«бабская охота ко пророкам лживым» есть предмет, достойный
величайшего внимания» — пометка Бунина на полях от руки:
«NB Ремизов!» Рукой Бунина исправлена дата: «27.7.1924»
(июнь заменен июлем).
Р у с а к (стр. 457).— Журн. «Иллюстрированная Россия»,
Париж, 1925, № 15, 15 марта, вместе с рассказом «Книга».
В рукописи (РГАЛИ) зачеркнуты последние строчки рассказа:
«.„Не понимаю: почему так запомнился мне этот русак?
Почему так крепко, ладно и, прости Господи, с таким наслажде
нием чувствую я до сих пор и его, этого русака, и тогдашнего
самого себя, и окно прихожей, занесенное свежим, белым, бе
лым снегом».
К н и г а (стр. 462).— Журн. «Иллюстрированная Россия»,
Париж, 1925, № 15, 15 марта, под заглавием «На гумне».
«Книга» — рассказ о радости жизни, тайна которой непо
стижима и невыразима в слове; от него исходит внушение
чего-то тревожащего, не дающего успокоения. В нем те же
неразрешимые загадки бытия, что и в рассказе «Мухи», повест
вующем о «блаженстве нищего духом» мужика Прокофия и —
в противоположность этому — о сладостном созерцании его
собеседником «далеких горизонтов июльских полей», куда он
522
отправился верхом на лошади,— этих просторов, с их пустын
ной желтизной, переходящей «в чуть видных далях в нечто
прелестное, манящее, смутно-сиреневое».
В рассказе «Книга» мужик, посадивший на могиле своей
девочки куст жасмина,— счастлив. «Чем? Только тем, что жи
вет на свете, то есть совершает нечто самое непостижимое
в мире». А тот, кто «полжизни прожил в каком-то несущест
вующем мире, среди людей, никогда не бывших, выдуман
ных»,— Гамлет, Офелия, Чацкий, Наташа Ростова и многое
множество других,— очнувшись вдруг от книжного наважде
ния, новыми глазами смотрел кругом себя и почувствовал
что-то «необыкновенно простое и в то же время необыкновенно
сложное, то глубокое, чудесное, невыразимое, что есть в жизни»
и в нем самом.
Восприятие этого главного в жизни — «глубокого, чудес
ного» — равняет того, кто «все читает, все книжки выдумыва
ет», с мужиком.
Это идея и Толстого, сказавшего: «Истина, которую я от
крыл, что все люди одинаковы...» М а к о в и ц к и й Д. П. «У
Толстого. 1904— 1910. Яснополянские записки». Кн. 2. «Наука».
М., 1979. С. 187); а «дело жизни, назначение ее — радость.
Радуйся на небо, на солнце, на звезды, на траву, на деревья, на
животных, на людей (...) Будьте как дети, радуйтесь всегда»
(Т о л с т о й Л. Н. Поли. собр. соч.: Юбилейное издание: В 90 т.
М., 1928—1958. Т. 59. С. 144; дневниковая запись 15 сентября
1889).
Быть как дети — удел людей благостных, возвысившихся
над всем чуждым добру и красоте.
В «Братьях Карамазовых» Достоевского запутавшийся
в жизни Иван Карамазов говорит Алеше: «Клейкие весенние
листочки, голубое небо люблю я, вот что! Тут не ум, не логика,
тут нутром, тут чревом любишь, первые свои молодые силы
любишь». На это Алеша сказал: «...нутром и чревом хочется
любить — прекрасно ты это сказал, и рад я ужасно за то, что
тебе так жить хочется (...) Я думаю, что все должны прежде
всего на свете жизнь полюбить.
— Жизнь полюбить больше, чем смысл ее?
— Непременно так, полюбить прежде логики, как ты гово
ришь, непременно чтобы прежде логики, и тогда только
я и смысл пойму. Вот что мне давно уже мерещится» ( Д о с т о
е в с к и й Ф. М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Т. XIV. «Наука», Л.,
1976, с. 210).
523
ПРОИЗВЕДЕНИЯ,
НЕ ВКЛЮЧАВШИЕСЯ И. А. БУНИНЫМ
В СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ
А н д р е Ше н ь е (стр. 465).— Газ. «Возрождение», Париж,
1926, № 263, 20 февраля.
Шенье Андре Мари (1762— 1794) — французский поэт и пуб
лицист. При диктатуре якобинцев был заключен в тюрьму; там
написал антиякобинские стихи «Ямбы» (опубликованы посмер
тно) и элегию, посвященную Шарлотте Корде, убившей Мара
та. Гильотинирован 25 июля 1794 года, за два дня до падения
власти якобинцев.
Пушкин писал:
«Шенье заслужил ненависть мятежников. Он прославлял
Шарлотту Корде, клеймил Колло д’Эрбуа, нападал на Робес
пьера.— Известно, что король испрашивал у Собрания в пись
ме, исполненном спокойствия и достоинства, права апеллиро
вать к народу на вынесенный ему приговор. Это письмо, подпи
санное в ночь с 17 на 18 января, составлено Андреем Шенье»
( П у ш к и н А . С. Поли. собр. соч.: В 10 т. Изд. 4. Т. II. «Наука».
Л., 1977. С. 390).
Стр. 465. Ленотр — французский историк; см. о нем коммент. к рассказу «Богиня Разума» в данном томе.
Стр. 466. К. Демулен — см. о нем рассказ Бунина «Камилл
Демулен» в 5 т. наст. изд.
А. Бабореко
СОДЕРЖАНИЕ
А. Черный. Роза И е р и х о н а ...................................
Л. Ростовский. Роза И е р и х о н а .......................................
5
10
ТЕНЬ ПТИЦЫ
1907—1911
Тень П т и ц ы ..............................................................................
Море б о г о в ..............................................................................
Д е л ь т а ..........................................................
Свет Зодиака........................................................................................
И у д е я .................................................................................................
К а м е н ь .................................................................................................
Ш еол..........................................................
Пустыня д ь я в о л а ..................................
Страна содом ская..............................................................................
Храм С олнца........................................................................................
Геннисарет................................................................................................
15
35
42
47
57
66
75
79
88
93
102
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
1914—1924
Б р а т ь я .................................................................................................
109
К л а ш а .................................................................................................
131
Архивное д е л о ...................................................................................
138
Грамматика лю бви..............................................................................
147
Господин из Сан-Франциско..........................................................
156
С ы н ......................................................................................................
176
Казимир Станиславович....................................................................
187
Песня о г о ц е ........................................................................................
195
Легкое ды хание.........................................................................................200
А г л а я ....................................................................................................... 206
Сны Чанга ........................................................................................
214
Петлистые у ш и .........................................................................................231
Соотечественник.........................................................................................243
Отто Ш тей н ..............................................................................................250
525
Старуха ........................................................................................................255
П о с т ............................................................................................................ 259
Третьи п е т у х и .........................................................................................261
Последняя весна.........................................................................................264
Последняя осень........................
275
Роза И ер и х о н а.........................................................................................279
Брань
281
И с х о д ....................................................................................................... 284
Зимний с о н ..............................................................................................291
Г о т а м и .....................................................
294
Метеор ........................................................................................................297
Третий класс .......................................
302
Темир- А к с а к -Х а н .................................................................................... 305
Ночь отречения.........................................................................
309
Безумный худ ож ни к............................................................................... 311
О дураке Емеле, какой вышел всех ум нее.............................................320
К о н е ц ....................................................................................................... 328
К о с ц ы ....................................................................................................... 336
Полуночная зарница .........................................................................
341
П р е о б р а ж е н и е .........................................................................................344
Д алекое....................................................................................................... 348
Неизвестный д р у г .................................................................................... 355
В ночном м о р е ...................................................................................
364
В некотором царстве............................................................................... 372
Огнь пожирающий.............................
375
Несрочная весна.........................................................................................382
Богиня Р а з у м а .........................................................................................393
Город Царя Ц ар ей ....................................................................................406
С в я ти тел ь .................................................................................................. 415
И м е н и н ы .................................................................................................. 417
Скарабеи
419
М у зы к а ....................................................................................................... 421
С л е п о й ....................................................................................................... 423
Товарищ Д о зо р н ы й ............................................................................... 425
М у х и ......................................
431
Сосед............................................................................................................ 435
Лапти
442
Надписи........................
444
С л а в а ....................................................................................................... 449
Р уса* .....................................................
457
К н и г а ............................................
462
П Р О И ЗВ ЕД ЕН И Я ,
Н Е В К Л Ю Ч А В Ш И Е С Я И. А. Б У Н И Н Ы М
В СОБРАНИЯ СО ЧИ Н ЕН И Й
Андре Ш е н ь е ......................................................................................465
К о м м е н т а р и и ....................................................................... 471
ИВАН А ЛЕК СЕЕВИ Ч БУ Н И Н
Собрание сочинений в восьми томах
ТОМ ЧЕТВЕРТЫЙ
1907-1924
На с. 67, 104, 217, 224, 268, 397, 451, 458-460, 463, 467
помещены текстовые иллюстрации
Редактор И. Гепика
Художественный редактор И. Лопатина
Технический редактор А. Ершова
Корректор М. Лобанова
Л и ц е н зи я № 010184 о т 05.02.92.
С д а н о в н а б о р 26.11.93. П о д п и с а н о к п еч ати 24.11.94. Ф о р м а т 84 х 108/32.
Б у м а га о ф сетн ая № 2. Г а р н и т у р а « Т а й м с» . П е ч а ть о ф сетн ая.
У ел. печ. л. 29,45. У ел . к р .-о т т. 31,81. У ч .-и зд . л. 27,71.
Т и р а ж 30 000 экз. (1-й з а в о д — 15 000 экз.). З а к а з 4236.
И зд а т е л ь с т в о « М о ск о в ск и й р а б о ч и й » ,
101854, Г С П , М о с к в а , Ц е н т р , Ч и с т о п р у д н ы й б у л ь в а р , 8.
П о л и гр а ф и ч е с к а я ф и р м а «Красный пролетарий».
103473, М о с к в а , К р а с н о п р о л е т а р с к а я , 16.
И здательство
«МОСКОВСКИЙ РАБОЧИЙ»
готовит к выходу в свет
Собрание сочинений М их. Осоргина
в четырех томах
М ихаил Андреевич Осоргин — один из крупней
ших писателей русского зарубежья. На родине
его начали печатать только в 1988 г. Кроме
уже известных отечественному читателю про
изведений Мих. Осоргина, таких, как «Сивцев
Вражек»,
«Вольный
каменщик»,
«Времена»,
в Собрание сочинений войдет многое, храня
щееся в архивах М осквы и Парижа. Собрание
готовится под наблю дением и при любезном
содействии вдовы М. А. Осоргина
Т. А. Бакуниной-Осоргиной
(Париж).
•МОСКОВСКИЙ РАБОЧИЙ
1995