Текст
                    Памяти
жителей Ленинградской области,
погибших и замученных
в период немецко-фашистской оккупации,
посвящается эта книга


Скульптура В. И. Бажинова «У сожженного очага»
За блокадным кольцом Сборник воспоминаний жителей Ленинградской области времен германской оккупации 1941-1944 гг. Санкт-Петербург ИПК «Вести» 2010
Автор-составитель благодарит Центральный государственный архив г. Санкт-Петербурга и Ленинградской области, Центральный государственный архив кинофотодокументов СПб., Тосненский краеведческий музей, Центральную научную библиотеку Ленинградской области, библиотеку г. Любани, Музей сельской школы № 1 пос. Ульяновка, Музей сельской школы пос. Красный Бор за предоставленные материалы. Автор-составитель И. А. ИВАНОВА Оформление А. А. Шмелевой Рисунки Е. В. Абрамовой Допечатная подготовка А. Г. Плюсковой Редактор Н. Л. Тушенкова И. А. Иванова И20 За блокадным кольцом. (Воспоминания). - СПб.: ИПК «Вести», 2010. - 640 с: с илл. ISBN 978-5-86153-185-6 В книге собраны воспоминания жителей Ленинградской области и пригородов Ленинграда, а также горожан, застигнутых войной на оккупированной территории. Это рассказы-исповеди о перенесенных страданиях и унижениях, потерях близких и казнях земляков, о голоде, страхе и нищете, о человеческом бесправии и насильственном угоне в германское рабство, о недоверии и репрессиях со стороны властей по возвращении на Родину. Более полувека люди молчали о пережитом, боясь навлечь на себя и своих детей новые неприятности. Но все испытанное ими за четыре военных года и десятилетия спустя представляет огромный пласт трагической истории России, которую мы не вправе забывать. ISBN 978-5-86153-185-6 © Иванова И. А., литературная запись, обработка, составление, 2010 © Шмелева А. А., оформление, 2010
«Но живы навсегда В сокровищнице памяти народной Войной испепеленные года...» А. АХМАТОВА ОТ СОСТАВИТЕЛЯ Должно быть, и о блокаде нашего города мы знаем далеко не все. Но о том, что происходило в годы войны за пределами блокадного кольца — в Пушкине и Павловске, Петергофе и Гатчине, Луге и Тосно, — еще меньше. Уже через две недели после начала войны гитлеровские войска вторглись на территорию Ленинградской области. На месяц их остановили у реки Воронки за Ораниенбаумом, на полтора — под Лугой. После падения Лужского рубежа немцы неудержимой лавиной хлынули к Ленинграду. Железнодорожное сообщение с Ленинградом прервалось, и кое-кто из местных жителей, встревоженных бомбежками и близкой стрельбой, на свой страх и риск, пешком ушел в город. Не имея прописки и продовольственных карточек, эти люди первыми в Ленинграде погибли от голода. А по деревенским улицам потянулись нескончаемые вереницы беженцев из западных и южных районов, гурты скота, разрозненные группы красноармейцев... Солдаты сорок первого года долгое время не могли отделаться от чувства вины перед населением, брошенным на произвол судьбы. «Когда мы отходили, — вспоминал ветеран 11-й дивизии С. X. Павлов, — по обе стороны дороги стояли старики, женщины, дети. Они с грустью и упреком смотрели на нас. А мы, молодые, хоть голодные и измученные, но с оружием, отступали, оставляя их врагу. Было больно и стыдно, очень стыдно смотреть этим людям в глаза». Зачастую войска покидали населенные пункты задолго до появления оккупантов. Жители уходили в леса, а деревни сжигались *. Так в большом красивом селе Финёв Луг близ станции Рогавка из 126 домов уцелело 6. «Свои же и жгли, — говорит 90-летняя жительница Л. Е. Борисова, - чтобы немцам не досталось. Мы в лесу прятались. Немцы с самолетов листовки бросали, приказывали домой возвращаться. А домов-то и нет... Ничего не осталось - ни в руки взять, ни на ноги обуть. Набились в уцелевшие избы, землянки соорудили. Есть нечего - ведь и житницы сгорели...» О том, что будет с людьми, никто не думал. Еще меньше это беспокоило оккупантов. Гитлер планировал колонизировать Россию, заполнить ее германским населением, а с коренными жителями советовал обращаться, «как с краснокожими». И в одночасье, с того самого момента, когда в деревню или город входили, въезжали на своих машинах, велосипедах, мотоциклах завоеватели, у людей рушился привычный мир. Кажется, только вчера праздновали 1 Мая, отправляли детей в пионерские лагеря, сажали картошку и ходили по выходным в кино. И вот уже ничего, ровным счетом ничего не осталось от прежней жизни. Два месяца войны многое изменили в сознании жителей области. Ушли на фронт мужья и братья, исчезли продукты из магазинов, и все понимали, что придется много работать, скудно есть, жить ожиданием и надеждой. Но то, что произошло, не снилось даже в самых страшных снах. Жутко было выйти из дома и увидеть виселицу с повешенным соседом; самоуверенных оккупантов, * 17.11.41 г. за подписью И. В. Сталина и Б. М. Шапошникова вышел приказ № 0428, требующий от каждого армейского командира «разрушать и сжигать населенные пункты в тылу немецких войск на расстоянии 20—60 км в глубину от переднего края и на 20-30 км вправо и влево от дорог. <...> При вынужденном отходе наших частей уводить с собой советское население и обязательно уничтожать все без исключения населенные пункты, чтобы противник не мог их использовать». 5
по-хозяйски распоряжавшихся на улицах — срывавших привычные вывески, вывешивавших безапелляционные приказы: «Явиться в комендатуру для регистрации!», «Не выходить из домов после 17 часов!», «Сообщать о коммунистах и евреях!» Не подчиняться? Но ведь повесят, оставят сиротами детей... И послушно шли регистрироваться, сдавать велосипеды, нашивали на одежду ненавистные желтые звезды... Кое-кто, в надежде найти место под поблекшим солнцем, шел на службу к завоевателям — в управу, полицию, без всякого принуждения доносил на соседей-евреев, коммунистов, сельсоветчиков. Десятерых сестер Смирновых знали в Слудицах очень хорошо: три поколения этой семьи выросли в деревне. Сестры повыходили замуж, нарожали детей — девять от своих, местных мужиков, а последняя, Мария, отыскала себе в Ленинграде еврея-коммуниста, да еще и венгерского. Сразу нашлись доброхоты, просветившие о том новые власти. Комендант — ветеран Первой мировой войны — оказался человечнее односельчан. Вызвал к себе Марию и сказал: «Ваши люди вас выдали. Я ничем не смогу вам помочь. Забирайте детей и уходите!» Никто, кажется, не требовал от колхозника Алексеева из д. Малые Берез- ницы признания, чем занимался до войны его двоюродный брат. А вот, поди ж ты, побежал докладывать в управу, что пребывающий на фронте Василий — бывший сельсоветчик, а жена его и дочки как есть «красныши». Подобное определение удивляло даже немцев, не считавших мобилизованных в Красную Армию преступниками. В войну внешняя лояльность к прежней власти не помешала людям-флюгерам, не имеющим принципов, холуйски служить новому режиму. Работал до войны в Тосненском райисполкоме фининспектор, уважаемый соседями за образованность и рассудительность. Направленный районными властями в партизанский отряд, Ф. пробыл там недолго: отряд распался, и он вернулся домой. А в это время немецкий офицер, вставший у соседей на постой, попросил хозяйку постирать ему белье. Соседка испугалась, пришла за советом к Ф.: «Как быть?» Тот отвечал: «Это опасно, вернутся наши — тебе не поздоровится. Отдай мне белье, я спрячу». Получив узелок, Ф. направился с ним в комендатуру и сказал, что соседи убили офицера и он принес его вещи. Долго не раздумывая, немцы расстреляли соседа. Вернувшийся постоялец застал плачущую жену и, узнав в чем дело, сообщил в комендатуру. Ф. повесили за клевету. Оккупационный режим на подлежащей захвату территории Советского Союза был разработан начальником штаба вооруженных сил Германии Кейте- лем еще в марте 1941 г. Основными средствами режима Кейтель считал массовый террор, лишение населения всех политических прав и получение всевозможного сырья для германской промышленности. Захваченная территория разделялась на военную зону, находившуюся под властью командных инстанций вермахта, и тыловую, относившуюся к министерству по делам восточных областей. Особенно трудно пришлось жителям прифронтовой полосы. «Мы жили, можно сказать, на самой линии фронта, — пишет С. А. Денисова из Киришей. — Кругом свистели пули, рвались снаряды и мины. Было очень страшно. Haш дом сгорел, мы скитались по углам, просили милостыню, искали убитых лошадей, чтобы прокормиться». По всем дорогам, идущим от фронта, брели, спасаясь от бомбежек и обстрелов, неприкаянные жители с детьми и котомками. Немцы сгоняли их в концентрационные лагеря, появившиеся на территории области с осени 1941 года. Тосно, Дивенская, Гатчина, Тайцы... Прекрасные ленинградские пригороды! Но для людей, заключенных за колючую проволоку, голодающих, избиваемых, падающих замертво на непосильной работе, эти места стали адом. 6
Лагерь в Дивенской был устроен в двухэтажном деревянном доме — бывшем пионерском лагере 75-го строительства. Часовые с автоматами у ворот, на вышках по углам двора. Нары в два яруса, смрад, клопы, вши. Вспоминает бывшая узница «Дивенки» А. В. Самуйлова: «По утрам нас выстраивали во дворе. У каждого на груди — фанерка с номером. Комендант по прозвищу Папа Рыжий — толстый верзила с засученными рукавами — свирепо оглядывал невольников. Возле его ног возвышалась куча палок. Высмотрит Рыжий жертву, поманит пальцем и колотит до тех пор, пока с десяток палок не сломает. Избитого унесут в сарай, остальных погонят на работу...» Лагерь на окраине Тосно располагался в бывших совхозных свинарниках. Та же проволока, часовые, нары в холодных бараках. По утрам узники получали пайку хлеба и отправлялись на лесозаготовки. Вечером выдавали по мерке баланды. «Единственным подспорьем была требуха, выбрасываемая с бойни, — вспоминала Е. А. Шитикова. — С риском для жизни мы пробирались под проволокой и приносили отходы в барак». Единственной виной узников этих лагерей была их бездомность. Но и жившим «на воле», в подвалах и сараях людям приходилось несладко. Кормить население оккупированных районов гитлеровское командование не собиралось. Немецкая экономическая инспекция, располагавшаяся во Пскове, санкционировала изъятие продуктов у населения. Командир каждой части, расквартированной в населенном пункте, обязывал старосту сдавать определенное количество хлеба, скота, птицы, картофеля. «Когда пришли немцы, — рассказывает жительница пос. Дружная Горка К. Н. Филиппова, — в доме оставался лишь стакан манки. Скоро есть стало совершенно нечего. Мы с женщинами ходили в деревни за Лугу менять вещи. Последние рубашки продали, ничего не осталось. Даже гребенку с головы я отдала за кусок хлеба...» На всей оккупированной территории была введена обязательная трудовая повинность, к которой привлекались жители с 14 до 65 лет. Население строило и ремонтировало дороги, валило лес и добывало торф для нужд немецкой армии. Работали с раннего утра дотемна, получая за свой труд по 200 граммов суррогатного хлеба и пол-литра баланды. Еще плачевнее было положение военнопленных. В Котлах и Сланцах, Луге и Гатчине, Выре и Лисине мучились и погибали тысячи наших солдат (по данным ЦГА*, в лагерях военнопленных Ленобласти погибли 142953 человека). И как ни трудно приходилось местным жителям, они не могли безучастно смотреть на живые скелеты за проволокой, с мольбой глядевшие на них голодными глазами. Е. К. Корчагина из Тосно вспоминала: «В бывшем овощехранилище вблизи нынешнего пешеходного моста находился лагерь русских военнопленных. Там, за высоким забором из колючей проволоки, содержались до предела истощенные люди. Общаться с ними запрещалось. Но однажды мне все же удалось бросить им хлеб, чему они были несказанно рады. Пришла с работы без хлеба и сказала детям, что отдала его пленным, потому что в лагере у них не осталось ни травинки. Дети со мной согласились». Не меньше чем голод людей мучила неизвестность. Где фронт? Держатся ли Ленинград и Москва? Радио ни у кого нет — приемники отобрали еще в начале войны. Газеты? Они вдруг стали выходить и при немцах. Вот «Правда», совсем как настоящая. Тот же размер, тот же шрифт. Но что это? Вместо привычного «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — фашистский призыв «Бей жидов и коммунистов!». О чем же все-таки пишут? О своих победах, понятно. О том, что взят Орел, Курск, Харьков... Брешут? Вряд ли: докатились же до наших мест, катятся и дальше. Становилось жутко: неужели конец? А как верили они в Красную Армию, в сталинских соколов и ворошиловских стрелков! Но падали в болота подбитые соколы, и не защитили стрелки... * Центральный государственный архив по СПб. и Ленинградской области. 7
И где теперь их Иваны, Михаилы, Григории? Бредут ли еще по пыльным дорогам или глядят в небо мертвыми глазами из придорожных канав? «Матерь Божья, заступница наша, спаси и помилуй!» — молились, как умели, темными ночами в деревнях и поселках. Вспоминали полузабытые молитвы, стояли на коленях перед потускневшими иконами, умоляя сберечь на войне мужа, оставить живыми детей... Вдруг спохватились: «Господи, а ребята-то некрещеные! Поможет ли таким Бог?» Бежали к соседям, допытывались, где отыскать батюшку, как окрестить детей. Готовы были идти к храму за тридевять земель, чтобы помолиться как положено. Оказалось, что за все безбожные послереволюционные годы вера в народе не умерла. Церковь пришла к людям сама. Православные пастыри считали своим долгом помочь страдающему народу. Представитель Московской патриархии в Риге митрополит Сергий (Воскресенский) добился от оккупационных властей разрешения на организацию Псковской православной миссии. Псков стал центром возрождения православия на северо-западе России. Ведь к началу войны во всем обширном крае, от Опочки до Сиверской, существовало лишь несколько полуразрушенных храмов, где служили два-три священника. Митрополит направил в оккупированные районы Ленинградской области 15 священников. Одним из них был протоиерей Алексей Ионов, который свидетельствует об этом так: «К чести нашего духовенства никто не отказался от участия в миссии, от церковной работы в тех местах, где годами не звучало слово Божие, не совершались богослужения, где народ молился лишь про себя, сокровенно. Со стороны немецких властей никаких инструкций специального или специфического характера миссия не получала. Если бы эти инструкции были даны или навязаны, вряд ли наша миссия состоялась бы. Что немцы — зло, никто из нас не сомневался. Ни у кого из нас не было, конечно, никаких симпатий к завоевателям жизненного пространства нашей Родины. Глубокое сострадание и сочувствие к бедствующему народу, нашим братьям по вере и крови — вот что наполняло наши сердца». («Санкт-Петербургские епархиальные ведомости». Выпуск 26—27, 2002 г.) До Новгородской епархии псковские миссионеры не доходили. Здесь, на близкой к фронту территории, возрождение церкви происходило стихийно. Всюду, где сохранились храмы, отрывали доски от заколоченных дверей, всем миром делали ремонт, собирали по домам иконы и церковную утварь. Издаваемая в Словакии газета «Православная Русь» писала в начале 1942 года: «Мы обращаем внимание наших читателей на красоту и высоту подвига простых новгородских обывателей и крестьян, которые во время страшной войны, когда разрушены их жилища, убиты или угнаны их родные, жертвенно трудятся над восстановлением родных святынь. Воистину жив народ наш!» Новгород был взят немцами 19 августа 1941 года. И уже 20-го протоиерей Василий Николаевский возобновил службы в соборе Михаила Архангела. Отец Василий освящал сельские храмы, назначал на приходы священнослужителей, высланных советской властью за 101-й километр от Ленинграда. За два года без всякой поддержки извне на Новгородчине было восстановлено и освящено 79 храмов. Архимандрит Сергий (Андреев), иеромонах Варсонофий (Кузьмин), протоиереи Николай Светлов и Павел Чесноков с разрешения властей начали служить в восстановленных храмах. И зазвучало в них слово Божие, даруя обездоленным людям утешение и надежду. ...Спаси, Господи, люди Твоя И благослови достояние Твое, Победы православным христианам Над супротивные даруя И Твое сохраняя крестом Твоим жительство... 8
Не прибавилось у прихожан хлеба и не уменьшилось работы, но не так страшно стало жить на белом свете и прибавилось уверенности, что прогонят в конце концов супостатов, и вернутся домой мужья, и выживут дети. До сих пор помнят люди отца Дмитрия из с. Видони, собственноручно мастерившего детские гробики и отпевавшего умерших ребят; преподобного Серафима Выриц- кого, истово молившегося за каждого из них; протоиерея Федора Забелина из Гатчины, призывавшего их к вере и терпению, и многих других. Хотя Псковская миссия и не получила от немецкого командования особых инструкций, на местах все выглядело иначе. Жительница деревни Пельгора А. Н. Артемьева вспоминала: «В Пельгоре была прекрасная церковь. Немцы привезли откуда-то православного священника, и все стали ходить в церковь молиться. Приходили и немцы. Когда священник провозглашал «многая Лета Гитлеру», мы должны были креститься. Немцы следили за нами, и мы крестились, про себя моля Бога о нашей победе да чтобы нам выжить». Отношения с партизанами также складывались непросто. Действительно, некоторые руководители партизанских отрядов — партийные и советские работники, воспитанные в духе атеизма, не сразу увидели в священниках потенциальных союзников. Само партизанское движение, планируемое «сверху», претерпело в первые месяцы оккупации много сложностей. К формированию городских отрядов обком ВКП(б) приступил уже в июле 1941 года. Стремительное наступление врага не позволило их в достаточной мере обучить, вооружить и снабдить всем необходимым. Заброшенные на оккупированную территорию, ленинградцы не знали местности и людей, не имели баз снабжения и сведений о противнике и в результате оказались небоеспособными. Партизан И. И. Крутиков вспоминал: «Пушкинский отряд был сформирован в июле 1941 г. 60 бойцов изучали оружие, тренировались в стрельбе из учебных винтовок, выделенных Осовиахимом. Когда фронт приблизился, раздобыли 3 винтовки, 4 охотничьих ружья, 2 ручных пулемета и 1 трофейный автомат. Знаменитые скороходовские ботинки спасовали перед болотами, пришлось прикручивать оторванные подошвы проволокой. Отходили к Ленинграду, по пути вырезали куски телефонного кабеля, закладывали тол и мины. Из немецкого тыла вышли 15 человек. В Ленинграде отряд был расформирован». Отряды, сформированные в районах из местных жителей, имели преимущество в знании конкретной обстановки, но испытывали крайнюю нужду в вооружении, взрывчатке, средствах связи. Особенно трудное положение сложилось вблизи Ленинграда, где концентрация вражеских войск была самой высокой. Более благоприятными для партизанского движения оказались юго-восточные районы области. Здесь, в полосе действий Северо-Западного фронта, уже с осени 1941 года действовали партизанские бригады численностью до 500 человек. Партизаны взрывали мосты, нарушали связь, уничтожали обозы с продовольствием и боеприпасами, нанося значительный ущерб 16-й немецкой армии. Наибольших успехов добилась 2-я бригада под командованием Н. Г. Васильева, имевшая в своем составе много военнослужащих из окруженцев. Партизаны выбили немцев из 400 деревень, освободив южнее Старой Руссы территорию более девяти километров. «В конце ноября 1941 года, — вынужден был признать немецкий историк Эрих Гессе, — обширный район между Ловатью и железнодорожной линией Дно-Новосокольники в тылу 16-й армии был полностью занят партизанами ». Партизанский край - участок прежней жизни в кольце вражеского окружения. Здесь были восстановлены колхозы и сельсоветы, работали школы и больницы, выпускалась газета «Народный мститель», собирались деньги в фонд 9
обороны и продукты в помощь голодающим ленинградцам. Руководило краем командование бригадой. В марте 1942 года из деревни Нивки вышел обоз в 220 подвод с продовольствием для Ленинграда, пересек линию фронта и через Валдай—Боровичи—Тихвин прибыл в осажденный город. Благополучному исходу этого уникального похода способствовало то обстоятельство, что немцам в то время было не до партизан. Все усилия командования группы армий «Север» направлялись на вызволение своих войск, окруженных в районе Демянска. В январе 1942 года состоялось успешное наступление частей Северо-Западного фронта в направлении Крестцы—Зайцеве, в результате которого продвижение врага к востоку было остановлено. Около 100 тысяч солдат 16-й немецкой армии оказались в кольце, получившем название «Демянский котел». Вместе с оккупантами в «котел» попали и местные жители. В. Ф. Лалетина из деревни Стрелицы рассказывала: «Зимой немцы выгнали нас из домов, и три месяца мы скитались по лесам, страдая от голода, холода и нашей артиллерии, посылавшей снаряды в «котел». Как же им разобрать, где фашисты ярые, а где их — стрельцов — дети малые? В апреле в деревне Сорокопенно немцы посадили нас в крытые машины и погнали к Рамушеву, пробивая себе коридор для выхода из «кольца». Мы были живыми заложниками». А в это время севернее озера Ильмень сражалась в окружении 2-я ударная армия Волховского фронта. В ходе зимнего наступления южнее Чудова она заняла район площадью 75 х 40 километров от Волхова до р. Оредеж. Но, истощив свои силы, прорвать блокаду не смогла. Беда заключалась в том, что единственный путь снабжения — четырехкилометровая дорога от деревни Кречно до Мясного Бора — то и дело перекрывался противником. 13 мая последовал приказ на вывод армии из «мешка». Одновременно Военный совет Ленинградского фронта принял решение эвакуировать вместе с армией жителей 45 деревень. По-видимому, в штабе фронта, находившегося внутри блокадного кольца, плохо представляли себе обстановку, сложившуюся в районе Мясного Бора. Ведь ширина разбитого, затопленного весенним половодьем «коридора» не превышала 300-400 метров. Противник постоянно бомбил и обстреливал его. Преодолеть его удавалось лишь единичным пешим солдатам — подносчикам продовольствия и боеприпасов. Но на что могли рассчитывать беспомощные женщины с детьми? Понятно, что они противились такой «эвакуации». И шесть тысяч женщин, детей, стариков оказались в «котле» вместе с армией. Военные не позволяли им разводить костры («демаскируете!»), да и мешками с мукой, сброшенными с самолетов, не спешили делиться. Они ели траву и пили болотную воду, прятались в шалашах и гибли, гибли один за другим... Л. В. Мокеева из Больших Березниц рассказывала: «От обстрелов и бомбежек погибло много солдат и деревенских. Бомбой убило Малашу, Васишу, осколком снаряда — Лену. Первое время какие-то сухарики у нас были, но скоро кончились. Ели кислицу, кору, все, что придется». Немцы, овладев 25 июня мясноборским «котлом», застали в лесу мертвых стариков, истощенных женщин, опухших детей и белые стволы осин с объеденной корой. Фотографии, сделанные в те дни, бывший солдат 291-й немецкой дивизии Георг Гундлах назвал документами ужасов. Ужасным был для нашей страны весь 1942 год. Пал Севастополь, и освободившуюся 11-ю армию Манштейна Гитлер направил под Ленинград для штурма города, намеченного на 14 сентября. Синявинская операция осени 42-го закончилась неудачей для наших войск. Десятки тысяч бойцов остались навечно в синявинских болотах, а селения, по которым прокатились колеса войны — Гайтолово, Тортолово, Вороново, Поречье, — исчезли с лица земли. Их жители пополнили толпы беженцев и новых узников фашистских лагерей. Прекратил свое существование партизанский край, и деревни, составлявшие его, были дотла сожжены карателями. Ужесточились репрессии оккупан- 10
тов против жителей, связанных с партизанами и подпольщиками. Подростков, достигших 16-летнего возраста, насильно мобилизовывали в германскую армию, облачали в немецкие шинели и использовали на подсобных работах (рытье окопов, разгрузке снарядов и т. п.) подальше от дома. Но ход войны уже был переломлен. Заводы, эвакуированные за Урал, начали выпускать достаточное количество военной продукции, и армия уже не испытывала острого недостатка в снарядах и боевой технике. Та же неудачная, не снявшая блокады Синявинская операция сыграла свою роль в потере немцами Сталинграда. Армия Манштейна, предназначавшаяся ранее для боев на Волге, исчерпала свои возможности под Синявином. «Желая одновременно наступать везде, Гитлер не добился успеха нигде», — напишет позже Манштейн в своей книге «Утерянные победы». Замахнувшись на огромную Россию, Гитлер не учел ее размеров и собственных ресурсов, которые оказались не бесконечными. Кавказский фронт, удаленный от баз снабжения на 2600 километров, уже испытывал острую нехватку продовольствия и боеприпасов, а желанная нефть по-прежнему оставалась недоступной. 18 января 1943 года войскам Волховского и Ленинградского фронтов удалось прорвать блокаду Ленинграда. Гитлеровским планам уничтожения великого города был положен конец. Все больше эшелонов с ранеными и гробами отправлялось в Германию с передовой, и это лучше всех листовок убеждало жителей, что освобождение не за горами. Надо только дожить до него! Но как непросто это было сделать... Осенью 1943 года начался поголовный угон населения на запад. Потеряв надежду на захват новых территорий, оккупанты увозили к себе все захваченное в России: уголь и лес, станки и рельсы, людей и лошадей. Целыми деревнями людей загоняли в «телячьи» вагоны, наглухо запирали на все засовы и увозили в неизвестность. Не подчиниться, спрятаться? За уклонение от эвакуации вешали и расстреливали. Но, несмотря на казни, молодежь убегала в леса, уходила в партизаны. Конец 1943 года отмечен массовым притоком населения в партизанские отряды. Поддержанное снизу, это движение сделалось поистине народным и оказывало реальную помощь нашим регулярным частям. Наступил 1944 год. День за днем освобождались разоренные города и села. Они были безлюдны. Черный снег лежал на незасеянных полях, печные трубы сожженных домов одинокими часовыми возвышались над селениями. Те, кто испокон века трудился на этой земле, сажал яблони и строил дома, растил детей и нянчил внуков, были далеко отсюда. Они доили чужих коров и пахали чужую землю на хуторах Прибалтики и Германии. Их временно, как имущество напрокат, сдали батраками в хуторские хозяйства, вносившие за них плату в казну Третьего рейха. Когда же немцев погнали и дальше на запад, они не забыли прихватить с собой и людские «трофеи». Поместив в качестве живого прикрытия на верхних палубах балтийских пароходов, их увозили на заводы Круппа и в шахты Силезии для самой черной, недостойной арийцев, работы. Их ждала беспросветная лагерная жизнь, изнурительный труд за кусок хлеба и миску баланды да плетка надсмотрщика... «Двухъярусные нары, заплесневевшие стены, затхлый запах прелого сена в тощих матрацах, холод и тьма, — вспоминала бывшая узница берлинского лагеря Н. П. Соколова. — Я помню, как мы съежились, попав в эту обстановку. Казалось, что съежились и наши души...» Все знали, что война близится к концу. Но никто из них, угнанных за тридевять земель от родного дома, не знал, удастся ли дожить до Победы и вернуться домой. Немецкие города подвергались жестоким бомбардировкам. Под обломками военных и прочих объектов часто гибли совсем не военные люди. Советские, 11
английские, американские бомбы не разбирали, попадают ли они на остатки гитлеровских войск или в лагеря узников рейха. Последним приходилось уповать только на Бога. В Германии не было для них ни храмов, ни священников. Православные изгнанники шли в лютеранские кирхи, вывешивали в укромных уголках сбереженные иконки и молились своим святым, чтобы сотворили они чудо: сберегли хотя бы детей. Далеко не всем удалось вернуться на Родину. Кто умер от голода и болезней, кто погиб под бомбами, а для кого-то Родина-мать обернулась злой мачехой. Бездетная и трудоспособная молодежь была наречена «спецконтингентом» и, невесть за какие грехи, без суда и следствия отправлена в свои, отечественные лагеря валить лес и добывать золото. «Мы с подругой попали на лесоповал за Петрозаводском, — рассказывала Т. Г. Лебедева. — Работали под конвоем в легких пальтишках и туфельках, мерзли, голодали и, верно, не выжили бы, когда бы не представилась возможность бежать...» Для Ф. А. Лунева и его товарищей — подростков из Ленинградской области, мобилизованных в немецкую армию и обвиненных в измене Родине, — война закончилась только в 1955 году. Тогда, после смерти И. В. Сталина, они попали в число амнистированных. «Хотя когда и в чем я изменил — до сих пор не ведаю», — говорит Федор Александрович. Все сотрудничавшие с немцами (старосты, полицейские — в Ленобласти таких было более 15 тысяч человек) были осуждены на 10—25 лет и отбывали свои сроки в лагерях Крайнего Севера. «В 1944 году органами НКВД по Ленинградской области выявлено 3317 предателей — немецких ставленников (старост, полицейских), а также 1159 человек неблагонадежных, проживавших на оккупированной территории, вышедших из окружения, бывших в плену в Германии, замеченных в антисоветских высказываниях». (Архив ГУВД, д. 113.) А простые репатрианты и бывшие военнопленные направлялись в составе рабочих батальонов в спецлагеря НКВД. Было создано более 100 лагерей, в каждом из которых содержалось от 2 до 15 тысяч человек. В Ленобласти, например, был лагерь № 0137, заключенные которого восстанавливали Кировскую ГЭС, а также лагеря № 0323 и 0326, поставлявшие сюда лес и железобетон. Официально рабочие батальоны существовали до 1948 года, но и после переименования номерных лагерей в стройуправления люди не имели права покидать определенное им место жительства и работы. Неблагонадежными были признаны все, побывавшие в оккупации, а тем более — в фашистском плену. Им запрещалось проживать в 32 городах Советского Союза, учиться в вузах и занимать престижные должности. Александре Федоровой, в 11 лет вернувшейся из концлагеря, директор одной из ленинградских школ сказал: «Мне ТАКИЕ не нужны!» «Такие» не были нужны нигде. Валентина Данильцева сдала вступительные экзамены в Лесотехническую академию на одни пятерки, но документы вернули. «С вашей анкетой (была угнана в Германию) вы можете только работать», — сказал декан. На работу после лагеря устроиться тоже было непросто. Г. П. Федотова скрыла, что в возрасте 5—8 лет три года провела в неволе. В 1988 году (I) обратилась в КГБ за подтверждающими документами. Оттуда позвонили на завод, где Галина Павловна проработала слесарем 30 лет, и с «режимного» предприятия пришлось уйти. Выжившие в фашистской неволе люди все долгие послевоенные десятилетия были изгоями в собственном Отечестве и предпочитали молчать о пережитом. Только теперь, на закате своего земного пути, они рассказывают, какова была на самом деле та великая, далекая война. Она научила их распознавать в людях истинные, не декларированные властью, Добро и Зло, и своими горькими воспоминаниями они делятся с нами. И. А. ИВАНОВА 12
ЛЕНИНГРАДСКАЯ ОБЛАСТЬ Образована 1 августа 1927 г. Имела территорию 83 809 кв. км, водную акваторию (Ладожское и Онежское озера) — 10 067 кв. км. Поселений городского типа — 66, сельского — 2928. Население накануне Великой Отечественной войны составляло 1 млн 258 тыс. чел. На июнь 1941 г. в состав области входило 12 городов и 72 района. ГОРОДА ОБЛАСТНОГО ПОДЧИНЕНИЯ (ИЮНЬ 1941 — ИЮНЬ 1944 гг.) 1. Боровичи 2. Волхов 3. Красногвардейск (с 1944 г. — Гатчина) 4. Луга 5. Новгород 6. Ораниенбаум 7. Псков 8. Сестрорецк 9. Слуцк (с 1944 г. — Павловск) 10. Старая Русса 11. Териоки (с 1944 г. — Зеленогорск) 12. Шлиссельбург (с 1944 г. — Петрокрепость) 5.07.1944 г. образована Новгородская область с городами: Новгород, Боровичи, Старая Русса. В ее состав вошли 27 районов бывшей Ленинградской области. 23.08.1944 г. образована Псковская область. В нее вошли: г. Псков и 17 районов бывшей Ленинградской области. РАЙОНЫ ЛЕНИНГРАДСКОЙ ОБЛАСТИ (ИЮНЬ 1941 — ИЮНЬ 1944 гг.) Батецкий, Белебелковский, Боровичский, Валдайский, Винницкий, Вознесенский, Волотовский, Демянский, Дрегельский, Залучский, Крестецкий, Лычковский, Любытинский, Маловишерский, Молотвицкий, Мошенский, Мстинский, Новгородский, Окуловский, Опочецкий, Питовский, Поддорский, Полавский, Солецкий, Старорусский, Уторгощский, Хвойницкий, Чудовский, Шимский (5.07.1944 г. данные районы отошли к Новгородской области); Гдовский, Дедовичский, Дновский, Карамышевский, Лядский, Новосельский, Островский, Палкинский, Плюсский, Пожревицкий, Полновский, Пор- ховский, Псковский, Серёдкинский, Славковский, Сошихинский, Струго- Красненский (23.08.1944 г. данные районы отошли к Псковской области). Красносельский р-н Красногвардейский р-н (с 1944 г. — Гатчинский) Кингисеппский Мгинский (с 1961 г. — Кировский) Волосовский Киришский Лужский Оредежский Сланцевский (с марта 1941 г. в него входил и Гдовский р-н) Тосненский Осьминский (с 1961 г. входит в Лужский район) Кексгольмский (с 1944 г. — Приозерский) Материалы сборника представлены согласно довоенному административному делению в последовательности оккупации районов германскими войсками. 13
Из акта комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков (1944 г.) по Ленинградской области Расстреляно 6265 чел. • Повешено 876 чел. • Умерло после пыток 23899 чел. • Погибло в/пленных 142953 чел. • Угнано в рабство 253230 чел. ■ В области было 35 концлагерей Сроки оккупации городов и поселков области * 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 г. Остров г. Псков г. Порхов г. Сланцы г. Старая Русса г. Волосово г. Кингисепп г. Новгород пос. Оредеж г. Чудово г. Луга г. Любань г. Слуцк (с 1944 г. — Павловск) г. Тосно пос. Саблино г. Кириши пос. Ям-Ижора пос. Мга г. Выборг г. Териоки (с 1944 г. — г. Зеленогоск) Городок (с 1944 г. — г. Кировск) с. Синявино г. Шлиссельбург (с 1944 г. — г. Петрокрепость) г. Красное Село г. Красногвардейск (с 1944 г. — г. Гатчина) пос. Ропша г. Урицк (пос. Лигово) пос. Володарский г. Пушкин пос. Стрельна г. Петергоф (Петродворец) пос. Большая Вишера г. Малая Вишера пос. Будогощь г. Тихвин 6.07.1941 г. 9.07.1941 г. 10.07.1941 г. 19.07.1941 г. 9.08.1941 г. 12.08.1941 г. 16.08.1941 г. 19.08.1941 г. 19.08.1941 г. 20.08.1941 г. 24.08.1941 г. 25.08.1941 г. 17.09.1941 г. 28.08.1941 г. 28.08.1941 г. 29.08.1941 г. 30.08.1941 г. 30.08.1941 г. 30.08.1941 г. 31.08.1941 г. 7.09.1941 г. 7.09.1941 г. 8.09.1941 г. 12.09.1941 г. 13.09.1941 г. 15.09.1941 г. 16.09.1941 г. 16.09.1941 г. 17.09.1941 г. 21.09.1941 г. 22.09.1941 г. 22.10.1941 г. 23.10.1941 г. 23.10.1941 г. 8.11.1941 г. 21.07.1944 г. 23.07.1944 г. 26.02.1944 г. 2.02.1944 г. 18.02.1944 г. 27.01.1944 г. 1.02.1944 г. 20.01.1944 г. 8.02.1944 г. 29.01.1944 г. 12.02.1944 г. 28.01.1944 г. 24.01.1944 г. 26.01.1944 г. 27.01.1944 г. 4.10.1943 г. 2.08.1942 г. 21.01.1944г. 20.06.1944 г. 10.06.1944 г. 27.01.1943 г. 15.09.1943 г. 18.01.1943 г. 19.01.1944 г. 26.01.1944 г. 19.01.1944 г. 20.01.1944 г. 20.01.1944 г. 24.01.1944 г. 20.01.1944 г. 20.01.1944 г. 16.11.1941 г. 20.01.1941 г. 19.12.1941 г. 9.12.1941 г. * Местожительство авторов указано на момент оккупации городов и поселков Ленинградской области. 14
С. X. ПАВЛОВ, полковник в отставке, в 1941 году — лейтенант, командир батареи 539-го гаубичного артиллерийского полка 11-й стрелковой дивизии ТАК НАЧИНАЛАСЬ ВОЙНА... Родился я в деревне Ицепино Кингисеппского района Ленинградской области. В школу ходил за 11 километров в пос. Сашино, где оставался на целую неделю. В 14-летнем возрасте приехал в Ленинград, работал на Канонерском судоремонтном заводе. В 1932 году по комсомольскому призыву ушел в Красную Армию, стал артиллеристом. В 1939-м мне было присвоено звание лейтенанта. Участвовал в финской войне в качестве командира взвода артиллерийской разведки. После войны наш полк располагался в г. Раквере Эстонской ССР. В апреле 41-го года мы выехали в лагеря в район ст. Йыхви. 20 июня получили неожиданный приказ передислоцироваться в Литву. Началась погрузка в эшелон. Наш дивизион был на конной тяге. Мы грузили в вагоны коновязи, кормушки для лошадей, бревна, доски и т. п. Эшелон шел через Раквере, где в ночь на 22 июня сделал короткую остановку. На станции нас ждали жены. Среди них была и моя Наташа. Она рассказала, что в городе ходят слухи о близком начале войны, и местные эстонцы стали очень плохо относиться к русским, отказываясь продавать продукты. Мы с Наташей ходили по темному перрону, она плакала. Я старался ее успокоить, а сам еле сдерживал слезы. Я тоже думал, что будет война и очень переживал за Наташу и нашу маленькую дочурку. Наташа так молода, не имеет жизненного опыта, как она будет без меня? Что их ожидает? Впереди была неизвестность. Мы не могли даже обменяться адресами, поскольку их не знали... Подали команду: «По ваго-о-о-нам!» Я крепко прижал к себе Наташу, на ходу крикнул: «Поцелуй за меня Валюшку!» — и прыгнул в вагон. Эшелон тронулся. На перроне остались наши плачущие жены. Спустя три часа, на рассвете, начался налет немецкой авиации. Появились первые раненые и убитые — люди и лошади. После бомбежки мы выбросили из вагонов коновязи и стройматериалы, всему личному составу раздали боеприпасы. Только теперь мы поняли, куда и зачем следуем. К назначенному сроку наш дивизион прибыл в район Шауляя. Разгружались на ст. Радвилишки. Так сложилось, что дивизион оказался в отрыве от остальных частей полка и дивизии, не имея никакой связи со штабами. Мы 15
самостоятельно поддерживали огнем отходящие подразделения пограничников. Сведений о нас не было ни в полку, ни в дивизии. Ничего не знали и наши семьи. Много позже я узнал, что на 12-й день войны в Раквере был подан эшелон и семьи удалось вывезти. В пути состав неоднократно бомбили, были жертвы. Страшную картину увидели наши жены на ст. Нарва. Впереди идущий эшелон подвергся массированной бомбежке. На путях лежали окровавленные трупы женщин и детей, разбитые вагоны, кругом — искореженные рельсы, воронки... Мои прибыли в Лугу, но вскоре пришлось покинуть и ее. Война добралась и сюда. Наташа с Валей примкнули к многочисленной толпе беженцев. Пешком и различным попутным транспортом, с большими трудностями и мытарствами, подвергаясь бомбежкам и обстрелам, они все же вырвались из зоны военных действий и попали в село Кинель Куйбышевской области. Почему туда — Наташа и сама не знала. Здесь не было ни родственников, ни знакомых. Моя семья оказалась в положении нищих. Почтовую связь с Наташей мне удалось установить только в ноябре 1941 года через родных, оставшихся в блокированном Ленинграде. А мы с боями отступали... В сентябре вели бои уже юго-западнее Петергофа в районе деревень Марьино, Ольгино, Троицкое. Я своей батареей поддерживал батальон 320-го стрелкового полка. С рассвета дотемна полк отражал атаки немецко-фашистских войск. Противник не жалел снарядов, авиация его свирепствовала, а у нас не хватало боеприпасов, и мы несли очень большие потери как среди личного состава, так и конского. 122-миллиметровую гаубицу часто тащили вместо шести лошадей четыре, а то и две. Были вынуждены брать лошадей у населения, оставляя им расписки и своих раненых лошадей. Самое страшное, самое горькое для солдата любого ранга — это отступление. Когда мы отходили через населенные пункты, по обе стороны дороги стояли наши советские люди — старики, женщины, дети. Они с грустью и упреком смотрели на нас. А мы, молодые, хотя и измученные, и подчас голодные, но с оружием, вынуждены были отходить, оставляя их злейшему врагу. Было мучительно стыдно смотреть этим людям в глаза. Я твердо верил, что мы вернемся и освободим наших людей, нашу землю от оккупантов, что Победа непременно будет за нами, но не думал, что для этого придется воевать долгих четыре года. Я прошел Великую Отечественную войну с самого начала до Дня Победы. Храню в своей памяти множество боевых эпизодов и ситуаций, но картина покидаемых нами мирных жителей на обочинах дорог стоит перед глазами до сих пор и не оставляет меня во сне...
ПОРХОВСКИИ РАЙОН А. П. АБРОСИМОВА (ШЕЛУХИНА), 1931 г. р., жительница г. Порхова ПЕЧАЛЬНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ Мне было 10 лет, когда началась война. Мы с братом жили без матери, с отцом в г. Порхове. Папу взять в армию не успели: почти сразу наш город оказался на линии фронта. Начались бомбежки и обстрелы. Над головами летели снаряды и осколки. Было очень страшно. Жители переселились в наспех вырытые окопы. На 8-й или 10-й день с начала войны в город вошли немцы. Взорвался кинотеатр. Жителей собрали на площади, пытаясь выявить виновников. Начались аресты коммунистов и комсомольцев. Появились виселицы и первые повешенные. По улицам брели под конвоем колонны пленных красноармейцев — оборванных, голодных, раненых. Некоторые падали и умирали прямо на дороге. Всех мужчин, в том числе и нашего отца вместе с нами, согнали в концлагерь, устроенный в военном городке. Потом погрузили в товарные вагоны и повезли в Германию. Не знаю, в какой город привезли, но жили мы в деревянных бараках за колючей проволокой. Разметили всех цветными бирками и велели собрать свои вещи — кто сколько сможет унести. Остальные сожгли в костре. Затем построили рядами посемей- но перед бауэрами, набиравшими себе работников. Нас выбрал некто Паппер, имевший большое хозяйство: 70 голов рогатого скота, сотню свиней, огромный курятник и много гектаров земли, обрабатываемой тракторами. Началась изматывающая работа по 16 часов в сутки. Делать приходилось все: черную работу на кухне, в поле и на сенокосе, ухаживать за свиньями и телятами, доить коров. Помню случай, когда взрослые и брат уехали на тракторе в город Фленс- бург. Вечерняя обрядня легла на меня. Надо было вручную накачать воды на всех рогатых, натаскать сена, накормить свиней и подоить четырех коров. Я так устала, что на последнюю корову у меня уже не хватило сил. Бауэрша на меня наорала, а когда из города вернулся хозяин, рассказала ему. Он дико кричал и несколько раз больно ущипнул за руку. Потом ушел в дом, я решила что за оружием, чтобы убить меня. Спряталась в подвал и долго там сидела, но он больше не вышел. А. П. Абросимова (Шелухина) 2. За блокадным кольцом 17
В другой раз я должна была отправиться в поле на дойку в пять утра, но отец пожалел меня так рано будить. Тогда явился хозяин и снова кричал, приказывая немедленно сесть на велосипед и ехать в поле. Подоив коров и прицепив к велосипеду два больших бидона с молоком, я пустилась в обратный путь. Каталась я еще плохо, зацепилась бидоном за куст, упала и пролила молоко. Думала, что опять накажут, но война уже подходила к концу, и все обошлось. В хозяйстве работали и наши военнопленные. Мы жили с ними очень дружно. Один из них, Аркадий, в свободное время заходил к нам. Он всегда нас утешал, говорил, что война скоро кончится и мы вернемся домой. Аркадий рассказал своей хозяйке, что мне очень тяжело живется. Фрау Нильзен поговорила с Паппером, и я перешла к ней. Конечно, тоже работала с утра до вечера, но отношение было совсем иное, новая хозяйка оказалась доброй женщиной. Увидев, что я совсем плохо одета (все мало, и на ногах только деревянные колодки), она дала мне кое-что из одежды, рубашку и поношенные туфли. Но прожила я у нее недолго. Вскоре через деревню прошли американские танки. За мной приехали папа с братом, и мы отправились на аэродром Эггебек. Оттуда нас повезли в другой населенный пункт, и перевозили с места на место еще не раз. В августе 45-го мы вернулись в сожженный Порхов. Окаймленный горестною тенью, Видит мир, от ярости дрожа, Как с пальбой врываются в селенья Рыцари отмычки и ножа. Трупов исковерканные груды, Города, спаленные дотла... Всюду кровь горячая, и всюду Ржавый след насилия и зла. Враг ведет на смерть перед собою Наших братьев, девушек, детей, И померкло небо голубое От проклятых дьявольских затей. Кровью набухающее море Кажется суровым и седым, Вдовьих слез, насилия и горя Никогда врагу мы не простим. Близок день, когда в глубокой бездне, Не оставив грязного следа, Свастика проклятая исчезнет И земля воскликнет: навсегда! Ю. ИНГЕ, 4.08.1941, Таллин 18
СТРУГО-КРАСНЕНСКИЙ РАЙОН Е. В. АНАНЬЕВА (КОВАЛЕВСКАЯ), 1935 г. р., жительница д. Ягодно НАШЕСТВИЕ НА ЖИЗНЬ* В апреле 1941 года меня, пятилетнюю, отправили на лето с няней Матреной Ивановной, как обычно, на ее родину в псковскую деревню Ягодно, где жила ее младшая сестра Наталья Ивановна с тремя детьми: Петей, Колей и Машей. Там, за Лугой, и застала нас война. Когда родителям стало ясно, что немцев у Пскова не остановят, мама поехала за нами. Подводой мы добрались до станции Струги Красные, но на Ленинград поезда уже не шли. Мы вернулись в деревню. Старший сын тети Наташи, Петя, ушел на войну. Немцы объявились скоро. В нашей лесной маленькой деревне они не стояли, являлись с облавами. Отбирали продукты, скот, ловили шестами с веревками кур. Стало так: мы — женщины, дети, старики — свои и немцы — чужие, с автоматами — враги. Захотят, сядут на завалинку избы, поиграют на губной гармошке; захотят, хохоча постращают, прицеливаясь, а то и выстрелят или уведут насовсем. Перед немцами старались не проявляться — может, не остановят взгляд. В семье очень скоро осознали, что до весны нам вшестером не прокормиться и впроголодь. Было решено: маме со мной пойти по миру; я у мамы одна, мы городские, нас приютят. В дальних от большака деревнях успели кое-что спрятать в лесных ямах. С нами делились и едой, и одеждой. Но везде голод, и подолгу мы нигде не жили. Какая была работа, мама брала на себя. Шила-перешивала из старого новое. Однажды довелось шить тулупы на руках. Нам дали зерна и маленькую новорожденную козочку. Тогда мы отправились в свою деревню. Козочка стала моим дружком. Мы даже спали с нею в обнимку на сене на полу. Махонькая, она всюду бегала со мною рядышком. Была еще зима, но солнце уже растапливало прогалины. Случилось, тетя Наташа, мама и я за чем-то вышли из деревни на дорогу. Вдруг из-за леса вылетел и полетел над дорогой низко-низко небольшой самолет. Мы забежали под единственное на обочине деревце. Самолет пролетел мимо нас над деревней и быстро вернулся, все снижаясь. Вдруг моя козочка выскочила на дорогу и стала что-то щипать в прогалине. Самолет — почти над нами. Тетя Наташа и мама молятся. Я вижу летчика, он смеется. Бухаюсь на колени (мама держит меня за руку) и, плача, молюсь: «Царица Небесная, Матерь Божия, спаси мою козочку». Немец не выстрелил; набрав высоту, самолет скрылся. После в деревне подшучивали, как девочка Женя молилась Богу, и женщины, услышав «Царица Небесная, Матерь Божия, спаси», думали, что я молюсь за нас, и у них появилась надежда на молитву ребенка. * Текст дается в авторской редакции. 19
Всю войну мы жили в неведении: что где происходит, не знали. Не было ни радио, ни электричества, ни писем. Немцы не победили. Это мы понимали по их поведению. Мы жили, семьи, на своей земле. Немцы — не жили; они — войска, они вешали в назидание, грабили, стращали и злодействовали. Старших детей от них прятали: девочек — от насилия, мальчиков — от расстрела как возможных партизан. И все это было. Было и такое. Мотоциклисты внезапно подъехали к избе. Коля, 13-ти лет, не имея времени убежать в лес, юркнул под жерди, еще до войны вдоль избы сложенные для просушки на подпорках. Обыскав избу, хлев, сарай, немцы сели на жерди, закурили. Меня мама отвела подальше, чтобы не выдала глазами. Тетя Наташа все звала их в избу. Но они так и сидели, покачиваясь на жердях, сидели и докурив: день-то был солнечный. Колю не обнаружили. А на Пасху ранним утром в деревню въехал танк. Немцы с канистрами подбегали к избам, обливали стены бензином, поджигали. Люди выскакивали, что-то успевали вынести. Из соседней избы не вышли старики, за них просили, но немцы подперли дверь колом. Скот собирали в стадо. Ко мне подошел немец с автоматом и отогнал козочку. Рядом была копанка, еще подо льдом. Козочка отпрыгнула на лед. Немец — за ней. Изгибаясь, пытался ее схватить, но кроха проскакивала между сапогами и устремлялась ко мне, на голос. И немец, и козочка падали, скользя. «Швейн, швейн», — кричал немец, размахивая автоматом. Мама зажимала мне рот. Я ревела горючими слезами. Лед был уже некрепкий. Боялись, что немец провалится или просто, разозлившись, начнет стрелять. Но он отступился, ушел. Когда подожгли все избы, нас толпой направили по дороге; козочку забрали, больше я ее не видела. Впереди гнали скот; за ним ехал танк; немцы сидели на танке с автоматами наперевес; за танком шли мы. Так двигались до речки. Мост был разобран. Танк остановился. Скот погнали вброд. Нам приказали идти обратно. А мы стояли, не шелохнувшись. Мы боялись, что в спины начнут стрелять. Немцы развернули дуло танка в нашу сторону, выстрелили над головами. Кричали: «Шнель, шнель!!» и хохотали. Мы пошли, сперва пятясь. Поворачивались и шли. Лязгнули гусеницы танка, ...пошел, ...звук удаляется, ...не стреляют. Если меня спросят, что такое война, я расскажу, что перечувствовала, когда мы вошли туда, где только что стояла деревня. На месте изб — черные прямоугольники с огненными языками; запах сгоревшего дерева, зерна, шерсти. Жар. Каждый встал около своего: только что было все, остался лишь запах уничтоженного. И стон... Жить как? Запах — память. Запах войны. Начиналась весна 1942 года. Разбрелись в лес порознь, семьями: так прятались. Сперва спали на земле под натянутой меж стволами простыней. Потом вырыли яму, перекрыли ее деревцами, ветками, накрыли дерном. Две стены сделали с уступами — это лежанки с лапником. С нами жил очень старенький одинокий дедушка; он плел 20 Е. В. Ананьева (Ковалевская) с матерью и няней. Новгород, 1945 г.
лапти. Костер разжигали маленький, чтобы дым не поднимался над лесом. Голод и теснота. И мы с мамой опять пошли по миру, теперь по окопам. Однажды, слякотной осенью, пришли в еще не сожженную деревню Прит. Избы стояли вдоль дороги, шедшей по высокому берегу реки. За рекой — широкая пойма, поле, дальше лес. К задворкам деревни, к огородам, лес подходил вплотную. В крайней избе нас приютили. Там жили тетя Таня с маленьким сыном. Муж ее, дядя Костя, был в партизанах; изредка он наведывался. В лесу за рекой были вырыты окопы, настоящие, с деревянными стенами, полом и полатями; были стол, табуретки и даже одеяла и подушки. Однажды ночью, только вошел в избу дядя Костя, как всегда, с ружьем, послышался за поворотом дороги мотоциклетный стрекот. Нас, детей, мамы быстро перевели через дорогу и велели идти в окопы. В этот момент сверкнул свет фар и лег вдоль дороги. Мы юркнули за стожок. Мамы не успели добежать до избы, немцы уже спрыгивали с мотоцикла. Наших мам поставили к изгороди, один немец навел автомат, другой вбежал в избу. Раздался выстрел. Мы заревели: мы уже видели расстрелы. Шли в окопы и ревели. И в окопе ревели. Открылась дверь — и вошли наши мамы, в слезах, как и мы. Они оплакивали дядю Костю: когда раздался выстрел — и сразу крик: «Партизан!», немец бросился от них в избу, не успев выстрелить. В стороне огорода прострочили автоматные очереди. Теперь мы плакали вчетвером. Вдруг открылась дверь — и вошел дядя Костя, черный, весь в грязи. Он сказал: «Живы!». И мы плакали все от радости. Дядя Костя сказал, что когда увидел, как женщин ставят к изгороди, подбежал к окну, разбил его с треском, выпрыгнул в огород и выстрелил. Немцы — за ним, бьют из автоматов. До леса и в темноте не добежать, и он упал ничком в борозду. Подбежали немцы, перевернули его сапогом и быстро ушли. «Бог спас», — сказал дядя Костя. Та радость была со слезами ужаса пережитого. Скоро в деревню постоем пришли немцы. В нашу крайнюю, у самого леса, избу не встали. Но маму, грамотную, обязали работать в комендатуре. Тогда ночью мы ушли. У нас с мамой ничего не было. Зимой теплой одежды не было. То, что было на нас, в заплатах. На ногах — чуни, а то и лапти; летом — босиком. Не помню, чтобы простужалась. Короста была. Меня мазали дегтем и вертели перед пылающим жаром, все подталкивая к огню. Самым тяжким для меня было — неизбывная без вины виноватость. В детских провинностях обвиняли меня хозяйские дети, взглядами. Не наказывали: не в чем тогда было провиниться всерьез, да и наказывать было нечего: кости да кожа. Но заступиться за меня было невозможно из боязни, что нас прогонят. С горя я убегала прятаться в куст, плакала и в голос молилась, чтобы мне умереть. Такую мама меня нашла — услышала. Мамины объяснения ничего не меняли, я и сама все понимала. Только боль — нестерпимая: от своих, капля сверх, лишняя. Случилось нам оказаться в окопе, вырытом на пепелище. Не знаю, что-то тянуло людей вернуться в свои «деревни». Эта была в нескольких километрах от большака. Дорога в деревню от леса шла лугом, еще вдали спускаясь с пригорка, — и слышно, и видно. Дорогу караулили мальчики. Облавы бывали часто, рано утром. На крик мальчиков: «Немцы!» — все бросались на другую сторону «деревни», в болото. Немцы тоже бежали, спускали собак, строчили из автоматов. Я боялась за маму, она ведь больше меня. И я кричала ей, бегущей за мной: «Мамочка, ниже, быстрей, быстрей». Все успевали забежать подальше 21
и распластаться за кочками. Овчарки кружили у края; видно, не брали след. Немцы в болото не лезли, только обстреливали. Только сейчас, написав эти строки, я поняла, что мама закрывала меня собою. Что мы ели в окопные годы? Помню только траву. Особенно вкусной была лебеда, но на второй окопный год ее находили редко. Не выращивали ничего: нечего было сажать, да и грядки выдали бы нас. В лесу живности не было; речка маленькая, без рыбы. Ели то, что росло в поле, в лесу. И зимой кору ели. Случилось, мама утром не смогла встать, не было сил. Я помчалась на болото, даже не спросясь. Была поздняя осень, я насобирала только горсть уже усыхающей гоноболи (так на Псковщине называют голубику). Мама сразу всю съела. Но почти сразу ей стало хуже. Руки совсем обессилили, затуманилась голова, мама молчала. И я пошла за хозяйкой. Узнав про гоноболь, она сказала: «Гоноболь — пьяная ягода. Пройдет». И правда, немного погодя, мама улыбнулась мне. Отлежалась мама. Как-то в лесу мы с мамой набрели на строение у перекрестка дорог. Строение походило на сарай: без окон, одно большое помещение, но пол был высокий, и было крыльцо. Народу в нем жило много. Спали вповалку на сене. Однажды зимой, уже к ночи, на дороге появились немцы: шли и шли, быстро, не остановились. Не успели мы опомниться, не то что заснуть, как в дверь постучали. Стоит в белом маскхалате, с красной звездочкой на шапке, военный. Спрашивает, куда прошли немцы. Все молчат. Пришедший уверяет, что наш, на звездочку показывает. Все молчат. Увидев маму, спросил: — В Ленинграде жили? — Да, — ответила мама. — Помните, на углу Екатерининского канала и Невского Казанский собор, напротив «Дом Зингера», а дальше Итальянский мостик? — А «Спас на крови», Михайловский сад, павильон Росси? — Помните, помните? Они уже в два голоса спрашивали. Глаза в глаза. И мама показала рукой. Военный сбежал с крыльца, вскочил на коня, и ждавший на дороге отряд помчался, очень большой, в конце его — волокуши. Те немцы, перед нашим отрядом, были последними вояками, которых я видела. Позже были пленные: неприятные, но не опасные. После того события мы пошли в свою деревню. Вскоре приехал на полуторке папа. А в апреле, выхлопотав пропуска в Ленинград, привез нас всех троих домой. Шел 1944 год. Почти три года изо дня в день — перед лицом смерти, с замершей душой. Но среди жизни без унижения себя перед силой нашествия, просто жизни с чистой верой и терпением, жизни на своей, родной земле и с жалением людей. Оказалось, я обрела тогда эту любовь. Ягодно, его люди — и моя родина. P. S. Мы с мамой никогда, ни разу, не говорили о тех годах. Из акта комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков * Струго-Красненский район Д. М. Павлицы сожжена в феврале 1944 г. В д. Подеста в феврале 1944 г. в доме сожжены около 300 жителей. В д. Горка брошен в огонь мужчина. * ЦГА СПб. и Ленинградской области, ф. 942, оп. 1, д. 180. 22
СЛАНЦЕВСКИЙ РАЙОН Н. М. ЦЫГАНОВ, 1926 г. р., житель деревни Заборовье Я ЗАНОВО УЧИЛСЯ СМОТРЕТЬ В ГЛАЗА... В 1941 году я окончил 7 классов 26-й ленинградской школы и вместе с младшими сестрами Женей и Шурой поехал на каникулы к бабушке Ирине Васильевне в деревню Заборовье возле Гдова *. А через 10 дней началась война... Всем колхозом (назывался он «Путь Сталина») решили эвакуироваться. Нагрузили телеги вещами и продуктами и двинулись по большаку на восток. Только далеко отъехать не успели, немцы нагнали. Пришлось возвращаться... Вначале работали по-прежнему — колхозом. Потом землю раздали, и каждый обрабатывал свой участок. Мне было уже 14 лет, я научился и косить, и пахать. В деревне у меня было много друзей-сверстников. Заводилой считался Коля Карпов. Он был постарше других, после педучилища. Вечерами собирались у него, строили планы, как навредить немцам. Однажды Коля сказал: — Приходи, будет интересный разговор! Как стемнело, собрались человек 15 ребят. Младших поставили в караул. Неожиданно из другой комнаты к нам вышел Павел Васильевич Синев — бывший председатель колхоза. Он рассказал, что в районе начал действовать партизанский отряд, и мы можем ему помочь: узнавать на станции о прибытии военных эшелонов и техники, замечать количество немцев в деревнях. С тех пор мы следили за всеми передвижениями на нашем полустанке и в окрестных деревнях и выполняли разные мелкие задания, которые Павел Васильевич передавал нам через Колю. Партизаны подрывали вражеские эшелоны, машины, но мы напрямую с ними не были связаны. Осенью 1943 года поползли слухи об отправке молодежи в Германию. 13 октября Павел Васильевич собрал нас и сказал, что утром наша группа (7 ребят и 8 девушек) должны уйти в лес к партизанам. Бабушка сначала отговаривала меня, а потом собрала вещи и перекрестила: — Ступай! За нас не переживай — девчонок сберегу! Остаток ночи мы с другом Аркашей Ивановым провели у него в сарае. А утром немцы устроили облаву. Кто-то нас выдал: взяли по списку всех семерых. Следующей ночью арестовали и наших девушек. Вместо партизанского отряда мы очутились в гдовской тюрьме. Нашу семерку заперли в маленькой сырой камере с зарешеченным оконцем под потолком и «парашей» в углу. Грязные стены со следами раздавленных клопов от пола до потолка были покрыты надписями и рисунками прежних узников. * С марта 1941 года г. Гдов и Гдовский район вошли в Сланцевский район. 23
Начались допросы. Каждого спрашивали, кто был нашим руководителем и где находится партизанский лагерь. Мы ни в чем не признавались. Женщина- следователь особенно приставала к Роберту Нобелю — эстонцу по национальности. Доказывала ему: — Ты же эстонец! У тебя отец репрессирован! Зачем лезешь туда же? Роберт на это отвечал: — Я вырос рядом с русскими. Советская власть дала мне образование (в 41-м Роберт окончил 10 классов). Если и жили бедно, то как все... По ночам к тюрьме подъезжали машины за приговоренными к расстрелу. Вся тюрьма была заполнена «политическими» — партизанами или людьми с ними связанными. Слышался шум машины, скрежет отпираемых дверей, крики обреченных... Мы — семеро — не знавшие в своей довоенной жизни ничего, кроме парты и книг, молчали, но каждый думал: вот откроется дверь и выкрикнут не чью-то другую, а твою фамилию. И надо будет подниматься и идти... умирать. Это томительное ожидание в течение десяти тюремных ночей было, наверное, страшнее самой смерти. Роберт и Коля Карпов знали немного немецкий и разговорились с ключником — пожилым и незлым немцем. Однажды вечером ключник сказал: ночью вас отправят в порт. Спать мы не ложились и шептались о возможности побега. В полночь раздался рев машин, картавая немецкая речь. По коридору забегал, звеня ключами, ключник. Первыми вывели женщин. Наконец, заскрежетал ключ и в нашей замочной скважине. Дверь отворилась, электрический свет ударил в лицо. Незнакомый унтер в очках выкрикнул, перевирая, семь наших фамилий. Нас повели к выходу, куда вплотную были подогнаны фургоны типа «черного ворона». 10 метров по коридору, и прямо в машину. После недолгого пути машина остановилась. Нам просунули лестницу и велели спускаться вниз. Мы не сразу поняли, что спускаемся на дно баржи. Здесь было уже полно людей. Старики, женщины, молодежь. Баржа отчалила. Вдруг одна женщина, сидевшая у борта, заметила просачивающуюся сквозь расщелину воду. Она закричала, что немцы решили нас утопить. Панику успокоили местные рыбаки, оказавшиеся среди узников: мол, при такой течи наше корыто продержится еще месяц. Мы догадались, что нас везут по Чудскому озеру. Только куда? Вдруг одна девушка запела. Люди подхватили, и песня загремела с нарастающей силой. Стража не препятствовала. От песни потеплело в душе и улетучился страх перед неизвестностью. Потом поднялся ветер, началась качка, и стало не до песен. Утром мы причалили в Тарту, где нас перевели на маленький тесный пароходик и повезли вдоль озера. Был красивый солнечный день, отчего стало особенно обидно за свою судьбу: так глупо влипли, не успев сделать ничего стоящего... К вечеру мы вошли в неширокий пролив и вскоре увидели большой железный мост. Это был Псков. Нас уже ждали: на берегу расставлялись посты из людей, одетых в серые шинели. На шапках и погонах маячила эмблема: череп и кости. Оказалось, это была эстонская полиция СД, действовавшая на стороне немцев. На берег стали выпускать по счету — строго на одну машину. Впечатление было такое, что стража или чересчур дисциплинирована, или просто труслива. Ребята решили, что последнее. Но так или иначе, отсюда было не убежать. 24
Попав в третью машину, мы через полчаса оказались в Моглино, в 10 километрах от города. До войны здесь была погранзастава, сейчас размещалась эстонская часть СД. Пьяные охранники встретили нас бранью и палками. Они кричали: «Курат! Партизан!» — и колотили нас по чему попало. Униженные, мы молча, со злобой, лишь скрежетали зубами и ждали, когда все это кончится. Наконец нас пригнали в бывшую конюшню, наспех приспособленную для людей. Грязный мокрый булыжник вместо пола, огромные баки-параши у входа, вонь, смешанная с табачным дымом, матерящиеся люди на голых нарах. В углу кто-то тоскливо тянул заунывную каторжную песню. Вся эта обстановка действовала тяжелее, чем тюрьма. Там, в камере, были только свои, и мы еще чувствовали близость дома... Мы присели на нижних нарах и подавленно молчали. К горлу подступал комок. Неожиданно к нам подошел парень и протянул горсть мелких, как вишни, вареных картошек. Но нам было не до еды. Мне почему-то вспомнился вдруг отец, отчитывающий за посредственную отметку, и мать, предлагавшая деньги на билет в кино лишь бы съел нелюбимый суп... Эх, где-то вы сейчас? Легли спать вповалку, тесно прижавшись друг к дружке. Потянулись однообразные дни. По утрам полицаи будили криками и руганью. Мы наспех съедали баланду — мучнистую водичку с тухлой костлявой рыбешкой — и отправлялись на работу в Псков разгружать вагоны, таскать дрова. Немного повезло Роберту — он попал на работу в свинарник. Приносил иногда в карманах какую-нибудь еду, ее делили между самыми истощенными. Однажды я заболел: не мог дышать, поднялся жар. Роберт передал эстонцам, что человек умирает. Пришел комендант, я приподнял голову. Он заматерился: — Говорят, умирает, а он... Чуть оправившись, я попробовал убежать с работы, скрывшись под вагоном. Недосчитались, принялись искать, поймали. В лагере избили и через день отправили за побег в концлагерь Саласпилс. Было это 28 декабря 1943 года. Наступило очень трудное время. Уже не было рядом друзей, с которыми за время плена я сроднился больше, чем с братьями. И Саласпилс не шел ни в какое сравнение с моглинским лагерем: это была настоящая фашистская фабрика смерти. Обширная территория за высоким забором с тремя рядами колючей проволоки и смотровыми вышками по углам. В центре двора — три виселицы. Несколько дощатых бараков, в одном — маленькие дети, которых никогда не выпускали на улицу, но оттуда ежедневно выносили умерших. Узники в полосатой одежде с белыми треугольниками на груди. У одних на треугольнике значилась буква «А» —пожизненное заключение, у других «В» —большой срок, у третьих «С» — срок поменьше. На ногах — колодки на деревянной подошве. По утрам узникам выдавали «птенца» — 125 граммов хлеба с опилками и кружку эрзац-кофе. После завтрака изнурительная и бессмысленная работа: копали землю в одном углу двора и таскали ее на носилках в другой угол, на следующий день переносили обратно. Через день выдавали обед — по баночке баланды. От такого рациона узники скоро становились похожими на скелеты и приобретали медленно-экономную походку — «пленский шаг». У многих после еды, минут через сорок, начинались жуткие рези в животе: видно, сжатый желудок, чуть расправившись, требовал пищи еще и еще. Глядя, как я корчусь на нарах, ко мне однажды приполз из другого угла цыган и запричитал: 25
— Какой ты худой! Наверно, скоро умрешь... С тех пор он взял моду повторять это каждый день. Вначале я злился, потом привык и даже ждал его прихода. Но как-то он не пришел — умер сам. За малейшую оплошность следовало наказание — «хинлеген». Узников в течение 5, 10 или 15 минут заставляли вставать, ложиться на землю, передвигаться по-гусиному или прыгать, как лягушка. Я не курил, но однажды поднял окурок — обменять на хлеб. Охранник крикнул: — Пять минут «хинлеген»! Я попробовал объяснить, что не курю. — 10 минут! — выдержал... Саласпилс был своеобразной «школой», где отрабатывались различные способы повешения, один палач-«умелец» изобретал все новые удавки. Бывало, что эсэсовцы где-то гуляют, разойдутся, охота потешиться: в Саласпилс! Перед виселицами накроют столы, фашисты пьют, веселятся и вешают — для потехи. В такой день любого из узников могли схватить и потащить к виселице без суда и следствия. У детей и подростков брали кровь для немецких госпиталей. Приведут в медпункт, накроют коричневым покрывалом, уколют. После не встать — отнесут в барак. У меня кровь брали трижды. Зимой в лагере начался тиф. Люди умирали каждый день. Трупы заворачивали в рогожу, и узники несли их «дорогой смерти» к яме-могиле, посыпанной хлоркой. В Саласпилсе я пробыл с 28 декабря 1943 по 5 апреля 1944 года. Считаю, что мне очень повезло: многие не выдерживали и месяца... В апреле оставшихся в живых погрузили в товарные вагоны с решетками и повезли на запад. В щели вагонов мы видели зеленеющие поля, работающих крестьян. Сделав из проволоки крюк, пытались из окна отодвинуть засов — не получилось. Стали сверлить железкой пол — никак, доски очень толстые... Путь длился 7 дней. По дороге некоторые узники умерли, но вагон не открывали, так мы и ехали с трупами. Выгрузили нас во Франции, недалеко от города Леман. Было тепло, цвели яблони. А мы одеты — кто в чем. Я, например, в своем прожженном полушубке и буденовке. На станции работали негры-военнопленные. Увидев нас, стали кидать еду. Но мы были настолько обессилены, что, если хлеб падал далеко, бежать за ним не могли. Утром всех отвели в лагерь — глухой дом с замкнутым двором. Французы нас заметили и начали кидать в окна продукты. Одна красивая девочка лет пятнадцати бросила зубной порошок и две щетки. Мы недоуменно переглянулись, а она серьезно так показывает пальчиком, как чистить зубы... Через пару дней нас повезли машинами на шахты Эльзас-Лотарингии. На всех перекрестках, где машины замедляли ход, стояли французы, ободряюще улыбались нам и кидали батоны. Привезли в Болинген. Здесь фирма «Брант» восстанавливала оборонительные сооружения линии Мажино, где работали немцы и французы. Пленных определили на подсобные работы. Я попал в 218-й бункер подручным к худощавому электромонтеру Роберту. Он часто тыкал себя отверткой в грудь и повторял по-французски: «Больной». Я подносил Роберту лестницу, подавал инструменты. Когда ему приносили обед, он всегда половину отдавал мне. Осенью 44-го участились налеты американской авиации, и нас перевезли в Германию, в окрестности порта Киль — разбирать завалы после бомбежек. 26
Жили мы в 7 километрах от Киля — в деревне Киршенбах. И вот что удивительно: сколько ни бомбили вокруг, эта деревня, словно какое-то заколдованное место, оставалась целой. Фронт приближался, и в феврале сорок пятого нас погнали на Кобленц. В оцеплении мы заметили брешь, и несколько человек убежало. Скрывались по деревням. Местные жители пускали нас в сараи, приносили еду. В деревне Ми- хельбах повстречались с украинцами, угнанными с Родины. Они обрадовались нам как родным. Плачут, обнимают... И вдруг мы увидели глашатая, который бил в колотушку. — Не бойтесь, — успокоили женщины, — он говорит жителям: «К нам в деревню пришли обездоленные русские, кто может, помогите им!» Поселили нас в хлебопекарне, к которой один за другим потянулись крестьяне с едой в узелках. Больше уж мы не голодали. 14 марта услышали на дороге шум машин. Выбежали и увидели поток машин с белыми звездами, много негров. Наступали американцы. Мы устроили пляс прямо на дороге, машины нас объезжали — военные понимали нашу радость. И вот наступил день в сентябре 45-го, когда я поднимался к себе домой по знакомой лестнице на Суворовском проспекте в Ленинграде. Сестренки, увидев меня, обомлели, а мама долго не могла остановить рыданий — она уже не чаяла увидеть меня живым. Не сразу привык я к нормальной жизни. Даже лечь в чистую постель не решался. Казалось, что это не для меня, и невольно оглядывал комнату в поисках охапки соломы где-нибудь в углу. Труднее всего было заставить себя смотреть людям в глаза: в лагере такое всегда кончалось скверно. Мама, наверное, с год приучала меня не отводить взгляда от человеческих лиц, ведь добрых-то людей все-таки больше... Н. Д. ИСАКОВА (ПАНОВА), 1926 г. р., жительница деревни Подкино ПОМНЮ НЕ ТОЛЬКО ПЛОХОЕ... Родилась я в 1926 году в Ленинграде. Мама заболела туберкулезом, и в 30-х годах мы переехали на родину отца в деревню Подкино, в двух километрах от Сланцев, неподалеку от эстонской границы. Деревня была небольшая, всего 18 дворов. Папа и дядя работали в Сланцах. В 37-м за неосторожные разговоры их арестовали. Заставили подписать признания в контрреволюционном заговоре. Дядя наотрез отказался и по постановлению «тройки» его расстреляли. Папа подписал, и его осудили на 10 лет. Жили мы в старом дедовом доме. Мама работала в колхозе, получая по 3 копейки за трудодень. Был огород, корова. Жили как все. Когда началась война, мы собирались эвакуироваться. Однако попасть на поезд могли только рабочие, колхозники должны были уезжать на лошадях. Мы поехали, но вынуждены были вернуться. Фронт неумолимо приближался. Захватив с собой скот, все ушли в лес. Уже организовались партизанские отряды. С продовольствием было неважно, и нашу корову забрали на мясо, дав расписку, что вернут после войны. 27
В деревню вступили немцы. В лес они заходить боялись, но повсюду расклеили плакаты: «Все выходите, иначе будете расстреляны!» Пришлось возвращаться домой. Старостой стал Григорий Злотный, нехороший человек. Стремясь выслужиться перед новыми хозяевами, доносил на каждого замеченного в нелояльном к новой власти поступке. На окраине деревни жил вдовец дядя Коля Кудрявцев с двумя детьми и стариками-родителями. Староста заметил, что он возил партизанам продукты, и сообщил в полицию. В Подкино прислали отряд карателей. Дядю Колю вывели из дома, привязали к дереву и расстреляли на глазах односельчан. Дом забросали гранатами. Дети с бабушкой и дедушкой едва выскочили. Труп дяди Коли не разрешали хоронить три дня и неоднократно фотографировали. Десятилетнего сына дяди Коли тоже арестовали и долго пытали, добиваясь признания, где находятся партизаны. Мальчик не выдержал пыток и выдал местонахождение отряда. В мае 42-го года немцы собрали молодежь со всей округи, привели в Сланцы и погрузили в эшелон. Когда поезд тронулся, за ним долго бежали наши мамы, громко рыдая и махая нам руками. Оторванные от своих родных, мы очень горевали. Даже песню сочинили грустную-прегрустную. Были в ней и такие слова: Раньше ели сладости, Сахар и изюм, Будем кушать гвоздики И шурум-бурум... Привезли нас в Гамбург и распределили по заводам. Мы, шесть девочек из одной деревни, попали на электромоторный завод Ханса Штиля. Каждой присвоили рабочий номер и выдали тряпочки со знаком «ost», которые велели пришить к одежде. Мой номер был «ost-б». Такой же номер значился и на моих нарах в бараке. Жили мы на территории завода в двух бараках: 100 русских и 100 украинцев. На работу ходили свободно, но выходить за ограду не разрешалось. Одна девочка пыталась передать на волю письмо домой, но была замечена полицейским и сдана в гестапо. Надзирателем в нашем бараке был немец по имени Юзеф. Добрый и хороший человек, он после контузии на фронте был отправлен в тыл. Ежедневно в 6 утра он будил нас. Вставать нам не хотелось, Юзефа мы не боялись и капризничали. В 7 утра мы приступали к работе. На станках наматывали на шпульки тонкую проволоку. Вместе с нами работали и немецкие женщины. Они трудились старательно, чему учили и нас: — Работайте медленно, но хорошо! Они получали за свой труд зарплату, мы же были бесплатной рабочей силой, и если кто-то отлынивал от работы, то попадал на сутки в карцер — узкий, как шкаф, бункер, где можно было только стоять. В полдень полагался получасовой перерыв на обед. У нас не было никакой еды, и мы просто отдыхали, сложив на коленях руки и стараясь не смотреть на работниц-немок, разворачивающих свои завтраки. Но они всегда делились с нами, хотя сами жили небогато и продукты получали по карточкам. Наверное, если бы не помощь этих женщин, мы бы не выдержали и погибли от недоедания. 28
Кормили нас только раз в день, после работы. Обычно давали порцию шпината и 200 граммов хлеба- эрзаца. Раз в неделю мы получали кусочек маргарина или ливерной колбасы. Начальником лагеря был 45-летний Herr Ботби. Он жалел нас и по очереди посылал в немецкую столовую чистить картошку. Очистки мы приносили в барак и поджаривали на печке. В бараке поддерживалась чистота. По две женщины постоянно освобождались от работы на заводе, чтобы следить за порядком. У нас было постельное белье, мы имели возможность принять душ и выстирать свои вещи. Одежда, в которой мы приехали, пришла в негодность, и немки, работавшие на заводе, приносили нам то платье, то туфли. В лагере нам выдали грубые ботинки на толстой подошве, тяжелые и неудобные; и мы были рады получить в подарок хоть и не новые, но настоящие женские туфли. Летом Herr Ботби посылал нас по воскресеньям к бауэрам убирать горох и другие овощи. Как правило, хозяева хорошо кормили, и это облегчало нашу полуголодную жизнь. Если кто-либо из нас заболевал, начальник лагеря приглашал русского врача из лагеря военнопленных. Ходили при необходимости и к дантисту. Высшее начальство, по-видимому, сочло, что Herr Ботби слишком хорошо к нам относится, и его уволили. Мы очень жалели. Гамбург бомбили все чаще, и в лагере организовали команду для тушения зажигалок. В команде было 9 человек. Руководила нами надзирательница фрау Гросс. Она относилась к нам по-доброму. У меня сохранилась фотография, на которой снята наша команда и фрау Гросс со своим маленьким сыном. Не знаю, каким образом, но англичане, кроме бомб, сбрасывали с воздуха и продуктовые карточки. Меня познакомили с русским рабочим из мужского лагеря. Он выкупал по этим карточкам хлеб и передавал его нам через забор. Юзеф знал об этом, но, заметив за оградой русского, уходил, и я брала хлеб. Пришла весна 1945 года. Бомбежки стали чуть ли не ежедневными. Многие жители Гамбурга остались без крова, и на улицах были развернуты походные кухни. Нас охраняли уже не так строго, как прежде, и мы стремились убежать из лагеря и тоже встать в очередь за супом. Немцы обычно не возражали. Но однажды, когда мы, три девочки, поели и возвращались в лагерь, нас заметили из своей машины эсэсовцы. Нацелив на нас револьверы, они приказали нам бежать за движущейся машиной, грозя пристрелить, если мы отстанем. Мы бежали изо всех сил. Обошлось... 5 мая Гамбург без боя был сдан англичанам. Вскоре на Эльбе нас передали советским войскам. Нас поместили в фильтрационный лагерь в Вейнмархе. 29 Н. Д. Исакова (4-я слева). 1-я слева — фрау Гросс, руководительница группы П130, Германия, 1945 г.
В Бухенвальде мы с ужасом увидели печи крематория. Там же встретили и девочку, пострадавшую в самом начале нашего пребывания в Германии из-за того злополучного письма. Она была очень слаба и не могла ходить. Мы плакали, глядя на нее, а она успокаивала: — Девчоночки, не переживайте — скоро все будем жить... (Сама она прожила на свободе всего несколько дней, дождалась своих и умерла.) Мы все торопились домой, но нас, трех девушек из Сланцев, уговорили поработать в госпитале, где лечились наши раненые. Двоих послали на кухню, а я помогала медсестрам. Относились к нам и кормили очень хорошо. Я была невысокой и выглядела младше своих лет. Повар в шутку прозвал меня «полжены» и часто приглашал обедать: — Полжены, ну-ка зайди на кухню! Только осенью мы возвратились в Сланцы. Мама оказалась жива-здорова. Всю войну она провела в партизанском отряде: готовила, стирала. Мы очень обрадовались друг другу. А в 47-м, отсидев 10 лет в сталинских лагерях, к нам вернулся отец. Он был совсем больной и прожил недолго. Я продолжила прерванную войной учебу, закончила педучилище и много лет проработала в школе. Вышла замуж. Муж был директором школы в Любани. Недавно я узнала, что фирма «Still» существует в Германии до сих пор. Я написала в адрес фирмы письмо и получила любезный ответ дирекции. Оказывается, фирма впервые получила письмо от восточной рабочей военных лет. А одна из служащих завода, где довелось трудиться и мне, прислала трогательную посылку с консервами. Я благодарна ей не столько за вкусные вещи, сколько за понимание того, что русские, насильно угнанные фашистами на чужбину, помнят не только причиненное им зло, но и доброту простых немецких людей.
КАРАМЫШЕВСКИЙ РАЙОН Е. В. ВАСИЛЬЕВА, 1936 г. р., жительница деревни Сорокине И ВСЕ-ТАКИ МЫ ОСТАЛИСЬ ЖИВЫ! Я с родителями и 11-летней сестрой жила в Ленинграде, но в июне 41-го года папа привез нас на лето к бабушке и дедушке в деревню Сорокино на Псковщине. Папа провел с нами отпуск и вернулся в город. Перед отъездом сказал маме: — Женя, будет война... И, действительно, через несколько дней началась война. Мне было только пять лет, и я не знала, что это такое, но тревога взрослых передавалась и детям. Вскоре появились немцы, но в Сорокино не остановились, жили в соседних деревнях. Зато начались страшные бомбежки, стрельба на железной дороге. Над крышами проносились трассирующие пули, от ракет было светло, как днем. Мы с сестрой дрожали от страха и забирались с головой под одеяло. Через деревню проходили отставшие красноармейцы. Их кормили, с риском для жизни устраивали на ночлег, и они шли дальше. Потом фронт отошел к Ленинграду. О ходе боев в деревне ничего не знали. Немцы хвастались, что уже взяли Москву и Ленинград. В декабре наша бабушка умерла от водянки. У деда были картошка и грибы, так что мы дожили до 1943 года. Доносились слухи о расстрелах и пожарах, о карательных отрядах, поджигающих деревни. В октябре дошла очередь и до нас. Однажды к нам в дом вошел человек в немецкой форме и сказал: — Аллес! — И махнул рукой на выход. А сам бросил за печку горящую паклю. Мы с подругой в это время играли в куклы. Выбежали из дома в чем были. До сих пор эти куклы, сидящие на окне, стоят у меня перед глазами. Всех жителей из деревни выгнали на дорогу. Мы с сестрой шли под дождем в ветхой одежде, рваной обуви. По дороге встретили маму. Ночевать нас загнали в чужую деревню. Больных и немощных немцы расстреляли. Ночью мы убежали в Сорокино. Дедушка спрятался в окопе, успел спасти сколько-то муки. Вскоре он умер от сердечного приступа. Мы пошли скитаться по деревням, ночуя где придется. Какое-то время жили во Пскове, в подвале. Пропитание добывали в окрестных деревнях. К счастью, люди были отзывчивые, помогали друг другу. В декабре 1943 года мы возвращались в Псков по замерзшей реке. Меня мама везла на санках. На берегу стоял немец с винтовкой. Увидев нас, скомандовал: — Комм! 31
Мы попали в облаву. Множество немцев с собаками сгоняли людей к станции. Убежать было невозможно. Толпу затолкали в товарные вагоны и задвинули двери. Помню, как все завыли, думая, что сейчас повезут расстреливать или пустят под откос. Привезли в Литву, в город Алитус. Ночевали в бараке, на крыше которого был установлен пулемет. Так и объявили: — Живыми отсюда не уйдете! Наутро всех построили для сортировки. Опять повезли — неизвестно куда. Везли долго. Ели мы только то, что у кого с собой было. На остановках оправлялись прямо возле вагонов, и мужчины, и женщины. Привезли в город Фоллен-Постель. Поместили в очень грязные бараки, кишевшие насекомыми. Начались болезни, особенно среди детей. Запомнился мальчик Боря — наш сосед по нарам, веселый шалун, он заболел и умер. Гоняли в холодный душ, где мы стояли в очереди, раздетые донага, и простужались. Кормили пустой баландой с малюсеньким кусочком хлеба. Рядом с нашими бараками был лагерь военнопленных. В полосатых куртках, опухшие и страшные, они протягивали из-за проволоки руки и молили о подаянии. Мы делились с ними своими крохами. Наконец, нас посадили в грузовики и куда-то повезли. Из машин мы видели большое кладбище за лагерем, где остались наши люди. Мы сами находились в полузабытьи, едва живые. Зимой, наверное в январе 44-го года, нас привезли в Ганновер, в лагерь для семейных, где мы пробыли до конца войны. Здесь содержались только восточные рабочие: русские, украинцы, белорусы. Жили в бараке, огороженном глухой стеной с колючей проволокой поверху. Длинный коридор делил его на две части. В коридор выходили двери комнат. В нашей комнате с двухэтажными нарами жило 30 человек. Спали на соломе, укрываясь своими тряпками. Взрослые работали на военных заводах Макса Мюллера. Уходили рано утром, возвращались поздним вечером. Вместе с мамой работала и моя 14-летняя сестра. Кормили одной вареной брюквой. Мама опухла от голода, мы с сестрой были как скелеты. Сейчас люди стесняются даже произнести слово «вши». А тогда для нас это была обычная среда обитания, так как мы почти не мылись и спали, не раздеваясь. Вши были всюду: в голове, в одежде, в постели. Кожа у нас была расчесана до крови. Начальника лагеря звали господин Краузе. Время от времени он собирал всех и произносил длинные речи. Высокий, подтянутый, он хорошо говорил по- русски: в Первую мировую войну был у нас в плену. Когда он в хорошем штатском костюме и начищенных ботинках стоял перед нами, оборванными доходягами, и с пафосом изрекал профашистские речи, то раскачивался взад-вперед, с каблука на носок. Он ударял себя в грудь и кричал: — Да, я — фашист, а вы все — большевики! У входа всегда сидел вахман, очень злой человек. Однажды он избил двух мужчин из другого лагеря, которые мылись в прачечной, стегая их проволокой по голым телам. В другой раз у меня на глазах избил в проходной маму, я очень кричала. Ганновер постоянно бомбила американская авиация. Вахман шел по коридору, дубасил в двери и орал: — Ауфштейн! Алярм! («Вставайте, тревога!») 32
Мы хватали свои заплечные мешки с жалкими пожитками и бежали, сбивая друг друга, в убежище. Я всегда держалась за мамин мешок и бежала сзади. Особенно страшно было ночью, в темноте. Мама уже плохо понимала, куда идти и как потом выбраться. Убежище находилось далеко от лагеря на берегу канала, в подвале большого здания, которое называли «Гифельт». Там хранились запасные части для самолетов. В это здание целились специально. Кругом стоял вой самолетов, визг бомб, грохот разрывов. Было несколько попаданий, но не в наше крыло. Подвал был забит людьми. Они лезли от страха под нары, кричали, плакали и... молились. Может быть, молитвы и спасли нас от смерти. Особенно жуткий налет был перед вступлением в город американцев. Бомбили беспрерывно в течение двух часов. Это был кромешный ад, в котором погибло много людей. Ганновер был превращен в руины. Мама говорила, что на работе их предупредили: — Придут господа американцы, но для вас ничего не изменится! В апреле 1945 года в Ганновер вошли американские войска. Узники бросились через мост им навстречу с криками: — Ура! Мы освобождены! Стояла прекрасная, теплая весна. Три дня были открыты все продовольственные склады и каждый мог брать все, что хотел. Я помню шоколад, который ела тогда первый раз в жизни. Открыли хорошую столовую, голода больше не было. Мы свободно гуляли по окрестностям и пели советские песни: «Катюшу», «Ой, вы кони, вы кони стальные»... С нами общались люди из других лагерей — клейменные, со следами пыток, некоторые совсем безумные, навечно запуганные. Мы с нетерпением ждали конца войны. Наконец в мае объявили, что Германия подписала акт о капитуляции. Те чувства, которые мы тогда испытывали, выражены в песне: Помнит Вена, помнят Альпы и Дунай Тот цветущий и поющий, яркий май. В танце венцев, в вихре вальса, сквозь года, Помнит сердце, не забудет никогда! Нам ничего не было нужно, лишь бы вернуться домой. Мы остались живы, судьба вручила нам этот бесценный подарок. В городе Гарденлегене нас передали англичанам, а спустя какое-то время — Красной Армии в местечке Танге-Мюнде на Эльбе. Свои встретили нас не лучшим образом, если не сказать — враждебно. Хлеб все же давали. Спасибо, что хоть вернули домой. Ехали долго, в переполненных вагонах, по разоренной земле. Привезли туда, откуда увозили — в Псковскую область. Встретились с родственниками, жившими в землянках, узнали, что папа жив и всюду ищет нас. Это было настоящее счастье! 3. За блокадным кольцом
ЗАЛУЧСКИЙ РАЙОН Л. М. КОРНИЛОВА (БАЛЯБИНА) 1938 г. р., жительница д. Ст. Перёсса Рахлицкого с/с Залучского района ЖИЗНЬ НАЧИНАЛАСЬ С ВОЙНЫ До войны наша семья жила в красивой лесной деревне в 76 дворов на берегу Ловати. В старину через наши края проходил знаменитый путь «из варягов в греки». По Ловати все деревни располагались неподалеку друг от друга и стояли на государственных землях. При советской власти в каждой деревне был свой колхоз: у нас «Знамя», в соседней деревне — «Вперед!». Родители Михаил Николаевич и Александра Осиповна, как и все, работали в колхозе. Нас, детей, было пятеро, но старший брат еще до войны умер от воспаления легких. Папа был инвалидом с искалеченной правой рукой, попавшей в льномялку, и в армию его не взяли. Первые мои воспоминания связаны с бомбежками. Как все гремело и грохотало, как прятались в погребе. Бабушка Александра — мамина мама — жила в 7 километрах от нас, и в ее дом попала бомба. Она в этот момент была в огороде и уцелела, перешла жить к нам. Мы переселились в окопы, но скоро и там стало жить невозможно: бомбили и наши, и, немцы. Запомнились первые немцы. Зашли в дом, а тут запел петух. Они обрадовались: — Матка, курка! — но ничего не взяли. Вставший на постой немец был не злой: угощал конфетами, показывал фотографии троих своих детей: — Meine Kinder! В лесу появились партизаны. Папин брат Николай Николаевич (как мне потом рассказывали) был командиром отряда. Кто-то их выдал. В доносе подозревали сына умершего священника Серафима Викторова. Партизаны пришли его казнить, но не застали и вместо него расстреляли матушку. Всех удивило, что в нее стреляют, а она стоит, прислонившись к крыльцу. Один из партизан подошел и толкнул ее, мертвую. Только тогда она упала. Моя мама была верующей, ходила в церковь и пела на клиросе. Она попросила: —Дайте хоть похоронить по-человечески... Партизаны разрешили, и люди похоронили ее на нашем кладбище. А Серафима после войны видели в Лиепае. Наш председатель колхоза Н. М. Большаков, поехав в 1953-м или 54-м году на курорт, встретил его на улице и окликнул: — Эй, земляк! Тот не ответил. Большаков назвал его по имени и остановил: — Как живешь? 34
Серафим отвечал: — Ниже травы, тише воды. Придется, видно, за дальние моря уплывать... Год и четыре месяца мы жили под немцами. Фронт был близко. Наши бомбили, стремясь разрушить мосты через Ловать. Многие дома были разрушены, немцы разбирали их по бревнышку и гатили дороги. До Залучья (25 км от нас) построили хорошую дорогу, мы долго ею пользовались. Потом снова начались бои, и мы ушли в лес. Там был большой сарай с сеном, это нас спасло. Но все равно было холодно и голодно, и я сильно заболела. Все думали, что я уже умираю. Женщины нагрели воды, обмыли теплой водой, и я ожила. Они удивились: — Девочка-то, оказывается, живая! В ноябре 42-го пришли наши. По узкоколейке нас вывезли из прифронтовой полосы и эвакуировали на восток. Везли через Киров, реку переплывали на пароходе. Определили на жительство в Карателевский район Омской области. Кругом лес, вековая тайга. В селе — одни вдовы с детьми. Папа был едва ли не единственным мужчиной, работал животноводом и ветеринаром. Дети, оставшиеся без отцов, дразнили меня: — Папа мой! Я доказывала: — Нет, мой! Тогда одна девочка, Галя-сибирячка, даже ударила меня молотком по голове. В 1944 году мы вернулись в Ст. Перёссу, где уцелело всего 10 домов. С нами приехали Кузьмины, Степановы. Муж моей крестной Алексей Степанов, Герой Советского Союза, погиб на фронте. Большаковы приехали после нас. Их дом сохранился. Нила Михайловича Большакова — члена партии — назначили председателем колхоза, и он этим пользовался для собственного благополучия. Многие жили в землянках. Кругом все было заминировано, ходили по красным флажкам. Копают огород — вдруг взрыв. Так у себя в огороде погибла 23-летняя учительница Галина Ивановна. Работали минеры, собирали боеприпасы и взрывали за деревней. У нас тогда вылетали стекла. В деревне одни вдовы и дети. У тети Сони шестеро, у тети Кати Богачевой — пятеро, да и у остальных не меньше. Трудоспособных мужчин всего двое: Большаков да наш папа. Папа пахал на лошадке-монголке, женщины, голодные, босые боронили на быках. Сеяли рожь, ячмень, овес, горох, позже лен. Ели что придется. Помню «ландарики» — лепешки из черной картошки с щавелевой «крупой» (созревшими семенами щавеля). Однажды весной, когда уже вскрылась река, мы с тетей Олей Соколовой перешли по льдинам на тот берег копать старую картошку. Начался ледоход, река вышла из берегов, мы едва спаслись. От голода женщины ходили собирать колоски на колхозных полях. Пятерых за это арестовали, в том числе и нашу маму. Тете Саше Филатовой, у которой муж и сын погибли на фронте, дали 8 лет. Через 4 года, правда, выпустили. Мама в тюрьме тяжело заболела желтухой и ее «списали» — отправили умирать домой: А папа ни за что не хотел вступать в партию, и его исключили из колхоза. Мы голодали, а соседи Большаковы ели булки из крупчатки. Однажды я нашла под скамейкой возле их дома кусок недоеденной булки и подняла. Папа увидел и впервые в жизни меня побил. Сам плачет, бьет и приговаривает: 35
— Никогда не смей у них ничего брать! Говорили, что у них в роду заразные болезни. Дедку их дразнили «гнилой макушкой». Сам Большаков умер в 44 года от скоротечной чахотки. Деревенские его не жалели: все помнили, как он измывался над тетей Катей Богачевои с пятью детьми, как присваивал себе посылки, приходившие из Германии для многодетных семей: рулоны ткани, детские платьица. Люди говорили: — Кол ему осиновый надо вбить в могилу: Хлеба не давали вовсе. Папа раздобыл овес, мама испекла хлеб, дала тете Соне (муж у нее погиб на фронте, осталось шестеро детей). Тетя Соня не удержалась, поела горячего мякиша с брусникой и умерла от заворота кишок. В какой-то мере спасала рыба. Всю войну на Ловати шли бои, на дне осталось много трупов. Язи так разъедались на них, что вырастали с лосося. Мальчишки добывали тол из снарядов, глушили рыбу. Однажды мы с девчонками купались, а ребята развели на берегу костер. В огне взорвалась граната-«лимонка». Петеньку ранило в живот, Колю в ногу, Серафима в таз, а мы спрятались в воде, и нас только засыпало пеплом и щепками. Директором нашей школы-семилетки была Надежда Владимировна, воевавшая на фронте снайпером. Она ходила на охоту и однажды застрелила медведя. Мы все тогда поели медвежатины. Следующий директор Алексей Федорович, учитель немецкого языка, вырастил при школе сад, мы ухаживали за ним. У нас росли яблони, разные деревья. До сих пор сохранились аллеи — кленовая, ясеневая... После окончания семилетки я три года ходила в школу за 25 км в Залучье, потом прописалась у папиного двоюродного брата в Любани и ездила в Ленинград учиться на крановщицу электромостового крана на завод «Металлострой» (позже он назывался заводом турбинных лопаток), где и работала после учебы. До войны в Любани жила и папина младшая сестра тетя Сусанна. Детей у них не было и накануне войны она взяла к себе погостить нашего 11-летнего Толю. Оба они также попали в оккупацию и были угнаны немцами в Германию, где их взяли на работу в имение к барону. Тетя Сусанна служила горничной, а Толик кучером. Барон хотел его усыновить, но тетя не отдала. При наступлении Красной армии они спрятались в хлеву и спаслись. Вернулись в Любань, но здесь тетю Сусанну арестовали, дали 10 лет и отправили в лагерь в Магадан. Я вышла замуж за Бориса Васильевича Корнилова. Он ребенком с матерью и сестрой также был угнан из Любани в Германию, где они содержались в лагере. Так что все в нашей семье, как и в большинстве семей Ленинградской области, пострадали от войны, черной кистью прошедшей через всю жизнь.
ИДРИЦКИЙ РАЙОН Ю. А. ШИШКИН, 1937 г. р. житель д. Родионове САМЫЙ СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ ВОЙНА... О ней почему-то вполголоса говорили взрослые на сенокосе, тревожно и задумчиво, прекратив на время работу. Я не уверен, что это слово пришло к нам 22 июня. В нашу заброшенную среди лесов Псковской области деревню оно могло придти и позже. Для нас, ребят, это слово было новым и загадочным и сулило пока что какие-то перемены. А любая перемена — дело любопытное, тем более, что деревня, где появление автомобиля или трактора было редкостью, не была избалована событиями. Тревога, звучавшая в разговорах взрослых, останавливала нас от расспросов. Своими ребячьими умами мы искали признаки войны в тревожном шуме леса, в плеске воды на озере, в непонятных звуках, доносившихся из-за горы, где находился колхозный двор. Все это детское воображение связывало со словом «война». Но ничего нового не происходило. Деревня жила своей, теперь уже тревожной, какой-то скрытой и непонятной жизнью. Только вдруг выяснилось, что куда-то исчезли все здоровые мужики. Потом в хате стало тесно от новых ребят, незнакомых женщин и старушек, а с ними пришло и новое непонятное слово «беженцы». Так называли всех незнакомых, непривычных людей, которые разместились по деревенским хатам. Их появление нашими деревенскими было принято как что-то естественное и неизбежное. Ни радости, ни вражды к новым своим товарищам мы не испытывали, приняли с любопытством и скоро забыли, что их раньше не было. Все они пытались эвакуироваться из Ленинграда и оказались у нас, когда линия фронта уже была на востоке. Ребята не хвастались тем, что они городские, как это бывает сейчас среди дачных ребятишек, наводняющих летом псковские деревни. Скоро мы зажили общей, довольно дружной, несмотря на разницу в возрасте, семьей. Может быть, взрослые испытывали неудобство от этой тесноты, но нам было уютно и даже весело. Хата стояла у самого леса, отгороженная от деревни горой под названием Собачья. Жизнь становилась непонятной и тревожной. Непонятной, потому что приходилось строго соблюдать бабушкин запрет не ходить в деревню. Тревожной, потому что все чаще стало звучать слово «немцы». С этим словом, которое приносили в хату редкие незнакомые прохожие, заходившие перекусить или просто посидеть, появился страх. Их рассказы, крестясь и вздыхая, слушала бабушка, ворчал дед, и еще строже действовал запрет не отходить далеко от дома. Передавались рассказы о сожженных заживо в своих хатах семьях. «Они» появились внезапно. Двое приехали на мотоцикле, остановились на стеге под горой, бойко обменяли керосин на продукты и так же неожиданно ис- 37
чезли. Это послужило поводом для новых разговоров, суть которых сводилась к универсальным утешающим поговоркам, мол «не так страшен черт, как его малюют» и «авось пронесет». Это было хоть небольшой надеждой для деревни, отрезанной войной от всего мира, без радио, без керосина, без газет, наполненной детьми, стариками да противоречивыми жуткими слухами о сдаче Ленинграда и Москвы. Ничего не могли сказать утешительного и «наши». «Нашими» на деревенском языке называли красноармейцев, которые долго тянулись лесами на восток небольшими группами, по двое, по трое. Вечером бабушка клала в ведра хлеб, картошку, иногда молоко и, повесив ведра на коромысло, шла к тихой речке, которую называли канавой, «за водой». Дом стоял на отшибе, видимо, поэтому, «наши» чаще выбирали его, чтобы спросить дорогу, попросить еды. Задавали обычные вопросы: есть ли в деревне немцы, где они есть, какие деревни дальше на восток. Выходили окруженцы из Латвии, шли на восток усталые, с оружием и без оного, со знаками различия и в солдатских гимнастерках, часто вели раненых. Они не были похожи на тех запыленных серьезных молодцов на высоченных конях, которые еще совсем недавно останавливались пить у деревенского колодца и обещали скоро вернуться. Мы верили, что война ненадолго и эти дядьки, конечно, скоро будут у нас. Окруженцы слабо утешали, тем более, что они сами не знали, как далеко продвинулись немцы. По их рассказам «немец» был силен. Наконец, порвалась и эта цепочка. Появилось грозное слово «полицай». А с ним грохот прикладов в закрытую на ночь дверь, угрозы с упоминанием «бога и матери», требования хлеба, сала, меда, шумные застолицы иногда на всю ночь, с руганью и пьяным бахвальством. Немцы не стояли в деревне, слишком далеко она была от больших центров. Наезжали они обычно днем, требовали яйца, сало, молоко, шарили по хате, называли бабушку «маткой», все забирали и до вечера уже исчезали. И вовремя. Хозяевами ночи становились партизаны, сначала местные, многих из них мы знали. Они тоже не стеснялись в выражениях и не прочь были прихватить с собой все, что «плохо лежит». На просьбу деда не забирать его единственный полушубок или валенки только скалили зубы и смеялись: — Вернется советская власть — отдаст. Могли и расписку предложить за взятые вещи. Только кто с ней будет связываться при новой власти. Найдут — по головке не погладят. Однажды ночью постучали под окном, не с грохотом и матом, как всегда, а настойчиво, но тихо. Бабушка замешкалась открыть, а может быть, надеялась, что пронесет на сей раз. Постучали сильней. Бабушка, не откидывая крючок, спросила: — Кто? — Открывайте! — последовало в ответ. Это было непривычно. Во-первых, в деревнях до войны не было принято величать на «Вы». Это уже после войны, когда появилось много людей, не знающих друг друга, приезжих из городов, укоренилась городская манера обращения. Во-вторых, без «бога и матери». В-третьих, когда вошли, а их было человек семь, поесть попросили, а не потребовали. Они были серьезны, немногословны, не бахвалились. Было в них что-то такое, что мы от этого ночного визита впервые не забились под одеяло, а с любопытством смотрели на них. Бабушку они уважитель- 38
но называли «хозяюшкой» и «мамашей». Прощаясь, благодарили, спросили, как всегда, дорогу, видимо, для верности, а старший, перед тем, как уйти, сказал на прощание: — Никогда, мамаша, не спрашивайте кто, когда стучат. Открывайте. На то война. Это были первые партизаны. С ними мы еще не связывали слово «наши». Они тоже просили еды, а ее уже почти не было. Но мы ребячьим разумом и нажитым опытом чувствовали, что эти дядьки не будут бить бабушку, и нам не нужно будет умолять их не забирать ее с собой. Их мудрый совет был своевременным, и бабушка пользовалась потом им всегда. Некоторые поплатились за излишнее любопытство. Часто, ввалившись в хату, ночные гости в ответ на вопрос: «кто там?», начинали допрашивать, кого ждут хозяева, немцев или красных. И беда тому дому, если полицаям удавалось вырвать у хозяев необдуманное «красных». Перед партизанами еще можно было потом оправдаться и отделаться внушениями, тоже не весьма доброжелательными и нередко подкрепляемыми «матюками». Ночными посетителями могли быть и «зеленые», которые одинаково прятались и от партизан, и от немцев, тихо грабили по ночам соседние деревни и в конце концов оказывались в числе полицаев. Настоящие наши партизаны будут еще впереди. Они заполнят нашу мальчишескую жизнь, веселые, смелые. Они будут спускать под откос поезда, и мы будем есть подгорелый сахарный песок, макая в него черный хлеб, заново познавая его забытый вкус. Они будут ругать немцев и полицаев и будут стоять долго-долго, а немцы, полицаи, «зеленые» не посмеют носа сунуть в деревню. Можно будет никого не бояться, всем говорить, что у тебя отец моряк, а у бабушки воюют два сына и старший, Осип — летчик. Но все это кончится. Партизаны уйдут дальше. Снова немцы вернутся охранять мост через реку Великую, снова будут ломиться в хату полицаи. А партизаны, это уже теперь безусловно наши, будут еще много раз приходить тихо по ночам. Среди них будет и наш деревенский Иван Корнеевич, чей дом стоит на горе рядом с заброшенным колхозным током. Это тот самый Иван Корнеевич, я его узнаю сразу по желтым щетинистым усам, который мне еще в довоенное время дал гостинец — здоровенного карася. И я зареванный прибежал назад, так как карась затрепыхался и выскользнул из рук. Наши партизаны приведут с собой своего товарища, молодого парня, у которого над правой лопаткой, когда его разденут, окажется маленькая дырочка. Он, обмякнув, будет сидеть на скамье, и бабушка зальет в дырочку от пули остатки довоенного отцовского одеколона, и он всю ночь будет греться на печке и стонать, а к утру они снова уйдут с ним в лес. На краю деревни у соснового Го- ровастика появится могилка, где похоронят хоть и не нашего, но самого настоящего партизана, заброшенного к нам из Москвы. Его выследят и застрелят полицаи, но перед этим он успеет ухлопать двоих. Появление настоящих партизан стало переломом в том отчаянном и беззащитном положении, в котором оказалась деревня. Правда, еще не настало время, когда полицаям можно будет пригрозить, что пожалуемся партизанам и те их прихлопнут. Партизаны выследили и убили в лесу старосту, несколько полицаев из тех, которых мы уже знали по частым визитам. Немцы и полицаи стали злющими. Забрали корову. Перебили кур, осталась только одна, которая, завидев посторонних, научилась своевременно уносить ноги под клеть, чтобы 39
не попасть под дубину здоровенного детины, который с криком: « Ай, пятун здоровый!» — прибил и унес послушного петуха. Все чаще стало слышаться сжимающее душу слово «каратели». По ночам горизонт багровел от зарева. Жгли деревни, с каждой ночью все ближе и ближе. Скоро дед, выходя в эти тревожные ночи во двор и глядя на зарево, стал тоскливо перечислять уже знакомые названия соседних деревень. Ночи стали жуткими. Партизаны перестали появляться, не было и немцев. В эти затихшие ночи, не нарушаемые даже лаем собак (их давно перестреляли, чтобы они своим лаем не мешали ночным посетителям), над деревней стояла тревожная в ожидании тишина. Только вдруг под вечер, когда заканчивались дневные дела, где-то начинал голосить и причитать женский голос. Это кто-то принес страшную весть от партизан, или рвалась наружу и облегчала себя в этом вое чья-то истосковавшаяся в неведении женская душа. Не выдерживала и вторила ей вторая в другом конце деревни. Мы засыпали под этот раздирающий душу, прерываемый только причитаниями женский вопль. Настала и наша страшная ночь. Заполыхала Мельница — это уже совсем рядом. Языки пламени поднимались над лесом, слышались крики и плач. Мы помогали выносить из хаты и прятать в огороде домашний скарб и со страхом ждали, что будет дальше. Загорелись дома в нашей деревне. Жгли со знанием дела. Горели дома партизан, коммунистов, красноармейцев. Сожгли и дом, в который последний раз перед войной приезжал с Балтийского флота отец. Никто не пытался тушить. Каратели в немецких шинелях с голубыми кокардами на пилотках, сопровождаемые местными полицаями, переходили от хаты к хате, чиркали зажигалками под соломенной крышей и шли дальше по деревенской дороге. За их спиной в ночное небо с ревом рвались языки пламени, летели искры, за горой колыхалось багровое зарево и на его фоне черные фигуры поджигателей казались еще страшней. Так прошла ночь. Утром люди стали собираться у догорающих головешек. Рассказывали подробности этой страшной ночи. В деревне осталось всего несколько хат. Не тронули дома полицейских, да те, которые стояли совсем близко к ним. Выжгли когда-то веселую деревню Литвинове приютившуюся на краю соснового бора. Она считалась партизанской. Не стало Орехова, Гречюхина, Погорелова, Нижнего, Рыбна. Повезло Курилову. Эта деревня считалась тоже партизанской, но там стояли немцы, охранявшие мост. Местные партизаны немцев побаивались, предпочитая сводить счеты с полицаями. У немцев своя задача — охрана. И в разборки партизан и полицаев они не вмешивались. В деревне стояли с начала войны и привыкли жить в теплых деревенских хатах. Подошли каратели к Курилову, а там «немцы». Выругались матом и повернули назад. С немцами ссориться не рискнули. Ушли каратели, но тревожные ночи остались. Снова стали появляться партизаны. От них все чаще можно было слышать, что немца поперли. Стоило лечь на землю, и можно было слышать далекий гул приближающегося фронта. Иногда гул затихал надолго. Неужели наши снова отступили? Ловили и передавали слухи о том, что партизаны побили немцев, радовались и разочаровывались. Значит, это был гул не фронта, а боя партизан. Снова леденили душу рассказы о страшных расправах карателей в деревнях. 40
По ночам начались бомбежки станции. Просыпались от грохота и света, бежали во двор и падали в канаву под тыном. В небе тяжело гудели самолеты. Наши. Это мог сказать любой мальчишка. Наш, даже груженный бомбами, натружено, но весело гудит мотором. Немецкий гудит зло: «убью-ю-ю, убью- ю-ю...», и к ним мы уже привыкли. В ночном небе неподвижно висят осветительные ракеты. Мальчишки утром разыщут, где они упали в лесу, и из легкого, в клетку, парашютного шелка деревенские подрастающие модницы будут шить косынки и кофты. По небу мечутся прожектора. Вот один нащупал серебристый крестик нашего самолета, повел. Это не страшно, только уходи, уходи поскорей от этого луча, не дай себя поймать в перекресьтье, тогда будет плохо. Тогда мы, забыв страх, будем сжимать кулаки и, глотая слезы, вместе с бабушкой молить «милостивого боженьку», чтобы он помог нашему «соколику» вырваться из этого страшного креста. Потому что сейчас к нему потянутся огненные строчки, и он, вспыхнув горящим комком, все быстрей и быстрей, описывая огненную дугу и выбрасывая в черное небо рваные куски пламени или падая прямо вниз, скроется за лесом. И там, где он упадет, полыхнет зарево и запоздало ухнет взрыв. Это потом именем летчика назовут поселок, спустя много лет в лесном болоте найдут обломки его самолета и 9 мая похоронят под мраморной плитой на братской могиле в центре поселка. И немногочисленные очевидцы будут вспоминать в этот день ту ночь, когда он бомбил, горел и погиб. А сейчас мы молим Бога и тебя, чтобы ты не дал себя подбить. Не стало деда. Как это часто бывало, среди ночи его подняли партизаны и взяли проводником. К утру он не вернулся. Напрасно бабушка ходила по деревне. Никто ничего не знал. Потом он найдется, глухой от побоев, и мы узнаем, что ночью они нарвались на засаду. Партизаны успели уйти, а деда с повозкой взяли немцы. Бомбят наши все чаще. Гул на востоке все слышней. Наш сосед дед Якушо- нок, зайдя за новостями, курит собственного производства табак и в который раз авторитетно сообщает: — Вчерась наши опять с длиннобойных стреляли. По деревням передаются радостные и тревожные вести: «Немцы отступают, жгут деревни, всех угоняют». Снова люди тревожно вслушиваются и всматриваются в ночь, ночуют в огородах, потом, забрав ребят, уходят в лес. В лесу все ново и любопытно. Но настороженность и тревога взрослых заставляют нас сидеть тихо, прижавшись к бабушке. Над лесом то с воем, то с шорохом проносятся снаряды и бухают где-то у реки. Так проходит несколько дней. Потом становится тихо. Мы выходим из леса по жихающим над канавой кладкам и первое, что видим, — зеленый самолет, низко летящий вдоль леса. Он проносится над нами, покачав в приветствии крыльями, и мы успеваем заметить две красные звезды, обведенные белой каймой. Наши самолеты за всю войну так низко не летали. Во дворе хозяйничают незнакомые люди в зеленых гимнастерках. Бабушка нерешительно двигается к хате, у нее подкашиваются ноги. Еще не верится, что это наши, ее смущают впервые увиденные погоны, но успокаивают красные звезды. Красные звезды на пилотках, в открытую. Такого мы не видели за всю войну. Но мы-то уже знаем, что это свои. Только партизаны носили наши русские автоматы и никогда — немцы и полицаи. Бабушка, обессилев, виснет у кого-то на плече и долго плачет. 41
ЭТО БЫЛ САМЫЙ СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ войны. Еще бабушке предстоит в этот день «спасать от смерти» деда Якушонка. Он не ушел со всеми в лес, а решил «принять смерть» в своей глинобитной хатке. И когда его, единственного в деревне, нашли красноармейцы, он встретил их своим безотказно действовавшим все эти годы: — Входите, детки мои дорогие, мы вас давно ждем. Кто-то из веселых парней, видимо, в шутку спросил: — А кого ты ждешь, дед? В ответ дед, впервые увидевший такое скопление военных и техники, на всякий случай брякнул: — Немцев. Теперь уж было не до шуток, и его чуть не поставили «к стенке» (к сосне). Нам еще предстоит узнать, что многие из нас остались без отцов, бабушка будет убиваться в слезах, получив извещение, что ее старший светловолосый красавец Осип был сбит под Харьковом еще в 43-м, и снова плакать, получив первое письмо от живого младшего Геннадия. Мы будем привыкать называть мамой уже незнакомых, приехавших из Ленинграда, наших матерей. Еще вернется с медалями из партизан Иван Корнеевич со щетинистыми усами, придут с фронта после ранения Федор Иванович, Егор Яковлевич, Иван Лазаревич, Иван Антонович, вернется после плена Геннадий Иванович, и не вернется больше никто. Еще впереди был год войны, голодные послевоенные годы и разрушенный Ленинград. Мы же радовались победе сегодня, для нас кончилась война. И в День Победы, нежный и туманный, Когда заря, как зарево, красна, Вдовою у могилы безымянной Хлопочет запоздалая весна. Она с колен подняться не спешит, Дохнет на почку и траву погладит, И бабочку с плеча на землю ссадит, И первый одуванчик распушит. А. АХМАТОВА 8 ноября 1945 г. 42
СОЛЕЦКИЙ РАЙОН 3. М. НИКИФОРОВА (МОЧАЛИНА), 1939 г. р., жительница деревни Большие Липицы КАК Я ПОМНЮ ВОЙНУ Свой третий день рождения я встретила в концлагере в Польше, куда наша семья (отец, беременная мама, я и пятилетний брат) была вывезена в феврале 1942 года. Сначала был обоз — длинный, без конца и начала. Было страшно и холодно. Мы лежали в крытых телегах. Ноги мерзли так, что мы их уже не чувствовали. По сторонам горели деревни. Часто останавливались. Взрослые говорили: «Пережидаем, пока пройдет фронт». Однажды ехали по полю, где недавно закончился бой. Слева лежали, будто спали, солдаты в новеньких шинелях. На солнце сверкали блестящие пуговицы. Первые жизненные впечатления мрачны и тягостны. Они связаны с холодным бараком, голодным урчанием в животе и непонятной тоской. Я чем-то болела и безучастно лежала у стены на верхних нарах. Ходить я разучилась. Меня лечил немецкий врач и к весне поставил на ноги. В мае, после санобработки и медосмотра, нас на машинах вывезли в сельскую местность, под Гамбург. Стояли теплые солнечные дни. Дом, в котором нам дали комнатку, находился на холме. Здесь родилась моя сестра. Она все время плакала, и я постоянно качала ее в коляске, подаренной какой-то немкой, едва доставая до ручки. К зиме нас снова забрали в лагерь. Где он находился — не знаю. Запомнился дощатый барак, стоявший на берегу замерзшей речки. Он был разделен дощатыми перегородками на отдельные секции, в каждой из которых стояла печка-буржуйка и проживала одна семья. Когда смеркалось, мы с братом в страхе забивались под лавку и так выли, что приходила соседка, забирала нас к себе и чем-нибудь кормила. К ночи возвращались с работы родители. Бомбежек здесь еще не было. Они стали преследовать нас позже, когда начались наши странствия по дорогам Германии. Это было что-то ужасное. Холодный товарный вагон, мама укутывает наши ноги сеном. Под стук колес мы засыпаем. Неожиданно поезд останавливается, и нас, полусонных, вытаскивают на улицу, в снег. Нарастающий гул самолетов, грохот разрывов будят нас окончательно. Мы все хронически не досыпали. Из-за бомбежек не удавалось поспать ни днем ни ночью. Всегда в одежде и обуви, не раздеваясь. Еда — только мороженый хлеб. Если родителям удавалось где-нибудь раздобыть кружку кипятка, это воспринималось как великое счастье. Стояли сильные морозы, от которых белели наши щеки, носы и уши. Мама оттирала их снегом и шерстяной варежкой. Как это было больно! 43
Иногда нас перевозили в пассажирских вагонах, там было теплее. Но бомбежки все учащались, и даже мы, дети, услышав гул самолета, научились распознавать, летит ли он груженный бомбами или пустой. Нередко самолеты пролетали так низко, что можно было разглядеть лица летчиков. Своих или чужих — мы не знали. Однажды наш состав начали бомбить перед каким-то городом. Мы выскочили из вагонов и побежали прочь по грудам хлама к рулонам колючей проволоки. Брат бежал сам, а меня мать с отцом держали за руки, и ноги мои болтались в воздухе. Высоко в небе разгорелся воздушный бой. Самолеты носились так стремительно, что я приняла их за птиц и закричала: — Мама, мама, смотри, как птички быстро летают! Но мама понимала, что каждая из этих «птичек» в любую минуту может рухнуть на наши головы, и искала хоть какое-нибудь укрытие. Как-то раз мы находились на станции, сметенной с лица земли. И не нашлось никакого помещения, где люди могли бы укрыться от стужи. Мы сидели в ожидании поезда прямо на земле под наспех устроенным навесом из дерна. Всюду валялись неубранные трупы людей и лошадей. Молва разносила слухи о новых покойниках, и мы бегали смотреть, нет ли среди них знакомых. Ночевали под открытым небом. Меня положили на какую-то подстилку. Лежа в предвкушении блаженного сна, я почувствовала, как мороз щиплет лицо, открыла глаза и увидела высокое небо, усеянное яркими звездами. Долго мы ничего не ели. Хотя хлеб и был, но такой промерзший, что его и топором было не разрубить. Мама пыталась отогревать его за пазухой, но это ей не удавалось. Не было и воды. Когда становилось совсем невмоготу, ели снег или сосали лед. Мы так устали, что хотелось исчезнуть из этой жизни. Еще не раз мы переезжали с места на место, с частыми остановками и ожиданием транспорта. Но стало теплее, и мать уже могла нарезать нам хлеб и даже намазать его разведенным яичным порошком, говорили, что его прислали американцы. Это было необыкновенно вкусно! Последним местом нашего пребывания в плену была деревня Каненсхруг под городом Гумбином в Восточной Пруссии. Родители работали у фермера Штейна. Хозяин дал нам жилье. Мама доила коров. Здесь было относительно терпимо, если бы не частые бомбежки. Прежде чем лечь в постель, мы прислушивались, далеко ли канонада, можно ли раздеться на ночь (что случалось крайне редко) или надо ложиться в одежде. Мне хотелось уснуть и больше не просыпаться, чтобы не слышать взрывов и гула самолетов. Вовсю шло наступление Красной Армии и войск союзников. Горели склады, железнодорожные узлы. Отец совсем перестал приходить домой. Вместе с другими остарбайтерами он тушил пожары, разбирал завалы. Как-то во время очередного налета мама увела нас в подвал. От бомбовых ударов посыпались стекла, заходили ходуном стены. Насмерть перепуганная мать не знала, куда с нами деться. Ее страх передался и нам. Когда налет кончился, мы вылезли из подвала, как из могилы. Чем дальше шло время, тем чаще случались воздушные налеты. Хроническое недосыпание, стрельба, взрывы и пожары — все слилось в один кошмарный ад. Мы оказались в самом пекле войны. 44
Но всему, как известно, приходит конец. Настал день, когда в Ка- ненсхруг вошли советские танки. Мы стояли на обочине. Среди нас пытался затеряться немецкий солдат на костылях. Но танкист, стоявший в открытом люке, заметил его и выстрелил прямо через мамину голову. И наш хозяин Штейн погиб под гусеницами танка. Хозяйка плакала, закапывая его, и просила маму: — Таня, возьми меня к себе в услужение. Она думала, что, победив, русские будут жить припеваючи. Но все вышло иначе. Отца сразу взяли в армию, и он пропал под Берлином в мае 1945 года. В нашей деревне из сотни домов остался лишь 31. И наш дом, и бабушкин немцы сожгли. Бабушка во время войны жила в землянке. Люди ютились где только могли. В соседней деревне мама нашла половину уцелевшей комнаты в разрушенном кирпичном доме. В зияющую дыру над второй половиной заглядывало небо, лил дождь. Мы жили на сухой стороне, но у нас не было ровным счетом ничего — ни ведра, чтобы принести воды, ни кастрюли, чтобы что-либо сварить. С трудом раздобыли дырявое ведро. Пока я несла воду с реки, она почти вся выливалась. Когда топилась плита, в нашем жилище стоял плотный дым, от которого у сестренки Иры закрывались глаза. Она плакала и передвигалась на ощупь. Не имея средств к существованию, мы жутко голодали, пока в огороде не созрели овощи, а в лесу — ягоды и грибы. Местные жители называли нас, детей, фрицами. Мы говорили на таком смешанном польско-немецком наречии, что никто нас не понимал. Маму начали вызывать на допросы, брали отпечатки пальцев и дали 2 года условно за то, что мы были в Германии. В результате она так сильно заболела, что нас подводили к ее постели прощаться. Брата взяла к себе бабушка, а все хозяйственные заботы легли на меня. Надо было добывать дрова и еду, носить воду, топить печку. Мать долго болела, мы же с сестрой продолжали карабкаться в этой жизни. Грязные, вечно голодные, мы стеснялись своей бедности и сторонились людей. Бабушка раздобыла где-то козу и привела к нам в надежде, что у нас будет молоко. Нам негде было ее поместить, и мы пристроили ее возле плиты. Она блеяла и доилась не молоком, а кровью. Вскоре ее не стало. Перед моими глазами до сих пор стоит картина: комната, заполненная дымом, плачущая сестра, передвигающаяся на ощупь, и блеющая до умопомрачения коза. Мама стала понемногу поправляться. Нас переселили в комнату с целым потолком и исправной печкой. Но тут заболела я. Чем — никто не понимал. Я просто слегла, безразличная ко всему окружающему. Мне ничего не хотелось, даже есть. Бабушка раздобыла где-то сладких пряников, но я и от них отвернулась. Я слышала разговоры взрослых, что скоро помру, однако это меня не пугало. Дважды мать возила меня на лошади в районную больницу, и оба 45 З.М. Никифорова (Мочалина), 1953 г.
раза меня не приняли как безнадежную. Так продолжалось целых два года, но каким-то чудом я все же поднялась и в 9 лет пошла в 1-й класс. Когда, узке взрослой, я приезжала в деревню, старушки качали головами, вспоминая мою болезнь, и приговаривали: — Это душенька твоя болела... В деревне я закончила 4 класса и в январе 53-го уехала в Ленинград, куда меня пристроили в няньки. Много мытарств претерпела я с пропиской, пока брат моего хозяина-композитора не попал на прием к самому Соловьеву и не добился регистрации. Тогда я поступила в вечернюю школу, закончила ФЗУ, выучившись на штукатура, и переехала в общежитие. Работала, стала мастером, наша бригада завоевала звание «Бригады коммунистического труда». Получила 14-метровую комнату в коммунальной квартире и взяла к себе маму, которая умерла в возрасте 85 лет. Как боль — пронзительно — война! Как боль! И не солдатская вина, Что вдовьи слезы соль. Та соль, что гасит свет в глазах И серебрит виски. Черны их лики, как на образах От муки и тоски. Всего, что им дано судьбой — На много жизней впрок! Кто б мог так жертвовать собой, Такое вынести бы мог? Они же до могилы, До гробовой доски Несли свой крест, хоть через силу, Но и без жалоб — по-мужски! В. И. БАЖИНОВ
ПОЛАВСКИЙ РАЙОН В. Ф. ЛАЛЕТИНА (КОЛЕСНИКОВА), 1933 г. р., жительница деревни Стрелицы МЫ БЫЛИ ЖИВЫМ ЗАСЛОНОМ... Война застала нас с сестрой в пионерлагере. Что нас ожидало, мы еще не знали, но страх уже проник в наши души. Дежуря вечерами по лагерю, мы пугались даже шелеста листвы. В конце июня за нами приехал папа и увез к своим родителям в д. Стрелицы, где уже находились четверо наших двоюродных братьев и сестер. Папа ушел на фронт — защищать Ленинград, а у нас уже чувствовалось дыхание войны. По дороге, поднимая клубы пыли, брели колхозные стада, сопровождаемые усталыми людьми. Потом появились военные. Они копали траншеи и говорили, что пришли нас защищать. Но стрельба слышалась все ближе, и жители тоже стали рыть окопы. К тому времени в деревне остались только дети и старики, даже женщин было не видно. Дедушка вырыл окоп за огородом, рядом с баней. Стреляли уже на окраине деревни, и наши отвечали немцам из всех орудий. Мы дрожали от страха и не вылезали из окопа. Потом неожиданно все стихло. Спустя какое-то время вблизи окопа послышалась чужая речь. Все замерли, а двухлетний Вася заплакал. Наверху замолчали, а после стали окликать. Взрослые вылезли из окопа и стали что-то объяснять непрошеным гостям. Потом тетя крикнула, чтобы мы выходили. Мы ревели уже вшестером и не двигались с места. Тете пришлось спуститься и по одному выводить нас из окопа. Когда подошла моя очередь, то первое, что я увидела, был нацеленный на меня автомат и фигура огромного человека в каске. Он мне показался таким же великаном, каких сейчас изображают в современных телевизионных «ужастиках». Дулом автомата немец указывал, куда нам встать, и, выстроив в линейку, продолжал грозить оружием. Бабушка с дедушкой стояли перед ним на коленях и умоляли пощадить детей, пусть лучше убьют их. Автоматчик потешался над ними, а двое других солдат хрустели сухарями, макая их в чугунок с топленым салом, которое бабушка берегла для нас. 19 декабря немцы выгнали жителей из домов и начали гонять по лесам от одной деревни к другой в качестве живого заслона перед наступающими частями Красной Армии. Туганово, Налючи, Васильевщина... Наши войска находились в каких-нибудь полутора километрах от последних, но нам не было от этого легче. Здесь, у горловины рамушевского «коридора», через который пытались вырваться из окружения немцы, мы страдали от голода, холода и собственной артиллерии, посылавшей в демянский «котел» снаряды на фашистские и наши головы... Мы видели множество убитых и замерзших красноармейцев. Морозы стояли жуткие. Бруно Винцер в своей книге «Солдат трех 47
армий» пишет, что только караульные имели валенки и овчинную одежду, «заимствованные» у населения, то есть отобранные или снятые с убитых. Немцы, вначале такие самоуверенные и холеные, превращались в «чертовом котле» в нытиков и пессимистов. Б. Винцер вспоминает, что многие из них думали: лучше смерть, чем такое пекло. Но если так худо приходилось солдатам, что же говорить о голодных детях, лежащих на полу в нетоплен- ных деревенских банях и тоже ожидавших своей смерти. Причем погибнуть можно было не только от бомбы или снаряда. Любой немецкий солдат мог пристрелить ребенка просто от злости, что он в «котле» и голодный, а мы — дети тех, кто загнал их в этот «котел»... Страх быть застреленным заслонял все остальные несчастья, даже голод. Хотя жили мы одними подаяниями. Низкий поклон всем добрым людям из пройденных нами деревень, они делились последним. Летом 42-го мы оказались в деревне Сорокопенно. Отсюда в конце августа нас затолкали в крытые грузовики и погнали через рамушевский «коридор». Боже, что там творилось! Бомбежка, обстрел со всех сторон, огненный смерч проносится над головой — стреляли «катюши». Мы еще не знали, что так называются наши новые реактивные установки, но видели, как горят после них дома, машины, люди, сама земля... «Коридор» был пробит. Через него вышли окруженные немцы. А нас повезли дальше. Дно, станция Плюсса... Год мы прожили в каком-то селе. Взрослых гоняли на работу: чинить дороги, засыпать воронки. В январе 44-го немецкая часть исчезла из села, и с неделю никого не было. Неожиданно появились каратели, стали выгонять всех на улицу, а дома поджигать. Жителей загнали в школу, заколотили досками выход и тоже собирались сжечь. Но не успели, подоспели партизаны и освободили нас. Смерть миновала и на этот раз... Но вообще за три ужасных года шестеро из нашей семьи погибли, двое умерли от голода. Оставшихся в живых мучают болезни и давят воспоминания. Послевоенная жизнь у таких, как мы, складывалась очень сложно. Отцы погибли на фронте, жить негде, из-за карточек и общежития шли на любую, самую тяжелую работу. Получить образование выше среднего было почти невозможно: клеймо «был на оккупированной территории» на долгие годы оказалось несмываемым. А кто мы теперь? Не блокадники и не узники, так что льготы на нас никакие не распространяются... Примечание составителя В феврале 1942 г. в результате наступления войск Северо-Западного фронта в районе Демянска были окружены 7 пехотных дивизий 16-й немецкой армии. Вместе с солдатами вермахта в демянском «котле» оказались жители ряда деревень Полавского, Лычковского, Демянского, Залуч- ского районов. В течение четырех месяцев противник предпринимал неоднократные попытки пробиться к поселку Рамушево для соединения с частями старорусской группировки. 21 апреля 1942 г. рамушевский «коридор» был пробит. С 1944 г. Полавский район входит в состав Новгородской области. Деревня Стрелицы после войны не возродилась. 48 В. Ф. Лалетина, 1950 г.
ПОДПОРОЖСКИЙ РАЙОН Н. Н. ТИЩЕНКО (ФАВОРСКАЯ), 1938 г. р., жительница д. Плотично * В ФИНСКИХ ЛАГЕРЯХ Родители мои были с Новгородчины. Я и родилась в селе Налючи Полавско- го района. До 1938 года жили в селе Колома, потом по какой-то причине переехали на Свирь, где родители работали на лесоповале. Постоянного места жительства не имели: по окончании рубки леса на одном участке нас переводили в другой поселок. Перед войной жили в деревне Плотично на берегу широкой и глубокой Свири. По реке проплывали баржи, сплавляли лес. Семья наша состояла из 6 человек: отец Николай Михайлович 1894 г. р., мать Прасковья Васильевна 1922 г. р. и четверо детей (Шура — 1925 г. р., Оля — 1927 г. р., я и Люся, родившаяся в 1940-м году). Шура с Олей ходили в школу, я с Люсей оставались дома. Нам выделили дом в лесу. Ни радио, ни газет не было, и о войне мы узнали только в сентябре 41-го года. Пошли в магазин за хлебом и увидели, что двери распахнуты настежь, продавца нет, и люди хватают все подряд. Нам с сестрой достались четыре пачки фруктового прессованного чая и большое зеркало. Когда мы последними убегали из магазина, по нам стреляли с противоположного берега. Мы были довольны, что вернулись домой невредимы и не с пустыми руками. Вскоре с работы прибежали родители. Быстро собрались и вместе со всеми побежали в лес, где стоял недостроенный дом без крыши. Пули продолжали свистеть над головой. Ночь выдалась очень холодная, в небе горели яркие звезды. Четырнадцатилетняя Оля несла в ватном одеяле годовалую Люсю, никому ее не доверяя. Шли по шпалам узкоколейки, по которой на дрезине отвозили к реке заготовленный лес. Стрельба закончилась, и ранним утром, едва рассвело, мы двинулись дальше в глубь леса, в так называемый 42-й квартал. Шли долго, пока не показались дома лесорубов. Людей в них не было. Но вскоре появились русские военные: раненные, голодные, обессиленные. Женщины их перевязывали и старались подкормить. Еды в поселке не было, но продуктами, взятыми из дома, в первую очередь кормили детей и раненых. Старший из военных распорядился резать на мясо лошадей. Пока взрослые разделывали туши, мы плели венки из хвои для маскировки раненых. Постепенно бойцы окрепли, раненые стали поправляться. Полтора месяца мы находились в 42-м квартале. Потом нас обнаружили финны. Они начали стрелять по военным, а нам кричали: «Матушки!» — и жестами приказывали лечь на землю. Солдаты убежали в лес, а нас пешком и на * Из интервью Д. Муравова, опубликованного в интернете. Лит. обработка составителя. 4. За блокадным кольцом 49
телегах погнали к реке. На Свири погрузили на баржи и повезли в Подпорожье. В пути кормили жидкой кашей и супом с галетами. В Подпорожье нас определили в 4-й концлагерь в районе Голиковки, где до войны был 1-й железнодорожный вокзал. На улице Калинина, у ворот лагеря, находился огромный колодец. В определенные часы открывались ворота, и люди могли набрать себе воды. Паек на одного узника состоял из галеты и 3—4 ложек отрубей в сутки. Жили в одноэтажных бараках по 3 семьи. В каждом бараке был назначен староста, он распределял продукты по количеству человек в семье. Готовили еду по очереди на плите. Мама делила продукты на два раза и кормила нас утром и вечером. Ложась спать, мы мечтали, чтобы приснился кусочек хлеба. Из окон барака было видно Онежское озеро. Иногда из проруби вылезали погреться на солнышке тюлени. Финны их отстреливали и пару раз давали нам мясо. В феврале 42-го года морозы достигали -42°. Папа пошел за водой, когда были открыты ворота. Темнело уже в 3 часа дня. Мы ждали его до позднего вечера, а в 23 часа его, еле живого, притащили в барак. Староста рассказал, что его поймали и избили плетками якобы за побег к партизанам. Папа всю ночь стонал, а утром умер. Принесли гроб, положили папу, в чем был. Мы сидели вокруг гроба и голосили. Я всмотрелась в его бледное страдальческое лицо и увидела, что складки лба заполнены вшами. В обед папу вместе с другими покойниками увезли на кладбище «Пески». В последний путь его провожали мама и сестра Шура. Похоронили в большой и глубокой яме — покойников было много. Все узники, начиная с 13-летнего возраста, работали на лесоповале в Ку- тижме. Норма на человека была 3 кубометра, причем требовали, чтобы на стволе не осталось ни одного сучка. Если финны обнаруживали сучок, то били плетками, малолеток — по удару за каждый сучок, старших — по три. В апреле Шура с подругой решили сбежать с этой каторги, но их поймали сторожевые собаки. За побег финны посадили их в узкие ящики, где можно было только стоять, каждый день выпускали по одной и били плетками. На 5-й день должны были казнить. Первой была подруга — ее забили резиновой плеткой со свинцовой гайкой на конце. Шура потом рассказывала: «Я просила Бога о спасении, вспоминала всю свою жизнь, прожитую за 17 лет, и уже готовилась к смерти, как вдруг во второй половине дня, когда уже подходила моя очередь, приехала немецкая комиссия. Меня посадили в машину и привезли в 4-й концлагерь». На другой день приехали финны на грузовике, посадили нас в кузов и увезли в Петрозаводск, в 5-й концлагерь строгого режима как нарушителей лагерного порядка. Этот лагерь находился на пригорке возле 2-го вокзала, где сейчас товарная станция. Там стояли 4 ряда бараков по 9 в каждом ряду. Бараки двухэтажные, с двумя подъездами. С той и другой стороны было по 3 комнаты и одной кухне. Весь лагерь был огорожен тремя рядами колючей проволоки со сторожевыми вышками по углам и комендатурой у ворот. Нас поселили в 27-й барак, в 10-метровую комнату. Мама, Шура и Оля снова работали на лесоповале, а я с Люсей оставалась в бараке. За нами присматривала старуха-монашка. Метрах в двадцати от нашего барака стояла вышка с охраной. К ограде, под угрозой расстрела, подходить запрещалось. Но мы были 50
голодны, и что-то надо было дать Люсе. Летом я подходила близко к ограде и собирала заячью кисличку, чтобы нажевать ее в тряпочку и дать Люсе пососать. Однажды финский солдат увидел что я делаю, и принес две галеты и сахарин. Позвал: — Тюття, ком! Я подошла, и он бросил мне пакетик через проволоку. Я схватила Люсю на руки, убежала в барак и накормила ее. Солдат приходил еще не раз и что- нибудь приносил съедобное, но это заметили другие дети и тоже стали просить: — Анна мина лейба! («Дай мне хлеба») Передачи прекратились. В 43-м году в одноэтажном бараке открыли двухклассную школу, где учили читать, писать и молиться. На уроке присутствовал надзиратель с плеткой, которого мы очень боялись. За три года пребывания в лагерях нас два раза водили в баню. Мылись все вместе: мужчины, женщины, дети. В тазах была приготовлена вода с карболкой. Одежду прожаривали от вшей при температуре +60—80 °С. Пока мы мылись в бане, финны жгли в наших комнатах серу, чтобы не было инфекций, и на 3 дня переселяли нас в другой барак. Головы нам брили наголо. Каждый день кто-нибудь умирал: от голода, болезней и непосильного труда. В июне 1944 года финны без боя оставили Петрозаводск, предварительно заминировав город. Многие погибли, подорвавшись на минах. Была взорвана и железнодорожная станция. Помню, как летели в воздух рельсы и шпалы. Это было ужасно. После освобождения Петрозаводска мы жили в тех же бараках, но нашей семье из 5 человек вместо 10-метровой дали комнату в 18 метров. Девушек 18— 19 лет забрали на курсы минеров, в том числе и нашу Шуру. После курсов направили на разминирование. Шура всегда помнила своего учителя, не устававшего повторять девушкам, что сапер ошибается только один раз. Она часто возвращалась из бригады с ранеными на плечах, но сама не пострадала. Когда девушек распустили по домам, Шура пошла на курсы шоферов и проработала на грузовой машине 47 лет. Вышла замуж, вдвоем с мужем они построили собственный дом. Зарплата у нее вначале была 36 рублей. Оля работала в госпитале посудомойкой, получала 21 рубль в месяц. Мама устроилась в ОРС (отдел рабочего снабжения) при управлении Кировской железной дороги, где держали коров и свиней для снабжения детских садиков; возила воду для скота, получала 23 рубля. Бюджет нашей семьи после войны составлял 80 рублей, а 30 рублей надо было отдать на заем. Отказаться от него было никак нельзя, хотя мы остались без отца. Заведующая посоветовала маме везде писать, что отец пропал без вести на фронте и никому не говорить, что мы были в лагере: ведь власть относилась к бывшим узникам и пленным как к предателям. После войны я, одиннадцатилетняя, пошла в школу. Днем училась за себя во 2-м классе, а вечером в 3-м за работающую Олю. Учеба мне давалась легко, училась на «пятерки». Особенно любила русский язык и литературу, которую прекрасно преподавала Клавдия Петровна Вавилова. До 1948 года жили по карточкам, получая на них хлеб, крупу, иногда рыбу, американский яичный порошок и сушеную картошку. Летом всегда собирали в лесу грибы и ягоды. 51
ВОЛОСОВСКИЙ РАЙОН В. П. АНДРИАНОВА, 1920 г. р., жительница деревни Ущевицы БЕРЕГИТЕ, ДЕТОЧКИ, МИР! До войны мы жили в своем доме в деревне Ущевицы Волосовского района. В первые же дни войны муж ушел на фронт, а в сентябре у меня родилась дочка Любочка, прямо во время обстрела. Благодаря заботам родных и соседей она росла нормальным ребенком, спокойным и хорошеньким. Несмотря на оккупацию (немцы пришли еще в августе, но в деревне не стояли), мы жили в своем доме, пахали землю, сеяли хлеб, сажали овощи и надеялись на скорое окончание войны. Но осенью 43-го нас, всю деревню, немцы выгнали из домов и погнали на станцию Молосковицы. Кто сопротивлялся — избивали и расстреливали. Страшно вспоминать, что сделали с нашей деревней. На станции нас затолкали в товарные вагоны и повезли неизвестно куда. На 5-й день нас высадили под Псковом, поселили в деревне Песчанка, которую обнесли проволокой — создали лагерь. Взрослых стали гонять на окопы, а мою маму оставили присматривать за детьми. В Песчанке мы прожили до весны. Весной 44-го года нас снова поместили в товарные вагоны и привезли в эстонский город Фелин (ныне Пярту). Здесь, на окраине города, был большой лагерь военнопленных. Говорили, что за неделю до нашего приезда всех русских солдатиков расстреляли... Начальником лагеря и конвоирами были эстонцы. Они жестоко расправлялись с русскими. Там мы пробыли всего две недели. Нас снова посадили в товарные вагоны и привезли в Ригу, в порт. Оттуда пароходом переправили в польский Данциг. Здесь мы целый месяц проходили карантин. Нас остригли, вещи пропустили через дезкамеру и повезли в новый лагерь, расположенный в 76 километрах от Берлина. На рассвете 19 апреля 45-го года во двор лагеря, смяв проволочное заграждение, ворвался русский танк. Нет слов, чтобы описать нашу радость! Нас накормили и велели идти в сторону границы, так как здесь ожидались бои. Полякам, французам, всем, кроме русских, были предоставлены машины. А нас советские офицеры отправили пешком и без сопровождающих. В фильтрационном лагере у нас проверяли немецкие документы, в которых были указаны номера узников и лагерей, где каждый из нас находился. Мой номер был Ф-342-ГЫХ, он значился и на бирке на шее. В мае товарным вагоном нас отправили в Россию. 12 июня 45-го года мы были дома. Здесь нас ждали и радость, и горе. Домик наш, хоть и плохонький, сохранился. Мама в дороге заболела тифом и, не доехав 100 километров до дома, была помещена в лужскую больницу. Сестра Катя, учившаяся в Ленинграде, умерла в блокаду от голода, брат погиб под Витебском. Но муж вернулся живым. 52
Многое пережито в войну, страшно вспомнить. Своим внукам и правнукам я говорю одно: — Деточки мои дорогие, берегите мир, — дороже его на свете ничего нет! Е. РОЖДЕСТВЕНСКАЯ КРОВНАЯ СВЯЗЬ * Бежит в речке вода. Припекает апрельское солнце. Вовсю распелись птицы в деревне, которой нет. На граните мемориала высечены скорбные строки: «Здесь была жизнь. Здесь стояла деревня Большое Заречье. В октябре 43-го года фашистские каратели полностью уничтожили ее, зверски расстреляли, замучили, заживо сожгли вместе с нею шестьдесят шесть ее жителей, всех, кто оказывал помощь ведущим борьбу партизанам. Трубы печей оголенных — свидетельство горького часа». Люди приходят сюда, чтобы еще раз ощутить, какой ценой был завоеван мир. Приходит и высокий подтянутый человек с крепкими крестьянскими руками, сединой в светлых волосах. Он родом из сожженной деревни. До войны окончил семилетку. Помогал отцу по хозяйству как старший из детей. И, конечно, бегал беззаботно с другими одногодками. Деревня была большой — 200 дворов. Приятелей хватало. Волосовскую землю природа водой не избаловала. А их Большому Заречью, как они считали, повезло. Берет тут начало Оредеж. Вода прозрачная, но от бьющих ключей холодная. Купались в небольшом канале, который из карьера спускал воду в реку. Вот здесь на притоке и ныряли, и плавали до посинения. Потом отогревались, прижимаясь к теплому песку. В тот день, когда началась война, местные колхозники собирались на сенокос. Не могли поверить в войну сразу, а тем более в то, что она дойдет до их дома. Но очень скоро все подтвердилось. Из каждого двора ушли отцы на фронт. Без них уже управлялись в поле, на покосе. В самом Большом Заречье боев не было, они шли стороной. Еще стояла несжатой рожь, не начинали копать в огородах картошку, когда фашисты появились в деревне. Они приехали на двух грузовиках. И с того августовского дня 41-го года, казалось, начисто выключилась из памяти жителей мирная жизнь. Федор и его погодки разом повзрослели. Теперь всю свою выносливость, ловкость, которой, бывало, хвалились друг перед другом, они направляли на то, чтобы выжить и уберечь своих близких, родных. Приказы оккупантов появлялись один за другим: сдать лодки, охотничьи ружья, валенки, лыжи, не выходить по вечерам из дома. И все под страхом казни. Деревня затаилась, притихла. Ходили слухи: где-то близко партизаны. Будто наведывались они к мельнику Николаю. Поговаривали, что еще кое-кто из деревенских связан с партизанами, помогает им продуктами. 26 октября 43-го года староста согнал жителей всех домов на сходку. Объявил: за три дня подготовиться с небольшим количеством вещей к эвакуации. Место должно быть очищено для военных действий. Вечером всей деревней решили: не ехать, а спрятаться в лесу. * «Ленинградская правда» 20.04.1985 г. 53
Уходили ночью по вспаханному полю, с поклажей, малыми детьми на руках. Летел навстречу косой холодный дождь. В лесу отсиделись под елками до утра. И принялись рыть землянки. Но скоро кончились продукты, захваченные с собой. А лес уже стоял пустой. Пришлось идти в деревню, где еще оставались в некоторых домах совсем старые жители. Раза три удалось побывать дома. Но фашисты выследили и устроили засаду. В тот день пошла и Екатерина Васильевна Лукина, оставив в землянке троих сыновей и годовалую дочку, а когда под утро собрались они уходить обратно, тут их и окружили. И на глазах у всех факелами подожгли дома. Люди с ужасом смотрели на костры, не зная, что Большому Заречью предстоит пережить еще один пожар: после очередной облавы на скрывающихся в лесу людей каратели приведут их в единственно уцелевший на краю деревни дом, заколотят двери и окна и... запалят. А тогда в суматохе некоторым, в том числе и матери Федора, удалось бежать. Они-то и принесли в лес страшную весть — деревня горит! Федор помнит, как забрались они с ребятами на елки и увидели пламя. Наутро пришли — один пепел. Трубы печей торчат. Пособирали кое-где горелую картошку и ушли снова в лес. А в конце ноября в их лесной лагерь нагрянул карательный отряд с собаками. Федора с двумя братьями не было в землянке. Когда вернулся, не застал никого. Пила надвое переломана. Ведро штыком проткнуто. Остатки муки керосином облиты. Начались скитания по лесам. Как ни ловок, ни скор на ноги был Федор, попал он вместе с другими взрослыми и детьми, которых повстречал в лесу, в облаву. Оказался в лагере под Кингисеппом. Бежал. Пробрался к линии фронта. Ему исполнилось к тому времени восемнадцать. Зачислили его рядовым 311-й стрелковой дивизии. С ней освобождал Прибалтику, был ранен. Демобилизовался в звании старшины. Устал за войну. А вернулся в родные места — силу вроде обрел. В деревне Глумицы (совсем близко от Большого Заречья) поставил дом. Завел семью. ПРИКАЗЫ, РАСПОРЯЖЕНИЯ, ИНСТРУКЦИИ ВОЛОСОВСКОЙ РАЙКОМЕНДАТУРЫ ПО АДМИНИСТРАТИВНЫМ И ХОЗЯЙСТВЕННЫМ ВОПРОСАМ 24/XI-41 — 15/11-43 г.' РАСПОРЯЖЕНИЕ КОМЕНДАНТА ПОС. ВОЛОСОВО ... Волосовский район разбивается на следующие округа: 1. Николаевка — старшина Н. А.2 — 23 деревни, 2. Кикерино — старшина Ю. К. — 24 деревни, 3. Волосово — старшина Ф. Э. — 24 деревни, 4. Вруда — старшина Н. — 25 деревень, 5. Княжево — старшина М. Е. — 21 деревня, 6. Молосковицы — старшина А. М. — 25 деревень. Старосты каждой населенной точки составляют списки на все мужское население от 15 до 65 лет, включая беженцев, и передают списки старшине округа, который представляет их в Волосовскую комендатуру до 1 ноября с. г. 1 ЦГА СПб., фонд 3355, опись 1, дело 26-а. 2 Фамилии старшин сокращены составителем. 54
Старосты должны вывесить вывески на своих домах на русском и немецком языках "Burgermejster". Если военные немецкие части возьмут из колхозов продукты и корма и не уплатят, местная комендатура по предъявленной вами квитанции указанную сумму уплатит. Волосово, 1 февраля 1942 г. Каждая семья в деревне должна до 5 февраля 1942 года сдать за плату в 6 марок 1 пару валенок. Каждый колхоз должен сдать до 15 февраля 10 пар новых валенок, за которые будет заплачено до 12 марок за каждую пару. За каждую несданную пару валенок будет из колхоза взята бесплатно одна корова. Хоз. часть Гермиц. Д-рХарниш. Военный совет. Местный комендант Феулнер, хауптманн 20 января 1942 г. СТАРОСТЕ ДЕР. МОЛОСКОВИЦЫ Все трудоспособные люди, начиная с 15 лет, должны быть мобилизованы на работу. Лица, которые не имеют работы в колхозах и совхозах, все мобилизуются в лес на лесозаготовки. Волосово, хозотдел 24 января 1942 г. СТАРШИНЕ ПОС. МОЛОСКОВИЦЫ Не позднее 26 января сообщить фамилии и имена людей, живущих в вашей деревне и желающих поступить на работу по очистке от снега. Эти люди должны ежедневно аккуратно выходить на работу. Кроме денежной оплаты 1 руб. в час, будут обеспечены пайком из расчета около 300 г хлеба, 70 г крупы, 20 г повидла, 10 г масла, 17 г кофе, 23 г сахара, 14 г мяса, 10 г соли в день. Стоимость этих продуктов 6 руб. в день. Продукты выдаются из расчета 10 дней = 60 руб., которые вычитываются из заработанных денег. Зам. начальника станции (подпись) Военная комендатура Волосово Секретно 28 марта 1942 г. ВСЕМ СТАРОСТАМ! 1. Старосты должны заявлять о каждом прохожем или проезжем, о каждом определении на ночлег близлежащей воинской части или райкомендатуре. 2. Старосты, которые противятся, не подчиняются настоящему приказу, являются подозрительными в соучастии бандитам и будут наказаны. 3. Лица, которые хотят приютить посторонних, должны своевременно заявить старосте и получить его разрешение. Те, кто не подчинится, будут наказаны. Кто окажет какое-нибудь содействие советским солдатам или другим лицам, которые содействуют интересам советской власти, будут РАССТРЕЛЯНЫ. Местная Волосовская комендатура 31.03.42 г. ПОРЯДОК ВЫДАЧИ ПРОПУСКОВ И ДРУГИХ ДОКУМЕНТОВ 1. Все гражданское население старше 16 лет должно иметь при себе удостоверение личности (паспорт). Если имеется русский паспорт, необходимо сделать пометку на не- 55
мецком и русском языке. Описание личности и приметы должны быть дополнены. Все написанное на русском языке должно быть переведено на немецкий и написано латинским шрифтом. Перевод удостоверения закрепляется печатью с подписью старосты. 2. Для хождения и поездок за пределы своего места жительства по долгу службы и работы (работа по специальности, врачебная практика, продажа продуктов на рынке) имеют право получить обыкновенный пропуск. Он выдается в местной комендатуре и предъявляется совместно с паспортом не дольше, чем на 3 месяца. Местный комендант Объявление 10 мая 1942 г. ТРУД И ХЛЕБ В ГЕРМАНИИ! Девушки и женщины до 60 лет, не имеющие определенного занятия, могут сейчас же получить в Германии работу в сельском хозяйстве. Там они получат питание, жилище и заработную плату. Также семьи с детьми не моложе 10 лет могут записаться на работу. Отъезд в Германию назначается еженедельно. Прием записей и выдача сведений производится на бирже труда в Волосове. Районная комендатура Волосово, 22.09.42 г. РАСПОРЯЖЕНИЕ 1. С 1 октября 1942 г. для постоянного населения, зарегистрированного в списках у старост и не имеющего своих посевов, вводится хлебная карточка. Ежедневный рацион для работающих выражается в 300 г хлеба или 240 г муки, для детей и неработающих — 150 г хлеба или 120 г муки. 2. В больницах и амбулаториях назначается четверг как профилакторный день. В этот день амбулаторного приема не будет, т. к. врачи и медперсонал имеют задание производить гигиеническо-санитарный осмотр в деревнях и в случае обнаружения антисанитарного состояния в деревне ликвидируют его совместно со старостами. По требованию главного врача окружные старшины должны предоставить требуемое количество подвод. Феулнер, хауптманн и комендант Районная Волосовская комендатура ВСЕМ СТАРОСТАМ! Хозяйственный отдел Волосово покупает утиль по ценам: Лом цветных металлов: красной меди — 2 р. 15 коп. за 1 кг, свинца — 65 коп. за 1 кг, латуни — 1 р. 60 коп. за 1 кг, бронзы — 1 р. 60 коп. за 1 кг, алюминия — 2 р. 15 коп. за 1 кг, олова — 1 р. 20 коп. за 1 кг, цинка — 1 р. 65 коп. за 1 кг. Лица, сдавшие от 3 до 5 кг цветных металлов получают право на приобретение У4 кг соли или соды; 6—8 кг — 1/ соли или соды + 1 коробку спичек: 8—12 кг — 1 кг хлеба; 12—15 кг — 1 кг хлеба + 1/ кг соли или соды. Бумага: 1 кг — 20 коп. От 20 кг выдается как премия 1/г кг соли или соды; от 40 кг — 1 кг соли или соды; от 50 кг — 1 кг хлеба и 2 коробки спичек. 56
Тряпье: 1 кг — 50 коп. От 10 кг — выдается как премия '/2 кг соли или соды; от 20 кг — 1 кг соли; от 25 кг — 1 кг хлеба + 2 коробки спичек. Феулнер, хауптманн и комендант ПРИКАЗ ПО ЗДРАВООХРАНЕНИЮ ВОЛОСОВСКОГО РАЙОНА ОТ 1.12.42 г. §1 С 1 декабря 42 г. вводятся новые расценки по медицинскому обслуживанию. Каждый пациент, получивший медикаменты, платит 5 руб. За перевязку — 3 руб. Другие процедуры — 2 руб. §2 Квартирный вызов медперсонала также оплачивается. 1. Посещение врача — 10 руб. (Кикерино, Волосово, Николаевка, другие районы в зависимости от расстояния — до 20 руб.). 2. Посещение сестры — 3 руб. 3. Прием родов на дому — 25 руб. §3 Повторное напоминание об исключительно серьезном отношении к случаям сыпного тифа. При немедленном сообщении о новых случаях необходимо также указать о проделанных санитарных мероприятиях и наложении карантина. §4 В округах, закончивших санитарный осмотр деревень, необходимо приступить к осмотру школьников, обращая особое внимание на вшивость, кожные заболевания и чистоплотность детей. В отчете о проделанной работе указать адреса осмотренных деревень и школ. §5 Старосты должны помогать медперсоналу в профилактической работе и контролировать выполнение указаний. О невыполняющихся указаниях сообщать в комендатуру. Референт д-р. Славина Районный комендант и хауптманн Феулнер ВСЕМ СТАРШИНАМ ОКРУГОВ И СТАРОСТАМ СЕЛЕНИЙ ВОЛОСОВСКОГО РАЙОНА 21.12.42 г. Взимаемый по сие время 5- и 7,5 рублевый сбор с населения покрывает только на 45% требуемый расход по выплате жалованья учителям, медработникам, работникам детских домов, гражданской полиции, по содержанию больниц, детдомов и пр. В связи с этим местный сбор с населения повышается. Крестьяне должны платить 10 руб., а рабочие и служащие — 15 руб. Районный шеф Везико Хауптманн и комендант Феулнер ПРИКАЗ ПО ВОЛОСОВСКОЙ КОМЕНДАТУРЕ ОТ 30 ДЕКАБРЯ 1942 г. а) Все документы по инвалидности, полученные в советское время, не действительны. б) Налог платят все лица от 15 до 60 лет, не исключая больных. в) Инвалиды до 60 лет, имеющие свое хозяйство, от налога не освобождаются. г) От налога освобождаются инвалиды-беженцы, не работающие и не имеющие своего хозяйства. 57
ВОЗЗВАНИЕ КОМИТЕТА НАРОДНОЙ ПОМОЩИ ВОЛОСОВСКОГО РАЙОНА К НАСЕЛЕНИЮ3 Война — это величайшее народное бедствие. В особенности война современная, когда нет разницы между фронтом и тылом. Война для русского народа огромное бедствие, т. к. она пришла вслед за большевизмом. Большевизм истощил моральные и материальные силы русского народа. Из-за большевизма остались тысячи разрозненных семей, потерянных детей, брошенных стариков, бездомных людей, погорельцев и инвалидов. Для восстановления морального духа народа, для восстановления здоровья и хозяйства района должно быть прежде всего единство народа, должно быть общее горячее желание восстановить силы и дух людей. Нужно общими силами взяться за восстановительную работу. Нельзя каждому думать только о себе, о своем доме, о своей семье. Никогда не будет процветать народ, где думают только о своих личных интересах, где каждый сидит только на своей полочке и не хочет ничего видеть дальше. Есть много людей, нуждающихся в помощи и поддержке. Нужно помочь народу встать на ноги и окрепнуть. Только помогая друг другу и обществу, мы можем вывести народ из нужды и горя. Все, кто носит в душе скорбь, тот не может быть равнодушен к скорби другого, все, кто знает нужду — должны помочь в нужде другого. При управлении Районного шефа организован Комитет народной помощи. Комитет собирает пожертвования всех видов и призывает все население принять участие в этой великой благородной работе — помощи нуждающимся. Пожертвования принимаются через старшин округов и в канцелярии Районного шефа деньгами, продуктами и вещами. Счастливые семьи! Не забудьте о разрозненных, страдающих, нуждающихся семьях. Матери! Вспомните о потерянных сиротах, случайно оставшихся в нашем районе и помогите им! Молодежь! Помогите старым и нуждающимся! Вы — новое поколение — должны быть основными организаторами по сбору средств Народной Помощи! Никто не гарантирован от несчастья. Каждый может оказаться в числе нуждающихся! Долг каждого честного человека, долг каждого христианина — помочь своему ближнему. Комитет Народной Помощи Волосовского района Из акта комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков (1944 г.) по Ленинградской области Волосовский район: угнано в рабство 50 519 человек. 3 ЦГА, ф. 3355, оп. 1, дело 27. 58
КИНГИСЕППСКИЙ РАЙОН Е. Н. ФИЛАТОВА, 1932 г. р., жительница д. Пахомовка * В ИЗГНАНИИ В нашей деревне из 64 дворов все были ижоры, только одна русская семья была: Ручевская Настя с двумя детьми. Не знаю, кем были Журенковы — они разговаривали по-русски. Остальные все и дома, и на работе говорили по- ижорски. С пяти лет нас приучали к труду: практически все жили натуральным хозяйством. Взрослые работали в колхозе, выращивали лен, овес. Пахали на лошадях — никакой техники не было. Не было также ни радио, ни газет. Моя старшая сестра вышла замуж за мичмана, жила в административном центре Сойкино и сообщала нам все новости. Отец у нас умер, и мы во всем ощущали недостаток. Но мама сама нам все чинила. Старые вещи перекроит, перешьет, и мы ходили всегда в новеньком, чистеньком. Люди говорили: «У Марии, наверно, золото есть, смотри, как дети одеты!» А она, бедная, ночами шила, днем в колхозе работала. Я в 1941-м году закончила первый класс. Помню, как в школе мама пришла расстроенная с колхозного собрания и сказала: «Война!» Председатель с/совета обещал, что все мы будет эвакуированы на восток. Мы собрали вещи и три дня ждали подводы, но они так и не подошли. Скот погнали было на восток, но немцы уже достигли Копорья, и стадо трое суток стояло в лесу. Пастухи доили коров прямо на землю, а потом лесом вернулись домой. Мы были очень рады, что коровы вернулись, ведь молоко — большое подспорье. Потом до нас стали доноситься взрывы: наши взрывали «строительство 200» — военный городок на берегу моря. Затем в Сойкине взорвали все административные здания, магазин, библиотеку, радиостанцию. Буквально через два дня пришли немцы. Это было 2 сентября. От Сойкина по грунтовой дороге потоком шли машины и мотоциклы. Стоял невообразимый гул. Немцы в касках, с автоматами. Мы остолбенели. Мама как раз доила корову. Она вошла в дом и стала читать молитву. Моя средняя сестра Настя и двоюродная — Вера сказали: «Ой, теперь нам надо учить немецкий язык, чтобы их понимать...» В тот день к нам никто из немцев не зашел. Спустя несколько дней уже ходили по деревне с автоматами, некоторые немножко знали русский. Говорили, что будут относиться к жителям мирно, если те не станут сопротивляться. Но даже школьники понимали, что это враги. Они забрали все колхозное добро (зерно, картофель, кормовую свеклу), назначили старосту. Свои услуги предложил наш сосед Александр Данилов — колхозник, сбежавший из армии. Он собрал людей, расписывал, как хорошо мы будем теперь жить, а советские войска, мол, бросили нас. * Из интервью А. Драбкина в интернете (рубрика «Я помню», 2006). Лит. обработка составителя. 59
Недели через три открыли школу. В деревне был один учитель, преподававший все предметы. Немцы ввели дополнительный урок — «новый порядок» и обязали всех учить немецкий. Приходили с указками и, показывая на разные предметы, спрашивали: «Was ist das?» Мы по-немецки отвечали. Учитель объяснял нам: «Дети, поймите, мы живем при новой власти. Она враждебна нашему советскому строю, но мы сейчас — пленники у немцев и вынуждены подчиняться их законам. Запомните одно: наши все равно вернутся!» Я эти слова хорошо запомнила. Когда после Финляндии нас привезли в Ярославскую область, всех вызывали в НКВД. Спрашивали и о нашем учителе. Я рассказала все как было, и его не забрали. Немцы приходили часто, но агитацией не занимались, только давали уроки немецкого языка. Староста вначале вел себя более или менее прилично, потом стал вести такую пропаганду, что скоро все наши города падут — и Москва, и Ленинград, и весь Советский Союз. У нас была семья ярого коммуниста. Его дочка остановила старосту и сказала, что об этом еще рано говорить. — Ничуть не рано! — оборвал староста и донес на нее немцам. Ее сразу забрали в гестапо. Дома остались двое маленьких ребятишек. И вот мы, дети (а нас в деревне много было) собрались и пошли по домам. Кто достал кусок хлеба, кто сахара — мы все принесли малышам: — Только не плачьте! Их взяла к себе тетя. Но староста на этом не остановился. Он показал немцам, где живет 65-летняя жена первого коммуниста. Ее сразу забрали в Кингисепп, в концлагерь. Там долго мучили, а после заставили рыть себе могилу, где ее и закопали. И дочку мучили. Она прошла все лагеря и во Франции в конце войны была освобождена американцами. Александр Данилов настолько рьяно работал на немцев, что его сделали старшиной над шестнадцатью деревнями Сойкинского полуострова. А у нас назначили старостой его троюродного брата, более человечного Николая Данилова. Специально он никого не предавал. Но в ноябре произошел такой случай. Немцы забирали молодежь в Нарву и Котин, где они, голодные и холодные, обязаны были задаром работать в трудовых лагерях. И трое ребят надумали морем сбежать к нашим пограничникам. Они прошли по льду три километра, а дальше голая вода, и они были вынуждены вернуться. Но до их возвращения одна из матерей ночью пошла к старосте и сказала: — Так и так, Володя, Вася и Федя ушли к пограничникам... Ведь утром они должны были явиться в комендатуру в Вистино! И Данилов, вместо того, чтобы утром уточнить, вернулись ли ребята, доложил немцам. Те приехали и забрали их. Володю в концлагере сразу казнили, другие прошли все концлагеря. У одного полностью нарушилась психика и, вернувшись домой, он сразу повесился. Третий вернулся калекой и вскоре умер. Вот эти люди на совести наших старост! Колхозный скот немцы забрали себе, часть лошадей передали старосте. Он взял себе лучшую лошадь, остальных роздал: одну на 5—6 семей. Зимой мы с мамой и другими женщинами ходили на море ловить рыбу. Всю выловленную рыбу сдавали старосте — он делил ее по едокам. У кого не было коровы, голодали больше всех и умирали. Зимой ходили в лес, спиливали молодые березки и опилки использовали в качестве муки. В марте, когда начало подтаивать, собирали мох, варили его и ели. 60
Весной 42-го года все старались посадить как можно больше овощей: турнепса, брюквы, капусты, и следующую зиму мы уже так не голодали. Партизанского движения вблизи нашей деревни не было. Мы ходили с ребятами в лес за грибами, партизан ни разу не видели. Однажды мы с Васей нашли в лесу два ружья и учились стрелять. Немцы в Сойкине услышали стрельбу и вызвали старосту: «У тебя под носом стреляют! Наверное, партизаны, а ты куда смотришь? » Он прибежал домой, спрашивает сына: «Кто стрелял?» Тот сказал, что мы. Староста пришел к нам. — «Боже, где вы это нашли?» Отобрал винтовки и патроны. Мама очень расстроилась — боялась, что все, теперь ее заберут в гестапо. Стала утром топить печку, вскипятила воду, чтобы приготовить корове пойло и опрокинула чугун на себя. Обварилась ужасно! Но я хочу сказать, что староста Николай Данилов спас маму. Сдал в комендатуру ружья и патроны, сказав, что нашел их в окопах. И немцы маму не забрали. Женщины принесли гусиный жир и лечили им ожоги. Немцы стояли в Сойкине, но нас держали под постоянным контролем — не связаны ли мы с партизанами. Ночное патрулирование, записи на столбах: «За связь с партизанами — расстрел!» Жителей обязали сдать все лыжи — чтобы не было ни одного следа. Я братовы лыжи спрятала — он взял их потом с собой в Финляндию. Некоторые мужчины, не мобилизованные в армию, сотрудничали с немцами. Но были и такие полицаи, как Леня с Евсеевой горы — он спасал наших ребят. К примеру, у нашего соседа было три сына. Они знали, что немцы их заберут и решили уйти в лес. Пришли домой выспаться и взять провизию, немцы узнали. Мы в тот день помылись в бане и спокойно спали. Вдруг — стук в дверь, да такой сильный, что казалось, что все стекла полетят. Вася соскочил с постели, открыл дверь. Ворвались пятеро немцев с автоматами и собакой. Мама зажгла «фунилку» (жировую лампадку) и показывает с печки больную ногу — мол не может встать. Немец говорит: — Пас, пас. Поняли, что требует паспорт. Вася подбежал к сундуку, достал мамин паспорт, а в нем записаны только я и Вася. Немцы кинулись на сеновал, все сено штыками прокололи, но никого не нашли. Утром соседка тетя Лена пришла доить корову, потому что мама еще не вставала. Мама рассказала, что у нас были немцы, ждали партизан. Тетя Лена охнула: «Ай, так это же у меня десять человек ночевали! Наверное, это Леня; увел их в ваш дом, чтобы обмануть!» Вот как бывало! Но после войны Леню тоже посадили на десять лет. Немцы по деревне ходили часто. Они, конечно, нахалы порядочные. Приходили в любой двор и забирали кур, овец — вообще все что понравится. Мы их очень боялись. Но когда людей стали забирать в гестапо, уже думали: что там овца или теленок? Ерунда, если и человека уже нет... Перед нашим домом всегда была танцевальная площадка. До войны здесь собиралась молодежь, танцевала под гармошку. И в 42-м, и в 43-м годах немцы тоже устраивали танцы. С Ручьев, с Горы приходили холеные накрашенные девушки. Даже бывшая Танина подруга Ксения ходила на эти танцы. Женщины ее осуждали: — Муж на фронте, а она тут с немцами крутит! В Вистино был один большой начальник — с виду вполне добродушный. У некоторых прямо на лице была написана жестокость, у этого — нет. Так вот 61
он жил с одной женщиной, обещал жениться и после войны увезти в Германию. Мы возмущались: убить ее надо! Как она смеет, он же фашист! Я хорошо помню свое детское восприятие абсолютный — максимализм: как это выйти замуж только для того, чтобы уехать из своей страны? У нас была гордость за свою страну и преданность ей. В Сойкине была очень красивая церковь. Немцы ее восстановили. Служил там молодой батюшка. Старушки так верили в Бога, что усердно молились, чтобы скорее закончилась война. В церковь несли последние копейки. Может поэтому у нас в деревне хоть 30 домов, да остались, в других местах ничего не сохранилось. Народ часто собирали в чьем-нибудь доме, и староста читал газету, докладывал, что до Питера немцам осталось пройти каких-то 5 км, да и до Москвы — рукой подать. Взят Смоленск, и скоро вся Россия отойдет к Германии и будет работать на немцев. Немцы призывали молодежь уже сейчас ехать в Германию, и у нас три девушки клюнули на эту пропаганду и уехали в Германию. Сейчас я уже жизнь прожила и понимаю их состояние — война, растерянность. И были они очень молодые, полуграмотные: какие-нибудь 4—5 классов образования. Возможно, действительно поверили, что будет лучше, что можно уйти из колхоза, выйти замуж; каждая наверняка надеялась на лучшую жизнь. Но приехали туда, а их в бараки, так и вкалывали задаром до конца войны. С советской стороны никакой информации не было. Даже о Сталинградской битве мы узнали только после войны. Никто не знал, как долго пробудут немцы и что с нами будет, все жили в постоянном страхе и напряжении. Летом ходили на берег моря продавать землянику, менять ее на хлеб. В порту стояли большие корабли. В 43-м году поползли слухи, что нас будут увозить морем то ли в Эстонию, то ли в Финляндию. А Финский залив постоянно бомбила наша авиация, и мы очень боялись, что потонем. Мама сшила всем белые рубашки: если уж придется уходить на тот свет — то в белом. Мы не понимали, почему должны покидать свои дома и уезжать неизвестно куда. Потом нам уже точно сказали, что будут вывозить. Мы выкопали в огороде яму, спрятали лучшие вещи: швейную машинку, папино пальто, кое-что еще. Никто не хотел уезжать из дома. У многих мужья в армии, маленькие дети, как с ними куда-то ехать? А потом советская власть нас же обвинила, что мы добровольно уехали в Финляндию... Не было этого! Мы же считали себя русскими, а по-фински не знали ни одного слова. 3 декабря 1943-го года нас паромом переправили в Эстонию, в Палдиски, в лагерь для переселенцев, недалеко от концлагеря Клога. Поселили в бывших военных казармах по 150 человек в бараке. Было так тесно, что мы могли только сидеть на своих котомках. И спали сидя. Три дня нас вообще не кормили, потом объявили, что дадут суп. Очередь к кухне растянулась на три километра. Наконец получили баланду, сваренную то ли из дохлой конины, то ли из лосятины с отрубями — по поварешке на человека. Был там всего один кран с водой, к которому выстраивалась длинная очередь: ведь нас было шесть тысяч! Многие заболели дизентерией и более тысячи человек умерло — в основном дети и старики. Умерла моя двоюродная сестра и бабушка. Была страшная грязь, стирали в лужах, расплодились вши. Мы прожили в Палдисках 49 дней, пока немцы не продали нас, как скот, финнам, заинтересованным в дешевой рабочей 62
силе. Тогда нас посадили на корабль «Вирго» и привезли на полуостров Ханко. Колючая проволока, овчарки. Поместили в лагерь, где стали кормить геркулесовой кашей, а детям давали ежедневно по стакану молока. Эта каша нас спасла, мы вылечились от дизентерии. Но еще несколько месяцев страдали от вшей: говорят, что они неизменные спутники голода. Нас водили в баню, прожаривали при 120° одежду, но вши не исчезали. Придешь из бани, наденешь все чистое, а утром по тебе снова ползают большие белые вши. Всю ночь чешешься, спать невозможно. И так было со всеми! С Ханко нас перевезли в Раума, где распределили по хозяевам, владевшим большими участками земли. Кого не взяли землевладельцы, получили работу на деревообрабатывающем заводе. Им дали маленькие комнатки и зарплату, которой хватало на питание. Хозяева попадались разные. Некоторые хорошо кормили, давали одежду и относились по-человечески. У нашей же хозяйки-вдовы убили на фронте сына, и она ненавидела всех русских. Кроме нас, у нее работала семья из Гатчины и 16 военнопленных, живших в страшной тесноте. Кормила она нас плохо, есть хотелось постоянно. Утром — галеты, днем — суп со шпиком и картошка с подливкой на воде. На две наших семьи власти выдавали карточки, по которым хозяйка выкупала сахарин и какое-то количество масла. Работали в поле под надзором бригадира, не расстававшегося с плеткой. Сделаешь что-нибудь не так — сразу получишь плеткой по спине. И пикнуть не смеешь! Еды нам с Васей всегда не хватало: мы же росли! Приходилось ходить по домам, чтобы заработать. В основном мы пилили дрова, получая по три марки в день. Иногда нас кормили. В домах встречали финских военных, приезжавших в отпуск после ранений. Они носили «финки» и показывали, как отрезали ими головы русским. Издевались над нами, и мы все время чувствовали, что находимся у врагов. А вообще Финляндия — очень красивая страна. Много озер и огромных камней, среди которых растут величественные сосны. Нарядные, аккуратно покрашенные домики. По сравнению с нашими хибарами они выглядели райскими, но совершенно чужими. Уже шел 1944 год. В один из осенних дней в поместье приехал незнакомый офицер и сказал, что между Финляндией и Советским Союзом заключено перемирие. Как мы обрадовались! Нам показалось, что мы вдруг взлетели, как птицы, и летим домой. Хозяйка принялась пугать маму: — Не уезжайте, оставайтесь здесь. Ведь вас не повезут домой, а отправят в Сибирь: вы же были под немцами! Она слушала радио, читала газеты и многое знала о сталинской политике. Мы же не знали ничего. Хозяйка понимала, что пленных у нее заберут, уедем мы — и кто же будет работать? Ей принадлежало 150 га земли и 70 гектаров леса, все население в округе на расстоянии 30 км отрабатывало ей только за то, что жило на ее земле. Она везде ездила, искала людей для работы в своем хозяйстве, но никого не нашла. Приезжал ее второй сын — офицер, советовал: — Продай все, положи деньги в банк, будешь жить на проценты. Но ей все еще хотелось чувствовать себя хозяйкой большого поместья, хотя самой было уже под семьдесят. 63
Сначала увезли военнопленных. Пока они у нее работали, хозяйка давала им одежду и обувь. А когда уезжали, она отобрала у них обувь, и пленные в ноябре поехали в одних носках. Мы так возмущались, что готовы были ее растерзать. Пленные радовались своему освобождению и думали, что попадут домой. А их посадили в закрытые вагоны с надписью «Предатели Родины» и повезли в новые, уже советские лагеря... Нам за год работы хозяйка заплатила так мало, что мы смогли купить лишь один мешок муки. Продуктовые карточки она вынуждена была нам отдать, но просила маму прислать их обратно. Однако на пересыльном пункте в Турку карточки у нас сразу отобрали, и я ей написала: — Мы ничего не можем вам вернуть. Из Турку в товарном вагоне мы прибыли в Ленинград. Встретил нас человек в штатском: — Ваши дома сожжены, и вы поедете в Ярославскую область. Там вас поселят у людей в деревнях, а после войны вы вернетесь в родные места. Так вместо дома мы попали на Ярославщину. Там тоже было голодно, потому что у нас ничего своего не было. В деревне, где мы поселились, не было ни радио, ни газет. Но почтальон, приносившая газеты в сельсовет, рассказывала, что делается на фронте, какие города освобождены. После войны домой нас не пустили — там была погранзона, и мы поселились в Волосове, скитались по чужим углам. Мама работала в колхозе свинаркой, а мы с Васей пошли в пастухи. Однажды когда мы были в лесу, по дороге прошла танковая бригада. Неожиданно раздался выстрел. Вася говорит: «Иди скорей на этот выстрел, а я погоню стадо домой ». Я побежала и увидела молодого человека в синей форме, который тащил убитую овцу. В руках у него был автомат. Я испугалась: в лесу никого нет, и он может меня запросто пристрелить. Я вернулась к Васе и говорю: — Я боюсь он меня убьет! Мы пошли в правление, все рассказали, но нам не поверили. Сказали: — Вы, наверное, сами овцу зарезали, а мать увезла! И нам ничего не заплатили. Все лето, с мая по октябрь, мы пасли и не получили ни копейки... Потом Вася устроился в Бегуницах трактористом, а я два года одна пасла маленькое стадо. Меня кормили, что-то платили. В 14 лет я поступила в школу ФЗО в Нарве, где было текстильное предприятие. Спустя 9 месяцев выдали форму — платье, взрослые бушлаты и ботинки. Ходила такая прибаутка: «За километр узнаю, Что ФЗУшники идут: 40-й размер ботинок, Еле ноги волокут». Мы были на чучел похожи, но когда я приезжала в деревню, то шла по улице «нос кверху»: гордилась, что все заработала сама. С одеждой после войны было очень плохо. Воспитатель то и дело предупреждал: — Девочки, сегодня не спите. Мне передали, что группа детдомовцев собирается на облаву. 64
Такое действительно было: голодные детдомовцы воровали бушлаты и меняли их на базаре на хлеб. Мы тоже не доедали. А по выходным нас группами отправляли на торфоразработки. В 53-м году меня направили в Таллин на Балтийскую мануфактуру, дали место в общежитии, где я прожила двадцать лет. Наш дом в Пахомовке уцелел, его занимал военный, не устававший повторять: «Этих ... всех отсюда выселили и правильно сделали!» Маму прописали в собственном доме только после смерти Сталина. Я закончила вечернюю школу и техникум, затем Высшую партийную школу при ЦК КПСС. Была депутатом местного, потом Верховного Совета. В то время к нам приезжали разные делегации из социалистических стран, в том числе и немецкие. Приезжали простые люди, привозили подарки для садиков. И наши текстильщики ездили в Германию. Мы поняли, что немцы — такие же люди, как и мы. И они не виноваты, что Гитлер столкнул наши народы. Люди везде одинаковы, калечит их бесчеловечная пропаганда. Л. А. ОБОРИНА (ПЕТРОВА), 1931 г. р., жительница деревни Кайболово ОККУПАЦИЯ - ЭТО СПЛОШНОЙ ГОЛОД... Родилась я в деревне Кайболово на реке Суме в 1931 году, последней из восьмерых детей у Александра Емельяновича и Александры Семеновны Петровых. Отца нашего — единственного грамотного в деревне — в 28-м году выбрали председателем кооперации. Все это было до моего рождения, но старшие рассказывали, что противники колхоза его зверски избили, и только умелые руки местного врача Маляныча да мамин уход помогли ему выжить. Колхоз (вначале он назывался «Сумстрой», позже — «Кировец») все же организовался. В него вступили все, кроме двух семей (Корюхиных и Осиповых), которые уехали в Ленинград. До войны Кайболово было большой красивой деревней со своим сельсоветом, клубом, школой, библиотекой, больницей. Родители работали в колхозе, мы с сестрой Дусей ходили в школу. Был свой дом, корова, огород. Сестра Татьяна училась в Пушкинском агротехникуме и в 41-м окончила рокковские курсы медсестер. Брат Никита после летного училища летал на истребителе и был сбит в самом начале войны. Погиб и второй брат — Борис. Татьяна тоже была на фронте с первых дней войны, и мы ничего не знали о ней до самого освобождения. Когда началась война, в деревню вернулись семьи единоличников. Очень скоро мы почувствовали приближение фронта. Наши отступали, стрельба раздавалась совсем рядом. Жители прятались в большом погребе, где до войны хранили молоко. Однажды вечером шел большой бой. К утру все стихло. Мы выглянули из погреба и увидели на горе двух немцев с автоматами. Решили идти домой. Кругом лежали убитые красноармейцы. Я не сразу сообразила, что они мертвы, и сказала маме: — Смотри, наши лежат... Не видят они, что ли, что немцы пришли? Наш дом немцы уже заняли и обобрали. Нам пришлось уйти в соседнюю деревню Горку и поселиться у знакомых. С продуктами становилось все хуже: у людей все отобрали немцы, а колхозный хлеб вывезли с гумна свои (в этом подозревали единоличников), остальные жевали мякину. Сено забрали немцы. 5. За блокадным кольцом 65
А. В. Петров, отец Л. А. Обориной (Петровой), 1942 г. Наша корова Белянка совсем обессилела и почти не давала молока. Зимой немцы из нашего дома ушли, и мы смогли вернуться к себе. Жили у самого леса, и по ночам к нам наведывались партизаны. Папка их подкармливал и топил им в лесу баню. Пришла весна, появилась первая трава, мы радовались каждой щавелинке. Колхозную землю немцы разделили между сельчанами, дали лошадей вспахать, и мы посеяли рожь, овес, посадили картошку. Большую часть урожая немцы забрали себе, а мы опять голодали. В 1943 году у нас появилась лошадь, раненная в ногу, — досталась от немцев. Серая, красивая, назвали Филькой. Папа ее вылечил, и его отправили с ней на работу под Кингисепп. Осенью он узнал, что нас угоняют на запад. Бросил все, лег в телегу и ско- амандовал Фильке идти домой. А нас уже грузили в машину. Папа сказал: — На своей поеду! Привязал к телеге корову, и мы поехали на сборный пункт в Котлы. Здесь нас ждал товарный состав. Людей заталкивали в вагоны, сидели буквально друг на друге. Отдельно погрузили лошадей и коров. Привезли в Литву, в Позельевскую волость. Раздали нас хозяевам в качестве батраков. Мы попали на хутор Юодакай к Степану Швейницкасу, имевшему 16 коров и трех лошадей. Жили в маленькой мазанке. Мама ухаживала за скотом, папа плотничал. У него были золотые руки, умел делать все: телеги, дровни, бочки. Кормили нас хорошо. Я подружилась с хозяйской дочкой, она подарила мне кое-что из одежды. Но эта относительно спокойная жизнь скоро закончилась. В марте 44-го немцы решили отправить всех русских в Германию. Фильку с Белянкой пришлось оставить хозяевам. 10 марта нас привезли в город Фридлянд и определили на работу в имение Плву. Всех, в том числе и подростков, гоняли на сельхозработы. Надсмотрщик- поляк по прозвищу Козел был злым человеком, не расставался с плеткой и чуть что — пускал ее в ход. Мама, убирая сено, упала с шестиметровых пятел и повредила позвоночник. У нее отказали ноги. Ее возили к врачу в город, который дал ей какую-то мазь. Почти год она ходила на костылях. В начале мая нас освободили советские войска. Добирались домой на чем придется: на быках, на лошади, пересаживались с поезда на поезд. 21 июня добрались до Кайболова. Дом наш уцелел, но подчистую был обобран — одни стены. Жить было трудно и голодно. Папа вскоре умер от рака. Я в 47-м уехала в Ленинград, поступила в ФЗУ, работала токарем на Металлическом заводе, потом выучилась на шофера, мой беспрерывный стаж — 45 лет. Мама проработала в колхозе всю жизнь, а пенсию получила 7 рублей... А. В. Петрова, мать Л. А. Обориной (Петровой), 1943 г. 1 ЦГА, ф. 3355, оп. 1, дело 27. (Объявление.)
ГОРОД НОВГОРОД о. м. киселло, 1928 г. р., житель г. Новгорода «ЗДРАВСТВУЙ, ДОРОГОЙ СЫНОЧЕК!» В июне сорок первого года я поехал на каникулы в Новгород. Там жила мамина двоюродная сестра. Она была старше мамы, и я звал ее бабушкой. Когда объявили войну, меня хотели отправить в Ленинград, но движение поездов вскоре прекратилось. Новгород сильно бомбили *. Старики и женщины с детьми укрылись в подвале Десятинского монастыря. В него попала бомба, и нас засыпало. Свободным оставалось лишь маленькое окошечко у самой земли. Меня и еще одного мальчика взрослые протолкнули через окошко на волю, чтобы мы позвали кого-нибудь на помощь. Мы бежали по аллее к выходу из монастыря, когда снова засвистела бомба. Мы упали на землю. Когда я поднялся после взрыва, то увидел невдалеке глубокую воронку. Не было ни мальчика, ни дерева, под которым он спрятался... Я остался один. Уже темнело. Окрестность освещалась лишь заревом пожаров. Вокруг не было ни души — город будто вымер. Как ни было мне страшно, но я так устал, что сел между двумя догорающими домами и уснул. Проснулся от визга большой обгоревшей свиньи, метавшейся по пепелищу. Утром мне удалось найти людей и показать им засыпанный подвал. Из подвала все спаслись и перебрались в церковь. Жили там до прихода немцев. Немцы, заняв Новгород, издали приказ: всем жителям покинуть город. Все стали расходиться по деревням. Нас с бабушкой пустила к себе жить одна семья в деревне Малое Подсонье. Продуктов и вещей у нас для обмена не было, и мне пришлось рыться в помойках у немецких казарм. Ходил пешком в Новгород и, если находил что-то съестное, нес семье. Часто ночевал под сценой театра на территории Кремля. Однажды, вернувшись из очередного похода, я узнал, что в деревне расположилась испанская часть. В нашем доме испанцы устроили кухню. Мы с хозяйским сыном (обоим было по 13 лет) спали на печке, а прямо перед нами на полке лежала колбаса. Мы не удержались и ночью съели колбасу. Утром нас босиком, в одних рубашках, вывели во двор и поставили к сараю — расстреливать. Выбежали бабушка и хозяйка, бросились перед солдатами на колени, умоляя пощадить. Нас помиловали, но сильно избили. Когда испанцы уходили из деревни, меня забрали с собой для работы на кухне, а через месяц сдали в волосовский лагерь военнопленных. Оттуда, как несовершеннолетнего, отправили в Гатчину, в детский дом. Из 2346 домов в Новгороде было разрушено 2306. (Примечание составителя.) 67
В детдоме было очень голодно. Особенно страдали маленькие. Они все время плакали и просили есть. Нас, старших, было человек семь. Мы старались найти на помойках что-либо съестное и накормить малышей. Но еду уже никто не выбрасывал, и мы часто возвращались с пустыми руками. Однажды дети так сильно плакали, что мы украли у немцев немного картошки, сварили и накормили ребят. Кража обнаружилась, нас забрали в СД. Месяц провели в карцере, из которого днем нас выпускали пилить дрова для немецкого ресторана. Когда вернулись в детдом, там стало еще хуже. Малыши плакали днем и ночью, каждый день кто- нибудь умирал от голода. Виновата в этом была и директор детдома: мы видели, как на рынке она выменивала за наши хлебные пайки себе дорогие вещи. Все знали об этом, но ничего не могли поделать. Слышать голодный плач было невыносимо, и мы снова пошли воровать у немцев картошку. Нас опять бросили в карцер и избивали каждый день. Как я все это вытерпел — до сих пор удивляюсь. Однажды в феврале в детдом приехала комиссия во главе с немецким генералом. Было много снега, огромная глыба висела над крыльцом. Мы договорились с одним мальчиком из Вырицы (звали его, кажется, Федулом) насолить немцам. Я забрался на крышу и, когда комиссия вышла на крыльцо, Федул махнул мне рукой. Я столкнул ком снега на головы немцам. Директор детдома вызвала жандармов и сдала нас с Федулом в СД. Нас избили и бросили в карцер, а утром объявили приговор: лишить свободы до окончания войны. После этого нас отвели в тюрьму, где мы больше страдали от русских надзирателей, служивших немцам. Побои от своих терпеть обиднее и больнее... Месяца через три нас отвели на вокзал и погрузили в эшелон. В вагоне было так тесно, что люди стояли, тесно прижавшись друг к другу. Даже колени согнуть было невозможно. Нас не кормили, не выпускали на остановках. Люди задыхались от смрада. Через день я понял, что сосед мой умер, но продолжал стоять, стиснутый со всех сторон. Стало очень страшно. Лучше бы всего этого не вспоминать, но от мыслей никуда не деться: я все помню до мельчайших подробностей, будто это было вчера... Двери вагона открылись внезапно, и мы попадали. Несколько человек были мертвы. Живых подняли дубинками, построили и погнали в тюрьму. Это оказался Таллин, тюрьма по прозванью «Батарейка». Здесь нас с наслажденьем били и немцы, и эстонские полицаи. Жили мы в большой сырой камере, спали вповалку на голом полу. Многие заболевали тифом и чесоткой, от зуда рвали на себе кожу, но никакой помощи не получали. Лекарство было одно — дубинка. Каждый день кто-нибудь умирал, и каждый день кого-нибудь казнили. Обычно немцы расстреливали, а эстонские полицаи вешали. Однажды нас 68 О. М. Киселло. Фото 1940 г.
выгнали во двор, и я увидел Федула. Поговорить нам не удалось: немцы отбирали партию узников для этапа, и Федул попал туда, а меня вернули в тюрьму. У меня сильно болели уши, «стреляло» в голову до умопомрачения. К окну в камере подходить строго запрещалось, но у меня не было больше сил терпеть боль, и я нарочно бросался на решетку, чтобы застрелили. Взрослые узники оттаскивали меня от окна, уговаривали, но помочь ничем не могли. Воспаление прогрессировало, и я сделался почти глухим. Когда наши подходили к Таллину, заключенных отвезли в порт. Нас не бомбили, и пароход благополучно причалил в Данциге. Здесь нас пересадили на баржу и привезли в концлагерь Штутгоф. В лагере первым делом прогнали через санпропускник. Оттуда одних отправили налево — в душегубку, других — направо: пока жить. Я попал «направо» и получил полосатую одежду и деревянные колодки. На брюках и спине куртки были нарисованы фосфорной краской кресты. На груди — личный номер и треугольник: красный — у политических, зеленый — для уголовников. У меня был № 80293 и красный треугольник. В Штутгофе находились узники из разных стран, много евреев. Людей уничтожали ежедневно, и печи крематория часто не справлялись. Тогда штабеля трупов перекладывали дровами и сжигали прямо во дворе, после чего над лагерем несколько дней висел черный вонючий дым. Убежать отсюда было почти невозможно, но такие попытки были. До сих пор помню, как вешали за побег двух ленинградских мальчиков, братьев 10 и 15 лет. Старший принимал смерть достойно, младший боялся и плакал. Старший, уже с петлей на шее, успокаивал брата. Палач выбил у них из-под ног подставку, и оба мальчика повисли... Концлагерь был обнесен колючей проволокой, по которой проходил ток высокого напряжения. Порой узники сами бросались на проволоку, чтобы прекратить ежедневные истязания, и погибали. По ночам в лагере работали мастерские по изготовлению изделий из человеческой кожи, там принуждали работать пленных. Настал 1945 год, а узники всё прибывали; я видел уже 105 000-й номер... Фронт приближался к Польше, и заключенных по баракам (примерно по 1000 человек) погнали в направлении Гдыни. Когда очередь дошла до нашего барака, мы поплелись той же дорогой, что и предыдущие партии, и увидели жуткую картину: обочины были устланы трупами. Стоял март, мокрый снег налипал на деревянные колодки и не было сил отрывать их от земли. На этапе нас совсем не кормили, и многие падали без сил. Упавших пристреливали, не давая подняться. Я был истощен до предела и наверняка бы упал, но взрослые — сами дистрофики, избитые и голодные — всегда дотаскивали меня до ночлега. Я часто это вспоминаю: только благодаря им я жив. В одной деревне нас загнали в костел. Среди узников нашелся органист. Несколько человек (и я в том числе) принялись качать меха, а он начал играть. Словно посветлело в темном костеле и, несмотря на глубокую ночь, стали подходить местные жители. Каждый старался передать нам какую-нибудь еду. Однажды мы остановились в поле. Стража отвлеклась, и несколько человек побежало в сторону леса. Залаяли овчарки. Узникам дали отбежать, а потом спустили собак. На глазах у всех они растерзали беглецов. 69
Этап двинулся дальше и дотянул до города Фрейштадт, где нас заключили в тюрьму. Но уже следующим утром выгнали во двор, где были установлены пулеметы. Раздались первые очереди, упали первые жертвы. И вдруг, проломив ворота, во двор ворвался советский танк! Что тут поднялось! Фашисты разбежались, а мы, уже приготовившиеся к смерти, смеялись и плакали. С одним польским мальчиком я пошел в соседний дом переодеться. На лестнице мы нашли брошенные автоматы, а на втором этаже увидели двух лагерных охранников, торопливо переодевавшихся в штатское. Мы их арестовали и привели в тюрьму. Это было 12 марта 1945 года. Меня взяла к себе советская воинская часть, и я прошел с нашими войсками через всю Германию, до города Истенбурга, где встретил Победу. Все это время я думал, что мама погибла в блокадном Ленинграде и никому не писал, но женщины, опекавшие меня в части, все же заставили написать письмо домой. И вот однажды стою я на посту. Приходит смена, и солдаты говорят: «Пляши, тебе письмо!» Я им не поверил, но когда они начали читать: «Здравствуй, мой дорогой сыночек Ляля!» — понял, что это написала мама. Никто, кроме нее, меня так не называл. Командир части сразу отпустил меня и помог уехать. Я добрался до Ленинграда, обнял родных, которые не надеялись уже увидеть меня, а на следующий день поехал в Гатчину с одним намерением — убить директоршу детского дома. В Гатчине ее не было, и разыскать ее мне не удалось. В 1950 году я случайно встретился с девушкой Надей из того же детдома. Мы вспоминали то страшное, голодное и жестокое время и мечтали только о том, чтобы никогда, ни в чьем детстве оно больше не повторилось. Мы часто вспоминаем те года, С рассказами об этом выступаем. И правильно. Но сами, как тогда, Сегодня мы всегда ли поступаем? Порой глядишь: Былое — про запас Для годовщин, Для тостов в дни рожденья. А прошлое — Оно ведь живо в нас Тогда, Когда имеет продолженье!.. Ю. ВОРОНОВ
НОВГОРОДСКИЙ РАЙОН Л. Е. БОРИСОВА (ЕГОРОВА), 1915 г. р., жительница деревни Финев Луг В ФИНЕВКЕ НЕ ЗАБЫЛИ ВОЙНУ Родом я из Михайловского, что возле Пушкинских Гор. В 1933 году нас раскулачили и сослали в Рогавку, за 101-й километр. Поселились в Финевке, построились. Правильно-то деревня Финев Луг называется *. До войны красивая была деревня, большая, в 120 дворов. Но колхоз «Прогресс» нищенствовал, вечно без хлеба сидели. Сеяли и рожь, и пшеницу, а получали по 70 граммов зерна на трудодень. Как жить? Да еще с усадьбы налог отдай: картошку, 240 литров молока, 40 килограммов мяса. Если и скотины нет — все равно мясо сдай. Где хочешь возьми, а сдай. Спасались тем, что квартирантов держали — высланных, «твердое задание» отбывающих. Когда были деньги, в Ленинград за хлебом катались. Началась война. В июле от Луги потянулись наши отступавшие части. Бойцы грязные, измученные, с заросшими пасмурными лицами. Один зашел к нам — весь в чирьях. Я ему к больным местам тряпки с творогом привязала. Потом налетели немецкие самолеты, бомбили станцию. Из Ленинграда шел состав с боеприпасами. Сопровождали его моряки в бушлатах. Только переехали железнодорожный мост у Керести (высокий такой, под ним узкоколейка к торфопредприятию подходила), как перед паровозом разорвалась бомба. Жители, и я тоже, разгружали вагоны, уносили на носилках снаряды. Через сутки линию восстановили. Иногда из леса появлялись наши бойцы, отставшие от своих частей. Стучались ночью в окошко, просили поесть и переодеться. Я мужнино все отдала. Жена одного из бойцов после войны мне писала, что линию фронта он тогда перешел, там уж убили. Горел Новгород. В той стороне день и ночь полыхало зарево. Вскоре начались пожары в Финевке. Свои же и жгли, чтобы немцам не досталось. Странно только, что жилые дома сожгли, а нефтебазу оставили... Мы в лесу прятались. Немцы с самолетов листовки бросали, приказывали домой возвращаться. У нас дом сгорел (в Финевке только шесть домов осталось), а корова уцелела, как-то сумела из двора в огород выбраться. Немцы ходили с переводчиком, выпытывали, кто поджег деревню. Мы отвечали, что в лесу были и не знаем. Ничего-то не осталось: ни в руки взять, ни на ноги обуть. Набились в уцелевшие дома, землянки соорудили. Есть нечего, ведь и житницы сгорели. Прошел слух, что на Волхове баржи с крупой и солью затонули. От нас порядочно — километров с полета будет, но кое-кто отправился туда за провизией. * По списку населенных мест Новгородского уезда (1907 г.) д. Финев Луг имела 73 дома, 409 жителей; часовню, школу, ветряную мельницу. (Примечание составителя.) 71
Немцы гоняли всех на работу — железную дорогу под их вагоны переделывать. У них колея на 10 сантиметров уже, а составы от самого Берлина шли... Работа тяжелая, все вручную. Поначалу нам хоть с конвойным повезло: пожилой немец оказался добрым человеком. Видел, что мы едва идем, всегда говорил: «Сядьте, отдохните!» Перерыв на обед объявят, а у иных с собой ничего нет. Свой кусок отдавал. Хороший был, дай Бог ему здоровья, если живой еще. Потом конвойного сменили, и новый — эстонский полицай — был презлющий. Чуть что не так — палкой колотил, пропади он пропадом. После работы паек выдавали: кусочек хлеба с опилками. Иногда повидла ложку добавят. Пока до дому идешь, все и сощиплешь... В январе 1942-го от Волхова началось наступление наших войск. Много народу тогда полегло. Как, например, Финевку брали? Одни пойдут в атаку — перебьют. Других пошлют — и тех уложат. В «лоб» ничего не получалось. Взяли деревню и станцию, только когда в обход пошли — со стороны Керести. Немцы, наконец, побежали и остановились в 10 километрах от нас — в Пятилипах, Недомыслях, в селе Гора. А в Финевке снова были свои. Измученные боями, в прожженных шинелях и валенках... В доме, где жило нас шесть семей, расположился штаб. Не знаю уж какой части, только командиров старше майора не припомню. Однажды явилась с задания разведка — три человека. Как вошли в тепло, так свалились у порога и заснули. Зимой в войска продукты доставлялись, мука. На Кривой улице уцелела казарма с русской печкой, так мы ходили туда хлеб печь. У меня хороший хлеб получался, бойцам нравился. У нас, должно быть, пехота стояла — пушек мы не видали. А возле «Восхода» был аэродром: небольшие «кукурузники» там садились. Зиму мы прожили тихо, спокойно, как в раю: ни бомбежек, ни обстрелов. Весной стало плохо с продуктами — одни сухари с самолетов сбрасывали. Сварю чугун картошки, поставлю на стол — все рады-радешеньки. Хоть и цус- тая картошка, и без соли, а все же еще не голодали. В мае жителям объявили: готовьтесь, будем отходить. Пойдете с нами! Задним числом думаю, что напрасным был этот приказ: через Мясной Бор тогда мышь не могла проскочить, не то что бабы с ребятами и пожитками... Мне идти было не в чем — босая. Бойцы сняли с убитого сапоги, мне отдали. Хоть и громадные, не по ноге, а все ж не босиком. Корову нашу зарезали на мясо, выдали расписку: после войны, мол, получите бесплатно. Дошли мы до Керести (3 километра), а там повернули вдоль узкоколейки к Мясному Бору. Страшная была эта дорога, забитая платформами с ранеными. Тысячи их лежали в деревянных решетках — в них до войны торф перевозили. Раненым было хуже всех. Дождь пойдет — мокнут под открытым небом. Бомбежка начнется — все в кусты, а они под бомбами... От взрывов целые платформы с людьми в воздух взлетали. Много и жителей поубивало. Соседа всего изранило, матери его грудь оторвало... Однажды после бомбежки вижу: раненая женщина, обе руки оторваны, а ползет в бункер — там дети. Утром заглянула: и мать, и два мальчика мертвые... Мотались мы по лесу, мотались, а до Мясного Бора так и не дошли. Туманов (бывший начальник милиции из Рогавки) обходил всех и говорил, что уже не пройти: проход немцы перекрыли. Велел расходиться по домам. 72
Вернулись мы в Финевку — ни одного целого дома, все сожжены. Пусто, ничего не посажено. Мы пришли к сестре, которая на «Восходе» жила, к ней вдруг кот наш пришел. Хозяев, видно, почуял. Мы подумывали съесть кота. Жалко, однако, стало. Мы не тронули. Но кто-то все равно поймал — кормиться было нечем. Лебеду, бывало, сваришь, отожмешь, лепешку слепишь и кое-как спечешь... В деревне стали появляться партизаны. Как-то зашел один ко мне: «Я — партизан, голодный...» Жаль его, да нет ничего, кроме трех лепешек из лебеды. «Вот, возьми», — говорю. Он взял одну, еще просит: «Меня товарищ на дворе ждет». — «Ну, бери и ему...» Взял он две лепешки, ушел. А наутро меня в комендатуру вызвали. «Партизан кормишь?» — спрашивают. Я отнекиваюсь: знать, мол, никаких партизан не знаю. «А это что? » — спрашивает немец через переводчицу и протягивает мои лепешки. А из другой команды вчерашний «партизан» выходит — предателем из русских оказался: «Я ведь у вас был, не так ли?» Тут уж я не выдержала. — Ах ты, гад, — говорю, — бессовестный! Голодного обобрал, да еще и настукал! Ну уж попомнится тебе это, Господь не оставит такую подлость безнаказанной! Совсем не думала тогда, как это мне аукнется. И не сдобровать бы мне, конечно, только переводчица местная была, из Рогавки, и всех моих слов не перевела. «Партизан» съежился как сморчок и вышел. А меня отпустили. ' В Финевке было много немцев, даже штаб какой-то стоял. А в поселок, где до войны жили рабочие торфопредприятия, летом 1942 года согнали наших пленных. Много их было, худых, голодных. Болели, умирали. Самих заставляли могилы рыть. Сбрасывали в ямы и трупы, и тяжелобольных живыми закапывали... В 43-м трудоспособное население стали угонять в Германию. Мы с сестрой решили перебраться в свое родное Михаил овское. Шли очень долго. Где в лесу заночуем, где в дом попросимся. Добрались-таки. Немцы в Михайловском не стояли. Люди жили неплохо, при своих хозяйствах, даже свадьбы играли. В округе действовали партизанские отряды, по ночам в деревню заглядывали. Остановились мы у невестки. Четверо детей у нее было, брат в партизанах. Год прожили благополучно. В 1944-м немцы всех переписали, собрали 250 женщин и погнали пешком в Латвию. В Пыталове регистрировали, в Любаве привели в порт. Пока ждали парохода, одна девушка с баяном предложила: — Давайте я вам сыграю — может, в последний раз... Ах, как она пела «Раскинулось море широко...»! Светло так и грустно-грустно... Вдруг обстрел. Мы спрятались между тюков с мануфактурой, но один снаряд угодил сюда. Девушке-баянистке снарядом оторвало голову... Подогнали пароход, но не успели мы погрузиться, как налетели наши самолеты, разбомбили и пароход, и состав с немецкими ранеными, и машины с советскими военнопленными. Мы уцелели. Погрузили нас на другой пароход, повезли. Ночью снова тревога: загорелся пароход, идущий позади нашего. Сбились мы в трюме вместе с лошадьми, дрожим. Но, видно, не судьба — уцелели и на этот раз. Высадились в Пилау. Оттуда повезли в Берлин. Шла уже весна 1945 года. Лагерь на окраине Берлина. Ежедневные бомбежки. Особенно запомнилось 20 апреля — день рождения Гитлера. В этот день бомбили, кажется, не переставая ни на минуту. 73
Жили в бараке с двухъярусными нарами. В огромных деревянных колодках ходили на завод, где делали цементные рамы. Кормили очень плохо. Спасались тем, что собирали бурьян и ели. Но все же нам было полегче, чем узникам концлагеря, мимо которого мы ходили на работу. Помню девушек — мучениц в полосатых платьях, вереницей ходивших по двору: каждая несла за спиной по большому камню... В мае нас освободила Красная Армия. Оборванные, с лагерными одеялами в руках, мы стояли у ворот лагеря и не верили своему счастью. Командир части, освободившей лагерь, посмотрел на нас и говорит: — Неужели вам не надоело в рванье ходить? Идите в дом (он показал на стоявший неподалеку шикарный особняк) и берите все, что вам надо! Таким тоном сказал, будто приказал, и мы не посмели ослушаться. Несмело вошли. Богатая обстановка, ковры, а хозяев нет — бежали. Мы побросали свои одеяла, но взяли только то, что нашлось на себя надеть. Я, каюсь, туфельки взяла — по ноге пришлись: больно уж надоели тяжеленные колодки. Вскоре нас эшелоном отправили на Родину. В Бресте проверяли, проверенных — в вагон. Состав, груженный рельсами, шел в Россию. Мы постелили соломы на пол, поехали. Мне было 24 года, одна из всех замужняя, остальные — девушки по 16—20 лет, две из Равенсбрюка. На одной станции к нам неожиданно влез военный и стал приставать к девушкам. Я возмутилась: «Как вам не стыдно! Они такие муки вынесли, а вы себя так ведете!» Он выхватил наган и — ко мне. Выстрелил, правда, в потолок... Мы закричали, а он взял да и поджег солому: «Все сгорите, раз так!» Мы принялись тушить чем попало, а тут и станция. Разбойник распахнул дверь, выкинул наши кутули и нам приказывает: «Вылезайте!» Но тут, на наше счастье, шел офицер. Старший, видно: на брюках лампасы. Я не растерялась и — к нему, все рассказала. «Подлец!» — возмутился офицер и приказал арестовать нашего обидчика. Отняли у него наган, руки за спину и увели. Что уж с ним сталось — не ведаю, но дальше мы ехали без приключений. Вернулись с сестрой в Михайловское, откуда нас угоняли. А мой Иван Осипович возвратился с фронта — нет ни меня, ни Финевки. Догадался, однако, приехал в Михайловское. Решили с ним все же домой ехать. Считалось только так, что в Финевке наш дом, а от дома и гвоздя не осталось. Поставил Иван избушку. Колхоза больше не было, пошли работать на торфопредприятие. Построились. Жизнь постепенно налаживалась, но упреков, какие я от начальства наслушалась, по сию пору не забыть. И все из-за того, что в Германии побывала. Будто по своей воле туда отправилась. Л. Н. ТУМАНОВ, бывший участковый милиционер Новгородского района МЕСТНОЕ НАСЕЛЕНИЕ ОЧЕНЬ СТРАДАЛО С 1930 года до призыва в армию я работал в милиции в Угловке и Борови- чах. С 1931 года до конца января 1935 года служил в 46-м стрелковом полку. Затем снова работал в милиции. 74
С 21 апреля 1935 года я работал участковым инспектором (уполномоченным) милиции Новгородского РОМ на Тесово-Нетыльском торфопредприятии в поселке Рогавка. В январе 1941 года здесь организовали поселковое отделение милиции, начальником которого стал СВ. Лепнев. Когда началась война, большинство милиционеров вошло в истребительный отряд, который позднее стал партизанским. Я тоже был членом этого отряда. Помню, как 16 августа 1941 года рано утром на станцию был подан пассажирский поезд для отправки в тыл больных и стариков, а также семей руководителей и актива. Мне даже не удалось попрощаться с женой и четырехлетней дочкой, потому что в это время с пулеметом в руках охранял станцию от возможного налета авиации. Вскоре меня направили в сторону Новой Керести к находившимся там танкистам. Я должен был передать им, что на Рогавку прошел поезд-летучка с боеприпасами для танков. Задание было выполнено. Утром 17 августа 1941 года Лепнев дал распоряжение мне и Комарову конными отправиться в сторону Новгорода, найти действующую Красную Армию и договориться с командованием о связи с нашим отрядом для совместных действий, просить ручные гранаты, взрывчатку и т. д. На прощание предупредил о том, что есть сведения о высадке немецкого десанта в районе полустанка Горенка. «Не станьте "языками"»! — добавил он. Вооружены мы были наганами, одеты в гражданское. Мое табельное оружие — наган стрелял только самовзводно, что усложняло стрельбу (но я, зная это, соответственно и тренировался). А стрелок я был отличный, не зря перед войной получил значок «Ворошиловский стрелок» и значки ГТО, ГСО и ПВХО. Все это в тот день пригодилось. Только мы отъехали, как попали под бомбежку. За каким-то строением дождались отбоя и поехали в деревню Клепцы, где напоили коней, поговорили с собравшимся к колодцу народом и двинулись к деревне Чауни. Не доезжая метров 200 до нее, мы увидели выезжавших на велосипедах в сторону полустанка людей. Мы расстегнули кобуры, а потом успокоились, считая, что это наши бойцы, ведь и вчера я встречал их там же, но пеших. И мы продолжали ехать шагом, сближаясь с ними. Всматриваясь более тщательно, я обратил внимание, что велосипеды не имеют блестящих частей, что приклады винтовок темные (а у нас желтые!), что каски незнакомые и мундиры имеют темно-зеленый цвет, а когда увидел у заднего на левом рукаве большой белый треугольник, то понял, что это враги, и быстро повернулся к Комарову. Я громко крикнул: «Немцы!» — и отчетливо увидел лицо врага, еще молодого, упитанного, по его лицу прошла тень. Он, быстро соскочив с велосипеда, крикнул: «Хальт!» — и стал снимать с шеи за ремень свое оружие, а что это было — автомат или карабин — я не успел опознать. Остальные немцы тоже стали соскакивать и хвататься за оружие, но они были от нас подальше. Я мгновенно выхватил из кобуры наган и, не целясь, выстрелил в немца, но не увидел никакой реакции. Тогда я вторично выстрелил. Тут немец закричал диким голосом и свалился на землю. Комаров же не успел вытащить свой наган. Мы, не сговариваясь, быстро соскочили с коней. Я по-пластунски пополз в огород Казанцева. Немцы открыли огонь одиночными и автоматными очередями, но пули нас обтекали; видимо, и лошади, как завеса, сыграли хорошую роль. Комаров пополз по картофель- нику в сторону деревни Клепцы. Как оказалось, и он уцелел. Я вначале полз, 75
а потом за баней вскочил и побежал в кусты урочища Шалаги и там замаскировался. Оказавшись в такой сложной обстановке, я точно не знал, где партизаны. У меня было слабое оружие. Я удивился, что немцы занимают даже глухие места, и решил пробиваться в Ленинград. И пробился! В Ленинграде я хотел получить хорошее оружие, фальшивые документы и вернуться в Рогавку к партизанам. Но из Ленинграда меня не отпустили одного, объяснив, что дела и тут найдутся. Меня определили в сводный дивизион на Мойке, 8. Под Новгородом я опять оказался 21 сентября 1941 года. Районное руководство и РОМ * находились тогда в деревне Волынь (Заречье). Оттуда я трижды ходил по заданию руководства выяснять судьбу инвалидов в инвалидном доме имени Свердлова (Сковородский монастырь) и спас часть из них, когда уже выпал первый снег. За это я был награжден медалью «За отвагу». Из разных источников теперь стало известно о злосчастной судьбе 2-й ударной армии под Мясным Бором. Есть ряд документов и свидетельств, которые я читал. Там вскользь упоминается и о действиях партизан. А вот о судьбе мирного населения, попавшего в окружение в 1942 году, я еще нигде ничего не читал. А ведь там оказались тысячи мирных граждан, взрослых и детей — из торфо- предприятия Тесово, деревень Финев Луг, Огорелье, Вдицко, Шелковка, Глухая Кересть, Новая Кересть, Клепцы, Чауни и других. Я был закреплен при Новгородском межрайонном эвакоштабе. Его возглавлял председатель Новгородского райисполкома М. Е. Миронов, секретарем у него была Евгения Клементьева, расстрелянная немцами 18 августа 1941 года. Мне была известна обстановка. Люди ютились в кустах, в болотах, в шалашах, голодные, под постоянными немецкими бомбежками и обстрелами из орудий и минометов, десятками гибли от болезней и голода. Тому я свидетель. Фашисты, отступая 28 января 1942 года, умышленно сожгли деревни Глухая Кересть, Чауни. Все родственники моей жены в 1942 году погибли лютой смертью от голода. Трудоспособных немцы заставили работать на уборке и отправке в Германию торфа. Остальных стали отправлять в Прибалтику и Германию. В окружении очень много погибло мирных жителей. При окончательном освобождении Новгородского района (конец января 1944 года) там не было ни одного человека. Обстановка в окружении под Мясным Бором в 1942 году была жуткая во всех отношениях. Вокруг — враги. Огонь ведут днем и ночью. Самолетам приземлиться негде. Сначала У-2 садились вблизи деревни Новая Кересть, а потом это было уже невозможно. Если У-2 и «дугласы» и подлетали, то немецкие истребители их сбивали. А если с самолета сбрасывали груз в баулах, мешках, ящиках, то все разбивалось. Мирное население ютилось в шалашах, спасаясь от комаров, ночного холода и кое-как маскируясь от обстрелов. Питьевую воду раздобыть было очень тяжело. Продуктов питания, и особенно соли, у людей не было, лекарств тоже. А ведь среди населения было очень много детей. Тут уж никто назвать точную цифру теперь не сможет. Районное отделение милиции. 76
Люди умирали от голода, ранений и болезней. Руководством районного межрайэвакоштаба (председателем райисполкома М. С. Мироновым, начальником РОМ НКВД И. В. Гришиным) я был назначен ответственным за снабжение мирных граждан. Для учета людей были составлены списки по группам. Старшие групп приходили в расположение штаба, т. е. к шалашу, где были мы с Мироновым и секретарь Евгения Клементьева с матерью и малолетней дочкой. Вначале я получил с базы военторга немного сахарного песку для детей, затем разрешили израсходовать семенной ячмень и льносемя, хранившиеся на платформе узкоколейки. Но все это было в мизерных количествах, и его хватило ненадолго. Тогда я договорился со старшим ветеринарным врачом 2-й ударной армии об отпуске для питания населения раненых или ослабевших коней. Всего я получил на эти цели около 20 голов. Добивал, свежевал, делил сам при участии уполномоченных и выдавал им по спискам обязательно под расписку. На одного жителя приходилось немного: семена делили кружечкой, а конину взвешивали пружинным безменом по 60 граммов мяса на человека, а если взамен его выдавались кожа или требуха, то по 120 граммов на день. Но это было непостоянно, обстановка сложилась архисложная. Списки мирных жителей я хранил до вечера 24 июня 1942 года, когда командование объявило приказ о выходе напролом из окружения на Большую землю. Было приказано всю документацию сжечь, чтобы врагу не досталось никакой информации. Когда немцы окончательно перекрыли выход, начиная с 26 июня 1942 года, из лесов и болот фашисты погнали народ обратно по домам, а что ждало жителей там? Огороды не посажены, скота нет, деревни Глухая Кересть, Чауни немецкие факельщики сожгли еще 28 января. Поселок Рогавка, часть деревни Вдицко и другие сожжены войной. Люди умирали еще не доходя до дома или дотащившись до места, где временно приспособились жить. Спрятанные запасы были лишь у кое-кого в деревне Клепцы, остальные гибли от голода. Другие гибли от немецких репрессий. Сразу же были арестованы и расстреляны председатель Финевского сельсовета Анисимов, секретарь сельсовета А. Кораблева, председатель Пятилипского сельсовета И. Е. Яковлев, повешены в деревне Клепцы председатель колхоза Петрова, почтальон П. Терентьев и другие. В восстановленной и заселенной после войны деревне Чауни нет ни одного старожила. Вот какой страшной метлой прошлась по этим местам война. Сам я 25 июня 1942 года выбрался из окружения контуженным, полуглухим. В октябре лечился в Новоселицком госпитале. Сначала слух восстановился, а сейчас опять стал очень плохо слышать. От последствий той контузии плохо видит правый глаз. В Новгород я пришел 20 января 1944 года вместе с войсками. Работал в милиции до 1958 года, когда вышел на пенсию в звании капитана. После этого еще десять лет работал в отделе вневедомственной охраны в Старой Руссе. 77
А. В. ОЗЕРЦЕВА, жительница деревни Вдицко * НЕ ИНАЧЕ КАК ГОСПОДЬ ПОМОГ... Я — местная, родилась во Вдицко. Воды у нас больно много: и озеро, и речка Равань, где ни копни, вода проступает. От водицы и название пошло. Большое было село, старинное, в 127 дворов. Дома по обе стороны дороги стояли пятистенные, вязами обсаженные. Часовня красивая с иконами древними, оградкой голубенькой, воротцами двустворчатыми; кругом липы росли столетние. Ограду-то в войну снесли, когда ямы под могилы толом взрывали. Покойников в часовне рядами, как дрова, складывали: много их собиралось — не счесть... Шоссе этого не было — его уже после войны пленные немцы прокладывали, а сама дорога — от Любани на Лугу с царских времен тут проходит. В 41-м на ней целое столпотворение творилось: кто с Любани, кто на Любань с котомками бредет... В Огорелье (3 километра от нас) лесопункт до войны был, лес по железной дороге отправляли. Дальше, в Рогавке — торфопредприятия: Тесово-1, Тесо- во-2, гидроторф добывали. За Рогавкой в 41-м женщины делали завал против танков полосой в 50 метров. Ров глубиной в 3 метра вырыли, только танки туда не пошли. В августе от Луги наши войска потянулись. Усталые, оборванные, израненные. Потом немцы появились. У нас не остановились, леса боялись, в Кривино и Новую Деревню подались. Муж мой пожарником на железной дороге работал. Как поезда ходить перестали, в партизаны ушел. Раза три домой приходил, крупу, сахар приносил. Мальчонке нашему два годика исполнилось, а девчушке — всего месяц... В январе наши стали наступать. По Кривино дали залп «катюш» — взяли деревню. У нас сделали аэродром, две зенитки на кладбище поставили. В домах госпиталь разместился, раненых повозками свозили. Бомбил немец сильно, почти каждый день. Одна бомба рядом с нами упала, житница моя сгорела. Воронка до сих пор не заросла, воду из нее черпаем — огород поливать. Зимой начался тиф. Собирали тифозных в один дом, оттуда — в часовню. Много людей от тифа поумирало... Потом госпиталь перевели в лес, поставили палатки, в лесу не так бомбили. К весне стало плохо с едой. Припасы кончились, а доставки нет. Самолет сбросит кое-когда консервы или сухари в бумажном мешке, в другой раз собьют сердешного... Один «кукурузник» жители в Тигоде-озере уж после войны нашли, хвост отпилили: за 1 килограмм алюминия по 75 копеек платили. У меня в доме солдаты жили, детей жалели, делились, пока было чем. Я сухарь пожую да в тряпицу и даю девчушке пососать. А когда и сахарку кусочек дадут... * По списку населенных мест Новгородского уезда (1907 г.) д. Вдицко имела 87 дворов, 132 дома, 536 жителей. В 1942 г. в деревне располагался госпиталь и полевой аэродром 2-й ударной армии. (Примечание составителя.) 78
В мае совсем невозможно стало. Обстрел беспрерывный. Три ночи в кустах ночевали. Армии приказ на отступление вышел, и нам было велено отходить вместе с войском. Делать нечего, собрали детей и пошли. По лежневке до Рогавки дотопали, а там лесом к Мясному Бору двинулись. Дальше прохода не было, и мы месяц в шалашах в лесу находились. Уж как выжили — одному Богу известно, всю траву, как есть, и листья объели. В какой-то день солдаты сказали: «Будем пробиваться!». Один солдат мне помог: взял Витьку на плечи. Дай Бог ему здоровья, коли жив еще... А девочку я к себе платком привязала и пошла со всеми по настилу. Что там делалось — не передать! Стрельба со всех сторон, дым, грохот. Соседку Нюшу миной в клочья разнесло... Лес горел, как костер, и надо было через него напролом идти. У меня в этом пожаре от сарафана одни лямки остались, а все же как-то вышла. Сама удивляюсь, что жива осталась и детей, спасибо солдатику, сохранила. В Малую Вишеру выбрались, а там уж такого ужаса и немцев не было. Из наших мало кто сквозь Мясной Бор прошел, большинство в деревню вернулись и от голода поумирали. А нам, видно, Бог помог... И. А. ИВАНОВА, журналист ИУДИНА ГРАМОТА* (Быль) Когда после тоскливой, обшарпанной станции Рогавка из неуютного, изрытого карьерами торфяного поселка попадаешь в эту маленькую деревеньку с двумя рядами шелестящих тополей вдоль единственной улицы, наполняешься тихой радостью: есть же на свете такие мирные, греющие сердце уголки... И только случай, занесший меня сюда в очередную годовщину далекой войны, позволил узнать о трагедии, разыгравшейся здесь полвека назад... Жители Клепцев ** и до войны делились на два лагеря: одни были колхозниками в «Красном пахаре», другие работали на торфопредприятии. Торфоразработки появились здесь позже колхозов, но жизнь перевернули не меньше и на иной лад. От колхоза — что? Одна бедность. На трудодни, хоть все триста их выработай, богатства не наживешь. Сколько-нибудь ржи, ячменя и получишь, а денег вовсе никаких. Жили тем, что в огороде росло: картошкой, капустой... Коров, конечно, держали, да с покосами маялись. Колхоз выделял их по поговорке: «На тебе, Боже, что нам негоже...» Да кто и не имел скотины, от налога не освобождался. Вынь да положь и молоко, и мясо, и шерсть. Нет ничего — купи, но государству отдай! А на что покупать? Выручали болота. С трех сторон подступали они к деревне. В июле покрывались янтарным ковром морошки, в августе — краснели брусникой, а с холодами озарялись клюквенным багрянцем. Когда поспевала клюква, деревенские спозаранку бежали на Ильюшкин Мох с ведерными пестерями, и не было * Опубликовано в журнале «Нева» № 5, 1999 г. Ряд фамилий изменен. ** По списку населенных мест Новгородского уезда (1907 г.) д. Клепцы имела 31 дом, 148 жителей, часовню, магазин, ветряную мельницу, относилась к Сельгорской волости (с. Гора). 79
сил у колхозного председателя Степана Тимофеева остановить людской поток. Клюкву в Клепцах мочили — до новой хватало, и в Новгород продавать возили. Как ни дешева она была в те времена, а все ж копейка. Одежку-обувку какую да и хлебца прикупить можно. Своего-то хлеба к весне никогда не оставалось... Когда за линией, в Тесово-Нетыльском, открылось первое торфопредприя- тие, нагнали туда вербованных: курских, тамбовских, воронежских. Поселили в бараках, выстроенных и в «Восходе», и в Клепцах, за полем. Грязные, мокрые, замотанные от мошкары до глаз платками, сезонники вызывали у деревенских брезгливую жалость. Хоть и мало выпадало колхозникам вольного времени, «Красный пахарь» съедал весь светлый день, а все же каждый успевал и огород посадить, и сена накосить, и баню вытопить. Жили в тепле, чистоте и на «торфушек» смотрели свысока. А вот своим, распрощавшимся с колхозом и устроившимся на торфопред- приятии, завидовали. Рабочие, как и раньше, жили в своих домах, при огороде и скотине, а денежки получали не хуже городских. Колхозники от зари до зари пашут — гроша не имеют. На торфе работа, конечно, тоже не из легких, а только оттрубят в поле 8 часов и — солнце еще не зашло — в собственном огороде копаются. А им и зарплата, и справка, что из колхоза вышли — никакой милиционер в городе не прицепится. Вот и стали двадцать из пятидесяти четырех клепецких семейств постепенно богатеть. Появились у них эмалированные кастрюли и чайники, никелированные кровати с блестящими шариками и пружинными матрацами, велосипеды да патефоны. Летними воскресными вечерами неслись из распахнутых окон в сиреневые палисадники зажигательные песни: В каждой строчке — Только точки, Догадайся, мол, сама-а-а-а... И дочки Митрофановых, Мелентьевых, Родионовых разгуливали по деревне в ярких крепдешиновых платьях и белых носочках... Так при всеобщем равенстве-братстве поселилась в Клепцах зависть. Беда пришла в воскресенье. У колхозников выходного не было — сено убирали. Да и остальные не бездельничали: своим коровам тоже есть-пить надо. Только Лешка Митрофанов с Груней — известные транжиры — в город умотали. Возвратились, однако, непривычно рано и, считай, с пустыми руками: в Груниной авоське всего три «франзольки» болтались... Повстречались на околице с Нюрой Антиповой и с ходу объявили: «Война!» Новость разлетелась быстро... Ребятишки в поле прибежали, закричали наперебой: «Война! Слышите — война!» У людей опустились руки. Стало вдруг ни до сена, ни до чего на свете. Готовое уж совсем сено так и осталось лежать на луговине несметанным... Вернулись к делам лишь через неделю, когда проводили мобилизованных в Рогавку. Отголосили, отпричитали, да и принялись догонять торопливое лето. О войне все еще думали: она где-то там, далеко, на границе, сюда разве докатится — чай, Ленинград рядом! Но спустя месяц из бездонного синего неба вдруг вынырнул чужой черный самолет со зловещими крестами по бокам. Прожужжал, как гигантский шмель, над деревней и скрылся, а через минуту от Рогавки донеслось: «У-у-ух! У-х-х, 80
у-х-х, у-х-х!» Бомбили станцию. Потом все стихло, но у каждого в душе хозяйкой поселилась тревога: что-то дальше будет?.. Прошла еще неделя. Через всю деревню потянулись красноармейцы. Не стройными рядами, как бывало на учениях, а унылыми разрозненными группами. Останавливались возле домов, просили воды. Женщины выносили молоко и, пригорюнившись, молчали: хорошего уже не ждали. Бойцы отводили глаза и хрипло оправдывались: «Жмет немец... У него — силища...» В Клепцах вражескую силу почувствовали не сразу. Давно прошли наши части, а за Рогавкои все стояла тревожная тишина. Потом небо в той стороне сделалось красным — заполыхала Финевка, все 120 домов. Немцы тут были еще ни при чем. Просто местные комсомольцы в точности исполнили приказ: «Ничего не оставлять врагу!» Все забыли, правда, про хозяев финевских домов, что хоронились в соседнем лесу. Те прибежали, почуяв дым, да что толку: от большого нарядного села Финев Луг остались одни печные трубы... Через три дня на дороге показались мотоциклисты — немецкая разведка. Проследовали к Пятилипам. Еще через пару дней в Клепцах появился высокий тощий обер-лейтенант в сопровождении нескольких солдат и переводчика. Собрали сход и объявили о новом, оккупационном, режиме. Предложили жителям самим выбрать старосту. Клепецкие долго не рядили: как был Степан Иваныч председателем, так пусть и остается — не все ль равно как величать? Неразбериха вышла с другим. Обер через переводчика передал наказ немецких властей: колхозный урожай собрать и раздать жителям. Сперва все обрадовались, а после, уже без немцев, засомневались. Как делить-то — по трудодням иль по едокам? — Известное дело, по трудодням! — требовали колхозники. — Нет, по едокам! — горячились торфоразработчики, не накопившие трудодней. Их попрекали: — Вы лопатой деньги загребали, а мы задарма спину гнули! Была, конечно, в тех словах крестьянская правда, только и рабочих можно понять: как без хлеба зимовать? В магазин уж не побежишь — нет больше никаких магазинов. Деньги, у кого и были, теперь годились разве на оклейку стен... Едва до драки дело не дошло. Пришлось председателю власть употребить. — Как было, так и будет — по трудодням! — сказал, как отрезал. Так нежданно-негаданно безденежные колхозники оказались в выигрыше. Да принес тот выигрыш одно горе... Обделенная половина клепецкого населения вроде бы и притихла, но злобу на Тимофеева затаила: не вмешайся Степан, еще неизвестно, чья бы взяла. До поры, однако, жили мирно: к новой жизни приноравливались. У кого трудодней хватало — запаслись и зерном, и картошкой. Торфоразработчики тоже не последнее доедали. Сена все наготовили вдоволь. Голод не грозил ни людям, ни скотине. Немцы в Клепцах не задержались — ушли в Пятилипы. Через деревню, правда, ездили постоянно, но жителей словно не замечали и крестьянских дел не касались. С наступлением темноты на дороге все затихало. Люди задвигали засовы, закрывали ставни. Время немирное, мало ли что... Как-то Алексей Митрофанов вышел ночью по нужде. Слышит — в председа- телево окно (соседствовали они с Тимофеевым) кто-то легонько пальцем посту- 81 6. За блокадным кольцом
кивает. У Степана в избе свет появился — видно, лампу зажег. Лешка разглядел мужичка в кепочке — невысокий, чем-то знакомый... Ба, да это Туманов, милиционер из Рогавки! Тут, значит, остался... Дела... Не выдал себя Лешка. Не шелохнулся, пока Туманов в доме не скрылся. Но с той поры слежку за соседом установил неусыпную. Редкую ночь не навещали Степана гости. Сам Туманов, правда, больше не появлялся, но и остальной народ был знакомый — все финевские да восходовские. Однажды на рассвете Лешка углядел, как неслышно распахнулись соседские ворота и со двора торопливо выехала телега, груженная сеном. Пегой колхозной кобылой Жданкой правил Толька — щуплый пятнадцатилетний пацан Марьи Ивановой, что жила на дальнем краю деревни. С опаской оглянувшись на безлюдную улицу, Толька погнал лошадь к переезду. Крадучись за кустами, Лешка пустился вдогонку. Отстал, понятно, но впереди маячило чистое поле, и он издалека увидел, как на переезде подводу встретили пятеро. Покрутились у телеги и, взвалив на спины большие мешки, заторопились в лес. Сено-то, оказывается, было только для блезиру. С этим сеном Толька и назад воротился, будто за ним и ездил... Выследил Лешка, что путешествует Толька к переезду всякое воскресенье, — когда и на дороге пусто, и свои еще по домам сидят. Немудрено было догадаться, что за люди его поджидают: по деревне давно уж про партизан шепоток шел... И зародился в рыжей Лешкиной голове недобрый умысел — насолить председателю. Хватит, похозяйничал Степан при Советах! А теперь, значит, и новую власть вокруг пальца обвести хочет? До власти, собственно говоря, Лешке дел было мало, но зуб на соседа он точил давно. Когда-то росли они со Степаном одинаковыми пацанами. Вместе за скворчиными яйцами по деревьям лазили, по воробьям из рогаток пуляли, вместе в Гузи в семилетку бегали — все было как у одного, так и у другого. В восемь лет с Лешкой приключилась незадача: в игре правым глазом на пику- палку напоролся. Глаз вроде и не вытек, а бельмом затянулся. Смотрел с той поры Лешка одним левым. В армию не взяли — белобилетник... А Степан и службу прошел, и сельхозтехникум кончил. Чего ему было не учиться — при отце-то? Лешке дороги не получилось: ему и тринадцати не стукнуло, когда отец в лесу на «твердом задании» пропал: сосной насмерть придавило. Мать в колхозе, сестры — мал мала меньше, в избе — хоть шаром покати... Лешка и коров пас, и дрова возил, в пятнадцать лет на торф подался. Все стадии на торфе прошел. И канавы рыл, и карты валиками обносил, и «змейки» да штабеля складывал. Совсем как тот неприкаянный торфушка. Умаивался так, что лопата из рук валилась. А платили рубль тридцать три копейки в день, и то, если норму сделаешь. Потом уж в учетчики выбился... Тогда появился и заработок, и почет, и работа — не бей лежачего. Женился на финевской. За Груней и корову дали, и добра три сундука, и деньжат порядочно. Собственный дом построили, дочка родилась, потом — сын. Перед войной небедно жили. Лешка даже мотоцикл купил — первый в Клепцах. Одно досаждало: вроде и в люди выбился, и на торфе при должности, а в деревне как был пустым местом, так и остался... Степан курсы прошел, партийным стал, скоро и председателем «Красного пахаря» сделался. В район с портфельчиком катался, с начальством — за ручку, как равный. На колхозников покрикивать выучился. Хозяин, да и только. Завидовал Лешка Степану. Ох, как завидовал, хоть виду и не подавал. 82
Ну, а теперь что? Советы преставились, колхоз — тю-тю, а Степан все одно при власти? Непорядок... Немцам ведь только намекни, что староста партизан кормит, враз ликвидируют. «А если наши вернутся? — занозой обожгло сомнение. — Да нет, — успокаивал себя Алексей, — куда там... Вон как бегут, за Волховом уже! Поберечься, однако, не мешает — надежней действовать не в одиночку». Подошел к Ивану Мелентьеву, Агафье Родионовой, к другим — по торфу известным, колхозным добром обделенным. Рассказал, как бывший председатель партизан привечает, как по его указке Толька Иванов возы к «Восходу» гоняет. Иван на слово не поверил: сам Тольку подкараулил, удостоверился. Мальчишку решили не трогать. Главная злость у всех на Степана кипела. На него и сочинили «грамоту» — донос в волость. Одиннадцать мужиков подписались, двенадцатая — Агафья. Думали, гадали, кого к немцам снарядить. Каждому боязно. Помог случай. Как-то в полдень остановилась возле митрофановского дома машина. Шофер вылез, капот поднял, в моторе копается. Вышел офицер с переводчиком, тем самым, что в августе сход собирал. Лешка мигом сообразил, послал сына Кольку с грамотой: «Отдай, — говорит, — тому, что в штатском!» Колька побежал, и Лешка видел из окна, как переводчик принял бумагу. Офицер взглянул вопрошающе. Переводчик стал читать. Немец выслушал, кивнул головой, о чем-то спросил. Переводчик показал на Степанов дом. Заходить, однако, не стали. Шофер наладил мотор, и через несколько минут машина скрылась с глаз. А наутро из Пяти лип приехали на мотоциклах каратели. Все в черном, на рукавах — череп с костями. И прямым ходом к Тимофеевым. Что там в доме творилось, одному Богу известно. Слышно было только, как голосила Мотька — Степанова женка, да ребятня ревела. Четверо у них росло. Потом вышел переводчик с рупором. Прошелся из конца в конец деревни, громогласно повторяя: «Всем жителям деревни, без исключения, немедленно собраться у дома старосты! Неподчинившихся ждет строгое наказание». К тимофеевскому двору потянулись перепуганные женщины с плачущими ребятишками, дряхлые старики. Солдаты подгоняли их повелительными окриками: «SchnelllSchnell!» На крыльцо вывели Степана. Лицо в крови, глаза заплыли синяками, рубаха порвана, руки за спиной связаны. Вышел грузный эсэсовец с бумагой в руке и отрывисто начал читать. Переводчик выкрикивал за ним по-русски: «За пособничество бандитам Степан Тимофеев приговаривается к смертной казни. Немецкое командование объявляет благодарность Алексею Митрофанову, Ивану Мелентьеву, Агафье Родионовой (перечислил всех двенадцать доносчиков) за разоблачение злостного преступника, назначает старостой Алексея Митрофанова и обязывает каждого жителя деревни беспрекословно ему повиноваться». Офицер кончил читать. Степану развязали руки и приказали запрячь лошадь. Непослушными пальцами запряг Степан Жданку в ту самую телегу, с которой отправлял Тольку к «Восходу». Подскочили полицаи, повалили председателя наземь и намертво привязали Степановы ноги к телеге. Один сел на подводу, хлестанул со всей мочи Жданку, и она понеслась по дороге. Степан Иваныч взмахнул рукой, словно прощаясь со всеми, и его темная курчавая голова застучала, как футбольный мяч, по сухой колее. Люди в страхе попяти- 83
лись. Жутко было глядеть, как свой, хорошо знакомый живой человек на глазах превращается в бесформенное кровавое месиво. Час спустя растерзанного, с выпученными остекленевшими глазами Степана приволокли к дому. Тот же толстый эсэсовец снова вышел на крыльцо. Указывая пальцем в кожаной перчатке на мертвое тело, он что-то выкрикнул и махнул рукой. — Так будет с каждым, кто осмелится помогать партизанам! — повторил переводчик и добавил: — Можно разойтись. Все опрометью бросились по избам. Лишь красивая Серафима Антюфеева, депутат сельсовета, которая, кажется, не побоялась бы и черта, осталась с Мо- тей. Вдвоем они обмыли Степана, переодели и только тогда внесли в дом. Неделю краснел на дороге кровавый след. Потом затерли его колеса машин и подвод, но жуткая картина бьющейся о дорогу Степановой головы долго еще стояла перед глазами односельчан. Не оставляла она в покое и доносчиков. Ванька Мелентьев зашел к свату с бутылкой самогона и, хорошо приложившись, начал бахвалиться: — Как мы Степана-то, а? Так ему, черту кудлатому, и надо! Отбарствовал! — Какой там барин... — не поддержал разговора сват. — Свой был человек, незалетный. Негоже вышло. — Но-но... Ты смотри у меня! Если что — и на тебя управу найдем! — прикрикнул Иван. Сват замолчал, а Ванька, забрав бутыль с остатками зелья, отправился восвояси. Настала осень. Дни тянулись серые, тусклые. С огородами все давно управились. О «грамоте» и страшной Степановой казни прилюдно не вспоминали — боялись. Долго тряслась от страха Толькина мать: а ну, как на мальца укажут? Но время шло, и про Тольку, кажется, забыли. Партизаны в деревне тоже больше не показывались. Лешке Митрофанову новая должность пришлась по вкусу. Обошел все дворы, каждому хозяйству ревизию навел. Хотел кое у кого добро порастрясти, да призадумался: приказ из волости касался пока только поставок молока, масла, яиц, мяса. — От меня никто не утаит! — пыжился Лешка. И Мишка Мелентьев каждую неделю отвозил в Пятилипы тяжело груженную подводу. Осеннее ненастье длилось недолго. Уже в октябре ударил мороз, а в начале ноября выпал снег. Зима обещала быть серьезной, морозы день ото дня крепчали и в декабре перевалили за тридцать. Немцы готовились к Рождеству. Лешка по собственному почину реквизировал у Антиповых поросенка и отвез в волость — подарок начальству. Новый, сорок второй год в Клепцах встречали невесело: что-то он всем принесет? В январе случились большие перемены. Издалека, от Волхова, все чаще доносились глухие разрывы. Немцы засуетились. По дороге в одну сторону, к Пятилипам, зачастили машины. Из Чаунь выселили всех жителей. Клепецкие потеснились, пустили беженцев в дома: многие к тому же и родичами доводились. Орудийные раскаты все приближались, и 2 февраля громыхнуло у самой Рогавки. Немцы не появлялись уже с неделю. 84
Наконец настало утро, когда на дороге показались конники со звездочками на ушанках. Мальчишки встретили разведку у «Восхода». Рассказали, что немцы стоят в пяти километрах, в Пятилипах, что председателя Тимофеева больше нет и старостой вместо него Лешка Кривой... В тот же день к Клепцам подтянулась вся дивизия. В домах разместились штабы, комсостав, госпиталь. Усталые, с заросшими лицами, но повеселевшие бойцы приспосабливали под жилье старые сараи, бани, копали землянки. Ездовые распрягали лошадей, теснили их к коровам. На краю деревни артиллеристы установили пушки, замаскировав их еловыми лапами и снегом. К вечеру все дома были полны людьми, топились печи и бани. Бойцам 366-й стрелковой дивизии полковника Буланова, весь январь прорывавшим немецкую оборону на Волхове, казалось, что война осталась далеко позади. О том, что это всего лишь временная передышка, старались не думать. Так радостно было после непрерывных атак, крови, смертей, безостановочного движения сквозь заснеженные леса и мерзлые болота очутиться вдруг в жилой неразоренной деревне. Самые обыкновенные вещи: баня, натопленная изба и горячая похлебка — казались прямо-таки райским блаженством. Но и здесь, на нечаянно выпавшем отдыхе, каждый занимался своим делом. И особый отдел тоже. Первыми допросили депутатов сельсовета Серафиму Ан- тюфееву и Михаила Тришкина, выясняя, кто как вел себя при немцах. Депутаты, конечно, рассказали про донос двенадцати сельчан и чудовищную казнь Степана Ивановича. То же самое подтвердили еще с десяток свидетелей. Доносчиков арестовали. Следствие было недолгим, суд — скорым. Поздним февральским утром на околице Клепцев чередой прозвенели винтовочные выстрелы, и раздался короткий взрыв, распахнувший в земле общую могилу для всех двенадцати. Следующие две недели прошли в полной тишине. Правда, за деревней стояли пушки, и возле них круглые сутки дежурили артиллеристы, но немцы затаились и никаких попыток отбить Клепцы не предпринимали. Изредка в небе появлялся немецкий самолет-разведчик, прозванный бойцами «костылем». Сделает круг-другой над деревней и уйдет в сторону Пятилип. Ни бомбежки, ни стрельбы, будто и нет на свете никакой войны... В Клепцах привыкли к своим постояльцам. Называли по имени-отчеству капитанов и майоров, не боялись и самого комдива. Его нередко видели на деревенской улице верхом на вороном коне и дивились ладной кавалерийской посадке. Жил полковник в крайнем доме, у Антиповых. Возле дома безотлучно дежурил часовой. Прибыло пополнение — зеленая молодежь, не видавшая войны. На поле за деревней оборудовали стрельбище, где обучали новобранцев стрельбе из винтовки. Деревенские мальчишки вечерами рылись в снегу, собирая стреляные гильзы и отыскивая целые патроны. В начале третьей недели все пришло в движение. Подвезли снаряды, пушки продвинули до Чаунь. Бойцы драили оружие, набивали подсумки патронами. В доме Ивановых, где располагался штаб, день и ночь хлопали двери, входили и выходили люди. Не слышалось больше шуток и смеха. По всему было видно: что-то готовится. Мать бдительно поглядывала на Тольку: «Смотри у меня, из дома — ни ногой!» В ночь на девятнадцатое все успокоилось. Непривычная тишина томила и тревожила, не давая уснуть. В шесть утра в небо взвилась зеленая ракета. 85
С берега Пуговки — озерца на чауньском болоте — громыхнули сорокапятки. Послышалась ответная стрельба из Пятилип, непонятный свистящий шум, крики — наши пошли в атаку. На рассвете донесся гул самолетов, частые взрывы. Немцы бомбили наши позиции. К полудню все стихло. От Чаунь потянулись хмурые бойцы с забинтованными руками и головами. Одних вели под руки, другие ковыляли, опираясь на винтовки, третьих везли в санях... Под лазарет освободили еще три избы. Всю ночь доставляли убитых. Утром на широкой поляне у леса подложили тол и взорвали яму для братской могилы — первой на новом, воинском, кладбище... Приказ свыше был, однако, все тот же: во что бы то ни стало овладеть населенными пунктами Пятилипы, Гузи, селом Гора... И атаки следовали одна за одной... Они начинались то в полночь, то на рассвете, но никогда не заставали немцев врасплох. Бойцов, вооруженных гранатами и мосинскими винтовками образца 1891—1930 года, неизменно встречал поток пуль, мин и снарядов. С высокой колокольни пятилипинской церкви метко били шестиствольные минометы. Боеприпасов у немцев хватало. В булановской дивизии на счету был каждый снаряд и каждая стреляная гильза. Когда стрельба прекращалась и над развороченной землей, поваленными деревьями воцарялся недолгий покой, в полосе отбушевавшего боя появлялись клепецкие подростки, мобилизованные на сбор гильз. Они набирали их полные мешки и тащили в деревню, где бойцы укладывали гильзы в ящики из- под снарядов. Потом их везли в Кересть, оттуда на Большую землю, на военные заводы, под новые снаряды. Чуть ли не каждый день приходило пополнение. Теперь молодых было немного. Все больше степенные отцы крестьянских семейств, пугливые и нерасторопные. Времени на обучение уже не оставалось. Вечером прибыл — утром в бой. Новеньких часто не успевали даже заносить в списки, и они ложились в братские могилы безымянными. А их родные впоследствии получали извещения: «пропал без вести...» В штабе стало невесело. Короткие донесения о неудавшихся атаках, о нехватке снарядов, о раненых и убитых. В ответ — выговоры, разносы, мат... Военную стратегию Тольке изучать не доводилось. Но лежа за тонкой перегородкой и прислушиваясь к разговорам штабистов, он не мог взять в толк одного: почему наши изо дня в день наступают в лоб, по тому же самому полю, где пристреляна каждая кочка? Эх, взяли бы его проводником, он бы такими тропками вывел в немецкий тыл, что фрицы и пикнуть бы не успели! Ведь здешний буреломный лес только местные и знают... Больше месяца шли беспрерывные бои, и 366-я теряла на подступах к Пятилипам роту за ротой. Даже в ничейных Чаунях закрепиться не удалось. Вражеские мины и бомбы так изрешетили деревушку, что там не осталось ни единого дома, ни кустика. Одно голое поле, изрытое воронками. Весна пришла рано. Воронки затянуло водой, поплыли блиндажи и землянки, развезло дороги. Пополнение больше не прибывало, и в апреле бои прекратились. Наступать стало не с кем и не с чем. Боеприпасы тоже не доставлялись. Изредка постреливали лишь сорокапятки, еще державшиеся на Пуговке. Все хуже становилось с продовольствием и фуражом. Дивизия снабжалась с большими перебоями, а у деревенских припасы подходили к концу. В начале мая клепецкие посадили огороды, надеясь дожить до нового урожая. Но судьба распорядилась иначе. Пятнадцатого числа была получена 86
директива на отход дивизии. Жителям было приказано уходить с войсками. Страшно было идти неведомо куда. Поговаривали, что наша армия окружена и к Волхову не пробиться. Жутко было и оставаться: что-то выкинут немцы, снова оказавшись в деревне? Однако засобирались — время военное, не ослушаешься... Брали только еду да самое необходимое — как сказано: «С собой 16 кило». Нашлись и чудаки вроде семнадцатилетнего Васьки Озерцева. Тот все мечтал на портного выучиться, уж и машинка швейная была куплена, как бросить? Тайком от матери Васька вытряхнул из заплечного мешка картошку и вместо нее сунул машинку. Сто раз потом аукнулось, когда под Мясным Бором голодовать пришлось... 20 мая бойцы стали поджигать, начиная с дальнего края, клепецкие дома. Действовал наказ: ничего не оставлять врагу! Половину изб запалить не успели, помешал обстрел. Стали спешно отходить к Керести. Пехота, артиллерия, обозы. За ними потянулись деревенские со своими узлами, тачками, коровами, ребятишками... До линии дошли быстро. Пока перебирались через насыпь, многих не досчитались. Хозяева уцелевших домов стали незаметно отставать и — назад в Клепцы. Погорельцам же ничего не оставалось, как двигаться вслед за дивизией вдоль торфяной узкоколейки, забитой вагонетками с ранеными, дальше на восток... Немцы появились в Клепцах в тот же день. Велели поредевшему населению заливать тлеющие головешки на пожарищах, приводить в порядок дорогу. О том, что случилось с Лешкой Митрофановым и остальной компанией, узнали сразу. Родственники расстрелянных не замедлили донести немцам, что это бывшие депутаты Серафима Антюфеева и Михаил Тришкин выдали особистам подписавших «грамоту». Депутатов тотчас арестовали и заперли в сельсоветов- ской избе. За ночь перед сельсоветом, где до войны накануне Первомая и 7 ноября устраивалась праздничная трибуна, соорудили виселицу с высоким помостом. Утром жителей согнали на казнь. Разные мысли роились в головах клепецкого населения. «Грамота», составленная во время первого нашествия, поделила людей на две категории. При наших родные покойных жили тише воды, ниже травы, а теперь смотрели свысока, и в глазах у них горел недобрый мстительный огонек. Остальные дрожали, всхлипывали, мелко крестились, глядели в землю. Уж слишком стремительными оказались свершившиеся в Клепцах перемены. Только вчера были наши, и, на тебе, — опять немцы. На крыльцо вывели Серафиму и Михаила. У обоих лица в синяках, руки за спиной связаны. Михаил — расхристанный, голова всклокочена, взгляд безумный и бормочет что-то невнятное. Серафима, несмотря на синяки, красивая и нарядная, будто на гулянье собралась. Цветастое маркизетовое платье с юб- кой-клеш, кашемировый полушалок с розанами, коса вокруг головы короной уложена... Смотрит прямо, будто и смерть ей нипочем. Переводчик зачитал приговор: — За выдачу старосты и лиц, лояльных оккупационным властям, Серафима Антюфеева и Михаил Тришкин приговариваются к смертной казни через повешение! Приговоренным развязали руки. Велели подняться на помост. Серафима взошла сама, встала на табуретку. Сняла с плеч платок. Обвязала им платье ниже колен. Накинула себе на шею петлю и крикнула в толпу: 87
— Гляди, Мотя, как я гордо за твоего Степана погибаю! — и с теми словами шагнула с табуретки... А Михаил, как увидел болтающуюся в петле Серафиму, совсем разума лишился. Закричал, забился. Четверо солдат с ним не могли сладить. Высокий гестаповец, наблюдавший за казнью, вытащил пистолет и застрелил Михаила. Повесили его уже мертвого... Три дня раскачивались перед сельсоветом тела повешенных. Потом разрешили похоронить их рядом с теми двенадцатью... В конце июня нежданно-негаданно объявились уходившие с булановской дивизией. Изможденные, кожа да кости, грязные, оборванные, еле плелись. Ни скарба, ни скотины... Не все и возвратились: кого убило, кто сам помер от голода в гиблом мясноборском лесу, где очутились они вместе с войсками 2-й ударной армии в западне окружения. Рассказывали жуткое: как метались по болотным кочкам, не находя ни выхода, ни пристанища, как шарахались от бомб и снарядов, как мокли в комарином болоте, как голодали. Домашних припасов хватило ненадолго. Ели траву, листья, павших лошадей, вытаявших из-под снега... 26 июня пришли немцы с собаками. Отделили военных, погнав их в Сенную Кересть. Жителей отправили «nach Haus». У вернувшихся не было ни «хауза», ни имущества. Но жить как-то надо... Вырыли землянки на пепелищах, пособирали обгоревшие ложки-плошки, кое- чем у соседей разжились. Что-то на огородах уцелело, да и лес-кормилец был рядом, с травы на грибы-ягоды перебивались. Старостой стал Мишка Мелентьев — брат расстрелянного Ивана. По утрам сгонял всех от мала до велика на работу — восстанавливать дорогу к Пятил ипам, начисто разбитую бомбами и снарядами. Вязали фашины из жердей, заделывали выбоины. Таскали камни, песок, мостили булыжником. Немец- надсмотрщик прохлаждаться не давал, покрикивал: «Работать, лодыри!» По субботам Мишка раздавал хлеб — буханка на работающего. Сухой светлый эрзац с опилками. Ели и детей кормили, другого не было. После работы копались на огородах, моля Господа, чтобы хоть что-нибудь уродилось, иначе не выжить. Зимой работали на лесоповале. Валили деревья, раскряжевывали, трелевали к дороге. День за днем из Керести отправлялись эшелоны с готовым лесом в Германию. О том, что ждет впереди, старались не думать: будь что будет, от судьбы, видно, никуда не денешься... А судьба уж готовила клепецким жителям новое испытание. Снова слышалась артиллерийская канонада, снова приближался фронт. Новый поворот в этой бесконечной войне. По тому, как всполошились немцы, когда появились в небе краснозвездные самолеты, поняли: перевес на нашей стороне. Шел уже 1943 год, и близилось освобождение родной земли от оккупантов. Но ни клепецким, ни финевским, ни пятилипским жителям дождаться своих не пришлось... Отступая, немцы погнали всех без разбора — и послушных, и строптивых — на запад. Одних продали как рабов в Прибалтике, других довезли до Германии. Попали они в разные места, на разные заводы и помещичьи хозяйства, но везде оставались бесправной рабочей скотиной с бирками «ost»... К счастью, самая злая доля не властна над человеческими желаниями. А у всех угнанных была одна мечта — вернуться домой. Кое-кто дождался счастливого дня и возвратился в родные Клепцы. Кто-то и сейчас живет там в собственном доме — старом, дедовском, или отстроенном заново, — и растит внуков, и сажает картошку, и ходит за скотиной... 88
В день Памяти на деревенском кладбище, 1992 г. Живет и здравствует среди торфяных болот на юге Ленинградской области и сама маленькая деревушка Клепцы. Нет в ней больше довоенных пахучих лип по обочинам, но тянутся к светлому небу густые тополя, и на широкую деревенскую улицу по-прежнему смотрят чистыми окнами два ряда домов. Их уже сорок. И также проживают по соседству дети и внуки Тимофеевых, Антюфее- вых, Тришкиных, Митрофановых, Мелентьевых, Родионовых. Делятся солью и спичками, керосином и огородными семенами. Обсуждают, что-то принесут всем обрушившиеся на страну перемены. Войну вспоминать не любят, но на Троицу, как водится, приходят к родительским могилам. Приносят цветы и выпивают горькую за упокой их душ — праведных и не очень, но улетевших от них в одном и том же, недоброй памяти 1942 году...
ВАЛДАЙСКИЙ РАЙОН Г. П. ФЕДОТОВА (БРУСОВА), 1936 г. р., жительница деревни Дубровка ПОМНЮ, ПОКА ЖИВУ... До войны наша семья жила в центре Ленинграда, в Максимилиановском переулке. Родители работали на Балтийском заводе. Две мои сестры и брат ходили в детский сад на Фонарном, а я больше жила у бабушки в деревне Дубровка, недалеко от Валдая. Когда началась война, мне исполнилось пять лет. Помню, как по большой дороге отступали наши машины, а им навстречу неслись немецкие мотоциклисты в зеленых касках и стреляли из автоматов по машинам и окнам домов. Из Дубровки, как из прифронтовой полосы, нас вскоре выселили. Переехали в деревню Лужно, поселились в чужой баньке. Дедушка здесь заболел тифом и умер. Было очень голодно. Если удавалось найти в поле мерзлую картошку, бабушка пекла из нее оладьи. Иногда немцы выдавали из походной кухни по баночке супа. Однажды, пока я ходила за супом, бабушка умерла. Пришел староста из местных, забрал себе дедов полушубок и все, что понравилось из вещей. Потом немцы собрали детей, оставшихся, как я, без родителей, и отправили в Новгород, в детский дом. Через несколько дней отобрали евреев и цыган. Забрали и девочку-цыганку, спавшую рядом со мной на нарах. Их всех закопали живыми в большой яме во дворе. Мы затыкали пальцами уши, чтобы не слышать, как они кричат. Над ямой несколько дней шевелилась земля... В детдоме мы прожили с год. Воспитательницами были русские женщины, и некоторые жалели нас. Но что они могли поделать, еды почти не было. Иногда выдавали по кусочку хлеба с опилками. Я опухла от голода и не ходила. Однажды большая злая женщина, служившая в доме, вырвала у меня паек со словами: — Все равно сдохнешь! Потом немцы приказали жителям разобрать детей. Я все ждала маму и не шла к чужим. Но в конце концов и меня, как сироту, отдали пожилым бездетным людям — Федору Павловичу и Евдокии Федоровне Богдановым. Они приняли меня как дочку и относились очень ласково. Только время было такое тяжелое, такое голодное... Питались одной мерзлой картошкой и всякими корешками. Однажды на улице убило снарядом лошадь. Сразу набежало столько народу, что в считанные минуты от нее осталось лишь кровавое пятно... Но как бы ни туго всем приходилось, не припомню случая, чтобы в любом доме, куда б я ни зашла, не поделились чем-нибудь съестным — хоть половинкой лепешки, хоть ложкой супа, а покормят. Если б не эта людская доброта — ни за что б не выжить... В сорок третьем всех жителей стали угонять в Германию, и мои приемные родители ушли вместе со мной из дома. Скитались по соседним деревням. А я еще вдобавок заболела коклюшем... 90
Долго скрываться не удалось, немцы забирали всех поголовно. Поймали и нас, и вместе со всеми погнали в Остров. Снова отобрали цыган и евреев — их отправили в гетто, а нас погрузили в товарные вагоны и повезли дальше на запад. Стояла зима, мороз, все мерзли и голодали. Мои названые родители отдавали мне почти все, что было из еды, согревали и растирали меня. Мои ноги всегда были в тепле: папа Федор, сапожник по профессии, еще дома сшил мне замечательные бурки. В пути многие пытались бежать: выламывали доски пола, прыгали на ходу. По ним стреляли немцы, и я не знаю, удался ли кому-нибудь побег... До остановки в Польше нас ни разу не покормили. В Польше всех повезли на распределительный пункт. Отсюда больных и немощных отправили в крематорий. Остальных сводили в баню, прожарили одежду (вшей на нас было — тьма- тьмущая) и снова погрузили в эшелон. Привезли в Западную Германию и поместили в лагерь за колючей проволокой на окраине какого-то города. Мы жили в громадных дощатых бараках, выкрашенных в зеленый цвет. В одном бараке — мужчины, в другом — женщины с детьми. Спали на нарах, устроенных в три яруса. Взрослые работали на заводе, дети убирали территорию и помогали на кухне. Люди возвращались с работы настолько усталыми, что не могли говорить. И все же, увидев ребенка, редко кто из взрослых не гладил его по голове. Хоть и не говорил ни слова, все равно на душе становилось теплее и веселее. Кормили нас два раза в день разваренным месивом без хлеба. На кухне женщины старались сунуть детям кусочки брюквы или турнепса. Но после работы немцы проверяли у всех кухонных работников карманы и сильно били, если находили что-либо съестное. Был, правда, среди охранников один пожилой хромой немец, который никогда не останавливал. Увидит оттопыренный карман, махнет рукой: — Иди, иди! А в бараке одна русская женщина доносила немцам, кто о чем говорил, кто что принес. Как-то утром я пошла в туалет и увидела ее лежащей вниз головой в яме с нечистотами. Я с криком прибежала в барак, но женщины закрыли мне руками рот и велели молчать. Немцы так и не дознались, кто убил доносчицу. Иногда нас посылали на работу к бауэрам. Ходили лесом, мимо лагеря советских военнопленных. Донельзя истощенные, они лежали прямо на земле под открытым небом. Возвращаясь с работы, мы кидали им через забор какую- нибудь еду. Освободили нас американцы в мае 1945 года. Перевели в свой лагерь с баней, столовой и прачечной, хорошо кормили и уговаривали ехать в Америку. Мои приемные родители не согласились, и осенью мы вернулись на Родину. В Острове нас распределили по окрестным деревням. Я с папой Федором и мамой Дусей попала в деревню Грызавино Бирюсовского сельсовета. Мне определили возраст — 8 лет, и я начала ходить в грызавинскую школу. Жизнь постепенно налаживалась, мама с папой старались меня посытнее накормить, потеплее одеть. Своих настоящих родителей я успела позабыть. А тем временем моя родная мама разыскивала по всему свету свою Галю- черненькую. И вот в один прекрасный день, когда я, ничего не подозревая, сидела за столом и делала уроки, вбежали соседские дети и кричат: — Галя, твоя мама приехала! 91
Я очень удивилась: «Какая еще мама?» Казалось, надо бы радоваться, а получилась настоящая трагедия для всех. Папа не выдержал, ушел из дома. Я сидела между двумя своими мамами и ревела в три ручья, не прикасаясь к городским гостинцам. Первая мама все же уговорила вторую, ведь она осталась совсем одна. Обе мои сестры и брат погибли в один день, когда в детский сад попала бомба. Отец пропал на фронте. Так в декабре сорок пятого года я снова очутилась в Ленинграде. Все время плакала по приемной маме и не признавала родную. Из довоенной жизни помнила только дядю Ивана, маминого брата, лишившегося при аварии пальцев на руках, и говорила: — Вот если приедет дядя Ваня без пальцев, поверю, что ты настоящая мама. Дядя Ваня жил в другом городе, но все-таки приехал. Мне пришлось поверить и заново привыкать к своей забытой маме. Но через два года мама тяжело заболела, сказались последствия блокады. Полгода я ходила к ней в больницу в Пироговском переулке, и она каждый раз угощала меня то булочкой, то кусочком сахара. Потом мама умерла, и в 11 лет я снова осталась одна. Сколько ни писала в Грызавино, ответа от папы Федора и мамы Дуси не получила. Наверное, они куда-то переехали. Пойти в детский дом я ни за что не соглашалась, помня ужасную жизнь в новгородском детдоме. За маму мне дали пенсию, на нее и жила. Помогали и соседи по дому. Придешь, бывало, из школы, и тут же то из одного, то из другого окна кричат: — Галя, иди поешь! И суют то бублик, то сосиску... В 16 лет окончила шестой класс и пошла работать. Учительница Тамара Андреевна все наставляла: — Никому не говори, что была в плену! О концлагере и не заикайся! Я и молчала. Во всех анкетах писала: «В плену и оккупации не была». Только в 1988 году, когда объявили о льготах бывшим малолетним узникам фашистских концлагерей, осмелилась обратиться за подтверждением в КГБ. Оттуда позвонили на завод, где я проработала фрезеровщицей всю жизнь, и в отделе кадров поднялся настоящий переполох: как это я, бывшая пленница, работала на режимном предприятии! И хотя было мне в том плену от четырех до восьми лет, с завода пришлось уйти. Было очень обидно. Ведь война, концлагерь — это как незаживающая рана, которой тебя же и укоряют. И не выжить бы мне ни за что, если б не мои названые родители папа Федор и мама Дуся. Нет их, наверное, уже на свете, но я буду их помнить до конца своих дней...
ДЕМЯНСКИЙ РАЙОН В. И. ГРАЧЕВ, 1933 г. р., житель деревни Вотолино Демянского района КАНИКУЛЫ ОБЕРНУЛИСЬ КОНЦЛАГЕРЕМ Отец мой был моряком, окончил в Кронштадте курсы красных командиров подводного плавания, служил на Балтийском флоте. В 1930 году в составе 25-тысячников был направлен на коллективизацию в Демянский район. В деревне Вотолино создавал колхоз, названный «Ответ интервентам». Женился, в 1931 году родился сын Иван, в 33-м — я. В 1937-м отца снова призвали на флот. Он стал помощником начальника Северо-Западного пароходства. Жили мы в Ленинграде, но летом нас, детей, отправляли в Вотолино к бабушке и деду. Уехали мы и в мае сорок первого... Мама осталась в Ленинграде, а отца направили на полуостров Ханко, где он занимался эвакуацией торпедных катеров и погиб в ноябре 1941 года. Как я узнал уже взрослым, немецкая группировка под Шимском была окружена нашими войсками: 11-й армией генерал-майора В. И. Морозова и 27-й — генерал-майора Н. Э. Берзавина. В демянском «котле» остались более 200 тысяч немцев из 16-й армии генерала Буша и 23 тысячи гражданского населения. Наша деревня оказалась в прифронтовой зоне. Первый залп «катюш» был, как известно, дан под Оршей, а второй — под Демянском. Три машины стояли в деревне Воздухи, где находился штаб танковой дивизии И. Д. Черняховского. Они дали несколько залпов по деревне Мона- ково, там располагался штаб немецкого корпуса. Линия фронта отодвинулась на 20 километров к западу, и в декабре 1941 года штаб корпуса переехал в Вотолино. У нас в доме разместилась охрана, а сам штаб — через дорогу. Начали укреплять наш подвал и обнаружили дедов сундук, в котором хранилась собранная отцом политическая литература, портреты Карла Маркса и Ленина. 26-го декабря деда забрали в комендатуру, а нас выгнали из дома. Собирались расстрелять, но вступились сосед Куропаткин, служивший переводчиком, и староста Владимир Антонович Ефимов. Расстрел заменили концлагерем. Всем четверым нашили на одежду красные треугольники (семья коммуниста) и отправили в Демянск. Вначале мы находились за колючей проволокой в шалашах из прессованного сена вместе с военнопленными, взятыми на Северо-Западном фронте. Потом гражданских перевели в помещение городской бани, а в феврале повезли в Старую Руссу. Перевозимые в крытых вагонах погибли — вагоны оказались душегубками. В старорусской тюрьме мы находились до апреля. Однажды под вечер нас в открытых машинах привезли на станцию, где мы провели ночь. Здесь раз- 93
давали эрзац-кофе. Наш мудрый дед не пил его и нам не давал. Выпившие же «кофе» к утру умерли. За городом Дно железная дорога была разбита. Нас высадили в Стругах Красных, поселили в скотном дворе у речки. Взрослых гоняли на ремонт железной дороги, детей и стариков — перебирать брюкву в колхозных буртах. Конвоировали нас автоматчики с собаками. Откормленные сильные собаки, натренированные на детский плач, сбивали заплакавшего с ног и терзали его. Так случилось однажды с братом. Но бабушка Анастасия Максимовна упала на Ивана, вмяла его в снег и тем спасла. Переводчиком здесь был некто Пенко — высокий щеголеватый человек, постоянно ходивший с резиновым хлыстом. Он часто пускал его в ход, и мне не раз доставалось по голове, но спасала шапка-ушанка. Потом Пенко отправили на фронт и поговаривали, что его убили. Кормили нас мороженой брюквой и картошкой без соли. Один из охранников, Эрик Ник, принес нам пластмассовую коробочку с красноватой калийной солью. Мы промывали ее, но горький привкус оставался. Среди узников расплодились вши. Немцы провели санобработку и отделили детей в специальный блок. Тут неожиданно нас стали хорошо кормить: молоком, мясным супом с настоящим хлебом и шоколадом. Загадка разрешилась, когда у нас стали брать кровь для немецкого госпиталя, размещавшегося в бывшей школе. Кровь брали каждую неделю и, несмотря на хорошее питание, мы слабели. Так продолжалось до начала 1943 года, пока наша авиация не разбомбила госпиталь. Нас выгнали из блока, сделали дезинфекцию и поместили туда выживших раненых. Нас на фурах, запряженных четверками лошадей, отвезли в деревню Посадницы, где снова брали кровь. Но вспыхнула эпидемия сыпного тифа, почти все заболели, и наше подневольное донорство кончилось. Выздоровевших вернули родным. Летом 1943 года я наколол ногу ржавой проволокой, нога воспалилась, немецкий хирург определил гангрену и назначил на ампутацию. Бабушка бросилась к другому врачу, чеху по национальности. Он взялся меня лечить: делал уколы пенициллина, промывал рану риванолом, и я поправился. В стругокрасненском лагере запомнилась казнь троих партизан, на которую согнали всех узников. Приговоренные стояли на танкетках под березами с петлями на шее. Танкетки отъехали — казненные повисли. Их велели не снимать, но дед с местным жителем Плюшковым все же решились. Ночью повешенных охраняли полицаи, и деду прострелили ногу. С партизанами и их семьями немцы расправлялись очень жестоко. В деревне Добрый Бор жила старушка Костиха, сын которой воевал в партизанском отряде. Эсэсовцы подвезли огнеметы и дали залп. Дом вспыхнул, в огне погибла и хозяйка. Пришла весна 1944 года. Стремительно наступала Красная Армия. В апреле немцы стали отступать, угоняя с собой жителей. Факельщики обходили деревню и поджигали дома. Дед сумел увести нас за околицу и спрятать в пунях с мякиной. Вскоре появилась наша разведгруппа в маскхалатах. Немцы открыли минометный огонь, и несколько разведчиков пострадали. Бойцы угостили нас с братом мороженым хлебом и дали чайник — принести раненым воды. 94
Речка Синюха начиналась от родника, протекавшего под косогором. На холме стояла часовня. Только мы спустились к роднику, как по нам открыли стрельбу, пробили чайник. Разведчики забросали часовню гранатами, она рухнула. После освобождения нас, всех четверых, положили в госпиталь с дистрофией, у деда к тому же не заживала раненая нога. Поправившись, мы вернулись в свое Вотолино. Бомба попала во двор, но дом не полностью разрушила. Осенью вернулась из эвакуации мать, но в Ленинград мы больше не поехали, остались в деревне. Мы с братом пошли в школу. На весь класс был один букварь, чернила варили из свеклы. Закончив в Вотолине семилетку, в 8—10-м классе ездили в Демянск. Я поступал в медучилище, но не прошел медкомиссию: рост мой был тогда всего 1 м 48 см. Пошел работать, подрос. Жизнь постепенно налаживалась, но пережитое в войну осталось в памяти навечно. Пламя жадно полыхает, Сожжено дотла село. Детский трупик у дороги Черным пеплом занесло. И солдат глядит, и скупо Катится его слеза, Поднял девочку, целует Несмотрящие глаза. Вот он выпрямился тихо, Тронул орден на груди, Стиснул зубы: — Ладно, сволочь! Все припомним, погоди! И по следу крови детской, Сквозь туманы и снега Он уносит гнев народа, Он спешит догнать врага. МУСА ДЖАЛИЛЬ
ПОДДОРСКИЙ РАЙОН П. Г. МИХАЙЛОВ, 1938 г. р., житель деревни Переходы * Я ЗНАЮ, ЧТО ЗНАЧИТ ВОЙНА... Наша деревня в 100 дворов относилась к Поддорскому району Ленинградской области. У деда Ивана было несколько сыновей, которых он не отделял. Семья считалась зажиточной: большой надел земли, несколько лошадей. В 30-е годы, в коллективизацию, всё сдали, вступили в колхоз «Заря». Отец мой стал бригадиром. Я родился в 1938 году. Из детства запомнилось, как шли мы полями в мамину деревню Гусево, что в 8-ми километрах от Переходов. Отец нес меня на плечах, а рожь была такая высокая, что задевала меня по лицу. Брату Ване исполнилось восемь. Мама работала воспитательницей в детском саду. Перед войной ее избрали депутатом райсовета. В первый день войны из деревни взяли в армию 20 человек. Помню, как провожали отца. Колонна уходила по булыжной дороге, а тут налетели «мессер- шмитты» и начали обстреливать деревню из пулеметов. Я спрятался под машиной, едва не задело. Немцы уже взяли Псков, когда наши догнали свою часть под Лугой. Отца зачислили связистом в артиллерийский полк, воевавший на лужском рубеже. 10 августа через нашу деревню прошли немцы, они двигались к Старой Руссе. Грабили дворы, перестреляли всех гусей, но в деревне не задержались. В сентябре в Переходы вошел наш конный корпус, в котором было около 100 лошадей, некоторые из них раненые. Две раненые лошади подлечивались в нашем дворе. Но немцы высадили воздушный десант и разбили конников. Началась жизнь в оккупации. В деревню вернулись семеро наших солдат, дезертировавших с фронта, и пошли служить в полицию. Немцы у нас бывали наездами, всем заправляли полицаи. Когда делили колхозное сено, дезертиры старались урвать себе побольше. Мама возмутилась, но ее одернули: — А ты, краснокосыночная, молчи! — Мой Григорий на фронте воюет, а вы сбежали и безобразничаете, — отвечала мама. Ее забрали в полицию. На другой день к клубу на большаке согнали народ. Начальник волостной полиции Молотков (в конце войны сбежал с немцами и жил потом в Канаде) зачитал приговор: — За сопротивление властям — к расстрелу! Баба Дуня закричала, бросилась в ноги полицейским: — Как вам не стыдно! Малых ребят сиротами оставляете! Расстрел маме заменили 25 розгами. Те же полицаи и пороли. С 1944 года Поддорский район входит в состав Новгородской области.
7 января 1942 года, когда полиция пьянствовала, отмечая Рождество, в деревню вошел партизанский отряд Гущина. Зная о бесчинствах полицейских, «тройка» приговорила семерых предателей к расстрелу. Их казнили на льду нашей речки Черной. 8 феврале на деревню нагрянули каратели. Семьи расстрелянных полицаев не тронули, а дома красноармейцев сожгли. Нас погрузили в дровни и повезли на станцию Волод, где затолкали в товарные вагоны и погнали на запад. Партизаны узнали о том, что нас угнали, и пытались отбить, взорвав железнодорожное полотно на станции Подсевы. Но в это время от Старой Руссы подошел немецкий воинский эшелон. Несколько сот солдат выскочили из поезда и перебили партизан. Пули пробивали стенки вагонов, и многие из угнанных погибли. Мама прикрывала нас с братом своим телом, мы уцелели. Немцы быстро восстановили путь, и наш состав тронулся. Привезли в Латвию, где трудоспособную молодежь разобрали по хуторам. Батрачками стали пять моих двоюродных сестер, а нас повезли в Германию. В городе Нордхаузене повели в баню с холодной водой, и я простудился. Мы попали в лагерь в горах, где был прорыт туннель и выстроен завод, выпускавший реактивные снаряды «фау». У станков стояли немцы, а 25 тысяч военнопленных рыли тоннели и выполняли все тяжелые физические работы. Мама убирала стружку в цехе. Жили мы в длинном деревянном бараке с трехъярусными нарами. Старшим был немец, сидевший за гомосексуализм. Каждое утро из барака выносили умерших. Я лежал с воспалением легких и однажды потерял сознание. Меня приняли за мертвого и отвезли на тележке в крематорий. Мама отпросилась с работы и прибежала в барак. — Где Петрушка? — Забрали, куда-то повезли, — отвечал брат. Мама бросилась к крематорию и выхватила меня из тележки. Долго меня выхаживала, поила водой из бутылки, согреваемой на груди, и я стал поправляться. Кормили нас брюквой и турнепсом. Все, кроме советских, получали посылки от Красного Креста. Чехи выделяли из своих посылок продукты для русских детей: сало, шоколад, который я попробовал первый раз в жизни. Воскресенье было нерабочим днем. Военнопленные оставались в бараках, а нам разрешалось выходить во двор, огороженный проволокой под током. Ближе чем на пять метров к забору подходить не разрешалось: часовые с вышки расстреливали из пулеметов. В один из выходных я грелся у кучи тлеющей золы, за которой регулярно приезжал бауэр. На дворе стоял май, а я все еще ходил в валенках — другой обуви не было. Немец покачал головой, глядя на мои рваные валенки. И сказал маме: — Frau, Frau, kleine Knabe... Мама беспомощно развела руками. В следующий выходной бауэр привез мне кожаные ботиночки, оставшиеся от выросших сыновей. Я долго их носил. Иногда маму посылали убирать комендатуру. Она брала меня с собой, давала тряпочку, и я тоже вытирал пыль. За «работу» мне иногда давали ломтик хлеба с рыбным паштетом. В декабре 1944 года участились налеты американской авиации. Во время одной из бомбежек лагерь был разбит, охрана разбежалась. Около двух тысяч 97 7. За блокадным кольцом
военнопленных сбросили с себя полосатую одежду и ушли в горы. Но почти всех поймали местные жители и вернули в лагерь. В апреле 1945 года в небе одновременно появилось до 300 самолетов, заслонивших солнце. Они бомбили и сбрасывали листовки на немецком языке: «Уходите, здесь будет мертвая зона!» Военнопленных немцы куда-то увели, а мы с мамой убежали через канал. Маму ранило. Мы с Ваней с трудом вытащили ее на берег. В тот день от бомбежки пострадало около 10 тысяч человек. Возле нас остановились двое власовцев из РОА, молодой и пожилой, они добивали раненых. Хотели застрелить и маму. Я закричал, молодой разозлился и крикнул старику: — И этих щенят прикончи! Но пожилой отговорил, и они ушли. Очень хотелось есть. Магазины разбило, и все, кто мог ходить, бросались туда. Валялись велосипеды, всякие вещи, а еды не было никакой. Мы с братом нашли только бутылку лимонада. Вдруг услышали грохот — это шли американские танки с белыми звездами на броне. Один танк остановился, из люка выглянул негр, позвал. Я подошел, ткнул себя в грудь: — Я — русский... — О, руссо! — заулыбались все четверо танкистов. Собрали с килограмм шоколада, протянули нам. Мы побежали к маме, поели, и у мамы открылся понос. Я рвал с кустов листья и подкладывал под нее. Потом подъехала американская машина скорой помощи, и маму увезли в город. Мы с братом остались одни. Ходили по дворам, в брошенных садах рвали клубнику и крыжовник. У жителей просили еды. Одни спускали на нас собак, другие делились картошкой и хлебом. Затем военно-дорожная полиция забрала нас в американский лагерь, где находилось примерно 10 тысяч человек. Здесь мы с братом прожили три месяца, не голодали, купались в пруду, но все время искали маму. И мама всех расспрашивала о нас. В конце концов, слухи о русской женщине, потерявшей двух сыновей, дошли и до нашего лагеря. Нас посадили в машину и привезли в госпиталь, где лежала, вся в гипсе, наша мама. Меня из-за поноса положили в палату, а брата отправили подручным на кухню. Наконец настал день, когда всех русских привезли в Нордхаузен. Американцы объявили: — Кто в сталинскую Россию — остается здесь. Кто в свободный мир — по машинам! Приехал начальник лагеря, власовец, заявил: — Детей забираем в США! Мама решительно запротестовала: — Нет, дети останутся со мной! Американцы ушли, приехали наши. Нордхаузен вошел в советскую зону. Воля кончилась. Всех отправили в 224-й лагерь, где органы «Смерш» проводили тщательную проверку. Многократно допрашивали мать. Она все еще находилась в гипсе и не поднималась. Только в октябре 1945 года с нее сняли гипс, и она начала ходить на костылях. В ноябре нас посадили в санитарный поезд и привезли в Калининград. После ухода немцев пустовало много домов, и комендант предлагал нам остаться здесь насовсем. — Радуйся, хозяйка, — говорил генерал-лейтенант. — Муж твой живой, вызывай его сюда, дам любой коттедж и две коровы. 98
— Ничего не надо, помогите только уехать домой! — отвечала мама. — В землянке будешь жить... — Все равно, лишь бы домой! Дали нам два котелка сухарей и посадили на поезд Псков—Старая Русса. Остановились у знакомых. Назавтра приехал папа. Брат его сразу узнал, а я дичился, называл «дяденькой». Вернулись в Переходы, а там — ни одного дома. Люди жили в банях и землянках, голодали. Отца поставили председателем колхоза, в который вошли 12 деревень. 45-й и 46-й годы были неурожайными, народ стал пухнуть. Прежде всего нужно было сдать госпоставки, но люди умоляли: — Гришенька, дай хлебца попробовать, всей деревней за тебя пойдем... И отец решился: двумстам жителям выделил по килограмму ржи. Оська Лукин донес, и отца арестовали. Никто за него, конечно, не вступился. Отцу дали три года и отправили в Металлострой. В тюрьме он познакомился с разжалованным полковником, который помог составить письмо Сталину. Отец приписал: «На свое место не поеду...» Спустя две недели пришел ответ с резолюцией Калинина: «Освободить с правом выбора места жительства. Прошу извинить за головотяпство местных властей». В январе 1947 года отца освободили. Но наш дом и корову уже конфисковали в пользу колхоза. Жить было негде. Отец устроился дворником в Ленинграде, нам дали комнату в подвале на 1-й Советской улице. Потом папа договорился с директором совхоза «Большевик», и мы переехали в пригород. Получили щитовой домик, позднее построились. Отец работал в совхозе до самой смерти в 1971 году. Я с 13 лет косил, освоил комбайн, отслужил армию и снова вернулся в совхоз. С каждой получки отчислял по 10 рублей в Фонд мира: никогда не забывал, что значит война. В. В. ХОРЕВ, 1925 г. р., житель д. Нивки ПАРТИЗАНСКИЕ ДНИ Я родился 30 августа 1925 года в деревне Нивки Поддорского района в семидесяти шести километрах от Старой Руссы. Мать и отец из крестьян, с родословной на три-четыре поколения, тоже крестьянской. Деды и прадеды — церковные старосты, местные купцы — люди зажиточные. * По материалам книги В. А. Квашенкина «Партизанские дни Володи Хорева». СПб., «Чтение», 2005 г. 99 П. Г. Михайлов, 1964 г.
Я любил свои Нивки, их зеленые улицы, красавицу-церковь, голубую с зеленым, с золотыми куполами; тихую речку Порусю, которая отделяла соседнюю деревню Борисоглебово. Там, за речкой, жила моя девушка Тоня. Весной 1941 я каждую неделю в воскресенье приезжал к ней на велосипеде из Старой Руссы, где учился и уже работал. Девяносто километров туда и девяносто обратно. Чтобы пройтись рядышком по главной деревенской улице, посидеть на молодежной вечеринке, попеть песни, поиграть в фанты — и домой. Началась война. Немцы дошли до города Холм. Закрепились на южной его окраине, на территории бывшей тюрьмы, и героически, нужно отдать им должное, в окружении оборонялись шесть месяцев. Снабжали их с воздуха. В Германии была отчеканена медаль «Защитник крепости Холм». Ну, а большак Русса—Холм в первой половине 1942 года был наш и представлял из себя весной топкую дорогу, по которой снаряды перевозили на вьюках, по три снаряда на лошадь. Настилать дорогу мобилизовывали молодежь: пилили деревья, разбирали оставленные дома. Мы с Тоней некоторое время работали в трех километрах от сражающегося Холма. Дорогу построили. Немцы пошли в наступление, освободили из окружения Холм и захватили весь большак. По нему прошла передовая и держалась до снятия ленинградской бдока- ды в январе 1944 года. В мае 1942 года по комсомольскому призыву я вместе с другими ребятами перегонял скот из деревень Партизанского края через большак в наш тыл. Военком собрал молодежь (двадцать пять человек 1925 года рождения) в прифронтовой деревне Хлебоедово: «Вам скоро семнадцать, или уже семнадцать. Призывной возраст, определяйтесь. Девочки в медицинские школы, мальчики — в партизаны. Впрочем, не неволю». Я, естественно, пошел в партизаны. База Поддорского отряда находилась в двух километрах — там и оказался. В ноябре 1941 года немцы устроили в Нивках карательную акцию. В полдень прикатили бронетранспортеры с карателями, привезли откуда-то бывшего секретаря Нивкинского сельсовета Федорова, мужчину видного, с окладистой черной бородой по пояс, а на другой машине — местного дурачка Диковского. На площадь перед церковью стали срочно прикладами сгонять народ. Переводчик объяснил: «Будут казнены советские партизаны, поднявшие оружие на солдат германской армии». Федоров, возможно, имел связи с партизанами, не могу сказать, а что касается Диковского, он был деревенский дурачок. Мальчишки бегали за ним и дразнили, а взрослые защищали и подавали милостыню. Диковский еще и подрабатывал у старушек и вдовушек: то дровишек нарубит, то огород вскопает. Вот и в этот день Диковский возвращался из леса с топором в руках, чтобы сказать заказчице, что дрова готовы и можно вывозить. Каратели видят здорового мужика с топором, выходящего из леса. Взяли: «Ты партизан?» А он, бедняга, и говорить разумно не умеет. Повторяет, что другие говорят: «партизан». В церковную сторожку завели Федорова и Диковского. Толпа ахнула, когда в сени и под крыльцо стали заносить снопы конопли. Федоров появился в среднем окне. Он стоял, скрестив руки, устремив неподвижный взгляд поверх толпы. Так и запомнился в оконной раме, как в окладе иконы. Повалил дым из сеней. Тут только Диковский почуял опасность: закричал по-звериному и стал биться в закрытые двери. Вся площадь наполнилась воплями и плачем, а Федоров все стоял в той же позе. Дом вспыхнул разом, все 100
исчезло в дыму и пламени. От жары и искр вспыхнула и сгорела сама церковь Святых Бориса и Глеба. Останки новопреставленных Федорова и Диковского схоронили тут же на деревенском кладбище. Этот акт бессмысленной жестокости произошел на глазах у моей матушки Александры Тимофеевны, моей будущей жены Тони, ее сестры Шуры, на глазах большинства жителей деревни, которые и рассказали о происшедшем. Вторая казнь произошла в тот же день в соседней деревне Жарки. Машины с карателями целенаправленно подъехали к одному дому, потребовали: «Хозяин, открывай амбар». Вскрыли пол, а там валенки, несколько десятков. Ясно — для партизан. Дома оказались мать семейства, отец да мальчишка из соседней деревни, пришедший покупать гармонь. В семье жила еще дочь Таня с годовалым сынком, она на лето приехала из Питера, да так и застряла. Таня увидела подъезжающих немцев и на всякий случай ушла с мальчиком к соседям. Ее нашли, повели домой. Пожилой солдат по дороге разыгрался с шустрым мальцом, сидящим на руках у матери. Мальчик, Борей его звали, то прятал лицо в мамину шаль, то со смехом выглядывал оттуда, а дядя пугал, делал козу. А мать с каждым шагом все четче осознавала ужас предстоящего. К дому подвезли воз соломы... Сгоняемые люди тоже все поняли. У самого крыльца женщины окружили молодую мать и, встав на колени, стали просить офицера отпустить их ради Бога, ребенок тоже заплакал, прижимаясь к матери. Офицер посмотрел задумчиво и кивнул переводчику: «Пусть уходит, и подальше». А стариков и мальчишку-гостя сожгли вместе с хатой. Каратели уехали. Приехавший с дровами Иван раскопал останки своих родителей в подвале: два обгоревших скелета лежали в обнимку. Скелет мальчика в углу, поодаль. Так их двоих и похоронили в обнимку на кладбище в Бо- рисоглебове. Иван слегка помешался от потрясения, ходил с потерянным видом, улыбался, как ребенок. Его с Таней и мальчиком Бориской взяла к себе замужняя старшая сестра из другой деревни. Они дождались освобождения и уехали в Ленинград. Ивана подлечили настолько, что он смог работать водителем троллейбуса. Боря вырос хорошим крепким парнем. Ему не рассказывали, как он в ноябре 1941 года играл с карателем в прятки со смертью. В двадцатых числах ноября 1942 года из второго поддорского отряда была выделена группа в восемнадцать человек для проведения диверсий в немецком тылу. Вооружены мы были легким стрелковым оружием: пятнадцать винтовок и три автомата. В то время автомат был еще редкостью. И каждый нес в мешке по восемь килограммов взрывчатки, которой хватило бы на подрыв пяти железнодорожных составов. Сплошной линии фронта на Северо-Западном не было. Боевые охранения в дотах ставились в пределах видимости с той и другой стороны. С утра мы потянулись к доту и ждали армейских саперов, очищавших партизанские тропы от мин. Я стоял на крыше блиндажа и старался высмотреть в полевой бинокль мою родную деревню, находящуюся километрах в трех. Жесткий жгут воздуха хлестанул возле уха, раздался сухой щелчок пули о ствол сосны. Я упал почти на головы ребят, куривших на солнышке. Вечером с той стороны пришли саперы. Путь свободен. Восемнадцать теней в белых халатах скользнули в нейтральную зону, обошли сектора обстрела немецких блиндажей, переползли большак Старая Русса—Холм и углубились в леса и болота территории, занятой противником. 101
Нам предстояло пройти восемьдесят пять километров по краю Ирдейско- го болота, по земле сожженного и превращенного в пустыню Партизанского края. Мы не заходили даже в пустые хаты, случайно сохранившиеся; однажды просидели на корточках в заледенелом кустарнике несколько часов, по ошибке приняв деревья за немецкий обоз. Спали в специально изобретенных партизанами укрытиях: вытаптывалась площадка, выкладывалась прутьями, застилалась плащ-палаткой, над ней на высоте пятидесяти сантиметров сооружался настил из прутьев и плащ-палаток, который заваливался снегом. Мы вползали в эту пещеру, через полчаса согревались, через час становилось уже жарко. На четвертую, ослепительно яркую лунную ночь вышли на опушку леса в котловине. Засыпанная голубыми, зелеными, красными искрами, сверкала снегом деревушка. Тишина стояла такая, что, казалось, лунный свет звучал какой-то вселенской симфонией. Послали Гришку Дубова и Любу-санитарку узнать обстановку. Они просигналили — все в порядке. Нас ждали. Разместились в двух домах. Хозяева наварили гору картошки. Несколько местных партизан скрывались в лесу. Пошли туда. В небольшом срубе без окон — только сесть. Рядом подвешена туша быка, под ней — груда нутряного сала. Наши командиры объявили план операции: свалить поезд под станцией Ашево Киевской железной дороги. Идут подрывники Степанова с местными партизанами и две группы прикрытия — Григорьева и Воробьева. На месте выбрали участок дороги, в восьмистах метрах от семафора, где паровоз разгоняется. Меня поставили на «удочку». Это значит вот что: взрывают мину натяжного действия (в нашем случае — заряд в семнадцать килограммов, заложенный между рельсами). В тридцати метрах от дороги мне вырыли окопчик в снегу, дали шомпол с насаженной на него катушкой с проводом длиной тридцать метров. Провод протянули к взрывчатке и прикрепили к взрывателю, положили в лунку, прикрыли снегом. Моя миссия — по сигналу потянуть и выдернуть провод из чеки. Подрывники пробовали выкопать между рельсами яму под взрывчатку — не получилось, песок смерзся как камень. Решили положить перед поездом. Вдалеке появился огонек. Прошли два солдата-обходчика, медленно протрещала дрезина с направленным вниз светом. Наступили последние минуты. Мы положили взрывчатку, прикрыли снегом. Сначала услышали стук колес, затем появилась тень локомотива; он неторопливо надвигался на нас. Я приподнялся, положил конец провода на плечо и ждал команды Степанова. Его рука опустилась — пошел! В первое мгновенье провод натянулся, в следующее — ослаб. Я увидел столб огня и приподнятый над дорогой тендер паровоза с колесами. Тяжкий гул заполнил пространство, затем скрежет наползающих друг на друга вагонов, все усиливающиеся крики и стоны. Я уже бежал к лесу, ко мне присоединился Ваня Прокофьев, он лежал в прикрытии на другой стороне дороги и видел весь ужас содеянного... Отряд пошел вдоль железной дороги к станции Дно, надеясь воспользоваться паникой и произвести еще один взрыв на полотне. А нам с Иваном следовало ждать их в сторожке, приготовить еду. Они отсутствовали часов пять. Мы нажарили картошки, наварили мяса и говорили, говорили... Ивана потрясла картина разрушенного состава: искореженные вагоны, а под ними убитые и истерзанные люди, кровь, огонь, фрагменты тел. В ответ я рассказал ему, что 102
произошло в деревне Нивки в ноябре 1941, когда живыми сожгли Федорова и Ивана Диковского. Наши группы вернулись раньше времени, немало нас испугав. Оказалось, немцы опомнились быстро, на железной дороге появились поставленные на вагонные скаты броневики и отряды лыжников. Глава полиции Поляков со своими подручными прочесывал лесные дороги. Хлопцы наскоро поели и мгновенно уснули на полу, привалившись друг к другу. Мы с Ваней заступили на пост. А в это время на большаке, от которого отходила тропа к нашему схрону, шел на лыжах отряд карателей. В санках, запряженных лохматой лошадкой, сидел офицер. Возницей был староста деревни Рог. Офицер жестом остановил отряд: «Куда тропа?» Староста ответил первое, что пришло в голову: «Да по ней наши бабы в Ашево за солью ходят». Ответ, конечно, не самый удачный. Тропа свежая, протоптанная солдатскими сапогами. Каратели это понимали и настороженно ждали решения, опершись на палки. Все знали, что для них это последняя тропа в жизни, если там окажутся партизаны. Обер-лейтенант мыслил примерно так же. И он выбрал жизнь: «Фор- вертс — вперед!» А староста словно второй раз родился. К утру следующего дня, преодолев тридцать километров бездорожья, отряд остановился в деревне Рог, первой в бывшем Партизанском крае, летом 1942 года сожженной и раздавленной немецкими танками. Народ был выдавлен в леса, в болота и ушел за линию фронта. В этой деревне мы встретили отряд Объедкова, который должен был перейти Киевскую железную дорогу, углубиться в леса в районе Дедовичей и организовать новую базу. Командир отряда Объедков разносил нас во все корки на таком специфическом русско-партизанском языке, что если убрать из него мат, то ничего не останется. «Не могли подождать, а теперь и мышь не проскочит!» Наш командир Степанов ласковыми глазами смотрел на Объедкова и молчал — что тут скажешь. Не удержусь от рассказа об Объедкове. Когда мы возвращались из-под Аше- ва, с нами попросился Веня Филиппов, один из встречавших нас партизан: «Возьми меня, Сергей Иванович, а то я тут не то партизан, не то дезертир. Перейдем линию фронта, заскочу на Валдай к моим и вернусь к вам, в поддорский отряд». Степанов не возражал. Но Объедков присмотрел Веньку и переманил к себе. На прощание Объедков закатил даже некое подобие пира. Велел заколоть хромую коровенку, накормить ребят: они это заслужили. Веня же оправдывался: «Я часовщик, и отец мой был часовщик». Вот Объедков и говорит: «Наведи мне в отряде порядок с часами, какая война без точного времени?» Об этом можно было бы и не говорить, если бы не рассказ Веньки о переправе через железную дорогу без единого выстрела. На переезде у села Посевы немцы держали пост из трех военных железнодорожников. Невероятно, но так утверждал Веня и другие члены отряда: этих троих и подкупил Объедков за один миллион марок. Вечером через переезд пошли партизаны, погнали скотину, повезли грузы на санях. Все это быстро, молча. Объедков, маленький, в нахлобученной на глаза шапке, в расстегнутом полушубке, в опущенных на валенки ватных штанах, с маузером, деревянная кобура которого едва не касалась земли, стоял перед будкой и тихо, вполголоса, отдавал приказания. Мальчишки, его вестовые, подражательски одетые, с наганами через плечо на тонком длинном ремне, бросались в колонны, выполняя распоряжения, и возвращались обратно. Немецкие солдаты-железнодорожни- 103
ки, приплюснув носы к стеклу, наблюдали за приближением орды. За каждым из них стоял автоматчик. На телефоне сидел переводчик, который напрягался как борзая в стойке, когда звонил телефон. Сообщили о подходе поезда. В мгновение ока дорога обезлюдела. После того, как поезд проследовал дальше, поток возобновился, словно река в половодье. Таков был Объедков, таков был и его отряд. Вернувшись к себе, мы узнали о неприятном происшествии. С наступлением зимы у нас стали проводить лыжную подготовку. Программой предусматривались вечерние разминки группами по два-три человека. И вот три командира — один старший лейтенант и двое младших — наладились по вечерам ходить в отдаленную деревню к старушке-самогонщице. Выпивали стакан-другой за продукты, конечно, и с «лесным духом» возвращались домой. В один прекрасный вечер двух стаканов не хватило, стали просить еще. Она: «Нет, ребятки, в следующий раз». Стали приставать к бабке уже в другом смысле — она с испуга заскочила на верхний этаж полатей, прижалась подальше к стене и провалилась до самого пола, откуда насильникам ее было не достать. Тогда они решили сделать то же самое с ее двенадцати летней внучкой. Бабка испугалась еще больше: «Тогда уж лучше меня». Кончилось тем, что насильники предстали перед трибуналом, поскольку они были кадровыми военными. Суд состоялся в деревне Заборовье, где формировались партизанские группы и отряды. Меня послали на пост при бане, где ждали своей участи трое бедолаг. Худощавая бойкая бабка и бледненькая, одетая в полушубок навырост и в валенки, девочка принесли хлеба и табаку, обе плакали, жалели их. Суд вынес приговор: старшему — расстрел, двум другим — по десять лет строгого режима с заменой штрафбатом. Какова судьба старшего, не знаю, а этих двоих тут же включили в диверсионную группу, которую на планере предполагали забросить в глубокий тыл к немцам для совершения диверсии. Но ветер прижал под Старой Руссой планеры к земле, и они упали. Ребята уцелели, их окружили немцы и, предлагая сдаться, обещали сохранить жизнь. Хлопцы решили пробиваться к своим, благо лес был близко. Пробилась только половина, все израненные, среди них — двое наших знакомцев. Спустя три недели они вернулись в свой отряд согласно закону — «до первого ранения». Проходя Партизанским краем, мы видели одни торчащие в небо печные трубы и гадали, где какая была деревня: вот тут стояло Заполье, там Чертово, здесь, кажется, Глотово, а там, на возвышении, моя родная — Нивки. Она уцелела, и мы ее обошли стороной. Вошли в сосновый бор — пункт намеченной встречи с армейскими саперами. Встретил нас знакомый сержант Ким. Набились в жарко натопленную землянку. Четверо саперов пили чай из жестяных кружек, вскипятили и нам на раскаленной докрасна буржуйке. Завтра пойдем дальше, вот только подождем беженцев из Партизанского края. Стали подходить беженцы: старики, женщины с детьми, многие вооружены, все устали и сильно истощены. Запомнилась лошадка, тянущая санки с больной тифозной женщиной, винтовка лежала наискосок передней грядки саней, рядом шли мальчик лет двенадцати, молодые муж и жена. Я подошел, говорю им: «Там, на нейтральной полосе, речка Редя, метров десять шириной, а берега крутые, стеной метров в семь. Так что конька придется пристрелить». Отвечают: «Нам бы пулеметы пройти, а там Серенького и маму на руках вынесем». 104
Ночь со Степановым продремали у моей мамы в Нивках. Мама молилась, двоюродная сестренка дежурила у окна. Затемно мы ушли, оговорив: «Если стрельбы на передовой не будет — живы, а стрельба — спаси Бог!» В вечерних сумерках в снежном окопчике под кустом сидели мы с Ваней Прокофьевым, рядом Гриша Дубов из ирдейской деревни Шапково, Сашка (не помню откуда) и наш командир Степанов. Впереди большак, по которому изредка ездят бронетранспортеры с автоматчиками, а за большаком — цепь боевых охранений, дотов с амбразурами, обращенными в тыл. Ваня Прокофьев говорит: «Володя, давай съедим мясные консервы» (У нас с ним на двоих в НЗ была банка мясной тушенки). — Ты что, есть хочешь? — Да нет, просто нас убьют... — Ты что, остался последний рывок, и самый безопасный. Через час Ким нас чаем поить будет!» — Везти бесконечно не может, пришла и наша очередь... — ответил Иван. Я вынул банку, он взрезал ее как-то вяло. Ели без обычного аппетита. — Ну как, Ваня? — Да так... Все равно убьют. Я внимательно посмотрел ему в лицо. Из веселого и озорного оно стало неподвижной маской, бледная желтизна покрыла темную кожу, нос расплылся, а глаза сделались пустыми, как у коровы. Подошел неугомонный Воробьев, командир второй группы прикрытия. — Ты. Ты. Ты! — ткнул пальцем в меня, Ваню и Гришку. Я возмутился: «У меня командир Степанов, он и прикажет». Степанов посмотрел на меня одобрительно. «Смотри, Хорев! — растерялся Воробьев. — Неподчинение приказу...» — «Ичто?..» — я перекинул винтовку с одной руки на другую. Воробьев присоединил к ребятам Сашку и послал их вперед. Мы следом: я, Степанов и санинструктор Любка. Переползая гладкий, как каток, большак, Любка нечаянно выбила у меня из рук винтовку, она покатилась звеня и подпрыгивая. Степанов ловко поймал ее и вернул мне. Люба, как ящерица, исчезла в снегу, и через секунду взмахом руки призвала к вниманию. Справа слышалась игра на губной гармонике, значит, близко немцы. До войны здесь начали строить стратегическую дорогу Москва—Минск и стали завозить камни. Сейчас они могли служить прикрытием и ориентиром. Мы встали и осторожно пошли к камням. И вдруг я заметил голубой трепет огня. Парализованный неожиданностью — ведь, по уверению саперов, вчера здесь не было никаких пулеметов, какое-то мгновение я наблюдал, как трассирующая струя медленно прикоснулась к груди Саши, затем к голове Ивана и, наконец, к Грише. Я упал, смерч искр промчался надо мной и опустился в снег, шипя и разноцветно посверкивая. Гриша лежал, уткнувшись в раскрытые ладони, и рыдал. Я подполз, тронул его за плечо: «Гриша, куда тебя ранило? Ты можешь ползти?» Он приподнялся, выпрямил руки, коротко взрыднул и упал лицом в снег. Подполз Степанов, приподнял Гришину голову: «Гриша убит. Пошли, а то и нас достанут». Огибая гряду камней справа, мы ушли из зоны огня и, укрываясь в высокой траве не выкошенного летом покоса, миновали нейтральную полосу. В доте боевого охранения уже пили чай. Сержант Ким на обрывке газеты подводил итоги операции. В группе Степанова убито трое, беженцев трое, раненых нет, больных много. Еще одна недостача: на сборный пункт под Нивки не пришла группа беженцев из двенадцати человек. В углу обширного дома, с автоматами через плечо, дулом вниз, молча покуривая, стояли четыре сапера. «Идите, ребята, отдыхайте, работы до вечера вам не будет», — сказал Ким. Хлопцы гуськом вышли, и я следом. Недалеко 105
от землянки, где принимали медики, окруженный толпой беженцев стоял знакомый конек. Его кормили с рук корочками, картофелинками — в основном дети. Я достал сухарь и тоже подошел. Серенький деликатно, мягкими теплыми губами, прибрал с ладони обломки сухаря. Приятно было прикосновение к другой, полузабытой жизни. При встрече мне рассказала мама: «В тот вечер мы с сестрой места себе не находили. Словно бичом по сердцу хлестанули пулеметные очереди. Через час утихло. Господи спаси и сохрани!» На следующий день прошел слух — убито шестеро партизан. Жителей вызвали на опознание трупов. Их отвезли в деревню Лисичкино (три километра от Нивок). Мама не пошла, опасаясь провокации, но попросила соседа-старичка все рассказать. Тот доложил: «Среди разложенных на нарах в сарае тел Вол од ь- ки нет». Несколько лет не было известно о судьбе двенадцати беженцев. Думали, что они попали в болото и утонули. В 1948 году я приехал в родные Нивки. Сижу, выпиваю с местным охотником, инвалидом войны, черноморским матросом-севастопольцем. Говорим, естественно, о войне — раны еще кровоточили. — Ты знаешь, Вова, — сказал ветеран, — я три месяца тому назад нашел тех беженцев. В Ирдейском болоте забрел на маленький островок, тетеревиное токовище искал. Полянку с токовищем нашел, а вокруг скелеты, лошадь, привалившаяся к дереву. На дровнях лежат два скелета под истлевшей овчиной, мужчина и женщина; другие скелеты — кружком, видно, сидели вокруг костра. Тут же привалился к дереву мужской скелет, прижимая к себе останки ребенка. На сучьях покачиваются от ветерка три автомата, несколько винтовок. Замерзли, наверное, беженцы... Зима сорок второго года наступила суровая и ранняя. У меня страшно болели ноги. Они покрылись пупырчатой коркой. Меня положили в госпиталь в деревне Моисеево. В палате № 7 (точнее — в хате) кроме меня лежало еще восемь «паршивцев», т. е. больных с различными кожными заболеваниями. Лежали мы на носилках, поставленных на чурки, но белье, матрацы и одеяла отличались непривычной чистотой. А главное — питание по наркомовским нормам. Каждый вечер к нам приходил сержант с меню, и мы с интересом выбирали блюда на завтра: суп гороховый или борщ; макароны по-флотски или котлеты пожарские с картошкой. А назавтра то же самое или почти то же, но интересно. А если добавить, что к этому полагалось сто граммов тоже наркомовских... Я тогда еще не пил и отдавал водку другим, за что взамен получал табак и сахар. Все было бы замечательно, но в первое же утро я проснулся от скрежета тяжелой двери. Выглянул в окошко, увидел амбар, из его черного чрева два пожилых бойца вынесли труп и уложили его в дровни, запряженные лошадкой. Еще два вынесли и положили рядом, а затем четыре поперек, и так пять рядов высотой до крупа конька. Затем накрыли брезентом и перевязали крест-накрест, как воз сена. Красноармеец, тяжело опираясь на воз рукой, взобрался на него, сел, свесил ноги, как обыкновенно делают возчики, и, не торопясь, погнал лошадку к дороге. Меня эта картина потрясла. Много видел я смертей и покойников за свой короткий век, но такого цинизма и простоты уборки человеческих останков не встречал. 106
...А утро стояло чудесное, солнечное, тихое. Где-то вдалеке стучал крупнокалиберный пулемет, ухали пушки, звенели на виражах истребители. На восьмой день моего пребывания в медсанбате в деревню въехали десятки санитарных студебеккеров, которые повезли больных и раненых, требующих дальнейшего лечения, в тыловые госпитали. Меня с другими «паршивцами» определили в Нилову пустынь — остров посреди озера Селигер, в восьми километрах от Осташкова. Я был потрясен красотой представшей картины. Карминно-красный храм в центре с пятью золотыми, сверкающими на солнце куполами. На заднем плане — зеленая крыша жилого корпуса с частью стены, украшенной оранжевыми пилястрами, и все тонет в голубом и белом небесно-снежном просторе с зелеными вкраплениями елей и сосен, обвешанных бородами мхов. А надо всем — яркое солнце, бросающее красные отсветы на все видимое пространство. «Как красиво, как хочется жить!» С этого момента я стал выздоравливать. В нашей холодной палате кожно- венерического отделения лежало двадцать пять человек. Дрова заготавливали и печку топили мы сами, а вот пол мыли девушки-соседки, и мы за это обеспечивали их дровишками. Кормили на убой. В основном, кашей из пшеничной сечи с «пушечным» маслом (лярдом), приготовленным из плохого свиного жира. Впрочем, давали и сливочное (двадцать пять граммов), уже нарезанное на кубики. Хлеба же — по девятьсот граммов. А сахар в палате делил я, так как за шустрость был выбран старшим. Делил на пайки и кучки, показывал пальцем и спрашивал: «Кому?» Водивший, как в детской игре, называл фамилию. Обид не было. В офицерской палате лежал Толя, младший лейтенант. Мы с ним подружились. Гуляли, любовались красотой монастыря, он в этом деле понимал и многое мне объяснил про «золотое сечение» и прочее. Меня выписали 31 декабря 1942 года, совершенно здоровым. Весело шел я по ледовой дороге в Осташков, время от времени оглядываясь на монастырь. В кармане у меня лежало рекомендательное письмо Толика старшему лейтенанту Гвоздину, начальнику штаба по формированию партизанских отрядов Северо-Запада, с которым они подружились во время обороны Партизанского края. Провожая меня, Толя говорил: «Скоро закончится война, после Сталинграда их быстро погонят. Совесть у тебя чиста. Сколько раз ты линию фронта переходил?» — «Девять». — «Видишь, судьбу бесконечно испытывать нельзя. Убьют ведь, а ты еще и не жил. Гвоздин — мужик влиятельный, в офицерскую школу тебя определит. А там, глядишь, и война закончится». В Осташкове я пришел на КПП, чтобы подсесть на попутную машину на За- боровье. У шлагбаума по неуставной одежде узнал братьев-партизан. Из было восьмеро. Они галдели, требовали посадить их вместе. Водители не соглашались — перегруз. Я присоединился к партизанам, решили идти пешком. По дороге узнал их историю. В декабре большая группа партизан должна была перейти псковские леса и Ильмень. Озеро это большое (45 на 65 километров). Шли ночью, заблудились, а днем лежали в снегу — «мессершмитты» барражировали. Многие обморозились. На следующие сутки вышли в деревню Борисово. Обмороженные попали в госпиталь. Сейчас из госпиталя их направляли в штаб формирования в Заборовье. У всех мешки были туго набиты продуктами: на продскладе ребята по нескольку раз подходили в раздаче, слегка меняя 107
облик и подсовывая липовые документы. Мы остановили трехтонку, до бортов загруженную ящиками с патронами, на прицепе — пушка с длиннющим стволом. Шофер надрывался: «Вы мне сорвете рессоры, скаты лопнут!» Но что он мог сделать с девятью вооруженными парнями? А после того, как отсыпали полмешка сухарей и консервов, — тем более. Я сел за щит пушки на ствол. Одет был тепло. Еду, покуриваю, одна забота — не сбросило бы, когда заносит. В Заборовье водитель чуть притормозил у крайней избы. Хлопцы горохом посыпались в снег вслед за своими мешками. В закопченной избе со снятыми перегородками стояли два длинных стола. За одним из них сидел старший лейтенант в самодельных погонах, а рядом парень, бойко выстукивающий на машинке какой-то документ под диктовку старлея. У стены шершавился шкаф из гофрированного железа, русская печь занимала четверть помещения; стены были увешаны автоматами ППШ. С хлопцами разобрались быстро. Гвоздин меня остановил по поводу записки от Толика: «Направить тебя учиться сейчас не смогу, а вот вакантная должность в штабе есть — адъютант штаба. Хочешь?» Я согласился. — «Что делать?» — «Документы разносить, на почту ходить — все делать. Для начала печку затопи». Утром я вставал раньше всех, растапливал печь, заправлял лампы, бежал на почту: километра два по деревне, столько же вдоль аэродрома, на котором базировался истребительный полк Василия Сталина, и, наконец, восемьсот метров до почты, где и забирал привезенную ночью самолетом корреспонденцию. Полк Сталина охранял склады Северо-Западного фронта, расположенные в близлежащих лесах. На обратном пути мне часто приходилось наблюдать настоящие воздушные сражения. Звенья «юнкерсов» выскакивали из-за леса и бросались на склады, незаметные со стороны и, наверное, плохо видные сверху. Иногда поднимались столбы дыма от взрывов. Но пожаров, как ни странно, не было. А в небе разворачивалась карусель боя истребителей. Наш толстяк «Як» и худой «мессер» неслись навстречу друг другу в лоб. И когда, кажется, столкновение уже неизбежно, один из них давал очередь, и оба взмывали свечой под душераздирающий форсаж моторов, затем ложились на спину, переворачивались через крыло и уходили. Умирать не хочется никому. Иногда самолет срывался, почти отвесно устремлялся к земле, взрывался, и черный дым поднимался к небу. Звук перекатами расходился по окрестностям. Если пилоту везло, он повисал над лесом на парашюте и становился предметом воздушных потасовок. К месту приземления летчика неслись санитарные машины; раненого, живого или мертвого везли на аэродром полка, немца или нашего — все равно. Однажды я видел, как «юнкере» обманул трех быстрых МиГов (МиГ-3 — машина скоростная и высотная). Они отбили от стаи немецких бомбардировщиков двухфюзеляжный Ю-88 и повели его на посадку. Тот послушно поплелся, и, уже коснувшись колесами аэродрома (МиГи к тому моменту уже взмыли в свою родную стихию), «юнкере» включил форсаж, перескочил опушку леса и ушел к себе. Линия фронта находилась километрах в семидесяти. Зрителей этих «авиационных шоу» было достаточно. Самыми азартными из них и довольно компетентными были мальчишки из соседних деревень. Они знали имена пилотов, бортовые номера их машин и даже семейное положение летчиков. «К такому-то приехала жена, черненькая, симпатичная». «У такого- то шуры-муры с официанткой Анькой». У меня, конечно, вникать в такие тонкости возможности не было. Я только с грустью наблюдал, пробегая по пору- 108
чениям старлея Гвоздина мимо деревенского кладбища, как растет количество новых холмиков, где хоронили летчиков полка. Я познакомился с полковым киномехаником, моим ровесником. Но по шкале взросления он, конечно, был еще мальчиком. Я забегал к нему на минутку, поболтать о том, о сем. И, не терпя безделья, помогал перематывать ленты. Он все просил достать парабеллум: «У партизан оружия уйма!» Это было не так, неучтенное оружие сдавалось тотчас после перехода линии фронта. И я охотно сдал свой парабеллум, кстати, лучший пистолет войны: что его таскать, карманы оттягивать? У меня уже не было мальчишеской страсти к оружию. На адъютантской должности я уставал невероятно. Мой рабочий день начинался в пять утра, когда штабные еще спали, а ложился я, вернее, падал на горячую русскую печь, когда они уже спали. Никогда в партизанских походах я так безнадежно не уставал. Мне в голову пришла счастливая мысль, как облегчить свою участь. Мимо нашего штаба шли машины с военными грузами до базы Северо-Западного фронта. Дорога шла под уклон, и водители гнали, брали попутчиков редко. И вот « через не могу » вышел я ночью на дорогу рыть ухаб. Чуть машина вдалеке мелькнет фарами, отойду; пройдет — снова копаю. Часа четыре трудился. Зато утром стою на обочине покуриваю: «Подвези, сержант, до почты, закури». — «Садись. Это твоя работа? Раньше ухаба не было». — «Нет, что ты! Машины продавили». Ну, а обратно? Киномеханика подбил: «Выкопай канаву, парабеллум достану». Стало полегче. Хотя все равно — не мое это дело. Старлей уговаривал: «Терпи, скоро уйдем в бригаду, знаешь Германа?» — «А как же!» Запомнилось, как осенью сорок второго наша группа удерживала коридор, через который уходила в тыл к немцам третья бригада Германа. Я лежал в цепи рядом с Петькой Швабрецовым из д. Высокое. Мимо бежали бойцы третьей бригады, нагруженные мешками с припасами и оружием, молодые ребята вроде нас. По другую сторону коридора лежала другая цепь бойцов нашего отряда, где пулеметчиком был «Петр Великий», прозванный так за двухметровый рост. Известен он был на все бригады тем, что ходил либо босиком, либо в опорках, по причине громадных ступней, на которые невозможно было подобрать сапоги. Ему даже шили сапоги по спецзаказу на Большой земле, но надолго ли хватало? Хотя он и берег их чрезвычайно, и носил больше на плече, чем на ногах... В штабе мы питались с одной кухни, и рядовые, и командиры. В мои обязанности входило каждый день тащить в термосах борщ и макароны по-флотски на всех, кто работал в штабе. Но вот пришел праздник 23 февраля, и я еле приволок с продсклада уйму всяких деликатесов — особый паек для командиров; при этом меня в списке не было. Кроме того, я дважды ходил с котелками за прозрачной, как слеза, водкой. Командиры отводили глаза, подсовывали бутерброды и печенье, я не брал. Начальник штаба позвал меня в свой угол: «Володя, не мы здесь виноваты, возьми у меня бутерброды, попей чаю пожалуйста» . Однажды мне пришлось быть на базе снабжения войск Северо-Западного фронта. Получали продукты для партизанской кухни. Громадная территория, окруженная забором из колючей проволоки, сторожевые вышки, автоматчики... Хорошие лесные дороги, но складов, какими мы их привыкли видеть, не было. Продукты хранили в буртах, закрытых брезентом. Подъехали к карто- 109
фельному бурту — нам набросали пятнадцать мешков картошки. Картофель мороженый, грохочет, как камни. Подъехали к другому брезентовому «вигваму». Приняли консервы и остальное. Управились за час. У такой системы есть недостатки, но зато бурт не сгорит, как дом, и подъехать к нему проще. Я был участником многих диверсионных актов в тылу врага, видел и ощущал разницу прифронтовой обстановки и охраны с нашей и с их стороны. Мы бы разнесли вдребезги за одну неделю их аэродромы и склады при такой охране, какая была у нас. Причина различия очевидна: они на чужой территории, а мы — на своей и были уверены в победе. А все же я тяготился должностью адъютанта штаба и только ждал удобного момента для разговора с Гвоздиным. Такой момент подвернулся в бане. Все штабные уже попарились и помылись, а старлей, как всякий интелдигент, не любил ядреной деревенской жары. Мы остались вдвоем и занимались постирушками. Я сказал: «Отпусти меня, не хочу быть генералом, хочу рядовым бойцом. Война скоро кончится, выучусь на гражданке на архитектора». — «Обожди, Володя, немного, скоро все переменится». Так оно и произошло. Только раньше, чем ожидали: помог случай. Рано утром, когда все еще спали, у растопленной печи я заправлял бензином двадцатилинейную лампу, не погасив фитиль. Пары бензина вдруг вспыхнули. Потянулся огненный мостик между банкой и лампой. Я отдернул руку и, схватив ведро воды, плеснул в жаркое уже пламя. Оно было упало, но вновь поднялось, вонючее и чадящее. У меня ноги стали ватными. Но тут сорвался с лавки у стены Костя Гвоздин и упал с плащ-палаткой на пламя. Проснулись штабные, в огонь полетели палатки, полушубки. Пожар погасили, тлеющие тряпки вытащили на снег. Я стоял потрясенный: что бы было, промедли Костя хоть на секунду!.. Ко мне подошел старший лейтенант: «Иди, Володя, топи баню, видишь, какие мы чумазые. А утром в Валдай поедет команда на похороны Героя Советского Союза Николая Григорьевича Васильева, начальника бывшего Партизанского края, я включил и тебя». Н. Г. Васильев беззаветно, с января по июнь 1942 года, держал оборону Партизанского края, но умер не от ран, а от скоротечной чахотки. Только что завершился прорыв блокады Ленинграда, предстояло полное ее снятие. В тылу у фашистов бурно развивалось партизанское движение. Нужны были герои (пусть мертвые). Утром я снял свой карабин с выщербленным пулей ложем, висевший среди новеньких ППШ, словно угрюмый ветеран среди бойких новобранцев, и, подхватив тощий сидор, вышел на солнце. Подходили партизаны, вышли и штабные. Прощались за руку: «Встретимся у Германа». На похороны собрали человек сто. Поместили в общежитии в Валдае, прикрепили к армейской кухне, малость приодели самых оборванных, конечно. Часа три погоняли по плацу, чтоб с ноги не сбивались. Прикрепили майора из особого отдела: военно-ритуальная служба входила в круг его обязанностей. Утром, в день похорон, мы медленно, под магниевые вспышки фотоаппаратов и звуки траурного марша, прошли в Доме офицеров вокруг гроба. Затем траурный кортеж двинулся к месту похорон. И опять вспышки магния, невыразимо грустная музыка, исполняемая оркестром восьмой гвардейской армии. Нас развернули спиной к готовой могиле, лицом к храму. Так что вся церемония происходила у нас за спиной. Когда при- 110
шло время, наш майор скомандовал: «Товьсь!» Мы передернули затворы, подняли винтовки. «Огонь!» Опять клацнули. «Огонь!» И в третий раз — «Огонь!» Когда нас уводили, я краем глаза видел, как солдаты устанавливали пирамидку с красной звездой, а пионеры собирались возложить цветы. В сентябре того же года, в том же сквере, хоронили нашего комбрига Героя Советского Союза Александра Викторовича Германа. В начале апреля сорок третьего меня зачислили в разведгруппу партизанского отряда Тараканова. Отряд формировался в деревне Хвойная и готовился к высадке на оккупированной территории под Лугой. В нашей партии насчитывалось двадцать четыре бойца, в большинстве своем очень молодых, но, тем не менее, повоевавших в тылу противника. На партизанском аэродроме нас поджидал двухмоторный «Дуглас», а мы спешно заканчивали подготовку и ждали приказа. Программа подготовки включала: стрельбы и знакомство с оружием врага, подрывное дело, ходьбу по азимуту и, наконец, технику прыжков с парашютом. Почти все это мы хорошо знали по боевому опыту, а также по той мальчишеской страсти к войне и оружию, которая была характерна для нашего возраста (почти подросткового). А вот с парашютом прыгали немногие, и было страшновато. Инструктор по парашютной подготовке собрал нас на лесной полянке. Маленький, живой как ртуть, он вводил нас в курс своего ремесла: «Самое главное — преодолеть страх перед прыжком с борта самолета, а парашют сам раскроется, и вы нехитрыми манипуляциями со стропами направите себя в нужное место. Удар о землю смягчите, спружинив слегка согнутыми ногами. А за все страхи будете вознаграждены необыкновенным подъемом настроения, захочется прыгать и прыгать. Не бойтесь, хлопцы, это менее опасно, чем переползать через нейтралку». Мы расходились, вспоминая бесконечные истории о неудачных прыжках. Итак, завтра ночью вылет. На полуторке привезли парашюты, ремни подогнали по фигуре, проверили укладку рюкзака (диски, патроны, гранаты, взрывчатка, НЗ, одежда). Командир Валабуев привез ватники, шлемы, армейские брюки, новенькие яловые сапоги и прочее. Нас повели в баню и обрядили как женихов. Хоть сейчас в самолет и на свадьбу. Мы вошли в «Дуглас», расселись на скамейках вдоль бортов. Я четвертый от двери-люка. На груди пристегнутый к креплениям парашюта рюкзак (килограммов тридцать), на спине парашют, слева автомат ППШ, запасные диски, две гранаты, на поясе финский нож и электрический фонарь, на руке компас. Мы вышли из самолета, расписались на специальных жестких карточках, положили их в мешки своих парашютов. Парашюты увезли той же полуторкой, а Мы разошлись по своим землянкам. Впереди двадцать четыре часа свободы, каждую минуту которой мы будем смаковать как вкуснейший напиток. Перед ужином раздали и велели присоединить к НЗ по бутылке какого-то чудодейственного грузинского вина, которое снимает боль и усталость. За ужином отмерили по большой солдатской кружке «московской». Для ребят, никогда по стольку не пивших, — доза немалая. Но начальство, по-видимому, решило — пусть ребята как следует выспятся, чем маяться от безделья и тревожных ожиданий. Но вылета нам пришлось ждать дней десять, так как в районе выброса бушевала пурга, а по нормам скорость ветра не должна превышать шести метров в секунду. 111
И тут к нам приехал известный ленинградский радиожурналист Лазарь Маграчев с четырьмя сотрудниками. Нам, замученным тренировками, девушки показались писаными красавицами. Одну из них звали Нина Папер- ная. Маграчев собрал нас на аэродроме, чтобы заснять фильм о партизанской войне. Это, помню, воодушевило меня необычайно. Еще бы — попасть на экран, на обозрение всей страны! Для съемки отобрали еще несколько партизан, представленных к наградам. Я был представлен к ордену Боевого Красного Знамени за подрыв под Ашево. Награда, правда, не состоялась по неизвестным причинам. Явление в то время, в общем, обычное, хотя меня уже успели поздравить. Помню, в одной группе со мной снимался герой боев за Партизанский край, награжденный орденом Ленина Коля Новиков. Мы по очереди запрыгивали на крестьянские дровни, произносили зажигательные речи, клялись отомстить фашистам, потрясали оружием. Нас снимали на кинопленку, затем подвели к двум большим ящикам — магнитофонам того времени. Маграчев выдал листочки с нашими речами, мы их зачитали. Соединили видео и звук, получилось неплохо. Потом нас повели на посадку в самолет в полном боевом снаряжении: парашюты, автоматы, гранаты, финки, вот только рюкзак Маграчев разрешил набить сеном. Мы, человек двадцать, зашли в «Дуглас», стрелок затащил трап, закатил дверь, а мы вышли с другого борта. Самолет развернулся и после короткой разбежки взлетел, а ребята Маграчева снимали. Через несколько дней я уже в самом деле сидел в том же «Дугласе» с краю у кабины. Летим на Лугу. В двадцати километрах юго-восточнее — место выброса. Ровно работают двигатели. Мы сидим вдоль бортов, по двенадцать человек с каждой стороны: впереди рюкзак, сзади мешок с парашютом. От парашюта тянется фал с карабином, подвижно прикрепленным к трубе под потолком. Подлетаем к Волхову. Черная лента реки, обрамленная вспышками выстрелов: война и ночью продолжается. Самолет поднимается на высоту три тысячи метров. Холодно. Лететь час — вздремнуть бы... Из-под стеклянного купола спускается стрелок, подходит ко мне. Мы с ним сдружились за эти дни. «Володя, как себя чувствуешь? Нормально? Ну, счастливо, возвращайся». Это «возвращайся» как-то неуместно: оттуда, куда летим, не возвращаются, разве только тяжелораненые. И тоже на самолетах. Я вернулся только не на «Дугласе», а на маленьком ПО-2 тридцатого августа сорок третьего года как отработанный материал войны: тяжелораненый, с выбитыми глазами. Летчики нас жалели, им было немного стыдно: через час они вернутся на аэродром, зайдут в буфет, попьют чайку, полюбезничают с официантками и пойдут отдыхать в безопасную теплую землянку, а мы — мальчишки — окажемся в самом опасном месте. Из пилотской кабины вышел второй пилот. Они со стрелком стали подтаскивать к люкам контейнеры из желтого брезента, двухметровые мешки, обшитые досками и неприятно напоминающие гробы. Ящиков было четыре, их расставили по два против каждого люка, сверху парашюты, тоже на карабинах. Загорелась белая лампа под потолком, звякнули люковые замки. В проемы дверей ребята вытолкнули контейнеры. 112
Самолет стал разворачиваться на сто восемьдесят градусов. Мы встали, повернулись лицом к хвостовой части, положили руки на плечи впереди стоящему — зажглась белая лампа. Пошли коротким, шаркающим шагом. Летчики повторяли: «Счастливо, хлопцы, счастливо, хлопцы». Я присел у проема. Наклонился, жесткая струя отбросила меня, словно резина. Стрелок подтолкнул сзади и сбросил в бездну. Следующий момент моей жизни наполнился неимоверным ужасом. Когда через секунду хлопнул над головой раскрывшийся парашют на стропах, душа возликовала, радость переполнила сердце. Мир воспринимался свежо и остро, как в детстве, майор был прав. Деловито постукивал двигатель «Дугласа», словно уплывала моторная лодка. Вокруг кое-где просматривались купола парашютов. Было очень темно. Наконец начали проявляться очертания земли. Мы опускались на лесную вырубку, произведенную лет пять назад. Высокий кустарник заполнил пространство. Манипулируя стропами, я повернулся спиной к ветру и вломился в кустарник. Упал на правый бок, ветки мягко опустили на землю. Отстегнул автомат, мешок, парашют, плескавшийся на ветру, подтянул его к себе. Тут же финкой вырыл ямку, закопал парашют. Вокруг насвистывали ребята, подсвечивая фонариками. Мы собрались на поляне. Три из четырех контейнеров нашли по плещущим над кустами парашютам. А где командир? Он, оказывается, повис на стоящей посреди вырубки тридцатиметровой осине. Валабуев сидел верхом на толстенном суку, метрах в пятнадцати от земли. Автомат и мешок он сбросил, от парашюта освободился, и тот колыхался над деревом, словно маяк. Светало. От деревни Ветчины, которая находилась в четырех с половиной километрах, уже двигались каратели, стреляли справа от дороги. В деревне лаяли собаки, трещали мотоциклы. Все это слышал и видел Валабуев. Поэтому он нервничал: «Ребята, снимите меня, а то я застрелюсь». И действительно, в его руках уже был парабеллум. Мы связали парашютными стропами несколько хлыстов, вырезанных из кустарника, и на них подали командиру веревку, также связанную из строп. Он обвязал себя ею, перекинул конец через сук и спустился на землю. А я, сняв с себя все лишнее, залез на дерево. Подтянул купол парашюта, связал его стропами и сбросил вниз. Когда я спустился, командир стоял, опершись спиной о злосчастный ствол. Одну руку держал на отлете, и наш медик накладывал на нее шину. Валабуев, как будто это его не касалось, отдавал команды. Боевое охранение уходило в кустарник, навстречу звукам погони. Несколько бойцов потрошили контейнеры, содержимое частично раздавали нам, оставшееся складывали в яму. Сколько таких схронов мы оставили в войну в лесах! Молоденький радист расставил у пенька свои сумки и, растянув на кустах антенну, выстукивал радиограмму. На тропинке, ведущей в лес, собирались цепочкой партизаны. Я оделся и побежал к своим разведчикам. Встал за командиром, красивым украинцем по фамилии Юциляк. Пришел Валабуев, подсчитал. Все на месте. Поднял автомат, что означало — приготовиться к движению, опустил — пошли. Наша группа разведки обогнала его и пошла впереди метрах в ста. Шли размеренным, спорым шагом, положив руки на автоматы. Звуки погони замирали 113 8. За блокадным кольцом
и наконец смолкли. Высадка первой партии отряда Тараканова (впоследствии Героя Советского Союза) прошла успешно. На Пасху, 20 апреля, нам, трем бойцам из группы, дали задание произвести разведку деревни Ветчины: пройти пятнадцать километров по направлению к Луге до бывшего артполигона и осмотреть все поляны для возможной посадки самолетов. Предполагались большие бои. Отдавая приказ, Юциляк добавил: «Осторожно, только не наследите». Я сидел на высокой сосне и осматривал в бинокль панораму местности. Впереди раскинулась деревня домов в тридцать, в отдалении — двухэтажная, с вывеской над входом, школа, рядом с ней сторожка. Позади деревни просматривалась конюшня. Солдаты из нее выводили и вводили коней. В школу тоже входили и выходили немцы. Тишина стояла такая, что слышно было, как хлопали двери. Слева и сзади под сосной стояли два моих товарища — Васька-казак и Флегонтов. Они стояли на берегу и из-под руки смотрели на слепящую гладь озера. Васька-казак вдруг снял из-за спины винтовку и стал махать ею над головой. В поле зрения у меня появилась лодка-долбленка с мужичком-старичком. Я соскользнул вниз. Что они делают? Ведь велено не оставлять следов! Когда я подбежал, Васька и старик сидели на днище лодки и курили «Бело- мор». Я отозвал Ваську: «Что ты наделал, что будем делать с дедом?» — «Что- что, отошлем с Лешкой на базу. Живой человек, нам Валабуев спасибо скажет». Я с сомнением посмотрел на спокойно курившего старика. «Ты думаешь, он способен пройти тридцать километров?» Дед был одноглаз, в зимнем треухе, заплатанных фуфайке и штанах и в новых коричневых лапотках. Я окликнул его, чтобы посмотреть на молодца: он ковылял и явно не годился для походов по партизанским тропам. Старик мало что добавил к моим наблюдениям: немцев человек тридцать конных да полицаев по избам несколько десятков. Все готовятся окружить партизанский лагерь. Пришли на той неделе. Из села выходить запрещено. Но он ушел тайком, к Пасхе рыбки наловить. Крестьяне боятся нашего нападения. Будет бой — деревня сгорит, да и поля засеять не успеют, и огороды посадить. Мы решили Лешу Флегонтова послать с донесением в отряд. Я нарисовал на тетрадном листке схему деревни со школой и конюшнями. Лешка, не мешкая, побежал, а мы забрели поглубже в чащу, съели на троих шестисотграммовую банку тушенки и заснули мертвецким сном — так спят только солдаты или младенцы. Проснулся я, едва забрезжило утро. Васька кипятил воду на бездымном партизанском костре. Дед курил, неподвижно упершись единственным глазом в огонь. Пили чай втроем, с сахаром и сухарями из НЗ. При этом я заметил, что старик потихоньку прячет сахар в карман. Васька тоже это увидел, помрачнел и взглянул на часы. Думали тяжелую думу. Из отряда не пришли. Задачу со стариком решать нам. Я еще раз залез на дерево — не столько для того, чтобы посмотреть на деревню, сколько оттянуть время. Деревня оживала, из хат выходили полицаи и наряженные по-праздничному девчонки. У колодцев полицаи умывались, девки поливали им, игриво пе- реталкиваясь. Немцы опять громко хлопали дверью школы. Шли к конюшне, выводили коней на водопой. 114
Я посмотрел вниз. Васька шел за ковыляющим дедом по тропинке в лес и прилаживал к винтовке глушитель. Меня так и обдало холодным потом: «Вася!» — пробовал закричать я, но получилось хрипло и шепотом. Из дула винтовки завился, словно от папиросы, синий дымок. Дедуля присел и, словно ныряя в мох, стал заваливаться вперед. Когда я подбежал, Васька держал в руке бесформенный треух и осматривал его — нет ли крови. «Что ты наделал, Васька?» — «А что, ты хотел оказаться на его месте? У немцев тоже есть особый отдел и разведка. Быстро бы деда распотрошили, а так дня три не найдут, а больше нам и не надо». Он оттащил тело в болотину, только лапотки подпрыгивали на кочках, засыпал мхом и всяким лесным мусором. Потом столкнул долбленку в воду, рядом бросил треух. Они медленно поплыли, повинуясь невидимому течению. Васька-казак был с Кубани, станичник из большой семьи. Пять братьев воевали, двое уже убиты. Васька красив казачьей статью, орлиным смуглым профилем, черным как смоль чубом, нависающим на брови. Но неприятен жестким взглядом исподлобья. В партизаны попал из окружения. Раза два выходил на переформирование, но опять возвращался. Жестокий человек Васька. Мы все неласковые, а он особо. Однажды в Хвойную пришли особисты — звать в расстрельную команду. Мы все отказались, а Васька согласился. Вернулся вечером, еще угрюмее, чем обычно. «Ну как, Вася?» — «Жуть, — сказал он по-русски. — В своих же стреляешь». Зато на заданиях был хоть куда. ППШ не признавал: «Трещотка, пукалка. Винтовка — да, хочу пулей до фрица дотянуться. Хороший фриц — мертвый фриц». Начальство его ценило, ребята опасались. — Ну что ж, пошли на полигон, — посмотрел на меня Васька. Я разложил на пеньке новенькую хрустящую карту-двухверстку. В 1943 году они у нас уже появились, четкие, точные. Кстати, у немцев появились точно такие же. Василий тоже уткнулся в карту и даже провел черным пальцем по дорогам. До полигона километров пятнадцать, обратно пятнадцать, до отряда тридцать, всего — шестьдесят. А вернуться надо к вечеру. Чем не марафон? — Пошли! Я снова полез на сосну — бинокль забыл. Он висел на ветке, как двойная шишка. Верховой ветер шумел, тревожил. Бросил последний взгляд на деревню, вроде, ничего не изменилось: девки с полицаями собирались кучками, кажется, пели. Солнце поднялось уже высоко. В этом году было много теплее, березы оделись зеленым прозрачным кружевом, лист с копейку. Как ничего не изменилось? Изменилось! Из слухового окна школы выглядывало рыльце пулемета, на дворе конюшни стояла 37-миллиметровая пушчонка, такая же, как наши сорокапятки. И еще, возвратившись взглядом к избам, увидел солдата, идущего вдоль домов, не обращая внимания на веселящуюся молодежь. Он был нашего возраста, белобрыс, из-под нелепо сидящей зеленой пилотки с красным пятнышком впереди падали на лоб волосы. На худом теле солдатика ладно, как на заказ, сидела зеленая шинелька, перехваченная характерным немецким ремнем с бляхой, на которой красовалась надпись: «GOTT MIT UNS», за спиной он нес ранец, шедевр немецкой продуманности: в нем было отделение для запасных сапог. Зеленые брюки заправлены в гамаши с кнопками, черные ботинки. Я это так подробно объясняю, потому что обста- 115
новка складывалась непростая. Солдат шел той же дорогой, которой должны были идти и мы. У него не было оружия. Я соскользнул вниз и рассказал все Ваське. Тот хищно ощерился, снял с плеча винтовку и передернул затвор: «Хороший фриц — мертвый фриц!» — «Обожди, Вася, у нас другая задача, и опять же — не наследить». — «А мы его отпустим километра на полтора и так спрячем, что вся служба безопасности не найдет». — «Не факт, исчезновение солдата будет установлено уже через три- четыре часа, и его начнут искать. Усилят охрану гарнизона, и напасть на конюшню внезапно уже не удастся». Мы лежали метрах в пятидесяти от дороги, ждали, когда пройдет солдат. Он вынырнул из-за поворота, смешной и трогательный; в руке держал рулон бумаги и размахивал им в такт ходьбе и пению, как нам показалось, религиозного гимна. Он промаршировал мимо, распространяя запах карболки (специфический запах немецких солдат), и что нас поразило, так это его следы. На еще не подсохшей земле виднелись отпечатки прямого католического креста. Следы тянулись за ним и уходили за поворот. Вот тебе и спрячем! Нет, этого не спрячешь! Мы шли за ним по обочине дороги, гадая, кто он: музыкант, художник, священник?.. Так и дошли до большого поля, которого не было на карте. Дорога шла по полю, а мы пробирались по опушке. Некоторое время мы видели всплески бумажного рулона, а потом все исчезло в черном жерле просеки. Мы дошли до Лужского танкодрома. Он оказался действующим. Бабахали пушки, старательно разбивая трофейный танк Т-34. В отряд вернулись вовремя, по дороге у нас с языка не сходил солдатик: может, он отправлялся на побывку к матери? Примерно в июне 43-го года мы, взвод разведки, подошли к железной дороге Ленинград—Киев. Продукты кончились. Мы голодали. Командир взвода Юциляк отправил меня с Лешей Капитоновым в деревню, название ее не помню, попросить у крестьян продуктов, с обычной присказкой: не наследить. На отшибе у деревни видим хату. На берегу ручья банька. Мужчина колет дрова, женщина носит воду. «Отец, немцы в деревне есть?» — «Вчера были». Даже глаз от полена не оторвал. «Мамаша, дай чего-нибудь поесть, два дня крошки во рту не было». — «Ребята, ради Бога, не входите только в избу: донесут — приедут, спалят; подождите в сосняке. Вынесу». Она рассказала: «Позавчера пришли в такой же форме ребята, их уговорили в деревню не входить, они остановились в пятистах метрах от домов. Брат старосты из соседней деревни привел немцев, и они забросали спящих десантников (двенадцать человек) гранатами. Спаслась только девушка-радистка». Леша Капитонов — парень горячий: «Где его хата? Пошли, Володя!» Дом новый, ухоженный. Двери не заперты. В большой, по-городскому обставленной комнате высокий благообразный мужчина сервировал стол. Последнее его видение в этой жизни было ошеломляюще — словно воскресшие из мертвых, два десантника стояли по ту сторону стола: «Ну что, гад, собираешься праздновать победу?» Седой мужчина не отводил от нас взгляда. Его руки, вцепившиеся в спинку венского стула, побелели. Короткая очередь, звук падающего тела. Я взял со стола каравай хлеба и вазу с янтарным сливочным маслом. Юциляк ругался: не выполнили приказ, сказано было — «не наследить». В конце лета меня направили на базу Поддорского отряда для обучения на курсах партизанских бойцов. База располагалась на двух больших островах, 116
окруженных болотом, у деревни Хлебоедово. На одном острове размещались хозяйственные службы: скотный двор, кузница, мельница, пекарня... На другом — штаб, учебный центр, стрельбище, жилые помещения (полуземлянки со срубом и земляной крышей, общей вместимостью человек на двести). Бесконечный трудовой день загружен до предела: боевая учеба, стрельбы, хозяйство. Работа всякая, вплоть до сенокоса. Командир — Николаев, полноватый, с добродушным лицом; комиссар — Костин, худенький, резкий в обращении, бывший милиционер. Однажды я стоял на посту по охране территории базы. Было темно, хоть глаз выколи, ветер выл, дождь хлестал. Осина, под которой я стоял, раскачивалась и скрипела. По моим расчетам, смена должна была прийти минут через двадцать. Жутко захотелось курить. Присел, прислонившись к дереву, поставил карабин между ног, закурил под полой плащ-палатки и внезапно уснул. Тяжелая рука разводящего разбудила меня. — «Что, б..., спишь на посту? — сказал он. — Иди в караульный шалаш, сдай оружие и жди». В обширном шалаше нас оказалось шестеро — все уснули на своих постах. Остаток ночи уже не спали. Дело нешуточное — будет суд. Даже часового к шалашу приставили. Утром слышим: отряд собирают. Ремни отобрали, вывели перед строем и начали... Особенно свирепствовал комиссар Костин: «Два часа база спала без охраны. Враг мог прийти и вырезать всех. Цена этой вины — расстрел». У меня ноги подкосились, стали ватными. Выступило еще несколько человек, все в том же духе. Смотрю, и лица моих товарищей побледнели. Взглядом нашел в строю доброе лицо моего комвзвода Степанова. Он слегка улыбается и краешком глаза подмигивает: не боись, мол. Стало отходить. Совсем полегчало, когда сказал командир: «Проступок серьезный, заслуживает высшей меры, но, принимая во внимание, что мы находимся на своей территории — до линии фронта целых восемь километров, — а также чистосердечное раскаяние бойцов, и ввиду того, что никаких замечаний у них по службе до сих пор не было, можно ограничиться дисциплинарным наказанием». Наказание мы проходили на хозяйственном острове: мололи рожь на ручных жерновах, как рабы у скифов. Норма — мешок ржи в день. Зато утром пекарь приносил блюдо холодца и по ломтю горячего хлеба, а женщины со скотного двора — ведро молока. Через семь дней мы вернулись в отряд, гладкие и полные приятных воспоминаний о жизни на мельнице. Не успели втянуться в режим — новый расстрел... Как-то утром сидим в землянке, пьем чай. Приходит парень, мокрый по пояс, прилаживается посушить у раскаленной железной печки. Он недавно пришел в отряд, щеголял в литовском офицерском френче, и тут показывает отрез сукна на брюки: отпускали, говорит, на ночь к жене в Хлебоедово, теща подарила. «Отнеси, говорит, Федору Алексеевичу, пусть брюки сошьет. К Октябрьским поросенка заколем, расплатимся». Федор Алексеевич, отрядный портной, под навесом держал две машинки. Меня тоже приглашал: «Приходи, Володя, в подмастерья, специальность получишь». Костин не пустил: «Он у нас подрывник, мы его взрывать учим, а ты заплаты пришивать. Мы тебе женщину в помощь дадим». И тут приходит из штаба вестовой: парня к командиру... Через полчаса смотрим — мимо землянки идут: голова у парня опущена, френч нараспашку, а сзади, с лицом, преисполненным важности, с пистолетом в руке, в сапогах, 117
начищенных до зеркального блеска, — наш отрядный кладовщик, добровольный расстрелыцик, как говорили старые бойцы. Отошли они за кусты к болоту. Два хлопка. И расстрелыцик с непроницаемым лицом появился на дорожке, засовывая ТТ в кобуру. Мимо протопал комендантский взвод с ручным пулеметом, спустился в болото и растворился в тумане. Длинная, взахлеб, очередь послышалась издалека, потом две коротких. Утренний туман еще не сошел окончательно, а комендантский взвод, по грудь мокрый, вышел на сушу. Бойцы несли мешки с оружием и продуктами (салом, мукой, сухарями) и вели высокого мужчину, тоже несшего груз. Комиссар Костин рассказал отряду: «Дезертиры все лето жили на небольшом острове в болоте, люди в ближних деревнях знали об этом, но молчали и даже помогали. Дезертиры были им знакомы, а многим родня». Командование Под- дорского отряда решило положить этому конец. Выследило нашего бойца, который постоянно ходил к дезертирам, к своему тестю. Посланный взвод прошил пулеметными очередями их палатку-шалаш. На острове двоих убили, а третий, именно тесть, попросил пощады: сохранить жизнь, и он смоет кровью свою вину. Но у командования были другие планы. И тесть с белым, как бумага, лицом, со связанными за спиной руками, впереди расстрелыцика прошел в те же кусты, что и его зять. Бах, бах! — послышали два приглушенных выстрела из-за кустов. И завскладом с удовлетворенным выражением лица прошел по тропинке к штабу. Есть люди, которым нравится убивать. Их не любят. В боях мы нашего кладовщика не видели. Еще один расстрел жутью растравил мою душу. Был в отряде боец-ленинградец Толя, лет семнадцати, громадный не по возрасту, лицо костистое, глаза небольшие. На все и про все имел свое мнение и любил спорить. Центральный склад отряда размещался в только что выстроенной землянке и имел филиалы в шалашах при ротах. Кладовщицей была Маруся, молодая девушка, с привлекательной для мужского глаза фигурой. У Маруси и в мыслях не было опасаться за сохранность своих продуктов: уходя куда-либо, она запахивала брезент на входе и завязывала веревочкой. Вопрос честности стоял в партизанской семье на первом месте. Но Толя ночью, неся патрульную службу, соблазнился и взял сахару, табаку и десять коробок спичек. Маня утром обнаружила кражу и доложила по начальству. Дело раскрутили мгновенно. Похищенное обнаружили под настилом Толиного шалаша. Толя сознался. Комиссар Костин требовал высшей меры: «Он обокрал товарищей, а это сродни мародерству». К тому же, как оказалось, Толя дважды убегал с поля боя и неоднократно не выполнял приказания своих командиров. Толя вместо того, чтобы помолчать и покаяться, не давал спуску своим обвинителям: «Убегали многие, и командиры тоже, а что касается жратвы, — посмотрите на Машку, какую она ж... на каше наела». Всех разозлил Толя, и приговор был — расстрелять. Но никто в это не верил, так как командир в таком случае миловал. Однако Толя побледнел и, обратясь к Марусе, сказал: «Хоть бы попить принесла, во рту пересохло». Она направилась к кухне, а тут появился наш лощеный кладовщик, с пистолетом ТТ в тонкой руке, и показал на роковую тропу к болоту. И опять все ждали, что командир скажет «отставить». 118
Сбоку от тропы был брусничник, усыпанный ягодами. Толя нагнулся, набрал горсть ягод и, выпрямившись, стал сыпать их в рот. В этот момент — бах! Бах! Толя развернулся и упал лицом в красное и зеленое. Мы остолбенели. Машка вышла из кухни с берестяным ковшом, полным плещущейся воды. Рот и глаза у Машки распахнулись, рука опустилась, вода пролилась на землю. Вечером Маруся плакала на кухне: «Если бы я знала, что так получится, разве б сказала о пропаже?» Хлопцы успокаивали: «Не ты виновата, Маруся, нужен урок, дисциплина!» Началось знойное лето 1943 года. Мы, восемь разведчиков, пятый час бежали от карателей. То и дело взлаивали собаки, но уже полтора часа, как мы от них оторвались. Истощены крайне: казалось, если не поедим, упадем. Прошли восемьдесят километров по лесным дорогам, чтобы проверить путь для обоза медсанбата. Карателей в бригаде не боялись: их легко разметали бы боевые группы. Но испытывали ужас перед снятой с Ленинградского фронта армейской дивизией, которая уже подходила к хутору, где располагался штаб нашей бригады с медсанбатом: двести раненых и дистрофиков. Представляли, что сотворили бы фашисты с беспомощными хлопцами! Все спешили, но не поесть тоже было нельзя. Командир приказал мне залечь под сосной, а ребята отправились готовить обед. Я осмотрелся: дорога вилась между соснами и слева круто выскакивала прямо на меня, а затем спускалась через бор к озеру Сябро. Высоченные сосны рдели медью стволов на заходящем солнце. А сзади — темный сосновый лес; кроны так сцеплены друг с другом, что ни малейший луч не проникает сквозь них. Через десять шагов без фонаря можно заблудиться. И вдруг слышу лай. Вот сволочи, догнали! Я снял ППШ с предохранителя, проверил диск. Дал сигнал хлопцам. Всматриваюсь — и вдруг лай рядом, как бы надо мной. Я поднял глаза: в десяти шагах от меня, на толстом суку сидел здоровенный филин. Перья плотные, серые с серебром, нос черный крючком, а глазища-плошки не желтые, как обычно, а агатово-черные, сплошные зрачки; и они постепенно разгораются и как бы теплеют, наполняются приветливым смыслом. Кого-то он напоминал из знакомых. Ах да, нашего начальника штаба, бывшего здешнего учителя. Когда мы возвращались с операции без потерь, первый взгляд у него был такой же: «Хлопцы, все целы? Молодцы!» А потом уже начинался разбор, и часто суровый. Так вот, прибежал Капитонов и тоже рот открыл. А филин на него и ухом не ведет. Все на меня смотрит. Покачивается, цепко держась крепкими лапами в «штанишках» за сук. И мне захотелось с ним поиграть. Я спрятался за ствол и осторожно выглянул сбоку, филин суетливо поискал меня глазами, наконец увидел и заискрился взглядом. А я выглянул с другой стороны, и он опять нашел меня, слегка перегнувшись на бок. И так мы играли, как дети. Ведь я тоже был почти ребенок, всего семнадцать. Наконец, я отправился в лес, рассказал обо всем ребятам, они оживились; но клецки из белой муки остались главным предметом внимания. Один из бойцов выкопал ямку, обложил ее парашютным шелком, залил водой и размешивал тесто, кусочки которого бросал в котелок с кипящей водой. Через минуту все мы вытаскивали ложками или палочками свернувшиеся комочки теста. В тех клецках ничего не было: ни специй, ни соли — голое тесто. Но такой вкуснятины ни до, ни после я не ел. 119
Когда я вернулся, филин вроде меня ждал и, увидев, опять встрепенулся и обрадовался. По-моему, он опять приглашал поиграть, но вдруг насторожился, расставил уши-локаторы, раскинул крылья и поплыл между деревьями, вдогонку уходящему солнцу. И уже на горизонте заплакал, заухал, залаял. В июле 43-го года, в День железнодорожника, Ворошилов объявил рельсовую войну. Мы и раньше постоянно взрывали рельсы и поезда, но отныне это стало нашей основной задачей и наваждением для немцев. Я из разведчика переквалифицировался в подрывника, причем главного в отряде Пацевича. И даже в четвертом полку Ефимова, входившем в третью бригаду Германа. Расскажу о моем личном участии в двух массовых атаках на железной дороге Ленинград—Киев двумя полками третьей бригады на участке Дно—Ашево. Каждая группа взрывников состояла из пяти человек, прикрытие обеспечивал полк. Чуть стемнело, мы подтянулись к железной дороге. По зеленой ракете командира Пацевича вышли на полотно. Четверо закладывали две толовые шашки по 400 граммов, соединенные детонирующим шнуром. В отверстие одной из шашек вставлялся бикфордов шнур с взрывателем, полутораметровый шнур с противоположного конца наискось надрезался. Вся схема готовилась заранее, у меня в группе — даже с толом. Я шел последним. Убедившись, в основном на ощупь, в исправности схемы, я прикладывал зажженную спичку к разрезу в бикфордовом шнуре и, увидев, что огонек побежал, прыгал под насыпь и, заткнув уши, раскрыв рот, ждал взрыва. Ребята-установщики делали то же самое. Раздавался оглушающий взрыв. Моя группа провела двадцать два взрыва менее чем за час, каждый взрыв — это двадцать метров рельсов, итого — километр сто метров. Зеленая ракета Пацевича прервала работу, да и тол кончался. Уходили быстро, боялись рассвета и авиации. Догнали армянский батальон; он несколько дней назад перешел к нам из РОА (Русской Освободительной Армии) и сейчас прикрывал работу полков. Они окружили село, где базировалась охрана железной дороги Ашево—Дно. Имея на вооружении большое количество пулеметов, подсвечивая подожженными хатами, они не дали даже высунуться охранникам из домов. Сейчас они шли и, еще не привыкнув к конспирации, радостно галдели. За что мой командир роты Вега, хоть и был эстонцем, крыл их вполне по-русски. Армянский батальон вскоре преобразовали в сорок первый отряд третьей бригады. Он геройски отвоевал до конца 1944 года, после чего их командира Сагамяна вызвали в штаб партизанского движения. Осужденный за сдачу в плен в начале войны, он отработал на лесоповале семь лет. Был выпущен, да еще и награжден. Несколько лет приезжал на партизанские встречи у Холма Партизанской Славы под Лугой. Останавливался у меня. Мы пили прекрасный армянский коньяк, вспоминали былое. Он работал в Баку, преподавал в институте. Однажды привозил свою красавицу-дочь. Ей показывал Ленинград и места, где воевал командиром 41-го отряда бригады Германа. Рядом взрывал пути мой друг Алеша. Когда его группа шла на задание, они осторожно обошли пункт сбора молока и молочных продуктов для отправки фашистам под Ленинград. На обратном пути, увидев зеленую ракету (сигнал «отбоя»), ребята зашли на пункт сбора молочных продуктов. Охрана и девушки-работницы разбежались. Толстая, онемевшая от страха заведующая сидела в углу под образом, а хлопцы никогда не видели такого моря молока, сметаны, сливок и яиц. Не муд- 120
рено, что первым их порывом было припасть к упоительно вкусным сливкам, затем наполнить свои фляги, затем загрузить освободившиеся от тола рюкзаки яйцами, а затем с мальчишеским азартом и озорством устроить разгром. На полу зачавкало и заплескалось озеро, мальчишки стали швыряться яйцами. Оказалось, что заведующая сидит не под иконой, а под портретом Гитлера. Командир Леша, сбивая прикладом портрет, сказал побелевшей, как сметана, тетке: «Если я в следующий раз приду и опять увижу его, я тебя повешу на этом гвозде». «Этого больше не будет, товарищ командир», — едва справилась с оцепеневшими губами заведующая. Утром, когда командир группы докладывал Пацевичу о результатах операции, он, Леха, посреди доклада вдруг выскочил из избы и скрылся в кустах. На недоуменный взгляд Пацевича ребята воскликнули: «Этого больше не будет, товарищ командир!» Но вскоре те же хлопцы, подхватившись один за другим, стали скрываться в кустах, а их командир вернулся продолжать доклад и все объяснил. Эти слова, произносимые кстати и некстати, долго еще веселили партизанскую молодежь. По результатам первой атаки собрали совещание подрывников двух полков. Присутствовали из штаба партизанского движения капитан Рябов и незнакомец в штатском. Героем дня оказался я. «Расскажите, товарищ Хорев!» — «Двадцать два взрыва...» — у меня как язык прирос, перенервничал. Легче стало, когда начал показывать, как монтировать схему, объясняя все подробно. Все шло хорошо, но когда я зубами стал поджимать мягкую латунь детонаторов к шнуру, начальство испугалось. А товарищ в гражданском стал листать инструкции: оказалось, что для обжима предусмотрены специальные щипчики. Мы рассмеялись. В прошлый раз молодой боец в моей группе в темноте винтовку потерял, а чтобы он делал со специальными щипчиками!.. Тут взъярился комиссар отряда: «За утрату оружия полагается трибунал! Нужно было отослать бойца на поиски винтовки». Я не стерпел: «Подумай, что говоришь! Взрывом винтовку наверняка отнесло, это верная смерть, а он больше всех поставил зарядов. Вы стоите в двухстах метрах от дороги, взрывы подсчитываете, на часы поглядываете, а мы двадцать два раза могли погибнуть. А ты — трибунал...» Говоря столь резко, я не рисковал, так как отношения в партизанской среде были иные, чем в армии. Второй массовый выход на рельсы был менее неожиданным для немцев и потому менее результативным. К тому же из моей группы убежали два новичка. Мое потрясение было столь велико, что на вопрос особиста, как они выглядели, я изобразил их внешность как исключительно отталкивающую, хотя на самом деле это были обычные ребята. Они просто струсили. Людей добавили, но согласованность была уже утрачена. В довершение ко всему разразилась сухая гроза. Молнии стегали землю, думалось, стеганет по мешку с толом — и останется от тебя одна пыль. Немцы выдвинули бронепоезд от моста через Великую, усилили патрули, установили ответственность населения за определенные участки дороги. Нашей группе дали выходной. Вокруг нас на краю деревни, как обычно, собралась молодежь. Разговаривали, смеялись, даже пели, вдруг умолкли. Оказалось, командир взвода, Танька Лоськова, вела группу на задание. Красивая, стройная, с русыми косами вокруг головы, руками, сложенными на автомате, ни дать, ни взять — богиня войны. «Она у вас командир? — спрашивала 121
восхищенная молодежь. — Красивая!» Такое выступление Татьяны было посильнее любого собрания, на которых мы призывали сельчан вступать в наши ряды. В ту ночь полк только в одном месте прорвался к железной дороге — в районе совхоза Ломки, и Таня разворотила ее, сложив под рельсы весь тол, рассчитанный на десять взрывов. Грохот слышен был за двадцать километров. Не все, конечно, проходило благополучно. Не удалось взорвать мост через Великую, несмотря на бесчисленные попытки. На одной из партизанских встреч после войны я встретил бывшего бойца-подрывника пятой бригады, который осенью 43-го пытался взорвать этот мост. Группа уже проникла под мост, но из подвешенной под ним люльки ударил луч прожектора и следом — пулеметный огонь. Парню обрубило руки, а трех подносчиков тола убило наповал. Как-то в середине августа меня вызвал командир роты Вега: «Пойдешь со взводом под командой Богданова в Вешки за продуктами». Богданов был заместителем комбрига по снабжению, но все его звали «в-тряпки-мать» (за глаза, конечно). Это он вместо матерщины употреблял: материться командиру неприлично. Задание легкое, да и сытное. К лету 43-го года снабжение партизанских бригад — а их уже было тринадцать на Псковщине, человек по двести пятьдесят в каждой, — шло по трем каналам: с воздуха — самолетами, захват у врага и обложение населения. Откуда больше — трудно сказать. В каждой бригаде имелась хозрота, она и занималась обеспечением, хозяйственным и боевым. Крестьянам, как всегда, доставалось... Еще Некрасов писал: «Работаешь один, а тут стоят три дольщика: бог, царь и господин». Хитроумные и практичные немцы в сельском хозяйстве пошли на компромисс — получастная, полуколлективная собственность и организация работ. Крестьянам такая форма собственности даже нравилась, благодаря разумному увеличению частной доли. Они надеялись, что такой порядок останется с приходом наших, но увы... Крестьяне приспособились к новому порядку. Староста (председатель) избирался всего месяца на три, затем уходил по болезни или еще по какой причине. Приходил новый, а со старого и «взятки гладки». Немцы и мы об этой системе знали и тоже мирились. Немцы дотла сжигали деревню, если мы за нее затевали бой, чего я, кстати, и не припомню, за исключением Партизанского края, но это было до меня. Обычно партизаны останавливались на дневку в лесу, а из деревень при приближении немцев уходили. ... Мы, семеро, шли « шаг в шаг », через пронизанный солнцем и теплым дождиком еловый бор. Автоматы на груди, сверху пятнистые немецкие плащ-накидки. Вдруг слышим фальцет: «Господа немцы! Господа немцы!» Смотрим между елей петляет старичок, седобород, по-городскому одет: в пиджаке и при галстуке; а сзади парень со «шмайсером», в ватнике — явно партизан. Старик оказался учителем немецкого языка из большого села Три- горское. Он возвращался домой после агитационной встречи с генералом Власовым в селе Выбор. По пути он наткнулся на партизан, сидевших в засаде в ожидании немецкого обоза с конфискованным продовольствием из деревни Вешки, куда и мы держали путь. Учителя партизаны держали под охраной в шалаше до окончания операции. Он увидел нас и был обманут немецкими плащ-накидками. Нам было очень смешно. Потом оказалось, что его родственница работала у нас в бригаде, на продскладе. 122
Разошлись с миром. Как оказалось, партизаны не дождались обоза, он ушел другой дорогой. А отпущенный старик еще долго работал учителем, даже после войны. Мы пошли в Вешки. Ребят оставили в лесу, перед деревней, а завпрод и я отправились к старосте. Пожилой староста и его жена встретили нас как старых знакомых. На листке тетради в линейку старик нарисовал план деревни и указал, в каком дворе чего и сколько брать. Продукты уже приготовлены. А тем временем хозяйка жарила яичницу. Я отказался: неудобно, голодные хлопцы лежат за околицей, а я обжираюсь; но «в-тряпки-мать» был не таков. Съел глазунью и даже корочкой обтер сковородку. Продукты по селу собрали быстро. Это были, насколько я помню, бидон со сливочным маслом, мешок муки, шестьсот яиц в плетеных корзинах, несколько мешков выпеченного хлеба и два живых барана. Все это, в том числе и связанные бараны, было погружено в обширную бричку, запряженную сытой лошадкой (бричку и лошадку следовало вернуть). Сзади привязали бычка, килограммов на двести. Мы ели хлеб с маслом, а старики писали квитанцию об изъятии таких-то и таких-то продуктов: победит советская власть — учтут. Конечно, эти квитанции не имели финансового значения, они утверждали лишь то, что Советы придут, наши вернутся, а немцев изгонят и что крестьяне Псковщины принимали в этом участие. Вскоре мы услышали нарастающую стрельбу с трех сторон. Над нами пронесся желтокрылый «мессер». Мы едва спрятались. Подошли к Ворскле, но мост был взорван, а другой я сам взрывал два дня назад. Завели лошадку в будняк, распрягли. Огрели ее хворостиной. Она потрусила домой. Отвязали бычка, и он, громко мыча на весь лес, — вслед за ней... Только пустоглазые бараны, не торопясь, побежали к воде. Мы же, нагрузив чем можно свои мешки, по остаткам моста перешли на другую сторону реки и быстрым шагом пошли по оврагу в направлении базы. Стрельба отдалялась. Снова воцарялся покой. Но вот тонкий звук свирели донесся из-за кустов и четкий ритмичный стук, все громче и громче. Мы остановились. Раздвинули кусты: на полянке у ручейка сидел усатый цыган. Он был по пояс гол, босой и в шароварах. Это он играл на дудке. Напротив, тоже почти голый, в трусах и сандалиях, цыганенок лет девяти на перевернутой сковородке ногами отбивал ритм. Рядом девочка сидела на пеньке, в складчатой пестрой юбке и вышитой кофточке. Она отдыхала после танца — вытирала пот со лба. Мы вышли, удивляясь: в театре не увидишь такого! Но удивление было взаимным: дудка упала в ноги, глаза распахнуты, рты открыты... Пока дети жадно ели, отец рассказывал, отложив ломоть хлеба с маслом на пенек. Немцы согнали местных цыган в большой табор, погнали в Прибалтику и там, по слухам, расстреляли. Но многие отстали и убежали. Растеклись по окрестным деревням: живут как могут — кто ремеслом, кто просит, кто гадает. Вот и он учит ребят плясать, а сам плетет лапти. Договорились, что домой в Вешки они пойдут по холму, в том направлении, в каком двигаются немцы. Если немцев много, дети поднимут руки. Мы быстро пошли к своим, то и дело оглядываясь: позади в лучах вечернего солнца бежали, взявшись за руки, две тоненькие детские фигурки. Они добе- 123
гали до вершины холма, останавливались, поднимали руки, спускались вниз и опять бежали: немцев шло много. Потом мы узнали: в Вешки и соседнюю деревню Выбор фашистов вошло две тысячи человек. Лесной лагерь партизан был оживлен. Нам повстречался пулеметчик Захаров, веселый здоровяк, с «Дегтяревым» на плече. Сзади шли номера расчета с дисками. «Здорово, Володя! Был в моей деревне? Иду под Вешки. Жду». И, не дождавшись ответа, исчез за соснами. Захаров в мирное время работал колхозным кузнецом. Я встретил его через день. Он метался и стонал в стоящей на дороге телеге, его забинтованная голова перекатывалась со стороны на сторону. Старик-возница, сидя на передке, пил молоко из глиняной фляги. Я отбежал от взвода: «Кто это, деда?» — «Пулеметчик Захаров. Снайпер угодил ему в висок, вряд ли выживает...» Снова встретились мы с ним в сентябре, в ярославском госпитале. Я еще надеялся на возвращение зрения. Он уже нет. Пуля оборвала зрительный нерв. Затем мы вместе работали на ленинградском втором предприятии Общества слепых. Делали чемоданы. Он стал другим — задумчивым, грустным и вскоре умер — с таким ранением долго не живут. ...Еврей-партизан, выражаясь по-современному, — это нонсенс. И не потому, что национальные черты характера такую возможность исключают — это не так, разные по степени отваги люди есть в любой нации; но ведь в этом случае человек дважды оказывается вне закона, установленного Гитлером: и как еврей, и как партизан... Гитлер и напал на Советский Союз, по известной версии, с целью ликвидации «жидовско-болыыевистской» опасности. Нас, партизан, тоже в плен не брали, и у каждого в кармане гимнастерки хранился заветный патрон для сведения последних счетов с жизнью. А тут евреи... И все же я нескольких лично знал и даже воевал рядом, а один из них — Гоша Циммерман, он же Светлов, стал другом на всю жизнь. Познакомились мы так. 16-я немецкая армия шла на отдых под Вырицу, и заодно ей была поставлена задача окружить и уничтожить бригаду Германа, а мы, естественно, сопротивлялись. Я со взводом разведчиков лежал у дороги, по которой должны были пройти немцы. Ко мне подошел незнакомый парень и обратился так, как будто знакомы мы сто лет. Это и был Гоша Циммерман, командир минометной батареи, которая стояла на фундаменте сгоревшего господского дома. Батарея- то слова доброго не стоила: малюсенькие, словно игрушечные, стволики по колено. Мы, «великие артиллеристы», покрутили механизмы наводки и решили, что с этой позиции минометам не послать свои снаряды через рощу, за которой ожидались немцы. Гоша сбегал и привел заместителя командира бригады Осинина. Тот глубокомысленно постоял, повертел пальцем и разрешил сменить позицию. Вскоре я встретил Гошу в хате, где размещался штаб родной бригады: он стоял с тремя ладными десантниками в комбинезонах, балагурил, как балагурят с закадычными друзьями; все курили «Беломор», предложили и мне. Оказалось, Гоша пришел предлагать себя проводником в диверсионную группу, прибывшую с Большой земли. Парни-парашютисты должны были сбросить под откос поезд с офицерским резервом для Ленинградского фронта. А Гошу наш комбриг выделил их сопровождать. Поезд сбросили и даже от погони ушли, погиб один боец, а наградить смельчаков забыли. Впрочем, в войну такое часто случалось. 124
В 1944 году, когда немцев прогнали за пределы Ленинградской области, в Ленинграде решили устроить партизанский парад. Все тринадцать бригад стали подтягивать к Дворцовой площади. Привыкшие к своеобразному пониманию дисциплины, орлы стали дебоширить, пьянствовать и даже грабить питейные заведения. В результате до Дворцовой площади дотянула бригада Героя Советского Союза Карицкого, а остальные двенадцать расформировали по дороге. Циммерман-Светлов бросился в город Пушкин, где стояла парашютно-десантная дивизия. Командир удостоил принять ветерана-парашютиста и определил его в разведроту. Вскоре дивизию сбросили под Будапешт. Циммерман отличился и был награжден орденом Славы 1-й степени. Гоша демобилизовался. Поступил в университет на отделение журналистики, окончил, специализировался всю жизнь на теме войны, партизанского движения. Гоша Светлов любил ездить в Армению, где проживали ветераны знаменитой партизанской армянской бригады. Светлова встречали с истинно восточным гостеприимством. В свою очередь, армянские соратники с детьми приезжали в Ленинград, поселялись у Светлова на любые сроки. Городские власти выделили бывшему партизану большую комнату, едва ли не пятидесяти квадратных метров, в коммунальной квартире на Васильевском острове. И каждый бывший партизанский соратник, его родственники и даже знакомые, приезжая в Ленинград, могли не сомневаться в ночлеге: место в незакрывающейся комнате Светлова всегда найдется. Георгий был ярко выраженный еврей из Прибалтики и работал при штабе партизанского движения. Сначала Гоша значился вестовым у комбрига, но тот за излишнюю активность и панибратство перевел его в роту, где он командовал взводом. После войны, уже будучи журналистом, Гоша Светлов меня нашел и во всех партизанских мероприятиях был трогательно рядом. Умер Георгий Светлов в 1980 году. Вечная ему память. Август 1943 года стоял на Псковщине яркий, горячий, настроение у меня было приподнятое, даже неудачи не огорчали. Заместитель командира бригады послал взорвать мост через Сороть, которая вилась между холмами. Я с ребятами было сунулся, но попал под обстрел пулемета. Едва ушли. Вернулись в базовую деревню. А там — командир соединения Александр Викторович Герман со штабом и охраной. Наша родная бригада уже ушла. Пошел докладывать Герману. Тот стоял в горнице, раздумывая над разостланной на столе двухверстной картой. Я доложил о невыполненном задании. Он слушал, повернув ко мне лицо с обвислыми усами. Немного подумав, сказал: «Ваша бригада ушла. Они оценят обстановку. Я думаю, ты правильно сделал, что не пошел под пулемет. А мы тоже здесь не задержимся. Вас нужно подкормить? Костя, отведи!» Шустрый Костя повел «подкормить». Во дворе стояли два «максима» и сорокапятимиллиметровая пушка с рваным колесом. Прислуга ела кашу из котелков. Зашли в хату, разворотливая хозяйка поставила на стол таз с простоквашей, горшок с картошкой «в мундире» и каравай хлеба. Только умоляла: «Побыстрей — и уходите, а то немцы сожгут деревню». Свою бригаду мы'нагнали к вечеру у деревни Дубковка. Было тихо и жарко, казалось, что мы в глубоком тылу. Летали стрекозы, о чем-то жужжали пчелы. 125
Я побежал в соседнюю деревню сменять кусок парашютного шелка на что-нибудь съестное. Дочка старосты, такая же голубоглазая, как моя Тоня, нарядно одетая (был яблочный Спас), в обмен на шелк вынесла тридцать яиц. Мы их разложили под моей гимнастеркой. Она пошла провожать меня. Закат был такой ясный, а девочка такой красивой!.. Я был молод и здоров, и мне захотелось обнять ее. Вот только хрупкий груз... У околицы, где стояла наша бригада, она поцеловала меня и пошла по дороге домой, непрерывно оглядываясь. Через несколько шагов я встретил посыльного из штаба бригады. Оказывается, немцы уже вошли в ближние деревни. И через два дня в Дубковских горах мой взвод отбивался от немецких автоматчиков. Последним зрительным впечатлением был полный немец, секунду назад бросивший гранату и, подхваченный моей автоматной очередью, продолжавший разворачиваться спиной на фоне сюрреалистических языков пламени горящей деревни. А еще — в двух метрах от меня вращающаяся немецкая граната с длинной деревянной ручкой и кровавый закат. В следующую секунду все исчезло и навсегда. Сознание я не потерял, нащупал тропинку, ведущую к спасительному оврагу и, опираясь на автомат, пополз по памяти к своим. Из оврага за мной наблюдали и все поняли. Комбриг приказал: «Хорева во что бы то ни стало выручить!» Два пулемета прикрывали мое движение. Два парня бросились ко мне, но пали под автоматной очередью засевшего в кустах фашиста. Один «старик» — мужчина лет сорока пяти — снял автоматчика и голосом стал мне подавать сигналы. Я поднялся и, пробежав с десяток шагов, упал в овраг, на руки хлопцев. 126 В следующую секунду все исчезло и навсегда. Рис. И. А. Титорова
Меня наскоро перевязали. Подвели коня под седлом и посадили, привязав парашютными стропами. Медсестра Люба подхватила коня под уздцы и повезла в отрядный медсанбат, плача и приговаривая: «Подожди, миленький, потерпи, родной!» В медсанбате обработали рану, прикрепили ко мне медсестру Оксану. И началось семидневное скитание по лесам в надежде найти подходящую поляну для посадки санитарных самолетов: раненых было много, и они все прибывали. Днем меня снимали с седла. Оксана кормила жидкой яичницей с молоком, «изо рта в рот» — жевать я не мог. Наконец, нашли поляну. Меня посадили в самолет, и я простился с моей хранительницей Оксаной — помню ее всю жизнь. А она погибла через несколько дней: выходили из окружения, прикрывать выделили шестерых бойцов, Оксана вызвалась с ними. Ребята стояли до конца — ждали приказа об отходе и патроны. Посланный с приказом и дисками пацан (его звали Лешкой) струсил, бросил патроны и убежал в свою деревню. Ребят немцы перебили в бою, Оксана застрелилась. Случилось это в начале сентября, за несколько дней до гибели Германа. 16-я германская армия смыкала кольцо вокруг партизан. Герман отдал приказ: уходить сообразно обстоятельствам. Бригада через леса и болота вышла из окружения с минимальными потерями. Лешка, думая, что «все шито-крыто», через месяц явился на сборный пункт. Немцы тем временем успели раззвонить о ликвидации шести бандитов и одной бандитки. Особый отдел стал «разматывать клубочек». А тут Леха и явился. Его взяли в оборот, картина прояснилась. Возраст не играл никакой роли. Да он и партизанскую присягу давал. Ребята хватались за финки: погибшие были их друзьями. Бригаду выстроили на краю деревни, на выгоне. Долговязого, рыжего мальчишку поставили перед строем. Он плакал, падал в ноги, просил пощады. Не чувствовал, глупый, что обречен: семеро мучеников стояли перед глазами партизан. Строй молчал, только стоящие поодаль крестьянки плакали. Лешку оттащили в находившуюся поблизости баню и застрелили. Все это я узнал позже. А тогда меня доставили в тот же госпиталь в деревне Моисеево, где я лежал после ашевской операции. Оттуда переправили в Осташков, затем в Киров. Попал в палату для раненых в голову. Надежды на возвращение зрения таяли с каждым днем, и меня перевезли в глазную клинику Челябинска, но все было напрасно — я ослеп навсегда. В январе 1944 года меня отчислили из рядов вооруженных сил и поместили в ленинградский дом инвалидов. Я окончил школу баянистов и в 46-м году получил комнату на Васильевском острове. Доходили слухи, что Тоня отслужила два года в военном госпитале, возвратилась домой, стала красавицей. Я решился: была не была — поеду. Взял баян и поехал. К ней не пошел. Думал, если помнит — сама придет. На одном гулянье сижу, играю, и вдруг: — Володя, здравствуй! К плечу прильнула, заплакала и... осталась со мной до самой своей смерти в 1997 году. Мы прожили с ней пятьдесят лет как один день, не расставаясь ни на миг, работая на одном предприятии, не сказав друг другу ни одного резкого слова. И когда Тони не стало, жизнь потеряла для меня все краски, теперь уже — окончательно.
ЧУДОВСКИЙ РАЙОН А. А. РЕМИЗОВА (ФЕДОРОВА), 1933 г. р., жительница деревни Тушино-Остров МЕНЯ ПРОДАЛИ В РАБСТВО... В 1941 году мне исполнилось 8 лет, и я должна была пойти в школу, в долгожданный первый класс. Как оказалось, не судьба — пришла война... Помню, как сейчас, страшные дни августа, когда мы эвакуировались из своей деревни Тушино-Остров Чудовского района. Немцы уже бомбили день и ночь. Все вокруг горело, падали убитые, стонали раненые, кричали дети и матери, растерявшиеся в лесу. Мы доехали до реки и должны были переправиться на другой берег, но опоздали: навстречу мчались немецкие мотоциклисты. А над самыми головами проносились вражеские самолеты и обстреливали безоружную толпу из пулеметов. Люди бросались из стороны в сторону, матери прикрывали собой детей, а фашисты целились в них из автоматов, смеялись и кричали: «Руссиш капут!» Когда мы вернулись в свою деревню, там уже были немцы. Мимо гнали, как скот, русских военнопленных — израненных, голодных, оборванных. Они выкрикивали свои фамилии и адреса, просили сообщить родным. Но при том страхе, что мы испытывали, запомнить это было невозможно. Конвоиры орали на них, били прикладами, а упавших пристреливали. В декабре немцы подожгли наши дома и отправили всех на жительство в Ко- ломовку (теперь Зуево). Раздетым, голодным нам, вдобавок, было негде жить. Несколько семей поселились в бывшей риге, где прежде сушилось зерно. Есть было совершенно нечего, хлеба не получали ни грамма. По весне собирали лебеду и пекли из нее лепешки. Если удавалось раздобыть картофельных очисток, считали это праздником. Я ходила с другими детьми просить милостыню у немцев. Но жалости к нам у них не было. Они гнали нас прочь, пинали ногами. Изредка кидали кость или кусок хлеба. Мы бросались на эти подачки, давили друг друга, а они смеялись... Редко-редко какой-нибудь немец даст доесть суп из своего котелка. Каждый день нас бомбили — теперь уже наши. Было так страшно, что мы залезали под нары и затыкали уши, лишь бы ничего не видеть и не слышать. В зиму 1942/43 года вспыхнула эпидемия тифа. Нас всех свезли в один дом, где люди лежали без сознания и не получали никакой помощи. Многие умерли. Мы с мамой выжили. Настало лето. В лес ходить запрещалось. Но мы тайком ходили за ягодами и грибами. Есть ведь что-то надо было! К тому времени взрослые уже получили немецкие паспорта, где вместо подписи ставился отпечаток пальца владельца. Однажды мы с мамой встретили в лесу двух партизан из Мясного Бора. Они попросили у мамы пропуск и паспорт в качестве образца. Мама дала, но в те три дня, что мы прожили без документов, боялись выйти на улицу. Ведь накануне 128
немцы расстреляли женщину, не имевшую пропуска, и ее четверо маленьких детей остались сиротами... В условленный срок, в назначенном месте, партизаны вернули маме документы. Записали фамилию и номер полевой почты отца, чтобы сообщить ему о нас. А через несколько дней к нам в ригу пришли трое мужчин в немецкой форме. Мы их сначала очень испугались, не понимали, что они кричат. Лишь потом узнали в одном знакомого партизана. Он незаметно сунул мне под подушку буханку хлеба. В сентябре 43-го года немцы стали угонять население в Германию. «На мыло!» — как они говорили. Когда нас загоняли в товарные вагоны, началась сильная бомбежка. Все вокруг грохотало и горело. Настоящий ад! Поезд, однако, тронулся. Я не помню, сколько дней нас везли, но бомбили всю дорогу. Люди кричали от страха, плакали дети, но спрятаться в битком набитых вагонах за запертыми дверьми было некуда. В Литве эшелон разбило. Оставшиеся в живых ночевали возле насыпи железной дороги. Утром нас привели на станцию Липлавки Телыпайского района, чтобы продать хуторянам. Нас с мамой выбрал хозяин, приехавший на лошади из деревни Вилкайчи. «Где ваши вещи?» — спрашивает он. Очень удивился, что не было у нас никаких вещей и сами мы раздеты и разуты. На хуторе нам дали деревянные колодки, мы и тем были рады. Но с мамой нас разлучили, меня, десятилетнюю, отдали в услужение к барину Норботу на другой хутор. Я прибирала в комнатах, носила дрова, топила камин. В доме было радио, и я могла слышать о положении дел на фронте. В сарае находились пятьдесят наших раненых военнопленных, отданных Норбуту в качестве рабов. Одного солдата, помню, звали Никитой. Он всегда интересовался, где теперь наши войска, какие города освободили. Кое-что я запоминала из радиопередач и рассказывала пленным. Однажды я убирала барынину постель и увидела под одеялом большую резиновую плетку. Меня, правда, плеткой не били. Спустя какое-то время в дом взяли другую девочку — сироту Аню 11 лет, а меня отправили пасти коров. Говорить мы должны были только по-литовски. Вначале приходилось очень трудно, и было ужасно страшно, когда тебе что-то приказывают, а ты не понимаешь, чего от тебя хотят. Потом я стала и понимать, и говорить по-литовски. С мамой мы виделись очень редко: раз в два месяца, а то и реже. Я жила одна в маленьком чуланчике без света и тепла. Особенно боялась по ночам, потому что при отступлении фашисты часто наведывались на хутора, грабили и безобразничали. Я вбила два гвоздя, сплела из ниток веревочку и стала на ночь привязывать дверь, так мне казалось безопаснее. Осенью 44-го года нас освободили советские войска. Сначала разведчики пришли на тот хутор, где осталась мама, и она попросила их разыскать меня. Они искали русскую девочку и очень удивились, что пастушка в домотканой юбочке и кофте, говорившая по-литовски, — это я и есть. Как только представилась возможность, мы стали собираться домой. За работу хозяева дали нам муки, хлеба и мяса, они знали, что у нас все разбито и ничего нет. Ехали в товарном вагоне, радостные, что возвращаемся на родину и никогда больше не увидим проклятых фашистов. Но родина не была нам рада: на станции Дно стали трясти проверяющие, отобрали все продукты, которые мы честно заработали, и обозвали нас предателями... Было очень обидно: кого 129 9. За блокадным кольцом
это я, интересно, предала в свои 8 лет? И чем мы виноваты, что нас бросили на растерзание фашистам? Когда добрались, наконец, мы до родных мест, то не узнали своей деревни. Она была сожжена почти полностью. Жили в землянке, после снимали комнату в чужом доме. В 11 лет я пошла в первый класс. В школе постоянно напоминали, откуда я вернулась, и не уставали этим укорять. После 4-го класса я стала ходить в школу в Чудово — за 7 километров. Здесь тоже не скупились на упреки. В 1947 году отец приехал в Ленинград из Омска, где лечился в госпитале. Он устроился на завод «Прогресс» (ныне ЛОМО) и выписал нас к себе. В дневную школу в Ленинграде меня не взяли. Директор сказала: «Мне такие не нужны!» Я училась в 55-й вечерней школе Калининского района, а 10 января 1950 года пришла работать в ЛОМО. В отделе кадров у меня долго допытывались, как я оказалась в оккупации и что делала у немцев. Сколько было заполнено анкет, сколько пережито волнений и испытано унижений — никто об этом не знает, хоть работаю на одном месте 41-й год. Да я и сама старалась молчать о тех ужасных детских годах. Ведь тот, кто этого не испытал, вряд ли поймет... С. П. МУРАНОВА, 1927 г.р., жительница деревни Графская Слобода УЗНИЦЕЙ НЕ СЧИТАЮСЬ... Наша красивая деревня относилась к Грузинскому сельсовету. До революции эти земли принадлежали графу Аракчееву. С аракчеевских времен сохранились казармы, спичечная и фарфоровая фабрики. В семье я родилась десятой, но в живых осталось пятеро. Растила нас мама одна. Не было ни бабушек, ни дедушек — все умерли до моего рождения. Мы во всем старались маме помогать. Жили скромно, но дружно. Брат и старшая сестра работали на спичечной фабрике им. Ленина, средняя — на «Красном фарфористе». Мы с другой сестрой учились в школе, бегали в Грузино за 5 километров. Я до войны успела окончить 6 классов. Началась война, бомбежки. Нам пришлось уйти из дома в лес. 16 октября немцы перешли Волхов, и мы оказались в оккупации. Из леса нас выгнали с собаками, но в дом не пустили: мы жили при школе, а там расположился немецкий госпиталь. Мы перебрались в Грузино и оказались на линии фронта. Били по нему и наши, и немцы. Сначала наступали немцы и 8 ноября взяли Тихвин. Через месяц наши погнали их обратно. Отступая, немцы сжигали все деревни, а население угоняли с собой. Так мы оказались в Чудово, где скопилась масса народу. Начался голод, обстрелы нашей артиллерии. В январе немцы согнали молодежь в товарные вагоны и увезли в Германию. В их числе была и моя сестра Надя. Нас с другой сестрой и мамой повезли с группой женщин в лес за станцию Бабино. Поселили в сарае, где мы спали, не раздеваясь, на нарах из жердей. Поднимали в 6 утра и под конвоем гнали на работу — строить дорогу через лес. Мы работали там весь февраль, март и апрель. Голод, холод, нечеловеческие условия. У нас с ма- 130
мой открылись язвы на ногах, и нас вернули в Чудово. У меня язва зажила, а у мамы началась гангрена, и она умерла... В декабре 1942 года немцы собрали всех детей, оставшихся без родителей, и повезли в Гатчину, где поместили в детдом, устроенный в бывших сараях для пожарных карет на Хохловом Поле при лагере советских военнопленных. В трех бараках жило около 100 детей разного возраста. Старшие ухаживали за малышами, убирали, дежурили в столовой, помогали портнихе Екатерине Ивановне перешивать одежду, ходили в немецкий госпиталь перебирать и чистить картошку. В детдоме постоянно находился немец, который следил, чтобы никто никуда не уходил. Еду сначала доставляли из госпиталя, потом — баланду из лагеря. Заведующая Надежда Яковлевна Смирнова (медсестра из военнопленных) целыми днями бегала по городу, чтобы выпросить на бойне или в управе какие- либо продукты, но это удавалось редко. Нам нечего было обуть, заматывали ноги тряпками, пока пленные не сшили нам ботинки из старых шинелей на деревянной подошве. Когда мы группами шли в столовую, стоял невероятный грохот. На кухне работала баба Марфа. Иногда она собирала немного еды и просила: — Дети, отнесите пленным! Мы просовывали кастрюльки под проволоку, огораживающую лагерь, и голодные пленные набрасывались на еду, ели прямо руками. Откуда-то к нам в сарай привозили старую одежду — простреленную, в крови. Екатерина Ивановна посылала нас выбирать, что получше. Так я из чьего- то пальто сшила себе сарафан. На спинах были пришиты наши номера. Из взрослых с нами были: военнопленная врач Неонила Сергеевна, медсестра тетя Шура, прачка тетя Лена, няни Нина и Анна Цветковы, сердитая надзирательница тетя Маруся. Продовольствием ведал немец Конрад, живший в отдельной каморке. Он делил и выдавал нам хлеб. Хлеба всегда давали очень мало, и однажды сестры Шуршенины стали стучать ногами в дверь Конрада: — Дай хлеба! Немец бросил полбуханки, но Розу и Надю вскоре забрали. Были среди нас и четверо еврейских детей: кудрявый Юра с рыженькой сестрой Розой, Люба Курочка и Люба Дровосек. Чтобы уберечь, им брили наголо головы. Немцы при проверках подозрительно косились на Юру: — Еврей? Им отвечали: — Нет, грузин! Весной 1943 года заведующая выпросила участок земли под огород, мы посадили картошку. Надежда Яковлевна раздобыла где-то корову и малышам стали давать немного молока. Однажды с молокозавода привезли бочку скисшей сыворотки. Старшие ребята отлили сыворотку в миску и облили Конрада. Кто-то сочинил про него смешную и длинную песенку, как «шел Конрад в Ленинград, а навстречу сто ребят...» Так по-детски мальчики пытались бороться с фашистами. Осенью 1943 года пронесся слух, что немцы отступают. Наших военнопленных куда-то увезли, а детдом перевели на Госпитальную улицу. Охраны у нас не стало. В конце декабря приехало с проверкой немецкое начальство. Шестеро ребят забрались на крышу и сбросили на головы немцев ком снега. Их всех 131
вместе с врачом Неонилой Сергеевной забрали в гестапо. Хотели увезти и заведующую, но она спряталась и осталась с нами. Участились бомбежки и обстрелы. Говорили, что наш дом заминирован. Мы уже не так боялись обстрелов, как того, что немцы нас взорвут. Кто-нибудь из старших постоянно дежурил у входа и, если видел направлявшегося к нам немца, сообщал заведующей. Мы тогда уходили в блиндаж. С 26 на 27 января 1944 года был такой страшный бой, что мы уже не надеялись выжить. У нас сгорела кухня и бельевая. Мы в блиндаже дрожали от ужаса. Но вот, наконец, все стихло. В город вошли наши войска. В первую очередь, нас всех, грязных и завшивленных, повели в походную баню, ведь за год мы мылись всего два раза. Всех остригли, накормили обедом. Вскоре детдом расформировали. Малышей отправили в Ленинград и Ток- сово. Нас, подростков, направили работать в Пушкин, на 221-й строительный участок. После обследования территории саперами мы расчищали парк, собирали покойников, отвозили их на волокушах в установленные места, восстанавливали дороги. Проработали так с 10 марта 1944 года по август 1945 года. По путевке Пушкинского райкома комсомола я попала в Ленинградское ремесленное училище № 32. После окончания училища была направлена на Охтинский химкомбинат (НПО «Пластполимер»). Здесь открывались новые цеха с немецким оборудованием. Я указала в анкете, что была в оккупации, и меня в секретный цех не допустили. Проработала на комбинате более 30 лет, последние девять — в должности старшего инженера. Сейчас я пенсионерка с минимальной пенсией. К бывшим малолетним узникам не отношусь, льгот не имею, доказать, что была в фашистском плену, ничем не могу. Не было у меня ни детства, ни юности, и старость не в радость... Из акта комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков. 1944 год В Чудовском районе перед войной проживало 63 086 человек. Было 22 сельсовета, 122 колхоза, две спичечные фабрики, стеклозавод, два фарфоровых завода, цементный завод, 52 школы, в которых занималось 12 тысяч учащихся. Оккупация района продолжалась 29 месяцев. За это время захватчиками было уничтожено более 2000 мирных граждан. Для населения был установлен рабско-кре- постнический режим: жители использовались на постройке оборонительных сооружений, дорог и лесозаготовках. В совхозах «Коммунар», «Пионер», на станции Торфяное, в Трегубове были лагеря военнопленных с невыносимыми условиями, приводившими к повальной смертности. В Германию было угнано более 3 тысяч советских граждан. Из г. Чудово насильно угнано 7 тысяч человек. К моменту освобождения в городе осталось 550 человек. Население Сели- щенского, Высоковского, Пересвет-Островского, Переходского, Спасско-Полистского, Болыпе-Опочиловского, Деделевского, Ольховского сельсоветов угнано поголовно, а деревни уничтожены. Всего уничтожено 89 населенных пунктов. Разрушены стеклозавод в Чудове, цементный завод, спичечные фабрики «Пролетарское знамя» и им. Ленина, фарфоровые заводы «Коминтерн» и «Красный фарфорист». Оборудование вывезено в Германию.
ОРЕДЕЖСКИЙ РАЙОН Л. В. МОКЕЕВА (ЩЕЛКАНОВА), 1927 г.р., жительница деревни Большие Березницы ИЗ АДА - В РАБСТВО Родилась я в 1927 году в д. Большие Березницы Оредежского района. Там и жили мы до войны с отцом Василием Ивановичем, мамой Марией Ивановной и сестрой Тасей. Старшие сестры Зина и Вера, брат Дима жили и работали в Ленинграде. Наша маленькая, в 11 дворов, деревня утопала в яблоневых садах. Рядом лес — места красивые, летом от дачников отбоя не было, тем более что и железная дорога недалеко, до станции Огорелье 12 км. 22 июня 1941 года мы с сестрой Зиной, приехавшей на выходной, и ее сыном Эдиком отправились в лес за ландышами. Возвращаемся радостные, с цветами, а дома плач — война... Тем же вечером увидели в небе над деревней воздушный бой. Наш самолет сбили чужие горбатые самолеты с крестами по бокам. Этот сбитый самолет нашли уже после войны в болоте, в глубокой воронке. Вскоре начались бомбежки, а в деревне появилось много женщин из Ленинграда. Работницы фабрики «Скороход» рыли окопы. Железнодорожное сообщение с Ленинградом прекратилось. Имевшиеся кое у кого детекторные приемники приказали сдать в сельсовет, и мы оказались без связи с внешним миром. По дороге день и ночь гнали к Ленинграду скот. Люди рассказывали, что под Лугой идут большие бои. В августе вдоль леса потянулись группы хмурых, неразговорчивых бойцов. Пал Лужский рубеж. В деревне остались только старики и женщины с детьми. Власти отдали приказ сжечь колхозный урожай, чтобы не достался врагу. Но старики срочно организовали уборку. Сжали вручную серпами, обмолотили, как в старину, цепами и раздали зерно людям, распределив по числу едоков. Благодаря этому мы и выжили. В конце августа в деревне появилась немецкая разведка. Мотоциклисты проехали вперед по шоссе, а машина остановилась на дороге. Из нее высыпали солдаты и бросились по домам. Это были настоящие мародеры: хватали свиней, забивали кур и кидали все в машину. Разведка уехала, пришла какая-то часть. Объявилиоккупационныйрежим,расклеилинастолбахвоззвание(«Аи£ги1»)спере- числением всевозможных запретов, но в деревне не задержались — фронт двигался к Ленинграду. Небо было заполнено немецкими бомбардировщиками, они летели на Ленинград без всяких преград. Наших самолетов мы больше не видели. Немцы стояли в 7 километрах, в Клюкошицах, к нам наведывались редко. Так мы дожили до февраля 1942 года. Рано утром 2 февраля раздался стук в дверь. «Кто?» — спросил папа. «Открывай, отец, свои!» 133
Л. В. Мокеева (Щелканова) с матерью, 1944 г. Это оказались действительно свои — бойцы 2-й ударной армии. Днем я пошла к колодцу за водой и встретила наших солдат. Идут на лыжах, в маскхалатах. Летит немецкий самолет. Солдатам командуют: «Ложись!» А я с полными ведрами бегу изо всех сил — команда ведь не для меня... Долго мне потом этот случай напоминали. В нашем доме разместились почта и особый отдел. Остальные подразделения в других домах. К деревне с южной стороны подступал лес, дальше поле, которое далеко просматривалось. Видна была и церковь Фрола и Лавра в Загородицах. Под горой, в бывшем поповском саду, немцы расстреляли наших, они там и похоронены в братской могиле. Фронт же до самого мая больше не двигался. Мы с Тасей стирали бойцам белье, дружили с ребятами. Ведь все были очень молодые. У нас в доме был патефон, много пластинок. В деревне один дом пустовал, и мы устраивали там танцы. Из наших постояльцев помню майоров Чернова и Пахилько, у Селедкиных жил комиссар Алафердиев. Несколько раз к нашей маслобойке прилетал самолет У-2, привозил почту. Послали и мы письмо Зине в Ленинград. На удивление, она его получила, но узнали мы об этом только после Победы. А в мае 42-го нас решили эвакуировать. Всей деревней мы отправились на станцию с мешками за плечами, уложив в них пожитки, какие смогли унести. Дойдя до Пустого Рыдна, увидели зарево: то горели наши дома. Их подожгли свои, выполняя приказ ничего не оставлять врагу. В деревне Огорелье нас поместили на платформы с обмундированием и вооружением. Сидели на шинелях, упирались в дула пушек. Повезли по узкоколейке к Мясному Бору. Проехали недалеко, за Рогавкой наш паровоз разбомбили немцы. Началась лесная жизнь. Здесь оказалось много народу из разных деревень. Деревнями и держались. Из нашей семьи — я, мама с папой, Эдик и Тася. Селедкины — Малаша, старая Васиша, Лена с годовалой дочкой. В лесу под Мясным Бором мы оказались в «мешке». Немцы были в 2—3 километрах, обстреливали и бомбили постоянно. Мы убегали, прятались за гигантскими осинами. Когда возвращались, находили свои шалаши разбитыми и строили новые. От обстрелов и бомбежек погибло много солдат и деревенских. Бомбой убило Малашу, Васишу, осколком снаряда — Лену, а дочка, которую она держала на руках, осталась жива и пережила войну. Первое время какие-то сухарики у нас были, солдаты и тех не имели. Скоро и наши запасы кончились. Ели кислицу, кору, все, что придется. Пили болотную воду. Иногда нам выдавали льняное семя. За ним выстраивалась очередь, немцы с самолетов это видели и расстреливали людей. Все завшивели и, не стесняясь, раздевались и давили вшей, которых расплодилась тьма-тьмущая. Солдаты в окружении тоже были совсем голодными и умирали каждый день. Особенно плохо приходилось раненым, они умирали от голода и гангрены. Лекарств и чистой воды не было, кругом одно сплошное болото. 134
Нас снова захватили немцы и привели в Рогавку. Здесь накормили супом с кониной и распустили по домам. А домов уже не было. В деревне уцелели две житницы и маслобойня, где мы, оставшиеся в живых, и поселились. Мама заболела дизентерией. Ее отправили в деревню Вяжище в больницу, которая и при немцах работала. Еле спасли. Тасю забрали в трудлагерь в Вороний Остров. Выдали форму, на берете и рукавах которой были изображены лопаты, воткнутые в землю. Держали за колючей проволокой, гоняли под конвоем на строительство дороги Оредеж—Ленинград. Нас приютила семья Егоровых из Клюкошиц. В августе отец перевозил на лошади соседские вещи и подорвался на мине. Его сильно контузило, он заболел и умер. Зимой все от мала до велика чистили от снега дорогу между Волосковом и Хомировичами. 9 декабря 1943 года немцы нас вывезли в Латвию, где мы работали в большом частном хозяйстве. В августе 44-го отвезли в Ригу, посадили на баржу, переполненную русскими пленными, и доставили в Данциг, оттуда — в Дахау. Не помню, сколько времени мы пробыли в Дахау, но нас снова посадили в товарные вагоны и долго возили по всей Германии. Шел уже 45-й год, старики и дети никому были не нужны. Наконец, высадили на станции Шнайтах Бомхов. Поселили в бараках и возили ежедневно в Нюрнберг на разборку завалов после бомбежек. Но пришел май, а с ним — Победа. Нас освободили американцы и передали нашим в Бунцлау. Здесь мы проходили проверку, а в конце августа нас поездом отправили домой. Мы приехали на станцию Оредеж, откуда пешком пришли в Клюкошицы, где нас снова приютили у себя Егоровы, которые раньше нас вернулись из Латвии и из бани переделали домик. Вернулась из Германии Тася, Зина с Верой остались живы в блокадном Ленинграде. Была такая встреча, такая радость, что мы живы! Но не было с нами папы, в свердловском госпитале умер от ран Митя, и в памяти навечно засели война, Мясной Бор и немецкое рабство... Ф. И. САЗАНОВ, комиссар партизанского отряда ИЗ ДНЕВНИКОВ «В Торковичах есть предатели... Ушел в немецкую армию...* некоторые добровольно уезжают в Германию. Из отряда убежал Жаров, который затем водил немцев по местам наших стоянок, теперь они прочесывают леса. А., бывший секретарь Долговского сельсовета, предал трех скрывавшихся бойцов, бежавших из лагеря военнопленных. ...Состав предателей пополняется за счет русских военнопленных. Они не боятся леса, но воюют очень плохо, особенно плохо стреляют. ...Присутствовал на собрании старост, которое проходило в Оредежи. Выступал комендант, говоривший об успехах на фронте. Приказано ко дню рождения Гитлера снять все вывески, чтобы ничто не напоминало о советской власти. Староста и бургомистр Оредежи... благодарили германскую армию и обращались * Фамилии опущены составителем. 135
к Богу, чтобы не пришли обратно красные. Предатели... награждены коровами, велосипедами и лошадьми. ...С, К. и С. бежали в июле 42-го из отряда и привели карателей на жило- рыдневскую базу. С. был пленен и привел карателей на заручьевскую базу. 8 августа карательная экспедиция проводилась с помощью отборных немецких частей и незначительным процентом бандитов... бывших русских военнопленных. С 10 сентября противник прочесывал все леса и гонялся за оставшимися группами партизан. Все базы боеприпасов и продовольствия противником уничтожены». Е. В. АЛЕКСЕЕВА, 1928 г. р., А. В. КАЗАКОВА (АЛЕКСЕЕВА), 1930 г. р., Н. В. ВЛАСОВА (АЛЕКСЕЕВА), 1936 г. р., жительницы д. Малые Березницы ГОРЕСТИ ВОЙНЫ Мы все родились в Малых Березницах — небольшом селе у дороги Луга — Любань. Отец, Василий Ильич, был секретарем Мало-Березнинского сельсовета, но в 37-м году его и брата Алексея по чьему-то доносу арестовали. Судила «тройка». Без суда и следствия обоих отправили на лесоповал, а на семью наложили «твердое задание» — повышенный налог. Мама Надежда Тимофеевна была родом из За- мостья, из бедной многодетной семьи, имевшей пять дочерей. Она пекла хлебы для Печковского сельпо, но от работы в колхозе не освобождалась: иначе нельзя было ни сена для коровы накосить, ни огорода посадить. Мы, старшие, во всем помогали маме: носили дрова и воду, топили печи, готовили формы для хлебов. Люся в 8 лет не смогла пойти в школу: не с кем было оставить маленькую Нину, а няньку нанять — не на что. В 1939-м папу освободили. Он устроился на насосную станцию на озере Бебро, перекачивавшую воду в Тигоду для торфопредприятия. Жить стало немного легче, но вообще до войны во всем ощущалась нехватка, особенно в промтоварах. Если в магазин привозили ситец, то он отпускался только по паевым книжкам и строго по норме: 6 м на пай. Очередь надо было занимать с вечера — иначе не достанется. За обыкновенными спортсменками приходилось ездить в Ленинград. Выручал лес: грибы-ягоды собирали все от мала до велика, их, как и ивовую кору для кожевенного производства, сдавали на приемный пункт. Незадолго до войны родители получили билет на лес и выстроили добротный дом, только пожить в нем довелось так недолго... Н. Т. Алексеева, мать сестер Евгении, Людмилы, Нины, 1946 г. 136
22 июня 41-го года был теплый солнечный день, и мы с ребятами играли на улице в лапту. Вдруг пронесся слух — война! (У Щелкановых в Больших Березницах было радио.) Мужчин призывного возраста сразу мобилизовали, а к нам из Ленинграда пригнали 3 тысячи окопников — женщин и ремесленников: вдоль р. Рыденки возводился противотанковый ров. Спустя неделю в сторону Луги двинулись наши войска, а навстречу им тянулись толпы беженцев из западных областей — с пожитками, телегами, гуртами скота, мявшими колхозные поля. В нашем большом доме жили ленинградцы. В августе пал Лужский рубеж, немцы уже заняли Лугу, а люди всё копали окопы и сооружали доты. К Ленинграду болотами и лесами пробирались окруженцы. По ночам заходили к нам в дом, спрашивали дорогу. Как-то остановились чинить полуторку. Утром ее увидели с немецкого самолета и сбросили бомбу, разрушившую жилой дом. Мы ушли в лес за 2 км. Жили в шалашах. Однажды Люся пошла в дом постирать. Развешивала на заборе белье, как вдруг увидела двоих немцев. Сказала: «Дяденьки, дома никого нет!» Но ее отшвырнули, забрали мед, шпик, корзинку с яйцами и пошли по дворам ловить кур. Видно, то была разведка. А через три дня пошли войска. Мимо окон потоком двигались танки, лошади-тяжеловозы везли орудия, на машинах, велосипедах, мотоциклах ехала пехота. Как-то несколько дней шли дожди, и машины завязли. Солдаты сняли у нас ворота — подложить под колеса, но мама нашла старшего и добилась, чтобы ворота вернули. У нас немцы не остановились: кругом был лес, а леса они боялись. По ночам к нам приходили партизаны — просили картошки, капусты. Однажды принесли рожь — обменять на хлеб. Люди жили старыми запасами. Хуже всего приходилось ленинградцам, которые не успели вернуться с окопов домой и остались безо всего. Жители затаились в домах, стараясь лишний раз не показываться на улице. Старостой на обе деревни был назначен Савосин — бывший председатель колхоза. В январе со стороны Волхова послышалась стрельба: к нам приближался фронт. В ночь на 2 февраля раздался неожиданный стук в окно. Отец выглянул и услышал: «Открывай, отец, свои!» Нина Алексеева (Власова), 1948 г. Евгения Алексеева, 1946 г. Людмила Алексеева (Казакова), 1946 г. 137
Это была разведка из кавалерийского корпуса Н. И. Гусева. Утром к Веряжину и Замостью проследовали лыжники, а вскоре в деревне остановились наши войска. Все глубоко вздохнули, словно распрямились: можно было свободно ходить по улицам, громко говорить, даже петь — кругом были свои. Мобилизовали оставшихся мужчин: нашего папу 1898 г. р., дядю Лешу, Ишутина из Язвинки. Дядя Леша вскоре погиб во Вдицко, а папу с Ишутиным отправили в Малую Вишеру, где они работали в пекарне, и папа даже послал нам оттуда письмо. У нас в доме поселились 9 связистов. Стало шумно, весело. Нередко за стол с чугуном картошки и миской капусты с нами садились капитан Прокопенко и комиссар Журавлев, лейтенант Леус и боец Повидалов, повар Вермишельский, ездовые Блоха и Антоненко, старшина Кочергин. Казалось, что больше нам ничего не грозит, но получилось совсем иначе. 2-я ударная армия пробилась к нам через узкий «коридор» у Мясного Бора, который немцы все время старались перекрыть. Продовольствие и боеприпасы доставлялись в войска с большим трудом и перебоями. Дальнейшее наступление сделалось невозможным. Фронт остановился в 10 км от нас: в Клюкоши- цах, Хомировичах, Загородицах, Новоберезно были немцы. А когда пришла весна и все дороги оказались под водой, снабжение армии прекратилось вовсе. Туго приходилось и партизанам. У нас забрали бычка (якобы в племенное стадо), а потом и корову, оставив расписку, что вернут после войны. С 21 мая части 2-й ударной начали отходить на восток. Жителям 14 деревень Оредежского района было приказано уходить вместе с войсками. С собой разрешалось взять 16 кг. Остальное имущество мама зарыла в огороде. 27 мая мы покинули родную деревню. Дошли до Язвинки — видим, наши дома горят. Потом сосед-старик рассказывал, как солдаты обливали дома керосином и поджигали: действовал приказ ничего не оставлять врагу. Наш новый дом загорелся лишь с третьего раза. До ст. Огорелье мы шли по жердевому настилу, проложенному при немцах советскими военнопленными. В Огорелье нас посадили на платформы со снарядами, и паровозик «кукушка» довез до Рогавки. Отсюда мы двинулись пешком к Мясному Бору. Мама тащила мешок с мукой, Женя с Люсей — вещи. Единственная просека, по которой была проложена узкоколейка, была запружена людьми. Они вручную толкали вагонетки, часто останавливаясь из-за заторов. Чем ближе мы подходили к «коридору» на Мясной Бор, тем больше нас бомбили и обстреливали немцы. Падали убитые, стонали раненые, плакали дети, дико кричали животные, горел лес, все вокруг чадило и дымило, а мох и болотная вода сделались красными от крови. Мы растеряли свои котомки и бежали, увязая в болоте, вслед за бойцами. Вскоре, однако, всякое движение прекратилось. Немцы перекрыли «коридор». И солдаты, и жители оказались в окружении — грязные, мокрые, оборванные. Ночевали на кочках, где посуше, в шалашах. Донимало комарье: ведь июнь в наших краях — самый комариный месяц. Начался голод. Припасы, взятые из дома, скоро кончились. Изредка прилетал маленький самолет-«кукурузник», сбрасывал почту или мешок сухарей. Мешки были бумажные, рвались или падали в трясину. Иногда нам доставалось по ложке льняного семени или немолотой пшеницы. В основном питались 138
травой, липовыми листьями, осиновой корой, варили щи из заячьей капусты. Пили ржавую воду из ямок, вырытых возле шалашей. Искали трупы лошадей, убитых еще зимой. Запомнилось: сидит боец под елкой и грызет копыто, поджаренное на костерке. Нина лежала в шалаше, больная коклюшем; почуяв запах, заплакала: «Хочу копы-ы-та...» Мама взмолилась: «Родненький, отколи ты ей кусочек, чтоб не ныла...» Солдат разбил копыто о камень, подал кусок Нине. Больше месяца мы находились в окружении, кольцо которого неумолимо сжималось. Нас ежедневно бомбили и обстреливали. Убило соседок Лену и Ольгу, а отец их умер от голода. Вокруг был настоящий ад, и люди молились, чтобы их убило. Только б не ранило. Раненым приходилось тяжелее всего. Их все прибавлялось, но эвакуация давно прекратилась. Раненые лежали на каждой кочке, тут же и умирали. Трупы разлагались на солнце, облепленные мухами, от них исходил жуткий запах. Между мертвыми бродили грязные, заросшие, опухшие от голода люди, не находящие выхода из этой западни. В конце июня немцы начали прочесывать лес с собаками. Тяжелораненых пристреливали, ходячих брали в плен. Гражданских отделили от солдат и погнали на сборный пункт в Рогавку. По дороге попадались убитые лошади. Женщины кидались к ним, спеша отрезать кусок мяса или кожи, сварить и накормить детей. Немцы издевательски ухмылялись и фотографировали. 7 июля 1942 года мы подошли к своей деревне, от которой остались одни печные трубы. Малоберезницкая церковь Козьмы и Демьяна уцелела, только крест от обстрелов накренился. Поле между Большими и Малыми Березница- ми превратилось в немецкое кладбище. Жуткое впечатление производил строй березовых крестов с раскачивающимися касками и каркающими воронами. Вещи, которые мама закопала на огороде, кто-то уже вырыл, и мы остались в чем пришли. Первую ночь провели в житнице у Мартыновых, потом несколько дней прожили в церкви. Есть было совершенно нечего, но однажды удалось поймать ежика и сварить из него суп. Он получился на удивление жирный и вкусный. Нина очень ослабла, страдала кровавым поносом и в свои 6 лет была похожа на маленькую старушку. Мама отвела ее к своей сестре в Хомировичи. Мы ушли в Замостье к другой маминой сестре — тете Поле, которая спряталась в лесу и не попала в Мясной Бор. Она сумела посадить огород. Когда выкопали картошку, ее почти всю забрали себе немцы. Мы снова голодали. На торфоразработках в Недомыслях в разрушенном общежитии оставались старые железные кровати. Мама с Женей и Люсей ходили туда с санками, а потом развозили их по деревням, обменивая на картошку. Немцы подтягивали к Ленинграду военную технику, для чего строили шоссе Луга—Любань. На строительство согнали женщин и подростков со всех окрестных деревень. Жене было 14 лет, Люсе — 12, но мы работали наравне со взрослыми: рыли канавы, собирали в поле камни и разбивали их в дробилках. Потом тяжелыми катками утрамбовывали дорогу. Настал 1943 год. В январе разнесся слух, что блокада Ленинграда прорвана. Мы радовались и надеялись на скорое освобождение. Но оккупанты не хотели оставлять на захваченной земле ни хлеб, ни торф, ни людей. Жители, спасаясь от угона, группами уходили в партизаны. Маму не взяли из-за нас троих. Вскоре немцы погнали нас в Оредеж, посадили в товарные вагоны и повезли в Латвию. Выгрузили на ст. Вальмер в 16 км от Риги и раздали владельцам 139
хуторов Ямбургской волости. Тетя Саша с двумя детьми попала к одному хозяину, мы — к трем учительницам, имевшим уже батрака — поляка Павла. Мама с Павлом пилили дрова, возили сено, ухаживали за скотом. Весной старшая из хозяек по имени Ланга сказала маме, чтобы она отдала нас на другой хутор: ей нужна лишь одна работница, а нахлебников она держать не собирается. Мама отказалась с нами расстаться, и нас взял к себе Масс Викуль, имевший 120 га земли и большое хозяйство. Мама и Женя доили коров, выносили навоз, косили траву, пилили дрова, начиная работу в 4 часа утра и заканчивая в 10 вечера. Люся с Ниной пасли 18 коров и стадо овец. Но здесь мы, по крайней мере, не голодали. У Масса Викуля мы прожили до августа 1944 года, когда немцы приказали всех русских батраков привезти в Вальмер. Викуль на лошадях отвез нас на сборный пункт. Здесь отбирали людей для отправки в Германию. Старых и больных не брали. А нас погрузили на машины, повезли в Ригу, где в порту готовился к отплытию огромный корабль, нагруженный разным добром. Нас загнали на верхнюю палубу, и транспорт отчалил. Дул холодный ветер, лил дождь, корабль увозил нас все дальше и дальше от дома... На вторые сутки плавания в небе появились советские самолеты, началась бомбежка. Оба катера сопровождения пошли на дно. По самолетам с корабля стреляли зенитки, и взрослые, несмотря на грозившую самим опасность, молились за летчиков. Раздавались возгласы: «Ура! Наши»» Самолеты с красными звездами покружились над судном и скрылись за облаками. Мы прибыли в Данциг. Нас выгнали на берег, за колючую проволоку, и разбили на партии по 2 тысячи человек. Нашу партию отвели на вокзал и погрузили в поезд. Начались скитания по германским дорогам. Все лагеря были забиты узниками, и нас нигде не принимали. Состав перебрасывали с одних путей на другие, загоняли в тупики, где мы стояли по несколько дней. Иногда кормили. Наконец нас высадили на ст. Дахау и повели в карантинный блок концлагеря Мюнхен-Дахау. Бесконечные ряды бараков, обнесенные колючей проволокой, вышки с часовыми, большая квадратная труба, изрыгающая зловонный дым. Началась сортировка. Мы попали в группу из 150 женщин с детьми. Нас построили по двое и повели в баню. Там наголо обрили, обмазали черной жидкостью, от которой долго щипало тело, а вещи унесли в дезкамеру. Выдали по маленькому кусочку мыла и повели в душевую, где мы долго стояли в ожидании воды. Всем так хотелось помыться! Наши мечты прервал вой сирены, возвещавший о начале бомбежки. Сквозь маленькие оконца под потолком было видно, как лагерь окутывается дымом. Слышались близкие разрывы, рядом били зенитки. Мы простояли всю бомбежку, дожидаясь отбоя воздушной тревоги, а воды все не было. Потом воду дали: сначала горячую, как кипяток, затем — холодную. Не дав как следует вымыться, нас выгнали в соседнее помещение, где мы долго ожидали свою одежду. Это было помещение с кирпичным полом и стальными дверями. Позже нам рассказали, что здесь умерщвляли людей газом. Но нас не казнили, а выдали одежду и повели на регистрацию. Каждый получил карточку с номером, на которую ставил отпечаток собственного пальца. Нина приложила палец к маминой карточке. После этого нас повели в карантинный барак, отгороженный от основного лагеря колючей проволокой. Подходить к проволоке и разговаривать с узниками в полосатой 140
одежде строго воспрещалось. В бараке были нары, длинный узкий стол, две маленькие печурки по углам. Недели через две нас перевели в лагерь «Трюдеринг». После многочисленных бомбежек здесь сохранился только один барак, окруженный воронками. Он был разделен на комнаты, в каждую из которых втиснули по 20 человек. Двухэтажные нары, бумажные матрацы, набитые соломой, грязные тонкие одеяла. Посредине стол с ножками крест-накрест, над ним — тусклая лампочка. Утром выдавали по кружке эрзац-кофе и хлеб: буханку на пятерых. После завтрака взрослых уводили под конвоем на работу, а дети оставались в бараке под присмотром украинки Лены, знавшей немецкий язык. Жене исполнилось 16 лет, и ее послали учиться на крановщицу в вагоностроительный завод. Мама работала в интернациональной бригаде, строившей бараки на территории завода «Фрайманн» и разбиравшей завалы после бомбежек. В бригаде было 12 русских, 6 французов и 3 итальянца. Последние дразнили французов «лягушатниками», а те их — «макаронниками». Бригадиром был пожилой немец. Иногда он приносил буханку хлеба и делил ее на всех женщин. Мужчины строили бараки, цементировали пол, женщины возили на тачках песок и гравий. Вечером все возвращались в лагерь, где получали ужин: миску баланды из капусты кольраби. Работали на заводе и военнопленные. Французы и итальянцы получали через Красный Крест посылки из дома. Наши пленные — ничего. Женщины тайком передавали им сэкономленную баланду. Кроме того, пленные делали детские деревянные игрушки: три курочки с петушком или три медведя с молотами, укрепленные на круглой фанерке. Если дернуть за нитку под фанеркой, то куры начинали клевать зерно, а медведи — бить молотом по наковальне. У местных жителей игрушки пользовались большим спросом, но было сложно их вынести на волю. Женщины ходили на работу с маленькими брезентовыми сумочками, в которых носили свой «обед» — пайку хлеба. Единственная бригада, которая не проверялась на выходе, была интернациональная, работницы ее и выносили готовые игрушки. Тайком они передавались немецким женщинам, которые, несмотря на запрет, подходили к лагерю. Они приносили нам хлеб, старенькое, но чистое детское белье, а за каждую игрушку — по две брот-марки. Люся, чистившая на кухне картошку, по воскресеньям получала пропуск в Мюнхен (до него было 3 км), тоже продавала игрушки и выкупала хлеб. В тех же сумочках его относили пленным. Нина с другими такими же детьми 5—10 лет ходили просить подаяние, если удавалось уговорить конвоира. Один откажет, а другой покажет на часы (мол, к такому-то времени надо вернуться) и пропустит. Жители питались по карточкам, но подавали кто что мог. Кто даст, а кто — собаку спустит. В марте 1945 года нас перевели из «Трюдеринга» в лагерь «Фрайманн», расположенный у автострады Мюнхен—Берлин. Порядки здесь были более строгими. Выйти за территорию лагеря уже никому не удавалось. Охрана состояла из эсэсовцев. Начальница — «фюрерша» — ходила в форме «СС», с хлыстом и овчаркой на поводке. Тому, кто нарушит режим, доставалось хлыстом безо всякой жалости. Если узник пытался бежать, собаки спускались с поводков и гнались за беглецом. Они настигали жертву даже на верхних нарах и зверски ее терзали. 141
В апреле участились бомбежки. Теперь по ночам нас загоняли в бомбоубежище, чтобы никто не смог подать сигналы самолетам. 28 апреля узники, как всегда, шли на работу. На улице они услышали передававшееся по радио сообщение, что Мюнхен будет без боя сдан американцам. Была суббота, и людей с работы отпустили пораньше, чтобы в понедельник отправить в Дахау. Но, проснувшись воскресным утром, мы увидели американских солдат, снимавших колючую проволоку. Мы впервые увидели американцев, среди которых было много негров. Нас хорошо накормили. А мужчины нашли где-то древесный спирт и отравились, некоторые ослепли. Мы уже свободно ходили по городу. Неизгладимое впечатление произвел на нас мюнхенский зоопарк. Там свободно разгуливали жирафы и павлины, резвились на деревьях мартышки, в огромном океанариуме плавали разноцветные рыбы. Мы даже покатались на гигантских черепахах. На территории лагеря «Фрайманы» нам пришлось еще жить три долгих месяца, дожидаясь отправки на Родину. Только в августе нас погрузили в студебеккеры и повезли к советской границе, где передали нашим войскам. Мы прошли проверку на фильтрационном пункте в Бреслау и в сентябре увидели наконец родное небо и свою землю. Папа наш остался жив и долго разыскивал нас через Красный Крест, пока не нашел у родственников в Хомировичах. Много трудностей выпало на нашу долю и после войны, но с войной, с фашистской неволей, не может сравниться ничто. Н. Н. МУХЛЯ (КАПУСТИНА), 1932 г. р., жительница деревни Донец МЫ ЧУДОМ ВЫШЛИ ЖИВЫМИ ИЗ ПЕКЛА... Я осталась одна из большого рода Капустиных и могу поведать о том, что выпало на нашу долю в войну. Жили мы в деревне Донец Оредежского района, взрослые работали в колхозе. Я с 7 лет присматривала за детьми: соберу малышню, носы повытираю, гулять поведу. Родители придут с работы, ищут детей, а мама моя скажет: «Ищите Нинку — и их найдете!» Когда открыли ясли-сад, взяли меня, девятилетнюю, в няньки. Надену халат, подвяжу покороче и вместе со взрослыми принимаю детей. Здесь, в яслях, меня и война застала. Женщины разбежались по домам, оставив меня с пятнадцатью ребятишками. Домой вернулась поздним вечером, когда родители разобрали детей. Застала плачущую мать и младшего брата: отца мобилизовали в армию, а сестру — на оборонные работы. Скоро война подступила и к нам. Через деревню гнали колхозный скот. Мы с ребятами доили коров, сливая молоко в большие бочки-дошники. Продукты пригодились, когда мимо нас потянулись толпы голодных беженцев. Запомнилась девочка с куклой на руках, тщетно зовущая маму, погибшую при бомбежке г. Луги. Когда беженцы прошли, взрослые запрягли лошадей, нагрузили добром телеги и ушли в лес. Жили в шалашах, заготавливали сено, ягоды 142
и грибы. В небе появились немецкие самолеты. Как было страшно, когда на землю полетели бомбы! За ними — листовки, приказывавшие жителям возвращаться в деревню. Пришлось вернуться домой, где вовсю хозяйничали оккупанты: рубили заборы и деревья, гонялись за курами, даже расстреляли нашу кошку, привязав ее к козлам. Началась жизнь в оккупации. Люди копали картошку, собирали в поле колоски и мололи зерно на ручных жерновах — надо было чем-то кормиться. Фронт отодвинулся далеко, но подступил к нам снова в феврале. На Сретенье, 15 февраля 1942 года, от кладбища между Донцом и Клюкошицами донеслись стрельба и взрывы. Бомбы и снаряды рвались на кладбище, выбрасывая в воздух гробы и памятники. Наши наступали от Волхова, неся большие потери. Мы прятались в колодце на огороде, куда мама набросала мешки с зерном. Спустили вниз лестницу и пережидали бой под накатом из бревен. Но налетели бомбардировщики, и наш накат смело как пушинку. Было так страшно, что я кричала: «Хоть бы убило!» А мама молилась... Вблизи загорелся скотный двор, и дым заполнил колодец. Мы кое-как выбрались из колодца и побежали в каменный двор, где были уже убитые и раненые бойцы и жители. Ночью, когда все стихло, вернулись в дом. Зима 1941—1942 года была очень снежной и морозной, но печку мы могли топить только по ночам: днем над деревней «висели» немецкие самолеты и расстреливали из пулеметов все живое. Ранило в ногу моего брата, убило соседку Лену Андрееву... Однажды мама натопила баню. Все помылись, а она едва намылила голову, как налетели бомбардировщики. Мама набросила на голое тело шубу и побежала к окопу у родника. Только успела вскочить в окоп, как бомба разнесла баню. Наступила весна, и верховые воды стали заливать колодец. На краю огорода у нас стоял сарай, от которого осталась одна крыша. Мы выкопали под ней землянку и прятались там во время бомбежек. Обстрелы и бомбежки повторялись ежедневно. 20 мая вышел приказ войскам и жителям отходить к Волхову. Мы собрали кое-какие припасы и двинулись вдоль узкоколейки по деревянному настилу, вибрирующему в болотной трясине. Я на ходу уснула и вместе с заплечным мешком, набитым сухарями, упала в канаву. Сзади шли солдаты. Один из них увидел мешок, потянул и воскликнул: «Да тут не только мешок, а еще и девочка!» В конце концов я, мама, брат с сестрой, дедушка Вася и бабушка Таня добрели до просеки, ведущей к Мясному Бору. Здесь скопилась уйма народу. Жили в шалашах. А какая это защита? После каждой бомбежки оставались убитые и раненые. Еда, взятая из дома, скоро кончилась, мы вместе с военными искали падаль на болоте, заячью капусту и другую траву. Иногда нам с самолетов сбрасывали мешки с мукой и сухарями, но они чаще попадали к немцам. Милиционер из Рогавки Леонтий Николаевич Туманов распределял продовольствие, главным 143 Н. Н. Мухля (Капустина), 1950 г.
Остарбайтеры. 1-я слева во 2-м ряду Нина Капустина. 1944 г. Крестная Нины Капустиной Мария с дочерью Раей, умершей от голода в Ленинграде, и мужем, погибшим на фронте, 1941 г. 144 образом конину. У него были списки жителей, которые он уничтожил, готовясь к выходу из окружения 24 июня. В этот день солдаты с боем прорывались к Мясному Бору, а 25-го немцы снова захлопнули «коридор». Мы блуждали по болоту и не могли найти выхода, всюду натыкаясь на огонь немецких автоматов. Солдаты с оружием еще могли где-то проползти, а куда было деваться женщинам с детьми? В поисках еды я набрела на походную кухню, где варилась овсяная похлебка. Меня накормили и дали с собой отжимки овса. Только я отошла, как в кухню попал снаряд. Меня подбросило вверх и обо что- то ударило. Я очнулась среди мертвых, вымазанная кровью — своей и чужой. Болел бок, обожженный осколком. Какая- то женщина подхватила меня и поволокла к Керести. Кругом были немцы, прочесывавшие лес. Иногда в болоте всплывала дохлая лошадь. Люди кидались к ней, чтобы отрезать кусок гнилого мяса. Издеваясь, немцы фотографировали нас. На кочке лежала мертвая женщина, по ней ползал грудной ребенок. Женщины хотели его взять, но немцы не подпускали. Детский плач еще долго разносился по лесу. Ночью мы добрели до Керести, где горел костер и что-то варилось в чайнике. Здесь я нашла своих. Наутро, едва передвигая ноги, мы поплелись обратно к Ро- гавке. Здесь немцы загнали нас в овощехранилище, оцепленное колючей проволокой. Не давали ни еды, ни питья. Ночью я пробиралась под проволокой на станцию, где останавливались немецкие эшелоны и под вагонами можно было найти корочки хлеба. Конвой направлял на меня автомат, но мне было уже все равно, убьют или нет. Как одичавшая кошка, я бродила по сожженной станции и однажды оказалась перед вагоном-кухней. Повар, видно, пожалел страшную девочку и налил мне две консервных банки рисового супа, которые я принесла своим. Взрослые болели тифом, у брата гноилась раненая нога.
Вскоре немцы погрузили всех жителей в товарные вагоны и повезли на запад. По дороге бабушка с дедушкой умерли, и нас всех выкинули из поезда на границе с Эстонией. Я очнулась от холода. Оттащила маму на сухое место, промыла брату рану болотной водой и перевязала, оторвав подол своего платья. Рядом протекала река, к которой спускалось проволочное ограждение. Держась за проволоку, я переплыла речку. На том берегу старик удил рыбу. Он повел меня к себе на хутор, где меня накормили и предложили остаться. Но я не могла бросить маму и брата. Старик дал мне торбу с едой, проводил и помог похоронить дедушку с бабушкой. Когда маме стало лучше, мы побрели лесными тропами к дому. Люди по пути попадались милосердные, делились картошкой, яблоками. До дому мы добрались, но не успели прийти, как немцы собрали всех живых и со станции Оредеж повезли в Прибалтику. Выгрузили нас в Латвии на каком-то полустанке. Сюда подъезжали хозяева и отбирали себе работников. Стоял декабрь, мы дрожали от холода, но нас никто не брал: вид наш был совсем не товарный. Поздним вечером приехала дама на линейке. Мы стали умолять ее взять нас к себе и обещали безотказно выполнять любую работу. Она сжалилась и привезла нас на хутор «Симани», большой и богатый. Я стала доить коров, брат подносить им сено, а мама с сестрой ухаживали за свиньями. Но эта спокойная пора в нашей жизни продолжалась недолго: немцы решили всех русских отправить в концлагерь г. Мадоны. Сестра подлежала отправке в Германию, но хозяин отвез ее на дальний хутор «Язуб». В Мадоне мы жили в бараке, месили голыми ногами гравий с цементом. Потом немцы отобрали подростков (и меня в том числе) для сдачи крови раненым офицерам. Привезли на какую-то станцию, а тут началась страшная бомбежка: горели вагоны, взрывались паровозы, кругом стоял грохот и человеческий стон. Конвойные и узники разбежались в разные стороны. Пробегая мимо вокзала, я увидела вывеску «Динабург» (ныне Даугавпилс). Женщина-латышка схватила меня за руку и отвела в больницу, где меня спрятал старый доктор. Через какое-то время он раздобыл мне пропуск и билет на поезд. Я доехала до Мадоны и выпрыгнула из вагона — искать своих. Мадона горела, люди прятались в щели за бараками. Я бегала от одной щели к другой и кричала: «Мама! Мама!» Вдруг слышу: «Дуняша, твоя Нинка нашлась!» Той же ночью мы ушли к сестре на хутор «Язуб». Здесь также бомбили и обстреливали, но мы уцелели, дождались освобождения и осенью 1944 года вернулись на Родину. М. Ф. ДМИТРИЕВА (ПУХОВА), 1916 г. р., жительница деревни Ушницы, бывшая партизанка 11-й бригады БУДЬ ПРОКЛЯТА ВОЙНА! Родилась я в 1916 году в Ушницах Новоберезнинского сельсовета Оредеж- ского района. В деревне было около 80 дворов. Многие из деревенских до войны работали на торфозаготовках в Недомыслях, Тесове, Рогавке. 10. За блокадным кольцом 145
Места у нас болотистые, топкие. Из Недомыслей в Ушницы можно было пройти только с палками, след в след. Дальше, в Замостье, местность повыше, дорога хорошая. Между Рогавкои и Недомыслями проходила узкоколейка, по ней вывозили торф. Пришли немцы, раздали землю. У нас семья была большая, на девятерых нарезали широкую полосу. А лошадей нет, как пахать? Староста, дядя Матвей, у нас был худой, под немцев подлаживался. Дал старую лошадь на две семьи. Выеду пахать — ничего не получается. Уж плачу, плачу... В соседних Любищах староста был совсем другой: помогал чем мог, пайки у немцев для людей выбивал. Немцы то приедут, то уедут, партизан боялись. Первые партизаны появились уже в 1941-м. Немцы их в плен не брали — расстреливали на месте. Из наших в партизаны ушли Краснов, Сухарев, Туманов. Я вначале была вроде связной. Прихожу, например, к дяде Феде, передаю: — Зарежь партизанам овечку, хлеба дай. Он отвечает: — Правду, значит, говорят, что ты связь с партизанами имеешь... Позже меня тоже в отряд взяли. Командиром был Шелякин, комиссаром — Веселое. Трудная это была жизнь, голодная. Найдешь в поле брюкву или морковку — уже счастье. Овес на железках жарили, снегом заедали. Зима пришла холодная, морозы до 40 градусов доходили. Люди говорили, что 160 лет такой зимы не было. А мы в лесу, на елках. Простыню бросишь — она замерзнет, вроде гамака получается. Редко-редко удавалось заночевать в каком-нибудь сарае. А вшей расплодилось! Костерок разведешь, чешешь в огонь — трещат, как вереск. Немцы в лес не ходили, боялись. На охоту за нами посылали «антипартизан» — русских из предателей. Особо немцы им не доверяли: пока партизана не убьет, оружия не выдавали. Жителей гоняли на работу — чинить дороги. Моя сестра пряталась, не ходила. За это полицай по кличке Буй выпорол всю семью. Я не могла этого стерпеть. Пришла в деревню, выследила полицая. — Здорово, Буй. За что семью мою порешь? Ударила его автоматом по голове, потом из «бесшумки» (обреза) застрелила. После войны меня спрашивали: — Манька, это ты Ивана застрелила? Тетя Паша напомнила: — Вы что, забыли, как он всех порол? Да еще хвастался, что опять Степи- ных пошел пороть... А Буя так и не нашли тогда. Через несколько дней я пошла в лес за грибами и увидела его мертвого, без шубы и шапки — раздели. Зимой 1942-го у нас был «второй фронт». Наши освободили несколько деревень, но продержались только до лета. В июле в Туховежах (три километра от нас) немцы взяли в плен командующего Власова, моя тетка сама это видела. Окруженцы скитались по лесу до самого Покрова. В Гузях была деревянная церковь. В ее подвале сторож спрятал 60 красноармейцев. Немцы искали их по домам, грозились: — Всех расстреляем, давайте русских солдат! Свекровь мне потом рассказывала, как выгнали их всех из домов, согнали в церковь, допытывались, где бойцы. Все отвечали одно: 146
— Не знаем... Немцы ушли, ничего не добившись. Бойцы уцелели, благодарили: — Дед, живы будем, век не забудем! Но война была долгой, а век у многих — очень короткий... В 1944-м за Батецкой мы встретили наши части. В бригаде к тому времени было человек 200. Среди нас были и окруженцы 1941—1942 года, их забрали. Моя фамилия оказалась в списке 5-й бригады — оставили, предложили идти в армию. Надоело уже все: сухари, сухая картошка — зубы повыпадали. «А, думаю, пойду». Зачислили связисткой. У Пскова, помнится, три месяца стояли. Но однажды вечером капитан Белоусов объявил: «Завтра состоится наступление!» В небе появились тучи наших самолетов, пехота пошла в атаку. Был сильный обстрел, полегло много народу. Мы с дядей Васей (кухню возил) спрятались в воронке. Говорят, что снаряд второй раз в то же место не падает, а тут угодил прямо в нашу воронку. Дядю Васю убило, а я осталась жива и дожила до Победы. Уже из Германии, через Струги Красные, добиралась домой. Жизнь выпала нелегкая, но хуже проклятой войны ничего нет. А. П. ГУСЕВ, житель деревни Нестерково МЫ ЖИЛИ НА ЛИНИИ ФРОНТА Родом я из деревни Нестерково на реке Оредеж. Деревня небольшая, всего 60 дворов. До коллективизации наша семья жила зажиточно, имела лошадей, мельницу и кузницу. В 1939 году образовался колхоз «Работник» и отец все сдал в колхоз. Лошади — Жданка и Безжданка — долго еще домой прибегали... Когда началась война, фронт подошел к нам совсем скоро. Уже в августе в деревню пришли немцы. Перебили весь скот и птицу, оставив жителям одну картошку. В январе 1942-го началось наступление наших войск на Волхове, и немецкий гарнизон отступил к станции Новинка — за 10 километров от нашей деревни. Однажды утром мы проснулись от шума на реке. Выбежав из домов, увидели конников, поднимавшихся к нам по реке Оредеж. Это была кавалерия 2-й ударной армии, прорвавшей фронт на Волхове. Часть кавалеристов осталась в Нестеркове, другие прошли в Савкино и Порожек. Немцы все время стремились вернуть утраченные позиции, и вокруг деревни постоянно шли бои. В марте они особенно усилились и наши войска решили отойти, оставив в Нестерково отряд прикрытия. Для перевозки боеприпасов сформировали обоз из местных жителей: 10 стариков и я, одиннадцатилетний. Погрузили в телеги ящики со снарядами, забросали их хворостом и на рассвете двинулись вверх по реке к Порожку. Вблизи этой деревни до войны строилась железнодорожная линия Чудово—Вей- марн. Поезда по ней еще не ходили, но немцы пустили дрезину и контролировали окрестности. Вскоре мы заметили в воздухе немецкий самолет-«раму». Командир, с которым я ехал в повозке, объяснял, что это фотограф-разведчик, и прикрывал меня полой своего полушубка. 147
Не доезжая Порожка, мы свернули в лес и повернули на восток, откуда доносилась стрельба и пахло горелым. Там шел бой. Слева от дороги показались белые госпитальные палатки, к которым без конца подвозили раненых. Наш обоз остановился. Мой командир подозвал бойца и приказал отвезти повозку к передовой. Уже наступила ночь, когда мне вернули лошадь и сани. Командир дал на дорогу несколько сухарей и велел возвращаться домой. Вокруг все гремело и трещало — бой приближался. Наш обоз растянулся, и казалось, что обратной дороги из этого ада нет. Но спасибо моей умной лошадке- монголке и добрым канадским саням, я все же добрался до дому. Утром начался бой за Нестерково. Немцы согнали жителей в крайние дома и установили пулеметы, превратив нас в заложников. В том бою погибли все красноармейцы и несколько местных жителей. Сгорело много домов, и люди потеряли все свое имущество. У нашего дома бронебойным снарядом разворотило угол, но мы спрятались в подвал и уцелели. Весь март шли беспрерывные бои. Наши отошли к Порожку, но бои продолжались и там. В Нестерково не осталось ни скота, ни картошки, и начался настоящий голод. Питались чем придется: корой деревьев, костями павших лошадей. У нас сохранились сыромятная кожа и липовые заготовки для каблуков, до войны отец сдавал их на обувную фабрику «Скороход». Теперь мы мололи эти липовые брусочки на мясорубке, варили и ели. Из деревни нас не выпускали, но в окрестных лесах действовали партизанские отряды Васильева и Болознева, и жители ухитрялись им помогать. Собирали теплые вещи, и староста Иван Трошков передавал их партизанам. К весне у нас не осталось никаких припасов. На продукты променяли все, вплоть до чугунов. Я совсем опух и не мог подняться даже на маленький пригорок. Не было соли. Когда в Новинке разбомбило соляной пакгауз, жители потихоньку наведывались туда и приносили соль, смешанную с землей. Когда пришло лето, стало чуть легче: ели клевер, лебеду, грибы. Так мы дожили до 1943 года. Одной зимней ночью гитлеровцы выгнали всех из домов и подожгли деревню. Тех, кто пытался бежать, расстреливали. Погнали нас в Новинку, где погрузили в эшелон и повезли на запад. Временами поезд останавливался. Мы выходили и пилили дрова для паровоза. В Бресте нас пересадили в другой эшелон и повезли в Освенцим. Здесь мы прошли санобработку и сортировку: отбирались годные для дальнейшей работы, а «негодные» оставлялись в этом лагере смерти. Нашу семью признали «годной» и вместе с другими остарбайтерами отправили в австрийский город Оберайх. Город часто подвергался бомбардировке американской авиацией. Было разрушено железнодорожное полотно. Его вос- 148 А. П. Гусев (справа). Дер Нестерково, 1941 г.
станавливали рабочие и военнопленные. Мы жили с ними в одном лагере, ели из одного котла, пели одни песни. Запомнилась песня на мотив «Раскинулось море широко»: Раскинулись горы широко, В ущельях бараки стоят, В бараках угрюмых, холодных Рабочие с востока сидят. Не слышно там песен веселых ребят, Лишь слышны страданья людей, Которых пригнали работать С широких родимых полей... Дети убирали территорию лагеря, топили опилками печки. Потом нас стали посылать на работу к помещикам. За мной приходила старшая дочь хозяина — Хеми, красивая и добрая девушка. Она была старше меня на 4 года. Идти нужно было далеко, в горы, и я едва добредал. По дороге всегда разговаривали. Хеми хотела научиться русскому и повторяла за мной: «Елка... сосна...» Летом я разбивал покосы. Однажды, в жаркий день, очень устал и тут же в поле уснул. Меня увидел хозяин и отстегал кнутом. В другой раз я поднял с земли яблоко. Хозяин так рванул меня за ухо, что полилась кровь. Хеми очень расстроилась. Она отвела меня к ключу, обмыла ухо и долго плакала, спрашивая: «Тебе больно?» С того дня я больше не видел Хеми, но навсегда запомнил ее доброту и участие. Многим помогал и лагерный переводчик, 26-летний пленный советский летчик Миша Клеменчук. Он жил у помещика и часто приносил для больных бидон с молоком. В июне 1944 года заболел наш отец. Миша приносил и ему молоко, но отец все равно умер. Однажды в лагере был найден заколотый ножом эсэсовец. Кто это сделал, немцы не знали. Взяли заложников и грозились их повесить, если не сыщется виновный. Миша пробрался с оружием тайком к коменданту и о чем-то долго с ним говорил. Комендант дал слово, что никто из заложников не пострадает, и свое обещание выполнил. Шел март 1945 года и до нашего освобождения оставалось совсем немного дней. Когда нас освободили части Красной Армии, мы увидели Мишу в советской военной форме. И вот настал день, когда мы отправились на Родину. Ехали через Грац, Суб- ботицу. Очень тепло к нам относились хорваты. Угощали яйцами, маслом. Тогда по всей Югославии можно было видеть портреты Тито и Сталина. В Яссах стояли с неделю — проходили проверку в фильтрационном лагере НКВД. Потом собрали группу из наших краев и повезли домой. Приехали мы на станцию Слудицы дождливой ненастной ночью. Переночевали в каком-то сарае, а утром пошли в деревню Борисово. Директор совхоза «Искра» Алексей Александрович Иванов принял нас как родных. Мы жили в его доме, вместе питались, пока не обзавелись своим хозяйством. Мама стала работать в совхозе, сестра вскоре вышла замуж, я поступил на курсы трактористов. Жили небогато, но у нас было главное: мы снова были свободны. Могу в лес пойти, могу щавель собирать, и никто мне не запретит. 149
В апреле 1946 года я окончил курсы, работал на тракторе «ЧТЗ», потом много лет на птицефабрике «Заводская» шофером. Теперь на пенсии. Вырастили с женой детей, растим внуков. Природа в наших краях — живые картины, а земля — легенды. Надо жить и радоваться! Только бы не приключилось больше такого зла, как война... Примечание составителя * В д. Нестерково погибло во время оккупации 29 жителей. В ноябре 1943 г. сожжены 11 военнопленных. Угнаны изд. Нестерково 218 чел., изд. Глебово— 121 чел., изд. Тарасино— 134чел. В. Д. СМИРНОВ (ЛЕЙБОВИЧ), 1934 г. р., житель деревни Слудицы «ВАШ МУЖ - ЕВРЕЙ И КОММУНИСТ...» До войны мы жили в Ленинграде на улице Блохина. Отец мой был родом из Венгрии, из семьи лавочников. В Первую мировую войну был мобилизован германской армией, попал в русский плен. После революции вернулся в Венгрию, стал коммунистом. Состоял в социал-демократической партии, возглавляемой Бела Куном. В 30-х годах бежал от преследования буржуазного правительства в Советский Союз. Поселился в Ленинграде, работал в Кировском райхлебторге. При Ежове был исключен из партии. Женился на Марии Григорьевне Григорьевой — уроженке деревни Слудицы Оредежского района. Я родился в 1934 году, брат Гурий — в 37-м, Толя — в 39-м. Лето 1941 года мы, как обычно, проводили в Слудицах, неподалеку от Выри- цы. Почувствовали войну, когда через деревню потянулись первые беженцы — на тракторах, телегах, пешком. Затем хлынули отступавшие части Красной Армии. Перед деревней немцы окружили какую-то часть, в плен никого не взяли — всех уничтожили. Когда все стихло, кое-кто из жителей ходил туда — снимали с убитых сапоги, часы. В Слудицы немцы пришли в сентябре. Просто, буднично, без всякого шума. Одетые в зеленую полевую форму солдаты и офицеры были настроены к жителям вполне мирно. Помню, как поселившийся в нашем доме немецкий солдат сажал меня к себе на колени, угощал шоколадом и показывал фотографии своих детей. На солдатской кухне нам выдавали обед. Я ходил туда с котелком и приносил домой суп. Некоторое время спустя маму вызвал к себе старший офицер, говоривший по-русски: — Вы Лейбович Мария Григорьевна? — Да, — отвечала мама. — Забудьте эту фамилию и поскорее уезжайте отсюда вместе с детьми. Люди донесли, что ваш муж — еврей и коммунист. Я не смогу вам ничем помочь... * ЦГА СПб. и Ленобласти. Ф. 9421, оп. 1, д. 180. 150
Уже выпал снег, когда мы отправились в путь. Кто-то дал саночки. Мама постелила на них старую шубу и посадила братьев, а мне из отрезанных от шубы рукавов соорудила пимы. Я, как старший, шел пешком. У мамы было 10 сестер. Одна из них жила вместе с бабушкой в Слудицах. Продукты у нее были (сам видел, как она прятала рожь в матрац), но с нами поделиться не захотела. Мы пошли к другой маминой сестре — тете Тоне в Новинку, за 20 километров от Слудиц. У тети Тони было семеро детей, а из еды — один овес. Она всем делилась с нами, но мама сама понимала, как ей тяжело, и мы пошли дальше — в Еглино, к Полине — младшей. Про эту сестру и до войны говорили, что она жадновата, а теперь она и вовсе нам не обрадовалась. Двухлетнего Толю тетя Тоня оставила у себя. Позже она рассказывала, что он все время плакал: «Кушать хочу, кушать...» Так и умер от голода. Мы попали в Еглино во время зимнего наступления наших войск. Незадолго перед нашим приходом здесь шли тяжелые бои, и возле деревни лежали трупы красноармейцев в маскхалатах. Не помню, как долго мы прожили у Полины, но в памяти остался страшный обстрел деревни, во время которого все горело, грохотало и рушилось, бревна летали по воздуху. Наутро после обстрела мы ушли из Еглино и направились в Рогавку. Близилась весна. Уже начал таять снег, из-под него показывались убитые. Однажды санки за что-то зацепились. Мама оглянулась и дико закричала: санки «схватила» мертвая рука. В Рогавке было очень голодно. На окраине деревни мы обнаружили колхозные чаны с остатками кислой капусты и какое-то время питались этой капустой. Однажды за чаном я нашел заплесневелую булку. Плесень почему-то пахла яичницей, и булка показалась мне необыкновенно вкусной. Я ел и удивлялся: «Надо же, а я до войны не любил яичницу...» В Рогавке я в первый раз увидел бомбежку. Помню, кроме бомб немцы сбрасывали с самолетов продырявленные бочки, куски железа, рельсы. Все это звенело, громыхало, подпрыгивало, ударившись о землю, и было очень страшно. В мае войска отступали к Мясному Бору, жители — вместе с ними. Запомнилось, как взрослые толкали вагонетки с ранеными и маленькими детьми, а вещи несли на себе. Вместе с солдатами мы оказались в окружении. Очень голодали. Мама пекла оладьи из липовых листьев на железке, натертой свечкой, чтобы не пригорали. Оладьи казались мне необыкновенно вкусными. Тети-Полина дочка сильно болела. Откуда-то солдаты приносили ей молоко, немножко, на донышке банки, но она все равно умерла. Не знаю, как долго мы находились в окружении. Все это время слилось в один бесконечно длинный день. Мокрый комариный лес, множество незнакомых людей. Нас беспрерывно бомбили и обстреливали. От взрывов взлетали в воздух верхушки деревьев и человеческие тела. Прорваться к своим не удалось. Немцы начали «прочесывать» лес с собаками, уводили военнопленных и отдельно собирали гражданских. Потом нас погнали в Лугу, в концлагерь. Располагался лагерь за рекой, напротив бани, был оцеплен колючей проволокой. За Лысой горой находилось кладбище, куда свозили умерших. В лагере свирепствовал брюшной тиф и дизентерия. Наша мама заболела и вскоре 151
умерла. Какая-то женщина вывела меня во двор и, показывая на гору, сказала: «Смотри, сынок, твоя мама поехала туда — там теперь ее дом...» Среди узников лагеря был русский врач, он говорил: «Мне бы хоть какое-то лекарство, я бы вас вылечил...» Но лекарств не было. По настоянию врача нам стали давать рисовую кашу, многие поправились. После маминой смерти нас с Гурием отвели по горбатому деревянному мосту в детский дом. Он располагался вблизи железной дороги, в двухэтажном здании. Кормили там очень плохо — хуже, чем в лагере. Давали по блюдечку вареной требухи. Было очень обидно, когда воспитательница Ирина брала из каждого блюдечка по ложке себе... Хлеб выдавался по маленькому кусочку утром. Одни ребята (и я в том числе) съедали его сразу, другие растягивали до вечера. Мальчик, живший в бараке рядом со мной, щипал свой кусочек по крошечке. Я уговаривал его: «Съешь сразу! Ты же меня мучаешь...» От голода мы ходили рыться на помойку возле немецкого штаба. Картофельные очистки казались тогда самым вкусным лакомством, до сих пор помню их пряный кисловатый вкус. Однажды на веранду вышел немец с полным тазом теплых, дымящихся костей, на которых еще оставалось какое-то количество мяса. Улыбаясь, он поманил нас пальцем. Мы было кинулись к тазу, но заметили, что немцы со смехом достают фотоаппараты и собираются нас снимать. Не сговариваясь, мы все, как один, отвернулись от таза. Повар выругался и со злости выбросил кости в помойку. Только когда он ушел, мы бросились к ним. Казалось бы, странно: помойкой не брезговали, а из чистого таза не взяли. Но, видимо, есть что-то в человеке сильнее голода... Из детдома нас водили в церковь, в действовавший тогда Воскресенский собор. Однажды, в какой-то праздник, там пел Печковский. Он давал в городе концерты и говорили, что деньги за них отдавал в детдом. Одна старшая девочка уговорила меня на побег: «Хуже, чем здесь, не будет!» Мы договорились, что станем выдавать себя за брата и сестру. Об этом я написал папе в Ленинград: «Мама и Толик умерли, Гурий в Луге, в детдоме, а я с сестренкой пошел по деревням». Время от времени в Луге появлялись ходоки из Ленинграда. Они как-то умудрялись переходить линию фронта и меняли в деревнях вещи на продукты. С ними я и передал записку домой. Папа нашел ее после выписки из госпиталя, долго удивлялся появлению «сестренки», а после освобождения Луги приехал в детдом за Гурием. Меня он разыскал значительно позже. А тогда мы с «сестренкой» добрались только до Батецкой, где нас остановил немецкий патруль. По пути в комендатуру конвойный со смехом жестикулировал: будет, мол, вам в детдоме «вжик-вжик»... Ввел нас во двор комендатуры, что-то сказал офицеру. Тот, не произнося ни слова, ударил девочку, а я пригнулся и юркнул за ограду. Так мне удалось убежать, и я пошел по деревням просить милостыню. Старушки научили меня петь жалобные песни, чтобы больше подавали. Стояли суровые морозы, и я очень мерз. Валенки прохудились, я затыкал дыры тряпками, но пальцы на ногах все же отморозил. Однажды в субботу оказался в деревне между Лугой и Батецкой. Там стояла церковь и шла служба. Я вошел. Оказалось, что как раз была родительская суббота. Спросили, кто у меня умер, и дали свечку. Я поставил ее за упокой 152
маминой души. Что-то на меня нашло, и я попросил священника окрестить. Он пригласил меня на следующий день. Так я стал крещенным. Здесь, в церкви, меня увидела одна женщина — тетя Шура Дмитриева. С мужем, дядей Ваней, она жила в деревне Подгорье, напротив церкви. Детей у них не было. Они уже брали к себе мальчика-сироту, но кто-то донес, что он еврей, и фашисты мальчика повесили. Тетя Шура предложила мне жить у нее. Я согласился. Относились они ко мне как к родному. Я уже не голодал и разутый не ходил. Брат дяди Вани был старостой в Подгорье, и оба они помогали партизанам. Однажды я проснулся от разговора в избе и увидел людей в защитных гимнастерках. — Тетя Шура, наши пришли? — спрашиваю. — Спи, спи, — отвечает. Партизаны приходили, мне кажется, за продуктами и корову забрали. Но сколько я ни допытывался, тетя Шура говорила, что все это мне только приснилось. Корова, однако, сама домой пришла... Зимой 1942/1943 года партизаны в этих краях действовали уже вовсю, на станции Передольская был штаб партизанского движения. Однажды мы с мальчишками увидели в лесу советский миномет и 3 ящика мин. Решили пострелять. Услышав стрельбу, немцы стали «прочесывать» лес в поисках партизан, но мы успели убежать. Из местных жителей запомнились две учительницы, разъезжавшие с немецкими офицерами в открытых машинах. Деревенские женщины их осуждали, но, оказывается, они были связаны с партизанами. Кто-то выдал, их расстреляли за церковью. Летом 1943 года в Подгорье появились каратели в черной форме. Оцепили деревню, жителей загнали в вагоны и повезли в Латвию, в г. Цесис. Отсюда некоторых отправили в Германию, других продали латышам. Мы втроем попали на хутор Яунраун. У хозяйки брат пропал в НКВД, и она была настроена против Советов. Кроме нас у нее работал один русский военнопленный. Он ухаживал за скотом и одного сильного, драчливого безрогого барана почему-то прозвал Сталиным. Я воспринимал это как оскорбление. Мне приказали пасти скот — 10 коров и 20 овец. Видно, не умел с ними обращаться, скот разбежался. Я гонялся за ними целый день, но домой вернулся в слезах, без коров и без овец. Они потом сами домой пришли, но тетя Шура сказала хозяйке: — Нет, больше он пасти не будет! Тогда хозяйка сдала всех троих жандармам. Вместе с другими нас решили отправить в Германию. Доставили в какой-то лагерь. Запомнилась санобработка, баня, после которой нам выдали голубые бирки в виде ромбов с белыми буквами «ost» и велели пришить к одежде. Потом была сортировка. Тетю Шуру спросили, с кем она хочет остаться: с мужем или сыном? Она без колебаний ответила, что с сыном. Тетя Шура действительно привязалась ко мне как к родному (и я к ней тоже) и везде выдавала меня за своего сына. Евреи носили на одежде особую букву. Они жили отдельно и выполняли грязную работу. Гитлеровцы заставляли их голыми руками чистить туалеты, а сами стояли рядом и смеялись. Иногда моя буйная шевелюра вызывала у немцев подозрения. Тогда спасал крестик, надетый мне подгорским священником. Один немец выстриг, забавляясь, крест на моей голове. 153
В лагере было очень голодно. Однажды я бродил по двору в поисках еды. Меня заметила женщина-немка, прогуливавшаяся с ребенком за оградой. Она вынула из сумочки бутерброд, и ребенок протянул его мне. Не знаю почему, но я его не взял. Наверное, от того, что рядом было много народу и все говорили: «Ну, что же ты, бери, бери!» Потом нас и семью из Пскова, состоявшую из трех женщин с детьми и девушки Насти, продали помещику в Нойесдорф. Это недалеко от города Гройс- вальд на севере Германии. Хозяйство было большое: 200 голов скота, плантации сахарной свеклы. Хозяин относился к русским доброжелательно: во время Первой мировой войны он попал раненым в плен. В Сибири его выходила русская женщина — «матка Настя», и всю жизнь он помнил ее. «Русский карош» повторял он нередко. Взрослые работали в поле и на скотном дворе. Дети до 16 лет выполняли разные посильные поручения. Я с ребятами пас скот. Все работающие получали раз в неделю по буханке хлеба, иждивенцы — по половине. В бараке был котел, в котором мы варили картошку и даже патоку из сахарной свеклы. Картошки и свеклы было вдоволь. За работу нам платили марками, на которые мы покупали кислую капусту в автолавке. Местные жители тоже жили небогато. Все молоко они сдавали государству, сами получали продукты строго по норме. Норма была и на топливо — торфяные брикеты и дрова. Поэтому они бывали рады, если мы приносили им из лесу хворост. «Спасибо», — говорила всякая хозяйка и выносила кусок хлеба. На улицах подростки в форме гитлер-югенда маршировали и проводили слеты, но нас не трогали. Со своими же сверстниками, 8—10-летними деревенскими мальчишками, мы, бывало, и дрались. Не знаю, жаловались ли они своим матерям, но не помню случая, чтобы те нас отчитывали. Кроме нас в хозяйстве работали 10 советских военнопленных. Один из них — еврей Борис — работал садовником. У хозяина была дочь, муж которой погиб на русском фронте, осталось двое детей. Борис и хозяйская дочь полюбили друг друга и жили как муж с женой. Конечно, он находился в привилегированном положении, но оставался добрым и сердечным человеком, и все его любили. Веселый, остроумный, он постоянно угощал нас яблоками. Владельцем соседнего имения со старинным готическим замком был фашист, издевавшийся над своими работниками. Порой их забивали до смерти, и во дворе замка выросло несколько русских могил. На своего хозяина мы не обижались, но бригадир-форшнитер, из поляков, был злым человеком. Он всегда ходил с плеткой и нередко пускал ее в ход. Чего немцы никогда не прощали, так это воровства. Однажды один из наших рабочих что-то украл у жителей. Его вызвали в жандармерию Гроисвальда и всыпали розог, после чего вернули в хозяйство. Когда в конце войны наши войска вступили на территорию северной Германии, Гройсвальд сдался без единого выстрела. Некоторые советские солдаты занимались грабежом, следствием чего явился приказ Жукова о наказании за мародерство. Я видел, как расстреляли за грабеж четверых советских солдат. Нас всех вызвали в НКВД. Борис не скрывал, что жил с немкой, и его расстреляли. Все его очень жалели: еврей, остался живым в фашистской Германии, а тут — на тебе... Год мы еще прожили в Германии, на границе с Польшей. Вокруг был лес, много оленей и косуль. Оружия валялось полно, и пацаны его, конечно, под- 154
бирали. В свои 11 лет я тоже вооружился «до зубов». И стрелять научился, и косуль на мясо убивал, а они такие красивые... Домой мы с тетей Шурой вернулись перед новым, 1946 годом. Дядя Ваня возвратился раньше и с горечью узнал, что его брата сразу после освобождения повесили как немецкого старосту. А ведь никто от него плохого не видел и партизанам он помогал постоянно. Дом наш сожгли, и мы жили в бане дяди-Ваниного брата. Я стал ходить в школу в Подберезье. Умел читать, писать и меня взяли сразу в 3-й класс. Неожиданно моя жизнь круто переменилась. Отец, разыскивавший меня по всем деревням, все же нашел. Я обрадовался, но с тетей Шурой и дядей Ваней расставаться было жаль. — Решай сам! — сказала тетя Шура. И я, после долгих колебаний, поехал с отцом в Ленинград. На прощанье он отдал тете Шуре все деньги, которые имел, а мне дал маленькую круглую булочку — больше у него ничего не было. Впоследствии мы не раз еще встречались с тетей Шурой. И мы у нее гостили, и она у нас. Она мне, и правда, стала матерью, а я ей — сыном. Потом она тяжело заболела. Еще в Германии ее ударила лошадь в грудь копытом. Через несколько лет в этом месте возникла опухоль. Тетя Шура долго и мучительно умирала от рака в ленинградской больнице. Мы с отцом часто навещали ее, а вот на похороны к ней я не пошел — не хотел видеть ее мертвой. Всю жизнь кляну себя за это. Прошло более 60 лет с тех пор, как в нашу мирную жизнь ворвалась война. Недавно я побывал в Луге. На месте концлагеря — пустырь. Сохранилась только дача семьи Преображенских. Певицы Кировского театра Софьи Преображенской уже не было в живых. Я беседовал с ее дочерью, Надеждой Николаевной. Рассказал, что в войну слушал в Луге Печковского и знаю о том, что деньги за свои концерты он передавал лужскому детдому. — Мама бы обрадовалась, — сказала Надежда Николаевна, — что люди его помнят: она очень высоко ценила Печковского как артиста и человека. Хозяйка провела меня в сарай — при немцах здесь был карцер — и я увидел на старых дощатых стенах фамилии узников, выцарапанные гвоздем. Что с ними сталось? Бог знает... Умерших в лагере и казненных хоронили в братских могилах за Лысой горой. Сразу после войны там еще были большие квадратные холмы примерно десять на десять метров. Над каждым из них возвышался крест. Позже, в 50-х годах, по чьему-то недоброму распоряжению, сюда пригнали бульдозер и сровняли могилы с землей. Теперь тут ничто не напоминает о кладбище. Но что-то все равно тянет меня в Лугу. Иногда я приезжаю сюда, на 4-ю Заречную улицу, закрываю глаза и вижу, как сейчас, женщину из лагерного барака, показывающую мне, куда увезли мою маму. Все это я рассказал не для того, чтобы причинить кому-то боль. Воспоминания живут и умирают вместе с людьми. Для следующих поколений минувшая война — уже история. И если мы, последние ее свидетели, не расскажем того, что помним, многое об этой войне останется неизвестным. 155
О. В. БЕРЕЗИНА (АНДРЕЕВА), 1933 г. р., жительница деревни Надбелье БОМБЕЖКИ СНЯТСЯ ДО СИХ ПОР До войны наша семья — родители, мы с братом, бабушка и тетя — жила в поселке Семрино Павловского района. Папа был метростроителем и в первые же дни войны попал на фронт. Мама и тетя работали на фабрике и ежедневно ездили в Ленинград, пока ходили поезда. В августе пришли немцы. Мы оказались в прифронтовой полосе, без всяких средств к существованию. К октябрю у нас не осталось никакой еды, и мы решили пробираться на мамину родину — в деревню Надбелье Оредежского района, где жила моя вторая бабушка и дядя-инвалид. Мне было восемь лет, брату Гене — десять. Пошли пешком. Помню, как мела поземка, вдоль дорог лежали неубранные трупы наших бойцов, валялись каски. Ночевали в пристанционных казармах. Дошли благополучно, и родные, конечно, приютили нас. Но семья получилась очень большая, и припасов до весны не хватило. Как только сошел снег, стали искать на полях прошлогоднюю картошку, выкапывать корни съедобных растений. Бабушка сушила их, молола и пекла лепешки. Когда пошла трава, ели лебеду, крапиву, клевер. Что-то посадили в огороде, но до нового урожая еще надо было дожить... В деревне стояла немецкая воинская часть. Туда требовались работницы, и староста Туркин отобрал нескольких женщин-беженок для уборки и стирки. В их число попала и моя мама. Платили за работу едой, и мама стала приносить домой то суп, то кашу. Это нас очень поддержало. Осенью я даже пошла в школу в первый класс. Учительница — Валентина Дмитриевна Баранова — была из соседней деревни Бутково. Сначала мы учились по календарю, где на первой странице был помещен портрет Гитлера и его биография. Далее шли молитвы на русском языке: «Отче наш», «Царь небесный», «Богородица». Я помню их до сих пор. Что же касается биографии Гитлера — не запомнилось ничего, кроме одного курьеза. Учительница спросила девочку Элю (также беженку из-под Ленинграда), от чего нас освободил Гитлер? И та выпалила: — От хлеба и картошки! Все рассмеялись, а учительница испугалась и сказала, что так говорить нельзя. Я же умела читать и писать, и спустя три дня меня перевели во второй класс. Зато в третий попала только после войны. Зимой у нас появилась «Родная речь» — учебник русских авторов, где были напечатаны стихи Некрасова, Никитина. Моему дяде Боре было всего 25 лет. Но ему в детстве прострелили из ружья ногу, когда он залез на мельницу, и с тех пор он ходил на костылях. Был умным, веселым, много читал, писал стихи, играл на мандолине. Работал в колхозе счетоводом, и немцы заставили его собирать с жителей подати. Из-за костылей он не мог нести корзину и брал меня с собой. Я несла за ним корзину, а люди складывали в нее яйца. По ночам я часто просыпалась от приглушенных разговоров: в доме появлялись вооруженные мужчины в темном и о чем-то договаривались с дядей 156
и бабушкой. Меня заставляли спать, а утром отвечали, что все это мне только приснилось. И лишь после войны рассказали, что к нам приходили партизаны. Жители снабжали их едой. В лесах Оредежского района было много партизан. Они устраивали засады, диверсии на дорогах, а немцы — карательные акции против них. Бывшего председателя колхоза Лесникова убили в лесном окопе, а наших соседей Николаевых расстреляли во дворе: восемнадцатилетнего сына-партизана и его мать — тетю Марию... Кончилось все тем, что жителей стали угонять в рабство, а деревни — сжигать. Нас забрали в начале 1943 года. Повезли в Латвию. Бабушку с тетей оставили в Риге, а нас с мамой и дядей определили на хутора. Потом мы объединились. Наш хозяин, когда был пьян, пел незнакомую песню: «Ленинград жениться хочет, Ригу замуж взять...» Здесь умерла бабушка Агриппина — мамина мама. Маму и тетю послали работать в воинскую часть. Когда часть отступала, нас отправили с ней в Эстонию. Вблизи города Печоры поселили в пустом доме. Взрослые работали, мы, дети, пасли скот. Вокруг было много лагерей военнопленных. Помню, как пленные все пытались обменять на еду разные поделки — змейки, соломенные шкатулки... Напротив был лагерь власовцев. В основном это были молодые парни, одетые в немецкую форму, но с эмблемой на рукаве в виде скрещенных лопаток. В августе 1944 года нас повезли в Германию. Начались бомбежки. Американским самолетам в небе не было видно конца... Население пряталось в бункерах, но нас туда не пускали. Мы — в голом поле, среди зенитной бутафории... Я до сих пор не могу спокойно слышать гула самолетных моторов и даже в раскатах грома мне всегда чудится бомбежка. В апреле стала доноситься близкая стрельба, немцы попрятались в лесочке. Пленные пошли на кухню — никого. Набрали картошки, принялись варить. Вдруг видим — машина, в ней негры в военной форме. Так нас освободили американцы. Сразу появилось много еды: хлеб, мясные консервы, соевые брикеты, печенье. В садах поспела черешня, и мы, дети, делали на них набеги. Жили как в раю, но думали об одном: как бы скорее попасть на Родину. Желающим предлагали уехать в Америку. Согласилась только одна семья полицая и двое пленных. В июле нас переправили в советскую зону под Дрезденом, где какое-то время мы прожили в палаточном лагере, откуда уже поехали домой. Вернулись в Павловский район, в свое Семрино. Дом наш уцелел, хоть и стоял без окон, полов и дверей. На отца пришла похоронка, но в конце 1945 года он неожиданно приехал сам. Как мы обрадовались! Оказалось, что отец лежал в дрезденском госпитале в то время, когда и мы там были. Но мы тогда этого не знали. Я пошла в школу, но была переростком, и меня все время дразнили. Окончила четыре класса и пошла в швейное ремесленное училище. Никогда не забуду, как посмотрела на меня женщина в приемной комиссии — словно на прокаженную. Не раз обижали и потом. Фашистский плен был несмываемым клеймом. И хоть прошло с тех пор много лет, забыть его невозможно. 157
Примечание составителя: В д. Надбелье Бутковского сельсовета зимой 1942 г. расстреляны за связь с партизанами председатель колхоза П. С. Лесников, В. М. Николаев, М. Н. Николаева, Н. Ф. Морев. При отступлении немцы сожгли 20 домов, взорвали мельницу, угнали в рабство 181 чел., среди них: Андреева Таисия Константиновна, 1911 г. р. Андреев Геннадий Васильевич, 1931 г. р. Андреева Ольга Васильевна, 1933 г. р. Андреев Борис Алексеевич, 1914 г. р. Андреева Аксинья, 1890 г. р. Андреева Вера Алексеевна, 1901 г. р. Из деревень Надбелье, Горыни, Моровино угнаны все жители *. Л. Ф. ДУБРОВСКАЯ (ЛУКИНА), 1933 г. р., жительница деревни Остров ** ВОЙНА ВСКОЛЫХНУЛА И ЗЛО, И ДОБРО... Родилась я в 1933 году в деревне Остров. Отец, Федор Иванович Лукин, был из зажиточных крестьян. В колхоз вступать не захотел и стал железнодорожным мастером на Балтийской дороге. Недалеко от Гатчины, в Пудости, построил большой дом, где до войны и жила наша семья. Держали корову, птицу, не нуждались. Когда началась война и стали бомбить Гатчину, отец сказал: — Собирай, мать, вещи, отвезу тебя к Ольге — туда немец со своей техникой не проберется. Мамина сестра, Ольга Петровна, жила в Острове. В ее гостеприимный дом все сестры на лето привозили своих детей. Мы с братом Мишей (он был на два года старше меня) еще не понимали, что значит война, и радовались переезду. Я складывала свои игрушки в старый Мишенькин портфель, с которым вскоре должна была пойти в школу. Папе дали вагон. Он перегнал его на Витебскую ветку и привез нас в Чолово. Всех поразила непривычная пустота на станции — ни одного состава на путях. Идет молоденький боец — видно, отстал. Заросший, оборванный, в обмотках, спрашивает: — Отец, поесть нечего? Мы как раз выгружали вещи, складывая их возле бомбоубежища. Накормили солдата. Он рассказал невеселое: — Немец уже в Бору. Беги отсюда поскорее — железнодорожников он истребляет в первую очередь... Тут появилась дрезина, со всех сторон обвешанная железнодорожниками. — Давай сюда! — закричали папе, и он уехал... Мы дождались темноты и лесом пробрались в Остров. Деревня была оккупирована, но немцы появлялись только днем. Муж тети Оли, Иван Федоро- * ЦГА СПб. и Ленинградской области (ф. 9421, оп. 1, д. 180). ** По переписи 1934 г. в д.Остров проживало 90 человек. После войны деревня не возродилась. (Примечание составителя.) 158
Л. Ф. Дубровская, 1946 г. вич Гусаров, был до войны председателем колхоза, теперь считался старостой. — Днем немцы придут: «Матка, ко-ко-ко...» (яиц требуют). Ночью партизаны приходят за хлебом. Как же мне быть? — спрашивает дядя Ваня. — Ты им давай, что просят, — отвечают партизаны, — а нам только хлеба. У прабабушки Домны стояли немцы. Они занимали большую переднюю комнату. Солдаты в зеленой полевой форме никого не трогали, но вели себя непристойно, и бабушка даже убрала со стены иконы, чтоб не осквернили. Иногда днем наезжали каратели. В черной форме с буквами СС, на подводах, запряженных откормленными лошадьми. Шуровали штыками в сараях, отыскивая партизан. Грозили дяде Ване: — Будешь кормить партизан — убьем! Сколько раз он стоял под ружьем, повторяя одно и то же: — Воля ваша, не знаю никаких партизан... Мой двоюродный брат Ваня был в партизанском отряде и пропал без следа. Пошел в разведку и не вернулся. То ли на мину напоролся, то ли волки съели... В феврале в деревню пришли части Красной Армии, и Остров оказался на переднем крае обороны. Вокруг были болота, и только одна дорога вела в соседние деревни — Лыссово и Никулкино, где стояли немцы. Жители выходили дежурить на дорогу. Мама, помню, отправлялась на дежурство, накинув на себя простыню и наволочку для маскировки. Прожили мы так до весны, а в мае наши части стали отходить. Жителям было приказано уходить с войсками к Мясному Бору. Мы снова собирали вещи, но много ли унесешь на себе? Все остальное закопали в яме: дома военные поджигали, чтобы не достались немцам. Помню, как шли по шпалам узкоколейки. Ночевали в лесу, на кочках, в шалашах из веток. Продукты скоро кончились, ели все подряд — траву- кислицу, кору деревьев... Где-то нашли конскую шкуру и палили ее на костре. Она скручивалась спиралью, пахла жареным. Постоянно стреляли. Дядя Ваня хорошо определял, куда упадет мина. Бум! «Это на нас, бежим!» — и мы перебегали на другое место. Бум! «Не бойтесь, это через нас...» Не знаю, сколько мы так прожили, тогда казалось, что очень долго. Но вот настал день, когда от узкоколейки донеслись крики: — Рус, сдавайся! К нам подошли два молоденьких изможденных красноармейца с коровой и сказали дяде Ване: 159 Миша Лукин, 1944 г.
— Отец, мы все равно решили не сдаваться, сделай милость — застрели нас. Дядя Ваня растерялся: — Да что вы, ребята, разве так можно? Бойцы отдали нам корову и отошли в кусты. Раздался выстрел, за ним второй... Мы бросились к ним. Оба были мертвы — покончили с собой выстрелами в висок. Мама, плача, укрыла их еловыми ветками... Кто-то прирезал корову. Разделили мясо и побрели в сторону узкоколейки. Помню разбитый танк на дороге, горящий грузовик с мертвым водителем. К одному большому дереву сползлись старушки — они уже не могли ходить. Среди них оказалась и наша баба Домна, опухшая от голода. Мама заплакала: — Ой, баба Домна, что же делать? — Панька, спасай детей, а я не сегодня-завтра помру... Мы вышли на поляну и увидели немцев с автоматами и собаками: они стояли и смотрели, как люди выходят из леса. Один немец подозвал к себе моего брата и дал ему кусок хлеба с маслом. Так и вижу: возвращается к нам беленький худенький Миша и осторожно несет хлеб в вытянутых руках. Побрели дальше в сторону Острова. Встретились еще немцы, спрашивают: — Мыло есть? У мамы оказался сбереженный кусок мыла, и она обменяла его на хлеб. В Острове все было сожжено, а яма с вещами разграблена. Уцелела только выброшенная на обочину швейная машинка. Пошли в Бор, где жила дочка бабы Домны тетя Ксеня. Встретила она нас неприветливо. Осенью в Бору появились власовцы, расселились в домах. К зиме стало совсем голодно. Мама погрузила машинку на санки и пошла по деревням обшивать людей. За шитье платили продуктами. Вернулась недели через две и привезла кусок парашюта: дорогой ей повстречались партизаны и дали шелку на рубашки. Спустя два дня мы сидели с мамой в комнате. Я порола парашют, а она шила, как вдруг открывается дверь и появляются два автоматчика. Маму увели к старосте Барону. Наутро мы с Мишей пошли, как обычно, в школу. Школа работала и при немцах, но учили в основном только молитвам. Ребята кричат нам: — Лукины, вашу мать немцы повезли! Мы кинулись вслед и увидели в удаляющейся подводе свою маму — без пальто, только шаль на плечи наброшена. Ее увезли в волость, в Ям-Тёсово. Оказывается, в Бору появились партизаны, и тетя Ириша где-то сказала: — Кому, как не нашей их привести? Даже власовец, живший по соседству, возмутился: — Вот, сволочи, своих предают! Когда маму увезли, она плакала и просила прощенья. А тетя Ксеня нас выгнала. Мы пошли к тете Оле в Клуколлово, где она остановилась после Мясного Бора. Она часто потом вспоминала: — Смотрю и вижу. Это же копяшечки мои идут... Хоть и своих у нее было четверо, она приняла нас и ни в чем не обделяла. Через месяц пришла мама. Но только после войны мы узнали, что с ней тогда произошло, как издевались над ней власовцы, обзывали «партизанской сукой» и решили казнить. Накануне казни принесли котел картошки, велели вычистить. — Чищу я, — рассказывала мама, — и плачу, плачу... Сторожил меня немец лет 35, лицо симпатичное, смотрит на меня по-доброму... Я и говорю ему: «Цвай 160
киндер, кляйн...» (мол, двое детей у меня маленьких). Немец оглянулся — нет ли кого — и говорит по-русски: «Я учился у вас до войны. Мы не все по своей охоте воевать пошли... Отец мой в первую мировую был в русском плену и мне сказал, сдавайся, если сможешь... Напиши, в каких деревнях и у кого ты была, я постараюсь помочь...» Мама все написала, и немец, попросив несколько лыжников, отправился проверять, правду ли говорила мама. Все сошлось, и пришел день, когда отворилась дверь и ей сказали: «Цурюк!» — Всю жизнь буду молить за тебя Бога! — сказала мама тому немцу и перекрестила его на прощанье. Мы вернулись в Бор, но жить у тети Ксени не стали. Поселились в зимовке у Маланских. Немцы сказали хозяевам: — Чтобы эта семья здесь жила! Скорее всего, за нас похлопотал тот власовец, что возмущался тети Ириши- ным предательством. В октябре 1943 года немцы стали отправлять жителей на запад. Подогнали подводы. Мы погрузили на телегу узелок с вещами, мешок с мукой, сами пошли следом. Подошел немец-конвоир и посадил нас с Мишей на подводу, заметив хозяину: — Дети должны ехать! В Оредежи нас втиснули в товарные вагоны, привезли в Латвию. В моей метрике появился штамп: «Военнопленный из оккупированных областей СССР. Огра, 23 ноября 1943 года». Здесь нас раздали богатым латышам в качестве работников. Мы попали на хутор Мисдалат, где уже было несколько работников. Хозяйка оказалась доброй, подарила маме красивое платье с передником и поручила готовить. Помню длинный стол, за которым мы обедали, на тарелках творог, и мама приносит огромный таз масла. Еще мама пряла шерсть, а Миша работал в свинарнике. Кормили нас хорошо, и мы постепенно стали забывать, что такое голод. Потом нас перевели на хутор Малсталдат, к ветврачу. Хозяева тоже были добрыми людьми, питались мы вместе с ними. Запомнилась вкусная путра — молочная каша. Здесь и я работала — пасла коров. В конце 1944 года хозяин пришел домой расстроенный. Всех трудоспособных русских увозили в Германию. От первого отряда хозяин откупился, от второго не удалось... И вот мы снова в эшелоне. Привезли в Ригу. Здесь погрузили на пароход, на верхнюю палубу. Летают наши самолеты, но не бомбят: видно, прослышали о нас. Попали мы в Мюнхен-Дахау. Лагерь, огороженный проволокой, лают собаки. Погнали в санпропускник, заставили раздеться. Здесь мы испытали еще одно унижение: голых женщин охранники подгоняли плетками, как скот: «Шнель, шнель!» Вскоре нас перевели в город Ингелыптадт под Мюнхеном. Лагерь располагался возле железной дороги, его часто обстреливали и бомбили. Однажды во время обстрела с верхних нар на нас потекла кровь: осколками убило женщину с ребенком. Все чаще бомбила американская авиация. С сигналом воздушной тревоги все бежали в убежище. 161 11. За блокадным кольцом
Мама с Мишей работали на железной дороге. Потом маму перевели в кан- тин — столовую, где готовили еду для заключенных. Продукты выдавались плохие, мука — с червями, и мама жаловалась, что выбрать их не было возможности. Поварихой работала немка, которая ругала войну и махала поварешкой перед портретом Гитлера: «Это ты все устроил!» Детям разрешалось выходить из лагеря, и мы ходили по бауэрам побираться. Немецкие женщины всегда подавали. Оглянутся — нет ли кого поблизости — и заведут в дом. Дадут и бротмарки, и пфеннинги, чтобы мы могли выкупить хлеб. Одна только, помнится, сказала: «Сталин накормит!» Однажды случился налет, и я оказалась одна на пустой улице. Из дома выбежала женщина, схватила меня за руку и увела в свое бомбоубежище. Во время налета разбомбило наш барак, и мы снова остались без вещей. Нас поселили в первом этаже большого пятиэтажного дома. Рядом были частные дома. Я познакомилась с девятилетним мальчиком Вилли. Он звал меня Лидкой-партизанкой и кидал в окно яблоки. Ясно, как будто это было вчера, помню высокого худенького мальчика в кожаных шортах с перекрещенными лямками на груди. Жив ли сейчас этот Вилли из пригорода Ингельштадта и помнит ли он апрель 1945 года и русскую девочку Лиду, которую угощал яблоками? У Миши заболели глаза и его поместили в больницу. Я ходила к нему. Соседями по палате были молодые красивые греки. Они плели корзинки из соломы, научили и Мишу. Миша сказал: — Передай маме, что мы теперь всегда будем сыты. Я буду плести корзинки, и мы сможем их продавать... Потом случился сильный налет. Американские самолеты летели партиями по 20—30. Мы кинулись в одно бомбоубежище — не пускают, в другое — тоже... Вбежали с мамой в беседку и легли на пол. На нас — еще люди. Когда налет кончился, люди сверху были мертвы. — Эти немцы нас спасли, — сказала мама и вдруг вскрикнула: — Ой, Мишенька! Страшное предчувствие не обмануло ее. Во время налета погиб в больничном бомбоубежище наш Миша. Два дня мама провела на раскопках. Живыми 162 г. Ингельштадт, Германия
откопали пятерых, оказавшихся возле двери. Была среди них и белорусская девочка Аня. Она рассказала, что перед бомбежкой Миша ушел в глубь убежища играть с греками в домино. Мама узнала его останки по беличьей курточке. Все это время маму поддерживал полицейский, участвовавший в раскопках. Давал ей хлеб, достал гроб за 10 марок, и мама похоронила Мишу в отдельной могиле, поставив крестик. Остальных похоронили в общей могиле у кирпичной стены за кладбищем. Через два дня пришли американцы. Выдали нам значки, отличающие нас от местных, и разрешили брать в магазинах кому что нужно. Было много негров. Они приносили нам одежду, кукол. Особенно хорошо относились к детям. Видимо, скучали по своим. Один негр даже прыгал со мной через скакалку. Сделали общую столовую, где мы питались вместе с чехами и поляками. Хорошо кормили. После обеда устраивали танцы под музыку. А в деревнях еще не знали, что окончилась война. К нам пришли два наших летчика, побывавших в плену, предложили вместе объезжать бауэров и собирать русских работников. Мама отпустила меня. Мы ездили по хуторам и спрашивали: — Русские есть? Нас уговаривали ехать в Америку, но согласились только несколько украинцев и поляков. Большинство не могли дождаться, когда поедут домой. В июне 1945 года мы возвращались на Родину. Американцы посадили нас в вагоны, дали с собой пакеты с провизией, столовые приборы. Мама накопила мешок сухарей, которыми часто угощали негры. Едем через Германию, а на обочине стоят немки с детьми и так же, как мы когда-то, просят подаяние. Мама набирала полный фартук сухарей и выносила им на остановках. Я, помнится, еще сказала: — Зачем ты все раздаешь? Мама заругалась: — А ты забыла, как сама голодала и люди тебе подавали? Ехали долго, с перерывами: три или четыре раза проходили через фильтрацию. Помню, что какое-то время жили в румынской мазанке, и хозяйка угощала шелковицей и сливами. Мы попали, наконец, в состав, следующий к Ленинграду. В пути у нас украли вещи. Кое-как добрались до Гатчины. Знакомый железнодорожник рассказал, что нашего дома нет, а отец жив, работает на железной дороге. Мама заплакала, а знакомый говорит: — Побереги слезы... Оказалось, что отец не надеялся увидеть нас живыми и женился вторично. Даже упрекнул маму: — Если б ты мне сына сохранила... К нам он вернуться не захотел. Поселились мы с мамой у одной старушки. Холодно, топить нечем, за зиму я трижды болела воспалением легких. Потом мама устроилась работать на подстанции и получила 10-метровую комнату. В 11 лет я пошла в первый класс, а с 16-ти уже работала на заводе «ПТО» подсобницей. Завод стал вторым домом. Я окончила техникум, много занималась общественной работой. Выбрали в завком, хотели направить в Облсовпроф, да побоялись, что буду встречаться с иностранцами, а в плену была... Через всю жизнь прошло это военное лагерное детство, и забыть его невозможно. 163
Г. И. ХАНСКАЯ (ГЕРАСИМОВА), 1928 г. р., жительница д. Остров ЧТОБЫ ВНУКИ НЕ УЗНАЛИ ВОЙНЫ Наша семья — мама с папой, братья Миша, Коля и я — жила до войны в Ленинграде. Я родилась в 1928 году в деревне Остров, в дедовском доме, где семья проводила каждое лето. Эта небольшая, в 50 дворов, деревня располагалась на сухом пригорке среди болот. Отсюда и название. В соседние деревни — Лыссово, Никулкино, За- ручье — вели проселочные дороги, на которых в низинах были проложены деревянные мостки («кладки»). Добраться до деревни можно было лишь в сухую погоду. До революции многие семьи в деревнях жили зажиточно. У моего деда Григория Герасимова были собственные соляные разработки. Когда в 1935 году началась коллективизация, отец почти все сдал в колхоз. Иначе было нельзя — уклоняющихся ссылали. При мне отправили в ссылку семью Егоровых. Наш дом считался лучшим в Острове: просторный пятистенок с мезонином, украшенным цветными стеклами. Бабушка Дарья держала корову, кур, огород в пятнадцать соток. В начале войны, когда пал Лужский рубеж и части Красной Армии отступили за реку Оредеж, в окрестных лесах оказалось много отставших бойцов. Некоторые из них прятались в деревне. Когда 18 августа немцы вошли в Остров, они обнаружили в домах красноармейцев. Жителей согнали на площадь. Мы стояли испуганной толпой и уже прощались с жизнью. Но нам лишь пригрозили и отпустили по домам, а красноармейцев взяли в плен. В Острове немцы, однако, не задержались. Боялись партизан. Стояли в Бору и Никулкине, изредка наведываясь к нам. Мы зажили двойной жизнью. Днем ждали немцев, ночью — партизан. Обшивали и обстирывали партизан, пекли им хлеб. Старостой стал бывший колхозный председатель Иван Федорович Гусаров. Предателей в деревне не нашлось. Никто никого не выдал. Однажды трое немцев заночевали у Гусаровых. Нагрянули партизаны, застрелили всех троих. Но немцы так и не дознались, куда исчезли их разведчики. Так мы прожили до конца января 1942 года, когда после наступления на Волхове к нам пришла 2-я ударная армия. Бойцы в полушубках, валенках, вроде бы кавалеристы, но коней вели на поводу: болота у нас и зимой не замерзают. Расселились по домам. В нашем доме установили рацию, в соседнем разместился штаб. Помню, как за раненым командиром — немолодым, полным, с забинтованной головой — прилетал самолет. Его отправили в тыл. Остров оказался на переднем крае обороны. В семи километрах, в Лыс- сове, стояли немцы. В соседних Филипповичах наши были всего два дня. 15 февраля эту деревню снова заняли немцы. На краю нашей деревни, за гумнами, были вырыты траншеи и установлены НП. Подростки вроде меня назначались при них связными. Заметит наблюдатель немцев, показавшихся из леса, посылает сообщение в штаб. Как-то немцы наступали ночью, и в темноте ярко вспыхивали огоньки трассирующих пуль. Я побежала в штаб, но загляделась на огоньки, а боец кричит: «Пригнись, а то убьет!» 164
Наши встречали противника пулеметным огнем. Пушек мы в деревне не видели. Не появлялись и наши самолеты. Немецкие летали низко и обстреливали из пулеметов. Зиму мы прожили благополучно. Еще была картошка, и мы не голодали. В середине мая поступил приказ об отходе наших войск к Волхову. Жителям было приказано уходить с войсками. Отступая, наши подожгли деревню. Мы уже посадили огород, и бабушка ни за что не хотела эвакуироваться. Тогда ее вместе с другими стариками повезли на телеге. Лесными дорогами мы добрались до станции Ке- ресть. Отсюда к Мясному Бору была проложена узкоколейка. Помню вагонетки, груженные боеприпасами. Мы, дети, уселись прямо на снаряды. Солдаты прогнали нас. Пришлось идти пешком, кое-где по пояс в воде. Четырехлетнего Колю мама несла на руках, он ослаб и совсем перестал ходить. Продукты у нас кончились, пришлось питаться травой и липовыми листьями. Если находили копыта павших лошадей, палили их на костре и ели. Воду для питья брали прямо из болота, правда, кипятили. Не было возможности ни помыться, ни сменить белье, и мы окончательно завшивели. Летние дни в наших краях очень длинные. Немецкие самолеты летали и обстреливали нас постоянно. Однажды во время налета мы спрятались в блиндаже. Пуля проскользнула между бревнами и угодила в мамину подругу, от ранения в шею она тотчас умерла. В другой раз мы, девчонки, стояли группой возле женщины, которая сидела под деревом и искала в наших головах вшей. Только одна девочка успела положить голову к ней на колени, как раздалась пулеметная очередь с самолета, и пуля попала девочке прямо в затылок... Мне повезло — Бог миловал, уцелела. Но с тех пор и на мирные самолеты не могу смотреть без страха. Мы подошли уже близко к Мясному Бору, когда немцы перекрыли выход. На «пятачке» километров в девять оказались тысячи людей — военных и гражданских. Мокрые, голодные, облепленные комарьем, многие раненные, мы не знали, куда приткнуться. Много горького еще пришлось вынести до конца войны, но худшего, чем окружение под Мясным Бором, не припомню... Все ждали, когда наши снова пробьют «коридор». Но шли дни, и надежды почти не оставалось. Многие офицеры переодевались в солдатскую форму. Нас прогоняли: — Вы-то зачем здесь? Отправляйтесь по домам. Пришлось возвращаться. Нацепили на палки белые тряпки и побрели назад. Некоторые женщины совсем обессилели и вынуждены были оставить своих детей в лесу. В Глухой Керести нас остановили немцы. Мы подняли руки... Наша деревня сгорела полностью, и картошку уже кто-то выкопал. Единственное, что спасло нашу семью от голодной смерти, — это двухведерный бачок с рожью, закопанный бабушкой под печкой. От нашего дома осталась одна печь, но бачок уцелел. Жить нам было негде, и мы отправились в Кремено, где жили мамины брат и сестра. Нас поселили в водогрейке. Положили доски на котел — это была моя кровать. Зима 1942/1943 года выдалась очень холодной. Бывало, что и волосы к подушке примерзали... 165 Г. И. Ханская, 1944 г.
В Кремено стояли власовцы. Они носили немецкую форму с эмблемой «РОА» на рукаве и отличались редкой жестокостью. Их главарь Юрий Тоболов был просто отъявленным бандитом. Он гонял жителей в лес на работу и, упиваясь своей властью над людьми, за малейшую провинность порол плетьми. Однажды досталось и мне. У нас совсем не осталось продуктов. Мама ходила по людям перешивать старые телогрейки и шить рубахи из парашютов. Ее за это кормили, но домой она принести ничего не могла. Мы с Колей стали побираться по деревням. Подавали кто что мог — чаще всего картошку. За один такой уход из деревни Тоболов меня и выпорол. Не разрешалось и просто гулять по деревенским улицам. По вечерам мы собирались у кого-нибудь дома и тихонько пели любимые довоенные песни. В окрестностях действовал партизанский отряд Болознева, и кое-кто из молодежи уходил в партизаны. Из наших ушла Лида Иванова. Как-то случился большой бой, после которого Тоболов хвастал, что партизаны разбиты. Наверное, так оно и было, потому что Тоболов подарил Лидино платье девушке, за которой ухаживал... И все же партизаны продолжали действовать. Рассказывали, что оредеж- ский отряд пустил под откос 24 эшелона. Кременовский парень Виктор Шитов ходил в форме «РОА». Но однажды, сопровождая пленных партизан, он убил остальных конвойных и ушел с партизанами в лес. Пришло лето. Снова собирали клевер, липовые листья. Какая-никакая, а еда. Жителей гоняли на работу — скирдовать сено. Однажды я уколола руку гвоздем, образовалась флегмона. Меня отвели к немецкому врачу. Он вскрыл флегмону. Несколько раз я ходила к нему на перевязки и поправилась. В октябре 1943 года нас отправили в Латвию. Привезли в Сигулду, загнали в сараи. Пришли хозяева — богатые латыши, стали выбирать работников. Меня взял на свой хутор заместитель старшины волости Сея, а мама с Колей попали на сельскохозяйственную плантацию в Яунмуйне. Хозяйство, в котором я очутилась, было большим: 75 гектаров земли, 7 коров, утки, куры, поросята. Я ухаживала за скотом. Всему научилась: и коров доить, и лошадей запрягать. Хозяин оказался злым и жадным. Обедаем, к примеру, им — щи со сметаной и с хлебом, а мне — пустые. «Тебе хлеб и сметану пусть Сталин даст!» — говорил хозяин. Но хозяйка была доброй женщиной, всегда накормит и даст про запас. У меня была широкая кофта с напуском. Спрячу, бывало, под ней продукты и своим отнесу. На плантации кормили плохо, и мама с Колей голодали. Моя подруга Нина Мурьянова попала на хутор Генчикалн. Ее хозяйка тоже оказалась доброй. Называла Моникой, относилась ласково, и, хотя хозяйство было большим (35 коров), Нина не жаловалась. Не раз встречались они и после войны. Уже с собственной семьей Нина ездила к своей бывшей хозяйке в гости. Осенью 1944 года немцы стали отправлять русских батраков в Германию. Отвезли в Ригу, посадили на пароход. На ночь загоняли в трюм, где мы спали рядом с лошадьми, а утром выводили на верхнюю палубу. Вероятно, мы служили живым прикрытием: в это время наша авиация вовсю бомбила немецкие транспорты. Дорогой случился шторм, пароход сильно качало, и мы с братом очень страдали от морской болезни. Привезли в Бранденбург, оттуда — в город Форст, район Доберн. Одних оставили в Форсте для работы в шахтах, мы же попали на стекольный завод 166
в Доберне. Меня поставили подручной к немцу-стеклодуву — доброму человеку с изуродованными пальцами. Он выдувал огромные бутыли, которые я относила в печь на закаливание. Однажды, когда я вынимала бутыль палкой из печи, она упала мне на ногу. Получился ожог. Стеклодув очень расстроился и вызвал из дома свою жену, врача по профессии. Она обработала обожженную ногу и потом регулярно приходила в лагерь делать перевязки. О стеклодуве и его жене у меня сохранились самые хорошие воспоминания. А вот надзиратель-поляк оказался злым и жестоким. Постоянно ходил с резиновой плеткой, то и дело пуская ее в ход. Наступил апрель 1945 года. К Форсту приближались части Красной Армии. Чтобы мы не достались своим, нас погнали этапом к Лейпцигу. Гнали колонной множество людей разных национальностей. Ночевали в поле или в лесу. Однажды остановились возле буртов с картошкой. Помню, как пекли ее на костре. Лейпциг сильно бомбили. Во время одного из налетов погибла моя двоюродная сестра. Освободили нас в Австрии. Домой возвратились не все. Две наши землячки — девушки из Кремено — познакомились в пути с бельгийцами и после освобождения вышли за них замуж. С той поры живут в Бельгии, и все у них хорошо, только очень скучают по Родине и иногда приезжают. А мы добрались до Вырицы и здесь узнали, что брат Миша погиб на фронте, а отец, не надеясь, что мы живы, женился повторно. Мачеха не возражала, чтобы я жила с ними, но меня, как побывавшую в плену, в Ленинграде не прописывали и отправили на лесосплав в Медвежьегорск. Труд был очень тяжелым, совсем не женским, но мне говорили: «Ничего, на немцев работала — и здесь поработаешь!»После лесосплава удалось устроиться на работу в «Ленгаз». Два с половиной года рыла траншеи. Потом поступила в техникум лесной промышленности. Во втором семестре мне, как бывшей пленной, отказали в стипендии и из техникума пришлось уйти. Окончила бухгалтерские курсы и всю жизнь проработала бухгалтером. У меня хорошая семья: муж, дети, внуки. Чего еще желать? Только одного — чтобы дети и внуки никогда не узнали, что такое война... В. И. ИВАНОВА (КАЛИНИНА), 1927 г. р., жительница д. Остров БЕЗ ВИНЫ ВИНОВАТЫЕ До войны наша семья жила в Ленинграде, но каждое лето проводила на маминой родине, в д. Остров Оредежского района. Я родилась в 1927 г., брат Володя — в 33-м, Женя в 41 г. Всех островских отчего-то называли «шведами». Может, в какие-то далекие времена на этом сухом островке среди болот и селились шведы, кто знает... Весной у нас, бывало, кругом ручьи бегут — море разливанное, а деревня стоит сухая. Красивая была деревня: добротные дома, липы на улицах... За покосами, сколько хватает глаз, тянулись леса. В них — грибы, ягоды. Из других деревень сюда приезжали люди с бочками на телегах — солить грибы. У бабушки и деда Антипа Антоновича были свой дом, огород, жили неплохо. 167
Началась война, и уже в августе к нам пришли немцы. Назначили старосту (им стал бывший председатель колхоза Гусаров), но в деревне не остановились — боялись партизан. Отряды Бухова, Исакова, института им. Лесгафта действовали в наших краях с самого начала оккупации. Жители и бани для партизан топили, и хлебы пекли, и обстирывали, и обшивали. Деревня была дружная — никто никого не выдал. Немцы наведывались редко, но однажды, зимой, трое заночевали у Гусаровых. Показали на пол: «Матка, стели!» Легли на пол, а на кровати — шестеро детей. Ночью раздался осторожный стук в окно. Испуганная хозяйка вышла на крыльцо и обомлела — у порога стояли наши автоматчики в маскхалатах. Как оказалось, это была разведка. Хозяйка объяснила, что в горнице немцы, и там же — дети. «Не бойся, потихоньку уберем», — ответили автоматчики и вошли в избу. Застрелили всех троих гитлеровцев, вытащили во двор и закопали в огороде. Вскоре в Остров вступили части 2-й ударной армии, прорвавшей оборону на Волхове. Некоторые на лошадях, с повозками или верхом. Разместились в домах. В нашем доме обосновался особый отдел. Подростков обязали дежурить на НП на окраине деревни, где круглосуточно находились бойцы с пулеметами. Если наблюдатель замечал что-либо подозрительное, мы бежали сообщать в штаб. Мой НП был ближе к Лыссову, я дежурила с 4 до 6 утра и с 16 до 18 часов вечера. Кругом поля, немцы выходят из леса — сразу видно. Однажды иду на свой пост — в небе кружит немецкий самолет. Мне интересно посмотреть, а боец кричит: «Беги к сараю — убьет!» Самолеты летали низко, обстреливали из пулеметов и бросали зажигательные бомбы. Однажды загорелся сарай — потушили. Дедушка Антип Антонович возил снаряды из д. Огорелье — убили. В мае поступил приказ на отход войск. Говорили: «выравниваем фронт». Жителям было приказано уходить вместе с войсками. Сложили мы свои пожитки на телеги и только отошли — наши подожгли деревню. Мы шли вчетвером: мама с грудным Женей, я — 13-летняя и брат Вова, 9 лет. Повсюду была вода — лошадям по брюхо. Лесом двигались к д. Огорелье. Мы с Вовой озябли, плакали: «Мама, мокро, есть хочется...» Ночевали на кочках. Кто-то украл у нас мешок с едой, стало совсем плохо. Солдаты ругаются: «Кто вас сюда пригнал?» Гонят нас, а мы за ними... Дошли до Рогавки, потом свернули влево и пошли вдоль узкоколейки. Еды никакой. Кое-где попадаются гнилые, павшие зимой лошади. На всех не хватает. Однажды нам досталось лишь копыто с подковой. Разожгли костерок — копыто варить. Бегут солдаты: «Немедленно погасить!» Кора, листья, все, что можно человеку достать, — съедено. Командования никакого: тут кучка людей, там — кучка. Жмемся к узкоколейке — кричат: «Уходите, она простреливается!» По узкоколейке вручную толкают вагонетки с ранеными, нас не пускают. Все начали пухнуть от голода. У меня на ногах образовались язвы. Так прошел месяц. Солдаты говорят: «Уходите прочь, мы в котле!» Что нам оставалось делать, как не двигаться обратно? Женщины привязали к палке белую тряпку, побрели назад. Некоторые сами едва стояли на ногах и вынуждены были оставить своих детей. Анна Васишина с двумя детьми пошла, а двоих оставила со свекровью — они пропали. Наш Женя умер у мамы на руках, и она несла его мертвого. Екатерина Короткова оставила двух полуживых детей, которые уже не поднимались... Немцы встретили нас огнем. Женщины 168
машут над головами белым флагом, а они злятся: «Камрад за вами?» (мол, армия за вами?). Погнали бегом. Одна женщина с мальчиком на руках споткнулась, упала, конвоир ударил ее прикладом по голове. Женщина умерла, мальчик остался... Мы пришли в свой сгоревший Остров. Вместо деревни — выжженное поле. Ни жилья, ни еды... Построили шалаш. Собирали по полям колосья — ели зерна. Люди разбрелись по деревням — жили в брошенных домах. Мы пожили и в Чолове, и во Фролеве, и в Усадищах, и в Жерядках... Ходили с братом побираться в Горыни и другие селения. Братишка поменьше, ему подадут очисток, а мне скажут: «Мы сами не евши...» Но кое-что собрали и посадили в Жерядках картошку, осенью немного накопали. В 43-м немцы стали угонять молодежь в Германию. Меня не взяли: на ногах все еще не заживали язвы. Послали в Усадище прессовать сено. Картошка давно кончилась, кормились только тем, что подадут. Однажды меня с одной девочкой послали на немецкую кухню чистить картошку. Мы были рады — очистки разрешили взять с собой. Настал 1944 г. Как сейчас помню: 27 января, суббота. В деревне натопили бани. Только помылись — раздается команда: «Выйти!» Немцы подогнали машины, погрузили всех жителей и повезли в Оредеж. Дальше были Польша, Германия, синяя роба с биркой «OST», изнуряющая работа на фабрике Вигема- на, производившей детали для ФАУ, побои и унижения. Весной 45-го года фабрику разбомбило, и нас перевели во французский лагерь. В ночь на 9 мая все проснулись от стрельбы: оказалось, что кончилась война. Радости нашей не было границ! Помню, как на «джипах» разъезжали коричневые люди в домотканой одежде и чалмах — марокканцы из французских наемных войск. Нас отвезли в Штутгарт, где передали американцам. Американцы относились к нам хорошо, угощали апельсинами, а мы все допытывались: «Когда же домой?» Нас уговаривали остаться за границей, пугали: «Вас всех отправят в Сибирь!» В Сибирь не в Сибирь, а встретили нас на Родине неприветливо. Называли «немецкими подстилками» и девочек, и 80-летних старух... У мамы сохранился ленинградский паспорт, благодаря чему мы смогли вернуться домой. Я до войны закончила 6 классов на «отлично» и по возвращении поступила в швейное училище. Училась хорошо, вступила в комсомол. Но когда меня выбрали комсоргом, завуч сказала: «Ты должна отказаться, райком тебя не пропустит...» Не раз и потом попрекали фашистским пленом, как будто мы попали в Германию по своей воле. Только в последние годы нам «простили» нашу «вину», но ведь и жизнь уже почти прошла... Е. А. ПЕТРОВА (ШАБАЛОВА), 1910 г. р., жительница деревни Язвинка ВСЕ БЫЛО: И МЯСНОЙ БОР, И ГЕРМАНИЯ... Родилась я в 1910 году в деревне Тарасино Глебовского уезда, что на Оре- дежи. Муж мой Михаил Васильевич Петров был в Тарасино председателем сельсовета. Когда началось раскулачивание, его хотели послать в Черемно. Он отказался: «Не смогу...» Тогда отобрали партбилет и направили счетоводом 169
в Малоберезнинский сельсовет. Сам-то он родом из Язвинки. Вот мы и переехали в Язвинку, в дедушкин дом. Сейчас там ни одного дома, а тогда сорок дворов было. Лес кругом, место непроходимое. Рядом — Задубовье, Куболово, Жилое Рыдно. До ближайшей станции Огорелье — 7 километров. В 1933 году дочка Тамара родилась, в 38-м — сын Виктор. В колхозе работали. «Путь Кирова» назывался. Корову, овец, борова держали. Началась война. Мужа сразу на фронт взяли. Всего год и повоевал, в 42-м погиб. Да я про это только после войны узнала. Уже в августе к нам пришли немцы. Вся деревня ушла в лес, а мы с теткой Леной вернулись домой хлебы печь. Слышим — мотоциклы гудят... Велели всем возвращаться, иначе, мол, обстреливать будут. Мы вернулись домой. Коров, кур у нас позабирали. В колхозе картошка была еще не собрана, так немцы всю выкопали. Хлеб на полях оставался — забрали, нас и к гумнам не подпустили, немолоченный коням скормили. С месяц в деревне жили каратели. Из Жерядок привезли председателя партизанского отряда и двух мужиков. Один на еврея смахивал. Повесили и его, и председателя на телефонных проводах. Настала зима, а с ней — голод. В доме хоть шаром покати. Нашли лошадь околевшую, порубили, сколько-то держались. У сестры трое ребят от голода померли... По ночам часто появлялись партизаны. Немцы очень их боялись. Однажды утром я сходила за водой и растопила печку. Вижу — возле дома машина остановилась. Вышли немцы, что-то кричат не по-нашему, в дом направились. «Замерзли, наверное», — подумала. А они с порога спрашивают: «Рус, бом-бом?» Искали партизан. Но никаких партизан в тот момент не было. У машины шина лопнула, а им показалось, что из нашего дома стреляют, кто-то им сказал, что муж у меня коммунист. Увидели следы на снегу — не верят, что мои. Приставили пистолет к груди, грозятся и требуют: «Говори, где партизаны? Камрад?» Я только руками развожу. Тогда они мой валенок смерили и след на снегу — совпало, отцепились. Дети мои на печке за корзинками прятались, вот уж страху натерпелись... В конце января 42-го немцы ушли за Оредеж, а в начале февраля пришли от деревни Огорелье наши. Я и не знала, ходила в Нестерково, за 40 километров, менять вещи на продукты. Выменяла немного хлеба, иду обратно, детей на санках везу. В Заручевье наши останавливают, спрашивают документы. Никаких документов у меня, конечно, не было. Запрягли лошадь, довезли до дому. У дома часовой стоит. В одной половине — арестованные, в другой — особый отдел. Сперва в дом не пускали, потом вышел какой-то командир, разрешил. Прохожу к себе, а на кровати лежит начальник особого отдела. Вскочил: «Кто вы?» Объясняю, что это мой дом. Поверили, усадили за стол, угостили чаем с сахаром и селедкой. Наказали мне ни с кем из арестованных не разговаривать. А были и знакомые: Васька Зайцев — староста из Задубовья и наш, Иван Моряков. Иван Васильевич хороший был, никого немцам не выдавал, но особый отдел все равно постановил: «Расстрелять!» Из 50 арестованных 47 человек расстреляли... Потом, когда отходили, с собой увели только двух сестер из Ко- решно и Ивана с Задубовья. У Маши Дарушиной стоял старшина. Боялся снова на фронт попасть и решился на самострел. Его тоже арестовали и приговорили к расстрелу. Я как раз из бани пришла. Слышу, кричит: «Прощай, белый свет!» Расстреляли... 170
В мае вышел приказ к отступлению, а жителям следовать за войсками. Мы с Настей Бойцовой уходить не хотели, спрятались в огороде. Но один в штатском, главный из Оредежского райисполкома, бегал по деревне с наганом и выгонял всех. Нас нашел, закричал: «А-а-а... Немцев ждете?» Изо всех деревень от Паншина до Загорья — Сверчина, Грабежна, Малых и Больших Березниц — народ повыгоняли, а дома сожгли (врагу, мол, чтоб не достались). Добро, что сумели, мы в ямах закопали. Сказано было: «С собой только еду на 9 дней взять». Отправились. Я Виктора на плечах несу, Тамара — сбоку. Неделю в деревне Огорелье прожили, потом паровозик до Керести довез. Высадились, к болоту вдоль узкоколейки повернули. Дорога сплошь ранеными забита — глазом не охватишь. Немец бомбит, стреляет. Все в дыму, как в аду. В склад какой-то попало, полушубки горят, валенки. Людей поубивало — не сосчитать, по трупам ходили. Сидит солдат, а головы как не бывало. Другой ползет еще живой, а кишки следом волочатся... Голод донимает, ребята есть просят, слезы, как град, по щекам катятся. Падаль на болоте искали, липу сырую ели, мох, траву, что Бог пошлет. Однажды с самолета мешок гороховой муки скинули. Народ налетел, но военный половину отобрал, они тоже голодовали. Блуждали мы, блуждали по лесу, никакого выхода. Через Мясной Бор можно было только ползком. Единицы прошли. Из наших: Дарушины, Машины, Павловы. Меня из-за детей с собой не взяли. Однажды я увидела девочку в шалаше, кто-то ее оставил. Лежит одна, не поднимается, чашка с едой перед ней. Сразу не взяла — своих двое. А спать не смогла, совесть замучила. Утром пошла, но пусто, кто-то уже забрал девочку. Мыкались так больше месяца. Пришли немцы. Один ведет пленного, а тот — лошадь под уздцы. У лошади через спину два мешка перекинуты. Конвойный мешок прорезал, там кусковой сахар. Дал нам всем по три пясти. Пригнали в Кересть, закололи двух раненых лошадей, раздали мясо. Я котелок с чайником не бросала, было в чем сварить. Потом повели в Рогавку. Дорога вся усеяна трупами. Помню: убитая женщина, а рядом мертвые двойняшки... В Рогавке всех затолкали в свинарник. Народу набилось — не присесть. Потом перевели в овощехранилище. Там еще оставались кое-какие овощи. Многие поели их сырыми и немытыми, потом заболели дизентерией. Больных отделили, а нас отправили в Лугу. Вместе с пленными находились в каком-то сарае. Дали перловый суп и галеты. Пленные предупреждали, чтобы поменьше ели, не то худо будет. Лучше с собой брать, заполнять всю посуду, какая есть. Кто не послушался, помер от заворота кишок. Повезли в Эстонию, в Кренгольм. В Кренгольмском лагере мы пробыли год и восемь месяцев. Жили в кирпичной казарме, работали на железной дороге. В 43-м начались бомбежки, прятались в бункере. За Усть-Нарвой слышался русский говор. «Ой, слава тебе, Господи!» — думаем. Да не тут-то было. Ночью подняли — ив эшелон, в Германию. 8 марта 1945 года нас освободили американцы: «Братья, на волю!» — кричали нам и военнопленным, находившимся за колючей проволокой. Уговаривали ехать в Америку, но мы отказались. Передали нашим в Берлине. Приехали на родину — ни кола, ни двора. Одна женщина в Замежье пустила в кладовку. Сами печку сложили. Потихоньку обживались, друг дружке помогали, без этого не выжить. Полвека с тех пор прошло, но войну до смерти не забудешь... 171
Л. Н. САМОКУТЯЕВА (РАЗУМОВСКАЯ), 1936 г. р., жительница пос. Торковичи «ДЕВОЧКА, ЕСЛИ ТЫ ВЫЖИВЕШЬ - РАССКАЖИ О НАС...» Я появилась на свет в красивом поселке Торковичи, похожем на большой вишневый сад. Это была родина моей мамы Елены Ивановны, происходившей из состоятельной семьи Емельяновых. Когда-то, в давние времена, купец Мясоедов приобрел земли между Мшин- ским болотом и Оредежем и занялся лесоводством и скотоводством. Женился на немке из рода Бакуниных, державших постоялый двор. В Торковичах работал стекольный завод, отправлявший свою продукцию в Германию. В 60-х годах XIX столетия три сына Мясоедова — Емельян, Кузьма и Константин — вышли из имения Бакуниных, купили землю и построили первую деревенскую улицу. Дома строились добротные, красивые, в них селились родственники. Целая деревня родственников. Позже понаехали люди из других мест. Кто-то устроился работать на стекольный завод, остальные разводили скот и занимались лесом. Братья Мясоедовы женились, пошли дети. Потомки Емельяна стали именоваться Емельяновыми. Дед мой Иван Емельянов работал на заводе стеклодувом. Он женился на Степаниде Алексеевне Евстифеевой — женщине редкой доброты и великой труженице. Она родилась в 1876 году, вырастила семерых детей — двоих сыновей и пять дочерей, одна из которых стала моей мамой. Хорошо помню бабушкину младшую сестру — Александру, которую я также называла бабушкой. Она была богата, имела дом и землю в Торковичах, а в городе держала конфетную лавку. В революцию у нее, как и у других, все отобрали. Но злобы в нашей семье никогда не было. С юмором подошли мои предки к перемене власти и радовались, что сохранили свои семьи и детей. Мама работала в бухгалтерии стекольного завода. Здесь она познакомилась с Николаем Николаевичем Разумовским — чекистом, направленным на завод для контроля за производством, выпускавшем емкости для аккумуляторов и относившемся к оборонной промышленности. Вскоре они поженились. В 1936-м году родилась я, в 39-м — сестра Нина. Дедушка Николай Васильевич Разумовский, родом из Подмосковья, еще при царе перебрался в Петербург, служил при фирме Зингера. В Торковичи приехал в 1990 году, стал лесником, портным, вообще — мастером на все руки. Женился на Татьяне Алексеевне Николаевой, имел шестерых детей. Папа мой состоял в партии, участвовал в финской войне, хромал после ранения. Ходил в военной форме с новенькой портупеей. Когда он брал меня на руки, кожаные ремни приятно пахли и поскрипывали. Я говорила: — Папа, какой ты скрипучий! Он казался мне самым красивым и умным. Если мама порой замахивалась на нас с Ниной полотенцем, он всегда заступался: детей, мол, бить нельзя, воспитывать надо только словом. Мы росли в атмосфере любви и заботы. По утрам бабушка Степанида ласково будила нас: — Вставайте, мои куколки! 172
Вообще довоенное детство представляется мне солнечным, веселым и беззаботным. Нужды мы не знали: имели свой дом с садом и небольшим огородом, а дед Разумовский держал корову и пасеку. В памяти сохранились разные запахи наших бабушек: Татьяна Алексеевна пахла молоком и медом, а бабушка Сте- панида — картошкой и немножко навозом, ведь все хозяйство лежало на ней. В Торковичах был шикарный клуб со всевозможными кружками, хорошая самодеятельность, в которой участвовали и наши родители. Папа был отличным музыкантом, превосходно играл на баяне. Как началась война, я не помню. Запомнилось лишь, как одним летним днем отец вбежал в дом со словами: «Срочно эвакуируемся!» В поселке был небольшой аэродром, и мы должны были улететь на самолете в Ленинград, но опоздали. Побежали на поезд — но и тот уже ушел. Позже выяснилось, что самолет, на котором мы должны были лететь, сбили немцы, и все пассажиры погибли. Вскоре мы увидели и первый воздушный бой. В небе над Торковичами бились два самолета — наш и немецкий, стреляли один в другого, а потом, невредимые, разлетелись в разные стороны. Отец, как коммунист и начальник первого отдела, должен был эвакуировать в Ленинград заводское имущество. В эшелон он погрузил все: оборудование, аптеку, продукты, документы. Только нас оставил... Уезжая наказывал деду: — Спрячь мою семью! Поезд дошел только до Чолова. Налетели немецкие бомбардировщики и разбили все вдребезги. Уцелевшие люди вернулись в Торковичи, а раненых потащили в Ленинград. Что сталось с отцом — никто не знал. Думали, однако, что он ушел в лес и организовал партизанский отряд. Действительно, по линии НКВД он имел задание создать спецотряд по борьбе с оккупантами, но при бомбежке был ранен и доставлен в ленинградский госпиталь. Но мы ничего не знали о нем до самого освобождения в 1944-м году. Два лесника — дедушка Разумовский и Бурнайко, также по заданию НКВД, построили две землянки по обе стороны Мшинского болота, чтобы контролировать мосты через Оредеж и через болото. 173 Л. Н. Разумовская до войны Мать: Разумовская Елена Ивановна. 1940 г. Отец: Разумовский Николай Николаевич. 1946 г.
Перед приходом немцев дед собрал женщин и детей и потихоньку, в темноте, отвел семью в лесную землянку. Землянка была просторная, добротная, но прожили мы в ней всего одну ночь. Утром проснулись от криков: приехали немцы на двух мотоциклах и погнали нас в поселок. Как ни тайно строил дед наше укрытие, кто-то видел и выдал его немцам. Непонятным образом у самых первых немцев оказались списки коммунистов, комсомольцев, евреев. Нас пока не трогали — принялись за евреев. У одной женщины сын был женат на еврейке, так их 10-месячного ребенка немец застрелил прямо в люльке. Двухлетнюю девочку куда-то увели, и она бесследно пропала. Многих расстреляли. Немецкий гарнизон расположился на территории завода. Появились полицейские из местных. Они обходили дома и отбирали у жителей все, что понравится. Ранней осенью наши сбросили парашютный десант. Он должен был приземлиться на Мшинском болоте, где были разложены костры, но летчик почему-то сбросил людей под Волосовом. Десять дней они скитались по лесам. Двенадцать городских партизан были уничтожены на озере Вялье. А наш родственник Павел Константинов пришел в Торковичи к Павлине Емельяновой и привел с собой молоденькую девушку-латышку, радистку из десанта. Павлина отвела ее к маминой сестре Анастасии Соловьевой, но та спустя три дня привела ее обратно: — От нее костром пахнет, подумают, что партизанка! Рассказывали, что девушка все время плакала и вспоминала свою маму. Прожив в Торковичах неделю, она отправилась на явку в Оредеж, где ее схватили немцы и долго допрашивали в гестапо. Под пытками она рассказала все, что знала о десанте и где закопана рация. Рацию откопали, а девушке велели идти к партизанам. Она нашла отряд, но там ее расстреляли наши. Владимир также был пойман в Оредеже немцами, говорил, что вышел из окружения, но все равно был расстрелян. У нас действовал (как я узнала уже после войны) отряд Петра Никитича Мо- рева — милиционера из Велекшиц. Свою семью он успел эвакуировать в Архангельскую область, но отец его — Н. Ф. Морев проживал в д. Надбелье, и немцы его расстреляли зимой 42-го года. Партизан надо было кормить, снабжать одеждой. Для связи с ними дед выбрал мою мать, хотя у него было двое сыновей, дочь и подросшие внуки. Бабушка Степанида сердилась на него за это. Ведь мама по ночам, одна, ходила в лес — носила партизанам еду. Из леса приносила в поселок советские листовки. Как-то я обнаружила пачку листовок в своей постели. Запомнился вечер, когда мама с бабушкой стояли у окна и чего-то ждали. В сумерках к лесу проехало несколько подвод с немцами и полицаями. Мама усмехнулась: — Посмотрим, с чем-то они обратно поедут... Оказывается, до немцев дошли сведения, что ночью прилетит самолет и сбросит партизанам продукты и одежду. Они разожгли костры и стали ждать. Самолет действительно прилетел, но, обстреляв ожидавших, улетел, ничего не сбросив: видно, летчик был предупрежден. Обратно немцы везли много убитых. Между тем, с едой становилось все хуже — своих запасов хватило только до Нового года. Перед войной на завод завезли много каустической соды. Женщины насыпали ее в заплечные мешки и ходили в сторону Пскова менять на продукты. Когда сода кончилась, стали менять вещи. Мама променяла всё, что 174
у нас было — даже мою куклу, подаренную папой. Больше менять было нечего, и она пошла работать на железную дорогу. За это раз в неделю давали буханочку хлеба с опилками, ложечку меда и кусочек сахара. Мы с сестрой сразу все съедали. Пришла весна. Чуть появилась трава — ее собирали и пекли лепешки. Одна моя бабушка пекла их из подорожника, другая — из клевера. И те, и другие — страшная гадость. Мы их ели, а наша большая охотничья собака по кличке «Отдай» есть их не могла и сильно отощала. Как-то ее увидел немецкий офицер, ехавший домой в отпуск, и попросил отдать пса ему. Мама согласилась: ведь кормить его было нечем. Однако, проехав несколько остановок, Отдай выпрыгнул из окна вагона и, разбитый, пополз домой. Не дополз до Оредежа каких-нибудь двух километров. Его нашли уже мертвым. Летом кормил лес, трава. Кое-что выросло в огороде. Настал 1943 год. Зимой снова голодали и очень страдали от бомбежек: участились налеты нашей авиации. Каждую ночь прилетал самолет бомбить мост через Оредеж, но его надежно охраняли зенитки. Покидают бомбы — и всё мимо. Я боялась, что бомбы попадут в нас, и не могла спать. Однажды за поселком был бой между немцами и партизанами. Полицейские потом хвастались, что разгромлен отряд Бухова. Дед после боя собрал оружие, приемник и на рассвете вернулся домой. А через час за ним пришли и взяли с поличным — кто-то выдал... Люди видели, как в комендатуру прошла какая-то женщина, но мы ее имени так и не узнали. По ночам многие в поселке не спали — следили друг за другом. Если б не предательство односельчан, немцы бы за всеми не уследили. Деда три дня допрашивали и в конце концов расстреляли. В июне пришли за мамой и увезли в гестапо в Васильковичи \ а на моей метрике конвоир написал латинскими буквами слово «чекист» и поставил № 528. Из Васильковичей еще никто живым не возвращался, и все думали, что маму тоже убили. Мы остались с 70-летней бабушкой. Мне шел 8-й год, Нине - пятый. Жили в постоянном страхе, боялись всякого шороха: не надеялись, что нас оставят в покое. В ноябре в дом пришел полицай и сказал: — Собирайтесь! Завтра — эвакуация2. Бабушка Степанида была решительной и смелой женщиной. Она заявила: — Пешком мы не пойдем! И вытребовала-таки подводу. Погрузила на нее кровать, подушки с одеялами, и нас отвезли на станцию. В Новинке два наших вагона прицепили к поезду со снарядами и по дороге еще не раз отцепляли и присоединяли к другим составам. В пути не кормили, но иногда на остановках разрешали выйти из вагонов и набрать воды. Всё зависело от конвоира — разные попадались люди. То и дело налетали наши бомбардировщики. «Хороший» охранник откроет дверь и крикнет: — Прыгайте в канаву! 1 Гестапо из Оредежа в Васильковичи было переведено в январе 1943 года. (Примечание составителя). 2 Первый угон жителей Оредежского района со ст. Новинка состоялся 18 ноября 1943 г., второй — 27 января 1944 г. (Примечание составителя.) 175
Другой и не подумает выпустить. Гул самолетов, стрельба зениток, грохот разрывов, — всё это создавало невообразимый шум. Бабушка наставляла: — Открывайте рот! Какое-то время я ничего не слышала: видно, оглушило взрывами. Привезли в Мадонну — большой поселок, где на окраине стояли бараки. В них согнали тьму народа. Все спали вповалку на полу. Нам места в бараке не хватило, и мы ночевали на улице, но, благодаря нашей мудрой бабушке, — на своей кровати с подушками. В лагерь стали приходить хуторяне — выбирать себе батраков. Нас никто не хотел брать: какие работники из старушки и двух малолеток? В конце концов бабушка уговорила хозяина со ст. Лубяну, выбравшего одну женщину, взять к себе и нас. Этот человек по фамилии Изорник привез нас на свой хутор и поселил в дровяном сарае, где температура не превышала пяти градусов. У меня от холода все лицо покрылось болячками. Один из работников хутора был связан с партизанами. Тайком из отряда приходил врач и лечил меня. Бабушка работала — помогала по хозяйству. Кормили нас неважно — жиденькой «путрой» (кашей), но особого голода мы не испытывали. Какое-то время мы прожили на этом хуторе, пока не объявился хозяйский сын в черной эсэсовской форме и не увидел в моей метрике злосчастную надпись «чекист». Нам надо было срочно уходить. Партизаны дали лошадь и перевезли на другой хутор в 15 км от первого: здесь хозяину требовалась женщина по уходу за больной матерью. Условия жизни на новом месте были получше, и мы спокойно прожили здесь пару месяцев. Но как-то днем прискакал человек на лошади и сказал, что хозяин арестован за связь с партизанами и находится в гестапо, нам нельзя больше оставаться на хуторе. Он договорился с соседями, которые на лошади нас отвезли в Мадонну, где мы смешались с другими узниками. 176
Улицы в Рижском гетто Шла весна 1944 года. В марте или апреле нас посадили в машину и повезли в Саласпилс. У ворот этого страшного лагеря мы простояли дня три: не было мест. Тогда нас отвезли в Ригу и поместили в еврейское гетто, располагавшееся в квартале между Лютинской и Двинской улицами, около товарной железнодорожной станции. Жители этих домов были выселены. Во дворе стояли большие бежевые бочки и такого же цвета крытые машины. Говорили, что это «душегубки», а в бочках — отравляющие газы. По двору тоскливо бродили еврейские женщины в платочках. Увидев меня, они совали мне в руки записочки с адресами, приговаривая: — Я из Гомеля... — А я из Бобруйска... — Из Могилева... — Минска. Адресов я, понятно, запомнить не могла, а записочки хранить не позволяла бабушка. Ее послали на кухню помогать повару. Иногда он выходил из своего помещения и говорил бабушке: — Ну, завтра будет работа... Это означало, что наутро намечена «эвакуация» евреев. Обреченные люди догадывались, что их ждет. Как-то меня остановил молодой парень — часовой мастер — и подал мне часы. Я спросила: — А как же ты будешь без часов? Он показал за ограду: — Я, наверное, завтра там лягу... На пустыре за гетто были заранее вырыты рвы, где закапывали умерщвленных в «душегубках» евреев. Парень больше не появился, и бабушка обменяла его часы на хлеб. Проходит день-другой и снова во дворе гудят машины: привозят новую партию евреев. Опять понурые женщины в платочках бродят по двору и что-то тихо бормочут. 12. За блокадным кольцом 177
Однажды худенькая женщина с красивыми, но очень грустными глазами, подошла ко мне, погладила по голове и сказала: — Девочка, если ты выживешь, расскажи о нас... Спустя три дня и этих женщин сажают в бежевые машины, ставят туда бочки-баллоны и куда-то увозят. Навсегда. В лагере делается пусто и уныло. Через некоторое время зовут бабушку — разбирать вещи. Она садится на приступочку, а перед ней — ворох одежды, обуви, посуды. Она раскладывает их по кучкам, которые потом забирают немцы. Отчетливей всего мне запомнились подносы с красными цветами. Удивляло, что вот люди исчезли, а вещи их остались. Кроме нас, здесь находились еще две русские семьи. И мы были уверены, что раз нас сюда поместили, то убьют вместе со всеми. Страха почему-то не было — одно тупое равнодушие. Русские женщины работали на фабрике: шили матрацы из человеческих волос. Я узнала об этом значительно позже и только тогда сообразила, почему все еврейки ходили в платочках... Детей в гетто я не видела, но как-то охранник, посмотрев на мои рваные ботинки, завел меня в комнату, полную детской обуви, и сказал: — Выбирай! Я нашла ботиночки, пришедшиеся мне по ноге, и долго их носила. Даже в школу в них потом пошла... Евреев никуда не выпускали, а мы могли по воскресеньям ходить в церковь. Мы с Ниной молиться не умели, а бабушка все крестилась, кланялась и приговаривала: — Боже, спаси и сохрани, чад своих сбереги! И мне наказывала: — Молись! Я спрашивала: — А куда? Она поднимала кверху глаза и отвечала: — На небо! Все чаще налетали американские самолеты и бомбили город. Однажды бомбы разорвались на рынке, погибло много людей. В октябре была уничтожена последняя партия евреев. Немцы отходили на запад. Перед уходом нам выдали паек — сырое мясо — и открыли газовые баллоны. Люди вымачивали мясо в воде и ели, многие умерли. Бабушка дала нам с Ниной по маленькому кусочку, но мы тоже заболели. Газ висел над лагерем в виде тумана — в 2-3 метрах от земли. Один мужчина говорил: — Ложитесь на землю или забирайтесь куда-нибудь повыше! Рига была освобождена нашими войсками 13 октября. К этому времени немцы незаметно ушли. Мы с сестрой лежали в бараке и тихо угасали. Помню, как пришли два солдатика и понесли нас к машине. Потом поездом отвезли в Тор- ковичи. 178 Людмила Разумовская. Рига. 1944 г.
Трофейная карта помечена гробами и зловещим словом («Свободно от евреев»). В ней отмечено количество уничтоженных евреев, свидетельствует об ужасных размерах фашистского террора, который свирепствовал на территории «Остланда». С каким цинизмом, характерным для палачей, и чисто немецкой аккуратностью здесь записаны числа - 35238; 136421: 41928; 3600... Ни фамилии, ни имени, ни адреса - только мрачные гробы... Запомнилась темная комната, много людей. Среди них фельдшерица Александра Ивановна Зарина. Она часто нас навещала: у меня было тяжелое воспаление легких, у Нины — что-то с головой. Никаких лекарств у Александры Ивановны не было, но как она любила нас и старалась помочь! По голове погладит — и то легче. 179
Историческая справка В Риге ло оккупации немцами города проживало около 80 тысяч евреев. После освобождения в живых осталось только 140 евреев (Нюрнбергский процесс над главными немецкими военными преступниками. Том 1. - М.: Госюриздат, 1957, с.505). В Даугавпилсе 6 июня 1942 года зарегистрировано (по заявкам лля получения продуктовых карточек) 487 евреев - из них 245 мужчин. 242 женщины, 22 ребенка. Среди рожленных в 1941 году остался живым I ребенок - Хаим Швалб. В конце 1941 года в Ригу и Саласпилс начали привозить евреев из Германии, Австрии, Чехословакии, Польши и других стран. Эшелоны прибывали на ст.Шкиротава; оттуда евреев гнали на расстрел в Румбульский лес. Часть из них временно использовали на работе в рижском гетто и Саласпилсском лагере смерти. Немецкие фашисты и их прихвостни уничтожили в Румбуле и Саласпилсе десятки тысяч еврейских семей. Окончательное решение «еврейского вопроса», то есть полное уничтожение евреев, было доверено специальному отделению FV-B при имперском управлении безопасности, которым руководил гитлеровский палач - оберштурмбанн- фюрер Эйхман. Он также неоднократно приезжал в Латвию. Вот что вспоминает инженер Карл Симсен из Шверипа, заключенный в Саласпилсский лагерь смерти: «Эйхман лично руководил истреблением людей, когда приезжал н Ригу. В течение четырех месяцев (столько времени я находился в лагере) здесь было уничтожено около 2000 евреев. Под предлогом, что их переводят на работу вне лагеря, сто-двести больных, нетрудоспособных людей ежедневно грузили в специальные автомашины и в пути их умерщвляли (как тогда обычно говорили - «газировали»)... Время от времени Эйхман посещал рижское гетто, чтобы контролировать и ускорять «окончательное решение еврейского вопроса»... В поселке большинство домов сгорело, уцелело всего десять. Жили в тесноте и бедности, но помогали друг другу чем могли. Бабушке трудно было нас прокормить, и я, поправившись, пошла в свои 8 лет работать в мастерскую, где шили рабочие рукавицы. Меня взяла к себе в помощницы одна из работниц. Я научилась строчить на машинке и приходила после школы сшивать заготовки. Учиться поначалу было очень трудно: я как- то отрешенно слушала учительницу и не понимала, о чем она толкует. В один из воскресных осенних дней 45-го года я стояла возле дома — в солдатских сапогах и чьем-то пиджаке, подпоясанном веревкой. И вдруг вижу, как по улице к нашему дому направляется красивая женщина в белой кофточ- 180
ке, расклешенной юбке, в туфлях на высоких каблуках — прямо фея из сказки. То была наша мама, которую мы уже не чаяли увидеть... Женщины смотрели на нее, как на чудо, и не узнавали: — Откуда взялась такая красавица? А я словно окаменела: не могла ни радоваться, ни плакать. Оказывается, за войну мама перебывала в нескольких концлагерях: Саласпилсе, Освенциме, Равенсбрюке. Из последнего была освобождена, вместе с другими узницами, американцами. Уже взрослой я узнала, что маму направили в разведшколу на Ла-Манше, а после окончания направили в Советский Союз с каким-то заданием. Но она по приезде явилась в Большой дом на Литейном и все рассказала. Ей предложили жилье и работу в общежитии при Большом доме, но она отказалась и вернулась в Торковичи, где ее взяли на прежнюю работу в заводскую бухгалтерию. Папа наш выжил в блокадном Ленинграде и работал в том же Большом доме. После Победы туда поступали документы фашистских концлагерей, и он узнал, что мама содержалась в Равенсбрюке и якобы была уничтожена. В войну он повторно женился — на поварихе из госпиталя, где лечился после ранения. Мама рассказывала, что он просил у нее прощения и признавался: — Я оказался слабым человеком... На фронте погибли три маминых родных брата, двоюродный брат Борис Емельянов и троюродный — Павлик Кузьмин. В плену умерла бабушка Татьяна. За счет завода нам построили дом. Жизнь постепенно налаживалась, но довоенного счастья в нашей семье больше не было. А, главное, пережитое в войну не покидает меня до сих пор. Я так и вижу тоскливые глаза погубленных женщин из рижского гетто, слышу их голоса. Мне кажется, что откуда-то сверху, из неведомого потустороннего мира, они следят за мной всю жизнь, оберегая от несчастий и опрометчивых поступков. В молодости я слышала их очень часто, разговаривала с ними и обещала жить честно, стараясь делать только добро. В последнее время они являются ко мне все реже, но я помню их всегда... И. Б. ЛИСОЧКИН, журналист МЫЗА ВАСИЛЬКОВИЧИ * По радио вновь звучит имя «лионского мясника» Клауса Барбье, говорят о нацистских преступниках, скрывающихся в США, в Южной Америке, в Англии и ФРГ... А я закрываю глаза и вижу мысленным взором совсем иное — несколько полуразрушенных домов, могучие сосны, слышу скрип их ветвей на холодном ветру. Мыза Васильковичи, мыза Васильковичи... Живет она во мне, как задавленный крик, как заноза в сердце, которую не вырвать за два десятилетия. Тогда, двадцать лет назад, я получил задание редакции отправиться в Лугу и быть корреспондентом на процессе махрового фашистского карателя Васьки Долина, который был разыскан и задержан сотрудниками Ленинградского управления КГБ на другом конце страны, под Владивостоком. * «Ленинградская правда» 20-25 декабря 1987 г. 181
Задание не вызвало у меня никакого энтузиазма. На подобных процессах мне бывать не приходилось, но читал я о них достаточно, не ожидал для себя ничего нового и полагал поэтому все предстоящее профессионально делом скучным. Но задание есть задание. Я поехал на Литейный, в Управление КГБ, чтобы предварительно познакомиться с делом и историей Долина. В одном из кабинетов следственного отдела молодой человек, подвижный, деловой и неулыбчивый, разложив передо мной на столе документы и несколько фотографий, обратил меня к событиям времен войны. Осенью 1941 года после оккупации большей части Ленинградской области в Оредеже, который был тогда районным центром, в Доме культуры разместилось местное отделение СД. СД в Оредеже?.. Я знал, что СД («зихердинстполицай», сокращенно — «зипо», «полиция безопасности») занимала важное место в карательных органах гитлеровского государства, являясь непосредственным рабочим инструментом гестапо. Она насаждала повсеместно свою агентуру, выявляла противников «нового порядка», уничтожала их. От рук СД погибли в застенках гестапо и лагерях смерти лучшие сыновья немецкого народа — коммунисты и социал-демократы, писатели и ученые, художники и священники. Но в милом сердцу ленинградца Оредеже? СД? — Конечно, — сказал молодой человек. — В Главном имперском управлении безопасности (РСХА) имелось Главное управление по деятельности СД вне Германии (АМТ-6). Так что не удивляйтесь: в Оредеже СД действовало точно так же, как в каком-нибудь районе Берлина или Гамбурга... СД расстреливало... Прямо тут, в районном центре, у стен Дома культуры. Впоследствии это было отражено в «Акте о злодеяниях немецко-фашистских захватчиков и их сообщников в Оредежском районе Ленинградской области». Нельзя и сегодня читать без содрогания материалы комиссии об эксгумации трупов. В этих материалах рассказывается о рвах, траншеях, ямах, в которые в три ряда сваливались трупы людей с раздробленными затылками. Однако первые же месяцы оккупации показали гитлеровцам, что «стратегия устрашения», срабатывающая в других странах, для России не годится. Они отчетливо чувствовали, что чем громче гремят залпы расстрелов, тем большая ненависть населения их окружает. Зондеркоманды получили приказ «проводить экзекуции тайно, заботясь о тщательном погребении трупов». Аналогичное указание дал своим карательным подразделениям один из главных организаторов массовых убийств на оккупированной территории Ленинградской области начальник отдела 1-Ц (Абвер) 18-й немецкой армии штурмбанфюрер СС Дет лев фон Ваккербарт. Вот почему в конце декабря 1942 года немцы согнали женщин с окрестных деревень на стоявшую в полутора километрах от Оредежа мызу Васильковичи. До войны здесь помещалась областная овощеводческая школа. Женщины навели порядок в домах, вымыли полы и окна. Оккупанты поставили часовых. В скором времени стало известно, что тут разместилось «филиальное отделение СД». Вслед за немцами на мызе появились русские предатели, одетые в ту же форму охранных отрядов СС с нашивкой над обшлагом в виде ромба — СД. Их число достигло сорока пяти, и среди них крестьяне с удивлением узнали местного жителя Ваську Долина, известного пьяницу, драчуна и хулигана. — Вот они... А вот — Долин... 182
Передо мной на стол лег групповой снимок «Оредежского отделения», на котором каждый эсэсовец был помечен своей цифрой. Васька Долин, молодой губастый парень, полулежал у ног шефа — оберштурмфюрера. — Картинно расположились, как на пикнике... Были уверены в себе? — Нет, — качнул головой мой собеседник. — Эсэсовцы, как это принято в уголовном мире, «повязывали» своих подручных. Прежде всего — кровью, участием в расстрелах. И групповой снимок имел ту же цель — отсечь предателям любую возможность отступления. Видите, тут у всех мрачные лица, лишь один улыбается. Когда он был арестован, мы у него спросили: — чему? Он ухмыльнулся: «Я и тогда знал, для чего фотографируют...» — «Для чего?». Бывший «зихердинстполицай» совершенно серьезно ответил: «Для НКВД». Нет, они не чувствовали себя на пикнике... Несмотря на строжайший приказ «шефа» Ганса Хассельбаха, двенадцать человек под разными предлогами избежали фотографирования. Для нас это, конечно, затруднило розыск. Но в конце концов удалось установить всех. Дело того стоило... С начала 1943 года залпы у оредежского Дома культуры смолкли. И пошел человеческий ручеек в сторону мызы Васильковичи. В одну сторону. Сюда доставляли тех, кто подозревался в сопротивлении «новому порядку». Да не только. Достаточно было быть цыганом и похожим на цыгана, евреем или похожим на еврея... — Значит, мыза — лагерь уничтожения? — догадался я. — «Маленький Освенцим? » — В общем, да. — Сколько же человек тут было уничтожено? — Немного... — сказал мой собеседник и странно посмотрел на меня, словно желая убедиться, что я пойму значение этого слова, когда речь идет о людях. — Несколько сотен человек. Немного... С тем я уехал в Лугу. Наступала весна, на дороге царил гололед, в самом городе с крыш текло. Я загнал машину во внутренний дворик местной милиции и пошел в гостиницу, которая размещалась тогда в новом жилом доме, во втором этаже, над магазином. Войдя в гостиницу, я почувствовал, что тут происходит нечто странное и непонятное. Пожилая женщина — дежурная — что-то бормотала, всплескивая руками. На лицах постояльцев читалось то ли волнение, то ли злость, то ли растерянность. Ничего было не понять. На мой немой вопрос один из знакомых сотрудников управления только рукой махнул: — Холера... Свидетели эти, черт бы их... А случилось-то вот что. В той же гостинице жили шесть бывших сослуживцев Долина по СД. Местные жители, они отбыли свои сроки наказания («прямой крови», то есть участия в расстрелах за ними не числилось), но в родные места, конечно, не вернулись, обосновавшись кто в Сибири, кто на Дальнем Востоке. Их вызвали на процесс свидетелями. Ничто лично им тут не угрожало, но они маялись от необходимости вспоминать то, что вспоминать не хотелось бы, давать показания. Они держались особняком, валялись на койках или играли между собой в шашки. Да к ним и никто не приставал с расспросами. Но заявился вдруг в гостиницу молодой парень в полушубке и попросил дежурную вызвать одного из них: «Скажите, из деревни, от родни...» Бывший 183
«зихердинстполицай» радостно спустился вниз и... тут же повалился на лестницу с разбитым лицом. Когда на крик дежурной сбежались люди, парня и след простыл. Теперь этот свидетель лежал на койке с мокрым полотенцем на физиономии, а его сосед, тоже из «бывших», говорил ему скрипучим голосом: — Дурак! Я тебе говорил: не бегай! А ты бегаешь... Более двухсот патриотов Оредежского района ушли в партизаны. Шестнадцатилетний Саша Бородулин, ученик Новинской школы, нашел брошенную винтовку, из засады убил немецкого мотоциклиста, захватил его автомат. Целый месяц он действовал в одиночку, а затем нашел путь в партизанский отряд. На процессе прозвучали имена учительницы Нины Гор- чановой и двух ее братьев-подростков, отца и сына Михайловых из деревни Кипино, пожилых колхозников Кузьмина и Егорова из деревни Стали, шестидесятилетнего Валева и двадцатилетнего Евграфова из деревни Гверездно, комсомолки Нюры Шульгиной, инвалида финской войны Григорьева, фельдшера Михейкина и многих других смелых людей, беззаветных борцов. Пионервожатая Торковичской школы Аня Семенова создала подпольную комсомольскую организацию. В нее вошли Тася Яковлева, Лена Нечаева, Катя Богданова и юная пионерка Галя Комлева. Девушки распространили сотни листовок, сводок Совинформбюро, помогали партизанам. Гестаповцам удалось схватить их. С допросов они возвращались в камеру едва живыми, но пели советские песни, поддерживали друг друга. На одном из допросов Тася Яковлева швырнула в следователя табуретку, а пионерка Галя Комлева плюнула ему в лицо. Все пятеро были расстреляны. Группа «зихердинстполицаев» поехала за лесом на участок лесника Николая Васильевича Разумовского. «Никакого леса я вам не дам, — сказал старый лесник. — Хватит силы — берите сами. Меня лес охранять поставила власть. Советская власть. А вас за власть я не признаю». И он был расстрелян на мызе Васильковичи. Каратели чувствовали свое бессилие против этой стены народной ненависти. После расстрелов они напивались, забегали в тюрьму, кричали, размахивали автоматами. «Все там будете! Ну, суки, кто хочет Советскую власть? Выходи!». Были герои, которые, много лет спустя, незримо прошли через зал суда, мимо скамьи, на которой сидел ссутулившийся палач, без имен, без фамилий. Несколько человек видели, как перед зданием мызы несколько карателей избивали резиновыми палками мальчика лет двенадцати. Потом один из них выругался: «Вот сволочь! Сколько с ним бьемся, а он молчит». Он схватил мальчика и потащил в подвал, где сидели заключенные, которых гестаповцы считали наиболее опасными. Позднее на мызе был разговор, что это партизанский связной из-под Уторгощи, не сказавший на допросах ни слова. Где вырос этот мальчик? Как звали его? Никто не знает. Так же безвестно ушли в небытие «эстонец по имени Стасик», слепой, который собирался бежать к партизанам (!) и был предан, «советская гражданка по имени Клавдия» и многие, многие другие. Кто был тот человек, которого «зипо» называли «комиссаром» и которого, привязав к грибку часового и облив бензином, сожгли живьем? Он крикнул только два слова: «Смерть предателям!!». Но кто он? 184
Материалы о насилиях над женщинами, которые творили и Долин, и другие каратели, трибунал рассматривал на закрытом заседании. У нас образовался перерыв. В этот день вместе с теми, кто хорошо знал дело и все обстоятельства, с ним связанные, я поехал из Луги к Оредежу, на мызу. Тогда увидел впервые могучие сосны у поворота дороги и старые пустые домики возле них. Здание самой мызы уже перекосилось, крыша съезжала с него на сторону. А в свое время под этой крышей, на втором этаже, была «пыточная». Каратели изобретали тут всякое, даже пробовали «по-китайски» капать на голову жертвы водой. Результатов это не дало. Вгонять иглы под ногти, срывать ногти кусачками, ломать кости оказалось надежнее. Напротив мызы, за шоссе, — поле, окаймленное ольховничком, «Ольхов- ка». На языке карателей это слово означало «расстрел». Мы шли по этому полю, скрипел под ногами напитанный влагой снег, и страшно было, словно идешь по сровнявшимся могилам. Я думал о том, что в школе, где учатся мои сыновья и куда меня беспрестанно вызывают то по поводу разбитого стекла, то по поводу других мелких дел, в коридоре висит красивый портрет героини-пионерки Гали Комлевой, а косточки ее, хромой девочки с толстой косой, которая плюнула в лицо гестаповскому следователю, лежат где-то здесь, под этим белым пространством. — А где тут расстреливали? — Да где попало... Ни траншеи, ни рва здесь не было. Рыли ямы, где придется. Множество захоронений тут и установить невозможно. Мне бросилась в глаза могила среди поля — вымытый дождями крест в деревянной оградке. — А это? — Это какой-то проходивший мимо табор поставил в память о погибших соплеменниках. Ведь тут расстреляно очень много цыган. Но под этим крестом никто не лежит. Захоронение чисто символическое. — А что тут летом? — Как что? Поле обыкновенное, Местный совхоз тут что-то сеет. — А что? — Честное слово, не помню. Коля, — крикнул мой собеседник, оборачиваясь назад, — что тут летом растет? — В точности не скажу, — отозвался голос. — По-моему, кормовая свекла... На несколько минут из весенней дымки выглянуло солнце, и мы вернулись на мызу. Кирпичная конюшня, которую «зипо» превратили в тюрьму, полностью сохранилась, но надписи, сделанные когда-то на ее стенах, истерлись от времени. Они остались в акте, составленном после освобождения в 1944 году: «Болит все тело, но пусть в застенке нахожусь, молодость гублю, но знайте, что я родину люблю. Перфильева Анна Ивановна, 1921 года рождения». (Другой рукой было приписано: «Расстреляна 27 января».) «11.Х.43 года сидел Баранов Алексей... приговорен к расстрелу, кончаю жизнь самоубийством». «25.6.43 года Бондаренко Петр Яковлевич, моряк, рождения 1919 года Воронежской области, село Новохарьковка, бежал из немецкой армии третий раз. Голова болит, глаз, видимо, выбит». «Сидела за связи с партизанами, неужели еще вызовут на допрос, рука у меня, кажется, переломана...». Но главное, как я теперь понимаю, было еще впереди. Выйдя из тюрьмы- конюшни, я увидел, что мои спутники по щиколотку в мокром снегу сто- 185
ят вдоль обычной дороги, пересекающей мызу, и молча смотрят на розовые чистые булыжники, чуть пригретые весенним солнцем. Было тихо, как у гроба, и, почувствовав мое недоумение, один из товарищей сказал: — Тут — непросто. Это — «дорога в Ольховку». Вся она вымощена руками расстрелянных... И медленно, слово за словом, была изложена история дороги. Когда «зипо» обосновались на мызе, ее тут не было. Из Оредежа группы на расстрел приводили обычно утром. Их на мызе не кормили, ибо, с точки зрения карателей, смешно днем людей кормить, а вечером расстреливать. Но днем их заставляли работать. Обреченные собирали на полях камни, запрягшись в телегу, перевозили их на мызу, мостили дорогу. Вечером их расстреливали. А утром из Оредежа привозили новую группу, и все повторялось... Тысячи камней укладывались ряд за рядом руками сотен тех, останки которых лежат по другую сторону шоссе, в «Ольховке». Думаю, второго такого памятника, сложенного руками самих казненных, в мире нет. В двух-трех метрах от шоссе дорога обрывалась. «Зипо» не успели ее «домостить». Зимой 1944 года отступавшая фронтовая немецкая часть просто выгнала отсюда карателей, несмотря на их сопротивление и угрозы, и заняла мызу. На свою голову. По Васильковичам одновременно ударили с фронта наши части, а с тыла — партизаны, и из немецких солдат, занявших мызу, не уцелел никто. А каратели в это время брели на запад, примащиваясь к тылам отступающей 18-й немецкой армии. Потом судьба этих выродков сложилась по-разному. Двое покончили жизнь самоубийством. Одного на дороге в ФРГ убила лошадь. Один отравился спиртом. Ряд карателей был разыскан и арестован. Те, кто не принимал непосредственного участия в уничтожении людей, отбыли свои сроки заключения. Махровые каратели были приговорены к высшей мере наказания — расстрелу. Такой же приговор военный трибунал вынес в Луге и Долину. Оглашен приговор был во второй половине дня, под вечер. Я еще задержался в Доме культуры, проверяя записи, а когда вышел на крыльцо, то увидел грузовик с металлическим кузовом, который должен был увезти Долина, строгих конвоиров и молчаливую толпу, стоявшую полукругом. В первый момент я не обратил внимания на странную деталь: в руках у большинства были крупные снежки. Товарищ, отвечавший за порядок на суде, который стоял в этот момент на крыльце, процедил сквозь зубы: — Ну, дела... Что же предпринять? — А что случилось? И почему — снежки? — Какие снежки! — ответил он негромко. — Это камни, облепленные снегом. — Но ведь Долин приговорен к расстрелу! — Вот и поди им объясни... Больше часа охране не удавалось вывести Долина из Дома культуры. Наконец кто-то крикнул, что его уводят со двора, и толпа быстро подалась в сторону. В тот же момент осужденного вывели через главный вход, загремело железо кузова, засовы, заработал мотор грузовика. Однако толпа успела вернуться. Сотни рук подняли тяжелый грузовик, оторвали его от земли, и задние колеса машины беспомощно закрутились в возду- 186
хе. Столь массовой и столь молчаливой ненависти мне, признаться, в жизни видеть не приходилось. Но на руках грузовик все-таки было не удержать. Постепенно его кузов стал опускаться. Наконец, колеса зацепились за дорогу, и машина потихоньку двинулась вперед, выбрасывая из-под скатов мелкие комки мокрого снега... Был ли приговор Долину последним возмездием в истории Васильковичей? Нет. Я увозил из Луги блокнот, в котором было записано то, что говорилось на суде: главные палачи с мызы укрылись за границей. Шеф «филиального отделения» Ганс Хассельбах и его заместитель Фриц Вейзе тогда мирно бюргер- ствовали в ФРГ. Командир карательного отряда Н. Ивохин, хваставшийся тем, что лично застрелил более 100 человек, скрывался в США. Туда же перебрался вместе с женой и тещей примерный семьянин и командир отделения карателей П. Аконтьев. Начальник тюрьмы на мызе П. Макаров устроился в Англии. Известный до войны ленинградский футболист, он даже выступал за один из английских клубов. Опытный палач В. Гильдебрант жил в Бельгии, был непременным участником любых антисоветских демонстраций. Что сейчас с ними?.. Не знаю. Ведь столько лет прошло. Может быть, подохли, а может, и продолжают поганить землю. Тогда, два десятилетия назад, я очень хотел обо всем рассказать. Была написана и даже набрана большая статья. Мне сказалось, что рассказ о мызе Ва- сильковичи невозможен без вымытого дождями цыганского креста, без булыжной дороги в тающем снегу, без грузовика с металлическим кузовом, поднятым в воздух сотнями рук... Но тогда писать о подобных вещах было не принято. Сегодня, с точки зрения здравого смысла, и не объяснить, почему «не принято». Не считалось нужным. И любые попытки на сей счет пресекались одним могучим словом: «нецелесообразно». И все. Но я-то ничего не забыл из того, что видел. И, бывая в Лужском районе, непременно сворачивал с Киевского шоссе, проезжал через мост и направлялся на Оредеж. Дорога тут идет по дивной красоты местам. Это уже не наши унылые северные равнины, здесь начинаешь чувствовать приметы Средней России, Пушкиногорья... Почему меня, человека, далеко не сентиментального, посещающего даже родные могилы на ленинградских кладбищах чрезвычайно редко, тянуло сюда? Точного ответа дать не берусь. Я приезжал на мызу всегда один. Она была пуста, никто не селился в этом проклятом месте. С годами постройки на моих глазах разрушались, и от большого дома с «пыточной» остался один фундамент. Я выходил из машины, слушал, как скрипят сосны на ветру, смотрел на дорогу из розовых гранитных булыжников на зеленой траве, на поле напротив. И думал. Нет, я не перебирал в голове подробности старого процесса. Просто думал о жизни, о судьбах, и мне казалось, что я начинаю понимать нечто такое, чего раньше не понимал. Как-то со старым и добрым товарищем Володей Подсекиным и его женой Зоей мы решили поехать на Череменецкое озеро, навестить прославленного партизанского комбрига Константина Дионисьевича Карицкого. Но хозяина дома не застали. На обратном пути я решил заехать на мызу. Володя в годы Великой Отечественной войны имел довольно редкую военную профессию — разведчик-диверсант, дважды забрасывался в немецкий тыл и провел там более года. Зоя — бывшая партизанка. Это было им и интересно, и близко. 187
Когда мы вышли из машины, и я стал рассказывать, что знал, то вдруг заметил, что Зоя, прищурившись, смотрит вдаль, в сторону Оредежа. Потом лицо ее исказилось. — Что с тобой? — О, господи... — медленно произнесла она. — Значит, вот где мне было положено лежать с сорок третьего... Тогда гестаповцы меня взяли в деревне, на связи, привезли в Оредеж. Но мне удалось сыграть такую деревенскую дурочку, что они просто меня выкинули. Я сразу ушла в лес, в бригаду. А если бы это не удалось? О, господи... Тесен мир! Тут я увидел, что на мызе кое-что изменилось. Маленький домик у самой дороги (бывшая караулка) был подлатан листами фанеры и жести. Из него вышел мужчина средних лет, в ватнике, увидевший, как остановилась машина. Мы разговорились. — Знаете, что тут было во время оккупации? — Говорят, какая-то немецкая часть стояла. — Ничего больше? — Нет... Я решил показать Володе и Зое булыжную дорогу. Мы прошли десяток метров, и у меня даже дыхание перехватило. Дороги... не было! На ее месте я увидел череду ям, залитых водой, из которой торчали покрытые грязью булыжники. — Что это? Человек в ватнике меня не понял. — Что стало с дорогой? Он оживился: — Тут техника сельская проходит через мызу. Разбили дорогу вконец. Я уж бульдозериста попросил: выручай как-нибудь, сровняй мне путь. Но не получилось. И бульдозер не берет! Столько каменья разного тут в землю вбито... В лицо мне словно плеснули ведро кипятку. Вот такое было ощущение. Правая рука невольно поднялась. Но так же и опустилась. Он-то чем виноват, этот человек в ватнике? За соснами виднелась крыша, светившаяся свежим тесом. — Что за постройка? — Для студентов. Живут тут, помогают на уборке урожая. — Тоже, наверное, не знают, что было раньше на мызе? — Конечно. Да и откуда? Я сам-то толком ничего не знаю... Больше на мызу Васильковичи я не приезжал никогда. Не мог. Что там сейчас — не знаю. Но почему эта история так держит меня? Держит и не отпускает. В годы минувшей войны наш народ потерял 20 миллионов человек. Это знают все. В дни военных торжеств, отмечая уже 45-летие событий, мы с болью вспоминаем погибших фронтовиков, блокадников и — гораздо реже тех, кто погиб за линией фронта. Но ведь из 20 миллионов они, мирные жители и военнопленные, составляют больше половины. Если же и вспоминаем погибших в военных застенках, то память привычно подсказывает: Освенцим, Майданек, Треблинка... — лагеря смерти, в которых погибли миллионы людей из всех стран Европы. Но ведь фашизм убивал везде. 188
И миллионы наших сограждан лежат на бескрайних российских просторах, в таких вот местах, как мыза Васильковичи. Среди них были и герои, и мученики. Но все вместе они тоже олицетворяют собой несгибаемую волю нашего народа в борьбе с фашизмом. Об этом надо знать. Это надо помнить. Чтобы бегом времени не разрывалась вечная человеческая нить. Л. Ф. НИКИФОРОВА (ЧАЙКИНА), 1931 г. р., жительница д. Нестерково «ЧТО ПОДЕЛАЕШЬ - БЫЛА ВОЙНА...» Родилась я на хуторе Чайкино, находившемся между Глебовым и 2-м Сав- кином на Оредеже. Когда-то эти земли принадлежали князьям Голицыным. Луг напротив нашего хутора так и назывался — Голицынским. У помещика было три сына: Глеб, Тарас и Нестор. И три деревни, расположенные неподалеку одна от другой, — Глебовым, Тарасиным и Нестерковым. В Глебове всем хозяйством заправляла экономка Прасковья — умная, грамотная женщина. У нее был ребенок от барина, крещенный Василием. Его усыновил кучер Кондратий, отчего Василия стали именовать Кондрашовым. Но после смерти помещика и отмены крепостного права барыня выхлопотала три фамилии для бывших крепостных: Чайкины, Букаревы и Перовы. Все глебовские стали Чайкиными, в том числе и сыновья Кондрашова — Василий и Федор. Василий Васильевич женился на глебовской женщине Евдокии. У них родилось двое детей — Федор (мой отец) и Иван (мой крестный). У бабушки Дуни было три сестры и трое братьев. Один из них — Николай — устроился в Петербурге дворником к генеральше, стал толстовцем, усыновил моего будущего отца и завещал ему хутор. Папа был 1900 г. р. и с 10-летнего возраста работал извозчиком на Лиговке у своего деда Василия Кондратьеви- ча. Тот имел крутой нрав и за малейшую провинность мог огреть плетью. Когда началась 1-я мировая война, надо было отправлять лошадей на фронт. Погнал их отец. Хотя было ему всего 14 лет, но он был рослый, к тому же и грамотный. 189 Федор Васильевич Чайкин (слева)
Вернувшись в Петроград, он устроился кузнецом на Путиловский завод. Здесь вступил в партию большевиков. В 1918 году его назначили командиром дивизиона, охранявшего царскую семью в Детском Селе. Время было голодное, и семья была вынуждена обменивать вещи на продукты. Занимался этим барон Фридерикс. Папа вспоминал, как из окон первого этажа с трудом вытаскивали белый рояль. Солдаты помогали продавать имущество и обменивать его на продукты для царской семьи. Но и себя не забывали — баловались самогоном. Все были довольны, пока в дивизионе не появился глебовский Сашка Ладожский и не написал донос. Отца сняли с должности и посадили в карцер. Он ждал полевого суда. В 1921 году про изошел кронштадтский мятеж, отцу предложили провезти пушки до Ораниенбаума в обход, деревнями. Отец согласился и провел пушки до Ораниенбаума. Но снаряды только крошили лед, не долетая до Кронштадта. Отца исключили из партии и посадили в карцер. С моей будущей мамой — Анной Степановной Агаркиной из деревни Воцко на Оредеже они познакомились в Петрограде, куда на Свечной переулок мама приезжала в гости к своим родственникам Столыпиным, которые держали бакалейную лавочку. Отец увидел мою маму. Началась дружба, закончившаяся женитьбой в 1924 году. Поженившись, они уехали в Глебово и стали жить в собственном доме. Отец работал в лесопункте, и семья жила довольно обеспеченно: держали корову, овец, поросенка. Родилось пятеро детей: Коля — 1924 г. р., Ида — тридцатого, я — 1931-го, Тоня — тридцать шестого и Витенька — сорокового. Коля был у мамы «правой рукой»: помогал ей по хозяйству и нянчился с младшими. Помню, как он укладывал нас спать, а мама подбадривала: — Качай, качай люльку, сестренки будут тебе портяночки стирать и носочки вязать... В 1938 году началась коллективизация, с хуторов всех переселили в деревни. Родители продали хуторской дом (на вывоз) и купили в Нестеркове большой дом у Марии Матвеевны Ловчиковой. В деревне к нам отнеслись недоброжелательно: вероятно, мы выделялись городской одеждой, манерами и казались односельчанам чужаками. В колхоз родители не пошли: отец по-прежнему работал в лесопункте, мама была с нами, а Коля ходил в школу. Зимой он часто оставался ночевать у родственников в Глебове. Я очень скучала без него и подолгу стояла у окна, глядя на дорогу — не появится ли Коля... В 39-м году я пошла в тарасинскую начальную школу, занимавшую двухэтажный купеческий дом, и успела до войны закончить два класса. Началась война. Мужчины стали получать повестки о призыве в армию. На стене магазина был вывешен плакат: немцы в зеленых мундирах и рогатых касках, внизу подпись: «Били, бьем и будем бить!». Семнадцатилетнего Колю послали на окопы в Белоруссию, а папе мобилизационная повестка пришла только 3 августа. Он был зачислен в артиллерию и попал на лужский рубеж. Мы получили от него два «треугольника»: одно письмо было из Луги, второе — из Ленинграда. Мама думала, что он в городе, и рвалась в Ленинград. За нами должен был приехать дядя Леша Родин — невоеннообязанный технорук с лесопункта, но мы его так и не дождались. Уже при немцах Родин приехал из Новинки на двух лошадях — нашей и своей. Бабушка Дуня очень волновалась за папу и учила меня молиться за воина Федора. С 1926 года она жила не с нами, а с семьей дяди Ивана, женившегося 190
на маминой сестре тете Ирише. Они жили в Глебове и имели троих детей. Тоню с Идой бабушка взяла к себе. Неожиданно заболела мама: у нее началось кровотечение, и ее отправили в ленинградскую больницу. Она надеялась, что нам поможет ее племянница Нина из Чащи, но та решила пробираться в город вместе с отступающими войсками, сказав мне: — Ведь я похожа на еврейку, а вдруг — немцы?! Ей удалось вместе с красноармейцами выбраться из окружения и добраться до Ленинграда. А я осталась с годовалым Витей. Очень боялась ночевать в пустом доме, а братик все плакал и искал маму. В Нестеркове стояла военная «точка» — пункт сопряженного наблюдения. Я ходила туда мыть посуду, за что нам с Витей перепадало немного каши. Через несколько дней вернулась из больницы мама и сказала, что в Вырице — немцы. Ей не поверили, обвинили в паникерстве и арестовали. Однако вскоре разведка подтвердила правдивость ее слов, и маму отпустили. В эти дни вернулся с окопов Коля — осунувшийся, с лопатой в руках. Он добирался домой больше месяца: шел пешком, опираясь на лопату, обходя занятые врагом деревни. Иногда его подвозили наши отступавшие части. Я очень ему обрадовалась. Военные с нашей «точки» ушли, а жители стали перебираться в лес, уводя с собой скот. Мы с Идой и Тоней ушли с соседями, а мама все еще болела и осталась дома. Мы носили ей из леса молоко. В середине августа мы с 14-летней Зоей Уткиной поехали на подводе в деревню за теплыми вещами. Только перешли вброд реку, как вдруг над пригорком, где прежде стояла церковь, появился немецкий самолет. Он летел так низко, что можно было разглядеть лицо летчика в больших очках. Неожиданно с самолета раздались пулеметные очереди. — Люська, прыгай! — крикнула Зоя, и мы, соскочив с телеги, побежали к кустам возле речки. — Ниже, ниже пригибайся! — наставляла Зоя. Мы заползли в заросли ивняка, дрожали от страха и думали, что от нашей телеги с лошадью, брошенными на дороге, ничего не осталось. Когда же самолет наконец улетел и мы вернулись к лошади, то с радостью увидели, что наша Зорька стоит как ни в чем не бывало и прядет ушами, а в телеге лишь несколько пробоин. Видно, сам Господь Бог отвел от нас беду! В конце августа был бой за Нестерково. Мы с Идой как раз шли из леса домой, несли молоко в подойнике. Было очень страшно: грохот, стрельба, стонут раненые. Мы спрятались на кладбище, просидели там всю ночь. К утру бой стих, наши отошли к Острову. Мы отнесли домой молоко и пошли за коровой. Когда вернулись обратно, в деревне уже вовсю хозяйничали немцы: выносили из домов все, что понравится. Мама успела закопать в яму сервиз (свое приданое), но немцы нашли и раскопали. Мама не отдавала. Тогда офицер с золотыми зубами так ее толкнул, что она упала и у нее вновь открылось кровотечение. Немцы упаковали сервиз в ящик со стружками и увезли. Потом созвали сход — назначать старост. В Глебове старостой стал дядя Федя Лобачев, в Нестеркове — дядя Ваня Трофимов. В 41-м году немцы у нас не стояли — появлялись наездами. Колхозники разделили между собой урожай. Нам ничего не дали, хотя мама всегда выходила помогать — ив сенокос, и на уборку. 191
Мы жили до войны на папину зарплату и почти все покупали в магазине. Теперь не было никакого магазина, и деньги ничего не стоили. Мы с сестрой просили в Глебове милостыню, потом меня взяли в няньки дядя Петя и тетя Павля Клюевы — у них было двое маленьких детей. Мне за это наливали полный бидон молока. Дядя Федя Лобачев и Клюевы имели связь с партизанами и собирали для них продукты. Кто-то их выдал, и немцы расстреляли дядю Федю и дядю Петю Клюева, а тетю Павлю увезли в гатчинский концлагерь, оттуда — во Францию. Но она и дети остались живы. Как-то днем к нам пришли человек десять незнакомых людей, сказались партизанами и стали забирать вещи, приготовленные для обмена на продукты. Мама не отдавала: — С чем же я с ребятами останусь? Ее грубо оттолкнули: — Обойдешься! Мама схватилась за папину шапку: — Это мужнина! Ей ответили: — Вот мы ему и отдадим! Мама подумала, что, может, и правда — отец в партизанах, и отступилась. Снег той зимой выпал рано — в конце ноября. В один из холодных дней начала декабря к нам в дом постучали. Мамы дома не было: она ушла в Глебово. Коля открыл дверь. Это оказались наши десантники. Мы, младшие, их не видели, только слышали топот многих ног по лестнице, ведущей на чердак и сеновал. Вскоре послышались сильные удары в дверь. Мы не открывали, и немцы выломали входную дверь. Они стали избивать брата: били по голове, спине винтовками и автоматами. У него из носа, рта и ушей пошла кровь. Мы с сестрами обступили Колю, плакали и кричали. Немцы поднялись на чердак и дали несколько очередей из автоматов. В ответ не раздалось ни звука, и они спустились вниз. Проверили все комнаты и выбежали на улицу. В это время вернулась мама. Она очень расстроилась, узнав о случившемся: — Может, такие же грабители, как в прошлый раз? Коля ответил, что непохоже: вежливые, в полушубках, сброшены с самолета в тыл врага с особым заданием. Немцы нас, однако, в покое не оставили. Не поймав никого на улице, они вернулись в дом. Мама взяла себя в руки. Приоделась, причесалась, поставила самовар и пригласила пришельцев к столу: — Битте, битте... А мне шепнула: — Поскорее выводите людей! Брат после побоев чувствовал себя очень плохо и сказал мне, чтобы я сперва раздобыла у соседей продукты, теплые вещи и оружие, а затем вывела десантников черным ходом. Напротив, через дорогу, жила тетя Маруся Миронова. Немцы патрулировали дорогу, но на перекрестке патрули встречались и на какое-то время задерживались, переговариваясь. 192
Мама перевязала меня поверх пальто белым шерстяным платком и я, незаметная в снегу, переползла дорогу. Тетя Маруся дала мне большой круглый хлеб, сало, носки и варежки, а про оружие сказала, что выбросила. Еще добавила, чтобы я к ней больше не приходила: в доме тоже немцы. Следующий мой поход был к тете Вере Егоркиной. К ее дому на нашей стороне я пробралась задворками. Тетя Вера дала мне полхлеба, немного сала и варежки. Оружия у нее также не оказалось. Последний дом, куда меня направил Коля, был Никешиных. Он находился на нашей стороне улицы, но за перекрестком. Перекресток я миновала удачно, однако войти сразу в дом не решилась: оттуда доносились звуки губной гармошки и немецкая речь. Потом женские голоса запели русскую «Катюшу», и я вошла. В доме были немецкие солдаты и три наших девушки. Я подошла к хозяйке и тихонько, на ушко, передала ей просьбу брата. Тетя Тамара молча вывела меня в коридор, открыла дверь и так пнула ногой под зад, что я кубарем скатилась со ступенек. Вдогонку услыхала слова: — Забудь сюда дорогу! Больше Коля меня ни к кому не посылал, но просил раздобыть курева для командира, который боялся раскашляться и выдать всех. Я видела на столе в комнате коробки с папиросами и шепотом попросила их у мамы. Мама встала у стола, заслонив спиной коробки, и тихо сказала: — Бери любую, но ради Бога, выводите скорее людей, иначе я упаду, ноги меня уже не держат... А сама улыбается и — «битте, битте» — подливает немцам чай. Можно представить, чего ей стоила эта улыбка! Комнату, где сидели немцы, отделяли от чердачной лестницы кухня и прихожая. Я начала по очереди выводить наших бойцов вниз, затем — в баню, находившуюся метрах в 40 от дома. Ползла первая по узенькой тропке в глубоком снегу. По небу, от леса к деревне, то и дело скользил луч прожектора. Казалось, еще секунда — и он упадет на тропу. Но, видно, Господу было угодно, чтобы нас не заметили. Несколько раз я ползала так от дома к бане и обратно, пока не вывела всех бойцов (а их было человек двадцать). Вернулась домой уставшая и замерзшая. Разделась и забралась на печку. А немцы снова полезли на чердак — проверять, нет ли там кого. Они перерыли все вещи, связанные в узлы, но ничего предосудительного не нашли и спустились в комнаты спать. Мы же не спали всю ночь, прислушиваясь к каждому шороху. Со стороны бани не доносилось никаких звуков: видно, наши потихоньку ушли в лес. Мама надолго потеряла сон, боясь расправы и страдая за Колю. Он так и не оправился после побоев: кашлял, задыхался, сильно опухал... Перед Новым годом случилась новая беда: простудился и тяжело заболел Витенька. Не было ни врача, ни лекарств, и он умер — сгорел как свечечка... С начала февраля немцы у нас не появлялись. Неожиданно на реке в направлении Савкина появился наш обоз на санях. Уставшие и замерзшие бойцы (говорили, что это были сибиряки) распрягли лошадей, поселились в домах. Мама растопила печь, развесила сушиться их мокрую одежду — ватные брюки, рукавицы. Все радовались, думали, что немцев прогнали навсегда. Но не тут-то было... У соседей Степановых жил пришлый сапожник. Никто не знал, откуда он взялся. Сапожник он был неважный: сапоги чинить не умел, разве что мял го- 193 13. За блокадным кольцом
товые валенки. К нему приехал из Озерешно 16-летний мальчик Коля, увез подшитые валенки. А наутро в Нестеркове появился отряд карателей — вроде бы, финнов. Во всяком случае говорили они не по-немецки и одеты были по-иному: в светлые шинели, подбитые мехом, такие же шапки и высокие красноватые ботинки на шнуровке. Я как раз была на улице. Вбежала в дом с криком: — Немцы! Бойцы повскакивали с постелей, стали торопливо одеваться, а мама — подавать им винтовки. Обозники отмахивались: — Да они проржавели, не стреляют! Мама предложила им шомпол от отцовского ружья, но они им не воспользовались, сказав, что и патронов-то у них нет... Они выбежали из дома и побежали к Глебову. И так — изо всех домов, где останавливались. Каратели по ним стреляли — кого убили, а кого ранили. Галя Пантелеева, несмотря на стрельбу, бегала по улице и перевязывала раненых. Каратели постреляли-постреляли и пошли по каменной дороге к Новинке. Убежавших не преследовали и в дома не заходили. Через какое-то время в Нестерково снова приехала наша часть и встала на постой более основательно. У нас разместился штаб — пятеро командиров. Заняли комнаты, развесили карты. Нас туда не пускали. Мы жили в кухне и на русской печке. Были с нами вежливы, но немногословны. Маму почтительно называли хозяйкой. Добродушный повар, видя, что мама кормит нас пустой картошкой, подкладывал в нее жир. Однажды в дом вошли трое партизан — голодных и, по-видимому, вшивых: стоя возле двери, они терлись спинами о косяки. Партизаны просили военных выделить продукты для отряда. Штабисты накормили их макаронами, но с собой ничего не дали, отправив искать продовольственную базу. Спустя сколько-то дней штаб стал свертываться. Пришел старший командир — высокий, сутулый, в очках — и сказал: — Мы уходим. Завтра здесь будет большой бой. Мама стала собираться и просить военных взять нас с собой, но командир категорически отказал: — Нет, вы не пойдете! Мы будем пробираться болотом, вам с детьми там не пройти. Оставляем вас на милость победителей... 19 февраля начался страшный бой. Рвались снаряды, все вокруг горело и грохотало. Сгорело несколько домов. Меня отбросило взрывной волной. Я ударилась головой о цементный фундамент, потеряла сознание. После пришла в себя, но очень долго не разговаривала. Наши были разбиты. На улицах остались убитые и раненые. Кто мог идти — ушли через болото, вероятно к деревне Веретье. Вновь вернулись немцы и обосновались в Нестеркове всерьез. В доме дяди Леши Родина устроили комендатуру, во главе которой поставили наместника Вальтера — молодцеватого, подтянутого офицера лет тридцати. Возле нашего дома, предпоследнего к реке, установили пушку. Расселились по всем домам. Встали на постой и у нас. В большой комнате жили солдаты, в маленькой — толстый надменный унтер. Каждый вечер он выносил мне свои грязные сапоги и приказывал: — Putzen! (Чистить!). 194
Мама незаметно возьмет их, начистит до блеска, а я подаю. — Danke! — скажет унтер и даст корочку хлеба или круглый леденец, похожий на наш «Спорт». Жителей стали гонять на работу — прокладывать гать через болото. Староста Трофимов строго следил, чтобы никто не отлынивал. Мама умоляла дядю Ваню не назначать на работы Коленьку: он никак не мог оправиться после побоев, кашлял кровью, задыхался и еле ходил. Но дядя Ваня отказал: — Ничего, молодой, разойдется! В марте пришла весна, начал быстро таять снег. Я все еще не говорила. Но однажды, стоя у окна, увидела, как глебовский староста дядя Тимоша Огурцов ведет по дороге безоружного красноармейца в шинели, теплой шапке, в ботинках с обмотками и пустым вещмешком за плечами. Я как закричу: — Папа! Мама, смотри, это ведь папа, папа! Мама вначале обрадовалась: — Боже мой, заговорила! Потом, приглядевшись, стала уверять, что это вовсе не папа, но я продолжала кричать и плакать. Ей пришлось вызвать дедушку Колю из Глебова. Я стала просить его сходить к дяде Тимоше и узнать, кого он привел. Пленного Огурцов отвел в комендатуру и вскоре его расстреляли. Расстреливали трое полицаев из местных. Один из них — Коля — выстрелить не смог и упал в обморок, за что получил прозвище «Коля-Бог». Второй — Вовка — выстрелил, но не попал. Застрелил пленного, как все говорили, Васька-хромой. Я снова рыдала и кричала: — Папу убили, убили папу! Меня едва убедили, что это был совсем не папа. Но в деревне многие были уверены, что наш папа в партизанах, кое-кто даже утверждал, что видел его. Полицай Коля Корцев прямо говорил маме: — Сдай дядю Федю! Мама разводила руками: — Да его же нет! Корцев настаивал: — Я знаю, что он приходит, сдавай! Должно быть, из-за этих слухов маму стали часто вызывать в комендатуру, где наместник Вальтер подолгу допрашивал ее, а потом сажал на всю ночь в подвал и измывался над нею... Мама возвращалась домой бледная, горько плакала, а однажды достала спрятанный на печи палаш, подаренный отцу во время его службы в Царском Селе, и выкрикнула: — Я так больше не могу, я убью его! Вызвала дядю Колю и сказала ему: — Забирай ребят, а я его все равно зарежу! Дедушка Коля опешил: — Что ты, девка?! Знаешь, что за это будет? Детей свезут в Лугу на кровь *, нас всех перестреляют, а тебя повесят, и Федор останется бобылем... * В Луге находился немецкий госпиталь, где у детей брали кровь для переливания раненым офицерам. (Примечание автора.) 195
Он, как мог, успокоил маму, отобрал палаш, но Вальтер долго еще не оставлял маму в покое. Три или четыре раза вызывали в комендатуру и меня. Вальтер, важно восседая за столом, допрашивал с разговорником в руках. — Где отец? Говори! — Я отвечала, что не знаю, дома его нет с того дня, как ушел в армию... Вальтер милостиво пододвигал мне конфету: — Бом-бом! Но стоило мне протянуть к ней руку, как конфета исчезала в ящике стола. Однажды в конце марта (а, может, в начале апреля, но я была еще в валенках), я возвращалась с очередного допроса. На улице царило непривычное оживление. Из одного дома доносилась музыка: там пировали немцы, играл патефон. Распахнув окно, они выбрасывали наружу объедки: хлебные корки, апельсиновую кожуру и прочее. Голодные мальчишки кидались на них, дрались из-за каждой корки, а немцы хохотали. Одна корочка упала у моих ног, но я не могла заставить себя ее поднять: душили слезы и обида. И «моя» корочка досталась Леше Гусеву, с которым я до войны училась в одном классе. В другой раз мне повстречалась наша учительница Анна Григорьевна Левина. Она стояла посреди улицы и о чем-то разговаривала с немцами. Я подошла к ней сказать, что у нас вчера умер Коля, но она не стала меня слушать — шлепнула и велела идти домой. Вскоре стало известно, что Анну Григорьевну обвинили в связи с партизанами и увезли в гестапо в Оредеж, где она погибла... В мае пришла пора сажать огороды, а семян ни у кого не было. Кто-то сказал, что в Острове жителей нет: их увели с собой наши войска, отступая к Мясному Бору. Мы стали туда ходить по кладкам через болото. Действительно, дома в Острове стояли пустые, а в подвалах оставалась картошка. Она спасла нас от голода и дала возможность посадить огороды. Но не обошлось без трагедии: одна женщина ступила мимо кладки и наткнулась на мину. Взрыв — и от человека ничего не осталось... Взрослых и подростков по-прежнему гоняли на разные работы. Назначали и нашу Иду, хотя ей едва исполнилось двенадцать лет. Помню, как она уходила из дома с вилами — прессовать сено. Однажды утром она, как всегда, отправилась на сборный пункт. Но по дороге ее остановила машина. Немцы посадили ее в кузов и повезли в бывший колхоз «Борцы» (на другом берегу Оредежа). Подвезли к сараю с сеном, подняли наверх и заставили протыкать сено вилами — искали партизан. Никого не обнаружив, спустили Иду вниз и приказали идти к лесу, а сами открыли по ней стрельбу. Пули падали то впереди, то слева, то справа, то рвались под ногами. Видно, немцы просто забавлялись, но Ида вернулась домой сама не своя: дрожала, кричала, изображала руками и ногами «паучка». Снова приходил дедушка Коля: пытался успокоить сестру и даже прикрикнул: — Не дури! Ведь живая осталась! Ничто не помогало. Ида билась в истерике и никого не слушала. Решили, что надо отпаивать ее молоком. Мама достала из сундука свое единственное приличное платье и послала меня в Озерешно (это в 8 км от нас по каменной дороге) к тетеньке Малышевой — обменять его на молоко. Я несколько раз при- 196
носила Иде по бидону молока, но она еще долго не могла прийти в себя — заговаривалась. В огороде кое-что выросло, и следующую зиму мы уже не так голодали. Но днем нас обирали немцы, а по ночам приходили за едой партизаны. Из Глебова за связь с партизанами забрали мамину сестру тетю Катю, ее дочь Зину и 16-летнего сына Лёню. Всех троих препроводили в гатчинский концлагерь. Младшая дочка Зоя (1929 г. р.) прибежала к нам, мы прятали ее в подвале, и она оставалась с нами до окончания войны. Леня бежал из лагеря, но был пойман испанцами и жестоко избит, от чего навсегда потерял слух. При угоне на запад он выломал половицу в вагоне и выпрыгнул из эшелона в Польше. Тетя Катя с Зиной были на каторжных работах во Франции, и тетя там погибла: переносила в подоле гранаты и упала, случился взрыв. Однажды за огородом я тоже нашла гранаты-лимонки. Они показались мне очень красивыми. Я сложила их в подол и понесла к канаве — прятать для партизан. Это увидел дедушка Перов и испугался: — Только не бросай! Я аккуратно переложила их в канаву и прикрыла травой, чтобы никто не заметил. Потом несколько раз проверяла свой тайник и снова засыпала травой, чтобы при случае отдать партизанам. В октябре немцы объявили эвакуацию. Старушки были уверены, что нас повезут на расстрел, плакали и просили: — Лучше расстреляйте здесь! Но их никто не слушал. Пригнали машины, подводы и повезли всех в Новинку. Здесь уже ждал состав. Всех загнали в вагоны, заперли двери и повезли на запад. В пути не кормили, но заставляли петь песни. Помню одну из них, которую пела Вера Завьялова: «Город Ленина красивый, Город Сталина хорош, Ну и как тут не запляшешь, Ну и как не запоешь...» Из-за грохота поезда охранники не могли разобрать слов, и мы пели наши привычные советские песни. На остановках иногда открывали двери, чтобы люди могли оправиться под вагонами. Привезли в Ригу, разрешили сходить в туалет И тут мы услышали монотонный гул медленных шагов тысяч людей и увидели, что по мостовой ведут под конвоем толпы евреев. Их было так много, что они заполняли собой всю проезжую часть и не было видно ни начала улицы, ни ее конца. Топот ног сливался с глухим бормотанием: должно быть евреи молились. На тротуарах стояли рижане и тихо говорили: — Ведут на расстрел... То и дело из толпы обреченных выталкивали на обочины детей, но они не успевали скрыться: бдительные конвоиры тут же загоняли их обратно. У многих евреев были в руках маленькие узелки — они бросали их под ноги людям, стоявшим по обочинам. Вероятно, в узелках были драгоценности — при падении раздавался металлический звон. Латыши поднимали их, а мы — * Самодельная обувь из сыромятной кожи. (Примечание автора.) 197
Людмила Чайкина, 13 лет. 1944 год нет: все были уверены, что не сегодня-завтра нас постигнет та же участь... Нас привезли в Сигулду и высадили в чистом поле. Всех объял ужас: — Сейчас будут расстреливать! Мы плакали, прощались друг с другом, думая, что расстаемся навсегда. К счастью, этого не случилось: нас просто распределили по хуторам. За нами приехали с хутора Тярково Биринской волости двое русских военнопленных: Толя и Алеша. Они привезли нас на хутор, где жили старый хозяин с дочерью Верой, у которой была восьмимесячная девочка Эвочка от пленного. Я стала нянчить девочку, а летом — пасти коров и овец. С веселой и здоровенькой Эвочкой мне было легко, а вот пасти скот — одно мученье. Коровы бегут в одну сторону, овцы — в другую, а я гоняюсь за ними с пригорка на пригорок в своих скользких поршнях *... Мама доила коров и трудилась в поле, а Ида работать не могла: после того «расстрела» в Нестеркове у нее было плохо со здоровьем. Тети-Катина Зоя попала к другой хозяйке. В обоих домах к нам относились по-человечески, хорошо кормили, и мы уже стали забывать, что такое голод. Но пришел 1944 год. Немцы отобрали нас у латышей и повезли в Германию. Часто налетали американские самолеты и бомбили железную дорогу, вагон прямо подпрыгивал от взрывов. В конце нашего состава были два вагона с евреями. На одной из стоянок мы увидели нищего в камилавке, просящего милостыню. Кто-то подал старику, но это увидел конвойный и стал его бить. Тетя Вера Егоркина, стоявшая у открытой двери нашей «теплушки», возмутилась и закричала конвоиру: — Прекрати сейчас же! Как можно бить старого человека?! Разъяренный охранник кинулся к нашему вагону, но мы успели задвинуть дверь. На какой-то из литовских станций вагоны с евреями отцепили. Одному мальчику лет двенадцати удалось сбежать. Он вскочил в наш вагон. Мы закрыли его одеялом, подложив чемодан, и посадили на этот импровизированный стол маленькую девочку, которая все время плакала. За мальчиком гнались немцы с овчарками, но в нашем переполненном вагоне собаки его не учуяли и пробежали мимо. Все это видела крестьянка-литовка, стоявшая с лошадью у переезда. Женщины попросили ее укрыть мальчика. Она кивнула головой и указала мальчику на мостик, под которым он должен спрятаться, пока не отойдет эшелон. Мальчик так и сделал. Я потом часто его вспоминала и гадала, удалось ли ему спастись? Нас привезли в какой-то город на Майне, где в подземелье работал военный завод. Взрослых заставили там трудиться. Мама работала на станках, таскала ящики, получая ежедневно тоненький ломтик хлеба. Его полагалось съедать там же, но мама прятала хлеб в рукав и приносила нам: ведь детям не давали ничего. 198
Подкармливали нас пленные французы и итальянцы. К ним приезжала походная кухня, и повар угощал нас супом. Посуды не было никакой, и он наливал нам суп прямо в ладошки. Потом завод разбомбили, и узников отправили в Клягенфург, затем в австрийский город Санхваит, затем на рынок рабов. Здесь собрали уйму народу из разных мест Какие-то парни в белых рубашках, хорошо говорившие по-русски, советовали: — Будут спрашивать, что умеете делать, отвечайте — всё! Если даже не умеете — научитесь, иначе вас сожгут... Приободритесь, стойте прямо, улыбайтесь! Всех выстроили. К нам подошел бургомистр г. Бляйбурга и стал спрашивать маму, умеет ли она косить, молотить, доить коров и т. п. Мама на все вопросы отвечала: — Да... Да... Да... Всё умею! Привезли в Бляйбург (по-словенски Плибург), расположенный в 11 км от югославской границы. Нас с мамой и Тоней определили к фрау Кронверт, Иду — к фрау Штайдль, Зою — к третьей хозяйке. Мама доила коров, я «футрила» (кормила их) и убирала навоз. Помимо нас, у хозяйки было еще трое батраков: Роза с Фриделем, ухаживающем за лошадьми, и Виктор, живший в отдельной каморке. Он понимал по-русски, но мы этого долго не знали. Наступила весна 1945 г. Разнеслась весть о смерти Гитлера. Немцы ходили на траурное шествие. Мы работали, как обычно, но было ясно, что война скоро кончится, и мечтали о возвращении на Родину. В соседнем хозяйстве батрачила женщина — крымская татарка. Она многого не умела, и мама помогала ей косить, жать и т. п. Когда зашел разговор о возвращении домой, она призналась: — Мне в Советский Союз ехать нельзя — я сотрудничала с немцами. Мы с друзьями решили ехать в Америку... Но пока еще в городе хозяйничали немцы. Я видела, как по улице вели пленных югославских партизан, скованных попарно наручниками. Однажды вечером, когда мы вернулись с поля, пришел поляк от фрау Штайдль и сказал: — Сегодня ночью всех русских будут расстреливать! Мама бросилась к хозяйке в ноги: — Заступитесь! Та побежала в «гемойне» (мэрию), но никого из служащих не застала. На всякий случай она посоветовала нам спрятаться в дымоходе. Мы жили в кладовке на 2-м этаже и, спустившись по дымоходу на пару ступенек вниз, могли там укрыться, но побоялись: чужая страна, малознакомая хозяйка — вдруг выдаст? Сели на кровати, обняли маму и тихо плакали, ожидая самого страшного. Неожиданно во дворе раздался треск мотоциклов, голоса, среди которых выделялся... родной русский мат. Это были югославские партизаны, а с ними — наши люди, бежавшие из концлагерей. Как мы обрадовались — этого не передать! И сразу засобирались домой. Хозяйка, у которой не было своих детей, просила маму: — Люцу, Люцу оставь! Я горько расплакалась, вспомнила папу: как же, думаю, он придет с войны и спросит: 199
— А где же Милочка? Очень я была к нему привязана, и он отвечал мне тем же. В общем, ушли мы с партизанами, которые посадили нас в поезд и довезли до Белграда. Это была уже наша зона. Но, Боже, до чего неласково встретили нас свои: мы, мол, на фронте кровь проливали, а вы тут с немцами... (далее следовал поток нецензурной брани). Солдаты, а их было более сотни, тянули к себе женщин и готовы были насиловать их тут же на площади. Творилось что-то невообразимое: кричали женщины, плакали дети, единственный офицер стрелял в воздух и безуспешно пытался построить своих солдат. Наконец, подогнали машины и повезли в Надька- нишню на территории Венгрии. Здесь мы проходили фильтрацию. Нас кормили из солдатской кухни супом и хлебом, но оскорблять и приставать к женщинам не переставали. Только в августе мы попали в родные места. Дом наш сгорел. Бабушка Дуня жила в няньках у Нины Ершовой: нянчила ее дочку Валю. С радостью узнали, что папа наш жив. Оказывается, с лужско- го рубежа он отступал со своей подбитой пушкой. При обстреле лошадь убило, его контузило. Дальше расчет нес пушку на руках. В Ленинграде орудие починили. Всю войну папа провел на Ленинградском фронте, возил снаряды на Невский «пятачок» и был во многих других местах, встретил Победу в Чехословакии. Вернулся домой с медалями и орденом Красной Звезды только в сентябре. Мы с Идой ходили встречать его к поезду в Чащу. Папа показался мне незнакомым, да и мы за четыре военных года сильно изменились. Мамы в тот момент дома не было: она ходила за овощами в Тёсово — ведь жили впроголодь. Вернувшись, она с плачем бросилась к отцу на шею и долго не могла успокоиться, причитала: — Коленьки нет, Витеньки нет... О том, как измывался над ней Вальтер, папа уже знал от дедушки Коли и никогда ни в чем не упрекал. Только успокаивал маму, гладил по голове и повторял: — Что поделаешь, была война, такая страшная война... Уже на следующий день папа пошел в свой лесопункт и был назначен на прежнюю должность заведующего обозом. От лесопункта нам дали крохотный домик в Новинке, после дядя Коля помог выстроить свой. А Вальтер не успел удрать и был арестован нашими. В Луге его судили. К нам приходила соседка и звала маму: — Нюра, поедем на суд, ты уж расскажешь, как он себя вел... Мама заплакала, а папа решительно ответил: — Никуда она не поедет, так и передай! В 50-х годах к нам неожиданно пришел бывший полицай Коля Корцев и стал просить папу принять его на работу без прописки. Папа развел руками: — Я ведь не отдел кадров... Коля попрекнул: — Ведь мы же тебя тогда не взяли (то есть, не сдали немцам)... Папа рассмеялся: — Интересно, как бы вы меня взяли, коль я был в Ленинграде? И посоветовал Николаю: — Съезди-ка ты лучше в Оредеж и повинись... — Боюсь... — ответил Корцев и больше у нас не появлялся. 200
А. И. ГОШКИНА, Кандидат медицинских наук, Капитан медицинской службы в отставке ЗАПИСКИ ХИРУРГА * В 1940 году я закончила медицинский институт и после трехмесячной специализации по хирургии работала в поселке Торковичи Оредежского района Ленинградской области. Утром 22 июня 1941 года вместе с друзьями я отправилась кататься на лодке по красивейшему озеру Торковичи. Высокие, холмистые берега, почти всюду песчаное дно, купаться — одно удовольствие. Был великолепный солнечный день. Однако, как никогда, в небе летало много самолетов, и мы спорили, будет война в этом году или нет. Я считала, что будет. Мой муж Александр Михайлович служил на действительной службе в Витебске, и я совсем недавно, в марте, побывала у него. Они там знали, что фашисты сконцентрировали на нашей западной границе большие силы, и понимали, что война вот-вот начнется. Помню, когда мы прощались, оба плакали, как будто чувствовали, что больше никогда не увидимся. Так оно и случилось. Александр Михайлович погиб смертью храбрых 22 декабря 1942 года под станцией Лозовая. Только к шести часам вечера мы пристали к берегу и тут узнали, что гитлеровская Германия вероломно напала на нашу Родину. Каждый поспешил к себе на работу. Я в тот вечер приняла экзамены у двух групп (примерно по 25-30 человек) сандружинниц-комсомолок, которых готовила в течение трех месяцев. Уже на второй день войны «мессершмитты» начали охотиться за железнодорожными составами и вскоре около станции Торковичи разбомбили воинский эшелон. В нашу больницу (на 30 коек) поступило много раненых. Тогда-то я и получила первое боевое крещение, тем более что из врачей в поселке была совершенно одна. Быстро вызвали из соседнего села Надбелье, расположенного от нас в семи километрах, пожилого доктора Александра Михайловича Ло- боду, которому тогда было 65 лет. У Александра Михайловича опыта по военно- полевой хирургии никакого, а у меня тем более. Мы трудились почти сутки. Обрабатывали раны, как в мирное время: тщательно иссекали некротические ткани и послойно зашивали. На следующий день пошли смотреть, как чувствуют себя наиболее тяжело раненые. Подошли к одному молодому человеку, у которого была рваная осколочная рана, захватывающая почти всю заднюю поверхность бедра и область ягодицы. Накануне мы произвели иссечение некротических тканей и наложили швы на кожу. В момент осмотра больной был бледен, с землистым оттенком лица, эйфоричен, язык сухой. Когда отвернули одеяло, то увидели, что выше повязки в боковых отделах брюшной стенки и в поясничной области кожа была сине-багрового цвета, отчетливо определялась подкожная крепитация. При снятии повязки мышцы оказались цвета вареного мяса. Газовая инфекция не вызывала сомнения. Через сутки больной погиб. Этот случай научил не только нас. В послевоенные годы, когда я преподавала в институте, об этом случае непременно рас- * Сб. «Товарищ военврач». Лениэдат, 1987 г. 201
сказывала студентам, наставляла их, как нужно поступать с огнестрельными ранами, как опасно накладывать на них швы. До 12 июля 1941 года в больницу непрерывно поступали раненые, пострадавшие от бомбежек, — это были люди, которые работали на строительстве укреплений. К этому времени стало ясно, что Оредеж придется оставить, так как фашисты подходили к Луге и наступали по Витебской дороге. 13 июля я получила предписание и прибыла в полевой подвижной госпиталь первой линии № 2236, который дислоцировался в лесу за Оредежем. Отступали. На ходу развертывались, оказывали помощь раненым воинам и гражданскому населению. Так дошли до станции Новинка по Витебской дороге. Здесь группа войск Ленинградского фронта под командованием бригадного комиссара Носкова решила остановить численно превосходящего противника. Ни одного медицинского учреждения, кроме нашего госпиталя, тут не оказалось. Наш госпиталь на 200 коек имел один автобус и 60 лошадей — был по существу на конной тяге. Он должен был обслуживать обороняющихся. Однако, чтобы не растерять подводы и лошадей, приняли решение оставить на рубеже обороны только 15 человек команды и автобус. Госпиталь на конной тяге должен был продолжать отступление. В числе 15 человек были два врача — Елена Георгиевна Протасевич и я. Мы стали друзьями. Эта дружба скрашивала нашу жизнь, делала нас сильнее. Оставлены были также медицинская сестра Катя Антонова и помощник замполита Никифоров. Остальные были сандружинники и санитары. Автобус стоял в лесу, это был наш дом. Операционную развернули в школе, в деревянном одноэтажном здании, работали почти круглые сутки. Поначалу раненых грузили в товарные вагоны в совершенной темноте и отправляли в Ленинград. Нашу школу «мессерш- митты» многократно обстреливали из пулеметов на бреющем полете. Фашистские стервятники уничтожали все живое: людей, лошадей, коров и даже собак. Стекла окон были сразу же перебиты. Помню, оперирую руку раненому, а ему тут же изрешетило пулями ноги... Здесь я снова встретилась с Александром Михайловичем Лободой. Его жена, дочь и внучка оказались на оккупированной территории. Он присоединился к нам. В нашем полку прибыло: теперь у нас было уже три хирурга. Александр Михайлович Лобода проработал сельским врачом около пятидесяти лет, а потому умел все делать — он был и хирургом, и акушером-гинекологом, и терапевтом. По сути дела, он был и моим учителем, когда я приехала после института на работу. В десятых числах августа стало ясно, что удержать численно превосходящего противника теми силами, какими располагала группа, нельзя. Было принято решение отступить. Тяжелораненых удалось эвакуировать на грузовых машинах, а раненные в верхние конечности и легкораненые пошли пешком лесными тропами. Наша «коломбина», как мы называли свой автобус, проехав всего километра полтора-два от Новинки, застряла. Мы ехали по узкой лесной дороге. Шофер, видимо, сделал одно неверное движение, и машина сошла с колеи. Ее правое переднее колесо оказалось в яме, выбраться из которой было невозможно. Нас стала объезжать крупнокалиберная артиллерия, которую тянули тракторы. 202
Никифоров предложил нам идти пешком, иначе через час-два мы можем оказаться в плену. Но нам было очень жалко оставлять автобус немцам. Мы с Еленой Георгиевной Протасевич решили просить командиров орудий взять на буксир наш автобус, но все спешили спасти военную технику от врага. Мы уже было отчаялись, как вдруг последний командир орудия приказал трактористу остановиться и прицепить автобус. Мы ехали всю ночь, а на рассвете оказались на развилке дорог. Одна дорога шла на Тосно, вторая — на Си- верскую. Нам сказали, что Сиверская занята врагом, и мы решили следовать на Тосно. Проехали совсем немного, как вдруг встречные мотоциклисты огорошили нас новостью: фашисты высадили большой десант, и дорога на Тосно перерезана. Все отступавшие пешком, в том числе и раненые, которые могли ходить, решили пробираться в Ленинград лесом. А нам все еще не хотелось расставаться с нашей «коломбиной». У нас в группе было три коммуниста: Протасевич, Никифоров, Антонова и я — кандидат в члены партии. Мы тут же, в лесу, собрали партгруппу, и трое проголосовали за то, чтобы машину не бросать. Но куда же ехать: на Сиверскую или на Тосно? Решили — на Сиверскую, так как в любой момент сможем бросить машину и укрыться в лесу. Выехали на шоссе и, не доезжая до Сиверской, повернули на Новолисино. Таким образом добрались до Павловска. Рано утром выяснилось, что наш госпиталь развернулся в Ленинграде на Приютской улице, в школе. Туда мы сразу и поехали на «коломбине», которая нам еще долго служила. И в пестрой суете людской Все изменилось вдруг. Но это был не городской, Да и не сельский звук. На грома дальнего раскат Он, правда, был похож, как брат, Но в громе влажность есть Высоких свежих облаков И вожделение миров — Веселых ливней весть. А этот был, как пекло, сух, И не хотел смятенный слух Поверить — по тому, Как расширялся он и рос, Как равнодушно гибель нес Ребенку моему. А. АХМАТОВА Сентябрь 1941 года 203
Акт комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков от 9 марта 1944 г. * Оккупация района длилась с августа 1941 г. по февраль 1944 г. К моменту освобождения в районе осталось 29 жителей. 633 чел. расстреляны или повешены, 20 669 угнаны в рабство, уничтожено 67 военнопленных. 23.08.41 г. в д. Печково был предан и расстрелян председатель колхоза «12 октября» А. В. Васильев. В д. Куболово повешен командир партизанского отряда Г. Е. Матвеев (председатель Печковского с/совета). В сентябре 41 г. в д. Коломцы на телефонной станции повешены пять человек. Перед виселицей надпись: «Кто снимет труп — будет расстрелян!» Из д. Жерядки выселены семьи коммунистов и работников сельсовета (Васильевы, Ниловы, Матвеевы, Кукулевские, Громовы), 24 чел. расстреляны. В д. Щупоголово по доносу жителя Д. расстреляли милиционера Сашу, осталась жена и трое детей. Немцы назначили Д. старшиной волости. Плетками избивали девиц (Л. Стригину и др.) за отказ гулять с немцами. В октябре 41 г. комендант пос. ОредежКрупп вызвал карательный отряд. 14.10.41 г. в д. Гверездно отряд расстрелял группу жителей из дд. Гверездно, Стройно, Хинявино за связь с партизанами и 27 военнопленных. В ноябре публично выпороты 85 чел. Взрослые получили по 20 розог, дети — по пять. В д. Моровино осенью 1941г. жители А. и Б. донесли на председателя колхоза «Красное Моровино» Н. Ф. Недюдова. По обвинению в связи с партизанами он был отправлен в гестапо и после пыток расстрелян. На ст. Новинка у бани находился немецкий штаб. В ноябре 41 г. арестовали троих окруженцев, били кольями, потом расстреляли. В д. Новинка в декабре 41 г. арестованных загнали в железнодорожную водокачку, потом расстреляли. Летом 42 г. девушки из Новинки пошли в лес за ягодами. Их публично выпороли и отправили в гестапо (исчезли бесследно). В пос. Торковичи жители заготавливали лес с 6 до 23 час. Комендант Брукс говорил: «Русских надо учить палкой, т. к. они не умеют работать!» В поселке расстрелян 21 чел., 14 отправлено в гестапо. Расстреляли зав. сельпо А. В. Яковлева и зав. пекарней Н. В. Васильева. У М. Петровой и С. Кубышкинои забрали детей 11 мес. и 1 года из-за того, что их отцы — евреи. Голых увезли в Оредеж, где расстреляли и запретили хоронить. Из поселка угнали 3740 чел. В д. Горыни строили шоссе. За отказ от работы были выпороты подростки, повешен Д.П.Емельянов, расстреляны Степанов Н. И., Никифоров В. А., Кононов В. С, Иванов А. Г. Зимой 42 г. на дороге между Горынями и Щупоголовом трое немцев разули беженцев, отобрав у них валенки; беженцы пришли в деревню с обмороженными ногами. Расстреляли шестерых русских за то, что они плохо выявляли партизан и не обижали жителей. Свидетельница Ильина В. И. 1928 г. р. из пос. Оредеж рассказала: «Отец Иван Ильич, 1900 г. р., был в партизанском отряде вместе с Д., который выдал его немцам. Отца арестовали, передач не принимали. На третий день его при мне вывели избитого и повели за пекарню. Там стояли четверо немцев с лопатами. Я поняла, что будет, и заплакала. Отца поставили на краю ямы. Я услышала залп и очнулась только дома». Зимой 42 г. в пос. Оредеж расстреляли 20 человек. Среди них — Удалова В., учительниц О. Л. Лебедеву и 3. К. Шапеко. Последняя кричала: «Грабители, бандиты, оставьте только мою дочь живой!» Убитых закапывали военнопленные. В августе 1943 г. на ул. Лермонтова расстреляли нашего сбитого летчика. Женщины плакали, он сказал: «Товарищи, я сделал свое дело, не плачьте!» В д. Надбелье зимой 42 г. немцы расстреляли как партизан бывшего председателя колхоза П. С. Лесникова и В. М. Николаева, а также М. И. Николаеву, доставлявшую им хлеб, и Н. Ф. Морева. Свидетель В. И. Абрамов рассказал, как комендант Бур поса- * ЦГА, ф. 9421, оп. 1, д. 180. 204
дил его в тюрьму весной 1942 г. за 2 л керосина из трактора. Оказалось, что тракторист Дмитрий продал керосин за хлеб бутковской женщине, а старика избили и опорочили ни за что. При отступлении немцы сожгли 20 домов, взорвали мельницу, угнали в рабство 181 человека. По Бутковскому с/с: угнано в рабство 1728 человек. Из деревень Моровино, Горыни, Надбелье угнаны все. В д. Филипповичи в октябре 42 г. был расстрелян окруженец, в декабре — пятеро военнопленных. В д. Абрамово в декабре 41 г. расстреляли 6 военнопленных, 1 партизана, 18 жителей, в январе — двоих военнопленных. 17 февраля 1942 г. за смерть немецкого телефониста жители были выгнаны из домов, все 30 домов сожжены. 112 человек (49 женщин, 16 мужчин и 47 детей) угнали в Вырицу, потом в Латвию. Дорогой умерли 4 женщины и 10 детей. В Васильковичах в апреле 1942 г. были расстреляны 72 цыгана (из них 20 детей), позже привезли эшелоном из Уторгощского района на ст. Оредеж 120 цыган и также расстреляли. В д. Тарасино расстреляны Клюевы, Кузины; Маслова Н. В. 1900 г. р. брошена в реку; Шведов Ф. А. 1902 г. р., Родионова А. Г. 1910 г. р., Маслова Л. А. 1920 г. р., Маслова В. А. 1923 г. р., ЧукареваД. А. 1899 г. р. иЕрмишинаМ. 1881 г. р. избиты плетьми. По Тарасинскому сельсовету: погибло 29 жителей, сожжены в доме 11 военнопленных, угнано в рабство 721 человек. Из д. Нестерково (61 двор) угнано 218 человек, из Глебова — 121, из Тарасина — 134 человека. 5.02.44 г. немцы подожгли детдом сирот войны (3—8 лет), 20 детей сгорели, 6 замерзли на дороге Оредеж—Луга, 7 чел., пытавшихся убежать в лес, расстреляли, тела брошены в костер. Опознаны: Кудрявцев Виктор, Егоров Петр, Уйба Валентин, Яковлев Дмитрий, Виноградов Павел. Массовый угон жителей района проводился 18 ноября 1943 г. и 27 января 1944 г. со ст. Новинка. Гестапо находилось в Васильковичах. В кинобудке Дома культуры на стенах сохранились надписи: «Здесь сидел военнопленный Судаков Михаил за побег из лагеря. Расстреляют и меня, как расстреляли моих товарищей». «25 июня 1943 г. Богданов Петр Яковлевич, моряк, 1919 г. р., Воронежская обл., село Новохарьковка, бежал из немецкой армии третий раз. Голова болит, глаз, видимо, выбит». «11 октября 1943 г. Баранов Александр, 3-й побег из немецкой армии, приговорен к расстрелу. Кончаю самоубийством». Расстрелянных хоронили в шести ямах по 60 человек в три слоя. Всего 40 могил. Они находятся: 1. Около Васильковичей за пекарней в лесочке и на ул. Энгельса позади дома у пекарни; 2. В пос. Оредеж на ул. Лермонтова; 3. В д. Жерядки. По Малоберезнинскому сельсовету: погибло во время оккупации 8 человек. Угнано в рабство 1068 человек. Деревни М. Березницы, Жилое Рыдно, Куболово, Большие Березницы, Пустое Рыдно, Язвинка, Замежье, Старое Почепово сожжены.
ОСЬМИНСКИЙ РАЙОН* Н. А. ПАНТЕЛЕЕВ, 1926 г. р., житель деревни Дубок Я СТАЛ СОЛДАТОМ В 15 ЛЕТ Наша деревня в 72 двора стояла среди густых лесов вблизи большого красивого озера Самро, полного рыбы. 15 июня 1941 года я получил свидетельство об окончании школы и устроился пасти колхозных лошадей за трудодни. 22 июня, вернувшись с работы, узнал страшную весть: Германия напала на нашу страну. Беда вошла в каждый дом. Всех запасников вызывали в военкомат, и обратно они не возвращались. В деревне остались одни старики, женщины и дети. Радио у нас не было. 4 июля состоялось колхозное собрание, на котором зачитали выступление И. В. Сталина с призывом ничего не оставлять врагу и организовывать партизанские отряды. На другой день были мобилизованы все здоровые лошади, и одна из колхозниц повела их в Лугу. Вести с фронтов делались все тревожнее, война все ближе подступала к нашему краю. 9 июля эвакуировали детей до 15 лет, но вечером они вернулись обратно: пал Псков. 10 июля поступило распоряжение отправить весь колхозный скот за Лугу, сопровождать его назначили мою старшую сестру. 11 июля эвакуировали личный скот. У людей словно окаменели сердца: было ничего не жаль, хотя корова в крестьянской семье — это жизнь. 12 июля в колхоз приехал представитель райкома с приказом о мобилизации молодежи от 15 лет на оборонные работы. Из нашей деревни набралось шесть человек. Старшим был назначен заместитель председателя сельсовета Андрей Иванович Иванов. Выделили лошадь с повозкой. Провожать нас вышла вся деревня. У людей больно щемили сердца: уходила в неизвестность последняя молодежь. Собирая меня в дорогу, мать впервые в жизни сама зарезала овцу, дала с собой мяса. Отец, бледный, стоял на костылях рядом со мной. Крепко обнял меня, костыли упали на землю. Я невольно заплакал, хотя и не догадывался, что вижу его в последний раз. Распрощавшись, мы тронулись в путь. Ехали всю ночь и утром выехали на шоссе Осьмино—Большой Сабек. Оно было заполнено скотом: там, куда его надлежало эвакуировать, шли бои. Здесь я встретил свою сестру, возвращавшуюся с коровами домой. Она напоила нас молоком, а я поделился с ней мясом. В Большом Сабеке мы потеряли полдня, чтобы доложить о своем прибытии, но все оказалось бесполезно. Налетели немецкие самолеты, началась бомбежка и обстрел. Мы спрятались в овощехранилище. А когда стихло и мы вышли * С 1961 г. Осьминский район входит в состав Лужского. 206
из укрытия, то увидели страшную картину. Поселок горел, кругом лежали убитые, стонали раненые... Переправиться через Лугу мы уже не могли: мост был заминирован. Нас повернули обратно. Мы двинулись в сторону Молосковиц, но в небе вновь появились немецкие самолеты. Мы разбежались по лесу. Когда бомбежка закончилась, с нами не оказалось ни повозки, ни старшего. Из леса выходили беженцы. Мы влились в этот людской поток. К утру добрались до станции Мо- лосковицы. Грузовым поездом приехали в Гатчину и сели в электричку на Ленинград. Измученные, голодные, мы ехали в трамвае по городу, пряча босые ноги под скамейки. У меня в Ленинграде жил крестный — мамин брат. К нему я и явился как снег на голову. За обедом рассказал о своих мытарствах. Крестный сразу же пошел в магазин, купил мне простенькие полуботинки. Сводил в баню. Наутро я пошел к своему товарищу Васе Дементьеву, который приезжал на лето в нашу деревню. Неправильно перешел улицу и был доставлен в милицию. Документов у меня никаких не было и с меня взяли подписку, что в течение 24-х часов я покину Ленинград. В тот же день Васю мобилизовали на оборонные работы за Гатчину. Решили ехать вместе. На Балтийском вокзале скопилась масса народу. Каждые 5 минут в Гатчину отправлялись электрички. Настал и наш черед. Вечером прибыли в Гатчину. Долго шли по шоссе. Стемнело, и мы заночевали в каком-то сарае. Утром всем выдали лопаты и отвели в поле, где мы начали рыть противотанковый ров. На следующий день все повторилось. Но после обеда налетели «юнкерсы», стали бомбить и обстреливать беззащитных людей. Паника, живые разбегаются, убитые и раненые остаются в поле... После бомбежки нас отпустили домой. Длинные людские колонны двинулись в сторону Гатчины. Проводив Васю на электричку, я остался один. Куда идти, что делать — неизвестно. Пошел по путям к Волосову. Уже в сумерках меня нагнала дрезина с рабочими, они довезли меня до станции. Уставший, я сел на скамейку и заснул. На рассвете меня разбудил дежурный железнодорожник. Я рассказал ему свою историю и попросил помочь добраться до Веймарна, откуда до дома было не так уж далеко. Дежурный сказал, что станцию Веймарн немцы разбомбили и пассажирские поезда там не останавливаются. Но утром он посадил меня на товарный поезд, следовавший в Котлы. В Веймарне меня высадили. Здесь я увидел жуткую картину разрушения. Еще дымились руины вокзала, на станции не было ни души... 207 Н. А. Пантелеев (1-й справа) в Иркутском госпитале, 11 декабря 1944 г.
Я вышел на пустынное шоссе и пошел наугад к дому. Вечером свернул в лес, поужинал хлебом с сахаром и уснул. Разбудили меня двое военных с винтовками. Обыскали, посадили в машину и привезли в Кингисепп, в комендатуру. Я рассказал обо всем, что со мной произошло. Меня отправили в воинскую часть, где покормили и оставили в палатке на ночлег. Утром я проснулся от шума тягачей, перевозивших пушки в сторону Вей- марна. Я просил командира оставить меня в части, соглашаясь на любую работу. Но мне отказали. Выдали немного продуктов и велели отправляться домой. Я вышел на шоссе. Здесь меня нагнал грузовик. Водитель предложил поехать с ним в Волосово, помочь погрузить продукты, а на обратном пути обещал завезти в Молосковицы. Так все и получилось. Поздним вечером я снова шел той же дорогой, которой несколько дней назад бежал в Ленинград. До дома было еще далеко, и в одной из деревень я попросился переночевать. Хозяйка оказалась доброй женщиной. Накормила меня и уговаривала остаться, так как в моем краю идут бои. Только здесь я осознал, что путь домой лежит через фронт. Но все же решил пробиваться к дому. Шел пешком весь следующий день, пока меня не подобрала попутная машина. За деревней Извоз из кабины вышел офицер и сказал, что дальше они меня везти не могут. Я вышел, а машина свернула в лес. Дошел до следующего села. Улицы его были пустынны. Вдруг послышался шум моторов. Налетели самолеты, началась бомбежка. Я метался от дома к дому, не зная, где укрыться. Казалось, сама земля уходит из-под ног... Наконец все стихло. Горели избы, и стояла зловещая тишина. Стемнело. Я не знал, куда мне идти и что делать. Без документов я был никому не нужен. Я влез на забор и зарыдал. Вдруг из-за хаты появился командир с тремя кубиками в петлицах — старший лейтенант. Я рассказал ему о своих злоключениях и попросил определить в какую-нибудь часть. Неожиданно он спросил: — А в разведку пойдешь? Я согласился не раздумывая. Мы дошли с ним до машины, которая привезла нас в лес. Там разведчики получали боеприпасы и продукты. Выдали и на меня. Машина осталась в лесу, а мы — одиннадцать человек, возглавляемые старшим лейтенантом, направились к реке Луге. Здесь нас ждал паром. Мы переправились на другой берег и попали под обстрел своей артиллерии. Все, однако, обошлось — никто не пострадал. Двое суток я водил эту группу по тылам врага. Разведчики получили много сведений о противнике и взяли «языка», давшего ценные показания. Подразделения облетела весть, что какой-то местный мальчишка удачно провел разведчиков, и вскоре нас со старшим лейтенантом вызвали в штаб дивизии. Создавалась новая группа для похода в немецкий тыл. Возглавлял ее замполитрука И. К. Федоров. Он попросил комдива включить в эту группу и меня. Меня спросили, согласен ли я снова сопровождать разведчиков. Я, понятно, согласился. Комдив наказал замполиту: — Вы отвечаете за этого мальчишку головой! Живым или мертвым, но он должен вернуться в часть. Ведь если попадет к немцам, шум будет на весь мир: мол, Красная Армия разгромлена и в нее призывают даже пятнадцатилетних! Распрощавшись со старшим лейтенантом, сильно переживавшим за меня, мы с Федоровым пошли к разведчикам. Вечером все девятеро спустились к реке Луге, где нас ждал замаскированный плот. Переправились совсем в другом мес- 208
те, чем в первый раз. Углубились в лес и трое суток колесили по немецким тылам. В одном глухом месте встретились с осьминскими партизанами, передавшими нам пленного. Командир отправил его в часть с двумя сопровождающими. Мы пошли дальше. До моей деревни оставалось 25 километров, и замполит предложил мне вернуться домой. Я наотрез отказался. Все говорило о том, что немцы готовятся к наступлению. Но реку они пока не переходили. Обходя опасные места, мы вышли левее переправы и убедились, что противника здесь нет. Одинокий рыбак удил рыбу. По одному он перевез нас на своей лодчонке на наш берег. Тут мы наткнулись на собственное минное поле, но нас вовремя заметило боевое охранение и вывело без потерь с поля смерти. На четвертые сутки мы благополучно вернулись в часть. «Язык» также был доставлен в целости и сохранности и уже дал важные показания. Когда я утром вышел из землянки, ярко светило солнце. Вокруг было много военных. Ко мне подошел старшина. Велел сесть на пенек, достал машинку и обстриг наголо. Потом выдал обмундирование и вручил красноармейскую книжку, где было записано, что рядовой Пантелеев Н. А. добровольно вступил в ряды РККА 23 июля 1941 года. Это было 2 августа. Спустя неделю противник начал мощную артподготовку. Снаряды рвались на КП дивизии. Немецкие танки прорвались у Большого Сабека и двигались в нашем направлении. Мы начали отходить к Ленинграду. В районе Антропшино попали в окружение. 16 сентября с боем вырывались из окружения. Этот кошмарный день я запомнил на всю жизнь. Сколько боевых товарищей осталось лежать на пушкинской земле — знает один Бог... Все 900 дней ленинградской блокады я вместе с 90-й дивизией находился внутри блокадного кольца. Был пехотинцем, санитаром, связистом. В январе 1943 года участвовал в прорыве блокады, получил контузию, но из медсанбата вернулся в свой батальон связи. 14 января 1944 года наша дивизия одной из первых начала с Ораниенбаумского плацдарма бои по полному освобождению Ленинграда от вражеской блокады. 31 января я оказался в селе Старополье, куда до войны ходил в школу. Здесь встретил одноклассницу, которая рассказала, что все деревни в округе, в том числе и моя, сожжены немцами. Я попросился у командира навестить своих, но получил отказ. С минуты на минуту ждали приказ о наступлении на Сланцы. Я в это время служил радистом на бронемашине и участвовал в освобождении родных мест. Но только на берегу Чудского озера получил первое письмо из деревни, в котором сообщалось, что отец мой умер 17 сентября 1941 года, дом сгорел, а мама, сестра и брат живут в кирпичном сарае вместе с тремя другими семьями. 2 июля, в одном из боев на Карельском перешейке, я был тяжело ранен. Долго находился без сознания, а когда очнулся, обнаружил, что у меня ампутирована правая нога и повреждена левая кисть. Было мне всего 18 лет. По странному стечению обстоятельств я лежал на госпитальной койке в той же больнице им. Мечникова, где в 41-м из-за гангрены отнимали ногу моему отцу... В августе меня отправили в глубокий тыл. Лечился в госпиталях Кировской области, Иркутска, откуда меня после повторной операции выписали инвалидом 2-й группы. 8 мая 1945 года с медалью «За отвагу» и орденом Славы я вернулся в родную деревню, где большинство семей получили похоронки на своих мужей и отцов. Я первый вернулся с войны живым... 209 14. За блокадным кольцом
А. П. ИОХЕЛЬ, 1937 г.р., житель села Стрежин Лог С ЯРЛЫКОМ «OST»... Нет в нашей стране семьи, которую не опалила бы война. Она всегда в нашей памяти. Мой отец, Павел Львович Иохель, учитель по профессии, воевал на Ленинградском фронте. А маму, Станиславу Григорьевну (тоже учительницу), и меня с братом постигла совсем иная судьба. Мы жили в Ленинграде, на Васильевском острове, но каждое лето проводили у деда Григория Савельевича и бабушки Анны Елисеевны в деревне Стрежин Лог Осьминского района. В 1941 году нам с братом Сашей исполнилось по 4 года. Помню большой дедушкин дом, приезд отца, веселые игры на лугу. И вдруг — война... Немецкие танки на деревенской улице, исчезновение мамы: она ушла менять вещи на еду и не вернулась. Потом мы узнали, что немцы обвинили ее в связи с партизанами и расстреляли... Зимой деревню подожгли каратели. Запомнилась страшная картина пожара, когда горели все дома. Стрежин Лог исчезал с лица земли... Жителей погрузили в машины и повезли на запад. Много было остановок и пересадок, как и концлагерей на территории Германии, в которых мы перебывали за четыре военных года. Лейбсдорф, Цвайбрюккен — другие названия в памяти не сохранились. Похожие друг на друга бараки, темные и грязные, трехъярусные нары. В одном из лагерей было воздушное отопление, и мы с Сашей грелись возле теплой трубы. Узников донимали вши. Время от времени нас водили в душ. Запомнились железные вешалки на колесиках, на которые мы вешали свою одежду. Пока мы мылись, ее прожаривали горячим паром. Постоянно хотелось есть. Когда бабушку посылали работать на кухню, она приносила нам картофельных очисток, чему мы несказанно радовались. В одном лагере детям позволили выходить за ограду, и мы просили милостыню. Как-то немка привела нас в свой сад, где мы досыта наелись чудесных спелых вишен и в шапках принесли ягоды в лагерь.. До сих пор помню их вкус... Все заключенные были обязаны трудиться. Взрослые работали на заводе. Мы с братом носили ведрами воду и поливали (чтобы не рассохлась) огромную бочку на телеге, с которой пленные ездили чистить отхожие места. Однажды к забору подошли немецкие мальчишки с заводными игрушками. Танки на резиновых гусеницах, пушки с красными огоньками — они трещали, будто стреляли. Мы с братом подошли к проволоке, и тут охранник так ударил меня по голове, что я очнулся только в бараке. Но несколько игрушек нам все же досталось: немецкие ребята как-то сумели их передать. В том же лагере какой-то немец сфотографировал нас. Дед получил снимок и надписал на обороте: «Толик и Алик, братья родные из Ленинграда. Германия. Август 1944 года». Мы с братом в куртках со знаками «ost», на дальнем плане — один из узников и охранник в пилотке. 210
Последний лагерь был в Цвай- брюккене, на границе с Францией. Огромная территория, огороженная колючей проволокой, караульные вышки по углам. Рядом день и ночь шумел завод, на котором работали взрослые. С началом 45-го года участились налеты американской авиации. В один из апрельских дней небо почернело от самолетов. Стоял жуткий гул. Поминутно раздавались взрывы, полыхали бараки. Несколько дней горели склады, и узники шестами вытаскивали из огня хлеб и одежду. Охрана попряталась, и нам, пятидесяти заключенным, удалось убежать в скалы. Три недели мы прожили в лесу, под какой-то скалой. Шли проливные дожди. Без еды и теплой одежды все слегли. Дед отправился на разведку. Оказалось, что город уже заняли американцы. За нами приехали грузовики и увезли в госпиталь, где из-за дистрофии и болезней мы провели три месяца. Кормили нас и относились к нам очень хорошо. Дед ходил радостный, пел в госпитальном хоре и называл всех «родненькими». Нас с братом хотели отправить в США, но дед воспротивился, и в сентябре 1945 года мы вернулись на Родину. Поселились в Громове, дед устроился на работу в подсобное хозяйство и вскоре разыскал отца. И вот настал день, когда отец — старший лейтенант ВВС Краснознаменного Балтийского флота — приехал за нами, уже восьмилетними. Мы возвратились в Ленинград, в свою комнату на 5-й линии Васильевского острова, и в домовой книге против наших имен появилась запись: «Прибыли из Германии». После окончания семилетки мы с братом пытались поступать в артиллерийское училище, но наши документы вернули. Мы не скрыли, что были в плену. Я окончил школу и поступил в Политехнический институт, это был уже 1955-й год. Стал инженером-конструктором, работаю в объединении «Позитрон ». Женат, растут две дочери. Как все отцы, я желаю им счастья и, главное, — никогда не узнать, что такое война... А. П. Иохель (слева) с братом Александром, г. Цвайбрюккен, август 1944 г.
ПРИКАЗ ОСЬМИНСКОЙ КОМЕНДАТУРЫ* Всем старостам и крестьянам о мерах борьбы с партизанами и об оказании содействия в поимке партизана Романова Воззвание! Население сим приглашается оказать содействие в поимке или же обезвреживании предводителя партизан Михаила Романова, 40 лет от роду из Имениц. За сведения, ведущие к поимке Романова, назначается следующее вознаграждение по выбору: 6 коров или 6 гектаров пахоты или половину этих обоих. В придачу ко всему еще 30 пачек махорки и 10 л водки. Кто доставит Романова мертвым, получит половину указанного вознаграждения. Если одноценные указания нескольких лиц приведут к поимке Романова, то вознаграждение может быть разделено между этими лицами. ПРИКАЗ ВСЕМ СТАРОСТАМ И КРЕСТЬЯНАМ Банды вносят беспокойство в занятых германскими властями областях и стараются подрывами железнодорожного пути, саботажем, грабежами в селах и т. п. действиями помешать нашему конечному бою с большевизмом, а также и нашей работе по мирному восстановлению края. Для уничтожения этих банд приказываю: 1) Всех, кто поддерживает сношения с бандитами (партизанами, парашютистами, саботажниками и т. д.) или кто им помогает продовольствием, одеждой и приютом, а также сообщениями и справками, рассматривать как бандитов и как таковых уничтожать. 2) Всех, кто, зная о присутствии бандитов в селе или убежище, немедленно об этом не сообщит — считать виновными в бандитизме. 3) В деревнях, где бандиты пользуются поддержкой или убежищем, и виновные не смогут быть обнаружены, кару возлагать на все общество. 4) Жители деревень должны под руководством своих старост прибегать к самозащите, вооружаясь топорами, ножами, дубинами и т. п. И сообща уничтожать нападающие банды. Все находящиеся поблизости военные будут вас поддерживать. 5) Успешно самообороняющиеся деревни могут рассчитывать на хозяйственные преимущества и награду. 6) Всякое приближение к железнодорожному полотну в заградительной зоне по обе стороны этого пути воспрещается. Виновные будут обстреляны без предупреждения. 7) Разрешенные переезды и переходы через полотно железной дороги будут обозначены. 8) Каждый староста обязан ежедневно по утрам доносить о событиях истекшей ночи в железнодорожный охранный пост. 9) Если бандитизм будет продолжаться, то будут для поддержания порядка приняты еще более суровые меры. 10) Виновные в хранении газет, листовок и других советских изданий — будут рассматриваться как бандиты и как таковые расстреляны. Комендант *ЦГА, ф. 3355, оп. 9, дело 22.
ГОРОД ЛУГА В. И. МИТРОШКИН, 1927 г.р., житель г. Луги ДНИ И НОЧИ ОККУПАЦИИ Я рано потерял родителей: мама умерла в 1934-м, отец — в 35-м году. Осталось нас три брата: Василий — 1912 г. р., Николай — 21-го и я. Жили бедно. До войны старший брат работал на Севере, мы с Николаем жили с маминой сестрой — тетей Сашей Очкарёвой. В апреле 1941 года Николая призвали в армию. Началась война, и вскоре через Лугу потянулись беженцы из Прибалтики. В окрестностях Луги скопилось много наших войск. Вдоль рек Луга и Оредеж начали строить оборонительные сооружения. Все жители Луги и ленинградцы рыли окопы. Но уже в первых числах июля появились немецкие самолеты и сбросили на город несколько бомб. Началась эвакуация заводского оборудования и людей. Прошел слух, что приезжал Ворошилов и отдал приказ Лугу не сдавать, но войск вокруг города становилось все меньше, а бомбежки учащались. В конце июля, после очередной бомбежки, мы уехали в деревню Перечицы. С запада слышалась артиллерийская канонада, и взрослые решили эвакуироваться. Но было поздно, поезда уже не ходили. В августе мы вернулись в Лугу. Наших войск не было вовсе. Стояла тишина, только по ночам где-то далеко ухали пушки. До конца месяца мы жили без власти, без армии и без продовольствия. Перед самым приходом немцев кое-кто видел в городе одиночных пеших красноармейцев. Немцы вошли в Лугу 24 августа не со стороны Пскова, откуда их ожидали, а от Кингисеппа. Тысячи людей оказались под немцами. Началось тревожное время оккупации. Первые дни мы опасались выходить из дома, но потом были вынуждены отправиться на поиски пищи. В городе оказалось много немецких войск и техники. Удивило, что немцы были все хорошо и одинаково одеты. Лошади были крупные, с короткими хвостами. На углу проспекта Кирова и Базарной улицы на фонарном столбе висел повешенный в гражданской одежде, с винтовкой за плечами. Было много разрушенных домов. Наш дом в Толмачевом переулке уцелел. Вещи сохранились. В Луге до войны жило много евреев. Некоторые успели эвакуироваться, но другие, в основном пожилые, остались в городе. Им на грудь и спину пришили желтые звезды, с которыми они ходили по улицам. Скоро они все бесследно исчезли. Тетушке удалось достать немного картошки и две пачки толокна. Какое-то время мы варили из этого похлебку, но продукты скоро кончились и достать что-либо стало очень трудно. Из города выходить не разрешалось. 213
На колхозных полях еще оставались кое-какие овощи, они доставались тем, кто осмеливался нарушать приказ. Кто пошустрее — попрошайничали у немцев. Под Ленинградом шли бои. Оттуда по железной дороге везли раненых немцев. После разгрузки мы с ребятами обшаривали вагоны и порой что- нибудь находили. Голод заставлял рыскать везде, где только можно. С приятелем Лешей Кулагиным мы стали всякими тропками пробираться в поле. Если находили мерзлую картошку или капустные листья — несли домой. Ели без соли и хлеба. Переночуем, наутро снова идем в поле. Но уже в октябре выпал снег и полевое довольствие прекратилось. Нашего соседа немцы взяли на работу, платили отрубями. Он жарил лепешки прямо на плите, их заманчивый запах помню до сих пор. Но если в 41-м году какую-то еду все же удавалось раздобыть, то в 42-м начался настоящий голод. Порой мы ничего не ели по нескольку дней. Немцы, видя тяжелое положение с продуктами, разрешили днем передвигаться по дорогам. Масса людей с саночками бродили от деревни к деревне в поисках съестного, отдавая за еду что у кого было: одежду, обувь, посуду. Особенно ценились швейные машинки, за них давали два пуда картошки или пуд муки. У нас ценных вещей не было, и я целыми днями болтался у вокзала или воинских частей, соглашался на любую работу: напилить немцам дров либо принести воды. Только летом 42-го года меня взяли в столярную мастерскую помощником мастера. Там ремонтировали мебель, вставляли стекла, расплачиваясь остатками обедов с немецкой кухни. Выдавали также карточки на хлеб. Пайки были мизерными. Основная жизнь города протекала на базаре. Пронырливые деляги безнаказанно торговали хлебом и куревом, немецкими сигаретами и шнапсом. Тетушка перебивалась случайной стиркой, за что получала какие-то крохи. В подвале большого дома мы нашли под соломой черную гнилую картошку и пекли из нее лепешки. В то же время некоторые жили лучше, чем до войны. На нашей улице жила некая М. П. Из ее дома по вечерам неслась музыка, пьяные песни, часто гулянки продолжались до утра, и ели они досыта все, что хотели. А мимо их дома каждое утро провозили трупы наших людей, умерших от голода. Сейчас, когда пишу эти заметки, я сижу в тепле, сыт и ничего не боюсь. А тогда мы жили в постоянном холоде, голоде и страхе. Облавы днем и ночью, на виселице в центре всегда висели повешенные в гражданской одежде, в основном молодые люди, парни и девушки. С наступлением темноты на улицу не выйдешь — комендантский час- Лагеря военнопленных появились в Луге уже осенью 41-го года. Сначала их собирали на городском стадионе, охраняли с собаками. Когда пленных стало 214 В. И. Митрошкин
очень много, их поселили в Заречной части слева от моста. Частные дома с трех сторон оградили колючей проволокой, четвертой преградой была река Луга. Здесь умерло множество наших бойцов и командиров. Ведь в плен они попали еще летом, а зима 1941/1942 года выдалась очень суровой. Пленных гоняли через старый деревянный мост на полигон за железной дорогой. Я сам не раз видел, как они шли на работу, поддерживая друг друга, а обратно везли в санях раздетых мертвецов сами узники, впрягшись вместо лошадей. Их хоронили на Лысой горе за чертой города. Проходя по улицам, пленные просили у нас покурить или хоть что-нибудь съесть. А где мы могли взять, когда у самих ничего не было? Лагерь за рекой был самым страшным. Был еще лагерь на проспекте Урицкого у базара, но там жили сапожники и портные, им было полегче. По выходным там даже играл оркестр. В 6 километрах южнее города находились мастерские по ремонту техники, там также работали военнопленные. Но даже на этих «легких» работах немцы издевались над русскими всегда и везде. Особенно зверствовала эстонская полиция, размещавшаяся в здании музыкальной школы № 1. Их боялись больше, чем немцев. Отец моей будущей жены попал туда — и исчез. Стояли у нас также латыши и литовцы, но они не оставили о себе такой тяжелой памяти, как эстонские полицаи. Потянулись черные дни оккупации, которым, казалось, не будет конца. И закончились они не освобождением, а угоном в рабство. 20 января 1944 года нас повезли через Польшу в Германию, в Дахау. Оттуда я попал в большой концентрационный лагерь под городом Ален. Мой лагерный номер был 85022. Меня определили в прокатный цех, но работа эта была мне не по силам, поэтому меня перевели в слесарную мастерскую. В бараках за проволокой мы жили по 16 человек в одной комнате. Спали на двухъярусных койках. Наш лагерь не охранялся. Сам лагерь и бараки на ночь закрывались. В каждом бараке круглые сутки дежурили старики и инвалиды. Они же конвоировали нас и на работу. Мы работали по 12 часов в сутки с 6 утра до 6 вечера, а кто и в ночь. Кормили нас так: утром давали что-то вроде кофейного напитка, в обед — суп, не поймешь с чем. Там были и брюква, и свекла — все перемолотое. Вечером опять этот суп и по куску хлеба, который сразу съедали. По правде сказать, было очень голодно, тяжело работать и как-то сразу появилась такая туча клопов, что спать было невозможно. Правда, уже было тепло. Когда мы приехали, еще был снег, а в феврале-марте — хоть загорай. Мы сначала были в валенках и теплых пальто, но вскоре пришлось надеть башмаки с подошвой из дерева. Местность там очень красивая: кругом невысокие горы, хутора и на возвышенностях — замки и фермы крестьян. Сам город Ален и поселок старинные, все улицы мощеные, везде сады с яблонями и грушами. Когда весной они зацвели, все было залито бело-розовым цветом. Впоследствии плоды этой красоты нам очень помогли. Мы стали есть эти фрукты. Кто здесь был раньше, советовали пить пиво, и мы пили. Но голод брал свое. Мы так ослабли, что еле передвигали ноги. Немцы нас стали отпускать по хуторам побираться. У нас в мастерской был пожилой кузнец Пауль. Он часто давал мне то хлеб, то картошку. А в деревнях удавалось достать хлеба, кусочек сала и яблоки. 215
В это время начали прилетать американские самолеты, большими группами. При их налетах мы убегали в лес или в бомбоубежище. В лесу можно было полежать на траве, отдохнуть. Эти перерывы в работе становились все чаще; немцы стали уже не такие злые, но еды давали все меньше. Кто знал язык, тому было легче. Здесь была своя внутренняя жизнь: кто ругался, а кто влюблялся. Ведь в лагере жили и старые, и молодые, а жизнь брала свое. Хоть во время своей довоенной юности мы и дружили, и баловались с девчонками из класса, но только там, в Германии, я душой и телом узнал разницу между мужчиной и женщиной. Но девушки к нам относились больше с сочувствием, ведь они были старше нас. Только позже, став взрослым, я понял, что жизнь нельзя остановить ничем: ни холодом, ни голодом, ни муками и унижением. Ко мне очень хорошо относилась одна девушка — Нина. Мы всегда с ней ходили вместе с работы и на работу. Уже потом, когда мы уезжали, она сказала, что ходила со мной лишь потому, чтобы никто к ней не приставал. Мне тогда еще не было и 18 лет. Самолеты все чаще и чаще летали, даже днем. По ночам хорошо были видны вспышки бомбежек. Производство работало неритмично, хлеб нам стали давать раз в неделю. Наступил апрель 1945 года. Германия терпела поражение. Мы уже знали, что бои идут в самой Германии. Американские самолеты гонялись за каждым паровозом, трактором. Поговаривали, что нас будут эвакуировать, но, видимо, уже некуда было, и мы остались на месте. Где-то в середине месяца стала хорошо слышна канонада. Немцев, военных, уже не было видно. Ходили только гражданские с винтовками, и через несколько дней нас освободили американцы. Что началось в лагере — уму непостижимо: все стали тащить что попало: и продукты, и белье. Натащили полные бараки. Я помню, мы с ребятами из Алена принесли консервов и сигар несколько коробок, а сами не курили. В это время из лагеря сбежало много молодых женщин и мужчин, наверно, на Запад. Где-то мы достали приемник и слушали Москву. Узнали, что бои идут за Берлин, что скоро будет конец этой проклятой войне. Нас на машинах перевезли из лагеря в маленький городок, названия которого я не помню. Поселили в бывших казармах, и здесь я впервые увидел нашего военного представителя с золотыми погонами на плечах. Нас вызывали, спрашивали, кто где работал, откуда. Стали подбирать группы с одной местности, все из Ленинградской области поселились вместе. Когда прошла проверка, семейных с детьми, подростков и стариков посадили на американские машины, отвезли в советскую зону и стали готовить к отправке на Родину. Мы были в мечтах уже дома. Через пару недель нас погрузили в вагоны, и несколько дней мы ехали в пассажирских вагонах до Польши. Помню, ехали через Лодзь, через Вислу. В Польше нас пересадили в санитарный поезд, и мы потихонечку стали двигаться на восток. По дороге стало попадаться все больше разбитых городов и сожженных деревень, разрушенных мостов. На дороге везде стояли эшелоны с оборудованием для заводов — это везли технику из Германии. На одной станции в Польше видели целые горы швейных машинок. В этом поезде я встретился со своим учителем по рисованию — Леонидом Михайловичем Кравченко. Он узнал меня и помог получать еду из их кухни. В поезде раненых не было, один персонал — врачи да медсестры. Меня очень удивляло обилие орденов, даже у женщин. В конце июля мы пересекли границу, въехали на родную землю, здесь все было в руинах. Но настроение было хорошее. Хотелось узнать о судьбе родных, ведь братья мои воевали на фронте. По приезде в Лугу я был просто потрясен. Еще 216
в 1941 году, когда уходили наши, Луга горела. Потом почти три года хозяйничали немцы, а когда их выбивали из города, еще больше досталось нашей Луге. Она лежала в развалинах. Были разрушены вокзал, кинотеатр на пр. Володарского, искалечен Воскресенский собор. Особенно мне было жалко, что немцы разрушили дворец Половцева в моих родных Роптях. Такого теперь не построить, и мы уже не увидим эту красоту — разве только на фото. Дом в Луге, где мы жили до войны, был занят организацией, которая выдавала продуктовые карточки и устраивала на работу. Нас приютила у себя родственница на бывшей Загородной улице. Надо было устраиваться на работу, получать карточки. Но без паспорта ни того, ни другого не дают. Пошел в милицию. В милиции спросили, с какого года рождения. «С 1927-го». «Все ясно, иди в военкомат». В военкомате заполнили документы и через 2 дня вызвали на отправку в армию. Нас отправили в Ленинград на проспект Карла Маркса. В казармах тысячи людей. Когда переоделись, то друг друга не узнали, все стриженые, в одинаковой форме. Потом нас отправили в Борисову Гриву на Ладогу, в запасной полк. Вот где мне пришлось «хватить шилом патоки»! Холодно, дожди, кормежка худая. Мы и клюкву собирали, дрова сами заготавливали. В землянках на полу вода, постельных принадлежностей никаких. Когда «обнюхались», узнали, что к нам прибудут представители воинских частей, так называемые «покупатели». И вот однажды в нашу роту пришел капитан с погонами артиллериста. Здесь и решилась моя солдатская судьба. Я вернулся в Лугу лишь в 1950-м году, чтобы связать с любимым городом всю свою дальнейшую жизнь. Акт комиссии от 14.11.1944 г. по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков * Оккупация длилась с 28.08.41 г. до 12.02.44 г. Из 2028 домов сожжено и взорвано ИЗО. Расстреляно 12 человек; трое повешено; 1600 человек умерли от истязаний; 12 000 военнопленных расстреляны и сожжены за полигоном, население угнано в рабство. После 18 часов жителям запрещалось выходить на улицу; хлеб (300 г) получали только работающие. Свидетельница Лебедева, воспитательница детского дома. В октябре 1941 г. были повешены Васильев Олег 14 лет и Кондратьев 16 лет за связь с партизанами. Немцы застрелили женщину, давшую пленному горсть табака, вторую — за кочан капусты. Труп в назидание лежал непохороненным 9 дней. 15 ноября 1942 г. на втором полигоне расстреляли 10 человек, нескольких цыган, рабочего хлебокомбината Антонова Александра. В декабре 1942 г. из детдома выгнали 36 подростков в летней одежде. Свидетель Рысев, воспитатель детдома. В декабре 1942 г. ночью пришли полицейские, отобрали 149 девочек и 22 мальчика, отвели в тюрьму. Через 11 дней их отправили в Эстонию, в лагерь военнопленных. Гоняли на работу наравне со взрослыми, били палками и плетьми. Свидетельница Яковлева, медсестра Лужской больницы. Немцы арестовали хирурга А. Н. Румянцева (судьба неизвестна), расстреляли Евгения Богатова 20 лет, Татарни- кова Григория 26 лет, Макарова 25 лет, Михайлова Дмитрия 20 лет, Кузнецова 16 лет — всего 20 человек. Свидетельница Николаева. Военнопленные содержались в неотапливаемых бараках, грелись у костров, немец отгонял их и бил рычагом по голове, двоих убил. В ноябре * ЦГА, ф. 9421, оп. 1, ед. 131 — 132. 217
1941 г. избили прикладами пять военнопленных за то, что жители дали им картошки. В районе котлована за вторым полигоном были расстреляны и сожжены 100 чел. Свидетель Величкевич. Военнопленных гоняли на работу в лес; кто не мог идти — заставляли товарищей нести их, били прикладами и палками. Пленные кутались в мешки, всегда просили есть, но подать было нельзя. Зимой видела босых. Один пленный умер от удара по голове. Свидетель Симора. Голодные пленные собирали отбросы в мусорной яме, одного при этом убили. Провинившихся привязывали к столбу, оставляли на морозе, один умер. Свидетель Жуковский. В январе 1942 г. немцы сожгли барак с 500-ми военнопленными. Свидетель Пауков. В лагере на территории кирпичного завода погибло 7000 военнопленных. Свидетель Дорофеев. 5 февраля 1944 г. — угон жителей эшелонами. Негодным к физическому труду ставили на лоб печати и отправляли в лагерь, где выдавали бирку с номером. Мне поставили три печати и выдали № 1425171-й. Со мной было угнано 1300 человек. Свидетель Трифонов. 8 февраля дома обходили полицейские, на сборы давали полчаса и отправляли в лагерь. Комиссия обследовала 47 могил на Лесной улице, две — на северо-восточной окраине Луги. На кладбище захоронено не менее 11 тысяч военнопленных и гражданских лиц (от 3-х до 70 лет). Немецкое обозначение: «Кладбище русских военнопленных». Три ямы-могилы обнаружены на поляне за речкой Наплотинка. Председатель комиссии Герой Советского Союза И. И. Сергунин, уполномоченный Леноблкомиссии адвокат С. Д. Селюнин И. С. СМИРНОВ, житель города Луги, бывший рядовой 34-го полевого пункта по убою скота Я БЫЛ ВОЕННОПЛЕННЫМ До войны я, как и сейчас, жил в Луге, работал в артели «Обувщик». В 1940 г. был призван в армию, где вступил в кандидаты партии. Дослужить не пришлось. На спортивных соревнованиях получил разрыв мениска, попал в госпиталь. Долго лечили и выписали с резолюцией: «ограниченно годен в военное время». Как Великая Отечественная началась, определили меня в 34-й полевой пункт по убою скота. Были в армии и такие. Предполагалось, что стадо будет следовать за войсками и коров будут забивать на мясо по мере надобности. Погнали мы скот на Мшинскую. Но тут пальба, неразбериха, куда дальше двигаться — неизвестно. Начальство наше интендантское, лейтенант Воронцов и политрук Михайлов, ночью исчезли. Руководства никакого. Командиры нашивки спарывают и к себе не допускают: «Не подходи, — говорят, — демаскируешь!» Рядовые бродят по лесу, как бездомные котята. Скот разбежался. Мы, человек тридцать из Луги, решили держаться вместе, двигаться на восток, где стрельба еще слышалась. Через несколько дней все стихло. Куда фронт отодвинулся, не знаем. Ни компаса, ни карты. В деревнях говорят: «Наши за Лугу отступили, здесь повсюду немцы». Мы опять в лес. Два месяца блуждали. 218
Голодные, как шакалы: одними грибами питались. Шли только ночью. Днем немецкие самолеты прямо над головами летали, кого заметят — из пулемета поливают... 26 сентября шли на Елизаветино. Под утро подошли к шоссе. Видим, люди в квадратных картузах мост строят. Думали, наши. Кричим: «Мы свои! Русаки!» А нам тоже по-русски: «Руки вверх!» Посадили в глубокую, метра три, яму. Через два дня погнали под конвоем в Выру. И стал я на четыре года войны не Ванькой Смирновым, а номером 11721-м... В Выре за школой — по левую руку от дороги, если к Ленинграду идти, — были вырыты длиннющие рвы, и в них тысячи людей. Рвы проволокой оцеплены, по углам вышки с часовыми. Кто из рва выскочит — по нему из автомата... Раз в сутки наливали по черпаку баланды тем, у кого было во что: в котелок или каску... Мерли в этих рвах страшно, человек по тридцать в день. С одного конца закапывают, другой для живых удлиняют... Потом немцы отобрали сотню человек и отвезли в Дружноселье работать на скотном дворе. Там, в бывшем санатории, располагался немецкий штаб. Метрах в двухстах — скотный двор. Низкая кирпичная постройка в виде буквы «п». Скота никакого. Нас вместо рабочей скотины туда загнали. Солома в углу, крохотные оконца да печурка в углу. Вот и вся «обстановка». Похолодало, выпал снег. Все раздеты, разуты. Проведали, что я сапожничать могу. Выгородили мне угол, собрали, что у кого было из инструмента. Стал я опорки ребятам латать. Из чего только подметки не соображал: из голенищ драных, покрышек автомобильных. В чем-то надо было зимовать! Кормежка, конечно, никудышная была. Жители, правда, подсобляли: кто репу, кто ботву свекольную или капустные листья через забор бросит... Жители нам и книжки передавали. Стали мы, человек пятнадцать, по вечерам собираться — как бы для чтения. Один и впрямь настоящим чтецом оказался — диктор радиоузла. За зиму пригляделись друг к дружке, вроде люди надежные. Как потеплело, Сергей Макаров — он у нас старшим был — говорит: — А что мы тут сидим? Нет такого положения, чтоб нельзя было убежать! Эх, оружие бы раздобыть!.. Сухарей надо насушить. Если не возражаете, буду по четверть пайки отрезать на сухари. Кто какой жратвы раздобудет, сюда несите. Только не трезвонить! Все лето готовились к побегу, сухариков подсушили. Но удобного случая все не представлялось, и о партизанах ничего не слыхать. В июле в штаб привезли пленного генерала. Высокий, рыжеватый, в сапогах. Немцы сказали, что это генерал-лейтенант Власов, сам сдался. Поместили его в отдельном домике. Мы как раз дрова кололи, метровые чурки для котлов, когда его на допрос вели. Дня через три куда-то увезли. А у нас в то время щенок появился — маленькая белая дворняжка с черными пятнами. Мы возьми и назови его Власовым. Позовешь: «Власов, Власов!» — он и бежит. Только худо с тем прозвищем вышло. В январе 43-го всамделишный Власов снова в Дружноселье объявился: на машине прикатил, в темно-синей шинели с красным кантом и красными отворотами, в фуражке с кокардой. Как услыхал, что собачонку его фамилией кличут, адъютанту что-то приказал. Тот ее из пистолета и уложил... Однажды в воскресенье мы не работали. Кто дырки зашивал, кто, спрятавшись, записки на волю писал. Я, как всегда, сапожничал: к тому времени 219
и жители тайком обувку для починки передавали. Вдруг является незнакомый немец. Чернявый, с усиками, по-русски знает. Предлагает записываться в антипартизаны. «Мне, — говорит, — нужны такие, чтоб и отцу с матерью могли голову отрезать!» Все молчат, желающих не находится. Вечером наши пятнадцать собрались, как всегда, «читать книгу». Было, понятно, не до чтения. Сережка говорит: «Немцам служить никто, конечно, не собирается. Но, с другой стороны, если запишемся, то получим оружие. А его и против немцев обернуть можно, и к партизанам пробиться!» Я Сергею верил тогда. Да и теперь думаю, что он и вправду на это рассчитывал. Девять человек согласились с ним пойти. Меня спрашивает: «Ну, а ты, Иван, как?» Нелегко было мне отвечать. Все считали, что если не с Сергеем, то плен выбираешь. Только все равно не мог я себя представить в немецкой форме! «Ты ведь знаешь, Сережа, что у меня шесть братьев в Красной Армии. А ну, как против них бросят? Нет, не могу...» Все, что для побега готовили, нам, шестерым, оставили. С собой те девять взяли только ножи да кусочки карты, чтобы к партизанам пробиваться. На следующий день ребят забрали. Прошло три недели. Снова настало воскресенье. Видим, к воротам Сергей подходит. В немецкой форме, с повязкой на рукаве. Документ показывает. Прошел во двор. Смурной такой, невеселый. Собрал человек пять, бутылку коньяку достал, коробку конфет. Голову руками обхватил, молчит. Потом глянул на меня и говорит: «Умница ты, Иван, вот что я тебе скажу! Лучше на помойке сдохнуть, чем надеть эту шкуру!» Рассказал нам Сережа, что оружие-то немцы не дали: один кинжал. Автомат — тому, кто себя замарает. «Уже и среди нас, девятерых, есть предатели, — признался Сергей. — Некоторые сами берутся вешать. Витька, представляешь — Витька! — уже вешал...» Пытался Макаров в Подлядах к партизанам перейти. Заметил засаду, поднялся во весь рост: «Ребята, я русский, к вам иду!» А ему в ответ — автоматная очередь и мат: «Нет, сволочь, продался гадам, так получай!» Пришлось обратно в кусты... Проводил я Сережку до угла барака. Сказал он мне на прощанье: «Моя песенка, Ваня, спета, а ты держись!» А через несколько дней Сергея провели мимо лагеря под конвоем, без ремня. Глянул он в нашу сторону, тоскливо так, и рукой махнул. Спустя полчаса конвойный принес на лопате Сережкины сапоги... Шел уже 44-й год. Все ближе слышалась канонада. Немцы нервничали. Однажды отсчитали двадцать пять пленных — ив грузовик. Привезли в Эстонию, на станцию Эльва. Поселили в землянках. Я по-прежнему сапожничал. Тут уж заставили чинить обувь и немцам — новая, видно, у них вся вышла. Работал в мастерской, вместе с двумя немцами-портными. Старший, Вальтер, злющий был, в мою сторону и не глядел. Второй, Эрнст, по-другому относился. Как Вальтера нет, он ко мне на верстак то хлеба, то папироску положит. Однажды утром Эрнст пришел очень расстроенный: во время американской бомбардировки погибли его родители, жена, двое детей. Вальтер прикрикнул: не хнычь, мол. Эрнст взорвался: « За каким чертом мы полезли к этим русским? » Выхватил револьвер — и на Вальтера. Я бросился между ними. Утихомирились. 220
Вальтер вышел. Я и говорю — немецкий кое-как уже освоил: «Эрнст, у каждого свое горе. Мы не виноваты, что вы к нам полезли!» Он плачет, обнимает меня и все причитает: «Ой, Иван, ой, Иван!» Вечером Эрнст принес в нашу землянку свою посылку с печеньем и говорит: «Иван, Вальтер — фашист. Когда будет уходить, я буду настраивать приемник на Москву». Настал 1945 год. И радио, и приближающиеся бои — все говорило о том, что наши близко. Мы знали, что Лугу освободили еще в прошлом году. В мечтах я был уже дома. О том, что не пустят домой, даже не думал: никакой вины за собой не чувствовал. А вышло совсем по-другому... Тысячи пленных согнали вместе и погрузили в товарные вагоны. Тесно, как селедок в бочку натолкали. Да погнали эшелоны на север — восстанавливать Беломорканал. Две недели в давке, духоте, голодные. Привезли в Медвежье- горск. Жителям объявили: прибыл состав с полицейскими. Командуют: «Выходить!» А в нас градом летят булыжники... Вот это обидней всего было. Развели по баракам проверочно-фильтрационного лагеря № 0313. Кого только там не было! Пленные из Дании, Норвегии, Германии; граждане, угнанные немцами в рабство, полицейские... Кто в немецкой форме был — сразу расстреляли. У остальных «смерши» — мы их костоломами звали — признание битьем выколачивали. Но тут уж я решил твердо: будь что будет, а наговаривать на себя не стану! Другой раз так изукрасят, что и не встанешь... Сколько я им не повторял, что весь плен сапоги чинил, — не слушают. «Напишите, — говорю, — в Дружно- селье, в Эльву — люди подтвердят». Всю правду рассказал — не верят. Но все же через три месяца отправили меня на работу как прошедшего «фильтрацию». Беломорско-Балтийский канал до войны строили политзаключенные. Недавно в одной газете я прочитал, что стройка шла вдоль линии Повенец— Сорока. Вот эту самую повенчанскую лестницу — восемь шлюзов — мы восстанавливали в 45-м и 46-м. Лес валили, заново и шлюзы, и насосные станции возводили. По шестнадцать часов на морозе, и техники никакой: пила да топор. В 46-м году вызвали меня в отдел кадров. «Вот, — говорят, — поступили на тебя данные. Помнят жители, что был пленный сапожник Иван». Кузеванов удивился: «Да, Смирнов, не ожидал. Откуда я мог знать, что ты не врешь? Ну, раз так, иди работать в органы!» «Нет, — отвечаю, — я честным родился, честным и умру!» «Ладно, — говорит Кузеванов, — я прошу у тебя прощенья. Давай забудем все, что было. Поступай в НКВД...» Я отказался. Назначили меня тогда начальником колонны в 3000 человек по заготовке леса. Ходил уже свободно, паспорт на 5 лет получил, переписку разрешили. Узнал, что Захара на фронте убило. Брат Михаил наши Лебедки освобождал. Мама в землянке жила, отец от голода умер, дом сгорел. В 46-м вернулся в Лугу, поступил в артель «Обувщик», стал модельером. Старался работать без сучка, без задоринки, а все равно долго за человека не считали. Помню, выбирали у нас народных заседателей. Рабочие меня назвали. Представитель горкома запротестовал: «Смирнов в плену был — нельзя!» Это уж после смерти Сталина к тем, кто в лагерях побывал, отношение изменилось... 221
ПОРЯДОК В ЛАГЕРЕ ВОЕННОПЛЕННЫХ * 1. Приказаниям и распоряжениям коменданта лагеря и ему подчиненных органов пленные должны беспрекословно подчиняться. 2. Вследствие этого, само собой разумеется, что и все пленные, назначенные лагерным комендантом на должности комбатов, комрот и т. п., являются начальниками других пленных. Неповиновение им будет строго наказано. 3. Пленные, которые не оправдают оказанное им доверие, будут особенно строго наказаны. 4. Всем германским офицерам, чиновникам в офицерском чине, врачам и унтер- офицерам должно соблюдаться отдание чести: в ходьбе — приложением руки к фуражке, стоя — становясь смирно. Военнопленные, находящиеся при выполнении работы, таковую не прерывают. 5. При входе германского офицера, чиновника в офицерском чине или врача в помещение военнопленных ближайший из военнопленных обязан скомандовать: «Встать смирно»! Все находящиеся в помещении обязаны встать смирно лицом к входящему начальнику и стоять в продолжение всего времени присутствия начальника, если он не прикажет иного. Работающие тоже должны встать смирно, т. е. прервать работу. При выходе начальника из помещения отдание чести повторяется. 6. Если германский офицер или другой германский солдат обращается к военнопленному или военнопленный хочет обратиться к германскому солдату по какому- нибудь делу, военнопленный должен встать смирно на расстоянии не менее трех шагов от германского солдата и вести себя дисциплинированно. 7. В лагере и в помещениях военнопленных должна соблюдаться наибольшая чистота. Кто нарочно загрязнит лагерь или помещение военнопленных, будет наказан. 8. Отправление всякого рода надобностей должно производиться исключительно в отхожих местах. Кто это предписание нарушит или, увидев такое нарушение, не доложит, будет наказан. 9. Слабые, больные и умирающие стоят под особым покровительством лагерного начальника. Кто использует беспомощное положение своего товарища для собственной пользы или кто это использование слабых терпит или поощряет, будет строго наказан. Кто содействует ухудшению состояния здоровья слабых, больных и умирающих или их смерти (отобранием одежды, нанесением ранения и пр.), будет наказан смертной казнью. 10. Смертной казни подлежит также тот, кто присваивает одежду или другое имущество умерших. Кто, зная о таких случаях, не сообщает лагерному начальству, также подлежит наказанию. 11. Воровство вещей товарища будет строго наказано. Наказан будет и тот, кто поощряет или терпит воровство. 12. Воровство и повреждение лагерного имущества (дров, нар, зданий) будет караться самыми строгими мерами. 13. Смертной казни подлежат: мятежники, агитаторы в пользу мятежа, действий против германского правительства, лагерного начальства и пр., а также военнопленные, которые грубо нарушают дисциплину, повиновение начальству и порядок. 14. Военнопленные, которые дают лживые данные о своем имени, национальности, о военном чине, о принадлежности к коммунистической партии и ее органам, о занимаемых в ней или политических органах должностях, будут строго наказаны, не исключая и смертной казни. 15. Строго запрещено: всякое посредственное и непосредственное сношение с гражданским населением, попытка получать или подавать сведения в лагерь и из лагеря, * Взято в бараке русских военнопленных 13.07.1944 г. 222
покупать продукты, водку, табак вне лагеря или обменивать свое имущество или имущество другого на эти продукты. Кто нарушит это предписание, будет строго наказан. Наказанию подлежит и тот, кто знает об этом и не доносит тотчас же об этом лагерному начальству. 16. Всякая торговля, также обмен в лагере, покупка и продажа съестных продуктов, а также игра в карты на деньги — военнопленным запрещены. Нарушение этого будет строго наказано. 17. Кто свой лагерный номерок продаст или обменяет, будет строго наказан. Также будет наказан, кто найденный номерок присвоит. Найденный номерок тотчас должен быть отдан лагерному начальству, о потере номерка тотчас заявлено ему. 18. Выдача пищи происходит в порядке, указанном лагерным командованием. Нарушение этого порядка, а также попытка получить вторую порцию будут строго наказаны. 19. Военнопленным офицерам запрещены всякие сношения с другими военнопленными. Нарушение этого будет строго наказано. 20. Военнопленным офицерам запрещено без всякого разрешения селиться в бараках рядовых или проникать в рабочие команды, работающие вне лагеря. Нарушение этого будет рассмотрено как подготовка к бегству и будет строго караться, не исключая смертной казни. 21. Также запрещено жидам и полякам входить в рабочие команды вне лагеря. Нарушение этого будет строго караться, не исключая смертной казни. 22. Женщины, находящиеся в лагере, находятся под особым покровительством лагерного начальства. Половые сношения строго запрещены, а также неслужебное посещение женского барака. Нарушение этого будет строго наказываться. 23. Женщины, которые без разрешения оставят свой участок лагеря, будут наказаны. 24. Предписания, выданные против распространения сыпного тифа, должны строго соблюдаться в интересах самих военнопленных. 25. Запрещено разводить костры в лагере, а также курить в деревянных бараках. 26. Запрещено военнопленным иметь бритву, нож и компас. Кто не отдаст свою бритву, нож и компас тотчас лагерному начальству, будет строго наказан. Безопасные бритвы могут сохраняться у военнопленных. 27. По военнопленным, которые бегут или делают попытку к бегству, будут стрелять. 28. Также будут стрелять по военнопленным, которые в темноте приблизятся к проволочному заграждению или будут соприкасаться с окружающей лагерь стеной. Я видел в том далеком декабре, В какой-то рвани, не людей, а тени, искавших на помойном ледяном бугре Хоть что-нибудь съестное, стоя на коленях. По небу выцветшему красный шар Катил, не грея мир оцепеневший, Из-за колючей проволоки души, а не пар От пленных отлетали в мир нездешний. В. И. БАЖИНОВ
ЛУЖСКИЙ РАЙОН В. И. БАЖИНОВ, 1925 г. р., житель д. Шалово, боец 11-й партизанской бригады КАК Я СТАЛ ПАРТИЗАНОМ О той войне, такой далекой, Боль памяти моей Вбирает на бумаге строки, Чтоб сохранить ее верней... До войны мы жили в Шалове, на территории пионерлагеря. Отец заведовал в нем хозяйством. В семье было пятеро детей. Учился я в Луге, ходил в школу пешком за 6 километров. Очень хотел быть летчиком. Тогда в Луге существовал аэроклуб, и на аэродроме в Смычково проводились полеты на планерах. Летал на планере и я. Но началась война, и мечты остались мечтами. 10 июля Лугу уже бомбили. 12-го я проводил отца в Заклинье, в сельсовет, где собрали всех мобилизованных. Больше отца я не увидел. 13 января 1942 года он погиб под По- гостьем... Мы с семнадцатилетней сестрой Настей были направлены на оборонные работы. Рыли противотанковый ров между Лугой и Толмачево. Много людей прислали из Ленинграда. Участившиеся бомбежки вынудили прекратить работы. Особенно мне запомнился день 10 августа. В 6 утра с востока, вместе с солнцем, появилась стая «юнкерсов» с черными крестами в белых обводках. Солнце играло на желтых консолях крыльев и казалось, что они горят. Самолеты пикировали вниз, сбрасывали бомбы, а на смену им, словно в адской карусели, появлялись новые. Вой сирен, грохот разрывов, крики людей стояли над растерзанной, окутанной дымом землей... Через деревню потянулись вереницы беженцев и раненых. К нам в дом зашел немолодой командир, раненный в грудь. Мама поила его чаем, а он тяжело вздыхал и качал головой. — Да, Лугу нам не удержать... Из-за беспрестанных бомбежек оставаться в доме стало опасно. На пару с соседом, дядей Петей Федоровым по прозвищу Самурай, данному ему за очки и черную бороду, мы вырыли землянку в лесу, куда и перебрались. С едой становилось все хуже. Хозяйства своего у нас не было, припасы скоро кончились. Я ходил с ребятами подкапывать картошку на колхозных полях. Числа 24 августа возвращались в Шалово по краю оврага. Выйдя из леса, наткнулись на разбитую санитарную двуколку. Рядом, в одной ячейке, лежали двое убитых красноармейцев в пробитых шрапнелью касках. Из кармашков гимнастерок торчали взрыватели от РГД (ручной гранаты Дегтярева). 224
Поднявшись на пригорок, мы увидели огромные машины, застрявшие в песке. Из машин вышли немцы, пнули трупы ногами. На нас не обратили внимания. Немцы поселились в бывших корпусах пионерлагеря. Развесили объявления: «Всем жителям вернуться в деревню! Укрывающиеся в лесу будут расстреляны как партизаны». Пришлось возвращаться домой. Всюду валялось много брошенного оружия. Немцы разбивали приклады винтовок, стволы бросали. Я подобрал СВТ (самозарядную винтовку Токарева), сделал приклад и спрятал в лесу. Все пацаны тогда обзавелись оружием. Был у нас парень — белорус Боря Пузыня по прозвищу Мян (вместо слова «налим» он говорил «мян», за что и получил эту кличку). В подвале мяновского дома многие хранили оружие. А Боря любил пострелять. Выйдет, бывало, ночью на улицу, постреляет и спать ложится. Однажды на рассвете к нему нагрянули с обыском немцы. Под подушкой обнаружили наган. — Показывай, где оружие! Мян провел их в коридор, а сам попросился в туалет. Только немцы отвернулись, как Борька спрыгнул с крыльца и в одном белье побежал на улицу. Немцы открыли стрельбу. Мян получил касательное ранение в спину, но успел скрыться в лесу. Мы собрали ему еду и одежду, и он ушел на Осьмино. Позже дошел слух, что где-то в Осьминском районе Борьку окружили немцы, и он, чтобы не оказаться в плену, подорвал себя гранатой. Родители Мяна той же зимой умерли от голода. В живых остался только его младший брат Сенька, которого взяла к себе моя мама, и он жил в нашем доме до конца войны. В декабре за деревней совершил вынужденную посадку небольшой немецкий самолет. Мы с ребятами полазили, кое-что отвернули. А через пару дней к нам пришла жена Самурая — тетя Феня — и сказала маме: — Сегодня приходил Кока (чей-то крестный, служивший у немцев полицаем) молоть муку и рассказал, что троих пацанов немцы взяли, завтра придут за твоим, могут повесить. Надо было уходить. Мама испекла черных, как зола, лепешек из картофельных очисток, положила в противогазную сумку. У меня была подробная туристская карта Ленинградской области, с помощью которой я рассчитывал перейти линию фронта и выйти к своим. Вышел из дома 13 января 42-го года в 3 часа ночи и двинулся на восток. Кое-где для беженцев были устроены ночлежные дома. Первую ночь провел в Удрае, недалеко от Батецкой. Народу набилось столько, что мы могли только стоять. Спустя три дня я вышел к какой-то деревне, до отказа забитой машинами и повозками. Высокий немец со светлыми водянистыми глазами остановил меня: — Куда идешь? Я назвал деревню. — Туда нельзя! Там фронт. 225 15. За блокадным кольцом 10 мая 1941 г. 1-й справа — В. И. Бажинов
Я свернул за угол и пристроился к проезжавшему мимо обозу. Продрогшим, замотанным в платки обозникам было не до меня. Мерно скрипели телеги, солдаты выбивали дробь ногами в соломенных ботах. Дошел с ними до деревни, попросился в избу. Нищета, голые стены, много детишек. Из еды — одна конина от убитых лошадей. Прожил в деревне до марта. Чуть потеплело — отправился дальше. Однажды меня остановили трое в белых маскхалатах с черными полосками на рукавах — не понял, немцы или финны. Спросили, не видел ли я людей с круглыми пулеметными дисками. Ответил, что не видел, и меня отпустили. Вышел в Оредеж. Линию фронта перейти так и не удалось. Пришлось возвращаться домой. Наутро явился Кока — полицейский. — А, вернулся... Закурить есть? Табак в доме нашелся: восьмилетний брат Игорь подбирал окурки, выбивал из них остатки табака и менял на картошку. Полицейский закурил, подобрел. — Ну, ладно! Комендатура сменилась, я не скажу, что ты уходил. Так за понюшку табака я остался. Но жизнь в деревне становилась все труднее, есть было нечего. За зиму многие поумирали от голода. Ходили к реке Оредеж, где было набито много лошадей, приносили оттаявшую конину. Чуть появилась трава — ели лебеду, крапиву. Странная была эта весна. Природа расцветает, а у людей пусто — все разорено, по дорогам маршируют немцы... В начале лета мы, пятнадцать шаловских ребят, решили объединиться в отряд для борьбы с оккупантами. Старшим выбрали Ваню Макарова, серьезного парня лет восемнадцати. Оружие у нас было, желание вредить немцам — также, но опыта диверсионной борьбы, конечно, никакой. Однажды кинули гранаты под машины на новгородской дороге, но они почему-то не взорвались. Уйти удалось без последствий. В деревне Жеребут, на островке среди болот, встретились с группой Миши Мухина. Хотели объединиться — не вышло. У нас все же была дисциплина, а здесь — самогон, пьянки, бессмысленная стрельба. Мы к этому не привыкли и ушли. Позже узнали, что немцы их накрыли и перестреляли. Пытаясь нащупать выход к своим, мы соблюдали осторожность и заходили только в знакомые деревни, где не стояли немцы. Люди нас по возможности подкармливали, но есть все время хотелось. Ночевали мы в лесу, у костров. Выручали елки: и лапник под себя постелешь, и от ветра спрячешься. Нежность к этому дереву я сохранил на всю жизнь. В сентябре 43-го года нам, наконец, повезло: мы встретились с разведкой 11-й партизанской бригады и были зачислены в отряд под командованием Степанова. Тут уже пошла настоящая работа: минирование дорог, подрывы железнодорожного полотна, бои с карателями. В отряде было 3 роты (каждая — по 3 взвода), 10 пулеметов. Я освоил ручной пулемет Дегтярева и стал 2-м номером при Грише Мариенко, бежавшим с десятью товарищами из немецкого плена под Новгородом. Определили меня во 2-ю роту, где командиром был лейтенант Сочнев — самоуверенный человек в кожанке, опоясанный портупеей. Отношения у нас не заладились с самого начала. В отряд пришла группа пленных, которых надо 226
было вооружить. Сочнев без лишних слов отобрал у меня самозарядную полуавтоматическую винтовку, с которой я не расставался с начала войны, пренебрежительно бросив: — Другую получишь! Оружие и боеприпасы сбрасывали нам с самолетов, и спустя какое-то время винтовку я действительно получил — обыкновенную, на 5 патронов, но по- прежнему тосковал по своей СВТ. Вскоре 2-й роте поручили поймать старосту деревни Точище — Хоря. Этот Хорь, получивший при немцах землю, служил им верой и правдой, а партизанам вредил как только мог. Было решено его ликвидировать. Мы, человек тридцать, разделившись на две группы, пошли по лаве (жердевому настилу) в деревню. Точище было небольшой деревенькой в 15 домов, затерянной среди болот. Зашли в крайний дом. Старик у окна плел лапоть, старуха в кухне гремела чугунами. В оконных стеклах — пулевые пробоины. — Кто стрелял? — спрашивает Сочнев. — Ваши стреляли, — отвечает старик. — Почему? — Да я по ним стрелял... — Так мы же тебя расстреляем! — Воля ваша ... — обреченно вздохнул старик, не отрываясь от работы. Пошли к Хорю. Старосты дома не оказалось, уехал в комендатуру в Оредеж. В доме оставались две женщины и маленькая девочка — дочка Хоря. Жену его, как сообщницу, уже расстреляли у нас в отряде. Мы здесь переночевали, а утром Сочнев велел одной из женщин (сестре жены) идти с нами. Я подумал, что ее берут в качестве проводницы, но женщина почувствовала неладное и, судорожно рыдая, прощалась с девочкой. Идем. Впереди эта женщина, за ней Сочнев, потом я. Я задремал на ходу. Вдруг — выстрел. Я схватился за винтовку, еще не понимая в чем дело. Но тут увидел упавшую женщину с простреленной головой и Сочнева, засовывающего пистолет в карман. Казнь показалась мне бессмысленной и жестокой, а хладнокровие лейтенанта, убившего человека, как муху, — отвратительным. — Уберите! — кивнув на труп, скомандовал Сочнев и пошел дальше. Мы вернулись в лагерь. Развели костер, что-то варили. Со стороны деревни послышалась стрельба. Как потом выяснилось, вторая группа расстреляла старика и оставила труп на дороге. Немцы устроили погоню, партизаны еле ушли. Вечером меня поставили на пост. Впереди ольшаник, отгороженный косой изгородью. Ребята принесли хлеба. Хожу вдоль изгороди, жую. Повернулся и увидел за изгородью, метрах в пятнадцати, Хоря в черном пальто, а за ним, цепочкой, — немцы. Я закричал: — Немцы! — и бросился к костру. Сочнев мне не поверил: неприязнь у нас с ним друг к другу была обоюдная. — Ты трус! — сказал он брезгливо. — Заснул на посту и тебе приснилось... Очень меня это задело, и я попросил дать мне кого-нибудь из ребят для проверки. Сочнев выделил Сергея Серпиченко — моего земляка — сына шалов- ского старосты дяди Вани Серпиченко. К слову сказать, дядю Ваню выбрали на сельском сходе сами жители, он никого не обижал, но после Победы ни за что отсидел 10 лет. 227
А тогда идем мы с Сергеем к изгороди, и он меня уговаривает: — Подумаешь, даже если и уснул, с кем не бывает... Напрасно я убеждал его, что и не спал вовсе. Когда вышли за изгородь, там уже никого не было, но вся земля, сырая после дождя, была истоптана немецкими сапогами. Наутро рота вновь двинулась к деревне. На дороге увидели обоз: немцы сажали в телеги жителей Точища, а дома поджигали. На шоссе стояло около 16 немецких машин, некоторые из них партизанам удалось поджечь. Мы с Гришей поддерживали своих пулеметным огнем. Но выскочивший из машины немец бросил гранату, и она взорвалась прямо перед Мариенко. Гришу, получившего 14 осколочных ранений, удалось вынести и вывезти самолетом в госпиталь. К счастью, он поправился и жил после войны в Ташкенте. А я стал вместо него 1-м номером и вскоре был переведен в 3-ю роту, чему несказанно обрадовался. Да и Сочнев расстался со мной с удовольствием. Командиром 3-й роты был гвардии капитан Матвеев, попавший к нам из другого отряда. 6 ноября в бою за Гобжицы нам с Мишей Колосовым сопутствовала удача, успешно прикрыли роту огнем и заслужили одобрение командира. Но спустя месяц Миша погиб... Отчетливо помнится, как мы брали имение Верхутино на берегу Троицкого озера. Бывшее барское поместье было основательно укреплено деревянными срубами, засыпанными землей и камнями, опутанными колючей проволокой. Партизаны напали внезапно 25 декабря, когда немцы праздновали Рождество на втором этаже помещичьего дома. Они убежали раздетые, оставив украшенную елку и накрытые столы с такими деликатесами, которых мы в глаза не видели и, понятно, угостились. К концу 1943 года бригада значительно пополнилась за счет местной молодежи, спасавшейся от угона в Германию. Численность 11-й бригады возросла до полутора тысяч человек. А в 5-й бригаде было целых 8 тысяч. Наш отряд стал полком. В разведке служила и моя сестра Настя. Бои сделались чуть ли не ежедневными. 14—15 января 1944 года брали Мшинскую, заваруха здесь была порядочная. Комроты Матвеев напялил на меня немецкую каску: — Пулеметчиков надо беречь! Здесь меня контузило, завалило обломками при взрыве склада донарита, откопали через 10 часов. Выжил, а 2-й номер погиб. За время партизанства я пережил шесть вторых номеров. Тяжелый бой произошел 30 января. Наша бригада должна была взять станцию Оредеж и соединиться с танками Волховского фронта. Мы успешно взяли Оредеж, но танки опоздали на неделю. Нас окружили, комполка Анатолий Степанов был убит в лобовой атаке. Его заменил Саша Винокуров — смелый командир 1-й роты. В конце концов станцию все же взяли. Винокуров получил звание Героя Советского Союза. К 8 февраля от частей Красной Армии, взявших Пелково, нас отделяло 10 километров. Мы должны были наступать на хутор Молотки. Отобрали по 10 человек от каждой роты. Комиссар Попков напутствовал: — Берите как можно больше пленных! Но немцы были не столь просты. Они окружили хутор снежными валами, облитыми водой, и одолеть их было нелегко. 228
Нас с пулеметом послали вперед, и мы слышали, как с другой стороны раздалась стрельба и крики «Ура-а-а...». Это шла в атаку пехота. Мы увидели их через два дня, когда немцы сами ушли из Молотков. Наши солдаты с замороженными лицами (примерно рота) лежали все в ряд: видно, как шли цепью, так их и расстреляли... Луга была освобождена в ночь на 12 февраля. Мы дошли до деревни Оль- ховка (в 30 километрах от Луги по направлению к Пскову). Хотели нас направить в Эстонию, чему мы совсем не обрадовались, ведь в Лужском районе действовала эстонская полиция, и повадки ее мы хорошо знали. Но, к счастью, прилетел какой-то подполковник из штаба фронта с приказом: отправить партизан в Ленинград для передачи в состав действующей армии. Так я попал в 78-й запасной полк, затем в 372-ю стрелковую дивизию, в которой воевал до Победы. 10 мая 1945 г., в центре — В. И. Бажинов ПОСЛЕСЛОВИЕ СОСТАВИТЕЛЯ Вместе с 372-й стрелковой дивизией В. И. Бажинов встретил Победу на острове Рюген. От полка, где он служил, к 9 мая 1945 года осталось несколько десятков человек- Трагедия народа, пережившего такую войну, такие немыслимые потери, навсегда вошла в его сердце. Виктор Иванович стал выдающимся скульптором. Тема России и постигшей ее жестокой войны — главная в его творчестве. Крестьянка с детьми на пепелище, партизанская семья перед казнью, усталые пехотинцы на марше — эти образы переносят нас на дороги войны, где «по грязи чавкают ботинки» и тянут телеги со скарбом беженцы-горемыки. Война в работах Бажинова настолько зрима, что, и не повидав ее, отчетливо слышишь надрывный призыв к атаке («Прорыв»), напряженно вглядываешься в ненадежную темень леса («Волховские партизаны»), не веришь, что осталось позади смертное кольцо окружения («Мясной Бор»), и страдаешь за тех, чья горькая доля оказалась страшнее смерти («Без вести пропавшие»)... Недаром эти работы хотели купить американцы. Только поймут ли в далекой Америке нашу непреходящую скорбь? Увидят ли в прощальном жесте убитого солдата («Невский пятачок») призыв к нам, живущим, не забывать никогда и ничего? Догадаются ли, отчего так печален розовый триптих с ликующим именем «Победа»? Вряд ли. Ведь это для нас, не для них, прошедшая война была Отечественной. А что значит для русских Отечество — знать только нам. Поэтому и отказался В. И. Бажинов от лестного предложения заокеанских меценатов. — В этих работах — вся моя жизнь, — говорит мастер. Добавим: и каждого из нас, с горькой памятью о войне и болью о погибших, которую мы передадим по наследству... В день юбилея 229
В. Н. и А. И. ШИШОВЫ, 1928 г. р., жители деревень Госткино и Петровская Горка В НЕВОЛЕ НА РОДНОЙ ЗЕМЛЕ Валентин Николаевич. Мы знаем друг друга с детства. Жили по соседству, ходили в одну и ту же скребловскую школу, при немцах оба находились в чере- менецком рабочем лагере на территории монастыря. Места у нас красивые, можно сказать — курортные. Сосновые леса, два озера — Врёво и Череменецкое, речка Быстрица. Кругом санатории, в которых работали многие из жителей. Мой отец работал полотером в санатории им. Дзержинского. Мама была колхозницей, в семье — шестеро детей: четверо братьев и две сестры. С нами жила и двоюродная сестра Зина. 22 июня 41-го года мы с сестрой Натой были в Луге — ездили в парикмахерскую. Идем по улице и видим, что весь народ собрался у громкоговорителей. Передавали, что началась война. Скорей домой! А там уже разносили повестки о мобилизации. За два дня забрали почти всех мужиков из деревни. Нашего отца не взяли: ему уже было 55 лет, притом он болел язвой желудка. На улицах появилось много военных. За 3 километра от нас, в Красном Валу, находился замаскированный аэродром, а в Госткино — ложный, с фанерными муляжами самолетов. Помню, как пришли откуда-то шестеро вооруженных людей, стали расспрашивать об объектах. Жители позвонили в воинскую часть, оттуда приехали офицеры и всех шестерых забрали. В небе появились немецкие самолеты, сбрасывали листовки. В санатории им. Дзержинского формировался партизанский отряд, командиром в нем стал Ополченный. В деревне сосредоточилось много красноармейцев и моряков, все разговоры — о немцах, говорили, что рубеж проходит по р. Быстрица. Антонина Ивановна. Я была на чердаке, когда увидела, что в Госткино на двух бронемашинах и мотоциклах проехали немцы в черной форме. Наши бойцы и партизаны убежали в лес. У нас на крыльце осталась чья-то винтовка. Немец остановил мотоцикл, сломал ружье о березу и поехал к Красному Валу. У школы стояла машина с продуктами. Немцы навели огнемет и все сожгли. Ворсулев, председатель сельпо из Красного Вала, живший в нашей деревне, вышел на улицу, о чем-то говорил с немцами. Немцы проехали, и вышли прятавшиеся наши. Какой-то маленький морячок (флотские рыли окопы между Горкой и Госткино) кричал вслед немцам: — Вот мы им покажем! Наши забрали Ворсулева, куда-то повели. Его сестра, бывшая председатель Бутковского сельсовета в Голубково, побежала за ним и была застрелена. Жителям велели эвакуироваться в лес к Боровому. Нам не хотелось покидать дом, и мы спрятались в торфяной канаве. Накидали на дно хворосту, сделали крышу и пролежали в канаве три дня. Но военные увидели в бинокль лошадей и обнаружили нас. Пришлось ехать в Боровое за 5 километров от нашей деревни. Прожили там несколько дней, после чего нам разрешили ехать обратно... Мы вернулись, но в домах остаться побоялись: кругом стреляли и немцы, и наши. В «Красном Октябре», на бывшей монастырской земле, были вырыты землянки на склоне горы. Пожили в них немного. Чуть стрельба стихла, 230
вернулись в деревню. Надо было убирать урожай. По улицам бегали поросята, барашки. Скот пытались угонять в сторону Тихвина, но из-за немецкого наступления эта попытка не удалась, сопровождавшие вернулись домой. Шла уже вторая половина августа. По шоссе к Луге вновь проехали мотоциклисты. Мы собрались перебраться в деревню Наволок по другую сторону озера. Только отъехали, как наши начали обстрел из-за Борового. Развернулись обратно — попали под немецкие снаряды. Началась паника. Люди метались в поисках укрытий. У каждой семьи в огородах были вырыты окопчики, но не все успели до них добежать. Немцы начали обстреливать деревню из минометов. Кто-то крикнул: — Ложись! — все попадали в картошку. Когда обстрел стих, мы побежали к озеру, соорудили шалаши, прожили там 3 дня. Отец сходил в Череменец на разведку, узнал, что там тихо, и все на лодках перебрались через озеро. Обосновались в брошенных квартирах. Валентин Николаевич. Мы тоже перебрались в Череменец, поселились в монастыре. Немцы увидели кого-то на колокольне и стали обстреливать из орудий. Часть снарядов попала в озеро, всплыла глушеная рыба, которую мы бросились собирать. С едой становилось все хуже, и мы вчетвером (я, отец, Ната и Зина) отправились в Госткино за капустой, неубранной с колхозных полей. Нагруженные, мы с отцом вернулись в Череменец, а женщины еще остались в поле. В это время появились каратели. Оказывается, партизаны подстрелили немецкого офицера. Троих партизан поймали и казнили, а деревню подожгли из огнеметов. Из 60 домов уцелело только шесть. Когда наши девушки увидели немцев, Ната бросила мешок и убежала, а Зина замешкалась и была изнасилована. Для нее это было страшным несчастьем. У нее был жених — летчик, и она не хотела жить обесчещенной. Зина отравилась и умерла. После обстрела монастыря мы и семья Трофимовых перебрались на 1-й этаж. Вскоре пришли немцы и выгнали всех мужчин на улицу. Допытывались: — Кто партизан? Кто большевик? Никто не признавался, и нас отпустили. Отец заболел и слег. Он очень страдал без курева, и я ходил подбирать окурки, брошенные немцами. Выбью табак, принесу ему: — Вот, на закруточку достал... Однажды меня за этим занятием застал немецкий генерал с витыми погонами. Он прогуливался с тросточкой и рыжей собачонкой. Увидел меня, заорал и так огрел палкой, что она сломалась. Я убежал и спрятался, опасаясь, что он станет меня искать. Летом 42-го года нас стали посылать на аэродром ремонтировать дорогу. Была проложена узкоколейка, мы из карьера грузили в вагонетки гравий, которым засыпали бомбовые воронки. Дорогу и аэродром наши периодически бомбили. Также нас заставляли рубить в лесу тонкие деревья и делать капониры — укрытия для самолетов. Когда с самолетов сливали масло, мы исподтишка отливали себе в бидончик и дома жарили на нем картошку. Монастырь огородили колючей проволокой, выставили охрану — превратили в лагерь. Начальником поставили толстого немца, прозванного Папой Крёстным. Кто проштрафится — «Крёстный» назначал определенное число ударов плеткой. Чаще всего — 25. 231
Антонина Ивановна. Моего брата выпорол за плохую телегу... Валентин Николаевич. Дядя Ваня Шустров, бывший в Госткино старостой, распределял всех на работы. Одну неделю пошлет в такое-то место, на следующую — в другое. Наряды выписывал Папа Крестный, сидевший с табельщицей (женщиной из Стрешева) в маленьком домике слева от ворот. По возвращении с работы мы обязаны были отмечаться у него и находиться в двухэтажном доме, где на обоих этажах были устроены двухъярусные нары. Когда мы работали на аэродроме, то на пару с Виктором Никаноровым таскали патроны для партизан. От них в Череменец приходил Васька Фиксатый (прозванный так за стальную коронку на переднем зубе). По ночам мы передавали ему патроны и кое-какие продукты. Антонина Ивановна. А нас, девчонок и женщин, гоняли в лес расчищать дороги, убирать сучья. Обрабатывали также немецкий огород. За работу получали баланду из брюквы и хлеб с опилками. Валентин Николаевич. Летом 43-го года мы работали на камнедробилке. По утрам народ выстраивали в две шеренги и вели под конвоем на работу. Охраняли нас поляки. Один из них, одноглазый Юзеф, вошел в доверие к немцам, а потом угнал к партизанам машину с прицепом и остался в отряде пулеметчиком. Рассказывали, что в 44-м он со своим пулеметом обеспечил успех боя за деревню и был награжден орденом. После войны Юзеф жил в Надевицах, женился на местной, затем уехал в Польшу. Потом мы в Коростовичах прокладывали узкоколейку. Однажды мастер- немец велел мне что-то принести. Я не понял, он повторил. Я снова не понял, тогда немец огрел меня палкой. Оказывается, требовалась планка с отверстиями для крепления рельсов. За более серьезные прегрешения провинившихся помещали в специальный загон из колючей проволоки, устроенный во дворе лагеря. Двое мужиков украли как-то канистру керосина, чтобы продать в Наволоке, сидели трое суток на воде в этом загоне. Посылали нас также на разгрузку вагонов в Лугу. Здесь на наших глазах зенитки сбили советский самолет. Летчик выбросился с парашютом, его поймали, повели в штаб, на ходу снимая кожаную одежду. Зимой 1943/1944 года началось наступление наших войск. Немцы заго- ношились, готовясь удирать. Однажды в феврале нас четверых (меня, Гришу Кузьмина, Павлушу Никандрова, дядю Лешу Трофимова) с утра отправили грузить на машины немецкие кухни. Я говорю своим: — Давайте удирать! — Нас расстреляют! — Тогда я один... Попросился у конвоира в туалет. Тот кивнул, буркнув: «Шнель!» (быстро!) Я вижу, что он на меня не смотрит — и ходу. Проскочил Красный Вал и углубился в лес. Снегу по колено, быстро не побежишь, боюсь, чтоб собак не напустили. По болоту дошел до Госткино, видел пушки на околице, но меня не заметили. Пришел в Череменец. Мама обрадовалась. Немцев в тот момент не было. На другой день прибежала двоюродная сестра Тося Ефимова и сообщила, что немцы идут. Ну, думаю, попался. Кругом озеро, по следам найдут... Забрались мы с братом Николаем в погреб, вырытый на пригорке. Холодно, мороз 18 градусов. Сидели тихо. Немцы дверь открыли, но нас в темноте не увидели. Решили, что никого нет, и вроде бы ушли. 232
Колька выглянул, а его — цап! — ив машину. Я просидел в погребе несколько часов, ночью пришел домой. Видно, простудился и слег. Мама грела кирпичи, подкладывала мне под ноги. Наутро из домов нас выгнали на улицу. Помню, я в жару, с флюсом лежал в кустах на одеяле. Потом всех согнали в дом, где у немцев была кухня. На другой день кричат: — Рус, ком! («Выходите!»). Погнали цепочкой от Солнцева берега к Красному Валу, начался обстрел, наступали наши. Немцы стали строчить из пулеметов. Мы попадали на землю, а когда сделалось потише, уползли в лес и пришли в Наволок. В 12 часов ночи неожиданно услышали русскую речь: кто-то крыл матом лошадей. То была наша разведка. Произошло это на Сретенье, 15 февраля 1944 года... Антонина Ивановна. Когда нас согнали в один дом, все боялись, что немцы нас сожгут. Ночью пришел брат Федор из отряда и сказал, что нас могут расстрелять как партизанскую семью. Уже расстреляли семью Мосинец из-за Фроси, которая тоже была в партизанах. И мы, пять семей, ушли в лес за Голубково. Разыскали партизан, они обещали переправить нас на Большую землю, но не успели. Снова пришли немцы и вернули нас в Череменец. Некоторых молодых куда-то увезли. Так Граня и тетя Паша, как мы потом узнали, попали в Германию. Остальных заперли в двух домах. Рядом подожгли дом, и мы все плакали, думая, что и нас сожгут. Бросились к окнам, а немцы начали стрелять, но вдруг оставили нас и спешно ушли. Видно, подступали наши. Мы выбрались на волю и опять побежали в лес. Скрывались в лесу несколько дней, пока нас не отыскала тетя Настя и не сообщила, что немцев отогнали далеко и можно возвращаться домой. Дом наш уцелел, но был совершенно разорен. Только на чердаке чудом сохранились табак и зерно. Но, главное, мы были живы и самое страшное осталось позади... Р. С. ШНЕПСТ (МОТКОВА), 1928 г. р., жительница деревни Владыкино В ПЛЕНУ До войны мы жили в Ленинграде. Летом 41-го мама осталась дома, а отец со мной и двухлетним братом поехал в отпуск к родным в Ульяновскую область. Здесь и застала нас война. Отец решил возвращаться домой, но прямые пассажирские поезда уже не ходили. В сторону Москвы и Ленинграда шли только воинские эшелоны. Мы ехали на перекладных, от одной станции к другой. Между Пензой и Рузоевкой нас обворовали. Мы остались без денег, продуктов и одежды. Добрались до Шлиссельбурга, где вскоре попали в оккупацию. Жили в окопах, укрываясь подобранными одеялами. Из прифронтовой полосы немцы нас прогнали, и вместе с другими беженцами мы пошли куда глаза глядят. Помню, как в Саблине нас, толпу неприкаянных, оборванных людей, со смехом фотографировали немцы. 233
На жительство остановились в деревне Владычино Лужского района. Заняли пустующий дом. Отец ушел в деревню Залгощье Псковской области, стал партизаном. Почти вся молодежь деревни ушла в партизанский отряд № 89 Уторгощско- го района, где командиром был Иван Петрович Чёрный. В июне 43-го года отец рано утром пришел домой и лег спать. Немцы как-то узнали об этом, окружили дом и арестовали отца. Спустя некоторое время к нам пришел мальчик лет десяти из деревни Большой Брод и передал от папы письмо. Он писал, чтобы я за него не волновалась, а соседям просил передать, что скоро придут наши, чтобы все прятали скот и хлеб, иначе немцы при отступлении все заберут с собой. Я его просьбу выполнила, а через несколько дней пришли немцы и арестовали меня и четырехлетнего брата. Привезли нас в лагерь «Красный Вал », огороженный тремя рядами колючей проволоки и высокими сторожевыми вышками. Кроме меня и брата, все заключенные были взрослыми. Паек выдавался только работающим, так что у нас с братом был один паек на двоих: 200 граммов хлеба и кружка баланды. Как-то брат заболел, я водил а его к немецкому врачу, день не работала и еды не получила. В бараке всю ночь горел свет. Завтракали тем, что у кого было. Иногда давали «кофе». У нас с братом не было ничего. После «завтрака» все выходили во двор и вставали углом. Появлялось начальство. После переклички конвоиры докладывали, кто как работал накануне. Затем узников сажали в машины и отвозили на работу. Работали в основном на аэродроме — грузили снаряды. Из Замошья приехал старичок с продуктами и стал просить отпустить с ним моего брата: его согласилась взять к себе во Владычино тетя Оля Матвеева. Немцы отпустили. С того времени я стала обдумывать план побега. Первая попытка оказалась неудачной. Я была лишена пайка и «награждена» личным конвоиром. Это был поляк лет 25, который хвастался, что от него еще никто не убегал. Однажды нас повезли на разбор бараков в село Иваново. Когда мы загрузили и отправили первую машину, я отошла к пушистой елке, якобы оправиться. Конвоир последовал за мной. Я резко повернулась и демонстративно подняла подол, чтобы он отвернулся. При повороте у меня подвернулась нога, я упала и покатилась вниз по склону к озеру Врёво. Здесь рос густой лес, и я углубилась в чащу. Лесом я дошла до села Люблино и постучалась к знакомой старушке, чтобы погреться. Она открыла, а я потеряла дар речи, так как услышала немецкую речь. Оказалось, что в избе расположился штаб. Видя мою растерянность, хозяйка усадила меня пить чай. Это меня спасло, никому не могло прийти в голову, что я скрываюсь в немецком штабе. Я просидела здесь дотемна, а потом пошла во Владычино. Мы снова жили вместе с братом. Партизаны нас навещали, и однажды партизан Алексей Петрович Чванов рассказал мне, что лагерь в Красном Валу немцы сожгли. 15 февраля 1944 года Владычино было освобождено советскими войсками. Спустя какое-то время к нам в дом пришел незнакомый летчик, поцеловал меня и сказал: — Доченька, пиши скорее письмо своей маме! Я написала. Мама его получила и пошла к Попкову оформлять нам вызов. 16 июня 1944 года мы были, наконец, в Ленинграде. С нами не было только папы, 16 октября 1944 года он погиб в Латвии. 234
Е. И. МИШИНА (ГУСЕВА), 1927 г. р., жительница д. Заозерье Красногорского сельсовета МЫ НЕ ХОТЕЛИ БЫТЬ РАБАМИ... Моя родина — деревня Заозерье — неподалеку от Луги. Когда началась война, мне было 14 лет. В августе 41-го года через деревню прошел фронт. Над головами проносились снаряды, и мы убежали в лес. Дня через три-четыре все стихло, и мы вернулись домой. Кругом догорали деревни. Стояла мертвая тишина, вселяющая ужас. Постепенно возвратились все жители. Немцев в нашей деревне не было, но в Красных Горах стоял гарнизон, обосновались комендатура, гестапо. Особенно тяжело приходилось мужчинам. Их подозревали в связях с партизанами. Папу не раз забирали как заложника. В конце сентября в Заозерье появился карательный отряд. Подожгли деревню и взяли 20 заложников, в том числе и меня, угрожали расстрелом. На всю жизнь у меня осталось это жуткое чувство страха перед надвигающейся смертью. Но нам повезло, немцы отменили казнь и прекратили поджоги, сгорели только три дома. Все равно жили в постоянной тревоге, не зная, что будет завтра. К февралю у всех кончились припасы, начался голод. Умерло много народу, особенно среди тех, кто при немцах не работал. Умерли от голода наш папа, дед и дядя — папин брат. Мама осталась одна с четырьмя детьми. Я была самой старшей, остальным было десять, четыре и два года. С опухшими руками и ногами я таскала и пилила бревна, чтобы спасти своих. Немцы выдавали за работу скудный паек, но и унижений мы терпели предостаточно. Защищались, как могли, чтобы не упасть до положения рабов или еще ниже. В августе 1943 года нас, непокорных, немцы забрали в лагерь. Он находился в селе Духново, недалеко от Опочки. Как все подобные лагеря, организованные фашистами, он был оцеплен колючей проволокой и строго охранялся. Выжить нам помогли местные жители, делившиеся всем, чем могли. Дважды я бежала из лагеря. В первый раз нас определенно кто-то предал. Едва мы вышли из лагеря, как нас поймали, зверски избили и вернули в лагерь. Повторно бежать стало труднее, за нами тщательно следили. Примерно через месяц девочки мне говорят: — Сегодня мы бежим. Ты уходишь первая, прямо с работы, потому что немцы за тобой особенно следят. Охранники что-то почувствовали, заметно нервничали. Быстро нас построили, меня отделили, но я все равно пошла вместе с друзьями. Конвоир орал, угрожал мне винтовкой, но я шла. Тогда ко мне приставили индивидуального охранника. Этот русский парень меня спас. Он сказал мне, что если я убегу — расстреляют его, и попросил вернуться в лагерь, а уж потом уйти. Звали его Сашей, фамилии не знаю. Этому человеку я обязана жизнью. Поздним вечером я пролезла под проволокой и побежала прочь. Из-за каждого бугорка или куста ждала автоматную очередь, но все обошлось. Девчат я нагнала у деревни, в семи километрах от лагеря. Здесь же мы встретили партизан. 235
К нам присоединились местные жители, и мы пошли через выжженные деревни, от которых остались одни печные трубы. Шли полный месяц как по краю пропасти. Недалеко от Порхова нас поймали немцы и посадили в тюрьму. Думали, что все кончено. Но, оказывается, из всякого положения есть выход. Еще в пути мы подготовили себе фальшивые справки, будто отпущены из лагеря за зимней одеждой. Эти «документы» нас спасли. Нас привели на вокзал и посадили в воинский эшелон, направлявшийся к Ленинграду. В Толмачево мы на ходу спрыгнули с поезда. Добрались до дома, к которому снова приближался фронт. Немцы отступали. Зима, снег, стрельба, бомбежки нашей авиации. И никуда не уйти. Сидели по углам, ждали смерти. Но настал январь 1944 года, и в конце месяца пришли наши. Было много убитых и раненых. В школе и клубе разместились госпитальные палаты. Я пошла работать в госпиталь, а в марте нас взяли на оборонные работы. Потом отправили на лесозаготовки. Опять голод и никакой помощи ниоткуда, никаких пайков. Спрашивается, на кого я, голодная, вшивая, работала эти полтора года до окончания войны? Разве не на фронт, не на Родину? И справедливо ли разделять людей на блокадников и тех, кто не по своей вине остался на оккупированной территории? И там, и здесь встречались трусы и подонки, но были и настоящие честные люди, не изменившие своим нравственным принципам. Я долго молчала, но обида всю жизнь гложет меня... В. В. ТИХОМИРОВА, 1926 г. р., жительница с. Красные Горы, в 1938—1943 гг. — д. Чау ни РЕВОЛЮЦИЯ И ВОЙНА В ЖИЗНИ НАШЕЙ СЕМЬИ Родом я из Красных Гор — старинного села в 40 км от Луги. Места у нас великолепные: р. Саба впадает в большое Красногорское озеро, кругом хвойные леса, полные грибов и ягод. Отец мой, Владимир Владимирович Тихомиров, как и дед Владимир Васильевич, были священниками в местной церкви Знамения Богородицы. Мама, Елизавета Кузьминична, происходила из богатой семьи Алексеевых: отец ее до революции держал лесопилку на Охте. Родители очень любили друг друга и имели троих детей: Людмилу 1914 г. р., Владимира — 22-го, и меня, младшую. Жили мы в церковном доме, я там и родилась. Папа был добрым и ласковым, любил охоту и рыбалку, по вечерам читал нам вслух. Запомнилось, как читал он про Тараса Бульбу, а все плакали. В 1934 году я пошла в школу в д. Волок, а в 36-м папу арестовали, обвинив в высказываниях против колхозов. Сидел он в лужской тюрьме, два или три раза мы ездили к нему на свидания. Дело вел следователь Синцов, относившийся к отцу с сочувствием. Как-то мы с ребятами играли на дороге. Мимо проезжал в машине Синцов. Увидев меня, крикнул: «Привет от папы!» А зимой 1938 года предупредил: «Отца увозят, скорее уезжайте!» 236
Семья Тихомировых, стоит третий справа — Владимир Владимирович Тихомиров. 1922 г. 23 февраля мы уехали на торфоразработки в Пятилипы, где уже работал мамин брат дядя Коля с женой тетей Грушей. А отца отправили на лесоповал между Бийском и Барнаулом. Он писал домой ласковые письма, называл меня «моя маленькая курносенькая пионерочка», жаловался, что очень болит спина — ведь ему уже шел 52-й год, а работать приходилось наравне с молодыми. 4 апреля 1938 года его расстреляли. Жилось нам очень тяжело. Папина сестра Варвара и брат Василий (учитель) от нас отвернулись. Помогала мамина сестра тетя Ксена. Она жила в Ленинграде, работала на дому. Тетя Ксена взяла к себе Люсю, помогла ей устроиться на завод и присылала нам по двести рублей в месяц. Мы снимали комнату — сначала в Пятилипах, потом в Чаунях. Здесь я успешно закончила 4-й класс, а в 5-й ходила в Пятилипы, где была семилетка, очень хорошие учителя и директор Виктор Алексеевич. Мама устроилась на работу в столовую для «торфушек» — так называли людей, приехавших на торф по вербовке. Володю мы взяли к себе. Сначала он работал в столовой истопником, потом директор направил его в Ленинград учиться на повара. Брат выучился и уже работал поваром, пока 9 июня 41-го года его не взяли в армию. До начала войны он писал нам, а потом пропал без вести. Мобилизовали и дядю Колю. Он также погиб в 41-м, а тетя Груша переселилась на Банковский. Война подступала и к Чауням. От Рогавки в сторону Любани тянулись отступавшие войска. 17 августа остановившийся у колодца попить командир сказал: «Сейчас к вам придут немцы, они уже в Горах...» Мы спрятались в окопчик, а тут и немцы на мотоциклах, целая орава. Соскочили, бегают по деревне, кур ловят, дома грабят. Большинство деревенских уехало на лошадях в лес. Осталось всего несколько семей, в том числе и наши хозяева — дядя Леша с сестрой Шурой. Мы посидели-посидели в окопе, потом услыхали смех у колодца и выползли. 237 В. В. Тихомиров (брат), 1941 г.
В. Тихомирова и Коля (фамилия неизвестна), ст. Рогавка, 1943 г. Село Красные Горы, дом Власовых. Жители ждут наряд на работу, 3-я справа Е. К. Тихомирова, 1943 г. В Чаунях с нами жил и мой двоюродный восьмилетний брат Игорь, которого мамина младшая сестра тетя Шура привезла на лето из Ленинграда. Другая мамина сестра тетя Тоня жила с тремя детьми в бараках в Овинцах. Немцы их оттуда выгнали, и они приехали к нам. Нас стало слишком много, и хозяева отказали от квартиры. Мы переехали в другой дом. При немцах добыча торфа продолжалась. Мы с тетей Тоней тоже стали работать на торфоразработках: работающим выдавали паек. В окрестностях действовали партизаны. Немцы периодически устраивали на них облавы. Однажды у нас заночевали восемь немецких солдат — ходили на партизан. Спали на матрацах на полу, мы — на своих кроватях, нас не тронули. В январе 42-го года к нам снова приблизился фронт. Немцы забеспокоились, стали отходить к Пятил ипам, поджигать дома. Из Керести пригнали беженцев. В один из дней начался сильный минометный обстрел. Мы спрятались в огороде, но мины взрывались тут и там. Один осколок попал мне в спину. Неожиданно послышалась русская речь: то были наши разведчики на маленьких низкорослых лошадках. Все выскочили из укрытий, радовались, обнимались. А 30 января в деревню вошли войска. Расселились в уцелевших домах. Беженцы вернулись к себе в Кересть. Каждый день наши части пытались наступать от Чаунь на Пятилипы. Между этими деревнями — низина, которую немцы постоянно обстреливали. Туда идет Бог знает сколько народу, обратно — единицы, и те раненные... У нас в доме стояли бойцы. Однажды раздалась команда: «В ружье!» А один солдат уснул на печке и не встает. Мама будит его: «Солдатик, а, солдатик, — в ружье!» Он вскочил, побежал догонять своих. Вскоре нас как жителей прифронтовой полосы выселили на Банковский — 238
поселок вблизи Рогавки. Тетя Тоня с детьми пошла к тете Груше, а мы с Игорем поселились в пустующем доме. Есть было нечего, и мы с мамой ходили во Вдицко, на что-то выменяли два кило муки. Потом узнали, что там поубивало много лошадей, и отправились за кониной. По обеим сторонам дороги стояли, как часовые, воткнутые в снег замерзшие трупы немецких солдат: жуткая, незабываемая картина... Конины мы принесли, но пока нас не было, Игорь съел всю муку. Кое-как, впроголодь, мы дожили до весны. Жителей решили эвакуировать, и 28 мая нам выдали документы на переезд в Кировскую область. Мы собрали манатки, погрузили детей и вещи на открытые платформы и вручную толкали их по узкоколейке в сторону Мясного Бора. Одну платформу не удержали, она сбила впереди идущую, при этом выпал и тяжело пострадал мальчик. До Мясного Бора мы не дошли. Остановились на какой-то поляне у болота. Увидели настеленный лапник, на котором до нас, видно, спали солдаты, и устроились на ночлег. А утром проснулись все во вшах... С 30 мая мы прожили в лесу целый месяц. Спали на земле, над головами от дождя натянули клеенку. Ели что Бог пошлет — траву, павших лошадей. Варили на костре. Наши кое-что сбрасывали с самолетов, но мы ни разу ничего не получили. Самолеты немцы часто сбивали. Помню летчика, приземлившегося в лес на парашюте. Бомбежки и обстрелы не прекращались ни днем, ни ночью. Рядом с нами женщину убило осколком в живот — остался маленький ребенок. Наконец, войска получили приказ прорываться к Мясному Бору. Жителям было велено уходить вместе с армией. Но мы увидели целую землянку и остались. Есть было совершенно нечего. Я нашла кусок конской кишки. Мама промыла ее в болотной воде, сварили и съели. 28 июня снова пришли немцы и погнали всех в Кересть, где заключили за колючую проволоку. Неожиданно я увидела двоих солдат из тех, что стояли у нас. Они попросили, чтобы меня выпустили, и я пошла к своим в Рогавку за 12 км. На Банковском, где были закопаны наши вещи, все оказалось разграблено. Уцелел только верх от швейной машинки, который мама вывезла из Чаунь. Тетя Груша с ребятами уехала в Поля. Тетя Тоня была на месте. Она работала у немцев; накормила меня супом из стручков фасоли и согласилась нас принять: «Приходите, куда деваться!» Я вернулась в Кересть, сказала, что нам есть где жить, и нас отпустили на Банковский. Мама совсем ослабла, даже почернела от голода. Я стала ходить в Рогавку — брала у немцев белье в стирку и носки в штопку. Настираю, прокипячу с карбидом — получалось чисто. Солдаты были довольны и платили продуктами. Потом меня взяли на кухню. Я убирала, мыла на морозе молочные бидоны — в них немцы возили пищу на передовую. Кроме меня, на кухне работал пленный Николай (колол дрова) и мальчик Колька (подбрасывал дрова в печку). Какое-то время меня скрывали от начальства, делая вид, что все делают сами. Узнали, когда понадобилась помощь по случаю какого-то праздника. Часто приходил на кухню обедать один рыжий офицер. Идет, бывало, из части и кричит: «Вали-и-кен!» Значит, пора накрывать на стол. Всегда велел приносить две миски, две ложки и меня сажал рядом. 239
В Рогавке находился лагерь наших военнопленных, и я носила туда продукты. Пленный портной сшил мне из шинели жилетку (в ней я и сфотографирована), а сапожник — кожаные тапочки. Однажды всех пленных выстроили во дворе и зачитали приказ об их зачислении в германскую армию. Согласия никто не спрашивал. Тетя Тоня убирала у офицера и как-то рассказала ему, что мы — семья расстрелянного священника из Красных Гор и хотели бы вернуться домой. Он выхлопотал нам документы на проезд. 20 апреля 1943 года нас посадили в теплушки и повезли через Батецкую в Толмачево. Здесь встретили и проводили до парохода на Ижлово. В Ижлове нас ждал бургомистр с лошадью и привез в Красные Горы. Поселились у Малятниковых. Маму стали посылать, как и всех, на разные работы. Меня же взяли уборщицей в комендатуру, так как работавшая там Маша Леонтьева ждала ребенка. Комендатура помещалась в школе. Я ходила за супом, убирала саму комендатуру и комнату, где жили трое солдат. Как-то мою полы и напеваю: «Гремя огнем, сверкая блеском стали...» Немцы насторожились: «Сталин?» «Nein», — говорю и стучу по каске: это, мол, сталь. Но все-таки старичок Курт, проверявший молокозавод, прозвал меня «Валя-партизан». Пришел как-то с завода с творожинкой на носу, я показываю: «Смахни!» А он пальцем грозит: «Валя-партизан!» Или ему в тапки в шутку засуну газеты, он опять свое: «Валя-партизан!» Курт часто вспоминал жену, посылал ей хлеб и вздыхал: «Meine liebe Dora...» Я пообвыкла и порой хулиганила. Привязала как-то сидящего Курта к стулу, а тут входит гауптман. Надо его приветствовать, а старик встать не может. Но все обошлось — немцы только посмеялись. Территория, где жили немцы (дома Коротковых, Лосевых, Власовых), была обнесена проволокой. В церковном доме располагалось гестапо. Там ходили эсэсовцы с бляхами на груди. Мы с ними не общались. В доме у Леонтьевых устраивались танцы. Однажды я ходила туда с Дикой (Клавдией) Кудрявцевой. А осенью Дика погибла. Тогда немцы много молодежи увозили на работу в Опочку. У грузовика, в котором ехала Дика, на повороте открылся борт, Дика выпала и убилась. Наступил 1944 год. Все ближе подступали наши войска, и немцы думали только о том, как бы благополучно удрать. Им уже было не до партизан. Например, с башни комендатуры они видели, как из Волока уходили партизаны, но не отреагировали. А вскоре и сами отправились через Оредеж в сторону Эстонии, но вернулись. Среди возниц я встретила своих одноклассников из пятилипскои школы — Дроздова и Ваню Копылова. Ребята рассказали: «Дорогу перекрыли партизаны. Теперь идем через Толмачево на Лугу». Стоявшие у нас немцы ушли, пришли другие. Всех жителей согнали в клуб. Спрашивают: «Кто умеет говорить по-немецки?» Люди указали на Анфису Дмитриеву и меня. Нас повели в дом Малаши Савельевой. Там два офицера принялись уговаривать нас ехать в Германию. Пугали: «Вот придут ваши в синих шинелях, они вам покажут!» Анфиса молчит, а я отвечаю: «Пусть умру, но на своей земле...» Мы вернулись в клуб, охраняемый двумя конвоирами. Сутки отсидели, а утром конвойные говорят: «Мы уходим, а вы разбегайтесь по домам. Те, что придут за нами, будут жечь...» 240
Мы разошлись по домам. Вскоре появилась наша разведка, наутро — войска. В ярком платье я колола во дворе дрова. Меня увидел офицер и закричал: «В Заозерье — немцы, застрелят!» Из-за озера меня действительно могли заметить. В Заозерье немцы за одну ночь вырубили просеку, проложили гать и ушли в Лугу. Мы поселились в дедушкином доме у озера, где у немцев была кладовая. До войны там жила папина сестра тетя Вера с мужем Матвеем Степановичем. Они были эвакуированы, а дядя Вася с сыном оставались в Ленинграде. Мальчика убило миной на Лиговке. Дядя Вася потом рассказывал, как голодал, как уже слег и вдруг увидел подбирающуюся к нему крысу. Он подумал: «Или ты меня, или я тебя...» Собрав последние силы, он убил крысу и съел ее. Муж тети Тони тоже был в блокированном Ленинграде, но работал в рыбколхозе «Красная Звезда», ловил в Неве рыбу и выжил. Я пошла работать на почту. Приносила корреспонденцию из Красных Гор в Железо и обратно (12 км). Очень боялась волков и ходила со спичками. Но пришла весна, белые ночи, и я по дороге уже читала книжки. В мае 45-го устроилась в Волоцкую больницу санитаркой, а в 46-м поехала в Ленинград учиться. Поступила в техникум общественного питания. Жила у тети Ксены. Они с Люсей были эвакуированы с заводом в Казань и благополучно вернулись. Мама осталась в Красных Горах, жила в бывшей бане. Перебивалась кое- как, но помогали односельчане: Семеновы, тетя Маша Лосева и другие. И меня, приезжавшую на каникулы, всегда чем-то одаривали. В 1949 году я закончила техникум, устроилась плановиком в транспортную контору и проработала на одном месте 58 лет, пройдя путь от плановика до старшего инженера по безопасности дорожного движения. Работала честно, но целых 25 лет после войны мне не давали забыть, что я — дочь «врага народа», побывавшая в оккупации... В. С. САВЕЛЬЕВ, 1902 г. р. учитель, житель с. Красные Горы ТЯЖКИЕ ДНИ ОККУПАЦИИ Дневник с 30 августа 1941 г. по 10 февраля 1944 г. * 30-е августа. Суббота. Непостижимое, неподдающееся описанию творится дело. Ужаснется и содрогнется будущее, глядя на прошлое! 22-го июня гитлеровская Германия после двух лет договора напала на нашу землю. В течение двух месяцев ее войска прошли большое расстояние от нашей западной границы. Сопротивление оказывалось только на некоторых участках, а на таких, как Псков и севернее, было позорное бегство, когда побросали все от страха быть захваченными и добежали до г. Луги почти без оружия. Наше место у Кр. Гор., которое, думали, * Дневник сохранен и предоставлен для печати сыном В. С. Савельева Владиславом Васильевичем Савельевым, жителем с. Красные Горы. Печатается с незначительными сокращениями. 16. За блокадным кольцом 241
никогда не увидит войны, стало фронтом. Больше месяца, примерно с 12— 14 июля были немцы у Осьмина и под Лугой. Наши занимались какой-то непонятной тасовкой войск, но никаких действий, за исключением Луги, не предпринимали. Была досадная беспомощность и бестолковость командования, когда бойцов и целые части оставляли на произвол судьбы. Плохая вооруженность и растерянность стали вершить свое позорное дело. Тысячи людей измучили рытьем противотанковых траншей и окопов, но они оказались совершенно ненужными. Сколько изрыли полей и свалили леса! Их самолеты летали, как у себя дома; наших мы не видели. Лугу почти совершенно разбомбили и разрушили снарядами. На Кр. Горы тоже сбросили 4 бомбы, но деревня пострадала немного. Был убит один красноармеец, четверо ранены, убита лошадь, ранена старуха из Волока * (Игнашиха), пострадали гумно, сараи и вылетели стекла по всей деревне. 22—24 августа наши части стали отступать (...) Никаких подробностей о ходе военных действий в печати не сообщалось, все были в каком-то заблуждении и обмане. 24-го нас покинули последние посты наблюдения (ВНОС). В этот же день с 8 ч. 30 м. вечера немцы продвинулись от Осьмина к нам и стали обстреливать деревню. Обстрел проводился минометами с Высокой Гривы **. В это время я делал уборку в школе и под обстрелом прибежал домой в приготовленный блиндаж. Обстрел был всю ночь с небольшими перерывами до 7—8 час. утра. Всю ночь мы просидели, дрожа от страха, под вой летящих мин и снарядов и оглушительные разрывы, думая, что очередной разрыв будет над нами, и наш блиндаж не выдержит и рухнет. (...) Много мин разорвалось в школьном конце, где разбитыми оказались несколько дворов и сараев и дом Трипольских, который сгорел. Народ зарылся в землю, как кроты, и люди просили какого-нибудь одного конца. И этот конец пришел, вернее, не конец, а начало еще худшей действительности. Победители пришли в 11 часу дня, и мы вылезли из своих логовищ, озираясь и дрожа, как побитые собаки. * д. Волок на Волокском озере. (Здесь и далее — примечания В. В. Савельева.) ** Высокая Грива — деревня в 6 км от Красных Гор. 242 Ученики Красногорской школы на уборке лесной делянки с. Красные Горы Лужского района. 1-й слева — В. С. Савельев, 2-й слева — П. С. Кудрявцев
С приходом первых немцев начался в деревнях погром. Был разбит магазин сельпо; вытащены ящики с мылом, больше ничего существенного там не нашли. Меня и Линдемана А. позвали забить магазин, но не успели мы уйти, как приехала новая группа и опять разломала. С полудня деревня наполнилась войском и пошла дикая потеха: ловили кур, овец и поросят. Пошли по квартирам и забирали все, что им нравилось. Свое стало не своим, а германским. В школе разбили все приборы, изорвали все книги, карты, портреты. Пианино забрали в клуб, где разместились солдаты. Из почты сделали конюшню. Хозяев выселили из своих домов и поселились сами. Улья с пчелами совершенно уничтожили; заливали их водой и палили огнем, чтобы достать меду. Ямы с закопанным барахлишком разрыли и вытащили все, что было им надо: мануфактуру, мыло, шерстяные вещи, обувь, муку, крупу и т. д. В довершение всего 26-го было сожжено на Волоку 12 хозяйств за то, что будто бы кто-то стрелял из окон и ранил несколько солдат. За это же зверски убили отца с дочерью Филипповых и Макарова П. Погорельцы поместились в доме Матвея Степановича, который эвакуировался в Кострому. Такая же позорная история повторилась в Заозерье. Там 29-го подожгли 3 дома: Колюгина, Ершова и Маслова П., которые и сгорели. Опять остались дети, слезы, бедность... Везде, где прошли каратели, остались только пожарища да едкий дымок, вызывающий слезы гнева и отдаленной мести. В этот же день всенародно повесили Сковородкина И., якобы коммуниста. Но гнилая веревка оборвалась, пристрелили из нагана. 31-го расстреляли двоих из Муравейно. Около 5—6 дней вели артиллерийский огонь около нас по лесам и далеким целям, так, что днем и ночью дрожали стены и стекла. 1-го сентября. Понедельник. Первое сентября — дата начала учения в школах. Но наша школа разбита, все уничтожено, и наши дети остались без яркого света знаний. Будем ли мы, учителя, иметь нынче наше кровное дело? Сегодня, как и все дни, ходил на починку дороги. Стоит дождливая погода и дороги местами совершенно испортились, так что машинами не проехать. Их войска, в отличие от наших, передвигаются на машинах и велосипедах. Также много лошадей, крупных и откормленных. Вооруженность и оснащенность немецкой армии очень сильны. Население охлестывает необмолоченную рожь, но все, что было в гумнах, намолочено, расхищено армией и скормлено лошадям. Подстилают лошадям не только охлестанную рожь, но и с зерном, не считаясь с тем, что люди остаются без хлеба, мяса и сена. Также выкапывается картофель, и населению остается голодное существование. Сегодня многие видели, как провезли на машине наших пленных красноармейцев. Я же видел человек 5 у амбара, которых кормили супом. Арестованного Моню * (Макарова А.) увезли по направлению к Осьмину. 2-го сентября. Вторник. Сегодня похоронили Филипповых и Макарова на месте их гибели. (...) Части с Волока ушли к Толмачеву. В Кр. Горы пришли части с Ижлова из-за реки по построенному мосту через Волок. Завтра батарея от клуба уходит на Толмачеве У меня утащили хороший топор, лопату и молоток. «Моня» — деревенское прозвище А. Макарова. 243
4-го сентября. Четверг. Вчера прошли части от Осьмина: масса велосипедистов, на машинах и батареи. Ночевали у нас. После их ухода мы пошли к своему дому посмотреть, что там осталось. Потолок весь растащен, рам нет, часть материала сожжена, картофеля много выкопано. Была оставлена в доме граната, мы отдали ее проходящим солдатам. (...) Сожжены дер. Горка и Ситенка. Работы в деревнях идут общим двором; работают все и делят наработанное. Нужно производить посев, но еще не пахано, а лошадей мало и те плохие. В будущем ожидается незавидная жизнь. Теперь у нас новое начальство: назначен старшина — Федоров М., в Кр. Горах староста Семенов В. (Бута) и в Заозерье Гагарин А. (Идол). Приходил вчера П. С. Кудрявцев — поговорили о нашей школе и нашем темном будущем. С уходом гостей стало очень тихо — нигде не слышно никаких отголосков сражений. 7-го сентября. Воскресенье. Три дня утром и вечером носил молоко немецким солдатам к Портновым. Их там 10 человек. Я немножко знаю слов по-немецки, у гумна им ответил — меня пригласили носить молоко. Иногда давали хлеба. Рожь в деревне обмолочена, осталась в Губенке. Но завтра идем косить на общих лошадей. От школы народ разносит все, что только можно. Ямы с вещами под школой и у Матв. Степ, все разрыты. Пропали вещи у Марии Николаевны. Есть разноречивые слухи, что немцы под Ленинградом в 10 км. Приходящие из Луги говорят, что в городе нет никакой торговли, пленные красноармейцы производят уборку. Каждый день попавшихся партизан вешают у почты. 9-го сентября. Вторник. Каждый день летят стаи германских самолетов на Ленинград и обратно. Обо всем происходящем узнаем по слухам, о почтовой связи никаких разговоров не может быть. Есть упорные слухи о сдаче Ленинграда и что половина его разрушена. Да, жарко Ленинграду и его жителям в эти дни. Но где же защита наших рубежей? Нет ее вовсе. Чем это объяснить, как не изменой или продажей родины? Говорят, что Анна Семеновна * повешена в Кемке, а Мих. Федор.** расстрелян в Долговке. Сегодня, как и вчера, иду на покос для общих лошадей. (...) В обед ходил за грибами. Ходить по лесу страшновато: везде окопы, блиндажи, завалы и мины. 11 -го сентября. Четверг. Вчера на покосе видели партизан, которые ночевали в сарае. Их было человек 25. Среди них видел Иванова Н. В.*** Они отправились к Толмачеву. Иванов говорил, что Мих. Ф. жив и здоров. После их ухода были слышны сильные взрывы. Вечером была слышна стрельба, пулеметная и ружейная, и виден пожар по направлению к полигону. Не знаю, когда и где накошу сена для своих животных. Думаем оставить 2-х ярок и 2-х коз. * Анна Семеновна— акушерка, повешена как еврейка. :* Михаил Федорович Тернов — б. директор школы, комиссар партизанского отряда. :* Иванов Н. В.— директор педучилища в Луге. 244
13-го сентября. Суббота. Вчера пришли посмотреть свою деревню наши лесные жители. Был и Мих. Федорович, жив и здоров. Ночевали у Портновых и ходили в баню. Говорили, будто наши взяли Кингисепп, Гатчину и Оредеж. А вечером проходили 4 дезертира домой в Кр. Струги и говорили, что Ленинград окружен и наши понесли большие потери. Не знаешь, кому и верить. Хочу поставить детекторный приемник, но многое растащено. Сегодня иду косить в Железник * для своего скота. Накосил сена довольно хорошо. 3 вешала с лишним. Домой пришел поздно. Меня уже искали: сказали, что в том месте разорвалась мина и не убила ли меня. 15-е сентября. Понедельник. Вчера с Шуриком ** ходили в Железник дополнять накошенное — еще два маленьких зарода. После сходили за грибами. Много волнушек. К вечеру посмотрел свой оставшийся улей. Молодые яйца есть в ячеях, но меда маловато. Сегодня рожь почти не сеял, а подносил от старосты Буты на поле. Всего выносил 485 кг. Он говорил, что будет посеяно 7 га. 16 сентября. Вторник. Сегодня утром пошла провожать Мишиха А. свою Веру на Толмачево и попала на мину. Ее убило насмерть, а Веру ранило. (...) Осталось двое ребят: Галя и Люба. В ночь на 17-е умер староста Семенов В. (Бута). Днем он косил в Каменке, а с обеда пошел в Губенку, куда позвали партизаны; там угостили спиртом, а так как у него была грыжа, то ночью с ним стало худо — и он умер. 17-е IX. Среда. Была солнечная, но ветреная погода. Без хозяина деревни пошли на покос вешать накошенную траву. Людей пошло много, а толку мало. Повесили 8 зародов и пошли за грибами. Косят для себя, а общее дело еле подвигается. Теперь опять будут выбирать старосту. Вечер провозился с приемником, но не пришлось настроить — нет одной лампы. Партизаны дожидаются вестей. 19-е сентября. Пятница. Вчера похоронили старосту Семенова В. (Буту). Хоронили утром, на скорую руку. После похорон было собрание, о котором я не знал, и меня выбрали старостой. Эта весть меня прямо ошеломила. Сегодня сходил на Волок к Федорову М., который именует себя старшиной Красногорской волости, и сказал, что ни за что не буду старостой. 20-е сентября. Суббота. Сейчас было собрание, на котором старшина поставил вопрос о перевыборе старосты. Многие настаивали на мне, но я категорически отказался, и тогда выбрали Семенова Ф. (Горячего) и в помощники к нему Лосева И., которые тоже отказывались, но больше для видимости. Это очень хорошо, что я не попался на удочку. Выбрали комиссию по осмотру картофеля. Кто на сколько пострадал от немцев, чтобы додать в поле. В комиссию вошел и я. (...) * Место в сосновом бору. ** Жена Александра Александровна Савельева. 245
21-е. Воскресенье. На работу никуда не ходили, праздновали «Богородицу», хотя погода была хорошая. Я вместе с комиссией смотрел картофель, у кого сколько выкопано немцами. У некоторых — порядочно, до 5—7 соток, а у меня 2 сотки. Ночью были слышны сильные взрывы где-то у Сиверской и глухой гул орудий. 23-го сентября. Вторник. Сейчас собираюсь в г. Лугу. Вчера было собрание на Волоку по поводу немецких распоряжений. Выбрали бургомистра и писаря. Как я не отнекивался, меня выбрали писарем (управделами), а Дмитриева А. — бургомистром. Сейчас иду получать направление от старшины и часов в 9 отправимся в Толмачево. Может, в Луге увижу своих Евгению или Настю *. Узнаю новости. 25-го сентября. Четверг. Поздно вечером пришел из Луги. Ноги наломал очень, потому что туда и обратно шли пешком. Ночевал у Насти. Евгении нет, она уехала и не вернулась. Может, и нет в живых... Комната ее разграблена местными жителями, как и всех, кто не явился. Пружинный матрац взяла к себе Настя уже с улицы. Настя с Володей были в Долговке 15 дней, у них тоже малость из комнаты расхитили, но кое-что вернули. По шоссе идет уже 5 суток передвижение немецких частей к Луге. Говорят, что Ленинград окружен и часть его, ближе к нам, занята. О том же говорят и наши военнопленные. Пленных очень много. На них жалко смотреть — до того они худы, оборваны и измождены. Кормят их очень плохо: 200 гр. хлеба и жидкая похлебка. Просят съестного у проходящих, но и это запрещают часовые. Помещаются в холодных помещениях, почти под открытым небом. Их заставляют выполнять самую грязную работу. Красноармейцы в обиде на свое командование и говорят, что скорее бы один конец. В Лугу я сходил почти зря: никаких секретарей на волость или округ еще нет. Но зато в комендатуре встретил учительницу Зубакину Ан. Фед., которая служит переводчиком и писцом, а брат ее Иннокент. Фед. — по школам. Сказала, что школы начальные будут, и записала нашу для передачи Иннокеше. У Толмачева встретил учительницу Степанову, которая сказала, что в Ситенке с 1-го числа будут занятия. Преподаваться будет арифметика, рус. яз., чистописание и закон божий. Опять на старый лад. О земле ничего определенного не говорят, а население хочет уже сейчас по- новому. Так заявили старосты и бургомистры в комендатуре агроному Мотыль- кову, который остался в Луге. Все, говорит, будет с весны 1942 года. Сегодня на работу не пошел, т. к. болят ноги после почти 100 км пути. Смолол 6 кг ржи на хлебы. Печем пополам с картофелем. Шурик хочет сходить сменять сукно на рожь. 28-е сентября. Воскресенье. Два дня ходил на общий покос. Косить кончили, может хватит сена на всех 15 лошадей, которые остались. Сегодня уже косили на свой скот. Я с Клавдией ** впятером косили на своем хуторе и накосили два больших зарода, но пришлось бежать бегом домой, т. к. около моста в Губенке увидели немцев, едущих в Кр. Горы. * Евгения и Настя — сестры автора дневника. ** Клавдия Сергеевна — сестра Василия Сергеевича Савельева. 246
Я только успел кое-что закопать в землю, как пришли немцы. (...) Народ согнали на улице. Офицер через переводчика расспрашивал о партизанах: были ли они в деревне. Грозил, что деревня будет сожжена, если найдут партизан. Все сказали, что никого не видели. (...) После этого всех отпустили домой, а я открыл школу, где поместились немцы, и нарядил две лошади за дровами для их кухни. При обыске у нас утащили трикотажную рубаху, земляничное мыло, две коробки спичек. Перешарили везде. Очень хорошо, что Мих. Федор, забрал от меня приемники и батарейки, а то, может, пришли бы слушать и нарвались, т. к. они (партизаны — сост.) не очень остерегались, приходили и днем. Немцы разрешили выход на улицу только с 6 час. утра до 7 час. вечера. 29-го сентября. Понедельник. На работу никто не ходил; в лес ходить совершенно запрещено, а картофель копать нет желания: могут взять выкопанный. Эти немцы — карательный отряд по борьбе с партизанами. Их около двухсот человек с минометом и автоматами. Утром они пошли на Именицы и Ветчины и по пути удаляли расставленные мины. Под вечер был слышен за Заозерьем сильный взрыв. Оказалось, что из Заозерского ручья немцы вытащили 38 мин, взорвалась одна, а от детонации — все остальные. Вечером повезли раненых и убитых. Всего убило 12 человек и ранило не меньше. (...) От старосты Семенова Ф. получил 16 кг ржи. Всего получено 80 кг. Около 20 кг закопали в бочке в сарае. В субботу по пути с сенокоса со склада привез дров, а сегодня с Олегом * распилили их. Олег начал таскать пилу уже почти хорошо. 1 -е октября. Среда. Вчера утром уехал весь отряд немцев в Толмачево. Населению ничего не сделали, хотя 5 человек красногорских убежали в лес со страху. Взяли 6 баранов, несколько кур, в школе сожгли несколько столов, почти весь забор. После себя оставили некоторые вещи, которые я подобрал и снес в канцелярию. Дня 4 тому назад к Луге прорвались наши бомбардировщики и сбросили несколько бомб, но, говорят, их сбили. Вчера мы копали картофель, которого нынче вдвое меньше прошлогоднего. Славка наш теперь стал говорить все на «р», даже там, где надо «л ». А сегодня, хотя и поздно, докопали свой картофель. Остается только забороновать и перепахать. Хотелось бы посеять немного ржи; многие сеют на своих огородах. Но сев-то поздний. Только разве перенести тот навоз, с рожью, который выкидывали немцы от лошадей. Накопали картофеля мешков 15. Как хорошо, что не было ни одного выстрела партизан по карательному отряду. Они теперь думают, что партизан совсем нет. По слухам, немцы расстреляли эстонку, которую я видел около школы, т. к. у нее обнаружили оружие и патроны. 2-го октября. Четверг. Проснулся рано. Перепахал картофель и посеял 8 кг ржи на будущий черный день. Опять перед вечером посетили немцы. Подъехали к деревне на велосипедах 7 человек, подозвали меня и спросили, нет ли партизан. Я говорил, что их нет, но они ответили, что видели, как от деревни бежали три человека. * Олег — старший сын Савельевых, 1928 г. р. 247
Потому потребовали старосту, чтобы дал подводу ехать с ними и подготовить квартиры на 300 человек, которые приедут завтра. Ехал Кулишевич А., и его взяли с собой вместо нашей подводы. 3-е октября. Пятница. Провозились с картофелем: выкопали в сарае яму и зарыли около 9 мешков. Отряд германцев не пришел, и это очень хорошо. 4-е октября. Суббота. Ночь была ясная, но дул сильный северный ветер и мороза не было. Днем была хорошая погода и мы с Шуриком на Извозе накосили 2 зарода сена. 10-е октября. Пятница. Прошедшие 4 дня стоят всей моей прежней жизни. 5-го октября мы копали выделенные на Бору 7 борозд картофеля. Приехал от Толмачева отряд германцев, впереди которых ехали ситенские на телегах с камнями и шли 18 человек. Оказывается, за Губенкой подорвались две машины на минах, поставленных партизанами. По этому поводу и приехал карательный отряд. Вечером они созвали около школы взрослое население всех 3 деревень и отобрали от каждой по 6 человек как заложников — всего 19 человек, в том числе всех старост и старшину. Попал и я с Павлом Семеновичем Кудрявцевым. Нас закрыли наверху в школе, где мы кое-как переночевали. Я не спал, а просидел около печки, привалившись к ней, т. к. был в одном пиджаке. Утром Шурик принесла пальто и завтрак, а потом нас выстроили и позади ситенских под конвоем отправили к Толмачеву. Дойдя до Губенки, остановились, и несколько немцев направились с соломой к постройкам. Все догадались, что нас будут сжигать. Вскоре запылало наше гумно, затем большой сарай с сеном, мой сарай, баня и хлев. В другое время жалость и грусть разъели бы сердце, а тут, когда самого ведут неведомо куда, было ни до чего. Быстро сгорели постройки, и мы отправились дальше. Но вот «Железо». Опять остановка. Поджигают большой Самаринский дом. Дом горит, и в нем, как в нашем гумне, раздаются выстрелы патронов. И как в Губенке, начальник отряда, высокий, горбоносый, в бинокль наблюдает за пожаром, у солдат выставлены ручные пулеметы, а мы являемся немыми свидетелями этого зрелища. Подходим к дому Шутова. Заставили ситенских выносить вещи и тоже зажгли дом. В несколько минут он сгорел дотла. Вещей у Шутова оказалось много, их погрузили на 2 подводы, сбросив камни. (...) Пошли дальше и так же сожгли Берзина, предварительно вытащив вещи и разграбив ульи, мед ели и брали с собой. Также забрали керосин и лампы. Я наблюдал, что у начальника было полное потворство грабежу. Затем без остановки до Островенки мы шли 17 км. Поместили наверху большого дома в одной комнате, где была солома и хорошо натоплено. Вечером староста Островенки принес котел картофеля и мы хорошо закусили. Утром 7-го нас посадили на машину с двумя конвоирами и повезли в Лугу. В 10 час. мы были уже на 1-м полигоне. Там нас поместили в холодную конюшню, сказав, что мы должны помогать и за это нас будут кормить. В Островенке вечером мы написали коллективное прошение в комендатуру, что мы не виноваты в деяниях партизан. Комендант сказал, что он передаст и попросит за нас. В тот же день вечером он вызвал нас к генералу и сказал, что послезавтра нас выпустят. Генерал через него передал, что Ленинград, Москва и Харьков окружены их войсками. На принесенном сене мы проспали две ночи, плотно прижавшись друг к другу, но все равно мерзли — ночи были с морозцем. Полные дни без отдыха 248
заставляли работать, все время покрикивая: «Лоз!» («Давай!»). Чистили конюшни, лошадей, водили их на водопой, смазывали сбрую и седла, разносили корм и разгружали его с телег. Все это под наблюдением конюхов, которые требовали абсолютной чистоты. Они скармливали лошадям необмолоченный овес и рожь, которого много уходило под ноги и в навоз. За работу выдавали граммов 400 хлеба и литр супа, правда, хорошего, с их кухни, и масла на хлеб. Но все это раз в сутки, да кружка кофе без сахара. Вчера в 10 часов утра нас выпустили, но до 10 заставили работать. Как радостно было выйти из-под их окриков! По пути зашел к Евгении, но ее все нет; наверное, где-нибудь погибла. Зашел в Губенку на пепелище. Чисто. Остался только сарай без крыши и некоторые бревна. И все это из-за партизан, которые держат население в страхе за свою судьбу и объедают его. Но от этого теряют меньше всего немцы, а население терпит многомиллионные убытки. Ведь сожгли почти все сено и нечем кормить оставшихся лошадей. Вчера немцы сожгли Пустыню, Сабцы, Дарьино, Койт, выселив население. Пленных везде очень много; истощенные, грязные, небрившиеся, как старики. Выполняют изнуряющую работу за 150 г хлеба, под непонятные окрики чужой речи, получая побои плетью. Проклинают пленные свое правительство и с ненавистью вспоминают его предательство. Многие бегут, но попадают на мины и умирают или попадаются опять. Я эти 4 дня не разувался, не раздевался и был несказанно рад, что опять могу жить по-человечески. Шурик и ребята моему возвращению очень обрадовались. Вечером было собрание, на котором мне пришлось доложить обо всем происшедшем. Выбрали в комиссию по списанию убытков от красных и германских частей. (...) 11-е октября. Суббота. Встал около 6 час, посмотрел на улицу, а там настоящая зима: бело от снега и порядочный мороз. Еще не весь выкопан картофель, а лошадям почти нет сена. Многих придется, наверное, прирезать на мясо. (...) Сегодня продолжали гореть постройки в Дарьинском с/совете. Вот что наделали наши партизаны — защитники наши! (...) Женщины рубили капусту и распределяли по домам. Распределили лошадей на хозяйства, с тем чтобы быстрее накосить сена. Но холодная и снежная погода сбивает это дело. 13-е октября. Понедельник. Утром был такой большой мороз, что замерзла вода и мох. Он простоял весь день, а часов около двух надвинулись тучи и выпал большой снег. Ходили косить на прикрепленных лошадей в Ижлово, накосили пудов 60, 3 больших скирды. Вечером получили из кладовой 10 кг ржи. 14-е октября. Вторник. Мороз сегодня еще больше вчерашнего. Пошли косить сено, но косили недолго — пошел снег и пришлось убирать сено, вытряхивая снег. (...) Накосили большую кучу — пудов под 20. Старшина Федоров сообщил, что партизаны требуют у него 50 пар перчаток и по 200 кг хлеба с деревни. Но откуда взять, когда у населения не имеется 249
хлеба. Такие поступки партизан равноценны поступкам немцев. Передаются слухи, что наши отбили Вязьму и Смоленск. Но насколько это верно? 17-е октября. Пятница. Все эти два дня никуда на работу не ходил. Снега выпало толщиною в четверть. Ездят на дровнях, и ребята катаются на лыжах. Морозы до 10 с лишним градусов. Я вставлял зимние рамы и недостающие стекла, забитые фанерой. (...) Вчера было собрание с вопросом о школе и лошадях. В школе занятия будут, но когда? 2-х молодых лошадей решили держать, остальных зарезать на мясо. Днем сегодня производил уборку в школе соломы и грязи с назначенными от деревни. Зерно, хотя и вместе со стеклами, взял домой — все несколько кило зерна. Мужики привезли несколько возов дров, но и себе домой взяли порядочно. 19-е октября. Воскресенье. Сегодня день рождения нашего хорошего сыночка Вали *. Но его нет, и в это тяжелое время, когда дрожишь за жизнь, думаешь: «Как хорошо, что ты умер и не испытываешь наших мучений». (...) Питаемся больше картофелем, привыкаем есть без хлеба. Больше получки хлеба из кладовой не дожидай — там нет его. Хорошо, что капусты много, да заблаговременно зарезали овец, так едим с мясом. Запасены грибы и огурцы. (...) 22-е октября. Среда. Вот уже третий день как потеплело. Снег почти весь стаял. Вчера с Олегом ездили на новых санях за сеном в Железник. Зарезали жеребенка, и я получил мяса 1 кг 600 гр. Мужики ездили за сеном — на Муравейно и в Понорье. Вчера один наехал на мину, она взорвалась и ранила Семенова Колю. С Шуриком смололи 6 кг 200 гр. ржи на муку. Этого хватит на 1'/2—2 недели, когда замес на одной картошке. Каждый день идет и едет от Осьмина на Лугу много народу. Немцы эвакуируют все население из Дет. Села, отправляют на ст. Веймарн. Вот уже 4 месяца войны прошло, а наша «непобедимая» армия отдала германской почти половину Европейской части СССР. Они стоят на подступах к Ленинграду, Москве и Харькову. Ленинград совершенно отрезан, и население голодает. Немцы засели и довольны тем, что для них приготовили траншеи, блиндажи и окопы. Наши безоружны, и никакая земляная подготовка не помогла. 20 лет готовились к обороне, а в 4 мес. отдали все завоевания. Этой «подготовкой» довели население до нищеты и бросили хищникам с запада. Скоро традиционный праздник Октября, но лишь отблески пожарищ напомнят о всплеске кумача. Говорят, что сожжена дер. Пелково, где было много партизан. Все проходящие говорят о непобедимости германской армии и беспомощности нашей. 23-е октября 1941 г. Четверг. В колхозе разделили последнюю капусту и выносили домой. Капусты много как никогда. И без хлеба, но с картофелем хорошо. 8 женщин из трех деревень вымыли полы и рамы в школе. Сегодня к нам на ночлег пришли молодые муж с женой. Они из Володарки — километров 19 от Ленинграда. Идут, как и все, со ст. Веймарн, куда их доставили поездом немцы на Лугу, а если дадут про- * Валя (Валерий) — сын Савельевых (1933 г. р.), умер от саркомы 3.05.41 г. 250
пуск, то и дальше, до Ст. Руссы. Да, дела наших очень плохи. Командование оставляет бойцов, и те сдаются. В Ленинграде уже давно населению выдавали рабочим по 400 гр., а иждивенцам по 200 гр. хлеба и то в очередь, а потом еще меньше. Как-то живут наши Озеровы и Валя с Женей? Живы они или куда уехали? Ночлежники говорили, что Кронштадт и форты не дали покамест ни одного выстрела, Балтийский флот совершенно уничтожен. Долго бился «Марат» , но и его потопили. 24-е октября. Пятница. Очень долго шел мокрый снег. Перемолачивали обитую рожь, намолотили 120 кг. Староста говорит, что, когда все обмолотим, так распределят. (...) 25-е октября. Суббота. Небольшой морозец до 3°. Сегодня опять молотили. Но лошади малосильны, идут плохо, а еще порча рамы привода, и обмолотили еще меньше. Шурик окончила обработку полученной капусты. Всего капусты 3 бочонка — ведер 15. 26-е октября. Воскресенье. Утром в 6-м часу разбудил далекий взрыв. (...) Оказывается, взрыв был за Заозерьем. Везли продукты партизанам и попали на мину. Убило Трофимова Г. и Гусева Г., а кого-то ранило, телегу растрепало. Сейчас попросились на ночлег 4 женщины, эвакуированные немцами из Стрельны. Речи те же самые. 28-е октября. Вторник. Вчера вечером из подвала школы принес ведро краски, а то каждый день туда заходят и тащат все, что можно унести. По вечерам занимаюсь чтением Горького, книги которого спас от уничтожения, хотя грязные и порванные. Сегодня намолотили 195 кг ржи. Выдали 5 кг. Похоронили Трофимова Г. А. из Заозерья. 29-е октября. Среда. Мороз 10°. Уже озеро замерзает. Ну, нынче и год. Весна наступила поздно, морозы были еще в мае, а в начале октября уже наступление зимы. Сегодня наши деревенские с лошадьми уехали в Толмачево на осмотр лошадей. Требовали на каждую лошадь по 20 кг сена и по 5 руб. на человека. Сегодня попросился на ночлег эвакуированный немцами из Нов. Петергофа. Говорит, что наши при отходе сожгли дворец и в Ст. Петергофе зажигательными снарядами постройки. (...) 31 -е октября. Пятница. Вчера молол с Олегом рожь и по пути узнал, что зарезали на мясо коня. Взял задней части 8 кг по 1 руб. 50 коп. за кг. Я с Олегом ем щи и котлеты с этим мясом, и очень вкусно, а Шурик не может есть. Вечером, около 5 час. проехала несколько раз германская машина, а затем немцы приехали на лошадях и пришли пешком. Разместились у нас в деревне и на Волоку. В школе искали лыжи. (...) Вечером приходили смотреть к нам помещение для офицера, не понравилось, и забрали в школу последнюю лампу. Уже поздно вечером прибежал один из с/сов., чтобы мы наварили картофель для 4 пленных. Картофеля наварили, и я снес его, а там узнал, что пленные — это Степан *, Малятников В. и еще * Степан Григорьевич Григорьев — муж Маланьи Сергеевны, сестры отца, был в партизанах. Расстрелян карателями 1 ноября 1941 г. 251
двое из партизан. Когда приехали немцы, сразу спросили, где живут Григорьев и Малятников. Их взяли, и что будет с ними неизвестно. (...) Этот отряд — по поимке партизан. Солдат Эвальд, который прилично говорит по-русски, сказал, что взятых партизан, может, отпустят домой. Показал примерную линию фронта около Вологды, в 60 км от Москвы, около Тулы, Воронежа, Пензы, Ростова. 1 -е ноября. Суббота. Вчера легли спать в восьмом часу — лампу не принесли. Потом пришел наш постоялец — немец Эвальд — и сказал, чтобы его разбудили в 2 часа, т. к. в 3 они отправляются. Один отряд ушел в 3 ч., а другой в 5 ч., но обоз остался в деревне. Теперь под арестом находятся 12 чел. в доме Матв. Степ. Пришел Лосев и велел сварить и снести туда чугун картофеля. Мороз —3 °. Из Луги возвращают беженцев к Осьмину. В 11V2 ч- Я снес картофель с грибами и увидел, что арестованных больше 20 чел., но нашего Степана не видел, а видел в коридоре его шубу и валенки. Отсюда ясно, что его не стало. Оказывается, вечером видели, как вели троих на расстрел, а рано утром и его расстреляли на старом кладбище. Когда в 12 час. уехал обоз с немцами, пошла Клавдя к старшине Федорову получить разрешение захоронить Степана, но он не посоветовал сейчас, чтобы не навлечь чего худого. Он говорит, что в другой яме не 3-е, а 7 человек. (...) Что будет с остальными арестованными, неизвестно. 3-е ноября. Понедельник. Вчера деревенские на лошадях провожали беженцев, возвращенных из Луги обратно. Отряд немцев остановился в Ветчинах, Замостье и Полях. Там, говорят, они уже поймали 30 человек. Маланья на свой риск, хотя ее и отговаривали, откопала своего Степана и привезла домой. Я еще не ходил смотреть, но видел из окна, что он скрюченный, в песке. Говорят, что он сильно изуродован: нет уха, от рта и выше большой разрез, на груди большая рана. Значит, его сильно пытали. Маланья никого не слушает, точно разума лишилась. В другое время, когда ушел бы отряд, многие пошли бы проводить, но теперь надо делать крадучись, боясь последствий. Заказала гроб Косте Мельникову, завтра утром будем делать гроб. Говорят, убит П. Дмитриев и Хлыстов А. 4-е ноября. Вторник. Утром к полудню сделали гроб Степану и свезли его. Уговорили Маланью похоронить сегодня, пока тихо, и похоронили в 2 часа. Народу было порядочно, но из мужчин только Юра да я. Застрелен он был разрывными пулями в спину и голову, разворотило грудь и левую сторону лица. Быстро зарыли на старом кладбище. Маланья хотела завтра, т. к. приедут из Ситенки. И действительно, в 4 часа из Ситенки приехала Дарья и ее Шура с дочерью. Маланья плачет, зачем послушалась нас. 6-е ноября. Четверг. Вчера молотили рожь, намолотили 167 кг. Всего уже 700 кг. Сегодня смолотили с Шуриком около 5,5 кг, а потом опять молотили и веяли. (...) В обед выдавали рожь по 4 кг на человека работающим и по 1 кг — неработающим. Мы получили 16 кг. Была слышна усиленная орудийная стрельба в направлении Ленинграда. (...) 252
Читал газету на русском языке за 25/Х. Взяты города: Одесса, Таганрог, Сталино, Брянск, Вязьма. Красные несут огромные потери. 7-е ноября. Пятница. Небо в тучах, мороз 5°. Оказывается, бабку Двоешкину арестовали и продержали всю ночь на Волоку. Арестован также Демидов П. Сегодняшний день отмечается нынче только унынием и сердечной болью, а ведь думали, как все 23 года, встретить его широким весельем. Конечно, год от года все становилось труднее жить, разорились и обнищали все порядочно. Но за эти годы привыкли как-то к лишениям в надежде на лучшее будущее. Может быть, и у покоривших нас немцев будет не хуже, но сейчас жить очень тяжело, в особенности от недостатка хлеба. Говорят, Павел Сем. Кудрявцев ходил в Елемно, чтобы собрать хлеба и, кажется, собрал порядочно. Что же, будет плохо, и за это возьмешься. Молотить не молотили, а время провели; ремень то рвался, то слетал. Видели из гумна, как подъехали к дому Двоешкиной трое из комендатуры, кое- что вынесли и зарезали маленького поросенка. Павел Семенович говорил с комендантом, и тот велел организовать школу, чтобы учителя не скитались, как нищие. Необходимо срочно составить программу на 4 класса. (...) Шурик моет полы. Завтра «Митровщина». 8-е ноября. Суббота. Сегодня с Павлом Семенов, составили программы по всем 4 классам по рус. яз., арифметике, чистописанию и рисованию. И написали прошение коменданту о помощи школе. От П. Сем. узнал, что вчера в 4 ч. вечера за Волоком были расстреляны бабка Двоешкина, Демидов П. и Рысев Н. Все обвинялись, что принимали на ночлег партизан. Очень жаль Д. и Р., но бабку за ее язык, воровство и скандалы как-то не жаль даже по-человечески. Говорят, что взяты под стражу жены Романова М. и И. Возвращаясь от П. Сем., увидел, что разрывают ямы бабки, но вместо них разорили у Иды Ивановны. Я сказал, что это ее картофель, оставили. Потом разрыли бабкины ямы и нашли разное барахло, а в другой — картофель, но оставили. Спросил мороженый картофель и хряпу капустную. Это мне позволили взять. Видел гостей из дер. Болото. Там у них совершенно тихо, не так как у нас. Немцы гуляют с молодежью в деревнях и в Толмачево. И продовольствием тоже лучше обеспечены в колхозах. 9-е ноября. Воскресенье. День посвятил обходу Кр. Гор и Волока для записи ребят в школу. Уже 37 набралось. На Волоку Судаков И., служащий полиции, сказал, чтобы я сам ехал в Лугу, где получу необходимое по организации школы. Говорит, что и от германских властей будет учителям небольшая помощь. Так что опять увижу Лугу и, может, кого из знакомых, а также Евгению нашу — она, должно быть, вернулась. Многие в деревнях жалуются, что нечем будет платить учителям и не пустят в школу ребят. Я услышал о чудовищном происшествии. Разрешил комендант взять тела Демидова и Рысева для похорон, но вчера утром встретил Ваню Демидова и спросил о бабке Двоешкиной, он сказал, что ее там нет. Когда я переписывал ребят и пришел к Родионову П., он рассказал мне следующее: он ночью возил арестованного лесника в дер. Любочажа и, когда проезжал недалеко от Туров- ки, то лошадь ни за что не хотела идти дальше. Солдаты соскочили, закричали 253
по-своему, и там поднялась старуха с поднятыми руками. Она назвала себя Двоешкиной, но Родионов ее не признал, т. к. голова у нее была обвязана. Она сказала, что в Туровке ее ранили партизаны. Солдаты взяли ее на дровни и свезли в Любочажа. Обратно он ехал с этими солдатами и отпущенным лесником и спросил о бабке. Они ответили, что «бабка капут». Выходит, что при расстреле она была ранена, притаилась, а потом доползла до Туровки, где перевязалась и пошла по дороге. И вот вторично ей пришлось пережить весь ужас расстрела. О ней никто в деревне не сожалеет, но жалеют Демидова и Рысева, у которых остались большие семьи. По слухам, в деревне Поля расстреляно 13 чел. Утром красногорские и волокские на 10 подводах ехали в Именицы для изъятия имущества у партизанских семей. На Волоку сидят арестованные жены Романовых М. и И., а вечером привезли еще жену председателя Ветчинского с/с. 10-е ноября. Понедельник. Ходил в Заозерье делать запись учеников. Всего по трем деревням оказалось 60 учеников в 4 классах. Да, может, еще будут ученики из Сабы и Туровки. Пришел домой, а там убирали картофель Двоешкиной. Набрали из ямы большой воз, и я попросил себе, так отпустили 3 бадьи. (...) Хоронили Демидова и Рысева, но на кладбище пустили только 7 человек. 11 -е ноября. Вторник. Сегодня сильный мороз —15°. Зима не желает шутить. Собрались молотить, но народу мало, и лошади не идут. Вставлял стекла в рамы у Ефимовой. Старшина попросил вставить стекла в его канцелярии. Я заплатил ему за получение картофеля 11 руб. 20 коп. От Павла Сем. слышал, что сожжены Елемно и Лединки из-за партизан и расстреляно много народа. (...) 12-е ноября. Среда. (...) Ездили в Губенку за сеном, привезли пудов 12—13. Видели около поворота на наш хутор в канаве труп мужчины, одетого в военные брюки и шинель, шапку-ушанку. Смел с лица снег, но он незнакомый. Вечером ходил получать от старшины удостоверение, а от коменданта пропуск. Завтра рано утром еду в Лугу с Харламовым. (...) 15-е ноября. Суббота. Пришел из Луги, но потерял только зря время. В комендатуре (бывш. госбанке) сказали, что школы открывают только в городах и в больших населенных пунктах. По пути зашел в ситенскую школу, где В. Д. Степанова сказала, что школу откроют, если население пожелает и заявит об этом. Им ситенские дают по 400 гр. ржи. Преподают все помаленьку, кроме истории. Ночевал у Володи, а потом зашел к Мельникову А. и Плетневу, где угостили обедом и чаем. Дома был уже около 12 часов дня. А немного погодя в деревню пришел отряд немцев и разместился. У нас остановился комендант; всего 9 чел. Заняли нашу комнату, а нам пришлось быть в кухне. 20-е ноября. Четверг. Немцы ночевали не одну ночь, как говорили, а 3. Рано утром уходили в леса к Ветчинам, дверь оставляли открытой; мы спали в кухне на полу на соломе не разуваясь. К утру становилось холодно, как на улице. Здесь партизан никого не поймали. 18-го уехали в Лугу, оставив по себе на память море слез и народного горя и гнева. (...) 254
17-го вставлял стекла в рамы у шефа (Максимов А.), у которого запасено их порядочно. 18-го зарезал он нам свинью, которая вытянула мясом 26 кг. Продержали ее почти 5 мес, но так плохо она росла, что летом и немцы ее не взяли. Опять потянулись беженцы. Сегодня у нас ночевали 7 человек из Володарки, в том числе 2 детей — почти грудных, худеньких, жалких, чуть живых. Хотят проехать на родину в Витебскую, но когда доберутся? Говорят, ребят много помирает по дороге, и их детей, наверное, постигнет та же участь. (...) Утром вставил стекла в кузнице, а потом до самого вечера возил с Олегом из хлева навоз на свой огород. 21 -е ноября. Пятница. Сегодня опять с Олегом возил на огород ночное золото из учительской уборной. Вывезли 7 больших ящиков. Теперь огород обеспечен удобрением и, если все до весны будет благополучно, то это будет большим плюсом. Утром с Шуриком съездили в школу, забрали комод и диван, а то немцы могут сломать и сжечь, как уже многое сожжено. Вчера приходил Пав. Сем. узнать насчет школы. Говорит, надо собрать родителей и предложить по килограмму хлеба с ученика в месяц, чтобы получать не меньше 2 пудов. Но у меня на это надежды нет, т. к. многие отказываются, и только заозерские говорили, что понемножку собрали бы. Сегодня ел кисель, приготовленный на свекольном соке. Довольно вкусен, но мало сладковат. Откопал керосин, которого около 6—7 литров. 23-е ноября. Воскресенье. Вчера съездил в лес за школьными дровами. Привез 1'/4 м3- Дровами школы пользуются многие. При мне приехали с саночками Гусевы В. и В. Никто о школе не хочет заботиться. Сегодня ходил к Павлу Сем. и условился с ним собрать родительское собрание в среду, чтобы поговорить о возможности занятий и нашей оплате. Может, тогда власти разрешат открытие. Кажется, есть желающие из многих деревень. Купил в колхозе лошадиного мяса 5 кг. Опять зарезали лошадь молодую, но сильно задерганную. К вечеру приехали 3 немца верхами, чтобы подготовили помещения для 70 человек и лошадей. Лосев попросил меня истопить два класса и читальню. Уже в потемках явились остальные. Сказали, что только ночуют. (...) 24-е ноября. Понедельник. Сегодня ходил молотить рожь, хотя и не приглашали, но увереннее можно тогда надеяться, что дадут хотя немного хлеба. Молотилось очень плохо, лошади сильно истощены. (...) Намолотили два мешка, килограммов 112. Завтра ожидается отряд немцев человек 60, который, по слухам, будет жить долго в школе. 25-е ноября. Вторник. Домолотили последнюю рожь. Намолотили 166 кг. Но из этого количества 32 кг потребовали себе поселившиеся в школе немцы. К распределению поступит 434 кг; это примерно по 1 кг на человека. А сколько было бы хлеба, если бы не сожгли и не растащили немцы и свои деревенские? (...) 26-е ноября. Среда. Состоялось родительское собрание. Большинство явилось заозерских, а красногорских и волокских было очень мало. Видно, они не очень беспокоятся 255
о школе. (...) Постановили открыть школу и платить учителям по 1 кг хлеба с ученика в месяц или заменять др. продуктами. (...) Вечером было распределение колхозной ржи в последний раз. Больше в кладовой ничего нет. Я получил 18 кг. Спасибо населению деревни, меня не забыли, хотя я сам и Шурик работали порядочно. Герм, солдаты в школе устраиваются надолго; ломают доски в клубе, на почте, в сельсовете и устраивают нары. 27-е ноября. Четверг. Ходил в школу к солдатам вставлять стекла. Заработал 1/2 хлеба и сигарет. Кладовщик заказал сделать ему сундучок на шипах. Обещал заплатить хлебом. В школе германцы устроились основательно: в классах сделаны двухэтажные нары, там же винтовки, пулеметы, на полках вещи. В отряде есть старик, который хорошо говорит по-русски. Он очень любезен, учтив и любит поговорить. (...) Снес прошение о школе Пав. Сем., чтобы подписались из Волока. 1-го декабря поедет в Лугу старшина Федоров и передаст его в комендатуру. Если будет занята школа, можно заниматься в клубе и с/сов., лишь бы получить разрешение. 28-е ноября. Пятница. Опять вставлял стекла у германцев наверху и в кухне. Комендант угостил 3 сигаретами, а денщик — хлебом и принес на дом котелок супу: хватило на всю семью. Утром они ходили к Ветчинам, и, когда возвратились, старик сказал, что убили и зарыли по дороге 3-х партизан лет 20—30. 30-е ноября. Воскресенье. Вчера от коменданта солдат принес 2 котелка супа и сказал, чтобы сегодня сами пришли на кухню за супом. Вечером принесли 5 солдат белье в стирку, сидели, долго разговаривали. Деревенские вчера ходили чинить дорогу. Начинаю делать сундук. Мололи рожь у Семенова Ф. (Горячего). Пришел Бутин В., собирает по пять кг картофеля, чтобы подковать лошадь. Я мало пользуюсь ею, но раз она дана на троих, необходимо давать. 7-е декабря. Воскресенье. В понедельник 1-го поехал в Лугу по школьному вопросу вместе со старшиной Федоровым. Ночевали в Ящере. Во вторник был в Луге на собрании, где выступали немцы с приказами о налоге со двора по 120 руб. и с трудоспособного по 30 руб. в год. Запрещается иметь лыжи. А школы обещают открыть в январе, даже в Толмачево сейчас закрыли. Немцы обещают провести землеустройство, а пока работать, как работали. В столовой пообедал за 1 руб. вместе с бургомистрами, а потом отправился в Бор к сестре Анне. Встретила, как и раньше, с распростертыми объятиями. Плачет по Грише и Насте. Она еще не знала, что и Степан расстрелян. Попилил, поколол у ней дров, настроил пилы и починил замок. Достатка прежнего у ней уже нет, но хлеба и картофеля хватает. Кормила хорошо и досыта. Ночевала и наша Настя, которая с подругой пошла в дер. Бор кое-что сменять. Но менять идут многие, потому вещи ни во что не ценятся. Вышел из Бора около 8 ч., а домой пришел в 5 вечера. Был мороз 22°, отморозил уши. (...) Ходил насчет лошади за дровами съездить, но едут с немцами. Придется везти на себе. Вечером делал сундук. Олег говорил, что приходил старик-немец 256
и спрашивал о нем. Сегодня же сундук доделал и снес в школу. Получил от кладовщика хлеба, колбасы, чаю и сухих овощей. 8-е декабря. Понедельник. Утром выкрасил сундук и привинтил ручки. За все кладовщик отдал всю имеющуюся эмалевую краску — 4 банки, конечно, школьную. (...) Завтра все они уезжают в Лугу, остается один старик-переводчик. Приедет смена. (...) 11-е декабря. Четверг. Вчера пришел старик-немец и позвал от имени коменданта вставить стекла в уборной. Сразу сходил, вставил. Старик принес котелок картофеля. (...) Вечером читаю вслух «Дело Артамоновых». Снег прибавляется каждый день. Мороз — до 17°. Немцы заставляют население разгребать снег на дороге и посыпать песком на горах. Взял от Клавдии валенки, чтобы подшить их для нее и, может, заработать немного картофеля. Сапожники берут за это до 2 пудов. 13-е декабря. Суббота. Никак не могу получить лошадь, чтобы съездить за сеном или за дровами. То они в поездке с немцами, то за подвозкой сена и дров, то на расчистке дороги. Был вчера и сходил сегодня за ней — нет; но зато услышал раздирающую сердце весть о том, что сегодня ночью на Муравейно немцы взяли М. Ф.*, М. А. и Быстрова. Они расположились там у Заханского, а он будто пошел свинье выносить, а сам снарядил ребят на лошади в Кр. Горы с доносом. Недаром вчера вечером немец-переводчик под окном спрашивал старосту Лосева. Ездили с немцами на Муравейно В. Семенов и Б. Малятников. Немцы их застали врасплох. Говорят, М. Ф. хотел бросить гранату, но офицер подскочил и ударил по голове. Около часа с ними расправлялись, а потом раздетых и разутых повели в Кр. Горы. Все трое помещены в зале школы. А я-то думал, что они ушли далеко. Лучше бы погибнуть в неравном бою, чем так бесславно кончать свой путь. 14-е декабря. Воскресенье. Утром мороз 21°. Хотел идти в Заозерье, чтобы собрать картофеля или зерна, если кто подаст, но Шурик отговорила. Вчера часов в 12 увезли на машине в Лугу взятых М. Ф., М. А. и Б. Б. За исключением Быстрова они в валенках, но без шапок, и только М. А. в фуфайке, а те в пиджаках. Оказывается, на Муравейно их взяли около часу ночи. Когда немцы вскочили в комнату, то из посторонних остался Глебов из Муравейно. М. Ф. подошел к мешку, где была граната, но так заволновался, что его затрясло и он не мог развязать мешка. Подскочил немец-комендант и ударил его по голове. М. А. убежал на чердак и спрятался, но оттуда его вытащили. В Кр. Горах посадили в б. колокольне, связав всех одной веревкой. И это при таком морозе! Потом рано утром перевели в зал, к теплой печке, но не давали садиться, и только М. А. после разрешения сел на пол и задремал. Наших учениц, которые работают там, приводили и спрашивали, знают ли они их. Потом их развязали. Теперь, наверное, нет их в живых, и никто не узнает, где они похоронены. В последний раз они в таком жалком состоянии побывали в своей родной школе, где было так хорошо и весело. Они стали мучениками за то дело, которое не могло организовать правительство и оставило их на погибель. У них даже не было патронов в револьверах. Они пришли к своим погреться, принесли * Михаил Федорович Тернов — комиссар партизанского отряда, бывший директор школы, расстрелян в Луге вместе с М. А. Двоешкиным и Борисом Быстровым. 17. За блокадным кольцом 257
5 банок консервов, селедку, папирос и спирту, чтобы закусить, и их предали свои, променяли на тысячи, которыми предателей вознаградят немцы-завоеватели. Русский способен предавать и продавать! Думал почитать дневник М. Ф., оставленный у тети Нюши Коротковой, но она испугалась и сожгла его в печи. 16-е декабря. Вторник. Вчера все-таки съездил за сеном на Извоз. По большой дороге ехать очень хорошо — ровняют треугольником, дальше ехал снегом, а его порядочно. Надолго задержал завал через дорогу, пока разрубал его. Наложил V/2 зарода. Туда ехал — попался навстречу целый обоз саночников — осьминских, говорят, что едут от Тихвина. Сегодня за ночь выпал большой снег и всю дорогу занесло, а надо бы вывезти сено с Извоза. Ходил, по приглашению, на собрание старост в школу к коменданту. Говорили о наблюдении за большой дорогой, чтобы была чиста от снега, поставлены вехи и посыпаны песком горы. Старика-переводчика спросил, не будет ли в стирку белья. Он набрал и принес хлеба. Он сказал, что взятые партизаны ночевали в зале и были избиты. У М. Ф. нашли записки с требованием от населения коров, картофеля, хлеба и др. 18-е декабря. Четверг. Сегодня опять морозно — утром 24°. Спилил спиридоновские сухие яблони на дрова. Ходил вставлять стекла на Волок портному Рысеву. Был обыск у Маланьи и в б. с/сов., ходили с бывш. партизанами Ивановым М. и Михайловым А. (Сашка Мишихин). Нашли яму под сенями и все взяли: 2 п. валенок новых, пальто, тулуп и кастрюлю меду. Иванов М. служит теперь при штабе полевой комендатуры. Говорит, что трое еще сидят в тюрьме; не расстреляны. Никаких записей у М. Ф. он не видел. 19-е декабря. Пятница. Съездил с Олегом на Муравейно и привез оттуда кроватку с сеткой, которую обещали старшина и староста. Какие прекрасные дома были здесь выстроены для пионеров и молодежи! Теперь все расхищено, поломано, побито... Сердце болит об этом. Конечно, дети деревни мало пользовались благами, многие были бедны. Зашел погреться к Гаврилюк И. Его дочери Маня и Женя ушли в Лугу искать работы, а то кормиться нечем. Говорит: «живем весело, но есть нечего». Партизаны у них на Муравейно взяли 3-х коров, немцы одну, уплатили 300 кг муки. 20-е декабря. Суббота. Ездил с Олегом на Извоз за остатками сена. Пришлось попотеть. Утром Ма- ланью взяли в Волок на допрос. Спрашивали, где еще зарыты вещи. Она отказалась, и ее отпустили. Вечером пришел комендант за бельем и старик принес хлебец и картофеля, а так как белье понравилось коменданту, то он обещал еще дать хлеба. 24-е декабря. Среда. 22-го и 23-го был наряжен вместе с другими на расчистку большой дороги от снега. Каждый день проезжают треугольником, но дорога кажется узкой и заставили еще отрыть по бокам на 1/2 метра. Вчера из Губенки прошел на свой сожженный хутор. Разобрал круглую печь и часть принес с собой. Когда уже был в деревне, проехало большое количество машин с солдатами. Говорят, что 258
и здешние солдаты хотели уехать, но задержались, т. к. в Муравейно появились партизаны. Поздно вечером уехали, расстреляв захваченного партизана. Как будто еще убили троих под Муравейно. Народ узнал, что немцы из школы уехали, и сегодня все растащили. Разнесли все книги наверху, что мне больше всего обидно. Ведь большинство книг будет изорвано или пойдет на оклейку, а там было много ценных, научных. Сейчас узнал, что вместе с немцами разъезжал некто Бабаев, партиец, живший здесь и ненавидимый всеми. Вот такие остаются целы и невредимы. 29-е декабря. Понедельник. Время летит быстро, как во сне, и сон является самым лучшим другом настоящего времени. (...) Был у Павла Семеновича, который чуть жив; опять мучают фурункулы, как следствие плохого питания. Оказалось, что на Муравейно захватили не партизан, а высадившихся с самолетов десантников, одного староста обезоружил и предал, а троих убили в лесу. Бабаев поступил к старшине писарем. Немцев покамест нет, только сегодня прошли две машины к Толмачеву и обратно. В Ветчинах пришли домой два партизана: Дмитриев и Филиппов — попали на мины и их ранило. Точили с Олегом топоры, и он так устал, что еле довертел до конца, а все из- за плохого питания. Через два дня наступит новый 1942 год, чем он нас встретит? (...) 30-е декабря. Вторник. (...) Покамест стоит хорошая дорога, надо привезти дров из-за Волока, хотя бы и на себе, как все возят. Лошади становятся все более истощенными. (...) По вечерам читаю вслух Горького. Теперь прочитал «Трое». Очень понравилось, но тип Ильи Лунева такой же, как Фомы Гордеева. 1 -е января 1942 года. Четверг. Вот и новый 1942-й год! Здравствуй, с новым счастьем! Дай спокойно прожить тебя, без лишних мук и потрясений. Прожитый 1941 год нас не особенно радовал. Его мы встречали в великой печали: в Ленинграде в больнице находился наш славный мальчик Валя. Был получен неутешительный результат, и мы все время ожидали печального исхода. В мае — его смерть и последние мгновенья его жизни, которые никогда не забудешь. Не успели пережить это горе, как разразилась война, сдача без боев территории и приход к власти немцев. Сколько умопомрачительных картин пережито за это время! А теперь голодовка и полная отрезанность от мира. Новый год встречали вдвоем с Шуриком; никто не пришел, и сами ни у кого не были, как в прошлые годы, когда веселье лилось через край. (...) Около полудня к сестре Маланье опять пришли четверо «начальников» (Федоров, Труб- кин, из Мурав., Тимофеев и из Клекуш) искать ямы, в которых, якобы, зарыты партизанские вещи. Искололи весь двор, перерыли подвал, но ничего, конечно, не нашли. Вот и свои, здешние люди, а что делают! Маланья теперь не знает, что и делать. Говорит, что зажжет постройку и сама сгорит вместе с ней, так надоели обыски и жизнь. 2-е января. Пятница. В 7 часов утра мороз 33°, затем натучило и начало теплеть. Разбирал блиндаж и привез домой возок на дрова. Утром с Шуриком ходили молоть рожь к Моисеевым. Хлеба начинаем есть все меньше. Картофель по вечерам печем 259
в круглой печи. Капусту и ту экономим, разбавляем водой. Люди продают коз пудов по 3, 3'/2, 4, но нам не хочется продавать, хочется дождаться молока и на нем сэкономить хлеба. 3-е января. Суббота. (...) Приехал из Луги староста Лосев; говорит, что наши самолеты бомбардировали Лугу. Весною немцы думают делить землю по хозяйствам. Если есть сено, — дадут лошадей и привезут семена из Латвии. Наши самолеты сбрасывали листовки. Просят потерпеть и бороться в помощь армии. 5-е января. Понедельник. За ночь выпал большой снег, и пришлось расчищать улицу. Вчера проехала машина с солдатами и остановилась на Волоку. Сегодня ехали из дер. За- лустежья на лесозаготовки в Толмачево. Возчикам променял 4 сигареты за 10 кг овса. Плохо делал, что не брал предлагаемые немцами папиросы — теперь бы они очень пригодились. По рассказам, в Самре живут очень хорошо, да и видно это — сено хорошее и много овса с собой для лошадей. Лошади сыты. Идут беженцы от Новгорода. Говорят, там большие бои, наши теснят немцев и заняли Тихвин. 7-е января. Среда. Сегодня праздник — Рождество. Ходил, хотя было и стыдновато, в дер. Заозерье по семьям родителей учеников, чтобы собрать чего-нибудь для пропитания, дали только картофеля, а зерна нет. Всего собрал около 1'/2 пудов. Везде беднота и нехватки. В каждом доме слезы и вздохи об отсутствующих членах семьи. Сегодня без меня было собрание: участок дороги по деревне разделят по 60 м на человека. Ночует беженец из Лигова, идет домой за Лугу. Говорит, будто нашими взяты Александровская, Пушкино, Новгород. Я почему-то не верю в это. 10-е января. Суббота. (...) 8-го и 9-го разгребал снег на своих участках дороги. Вчера приехали 4 солдата и сегодня уже заставили народ привезти сено в Кр. Горы. Говорят, что 40 солдат будет размещено по деревне. Принес из хлева овцу-ярку, которая очень похудела и не стала вставать на ноги. Или перемерзла, или коза затолкала. Надо сберечь ее — ведь теперь это так ценно. 11-е января. Воскресенье. Давно собирался сходить к Павлу Семеновичу и сегодня сходил. Он, оказывается, совершенно слег от своих «господ» и, когда я пришел, сидел на кровати. Говорит, что к Крещенью поправится, надо открывать школу. Без книг заниматься можно. Покамест к нему шел, отморозил уши. Мороз до 30° и северный ветер. 13-е января. Вторник. Вечером с Шуриком смололи ведро ржи и 5 кг овса. Стали так мало есть хлеба, но кисель овсяный служит большим подспорьем. (...) Пришлось сегодня прирезать ярку-овцу. Она оказалась с двумя ягнятами. Но ей все равно не выстоять бы — сильно истощенная, а подкормить нечем. 16-е января. Пятница. (...) Сегодня ночевали беженцы: мать с дочерью из Пушкина. Оттуда они уже 4 мес. Но и при них немцы вывозили обстановку, материалы и оборудова- 260
ние. При них расстреливали и вешали евреев целыми семьями. Теперь они шли от Кингисеппа, откуда немцы их опять выселили. Наши бомбардируют Нарву и станции. (...) 19-е января. Понедельник. Вот я, советский учитель, в немецких условиях начинаю привыкать просить подаяние у населения. Как это ни прискорбно, но это свершившийся факт. Сегодня утром пошел в дер. Ветчины через озеро, прошел в Замостье и заходил в каждый дом, где были хозяева. В Ветчинах подавали только картофель, за исключением двоих (ячмень), а в Замостье — исключительно зерно: рожь, овес. Собрал картофеля около пуда и зерна 3 кг. У свата Вас. Ив. попал к обеду. Сегодня хотя и праздник — Крещенье, но этого почти не чувствуется, разве только лампадки горят у икон. Все плачут и стонут. В Ветчины частенько приходят партизаны. Вот и вчера вечером были человек 5. Просили хлеба или поесть, но сами ничего не брали. Им не очень рады — даже тушат свет при их появлении. В Елемне они сильно избили какого-то Исакова, который был продавцом в магазине. Они требовали табаку и продуктов, а взяли ржи и овса. 21 -е января. Среда. Вчерашней ночью у нас в доме, в б. кв. М. Н. Трофимовой, у Семеновых чуть было не возник пожар. Прибежали за мной, но там уже своими силами погасили. Загорелась стена у потолка. Оказывается, Галя и Люба раскалили печь, и перекидной рукав воспламенился. Надо бы девочек перевести в другую квартиру. (...) Второй день, как прихворнул наш Олег. Он все время греется у печки, не отходя от нее, а на улицу и не прогнать. Опять пошли большие морозы. Утром было 33°, вечером 25°. Солнечная погода и тихо. 23-е января. Пятница. Вчера после большого перерыва опять нарядили на расчистку дороги, чтобы ширина была 6 метров. Домой пришел в 12 часов и сразу увидел густой дым с крыши дома Володихи Н. — горел дом. Побежал туда с ведром, но уже ничего поделать было нельзя: огонь быстро объял все. Говорят, что на чердаке было сено. Помог вытаскивать вещи через окна. Конечно, многое погибло. Загорелся и двор, но его отстояли. Сегодня ночевали беженцы от Новгорода, 2 женщины из инвалидного дома. Немцы выселяют их в Осьминский р-н. Говорят, что там все время наши бомбардируют и обстреливают, т. к. стоят фронтом под Новгородом от 4 до 20 км. 24-е января. Суббота. Верно сказано, что беда ходит не по лесам, а по людям. У нас опять сегодня случилось несчастье, и очень большое. Пошла Шурик в 9-м часу в хлев к скоту и пришла вся в слезах, потому что коза Манька подохла. Оказалось, что веревка, которой была привязана Манька, на шее туго втянулась и задушила ее. Пробовал привести ее к жизни, но ничего не помогло. Пришлось привезти домой и сделать мясо. К вечеру приехали возчики, и мы предложили им мяса. Они купили 4 кг за 24 кг овса. Мясо жирнее свинины и приятное. 30-е января. Пятница. Позавчера староста назначил на ночное дежурство около сена, вывезенного для немцев из деревень. Дежурил с 7 час. до 7 час. Было холодно ужасно, хотя мороз был 17°, но с юго-восточным ветром. Простудился. Вечером шестеро 261
немцев ходили к сестре Клавде с обыском: сказали, что у нее ночует сын Леша, который пришел из леса. Но он не приходил домой, а только в Заозерье. Теперь Клавде будет еще тяжелее. Сегодня отряд немцев около 40 чел. отправился в Ветчины для борьбы с партизанами. Сегодня расчищали дорогу от снега. (...) 1-е февраля. Воскресенье. Вчера и сегодня ездил за сеном в Железник, пришлось прорывать лопатой дорогу с полкилометра, а снегу около 3/4 м, так устал, что еле привез немного сена. (...) Когда был в лесу, слышал взрывы бомб в направлении Мшинской и гудение самолетов. 5-е февраля 1942 года. Четверг. Каждый день с восходом солнца езжу в Железник за сеном. Вожу на себе. (...) Вчера Олегу исполнилось 13 лет, но с него нынче помощник плохой — все сидит дома и греется у печки. Пришла к Маланье из Горки Таля. Они с матерью ходили в Веймарн посмотреть на своего Мишу: он в плену и работает на разборке ж. дор. Говорит, что было очень плохо, но как-то выжил, а теперь, когда принесли кое-чего, — совсем хорошо. От голода и холода много пленных умерло. Получают в день 200 гр. хлеба и 1 л супу. Сегодня возчикам променяли 1/2 кг мяса и 1/2 кг сала козы за 10 кг овса. 7-е февраля. Суббота. Окончил возку заготовленного сена. Хотя сено и плохое (осока), но кормить можно. (...) Вчера заполнял анкету о себе и школе для предоставления в район, комендатуру. Наши самолеты сбросили много листовок с сообщением о победах советских войск в Московской, Тульской и Смоленской обл. Листовку дал читать Бабаев, работающий в канцелярии писарем. Говорит, что месяца через 1,5—2 наши придут. Сегодня от Маланьи забрали в Толмачево последнюю корову. Теперь у неё в хозяйстве уже ничего нет. Вот что наделал Степан! 11-е февраля. Среда. Рано утром 8-го с Шуриком мололи рожь и овес у Елизаровых, а потом пошел в Сабу собирать. Подали хорошо — около V/2 пудов картофеля и 5 кг ржи. Домой пришел поздно, потому что дорогу занесло снегом. 9-го опять дежурил по деревне. Вчера получил наряд на пилку дров на Бежанах по 7,5—10 м3 на человека. Собирался сегодня с племянником Гришей уже идти, но вечером почувствовал себя нехорошо — озноб и тяжесть в теле, к ночи совсем заболел. Сегодня весь день валяюсь в постели и сутки ничего не ел. Поправлюсь — придется выполнить задание. 9-го, когда расчищали дорогу, догнал женщину, идущую со ст. Батецкая, беженку из Н. Петергофа. Она работала на кухне штаба, который уехал, потому что фронт встал в 40 км от станции. Немцы роют окопы, доты и ставят дальнобойные орудия. Час назад была Клавдя. В это время прошли по деревне немцы с нашими полицейскими и направились к ней. Сейчас ее вместе с Тасей повели зачем-то на Волок. Только бы ничего худого не сделали! Все это из-за Алексея. 12-е февраля. Четверг. Я все еще болею. Теперь бы хорошее, легкое питание, а его нет. Около 4 часов увезли в Лугу сестру Клавдю и арестованных Калюгина М. и Н., Никифорову Т. с ребенком и свекровью. Вчера вечером Клавдину Тасю после допроса на Волоку отпустили домой. Шурик носила Клавде перед самым отходом машины 262
обед, она говорила, что сильно болит грудь, т. к. ее избили прикладом. Били также и Тасю. Что будет с ними в Луге? Только бы отпустили! Неужели эти кровожадные псы еще не насытились невинной кровью своих жертв? 15-е февраля. Воскресенье. Сегодня масленица, но раздолья нет, а одно уныние. Клавди еще нет дома, говорят, что они посажены в Толмачеве в гараже. Я два дня ходил на Бежан- скую сторону пилить дрова, сильно уставал. Завтра пойду с ночлегом и кончу пилку. Вчера пришел в седьмом часу и узнал, что коза Марта ягнила двух коз, но они замерзли. Я их сегодня разделал и приготовил хороший обед. / 7-е февраля. Вторник. Вот и выполнил немецкое задание на лесозаготовках. Ночевал на Бежанах у Шорхова П. С. (...) Сегодня из Толмачева вернулся Калюгин М. — его немцы отпустили, а баб увезли дальше. 22-е февраля. Воскресенье. Сегодня опять ходил по деревням просить подаяние. Встретил у деревни Семенову А. Т., она сказала, что наша Клавдя убита; так передавал Елизаров В., приехавший из Луги с солью для населения. Был я в Полях и Высокой Гриве, но подаяния небольшие — в Полях около 1V2 ведер картофеля, а на Высокой Гриве — ничего. Все говорят, что хлеба нет. Большинство убиты горем и ждут с нетерпением своих. Когда я подходил к Сабе, то увидел разбирающих бурт картофеля, разрешили набрать и мне около 1V2 пудов мелкой картошки. 26-е февраля. Четверг. Чем дальше, тем больше я обессиливаю. Как будто и питаемся еще ничего, но хлеба маловато — граммов 200—250, и это сказывается. Ноги подгибаются и дрожат, голова кружится, и в глазах темно. Надеялись на молоко от козы Марты, но она дает только несколько ложек. В субботу думаю идти на Вяз, может, что соберу и кто-либо накормит. Сейчас остановились на ночлег беженцы из Ду- дергофа, вышедшие оттуда 1-го числа. Идут к ст. Передольской. Они говорят, что фронт стоит на одном месте. Нашей Клавди все нет. Прошло уже 2 недели и, можно думать, что ее нет в живых *. 27-е февраля. Пятница. Утром мороз 25,5°, резкий ветер. Отправил с беженцами письмо Анне в Бор о Клавде. С удовольствием пошел бы в Бор, чтобы пожить у Анны, но как доберешься туда, когда не пускают в Лугу? Конечно, можно и через Толмачево, но нужен пропуск, а то опасно. 2-е марта. Понедельник. Вчера пришел из Вяза. Сходил удачно: набрал мешок картофеля, пуда 3, и прокормился сутки. Зерна никто не подал, говорят, нет у самих. И действительно, где угощали, так хлебом с примесью или картофельными лепешками. Есть в деревне коровы, угостился молоком. Ночевал у Алексеева П. Д. **, где больше всего и кормился. (...) Сегодня поднялась метель и пошел снег. Дороги занесло, и я еле добрался до дому. Провеял на ветру собранные сметки ржи * Клавдия Сергеевна Дмитриева, сестра отца, арестована и расстреляна во Пскове как мать партизан (сыновья Алексей и Дмитрий были в партизанах). ** Павел Дмитриевич Алексеев — бывший председатель колхоза, партизан, погиб под Имени- цами, прикрывая с пулеметом отход отряда. 263
в школе и на гумне с грязью, которую необходимо удалить, навеял около 8 кг. Пришел на Волок Родионов П. вместе с нашим Колей *. Говорит, что они были под Ленинградом, подвозили снаряды и увозили раненых. Там идут большие бои, и немцы попадают под перекрестный огонь, не успевая подтягивать силы. У Коли и Родионова убило лошадей, и они ушли, но Коли все еще нет дома. 4-е марта. Среда. Сегодня прошел сороковой год моей жизни, и я перешел в пятый десяток. Жизнь складывается из зигзагов и вихрей, надежды сменяются отчаянием, иногда, как в настоящее время, она давит всей своей тяжестью, но хочется жить, чтобы мыслить, сознавать бытие и надеяться на лучшее. Есть слух, что наша Клавдя жива и находится в Луге. Как хорошо, если это так! (...) 8-е марта. Воскресенье. Сегодня доделал борону — подготовился к весне. Получили картофеля — распределяли колхозные бурты, и нам дали 3,5 меры да ранее 2 меры. Но сколько было ругани! (...) 10-е марта. Вторник. Приехал отряд немцев, и прекратили на несколько дней выдачу пропусков. Есть разговор, что немцы разорили пристанище партизан и расстреляли жен Романовых и Женю их. Вчера Гриша Клавдии уехал в Лугу к матери, чтобы передать ей кое-что. Но увидит ли он ее? Вчера с Олегом ездили за сеном на Ижлово, привезли пудов 5. Завтра придется идти на дорогу. 14-е марта. Суббота. Вчера пришел Коля, брат Ивана. Был на передовой позиции под градом снарядов, пуль и бомб около Чудова и Любани. Сильно похудел, потому что спать приходилось с лошадьми во дворах на холоду и кормили тоже плохо. Подвозил и подносил снаряды и патроны как мобилизованный. Лошадь его убило и многих из подводчиков тоже убило или ранило. Сегодня пришел староста и сказал, что не желаю ли я корову на несколько семей. За ней надо идти в Именицы, где по приказу властей от партизанских семей отбирают коров и передают в Кр. Горы не имеющим коров семьям. Взяли коров от Романовых и Кустикова. Остались дети без всякого хозяйства. Горько завыли ребята Романова М. ** и Кустикова, когда повели их коров. Остались круглые сироты, и что с ними будет теперь? Кому они нужны? Кто их приголубит и накормит? Сердце разрывается при виде этих картин. 18-е марта. Среда. Мороз —32°. Сегодня отправился в путешествие за хлебом, но куда — и сам еще не знаю. Когда уходил, хоронили расстрелянных Романовых жен и дочь Женю. 20-е марта. Ночевал у Рожнова И. Н. в Толмачево, а утром 19-го пошел в комендатуру за пропуском в Лугу. Выдали к 3 часам. Дошел до Луги и ночевал у Шурки Мельникова. Сегодня сходили в районное управление, где упросил заштемпе- * Двоюродный брат Коля Савельев был мобилизован немцами под Мясной Бор с подводой. После гибели лошади вернулся в Красные Горы. ** Михаил Романов — командир партизанского отряда, образованного в 1941 г. (см. приказ Осьминской комендатуры о его поимке, стр. 162). 264
левать паспорт, чтобы смелее ходить по району. В 2 часа уже был в Бору у сестры Анны. (...) 22-е марта. Воскресенье. Погостил у сестры Нюши в Бору 1,5 суток и сегодня отправляюсь дальше. Думаю идти к Порхову. Здесь ничего не променял. Сестре Нюше снес пилу, две корзиночки. У нее настроил 3 пилы и сделал ручку к ножовке. Вечером и ночью видел и слышал обстрел наших самолетов, сбрасывающих бомбы около Кр. Вала и Торковичей. 1-е апреля. Среда. Путешествие мое за хлебом идет к концу. Снова нахожусь в Бору. Был за Порховом в 30 км. Туда дошел за 3 дня, делая переходы по 50—55 км. (...) Все свои вещи сменял в 2-х деревнях: Гвозно и Заполье. Шелковые трико пошли по 13 фунтов, майя — по 5 ф., прост, полотно — по 8, шарф шелк. — 20, рубашка мужская нижняя — 6, платье детское шелк — 6, мулине — за 4 мотка по 3 ф. Осталась непроданной только одна шерстяная жакетка — давали 20—25 ф. Пришлось брать рожью, жмыхами, горохом — 5 ф., и слив, масло — V/2 ф. Всего набралось около 3 пудов. Обратно вышел 26-го и пришел в Бор 30-го около 11ч. Обратно шел, минуя Порхов, сократив путь км на 10. Ночевал в Борках, Залужье, Григорьевке и Александровке. Я так сильно устал, истощал и сбил ноги, что еле дотянул до Бора. Сейчас отдыхаю у сестры Нюши, а завтра надо пробираться домой. Погода стоит днем солнечная, и дороги портятся. По пути везде видел следы разрушения: сожженные деревни, брошенные автомашины, танки. Народ за Порховом живет хорошо — хлебно, скота много, есть куры, гуси, все сбивают льняное масло и сливочное. Едят хорошо, и меня тоже на ночлегах, но только за Порховом, кормили хорошо и ничего за это не спрашивали. До Порхова же трудно выпросить поесть даже за плату. Только в одной деревне достал за носовой платок и моток мулине большой горшок молока и хлеба. В П. Броду зашел к рыболову, чтобы купить рыбы, но рыбу не продают, а дали так около 1/2 кг, а дорогой в Бор я так истощал, что несколько штук съел сырыми. Вчера и позавчера у сестры с ее невесткой Валей оклеивали избу. 3-е апреля. Пятница. Наконец, я опять дома! Вышел из Бора в 8—9 часов, отмахал 50 км с лишним и только в 11 ч. ночи пришел домой. (...) На Губенской горе меня чуть не застрелили идущие в Кр. Горы немцы, думая об опасности от меня. Щелкнули револьверами, но я им разъяснил, почему так поздно иду домой. У нас в деревне, оказывается, патрулят эстонцы, можно напасть на неприятности. Анна оставляла еще пожить и подвезти дров ей, но через два дня Пасха, да и дорога может испортиться. Горько плакала, обнимала меня, как родная мать благословляя на дорогу. Да, наша сестра Анна — истинно сердечный человек, которая помогает другим, даже прохожим больше, чем себе. Она насыпала мне бадью ячменя — фунтов 20 и на дорогу дала печеного хлеба. В Бору променял 2 мотка мулине на 2 литра молока, ведь у Нюши коровы нет. У нас, как и везде, забрали молодежь, Шувалова Н., Гусева В. с зятем и Андреева С. 6-е апреля. Понедельник. Второй день Пасхи, но праздничного настроения ни у кого нет. С Олегом ездил на себе за сеном в Ижлово. Силы у меня за поездку за хлебом очень уба- 265
вились, да и ноги еще не зажили. Догнала бежанская Иванова, нуждающаяся в сене, договорился с ней, что продам остатки сена за молоко. 7-е апреля. Вторник. Сегодня Шурик испекла хлеб со жмыхами — вышел черный, но есть, конечно, можно. Между прочим, я сухого жмыха поедаю порядочно и ем все, что попадает; хоть чем-нибудь возобновить утраченное. Некоторые из деревни собираются ехать за семенами за Псков. Делают тележки. Ночью сильно грохотало к Луге. 9-е апреля. Четверг. Наступило резкое потепление. Вчера шёл дождь и сегодня к вечеру тоже. Снег гонит быстро, и плохо будет, если не будет его: ведь я надеялся на наст, что по нему вывожу навоз и также подвезу дров. Уже два дня как прилетели скворцы и жаворонки. Сегодня откопал яму с закопанным добром и яму с картофелем. Все оказалось в очень хорошем состоянии. Но книги в корзине покрылись инеем и стали влажными. 12-е апреля. Воскресенье. (...) Вчера к вечеру потянулись возчики леса из Толмачева домой в Самро. Отпустили всех, 50 крепких лошадей немцы оставили себе. В Осьминском р-не творится что-то кошмарное. В Елемне полицейские засекли и зарезали учителя и старосту в др. деревне. Немцы с весной стали что-то беспокойнее. 21 -е апреля. Вторник. Наступила теплая погода — днем до 20°, ночью — до 8°. Снег остался только в лесу, а сегодня прошла первая гроза. Думал я весной половить рыбы, поставил мережи; но рыба не попадает. Приступаем к огородным работам: вчера сделали парник, завтра засевать. Каждый день встаю в 4 часа утра. 22-е апреля. Среда. Сегодня к вечеру опять была сильная гроза и очень тепло. Утром думал убрать свои мережки, но попались две щуки на 1 кг, и опять оставил. Распилил, расколол и сложил дрова. 24-е апреля. Пятница. Вчера вечером делал гроб умершей двоюродной сестре Поле Мельниковой и помог хоронить. Вчера с Шуриком ходили в Губенку за клюквой. Клюква хорошая и много, но собирать нужно по колено в воде. Сегодня ночью проездом от Осьмина ночевали в деревне немецкие солдаты с лошадьми и повозками. У нас ночевало больше 10 человек. 30-е апреля. Четверг. Все эти дни вскапывал огород. Вчера посадили картофеля почти бадью и грядку турнепса и свеклы. Козы и овцы ходят в поле, и наша Марта стала прибавлять молока до 1/2 литра в день. Сегодня наняли пастушка: с козы за 2 кг хлеба и 4 кг картофеля. На сегодня было назначено в Кр. Горах собрание старост 2 округов, пришли осьминские за 50 км, но немцы не приехали, и пошли опять домой. Днем приехала машина с немцами, а к вечеру конница и повозки с кухней. Остановились в нашей школе. Оказывается, верховые и на повозках не немцы, а наши русские, сдавшиеся в плен мес. 3 назад и теперь ставшие немецкими солдатами. Большинство украинцев. 266
1-е мая. Пятница. Ничем теперь этот великий день мы, живущие у немцев, отметить не можем. Как вчера сказал повар-украинец, 1-е мая надо забывать. Все дни раздавалась орудийная канонада к Ленинграду и Новгороду и летали туда самолеты. Опять вставлял стекла в школе и своим глазам не поверил, когда привели к школе партизана Леонтьева М., оборванного и грязного, который сам сдался на милость победителей в Заханье. Его очень долго допрашивали за двором у нашей Маланьи, а потом посадили в б. молочную. 2-е мая. Суббота. Весь народ от мала до стара из 5 деревень выгнали на ремонт дороги к Толмачеву. Никакой оплаты, ни куска хлеба. Завтра то же самое. Обещались немцы давать лошадей для вспашки огородов и полей. 3-е мая. Воскресенье. Каждый день бесплатная работа у немцев. Сегодня возился со стеклами, а деревенские ходят на дорогу. После работы в школе переводчик дал хлеба, а немец сигарет. 10-е мая. Воскресенье. Вот уже неделю отработали у немцев за похлебку, да только вчера получил 1,2 кг хлеба. Все время проезжает очень много солдат-украинцев, эстонцев, наших полицейских из б. партизан. После работы починил ботинки переводчику и сапог немцу. Переводчик, Павловский Н. И., некогда живший в России, заплатил 2-мя сигарами. Вчера в кооперативе сломали полки и перенесли в кладовую немцев. Магазин разрушается, даже сердцу больно. 13-е мая. Среда. Дня два как прилетели ласточки и вечером первый раз услышал кукованье кукушки. Сегодня отряд солдат верхами ездил в Именицы, будто там спущены парашютисты. Работаю все там же. Шурик за жакет получила 10 коробочек сахарина, пачку табаку, хлеб и коробку консервов. 19-е мая. Вторник. Сделал большое дело — запахал выделенные мне две полосы земли около 0,30 га и наездил борозды под картофель на огороде. Вчера только запахал огород. И вся эта работа на немецких лошадях с нашими солдатами, которые служат у них в армии. Сегодня получил V/2 пуда овса, привезенного из Толмачева, который отпустили немцы. Обещают еще ячменя, гороха и картофеля. Завтра надо идти работать и, может, удастся получить пропуск в Осьмино, чтобы кое- что поменять. 26-е мая. Вторник. Прошедшие 5 дней проходил в Самро за хлебом. Обменивал на хлеб сахарин, полученный от переводчика в количестве 25 коробочек. Сменял сахарин очень удачно. За коробку — 3 кг ржи или 4 ячменя, 5 овса, на яйца — 3—4 за 10 облаток. Достал соли и семян льна. Домой принес два пуда хлеба и 80 штук яиц. Часть хлеба и соль оставил у Делягина Ф. М. в Лужнице, у которого ночевал. Просил его похлопотать насчет роя пчел. Принял меня Делягин хорошо, да и вообще, где я ночевал, принимали и кормили хорошо. За это расплачивался сахарином. Теперь обработка земли идет без лошадей. Запрягаются в плуг 267
человека 3 или копают лопатой. До дому дошел еле-еле, сильно натер плечи и сбил правую ногу. 30-е мая. Суббота. Каждый день встаю в 3 ч. утра и иду в огород копать дернину под капусту. Утром очень хорошо, погода теплая, майская. Вчера и позавчера сеяли овес. За работу у немцев дают в неделю 2 буханки хлеба — 2,4 кг и др. продукты. Надоело работать в подчинении, но приходится все исполнять. Вчера в комендатуре купил журнал «Нов. путь» за 3 руб. 1-е июня. Понедельник. Заделал под пружинную борону полосу ячменя на площади 0,08 га. Но полностью не пришлось забороновать, потому что немец-вахмистр дал лошадь только на 1 час и пришлось забороновать на себе своей дерев, бороной. Теперь сев окончен, только хочется ячмень покрыть навозом и тогда можно к осени ожидать урожая. Около школы будем делать палисад из палочек и вчера заставили отодрать все оставшиеся доски — чтобы все было одинаково. Надоело работать у школы, вернее, у комендантской, на глазах у всех, когда каждый распоряжается тобой. (...) 4-е июня. Четверг. Вчера и сегодня сажали в огороде раннюю капусту. Смотрел овес на полосе — начал всходить. Есть еще капуста позднего сева, но высадить некуда — нет места в огороде. Придется сажать на Клавдином огороде. Эти дни работал у кладовщика, и он каждый день за работу давал по буханочке хлеба. 7-е июня. Воскресенье. В погоде наступило резкое похолодание. Сегодня утром температура упала до 3°. Прошли дожди, и все растения стали дружно расти, но холодок задержал рост, а для посаженных огурцов это будет гибельно. Встаю я, как заведенная машина, в 3 часа утра и принимаюсь за дела, а то весь день на работе у немцев. Сегодня видел, как два зайца прыгали по огороду. Ведь их теперь никто не трогает. Звери и дичь спокойно плодятся, а люди уничтожают один другого, не переставая. Из-за партизан, которые приходят кормиться в деревни, расстреливают мирное население. Наши деревни уцелели, потому что здесь помещается комендатура и живут немцы. (...) Я эти дни был занят оборудованием подвала под школой, где будет кладовая. Вчера приказали подсчитать, сколько надо материала, чтобы покрыть крышу над б. церковным помещением, которую до этого всю разобрали. В одном месте разрушают, в другом созидают. Так все время, чтобы дать работу населению, оплачиваемую крупицами продуктов — на неделю 2,4 кг хлеба, 100 гр. маргарина, 100 гр. сахара, 150 гр. меда, 200 гр. крупы и мятного чая. Вчера выдали деньги. За месяц получил 54 рубля. Вот и вся получка, и живи как хочешь. Обещали в Луге дать хлеба, но вместо хлеба привезли по 1/2 кг соли на едока. (...) 12-е июня. Пятница. Настроение подавленное. Народ ходит опухший от голода. Много уже смертей на почве голода, в особенности среди старых. А тут еще иногда прорывается сыпняк. Сегодня видел, как народ ходит после работы на дороге по полю и собирает из земли картофель, которого почти нет. Пекут лепешки из щавеля и крапивы: я также сегодня пробовал, есть можно. В «холодную» (б. молочную) посажено много людей, в их числе П. С. Кудрявцев — за донос на старшину 268
Федорова. Под вечер прошли немцы с арестованным Захаровым Г. из Замостья и где-то его расстреляли, но за что — не знаю. 21-е июня. Воскресенье. Сегодня в 4 часа утра отправился в лес за грибами и набрал 9 белых. Привезли из Луги отпущенную населению муку и сегодня распределили. Мы получили 6 кг и можно жить неделю. Люди пухнут от голода и многие умерли, каждый день похороны. Похоронили Володю Лавоскова. (...) 29-е июня. Понедельник. Опять сходил в Самро за хлебом и пришел домой с совершенно разбитыми ногами. Комендант дал пропуск за мою работу. На крепкой дороге так отбил пятки, что получились сплошные мозоли, которые на обратном пути лопнули. Этот раз поменял очень мало, люди стали беднее. Приходят партизаны и грабят. На днях на Вязу зарезали быка, отобрали все съестное и ушли в лес. По всему пути от Осьмина до дома я видел, что дорогу чинят немцы основательно силами населения. Завтра надо идти в Лугу на совещание учителей, не знаю, как пойду с такими ногами, но быть надо обязательно. (...) 8-е июля. Среда. 2-го был на совещании учителей, которых было порядочно. Говорили больше немцы, призывали заниматься без учебников, воспитывать в учениках любовь к родине (но которой?) и применять стек. Покамест открыли 6 школ. Подал я заявление об открытии у нас школы с 1-го сентября и о назначении меня учителем. Надо было пройти проверку о политической благонадежности в полиции, но наш зять Володя отказал в ночлеге и пришлось уйти домой. В Бору у Анны два дня заготовлял дрова и окучил картофель. С собой она дала корзинку картофеля и хлеба кило 2. (...) 16-е июля. Четверг. Работаю до устали, как и прежде. Встаю в 3 часа и до 8 вечера все работаю. Сейчас опять делаю сундучок кладовщику, сделал 2 вешалки за 1/2 кг хлеба. Так и приходится перебиваться до лучшего времени. А тут и сам комендант разрешил выдать 2 буханки хлеба и все продукты. Заходил ко мне Павел Семенович. Он от голода стал неузнаваем — лицо опухшее, еле дышит. Говорит, что вряд ли выживет. Дали ему 2 чашки молока и кусочек хлеба. Впал совершенно в мистику, что это бог наказал за грехи его. А в семье у них каждый ест свое, не делясь между собою. Нам нем. лошади стравили овес, так сегодня подал прошение в комендатуру о возмещении убытка. Начинаем пользоваться овощами с огорода. Цветет картофель, а через неделю поспеет и рожь. 19-е июля. Воскресенье. Прошение о потраве подействовало. В субботу сходили с вахмистром на полосу, и после мне отпустили молотого овса 21 кг. (...) Я снес сделанный кладовщику чемодан, и он уплатил хорошо: дал бутылку нем. водки, 1 хлеб и рису 1,1 кг. Сегодня окучили вручную картофель и увидели, что вытаскано несколько гнезд. Вчера у немца, Рихтера Мартина, который живет в доме Максимовых и имеет 6 кур, я попросил подложить пару яиц, принесенных из Самра. Это очень хороший и хозяйственный человек. Вот уже несколько дней, как посажен Чирков Н. за возведенные кляузы на множество 269
народа. Сегодня была слышна сильная стрельба из орудий в новгородском направлении. (...) 23-е июля. Четверг. Сегодня день получки продуктов за неделю. Получили на троих. Вчера расстреляли Чиркова и красноармейца, взятого с оружием в лесу. Сегодня прошла весть, что умер Павел Семенович Кудрявцев. Позавчера он был у меня и попросил поесть. Дал ему турнепса и вареной травы. Обижался на своих, что не дают есть и ругают. А вчера пошел в лес за грибами и свалился. Нашли уже почти мертвого, плохо дышал. 24-е июля. Пятница. Как тяжело на сердце! Сегодня в 2 часа ночи умер от истощения наш учитель Павел Семенович Кудрявцев. Но тяжелее всего то, что после работы я пошел к ним помочь делать гроб и оказалось, что его уже похоронили. Не пришлось мне отдать последний долг нашему старику... 10-е августа. Понедельник. Только сегодня пришел домой из Луги. 9-го было совещание, новое только то, что зав. школой может дать освобождение учителю на 2 дня и ученику на 7 дней; что в дела учителя не может соваться ни староста, ни поп. Учитель — хозяин школы. Ходил на биржу труда — получил рабочий паспорт. 20-е августа. Четверг. Сегодня в деревне случилось несчастье. Миной убило Димитриева Федю, одного из лучших ребят в деревне. Ребята полное лето уничтожали мины с разрешения комендатуры, добровольно вызвавшись на это. Уничтожили много мин, но раньше или позже это могло случиться. Его убило сразу, отбросив в сторону, оторвало ноги и сломало руку. Втроем мы сделали гроб и перевезли в клуб. Завтра после работы будут похороны. Сегодня была получка после 10 дней работы. Выдали 1,5 кг хлеба, 2 стакана крупы, ложку маргарина, грамм 150 меда и 1/2 чайной ложки сахарного песку. Надо будет эту работу бросать и начинать подготовку школы. Школа будет в портновском * доме. 22-е августа. Суббота. Подал заявление в комендатуру, чтобы отпустили на подготовку школы. Сказали, что дадут время, но, видимо, не очень охотно меня отпускают. Сегодня кончили раздел ржи озимой и уборку ее. (...) Рожь очень хорошая. Оббил я 20 снопов и получил с сорностью около пуда. Нужно сдать около 5 пудов, да посеять пуда 2. Немцы пашут пар и помогают в уборке снопов. 30-е августа. Воскресенье. Сейчас пришел из Луги с совещания учителей. Занятия в школе отложены до 1-го октября из-за пересмотра программы и подготовки учебников в Риге. Ходил с Рысевой Настей, окончившей педучилище. Просил инспектора назначить ее в свою школу и поручился за нее. (...) 26-го пошел 2-й год прихода немцев, а войне и конца не видно. Эту неделю усиленно идут поезда на Ленинград с войсками и вооружением. 2-е сентября. Вторник. Третье утро, как начались большие заморозки. Вчера ходил косить и совершенно перемерз. Замерзла трава и все листья на деревьях. Сегодня комендант * Бывший дом портного Смирнова. 270
заказал сделать чемодан, потому что в скором времени поедет в отпуск в Германию. Многие у них уже ушли в отпуск. Сегодня уехал Мартин Рихтер. (...) 14-е сентября. Понедельник. Давно уже не писал в дневник. За это время я посеял рожь, всего около 3-х пудов. Вчера выпросил лошадь у старосты Лосева, чтобы допахать сохой и заборонить. Сегодня немцы дали лошадь до обеда, и я запахал на огороде ржанище. (...) Комендант уехал 10-го. Чемодан ему сделал хороший и угодил. Дал сахару и табаку и обещал привезти бензинку. Парты все еще ремонтирую. 30-е сентября. Среда. Завтра должны были начаться занятия в школе, но сказали по телефону, что ничего еще не известно. Школа же подготовлена совсем, кроме зимних рам. Дела по уборке идут. Околотили рожь — намолотили пудов 15. Картофель выкопали и накопали мешков 30. Картофель очень хороший. Сдал 3 пуда. Срубили уже капусту и убрали корнеплоды. Капуста хорошая, нарубили ведер 20. Теперь можно и жить, только бы все было спокойно. Вчера даже дали соли по 5,5 кг на человека по 1 р. 85 к. кг. Вечером позвали в комендатуру, велели начинать занятия. (...) 15-е октября 1942 г. Четверг. Давно не писал. Прошло уже 10 дней, как начала работать школа. Работа идет медленно и вслепую: нет ни учебников, ни бумаги. Я занимаюсь с I и IV классами, а А. Рысева со II и Ш-м. Заниматься тяжело, но все-таки уже немного вошли в колею. СI кл. занимаюсь 3 урока, с IV — 4 урока. Многие ребята не пошли в школу из-за недостатка обуви. Из деревни уехал штаб, но комендатура осталась. Летают советские самолеты и сбрасывают парашютистов, из которых уже многих взяли и некоторых расстреляли. Около комендатуры роют окопы и ставят заграждения. (...) 31-е октября. Суббота. Вот уже скоро месяц работы в школе. Но работа не такого качества, как раньше. Стараешься как можешь, но нет одного, нет другого, и все старание пропадает. Занимаюсь 4 часа, а потом работаю в комендатуре. Вечерами не с чем сидеть и ложишься рано спать. Коптилка только слепит глаза. В I классе только начал проходить азбуку и счет, но некоторые ученики забывают цифры, знаки и звуки. Ни географией, ни естествознанием, ни нем. яз. пока не занимаюсь. Школа не совсем еще устроена: нет стекол в зимних рамах, вешалок, уборной, посуды для питья. Сейчас у меня 26, а в школе — 52 ученика. (...) 6-е ноября. Пятница. После тепла вчера сразу мороз 9°. В школе без зимних рам стало холодно, ребята дрожали. Ученики 1-го класса стали писать чернилами. С 4-м классом веду русский язык и арифметику, после 8-го числа хочу заняться естествознанием, географией и нем. языком. 8-е ноября. Воскресенье. Сегодня уже 16°. На озере большой туман и не замерзает. Около школы на кладбище нарыты окопы и построены из бревен высокие укрепления с бойницами на случай нападения на комендатуру. Все это обнесено вторым рядом колючей проволоки. 18. Заказ №210 271
17-е ноября. Вторник. Опять на улице потеплело. Вчера было 3—4° тепла. За работу в школе никакой оплаты покамест нет. Уборщице за подметание пола и топку печи собирают по 1 кг хлеба с ученика, а нам, учителям, ничего. За то и занимаюсь 3—4 урока в день, а Настя Рысева — 3 урока и много дней вовсе не занимается — работает в комендатуре. В пятницу 13-го немец Рихтер Мартин фотографировал нас в школе и на улице. 23-е ноября. Понедельник. Дни короткие — не успеешь придти после 4-х уроков и скоро наступают сумерки. В среду успешно сделал чемодан вахмистру в Осьмино — все просил по телефону. Немец — унтер-офицер — принес бутылку керосина, и я проработал до 12 часов ночи. За чемодан унтер-офицер принес 2 кг меда. Просил тоже сделать для него чемодан. Вчера выпилил из клена полозья для саней. У невестки Анны на Горке случилось большое горе. На прошлой неделе миной убило сына Митю, который был в полиции месяца два. бе декабря. Воскресенье. 1-го числа пришел из Луги, куда ходил по своему учительскому делу. (...) Получил зарплату за 2V2 мес- по 240 руб., да удержали налога 52 руб. Насчет снабжения сказали, что оно должно быть на месте в счет поставок. Вчера был у нашего старшины М. Надькина, который причастил меня, обязав работать для блага народа и ничего не получать, что всякие поборы с родителей категорически запрещены. Мол, я и так получил с Красных Гор хлеб в достаточном количестве, если мало — он добавит 30 кг, которых не хватает у меня до 100 кг, как нормы на человека. Гордо сказал, что если я не хочу работать, то найдет другого учителя. (...) Из Луги я сходил в Бор к сестре Анне. Она дежурит через день на жел. дороге, а Валя по наряду поехала работать в Кр. Вал. Поставки у них были очень большие. Нюша сдала 2 тонны картофеля, а надо 3, сдала много ячменя и овса. Учителей там снабжают хлебом, картофелем и молоком. От инспектора И. Ф. получил букварей на всех учеников и наставление о «нравственном воспитании», под которым разумеется чтение молитв перед занятиями. Дал 3 молитвенника. В Луге у Горских достал 2 пачки спичек, по 6 руб. за коробку. Сделал чемодан унтер-офицеру, и за это принесли больше 2-х пудов ячменя. На днях сменяются живущие здесь солдаты и уже приехали из Луги другие. (...) 12-е декабря. Суббота. Оттепель, температура +2°. Сегодня немного подморозило. (...) Во время снежных заносов Шурик тоже работала на дороге — всех силой выгнали из дому. А я в комендатуре делаю рамки. Провел 2 урока естествознания — ребятам нравится. 14-е. Понедельник. (...) Вчера расстреляли двух парашютистов, раненных в Замостье при перестрелке. Сколько жизней молодых людей уже уничтожено в угоду этой проклятой войне! 19-е декабря. Суббота. Полную неделю отсутствует моя учительница — уехала в Лугу. Вчера приходил старшина Федоров и принес книги для чтения в III—IV классах. Они 272
довольно содержательные: рассказы и стихи наших классиков и краткие биографии их, а также хорошие картинки. Федоров был в Луге и привез распоряжение о рождественских каникулах с 23 по 9/1 и о совещании учителей 29/ХП. Федоров сообщил, что Лугу очень бомбили, с жертвами и разрушениями. 22-е декабря. Вторник. Вчера, после долгого и настойчивого требования, получил из фонда снабжения 30 кг ржи. Вот и все, что я получил за свою работу в школе. Доделал начатые санки, ведь надо будет возить сено на себе. (...) Немцы приготовляются праздновать рождество, для чего подготовляют клуб и заказано каждому старосте сдать некоторое количество масла, сливок, молока и яиц. Мне же только и хочется сделать что-нибудь для себя в дни будущих каникул. Надо будет и по школе подытожить свою работу за эти 3 месяца. В 1-м классе начали писать большие буквы. Большинство пишет основательно. 31 -е декабря 1942 г. Четверг. 31-е декабря. Последний день 1942 года! Идет навстречу 1943-й, и на грани их хочется оглянуться назад. В прожитый год мы пережили много неприятного в нашей жизни. 1-е — это голод и лишения во всем самом необходимом; 2-е — это постоянный страх за собственную жизнь и картины того, как дешева жизнь человека; 3-е — борьба за идеи продолжается, и в ней гибнут миллионы цветущих жизней; 4-е — этот год целиком прожит с немцами, которых мы еще не поняли до конца. (...) Народу осталось половина того количества, которое было до войны. Мужского населения остались единицы, в деревне почти одни женщины. Я покамест счастлив, что нахожусь вместе со своей семьей, а нынче опять со своей работой, хотя и плохо оплачиваемой. Вчера вернулся из Луги с совещания учителей, из которого заключил, что дело образования целиком находится в нем. руках, а наш инспектор только как представитель народа. Дали сетку недельных часов по классам: I — 18, II — 24, III — 28, IV — 30, и обязали составлять мес. план и ведение журнала. Получил зарплату за декабрь — 216 руб. и книги для чтения II кл. (...) Покамест был в Луге, 29-го числа отправили на машинах записавшихся добровольцев из наших деревень, в том числе и нашего Колю, брата Ивана. 10-е января 1943 года. Воскресенье. Завтра, после каникул, опять надо начинать в школе занятия. Думал многое сделать во время их; но только привез на себе 4 раза сена, 2 — дров, да починил 3 пары валенок. Сделал бы и больше, да болела нога, которую чуть не сломали немцы машиной, когда я вез сено, и хотя я стал к самому краю дороги, но они все равно зацепили, т. к. ничуть не свернули, и придавили меня. 6-го в клубе была лекция из отд. пропаганды. Выступал тот же немец, что и на совещании учителей. (...) 7-е февраля. Воскресенье. Сегодня всю ночь и теперь дует такая сильная вьюга, что ничего не видно. Нанесло большие сугробы. В 1-м классе подходим к концу азбуки, осталась буква Щ и Ъ. К нам часто по вечерам приходит немец-кладовщик Антон В., знающий рус. язык. Очень хороший человек, правдивый и откровенный. Иногда рассказывает вести по радио и дает характеристику нынешнему положению. 18. За блокадным кольцом 273
19-е февраля. Пятница. Все идет, как по расписанию: утро и приготовление завтрака, потом школа на 4—5 часов со своим однообразием и недостатками во всем, потом обед и выполнение заказов для комендатуры, после сумерничанье, затем чтение. И только во сне забудешь эту одуряющую жизнь. В школу комендатура дала уборщицу за дорожный паек, теперь мне не надо хлопотать об уборке. (...) События на юге принимают новый характер. Уже наши взяли Ростов-на- Дону, Воронеж, Курск, Харьков. Здесь тихо. (...) 16-е марта. Вторник. Редко стал заглядывать в свой дневник. Все как-то нудно, питаем свой ум слухами, а значит — неправдой, а потому и писать нечего. Полмесяца тому назад был в Луге за зарплатой, сходил в Бор, т. к. слышал от сестры Насти, что Анна очень больна. Ее здоровье очень плохое, а подлечиться нечем и негде. В хоз. отделе в Луге думал выхлопотать паек, но сказали, что я в деревне получил больше того, что они дают, и отказали. Для 3-го и 4-го классов получил уч. грамматики. На рынке думал купить себе сапоги, но за них просят 2,5— 3 тыс. рублей, чего у меня нет. Купил резиновые сапоги, требующие небольшого ремонта за 750 руб. (...) Приходит весна, а с нею и новые заботы. 28-е марта. Воскресенье. Сегодня думаю направиться в Лугу на совещание, которое будет завтра, и опять сходить в Бор, проведать сестру Нюшу. Может, кое-что и приобрету в Луге. Только плохо будет идти, т. к. погода потеплела, и дорога плохая. Вчера коза Тамара принесла 2-х козлят. Теперь будем с молоком. Дня 4 была слышна сильная канонада к Ленинграду. Около Осьмина идут бои с парашютистами, которых, говорят, много. Около Любочаж поймали одного и расстреляли. 31 -е марта. Среда. Сходил в Лугу на совещание. Были доклады наших учителей, ездивших в Германию, о своих впечатлениях. Все, конечно, хорошее и никакого пятнышка. Много шумели учителя, что старосты не заботятся ни о школе, ни об учителях, ни о дровах. Получил зарплату за март и за ремонт школы, но ничего не купил. (...) Сегодня занимался в нетопленной школе, как и всю неделю. Ходил хлопотать о дровах, но ничего не вышло. Сегодня по настоянию учительницы исключил из III кл. ученика Ульянова Б. за хулиганское поведение. 16-е апреля. Пятница. Слезная просьба матери заставила опять принять сына в школу. Немножко простудился, промочив ноги, заготовляя колья и жерди для нового огорода. Понемножку с Олегом копаем дернину, не осиленную осенью. (...) 21-е апреля. Среда. Сегодня ученики отпущены на пасхальные каникулы до 4-го мая. Своим ученикам вручил ведомости успеваемости за III четверть. Эта четверть была очень большая и хочется отдохнуть как ребятам, так и мне. Но работы по хозяйству будет много. Нужно подготовить пашню для посева. Семенами обещают снабдить немцы. Для их выкупки собирали деньги, и я дал 500 рублей. 1 -е мая. Суббота. Сегодня рано утром случилось что-то невероятное. В 4 часа староста разбудил и приказал никуда из деревни не выходить. Нас, 6 человек, заставили 274
делать 3 гроба. В Любочажах получилось что-то между немцами и рус. солдатами, в результате чего 2 немца и рус. убиты и одного расстреляли. Сейчас, в 7 часов вечера, похоронили троих в одной могиле. Похоронили Волошина А., немца Handrica (Хандрик) и унтер-офицера. Убиты они очень жестоко: кинжалами и выстрелами, все окровавленные. Нападавшего Зубца Г., которого убил из автомата унтер-офицер, днем свезли на поле и зарыли. Очень жаль Волошина и Хандрика, которые были очень хорошими. Жаль, что с нашими эскадронами приходится распроститься, ведь поселяются одни немцы. (...) 2-е мая. Воскресенье. В 10 часов проводили 1-й эскадрон. Проводы были совсем не такие, как раньше. Многие провожали со слезами на глазах, в особенности девчата, и после их ухода сделалось как-то тоскливо, точно после похорон. Многие из солдат прощались навсегда, многие имели мрачные взгляды на будущее, в особенности Ник. Иван. — ветфельдшер, очень хороший человек. Все они в опале, обезоруженные и разжалованные. Уверенно говорят, что многим придется поплатиться за происшедшее. Никакая работа не шла в руки. /€ МО/Я* Пятница. Отпустил учеников и на завтра, чтобы сходить на Вяз. 5-го я видел, как провели на поле 5 человек из Клескуш и парашютистов и там расстреляли. Слышал залп, а потом ТТ отдельные выстрелы. Опять лишили пять жизней... Посеял и забороновал на себе с Шуриком 3 кг льна на дернине. 8-е. Суббота. Сходил на Вяз в школу, посмотреть, как она работает. Ребята пишут, читают, но снова учителя нет. Сейчас 11 учеников, и все по разным группам. Но хорошо и то, что она работает. В деревне на себе пашут плугами и боронят — всего 3 лошади. 17-е мая. Понедельник. Сходил в Лугу за картофелем для себя и учительницы, привез по 40 кг. Был с тележкой, которая меня так измучила, что еле доехал до дому. Картофель выдали с возвратом осенью, но в какой мере — не узнал. Разыскал немца Антона Пахту, и он дал огородных семян. Видел в Луге Васю Леонова, который в сопровождении велосипедиста шел босиком в пленной одежде. Думал съездить на челне в Сабу за картофелем, да в комендатуре Магнус отговорил, что прибудет с пароходом 15 тонн картофеля. Предлагал табаку, но я отказался, и он дал сахарину. Уже посеяна пшеница, овес и посажена часть картофеля. Лен уже взошел. 25-е мая. Вторник. Зазеленели всходы пшеницы и овса. Вчера кончили посадку картофеля, привезенного из Луги, мы получили 3 пуда. Остатков для еды очень мало. Но зато осталось от семян порядочно овса и ячменя. Ячменя получили 22 кг и овса — 20. В ночь на 23-е летали советские самолеты и сбрасывали бомбы у Толмачева и в Дивенской. В Дивенской убило 100 лошадей в конюшне, как сказал телефонист-немец. 31-е мая. Понедельник. Отпустил своих учеников на лето после года занятий. Пришел и грустно стало, как будто чего-то не хватает. Грустно от бедности нашей, от сознания того, 275
что надо было больше дать начатков знаний, но при всем старании при настоящем положении большего не получилось. Но я счастлив, что год учебный не пропал даром. Выдал ученикам табеля успеваемости, а 4-му классу — и удостоверение об окончании школы. Недовольными остались две ученицы IV кл. — Любимова А. и Лосева В. — с нелучшими отметками, и I кл. — Любимов М., оставленный на 2-й год. Занятия намечены с 1 сентября. Сегодня в час ночи разбудили сильные взрывы бомб в стороне Толмачева. Да и все эти дни продолжаются налеты на ж. д. Все посеяно и посажено, но хочется еще раскопать на полосе и посеять ячменя и посадить немного картофеля. Привезли еще картофеля и нам дали 72 кг. Всего получено 160 кг. Всходы уже появляются, но задерживает наступившее похолодание. (...) 2-е июня. Среда. Вчера и сегодня заседает комиссия по проверке трудоспособного населения от 14 до 65 лет, на предмет посылки на работы. Я тоже участвую, отмечая в списках явку на комиссию. Нашего Олега чуть было не отправили, но посмотрели на его рост, пожалели, а сегодня, когда нашелся доброволец, его отменили и только назначили на нашу дорогу. Мне сказали, что остаюсь на своей учительской работе. После комиссии, всех проходивших ее, кормили обедом и выдавали по 1/2 буханки хлеба, 125 гр. сыра, маргарина и табаку. Население приходило чисто одетым, как на праздник, но многие дрожали при мысли: «а что, если отправят?». Отправили несколько человек. В числе их из Сабца мою б. ученицу Дедрович Зою. 22-е июня. Вторник. Исполнилось два года, как началась война. Сегодня не работали, немцы говорят — праздник, но какой это праздник, когда 2 года льется кровь? Когда будет конец слезам и проклятиям всех людей, ввергнутых в войну и терпящих невероятные лишения? Мы покамест живем ничего, можно бы жить, если бы так пошло и дальше. Сейчас немцы пашут пар, сегодня и я запашу, дали лошадей. Запашу только 2 полосы, ведь нечем удобрять. 20-го было собрание при волости. Говорил старшина обо всем понемножку. 29-го будет совещание учителей в Луге с отчетами об окончании учебного года. Думаю пойти раньше, чтобы сходить в Бор к Анне, если она еще жива. (...) 30-е июня. Среда. Был на конференции учителей в Луге, а попутно у сестры Анны в Бору. Разве можно назвать конференцией трехчасовое собрание? Одна пародия на это название. Был отчет инспектора Зубакина, где он поругал некоторых учителей и произнес громкую фразу о призвании учителей в построении новой России. Было выступление попа-миссионера с призывом религиозного воздействия на ученика. Призыв его о создании курсов Закона Божьего не возымел успеха. Нашлось мало учителей, проводящих религиозное воспитание. Затем выступал немец с докладом о программе для 5—6 классов, принимающей в сельской местности сельскохозяйственный уклон. В Луге устроена передвижная выставка о Германии. Сестра Нюша очень больна с Рождества. Всё расстраивается о Грише и Насте. Я у них немного покосил и сделал мост на улицу. Не знаю, долго ли еще проживет Нюша. (...) 276
8-е июля. Четверг. Опять горе и слезы — провожали вчера молодежь 14-18 лет в Лугу. Их вызвали по повесткам в комендатуру. У многих пошли последние сыновья — кормильцы и отрада. Пошли наши Коля и Гриша. Как плакала и убивалась Демидова Анна, провожая Ваню! Настает сенокос, а работать некому. 10-е июля. Суббота. Все страхи и слезы оказались напрасными — никого в Луге не взяли. Позвали только за тем, чтобы предложить записаться в полицию. Но все отказались. Мне предложено собирать с учениками лекарственные травы с дачей отчета. Вчера был в Сабе, где передал задание на сбор ягод. Ученики откликнулись на это охотно. Показали мне валериану, и одну с корнями я принес и посадил в огороде. Купил меру картофеля за 100 рублей. Сегодня выкосил 3 заполоски. (...) 18-е августа. Среда. Погода стоит очень скверная — дожди, холодно. Сенокоса никак не закончить, придется вешать сено на вешала. Вчера намолотили ржи пудов 5. В дому окончил осадку окон, теперь надо бы приниматься за печку и рамы. Через неделю 2 года жизни с немцами. Войны и конца нет. Около Заозерья упал советский самолет. Один летчик разбился, другой ушел. 31-е августа. Вторник. Только сейчас пришел из Луги. Только испортил свои бедные ноги из-за старого черта нашего инспектора Иннокеши. Вызвал, чтобы узнать об открытии 5-го класса. Ведь я мог бы и письменно доложить о невозможности этого из- за отсутствия помещения и учеников. А вот по его дурости я сделал 75 км для 5-минутного разговора. В Луге потратил все свои сбережения, около 2 тыс. руб. и почти ничего не купил. Рубль стал за копейку. Старые ботинки Шурику — 600 руб., майка — 200, напильник — 150, мыло — 180, гребень — 156, расческа — 100, свечи — по 25 руб. В воскресенье 29-го посеял утром кг 13 ржи в Романщине. 20-е сентября. Понедельник. 14-го кончил кладку русской печи в своем доме. Теперь делаю коридор, а потом уже рамы. (...) Пришли извещения о поставках. Мне надо сдать: ржи — 45 кг, ячменя — 45, овса — 40, гороха — 2,5, картофеля — 25 пудов. 25-е сентября. Суббота. Только что пришел с учительской конференции из Луги. В Луге очень беспокойно. Немцы начинают разгружать Лугу от всего и сами сворачиваются. Антон Васильевич (знак, немец) говорил, что дела их очень плохи на юге и в Италии. Предполагает, что остановятся на границе Эстонии, куда теперь посылают рабочую силу. Деревни очищают от молодежи с 16 лет. В городе боятся эвакуации всего населения. Антон сказал, что важные объекты будут, конечно, взорваны при отступлении. 26-е. Воскресенье. Сегодня в 3 часа ночи отправляли молодежь на работы по повесткам в Опоч- ку. Из Кр. Гор — 8 чел.: нашего Колю, Семенова А., Малятникова Б., Дмитриеву Анф., Шувалову Катю, Семенову Нину, Дмитриеву Тоню и Володихину 277
Таню. Утром же шел со слезами Клавдии Гриша с повестками на 28-е число: ему, Андрееву Борису, Семенову Дмитрию, Архиповой Люсе, Семеновой Тоне, Степановой Зое (беженке) и нашей горской Тале. Сколько было сегодня реву и слез! Ведь отправляли 63 человека. Что же будет дальше? 30-е сентября. Четверг. Завтра — начало занятий в школе; но с каким чувством начинать, когда в школе недостатки во всем? А тут еще все «приятности» окружающей обстановки. Поголовным набором молодежи население совершенно подавлено. 40 человек, говорят, убежали в лес из Толмачева. В том числе нашего Ивана Коля, Семенов А. и Малятников Б. На днях меня с Демидовой А. позвал комендант на беседу. Расспрашивал о школе, а в конце сказал, что если они будут отступать, то нас не оставят. Видно, что дела их не блестящи. Вчера проехал из Осьмина 2-й эскадрон, а там остались эстонцы. 4-е октября. Понедельник. Сегодня первый день занятий в школе. Но учеников покамест только половина, остальные на уборке картофеля и пастьбе скота. Нынче у меня II и IV классы, посадил их в одну комнату, а кухня осталась для перемен. Сегодня от нас уехали горцы, и опять потекли разнообразные темные слухи. Вчера неожиданно приехал племянник Миша из Горки. Ведь думали, что он уже пропал в плену за 2 года, а он приехал от Ст. Руссы, где работает у немцев, на их пайке и в их одежде. Выглядит хорошо, но что пережил, так лучше, говорит, было умереть, чем испытать все это. Выручила его специальность электрика, а то не быть бы ему живым. Сейчас он получил отпуск с 1-го по 16 октября и сегодня пошел домой. 5-е октября. Вторник. Наше семейство выросло на целую голову: сегодня в 12 ч. 30 мин. Шурик разрешилась от тяжкого бремени, родила, но не сбылись наши ожидания насчет дочери, на свет появился новый сын фамилии Савельевых. Уже давно решили, что появление ребенка будет в память Вали. Это будет опять Валерий. Он родился очень крупным и здоровым. Сейчас, в 2 часа, лежит на подушке и сосет соску. А матери теперь нужна поправка. 25-е октября. Воскресенье. Вот прошла уже неделя, как мы переехали в свой дом. Живем хотя и тесно, только в кухне, но все-таки у себя. Теперь отделываю коридор. Время стало опять неспокойное. Приехали немцы, у населения Ветчин и Имениц забрали всех коров и овец и угнали в Лугу. Вместе с этим забрали и людей. Партизаны взрывают на дорогах мосты. 13-е ноября. Суббота. Редко заглядываю в дневник: дни стали короткие, вечерами не с чем сидеть. А событий за это время прошло очень много. Каждый день кругом виднелись близкие и далекие пожарища. Сожгли много построек в Муравейно. Жгут из-за партизан, сгорела опять Горка из-за того, что все ушли в лес. Народ напуган так, что не знают, что делать. Многие эстонцы уже эвакуировались в Эстонию. Отправился Керро, Ида Ивановна и многие др. Я все отделывал дом, но теперь не хочется ничего делать. Можно прожить и в тесноте, лишь бы остаться дома, а не эвакуировали и не сожгли. 278
Сын Валерий растет и растет. Еще только шестая неделя, а можно дать три месяца. Очень спокойный и здоров, уже сосет толокно. А Славка все поет: «Дай, подружка, ниворвера, под подушкою лежит». А сам очень баловной. Уже третий день, как выпал снег и стала зима. 23-е ноября. Вторник. Сегодня занималась с I и III кл. новая учительница — Демидова Тоня из Волока. Первая учительница Рысева Настя из Бежан 3 недели как пропала бесследно не только из школы, но и из дома. Обратился в комендатуру и мне дали новую учительницу из ветчинской школы. Вчера пришла из Опочки Тоня Димитриева за зимними вещами. К ней вчера и сегодня паломничество людей из деревень, узнать о своих детях. Оказалось, убиты Кудрявцева Дия, Хобото- ва О. и есть много раненых. Произошла катастрофа при поездке 16 октября на работу. На крутом повороте открылся борт кузова и почти все люди — около 50 — попадали, как дрова. Живут рабочие в стандартном бараке, огороженном проволокой, питаются недостаточно, и только местное население выручает из беды. Многие разбегаются — убежали и наши: Липа (Гриша) и Борис Андреев. 5-е декабря. Воскресенье. Вот уже исполнилось 2 месяца нашему сыну Валерику. Растет он очень быстро и покамест спокойный. Уже давно держит голову и начинает смеяться. Не одну банку съел толокна. Мы в отношении питания живем хорошо. Без мяса не обходимся. Только одна неотвязчивая мысль тяготит: что-то будет дальше? (...) Вечерами сидим с коптилкой, за 6 яиц достали 1 л керосина. 17-е декабря. Пятница. (...) 15-го совершилось злодейское дело. В Заозерье вечером пришли на гумно 5 парашютистов, и их предали, сообщив немцам. Их окружили, и когда они выбегали, почуяв опасность, их расстрелял полицай Мишка-Шуба Федоров, наведя пулемет. Четверых не стало, один убежал. Вчера им сделали гробы и похоронили на «поле расстрелянных». А эти получили награду — привеску на бок и на грудь. (...) 23-е декабря. Четверг. Завтра отпускаю учеников на каникулы до 11 января. (...) В воскресенье 19-го откуда-то вытаяли наши ребята, убежавшие из Толмачева: нашего Ивана Коля и Саша Семенов, а за неделю до этого Малятников Б. Конечно, они были недалеко, но в удобный момент вышли, как прибывшие издалека. Комендатура ничего не имела против. Сегодня к утру опять появилось большое зарево. И туда отправились машины с солдатами. Говорят, что сожжены дер. Любоча- жи и Черенско. Сейчас машины приехали обратно. Были стычки с партизанами, убито, как говорят, 10 немцев и много ранено. Опять неприятно на сердце. Я и теперь не могу вспомнить без боли, как четверо погибли в Заозерье, придя к своим родным и доверились им. (...) 30-е декабря. Четверг. Почти полный день потратил на перевозку из сарая бревен и вещей, чтобы освободить его для Любимовой М. Комендатура приняла решение о сносе 3-х домов: Любимовой, Гусевой Е. и Гусева Д. и нескольких гумен, чтобы освободить площадь перед заграждением. 279
Сгоняют людей с насиженных мест, и постройки пойдут, наверное, на топливо, хотя обещают поставить на новых местах. Но обещание — одно, а дело — другое. Немцы боятся партизан и ведут новую линию заграждения. Уже 3 дня рабочие расчищают кустарник на болоте к Волоку. Работают по воде в худой обуви, т.к. зима теплая и не замерзло. На днях пришли из-за Опочки (убежали с работы) Люся — Кости Мельникова, Вера Родионова и Степанова Зоя. Три недели они были в дороге — шли по лесным тропам. Сегодня, после продолжительной болезни, скончалась тетя Саша Мельникова. Теперь избу могут занять чужие, а ее родные об этом и не знают. 28-го в Бежаны пришли партизаны, забрали почти весь скот, 2,5 тонны хлеба и ушли в лес. Старосту Шорохова П. избили. 3-е января 1944 года. Наступил новый, 1944-й високосный, год. Каков-то он будет? О хорошем нет мыслей, когда кругом творится самое гнусное, мерзкое из дел человеческих, называемое войной. Два с половиной года истребляется самое драгоценное на свете — человеческие жизни. Люди придумывают всевозможные средства уничтожения не кровожадных зверей, а себе подобных, может, и лучших. За большое истребление — большая награда, крест или медаль. И все это во имя чего? Во имя каких-то идей и господства человека над человеком. Неужели человечеству не надоест такая жизнь с собачьей оглядкой, и оно не придет к единой мысли о согласованной жизни? Ведь об этом исписаны реки чернил и горы бумаги, а все идет, как и тысячелетия назад. (...) Истребление идет не только на фронте, но и в тылу, и мирное население переносит все ужасы. Вот и вчера в 8 ч. утра в д. Волок явились партизаны, забрали у населения что потеплее и ушли с миром. Сегодня ночью было нападение на Железо. Каждый день надо ожидать этого и у нас. 10-е января 1944 г. Понедельник. Пошла морозная, снежная и с метелями зима. Сегодня —13° и пронизывающий северный ветер. Вчера пришла из-за Опочки наша горская Таля. Шло их пять человек по лесам, обходными путями, минуя немецкие заставы. В дороге были 24 дня. Видели много «лесных жителей», хорошо организованных. Из лагерей почти все разбежались. Идут все одной дорогой. Население очень хорошо относится. Завтра нужно приступать к занятиям, но в школе нет ни полена дров. На каникулах отремонтировал всем валенки, кастрюли и сделал железное корыто. 14-е января. Пятница. Из-за Опочки опять пришла партия в 12 чел. молодежи. Все понемногу тянутся домой. У нас спиливают телефонные столбы и минируют дорогу. На сутки движения и связи немцам нет. Потом опять восстанавливают. Но плохо, что партизаны обирают население, оставляя его ни с чем. Hani старшина перебрался в Кр. Горы со своим скотом. (...) 17-е января. Понедельник. Пришла и Анфиса Дмитриева с 5-ю подругами из-за Опочки. Но эти из Пор- хова приехали на поезде. Могло получиться и хуже, т. к. их арестовали и они просидели 2 недели. Эти шли все больше там, где немцы. Много ужасного видено ими. Целыми деревнями сгоняли в постройку и сжигали живьем. Выжже- 280
ны деревни целыми районами. Из Пскова шел поезд до Толмачева двое суток; дорогу взрывают и не проехать. Что-то нужно ожидать в недалеком будущем. Из деревень весь скот в Кр. Горах. Слышна канонада справа от нас. 21 -е января 1944 года. Пятница. Стоит очень теплая погода. Такая зима при нормальной жизни была бы одна благодать. Но сейчас дожидаешь какого-нибудь конца этой катастрофы людской и не можешь дождаться. Проехала из Осьмина комендатура со всем имуществом. Но подводчиков местных не было. Говорят, что немцы уехали из Осьмина спокойно и ничего не сделали, а только взорвали здания, где жили. Но вчера наши немцы сожгли д. Кемку. После проезда осьминских партизаны спилили все телефонные столбы за кладбищем. На Кемке расстреляли старосту. 24-е января. Понедельник. Нежданно-негаданно мою школу из Кр. Гор «эвакуировали» на Волок в б. больницу, чтобы поместить старосту Лосева И., которого немцы из-за проволочного заграждения выселяют из своего дома. Партизаны вчера пришли в Волок, взяли лошадь старшины Федорова вместе с делопроизводителем Бабаевым А. М., который только приехал из Сабы. Он, говорят, уже повернул, чтобы ехать в Кр. Горы, но его догнали, пригрозили автоматом, повернули лошадь и вчетвером поехали к Муравейно. Немцы в Кр. Горах ничего не предприняли, а только наблюдали. Сегодня немцы арестовали Демидову Анну за то, что не свела свою корову в Кр. Горы, а оставила у себя. Сидит в «холодной» и никого к ней не пускают. (...) Утром комендатура нарядила 4-х ребят: Малятникова В., Калюгина М., Маслова Б.иНикитинаМ.в лес за дровами к хутору Леонтьева Д., и они до сего времени не возвратились. Очевидно, их взяли с лошадьми партизаны. 26-е января. Среда. Вчера вечером вернулись домой трое ребят, взятых партизанами, кроме Никитина (Сима). Никитина сразу признали. Наверное, он поплатится за предательство четверых в Заозерье. С лошадьми ребята попали в Пустыню, откуда их и отпустили. 28-е января. Пятница. Странное и непонятное что-то творится. Вчера вечером неожиданно пропали из деревни: наш Коля (брата), Саша Семенов и Валентин (муж Раи Гусевой). Ходят упорные слухи, что здешняя комендатура на днях должна уехать. Будто есть приказ и уже укладывают вещи. Это было бы очень хорошо, но только бы опять не вернулись обратно. 30-е января. Воскресенье. В наступающие дни должно что-то произойти. Комендатура готовится к отъезду. Пришли 11 машин, из которых автобус ушел с полицаями обратно. С ними уехали Гагарин П. и Федоров М. (Шуба). Сюда приехали все с солдатами. Около 12 час. 50 солдат отправились на Волок. Боимся, что будут сжигать наши деревни. (...) 31-е января. Понедельник. В школе разместились солдаты, а потому занятий не было. Ночью и днем приехало еще много солдат с орудиями. Говорят, что они отступают от Ленин- 281
града. Разместились в Кр. Горах и Волоку. Сегодня около 10 часов отправилась к Толмачеву и красногорская комендатура. Все сердечно попрощались: Фриц, Рудольф, Пауль, Вилли, Гельмут. Стало как-то тоскливо не от того, что они уехали, а потому, что томит неизвестность с приездом новых частей. Эти могут что угодно сделать, а при комендатуре была уверенность, что они ничего не сделают. Утром забрали коров, которые получше. Взяли и от нашей Кати нетель, но она сорвалась с веревки и убежала в поле. Сейчас Катя ее зарезала, чтобы не взяли вторично. Сами немцы говорят, что в субботу будет здесь Сталин. 2-е февраля. Среда. Днем и ночью идут отступающие германские войска. Почти непрерывный поток. Идут грязные, усталые. Должно быть, хотят пройти на Нарву. На 1-е февраля была стрельба у Мшинской и потом полные сутки там был пожар. С другого конца деревни населению приказали уйти в наш конец, т. к. там поселились немцы. Сегодня ночью два полицая пришли посмотреть наше помещение, но ушли, т. к. его у нас очень мало. Ой, только бы не остановился здесь фронт! 10-е февраля. Четверг. Наконец-то мы после 2,5 лет молчаливого ожидания увидели свою родную Красную Армию! Она пришла к нам 8-го числа. Сколько надо иметь героизма и самоотвержения, чтобы преодолеть наше бездорожье, т. к. шли не по дорогам, а по болотам, мхам и лесам, и упорное сопротивление немцев. Теперь линия фронта уже отодвигается, но ведь он прошел и через нас. Сколько ужаса, незабываемых потрясений пришлось пережить в эти дни! Это невозможно описать словами. 8-го февраля прилетели немецкие бомбардировщики и произвели свою адскую работу. Мы услышали налет и только успели вскочить в подвал, как завизжали бомбы и раздался треск разрушения. После стали обстреливать из пулеметов. Когда мы выбежали, то домов Семенова А. и Лосева А. уже не было, один разрушен, а другой опрокинуло. Захватив кое-что, мы побежали в блиндажи на Бор во время обстрела из минометов. Только успели укрыться, как налетели вторые, и адская музыка, страшнее первой, потрясла воздух и землю. Бомбы падали рядом с блиндажом. Загорелись постройки Мельниковых и Смирновых. Погибли Семеновы: Коля, Володя, Лида, а сама Антонина умерла от большого ранения. В боях за Красные Горы пало очень много бойцов у Каменки и Маяка. Нас всех из деревни немцы согнали в клуб, где продержали до своего отступления в 4 часа утра. На этом с немцами и кончилось. 25-го нас позвали в Лугу в призывную комиссию. Комиссия меня признала годным к строевой службе. Отпустили на 3 дня домой. Завтра идем для направления в часть.
В. В. САВЕЛЬЕВ, 1938 г. р., житель села Красные Горы ЧТО Я ПОМНЮ О ВОЙНЕ? Когда началась война, мне было 3 года, но некоторые эпизоды так врезались в память, что до сих пор стоят перед глазами. ...Под липой возле клуба расположились на обед красноармейцы. Чем-то угостили и меня. Придя домой, я хвастался, что ел у солдат «гоголь-моголь». А потом, в один еще теплый солнечный день (по-видимому, в сентябре), на том же месте сидели наши пленные и грустно пели: «Ой, ты Галю, Галю молодая... Пидманули Галю, не взяли с собою...». По рассказу мамы, немцы, прежде чем войти в деревню, несколько дней обстреливали её из минометов. От страха у меня отнялись ноги, и я перестал ходить. Заняв Красные Горы, немцы обходили все дома. Один из них зашел к нам и удивился, что меня, такого большого, мама держит на руках. Мама, как могла, объяснила. Тот сначала что-то говорил на своем языке, а потом, сняв с крючка полотенце, показал, что его надо намочить в горячей воде, отжать и туго забинтовать мои ноги. Мама последовала его совету, и ноги отошли. ...В 42-м году было очень голодно, есть хотелось постоянно. Мы с ребятами подходили к немецкой полевой кухне, и повар указывал нам на груду пустых консервных банок. Мы понимали, что надо взять банку, и тогда повар наливал в нее суп. Но были и другие повара, которые гнали нас прочь. ...В ночь, когда немцы отправляли на работы за Псков местных парней, я проснулся от плача и воплей, доносившихся с улицы: в голос ревели провожавшие своих односельчан девушки. Мама рассказывала такой случай (сам я его не помню), произошедший во время отступления немцев. По дороге через деревню двигалась колонна машин. Мама свернула в проулок, держа меня за руку. У меня в другой руке была палочка с вырезанным по коре узором. Я размахнулся и бросил в проходившую машину. Палка попала в сидевшего в кабине офицера. Мама стала шлепать меня за дерзость. Офицер остановил: — Мама, кляйн... не надо! Могло быть и иначе... ...Перед отступлением немцы стали сгонять людей в клуб. 7 февраля по домам прошел офицер. Увидев маму с четырехмесячным Валерием на руках, сказал: — Вы можете не ходить! Но мама не захотела с нами расстаться и пошла со всеми. Народу в клубе собралось очень много. Помню, что там топилась печка, и мама варила на ней Валерику кашку. Потом немцы принесли два бумажных куля галет и высыпали их на снег. Люди быстро их разобрали. Под утро 8 февраля отец увидел сквозь щели в оконных занавесках фигуры людей в белых маскхалатах. Он сказал лишь одно слово: — Наши! В клубе зашевелились. Дверь оказалась незапертой, часовой исчез. Осторожно выглянули на улицу и увидели «хвост» удаляющегося немецкого обоза. Все разошлись по домам. 283
Дома первым делом затопили плиту и поставили вариться картошку в мундире. Кто-то ходил по домам и предупреждал, что ожидается налет немецкой авиации. Мама сходила к соседям посоветоваться, и дядя Саша Семенов сказал: — Помирать, так дома! Наши родители тоже решили никуда не уходить, а спрятаться в подвале. Только сварилась картошка, как вошли наши солдаты. — Хозяева, дадите картошечки? Чугунок опрокинули на стол, и картошка перекочевала в карманы шинелей. Бойцы пошли дальше, а мы снова поставили на плиту чугун с сырой картошкой. Вскоре послышался гул самолетов, за ним свист падающей бомбы. Этот свист — от высокой ноты до самой низкой, за которым следовал взрыв, я никогда не забуду. Казалось, что бомба летит прямо на тебя... Люк в подвал был открыт заранее. Мама спрыгнула вниз, отец подал ей Валерика, потом спрыгнули я и отец, а Олега сбросило в подвал взрывной волной. Жутко ревели самолетные двигатели, визжали и рвались бомбы. Затем стало тише, а в подвале отчего-то светло. Мама испугалась, что наш дом горит. Но оказалось, что от сотрясения разошлись половицы, и в образовавшиеся щели проник дневной свет. Решили скорее выбираться из этой мышеловки. Когда я последним вылез наверх, то увидел, что окосячка двери расщеплена осколком, а сама дверь сорвана с петель. В коридоре все со стен попадало на пол. На улице я увидел, что крыша двора Семеновых осела на землю и расползлась, а из-под нее вылез солдат весь в крови. Это меня так поразило, что я не сразу понял, что и самого дома уже нет, на его месте только раскатанные бревна и черный снег. Когда я спохватился, где все наши, их уже не было видно. Мне стало страшно, я заметался вокруг дома. Оказалось, что родители пошли под Крестову Гору. Я побежал их догонять. Снова послышались гул самолетов и стрельба из пулеметов. На краю поля под соснами находились блиндажи (как я понимаю теперь — оставшиеся с 41-го года, когда здесь проходил Лужский рубеж). В полукилометре от них шел бой. Я уже видел своих родных, но никак не мог с дороги перебраться через канаву в снежную толчею. Меня подхватил под мышки пробегавший мимо боец и перенес через канаву, а там я догнал своих. В блиндаж набилось много народу, было очень тесно. Девчонки, Тоня и Вера Малятниковы, сидели рядом со своей матерью, обхватив от страха ручонками свои головы. А нам, мальчишкам, не сиделось на месте. Было интересно высунуться наружу и смотреть, как осколками от рвущихся мин срывает с сосны ветки и они падают вниз. К блиндажу подъехал военный на коне и начал крепко ругаться: — Куда вас принесло? А если не устоим и немец попрет обратно? Бой впереди шел еще долго. Над деревней поднимались столбы дыма и стояло зарево. Отец определял: горит портновский дом, дома Архиповых, Гусевых... Бабы заголосили, а тетя Настя Лосева помешалась и приговаривала: «Ой, машиночка, ой парашютики...» Когда стемнело, бой утих. Все вернулись в деревню. Мы не пошли в свой полуразрушенный дом, а заночевали у тети Маланьи. Ночью дома обходил уполномоченный и говорил, что снова ожидается налет немецкой авиации, и что- 284
бы мы рано утром уходили в лес. Помню, как в темноте мы шли цепочкой за Волок. Утро выдалось тихим и солнечным. Все сидели под елками и не решались разжечь костер. Днем пришел человек и сказал: — Можете идти по домам, немца отогнали далеко! Когда мы с Олегом подходили к нашему дому, то метрах в пятнадцати от него увидели среди остатков семеновского дома лежащего на спине убитого Володю Семенова (он был чуть старше меня). Лицо его было настолько разбито, что трудно было узнать. Оказывается, кроме него, погибли и Лида — моя ровесница, и старший брат Коля. Сама тетя Тоня получила тяжелое ранение и умерла на следующий день. А дядя Саша с младшей дочкой Маней остались живы, не получив даже царапин. Эту зиму мы прожили в доме тети Клавдии, расстрелянной немцами. С нами жила и семья родственников Архиповых из пяти человек. Долгое время были на постое наши бойцы. Делились с нами едой, хорошо пели песни: «Спят курганы темные...» и другие. Солдаты-танкисты подарили мне валенки своего убитого товарища. Они были мне так велики, что жали в паху, но носил я их с гордостью. После продвижения фронта вперед жители ходили собирать «трофеи». Стыдно об этом говорить, но с убитых снимали все, что можно было носить. Многие тогда ходили в валенках с разрезанными голенищами, зашитыми через край суровыми нитками. Тяжелое, жестокое, суровое было время... 3. И. ВАСИЛЬЕВА (РОМАНОВА), 1929 г. р., жительница д. Именицы ЧТО ЖЕ ОНИ С НИМИ, БЕДНЫМИ, СДЕЛАЛИ... Родилась я в деревне Именицы Ветчинского сельсовета, что в 8 км от большого села Красные Горы. Места в нашем краю замечательные: сухие, высокие, кругом леса и большое Красногорское озеро с чистейшей родниковой водой. Отец мой, Иван Васильевич Романов, был председателем сельпо в Ветчинах. Мама Ольга Харитоновна (до замужества Трубицына) работала в колхозе. Нас, детей, было четверо: брат Витя, постарше меня, я, сестра Настя и маленькая Мария. Сначала мы жили на хуторе, потом папа и его родной брат Михаил Васильевич построили в Именицах на горушке два дома. У дяди Миши была жена Мария и три дочки. Перед войной папе исполнилось 36 лет, дяде Мише — сорок. Витя ходил в красногорскую школу (в шестой или седьмой класс), мы, младшие — в начальную ветчинскую. Я успела закончить четыре класса, Настя — два. В Ветчинах жила мамина мама Евдокия с дочкой Антониной (мы звали ее «нянюшкой») и ее двумя детьми. Муж тети Тони с начала войны был взят в армию. Как началась война, у нас стали строить оборонительные сооружения. Приехали военные, поселились в палатках, устанавливали противотанковые надолбы из бревен и рыли глубокий ров. Мы потом удивлялись: строили против 285
танков, а немцы приехали на мотоциклах... Заняли деревню без боя, разместились в домах. У нас, правда, не стояли на постое. Папа и дядя Миша были партийными. Михаилу Васильевичу поручили организовать партизанский отряд. Он забрал папу, еще нескольких мужчин, и они ушли в лес. Часть мужчин, не взятых в армию по возрасту, остались в деревне и пошли на службу к немцам. Ходили в немецкой форме, выполняли все их приказания. Старостой по собственному желанию стал местный житель Кулишевич. Не скажу, кем он был по национальности, но женат был на эстонке. Партизаны — и наш папа, и дядя Миша, и Тарасов из д. Сабы, и Дмитриев с Ветчин — потихоньку приходили домой: лесом ведь не прокормишься. Папа даже встречался с Кулишевичем, и тот советовал ему придти с повинной — тогда, мол, немцы ничего ему не сделают. Папа не согласился и снова ушел в лес. За мамой установили слежку. Помню Егорова — парня 1925 г. р., ходившего в немецкой форме и следившего за нашим домом. Как-то в конце февраля сорок второго года к нам пришла женщина с корзинкой. Сказала маме, что Иван ранен и просит прислать хлеба. Мама хлеб передала, а на другой день пришли немцы и увели ее в Ветчины. Наш Витя побежал за мамушкой и пропал, как в воду канул. Что с ним сталось — Бог весть. Мы все очень переживали: он был такой веселый, добрый... А как на гармошке играл! Потом маму и тетю Маню * с Ветчин перевели в Красные Горы, посадили в комендатуру. Я два дня носила туда передачи. От мамы немцы требовали расписку, что, если муж объявится, она им сообщит. Мамушка дала подписку, и ее отпустили. Однажды ночью отец все же пришел к дому. Я как раз выходила во двор и слышала, как плачущая мама ему выговаривала: — Иди, иди и больше не показывайся! Ты мне и так ребенка съел... 8 марта за мамой пришли снова. Их было четверо в немецкой форме. Точно не знаю, были то немцы или эстонцы, но говорили они хоть и картаво, но по- русски. Сказали, что всех заберут с собой. Солдаты спросили старшего — высокого, рыжего: — И детей тоже? Он ответил: — Нет, дети пускай остаются дома. Маму, дяди-Мишину тетю Маню и их восемнадцатилетнюю дочку Женю вывели на улицу. Вторая дочка Валя успела спрятаться и ее не нашли. Женя была настоящая красавица и очень бойкая — все верхом на лошади ездила по деревне, ее даже атаманом прозвали. Мы жили в крайнем доме и видели, как их повели за околицу с лопатами и обрадовались: думали, что просто заставят снег разгребать, а вышло — хуже некуда. Дяди-Мишины девчонки первыми узнали от заозерских мужиков, как их расстреливали. Первой застрелили нашу мамушку, потому тетю Маню, а Женя на колени упала — молила, чтобы только в голову не стреляли, лицо б не испортили. Они ей в грудь выстрелили, да, видно, только ранили, и она кровью истекла. Когда деревенские их из снега откапывали, Женя еще теплая была... * Мария Константиновна Романова - жена дяди Миши. 286
Бабушку — папину маму 70-ти лет — на другой день в Ветчинах забрали и в Любочажах расстреляли. Рука у нее фартуком была замотана — лицо заслоняла. Похоронили ее рядом с мамушкой за церковью; там же, в одном гробу, — и тетю Маню с Женей. А у нас немцы все подчистую забрали: корову, теленка, картошку, зерно, из домов все повыносили, и оба дома сожгли дотла. Ничегошеньки-то у нас не осталось, и оказались мы, неприкаянные, на улице. Нянюшка побоялась к себе взять — ведь саму расстреляют. Слонялись втроем по деревням, спали, где придется, ели что Бог пошлет, милостыню просили. Кто подаст — хорошие люди тоже попадались, а кто побоится... Гнилушки картофельные подбирали, потом трава пошла — ели все подряд. О папе и дяде Мише мы ничего больше не слышали и не знаем, где их поубивали... Лето как-то прожили, а осенью меня вместе с другими девчонками отправили в Опочку на работу. Сначала машинами в Лугу привезли, дальше поездом в Опочку. Из Луги многие, кто постарше, сбежали, а мы глупые были и побоялись. Мне было тринадцать, но ведь в деревне выросла, и лошадь запрягать уже умела. Конь (Мальчиком звали) достался хороший — серый в яблоках, сильный и послушный. Мужики телегу нагрузят — я везу куда скажут. Кормили плоховато: хлеб с опилками да баланда. Но жила, с работой справлялась, пока руку не сломала. В тот день возили мы с Мальчиком зерно в ригу, и он в яму оступился. Я упала и правую руку сломала. Фельдшер-немец ничего не вправлял, только гипс наложил. Кость срослась, но рука на всю жизнь кривая осталась. Дальше вышло по пословице: «Не было бы счастья, да несчастье помогло», Немцы уже вовсю отступали и людей за собой гнали. А у меня рука нерабочая — оставили. Вскоре сильный бой случился. Грохот, из пушек стреляют, мы с деревенскими в лесу прятались. Через какое-то время все стихло. Лето уже было, тепло, солнце ярко светит и полная тишина. Потом с дороги шум донесся. Девчонка одна из местных, Тоня, выглянула и кричит: — Да это же наши! И действительно, на танках, замаскированных ветками, сидели наши бойцы — в новой форме с погонами. Немцев не было и в помине, и мы засобирались домой. Пешком, от деревни к деревне, добрались до Замостья. Здесь жила другая мамина сестра — тетя Наталья. Она приняла меня — теперь ей бояться уже было нечего. Девчонки — сестры мои — выжили. Младшую Марию сразу после освобождения забрало государство. Настенька уже работала на молокозаводе в Красных Горах. Меня взяли счетоводом в колхоз. Поселили нас в колхозном правлении, дали корову, а дяди-Мишиным дочкам — дом. Старосту Кулишевича арестовали, и тети-Настину дочку Антонину вызывали в Лугу на очную ставку с ним. Она все подтвердила, а потом долго боялась возмездия с его стороны. Жизнь постепенно налаживалась. Мы выросли, Настя вышла замуж за военного. Он увез ее в Ростов. Хотел забрать и меня, но крестный — мамин брат Николай, переживший в Ленинграде блокаду, не отпустил. Он устроил меня на стройку в Луге. Здесь и я нашла свое счастье: вышла замуж за хорошего человека — Виктора Алексеевича Васильева. Вырастили мы с ним дочку Наденьку 287
и внука Виктора — ему уже 23 года. Отпраздновали с Виктором Алексеевичем золотую свадьбу, надеемся дожить до бриллиантовой. Все бы хорошо, только война никак не забывается. Представлю, как моих родненьких расстреливали, плачу и успокоиться не могу... Е. И. ГРИГОРЬЕВА (НИКАНОРОВА), 1931 г. р., жительница д. Жельцы САМОЕ СТРАШНОЕ НАСТИГЛО ПОСЛЕ ПОБЕДЫ... Родилась я в большой красивой деревне Жельцы на берегу р. Луги. Кругом сосновый лес, ягоды и грибы можно было собирать прямо за огородами. И колхоз наш был не бедный: на трудодни хорошо получали, яблоки корзинами по дворам развозили. Мама моя Александра Васильевна здесь и родилась. Мамина родня до революции держала в Питере лавку. В деревне имели три дома, сарай, баню, лошадь с повозкой — в коллективизацию все сдали в колхоз. Папа, Иван Сергеевич Ни- каноров, 1900 г. р., был родом из Тверской области. Но тетка его, баба Катя, поселилась в Жельцах и взяла его к себе. Детей нас было четверо: три сестры и брат. Старшая — Екатерина, 1922 года, за ней — брат, но он умер еще до моего рождения, потом Зинаида (1928 г.) и я, последняя. В царские времена в наших краях было много барских дач. При советской власти в них устроили пионерские лагеря. Многие колхозники там подрабатывали... Река Луга была широкой и глубокой, по ней ходил пароход, водилось много рыбы: щук, окуней, налимов. Отец любил рыбачить, за что его прозвали «Густя Новгородская». Часто брал меня с собой на рыбалку. Скажет маме: — Шура, дай мне Лену! В челн посадит, мы и отправимся. Без улова не возвращались. Как началась война, фронт к нам моментально пришел. Отец был белобилетник (болел язвой желудка), в армию его взять не успели. Начались бомбежки, обстрелы. Скот мужики (и отец в их числе) погнали к Ленинграду. Дорога Варшава—Ленинград была забита отступающими войсками, повозками, гуртами скота. Мама вырыла в сарае яму, спрятала вещи. Все ушли в лес. Вырыли в горе землянки, пережидали, пока стихнут бои. Первый фронт прошел — военные сожгли деревню и много хлеба, чтобы не досталось врагу. Мы с ребятами пасли коров, когда увидели чужой мотоцикл и людей, говорящих не по-нашему. Это были немцы. Они приказали всем выйти из леса. Мы подчинились, поселились в дачах пионерлагеря. Отец наш, погнавший скот, успел сдать его и возвращался за нами. Попал в плен, но убежал и добрался до Жельцев. А у нас уже стояли немцы. Они собрали сход и приказали выбрать старосту. Люди на сходе выбрали старостой отца. Спустя месяц через деревню погнали колоннами наших пленных. Изможденные, в рваных шинелях, на ногах — бог знает что. Мы подбирали для них окурки, заворачивали в узелки и кидали им. 288
Женщины ходили в поля, собирали остатки урожая. Зерно обмолачивали и носили молоть на мельницу за рекой (хорошо, что уцелела!). Зиму кое-как прожили. Весной немцы выделили жителям земляные наделы — по 35 соток, дали лошадей, разрешили пахать и сеять. Молодежь (в том числе и нашу Катю) посадили в машины и увезли неведомо куда. Много позже мы узнали, что попала она в Германию, в г. Фалькенштейн, в имение какого-то барона. Относились там к ней неплохо. Осенью 1943-го года началось наступление наших войск. Советские самолеты бомбили мосты через Лугу. Отца и других мужчин немцы куда-то увезли. Нас погнали в Лугу, поселили в школе. Коров отобрали. Мама пойдет доить свою корову — сразу обступят немцы с котелками. Нам ничего не останется... Мы с мамой и Зиной держались вместе с тетей Машей Прыговой, у которой было трое детей. Из Луги нас машинами повезли в Псков, поселили в бывшем монастыре. Вскоре снова подогнали машины — везти еще дальше. Тетя Маня с ребятами и наша Зина прыгнули в одну машину, а мы с мамой — в другую. Зина приехала на станцию раньше нас и вместе с Прыговыми была увезена в Штутгарт. Мы же с мамой и остальными попали в следующий эшелон. Ехали в товарных вагонах. На какой-то станции нас выгрузили и повели в санпропускник. Наголо раздели, волосы облили из шланга каким-то составом. Приехал высокий немец и отобрал рабочих в г. Золинген, где было много заводов. Мы с мамой попали на завод Раутенбаха. В лагере за колючей проволокой содержались люди разных национальностей. Было три мужских барака и четыре женских. Мужчины работали в плавильной. Маму послали на кухню. Мы, подростки, нянчили маленьких детей — было что-то вроде детсада. Кормили похлебкой, которую привозили в больших термосах, давали по пайке хлеба. Ходили мы в серых платьях в белую полоску с пришитыми на груди знаками «ost». В лагере была комната со старой одеждой, где разрешалось что-то выбрать себе. По воскресеньям немцы шли из церкви мимо лагеря и нередко передавали через проволоку одежду. Одна пожилая пара передала нам сверток с бельем, в котором оказалась записка с адресом и приглашением прийти к ним в гости: по выходным нам разрешалось уходить в город. С тех пор эта семья принимала нас каждое воскресенье. Накормят, и с собой что-то дадут. Мы уже немного говорили по-немецки и поняли их слова: «Сын на русском фронте, может и его в России кто-нибудь накормит...» В сорок четвертом году начались бомбежки. В небе появились тучи американских самолетов, сбрасывавших на город сотни бомб. Все прятались в траншеях и затыкали уши: грохот стоял невероятный. Бомбы попали в лагерь, сгорели все бараки и комендатура, погибло много людей. У мамы были взяты из дома три иконки, в санпропускнике их не отобрали. Мы молились в окопчике и уцелели. А вскоре за нами, получив письмо, приехала из Фалькенштейна сестра Катя. Нам разрешили уехать в то же имение. У барона был двухэтажный каменный дом, управляющий, семь русских батраков и украинка Авдотья, доившая коров. Меня определили на сепаратор. Парни работали на пилораме, жили в деревенском доме; мы с мамой, Катей и Авдотьей — в бетонной пристройке. Кормили нас хорошо — на обед всегда было первое и второе. Хозяйка — молоденькая Анна-Лиза была доброй женщиной, 19. За блокадным кольцом 289
часто угощала нас колбасой и другими вкусными вещами. На Новый, 1945 год подарила мне хромовые сапожки на байковой подкладке. Город Фалькенштейн не бомбили. В мае сюда пришли американцы. Собрали русских, пожелавших вернуться на Родину, и повезли к границе. Авдотья с нами не поехала. Привезли нас в Оршу. Народу собралось — дождем не смочить. Никто нас здесь уже не кормил. Воровство развелось — от узла не отойти. Посадили нас в эшелон с разбитыми пушками. Мы пристроились на железных листах, где я порезала ногу. Медпомощи никакой — прикладывала тряпку с мочой к ране. Ехали до Великих Лук, а дальше, уже в зеленых довоенных вагонах, через Бологое, на родину отца в д. Горешница. На станцию как раз приехали односельчане и довезли нас до папиных родителей. Был июль 45-го года. Из Германии вернулась Зина, о папе же мы ничего не знали. Прожили у дедушки зиму и лето 1946 года. Как-то летним днем дед вставлял соседу стекло в доме. Остановился незнакомый человек, поздоровался, спрашивает: — Нельзя ли испить водицы? Дед кивнул на дверь: — Иди, там молодуха с дочками, напоят. А незнакомец — худой, вся голова в язвах, вдруг говорит: — Тятя, это ж я! Так возвратился наш отец. Лето мы пробыли у дедушки, а осенью папа устроился в соседнюю деревню Гузятино. Из колхоза дали лошадь, и мы переехали в пустующий дом. Работали в колхозе, козу приобрели. Но 46-й и 47-й годы были голодные, хлеба не хватало. Батька за рыбой ходил, но все равно жили впроголодь, местным было чуть легче. В марте 47-го года к нам неожиданно постучались двое в шинелях: — Никаноров Иван Сергеевич здесь живет? — Да, но он на рыбалке. — Ничего, подождем... Мама их накормила, а они дождались папку и говорят: — Вам надо с нами проехать! Больше мы отца не видели. А в августе пришли за нами. Показали бумагу: «Ваш отец и муж приговорен к высшей мере наказания как враг народа, а семья: Никанорова Александра Васильевна — жена, Никанорова Зинаида Ивановна — дочь, при них один ребенок — подлежат высылке с конфискацией имущества». Поплакали мы, поплакали, а куда денешься? Пособирали кой-какое тряпье, бросили дом и козу и отправились под конвоем в Бологое. Деревенские собрали нам немного продуктов. Пока ждали этапа, питались «густихой» (вода с мукой). С нами была еще семья из Бежецка: тетя Катя с двумя детьми — Зоей и Витей. Посадили нас в тюремный вагон с решетками на окнах и повезли незнамо куда. На одной станции сказали: — Готовьтесь к выходу! Но охрана за нами не приехала, и нас повезли вместе с заключенными до Воркуты. Заключенных выгрузили, а нас повезли обратно — в Коми АССР. Железной дороги на Сыктывкар не было, пароходом привезли в Князь-Погост. Зарегистрировали в милиции, определили на жительство в частный сектор. Работать послали на комбинат, изготавливающий валенки и швейную продукцию. 290
Мама разбивала шерсть для валенок, Зина шила, я училась на швею, тети- Катин Витя — на сапожника. Приближалась зима, а у нас никаких припасов. Хозяйка посоветовала: — Идите на колхозное поле, что-то да отыщете... Мы так и сделали. Набрали свеклы, капусты, заморозили и худо-бедно перезимовали. Весной 48-го года вышел указ, что несовершеннолетних можно отпустить. Зоя, Витька и я попадали под амнистию, а Зина — нет. Мама сказала мне: — Поезжай к дяде Леше (папиному брату) в Березайку, хоть ты будешь не униженная... Я поехала, но дядя Леша мне не обрадовался: как же, дочь врага народа! Уехала в Гузятино, к соседям, которым мы козу оставили. — Ой, Ленка! — удивились они и приняли меня как свою. Председатель колхоза Шматов, потерявший на фронте ногу, знал всю нашу историю и принял меня в колхоз. Наравне со взрослыми я и пахала, и боронила, и молотила. Потом брат Шматова, работавший на железной дороге, взял меня вместе с другими подростками убирать снег на путях. От железной дороги 5 человек отправили в Ховрино — восстанавливать сортировочную горку. По окончании работ нам предложили: — Оставайтесь работать у нас! Я только что получила паспорт и согласилась. Но оказалось, что для таких, как я, в «Положении о паспортах» есть статья 38, по которой на железной дороге мне работать нельзя. Я поняла, что все еще «меченая», как дочь врага народа... Пришлось ехать в Вышний Волочек поступать в прядильное училище. Училась 6 месяцев, жила на частной квартире, потом работала и посылала деньги маме с Зиной, которые все еще находились в ссылке и очень бедствовали. У Зины развился костный туберкулез, и она умерла там же в Коми АССР. Мама оставалась на поселении еще два года, пока не получила паспорт и не приехала ко мне. Я не была лентяйкой, на производстве трудилась честно, но подоходный налог и обязательная подписка на заем отнимали большую часть заработка. Потом вышла замуж, родила дочь. Переехали в Петро-Славянку, где работали в совхозе. Я ходила за свиньями — толкала вручную вагонетки с кормами по тонне весом. Десять лет тому назад обращалась в Большой дом по поводу реабилитации, ответили: «У нас таких не принимают». Только три года назад из Твери пришла бумага, что отец и все мы оправданы, и дали 150 рублей компенсации. Но жизнь-то уже прошла... 291
Т. Ф. СТУПАКОВА (ХОХЛОВА), 1931 г. р., жительница д. Пелково МОЕ РОДНОЕ ПЕЛКОВО... «От всех чудес всемирного потопа Досталось нам безбрежное болото, На сотни верст усеянное клюквой, Овеянное сказками и былью Прошедших здесь крестьянских поколений. Зовешь, зовешь... Никто не отзовется». Н. РУБЦОВ Наша деревня, затерявшаяся среди болот и лесов лужского края, мало кому известна. А между тем, еще со времен Великой княгини Ольги здесь жили люди: возделывали землю, бережно относились к лесу, болоту и озерам, одаривающих их грибами и ягодами, рыбой и дичью. По преданию в Пелкове не было крепостного права. Возможно, платили оброк в казну, но барских поместий вокруг деревни не существовало. Крестьяне имели подушные земельные наделы и не мыслили жизни без труда, дававшего им кров, одежду, хлеб насущный. Это была деревня в сто дворов с сосновыми бревенчатыми домами, садами и огородами. Каждый хозяин имел тягловых лошадей для вспашки и обработки земли, кое-кто — и лошадь для выезда. Благосостояние людей зависело от них самих: одна семья вставала с зарей, другая — к обеду. Мои предки Закатовы со стороны мамы и Хохловы — с отцовской стороны отличались трудолюбием и считались зажиточными, хотя батраков не держали. Дед Иван Михайлович Закатов выстроил добротный дом, женился на красивой, но бедной девушке Екатерине Петровне и завел большое хозяйство: лошадей, коров, овец, кур. Был он заядлым рыболовом и к озеру Вялье, расположенному в пяти километрах от деревни, проложил мостенки из жердей. На озере построил небольшую рыбацкую избушку, весьма пригодившуюся в войну. В семье родилось пятеро детей: Александр (прошел всю войну, был снайпером, вернулся инвалидом); Мария — моя мама, 1907 г. р.; Павел — моряк, стоял на обороне Ленинграда в Кронштадте, погиб в 1943 году; Михаил (умер в 14 лет после Великой Отечественной войны) и Елена (умерла до войны от воспаления легких). Наш большой, о 17 окнах, дом в Пелкове, вела всеми любимая баба Нюша — незамужняя сестра деда. До революции она служила в Петербурге у господ Су- ходольских, ценивших ее за ловкость и трудолюбие. В 1917 году она вернулась в Пелково и жила с нами: содержала в чистоте и порядке дом и сад, разводила цветы, готовила. За скотом и птицей ходила бабушка Катя. Отец мой, Федор Иванович Хохлов, был из Большого Замошья. Его отец Иван Федорович, рослый и сильный, работал батраком у помещика. На заработанные деньги он выкупил у барина лес, часть его продал и построил добротный дом, часть (с помощью братьев Птициных) раскорчевал под пашню. 292
Закатовы: отец Иван Михайлович, мать Екатерина Петровна, их дочери: Елена (маленькая), стоит с цветами Мария Женился на Александре Спиридоновне из д. Гобжицы. Родилось двое детей: Федор и Надежда. Родители мои поженились в 1930-м году по любви. В 31-м году появилась на свет я, в 36-м брат Коля, в 39-м — Иван. В обеих семьях все много трудились и жили в достатке, пока не началось раскулачивание и коллективизация. Дед Иван Михайлович Закатов все сдал в колхоз, но, как раскулаченный, был отправлен на лесоповал на р. Свирь. Так называемое «твердое задание» выполнил на «отлично» и спустя 2 года вернулся к семье. Снова завел корову, овец и пчел. До войны работал овощеводом в колхозе «Зерно» им. Халтурина в Пел- кове. Еще больше испытаний выпало на долю моего второго деда Ивана Федоровича Хохлова. В 20-е годы комиссары в кожаных куртках отобрали у него зерно, весь хлеб. Затем, в 30-е, забрали в колхоз лошадей, коров, мелкий скот. Дед стал колхозником. Как-то вечером, отдыхая после работы, мужики играли в карты. Пришел бедняк Егорушка и сказал: «Хохлов, тебя вызывают на собрание насчет молока». Дед буркнул, что ни на какие собрания он не пойдет, а если молока не хватает, можно и водой разбавить... Наутро у ворот дедовского дома в Большом Замошье уже стоял «воронок». Деда забрали, увезли в Ленинград на Литейный, где его судила «тройка», приговорившая к пяти годам Соловков. 293 Хохловы: отец Иван Федорович, мать Александра Спиридоновна, сын Федор Иванович, сестры Ивана Федоровича: (справа налево): Ксения, Ольга, Агриппина
В Соловецком лагере дедушка провел три года, после чего его послали валить лес на р. Свирь. Как грамотного, назначили прорабом. Отбыв срок, дед был выслан в Сольцы, куда поехала и бабушка Саша. Как кулаков, осудили и всю дедову семью: сына Федора — моего отца и 22-летнюю дочь Надю. Конфисковали дом и все имущество, которое было вывезено в Перечицы и распродано. В отобранном доме устроили сельсовет и детский сад. Нас сослали в Петрозаводск, и только через два года мы вернулись на родину. В 38-м году вернулись из ссылки дед и бабушка Хохловы. Вместе с папой дед построил в Толмачеве большой дом, где в пятистенке поселились дед Иван с бабой Сашей, в большой части дома устроилась моя семья: мама Мария, отец Федор и мы — дети: я (Татьяна), Николай и Иван. В 40-м году умерла баба Саша, а папу взяли на финскую войну. Он вернулся домой незадолго до начала Великой Отечественной и в июне вновь был мобилизован. В сентябре 41-го Федор Иванович Хохлов без вести пропал под Ленинградом. А новый толмачевский дом сгорел при отступлении наших войск. Деда приютили соседи. В 43-м году вместе со всеми он был угнан немцами в Германию, где находился в лагере г. Шнайдемюля и умер от тифа... А тогда, в августе сорок первого, когда немцы прорвали Лужский рубеж, мы с мамой, 7-летним Колей и 2-годовалым Ваней, выбежали с узлами из Толмачева на Киевское шоссе. Дорога была запружена войсками. Пешие убегали в лес, надеясь окольными путями пробраться к Ленинграду. По шоссе сплошняком мчались полуторки с зажженными фарами. Увидев нас, одна из машин остановилась и подвезла до поворота на Пелково *. Мы пришли в Пелково. В доме дедушки Ивана Михайловича Закатова, собралась большая семья: дед с бабушкой Катей и бабой Нюшей, сын Миша (мой ровесник), невестка Лиза с двумя ребятишками, да мы четверо — всего 11 человек. Война нагоняла нас по пятам. Стрельба раздавалась все ближе, и жители, среди которых было много беженцев-лужан, ушли со скотом в лес. В деревне осталось несколько немощных стариков. Пришли немцы, спрашивают: — Где население? — В лесу. — Пусть возвращаются, мы их не тронем! Пришлось вернуться в деревню. Как сейчас помню: сидим мы с ребятами на перилке, а по булыжной мостовой идут ликующие немцы в зеленых мундирах и играют на губных гармошках. Обнаружили в сарае двух мужчин: Григория Филина и незнакомого луж- ского парня. Решили: раз прячутся — значит партизаны. * «Подразделения 235-й стрелковой дивизии и 1-го полка 3-й ополченченской дивизии, сводная группа полковника А. Г. Родина продолжали вести бой на рубеже Толмачево, Перечицы... Только 28 августа немецкий пехотный батальон смог занять Толмачево и Жельцы. Отойдя к северу, части 235-й стрелковой дивизии закрепились на рубеже Долговка—Пелково. Справа от них заняли оборону остатки 1-го полка 3-й ДНО. Снова начались стычки с противником, стремившимся перехватить пути отхода наших частей (...) сентября бойцам и ополченцам пришлось оставить оборонительный рубеж. С трудом оторвавшись от врага, поредевшие подразделения лесами и болотами двинулись на север вдоль западного берега озер Стречно и Вялье». А.П. Крюковских. («Луга; трудное лето сорок первого. Книга Памяти Ленинградской области. Т. Л 42.) 294
У дома Козодовских собрали народ, задержанных поставили в прогоне и тут же расстреляли. Жителям пригрозили: каждого, замеченного в связи с партизанами, ждет виселица. Началась жизнь в оккупации. Старостой немцы назначили Ермолаева, в доме Агаповых устроили комендатуру. Несколько местных мужчин стали полицаями. Постоянного гарнизона в Пелкове не было. Немцы появлялись набегами. По ночам наведывались партизаны: просили еду и теплые вещи. Из-под Ленинграда тянулись толпы беженцев — голодных, измученных долгой дорогой. Пробирались лесными тропами от деревни к деревне, ночевали у добрых людей. Они шли на Псковщину — в Остров, Новосокольники, где меняли на продукты последние вещи. Многие в пути погибали от голода, холода и болезней. В Пелкове с продуктами было неважно. Колхозный урожай убрать не успели — сгнил на корню. Люди питались тем, что выросло на огородах — картошкой, овощами. У нас, слава Богу, сохранилась корова. Дед, рискуя жизнью, уходил лесом на озеро Вялье, ловил рыбу и делился ею с партизанами. В его избушке на озере скрывался отряд братьев Полейко. Помнится, под Рождество он поймал много налимов в речке Миленка. Однажды партизаны попросили зарезать овцу. Я ночью вышла во двор и увидела, как дедушка передает партизанам тяжелый мешок и говорит: «Ну, сынок, с Богом!» Зимой на пелковское болото был сброшен с самолета наш десант, который схватили немецкие прислужники, переодетые под партизан. Троих пленников привели в деревню. Это были молодые парни в новых полушубках и валенках. Их увезли в Лугу, а там — гестапо, пытки, виселица или расстрел. Плачевная участь постигла двух девушек. Их парашюты унесло ветром к урочищу Токучее (остров среди болота), где они повисли на старых елях. Может, кричали и звали на помощь, но их слышали одни вороны. Одна девушка так и погибла на дереве, другая упала, сломав ногу, и тоже умерла. Их останки обнаружили только летом. Приближалась весна 42-го года. Продуктов почти ни у кого не осталось. Пелковские женщины взяли санки и отправились лесными тропами в хлебные псковские деревни, где с Божьей помощью меняли полотенца, простыни на зерно и льняное семя. Привозили домой в мешочках рожь и пшеницу, семена овса и ячменя. Между тем, действия партизан активизировались. Отряд братьев Полейко взорвал мост на Витебской железной дороге, прекратив движение на несколько дней. Отряд Ивана Дмитриева выполнил приказ Центра: были взорваны мосты через р. Ящеру в д. Болото (железнодорожный мост) и в д. Долговка — шоссейный через Ящеру. Пратизаны напали внезапно, ночью, на немецкий гарнизон в д. Долговка. Все немцы погибли, выбегая из домов в одних кальсонах. Партизаны скрывались на озере Мочалище, в лесу за Малым Замошьем. Немцы ни в Большом, ни в Малом Замошье не стояли, зато в Пелково прислали карательный отряд из 18 человек. Говорили, что это были латыши или эстонцы. Они заняли крайний дом Якова и Марии Федотовых на правой стороне деревни. Согласия хозяев никто не спрашивал. Однажды утром я вышла из дома и увидела, как к деревне на лыжах полем подходят партизаны в маскировочных халатах, надетых поверх одежды. После войны И. Д. Дмитриев написал книгу «Записки товарища Д». В ней рассказывается, что уничтожить карателей в д. Пелково было поручено группе 295
под командованием Медведева, который не справился с заданием. Бойцы вышли из М. Замошья с опозданием, когда уже рассвело. Латыши, вооруженные автоматами и пулеметом, убили и ранили более 10 партизан, которые двигались по чистому полю. Сами же каратели без потерь ушли через Молотки и Перечицы в Лугу. Только один латыш застрял в подсенье и попался. Все это произошло в апреле 1942 года. В деревне остались убитые и раненые. Хозяйки в домах перевязывали раненых и готовили еду. Партизаны хоронили убитых. Забрали Якова Федотова и латыша. Федотова расстреляли у пожарной вышки, а латыша — по дороге к озеру. В три часа дня партизаны ушли на озеро Мочалище, увозя на волокушах раненых. К вечеру в Пелкове появились немцы, но партизан уже не застали. Еще в ноябре 1941 г. в Малом Замошье по доносу были схвачены подпольщики — связные Дмитриева, лужане Толя Ваулин, Саша Парфеев и Тоня Бар- дистова из Малого Замошья. В районе их хорошо знали как комсомольских активистов, боровшихся с гитлеровцами. Говорили, что их выдала бывшая жена Ваулина, проживавшая в Луге. Всех троих немцы казнили, и они не смогли предупредить партизан, какая опасность их ждет в Пелкове. Весна набирала силу. Комендант распорядился пахать и сеять. Немцы дали лошадей. Жители вспахали землю и вручную, по старинке, засеяли чем Бог послал. Летом от голода спасал лес и болото — грибы и ягоды. Дед по-прежнему рыбачил. Хлеба не было — пекли лепешки из лебеды. В августе собрали хороший урожай. Зерно смололи на ручных жерновах. Соорудили тиски и выжимали масло из льняных семян. Вторую военную зиму, благодаря собранному урожаю, пелковцы уже так не голодали. В мае 43-го мы (мама, я и брат Ваня) переселились в Б. Замошье — в старый хохловский дом, конфискованный в 30-е годы советской властью, где жила папина сестра тетя Надя с 12-летней дочкой Люсей. Муж ее был на фронте. В октябре партизаны предупредили жителей наших деревень, что немцы собираются всех угнать в Германию, и советовали уйти в лес. Местом лесного лагеря был выбран остров Репный, находившийся в глубоком лесу за болотом. И вот жители Пелкова с иконами, взяв самое необходимое, покинули свои дома. Все ценное — зерно, мед, картошку, лучшие вещи закопали в сухих ямах на огородах, дома закрыли на замки, а скот погнали с собой, и птицу несли на плечах в корзинах. Дед с бабушкой и сыном Мишей, наш Коля ушли вместе со всеми. Нас с Ваней и двух Клав с маленькими детьми в лес не взяли — путь предстоял не близкий. Жители Б. Замошья ушли спасаться от угона в дремучий лес за хутор Молотки. Ушла и моя тетя Надя с дочкой Люсей. Немцы нашли лагерь и погнали людей в рабство. Тетя Надя с Люсей по дороге пытались убежать, прятались за деревьями, но один немец заметил их и стрелял по берегу из винтовки. Люся с тех пор стала заикаться. В Перечицах им все же удалось сбежать. Мы с мамой, Ваней и двумя Клавами вырыли землянки в косогоре над речкой Черной. Сложили из кирпича печку, поставили жернова для размола зерна. В соседней землянке стояли козы, там же жил кот. Над нами проходила дорога в Перечицы, по которой ходили немцы. Но мы жили тише воды, и Бог нас спас. 296
Переселяясь на Репный остров, пелковцы рассчитывали на защиту партизан, но здесь оказались только 11 раненых — остальные ушли на Оредеж. В ноябре немцы в Пелкове не застали жителей и сожгли деревню дотла. Поймали прятавшегося мальчика и заставили отвести их в лесной лагерь. Люди вышли из землянок, увидели пулеметы и фашистов с овчарками. Заплакали дети, заголосили старухи, но все было напрасно — всех погнали в Долговку. Идти пришлось по замерзшему болоту. Малышей матери несли на закорках. Один сердобольный немец переносил детей через большую воду. Перешли пелковские люди болото по Долгим (двухкилометровым) мостам, которые уже ушли под воду, вышли на родимое поле и увидели вместо своей деревни одни трубы на пепелищах. Сгорели не только дома, но все сараи, бани, гумна, риги, даже деревья в садах. Пелковцев погнали дальше, в Долговку, до которой было 15 км. Здесь отбирали трудоспособных для отправки в Германию. Семерых старушек (Татьяну и Евдокию Агаповых, Марию, Прасковью и Екатерину Вьюгиньгх, Анну Федотову и неизвестную беженку) каратели расстреляли на долговском поле. Жуткая участь постигла папиного двоюродного брата Олега Морозова (сына тети Ксении). Не взятый в Красную армию по зрению, он был оставлен в Толмачеве для подпольной работы. Служил на железной дороге электриком, имел рацию и передавал нашим сведения о передвижении немецких войск. Кто-то его выдал. Олега забрали в гестапо, долго пытали. Потом пьяные полицаи вывели его в толмачевский парк и расстреляли. Мать пошла в комендатуру, просила разрешения захоронить сына. Но ее прогнали (Weg! Wegll!) и спустили собаку, сорвавшую с нее одежду. Тетя Ксения с Надей смогли похоронить Олега уже после освобождения. Дед и бабушка Закатовы с Мишей и Колей пробрались на Кемку, но и оттуда немцы угоняли людей. Коля с Мишей сумели убежать, а деда с бабушкой отправили вместе со всеми на запад — в Латвию. В январе—феврале 44-го года в наших краях шли страшные бои. Из землянки мы слышали, как лают овчарки, стреляют зенитки и пулеметы. Когда стрельба наконец прекратилась, мы вышли, поднялись на горку и неожиданно увидели наших. Это были артиллеристы, которые везли на лошадях пушки. Нам сказали: — Идите в свои деревни, они свободны! Мы вернулись в пустое сожженное Пелково, где не осталось ни единого дома. Поселились в бане, топившейся по-черному. Наши ямы с добром были разрыты, но в одной из них сохранился мед. Спустя какое-то время в Пелково вернулись Коля и Миша. Мы уже не чаяли увидеть их живыми. Избежав плена, вернулись в Большое Замошье тетя Надя с Люсей. Но там тоже остались одни печные трубы, а муж тети Александр Петрович Волков погиб на фронте. Тетя Надя устроилась в Толмачеве на железную дорогу, жила в полуразрушенном доме, позже купила полдомика. Только перед своей кончиной в возрасте 85 лет, как вдова погибшего, она получила однокомнатную квартиру. Отношение властей к побывавшим в плену было самое недоброжелательное. Дедушка и бабушка Закатовы вернулись из Прибалтики на лошади, запряженной в телегу. Но лошадь у них сразу же забрали в колхоз. Уже позже, по доносу налоговых агентов в 1947 г. у деда описали улья с пчелами и увезли 297
в совхоз «Скреблово». Этого нового раскулачивания дед уже не вынес: его разбил паралич, он ослеп и оглох. Несмотря на то, что люди вернулись на голые пепелища, власти назначили налог на каждую животину, даже на кур. Дядя Саша Закатов, фронтовик и инвалид войны, построил дом для своей семьи. Он ловил на Вя- лье рыбу и продавал ее. Так его обложили налогом в 12 тысяч рублей. Естественно, что заплатить налог он не смог. Тогда у него отобрали дом под школу, а самого посадили. Сына Костю определили в детский дом, дочку Аню взяла к себе в Ленинград бабушка по материнской линии. Мама и все хозяйки, державшие коров, сдавали государству по 360 литров молока в год. Это молоко еще надо было самим нести в Долговку. Молоко можно было заменить сливочным маслом, но его тоже надо было на что-то купить. Мы с мамой и братьями собирали клюкву, продавали за гроши и покупали масло. Его прямо из магазина отправляли на какой-то пункт в Лугу. И всё же мы все трое получили высшее образование. Ваня поселился в Пе- трокрепости, Коля — в Великих Луках. Я закончила институт им. Герцена и высшие курсы немецкого языка, всю жизнь отработала в школах нашей области учителем русского языка и литературы. Сейчас живу в Толмачеве, а на лето уезжаю в родное Пелково, вновь отстроенное после страшной войны Так тихо. А мне, будто прежде, Здесь слышится выстрелов треск; За этой дорогой проезжей Дымится расстрелянный лес, И потом и кровью солдата Пропитана злая жара. Да, все это было когда-то, А кажется — только вчера. А. КЛЕЙН Татьяна Федоровна Ступакова (Хохлова). 1950 г.
ТОСНЕНСКИЙ РАЙОН Ю. ВАСИЛЬЕВ РАССКАЖИ МНЕ О ВОЙНЕ * Никто не помнит, откуда в Любани появился этот высокий, худощавый, с нашивками за ранения мужчина. Не было у него здесь ни родственников, ни знакомых. И, получив в горсовете земельный участок под застройку дома, сорокатрехлетний Герман Федорович соорудил на нем обыкновенный, как на сенокосе, шалаш. А потом выросла над высоким глухим забором в Ручейном проезде драночная крыша небольшого дома. Собака на цепи. Все богатство — самодельный ламповый приемник да сломанные часы немецкой фирмы. Мебель, от стула до комода, сработана своими руками, он работал столяром в совхозе «Агротехника». Жил он тихо, о себе рассказывал неохотно, зато любил послушать других. Расспрашивал об исчезнувших деревнях, о местах боев, о жизни в оккупации. Это любопытство породило мрачные слухи о «темном» прошлом Чекура. Одни говорили, что он бывший власовец и появился здесь, чтобы отыскать армейскую кассу 2-й ударной, якобы закопанную в этих местах. Другие считали его агентом НКВД, замаливающим свои грехи благими делами по поиску пропавших без вести. Третьи считали его империалистическим шпионом, собирающим разведданные для американской или английской разведки. Эти слухи еще более усилились, когда он вслед за мальчишками стал ходить в лес за « трофеями » — винтовочными гильзами, ржавыми касками, противогазными коробками. Он не стал сдавать найденное во «Вторчермет», а организовал Музей боевой славы в Сельцовской восьмилетке. Главный экспонат — электрифицированная карта Любанского края с существующими и исчезнувшими после войны населенными пунктами. Его дела не привлекали внимания ни местных властей, ни военкомата, ни Совета ветеранов. Лишь ездили к нему поисковики. Соседи считали его чудаком: бродит себе по окрестностям с фотоаппаратом и блокнотом. Дома покрывал лаком винтовочные гильзы: — Это для будущего музея, где будет раздел о том, какая промышленная мощь Европы работала на Германию, — говорит Г. Ф. Чекур. — У меня собраны Г. Ф. Чекур, 1995 г. * «Ленинское знамя», 9.08.1991 г. 299
гильзы патронных заводов Бельгии, Чехословакии, Австрии. Практически все страны нынешней Европы изготавливали оружие и снаряжение для Гитлера. Алюминиевый жетон с номером — немецкий медальон. После боя похоронная команда, собирая тела убитых, половинку жетона оставляла на трупе, вторую отправляла в комендатуру для сообщения родным. Этот целый — значит числится на родине без вести пропавшим. Две фотолаборатории — летняя и зимняя. Высокие стеллажи до самого потолка забиты книгами. Большая фототека. Дом был похож на блиндаж — много ржавого оружия, боеприпасов, военной амуниции. Лишь кормушка за окном намекала, что это жилой дом. — Здесь ничего нет взрывоопасного. Гранаты и мины разряжены, а стволы винтовок и автоматов просверлены и приведены в негодность, как и пулемет, и противотанковое ружье. — Зачем вам все это? — Это не мне, это вам и вашим детям надо. Пусть знают, что была страшная война, на которой не только стреляли, но и убивали. Из этих устаревших стволов были загублены миллионы человеческих жизней. Чтобы не начинали новых войн. Еще и с той войной не разобрались — ив наших лесах, и в новгородских до сих пор остались непогребенными тысячи наших и немецких солдат. Знаю, что много слухов ходит обо мне и, конечно, они зачастую мне неприятны. Но вот я разговаривал в одной деревне с человеком, считающимся ветераном войны и труда, а ведь он был полицаем и участвовал в карательных акциях, просто сумел скрыть это... А родина моя — в 20 километрах от Любани, где когда-то стояла деревня Тишинец. Там я и родился вместе с революцией в октябре 1917 года. Окончил семилетку, уехал к брату в Ленинград. Жил на Турбинной улице, работал столяром на фабрике медицинской мебели. Заодно окончил вечернюю школу, поступил в Электротехнический институт им. Ульянова (Ленина). Со второго курса меня призвали в Красную Армию. Когда началась война, был на Дальнем Востоке. В сентябре сорок второго года нашу 41-ю стрелковую дивизию перебросили под Сталинград. Воевал автоматчиком первого рубежа. Это значит, что в атаку мы шли вместе со штрафниками, не прячась за чьими-то спинами. Под Харьковом 8 февраля сорок третьего после вылазки к немцам «за харчами» был ранен в левое легкое и списан из армии подчистую. Несколько лет мотался по госпиталям. Запомнился Рубцовск под Семипалатинском, где велись испытания атомного и ядерного оружия. Несмотря на запрет проживать в сыром климате (ранение осложнилось туберкулезом), вернулся в свою деревню. А вместо деревни — голое место с табличкой «Заминировано!» Пришлось устраиваться в Любани, где и живу с 1960 года. Есть у меня мечта — описать историю боевых действий на любанской земле, она пострадала в войне не меньше, чем синявинская. И народу здесь полегло не одна сотня тысяч. Так что мы тоже имеем право на памятники, а больше — на людскую память. Что касается исчезнувших селений, то здесь сложней, проживающих там раньше почти не осталось. Требуется помощь, особенно тех, кто пережил оккупацию. Я и вопросник подготовил на тридцати двух листах машинописного текста. Успеть бы: ведь время уходит. 300
Примечание составителя Я не раз встречалась с Г. Ф. Чекуром в его любанском доме на Ручейном проезде; на траурных митингах в Мясном Бору и Коркине, где ежегодно в День Победы хоронят останки непогребенных в войну солдат; в машинописном бюро на Литейном, куда он регулярно привозил отпечатать собранные им рассказы очевидцев прошедшей войны. Получала от него обстоятельные письма о своих находках, написанные четким каллиграфическим почерком в несколько старомодном стиле. Было ясно, что вся жизнь Германа Федоровича посвящена одному-единственному делу: увековечению трагической памяти о войне, забвение которой сказывается на нравственном облике нашего общества до сих пор. Каждого вошедшего в его дом встречал прикрепленный к стене лист бумаги со стихами Юрия Воронова: «Я не напрасно беспокоюсь, Чтоб не забылась та война: Ведь эта память — наша совесть, Она, как сила, нам нужна»... На свете не так много подвижников, подобных Г. Ф. Чекуру. Их не ценят при жизни и плохо помнят после смерти. Но они и не думали никогда о собственной славе, заботясь лишь о том, чтобы начатое ими дело не пропало. И. Иванова М. И. ФЕДОРОВ, 1930 г. р., житель деревни Крутик ФРОНТ БЫЛ СОВСЕМ РЯДОМ * Моя родная деревня Крутик на реке Равань известна с давних времен. Согласно статистике, в 1907 году в ней насчитывалось 23 подворья и проживало 127 человек. Относилась она к Апраксинской волости Новгородского уезда Петербургской губернии. В деревне была школа, часовня и хлебозапасный магазин. Жители занимались сплавом леса, заготовкой коры для кожевенной промышленности, выпойкой телят. Накануне Великой Отечественной войны у нас было 45 домохозяйств, объединенных в колхоз. Работа в колхозе считалась делом обязательным. На трудодни в конце года выдавалось зерно и другие продукты. Но основой жизни были личные хозяйства, трудиться в которых приходилось в неурочное время. Сажали картошку, овощи, держали коров и овец. О пустом времяпрепровождении не могло быть и речи. Мирная трудовая жизнь нарушилась. ВОЙНА. Мужчинам сразу вручили призывные повестки. Из нашей семьи призвали троих старших братьев. Дома остались трое подростков, сестра, мама и отец-инвалид. Вначале мы не особенно беспокоились, ибо верили: Красная Армия всех сильней. Никто не мог предположить, что война дойдет до нашей деревни. Но сводки, передаваемые с фронта, тревожили все больше. Вскоре у самой деревни, от устья Равани до деревни Кривино, начали строить оборонительное сооружение в виде вала высотой 3 метра. Строили деревенские жители и ленинградцы, в основном женщины. Над стройкой стали появляться немецкие самолеты. * Из архива Г. Ф. Чекура (Тосненский краеведческий музей). 301
В конце августа стало известно, что немцы заняли Чудово и движутся к Ленинграду по Московскому шоссе. Противотанковый вал, возведенный с таким трудом, не стал для них препятствием. Стройка прекратилась, рабочие ушли в Ленинград, а местные жители начали строить себе укрытия. К Волховстрою пролетали партии вражеских самолетов по 300—400 штук. Из района Волхова появились беженцы. По дорогам гнали на север колхозный скот, лесными тропами отступали красноармейцы. Группами и поодиночке они выходили из окружения, заходя в деревни за продуктами. А в селениях вдоль Равани уже появлялись передовые отряды немцев. Они назначали старост из местных жителей и, не задерживаясь, продолжали оккупацию местности. Если встречали красноармейцев, производили предупреждающие выстрелы из пулеметов. В таких случаях наши бойцы, обессиленные переходами, выходили из леса и без сопротивления сдавались в плен. Не все из них имели оружие, а кто имел — бросал его в кучу. Приходилось видеть как 200—500 пленных, уже безоружных, конвоировали двое немцев: один шел во главе колонны, второй ее замыкал. К концу августа вся территория по реке Равань была оккупирована немцами. В деревне Крутик они заняли все дома, оставив хозяевам подвалы и сараи. У немцев была своя администрация, штаб, комендатура. Старосту назначали принародно. В нашей деревне на эту должность намечались трое мужчин. Двое из них отказались, сославшись на неграмотность. Согласился Василий Иванович Триньков. Старосты, выполняя распоряжение немцев о трудовой повинности, распределяли жителей на работу. За работу в течение недели без пропусков выдавали две небольшие буханки хлеба с опилками и кусок маргарина. При неполном числе отработанных дней лишали пайка вовсе. Мой отец-инвалид не мог работать в поле. Он был хорошим сапожником, за одну ночь мог пошить сапоги. Мастерством отца воспользовался староста. Он принимал заказы, заставляя отца работать, а плату присваивал себе. Возник конфликт, следствием которого стал донос, будто у нас дома находится радиопередатчик. Несколько раз наш дом оцепляли и обыскивали, но ничего не нашли. Только после войны отец признался нам, что военные что-то оставляли, и он имел связь с Красной Армией. После освобождения его благодарили за помощь. По приказу немцев вокруг деревни был построен забор из березовых жердей. Жерди из леса таскали даже дети. Была установлена норма — сколько штук надо принести. На дорогах возводились ворота, прокладывались мостки. 25 декабря 1941 года немцы отмечали Рождество. Ночью в деревню пришли наши автоматчики с двумя пулеметами. Разразился бой, после которого остались груды мертвых. Русские, видимо, погибли все: немцев было в несколько раз больше. Трупы наших бойцов они вывезли за деревню, облили горючим и сожгли. В январе 1942 года фронт проходил в районе Кривино и деревни Новой. Немцы стали спешно строить дороги к передовым позициям, привлекая к работе население. Случалось, что некоторые из работающих перебегали на сторону наших частей. Тогда немцы прилюдно расстреливали семьи сбежавших. Расстрелы учиняли карательные отряды, вызванные из Апраксина Бора. Вскоре жителям было приказано готовиться к эвакуации. На сборы отводилась неделя. Каждой семье была выделена машина-вездеход, разрешалось 302
взять с собой имущество и скотину. Нас довезли до Любани, где погрузили в товарные вагоны и отправили в Латвию. Там мы батрачили у хозяев и вернулись домой только в 1946 году. В Крутике сохранилось всего 18 домов, остальные немцы использовали для постройки бункеров. Не было одежды и обуви. Мать сшила мне из бумажных немецких мешков со свастикой (удалив ненужные знаки) длинную рубашку. На штаны материала не хватило. Так и ходил я в Александровскую школу в этой рубашке. Не было ни книг, ни бумаги. Писали на дранке, вместо чернил разводили в воде сажу. Все время хотелось есть. Не было ни хлеба, ни других продуктов. Где-то доставали выжимки из дрожжей, смешивали их с растертыми головками клевера и тимофеевки — получалась съедобная кашица. Бездорожье, отсутствие связи и транспорта заставили людей искать новое место жительства. Мы переехали в Новинку, где я живу до сих пор. Е. Н. КОПЫЛОВА (ВАСИЛЬЕВА), жительница города Любани МЫ ЧУДОМ СПАСЛИСЬ ОТ УГОНА * Лето 1941 года я провела с полуторагодовалым сыном в деревне Червинная Лука. В июле мы впервые увидели в небе немецкие самолеты, а в августе фронт уже вплотную приблизился к деревне. Тревожная обстановка заставила жителей деревни покинуть свои дома и искать укрытия в лесу. Мы надеялись переждать там беду. Мы бежали через поле к лесу, а над головами с воем пролетали немецкие истребители и обстреливали нас из пулеметов. Какое-то время я жила в Коровьем Ручье. Там были люди из Червинной Луки, Залесья, рабочие лесопункта. Жители метались от деревни к деревне, надеясь уйти от немцев. Но они наступали стремительно и, не встречая сопротивления, скоро оккупировали всю местность. В поисках жилья я оказалась на Васильевской Мызе, что находилась в километре от Коровьего Ручья по дороге на Сустье. Здесь сохранилось два дома, в которых поселились беженцы. Недалеко от Васильевской Мызы, в 400 метрах от дороги на Сустье, находился лагерь советских военнопленных. Они содержались в ужасных условиях. Голод и изнурительный труд довели узников до отчаяния, и они сами подожгли лагерные постройки. Погибли люди и лошади. Немцы переписали всех жителей и стали под конвоем гонять на дорожные работы. Весной 1942 года нас посылали в Красную Горку — бывшее имение проф. Шевкуненко. Там лежало очень много убитых воинов 2-й ударной армии. Из-под тающего снега выглядывали ноги, руки, головы убитых. Тут же валялась подбитая техника, танки, как наши, так и немецкие. К нашим танкам немцы подходить не разрешали. Мы заглянули в щель немецкого танка и увидели двух убитых немцев. Но на земле убитых немцев не было: видимо, их собрали и похоронили. Вблизи ручья, где мы занимались переноской мин, увидели пятьдесят не захороненных трупов красноармейцев. * Из архова Г. Ф. Чекура (Тосненский краеведческий музей). 303
Оккупация длилась больше двух лет, и все это время мы прожили в страхе и голоде, в подневольном рабском труде. Когда зимой 1943—1944 годов началось стремительное наступление наших войск, немцы объявили о скорой эвакуации населения. На железной дороге у Коровьего Ручья работали поляки и подразделения РОА. Они разбирали полотно и готовили рельсы к вывозу в Германию. Солдаты РОА в открытую говорили, что надо переходить к партизанам. В районе Глубоч- ки пятеро власовцев ушли из части в Коровий Ручей. Это им удалось, так как они носили немецкую форму, и патруль их не задерживал. Для населения был издан указ: если хоть один из жителей деревни уйдет в лес, уклоняясь от эвакуации, остальных повесят. Но, несмотря на угрозы, многие ушли. Несколько семей (и я с сыном в их числе) укрылись в лесу вблизи железнодорожной водокачки. Пятеро сбежавших власовцев помогли нам уйти через Васильевскую Мызу к Тигоде, перейти мост и укрыться в бункере. Дверь завесили простыней, наружу не выходили, чтобы не оставить следов. Бункер занесло снегом. Вокруг слышалась стрельба, над нами пролетали снаряды, мы дрожали от страха. Через несколько дней вдруг услышали русскую речь. Наш боец говорил, что видит колодец и идет за водой. Мы увидели, что боец направляется в нашу сторону и выбежали навстречу. Сперва красноармейцы приняли нас за спрятавшихся немцев, но вскоре разобрались, и состоялась трогательная встреча. Бойцы удивлялись как мы с детьми так тихо сидели, что и разведка нас не обнаружила. Солдаты поделились с нами сухарями и довезли подводами до Коркина, где мы устроились в полуразрушенном доме. Ночью к нам постучался солдат с мешком муки и попросил испечь хлеб. Печь была разбита, ничего испечь мы не могли и отдали бойцу сухари, а он оставил нам муку. На следующий день мы пошли в только что освобожденную Любань. Жителей, спасшихся от угона, было всего 13 человек. Любань представляла собой жуткое зрелище: вокзал, мосты, церковь, все административные и хозяйственные учреждения были взорваны или сожжены. Дымились пепелища, печные трубы стояли как часовые на посту, на улицах вповалку лежали убитые — наши и немцы. Я осмотрелась и увидела уцелевший домик на Коммунальной улице, из трубы которого вился дымок. Я постучалась. Мне открыли красноармейцы-шоферы. Попросилась пустить обогреться. Вышел командир, сказал: «Мы здесь не задержимся, дом будет ваш». Мне освободили маленькую комнату, и мы с сыном Виктором, которому уже исполнилось четыре с половиной года, легли спать прямо на полу. Впервые за много месяцев мы уснули спокойным, безмятежным сном. Когда фронт отодвинулся, из района прислали представителя, собрали нас, 13 жителей, и сказали, что нужно восстанавливать железную дорогу. Наутро мы вышли к вокзалу и принялись разбирать завалы. Потом приехали рабочие 75-го строительства восстанавливать мосты. Железную дорогу и вокзал построили быстро. Пришел первый паровоз из Ленинграда и подал «голос». Это была такая радость, что не описать словами. Паровоз привез первую почту: три мешка писем. Люди писали родным и знакомым, надеясь что-либо узнать о своих семьях, не подозревая, что все угнаны в Германию. К тому времени я работала в депо и после работы разбирала почту. Если попадались знакомые адреса, откладывала письма и постепенно на них отвеча- 304
ла. В большинстве случаев приходилось писать, что родные угнаны немцами. Семьи же Зеленовых, Карцевых, Ивановых удалось соединить. Нашла и письмо собственного мужа из Ленинграда, с тем же паровозом послала ответ. Вскоре он нас навестил. Когда начал таять снег, мы убирали трупы наших бойцов и на саночках свозили к церкви, где их хоронили в траншеях вместе с умершими в госпитале, находившемся против Белой Дачи. 9 мая 1945 года, когда мы еще спали, в дверь постучалась сослуживица и крикнула: «Что же вы спите? Ведь война кончилась!» Все выбежали на улицу, плакали, смеялись, обнимали друг друга. В 12 часов из Тосно приехал секретарь райкома проводить митинг. Все собрались около церкви — никого не надо было уговаривать. Было сплошное ликование: ведь самая страшная пора нашей жизни миновала. Примечание составителя В 1907 г. ст. Любань Николаевской железной дороги имела 27 домов, 228 жителей, работный дом и бесплатную столовую, Церковь Петра и Павла — памятник архитектуры (1807 г.). В 1907 г. поселение получило статус города. По переписи 1934 г. в Любани проживало 4410 чел. Любань была взята немецкими войсками 25 августа 1941 г. С началом оккупации в районе действовали партизанские отряды А. Д. Григорьева, И. И. Исакова, А. Ш. Усманова, В. И. Че- ренкова, Л. Б. Бороусова, Данилова, Гладышева, В. Я. Афанасьева, объединенные в октябре 1941 г. под командование первого секретаря Тосненского райкома ВКП(б) С. А. Крючина (погиб 2.02.1942 г.). За связь с партизанами в Любани был расстрелян Анатолий Полин, казнены 30 мужчин по подозрению во взрыве железнодорожного моста. Расстрелы производились в карьерах кирпичного завода, в железнодорожном депо и в лазарете на Больничной улице. В Любани находился лагерь военнопленных и немецкий военный аэродром. Е. К. КОРЧАГИНА, 1911 г. р., жительница поселка Тосно ТОСНО ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ * Я и до войны жила в Тосно. Имела свой дом, хозяйство, работала на железной дороге. Вручную, ломом и лопатой, мы прокладывали пути, укладывали шпалы. Паровозы работали на угле, и на станции скапливались горы горячего шлака. Зимы были снежные, морозные, мы отогревали руки и ноги в теплом шлаке. Работа была тяжелая, но мы были молоды и все трудности воспринимали безропотно, как обыденное явление своей жизни. Война пришла неожиданно и сразу нарушила привычный ритм существования. Людям пришли повестки, призывавшие в армию. На работников железной дороги была наложена бронь. Мы не имели права уехать, покинуть работу. Вскоре над Тосно появились немецкие самолеты, они бомбили железную дорогу. Разрушались пути и линии связи, горели жилые дома и учреждения. Движение по железной дороге прекратилось. Руководство ушло пешком в Ленинград, а мы, рабочие, — в лес. В Тосно вошли немцы и по мощному громкоговорителю приказали всем возвращаться. Мы вернулись в город. * Из архова Г. Ф. Чекура (Тосненский краеведческий музей). 20. За блокадным кольцом 305
За время нашего отсутствия в Тосно сгорело много домов. Не уцелел и наш дом. Все, что мы имели, сгорело. Я с ребятишками поселилась в погребе. Немцы переписали всех жителей и заставили бесплатно работать. Я снова была направлена на железную дорогу. Работали под надзором с 8 утра до 5 вечера: восстанавливали пути, укладывали шпалы. Командовал нами немец- мастер. Раз в неделю, по субботам, мы приходили в контору, и мастер выдавал нам продукты: полкило хлеба, крупу, маргарин, сахар или повидло. Все было заблаговременно взвешено и уложено в пакетики. Паек исчислялся граммами, был очень скудный. Мы собирали в Гатчинском парке лебеду, крапиву, шишки хвоща, из которых варили суп и пекли лепешки. Если удавалось достать комбикорм — он шел в тесто. От лебеды люди быстро отекали. Я использовала в основном крапиву. В бывшем овощехранилище на откосе железной дороги (вблизи нынешнего пешеходного моста) находился лагерь русских военнопленных. Там, за высоким забором из колючей проволоки, содержались голодные, до предела истощенные люди. Общаться с ними запрещалось, но однажды мне все же удалось бросить им хлеб, чему они были несказанно рады. Я пришла домой с одними пакетиками в руках и призналась детям, что хлеб отдала пленным, так как они совсем голодные, и в лагере нет даже травы. Дети со мной согласились. Однажды ночью все пленные исчезли. Видимо их куда-то увезли. На северной окраине Тосно работала лесопилка, где трудились многие жители. Как-то ночью там возник пожар. Рабочие предполагали (а, возможно, и знали), что поджог устроили партизаны, пробравшиеся со стороны Шапок. Не добившись от рабочих признания, немцы расстреляли 18 человек. Родные похоронили их на кладбище у церкви в одной общей могиле. Так мы прожили два с половиной года и дождались того дня, когда немцы покинули Тосно, и в город вошли части Красной Армии. Я осталась работать на железной дороге, которую нужно было восстанавливать. По пути в одну нитку в Ленинград прошел первый поезд с руководством дороги. Со временем пошли и поезда с пассажирами. Я стала ездить в Ленинград за тестом из сои, которую добавляла в лепешки с травой. С тех пор даже упоминания о сое не переношу. Проработала я на железной дороге до пенсии, потом из-за потери слуха ушла и 18 лет работала дворником. Л. В. ВИНОГРАДОВА, 1930 г. р., жительница деревни Чернышеве МЫ БЫЛИ ГОТОВЫ К СМЕРТИ... До войны наша семья жила на два дома: в Ленинграде на Белоостровской, где мы занимали комнату в коммунальной квартире, и в Чернышеве — в полутора километрах от Красного Бора у бабушки Агафьи Яковлевны. И Красный Бор (ст. Поповка), и окрестные деревни — Феклистово, Черны- шево, Мишкино, Степановка — располагались на возвышенности, с которой были видны Колпино и вечерний, в огнях электрического света, Ленинград. 306
Л. В. Виноградова, 1940 год От Московского тракта к нам вела грунтовая дорога, которая дальше, за поселком Бабаева, доходила до реки Тосны. Наши сухие, зеленые места летом привлекали множество дачников. Чернышево утопало в садах. Было несколько чистейших прудов (их называли «очестями»), в которых водилась уйма карасей. Половина населения работала на Ижорском заводе, в том числе и мой отец — диспетчер станочников. Я до войны окончила три класса Мишкинской начальной школы, брат Женя (1925 г. р.) учился в Политехническом институте. Когда началась война, мамин младший брат Коля (ему едва исполнилось 18) пошел в армию добровольцем. Тетя Тася, работавшая врачом, видела его в госпитале, откуда он, не долечившись, весь перевязанный, снова ушел на фронт и пропал без вести. Мы вернулись к папе в Чернышево, которое в августе уже вовсю обстреливалось: здесь остановился фронт. Жители переселились в землянки, вырытые в склоне холма. В высокой, большой землянке с двухъярусными нарами поместились четыре семьи: мы, папин троюродный брат с женой и детьми, Громовы, Салака. Вечером выйдешь из землянки, глянешь в сторону Колпино — все небо в зареве, сверкает лентами трассирующих пуль. 28 августа поезда от Поповки уже не ходили, и папа пошел на работу пешком через обстреливаемое поле. Его принесли домой раненым. Спустя неделю мы увидели на дороге немецких мотоциклистов, промчавшихся к Тосно. Продолжались обстрелы нашей дальнобойной артиллерии. Первыми загорелись в Чернышево шесть домов со стороны Красного Бора. Сгорел и наш крепкий, красивый дом со всем добром. Я же больше всего расстраивалась из-за новой куклы, подаренной мне к десятилетию. Женя сперва отлупил меня, а потом пробрался на пепелище, отыскал и принес мне куклу. Люди перестали бояться снарядов: убьет, так убьет... Некоторые вернулись в свои дома. Но пришли немцы и выгнали всех обратно в землянки. Появились беженцы из Феклистова и Красного Бора. Народа в землянках прибавилось. С едой становилось все хуже. Люди стали ходить за картошкой на поля совхоза им. Тельмана. Немцы обстреливали жителей из противотанкового рва, и мама перестала брать с собой Женю. Однажды я тайком пошла за ней; мама заметила и вернулась, ничего не собрав. Выжили мы благодаря тому, что делились друг с другом всем, что удавалось достать. Дома горят, снаряды проносятся над головами, а мы живем... Немецкие самолеты пролетают группами, сверкают огнями... Бух! Сбросили бомбу, и на месте чьей-то землянки — воронка... Сколько людей в землянках поубивало! От немецких бомб и наших снарядов погибали целыми семьями: Ивановы, Беляевы сгинули все до единого. Так прошло четыре месяца. В конце января 1942-го немцы с автоматами выгнали нас на улицу: «Weg! Weg!» и погнали на станцию Поповка. Папа, хромой после ранения, еле бредет. Мама была в положении, случился выкидыш, идти не может. Женя повез ее на санках. Дорогой немцы поснимали со всех валенки, «обменяв» их на свои рваные ботинки. 307
Довезли поездом до станции Оредеж, высадили. Ночевать негде. Просимся в один дом — не пускают, в другой — также: много, мол, вас таких! Появились полицаи в черной форме, погрузили на машины, привезли в Пустошку. Здесь собралось множество беженцев из разных мест. Загнали всех в большой сарай, закрыли наглухо. Двери открывали только для того, чтобы впустить новую партию. Тогда удавалось схватить охапку снега: ведь ни еды, ни воды нам никто не приносил. Питались тем, что сумели прихватить из дома. Через две недели нас пешком погнали к станции. Посадили в товарные вагоны и привезли в Латвию, где загнали в такой же сарай. Здесь, правда, выпускали иногда на улицу, но мама меня никуда от себя не отпускала: солдаты, румыны и поляки, насиловали девчонок. Помыться и постирать было негде, все обовшивели. На станциях нам устраивали санобработку: холодный душ без мыла и прожарку белья. В одном из санпропускников от нас забрали ослабевшего папу и куда-то увезли. Затем нас привезли в Германию в г. Виллинген (провинция Шварцвальд). Остановили перед длинным забором, оцепленным колючей проволокой. Местные мальчишки стали забрасывать нас камнями. Отвели в лагерь, состоявший из 18 бараков. Мы, 36 человек из-под Ленинграда (Поповки, Пушкина, Антроп- шина), попали в один барак. Его так и прозвали «ленинградским». Нары в два яруса, посредине стол, печка. В пять утра вахтман будил: — Auf stheen, russische Schweine! (Встать, русские свиньи!) — и вел строиться. — Drei und drei! Строились в колонну по трое, два конвоира впереди, два сзади. Не дай бог выйти из ряда: криками и прикладами водворяли на место. Узкой улочкой шли на фабрику. Здесь работали 40 женщин: заклеивали коробки с какими-то приборами. Я работала с двумя Татьянами — 48 и 58 лет, бегала вверх-вниз по высокой лестнице, приносила им пустые коробки. Упакованные уносил на склад француз Роже. Учет вели две немки, они с нами не разговаривали. Руководил всем мастер Адольф Тыш. Он был хорошим человеком, потерявшим на русском фронте сына. Кормили нас баландой из капусты кольраби — другой еды я не помню. В конце недели выдавали конверты с «зарплатой» — несколькими пфеннингами, на которые можно было купить в фабричном магазинчике лимонад, зубную пасту или светящуюся в темноте брошку. После работы часто посылали в лес пилить дрова и собирать сучья. По субботам всех выгоняли на плац с заранее установленной виселицей. Комендант — маленький злой немец — через переводчика оглашал приговор: «Такой-то за кражу из магазина (или невыполнение приказа) приговаривается к казни». За три года, проведенные нами в лагере, количество узников сократилось вдвое: кто был повешен, кто умер от недоедания и болезней. За оградой выросло целое кладбище. Однажды мы, три девчонки (я, Полинка и Вера), бежали от кухни в барак и не поздоровались с комендантом. В очередную субботу нас вызвали на середину. Комендант отхлестал нас по щекам и постановил: — Месяц будете мыть уборные! Под стать коменданту была и его жена. Часто после работы либо в выходной она являлась в барак и спрашивала по-немецки: — Где Лидия? Это значило, что надо идти к ним в дом мыть полы или выколачивать ковры. А наш дорогой Тыш несколько раз приглашал в гости. Подзовет меня на работе и скажет (я быстро освоила немецкий): 308
— Лидия, передай Татьянам, что я вечером за вами зайду. Приведет к себе, где его жена покормит и напоит чаем. В 1943-м, уже после Сталинграда, он шепнул: — Скажи Татьянам, что Гитлеру скоро капут! На фабрике появились итальянцы, двое в нашем цеху. Это были общительные и дружелюбные люди, мы подружились. Меня они называли «пикуле то- полино» («маленькая мышка»). Они были настроены против немцев и, когда Тыш уходил, разбивали приборы в коробках. Хотела и я стукнуть, но они запретили: «Ты маленькая, тебе нельзя — расстреляют!» Народу в лагере прибавлялось. Пригнали женщин из Украины и Белоруссии. Летом по выходным нас машинами увозили в поле — убирать турнепс. В остальные дни мы по-прежнему ходили колонной на фабрику, но уже осмелели и громко тарабанили своими колодками по булыжной мостовой, будя горожан: «Вы, паразиты, спите, а мы на вас работаем!» В 1945-м город стали бомбить американские самолеты. Мы тянули вверх руки и кричали: — Вот мы, бросайте сюда! Потом несколько дней кругом жутко стреляли. Охрана исчезла, и мы убежали в лес. Прятались в канавах, пока все не стихло. Оказалось, что город заняли американцы. Ворота распахнуты — иди куда хочешь. Магазины разбиты, многие ходили, что-то приносили. Мама нас не пускала, но Женя все же принес однажды кучку стеклянных бус. С апреля по август мы еще прожили в лагере. Американцы нас хорошо кормили: хлеб, яблоки, колбаса в банках, мармелад плитками. В августе поездом отправили на Родину. Долго стояли в Вене, где мужчин (в том числе и нашего Женю) забрали в армию. Их направили в Сталинград восстанавливать тракторный завод. Нас повезли дальше через Чехословакию и Польшу. Во Львове проходили сортировку. Домой собирались долго. Снова нечего было есть, и мы меняли добытые Женей бусы на картошку. Доехали до Попов- ки. Одно разбитое поле. Приехали к бабушке на Белоостровскую, а нас не прописывают и не берут на работу. Жили на одну ее карточку, голодали. Бабушка обратилась к своему племяннику, работавшему в «органах», с просьбой прописать маму. Я помню, как он к нам приходил — высокий, угрюмый, в кожаном пальто. Я немцев так не боялась, как его. Сначала он ни за что не соглашался, говорил: — Я потеряю работу! Бабушка возмутилась: — Мне наплевать на твою работу! Посмотри на мою дочку: ей 43 года, а она выглядит старше меня! Вы же допустили, чтобы они в плен попали! Наконец племянник согласился, предупредив: — Только не проговоритесь, что были в Германии, пишите — на временно оккупированной территории... Мама устроилась на Пролетарский завод кладовщицей, получила комнатку в общежитии. Я пошла в ФЗО, потом на тот же завод, где проработала до 1985 года. А в 92-м мне по почте прислали справку из Большого дома о том, что 27 марта 1942 года я была насильно угнана в Германию. Только через полвека стало не опасно в этом признаться... 309
Мы под Колпином скопом стоим, Артиллерия бьет по своим. Это наша разведка, наверно, Ориентир указала неверно. Недолет. Перелет. Недолет. По своим артиллерия бьет. Мы недаром присягу давали. За собою мосты подрывали, — Из окопов никто не уйдет. Недолет. Перелет. Недолет. Мы под Колпином скопом лежим И дрожим, прокопченные дымом. Надо все-таки бить по чужим, А она — по своим, по родимым. Нас комбаты утешить хотят, Нас, десантников, армия любит... По своим артиллерия лупит, — Лес не рубят, а щепки летят. А. П. МЕЖИРОВ 1977
А. Н. АРТЕМЬЕВА (КРУГЛОВА), 1927 г. р., жительница села Пельгора ПОМНЮ ДО СТАРОСТИ* У моих дедушки и бабушки Кругловых было пятеро детей. Когда старшие женились и отделились, с родителями остался младший из сыновей — мой отец. Михаил и Василий держали в Любани до революции мясные лавки. Старожилы вспоминали их как честных и трудолюбивых людей. Когда в наши дни стало известно о расстрелах в Левашово, я нашла в списках убитых своего деда — Василия Васильевича Круглова. Он погиб в 1934 году. Дядя Михаил прошел все ужасы ГУЛАГа. Отец мой Николай Васильевич работал помощником машиниста, но в 1938-м был уволен за опоздание на работу. Окончил курсы трактористов и стал работать в пельгорском колхозе «Вызов». За свой труд был удостоен путевки на ВДНХ. Но не суждено ему было побывать в Москве. Прибыв на сбор в Тос- но, он узнал, что как брат врагов народа ехать на выставку не может. Пережив это ужасное унижение, отец стал работать еще лучше. Мы жили в постоянном страхе: боялись, что возьмут и его. То было жуткое время. Люди опасались разговаривать между собой, друг мог оказаться недругом. Помню такой случай. У сельмага стояла очередь за хлебом: ждали, когда привезут из Замостья, где была пекарня. Пьяный тракторист куражился: «Пока не пропью советскую власть — буду пить!» На следующий день к его дому подкатил «воронок», и тракторист получил «десятку». Перед войной в деревнях с хлебом было трудно. С самого утра к магазину тянулись старики и ребятишки (молодые работали в колхозе). В Пельгоре находился сливной молочный пункт. Парнишка Алеша Артемьев отвозил на лошади молоко в Любань. По возвращении его посылали с фанерным фургоном за хлебом в Замостье. Хлеба обычно на всех не хватало. Такая вот перед войной была жизнь. И вот наступило трагическое воскресенье 22 июня. Отца сразу взяли в армию. Уже бомбили бородулинский аэродром. Вскоре через деревню потянулись наши отступающие части. Мама, плача, выносила им ведра огурцов и хлеб. Военные успокаивали: «Мы, мамаша, вернемся...» Но пришел бригадир трактористов В. И. Братчиков и сказал: «Сегодня ночью уходим в лес». Мы наспех зарыли в подвале вещи и ушли, забрав коров и овец. В лесу расположились под елками. Мимо нашего стойбища потянулись группы красноармейцев. Мы умоляли их не оставлять нас. Потом мы узнали, что горит Пельгора. Ее подожгли наши отступающие части. В лесу тоже не было покоя. На бреющем полете над нами пролетали немецкие самолеты и строчили из пулеметов. Нам ничего не оставалось как вернуться домой. Нацепив на палку белую тряпку, мы вышли из леса. В деревне немцы били палками кур, мылись у колодца, хохотали и кричали: «Ленинград — капут!» Нас не тронули, мы пошли к своим сгоревшим домам. К счастью, в Пель- * Из архива Г. Ф. Чекура (Тосненский краеведческий музей). Примечание составителя: в 1907 г. с. Пельгора имело 67 дворов, 389 жителей, 2 школы, церковь (памятник архитектуры). В 1934 г. в Пельгоре проживало 390 человек. 311
горе уцелела школа: она стояла в стороне от деревни и не загорелась. В ней и поселились все, кто остался без крова. Но спустя какое-то время в школу пришел немецкий офицер с переводчиком и сказал, чтобы мы в тот же день освободили школу. Люди заметались, не зная куда податься. Наша семья — мама и четверо детей — отправилась в Новинку. Немного пожили в пустующем доме, но явились хозяева, и мы перебрались в Вериговщину, где поселились в бывшей колхозной конторе. Незаметно прошла осень, за ней наступила суровая зима. В 8-ми километрах от Вериговщины проходил фронт. Наши самолеты бомбили каждую ночь. Мы жили в постоянном страхе, спали не раздеваясь. С фронта привозили убитых немцев. Их хоронили в Пельгорском парке. Образовалось целое немецкое кладбище с ровными рядами могил и касками на березовых крестах. Наконец, страшная зима миновала. Хоть война и продолжалась, надо было думать, чем кормиться и как жить дальше. Пришлось ехать обратно в Пельгору — сажать картошку. У нас сохранился амбар на огороде, где прежде хранили зерно. Там и устроились. Сложили плиту, прорубили окно и стали жить. Однажды немецкий комендант приказал всем жителям собраться у комендатуры (она помещалась в бывшем Братчиковом доме) и выбрать старосту. Выбора особого не было. В деревне осталось всего трое пожилых мужчин: Иван Петрович Петухов, Михаил Афанасьев и Василий Иванович Братчиков — его и выбрали. Человек он был положительный, хотя и робкий. С того дня всех обязали приходить в 9 утра к комендатуре и получать у старосты наряд на работу. Народу в Пельгоре прибавилось. Прибыли семьи из прифронтовой полосы: Малуксы, Доброго Села, Смердыни. Нам приказали вырыть в горе бункеры для немецких солдат и, самое страшное, построить в недельный срок конюшню размерами 8 на 8 метров. Нина Киселева возмутилась и сказала, что эту работу нам и за год не осилить. Мы не успели и глазом моргнуть, как Нину избил конвоир. Женщины и девушки работали без отдыха, конвойные подгоняли, но в неделю мы, понятно, не уложились. Крышу достраивали наши военнопленные. За работу нам раз в неделю выдавали паек: буханку хлеба, немного масла и кусочек эрзацмыла. С фронта в деревню привозили убитых лошадей. Жителей собирали у комендатуры и делили мясо по едокам. Помню, мама тушила конину с картошкой, и это было редким удовольствием. В Пельгоре была прекрасная церковь. Немцы привезли откуда-то православного священника, и все стали ходить молиться. Приходили и немцы. Когда священник провозглашал: «Многая лета Гитлеру», — мы должны были креститься. Немцы строго следили за нами, и мы крестились, в уме прося у Бога нашей победы и чтобы нам выжить. Так прошел 1942 год. Стало ясно, что немцам дальше не продвинуться. Наши их остановили и хорошо били. Вдобавок русские зимы помогали своими морозами. У нас крепла надежда на победу. Вокруг не смолкала канонада. Немцы ходили понурые, по ночам врывались в наши лачуги — искали партизан. Но наш край не был партизанским: партизаны действовали в Заболотье, Рябове, а у нас — нет. Ввиду плохих дорог немцы в 1942—1943 годах взялись за строительство деревянных настилов. Сгоняли всех, кто хоть как-то мог работать. Увязая 312
в грязи, мы вытаскивали на своих плечах из леса бревна и укладывали их на просеке. Донимали комары и голод. Тяжелая работа изнуряла до предела. Дорога эта шла от Мги до Любани, мы строили на участке Замостье—Новинка. Я ходила работать за маму, которая оставалась дома с малышами. Осенью 1943 года населению Пельгоры и соседних деревень приказали явиться в комендатуру с детьми и выдали «аусваисы»—голубые листки, куда вносились особые приметы и ставились отпечатки пальцев. Люди волновались, предчувствуя недоброе. И недаром: в сентябре началась эвакуация. К каждому дому подъезжал немец с телегой и велел грузить вещи. Поплакали, погоревали да и поехали, привязав к телегам коров. В Любани нас посадили в товарные вагоны и повезли в неизвестном направлении. Выгрузили на станции Ренге. Снова началась каторжная работа от зари до зари за один прокорм. Нам не давали даже одежды. Советские войска пришли в начале апреля 1945 года, и радости нашей не было предела. В Пельгоре и Новинке стали с нуля поднимать колхоз. Объединились, а ни лошадей, ни техники нет. Выстроимся в ряд 20 женщин и копаем ржавыми лопатами, подтрунивая над собой: где бы плуг найти, мы б и пахали... Подходит к нам однажды бригадир Александр Гогин и говорит: «Бабы, а что я вам принес...» Мы отвечаем: «Хлебушка бы, а больше ничего не надо!» А он говорит: «Победу я вам принес, вот что!» Было это 9 мая 1945 года. Кто плакал, кто смеялся... Наша семья уже знала, что отец погиб еще в сентябре сорок первого. Но войны больше не было, и надо было жить и работать... А. М. КАЧУК (БУЛДАКОВА), 1912 г. р., жительница поселка Ушаки * «ВЕДЬ ТЫ, МИХАЙЛОВНА, БЫЛА В ОККУПАЦИИ...» Родилась я в Петрограде, за Невской заставой, в 1912 году. Отец работал на заводе инструментальщиком, мама занималась хозяйством и воспитывала троих детей. В 1919 году, когда в городе был страшный голод, мы уехали к бабушке в Ярославскую область, в деревню Запосово, где все держали скотину, огороды и жили неплохо. Мы прожили в деревне пять лет и тоже успели обзавестись хозяйством: завели овечек, корову, купили лошадь. Прислужников не брали — сами справлялись. Я на покос с десяти лет ходила наравне со взрослыми. В 1922—1929 гг. прошла коллективизация. Колхозы всё разорили. У нас отобрали скотину, пришлось возвращаться в Ленинград. В городе квартиру было не найти, и папа купил дом в Ушаках. С 17 лет я пошла работать на Московский вокзал. Потом вышла замуж за железнодорожника Сергея Михайловича Качука, в 1937 году родила дочку Женю. Началась война. О том, как быстро * Ст. Ушаки в 1907 г. имела 23 дома, церковь, 169 жителей. В 1934 г. в Ушаках проживало 1000 человек. (Примечание составителя.) 313
продвигались немцы, мы не догадывались. Они уже подходили к Любани, а мы по-прежнему ездили на работу в Ленинград. 24 августа 1941 года очень долго ждали утренний поезд. Когда его наконец подали, народ кинулся на посадку. А начальник станции ходил мимо вагонов и монотонно повторял: «Не садитесь.. . Не садитесь...» Отчего, почему — не объяснял, и мы поехали. Только отъехали, началась бомбежка. Паровоз разбомбило, вагоны — под откос, люди — в разные стороны. Меня оглушило, казалось, что и душа вылетела. Муж помог подняться, вернулись домой. Жители вырыли в лесу окопы и прятались в них, 28 августа пришли немцы и заставили нас вернуться домой. Поселились в лучших домах, а к нам побоялись, так как 19-летняя золовка Соня болела легкими. До войны мы жили на зарплату, всё из магазина, и запасов никаких не держали. Продукты скоро кончились. На все просьбы жителей немцы отвечали одно: «Просите у Сталина!» Лето 1941 года было сухим и жарким, на огороде мало что выросло. Картошку немцы забрали себе. Всех гоняли на работу: чинить железную дорогу, которую наши часто бомбили. Надзиратель, выяснив, что у меня пятилетняя дочь, сказал, что до 8 лет детям работать не надо. Я была рада, что хоть Женьку не трогают, бомбежки были страшные. Налетят наши самолеты — падаем на землю, головы лопатами прикрываем. Изредка посылали грузить хлеб. На некоторых буханках выделялась буква R — для русских, с опилками. Женщина, работавшая у немцев, изредка разрешала нам взять по буханке. Распустишь мешок и буханочку за кофту спрячешь. В Ушаках была своя пекарня. Неудавшееся тесто немцы выбрасывали в снег. Наш пес Пиратка как-то принес замерзшее тесто и положил у порога. В другой раз принес с немецкой помойки кость и тоже положил на крыльцо. Мы из нее сначала суп сварили, а потом уж Пиратке отдали. В декабре Соня умерла, и в доме поселились немцы. Разные были люди. Женя плачет: «Мам, а мам, дай кусочек хлеба...» Мне дать ей нечего. Один из постояльцев — Петером звали — покачает головой: «Шура, Женни плачет...» — и вынесет ей горбушку хлеба. У этого Петера дома остались жена, дети, он часто их вспоминал и показывал фотографию. Вскоре нас из дома выгнали. Пустили к себе соседи Смуровы. Первое время я ходила в свой дом мыть полы, за это давали полбуханки хлеба. Но немцы попадались всякие, некоторые нахальничали, и я перестала ходить. Иногда брала стирать белье, за стирку платили продуктами. Однажды, когда мы работали на дороге, началась сильная бомбежка. Дети — Женя и 11-летний Витя Смуров — оставались дома одни. Когда все стихло, я побежала домой: «Живы ли?» Нашла ребят на чердаке, от страха они прятались там вместе с кошкой, Виктор закрывал Женю своим телом... Кое-как дожили до весны. Собрали у немцев на помойке картофельные очистки, посадили в огороде. Собирали лебеду, крапиву. Жили на траве. Осенью стали забирать старух якобы в лагерь, но ясно, что на смерть. У нас бабушка старенькая — что делать? Пошла к полицаю Николаю Николаевичу. Он потребовал 2 литра самогона, два ведра картошки. Выкопала грядку, отнесла — маму не тронули. 6 октября 1943 года немцы всех из Ушаков затолкали в товарные вагоны и повезли в Латвию. Выгрузили в Виндаве. Мы сидели на площади, а латыши приезжали на лошадях отбирать себе работников. Нашу 314
A. M. Качук, 1940 г. семью никто не хотел брать: две старухи, Женя- малолетка и 14-летняя золовка Нина. Наконец нас взял к себе священник из деревни Эдели. Дали в поповском доме комнатушку. Муж работал монтером, я убирала, шила. Как-то подохла хозяйская свинья. Потребовали, чтобы я вырастила поросят. Их что-то много было. Поставили посреди комнаты короб, я поила их молоком из соски. Привыкли ко мне. Услышат голос — визг поднимают. Пришла весна, стали работать в поле. Туда и еду нам приносили: картошку или путру с простоквашей. У священника мы прожили год. Летом 1944 года прибежала 11-летняя хозяйская дочка Майя: «Шура, а что я знаю...» Оказывается, прошел слух, что всех русских немцы будут убивать. Мы жили в напряжении, боялись засыпать: окошко у самой земли, Бог знает, что нас ждет. Кроме Майи у хозяев были еще двое подростков- близнецов и два взрослых сына. Один служил у немцев, другой же был коммунистом и сидел в рижской тюрьме. Мать часто ездила туда, задаривала начальника тюрьмы гусями и салом, и сын остался жив. Из ближайшего лагеря сбежал наш пленный. Немцы собрали всех русских мужчин и не отпускали дотемна. Я уже не надеялась увидеть Сергея живым, но обошлось: их просто послали рыть окопы. В конце октября нас отобрали у латышей и повезли в Виндаву, откуда отправлялись пароходы в Германию. Их сильно бомбили наши, и много народа гибло. Неделю мы прожили в бане: ждали погрузки. 7 ноября нас загнали на палубу парохода, груженного оружием. На наше счастье шел дождь, и самолеты не летали. Но в море было много мин, из воды торчали «усы» в виде рогаток, пароход лавировал между ними, нас кидало из стороны в сторону. Все же до Данцига мы добрались живыми. Здесь нас накормили, сводили в баню и затолкали в поезд. Народу было столько, что все стояли и не могли пошевелиться. Привезли на остров Рюген, в лагерь № 2, где были собраны люди всех национальностей. Вокруг колючая проволока, вышка с пулеметом, из которого стреляли по нашим самолетам. Каждое утро все узники должны были выходить на работу: копали рвы на берегу. Начальник лагеря Бильке с плеткой в руках лично проверял бараки: там могли оставаться только дети. У нас Женя болела коклюшем, лежала с высокой температурой, и я не могла оставить ее одну. Бабушка оставалась с ней, но при подходе Бильке пряталась под матрац. Однажды за какую-то провинность прилюдно вешали девушку-польку. Всех согнали на казнь и заставили смотреть. Мама прикрыла Жене глаза. Спали на двухъярусных нарах, укрываясь одним тонким одеялом. Окна были забиты фанерой. Мерзли, голодали: буханка хлеба на пять человек да морковная баланда. 1 мая кто-то взорвал вышку с пулеметом. Всех выгнали из бараков, поставили на колени. Немцы бегали с автоматами и гранатами, грозились нас уничтожить. Мы уже приготовились к смерти, сбились в кучку: умирать — так всем вместе. Немцы целились из автоматов, считали: «Раз... два...» В этот момент прибежал новый безрукий начальник лагеря, сменивший Биль- 315
ке, и прокричал: «Остановитесь! Они не виноваты!» Люди не сразу поверили в свое спасение, не могли подняться с колен, некоторые поседели. 5 мая пришли наши. Охрану арестовали. Народ просил: «Только начальника не убивайте! Он нас спас!» Мужа сразу взяли в армию, и он прослужил в Германии до 1946 года. Мы пошли пешком к границе, не зная толком дороги. Ушаковские держались вместе, мы шли вместе с Тетериными. Набрели на какую-то воинскую часть. «И куда же вы идете? — спрашивают военные. — Надо на сборный пункт!» Солдаты накормили нас, дали двух лошадей и телегу. Две недели мы ехали по Германии. Хорошие дороги, по обеим сторонам обсаженные фруктовыми деревьями. Цвели яблони, вишни, каштаны. Красота! Доехали до Одера. Всюду наши военные. Лошадей у нас отобрали. Один лейтенант схватил меня за руку: «Часы!» А я отвечаю: «Милый, я же с лагеря, откуда у меня часы? » Ночевали в сарае — 20 женщин с ребятами, но спать не пришлось. Вошли солдаты с фонариками, легли рядом. Женщины молят: «Ребята, нас немцы не тронули, помилуйте...» Я взяла Женю на руки — не помогает. Закричала. Услышал патруль, солдат выгнали. Больше мы в деревнях не останавливались, ночевали в лесу. Одер перешли по наплавному мосту и добрались, в конце концов, до сборного пункта на польской территории. Прожили там три месяца: ждали отправки. Наконец дали товарный состав и повезли в Россию. Дом наш в Ушаках уцелел, но был полностью разграблен — одни голые стены. Даже посуду, какую бабушка в пруду спрятала, и ту вытащили. Еды никакой, надо устраиваться на работу. В Тосно распределительный пункт: кого на торф отправляли, кого — на лесозаготовки. Поехала на старую работу. Председатель месткома Екатерина Ивановна отворачивалась: «Что ты, Михайловна, ты же в оккупации была...» Очень плохо смотрели на тех, кто вернулся из плена. С трудом устроилась кладовщицей. Карточка служащей — 200 граммов хлеба, не прокормишься. Пошла грузчиком — все-таки хлеба 600 граммов. Трудные были послевоенные годы, голодные. Но как-то выжили. Главное, кончилась проклятая война, уже не падали бомбы, не рвались снаряды и не стоял над тобой немец с плеткой... Мне предначертано в веках, из дома изгнанной войною, пройти с ребенком на руках чужой лесистой стороною, узнать дорогу до конца, хлебнуть мороза, зноя, пыли, и капать каплями свинца, которыми тебя убили. М. И. АЛИГЕР * * Советские писатели на фронтах Великой Отечественной войны. — М.: Наука, 1966. 316
К. А. ТРОФИМОВА, 1915 г. р., учительница поселка Ушаки ВОЙНА НАРОДНАЯ Весной 1941 года мой муж находился в Литве на действительной службе. Но вот в его письмах появились недомолвки, скрытая тревога... Утро 22 июня... Вчера был выпускной вечер в нашей ушаковской школе, а сегодня первый день моего отпуска. День жаркий, солнечный. Разостлала на травке одеяло и барахтаюсь с ребятишками. Вдруг прибегает семилетний Ренар, сын подруги: «Тетя Ксана, война... Гитлер на нас напал...» Схватив на руки младшего, побежала к маме, плачу, говорю ей, а она успокаивает: «Что же ты, доченька, так волнуешься? Не всех же убивают на войне. Вернется твой Васенька, Бог даст». Радиоприемники в Ушаках тогда мало кто имел. Мы пошли к нашему завучу Ильинскому, слушали заявление советского правительства, с которым выступил В. М. Молотов. Быстро менялся привычный распорядок жизни: продовольственные карточки, рытье окопов, ночные дежурства... Напрасно ждала весточки от мужа — ее не было. Еще в газетах читали о боях на Витебском, Полоцком и других направлениях, а мимо нас уже гнали скот из-под Новгорода, Старой Руссы. Вот уже и Сольцы заняли немцы, значит, папа мой попал в оккупацию. Пыль на шоссе, мычание измученных коров, плач детей — безмерное людское горе катилось на нас с запада... Мы готовились к беде как могли: рыли щели, прятали вещи. В школе учителям вручили трудовые книжки, удостоверения на случай эвакуации. В магазине выдавали продукты на пять дней вперед. Коренные жители забирали пожитки, детей, запрягали лошадей или мастерили тележки и уходили в лес и соседние деревни. Достаточно были наслышаны от беженцев о зверских расправах фашистов с коммунистами и активистами. Наши учительские домишки постепенно пустели: кто мог идти — уходили на Тосно (до Ушаков поезда уже не ходили). Мама моя эвакуироваться наотрез отказалась: «Лучше умирать дома, чем ехать неизвестно куда. Кто нас там ждет?» В смятении и растерянности смотрела я на своих ребятишек: Славику — год и два месяца, Оле — два с половиной года, Олег — на год старше. Что нас ждет? В школьном дворе у сараев трупы умерших солдат. Двери учительских квартир распахнуты настежь. В селе пусто. Кругом тишина, странная, зловещая. Подходит ко мне начальник госпиталя Гусев и спрашивает: — Вы что, гражданка, себе думаете? Здесь не сегодня-завтра бой будет. — А что мне делать? Ребятишек до Тосно на себе не донести и мать-старуху не бросить. А до родственников километров сорок будет... Этот добрый человек дал мне повозку, запряженную парой лошадей, и в помощь бойца. Погрузили мы с бойцом самое необходимое — детишек, маму, и поехали. Я слушала лепет ребятишек, радовалась, что уезжаем от опасности, и не подозревала, что случится дальше... На рассвете приехали в Малое Еглино, где жили родители мужа. Стучу в дверь. Вышла свекровь, страшно побледнела и воскликнула: «Ксана, зачем же ты приехала? Мы сами еще 317
К. А. Трофимова с мужем Василием Ивановичем, 1936 г. надеемся уехать во Мгу...» Я поняла, что совершила ошибку, первую на своем пути скитаний по дорогам войны. Хотела повернуть лошадей и уехать обратно, но выбежал из дома свекор, стал меня успокаивать, потащил домой ребят и вещи. А мама моя, глухая, болезненная, с тем же бойцом вернулась в Ушаки, получила еще хлеб по карточкам на пять дней вперед и притащилась к нам через два дня пешком уже под обстрелом: на плаще были дыры от пуль. Живем в стороне от дорог. Эти места фактически оккупированы, но немцев мы пока не видели и тем счастливы. Заготовляем впрок картошку, капусту, овощи, грибы, ягоды. Семья собралась большая: свекор, свекровь, ее мать, золовуш- ка, да я с тремя детьми и мамой. У них были корова, свинья, овцы, куры. Всю эту живность зимой пришлось порезать на еду и спрятать в снег, чтобы немцы не отобрали. А пока голода еще не было, но страшило будущее, и с непривычки смущало почти полное отсутствие хлеба... В хлопотах по хозяйству проходит очередной осенний день. Тянутся бойцы из-под Вырицы, деревни Мины, истощенные, оборванные, некоторые ранены. Много дней они скитались по лесу, питались грибами да ягодами, а теперь пробираются к своим, надеясь перейти линию фронта. Зашли как-то к нам чернобородый майор А. Жуков и политрук. Хотели пробиться к Синявино через Ушаки и Шапки. Долго расспрашивали у меня дорогу до Ушаков. Пошли, но через несколько дней вернулись: немцы усиленно охраняли Московское шоссе и Октябрьскую железную дорогу. Жуков и политрук не растерялись: переоделись в наскоро подобранную гражданскую одежду, заручились где-то справками на имя рабочих леспромхоза и стали искать партизан. Это им удалось. А потом добрались до своей части. В доме мы были нахлебниками, и мама решила идти пешком к отцу в деревню Видони. Проводили мы ее со свекром километров за десять, дальше она пошла одна. Впереди было двести километров опасного пути, но она дошла... Стали и в нашу глухую деревушку заглядывать немцы. Первыми пришли каратели — сытые, мордастые, в зеленых с разводами плащ-накидках. Громко топали, заглядывали в подвал, штыками протыкали сено во дворе. В соседней деревне застигли врасплох партизан, студентов Института имени Лесгафта. Несколько человек погибли; остальные скрылись в лесу. Раненую девушку Марусю женщины спрятали в теплой бане, около нее всю ночь напролет, пытаясь хоть чем-то помочь, просидел паренек. К утру Маруся умерла, а парень ушел в лес. Погибших ребят крестьяне похоронили на кладбище... Потом у нас обосновалась заготовительная команда: сено для лошадей по лесам собирали, искали колхозные стога. В парадной половине нашего дома поселился обер-лейтенант с денщиком, а мы все стали жить вместе в задней избе. Я работала по хозяйству, ездила с санками в лес за дровами, носила с речки воду для семьи, для немцев и для «фрау» денщика, которую он привез из Павловска. Глупенькая «Марихен», бывшая работница 318
какой-то фабрики, кажется, всерьез думала, что она жена «пана Залесского» и что он возьмет ее с собой в Германию. Узнав, что мои родители живы, относительно сыты, имеют крышу над головой и добраться до них мне под силу, я стала в январе просить свекра, чтобы он оборудовал санки для вещей. И вот я шагаю по дороге в Видони. Маршрут вычертила с карты, которую дал посмотреть денщик, «аусвайс» (пропуск) у меня был. Деревни по пути редки, большие перелески между ними. Увидишь утром родную, с детства знакомую картину: струйки дыма из труб, вьющуюся в снегу тропинку, «журавль» над колодцем. И вдруг появляется нелепая, черная фигура немца. Зачем он здесь? Что ему надо? А навстречу другие люди, тоже с саночками, на них мешки с зерном и мукой. Но вот надвигается вечер, быстро темнеет в поле и в лесу — пора на ночлег. Сначала надо разыскать старосту, он определит, где переночевать. Спасибо, люди добрые не только пускали охотно, но и делились щами, горячей картошкой, домашним теплом... На одиннадцатый день путешествия я добралась до родного порога. Обменять взятые с собой вещи на хлеб не удалось: слишком много приходило таких, как я. Соседка подсказала: «Пройдите с матерью по деревне и попросите милостыню. Никто не откажет». Стыдно было, но делать нечего — пошли. Один блюдце муки вынесет, другой — кружку зерна, третий ломоть хлеба или кусок жмыха. Дядя Ваня, муж покойной тетки — сестры отца, дал порядочно зерна. Его старшие сыновья в 41-м ушли на фронт, а семнадцатилетний Костя оставался с отцом. Оба они помогали партизанам. По чьему-то доносу Костю схватили и расстреляли. Рассказывая о гибели сына, старик завел патефон, поставил любимую Костину пластинку «Спят курганы темные» и заплакал навзрыд. Впоследствии дядя Ваня ушел к партизанам и погиб от фашистской пули. Отец сделал мне добротные саночки, и потащила я своим детям собранные продукты, около четырех пудов муки и сухарей. Увы, обратный путь не был таким удачным. Мои злоключения начались с того, что в одной деревне немец сдернул с моих ног добротные мужнины валенки и взамен выбросил два рваных, разных по размеру и цвету. Встречные крестьяне, с которыми я поделилась своим горем, сказали, что этот немец поступил еще благородно по сравнению с другими... Рваным валенком я натерла ногу, началось рожистое воспаление. А идти-то надо... Не одна я тянулась с саночками: многие ходили тогда в глубокий тыл менять свои вещи на продукты. В одной деревне немцы отобрали наши «аусвайсы», выдали какие-то бумажки, написанные от руки. Загнали ночевать всех в один дом. Жуткая это была ночь: никто не спал, боялись, что немцы нас сожгут или расстреляют. Но им, видимо, было не до нас. Утром мы обнаружили, что немцы из деревни ушли. Вместе движемся дальше лесом и вдруг встречаем трех богатырей верхом на конях, в белых полушубках с красными звездочками на ушанках. Трудно передать чувство радости, которое нами овладело тогда. Приходим в деревню, а там в каждом доме советские солдаты. Всю ночь я читала газеты: ведь была в полном неведении о ходе войны. Это памятное событие произошло 6 февраля 1942 года, в день моего рождения. Мне исполнилось 27 лет. На следующий день мы шли по освобожденной земле. Временами лес и дорогу обстреливали фашистские самолеты. Тогда мы падали в канаву и зарывались 319
в снег. Эта мука длилась три дня. Подходим к полю перед Большим Еглином и видим наших погибших солдат. Лежат ребятушки в белых маскировочных халатах головушками вперед. Много их полегло в бою за эту деревушку. Так мы очутились на переднем крае. Вхожу в дом и вижу: сидит мой свекор-батюшка с военными за столом, перед ними стоит чугунок с картошкой, хлеб, огурцы. Дети мои и свекровь с золовкой и бабушкой, оказывается, в овощехранилище спасаются от обстрела. Так всей деревней и просидели в земле около двух месяцев. Устали от темноты и сырости и вернулись в дом. Однажды ночью лежу и слышу, как нарочный будит живущего у нас комиссара: «В Дубовике фашисты штаб разбомбили». После этого мы снова ушли в овощехранилище. Но военные не забывали нас: посылали через свекра ребятишкам сахару и сухарей от своего скромного пайка. Наконец, сидеть в земле, в сырости не стало сил. Решили истопить баню и снова перебраться домой. К этому времени снаряд угодил в стенку, около которой стояла наша кровать. Хорошо, что нас там не было. А время идет. Теперь мы читаем газеты, знаем о разгроме немцев под Москвой, о подвиге Зои... Все это вселяет надежду, сулит победу... Наступил апрель 1942 года. Наши стали отходить — в районе Мясного Бора замыкалось кольцо немецкого окружения. Оставался еще коридор через лес и болото, связывающий нас с побережьем Волхова, с основными силами. Поступила команда эвакуировать население. С подводой, которая подвозила снаряды, я довезла ребят до Финской Горки, оттуда многосемейных грузили на платформы узкоколейки и везли дальше, через Кересть к Мясному Бору. К тому времени, когда мы въехали в лес километрах в трех от Сенной Кере- сти, кольцо окружения замкнулось, дорогу-узкоколейку немцы разбили снарядами. Потянулись страшные дни окружения. Женщины с детьми, старики, раненые солдаты очутились в безвыходном положении. Не было пищи. Мы выкапывали трупы зарытых ранее лошадей, отрубали мясо и варили, пекли лепешки из листьев, пили болотную воду. Дожди нас поливали, комары кусали, немцы обстреливали. Сначала с самолетов солдатам сбрасывали немного продуктов, и они делились с нами. Потом немцы заняли ту поляну, на которую можно было что-либо сбросить, помощь продовольствием прекратилась. Люди опухали от голода, умирали от ран и истощения. Мои ребята, и я тоже, опухли, ждали смерти... 22 июня 1942 года — страшная годовщина начала войны. Во второй половине дня немцы начали интенсивно бить по нашему расположению. Загорелись платформы с медикаментами, рвались бутылки, лес около них загорелся. Я перетащила своих ребят на маленькую полянку, обложила подушками, одеялами, сама села рядом и при каждом разрыве падала на них, прикрывая своим телом. Очнулась я, когда бабушка вливала мне в рот воду, и вода лилась на грудь. Первая мысль о детях. Они были живы, но старший ранен в бедро. Я снова потеряла сознание и очнулась только утром. Никогда не забуду этой радости возвращения к жизни. Вижу лес, стволы и верхушки сосен, особенно яркие в лучах восходящего солнца, и думаю: «Какое счастье жить!» Тащатся по узкоколейке раненые солдаты: кто с палочкой, кто ползком, кто сидит, раны перебинтовывает. На поляне речка. Захотелось обмыться. Ведь шесть недель в одежде, в грязи! Когда я разделась, моя спутница посчитала раны — их оказалось семь. Самые 320
опасные — около сердца, да еще на правой ноге вена перебита. Начались у нас болезни. Лежим, ходить почти не в состоянии. Вдруг слышу мужской голос, говорит по-русски, вижу — стоит мужчина в немецкой форме... «Как же вы, милейшая, дошли до такой жизни? Ведь муж-то не меньше, чем комиссаром, видно, был, вон шуба-то на вас какая...» (шубу я за собой таскала, детей прикрывала). — Да нет, — говорю, — мой муж агроном, а в армии рядовым служит. — Видно, неплохо вам жилось при советской власти? — Неплохо, — говорю. — Ну, ничего, сейчас вас подберут, покормят, а там видно будет. Пришли наши пленные солдаты с носилками, отнесли нас всех в сарай, дали немного хлеба и чай травяной. В сарае жуткая духота, стоны раненых женщин и стариков и по-прежнему голод, голод... Однажды вечером мой маленький, Слава, все тянул ручонку и просил: «Дай, дай, дай...» Я уговаривала: «Подожди, сыночек, завтра немцы дадут чего-нибудь...» А он опять свое... Я ему: «Спи, Славка, спи». Утром дали нам по кусочку хлеба. Бужу ребятишек. Двое поднялись, а Славик не встает. Склонилась к нему, а он еще тепленький, но жизнь улетела... Помог мне дядя Семен схоронить его: в старой воронке разгребли песок и зарыли сынушку. Плакать было некогда, подъехали машины и нас повезли в Рогавку. Там снова поместили в каком-то сарае на опилках. Детей от нас отделили. Через несколько дней несут нас, хворых, в вагоны, везут в Лугу. Там поместили в лагерь. Всё, как положено: высокая ограда из колючей проволоки, вышки по углам, часовые. А там, за проволокой, с одной стороны — река, с другой — сосновый бор; там, за проволокой, свобода... Детей поместили отдельно, в домике рядом. Выглядели они все ужасно: тощие, с тупым выражением лиц, с распухшими суставами... Сначала я не могла ходить, только лежала на нарах, болели раны, остались кожа да кости... К нам приходили наши же пленные врач и медицинские сестры. Они помещались в другой части лагеря, но иногда их к нам пускали. Они поили нас слабым раствором марганцовки, промывали риванолом раны, заклеивали их лейкопластырем. Я была настолько маленькой и худенькой, что врач принимал за мальчика-подростка и удивлялся моей стыдливости, пока я не объяснила ему, что я женщина, мать троих детей... Кормили нас щами из самых грубых листьев капусты, давали немного хлеба. Еду и чай приносили наши пленные солдаты. Среди них я обнаружила своего земляка. Его родина была в 10 километрах от деревни Видони. Жалея меня, он иногда ухитрялся подсунуть мне в щи кусок потрохов... Вдруг я заметила, что начинаю опухать вторично. Это вызвало чувство такой безнадежности, что я уже готовилась к смерти. К тому же меня продуло сквозняками, и я так кашляла, что мои соседки плохо спали ночью, и вот одна из них, мать, похоронившая за войну семерых детей, говорит своим подругам: «Бабы, завтра нам выдадут по пайке меду. Хоть он и искусственный, но что-то в нем есть. Давайте отдадим свой мед Ксении. Пусть она пропотеет как следует». Женщины согласились. И действительно, мед помог. Наутро соседи увидели прежнюю женщину-подростка, отека не стало. С этого дня дело пошло на выздоровление. Я уже была в состоянии навещать своих детей, подолгу гуляла с ними около их домика. Олег заметно окреп, хотя рана в бедре гноилась. А Оленька на глазах угасала. Была она очень печальна и напоминала мне Марусю из повести Короленко «Дети подземелья». Она 321 21. За блокадным кольцом
даже не ходила, я ее выносила на песок. По телу у нее пошли пятна. «Я не хочу умирать, хочу к деду Алексею и бабе Ирине», — шептала она. Однажды полицейские погнали нас в баню... Мне так не хотелось идти, будто сердце чувствовало недоброе. Только я вернулась — прибегает девушка-нянька и говорит: «Ваша девочка умерла...» Подошли пленные солдаты. «Не надо плакать, — говорит один, — примет и твою девочку сосновый бор. Больше тысячи наших бойцов принял он за минувшую зиму ». «А у меня жена и четверо детей в Ленинграде остались. Тоже, поди, в живых уже нет», — пожаловался другой. Такое было странное отрешение и сочувствие. А всё от их горьких и теплых слов легче стало... В конце августа 1942 года немцы погрузили нас снова в телячьи вагоны и повезли. На станции Батецкая состав загнали в тупик. Смотрю, немец наклеивает на вагоны бумажки с надписью: «Луга—Рогавка, Новгород», значит, нас везут туда же, откуда взяли, в разбитые, разоренные места. Что ждет нас? Голод, холод, смерть?.. И я решилась. Я должна спасти единственного оставшегося в живых сына и сама выжить, ради него, ради стариков-родителей, ради мужа. Наивная душа! Я все еще верила, что он жив... Потихоньку, будто в уборную, ушли мы с Олегом в лесок, а потом на проселочную дорогу, все дальше и дальше в сторону от Батецкой. — Олеженька, когда устанешь, скажи. Я тебя понесу. Прошли километр или полтора. — Мама, я устал. На руках нести его не в силах. Привязываю полотенцем к спине. А спина-то в ранах... Падаем в траву и засыпаем. Просыпаемся, бредем дальше. А вокруг такая красота, какой мы не видели с начала войны. И люди. Что за чудесные люди встречались нам на пути! В первый день, проголодавшиеся, вошли в одну избушку. Стыдно просить еды, прошу попить. А женщина, взглянув на нас, говорит: «Вы, наверное, не пить, а поесть хотите». И кормит нас вкусными щами... Боялась я очень встретить по пути немцев или полицейских. Ведь хранился у меня паспорт, а в нем записано: «Эвакуируется в советский тыл, в Красноярский край». Думаю, найдут, отправят в комендатуру. А дальше что? Опять лагерь? Идем полем, приближаемся к лесочку — навстречу лошадь, запряженная в двуколку, а в ней мужчина. Проехал мимо, остановил лошадь, кричит: «Гражданка, подойди ко мне». «Пропала», — думаю. А он: «Парень-то у тебя, видно, голодный, а я домой еду». И протягивает мне ржаную лепешку, пропитанную маслом. Поблагодарила его да слезами еще посолила эту лепешку. Вкуснее мы в жизни ничего не ели. В одном месте догнали нас люди, возвращавшиеся с работы, так они мне сына километра три на руках несли. А однажды старушка подала нам в окно целую кастрюлю молока... 322 Дети К. А. Трофимовой. Слева направо: Оля, Славик, Олег. Апрель 1941 г., пос. Ушаки
На девятый день пути, когда до родной деревни осталось 20 километров, хозяева, у которых мы остановились ночевать, сказали: «Что вы потащитесь в такую даль? Скоро ви- донские мужики привезут молоко немцам на ферму, с ними и поедете». Так мы и сделали: прожили у этих гостеприимных людей ночь, день, а следующей ночью разбудил нас хозяин: «Приехали ваши». Подхожу к телеге и вижу — стоит дядя Ваня Суслов, наш сосед... — Здравствуй, дядя Ваня. — Здравствуй. А ты кто такая? — Я — Ксана Деянова. — Иди ты... Ксану я знаю, молодая, еще девчонка... Говори, чего надо. — Дядя Ваня, довезите нас до Видоней. — Вот придет Микола, коли узнает тебя, так довезем... Пришел Николай Гришин, чуть старше меня. В школу вместе ходили. Тот не столько узнал, сколько поверил, что это я. Разостлал на телеге сено, уложил нас с Олегом, угостил лепешками с картофельной начинкой и повез к родному дому. Всю дорогу Олежка спал. Я рассказывала Николаю о своей судьбе, а он только охал и вздыхал. В заключение подытожил: «Да, Ксана, если хоть десятая доля правда, так и то досталось тебе...» Приехали... Заходим в нашу старенькую избушку. Мама подметает пол у самого порога. Тихонько дотрагиваюсь до ее спины. Смотрит отчужденно, испуганно... — Доченька, Ксаночка, неужели это ты? — Я, мама. — А то кто с тобой? — Олег. — Где же другие дети? — Мама, милая моя... Я их похоронила. И обе заплакали, обнявшись. Прибежал отец. Старенький, абсолютно глухой. Схватился за голову в отчаянии. Набежали соседки, каждая несет что-то съестное. Первое время мы с Олегом ели без конца, даже ночью вставали. Потом неутолимый голод прошел. Стали полнеть, крепнуть. У Олега закрылась рана, а у меня на спине рана зажила через три с половиной года: два осколка вышли сами. Вечерами у соседки тети Шуры собирались женщины, пряли лен. Я тоже пряла. Иногда в деревню приезжали на отдых немцы, но это бывало редко: они боялись забираться далеко от дорог. Помню, что в феврале 1943 года они разогнали беседу, мол, нужно соблюдать траур по погибшим под Сталинградом немецким солдатам. Это известие придало нам силы. Пришла весна, а за ней и лето 1943 года. Мы с мамой занимались хозяйством: сажали огород, косили, даже ржи немного вырастили и собрали — ведь надо было кормиться. У родителей была корова — это большое под- 323 К. А. Трофимова с сыном Олегом. 1946 г., пос. Ушаки
спорье. Жили в деревне две сестры Голодковы — Мария и Анна — обе врачи. Я к ним иногда заходила. Говорили о партизанах, которые все чаще давали знать о себе. Однажды я сказала: «Хоть бы одним глазком взглянуть на партизан...» Вдруг слышим — стрельба на улице: трое в ватниках с автоматами отстреливаются от немцев и отступают к лесу. «Вот, — говорит Анна Васильевна, — это то, что вы хотели видеть». Я уже тогда поняла, что сестры знают больше, чем кажется. Когда прошел слух, что немцы будут все молодое население угонять в Германию, они мне дали справку об инвалидности второй группы. Приехала специальная комиссия. Пошла и я в здание школы. И вдруг еще одна удивительная встреча... За стойкой сидят за столами немецкие офицеры. Около каждого — девушка-переводчица. Одна из них обращается ко мне и говорит: «Здравствуйте, я вас знаю». — Я вас не помню, — отвечаю ей. — Ну как же. Мы с вами вместе работали в школе в Ушаках. — Вы Нина Васильевна? -Да. Берет мои документы и сообщает офицеру, что я ее коллега, инвалид второй группы и т. д. Так меня миновала угроза отправки в Германию. Впрочем, из нашей деревни фашистам никого не удалось угнать — все вовремя ушли в лесной лагерь к партизанам. Зимой и весной 1943 года в нашу деревню частенько приезжали на отдых немцы. Но в середине лета наезды прекратились — боялись партизан. Ходили слухи, что там партизаны перепилили деревянные мосты, там подорвали машины, на железной дороге отбили эшелон с людьми... По ночам они действительно появлялись в некоторых домах. Жители чувствовали себя буквально на острие ножа, так как наряду с партизанами действовали и лжепартизаны, одетые под партизан. Поди разберись, кто друг, а кто враг... Однажды вечером постучали и к нам. Я открыла, вижу — стоят двое мужчин и девушка, в ватниках, с оружием. Пригласила войти и пожалела, что, кроме молока и картошки, нечем с ними поделиться. — Мы к вам не за этим приехали, — говорит старший. — Говорят, вы пишете стихи. Почитайте их нам. И вот я читаю свои стихотворения одно за другим. Вижу, как у старшего ползет по щеке слеза... Он ленинградец. В блокаде осталась семья. Затуманились слезами глаза Дуси Черенцовой и Раджила Высоконова. Мы расстались, договорились о встрече на завтра... Наутро я была уже в редакции газеты 5-й партизанской бригады. Беседую с редактором Михаилом Георгиевичем Абрамовым. Так я стала членом 5-й партизанской бригады, командиром которой был Герой Советского Союза Константин Дионисович Карицкий. Помню один день в Видонях. В просторной избе Анны Бал иной много народу: мужчины, женщины, старики и подростки. Представитель с Большой земли зачитывает текст письма в Центральный комитет партии о том, что жители нескольких районов Ленинградской области объявляют эти районы партизанским краем и клянутся мстить фашистам до полной победы. Письмо заканчивалось словами: «Смерть немецким оккупантам!» и множеством подписей. 324
Бой за Видони начался 7 ноября. Партизаны стойко держали оборону. Немцы стали бить по деревне зажигательными бомбами. Стоя в трех километрах на лесной опушке, мы видели, как вспыхивали одна за другой соломенные крыши, как полыхало пламя на крашеной деревянной церкви. С просмоленными факелами немцы перебегали от дома к дому и поджигали их. Это я знаю со слов моей мамы. Она отказалась уйти в лесной лагерь, и я вырыла ей щель в саду, где она спасалась от пуль и «зажигалок». Когда стрельба утихала, она вылезала из своей норы и наблюдала за поведением фашистов. И вот трое около нашего жилища. Старая женщина, еще верящая в добро, умоляет их пощадить ее избу. Она даже падает перед ними на колени. Тогда один из них ткнул ей в голову горящим факелом, на ней загорелись платок и волосы. Изба уже пылала. Когда немцы уехали, мама решила пройти по деревне, посмотреть, нельзя ли что-либо спасти. Видит — школа стоит целехонька. Входит в школу. Смотрит: парты сложены в кучу и потихоньку тлеют. Мама не растерялась: тазом носила воду, грязь лепила по горящим местам... и потушила. Жители впоследствии благодарили мою мать: весной, вернувшись на родное пепелище, поселились в школе и жили там, пока не построили свои бункеры. Маме моей повезло, что она осталась жива. Во время налета на Видони враги сожгли живьем Марфу Лукину 75 лет, Степаниду Родимову 90 лет, расстреляли Дарью Колонистову 60 лет, больного Александра Петрова 60 лет и его сыновей 14 и 15 лет. Труп Александра Петрова немцы бросили в колодец, где его обнаружили только через несколько месяцев... Лесной лагерь продолжал жить прежней жизнью: одни ходили на задания, другие готовили материал, третьи обеспечивали продовольствием, четвертые шили рукавицы и другое снаряжение. В конце 1943-го чаще стали прилетать к нам самолеты, на одном из них мы с Олегом вылетели на Большую землю, в Хвойную. В. М. ХВОЩЕВСКИЙ, 1928 г.р., житель пос. Поповка «КРИГ» - ЗНАЧИТ ВОЙНА... Когда я родился, мама сказала отцу: «Ну вот, теперь и у нас есть ребенок». А папа ответил: «Пусть он узнает в жизни больше радости, чем мы». Папа работал бухгалтером на фабрике, а мама всегда была со мной. Мы с ней гуляли по Ленинграду, читали книжки, а летом ездили к бабушке в Поповку. Я учился в пятом классе и немного понимал по-немецки: «Анна унд Марта бадэн» (купаются); «Анна унд Марта фарэн нах Анапа» (в Анапу едут). Анна и Марта ехали в гости в Анапу, а в это время их папы уже подкрадывались к нашему детству... Но тогда мы этого еще не знали и весной сорок первого года, как обычно, собирались в Поповку. Мама упаковывала вещи, папа был на работе. Вечером я с ним попрощался — оказалось, что навсегда... Мама проверила, закрыты ли форточки, и затворила дверь. Мы спускались с ней по нашей лестнице: мама — в последний раз, а я поднимусь по ней снова только после войны... 325
Война ворвалась в только что начавшееся теплое и веселое лето и сразу заполнила собой все газеты, радиопередачи, разговоры домашних. Она разливалась, как река весной, когда вода поднимается все выше и выше... Сначала впадины, а потом кочки и кустики скрываются под водой, пока на берегу не останется ни одного сухого места. По дороге в сторону Тосно ехали красноармейцы. Они сидели на повозках, машинах и даже танках. Они ехали на настоящую войну — бить фашистов. Я завидовал им и ждал, когда же поскачет буденовская конница с шашками наголо. Но вместо этого над Поповкой начали рваться бомбы и снаряды. Мы переселились в землянку, которую мама и дядя Женя вырыли в огороде. Однажды снаряд со страшным грохотом разорвался совсем рядом. Земля вздрогнула, качнулась, с потолка из всех щелей посыпался песок. — Только бы не сюда, только бы не сюда, — думал я. Теперь мне было совершенно ясно, что война ни к чему, даже в кино... Снаряды стали падать все чаще, но дальше. «Вы что, уснули? — послышался голос за дверью. — Вылезайте, немцы уже на станции», — сказал старик сосед, у которого мы покупали молоко. ...Зеленовато-серые мундиры покрыты пылью. Короткие, расширенные кверху сапоги. Из-под стальных касок блестят глаза. Разговаривают отрывисто, словно бранятся. Где там «Анна унд Марта бадэн» — это звучит торжественно. А здесь просто: «Аф, гаф, шнель, аф, гав!» Один идет впереди с большой катушкой на спине, а другой палкой с крючком вешает провод на наши яблони. Идут прямо по клумбам, ломая большие желтые цветы, которые я так не любил. Но сейчас мне их жалко. Ведь это все наше... Было нашим... Потом стали пилить деревья, чтобы прикрыть пушки. Бабушка сказала толстому, с виду добродушному немцу: «Это же яблоня! Каждый год будут яблоки, а вы яблоню капут. Понимаешь?» «Яя, яя, понимаешь, — закивал головой немец. — Яблоко капут. Эгаль криг» («Все равно война»). Вечером пришел фельдфебель с переводчиком: — Ваш дом высокий, а наши пушки стоят рядом. Иван видит ваш дом с воздуха. Мы должны ваш дом ломать. Вы берете, что хотите, и уходите вон. Когда кончится война, мы вам дадим денег за этот дом. — Я никуда не пойду, — заявила бабушка. — Я здесь родилась, это мой дом! Дом помогали ломать свои: косой Егорка да братья Трёшкины. Немцы сказали: бревна — солдатам, железо и доски — тем, кто ломать будет... Собаку Янку немцы застрелили, а дядю Женю послали на лесозаготовки. Он там надорвался и умер. Мы ушли из Поповки. Дорога на Тосно перекрыта. Немцы кричат: «Давай! Шнель, шнель!» Можно идти направо, а можно и налево. Решили разделиться: мы с мамой пошли в одну сторону, тетя и бабушка — в другую. В Гатчине, посередине дороги, на большом каменном столбе черная свастика растопырила лапы, как навозный жук на булавке. Поселились мы с мамой за железной дорогой, на втором этаже полуразбитого деревянного дома. «Айли, айли, айли... Айли, айле, айля... Айли, айле, ля, ля, ля, ля...» — горланили фашистские солдаты, лихо вскидывая ноги. Шеренга за шеренгой про- 326
В. М. Хвощевский, 1941 г. ходили мимо меня. Автоматически открывались и закрывались рты. Серые, словно деревянные, лица, стеклянные глаза и металлические каски. И карабины, карабины за плечами. Вместо улицы Карла Маркса — Берлинерштрассе. Очередь возле дверей одноэтажного дома. Люди стояли молча. У женщин на глазах слезы. Никого не били в этом доме, даже не ругали. Вежливо брали паспорт, открывали, делали в нем пометку и ставили большую черную печать — орел со свастикой в лапах. ...Мама болеет и нечего есть. Я работаю на строительстве дороги и получаю порцию баланды, но есть все равно хочется. У переезда стоит немецкий эшелон. Дети просят хлеба, но солдаты изредка кинут несколько сигарет или железную банку из-под консервов, в которой можно еще что-то наскрести. А иногда летит пакет, туго перевязанный веревкой. Бросятся мальчишки, вырывают друг у друга, валяются по земле, разорвут бумагу, а там старые тряпки или облезлая сапожная щетка. Гогочут солдаты — обманули «Иванов». Газета «Правда» выходит на русском языке и такими же буквами написано, как у нас — «ПРАВДА». На первой странице улыбаются немецкие офицеры, Разрешение на выезд из Ленинграда в Поповку от 1.09.1941 г. (Поповка уже оккупирована немцами.) 327 В. М. Хвощевский (2-й справа) с друзьями. Июнь 1941 г. (до войны), пос. Поповка
а дальше: «Победоносная, славная, храбрая, Великая Германская армия... сломив, преодолев, окончательно разбив и рассеяв... остановилась перед Ленинградом». Но никто больше не говорит: «Два-три дня — Ленинград капут». Казалось, что остановилась не только армия, а все на свете. Вечно будут в Гатчине немцы, и мне всегда придется раскладывать кирпичи для починки дороги. День за днем, день за днем, день за днем... Я ушел с работы, получив дневную баланду под названием «зуппе». Что толку от этой баланды? Лучше в лесу грибов набрать и ягод. Но грибов становилось все меньше, хотя ягоды еще были. Часто моросил дождь. Я просыпался среди ночи, надевал просохшие ботинки, но после пяти-шести шагов по грязи они снова промокали, как дырявые лодки. Нужно было идти через всю Гатчину по темной скользкой дороге. Вода хлюпала в ботинках и от этого холодно становилось даже в желудке. Я шел, машинально переставляя ноги, запихав руки в карманы пальто, из которого давным-давно вырос. Мне казалось, что я матрос, потерпевший кораблекрушение, плыву по безбрежному океану, а куда плыву — неизвестно. И сколько продержусь — не знаю. Поздно вечером дома раздался требовательный стук в дверь, на пороге появился немец. На нем было прорезиненное пальто, а на груди на железной цепочке висел металлический полукруг с надписью «Фельджандармерия» — полевая жандармерия. Немец достал какую-то бумажку, расправил ее в руках... «Вы есть...», — запнулся и с трудом, но очень старательно выговорил мою фамилию. «Да», — ответил я. «Он придет?» — с тревогой спросила мама. «О да, он обязательно придет, — откликнулся немец, — только сейчас вечер и так поздно мы его не отпустим». Мама положила мне в карман хлеб, что я принес с работы, дала несколько вареных турнепсин. На улице было уже темно. В окнах зажглись керосиновые лампы. От этих красноватых, теплых огоньков мне стало еще холоднее. И я почувствовал, какой я маленький в этом мире. Немец оставил меня с другим полицейским, а сам исчез в темноте. Изредка вдоль забора вспыхивал луч света от его фонарика. Тот, с кем мне пришлось остаться, тоже был в прорезиненном пальто и железной каске. Видно было, что я ему совсем не нужен. Он, наверное, хотел в казарму, раздеться и лечь спать. Или думал о котелке душистого горохового супа, какой часто варился в немецких походных кухнях. Горох становился как пюре, там плавали кусочки мясных консервов, которые так и таяли во рту. Но вот первый полицейский привел паренька моих лет в изодранной зимней шапке и заплаканную девочку, которая все время вздрагивала, как кролик, и озиралась по сторонам. Перед входом в управление полиции стоял снятый с пьедестала памятник Ленину. На вытянутой руке — фанерка со словами по-немецки «Нах Ленинград» . Я посмотрел в ту сторону: на горизонте вечернего неба разливалось бледное зарево. Вот-вот этот далекий свет погаснет, вспыхнет электричество и окажется, что нет ни немцев, ни войны, и я пойду домой. Но нет. Нас повели вниз по каменным ступенькам в подвал. 328
Открылась тяжелая дверь, и мы с парнем вошли в низкую камеру. Девочку немцам пришлось втолкнуть, потому что она испугалась темноты. Вдоль одной стены оказались нары с охапкой соломы. Я достал хлеб и турнепс, у парнишки нашлась вареная картошка. Слабый свет пробивался сквозь тусклое стекло маленького окошка с массивными железными прутьями. Мы разделили всю нашу еду на три части. Девочка отказалась и, всхлипывая, забилась в угол. Мне почудилось, что это сон, и утром проснусь в Ленинграде, но сном был Ленинград. Разбудил стук в дверь. «Выходи строиться!» — крикнул кто-то по-русски, и задвижка открылась. Нас построили в коридоре. Мужчины, женщины, дети переступали с ноги на ногу, шепотом обменивались вопросами. — Молчать, молчать! — закричал переводчик, сопровождавший офицера и двоих солдат. — Вы почему не ходили на работу? — спросил он, ткнув пальцем первого из стоявших. — Бабушка болела, — ответил тот. — Вы? — Ребенок болел. — Вы, вы... — спрашивал переводчик и каждый быстро отвечал, называя какую-нибудь уважительную причину. Я сказал, что болела мать. Опросив всех, он доложил офицеру, что симулянты для отправки в лагерь готовы. Появился какой-то тип в серой кепочке, надвинутой на самые глаза. Он сообщил, что сам проводит нас в лагерь. И добавил: «Так как мы все свои, то можете звать меня Василием Петровичем. Для ребят же я просто дядя Вася». У дяди Васи были стоптанные немецкие сапоги, а из кармана торчала ручка кожаной плети. В закрытом брезентом грузовике возле выхода сели два немца с карабинами, а дядя Вася объявил, что если мы будем хорошо работать, то он похлопочет и нас освободят раньше срока. Вот и лагерь. Открылись и закрылись ворота, мы за колючей проволокой. Часовые с собаками прогуливаются вдоль забора. На другой день рано утром всех построили на проверку. На крыльцо вышел комендант — тощий высокий офицер в узких, до зеркального блеска начищенных сапогах. За ним появились переводчик, еще несколько немцев и дядя Вася. Надзиратель что-то доложил офицеру и через переводчика обратился к нам. Он сообщил, что один из заключенных украл алюминиевые ложки и сейчас будет наказан. Он получит 25 плеток. Два надзирателя привели обвиняемого. Он лег на землю и закрыл голову руками. Подошел солдат с плеткой. Крепко сжав губы, ударил один раз, другой, третий... На рубахе у лежавшего человека проступила кровь. И вдруг подбежал дядя Вася... Он вырвал плеть у солдата и изо всех сил, с остервенением, еще 22 раза ударил заключенного. 329
Пересчитав, как овец, нас начали грузить в большие автомашины с кузовами, покрытыми брезентом. Одна пожилая женщина пробралась к заднему борту и через головы охранников плюнула в сторону дяди Васи. Предатель рванулся к ней, но немцы опустили брезент и машина поехала. В разрушенном доме мужчины ломали стены, а женщины и дети носили кирпичи и складывали в ровные большие штабеля: битые — в одну сторону, целые — в другую. Поздно вечером нас везли обратно. Сквозь слюдяное окно в стене кузова я смотрел на улицу. В домах зажигали свет. В одном окне были раздвинуты занавески, на столе стоял самовар, как у бабушки в Поповке. Какой-то старик пил чай. Он держал блюдечко на растопыренных пальцах. Наверное, пил вприкуску. А я до войны всегда клал в чашку три чайные ложки сахарного песку. Опять закрылись ворота лагеря. Я поднялся на второй этаж и остановился на площадке. Зачем я здесь? Я хочу домой в Ленинград, чтобы все было, как раньше. Мама будет водить меня в кино, музеи, а папа придет с работы и начнет читать газету. Он, наверное, уже прочитал, что немцы взяли Поповку. И бабушкин сад взяли, и дом сломали, и нас выгнали. Об этом не напишут. Но папа догадается: ведь он взрослый и умный. И как же он ничего не придумал, чтобы нас спасти? Слезы покатились по щекам. — Ты что, мальчик? Не плачь, — послышался женский голос. Я поднял глаза: молодая женщина погладила меня рукой по щеке. — Тебя, наверно, скоро отпустят, а потом придут наши, — сказала она, нагибаясь к моему уху. — Когда потом? — спросил я, не веря, что так может быть. Прошло две недели. Утром на построении выкрикнули мою фамилию, фамилию парня и той девочки, что забрали вместе с нами, и нас отпустили. У входа на рынок лошадь глодала ящик. Хозяин привязал ее к столбу, а сам, не слезая с телеги, кричал: «Продам сапоги, новые сапоги с немецкого солдата». «Налетай, покупай, сапоги кожаные, совсем не ношенные, на подошве гвозди, на память о госте!» Некоторые женщины улыбались, прикрыв рот, другие испуганно крестились. Какой-то парень в шляпе продавал самодельные зажигалки из пустых патронных гильз. — Зажигалка люкс, — рекламировал он свой товар, — зажигаются от одной мысли. Среди толпы бродил немецкий солдат с буханкой хлеба. На рынок запрещен вход рядовым, но они все равно появлялись — кто с хлебом, кто с медом, похожим на деревянный кубик, другие с сигаретами или мылом. Меняли они свой товар на вязаные носки и варежки, иногда продавали за деньги, немецкие или советские (одна марка равнялась десяти рублям). Золото на рынке скупал проворный молодой человек. У него был маленький ларечек. Немцы вежливо с ним здоровались, отзывали в сторону и шептались. Они приносили ему шнапс, хлеб, сигареты и консервы. На рынке продавалось почти все: хлеб, сахарин, табак, лепешки из картофельных очистков. Те, что из сырых очистков — дорогие, из вареных — не очень приятные, но дешевле. 330
Вдруг захлопнулись ворота рынка. Появились жандармы и солдаты с карабинами — облава. Началась проверка документов. Я показал свой картонный «аусвайс», и меня отпустили. Утром я отправился на биржу труда. За деревянным барьером сидела белокурая женщина. Пахло натопленными печами. Шкафы с множеством ящиков, на каждом — буквы немецкого алфавита и номера. Прислонившись к печке спиной, грелся толстый высокий немец. Круглое лицо его раскраснелось. — Здравствуйте, — сказал я, протянул справку, что был 14 дней в штрафном лагере. — Тебе надо сегодня же явиться на работу, а то опять отправят, — с сочувствием сказала женщина, — что же ты столько прогулял? — Не прогулял, а за ягодами ходил, у нас дома есть нечего, — ответил я. — А большая семья? — поинтересовалась она. — Мама, но она больна. — Огород есть? — Мы из Ленинграда. — Ну, ладно, мальчик, тебе, кажется, повезло, — сказала женщина и протянула записку. — Иди по этому адресу, тебя примут на другую работу. Там кухня для военнопленных. Их держат при части и кормят лучше, чем в лагере... — Спасибо, до свидания, — торопливо проговорил я и направился к двери. Немецкой войсковой частью «Веркштаттцуг 215» командовал гаупт-фельдфебель Вилли Келлер. Худощавый, черноволосый, очень подвижный и аккуратно одетый гаупт-фельдфебель осмотрел меня и спросил через девушку- переводчицу, могу ли я носить дрова, умею ли растапливать печку и чистить картошку. — Картошку не умею, — робко сказал я. — Все может, — перевела девушка. — Гут, — сказал гаупт-фельдфебель. — Завтра к шести на работу, — сказала переводчица. — Знаешь красную казарму за лагерем военнопленных? Там тебя встретит Жорж, он русский и все объяснит. Утром на рассвете я уже стоял перед двухэтажным зданием из красного кирпича. — Жорж, — крикнул немец в белой куртке, — тебе помогать! Появился Жорж. Он был среднего роста, русые волосы расчесаны на пробор. На нем холщовая немецкая куртка без погон, красноармейские галифе и русские сапоги. — Мне уже сказал Эрвин, — промолвил он, кивая в сторону повара, — идем. Он положил мне руку на плечо и повел в маленькую комнату, где из поставленной «на попа» бочки была сделана печка с большим котлом. — Вот кухня для наших ребят, здесь и будешь работать, но сначала поешь. Он принес в алюминиевой кружке черный кофе и кусок хлеба. — Хлеб я пока не буду, — сказал я нерешительно. — Ешь, ешь, — подбодрил меня Жорж, — вечером суп возьмешь с собой, а здесь еще пообедаешь. 331
Пленные пилили и кололи дрова, подметали двор, добывали кирпичи из разбитых стен граммофонной фабрики. Жили они рядом с немецкой казармой в маленькой пристройке. На ночь их закрывали снаружи на висячий замок. Кормили лучше, чем в лагере, по крайней мере, баланда была из настоящей ржаной муки. Немцы были заинтересованы в рабочей силе, из лагеря взяли самых здоровых, и теперь не было смысла морить их голодом. Жорж рассказал, что он был лейтенантом, но не политруком, поэтому его не расстреляли. Теперь его будили в четыре утра. Он затапливал печку на немецкой кухне. Она помещалась рядом, через площадку. Там посередине комнаты стоял котел на колесах с резиновыми шинами. Немцы разобрали стену и закатили полевую кухню, трубу вывели в дымоход. Кроме большого котла с круглой медной крышкой и клапаном вверху, в полевой кухне был еще один котел, четырехугольный — для кофе. Жорж сначала разводил огонь под этим котлом, а когда вода закипала, будил немца и затапливал печку под котлом для супа. Затем отправлялся на кухню для военнопленных. Потом возвращался на немецкую кухню, мыл котел после кофе и начинал чистить картошку. Поздно вечером, когда становилось совсем темно, он возвращался в пристройку, где на двухъярусных нарах спали военнопленные. — Ребятам живется легче, — сказал мне Жорж, — они отработают свое и сидят, топят печку да пекут картошку. Вон она — видишь, в том ящике лежит. Принес охапку дров — несколько картошек в карман. Конвоиру за всем не уследить. Ему, главное, чтобы копошились. Бежать — без документов далеко не убежишь, да в такой одежде. И куда бежать? Сталин сказал, что у нас нет пленных, а есть изменники Родины. Там не будут разбираться — к стенке, и весь разговор. Нет, никому мы не нужны... — Вот что, — сказал он, помолчав, — ты подкладывай дрова, а я пойду на ту кухню. Когда вода закипит, позовешь. За спиной послышались шаги. Немецкий повар, что-то напевая, принес большой алюминиевый противень с душистым, пахнущим ванилью пудингом — солдатам на третье. Немец поставил пудинг возле окна и ушел. Какой приятный запах шел от пудинга! Проклятых фашистов кормят, как дошкольников. Я стал внимательно разглядывать противень с пудингом и прислушиваться, не идет ли немец. Вдруг я обратил внимание, что вдоль краев по стенкам противня пудинг отстал и образовался сплошной овражек. Я сунул палец между стенкой противня и пудингом, потом осторожно повел руку на себя. Палец, как плугом, выворотил пласты пудинга. Ничего, что руки грязные, зато такого кушанья я не ел ни разу в жизни. Вернулся Жорж, позвал меня и сказал вполголоса: «Я сейчас выйду на улицу, посмотрю, а ты возьми вон то ведро с картошкой и отнеси в нашу комнату. Ну, уж если попадешься, скажи, что я послал. А обойдется — поставь за печкой ». «Картошка — не патроны, — подумал я, — поймают — не расстреляют. И не скажу, что Жорж послал, а будто шел просить пленных, чтобы помогли почистить». — Молодец, — сказал Жорж, когда я вернулся, — сам погибай, а товарища выручай! «А он хороший, — подумал я о Жорже, — когда был командиром, его, наверное, любили...» 332
— А вы служили в пехоте или кавалерии? — спросил я. — Теперь это уже не имеет значения, — перебил меня Жорж, — но в плен я попал не по своей воле. — Ты знаешь, где Жорж? — крикнул Эрвин, когда я утром подошел к казарме. — Нет, — ответил я удивленно. — Капут, — сказал Эрвин и ткнул указательным пальцем себе в грудь, — капут. Мне все рассказала женщина, которая приходила мыть полы в казарме. — Вчера, — сказала она, — я сидела на табуретке возле круглой печки на немецкой кухне. Эрвин у окна резал лук. Вошел Жорж, вынул из печки маленькую желтую коробочку, положил ее в карман и ушел. Через несколько минут раздался выстрел. Жорж застрелился из стоявшего у входа карабина Эрвина. На другой день пленные пилили дрова и вполголоса рассуждали: «Вот я бы, вот мы бы... надо было убить фельдфебеля или другого немца, а последнюю пулю в себя». Поговорили, поговорили и... пошли на кухню за супом. За окном дети играли в войну. Дети, которым в начале войны было пять- шесть лет. Красноармейцев они уже забыли. Разве что песню помнили, которую пели хулиганы-мальчишки: «Товарищ Ворошилов, война уж на носу, а конница-буденница пошла на колбасу». Теперь наших солдат они видели только в лагере военнопленных за колючей проволокой. Пленные были сгорбленные, небритые, в рыжих от дождей ботинках. Когда получают баланду, то едят эту похлебку, пристально глядя в котелок, словно все самое главное в жизни — там, в котелке. А немцы — сытые, в начищенных сапогах, с плоскими штыками на боку. Играют на губных гармошках, горланят свои песни, гуляют под ручку с русскими девушками. Мундиры у всех наглажены — от солдата до фельдфебеля, офицеры разъезжают на легковых автомобилях. И дети играли в войну: вроде будущие октябрята, будущие пионеры, но никто из них не хотел быть русским. Каждый хотел быть немцем — мордастым, довольным, покрикивающим на этих жалких, оборванных и грязных красноармейцев, которые, кроме как пилить дрова, носить кирпичи да ругаться плохими словами, ничего не умеют. Однажды утром я сказал маме: — Не пойду на работу. Все равно уже поздно, проспал я. Завтра скажу Эрви- ну, что тебе хуже стало. — Опять тебя в лагерь заберут, — тревожно сказала мама. — Да, нет, — ответил я, — Эрвин не пожалуется фельдфебелю. Он ко мне хорошо относится. — Ты его не убедишь, — сказала мама, — им наплевать на нас. Замерзнем или умрем, что были, что не были... — Не замерзнем, — решительно сказал я, — пойду на станцию за углем. А то в котелке уже лед получился. У станции были целые горы угля, только там стоял часовой. Пришлось долго выжидать в канаве, пока он зайдет за разбитую цистерну. Как только он скрылся из вида, я быстро подбежал к ближайшим кучам угля и откинул несколько кусков в канаву. Остальное было сделать нетрудно: собрать уголь в старую плетеную сумку и пробраться обратно. 333
Все удалось как нельзя лучше. Дома я положил в печку обрывки газет, разбил на мелкие куски доску от ящика и затопил печку. Как только огонь с треском побежал по дереву, я стал подбрасывать кусочки угля. От одного запаха угля и света пламени стало теплее. — Что-то сейчас делает наш папочка? — сказала мама. — Ведь там блокада, а он и перед войной все время болел. — Какая блокада, это немцы врут, — сказал я, стараясь подбодрить маму. Но она не слушала меня и продолжала: — Если он жив и вы встретитесь, не забывайте меня... — Что ты глупости говоришь, — прервал я ее, — теперь у нас будет суп и даже хлеб. А летом опять грибы и ягоды. — Я не доживу до лета, — сказала мама, — вчера днем, когда ты ушел на работу, к нам прилетала птичка и долго билась о стекло. Она прилетала за моей душой. — Зачем ты так говоришь? — спросил я. Мама не ответила. Я шел домой мимо кинотеатра. Большая афиша: «Выступает Печковский». Он так здорово пел до войны, мама и тетя Оля слушали его, поделив наушники радио. Теперь он здесь. Но я маме не скажу. Пусть думает, что все хорошее осталось в Ленинграде. Я стал подниматься по лестнице. Вижу — наверху стоит соседка с первого этажа. Руки устало опущены, рукава засучены. Что она делала у мамы? Старуха смотрит на меня и молчит. Я поставил на ступеньки котелок с супом. Медленно повернулся и начал спускаться. — Царство ей небесное, — сказала старуха ледяным голосом и добавила, — переночуй у нас, если боишься... Я с удивлением увидел свои забрызганные грязью брюки и ботинки, похожие на ржавые утюги. Раз-два, раз-два — двигаются утюги. Так можно дойти до Ленинграда, но и там нет мамы. Ее больше не будет никогда. — Да, вот оно какое дело, — послышалось откуда-то издалека. Оказалось, что это говорит Иван Трофимович, муж старухи, а я уже сижу за столом напротив него. — На вот супу поешь, — предлагает старуха, и у меня перед глазами появляется мой котелок. — Спасибо, не буду, — отвечаю я. — Надо исть, надо, — укоризненно говорит старуха, — ты же пацан еще, Бог даст, поедешь домой... Гаупт-фельдфебель разрешил мне жить вместе с пленными. Да и что делать в разбитом доме на краю Гатчины, где уже никого и ничего нет. Взял я одеяло и подушку. В наволочку сложил мелкие вещи и по грязной размокшей дороге направился навстречу новой жизни. — Спать будешь здесь, — сказал Степан Васильевич, старый солдат с печально обвисшими усами, и указал на верхние нары. Степана Васильевича в начале войны ранило в плечо. Он упал, потерял сознание, а когда очнулся, то вокруг были немцы. Теперь он вместе с другими пленными целыми днями разбирал разрушенную стену граммофонной фабрики. Немцам нужны кирпичи. Там, под обломками досок и штукатурки, пленные находили части от патефо- 334
нов, несли их к себе и вечерами свинчивали, приколачивали, пилили напильником. Патефон все же сделали. Осталось только достать пластинки. А пока сами, сидя вечером у печки, тихо пели песни. Когда звучала «Катюша», то, казалось, что нет войны, где-то играет радио или на улице идет первомайская демонстрация. Иногда заходил немецкий часовой и говорил: «Давай, давай, гут, гут». И пленные пели: Гремя огнем, пойдут, не беспокойся, Пойдут машины в яростный поход, Когда нас в бой пошлет товарищ Ося И первый маршал в бой нас поведет. — Карашо, — говорил немец и причмокивал от удовольствия. А мне становилось особенно грустно и еще больше хотелось домой. Потом нас увезли в Эстонию. Эстонцы называли свой город Пылтсамаа, а немцы — Пыльцами. Домики в снегу, ограды, сложенные из больших валунов, да развалины старого замка. Кухню немцы опять закатили внутрь дома. Но вода далеко. Надо с ведрами идти по улице, где стоит колонка. Однажды было очень холодно. А вода все равно нужна. Чтобы не браться голой рукой за холодный железный рычаг, я старался держать его, подложив под ладонь край рукава. Но я уже вырос из моего пальто, и рука невольно касалась ледяного металла. Вдруг передо мной, словно из-под снега, появилась маленькая девочка. Она сказала что-то по-эстонски и протянула вязаные рукавички. Я сначала растерялся. Но она показала на окно одноэтажного дома, откуда на нас смотрела женщина, наверное, ее мать. Она закивала головой и что-то сказала. Я не слышал, но все понял. — Спасибо, — проговорил я и надел рукавицы. Она поклонилась и побежала домой, к маме, в тепло. На лето «Веркштаттцунг» переехал в лес. Колодца нет. Речка течет среди поля, вокруг дороги рожь. От кухни до воды километра два. Эрвину дали легковую машину, с открывающимся брезентовым верхом, чтобы возить воду из речки. Я черпал ведрами воду и слышал отдаленный раскатистый гул фронта. Выходит, что наши не так далеко. Если я научусь управлять машиной, то поеду домой. Патрули будут думать, что едет начальство, и меня не задержат. Я стал внимательно смотреть, какие штучки шевелит Эрвин, чтобы машина завелась и поехала. Дверца машины не запирается, ключ для включения Эрвин оставляет рядом с приборами. Однажды ночью я решился и забрался в машину. Первое, что надо сделать, — повернуть ключик, потом ногой на педаль... Мотор приглушенно загудел, и машина, покачиваясь, словно поплыла через полянку. Впереди появилось дерево. Меня качнуло вперед, я ударился о руль, нога соскочила с педали, и мотор заглох. — Выходи, — крикнул Фогель, дежурный солдат, охранявший часть. Он выдернул из машины ключик, заругался и повернулся спиной. Утром на кухню пришел гаупт-фельдфебель с переводчицей. 335
— Что ты делал ночью? — спросил он. — Катался, — ответил я. Тогда он направился к Эрвину. — Ты что о нем думаешь? — спросил гаупт-фельд- фебель, кивая в мою сторону. Эрвин нагнулся к уху гаупт-фельдфебеля и что-то тихо сказал. — А... — задумчиво произнес гаупт-фельдфебель и укоризненно покачал головой. Если бы не Эрвин, отправили бы меня в гестапо, в лучшем случае — в лагерь. У Эрвина в Германии жена, сын и дочь. Он немного говорил по-русски и иногда со мной делился тем, что думал о войне. Эрвин не раз говорил мне: — Взять вашего и нашего (фамилии не называл), пустить в поле и пусть дерутся, а мы с тобой разъедемся по домам. Нам теперь отпуска отменили, я только раз ездил домой, — пожаловался он. — А я не был совсем, — ответил я. — Ты, наверное, скоро будешь, если останешься жив и опять не вздумаешь угонять машину. Тебя кто-нибудь ждал? — Никто, — ответил я, — просто хотел уехать домой. — Нормальный человек не решится: на дороге контрольные посты, — сказал Эрвин, — всюду проверяют документы, даже у офицеров. — Вот, — достал я из кармана маленькую квадратную коробочку и показал Эрвину. В таких пластмассовых коробочках у немцев была прессованная зубная паста. — Ну и что? — спросил Эрвин. Я открыл крышечку. Внутри лежал кусочек твердой резины с изображением головы кошки и моих инициалов. — Эту печать я сделал еще в Гатчине, — сказал я. — Почему кошка? — У нас говорят — куда кошку ни унеси, все равно домой вернется. — Теперь тебе нельзя далеко уходить от кухни, — предупредил Эрвин. — Гаупт-фельдфебель сказал: еще раз повторится такое — им займется гестапо. Понял? -Да. — И еще говорят, что мы скоро поедем в Польшу на большом грузовом пароходе. Если русские пленные вздумают бежать, их застрелят. Так что не вздумай играть в прятки. Моря не было видно — туман. Черной влажной стеной возвышался, словно выросший из земли, корабль. У входа на палубу проверяют документы. На меня у Эрвина выписана какая-то бумага. Вдруг оказалось, что уже не видно берега, а вокруг плещется вода. Тихо-тихо подрагивает весь пароход и осторожно крадется по морю, остерегаясь встречи с «Иваном». Вдалеке плыли два небольших немецких корабля — охрана. Я лег в трюме прямо на пол. Громкие звонки разбудили меня. Я вскарабкался по лестнице и высунул 336 «Печать» Виктора Хвощев- ского, 1942 г.
Село Синявино. Оккупация Прогулка по Петродворцу в сентябре 1941 г. (Фото из немецкого источника) 7,22. За блокадным кольцом 337
Стрельна. Кольцо трамвая маршрута № 28. 21.09.1941г. Дворцовый портал Петродворца. Сентябрь 1941 г. Петродворец. Готическая капелла. Сентябрь 1941 г. (Фото из немецкого источника) 338
Сход в д. Липки. Майор Виттрок (225 пд) выступает перед населением Жители покидают деревню. (Фото из немецкого источника ) 339
Русские женщины трудятся под Гатчиной Проход через волховскую деревню Ольховка, конец мая 1942 г. (Фото из немецкого источника) 340
Крестьянка мелет зерно на ручных жерновах. (Фото из немецкого источника) Жительница д. Рябово И. А. Семёнова варит в землянке внукам кашу из мха Разведчик читает колхозницам сводку Совинформбюро 341
Лесной лагерь деревенских жителей Партизаны вывозят раненых жителей д. Видони, 1943 г. 342
Жительницы г. Гатчины у трупа убитой лошади, 1944 г. Медсестра партизанского отряда В. Е. Голубева Наборщица партизанской газеты А. И. Бодунова набирает очередной номер, 1943 г. 343
Командир 5-й партизанской бригады К. Д. Карицкий беседует с власовцами, перешедшими на сторону партизан Разминирование, 1944 г. 344
голову из трюма. Со всех сторон гремели подкованные железными шипами немецкие сапоги. Затрещали скорострельные пушки на сторожевых кораблях. Но вот опять задребезжали звонки — отбой. Оказывается, кто-то из немцев видел перископ русской подводной лодки. К вечеру корабли охраны отстали, а справа и слева появились берега канала. Розовенькие, чистенькие домики в лучах заходящего солнца были похожи на игрушечные строения сказочного города, а рядом спускались к воде ровные, словно причесанные, полоски огородов. Все выглядело таким мирным, сонным, ласковым. Мне показалось, что я здесь уже бывал, только очень давно. Оказалось, что и Эрвин задумчиво смотрел на берег. Он, наверное, вспомнил свой дом где-то под городом Кельном. — Вон, — сказал он помолчав, — видишь, там на столбе часы? Потому что мы уже ближе к Германии. А в Гатчине я не видел часов на улице. — Это, наверное, и есть часы из Гатчины, — ответил я, — только ваши солдаты их там сняли, а сюда повесили. В ответ он что-то заворчал по-немецки и, резко повернувшись, ушел. Чужой город, чужая страна — «заграница». Но и здесь много разрушенных домов. Парк, как в Ленинграде, — ровные дорожки, клумбы, деревья, но вдалеке раздаются глухие раскаты — от войны никуда не уйти. Эрвин знает, что здесь мне бежать некуда, и я брожу по городу. Вот дом, от которого осталась только стена с окнами. Красивая штора висела на одном окне — бледно-зеленая с золотыми цветами! Если оторвать полоску от шторы и сделать шарфик, будет похоже на кусочек бабушкиного сада с солнечными цветами. Осколком стекла я отрезал от шторы полоску шириной с буханку хлеба. Хорошенько отряхнув от пыли, завязал на шее красивым узлом и концы спрятал под ворот рубашки. Когда я подходил к железнодорожным путям, вдалеке раздался выстрел, послышался вой снаряда и глухой взрыв. Я подполз под вагон. Опять выстрел, опять взрыв, но уже дальше. Наконец обстрел прекратился. Дорога домой. Всего два слова. Как просто они звучат. Если возвращаться из школы — перейти одну улицу, другую и — дома. Вот и вся дорога, наверное, никогда бы не вспомнил о ней, если б не война. Тогда все пути становятся длиннее. А дорога домой превращается в мечту, которая сбывается не у всех. Но мне посчастливилось. Я шел по этой дороге, заложив руки в карманы, запрокинув голову, подставляя лицо ветру. Я по-разному представлял себе первые минуты освобождения. Но это обязательно должно было случиться летом или в солнечную погоду. Говорят, заранее загадаешь — не сбудется, а у меня сбылось. В солнечную погоду и даже весной, а не летом Красная Армия освободила Польшу. По улице бежал в зеленых парусиновых сапогах советский солдат. Он был весь в пыли, и только в руке блестел пистолет: — Скажите, пожалуйста, — сказал я ему, — как пройти в Ленинград? — В Ленинград? — удивился солдат. — Видишь два ряда деревьев, там шоссе. Вот и шагай в ту сторону, а дальше — спросишь, — и он махнул пистолетом, показывая вдоль дороги. По дороге двигались беженцы. И я иду уже в Россию! Буду идти днем и ночью, и еще, и еще. Никто меня не остановит, не крикнет: «Хальт! Аусвайс!» 345 7г22. Заказ №210
Желтая стрелка с немецкой надписью валялась на земле, а другая прибита к столбу. На ней написано по-русски — «Варшава». Мальчишка выскочил на дорогу, в руках две буханки хлеба. Одну он уже надломил и жует. — Эй, ты, — кричу я, — где взял? — В блиндаже, — сказал он, еле ворочая языком, и кивнул головой за деревья. Блиндаж я увидел сразу. Спустился по земляным ступенькам. Вдоль бревенчатой стены — нары. На столе — хлеб, в углу — портфель и новые ботинки. Примерил — немного велики. Я надел эти ботинки, поел, положил буханку в портфель и зашагал по дороге. Впереди, по другой стороне, идет девушка. Я загадал: если она улыбнется, то сегодня на станции будет поезд и завтра я уеду домой. — Девушка, подвезем! — крикнули из кузова грузовика, идущего в нашу сторону. Кто-то застучал по кабине. Машина остановилась. Открылась дверца, солдат полез в кузов, уступая девушке место. — Пан! — раздался за моей спиной звонкий голос. Я оглянулся. Девушка махала рукой и показывала на машину. Солдат в почти белой гимнастерке помог мне перевалиться через борт и спросил: «Откуда?» Я ответил. — Ого, — протянул он, покачивая головой, — жаль, мы скоро сворачиваем. Ну, ничего, еще машины пойдут. Потихоньку доедешь до железной дороги. Пересыльный пункт. Формируют поезда. Кого в Ленинград, кого на Украину или в другие края. Я успел получить ответ на свое письмо. Почерк соседки: «Мне трудно писать тебе об этом, но твой папа умер в декабре 1941 года... Бабушка тоже умерла...» Лестница нашего дома. Комната занята. Ночую у соседей. Никто подробностей не рассказывает, чтобы зря меня не огорчать, и особенно не расспрашивает, все-таки как-никак я «оттуда». Милиционер дает временный паспорт. — А ты там того... Ничего? — настороженно говорит он. — Что ничего? — удивляюсь я. — Ну, немцы не поручали мосты взрывать или эшелоны под откос... — Нет, не поручали. — А ты знаешь и пацаны могли... за деньги или по глупости. — Нет, не поручали, — упрямо повторяю я. — На вот, заполни анкету, — говорит милиционер и протягивает листок бумаги. Пишу фамилию, имя, отчество, а дальше: нет, нет, да, не служил, не подвергался, находился... Находился, но разве я виноват? В этом виновата только война... Это было давно, но война отчего-то не забывается. И моя одиннадцатилетняя дочка приносит из школы рисунок. На нем три человеческие фигурки, взявшиеся за руки: мать, отец, ребенок. Если прибавить к ним бомбу, получится: 3+1=0... В той далекой войне из нашей семьи я уцелел один. И больше всего на свете хочу, чтобы дочка не осталась одна... Рисунок Лизы Хвощевской 346
Е. Г. ПЕТРОВ, врачсаблинской больницы в 1941—1944 гг. ДНЕВНИК * / марта 1942 г., воскресенье Уже шестой месяц как я в Саблине, в 40 км от Ленинграда. С 20 сентября 1941 г. работаю врачом при саблинской поликлинике. (...) Хочу восстановить кое-что из последних событий моей жизни для самого себя да близких мне людей. Сумею ли я, на 41-м году жизни, регулярно заносить в дневник свои впечатления — не знаю... Сегодня с утра мой «выходной» день оказался рабочим. В 9 часов за мной заехали на машине шофер и переводчик и вежливо попросили поехать с ними для освидетельствования умершего и осмотра заболевших русских военнопленных. 4 марта 1942 г., среда У Ильина Ивана Евсеевича купил коллекции бон и монет, дал ему на дорогу небольшую коробку консервов, полученную на вызове, и за 20 руб. купил кастрюлю и эмалированное блюдо. (...) В старостате получил свой паспорт с пропиской в Саблине по 20 августа 1943 г. 5 марта 1942 г., четверг На минутку зашел доктор Паль. Он уезжает из Саблино со штатом дивизии не раньше как через месяц. Этому я был рад. Вечером дома пришлось сделать маленькую операцию на 1 пальце левой руки (панариций) Нине Витальевне Щегловой (...) Она почувствовала сразу облегчение и сейчас преспокойно спит. (...) 6 марта 1942 г., пятница Сейчас дочитал книжку Пименовой «Полярный Робинзон» о путешествии по Гренландии Миккелнена в 1909—1911 гг. Но у них впереди была цель, которой они добивались собственными силами, а у нас, живущих в Саблине, что впереди? Идти никуда я не могу. Питание с каждым днем все труднее добывать, картошки осталось на три дня. Деньги есть, но на них ничего не купишь. Нет и табака, курю немецкий мятный чай. Хоть бы скорее настало тепло, появится зелень для стола. Из Саблино опять стало уезжать много народа несмотря на то, что не дают пропусков. Александр Иванович Демидов думает тронуться в путь 15 марта. Многие стали уезжать потому, что в направлении на Псков уезжают немцы, около которых многие в Саблине кормились. 7 марта 1942 г., суббота ...Пришлось помогать вести роды. Женщина, имеющая четвертую беременность, вторые сутки не могла разрешиться. Родился мальчик. Родильнице пришлось сделать выжимание последа по Крете. Дома имею тоже пациентку. Валентина Витальевна Тучина заболела еще вчера. Послушав утром, я определил правостороннее воспаление легкого. Назначил ей горчичники, дал Natr. salicyl. 0,5 х 3 и на ночь согревающий компресс. * ЦГА, ф. 3355, оп. 13, д. 16, л. 32—70. (Печатается с сокращениями.) 347
14 января 1943 г. Работаем мы сейчас в двух зданиях. Больница помещается по Колпин- ской, 12, в старом двухэтажном здании, а поликлиника — через дорогу по Кирпичной, 21. Помещения очень холодные. Сегодня, придя в амбулаторию к 10 часам, заглянул к Людмиле Петровне в перевязочную, где с 12 января 43 г. отведен угол для зубного кабинета, оборудование для которого дали немцы. Сегодня ночью она собирается ехать в Гатчину на 6-ю врачебную конференцию. Просила меня дать ей денег на продукты. (...) К Людмиле Петровне, которую наедине я называю ласкательными именами, у меня за год выросло теплое чувство дружбы-любви, вылившееся взаимно во время поездки в Гатчину 15 декабря 1942 г. Люся тоже одинока и скучает. Она не против, чтобы я приходил к ней, ласково встречает и провожает. А ведь это для каждого человека, а для меня, одинокого, вдвойне приятно. (...) 17 января 1943 г., воскресенье Люся должна была приехать сегодня санитарным поездом, но не приехала. Неужели с ней и Валей что-нибудь случилось? В больнице пришлось написать краткую докладную записку о состоянии здравоохранения в поселке Саблино. (...) Из полиции пришлось идти на вызов в деревню Козловку к Карусар (двухстороннее воспаление яичников и пиэлит). На обратном пути зашел к Алимовым. Люся вернулась. Напилил с ней дров, расколол их. Ходил также к уполномоченному III района Украинцеву относительно дома после уехавшей семьи латышей. Сейчас я живу на Школьном пер., 15, далеко от больницы, в очень холодном доме. Мысль о переезде мне подал Алексей Захарович Агеенко, с которым я вчера ездил в лес за дровами. (...) 19 января 1943 г., вторник Вчера исполнилось 15 лет со дня моей женитьбы. Жива ли Лёля? Часто думаю о ней, но в живых мне ее едва ли удастся увидеть, уж очень тяжело она болела перед войной. Мне очень ее жаль как человека и мать моих детей. Но странно, что я примирился с мыслью о ее потере, ее место в душе все более начинает занимать Люся. Вчера я для нее чинил патефон, сидел у нее весь вечер, слушал пластинки. (...) 20 января 1943 г., среда Получил зарплату от старостата 500 руб. У Балториной (вдовы учителя) купил за 150 руб. детские книжки, которые хочу подарить Вове Климович, но одну из них, «Сказки» Пушкина с иллюстрациями палехских художников, надо будет оставить себе. Люся обещала зайти ко мне за книгами для Володи. Придется заранее заготовить дров, чтобы посидеть перед огнем. 22 января 1943 г., пятница Какое отчаянно-тоскливое настроение у меня сегодня! Утром я увидел Люсю оживленной и радостной. Она получила письмо от Фрица — немецкого солдата, который часто бывал у нее, когда стоял в Саблине. Он пишет, что в ближайшее время получит отпуск и приедет к ней. (...) После обеда в 6 часов я не мог высидеть дома, где и холодно, и неуютно. Решил пройти по Советскому проспекту мимо дома Люси. Заходить к ней не решился и пришел в деревню Козловку к больной Карусар. Она стала поправляться, благодарила меня за лечение и внимание. 348
24 января 1943 г., воскресенье Вчера Люся мне сказала: «Будем с тобой по-прежнему друзьями, но никаких других планов на будущее не надо строить». (...) Чувствую, что все ее мысли о Фрице, а ко мне взаимности она не имеет. (...) Тоска, тоска! 27 января 1943 г., среда Возмутительный случай произошел сегодня утром на моих глазах. По тропинке с Морозовой на Черниговскую шел мальчик лет 7—8. Одет он был в рваный ватник-телогрейку, ватные штаны и большие заплатанные валенки. Через плечо у него висела сумка от русского противогаза. В общем, это был тип ребенка-нищего, каких сейчас масса бродит по Саблино в поисках кусочка хлебца или банки супа, которые они выпрашивают на кухнях. На крыльце большого двухэтажного дома стоял немец с овчаркой. Вдруг мальчик закричал и заметался. Оказывается, собака побежала к нему. Немец равнодушно созерцал это, и только когда собака схватила свою жертву за штаны и мальчик закричал сильнее, немец окликнул собаку, и пес повернул обратно. 29 января 1943 г., пятница С работы пришел вместе с Люсей. Больше часа сидели за столом и непринужденно беседовали. Никакой ненависти и в помине не было. С ней очень легко находить общий язык, и за это я ее люблю. Провожал ее только до полпути, т. к. она просила меня вернуться во избежание неприятных встреч. 30 января 1943 г., суббота С утра было очень хорошее настроение. Люся зашла ко мне в кабинет, чего давно не делала. Послал с ней ее сыну книжки: сказки братьев Гримм, «Три поросенка» и Чуковского «Доктор Айболит». 2 февраля 1943 г., вторник Сначала от Ульяны Михайловны, а потом от Натальи Александровны услышал о том, что я собираюсь уезжать в г. Псков. Первая передала это так. На кухню пришел Сорокин (наш рабочий) и передал ей разговор с Петром Адамовичем, который сказал, что в ближайшее время для больницы будут давать больше продуктов. Сорокин заметил, что Петр Адамович берет себе домой из того, что отпускают для больных. Тот ответил ему, что скоро Петров (то есть я) уедет в Псков и тогда все будет шито-крыто. Надо откровенно признать, что П. А. очень много продуктов ворует, но никакого контроля над ним нет. Если бы он не был отцом Люси, его, конечно, надо бы уволить за расхищение. (...) 10 февраля 1943 г., среда (...) В пятницу поговорил с Люсей о подозрениях по моему адресу со стороны Петра Адамовича и попутно, в чем сейчас горько раскаиваюсь, о присвоении ими имущества умерших больных и злоупотреблениях с продуктами. Люся была очень возмущена и расстроена, даже плакала и возненавидела меня. Вечером ходил к ним на квартиру, на кухне переговорил с П. А. С пятницы 5 февраля Люся со мной не прощается уходя домой из амбулатории, на каждом шагу чувствую ее неприязнь ко мне. (...) С утра в направлении Поповки был очень сильный бой, из Саблино были посланы на фронт даже пекари. В госпитали привезено множество раненых немецких солдат. 349
16 февраля 1943 г., вторник Вся неделя была очень напряженной в военном отношении. Немцы опасались захвата Саблино русскими. Были подтянуты резервы, испанцы с фронта бежали и на их место направлялись немецкие части. Вчера из Саблино эвакуировали инвалидов и многодетных. Собраться им нужно было срочно и потому много было слёз. Люди оставляли последние свои пожитки и ехали почти ни с чем. Люся все дни очень расстроена и не скрывает злости по отношению к русским, называя их нелюдями. Она и ее отец очень трусят за свою жизнь в случае, если не успеют уехать, т. к. ее брат Леонард служит добровольцем в германской армии. Распространяются слухи и даже в газетах пишут о том, что русские офицеры и солдаты чинят зверства над населением оккупированных областей, но я этому не верю. Газеты всегда ведут агитацию за тот строй, который имеется в данной области. Но если это и так, то я за свою жизнь не дрожу: убьют русские — значит, такова судьба, а останусь жив — будет надежда встретиться со своими. 18 апреля 1943 г., воскресенье Сегодня меня очень расстроила Люся. Во время проводов ее и Бориса Ивановича Легостева в Гатчину на врачебные курсы она сказала с возмущением, что я принял очень невнимательно старушку, живущую в одном доме с Е. М. Кресловой — переводчицей комендатуры. Я вспоминаю эту пациентку лет 65-ти, жаловавшуюся на боли в пояснице. (...) В последнее время Люся очень груба со мной, старается выискать какие-либо упущения с моей стороны и сделать выговор, не стесняясь присутствующих. (...) Состояние ужасное благодаря близости фронта. В районе нашей улицы часто падают снаряды. У меня в доме выбиты почти все стекла, в стенах пробоины от осколков. Сильные разрушения причинены в ночь на 20 марта и добавлены 10 дней спустя. 15 апреля 1943 г. в 5 часов вечера на Конке около Болотной ул. была убита разрывом снаряда Вера Панова 20 лет. В казарме в конце марта был таким же образом убит Вова Тучин. В больнице сейчас лежат преимущественно раненые в последние 2 месяца. Под хирургическое отделение отведено специально отремонтированное здание. Операции делает Борис Иванович. Спокойно, но еще по-студенчески. Ассистирует ему преимущественно Люся, а мне приходится довольствоваться дачей внутривенного наркоза. 5 ноября 1943 г., пятница 11 июня я переехал в домик Чурилкиной (угол Зеленой и Черниговской), а оттуда меня выселили в дом Николая Васильевича Ушакова на Мариинской, 4, где я занял маленькую комнатку с окном в сад. 5 октября из Саблино эвакуировали эшелон жителей в Латвию. Уехал Ушаков с семьей и Ульяна Михайловна. Ей очень не хотелось ехать, но хлопоты в этом отношении ни к чему не привели. Отдал я ей все запасы продовольствия, козочку Белку, упаковал ее вещи и проводил в чужедальнюю сторону. В начале лета из Саблина вывезли в 3 срока более трех тысяч жителей: под Гатчину, в Уторгощь и Эстонию. Многие выехали в индивидуальном порядке в близлежащие деревни: Ново-Лисино, Еглизи, Марьино, Меланицы, Примерное, Авати. Теперь ходят слухи, что из этих деревень многих повыселяли в Эстонию и Латвию. Климовичи уехали в Вырицу, где Людмила Петровна устрои- 350
лась зубным врачом. Петр Адамович занял должность старшего дворника, что ему подходит больше, чем заведование хозяйством больницы. В общем, с 8 июля я остался в больнице с тремя сестрами и фармацевтом Надей Рябовой. Пришлось им делать все самим: ухаживать за больными, стряпать, пилить дрова, мыть полы, стирать белье. Для больных стали получать обед из казармы и варить овощи с больничного огорода. Теперь и мне приходится стряпать для себя. С Люсей я еще до ее отъезда совершенно разошелся, т. к. вела она себя по отношению ко мне возмутительно. Она даже отказалась мне ассистировать при аппендэктомии 19-летней Зине Рыбаковой. Кстати, операция прошла очень хорошо. Больная на 4-й день уже вставала, а на 11-й выписалась из больницы. Этот случай, между прочим, доставил мне популярность среди врачей комендатуры, а, главное, получили большое удовлетворение я и мои помощницы, т.к. без них я не мог бы так спокойно и уверенно сделать операцию. (...) Но в душе пустота и беспокойство о будущем, т. к. с недели на неделю ждем выселения из Саблина, или, как это официально называют, «добровольной эвакуацией от зверств большевиков». Внешне на фронте вокруг Саблино затишье. Снаряды к нам в поселок не летят, но зато часто наблюдаем воздушные бои и обстрел русских и немецких самолетов зенитными батареями тех и других. Много зданий в Саблине уже разрушено немцами — каменные подорваны (школа у вокзала, хлебозавод), а с деревянных снимают железо и разбирают их на топливо. По всей видимости, немцы не надеются оставаться в Саблине и постепенно подготавливаются к планомерному отходу. За последние месяцы большие изменения произошли на южном и среднем участках фронтов. Линия фронта теперь идет от Азовского моря к северу через Мелитополь, Запорожье, Кременчуг, Киев, Гомель, Смоленск, Великие Луки, Старую Руссу, Новгород, Волхов, Мгу. В руках немцев как будто находятся еще Киев, Старая Русса, Новгород, Волхов и Мга. В Италии у немцев также неудачи, англо-американцы подходят к Риму. Скорее бы кончилась война! Это все чаще слышишь как от русского населения, так и от немецких солдат. Мне кажется, что пассивностью последних, их усталостью и недоверием к гитлеровским лозунгам объясняются неуспехи немцев. Немецкий солдат не хочет воевать, а об их «союзниках» и говорить не приходится. Сами они заварили кашу, самим в первую очередь приходится и расхлебывать. Игра идет «ва- банк», обе стороны напрягают все силы, биться будут до последнего и потому надо ждать окончания войны не ранее чем в 1945 г. Сколько за это время погибло и еще, может, погибнет человеческих жизней! И во имя чего? Война — позорнейшее явление в человеческом обществе, указывающее на то, что человек еще очень близок к низшим животным. 6 ноября 1943 г., суббота Сегодня медсестра Рвачева Лена была вызвана в комендатуру, где ей было сказано, что за то, что она 4 ноября 43 г. в 8 часов вечера была у своей подруги Рябовой Нади, где в этот день праздновали день рождения, она должна уплатить штраф в размере 1000 рублей или отсидеть под арестом в бункере 8 суток. Ее заявление, что она получает в месяц 130 рублей и такой большой суммы не имеет, во внимание принято не было. Комендант дал ей совет занять деньги 351
у товарищей. (...) Я дал ей 500 рублей, 500 она собрала у других и в 2 часа дня понесла в комендатуру. (...) Итак, мы, русские, теперь не можем иметь друг с другом никакого общения, т. к. по улице ходить можно только до 4 часов, после чего каждый должен сидеть в своей квартире. На завтра меня приглашает Шалин Александр на «крестины» своего сына, который родился у нас в больнице 23 октября 1943 г. Когда Шалин и Нина, вместе учившиеся в школе, хотели пожениться, тогдашний комендант майор СС им не разрешил, т. к. он русский, а она финка. И вот люди, любящие друг друга, имеющие ребенка, живут как бы вне закона. В прошлое воскресенье я продал на немецкую кухню 4 мешка картофеля по V/2 л водки за мешок. (...) Если придется уезжать, то с собой удастся взять не более 100 килограммов. Осталось нас русских здесь только 200 человек, и немцы с нами церемониться не будут. (...) 7 ноября 1943 г., воскресенье 8 5-м часу пришел от Шалина, справлявшего «крестины» своего двухнедельного сына. Компания собралась самая запьянцовская, в кумовья приглашен Мараев Евсей, крестной — Катрова Ирина. Я ушел домой после второй рюмки. (...) Только что приходил Афанасьев Борис Андреевич играть в шахматы. Быстро выиграл у меня 2 партии. Играет он гораздо сильнее меня, но мне вообще не хотелось с ним быть. (...) Он нечистоплотный морально человек, способный для своего благополучия продать отца и мать. Русских, и в особенности большевиков, ненавидит, обливая их помоями. (...) Перед немцами всячески выслуживается в ущерб русскому населению, хотя именуется волостным старшиной. Если бывает нужно что-нибудь попросить для больницы (...), то он хоть и может, но не сделает. (...) Отношение к здравоохранению для русского населения такое, как к военнопленным. (...) Как-то я сказал Афанасьеву, что если бы немцы не эвакуировали из Саблино принудительно, то я бы остался здесь, несмотря на опасность боевых действий. Он начал мне расписывать ужасы, которые меня ожидают, если останусь до прихода русских; упомянул, что его в первую очередь расстреляют. В последнем я не сомневаюсь, а относительно себя считаю, что перед русскими я не сделал никакого преступления, чтобы меня лишили жизни. Ну, а если и будут некоторые репрессии, я к ним готов. Во всяком случае, для меня легче отсидеть 5—10 лет в концентрационном лагере в советской России, чем всю жизнь скитаться без семьи по чужим странам, где на меня будут смотреть как на человека низшей расы. (...) 8 ноября 1943 г., понедельник Сейчас, выйдя на улицу, я вдруг услышал человеческий голос со стороны Ленинграда, оттуда, где проходит линия фронта. Слов нельзя было разобрать, но, по-видимому, это говорят русские. Как хочется сейчас хоть 10 минут послушать радио с той стороны или прочесть советскую газету. Сегодня в газете «Северное слово» имеется сообщение, что немцы очистили Мелитополь и Днепропетровск. Бои идут около Кривого Рога, а также к юго-западу от Мелитополя. Видимо, русские хотят отрезать немцев в Крыму. (...) 352
9 ноября 1943 г., вторник Ольга Николаевна все еще не уехала. В комендатуре ей сказали, что она и едущие с ней будут работать в трудовых лагерях, получать военный паек и даже обмундирование. Ее такая работа привлекает. Я не возражал, но мнение ее не разделяю. 15 ноября 1943 г., понедельник На прошлой неделе произошло несколько событий в нашем больничном коллективе. 10 ноября О. Н. получила извещение, что в 5 часов утра должна быть у комендатуры для отправки на какие-то курсы в Вырицу. (...) Сегодня вернулась одна их уехавших (Алексеева) и сообщила, что О. Н. не подошла, и ее от курсов освободили, она устроилась санитаркой в немецкий госпиталь и получила комнату как жительница Вырицы. (...) 11 ноября в больницу привезли 15-летнюю девочку Андрюченок Нину. (...) Она температурит, жалуется на головную боль, очень вялая. 2 месяца назад она переболела брюшным тифом. Выписал из больницы Белову Тосю, уж очень она просилась. Дал ей освобождение на 3 дня. Она давно могла бы быть дома, желтуха у нее небольшая, но дело в том, что ее сразу заберут на работу, а ей нехорошо. (...) 19 ноября 1943 г., пятница Во вторник в больницу приходил Афанасьев, брал сведения о национальности Юзефы Густавовны и месте рождения. Ходят слухи, что поляков, эстонцев и т. д. будут из Саблино эвакуировать. Нина Андрюченок поправляется. 27 ноября 1943 г., суббота Подходит декабрь. Хотелось бы отметить день рождения 2 декабря, да нет таких товарищей, которых приятно было бы видеть. Если буду устраивать вечер, то приглашу Федотова Михаила Григорьевича и его «жену» Левину Валю. Но тогда придется пригласить и моего соседа Афанасьева, а это уж будет как рвотный порошок. Если же его не приглашать, то он будет делать пакости не только мне, но и всем больничным сотрудникам. В больнице сейчас двое больных. Нину Андрюченок заставляю выходить гулять, дышать свежим воздухом. Даю ей читать детские книжки. Понемногу она становится разговорчивее. Но все еще очень молчалива. Да это и не удивительно, зная, какую драму она пережила перед отправкой с родины. Когда рассказывала мне, так даже не верилось, что в наше время бывает такое зверство со стороны людей, называющих себя самыми культурными в мире. Ю. Г. еще работает, и об эвакуации разговоры вообще прекратились. Сведений с фронтов тоже не имеем. Последнюю газету «Северное слово» имели от 12 ноября. На юге бои шли около Херсона и вокруг Керчи, на среднем участке — к западу от Невеля. А на нашем Ленинградском фронте — без перемен. Да это и понятно: русским важно освободить Украину и Белоруссию, тогда отсюда немцы сами уйдут. Предлагают мне рожь по 300 рублей за пуд. Не знаю сколько взять. Цена эта небольшая, имея в виду, что деньги расходовать некуда. Получаю жалованье 800 рублей в месяц и денег скопил уже более 12 000 рублей. Если придется эвакуироваться, деньги понадобятся, и лучше не связывать себя таким громоздким товаром. Но, с другой стороны, едва ли еще представится такой случай. 353 23. За блокадным кольцом
К тому же хочется помочь Нине Андрюченок. У нее никаких запасов нет. Дам ей картошки и ржи. Нашел ей на чердаке парусиновые туфли, сошью варежки. На днях починили ей сапоги, кое-что подобрали из одежонки, ведь у нее буквально ничего нет. Я ей предложил по выходе из больницы поселиться у меня. Будет более обеспечена материально и сможет продолжить образование. Кончила она только 3 класса, но к учению у нее желание есть. Когда смотрю на нее, вспоминается дочка Ирочка, которая была бы на полгода моложе Нины. В больнице ее зовут моей дочкой. Согласия на переход ко мне она еще не дала. Для меня она будет, конечно, большой обузой, но зато я не буду так одинок, как сейчас, и к тому же сделаю доброе дело, помогая ребенку. 18 января 1944 г., вторник Сегодня исполнилось 16 лет, как я женился на Лёле. Четвертый год подряд я один провожу этот день. Жива ли она, моя подружка, и встретимся ли мы с ней? 2 декабря, один среди чужих, я справил свой день рождения. Приглашенных было немного: Афанасьев, Федотов Михаил Григорьевич с женой Валей, медсестра Василевская да мои соседи по квартире — Клава и Надя Рябовы. Все шло хорошо — немного выпили, покушали, дамы сидели, а мы, трое мужчин, составили трио: я — на мандолине, Афанасьев — на скрипке и Федотов — на гитаре. Не успели мы как следует разыграться, как пришли пьяные немцы — два штабс-фельдфебеля из комендатуры с претензией, что я их не пригласил. Вели себя они преотвратительно, как и полагается немцам, да еще и пьяным. Из-за них ушли домой Федотовы. Оставшиеся танцевали под патефон до 2-х часов ночи, пока, наконец, удалось спровадить незваных гостей. Дня за два до этого я примкнул к небольшому музыкальному кружку, собиравшемуся 3 раза в неделю в квартире Федотова. Участвовали: Федотов и Кулиш Николай Антонович — на гитарах, Каминин Владимир Сергеевич — на балалайке, Афанасьев — на скрипке и я на мандолине. Играли по слуху русские народные песни. Дело шло плохо, а тут еще Афанасьев в угоду коменданту гауптману Амитцу решил разучить немецкие песни. Для этого мы дважды собирались в солдатском клубе, где заведующий клубом унтер-офицер барабанил на рояле немецкую песню «Hermaf ». Мы пытались усвоить чужой мотив и исполнить на инструментах. На это предприятие все мы, за исключением Афанасьева, шли с большой неохотой. Из-за вечерней работы перестал посещать кружок Кулиш, а мы продолжали собираться, но из этой затеи ничего не вышло. На этом дневник обрывается. Судьба врача Е. Г. Петрова составителю неизвестна. Р. Н. КАРЦЕВА (ЕФИМОВА), 1930 г. р., жительница поселка Тосно «МОЯ МАЛЕНЬКАЯ ЦЫГАНОЧКА...» Я родилась в Тосно в 1930 году. И дед, и прадед с маминой стороны были в Тосно ямщиками. Папа, Николай Ефимович, родом с Новгородчины, работал на тосненских лесозаготовках. Жили мы в деревянном доме около бывшего райисполкома, держали огород, кур. Мама работала курьером в исполкоме, ее 354
сестра Анастасия Андреевна — в милиции. Я училась в 28-й железнодорожной школе, сестра Лида ходила в детский сад. Город был чистым, малолюдным. Машин мало, мы по Ленинскому проспекту босиком бегали. Началась война, и очень скоро — бомбежки. Мы прятались в окопах за железной дорогой и молились, чтобы в нас не попало. Немецкие танки появились со стороны Шапок и без боя заняли Тосно. Толпами гнали наших пленных. Голодные, они просили есть: «Хоть бы сольцы пососать...» Бежала домой, отрезала хлеба, посыпала солью, совала им в руки. На месте теперешнего госбанка обосновалось гестапо. Хватали евреев и партизан. Муж тети Насти — дядя Яша — был евреем, часовым мастером. Эсэсовцы утопили его в туалете. В центре, где «Ленсвязь», устроили виселицу. Первым повесили Фокина как партизана. Потом вешали и других — за связь с партизанами, за сопротивление новой власти. Идешь в баню — ноги повешенных перед глазами... Взрослых гоняли на работу за ничтожный паек. Мама с тетей Надей Бороду - линой работали на дороге, папа пилил дрова для немецкой кухни. Продукты в доме скоро кончились, начали голодать. В том месте, где сейчас музей, стояла немецкая кухня. Мы, дети, ходили к ней просить: «Onkel, gib ein BrotI» («Дядя, дай хлеба!») Хлеб нам перепадал редко, а супом угощали. Солдат съедал половину порции, остальное потихоньку нам отдавал: «Толькомолчи!» Еду раздавал молодой солдат Карл Кнаус. Я напоминала ему младшую сестренку. Он звал меня Реей, а за черные кудрявые волосы — meine kleine schwarze Zigeunerin («моя маленькая черненькая цыганочка»). Я приходила за супом с небольшой баночкой. Карл был добр и говорил, широко разводя руки: «Приноси во-о-от такой котел!» Однажды он спросил: «Можно, твоя мама постирает мне белье?» Мама согласилась, и я отнесла домой узел, удивляясь, что белье такое тяжелое. Оказалось, что в один рукав рубахи Карл насыпал рис, а в другой — сахарный песок. Мама настирает, нагладит, я несу белье обратно, а Карл дает мне буханку хлеба и сигареты для папы. Нечем было мыться. Мама настаивала золу, ею и мылись, и стирали. Но все равно появились вши. В 1942 году в Тосно вспыхнул сыпной тиф. Мы тоже заболели. Немцы согнали больных в бараки за городом и повесили объявление: «Выход запрещен!». Я все же через заднюю дверь выходила за водой и едой. Папа умер на 9-й день. Его завернули в одеяло и унесли. Андрей Иванович Мальцев, отвозивший на телеге трупы на кладбище, крикнул маме: «Везу вашего Колю!» Мама пролежала два месяца, но все же поправилась. В октябре 1943 года всех жителей погнали на станцию и посадили в товарные вагоны. Кто пытался спрятаться или убежать — стреляли. У меня голова была покрыта коростой, и тетя обратилась к конвоиру: «У девочки больная голова». Немец отвел меня в медпункт, где меня наголо обрили, чем-то смазали и забинтовали. Потом снова отвели к эшелону. Мама с тетей обрадовались: они меня уже и не ждали. Мы попали в деревню Либике Оситинской волости к доброй женщине Елизавет. Я получала по карточкам на всех продукты. Елизабет говорила: «Райка, клади все на стол!» И мы питались наравне с хозяевами. Работали все от зари до зари. Я там научилась доить коров, сбивать масло, вязать. 355
Отступая, немцы погнали нас в Либаву. Хозяйка предлагала маме оставить у нее Лиду, но мама отказалась. Либаву бомбила наша авиация, и три корабля потонули. Нам не хватило места на пароходе, и это спасло нас. Поездом повезли в Восточную Пруссию, в г. Анденбург. Здесь мы работали в большом имении у фрау Ридель. Взрослые трудились в поле, подростки ухаживали за коровами. Кормили нас хорошо, молока можно было пить сколько хочешь. Я подружилась с барышней Эрикой Роде, мы были ровесницами. Хозяйка добилась для работников карточек, и всем выдали туфли. Уже было ясно, что немцы проиграли войну, и фрау Ридель всё спрашивала: «Что мне будет, когда придут русские?» Скоро нас забрали из имения в город Хайсберг, где скопилось множество людей: поляков, белорусов, французов, итальянцев. Отсюда всех повезли в Нюрнберг, который страшно бомбили американцы. В небе было черно от самолетов, на улицах то и дело попадались самосвалы с полусожженными трупами. Нас поместили в бывшую спортшколу с трехэтажными нарами и послали работать на конфетную фабрику, но ее вскоре разбомбили. Не было ни еды, ни воды. Женщины веревкой доставали немцам воду из люка, за это нам давали похлебку. Здесь мой двоюродный братик Коля пяти лет заболел дифтеритом и умер, тетя Настя осталась с восьмилетним Вовой. Все тосненские старались держаться вместе. При бомбежках спускались в подвал на углу Кенненштрассе и Вилыытрассе. Выглянем — всё горит, люди выпрыгивают из окон. Мама так дрожала от ужаса, что ноги ее сами собой выбивали дробь. Город был разрушен, но мы каким-то чудом уцелели. Освободили нас американцы, среди которых было много негров. Угощали шоколадом, давали хлеб, по кусочку масла. 9 мая в Нюрнберге прыгали от радости и мы, и американцы. Победа! Наши собрали всех советских, увезли в отдельный лагерь. Нас помыли в бане, поставили на ладонях чернильное клеймо. Кругом были брошенные дома, и люди заходили, брали кое-какую одежду. Мы с Лидой взяли по большой кукле. Нас погрузили в эшелон и через Тильзит и Кенигсберг повезли домой. Кое- кто, например, старосты из-под Любани, из Червинной Луки и Бронниц, остались. Но большинство стремилось домой, только домой. Дом наш в Тосно оказался занятым: там расположилось ДРСУ и нам предлагали переехать в Андрианово. Пустили к себе соседи с доброй душой. Долго не прописывали и не принимали на работу. Потом маме удалось устроиться на Ижорский завод. Я хотела учиться на парикмахера, но Клавдия Федоровна Воронова, распределявшая молодежь на учебу, не разрешила. Есть было нечего, и я поехала в Латвию, на хутор к Елизавет. Она дала мне муки и крупы, что нас очень поддержало. Потом мне тоже удалось устроиться на Ижорский завод, в цех мелкого горячего проката. Война кончилась, жизнь брала своё, захотелось и петь, и танцевать. В Доме культуры я познакомилась с парнем из Бронниц и вышла за него замуж. Построили дом на окраине Тосно, перешла на работу в цех игрушек, стало полегче. Родились дети — Коля и Люба. Так и живем все вместе в своем доме у самого леса. В центре бываю редко. Дома, как каменные склепы, мне не по душе. Родное Тосно сделалось незнакомым. 356
Л. Н. КОНДАКОВ, 1925 г. р., житель поселка Тосно Я БЫЛ ФРАНЦУЗСКИМ ПАРТИЗАНОМ До войны наша семья жила в Тосно на проспекте Ленина, в собственном доме. Отец, Николай Александрович, работал на железной дороге вагонным мастером. Мама вела хозяйство и через день возила молоко в Ленинград на улицы Чайковского и Потемкинскую. Издавна пригородные молочницы имели в городе постоянных покупателей. Помню большой пожар в Тосно в 1936 году. Тогда сгорели все дома по одной стороне проспекта. Мы с сестрой Надей учились в 27-й железнодорожной школе. Я до войны окончил семь классов и собирался поступать учеником расточника на Ижор- ский завод. Играл на банджо в оркестре местного Дома культуры. На 22 июня 1941 года был назначен смотр художественной самодеятельности. Мы должны были выступать третьими, после саблинских. Неожиданно на сцену вышел секретарь райкома с экстренным сообщением: «Началась война!» Отец как железнодорожник имел бронь, но вместе со своими товарищами вступил в партизанский отряд особого назначения № 58А под командованием А. Попкова, комиссаром был Бобылев. 18 августа 1941 года у нас в доме состоялось заседание штаба отряда, на котором присутствовал первый секретарь Тосненского райкома партии С. Крю- чин. На заседании рассматривался вопрос об организации материально-технической базы отряда. Отца назначили старшиной и поручили собрать продукты. Отец собрал в магазинах продукты и повез их машиной в указанное место, но там оказались немцы. Он вернулся в Ушаки, где оставил отряд, но партизаны уже ушли в Чудовский район. Отец встретился с отрядом Пятышева (комиссар Климов), состоявшим из милиционеров, и воевал в этом отряде до декабря 1941 года, пока на задании не отморозил ноги и не попал в госпиталь в Хвойную. По выздоровлении отец был направлен в 22-ю стрелковую бригаду 2-й ударной армии старшиной батальона связи, но мы узнали об этом уже после войны. Нам отец наказывал ехать в Ленинград, и 26 августа 1941 года мы на лошади выехали в Шапки. Под Нурмой попали под бомбежку. Немцы бомбили наши отступавшие части. Мы спрятались в лесу, но вдруг увидели на дороге немецких мотоциклистов. Пришлось вернуться в Тосно, где уже вовсю хозяйничали оккупанты. Наш дом был занят немцами. В здании, где сейчас находится банк, разместилось гестапо. Начались аресты и казни. Тетю, Марию Федоровну Су- лягину — жену маминого двоюродного брата, расстреляли за то, что не отдала немцам доски. Мой одноклассник Женя Ильинский нашел в лесу рацию от сбитого немецкого самолета и принес ее домой. Стоявший у них на постое немец донес в гестапо, и Женю расстреляли. У тети Тани Куликовой висел на стене портрет сына-лейтенанта. Она отказалась его снять, и тоже была расстреляна. Жил в Тосно некто Ф., работавший в исполкоме фининспектором. У его соседей Закамских поселился немецкий офицер, попросивший хозяйку постирать ему белье. Та испугалась, пришла за советом к Ф.: «Что делать?» Тот надоумил: «Убери подальше, а то найдут наши, тебе не поздоровится». 357
Соседка спрятала узелок под крыльцо, а Ф. пошел в гестапо и сказал, что Закамские убили офицера, а вещи спрятали. Немцы пришли с обыском, нашли белье и расстреляли дядю Колю Закамского. Спустя день вернулся постоялец, целый и невредимый, застал плачущую хозяйку и отправился в гестапо выяснять в чем дело. В результате Ф. повесили за клевету, и труп его долго раскачивался на столбе в центре Тосно, где сейчас музей. Осенью в поселке появились двое бойцов из партизанского отряда 58А: Николай Столяров по кличке «Столяр» и Виктор Мельников — «Колхозник». Они кое с кем встречались и говорили, что отряд испытывает острую нужду в продовольствии. Спустя некоторое время в Тосно случились два пожара. Сгорели кафе-столовая (оно находилось на месте нынешнего кинотеатра «Космонавт»), затем лесозавод. В огне погибли десятки немцев. Николай и Виктор были арестованы и расстреляны. Гестапо разыскивало сообщников. Вместо члена исполкома Ивашкиной нашли ее однофамилицу и убили невинную. Меня хотели забрать как сына партизана, но соседка, тетя Шура, работавшая в гестапо переводчицей, переложила докладную на меня в папку комендатуры. Меня вместе с другими ребятами вызвали в комендатуру и послали восстанавливать лесозавод. Допрашивал переводчик Эдуард Казимирович Эль- ман, женатый на тосненке: — Где отец? — Не знаю... — Смотри, будешь лениться, расстреляют. Сначала поставили пилить дрова, потом на «бревёнку» — вытаскивать топляк из реки. Это была тяжелая работа, а мы уже голодали. Как-то я разговорился с переводчиком. Он потерял кобуру от пистолета. А я незадолго до этого видел кобуру в кустах. В благодарность Эльман перевел меня на пилораму. Здесь готовили доски, бревна, брус для фронта. Наш обед состоял из густого супа с мукой, в котором попадались кусочки лёгкого. Раз в неделю выдавали паек: буханку хлеба, поварешку муки, 50 граммов сахара и 50 граммов масла. Продукты со склада немцы перевозили в крытых машинах. Зимой мы с ребятами на коньках цеплялись крюками за борт и кто-нибудь забирался в машину. Таскали колбасу, консервы. Один раз утащили мешок с посылками. Продукты разделили, а письма ребята выбросили в бункер на автостанции, превращенный в туалет. Немцам удалось поймать одного из ребят, и он выдал 14 человек с Балашовки. Их расстреляли на улице Радищева. Меня парень не знал, и я остался цел. В апреле 1943 года 10 человек марьинских, и меня с ними, отправили в деревню Рукаты под Старую Руссу прокладывать гати. До 1943 года здесь был партизанский край, уничтоженный карателями. Все дома были сожжены, жили в землянках. Вместе с военнопленными мы прокладывали жердевую дорогу на Холм. В августе нас отправили в Толмачево разбирать здания на кирпичи для строительства линии обороны «Омега». Мне исполнилось 18, когда нас вернули в Тосно, в лагерь при лесозаводе. Работали под конвоем. Были мысли о побеге, но нас предупредили: если мы убежим — родители будут расстреляны. От отца не было никаких известий, а маму с сестрой осенью 1943 года немцы угнали в Латвию. Грустно мне стало в Тосно. Вскоре двоих мужчин-электриков отправили в Эстонию и с ними меня в качестве помощника. Работали, жили в школе на станции Раквере. 358
Л. Н. Кондаков (справа) во Франции В апреле 1944 года всех русских погрузили в товарные вагоны, наглухо закрыли и повезли в Германию. Окошечки с решетками под крышей, посередине ведра... Провезли через всю Германию, выгрузили во Франции в городе Вьене. Чистый, ухоженный город, все цветет, никаких следов войны. Поселили в бывшей конюшне. Пришел переводчик, поговорил и повел троих (меня в том числе) к заведующему лесоторговыми складами оберцалмейстеру Паулю Вернеру. Тот устроил нам экзамен по немецкому языку и определил на работу. Я попал в город Клермон-Ферран курьером при штабе связи. Поселили нас на чердаке, охраняли французские жандармы. Работал я 5—6 часов в день, бегая по разным поручениям. Фактически находился на свободе. Обедать приходил в столовую. Однажды официантка предложила: «У меня есть знакомый русский. Хочешь, познакомлю?» Я согласился. На следующий день этот человек пришел, он оказался бывшим офицером врангелевской армии. Привел меня в ресторан «Дела де Терраса», где собирались русские. Представил: «Леша из Петрограда». Русские при нем вели себя сдержанно. Когда он ушел, сказали: «Ты ему не доверяй, он связан с гестапо». Я спросил: «Говорят, что и у вас есть партизаны?» Мне ответили, что без оружия в отряд не примут, но я еще пригожусь. Когда в июне 1944 года в Нормандии высадились англичане и американцы, я стал связным. Получая почту, не отдавал ее сразу секретарше Пауля, а показывал сначала бывшему русскому генералу, работавшему в столовой посудомоем. Для разъездов по городу Пауль дал мне велосипед. Однажды пьяный немец пытался у меня его отобрать. Я сопротивлялся, и он ударил меня бутылкой по голове. Отправили в медпункт, где французский врач обработал мне рану, и я вернулся на свой чердак с забинтованной головой. Из слухового окошка я видел, что делается в доме напротив. Там, на втором этаже, часто выглядывали из окна две швеи. Шутя, мы обменивались с ними воздушными поцелуями. С одной из них, Жаннет, я как-то встретился на улице: «Бонжур, мадмуазель, поучите меня, пожалуйста, французскому...» Мы стали встречаться. Целовались за зеркальными колоннами магазинных витрин. Увидев меня с забинтованной головой, Жаннет встревожилась: «Что с тобой?» По воскресеньям я навещал эмигрантов: Ивана Ксенжко, штабс- капитана врангелевской армии, Николая Николаевича, офицера русского экспедиционного корпуса, хорунжего Василия Гуськова. Они интересовались Французские партизаны. 1-й слева Л. Н. Кондаков 359
жизнью в Советском Союзе, спрашивали, что говорят у нас о «белой гвардии». Я отвечал, что много рассказывали о жестоких расправах с красноармейцами. «А не говорили, что с нами сделали?» — усмехался Гуськов. Пауль привел на склад еще одного русского. Им оказался портной Василий Иванович Григорьев из Тосно, 1917 года рождения. Дома у него осталась жена с детьми. Мы решили с ним бежать. Дом наш охранялся конвойными, жившими внизу. Там же стояли винтовки. На крыльце постоянно дежурили французский жандарм и немецкий охранник. Но я знал ход через гараж и сумел вынести винтовку. Пришли к Гуськову в ресторан. Здесь у меня была комнатка с окном во двор. Сын Гуськова служил во французской армии, попал к немцам в плен. Переоделись в его одежду. Ночью к дому подъехала санитарная машина. Сначала меня, потом Васю вывезли в деревню Серра, где располагалось ФТПФ — партизанское коммунистическое соединение. Всеми отрядами командовал Жак Дюкло. У нас командирами были полковник Баре и капитан Ник (люксембургский коммунист, участник боев в Испании). В нашем отряде было 16 поляков, 1 чех, 1 югослав, бельгийцы, двое русских. Меня называли «Пти-рюс», Васю — «Бом». Ходил я в кожаной куртке и голубой пилотке с красной звездочкой. Пробыли мы с Васей в этом отряде с апреля по август 1944 года. Участвовали в диверсиях на дорогах, особо крупных операций не было. Немцы бежали, и 10 августа мы без боя освободили Клермон-Ферран, 13-го — Риом. Снова встретился с Жаннет. Мы говорили по-немецки, и нас задержала французская полиция. Жаннет пригрозили: «Хочешь, чтобы тебя остригли?» (за связь с немцами женщин стригли наголо). А у меня отобрали гранаты, но отпустили (была увольнительная из отряда). Капитан Сабуров, 45-летний врангелевский офицер, уговаривал меня остаться во Франции: «Три года прослужишь — станешь натурализованным французом». Пришли с Васей к Ване Ксенжко, он отсоветовал: «Не верьте Сабурову! Никто так не ценит Родину, как тот, кто был оторван от нее насильно...» 28 августа меня вызвал капитан Ник и сказал, что в Риоме советский представитель формирует партизанский полк. Так я попал в 3-й батальон 1-го советского партизанского полка во Франции, которым командовал Казарьян. Стояли мы в городе Брив. Наш батальон в 360 человек располагался в бывшей велосипедной мастерской. Получали зарплату 60 франков за каждый день партизанства. Однажды сообщили, что по такой-то дороге должны пройти 12 немецких машин. Мы взорвали кусок горы, устроили завал на дороге, уйти немцам не удалось. Арестовывали также петеновских милиционеров, азербайджанских легионеров, воевавших на стороне Германии. Командовал нашим отрядом бывший советский военнопленный капитан Хитогуров. Будучи раненым, он оказался во Франции, был выкуплен у немцев княгиней Волконской и лечился в ее госпитале. По выздоровлении ушел в партизаны. В ночь с 8 на 9 мая 1945 года я дежурил, слушал по радио «последние известия». Вдруг слышу, что Би-Би-Си передает сообщение о капитуляции Германии. Я бегом к командиру роты. Поймали Москву, слышим голос Левитана: «Победа!» 360
Раздалась команда: «В ружье!» Ночь, все выскочили, открыли стрельбу. Одно за другим зажигались окна. Комендант уже знал, выкатил бочку с красным вином. Улицы заполнились народом. Обнимались, клялись в вечной дружбе, долгое гулянье на площади. Власти приказали сдать оружие, но мы отказались. Спустя несколько дней советским военнопленным дали состав для отправки домой. Привезли в Лейпциг, где нас встречали с оркестром, со знаменем. На Эльбе передали нашим. Снова приказ: «Сдать оружие!» Расстелили плащ-палатку, куда стали складывать винтовки, автоматы, что у кого было. Я долго хранил расписку: «Оружие принял, ст. л-т Власов». Потом скомандовали: «офицерам — 5 шагов вперед, рядовым — три, гражданским — на месте». Офицерам приказали снять погоны, гражданских распределили по областям. Нас повезли в немецкий город Котбус. Всех гражданских 1916—1926 годов рождения зачислили в армию. Я попал в запасной полк г. Шпрейнберга в оркестр. Прошел особый отдел. Допрашивавший меня офицер посоветовал: «Никому не говори о связи с белогвардейцами». Затем медкомиссия нашла у меня затемнение в легких и выдала заключение — отправить по месту жительства в г. Тосно. На границе у меня отобрали фотографию Жаннет с адресом, и больше я с ней не встретился. Доехал я до Москвы, а в Ленинград не пускают. В милиции разрешили ехать через Бологое в Лугу. И поезд прямой на Ленинград, а домой не попасть. В Луге таких, как я, ждали. Отправляли работать на железную дорогу на Карельский перешеек. Я попал на станцию Сайрала (Гвардейское). Дорожный участок относился к НКВД. Работали без охраны, получали зарплату, но ни уволиться, ни поехать домой было нельзя. В апреле 1946 года меня вызвал начальник участка капитан Луценко и сказал, что отправляет меня на шестимесячные курсы шоферов в Ленинград. Я получил паспорт на 5 лет, прописался у матери. Выучился, устроился в Тосно на авторемонтный завод, спустя 2 года — слесарем в 5-е вагонное депо. Заочно закончил ЛИИЖТ, стал приемщиком вагонов. Женился, родились две дочери. Жизнь налаживалась, но полного доверия к побывавшим в плену не было. Я трижды подавал заявление о приеме в партию — не приняли. Сказали: «В 19 лет ты должен был отвечать за свои поступки!» Французы наградили меня медалями «Освободитель Франции», «50 лет освобождения Франции», «Партизан 2-й мировой войны» и орденом «Боевой крест Сопротивления». Но у себя в России удостоверение участника войны я получил только в 1995 году. 361
М. И. ЕЛИЗАРОВА, жительница города Любани ОККУПАЦИЯ ЛЮБАНИ* Когда началась война, в Любани ее почувствовали очень скоро. В небе появились немецкие самолеты, все ближе слышались взрывы бомб и разрывы снарядов. Нас уверяли, что немцы непременно будут остановлены и отброшены назад. Но фронт приближался, и жители стали покидать свои дома и уходить на север. Я ушла с ребятами в деревню Рамцы, где жили моя мать и сестра с пятью детьми. Мы выкопали бункер за мостом через Тигоду, прикрыли сверху досками, присыпали землей. Когда стрельба приближалась, мы прятались в картофельной ботве. Немцы пришли от Липок. Навстречу вышел один из местных жителей (сейчас его уже нет в живых) и сообщил, что мост из Больших Рамцов на Малые заминирован. Немцы разминировали мост и беспрепятственно продвинулись дальше. Вскоре немецкие машины и мотоциклы заполнили улицы Рамцов и Шундрова. Солдаты вели себя как хозяева: заходили в дома и брали все, что понравится. У сестры разорили улья, забрали мед, кур и домашних животных. На местных жителей они не обращали ни малейшего внимания и никак не рассчитывались за взятое добро. В Рамцах находилось много беженцев из других деревень. Через переводчика немцы приказали всем прибывшим возвращаться домой. Так мы снова оказались в Любани, в своем доме на Круговой улице. В доме уже жили немцы, мне разрешили поселиться в одной из комнат. В городе действовал комендантский час. С наступлением темноты запрещалось выходить на улицу и зажигать свет без маскировки. По ночам налетала наша авиация. То здесь, то там от бомб загорались дома; мы не знали, где укрыться. Немцы вырыли на огородах бункера и прятались там. В поле на окраине Любани стояли их зенитные батареи с круглосуточной обслугой и запасами снарядов. В нашем доме немцы повесили колокольчик. При тревоге он звенел, и немцы уходили в бункер. Однажды мой младший сын закрыл на ключ дверь комнаты, где находились немцы, и они не смогли выйти. Чтобы избежать кары, мне пришлось отдать им последнюю козочку. С едой было очень плохо. Пока у нас была коза, я меняла молоко на рыбий жир и жарила на нем картошку. Иногда доставала у немцев овес и варила из него кисель. Однажды один мужчина вынес хлеб из тосненской сгоревшей пекарни и поделился со мной. В нашем дворе стояла немецкая кухня. Мы ставили там миску, в которую солдаты сливали остатки супа и бросали объедки хлеба. Этим приходилось питаться, чтобы не умереть с голоду. Все жители привлекались к принудительным работам на строительстве укреплений в районе Рамцов и реки Чудля. Раз в неделю работающие получали паек: буханку хлеба, немного повидла и масла. * Из архива Г. Ф. Чекура (Тосненский краеведческий музей). 362
Я как многодетная мать не работала и каждую неделю должна была отмечаться в комендатуре. Шла туда с детьми, стараясь одеть их как можно лучше. Было известно, что если человек появлялся в комендатуре в неряшливом виде, на него показывали пальцем и говорили презрительно: «schwein» («свинья»). Рядом с комендатурой располагался лагерь наших военнопленных. При посещении комендатуры я брала картошку и передавала пленным. Делать это приходилось осмотрительно, иначе охранник наставлял ружье и кричал: — Мамка, пук, нельзя! Иногда, когда немцы обедали, я наряжала свою дочку, которая заходила к ним в комнату и робко подходила к столу. Обычно кто-нибудь из немцев отрезал по маленькому кусочку хлеба, делал бутерброды по числу членов нашей семьи и передавал девочке. Дочка благодарила и уходила к себе. Так мы прожили до января 1944 года, когда к нам вплотную приблизился фронт. Немцы отступали, угоняя население на запад. К тому времени в Любани осталось всего 37 семей. С собой разрешалось брать одежду, постель и мешок картошки (у кого она была). На станцию подали товарный состав, нас погрузили в вагоны и наглухо закрыли снаружи. Мы очутились в полной темноте. Никто не знал, куда нас повезут и что с нами будет. Поезд тронулся, и мы поняли, что нас везут к Чудову. Налетели самолеты и начали бомбить. Мы не надеялись уцелеть, и один из мужчин запел песню: Я в плену, считай, четыре года. Дни идут печальной чередой. Далеко отсюда на востоке Отчий край и дом родной. Часто снятся мне родные лица. Далеко веселая станица, Где живет прекрасный мой народ. Пусть пожар повсюду полыхает, Кто умеет пламенно любить, Будь уверен: все минует И оковы с Родины спадут... Проехали Чудово. Много позже я узнала, что спустя два часа город был занят нашими войсками. А нас увозили все дальше и дальше от дома... Ехали мы около двух месяцев. Часто останавливались, но вагоны не открывали. Питались тем, что взяли с собой. Мужчины сделали узкие щели в досках пола, и мы увидели, что едем через какие-то туннели. Наконец, состав остановился, конвоиры, распахнув двери, дали команду выгружаться. Это была территория Польши — окраина города Лапы. Нас повели в лагерь за чертой города. Здесь стояли бараки с двухэтажными нарами из досок. Постели пришлось устраивать из своей одежды, кто как сумел. Наутро всех подняли на работу. Большинство попало на завод. Из-за детей меня послали на кухню чистить картошку. Так мы прожили в лагере до тех пор, пока прямо на наши бараки не началось наступление Красной Армии. Мы легли на пол, чтобы защититься от пуль. Охрана разбежалась, и одна женщина вышла на улицу и стала махать красным платком. Стрельба прекратилась, и вскоре мы уже встречали наших воинов-освободителей. Потом нас повезли в Белосток, где многие мужчины были призваны в армию. Оставшимся после проверки выдали пропуска для выезда на Родину. 363
В товарном вагоне нас повезли через Москву домой. Ехали долго, иногда на остановках местные жители подавали нам милостыню. Наконец, добрались до Любани. Здесь нам объявили, чтобы расходились по домам. Но наш дом сгорел, и меня направили в Тосно устраиваться на работу. Я просилась на железную дорогу, где работала раньше, но мне отказали и направили в Бородулино, где жили мои сестры. Только через год разрешили вернуться на свою работу на железную дорогу. Мне помогло то, что во всех странствиях я сумела сохранить паспорт. Е. Н. САВЕЛЬЕВ, 1931 г. р., житель деревни Вериговщина КОГДА НАЧАЛАСЬ ВОЙНА* Мы были еще маленькими, когда началась война. Мне исполнилось 10 лет, старшему брату — 12, младшему — два с половиной, а двоюродному брату Виктору — 11. После объявления войны мирный ритм жизни продержался недолго. В небе появились немецкие самолеты. В июле они уже вовсю бомбили любанский аэродром. Вериговщина находилась в 15 километрах от Любани, и мы хорошо слышали взрывы. Спустя месяц стали бомбить и нашу деревню. Одна из бомб упала у нас в огороде. Наутро после бомбежки появились немцы. Проехали по деревне, убедились, что наших войск нет, и уехали. Несколько дней в деревне никого не было. Из леса приходили красноармейцы за продуктами. Они пробирались к своим. Потом снова объявились немцы. Они забирали кур, яйца, картошку и уезжали. У нашей бабушки взяли корову, заплатив за нее немецкими марками. Помню, как она горевала: «Что я буду делать с этими бумажками?» Затем в деревне расквартировали немецкую часть. Сначала нас выселили из комнаты в кухню, потом вообще из дома. Мы с мамой и братьями переселились к бабушке. Отец наш был на фронте. Зимой 1941/1942 года немцев в деревне прибавилось. Они уже рыли землянки за околицей. По ночам стали прилетать наши самолеты и бомбить немецкие землянки. С самолетов свешивались шарики, наполненные легким газом, с батарейками и лампочками, хорошо освещавшими местность. Немцы открывали огонь по этим самолетам и шарикам. Мы, мальчишки, обходили по утрам вокруг деревни и поражались, с какой точностью наши летчики попадали в немецкие землянки. Мы тоже натерпелись страха от частых бомбежек. Лежим ночью, три брата, прижавшись друг к другу, и слушаем, как шипит падающая бомба. Кажется, что она вот-вот упадет на нас. Мама закрывала своим телом всех троих, и шипенье немного заглушалось. Интересно совпадение времени бомбежек и нашего переселения. В ту же ночь, когда мы переселились к бабушке с дедушкой, в наш прежний двор упала бомба и вырвала стенку дома, за которой обычно спали мы. * Из архива Г. Ф. Чекура (Тосненский краеведческий музей). 364
Потом нас выгнали и из бабушкиного дома. Только мы ушли — снова бомбежка. Бомба упала перед бабушкиным домом, разрушив его наполовину. Вот так две ночи подряд Бог отводил от нас смерть. Ходили слухи, что в деревне находился советский разведчик, сообщавший о местонахождении немцев. Основания для таких слухов были, потому что немцы гибли, а из местных жителей не пострадал ни один человек. Бомбили и днем, и ночью, причем с точным попаданием в цель. Это были наши тяжелые бомбардировщики. Обстреливали также из орудий, поскольку фронт проходил в 6—8 километрах от нас. Немцы возили из Вериговщины на передовую пищу в термосах, обратно привозили мертвых. По всей деревне лежали немецкие трупы, привезенные с фронта. Когда в начале 1942 года началось наше наступление, немцы стали посылать население на расчистку дорог. Приходили ночью, подходили к каждой кровати, сдергивали одеяло и смотрели, годится ли мальчишка для работы. Я был малорослым, и меня не брали, а брата поднимали и уводили на расчистку снега или прокладку гатей в лесу. За работу ему давали небольшой паек, что именно — не помню. С едой у нас становилось все хуже. Картошку, зарытую в яме возле нашего дома, немцы выкопали и забрали себе. Мы искали любую работу, чтобы прокормиться. Иногда нас брали на кухню, где мы чистили картошку и носили воду. Подачки были мизерны, и мы ходили по помойкам, собирали вываренные кости, плесневелый хлеб, кофейную гущу и картофельные очистки, из которых мама пекла лепешки. Как-то раз немцы пристрелили раненую лошадь и разделили мясо на всю деревню. Это был настоящий праздник! Ведь мяса мы не пробовали очень-очень давно, если не считать едва ощутимого запаха в супе из вываренных костей. Весной мы перекапывали огород в надежде найти оставленную в земле картофелину, собирали щавель, летом — ягоды и грибы. Жили впроголодь, постоянно мечтая о пище и соображая, где бы ее раздобыть. Огороды у нас не отобрали, и мы кое-что посадили из прибереженных семян. Старосты в деревне не было. Вместо него был переводчик, не местный. Вначале он шил рукавицы для немцев, потом сделался переводчиком и сообщал жителям все распоряжения немецкого командования. После войны говорили, что на самом деле он был советским разведчиком. Так мы и жили, в страхе и голоде до осени 1943 года. Примерно в конце августа, когда началось активное наступление советских войск, поступил приказ готовиться к переселению. В первую очередь отправлялись семьи с маленькими детьми. Каждой семье подавалась большая крытая металлическая повозка на резиновом ходу. Разрешали брать все, что хочешь, лишь бы вошло в повозку. Людей свозили из всех окрестных деревень и помещали по нескольку семей в вагон. Состав тронулся, но куда нас везут — никто не знал. Спустя 5 дней нас выгрузили на латвийской станции Ренге и привезли в большое помещение вроде церкви, где разместили не меньше сотни семей. Мы жили здесь с неделю. Каждое утро приезжали латыши-хуторяне и приглашали на полевые работы — за прокорм. Ездили все, даже дети, кроме совсем маленьких. После работы по уборке овощей кормили обедом. Через неделю ренгенские хозяева стали набирать рабочую силу в свои поместья на постоянную работу. Нашу семью выбрал барин Лубей, усадьба которого 365
находилась на границе с Литвой. Жили они вдвоем с женой в шикарном двухэтажном доме. Были людьми культурными, любили порядок. Возле дома была ветряная мельница. При сильном ветре она вырабатывала энергию для зарядки аккумулятора и давала свет в комнаты. Пользование электричеством хозяйка ограничивала, так как аккумулятор мог разрядиться до появления хорошего ветра. Из четверых членов нашей семьи работали, по сути, двое: мама и старший брат, я выполнял лишь подсобные работы. Мать наша до войны была школьной учительницей. Теперь ей пришлось ухаживать за скотиной. Брат помогал ей и работал в поле. Жили мы в комнате на втором этаже. В одноэтажном флигеле жили еще две семьи работников- латышей. Усадьба была большая, дел много. Работали с утра до позднего вечера за еду. Кормили нас хорошо, и после голодного проживания на родине мы были сыты. Двоюродные братья Витя и Гена с матерью жили на хуторе у барина Саупа в 12-ти километрах от нас. Мне уже исполнилось 12 лет, и весной меня, как и Витю, послали пасти коров. Вставать приходилось рано и по росе выгонять коров на пастбище. Выдали самодельные постолы из сыромятной кожи, они набухали от росы и делались сырыми и тяжелыми. Участки для выпаса были маленькие, окруженные посевами зерна и овощей. Скот часто забегал на огороды, их хозяева жаловались моему барину, а тот, в свою очередь, журил меня. За сезон меня только раз отпустили проведать мать и братьев. Я отправился рано утром, проделал путь в 12 километров, повидался с родными и в тот же день вернулся обратно. К концу лета 1944 года до нас стала доноситься артиллерийская канонада. Когда стрельба приблизилась и показался дым от разрывов, я покинул пастбище и вернулся к матери. Ждать прихода наших войск пришлось недолго. Богатые хозяева стали покидать свои поместья и уезжать в Германию. Виктора барин Сауп забрал с собой. Перед самым освобождением на нашем хуторе остались только мы и латышские батраки. Приехали немцы и стали настаивать, чтобы мы ехали с ними в Германию. Латыши угостили их свининой, и нас оставили в покое. Опасаясь нового нашествия, мы перебрались в лес. Перетащили туда вещи и только устроились в сухой канаве, как появились другие немцы и стали окапываться. Вскоре начался обстрел, и немцы исчезли. Наступило затишье. Когда стемнело, мама решила вернуться на хутор. Оставив вещи в лесу, мы вошли в дом, затопили печку, сварили картошку. На огонек забрели двое усталых немецких солдат. Они принесли с собой куру и попросили отварить. Мама сварила, они поели и, вежливо поблагодарив, отправились своей дорогой. До утра нас никто не беспокоил, но мы не спали из-за близкой стрельбы. На горизонте виднелось зарево пожаров. К утру все стихло, а часов в 11 на хутор пришли советские бойцы. Встреча была очень радостной. Передовые части прошли дальше, на хуторе остались тыловые. Так мы дожили до конца мая 1945 года. К тому времени восстановили железную дорогу, и нас отвезли машиной на станцию, где мы ждали отправки в Любань. Ночью 9 мая мы проснулись от неожиданной стрельбы и взлетающих в небо ракет. Сперва мы недоумевали, но вскоре узнали, что пришла Победа. Все плакали и смеялись, поздравляя друг друга. 9 мая нам предоставили вагон. 366
Через несколько суток, ночью, мы прибыли в Любань. От вокзала осталась куча кирпичей и покореженного железа. Несмотря на грустный вид Любани, все радовались, что вернулись на Родину. Выгрузили вещи, перенесли к развалинам церкви, развели костер и стали ждать утра. Утром сообщили в Вериговщину о своем приезде. Днем за нами приехали на лошадях, и мы отправились домой. Наш дом устоял, но окна были без стекол, коридор разрушен бомбой, в доме — полный беспорядок. Ночевали на нарах, оставленных немцами. Потом заделали окна кусками стекол из немецких землянок и стали жить. Надо было копать огород, изрядно заросший за два года, сажать картошку. Пришлось всем хорошо потрудиться. Мать снова стала учительствовать. Я тоже пошел в школу. Школьное здание было совершенно пустым, и мальчишки сами взялись за изготовление парт. Получились они все разные, но мы были довольны, что сделали их своими руками. Так началась наша послевоенная жизнь на Родине. Л. А. ТУРЗИНА (ЕГОРОВА), 1926 г. р., жительница поселка Саблино «ЕДУ ДОМОЙ НА ВЕЛОСИПЕДЕ!» Я родилась в Саблино в 1926 году в бедной семье: папа работал на железной дороге, мама болела, четверо детей. Булки в глаза не видели, хлеб — по выдаче, сахар — вприглядку. Спасали корова и огород: что посадим, то и съедим. Жили в казарме, потом купили у государства дом на снос и построились на улице Кагановича, что по дороге на Тосно. В Саблино был свой поселковый совет, две больницы, три школы. Перед войной я окончила 4 класса, больше учиться не пришлось. Началась война, и очень скоро фронт приблизился к нам вплотную. Папа пришел с ночной смены, по радио передают: «Немцев отогнали за Любань». На самом деле наши отступили и ни линию, ни Московское шоссе не взорвали. Жители попрятались в пещерах. Немцы приехали машинами по шоссе и заняли Саблино без единого выстрела. Под угрозой обстрела велели покинуть пещеры и вернуться в дома. После 17 часов на улицу выходить запрещалось. Полицейские ходили по домам и проверяли, все ли на месте. В нашем доме две комнаты заняли немцы, в третьей жили мы. Среди немцев оказался штаб-артц — главный врач, хороший человек, оказывавший помощь всем нуждающимся. Соседскому мальчишке осколком рассекло губу. Врач зашил рану, угостил шоколадом. Мальчишки на улице потом говорили: «Пошли к Егоровым, там врач шоколадки раздает!» Над Саблино сбили два наших самолета. Летчики вели себя мужественно, и штаб-артц, придя домой, откровенно ими восторгался: «Со временем, — говорил он, — машины станут лучше, а таких людей больше не будет...» Недалеко от нашего дома, на улице Юного Ленинца, находился лагерь русских военнопленных. Их было там около 25 тысяч. Они очень голодали, съели всю траву на территории лагеря. Иногда удавалось перебросить им через забор 367
что-нибудь из съестного. Часовой, если замечал, начинал ругаться, грозить. По вечерам из лагеря доносились заунывные песни: «Ты не вейся, черный ворон, над моею головой...» Многие умирали, их хоронили там же. Сейчас кладбище застроено новыми домами, и я не могу отделаться от мысли, что стоят они на покойниках... Молодежь с 15 лет ежедневно гоняли на работу: засыпать ямы на дорогах, валить лес. Командовал нами немец Хуго, лишившийся на фронте глаза. Однажды в лесу мы наткнулись на трупы расстрелянных мужчин и женщин. Я упала в обморок, Хуго отвел меня в сторону. Часто людей расстреливали без всякого суда. Почуют, что от человека дымом пахнет, значит — партизан, и уничтожают. Из Никольского приходила Валя-разведчица. Ее многие знали, но молчали. А один человек по прозвищу Беглый, работавший у немцев, донес, и Валю расстреляли. Еще была партизанка Зина с Сиверской. Она приходила к своей матери-стрелочнице. Ее предала соседка, стремившаяся завладеть их квартирой. Зина успела уйти, а мать расстреляли и сбросили в ров. С едой становилось все хуже. Жители тайком ходили к Поповке на колхозные поля за мерзлой картошкой и турнепсом. Работающим давали в день по литру баланды и тонюсенькому, как газета, ломтику хлеба (буханка делилась на 12 человек). На каждую корову был налог: 120 литров молока в год. Сколько раз немцы забирали у нас корову! Но мы налог платили и жаловались коменданту — корову возвращали. Комендант брал у нас по 2 литра молока и отдавал детям: в поселке было 30 беспризорников. Их кормили с кухни, потом куда-то отправили. Комендатура размещалась на Графском шоссе, где почта. Переводчиком работал инженер Ижорского завода по прозвищу Шляпа. На улицах расклеивались объявления с предложением ехать на работу в Германию. Некоторые завербовались и уехали. Папа топил немцам баню и сторожил сарай, в котором хранились продукты. Однажды туда забрались подростки во главе с Геной Хитриковым, порезали мешки и украли рис. Их всех арестовали, а папе дали 25 шомполов. Били русские полицейские. В другой раз он попался на листовках: ходил в лес по грибы и принес оттуда наши листовки на немецком языке. В доме устроили обыск, нашли граммофон и комсомольские частушки. Папу забрали в комендатуру. Он знал, что в лесу работали немцы-штрафники и схитрил: «Я для вас лучше сделал, собрал, чтобы солдаты не читали». Однажды папа увидел в лесу нашего мертвого летчика. Он сидел, прислонившись к дереву, а к стволу кнопками были приколоты его документы. Папа похоронил летчика, а документы принес домой. После войны он сдал их в военкомат, откуда сообщили родным погибшего. С юга приезжала его мать. Летчика откопали, мать узнала его по домашним шерстяным носкам. Летчика перезахоронили на саблинском кладбище. Меня послали стирать белье в прачечную, где я работала на пару со стариком- немцем. Когда мы перед стиркой вытряхивали солдатское белье, вши с него сыпались, как свинцовый дождь. В конце декабря 1942 года немцы стали угонять жителей Саблино на запад. Посадили всех в грузовики и повезли в сторону Лисино. Отец с коровой пошел пешком. Мы оглядывались назад и видели над своей улицей, пролегавшей вдоль железной дороги, зарево пожара (потом узнали, что сгорел и наш дом). 368
Перед Вырицей я увидела отца, бредущего с коровой по обочине. Но машины шли в три ряда, не останавливаясь. Немцы даже не подбирали своих раненых, а нас везли. За Сиверской на колонну напали партизаны, но отбить нас не смогли. Ехали до Пскова без остановок. Все это время я не мочилась, и старый немец, с которым я работала в прачечной, протянул мне свой котелок. Я не посмела им воспользоваться. Через Эстонию нас привезли в Латвию. Здесь я убежала из прачечной к латышам. Хозяева — учителя — имели 9 гектаров земли, трех лошадей, восемнадцать коров, трактор «Сталинец», трех работников и старушку- прислугу. Вставали в 5 утра, ложились в 12. Пахали, боронили, выполняли все хозяйственные работы за еду. Осенью 1943 года немцы приказали латышам сдать всех русских работников. Желающим предложили работу в немецком госпитале в г. Вольмере. Я согласилась. Меня взяли санитаркой в хирургию. Я мыла полы, носила в кочегарку отрезанные руки, ноги... В кочегарке работал русский военнопленный Андрей. Сестрами работали немки. С едой у них уже было неважно и кое-что из продуктов до раненых не доходило, оседая у кладовщиков и сестер. Немецкие войска отступали. Вслед за ними перемещался госпиталь. Размещались в домах. Только расселимся, как приказ — свертываться. В г. Виндаве нас погрузили на пароход: раненых, персонал, лошадей, коров. Когда плыли мимо Либавы, в пароход попала советская торпеда. Пароход стал тонуть, и мы по трапу перетаскивали раненых на другое судно. Привезли в Данциг, где прошли санобработку. Тут я заметила, что страх, пережитый в море, не прошел даром: я поседела. Пока не развернулся госпиталь, русские (нас было 100 человек) жили в доме и ходили грузить снаряды в корзины. Дальше была Германия, город Бадшандау. Госпиталь развернулся в горах, где сильно бомбили. Главврач подорвался на мине вместе с машиной. Русских и имущество госпиталя погрузили в эшелон, привезли к Эльбе. Охрана разбежалась. Запомнились большая река, крутой мост через нее. На этой стороне — американцы, на другой — русские. На мосту надпись: «Заминировано!» Но мы, шестеро русских из госпиталя, все же пошли через мост и перебрались благополучно. Наши солдаты накормили нас и подарили по велосипеду. И мы поехали по Германии, спрашивая у немцев дорогу в Россию. Городов избегали: не хотелось попадать в наши комендатуры, где наверняка задержат и будут долго проверять. А нам так хотелось поскорее домой! Я надеялась, что мама уже дома и послала ей из Германии письмо: «Еду из Германии на велосипеде!» Как ни удивительно, но она его получила. В Бреслау мы зашли в бывший концлагерь и с ужасом увидели там кучи обгорелых человеческих костей: так фашисты расправились с узниками. 369 24. За блокадным кольцом Л. А. Турзина, г. Вольмер (Латвия), 1943 г.
В конце концов, мы доехали до Перемышля. Здесь нас задержали, отобрали велосипеды и оставили восстанавливать мост. Спустя месяц я получила билет на поезд Львов—Брянск—Вязьма—Малая Вишера—Ленинград. Когда подъезжали к Саблино, проводница стала выталкивать меня из вагона, а я смотрю на пустынное черное поле и говорю: «Это не Саблино...» Знакомых улиц — Школьной, Кагановича — больше не существовало, вместо домов — одни головешки. А как поступили с людьми? У всех молодых отобрали паспорта и отправили на торф. Меня выручил Борис Михайлович Извеков — начальник участка на железной дороге, где отец проработал 50 лет. Он «отбил» меня в бюро распределения молодежи и взял на работу в колесный цех 8-го участка. Работа тяжелая, грязная, брезентовые юбка и кителек засаливались, будто лакированные. Но и там след плена тянулся за мной. «У тебя репутация худая, — говорил Борис Михайлович. — Была в Германии... Не дай бог, брак — засудят. Надо вступать в комсомол». Помог мне вступить в комсомол, и я проработала в цехе до 1950 года, пока домкратом мне не раздробило пальцы. Поправилась, пошла на фабрику гидроваты, потом на пилораму, последние 15 лет проработала кочегаром на Наволочной. Не отказывалась ни от какой работы: ведь всю войну у немцев пробыла, за это не жаловали. Л. В. ГУСЕВ, 1924 г. р., житель поселка Саблино СТРАНИЦЫ ДНЕВНИКА (1941-1943 гг.)* Шел 1941 год. Весна брала свои права, солнце с каждым днем сильнее грело почву. На полях стаивал последний снег. Поля превращались в массу ручейков, которые спешили в малые и большие реки и уносились далее в моря и океаны. Лес тоже почуял запах весны. Как бы предвкушая заранее счастье красоваться под кровом вселенной, расправлял ветки с уже лопнувшими почками и протягивал их к весеннему солнцу. Вся природа оживала, не понимая, что в следующую весну ей будет уже не расправиться, что придет время, когда с запада придут палачи с топорами, ринутся в лес и «застонет он, закачается, повесив буйную головушку!» В воздухе пахло войной. Работал я на Ижорском заводе дежурным электромонтером на участке сварки в механической мастерской № 2. 30 апреля, накануне праздника, мы, три товарища: Виктор Круглов, Кирик Макаров и я, купили изрядное количество хмельного и закуски, отметили праздник и отправились в кино. Там встретили Нину, Тоню и Машу. Проводив их домой, очень замерзли, вечером пошел снег. Пришли с Кириком ко мне и никого не застали: отец с матерью были в гостях у Сироткиных. Выпив чаю и послушав радио, легли спать. 1 мая сделали зарядку, перекусили и пошли на демонстрацию. Фотографировались на речке Саблинке, в 12 часов пошел дождь, и мы втроем вернулись домой. Слушали на веранде патефон, обедали, потом навестили * Рукопись из музея средней школы № 1 пос. Ульяновка. 370
в ульяновской больнице своего товарища Василия Жигача (у него что-то было с ногой). В последних числах мая мы с Виктором ездили в город и вместе с Кириком, жившим в Ленинграде на набережной Жореса, ходили в кино на фильм «Таинственный остров». Быстро пролетело время, и вот настало 22 июня. Я с утра слушал радио, и вдруг в 11 часов Левитан (диктор радиостанции РВ-1 им. Коминтерна) объявил, что немецкие войска перешли границу Советского Союза. Народ охватила паника. Вскоре немцы стали бомбить Октябрьскую железную дорогу, Тосно, летать над заводом. В середине августа выстрелы орудий доносились с запада. 18 августа мы с отцом начали рыть бункер. 20-го закончили бункер и под звуки канонады отметили день моего рождения. 27-го числа я из Поповки шел с работы пешком: в 6.15 немецкие самолеты бомбили пути между Саблино и Поповкой. В 10 часов пришел отец с работы. Он принес вино и закуску. Последний раз мы пили наше отечественное вино. Легли спать наверху и видели, как горело Тосно. 28-го я должен был ехать вечером на работу и никак не рассчитывал, что в этот день в 16 часов 30 мин. придут немцы... И вот я увидел немцев, их зеленые мундиры. С тех пор настала самая плохая пора моей жизни. Начался разгром магазинов. Некоторые русские и закаленные в грабежах немецкие солдаты, опрокидывая препятствия, хватали все, что попадало под РУку. Немцы стали жить в наших домах, есть нашу картошку, портить наши участки. На все вопросы, почему они грабят и портят имущество, отвечали одно: «Jetz Krieg, schaise Igel!» («Теперь война, навозный еж»). Немцы, упоенные победами, уже считали Россию павшей. На вопросы жителей, когда они возьмут Ленинград, хвастались: «2—3Tageund Leningrad caput». Но прошли 3 недели, и 3 месяца, и целый год, а немцы все стояли на одном месте. Сколько солдат здесь полегло с августа 1941-го! Шли на фронт колоннами австрийцы, испанцы, эстонцы, а назад возвращались поредевшими рядами. Говорили, что у русских выросли горы из трупов... Немцы поселились в лучших домах, русские ютились по нескольку семейств в самых плохих домишках. Я делал настил бани. И здесь впервые увидел, как вешали человека — Петра Исакова за кусок хлеба. Это развлечение немцам, видно, понравилось, и они стали вешать односельчан за всякий пустяк, а расстреливать уводили в лес. 10 декабря нас выгнали из собственного дома к Альбертовым. Там мы жили в одной комнате с Фирсовыми. Всего в доме жило 5 семей — 12 человек. Многие клали на санки свое имущество и уходили в деревни на запад. Василий со своей семьей в январе уехал в Новосокольники. Саблино с визгом навещали снаряды, и несколько раз наши самолеты толково бомбили. Я работал на дороге, затем в лесу за кирпичным заводом, чистил уборные, пилил дрова, складывал печи, был такелажником в строительной организации: отделывали дома, строили бункера. Два раза я смотрел немецкие кинофильмы, но не ожидал, что они такие плохие. Первый — «Ночь в Венеции», второй — «В дипломатическом корпусе события». Все действие происходит «в одном горшке» (по-русски говоря). Наш самый плохой отечественный фильм лучше самого хорошего немецкого. 371
В конце апреля мы переехали в дом Сироткиных. Я поступил работать в лазарет. 2 мая к нам в лазарет попал снаряд. Никого из русских не ранило. Только одному немцу перебило ногу. 5 мая 1942 года мой товарищ Виктор Круглов уехал в г. Данциг (Северная Германия) работать на заводе, хотя я его отговаривал. Теперь у меня остался только один товарищ — Саша. 11 июня ночью упали три бомбы: одна около Альбертовых и две возле нашего дома. Выбило все стекла, соседний дом развернуло. 20 августа мне исполнилось 18 лет. Прошла счастливая пора детства. Сидел и вспоминал под звук снарядов проведенное время, и каждая мелочь казалась счастьем. 5 мая 1939 года я ушел из школы, а 12 сентября поступил на Ижор- ский завод, где работал и мой брат Петр. В августе 1940-го ездил в Москву в гости к своей тете Татьяне Харитоновне Кузнецовой. Побывал в парках, на выставке, за Москвой-рекой. Неизвестно, жива ли она теперь. Неизвестна и судьба моего двоюродного брата Владимира, окончившего в 41-м году институт связи и направленного на радиоузел в г. Владимир. Он и меня увлек радиолюбительством. В декабре 1942 года я заболел и с работы меня уволили. Но 22-го я уже работал в строительной организации. Работники жили в казарме, добровольно записавшись на немецкий паек. Я решил воздержаться. Если не будет силы вывернуться, тогда придется записываться. 1943 год. С 12 по 18 января шел большой бой территориально между Ивановским и Шлиссельбургом. С 10 по 25 февраля — бой в поповском направлении. Наша строительная организация с испугу уехала в Тосно. 28-го меня рассчитали. Сижу дома, жду работы. 1 марта. Ст. Саблино Лен. обл. Сегодня, как обычно, встал в двадцать минут седьмого. Позавтракав, отправился на работу. На работе купил 23 папироски по 2 рубля за штуку (1 пакет табака стоит от 8 до 10 марок, на русские деньги от 80 до 100 рублей, 1 литр вина стоит 500 рублей). Сегодня «наш переводчик» наплел унтеру, что я есть «faul» (лодырь). В обеденный перерыв получаю марку на обед, и переводчик говорит: — Так как ты лентяй, то увольняешься, твой рабочий паспорт в отделе труда. Теперь я не знаю, какую рекомендацию мне напишут в трудовом паспорте. Вечером в 4 ч. 15 мин. я пошел к Александру. Посидели, поговорили о международных событиях. Харьков взят, Полтава пала. Бои идут западнее Курска. Вернувшись домой в 6 часов, пообедал. После обеда разговаривали на тему древней и средней истории. Лег спать в 10 часов, т. е. по ленинградскому времени в 12 часов. 2 марта Сегодня встал в 7 часов, позавтракал (кстати, завтрак состоит: на первое — баланда, на второе — капуста с кониной, на третье — чашка deutsche kaffe). В отдел труда сегодня не иду, посижу денек дома. Я храню экземпляры газеты «Правда» с 11 июня, которая выходит каждую субботу, и газету «Северное слово» с августа 1942 года, которая выходит через день. Еще журнал «Новый путь» и всевозможные брошюры, чтобы при встрече с нашими доказать им, как мы живем в плену. 372
3 марта Вчера вечером мне принесли повестку о том, что сегодня в 9 часов нужно явиться в отдел труда для поступления на работу. Ходил вместе с Сергеем, пока мужчин требуется мало. Правда, есть место, где требуются двое мужчин для пилки дров, но надо ждать до понедельника. 4 марта Занимался по слесарному делу, делал опыты с бензиновой горелкой. В 9 часов ходил в магазин за газетой, но она еще не пришла. Кстати, о магазине: с 1 февраля у нас в Саблино введены карточки на дополнительное получение хлеба в количестве 1000 г на 10 дней, или 830 г ржи, или 800 г муки на 10 дней. 1 кг хлеба стоит от 100 до 130 руб. (1 марка — 10 руб., 10 pf. — 1 рубль). 5 марта Сегодня мать ходила в магазин получать муку на 10 дней. С 1 по 10 марта она получила на троих 2 кг 450 г. В 2 часа ходил за газетой. Бои идут около Изюма (Донецкий бассейн) и южнее Гжатска Московской области. Вечером ходил к Саше — его тоже хотят увезти в Гатчину. До половины одиннадцатого читал книгу «Свободнорожденный». 6 марта Завтра в 1 час дня в клубе идет первый кинофильм для «ziwilistow», билеты уже распроданы. Цена 3 рубля. Сегодня получил расчет со строительства — 225 рублей. За февраль. Вечером мылся, немного занимался немецким языком. 7 марта День проходит нехорошо. Дома сидеть надоело, работа еще хуже, абсолютно нет настроения для работы. Читал книгу «Успех» Леона Фейхтвангера, а немного позднее смотрел книгу «Артиллерия». 8 марта В 10 часов пошел в отдел труда. По пути зашел в магазин, купил 3 билета на завтра в кино. На работу меня послали на железную дорогу пилить дрова. Пока ничего не знаю, как будет дальше. Подделал повсюду дату на 9/3-43, к 13 часам «к врачу», т. к. иду в кино. Сегодня к 8 часам отправился на работу на железную дорогу. Будка стоит на перекрестке двух дорог: от Мги на Гатчину и ветки со ст. Саблино тоже на Гатчину, у разъезда между железной дорогой и Московским шоссе. Работаю вместе с Сергеем Барулевым, занимаемся пилкой дров. Сегодня мы распилили и очистили четыре дерева и вынесли их на дорогу. Закончили в 11 ч. 30 минут, получили на руки рабочие паспорта и железнодорожные карточки. До каких часов работать и какой паек, еще не выяснили. После обеда симулировали. Сказали, что нам к часу дня надо к немецкому доктору, но на самом деле пошли в кино. Лучше бы я не ходил. Шел кинофильм «Оперетка» с киножурналом «Дубинушка». «Оперетка» — то же самое, что и «Большой вальс» на музыку Иоганна Штрауса. Было очень скучно. Все, что я сейчас вижу, мне очень надоело. P. S. Сегодня между 9 и 10 часами утра пролетели отечественные самолеты: 1 бомбардировщик и 6 истребителей в направлении Гатчины. Хотел бы сейчас попасть к своим! 373
10 марта Встал в 7 часов утра, пошел на работу. Сергей был уже там. Он купил для меня 2 пачки табаку по 6 марок. Вероятно, завтра достанет еще 1 пачку. Сегодня свалили 10 елок и вытащили их на дорогу к 1-му часу. Думали, что нас отпустят домой, но немцы заставили еще и перевозить их до 4-х часов, хотя мы и работали хорошо. Но нас не проведешь: если сегодня мы переработали, то завтра сделаем по-своему. Когда получим порцион — никто не знает. Сегодня купил газету «Северное слово» за 3 и 5 марта, где пишут, что якобы немцы наступают на юге, а в центре и на Ильмень-озере отступают. Сдали г. Ржев, а также, планомерно отступая, предмостное укрепление у Демянска. 11 марта Сегодня встал в 7 час. 20 мин. На работу пошел в 7 час. 40 мин. Сегодня дул сильный юго-западный ветер, временами шел мелкий дождик. На работе возили дрова до обеда, после обеда их пилили. Погода стоит теплая, снега на полях мало, все превращается в воду. 12 марта Встретил Сергея у трансформатора. Ездили на станцию за водой на манда- роне, привезли два бака. Везти было не тяжело, а нагружать и сгружать тяжело. Билеты в кино не достали, но все равно ушли в 11 часов, т. к. сказали, что пойдем в кино. Дома я паял карбидную лампу, которую взял с поста, где мы работали. Достал немного нетравленой кислоты НС1 для пайки. В 5 часов ходил к Александру. Его пока оставили в Саблино. Поговорили о работе, вспоминали о Дмитрии Иванове, Сергее Чекурове, Иване Кононове, Н. Зайцеве, Николае Чехлове и др. Михаил Кочнов уехал осенью 1941 г. в деревню. Толя Петров, говорят, был в Тосно зимой 1941/1942 г. Я вспоминал о Викторе, Василии, Кирилле, Петре, Нине, Таисе, Тане, Вере, Марии, Лидии Коровиной, Лидии Петровой, Любе Евдокимовой, Валентине и т. д. Как хорошо было бы встретиться с ними и погулять!.. Пришел домой, пообедал, зажег карбидный фонарь. Сейчас 9 часов вечера, бьют часы. На улице тепло, временами стреляют в Поповке. Летают немецкие самолеты. Вспоминаю о Ленинграде, друзьях, о Колпино, заводе и всем русском народе, живущем не в плену. С доброй ночью! 13 марта Сегодня встал в 6 ч. 30 м. Доканчивал пайку фонаря. В 7 ч. 20 мин. позавтракал, пошел на работу. Сергея у трансформатора не было. Пришел на работу один в 8 ч. 45 мин. Поехали получать продукты на станцию, в 11 ч. 15 мин. вернулись обратно. Сегодня получил порцион: V/2 буханки хлеба, 500 г муки, 250 г гороха, 50 г чаю, 50 г мяса, 25 г масла, 15 г сахарного песку, 15 г соли (на неделю). Занес Сергею тоже порцион, у него сломана левая рука. В 4 часа пойдет к врачу в немецкий лазарет. Купил две газеты: «Правду» за 11-е и «Северное слово» за 7-е. Ходил к Олегу, играли в бильярд. Лег спать в 9 часов. 14 марта Сегодня встал в 9 часов. До 12 читал книгу Оноре де Бальзака «Человеческая комедия. Кузина Бетта». В 12 часов обедал, затем оделся и пошел на лекцию в кино к 13 часам на тему: «Впечатления русских о поездке в Германию». Потом выступали два человека, которые подтверждали, что все это правда, что они не подкуплены, а говорят, как есть на самом деле. Но, главное, комендант 374
сказал, что опасность еще угрожает большая и что в этом году они мобилизуют все резервы и объявят «тотальную» войну. Основное заключалось в том, чтобы шло больше в организовывающуюся добровольческую национальную русскую армию для борьбы с Красной Армией. Нехорошие впечатления произвел женский пол своей заимствованной с запада культурой разврата, продающий свое тело господам-немцам, которые воюют с полным комфортом. Саблинской молодежи мужского пола осталось очень мало. По окончании лекции отправился к Сергею Барулеву. Он вчера был у немецкого врача, который сказал, что кисть сломана не совсем и заново перебинтовал ему руку. Взял у него справку от врача для выяснения его дел на работе и несколько книг для чтения. Вечером читал про парижский разврат XIX в. — роман «Элиза» Эдмонда де Гонкура. Сейчас 10 часов. На улице стоит теплая погода, временами состязается артиллерия, слышны пулеметные выстрелы. Летают немецкие ночные бомбардировщики. P. S. Сегодня в кино мне понравилась одна девочка лет 17-ти. На вид стройна, с наивным личиком и голубыми глазами, зовут Зоей. Близко познакомиться не смог, попытаюсь в следующий раз. 15 марта Сегодня встал в 6 ч. 45 мин., позавтракал и отправился на работу. До 10 ч. укладывал дрова и колол напиленные. Потом знакомился, как открывать семафоры и переводить стрелки. В 10 ч. 15 мин. пошел выносить из бункера воду. В 1 час поехал на станцию на мандароне за карбидом. Получил две пачки русской, вернее, украинской махорки. В 2 ч. 30 мин. пошел домой. Зашел в магазин за газетами «Северное слово», купил за 10 и 12-е и еще журнал «Новый путь». Придя домой, читал газеты и чинил отцу галоши. Между 8 и 9 часами стреляла немецкая «корова», снаряды рвались очень близко, даже дом трясся. Сейчас летают немецкие самолеты. 16 марта Сегодня приехал на работу на поезде. Пилил дрова, затем поехал на станцию за продуктами, которые немцы выдают на четверых сухим пайком 2 раза в неделю. Приехали на пост в 11 часов. Там мне дали тарелку супа и кусок хлеба. После обеда немного попилили, но к ним приехал майор, так что я один колол и складывал дрова. Мне дали по моей просьбе немного карбида. Погода стоит теплая, над Саблином сегодня рвалась шрапнель. 17 марта Сегодня купил у Олега ботинки за 30 марок. Придя на работу, скалывал и чистил лед до обеда. Идя домой, зашел в кино и посмотрел фильм «Еврей Зюсс», вполне подходящий для показа русским людям перед крушением. Читал «Северное слово» за 14-е, Вязьму отдали. 18 марта Сегодня до поста ехал на поезде. Поехал за водой на станцию с Борисом, его назначили сюда временно, пока болен Сергей. До 11 ч. 30 мин. я точил и направлял пилу, после чего мы с Борисом пилили дрова. В 1 ч. 10 мин. я стрелял из бельгийского карабина, обучение успешное, затем отправился докалывать и складывать дрова. По пути домой меня догнал поезд из Краснобадаевска, в котором везли «добровольцев». Откуда — не мог узнать, так как конвой мешал разговаривать. 375
Погода теплая, видел скворца, видно, многие скворцы зимовали здесь. Летают русские самолеты и рвутся снаряды. В 5 ч. 50 мин. утра открылась сильная канонада, начиная с запада и кончая Ивановским. Лес окутан дымом. Летают русские бомбардировщики, рвутся снаряды в Саблино. Попал снаряд в кузницу и несколько — около комендатуры. Все трясется как при землетрясении. На работу не пошел. Снаряды свистят и рвутся за речкой. Канонада такая, что в ушах готовы лопнуть перепонки, не слышно, что говорит сосед. Снаряд попал в казарму около стройки. 11 человек русских ранило, троих насмерть, сколько немцев — не знаю. На станции тоже рвались снаряды. В 2 ч. 30 мин. пролетали русские бомбардировщики в сопровождении истребителей, одна пуля прошла между мной и сараем. Стреляют от Колпино и Пеллы. В комендатуре вылетели стекла. 7 ч. 35 мин. Не знаю, что будет ночью. Возят раненых немцев. За речкой дежурят немцы. 20 марта Сегодня с 0 ч. 30 мин. до 4 ч. 30 мин. я почти не спал. На станции рвались снаряды. В 7 часов пошел на работу. Ночью сгорел склад с овсом. Пилили дрова с Борисом Иконниковым. Работали до 2 ч. 20 мин. Затем я взял продукты и пошел домой. Около дома Салакина упало много снарядов. Дома готовил обед сам. Мать больна, вероятно, расстройство нервов после стрельбы. Летают русские самолеты. Погода теплая и лунная. Канонада продолжается. В 10 ч. 30 мин. стреляла «корова», все тряслось, даже гас свет. Сегодня, говорят, русские заняли часть Поповки и высоту между Поповкой и Павловском, раненых много. Русская зенитная артиллерия сбила немецкий самолет, летчик спустился около деревни Саблинки. 21 марта 7 ч. 30 мин. Канонада продолжается. Настроение паршивое. Стекла в доме трясутся, мамаша все болеет. Аделя Гансовна ушла в лазарет, приходил врач Пауль. Говорят, русские в четырех километрах, лазарет уезжает. 22 марта Встал в 7 часов, пошел на работу. До обеда колол дрова. Около часа появилась русская партия самолетов, которые сбрасывали бомбы по гатчинской ветке и на Московском шоссе. Через некоторое время появилась вторая партия и тоже бомбила. Между 10 и 11 часами в воздушном бою с двумя «мессершмит- тами» был сбит русский бомбардировщик. Во 2-м часу послали на станцию за немецкими продуктами. Здесь я узнал, что вчера вечером снаряд попал в казарму и был убит Владимир Тучин, я его видел последний раз в субботу. Сегодня вечером русские самолеты сделали три налета, и немецкие тоже три. Бомбят недалеко, левее Поповки, но русский заградительный огонь очень сильный. P. S. Немецкие газеты пишут (вероятно, для поднятия духа), что Харьков опять взят немцами. Строительная организация, где я раньше работал, уехала в Тосно. Летают немецкие самолеты. Канонада все продолжается. Проходят войска по направлению Никольского. 23 марта Проснулся от сильной канонады в 6 ч. 20 мин. Уже хотел идти на работу, но в 7 ч. 15 мин. появились немецкие «штукасы», которых русская зенитная артиллерия обстреливала сильным огнем. Затем я отправился на работу, где 376
выкачивал до обеда из бункера воду. У нас новый фельдфебель, не знаю, что он за человек. Старый фельдфебель был хороший. Летали немецкие самолеты бомбить левее Поповки. Над Саблином рвались русские зенитные снаряды. Был сбит один немецкий самолет. Приходили полицейские проверять паспорта. 24 марта На работу пришел в 8 ч. 15 мин. Складывал дрова до обеда. Летали немецкие самолеты бомбить, русская зенитная артиллерия сбила немецкий истребитель, летчик спустился на парашюте. Сбили 1 русский бомбардировщик за линией фронта. После обеда выкачивал воду из бункера. Немцы с поста получили почту, среди которой был экземпляр «Северного слова» за 24-е, вечером почитаю. На фронте временами стреляют, летают немецкие самолеты. 25 марта Ездил на станцию за продуктами. В 11 ч. 40 мин. разорвался снаряд в 100 метрах от будки. Выкачивал воду из бункера, ездил с Борисом за водой. Пошел домой в 2 ч. 40 мин. В Саблино разорвалось несколько снарядов. Немецкие самолеты летали к Ленинграду, но бомбы не сбросили — очень сильный заградительный огонь. На фронте стреляют. 26 марта На работе выкачивал воду из бункера, колол дрова. С собой захватил карбиду. В магазине купил газету «Северное слово» за 21-е и журнал «Новый путь» № 5. Дома вечером делал зажигалку. 27 марта На фронте тишина. Сейчас идет снег, похолодало. Читал последние дни П. Д. Боборыкина, том 8, «Перевал». 28 марта Читал книгу «Рождественская ночь». Встал в 9 ч. 10 мин., вымылся, наточил пилу и пошел к Олегу. Там мы фотографировались, после чего я проявлял до 1 часа. Вечером мы с Олегом печатали карточки с негативов. На улице идет снег, погода холодная. Временами долетают снаряды до Саблино. Сегодня поспорили, чья будет победа после войны. Сергей говорит: русская, а Иван — немецкая. Кто прав, не знаю. 29 марта Пошел на работу в 8 ч. 10 мин. В 9 ч. ходил на станцию за керосином. По пути в кустах заметил галоши. Думал, что они худые, хотел взять на заплатки, а они оказались хорошими. Очевидно, лежали с осени, я их закопал в снег. В 3 часа пошел домой, захватил галоши, у меня как раз нет. Зашел в магазин, взял «Правду» за 25 марта. Сегодня получил 1 пакет русской махорки — на апрель. Пришли немцы с нашего дома, спрашивали, как попасть в подвал. Я хода не сказал: там у нас лежит немного бревен. Отец с ними договорился, что мы будем помогать им копать, а они не тронут наши бревна. Не знаю, что будет дальше. Перед обедом разорвались три снаряда на нашей улице и три по Советскому проспекту. Вечером опять свистели и рвались снаряды. О, как надоела война! Стреляют немецкие орудия, очевидно, по Колпино. 30 марта Сегодня и завтра выходные дни. Читал книгу, чинил сапоги, затем достал билет в кино. В 12 ч. 30 мин. пошли с Олегом в кино, но кино не было из-за 377
отсутствия света. На обратном пути шли через немецкое кладбище, теперь оно очень большое. На дорогах грязи по колено, машины буксуют. Чинил сапоги до 4-х часов, затем пошли с отцом копать немцам бункер около нашего дома, дали нам 11/2 буханки хлеба, 1/2 литровой банки меду, котелок гороху и 1 пакет табаку. От 5 до 6 ч. пролетала первая партия русских самолетов, бомбила, очевидно, железную дорогу. Минут через 10 летели 4 русских бомбардировщика без сопровождения истребителей по направлению к Москве. Их атаковали 2 немецких истребителя «фокке-вульф», начиная с последнего сбили 3 штуки. Один вернулся бреющим полетом. Выстрелы русских зениток очень хорошо слышны. Погода теплая, но много воды и грязи. Стреляют немецкие пушки. 31 марта Помогал копать бункер. Погода плохая, моросит дождик и дует ветер. Копали бункер до 7 часов, сегодня дали полбуханки хлеба и 6 сигарет. Пообедав, ходил к Олегу. Он устроился на работу в 100 метрах от станции Пустынька, дали ему военный паек, но очень далеко ходить. Сильный северо-западный ветер. На фронте тихо. 1 апреля Пришел на работу в 7 ч. 45 мин., выкачивал воду из бункера, занимался с семафорами и стрелками. Зарядив лампы карбидом, пошел домой. Вечером копали с отцом бункер, но сегодня нам ничего не дали: ни хлеба, ни табаку. Придя домой, читал книгу «Как я стал шпионом», год издания 1939. Канонада с немецких орудий. Вечером шел дождик со снегом и градом. 2 апреля Пришел на работу в 8 ч. 15 мин. Выливал воду из бункера, ездили с Карлом на станцию за водой, все остальное время проводил на сигналах и стрелке. Съев тарелку супа, ремонтировал себе трубку, зарядил лампы карбидом. Домой пришел в 17 ч. 25 мин. Копали с отцом бункер, дали 1 буханку хлеба, 3 сигареты и по 2 маленьких глотка вина. Сегодня вечером в Саблино рвались снаряды. В 23 ч. 5 мин. пронеслось над нами снарядов 15. Погода сырая и холодная, солнца нет. 3 апреля Сегодня много раз летали немецкие самолеты, бомбовозы и «штукасы». Олег говорит, что несколько штук сбили, а также сошел с рельсов поезд около Пустыньки. Вечером тоже летало много немецких самолетов на Мгу, но им, очевидно, не дали сбросить бомбы. Они прошли назад груженые. Сейчас пролетели немецкие самолеты бомбить, слышны разрывы. 4 апреля После обеда пошел в кинотеатр на собрание по поводу «весенней посевной кампании». На Саблино дали 25 кг ячменя, 25 кг овса, привезли 1 вагон соли, скоро будут давать. Сеять зерно индивидуально не дают: говорят, надо сажать артелью. Комендант еще много чего говорил, но его плохо слушали. Вечером мы обвязку бункера не делали, т. к. нет материала. Ходил к Олегу, играли в бильярд. Погода стоит ветреная и холодная. На фронте временами стреляют. Завтра опять идти на работу, как не хочется. Сейчас бы с удовольствием забрался в сибирские леса подальше от селений, чтобы ничего «культурного» не видеть и укрепить свои нервы, которые очень расшатаны. Быть может, кто-нибудь прочтет потом и будет удивляться тому, что меня сейчас интересует. Но 378
если встанет на место русского человека, пережившего эту войну в плену, видевшего, как опухшие люди, едва держась на ногах, лазили по помойкам и ели то, что не едят свиньи, сможет понять меня, наблюдавшего, как шли войной брат на брата... На этом дневник обрывается. Он был найден после войны на чердаке заброшенного дома в пос. Саблино и передан в краеведческий музей средней школы № 1. В. А. ДАНИЛЬЦЕВА, 1932 г. р., жительница поселка Поповка Я ПОСЕДЕЛА В 9 ЛЕТ... Родилась я в Ленинграде. Жили мы на углу Старо-Невского и Конной и каждое лето уезжали на дачу в Поповку. Были в Поповке и в 1941-м, когда началась война. То, что немцы совсем рядом, мы и не подозревали. Ведь нам все время говорили: «Не волнуйтесь, они наступают в новгородском направлении». Вскоре, однако, начались бомбежки, и фашистская бомба попала в поезд, который вез папу на работу. Ему оторвало правую руку и повредило позвоночник. С тех пор он уже не ходил, и мы с мамой возили его на тачке. А потом через Поповку двинулись танки. Мы с ребятами ходили смотреть, как в поле за поселком столкнулись два танка: наш и немецкий. Оба сгоревшие, они поднялись на дыбы и застыли, тараня друг друга. Все танкисты погибли. Мамин брат дядя Ваня работал машинистом на железной дороге и, хотя немцы уже вошли в Поповку, хотел увести состав в Ленинград. Фашисты его поймали и расстреляли вместе с тетей Аней и сыном Валей. Его помощник убежал от расправы и все нам рассказал. Мама зарыла его в копну соломы, и он даже пережил войну. Сами мы спрятались в канаве, под мостиком. Но мне захотелось посмотреть на живых немцев, и я высунула голову. «Майн гот!» — изумился немец, оказавшийся рядом. И замахал нам руками («Раус! Раус!»), показывая жестами, что здесь сейчас пойдут танки. Мы выбрались из канавы и пошли домой. Но скоро жителей из домов немцы выгнали, согнав всех в мазанку Тепловых (хозяева успели эвакуироваться). Мы жили там в страшной скученности, спали вповалку на печке и на полу. Не стало мыла и негде было греть воду. Но мама не позволяла опускаться, заставляла мыться холодной водой и стирала золой белье. Есть было нечего. Мы собирали на помойке у немецкой кухни картофельные очистки и по очереди жарили их на куске жести от разбитой снарядом железной бочки. С нами вместе жили и мои одноклассники: Женя Тартаковский, Толя Кокорев, Шурик (фамилию его забыла). Хуже всех приходилось Шурику: при бомбежке погибли его родители, и он остался совсем один. Однажды утром распахнулась входная дверь, и немец-офицер крикнул с порога: — Кто украл две банки тушёнки? 379
Шурик как раз держал в руках пустую банку, и отпираться не было смысла. Его вывели из дома и тут же, на крыльце, застрелили. Мама принесла Шурика в комнату, но он был уже мертв. Похоронили его прямо во дворе. — Не найдете вторую банку, расстреляем всех! — пригрозил офицер. Как мы ни искали эту проклятую банку — не нашли. Шурик, видно, надежно ее спрятал. Я стояла у окна и смотрела на немцев, которые собрались у воронки и что- то обсуждали. Ясно представила себе: вот сейчас выведут во двор, расстреляют всех и сбросят в эту воронку. Я дико закричала. Никто не мог понять, что со мной, но хотели увести от окна. Я вцепилась обеими руками в оконную коробку, не отпускала ее и продолжала кричать. Вошли немцы. Один из них догадался, в чем дело, и на ломаном русском языке принялся убеждать, что расстреливать нас не собираются, а просто рассуждают, от какого снаряда такая большая воронка. Назавтра в моих темных волосах появилась совершенно белая (седая) прядь. Она осталась на всю жизнь. А тот немец, что успокаивал, принес мне свой обед. Как сейчас помню, это были замечательно вкусные макароны с черносливом. Поповку нам приказали вскоре покинуть, так как это прифронтовая полоса. Мы пошли пешком в Суйду. Дорога от дождей совсем раскисла, и нам с мамой было очень трудно толкать папину тачку. Нечего было есть, но люди меняли в деревнях вещи на продукты. У нас была только одна новая папина рубашка. Нам за нее дали малюсенький кусочек хлеба, который мама разделила между мной и папой. Кажется, всем тогда приходилось одинаково плохо, но находились люди, которым почему-то хотелось, чтобы другим было еще хуже, чем им. Однажды какая-то женщина подвела конвоира к моей маме и сказала: «Расстреляйте ее, у нее муж коммунист!» Но немец не стал нас расстреливать, а женщину стукнул прикладом. На дороге лежало много убитых солдат: и наших, и немецких. Мы обходили их и шли дальше. Иногда встречали немецкую походную кухню, и мама посылала меня с баночкой просить супу. Я очень боялась: все казалось, что кто-нибудь подойдет сзади и выстрелит в спину. В Суйду согнали многих людей из разных деревень и поселков. Ночевали прямо на земле. Было уже холодно, за ночь земля покрывалась инеем. Мы очень мерзли; в тачке ведь ехал папа и много вещей из Поповки мы взять не могли. Нас выручила одна местная женщина. Звали ее Розой, у нее был мальчик, мой ровесник, Костя. Они заметили, как мы озябли, и принесли из дома теплые вещи и продукты (картошку, лепешки). Мы всегда их вспоминали о благодарностью, но разыскать после войны не смогли: ведь даже фамилии не знали. В Суйде работал мясокомбинат, где немцы забивали отобранный у населения скот. Все ненужное: требуху, кишки — они выбрасывали в яму во дворе и беженцы могли брать это себе. Однажды я пошла с ведром к яме. На мне было чистое платье с оборками, а возле ямы было очень грязно, и толпились, отталкивая друг друга, люди. Я не знала, как подступиться к яме, чтобы не выпачкаться. Охранник увидел мою нерешительность и забрал у меня ведро. Я заплакала. Стояла и ругала себя: « Вот дуреха, и кишок не принесла, и ведра лишилась!» Однако немец скоро вышел 380
из дома и протянул мне ведро, наполовину заполненное требухой. Я поклонилась и радостно схватила ведро. В Суйде нас погрузили в теплушки и довезли до Шауляя, где стали предлагать в качестве работников богатым литовцам. Нашу семью никто не брал. Ведь каждый видел, что папа — неходячий инвалид в тележке, я маленькая, мама, сразу видно, городская: худенькая, невысокая да еще в шляпе. Я стала просить маму: «Сними ты, пожалуйста, шляпу, надень платок...» Но и в платках мы были никому не нужны. Всех, кого не продали, повезли дальше — в Германию. Во Франкфурте-на- Майне сводили в баню, одели в полосатые платья, к которым были пришиты лоскутки с надписью «ost», и снова выставили для продажи. Но нас по-прежнему никто не покупал ни во Франкфурте, ни в Бранденбурге. Мы жили в вагоне и питались месивом из немытой червивой капусты кольраби. Потом нас отвезли в Бернау, в только что выстроенный лагерь. Бараки с двухъярусными нарами, проволока в четыре ряда, по углам вышки с часовыми и собаками... Взрослые работали на фабрике француза Ля Баума, где большинство и обедало. Только русских гоняли на обед в лагерь, где кормили все той же кольраби. Одеты все были в длинные полосатые платья, на ногах — деревянные колодки. Если колодка рвалась — это было настоящей бедой. За новой нужно было идти к шефу, немцу Пашейко. Он был очень злой, постоянно ходил с хлыстом и стегал за малейшую провинность. Дети работали в лесу. Огромный сосновый лес был чистый, как парк. В лесу я и разорвала колодку. Кое-как отработала, но на обратном пути конвоир это заметил и схватил меня за ухо: «Иди к шефу за сапогом!» Куда денешься, надо идти. Пошла в дом, стала у порога, дрожу. Шеф сидит за столом, смотрит злющими глазами. В руках знакомый хлыст, уног — овчарка. Приказывает собаке: «Фас!» Я стою ни жива ни мертва, глаза от страха закрыла. Собака подошла, обнюхала меня и... отошла. Он снова: «Фас!» То же самое. Пашейко рассмеялся и говорит переводчице: «Выдай ей!» На следующий день колодку разорвала другая девочка. Стали меня ребята уговаривать: «Сходи за нее, мы тебя под хворостом на целый день спрячем — работать не будешь...» Я пошла. Пашейко удивился: «Ты же вчера была!» Я ответила, что вторую разорвала... Собака меня опять не тронула. Так я ходила за колодками много раз, но страх не проходил. Ребята говорили, что, когда я возвращалась с новой колодкой, была белая, как мел. Шеф, конечно, понял, что я не сама все время рву колодки, и однажды надел мне на шею красные стеклянные бусы: «Это тебе за храбрость!». Прямо как железный крест получила. Я хотела их снять, но мама уговорила этого не делать: «Забьет Пашейко, если снимешь!» По воскресеньям мы не работали. Приходил священник, и надо было подолгу стоять и слушать молитву. Каждое утро нас выстраивали на плацу. Однажды скомандовали: «Все девочки — вперед!» Я была худющим заморышем — кожа да кости, но мама держала меня чистенькой, заплетала косички и даже к платью-полосатке пришила оборку. Директор Ля Баум указал на меня пальцем. Меня повели к нему в дом, а с мамой случился обморок. 381
Со мной же ничего страшного не произошло. Просто у директорской дочки родился ребенок и понадобилась «грязная» прислуга. Мне выдали фартук, и я смывала с пеленок нечистоты. Окончательно отстирывала их «чистая» прачка. Еще я должна была кормить собаку. Мы ходили с ней на фабричную кухню, где обедали заключенные-иностранцы. Их кормили хорошо. Такой же суп наливали мне в ведро для собаки. У директора мне давали только кружку кофе-эрзаца с крошечным кусочком хлеба, и есть хотелось всегда. Мама мне каждый день напоминала: «Ради Бога, ничего не возьми! Даже если в помойку выбросят — не бери, не лизни ничего!» Я обещала, но когда возвращалась с кухни и в ведре плескался суп, удержаться не могла. Собака ко мне привыкла, и я с ней «договаривалась», как с человеком: идем к дому, заберемся в ельничек. Она глядит на ведро, и я гляжу. Ей зачерпну ладонью супа, себе зачерпну. Говорю: «Много нельзя. Тебе еще дадут, а мне нет». Хозяйка меня не била, но будто не замечала. А вот ее младшая дочка доводила до слез. Загонит шваброй в угол — и давай щипать. Я молчу, терплю, но слезы сами катятся. Пришел 1945 год. Все ближе слышалась канонада: на Бернау наступали с двух сторон: наши и американцы. Прихожу я однажды утром на работу, а хозяев нет — удрали. Вернулась в лагерь, стража исчезла. Все вышли за ворота, уселись на краю рва. Недалеко лежала убитая лошадь. Можно было подойти, отрезать себе мяса, но ни у кого не находилось сил. Мы молча сидели, как куры на насесте, и не верили, что жизнь переменилась. Подъехала наша кухня. Для солдат был сварен суп с лярдом. Нам налили супу, и мы вдруг почувствовали в нем вкус свободы. Стали разговаривать, расспрашивать солдат, кто из каких мест. Нас всех положили в госпиталь: было много больных и ослабленных. Спустя месяц отправили домой. Ехали в таких же товарных вагонах, что и сюда. Кормили не всегда, но мы не обижались: главное, возвращаемся на родину! Высадили нас в Саблино. Поповки больше не существовало. Идти было некуда. Нашу ленинградскую квартиру разбомбили. Тетя хотела прописать нас к себе, не разрешили: после плена в Ленинград не пускали. Дядя работал в подсобном хозяйстве в Сосново, взял нас к себе. Лето 1945 года выдалось очень голодным. Выручали трава и грибы, хлеба не было. Доставали где-то овса, мололи его вместе с шелухой и пекли лепешки. Потом посадили огород — стало легче. Мама работала огородницей в подсобном хозяйстве, я пошла в школу. Папа сильно болел и вскоре умер. Когда я окончила 10 классов, надумала поступать в Лесотехническую академию. Мечтала поехать работать в такие места, где есть лес, речка, а значит и еда: грибы, рыба. К экзаменам допустили, и я все сдала на «пятерки». Но после экзаменов меня вызвали к декану, и он сказал: «С вашей анкетой у нас учиться нельзя. Идите работать». Я устроилась в Сосново телефонисткой, на работе все выполняла беспрекословно, чтобы не уволили. Денег не хватало, жили бедно, впроголодь. Я сама не замечала как выгляжу, но тетка всегда говорила: «У тебя взгляд мертвый...» Она жила на Красноармейской и, когда я к ней приезжала, всегда старалась чем-нибудь обрадовать. Она хорошо шила и из довоенного старья ухитрялась 382
шить мне нарядные платья. Всегда, бывало, прежде мне сошьет, а потом уж дочке. Та даже ревновала. Постепенно жизнь наладилась, но пережитое в войну забыть невозможно. Главное, не забывается то постоянное ощущение страха, которое мы тогда испытывали. Все время казалось, что за тобой кто-то стоит и в любую минуту может выстрелить или ударить. Дай-то Бог, чтобы сегодняшние дети этого никогда не узнали... С. И. АНТЮФЕЕВА, 1917 г. р., жительница поселка Красный Бор «ПОПОВКИ БОЛЬШЕ НЕТ...» До войны мы с мужем работали на Ижорском заводе. Надежды на получение государственного жилья не было, и мы построили себе дом в Красном Бору, недалеко от Поповки. Посадили яблони, приобрели кое-какую живность: козу, кур. Подрастали дети: дочка Галя, 1937 года рождения, и сын Юра — 1939-го. Вроде бы имели все необходимое для жизни, и будущее представлялось нам цветущим садом. Но настало 22 июня 1941 года. Война... На второй день я проводила на фронт своего Сергея Алексеевича и осталась с двумя детьми и старой мамой. Да еще в положении- Трудности с продовольствием начались сразу. Все стало выдаваться по карточкам, строго по норме. Жителей стали привлекать к оборонным работам. Мы рыли окопы, рвы, устанавливали рогатки из кусков рельсов и думали, что враг еще далеко. Но скоро в небе стали появляться немецкие самолеты, а из Ленинграда на восток пошли спецсоставы с людьми. Для нас же всякая попытка эвакуации была недоступной: пропусков на выезд не выдавали, к билетным кассам не подойти... 27 августа из Ленинграда в Колпино прошел последний поезд. С работы мы пошли пешком. Навстречу шли толпы людей с котомками и узлами. Оказалось, что днем разрешили эвакуацию, а мы не знали. Дома у меня оставались дети и мама. Я надеялась собрать их и уехать из Поповки рано утром. Но 28-го поезда уже не ходили, а в 10 часов появились немцы... Они шли от парка. Гуськом. В зеленом обмундировании, касках, с автоматами. После пешего отряда проехали мотоциклисты. К вечеру стали привозить орудия. У нас в огороде поставили дальнобойную пушку. От первого же выстрела вылетели в доме все стекла... Обосновавшись в Поповке и Красном Бору, немцы принялись хозяйничать в полном смысле слова: выкапывать весь урожай в огородах, резать скот и птицу, отбирать одежду и обувь. Жители оказались совершенно беззащитными. Где Красная Армия, где советская власть — никто не знал. Вскоре всех стали вызывать в комендатуру для регистрации. Тут же отбирали людей для отправки в Германию — работать на заводах. Прошла и я регистрацию, но в Германию из-за детей не попала. 383
Как жить, чем кормиться? Огород немцы выкопали подчистую, скот забрали... Мы бродили по совхозным полям, где летом росли картошка, капуста, кормовые культуры, и подбирали, что осталось. Доходили до Колпино — до зоны военных действий. Попадали и под обстрелы, и под бомбежку, и на минные поля. Некоторые подрывались и гибли. Меня Бог, видно, миловал... Света в домах не было. Если немцы замечали малейший лучик, — били из автоматов по окнам. Обстреливали поселок ежедневно: наши пытались выбить немцев из Поповки. В сентябре осколком снаряда убило маму. Я похоронила ее в палисаднике. А в конце месяца немцы издали указ: «Всем жителям, проживающим вблизи вокзала, освободить свои дома». Иди, куда хочешь... Около Московского шоссе пустовали полуразрушенные совхозные дома. Люди искали уцелевшие уголки, поселялись в них. Нашла и я с детьми маленькую каморку. Надвигалась зима. В Покров день — 14 октября — уже выпал снег, ударили морозы. У нас ни света, ни дров, водопровод разбит. Хлеб последний раз видели в августе, когда получали его по карточкам. В домах, где поселились немцы, они иногда специально оставляли хлеб на столе. Тому, кто не выдерживал и брал, отрубали руку: «За воровство»... 25 декабря мы стали свидетелями расправы фашистов с жителями двухэтажного совхозного дома. К ним приполз наш раненый солдат. Немцы выгнали всех во двор и расстреляли, не пощадив ни детей, ни стариков... После этой трагедии многие ушли из поселка куда глаза глядят. И я с ребятишками покинула свое убежище и отправилась в путь вместе с соседкой, у которой тоже был ребенок. Сложили скарб на санки и пошли в направлении Батецкой. Все дороги были забиты беженцами. Немцы не давали нам останавливаться, и приходилось уходить все дальше и дальше — на Сольцы и Дно. Передвигались днем, ночевали в том населенном пункте, где заставала тьма. После короткой ночевки немцы прогоняли всё дальше и дальше. И мы опять шли и шли... Разные встречались нам люди, по-разному относились к беженцам: где вовсе не пустят на ночлег, где потребуют плату, а где разрешат побыть у порога. Сядем с ребятами на пол, укроемся одеялом, что носили с собой, и просидим до утра. На рассвете ползем дальше. Ни еды, ни кипятку... Перед дорогой я напекла таз лепешек из картошки и овса. Этим и питались: погрызешь мерзлую лепешку — и дальше. У меня на санках был сделан закуток из фанеры. В этом закутке мои дети сидели молча, не ревели и ничего не просили... Так мы шли, волоча за собой санки, уже целый месяц. Однажды мы не смогли добраться к ночи до какого-нибудь жилья и оказались в лесу на сорокаградусном морозе. Решили, что моя напарница отправится в ближайшую деревню одна, налегке, без груза, и договорится о ночлеге. 384 С. И. Антюфеева, 1940 г.
Она ушла, а я с тремя детьми и санками осталась в лесу. Как мы не замерзли — не знаю... Напарница моя возвратилась лишь утром: патруль ее задержал, принял за партизанку. Допрос в комендатуре длился всю ночь, но все же поверили, что она беженка, и отпустили. Настал январь. Дальше идти я уже не могла: была на последнем месяце беременности. На станции Уторгощ пошла в комендатуру, где выдали направление в деревню Большая Уторгощ, в семи километрах от станции. Староста деревни определил меня на постой к Анне Измайловой. Когда я пришла к ней, она так и охнула: «Так ты и рожать у меня будешь?» «Но что ж, — говорю, — мне теперь делать?» Осталась я у тети Анны. Соорудила себе кровать из досок, помогала, чем могла, по хозяйству. У тети Анны была коровушка. Она стала давать моим детям по стакану молока, немного хлебушка. У соседей приобрели сколько-то картошки, чуть ожили. 2 февраля у меня родилась дочка. На холодном полу, в тряпках. Не было ни белья, ни мыла... Тетя Анна мне во всем помогала. Нет ее уже в живых. В Большой Уторгощи насчитывалось около 300 домов, добротных, просторных, под соломенными крышами. В апреле понаехали сюда на отдых немцы и начали перекрашивать свои каски и машины по-летнему: из белого в зеленый цвет. По всей деревне стояли емкости с краской. 28 апреля 1942 года одна бочка загорелась. Пламя перекинулось на дома. Дул сильный ветер, и в одно мгновенье занялась вся деревня. Горели дома, сараи, машины, краска — все, что только может гореть. Через три часа не осталось ни одного дома... Мы с тетей Анной успели лишь вывести детей и корову. Дом, все вещи и документы сгорели... Трое суток мы находились на голом поле. В ночь на 1 мая нас отвели за 40 километров в деревню Киевец того же Уторгощского района. Там погорельцам отвели пустой сарай, дали по пучку соломы: живите, как хотите... Что было делать? Только надеяться на людскую помощь. И пошла я со своими детьми, которым было пять лет, три года и, самой маленькой, три месяца, просить по деревням милостыню. Дороги были еще грязные, детей приходилось по очереди переносить на руках. Крестьяне подавали мало, так как сами во всем терпели нужду, а беженцев было очень много, в основном из-под Ленинграда. В ином доме поделятся последним куском и поплачут вместе с нами, а в другом лишь в окно крикнут: «Бог подаст!» Так мы скитались из одной деревни в другую. Все стало изнашиваться, рваться, но негде было взять одежду и обувь. Решила я посадить свой огород в деревне Видони, в трех километрах от Киевца. По одной картошине собрала немного для посадки, достала семена турнепса и свеклы, все посадила. А в июле меня настигла беда: одна за другой заболели мои дочки. Спасти их я не смогла — обе умерли. Похоронила их собственными руками на кладбище около церкви. Наплакалась, напричиталась, но жить-то все равно надо, хотя бы ради сына... Стала ходить к местным крестьянам на работу — помогала убирать урожай. Выросло кое-что и на своем огороде. Милостыни я уже не просила — хоть этим была довольна. Вскоре беженцев перевели из сарая в пустой крестьянский дом с печкой. Мы могли уже что-то сварить... 385 25. За блокадным кольцом
Наступил 1943 год. В Видонях стали появляться партизаны. Они рассказывали о наступлении наших войск, о том, что недолго уже немцам хозяйничать — прогонят их из России. В октябре 1943-го партизаны сообщили, что немцы отступают на запад. Отступая, они сжигают деревни, а жителей угоняют в Германию. Партизаны советовали нам покинуть деревню и укрыться в лесу. Начались поспешные сборы. Люди пекли хлеб, запасались продуктами, уводили скотину. В лес ушли все, в том числе и беженцы. Обосновавшись в шалашах, на пятые сутки узнали, что немцы сожгли всю деревню, за исключением одного дома. Кто знал, что этот дом окажется ловушкой? Когда у лесных жителей кончился хлеб, несколько человек пошли в деревню, чтобы воспользоваться печкой уцелевшего дома и что-нибудь испечь. Немцы их поймали и под дулами автоматов заставили показать, где укрываются жители. Много, очень много фашистских карателей пришло в лес. Они окружили наш лагерь с автоматами наизготове, удерживая на поводке собак. Некоторым местным жителям, хорошо знающим лесные тропы, удалось уйти. В окружении остались беженцы, дети и старики, а также все домашние животные. Немцы порезали птицу, скот увели, забрали подводы. Людей погнали пешком на станцию Уторгощ. Там уже стоял товарный состав, куда согнали жителей окрестных деревень, заперев все наружные двери. Две недели нас везли в закрытых вагонах, не кормили. Многие умирали. Их выбрасывали из вагонов. У меня было с собой немного хлеба и вареных картофелин — это нас спасло. Привезли нас в Литву, в город Телынай, куда съехались хуторяне за дополнительной рабочей силой. Я попала на хутор, который находился в 30 километрах от станции. Хозяином хутора был сорокалетний Антанас Армолис. Хозяйство у него было, по литовским меркам, небогатое: 4 коровы, 3 лошади, овцы, свиньи, куры, гуси и индейки. Я ухаживала за всей скотиной, топила печи, работы хватало с утра до ночи. Угодить хозяину было трудно. Что не по нему — берет палку и бьет. «Коммунистка! — кричит, — Шталин и тебя — пух, пух!» Жаловаться некому. Поселили нас в прихожей, где готовили пищу животным, печка-плита с двумя вмурованными в нее котлами топилась по-черному. Здесь держали молодняк: ягнят, поросят. Цементный пол приходилось скоблить скребком. Вместо постели хозяин дал охапку соломы и лошадиную попону. Кормили нас тем, что варили свиньям: картошкой, турнепсом. Хозяин держал таксу. Иногда мой сын доедал из ее миски, если что оставалось... Весной 44-го года меня послали к старосте на другой хутор сдать молоко и яйца для немецкой армии (с хозяев взимались поставки). Выполнив поручение, я решила пожаловаться старосте на своего хозяина. Староста послал к нам своего помощника, и, убедившись, что я рассказала правду, прислал за нами другого хозяина — Йонеса Макараса. Мы переехали к нему на хутор в 10 километрах от прежнего. Здесь жилось совсем по-другому. Для жилья нам отвели комнату с кроватью и столом. Хозяин относился к нам очень хорошо, но хозяйка оказалась злой и скупой. Называла меня «сволоча» и норовила похуже кормить. По воскресеньям, когда она уходила в костел, хозяин старался нас досыта накормить и дать продуктов с собой. Скажет лишь: «Возьмите и уберите!» 386
Иногда и мы ходили в костел. Там не так, как в наших храмах: икон нет, играет орган, литовцы перебирают в руках четки... Русские облюбовали себе один угол и повесили в нем православные иконы. Мы любили здесь бывать. Встречались как родные, узнавали друг от друга, что на фронте — ведь не было ни газет, ни радио. Лето 1944 года прошло тихо: не слышалось выстрелов, не было бомбежек. В сентябре литовцы начали волноваться. «Русиш, русиш» — мелькало в их разговорах. Части Красной Армии наступали. В этой местности сопротивления они не встретили. По дорогам двигались танки, пушки, машины. Наши солдаты заходили на хутора, наспех ели и торопились дальше на запад. Моя хозяйка отворила свою кладовку с продуктами, и я помогала ей готовить еду для советских солдат. Вскоре до нас, подневольных русских, дошли вести, что блокада Ленинграда снята, родные места освобождены и нет там больше фашистов, которые топтали и разоряли нашу землю. Говорили, что в Прибалтике готовится специальный состав для отправки домой. Радости нашей, нашему нетерпению не было границ. Нас не всегда понимали и военные. Они видели разрушенные пожарища под Ленинградом, а здесь были целые хутора, изобилие продуктов. У них создавалось впечатление, что здесь и войны не было. Нам советовали пережить зиму в Литве, но нас неудержимо тянуло домой. Я решила возвращаться с первым же эшелоном — в октябре 44-го года. Перед отъездом сходила попрощаться с прежними хозяевами. Они испугались — думали, что я с жалобой. Но я зла не помнила. Распрощалась со всеми по-хорошему. Йонес дал на дорогу хлеба и картошки, запряг лошадь и отвез меня с сыном на станцию Телыпай, где эшелон уже стоял под посадкой. Я тепло попрощалась с добрым Йонесом: от него я видела только хорошее. Но что может быть дороже свободы и Родины! И вот эшелон тронулся. Это был первый поезд, возвращавший людей в родные места Псковщины, Новгородчины, под Ленинград. В вагонах проводники объявляли остановки, объявляли, кому где выходить, помогали во всем. Настроение у меня было самое радостное: скоро увижу свою Поповку, родных и знакомых! Поезд подходил все ближе и ближе к дому, как вдруг проводник объявляет: «Кто из Поповки, выходите в Саблино! В Поповке не осталось ни одного дома — там пусто...». Очень горько было все это услышать. Вышли мы с Юрой в Саблино. Вокзала нет. Ночь, мороз, снег по колено... Дождалась на холоде утра и пошла искать жилье. Пустых домов было много: отсюда людей вывезли на запад, и они еще не вернулись. Остановились мы в доме, где уже жила молодая женщина-фронтовичка. Отогрелись, и, спустя три дня, я отправилась в Колпино, на Ижорский завод, где работала до войны. В отделе кадров нашли мою трудовую книжку и направили в Тосно, в отдел по распределению рабочей силы. Меня направили на работу в ГорФО. Заведовал финансовым отделом Игорь Николаевич Ларин — фронтовик, отзывчивый и внимательный человек. Мне дали комнатку — маленькую разбитую каморку. Сына устроили в садик, выдали карточки. Я работала бухгалтером. ГорФО находилось в старом здании исполкома — где и сейчас. 387
Тосно было сильно разрушено: разбитые дома, бункера, воронки. Электричества не было. Работали при керосиновых лампах, печки топили дровами. Дрова заготавливали сами, разбирали разрушенные помещения отделов исполкома (медицины, образования, сельского хозяйства) — они все помещались в одном здании. Местных жителей было мало, но весной 1945 года все дружно принялись за благоустройство поселка. Война оставила много грязи, хлама, деревья были вырублены или искалечены. После работы мы разбирали завалы, высаживали деревца. 9 мая выдалось ясным, солнечным. Раннее утро принесло долгожданную весть: «Война кончилась! Победа!» На всех лицах радость и слезы. День объявили нерабочим. Но людям не хотелось расставаться. Объединив свои продовольственные карточки, мы выкупили, что смогли, из продуктов и организовали праздничный стол. О судьбе мужа я еще ничего не знала. Он вернулся с фронта в июле 1945 года и долго разыскивал нас. Поповка больше не существовала. Сергей Алексеевич разъезжал по всем окрестным станциям и наводил справки. В конце концов нашел нас в списках жителей Тосно. После долгой разлуки и неведения мы снова были вместе! Однажды мы решились побывать в Поповке и взглянуть, что стало с нашим домом. Увиденное потрясло. Перед нами открылось развороченное пространство. Как после большого землетрясения. Не сохранилось ни одного дома. И не видно было желающих отстраиваться здесь вновь. Мы ходили по поселку и ничего не узнавали. Невозможно было разобрать, где проходили улицы, где находилась станция — все было разворочено, не осталось ни одной целой досочки. Место своего участка определили лишь приблизительно. От Поповки и Красного Бора уцелело лишь кладбище, где похоронены наши родители. С тех пор мы живем в Тосно. Муж проработал много лет в Тосненском СУ-238 и 25 лет на Ижорском заводе, я работала бухгалтером непрерывно с 1944 года. П. П. ЛЕВИН, житель села Померанье СВОЕЙ ВОЛИ МЫ НЕ ИМЕЛИ...* Существует предание, что в далеком прошлом на Аляске проживало племя людей, именовавших себя помераньем. Перекочевав в здешние края, они и поселение свое назвали Померанье. Село находилось на тракте Петербург—Москва и считалось ямом. На тракте было не менее 25 таких станций, расположенных в 30—35 верстах одна от * Из архива Г. Ф. Чекура (Тосненский краеведческий музей). Примечание составителя: по списку населенных мест Новгородского уезда (1907 г.) с. Померанье имело 87 дворов, 351 жителя. 388
другой. Все они назывались ямами: ям Тосно, ям Померанье, ям Чудово, ям Подберезье и т. д. Украшением села была прекрасная белая церковь, после революции ставшая клубом. 30 марта 1930 года организовался колхоз «Рассвет». Перед войной он был одним из лучших в Тосненском районе, имел 45 голов крупного рогатого скота, 23 лошади, 20 свиней и новый скотный двор. Война с Германией началась далеко от нашего села, но очень скоро приблизилась к нам. Уже в августе над селом показались немецкие самолеты и сбросили три бомбы. Они упали за пределами села и вреда не причинили. Утром 18 августа, когда в газетах писалось о приближении врага к Новгороду, мы увидели поток беженцев разных сословий, вплоть до обитателей дома для душевнобольных из Колмова и красноармейцев. Вечером немцы дважды бомбили Померанье. Поток беженцев усилился. Люди говорили, что враг приближается к Чудову, и советовали спасаться в лесу. Мы поняли, что нашему жительству в Померанье приходит конец. Покинули свои дома и пошли на восток с целью перейти Волхов. Мы полагали, что Волхов немцам не перейти. В пути, в д. Чудской Бор, мы вновь подверглись сильной бомбардировке. При этом убило девицу Е. Кремнёву и четверых ранило. Страх у людей усилился. Было видно, что деревне не устоять, и мы пошли дальше. Миновав деревню Молоди, мы узнали, что перейти Волхов нам не удастся, так как немцы бомбят переправы и уже потопили паром с беженцами. От Волхова доносились частые взрывы. Вскоре нас догнали немцы и приказали возвращаться «nach Hause», иначе будут считать нас партизанами. Итак, мы вернулись в Померанье. Свои дома застали целыми и пустыми. Немцы прятались в лесу и только с нашим возвращением появились в деревне. В первом обращении к населению они заявили, что хлеба не привезли, и велели собрать в поле все, что осталось, вплоть до последнего зернышка. На другой день немцы уже ходили по дворам и забирали коров. Всего немцы увели из подворий 22 коровы. В остальном оккупанты первое время вели себя по отношению к жителям сносно. Последовали распоряжения, устанавливающие в оккупационной зоне новый порядок. Жителям выдали пропуска-аусвайсы. Покидать селение и выходить с наступлением темноты из домов не разрешалось. Жить можно было только в местах, указанных немцами: в хлевах, погребах, амбарах на своих подворьях. Но дома заняли оккупанты. Собственной воли в жизни мы уже не имели. 389 П. П. Левин с внуком в Петергофе, 1936 г.
С первых дней оккупации население стали гонять на принудительные работы: заготавливать дрова, строить бункера и дороги. Паек на одного работающего давали почти достаточный, но при этом ни одному из работников не удавалось избежать «немецкой ласки» (избиения палкой). С наступлением холодов немцы приказали жителям сдать для немецкой армии валенки. Были случаи, когда с людей снимали валенки прямо на улице. Жители стали свои валенки маскировать: нашивать на голенища рваные овчины. Немцы начали отбирать также ручные санки, а потом последовал приказ — сдать шубы и полушубки. За несдачу шуб несколько жителей были наказаны розгами. В январе 1942 года из Померанья были эвакуированы латыши, эстонцы, одна немецкая семья. Они были вывезены в более хлебородные места. У нас население питалось очень скудно — крохами, падавшими с господского стола. Единственным подспорьем служили картофельные очистки. В Померанье находилось около тысячи немцев, и картофеля они расходовали много. За очистками приходили даже из Любани, где с продовольствием было совсем плохо. Там от голода умерли 10 человек. В Померанье находился лагерь наших военнопленных, где от голода и побоев в первые два года оккупации погибло около 300 советских воинов. Их останки, прикрытые землей, многим неведомые, лежат по левой стороне дороги, идущей к станции, сразу за вторым мостиком. В Померанье был расстрелян совершенно невинный мужчина из Любани по фамилии Громов. Он проходил мимо села со свечами, которые пытался обменять на хлеб. По подозрению в краже были арестованы четверо подростков: Царев, Коломейцев, Кононов, фамилию четвертого не припомню. Они исчезли бесследно. С декабря 1941 года наше селение стало ежедневно, преимущественно в ночное время, подвергаться бомбежкам советской авиации. Была сброшена не одна сотня бомб, но ущерб, причиненный оккупантам, был невелик. 28 февраля 1942 года днем бомбами нашей авиации был до основания разрушен двухэтажный дом Макаровых. При этой бомбежке погибли три сельчанина и 15 немцев. 8 марта 1942 года нашей авиацией был разрушен дом П. Клубилова. В доме сгорел полковник немецкого генерального штаба, бывший русский помещик. На этот раз была сброшена одна-единственная бомба, но с такой точностью, будто ее бросили в окно руками, а не с высоты. Полковника считали очень злым, сами немцы говорили, что он подписывал смертные приговоры, не читая. Надо думать, что он прибыл в Померанье уже с окровавленными руками, которые пришлось отмывать не водою, а огнем. Весной 1942 года, в ночь на Пасху, один советский танк приблизился к Померанью и остановился в четырех километрах от села в местечке Репищи. Танк дал по селу десять выстрелов. Вреда они, кажется, не причинили, но навели на немцев такую панику, что те спешно начали складывать свои пожитки в машины. Почему у нас оказался только один танк и дал так мало выстрелов, никто из жителей узнать не смог. Танк застрял на месте, подойти к нему было нельзя. При воздушных налетах на Померанье в разное время погибли 4 советских самолета. Один из них был поврежден и приземлился в местечке Еремеевская. Чтобы избежать плена, летчик застрелился. Второй самолет упал в 100 метрах от села в сторону Любани, на полосе отчуждения шоссе Ленинград—Москва с южной стороны. Третий самолет упал на Лисьи Пожни в двух километрах 390
от села; четвертый разбился на хуторе Стахеево, на полосе отчуждения железной дороги в 4 км от Померанья. Говорили, что в последнем случае жителям удалось перехватить документы летчика и узнать его фамилию. Мне это представляется маловероятным: в годы оккупации нельзя было и помыслить, чтобы подойти к месту аварии советского самолета, пока немцы его не обследуют. Только когда немцы удалялись от места аварии, жители с опаской подходили к самолету и тайком хоронили наших летчиков. До 1943 года местные жители не могли свободно работать в поле и на сенокосе: все происходило под наблюдением немцев. С весны 1943-го оккупационный режим стал менее строгим. Изменилось в лучшую сторону и отношение к военнопленным. По-моему, немцы, в конце концов, поняли, что здесь не их дом и притеснение русских может привести к нежелательным результатам. 14 октября 1943 года жителей Померанья предупредили об эвакуации. Надо было покидать свой дом и родные места и ехать неизвестно куда. На рассвете 16 октября всех посадили на машины. С собой разрешалось брать вещи и даже домашних животных. В Литве спокойной жизни тоже не было. Была произведена вторая вербовка людей для отправки в Германию. Опять отобрали более здоровых и увезли. Мы работали за еду в крестьянских хозяйствах. Так продолжалось до осени 1944 года, когда наступление Красной Армии привело к нашему освобождению. Мы вернулись в свое Померанье, освобожденное 26 января 1944 года. За годы войны в селе были уничтожены 20 домов, железнодорожная станция, школа и церковь, а также все хозяйственные постройки колхоза «Рассвет». В уцелевших домах зияли дыры, окна были без стекол, двери отсутствовали. В пяти домах жили рабочие, восстанавливавшие железную дорогу. Движения по шоссейной дороге почти не было. С наступлением темноты не видно было ни одного огонька, ни одной искорки. В течение зимы 1944/1945 года в Померанье возвратились не более 100 семей. Весной 1945 года был восстановлен колхоз «Рассвет». Но у воссозданного колхоза не оказалось ни кола, ни двора, ни малого живота. Потом, при содействии местных властей, раздобыли несколько коров и самый простой инвентарь: телеги, плуги, бороны. Люди собрались разные, из 15 селений, и дело не ладилось. Колхоз влачил жалкое существование и в 1953 году окончательно распался. Благоприобретенное его имущество перешло к совхозу «Любань». А. А. БИСИКОВ, 1930 г. р., житель деревни Степановка * ДЕТСТВА БОЛЬШЕ НЕ БЫЛО... Я родился в 1930 году в деревне Степановка в рабочей семье. Отец работал на Ижорском заводе, а через день — в колхозе «Коммунар». Детей было шестеро: четверо братьев и две сестры. * Рукопись из музея школы пос. Красный Бор. 391
В Степановке было около сотни дворов; часовенка, переделанная под магазин; клуб, где показывали фильмы с помощью динамо-машины, электричества еще не было. Как и все, мы трудились от малого до старого. В 1941 году, когда началась война, я находился в пионерском лагере в Шапках. В конце августа при подходе немцев нас отправили по домам. Запомнилась первая бомбежка. Немец бомбил состав на железной дороге, но бомбы падали мимо. Сестру ранило в ногу, убило лошадь, ранило козу и быка. Началась суматоха. Колхозный скот собрали и погнали в сторону Никольского. Над Феклистовом сбили наш самолет — «ястребок», мы с ребятишками лазили в него. Возле самолета лежал мертвый летчик. В начале сентября через деревню промчались два или три немецких мотоцикла с люльками. Раздались крики: «Немцы! Немцы!» Все попрятались, но потом освоились: надо было жить. Через неделю мы, пацаны, уже ходили в Колпино пешком выкупать по карточкам продукты. Нас пропускали и немцы, и наши, пока не подошли основные немецкие войска. В деревне был назначен староста — дядя Володя Крупенин. Кто его назначал, не знаю. Кое-кто из жителей, у кого было на чем, уехал, но большинство осталось в своих домах. Больше двух недель наши солдаты отходили к Ленинграду. Им никто не мешал. Немцы стояли и смотрели, как они шли по железной дороге (поезда уже не ходили). Приближалась осень. Односельчане торопились убрать с огородов картошку и овощи, сразу копали ямы и все зарывали, чтобы немцы не отобрали. Они забирали картошку у жителей и выкапывали с колхозных полей. Брали все, что могли. Население Нижней Подобедовки, Марковки и Степановки начали выгонять в Поповку. Запомнился такой момент. Однажды днем мы увидели наш танк, который ехал по деревне, стреляя и подминая все под себя. Были смяты две немецкие машины и один мотоцикл. Убитых немцев не было, но выстрелом из танка убило девушку — Надежду Круглову. Родные и соседи похоронили ее внизу на кладбище. Начались наши обстрелы из Колпино и Ленинграда, по улицам ходить стало опасно. Всех трудоспособных немцы обязали приходить в назначенное место и определяли на работу: рыть окопы и ремонтировать дома для немецких войск, которые всё прибывали. Части их менялись. Нас отселили на Московский Откос. Все гражданское население согнали в один район. Хождение по поселкам запретили, угрожая расстрелом. Полицаи с повязками обходили поселки. Зима 1941/1942 года была холодная и голодная. Паек давали только работающим: баланда и немного хлеба. Зимой прибыли австрийцы. Паек у них был скудный. Убьет лошадь снарядом или миной — мясо разберут австрийцы, а нам — что останется. На передовую они уезжали на велосипедах и лошадях. Возвращались замерзшие, злые, вшивые. Нас перегоняли в другой квартал, а сами занимали наши обжитые помещения. 392 А. А. Бисиков
Стояли и поляки, и чехи, когда немцы уходили на передовые рубежи. Эти испытывали к фашистам злость и ненависть за истребление своего народа, и немцы их недолюбливали. Дороги строили из подтоварника мужчины, ослабевшие от недоедания. Немцы их подгоняли. В феврале 1942-го на работе конвойные забили палками насмерть моего отца... Хоронили тогда как попало: просто сбрасывали в общую яму и не зарывали до весны. Военнопленных в наших поселках (кроме Ульяновки) не было. Иногда расстреливали ребят за кусок хлеба, который они с голоду соблазнились украсть. В марте немцы организовали бригаду для ремонта дорог из подростков от 12 лет. Мы выносили кирпич из разбитых домов, а пожилые разбивали его молотками. Мы уже не бегали, а ползали. Тогда нам стали давать хлеб и суп из конины. Конвоиром к нам был приставлен дядя Вася Калинин. Он добился пайка для подростков, давал отдыхать, и мы всегда помнили его доброту. Советская авиация нас не бомбила, но артиллерия не давала покоя. Партизан в нашем районе не было. Когда происходил какой-нибудь случай, СС, гестапо — тут как тут. Их боялись: ведь они не разбирали, стар или млад. Моя мать тоже получила пять розог: без разрешения сходила в Тосно обменять кое- какие вещи на харчи. Сами-то мы ходили Бог знает в чем, а без харчей не проживешь... Весной в наш район прибыла «голубая» испанская дивизия. Тут нам стало полегче. Они питались получше, были не злы и не возражали, чтобы мы из По- повки уходили по выходным в Тосно. Там была бойня: забивали скот на мясо, и можно было, хоть и с трудом, раздобыть отходы (кишки и пр.). Во второй половине 1942 года испанцы начали вывозить своих покойников. Собрали из жителей бригаду, которая выкапывала разложившиеся трупы и зашивала их в бумажные мешки. Их грузили в машины и увозили в Тосно, к железной дороге. В Поповке, как я помню, было два испанских кладбища, с которых были увезены все трупы. В бригаде работала и моя мать. На этой работе давали двойной паек, и мы остались живы. Летом помогала еще трава: лебеда, щавель, кислица. Вспоминаю один эпизод конца лета. Приехала новая немецкая часть и оставила на виду свои пушки и снаряды. Нас, пацанов, немцы подпускали близко. Мы, конечно, ползали везде, особенно возле кухни. Мыли посуду, чистили котлы; все, что в них оставалось, было наше. Однажды ночью расположение этой части накрыла наша артиллерия. Разбили все дочиста. Были жертвы, в том числе и среди гражданского населения. В феврале 1943 года, когда мы жили на улице Воскова, нас предупредили, что будут увозить дальше от фронта. Мать собрала все, что мы смогли надеть на себя и взять в руки. Утром 18 февраля пришел немец с автоматом и сказал: — В комендатуру — шнель, шнель! Нас посадили в машины и привезли в Новолисино. В Новолисине мы встретили знакомых испанцев. Они рассказали, что наши войска здорово их потрепали, и им пришлось бежать. Это было заметно и по их виду — укутаны испанцы были кто во что горазд: в женские платки, одеяла, пальто и т. п. Потом в Новолисино привезли еще гражданских из Поповки. Они рассказали, что в Поповку прорвались советские танки, но наших пехотинцев они не видели. 393
На другой день нас погрузили на машины и привезли в Гатчину, где поместили в лагерь, состоявший из двух или трех бараков, набитых людьми. Одна старушка перевела нас через латвийскую границу и отдала в пастухи. Сначала нас с братом, а потом и остальных. Мы жили у хозяев, пасли коров, помогали по хозяйству. В конце августа или начале сентября 1944 года (помню, что шла уборка хлеба) нас освободили советские войска. Только в 1945 году матери удалось устроиться на работу в деревне Волково Кочановского района. Нам дали комнату. Очень трудно вспоминать войну: только обида да боль. Но все же мы рады, что остались живы. Ещё в 1948-м здесь было столько снарядов и мин, что многие подрывались. Нас Бог миловал, и мы часто собираемся — все четверо братьев — и рассказываем своим сыновьям о том, что довелось пережить. У меня двое сыновей, внук и внучка. Я мечтаю лишь об одном: чтобы они никогда не узнали, что такое война. М. Д. ВАСИЛЬЕВ, 1932 г. р., житель деревни Коркино УДИВЛЯЮСЬ, КАК Я ВЫЖИЛ.. * Мы и до войны проживали в Коркино. Люди здесь жили оседлые, многосемейные. Работали в колхозе, объединявшем три деревни: Коркино, Хоченье и Русскую Волжу. Каждый держал скотину, имел огород. Электричества в деревне не было, и не во всяком доме имелась керосиновая лампа. В нашей семье из десяти человек лампы не было. Когда вечером садились ужинать, все держали в руках лучины, которые поочередно зажигали, — так и освещали стол. Спички берегли, их не хватало и приобрести было трудно. Мебель у всех была самодельная, простая — столы, лавки. В Коркино были школа, магазин, пекарня. Обрабатывали землю и перевозили грузы на лошадях, машины были редкостью. Не было ни радио, ни телефона. 22 июня 1941 года объявили войну. Мужчины сразу получили повестки и отправились на призывные пункты. Мобилизовали и лошадей. Из колхозов их вереницами уводили в Любань и Тосно. В первые дни, когда фронт находился за тысячу километров, люди чувствовали себя спокойно, только работы прибавилось. Никто не мог предположить, что Красная Армия начнет отступать, а мы останемся без всякой защиты. Сводки Совинформбюро внушали тревогу: в них говорилось об отступлении наших войск «на новые рубежи», а немцы занимали город за городом. Уже в июле над деревней появились вражеские самолеты с крестами. Они летели в сторону Октябрьской магистрали. От Любани, Рябова, Померанья до- * Из архива Г. Ф. Чекура (Тосненский краеведческий музей). Примечание составителя: по списку населенных мест Новгородского уезда (1907 г.) д. Коркино имела 65 дворов, 250 жителей. В настоящее время в Коркино имеется большое братское захоронение советских воинов. 394
носились взрывы. На дорогах стали появляться разрозненные группы красноармейцев, отходящих к северу. Но мы еще надеялись, что опасность нам грозит временная, решили переждать ее в лесу и ушли в район Красной Горки. Колхозный скот не был эвакуирован и достался немцам. Под Красной Горкой обосновались жители Коркина, Ямка, Сустья, Русской Волжи. Каждая семья выбирала себе место и строила, как могла, навесы и шалаши. Вели себя осторожно, разговаривали шепотом, огонь прикрывали. Потом уже узнали, что немцы заняли Коркино вскоре после нашего ухода, взяли в домах и огородах все, что хотели, благо хозяев не было. У нас кончились продукты, и мы по ночам стали копать картошку на колхозном поле за Тигодой. На ощупь выдергивали кусты и обирали, что попадалось в руки. Потом снова переходили реку и возвращались в лес. Так мы прожили около трех месяцев. Приближалась зима, и жители решили выслать разведку, чтобы хоть издали поглядеть, что делается в деревне. Но едва люди показались на лесной опушке, их заметили и задержали. Узнав, что мы прячемся в лесу, немцы выделили лошадей и приказали возвращаться, пригрозив обстрелом. Пришлось вернуться в деревню. Немцы встречали на дороге и расселяли по нескольку семей в пустующих домах. В наш дом поселили пять семей. Лучшие дома давно занимали немцы. Началась подневольная жизнь. Запрещалось в темноте выходить из дома, зажигать свет без тщательной светомаскировки. Не было продуктов. Возле пекарни на земле валялось выброшенное хлебное тесто. Жители по ночам его тайком подбирали и ели. Часто на Коркино налетали наши самолеты. Предвидя налеты, немцы уходили в лес. Бомбы падали на жилые дома, убивая и калеча жителей. В нашей семье в одну ночь погибло четверо: мать и три моих сестры. Я лежал рядом с ними на печи, каким-то чудом уцелел. За домом отец сделал бункер, мы переселились туда. Всех жителей, включая и 8—10-летних мальчишек, немцы заставляли работать. В определенный час мы по команде собирались на улице и под конвоем шли на работу. В частности, ходили за три километра в район Сустенских Нив копать канавы вдоль дороги. Каждому выдавалась лопата, определялась норма, и если ты вырывал канаву в 10—15 метров длиной, то получал вечером кусок хлеба. Если же не справлялся — хлеба не давали вовсе. В начале января 1944 года жителям объявили об эвакуации. Привезли всех в Любань и погрузили в товарные вагоны. Вагоны наглухо закрыли и повезли в неизвестном направлении. Ехали очень долго и очутились, в конце концов, в Германии, в концентрационном лагере. Лагерь занимал обширную территорию, был огорожен трехметровым забором и двумя рядами колючей проволоки. В лагере было 16 щитовых бараков, в каждом из которых помещалось по 200 человек. Спали вповалку на голых нарах, не раздеваясь. Возможности помыться и постирать белье не было. Бараки не отапливались, освещение — коптилка. Ровно в 6 утра раздавалась сирена. Все поднимались, протирали рукавом глаза и, сидя на нарах, ожидали талонов на хлеб. Их раздавал старший по бараку. Затем он же приносил хлеб в глубоком подносе. Порции были так малы, что люди съедали их сразу. В бараке стоял бак с водой и кружкой, так что воды 395
можно было пить сколько угодно. После «завтрака» оставалось снова лечь на нары или выйти во двор. Кухня располагалась в отдельном помещении. Еду готовили и раздавали немцы. Обед длился с 12 до 15 часов. Ровно в 12 все обитатели лагеря выбегали как ошпаренные, в посудины (кружки, консервные банки и т. п.) нам наливали по пол-литра мутной жидкости без соли. На второе отпускалось по пять картошин «в мундире» величиной с грецкий орех. Иногда супа не хватало, тогда стоявшие в конце очереди оставались без обеда. «Ужин» отпускался таким же образом, с 20 до 24 часов, и состоял из суррогатного кофе. При таком питании в каждом бараке к утру обнаруживались мертвецы. На территорию лагеря въезжала машина с высокими бортами. Узники грузили мертвых, машина уезжала, ворота захлопывались, и мы снова оказывались отгороженными глухой стеной от внешнего мира. Как я выжил и дождался освобождения — до сих пор удивляюсь. А. П. БАЧЕРИКОВА (ДАНИЛОВА), жительница деревни Глубочка ГЛУБОЧКЕ НЕ СУЖДЕНО БЫЛО ВОЗРОДИТЬСЯ * Глубочка — моя родина, родина моих родителей и предков. Расположена деревня на реке Тосне, в двенадцати километрах от деревни Дубовик и в шестнадцати километрах от деревни Гуммолово в Тосненском районе Ленинградской области. Насколько мне помнится, в канун войны в деревне Глубочка было двадцать три или двадцать пять домов, в которых постоянно проживало около ста шестидесяти человек. Все они занимались сельским хозяйством, работали в колхозе и на своих приусадебных участках. У каждой семьи была скотина (коровы, овцы, свиньи, птица), а на приусадебных участках колхозники выращивали овощи. Своим трудом люди создавали достаток, жили хорошо, нищих не было. В окрестностях в изобилии росли грибы и ягоды, люди их собирали и делали заготовки. От усадьбы А. И. Лише- вой, когда-то располагавшейся рядом с деревней, у старожилов остались лишь воспоминания. Графини давно нет в живых, осталась лишь ее могилка у часовенки. А в помещении бывшей ее дачи разместили четырехклассную школу. Не было в деревне электрического освещения, пользовались керосиновыми лампами. Только в двух домах стояли детекторные радиоприемники, не было телефонной связи. Основными средствами передвижения оставались телеги летом и сани зимой. Общественные лошади в дороге и при выполнении трудоемких работ были незаменимы. Накануне войны мимо деревни Глубочка проходила железная дорога Чудо- во—Веймарн. Недалеко от деревни намечалось строительство железнодорожной станции. У места намечаемой станции уже построили столовую, пекарню и клуб. Через реку Тосну возвели железнодорожный мост. Шло строительство виадука — переезда через железную дорогу Ленинград—Новгород. Из Чудова, * Из архива Г. Ф. Чекура (Любанская городская библиотека). 396
в направлении Еглино и обратно, в основном ходили товарные поезда, пассажиров не перевозили. Строили железную дорогу военные и люди, приехавшие по вербовке из Западной Украины. Время было мирное, но возле моста через реку Тосну для охраны железной дороги располагался взвод солдат Красной Армии. Известие о начале войны жители Глубочки получили неожиданно и с опозданием, а когда узнали, растерялись. Жителям призывного возраста, молодым парням, вручили предписания явиться на сборные пункты. Призваны в армию были мои двоюродные братья — Данилов Борис Павлович, Данилов Александр и Данилов Павел. Мои родители были уже пенсионного возраста, а мы с сестрой Елизаветой не достигли совершеннолетия. В первые же дни войны Глубочка обезлюдела. Молодых здоровых мужчин призвали в армию, остались лишь пожилые мужчины, женщины и дети. Вся работа в хозяйстве колхоза и на личных подворьях легла на плечи оставшихся. Довольно скоро до жителей стали доходить сводки Совинфорбюро, в которых сообщалось о продвижении противника в глубь нашей родины. Настали дни, когда в воздухе стали появляться немецкие самолеты. Жители Глубочки услышали первые разрывы бомб. Совершенно непредвиденные обстоятельства, в которых оказались мирные жители деревни Глубочка, оставшись без всякой защиты, не позволили даже решить вопрос об эвакуации куда-либо... В конце августа 1941 года по железной дороге прошли последние наши эшелоны, и появились немцы. Но взвод красноармейцев продолжал охранять мост через реку Тосну. Непонятно было, то ли они не получили приказа отступать, то ли про них забыли. А когда красноармейцы ушли, то немцы их настигли в районе Косых Мостов, и в неравном бою весь взвод погиб. В августе немцы пришли и в деревню Глубочка. Они собрали все взрослое население деревни и выбрали старосту. Им стал председатель колхоза Федор Григорьев. Немцы ушли, а люди продолжали жить в своих домах. Немцы появлялись в деревне наездами, останавливались в доме старосты. Это были фуражиры, они заготавливали, а фактически изымали у населения сено и продовольствие для нужд своей армии. Под осень 1941 года в деревню Глубочка прибыл отряд карателей. Они привели с собой двадцать красноармейцев и одну женщину-врача. Привел немцев в деревню некто Рябков, который у них служил переводчиком. Пленных каратели отвели за околицу и расстреляли. В тот же день арестовали моего отца Петра Ефимовича Данилова и его двоюродных братьев — М. Ф. Данилова, И. Ф. Данилова, Л. С. Данилова. Их заставили копать могилу. Смертников обвинили в нападении на немецких солдат, во время которого двое фашистов были ранены. В защиту приговоренных к расстрелу вступил в переговоры с карателями местный житель. Звали его Людвиг, он знал немецкий язык. Я не могу сказать, о чем говорили стороны, но приговоренных отпустили домой. В дальнейшем визиты карателей в деревню участились. Они обычно приходили днем, хотя были проверки и в ночное время. А по ночам все чаще стали приходить люди из леса, местные партизаны. Жители деревни помогали им, чем могли. Партизаны испытывали недостаток в продовольствии. Созданные до прихода немцев продовольственные базы при содействии Рябкова были ликвидированы противником. К нам часто при- 397
ходил Александр Смоляков, бывший начальник лесопункта в деревне Каменка. О чем беседовали взрослые, я не знала. Неоднократно местные жители хоронили людей, расстрелянных под Глубочкой. Почти до конца 1941 года жители деревни жили в своих домах. Периодически приезжали немцы-фуражиры, рыскали немцы-каратели. Такая обстановка очень тревожила, никто не был застрахован от расправы. Однажды жители увидели, что со стороны железной дороги идут немцы. Их было очень много, шли они пешком, нагруженные какими-то узлами. Это происходило под вечер накануне Рождества. Войдя в деревню, немцы приказали всем жителям освободить дома и перейти в бани. Дома заняли оккупанты, а наш дом переделали в лазарет. С этого дня мы стали невольниками. Ночи коротали в тесноте в банях, а днем нас заставляли работать. Мы строили и расчищали дороги к фронту, часто нас заставляли хоронить убитых немцев. Мертвецов они привозили по ночам, а хоронили в дневное время. Передовые позиции, видимо, были недалеко от деревни. В ночное время зачастую были слышны крики: «...ура...!» и еще что-то непонятное. Непосредственно в деревне Глубочка боев не было, но по ночам налетала наша авиация, а днем обстреливали из орудий. Питались жители деревни как могли. В основном голодали, подбирали отбросы, расходовали свои малые запасы. По сей день помню, что я всегда хотела есть. Сестра моя работала на немецкой кухне, мыла котлы. За работу ей давали какую-то еду. Не забыть бесчинства оккупантов в этот период. У жителей отбирали валенки и теплые вещи, хотя мы сами в них нуждались, работать заставляли в любую погоду. Девушек насиловали. Матери нас прятали. Особенно бесчинствовали оккупанты из эстонского отряда. Это были страшные нелюди. На глазах у матери изнасиловали дочь Марию Ильину и учительницу. В канун Пасхи, 7 апреля 1942 года, немцы всех жителей из бань переселили в три дома. В этот же день произошел обстрел деревни реактивными снарядами со стороны наших позиций. Было прямое попадание снаряда в дом, погибли семь человек, восемь получили ранения, в том числе моя сестра Елизавета и трое ее детей. Думаю, что переселение жителей в дома было проведено немцами умышленно, с расчетом избежать обстрела деревни. Артиллеристы Красной Армии об этом не знали и дали залп «катюш». После обстрела деревни староста стал просить оккупационные власти вывезти мирных жителей в безопасное место. Ходатайство немцы учли, и нас, сто двадцать человек, перевезли в гатчинский лагерь. По занимаемой площади лагерь был огромен, и создавалось впечатление, что здесь были собраны люди всей Ленинградской области. В прошлом на этой территории размещались царские конюшни, а тогда в них и в построенных бараках поместили невольников. Обитателями этого лагеря являлись мирные жители из разных мест оккупированной территории. Были здесь и воины Красной Армии, попавшие в плен. Военнопленные и мирные жители имели определенные зоны обитания, контакты запрещались, все узники были бесправны и находились под наблюдением вооруженной охраны. Бытовые условия в лагере отсутствовали. Уделом всех невольников в гатчинском лагере был изнурительный многочасовой труд под наблюдением надзирателей. Нас водили на аэродром, застав- 398
ляли засыпать воронки после бомбежек, ровнять площадку аэродрома, строить и ремонтировать дороги. Нам, мирным жителям, в сутки давали кусок хлеба весом около ста граммов и порцию баланды, а военнопленным и этого не давали. В короткие ночные часы спали на хвое, вши ползали по одежде и заедали нас. Люди не выдерживали невыносимых условий и погибали. Сперва умирали дети до пяти лет, а потом и взрослые. Каждое утро выносили из бараков умерших в течение ночи до двадцати и более мертвецов и бросали их в ров, в общую «могилу». Однажды мы с мамой пошли на поле (в стороне от лагеря) собирать гнилую картошку. На поле заезжали немцы на автомашинах, подъезжали к воронкам и останавливались. На машинах лежали голые тела наших военнопленных. Немцы их брали за ноги и руки и сбрасывали в воронки. Среди сбрасываемых тел были и живые. Смотреть на это было невозможно, и мы сразу ушли. В гатчинском лагере нас держали до мая 1942 года. К этому времени из ста двадцати человек, вывезенных из нашей деревни, в живых осталось только шестьдесят. В мае 1942 года состоялось наше очередное перемещение. Пленных мирных жителей погрузили в товарные вагоны и повезли в Прибалтику. В Резекне поезд остановился, и нас «покормили»: дали по куску хлеба и воды. Затем поезд пошел в обратном направлении на Псковщину. На станции Ядрица поезд опять остановился, из вагонов нас высадили и всех прибывших распределили по крестьянским хозяйствам. Я, мои родители, семья Григорьевых (Федор, Елена и их ребята), Высоков- ские и Гришина Евдокия попали в большое село Уклеено, оккупированное немцами. Беженцы из других мест работали у местных жителей по найму и этим добывали себе пропитание. Фронт был далеко, поэтому жили относительно спокойно. Но в середине лета 1942 года в районе появились партизаны. О конкретных действиях партизан в тылу противника местные жители знали мало. Но с появлением партизан немцы забеспокоились, и изменилось их отношение к мирным жителям. В селениях увеличился штат полицаев, а в семи километрах от Уклеено был образован дополнительный полицейский гарнизон. В дневное время жителей беспокоили своими визитами полицаи, а по ночам приходили партизаны. Да еще в районе действовали лжепартизаны, от которых жителям не было спасения. Они занимались грабежом и насилием. Их было трудно опознать, так как внешне они не отличались от настоящих партизан. Местные жители помогали партизанам чем могли, но приходилось считаться с тем, что нас окружают враги — немцы и полицаи. Любой неосторожный поступок мог стать роковым. Летом 1942 года немецкие каратели вели борьбу с партизанами с переменным успехом, а с января 1943 года начали сжигать дома партизанских семейств. Бесчинств оккупантов не смог вынести мой отец, в январе 1943 года он умер от сердечного приступа. В этот же период немцы оттеснили партизан от Уклеено. Принимая контрмеры к продвижению немцев, партизаны начали минировать дороги между селениями. Продвигаясь по заминированным дорогам, немцы подрывались и погибали. Чтобы обезопасить себя, они решили использовать местных жителей. Однажды немецкому обозу надо было проехать по 399
дороге в населенный пункт за сеном и продовольствием. На пустую подводу были погружены дрова, сверху посадили детей и пожилых людей, сзади прицепили борону. И этот воз немцы заставили тянуть впереди обоза. При взрыве мин погибло до тридцати жителей. Тогда немцы собрали новую партию людей в селе Уклеено и погнали ту же подводу дальше. Немецкому обозу удалось проехать. Не пострадали и люди, так как затея немцев была разгадана и партизаны дорогу разминировали. Все это происходило на моих глазах. Осенью 1943 года против партизан немцы использовали регулярные части, танки, авиацию. Жителей выселили в деревню Чайки, более чем за сорок километров от места намечаемой операции. Дорога длиной в сорок километров была трудной и кровавой. Вооруженные конвоиры гнали беззащитных людей, как скот. Кто отставал, падал от изнеможения или присаживался, тех конвоиры безжалостно расстреливали. В Чайках прибывшие провели ночь в пустой церкви, а утром людей погнали дальше в направлении Идрицы. В пути мы, четырнадцать человек, под покровом ночи сбежали. Местом подпольного существования мы выбрали окопы в стороне от деревни, в которых прожили до 31 декабря 1943 года. Под Новый год нас обнаружили и доставили в Идрицу. Очень тяжелое положение было у людей, которые оставались в деревнях партизанского края. А оставались там больные и немощные жители, которым не под силу была эвакуация пешком. Их каратели безжалостно расстреливали, а дома сжигали. Идрицкий лагерь был подобен лагерю в Гатчине. Мы в том лагере жили недолго, последовало очередное переселение в лагерь 212 Тодт. В лагерь 212 Тодт доставили меня с мамой и Гришину Евдокию. Здесь людей содержали за колючей проволокой в два ряда, между рядами проволоки бегали сторожевые собаки. В 5 часов утра был подъем на работу, с 14 до 16 часов был перерыв на обед, и опять работа до 9 часов вечера. Лагерное питание для невольников — те же 100 граммов хлеба и 1 литр «супа» в сутки. На работу нас водили конвоиры. Мы строили дороги, вскрывали карьеры. В лагере свирепствовал тиф. Больных отделяли от здоровых и увозили. Тифом заболела и моя мама. Больных тифом ночью вынесли на улицу и заморозили. Это происходило в деревне Копылки Псковской области, где размещался тифозный изолятор. Там погибла моя мать и многие невольники лагеря. Летом 1944 года нас опять погнали на запад. Мы с Евдокией Гришиной и еще несколько человек сбежали, перешли линию фронта и оказались на свободе. Евдокия Гришина осталась в освобожденном селе Уклеено, а я вернулась в Тосно. Начальником тосненской милиции работал бывший партизан Николай Степанович Данилов, в этой же должности он был до войны. Моя родная деревня Глубочка была разорена, уцелело лишь несколько домов, мало было жителей. Недалеко от железной дороги восточнее Глубочки я увидела множество могил. Место основной стоянки партизан местные жители прозвали «лагерь Гусева». Я узнала имена партизан этого района: Данилов Николай Степанович, Григорьев Федор, Гришин Владимир, сын Гришиной Евдокии (он работал в милиции Любани). Моей родной деревни Глубочка сейчас нет, и она не обозначена на географических картах. Поселение Глубочка отнесли к разряду «неперспективных». Шли годы послевоенного восстановления, но не суждено было возродиться Глубочке. 400
А. И. МУРАШОВА, 1921 г. р., жительница деревни Вериговщина МОЯ СУДЬБА* Родилась я в 1921 году в бедной семье из 9 человек. К весне продукты кончались, и я ходила с младшим братом по миру. Еще четверо были совсем маленькими (1928, 29, 30 и 32-го года рождения). С 8 лет пошла в няньки, в школе училась мало. У нас была всего одна корова, лошадь, пять овец, с десяток кур, но в 1932 году нас выслали вместо кулаков, подкупивших комиссию. Отправили на Урал, в поселок Старина под Соликамском. Жить там было очень тяжело, есть нечего, и я опять ходила по деревням просить милостыню. Потом меня и брата Мишу стали посылать на работу в лес вместе с мамой. Здесь валили лес, сучья складывали в кучи и сжигали. На гари разрабатывали поля под рожь, а между пнями сажали картошку. Мы пилили бревна двуручной пилой: мама с одной стороны, мы с Мишей — с другой. Работа была невозможно тяжелой, и в один из дней я вообще не смогла взяться за пилу. Мама рассказала об этом папе, и он меня выпорол. Я убежала и стала побираться по деревням. В одной деревне меня взяли в няньки. Я сказала, что у меня никого нет, и прожила в этой деревне несколько месяцев. Меня не обижали, относились как к дочке. Мальчика, который еще не ходил, я полюбила, но очень скучала по сестрам и брату и захотела их проведать. Когда хозяева ушли на покос, я укачала в люльке ребенка и убежала. В лесу было страшно, и я бежала бегом все пятнадцать километров. К вечеру добралась до дому, присела за пень и жду, когда кто-нибудь выйдет. Вышел Миша. Я его окликнула. Он обрадовался, позвал: — Нюра, не бойся, иди домой! Папа сам искал тебя по всему лесу, где ты была? Я ответила: — Позови Дусю, хочу ее повидать, а отцу с матерью не говори! Но он все же сказал, и папа вышел ко мне. Я бросилась от него в лес, он — за мной. Поймал и привел домой. Мама заплакала, все плачут, спрашивают, где я была. Я все рассказала, и папа меня больше не бил. Он уже решил сбежать на родину. Взял с собой Мишу с Дусей, ушел, и больше я его не видела, он умер в 1936 году. А в 37-м году пришли документы, что мы высланы неправильно, и разрешили вернуться домой. Мы стали копить деньги на дорогу. Сестра Шура ходила в садик, мы с мамой работали. Продали кое-какие тряпки и уехали. Когда приехали в деревню, в дом нас не пустили: там жила другая семья. 12-летнего Мишу и 8-летнюю Дусю взяла к себе мамина сестра тетя Ксеня. Я уехала в Ленинград, пошла в домработницы. Мама с сестрой поселились в хлеву собственного дома. Когда стало холодно, перешли в кухню. В конце концов эту семью заставили выехать из нашего дома. * Из архива Г. Ф. Чекура (Тосненский краеведческий музей). Примечание составителя: по переписи 1934 г. в д. Вериговщина проживало 8000 чел. После войны деревня не возродилась. 26. За блокадным кольцом 401
Перед войной, первая слева: А. И. Мурашева, д. Вериговщина Тосненского района В 1940 году я вернулась в деревню. Устроилась на работу в Макарьев- ский дом инвалидов, вышла замуж. Но началась война, и очень скоро пришли немцы. Всех инвалидов (250 человек) свозили к силосной яме и расстреливали. Занимались этим вместе с немцами двое русских: Николай Воронцов и еще один, фамилии его не помню. Старушка-инвалидка баба Груша, работавшая на кухне, просила ее пощадить и отдала Воронцову позолоченные карманные часы, но ее все равно расстреляли. Тела кое-как закидали ветками. Мы с мужем были комсомольцами, и нас отправили в концлагерь Ли- сино. Работали на лесоповале. Работа тяжелая, голод, холод. Ноги постоянно мокрые, обматывали их тряпками, но это не спасало. Я была беременна. Ребенок родился мертвым. Сразу после родов послали таскать бревна. У меня отекли ноги и открылось кровотечение. Нас с мужем перевели в Тоснен- ский лагерь за речкой. Там меня лечил русский врач Виктор (фамилию забыла). Он был из Петергофа, говорил, что я очень похожа на его невесту. Он долго освобождал меня от работы. Придут немцы, спросят, как мое здоровье, а он ответит: — Плохо, не может ходить... Я, правда, потихоньку уже ходила, но пройду пять—десять метров и сажусь. Кормили очень плохо. Принесут в корзине голые кости и кидают, как собакам, на нары. Бывало, что и в голову попадут. Так мы одеялами с головой укрывались. Потом начался тиф. Все заболели и через одного умирали. Да еще бомба угодила в соседний барак, многих поубивало. Видно, наши летчики не рассчитали: по другую сторону речки, ближе к церкви, стоял немецкий гараж, а лагерь был в лесу, но попало по нам. Когда мы поправились, немцы всех наголо остригли, обсыпали дустом и отправили в баню, выстроенную на берегу, а одежду прожарили. 402 Молодежь д. Вериговщина Тосненского района перед войной, вторая слева: А. И. Мурашева В лесу вблизи д. Дубовик. Слева: А. И. Мурашева перед угоном на Запад, 1943 г.
Мы сильно голодали. Кроме кружки баланды и маленького кусочка хлеба с опилками, ничего не получали. Вся трава на территории лагеря, лебеда и крапива, была съедена. Лагерь был оцеплен тремя рядами колючей проволоки, и уйти из него было трудно. Но от уборной шла канава, за ней — кусты. Через уборную мы бегали в Тосно — менять кое- какие тряпки и на бойню — за кишками. Я и два парня из Костуи — Максимов и Шаба- ров — дошли до Нурмы, затем — до Пендиковского озера. На другом берегу озера увидели немцев и свернули на Костую. Здесь у нас проверили документы и отпустили. Вечером я пришла к матери в Вериговщину, но тут меня сразу забрали и увезли в Васькины Нивы, в дом Вьюгина, где стояли на постое немецкие офицеры. Меня оставили на кухне, вынесли 10 пар сапог, гуталин, две щетки и велели к утру вычистить. Бабка и жена Вьюгина Анна с 5-летней дочкой находились в соседней комнате. Я спросила у Анны, что меня ждет. Она ответила: — Что заслужила, то и получишь! Я чистила сапоги и плакала от обиды всю ночь. К утру вычищенные сапоги стояли в ряд. Вышли офицеры. Восемь из них сказали: «Гут!» — а двое заставили перечистить. Меня посадили в машину, где уже сидели две девушки из Васькиных Нив: Тамара Юхнова и другая, мне не знакомая. Привезли в Любань, девушек оставили, а меня допросили и отправили в тосненскую тюрьму. В камере были еще две девушки, обе Жени: они украли у немцев колбасу. Я сидела три дня голодная, даже пить не давали. На 4-й день пришел немец и повел меня в комендатуру. Она находилась там, где после была почта (если идти от вокзала к Ленинградскому проспекту), а напротив стоял белый двухэтажный дом, в котором потом был универмаг. Допрос велся на втором этаже. Немец-переводчик подробно меня опросил и приказал отвести обратно в лагерь. Я сказала, что меня там до смерти изобьют прикладами. Он велел конвоиру предупредить в лагере, чтобы меня не трогали. Когда меня привели в лагерь, муж еще находился там. Немного мы побыли вместе. Наступила осень, сырая и холодная. Барак большой, одна печь посередине, дров нет. Когда работали в лесу, приносили на себе всякие палки, а то и вовсе было топить нечем. Решили снова бежать, уже вдвоем с мужем. Ушли так же через уборную по канаве и той же дорожкой на Костую. Не доходя километра три до деревни, увидели застреленного старика. Стало так страшно! Из Костуи нас назад не отправили, а заставили таскать и пилить бревна: немцы строили деревянные дороги от Любани почти до Шапок. В 43-м все население стали эвакуировать: кого в Литву, кого в Латвию, а нас, молодежь, еще дальше — в Винницу. Мужа от меня куда-то забрали, и я ничего о нем не знала до конца оккупации. Мы — четыре семьи из Васькиных Нив и Вериговщины — работали в Виннице, пока в 1944 году ее не освободили наши войска. Долго проверяли, потом выдали пропуска и позволили ехать в Любань. Добирались через Киев, Москву. 403 А. И. Мурашева, фото 1950-х годов
Любань, считайте, была пуста — всего несколько человек. Ни жилья, ни еды. Поехали в Бородулино, где восстанавливался колхоз «Колос». Как раз началась уборка урожая. Вся земля от Любани до Шапок была засеяна рожью. Хлеб уродился очень хороший. Жали, косили. Здесь у меня родилась дочь. Я носила ее в ясли, и она заболела. Отвезли в Ленинград в больницу, но вылечить не смогли. В 45-м году дочка умерла. Уже после ее смерти я получила письмо от мужа: он служил в Советской Армии. Но жить нам вместе больше не пришлось... 1947 год выдался очень голодный. Я взяла в колхозе гнилой картошки, и меня посадили на восемь лет. Срок отбывала в Металлострое. Работала хорошо, нормы перевыполняла, и в сентябре 1950 года меня освободили. Приехала к матери в Вериговщину, но дома своего не было (сгорел в войну), и мы скитались по людям, ночевали то у тети Шуры Гошкиной, то у тети Матре- ши. Мать за год работы в колхозе получила полмешка ржи, хочешь — ешь, хочешь — смотри. Я работала на свинарнике. Одеть-обуть нечего, ходила разутая по снегу и заболела чахоткой. Часто лечилась в больнице. Когда стало получше, вышла вторично замуж, родила сына. Но муж оказался пьяницей, гонял нас с Толиком, все пропивал. Сын вырос, но живет отдельно, так что свою горемычную жизнь я доживаю одна... В. А. ЛАЗУТКИНА, жительница деревни Тигода РЯДОМ С ФРОНТОМ * Родилась я в деревне Тигода, на берегу реки с таким же названием. Дом наш стоял на берегу. До революции деревня Тигода была очень большой. Здесь был стекольный завод. Изготавливали на нем цветное стекло и разную цветную посуду. Труд на заводе был тяжелый, все делали вручную, стекло дули ртом. Управляющего звали Карл Францевич (фамилию не помню). Началась революция. Управляющий отдал приказ тигодский стекольный завод взорвать. И завода не стало. Поэтому почти все жители деревни Тигода уехали в город Гусь-Хрустальный на завод. Вскоре и мой папа уехал туда же, две сестры и брат уехали в Питер, третья сестра вышла замуж в Москве, а четвертая уехала в Рязанскую область. Когда началась коллективизация, мой папа стал председателем колхоза. Училась я в начальной школе в деревне Червинская Лука, где окончила четыре класса. В школе было два преподавателя: первый и третий классы обучал Иван Васильевич Васильев; второй и четвертый классы вела его жена. После окончания четырех классов я уехала к дядюшке в поселок Песчанка и училась в бадаевской средней школе. Через год уехала к тете Кате в Ленинград и устроилась в школу. 3 июня 1941 года я вернулась в деревню Тигода к родителям. Как я радовалась, что приехала! Дома меня ждали с нетерпением. На лето семья собиралась большая. * Из архива Г. Ф. Чекура (Любанская городская библиотека). 404
Приезжали многочисленные родственники. Жили мы хорошо, имели корову, держали поросенка, телят, овец восемь или десять штук. Было свое мясо, все использовали сами, ничего не продавали. Зимой в деревню приезжали рабочие и устраивались на квартиры в домах местных жителей. Они работали на лесозаготовках в лесу. В деревне размещался червинолукский леспромхоз. Начальником был Сергей Антонов, он погиб во время войны. Жители деревни Тигода были объединены в колхоз. В зимнее время работы было мало, поэтому в этот период колхозники занимались извозом: они возили на берег реки Тигоды дрова и бревна, которые заготавливали рабочие в лесу. Дополнительные заработки в зимнее время были хорошим подспорьем для каждой семьи, люди жили в достатке. Но недолго длилась мирная жизнь. Узнавать о событиях в мире в то время мы возможности не имели, так как радио было редкостью. В один из дней, утром, мой отец ушел на работу и быстро вернулся. Как сейчас помню, смотрю на него, он показался мне каким-то странным. Отец сказал: «Война!» — и добавил — «Мы его скоро уничтожим». Но все обернулось иначе. В первые же дни войны все мужчины нашей деревни ушли на фронт. Мой отец по возрасту и болезни к военной службе был непригоден. Для нужд армии забрали лошадей. В деревне в каждом хозяйстве были охотничьи ружья, которые у населения тоже отобрали, не знаю зачем. Жизнь в деревне продолжалась своим чередом. Люди работали, надеясь на скорую победу. Вскоре для жителей наступили тяжелые времена. Прошли слухи, что немцы в Червинской Луке. С 5 августа 1941 года к нам стали приходить бойцы. Они спрашивали дорогу на Ленинград и просили что-нибудь поесть. Как-то отец сказал: «Скоро придут немцы, надо уходить в лес». Все жители деревни, послушав отца, собрали все, что было съестного, и ушли в лес. Там жили около двух недель. Изредка кто-нибудь пробирался тайком в деревню и сообщал, что немцев нет. Видимо, немцы боялись нашего большого леса. Несколько раз к нам приходил капитан, он стремился выйти к своим. Когда он пришел в третий раз, отец дал ему гражданскую одежду, чтобы он мог переправиться через Волхов. Наша деревушка оказалась на нейтральной полосе. Дом наш стал пристанищем для партизан. В это время Тосненским райисполкомом уже были созданы два партизанских отряда — М. В. Климова и Михаила Евграфовича Евстафьева из Радофинникова. Однажды к нам в дом пришел Михаил Евграфович. С ним был паренек по имени Коля. Михаил Евграфович достал из кармана сверток и спросил отца, не хочет ли он заработать двадцать пять тысяч, затем развернул сверток и положил перед отцом пистолет. Оружие было немецкое, с серебряной ручкой и, кажется, именное. «Вот выдашь меня, Александр Гаврилович (так звали отца), и получишь от немцев двадцать пять тысяч марок. Это они обещают». И Михаил Евграфович рассказал отцу, где он взял оружие. В ноябре 1941 года они с Колей устроили засаду на немецкого генерала около деревни Ручьи. Погода была холодной, лежали долго, и Коля отморозил ноги (моя мама его потом лечила). В этой засаде Михаил Евграфович и убил немецкого генерала, забрал у него документы, оружие. После этого немцами была назначена сумма в 25 тысяч марок за содействие в поимке дерзкого партизана. Встреча с Михаилом Евгра- фовичем в этот день у нас была последней. Как позже выяснилось, он пережил все невзгоды войны и остался жив. 405
5 декабря 1941 года мы увидели в нашей деревушке советских солдат. Они были в полушубках и валенках, в шапках-ушанках. Началась другая жизнь, и тоже страшная. Ведь передовая линия проходила в пяти километрах от нас. У солдат, которые размещались здесь, был такой адрес: полевая почтовая станция 726,559 сп.* И днем и ночью местность обстреливали, налетала немецкая авиация и сбрасывала бомбы. Для приготовления пищи мы использовали снег, но к весне он уже был с землей. В лесу располагалась армейская пекарня. Начальником ее был Василий Дмитриевич Кудряшов. Мы с тетушкой Таней и сестрой Катей работали на пекарне, готовили для солдат пищу и стирали белье. Когда мы ходили на работу, то видели, что недалеко стояли пушки. Их называли гаубицами и мортирами. Солдаты нам говорили: «Когда бьют пушки, вы уши затыкайте пальцами. Иначе ушные перепонки могут лопнуть». Мы так и поступали. Напротив нас находился госпиталь. Там работал врач из Ленинграда Александр Иванович Фабриков. Бывало, зайдет к нам и принесет какой-нибудь брикет, например суп гороховый, и скажет: «Это вам, взамен за капусту». Мы не брали, а он настаивал. В нашей семье было восемь человек, и с продуктами у нас было плохо. Жил у нас мальчик из Петергофа Юра Кузьмин, которому было одиннадцать лет. Моя сестра видела его после войны в Ленинграде, но не успела спросить адрес. Как бы хотелось его разыскать! Было 1 марта 1942 года. Пошли мы с сестрой в баню за речкой. Помылись и пошли обратно, остановились, поговорили с Юрой и вошли в избу. Напротив дома был хлев, где стояли пять солдатских лошадей. Через несколько минут недалеко от хлева разорвалась бомба. Хлев развалился, но лошади остались живы. Стена нашего дома оказалась повреждена, были разбиты два окна. Моя мама готовила обед, и взрывной волной ее отбросило на горячую плиту. Маленького двоюродного брата ранило в ногу. Отцу повредило руку. Мы с сестрой Катей остались невредимы. Во время взрыва бомбы пострадала тетушка Таня, которая сидела у окна. Осколки стекол попали ей в голову, мы нашли ее в другой комнате. Ее отбросило взрывной волной через дверной проем, и она лежала без сознания. Мы с сестрой обтирали ее банными полотенцами, которые были у нас еще на головах. Что около нас взорвалась бомба, из пекарни увидел В. Д. Кудряшов, он сразу прибежал к нам. Увидел, что у нас раненые, достал лошадь с подводой и отвез тетушку за семь километров в деревню Шел ковка, где находился госпиталь. Там раненой удалили осколки и отправили домой. Вспоминаю еще такой трагический случай. Это случилось в районе деревень Червино и Червинская Лука. До переднего края было полтора километра. Однажды ранило мою двоюродную сестру Женю. Но в суматохе не увидели все раны. Ее привезли к нам в деревню Тигода, и мы с сестрой уступили ей свою кровать. Женя была в сознании, но не стонала. Однажды вечером я подошла к ней и вижу, что она не дышит. Я побежала за мамой. Когда ее осмотрели, то увидели, что она уже мертва, а на спине у нее рана, которую мы раньше не заметили. Эта рана и явилась причиной смерти. Из-за сильных обстрелов трое суток * 559-й стреловый полк входил в состав 191-й стрелковой дивизии. (Примечание составителя.) 406
мы не могли ее похоронить. Похоронили Женю на берегу Карницкого ручья, под березой. В нашем доме долгое время находилась типография. Я как-то спросила, что они печатают. Мне ответили, что печатают газеты и «вот эти печальные бумажки», похоронки. На такой «похоронке» в типографии напечатали слова фронтовой «Катюши» и вручили мне. Более сорока лет я храню листок, на котором отпечатаны слова песни. 11 марта от нас уехал госпиталь, и плохо стало с продовольствием. Я помню, как за разрушенным двором в яму от бомбы была закопана лошадь. А потом увидела, что яму разрыли, вытащили лошадь и отрубают куски мяса. В доме жить больше было нельзя из-за разрушений, и мы перешли в пустующий дом за рекой. Хозяин этого дома был на фронте, а его жена Татьяна Яковлевна умерла. В конце апреля 1942 года отец созвал собрание колхозников, на котором постановили, что после майских праздников всем приступить к работе. Что есть у нас в запасе, то и посеем и посадим. Казалось, что все хорошо, но обстоятельства изменили планы жителей деревни Тигода. По службе отец был связан с особым отделом (СМЕРШ), там же ему довелось встречаться с К. Е. Ворошиловым. Утром 18 мая 1942 года отец был вызван в особый отдел в очередной раз. Домой он пришел в двенадцать часов дня. Вид у него был строгий, хмурый. Он сказал: «Эвакуация, три часа на сборы». Мама очень кричала, причитала и плакала. А я думала, зачем она плачет и кричит? Что здесь особенного, скоро мы вернемся. Все сразу же начали готовиться к эвакуации. Времени на это было отпущено очень мало, надо было торопиться. Мы собрали продукты и некоторые вещи. Бабушка взяла на руки внучку, тетушка — сына, которому было четыре года. В пути он и сам иногда шел на своих ногах. Ушли мы из дома 18 мая 1942 года в 14 часов 45 минут. На этой цифре я остановила висевшие на стене часы-ходики. Путь впереди был далекий и страшный. Дорог почти не было, временами шли просто лесом. Первая остановка у нас была в Рогавке. Поселились мы в каком-то старом сарае, продукты, взятые с собой, уже заканчивались. Людей в Рогавке было много. Кто-то продал эвакуированным корову, и каждому досталось по небольшому кусочку мяса. Сколько суток жили в Рогавке, точно припомнить не могу. Но я помню, что потом мы шли всю ночь, а к рассвету вышли к месту, которое называли «долиной смерти». Кругом был небольшой редкий лес под предрассветным туманом. Нашу группу сопровождал Иван Васильевич Зуев. Вторую группу вел другой военный. Здесь, у «долины смерти», был короткий отдых. Все усталые, мокрые и голодные. На привале провели короткое совещание, где решался вопрос: продлить отдых или немедленно переходить «долину смерти», то есть следовать дальше. Отец с И. В. Зуевым решили, что необходимо идти, воспользовавшись туманом, под покровом которого не так заметно передвижение людей. Дальше шла уже построенная узкоколейная железная дорога. Видимо, эта дорога строилась поспешно, так как необычно редко были расставлены шпалы. Для нашей группы дали несколько вагонеток. На них сажали детей, пожилых и больных людей, укладывали вещи. Мы-то, молоденькие, шли вслед, прыгая по шпалам. Дорога, по которой мы продвигались, находилась на расстоянии четырехсот метров от опушки леса, где были немцы. Впереди шел И. В. Зуев, а замыкающим — мой отец. Как только с места тронулись вагонетки с людьми и мы сзади них, начался кромешный ад. Не дай Бог кому-нибудь пережить то, что мы 407
пережили. Один снаряд попал в вагонетку с детьми — началась паника. Люди бежали кто как мог. Я увидела воронку и решила в ней переждать этот ужас. Когда я вскочила в воронку, то услышала стоны. Один боец назвал меня сестрицей и попросил о помощи. Мне нечем было ему помочь, да я и поняла, что этому бойцу помощь уже не нужна. Солдат лежал на земле, у него был распорот живот, и кишки вышли наружу. Эта картина по сей день стоит у меня перед глазами. Солдата я узнала, это был Плахин Коля, который одно время жил в нашем доме в деревне Тигода. Адреса его я не знала, возможно, этот солдат, погибший в муках, по сей день числится в списках «без вести пропавших». Я не помню, как оттуда вылезла и побежала дальше, очутилась на какой-то дороге. Здесь увидела И. В. Зуева и сказала ему, что позади разбиты две вагонетки с людьми, пострадали дети. Он, не задумываясь, поспешил обратно, чтобы оказать помощь пострадавшим. Ушел и не вернулся. По дороге стали подъезжать военные машины, чтобы увезти нас из этого ада. И. В. Зуева мы больше не видели. Через много лет я узнала о его трагической гибели при выходе из окружения между станциями Трубников Бор и Бабино, на сто пятом километре. Мы ходим к нему на могилу, отдаем дань памяти. Иван Васильевич Зуев остался в моей памяти живым. Как сейчас вижу его, когда он уходил спасать людей в разбитых вагонетках. На машины, которые подходили, торопливо усаживались люди. Мы с сестрой помогали делать посадку. Загруженные машины быстро уезжали. Когда все были посажены, нам с сестрой не хватило места. Мы остались на дороге и стали ждать другую. Машины проходили мимо, не решаясь останавливаться из-за сильного обстрела. Тогда мы думали — смерть нам, или же попадем к немцам. Но вдруг один пожилой шофер остановил машину, мы быстро сели в кабину и поехали под жутким обстрелом, но все же доехали до места, где были все наши. Мама очень плакала, думала, что нас уже нет в живых. У какого-то дома одна женщина, плача, сбрасывала вещи с машины. Под вещами оказалась задавленной ее дочь пяти-шести лет. Вот такая была суматоха на том пути. Возможно, это место и было Мясным Бором. Все расселись по машинам и тронулись дальше. Вся дорога была искалечена воронками от бомб и мин. Но шоферы молодцы, довезли нас до реки Волхов. Через реку был возведен понтонный мост. Машины, не останавливаясь, с большой осторожностью стали въезжать на мост. В это время начался обстрел. Понтонный мост был поврежден. Перед нами две машины вместе с людьми ушли под воду и затонули. Вот был ужас, страх, крики, слезы! Мы в машине ждали, когда исправят поврежденный мост, чтобы ехать дальше. Мост был восстановлен довольно быстро, и все остальные машины благополучно переехали через Волхов. На этих же машинах нас повезли дальше. Когда приехали в Окуловку, разместились в каком-то доме в два или три этажа. Дом был деревянный, какое-то общественное здание, комнаты совершенно пустые, стены голые. Как мы были рады этому жилью, что и описать не могу. Какое это было счастье после всего пережитого! Ведь две недели мы были под вражескими обстрелами. А о том, что мы видели в «долине смерти», трудно, очень трудно вспоминать. Мы уже несколько дней не ели — все были голодными, продукты, что взяли с собой, давно кончились, а что-нибудь достать было невозможно. Мне припоминается, что как-то моя мать, перебирая вещи, нашла одну небольшую луковицу. 408
Так эту луковицу мама разрезала на восемь долек, на каждую душу по одной. Я съела эту дольку, и она показалась мне слаще меда. Все мы, кто прошел «долину смерти» и пережил ужас этих дней, своим положением были довольны. Ведь у нас над головой была крыша, можно было даже поспать. Конечно, в каждой комнате было много людей, и спали на голом полу. Я помню, что нам дали путевые карточки на хлеб. Первого июня 1942 года Окуловский райисполком выдал эвакуационные документы. В этих документах в виде обращения к партийным и прочим организациям была изложена просьба о всяческом содействии людям по пути следования на восток. Этот «эвакуационный листок» я храню как памятный документ прошлых лет. Затем для нас, переселенцев, на станцию был подан состав из товарных железнодорожных вагонов, оборудованных нарами. В каждом вагоне людей было набито до отказа. Мы знали, что нас повезут на восток, но куда именно, никто не знал. Поезд тронулся, и мы поехали. И вот первая остановка — Малая Вишера. В Малой Вишере, это уже помню хорошо, нам дали обед. Обед, как говорили тогда, принесли из маловишерского ресторана. Каждому еду наливали в свою посудину. Наша семья в дорогу припаслась небольшой кастрюлькой, мы пронесли ее через «долину смерти». Эта кастрюлька в Малой Вишере нам очень пригодилась. Кроме того, у нас был армейский котелок, который мы подобрали, проходя «долиной смерти», где разной военной амуниции было достаточно. Этот военный котелок имеет свою трагическую и долгую историю, и я храню его как дорогую реликвию. Дальше дорога шла на восток. Ехали мы долго, с частыми остановками в пути. Иногда несколько суток стояли в железнодорожных тупиках и на запасных путях. Мимо нас шли поезда на запад с военными грузами. Свое положение, в сравнении с пережитым, считали хорошим. Временами даже пели песни. Ехали и ждали, когда нас накормят, напоят. Ждали, когда закончится эта дорога. Где-то мы остановимся, куда приедем и что нас там ждет? Но в Сибири нас ждали. Там было много дел, мужчин призвали в армию, и они ушли на фронт, а людей для работ не хватало. Нужна была наша помощь. Согласно предписанию, наш эшелон должен был прибыть в Красноярский край, но маршрут изменили в городе Новосибирске. Когда мы прибыли в Новосибирск, в это же время из Ленинграда прибыл эшелон с эвакуированными, и наши эшелоны перепутали — в Красноярский край вместо нас отправили эшелон из Ленинграда, а наш — на станцию Курундус. От Новосибирска это 90 километров. Мы выгрузились из вагонов и увидели много подвод. Это местные жители приехали и ждали нас. Подводы были из села Завьялова, которое находилось в трех километрах от станции. Среди встречающих было много медицинских работников. Местные жители тепло встречали нас на сибирской земле. Я по сей день поддерживаю связь с жителями деревни Завьялово и всегда благодарю их за то добро, которое они оказали эвакуированным в тяжкие годы войны. Распределили всех быстро и просто. Кто на какую подводу сел, того и повезли в село на определенное место. Всех принимали одинаково, потому что беда была общая. С нами получилось несколько иначе. После выгрузки стоим мы большой семьей и думаем, куда же нам ехать. Вдруг подходит мужчина средних лет и говорит: «А вот вы, девочки, поедете ко мне в школу. Я директор школы и тоже эвакуированный из Ленинграда». Мы с сестрой очень обрадовались и говорим в ответ: «Обязательно поедем к вам, мы хотим учиться». Мы сели на телегу и поехали. 409
Были сумерки, белых ночей в Сибири нет. Когда приехали в Завьялове, там нас ждали и приготовили хороший ужин. После ужина всех разводили по квартирам. В этом прямое участие принимали председатель колхоза Горбачев и бригадир Пережитин. Нас поселили в доме Алеховых. Там жили сестры Але- ховы — Валентина и Анна, их двоюродная сестра Мария Середченко. Здесь мы пожили недолго. Люди, проживавшие в этом доме, были состоятельными, а мы тогда были очень бедны. Вскоре мы поселились в другом доме, заняли небольшую комнатушку. Семья у нас была большая, и нас, в конечном итоге, попросили освободить и эту комнатушку, ведь платить за квартиру было нечем. Таким образом, с жильем у нас долго не налаживалось, всю зиму приходилось переходить с одной квартиры на другую. Во всем были большие трудности, жили бедно и голодали. На рынке все было дорого, один пуд муки стоил пятьсот рублей. В селе, где мы жили, было много приезжих. Их сибиряки называли переселенцами. Со станции Курундус к нам на базар приходили железнодорожники. Они приносили соль и продавали ее по десять рублей за стакан. На базаре можно было приобрести продукты в обмен на одежду. Сибиряки в одежде нуждались. Лишняя одежда была у переселенцев, которые при переезде имели возможность взять с собой любые вещи. Это были жены и родственники командиров, приехавшие из районов Дальнего Востока. Мы же, эвакуированные, вещей имели мало, многое растеряли в дороге, пробираясь через «долину смерти» и реку Волхов. Несмотря на это, мы были вынуждены, чтобы как-то прожить, продавать последнее. У моей сестры своих вещей и одежды совсем не было, так как в тот день, когда мы в спешке ушли из дома, она была у нас в гостях и имела только то, в чем приехала. В дальней дороге всю обувь, что была на ногах, мы износили. У меня остались запасные сапожки, я их берегла для школы. Я эти сапожки носила четыре года и только в школу. У племянницы тоже были сапожки, которые ей дала моя мать. У нее было платье, осеннее пальто и черная кофточка — тоже подарок матери. У меня была только куртка вроде фуфайки. Обычно морозы здесь доходили до 45 градусов. В морозные дни в Сибири бывают частые бураны, о коварстве их я тогда не знала. Бураном в Сибири местные жители называют сильный, пронизывающий ветер со снегопадом. В такие дни сибиряки не отправляются в путь, а остаются в своих домах и ждут его прекращения. Вот такой-то буран настиг меня в дороге, когда я шла домой из школы. В этот день я обморозила обе руки до локтей. Так я узнала, что такое «буран» и насколько он опасен для человека, который находится в пути. В село мы прибыли 25 июня 1942 года. Это был конечный пункт нашей трудной дороги от родной деревни Тигода в далекую Сибирь. Двадцать шестого июня в 5 часов утра в доме, где мы разместились, раздался стук — это пришел бригадир местного колхоза и дал нам наряд на работу. Мой отец стал упрашивать бригадира дать нам хотя бы один день, чтобы привести себя в порядок. Да и на работу идти нам было не в чем. Помню, что в тот день нам кто-то из местных жителей дал толстые нитки из конопли, из этих ниток мама связала нам чуни (что-то наподобие поршней или лаптей). На работу надо было идти пешком около 5 километров. После работы возвращались в село, а на следующий день к назначенному времени, без всяких опозданий, выходили вновь. А как тяжело нам было работать с опытными местными сибирскими женщинами! Но работать приходилось наравне с ними. И мы работали, старались сколько было сил, выполняли все, что нам поручали. Вяза- 410
ли снопы скошенного хлеба, на палках носили их и укладывали в скирды, боронили землю на полях. Бороны тянули быки, а мы шли сбоку и управляли ими. В общем, делали все, что от нас требовалось. Случаев отказа от работы не было. Поскольку наша семья начала работать только со второго полугодия, то и трудодней у нас было гораздо меньше, чем у других. Поэтому и хлеба мы получили мало. Огорода под картофель тоже не было, так как мы приехали поздно и картофель посадить не могли. Впереди была сибирская зима, продолжалась наша тяжелая жизнь в нужде. В ноябре 1942 года я с сестрой пошла в школу, до этого времени все работали в колхозе. В полутора километрах от села, по другую сторону речки, располагалась овцеводческая ферма. Моего отца колхоз направил работать на эту ферму. Он, с одной стороны, был помощником овцеводческой фермой, а с другой — рабочим. Там же работала моя мать. За работу на ферме дали шерсти. В селе катали валенки. Так что зимой 1943 года ноги у нас были в тепле, а мать из шерсти навязала рукавицы. 1943 год мы могли уже назвать хорошим. На заработанные трудодни в колхозе денег не давали, а за обучение в старших классах школы надо было платить по пятьдесят рублей. Чтобы заработать денег на учебу, нам с сестрой во время летних каникул пришлось подрабатывать в буровой разведке. Жили мы на ферме, в помещении сторожки. В сторожке было холодно, но с этим мирились и даже считали, что устроены хорошо. Потому что были независимы и никому ничем не обязаны. Там была русская печка. Места было мало, но мы размещались. В часы отдыха печку занимали тетушка с Галей, за печкой — бабушка с внуком. По другую сторону печки располагались родители, а мы с сестрой пристраивались к противоположной стене. Мы с сестрой работали в разные смены, было очень плохо без часов. Не зная времени, спали тревожно, а на работу опаздывать было нельзя. Были трудности с дровами. Леса рядом не было, нас окружала степь, а вдали виднелись Саянские горы. Топили печь кизяками. Недалеко от нас был летний загон для коров, мы сушили навоз и делали кизяки, в старой делянке корчевали пни и корни деревьев. Весной на нашу семью выделили десять соток земли. Мы купили и посадили картошку. Тетушка одной старушке помогла вскопать огород, и та дала нам семена проса. Осенью с урожая своего огорода мы намолотили целый мешок зерна. Затем на мельнице перемололи в пшенную муку. Кроме проса у нас на огороде была посеяна гречиха. Но летом прошел град и поломал ее нежные стебли, зерна было мало. В колхозе был приемный пункт молока. Из молока делали творог, а сыворотку продавали людям. Чтобы купить сыворотку, у нас денег не было. Тетушка, которая по аттестату мужа-фронтовика получала деньги, покупала ее и делилась с нами. По карточкам на рабочего давали хлеба триста граммов в день, а для иждивенцев — двести. Один раз в месяц давали россыпью спички. К спичкам прилагалась «пластинка-чиркалка». Электричества в селе не было. Пользоваться лампами не могли, так как керосина не было. В местном магазине уборщицей работала эвакуированная женщина. В течение года она дважды нам давала керосин по одной четвертинке (0,25 литра). Керосиновую коптилку мы с сестрой использовали, когда учили уроки. Часто приходилось пользоваться светом от печки. Огонь освещал страницы, и мы учили уроки. Большим дефицитом была бумага. Мы использовали старые квитанции, которые давала нам та же уборщица. Оборотная сторона квитанций была чистой, и мы на них писали и решали задачи. 411
Не было книг. Местные ученики менялись учебниками между собой. А приезжие бедствовали. Приходилось просить и занимать на время, но не всегда это удавалось. Старались больше запоминать на уроках. Однажды я спросила Катю Кириченко, можно ли зайти к ней почитать историю. Она не отказала. Когда мы начали заниматься, в дом вошла мать Кати и начала кричать: «Чтобы ее больше у тебя не было!» Я сразу вернула книгу, сказала спасибо и вышла от них с обидой. Все четыре года учебы я дружила с одноклассницей Валей Яцковой. Мы с ней делились всем, что имели. Но ввиду недостатка книг нам приходилось осваивать отдельные предметы на слух. В январе 1943 года меня приняли в комсомол. Номер комсомольского билета 19839581, я храню его и сейчас. Была пионервожатой, затем секретарем комитета комсомола. В то же время возглавляла санитарный сектор в селе. Мне отводился участок, где я обязана была проверять чистоту улицы, двора и дома, а при необходимости помогать людям. В школе изучалось санитарное дело, которое еженедельно преподавал нам врач. Каждую неделю по три часа изучали военное дело: устройство и применение винтовки, гранат Ф-1 и РГД, пулемета и другого оружия. Каждую весну школьники ходили за 7 км в лес заготавливать дрова. Сваливали дерево с корня, обрубали сучья, распиливали хлысты на чурки, раскалывали и складывали в поленницы. Норма равнялась трем кубометрам на двоих. Учителями у нас были эвакуированные из Ленинграда Алексей Алексеевич Федоров, Людмила Григорьевна Еремина и ее брат Алексей Григорьевич Еремин. Наступил 1944 год. Ленинградскую область полностью освободили от немецкой оккупации, фронт ушел далеко на запад. Мы все обрадовались возможности вернуться на родину. В июле 1944 года из нашей семьи выехали тетушка, бабушка, двоюродный братишка, младшая сестренка и сестра Катя. В Сибири нас осталось трое. Мы условились, что по приезде на родину они сообщат, какая там обстановка и можно ли и нам уезжать из Сибири. Вестей не дождались... В двадцатых числах августа 1944 года отца вызвали в Завьяловский сельский совет и сообщили, что он со своей семьей может возвратиться на родину, а при желании — остаться. Некоторые семьи изъявили желание остаться в Сибири, а мы, не получив никаких известий из дома, все же решили уехать. Как хотелось быть дома! Собрали вещи, их у нас было мало: один мешок муки, а сами, можно сказать, разутые и раздетые. Колхоз дал нам подводу, и мы поехали до станции Тогучин, которая располагалась в 30 километрах от села. Когда все эвакуированные собрались, был подан товарный состав. Обратно мы ехали быстрее и остановились на конечной станции Тосно. Это было 11 сентября 1944 года. В Тосно нас встретили должностные лица и отвели в церковь, где все приехавшие и разместились. Сидели на голом полу семьями, кто где мог пристроиться. Через неделю поступило распоряжение райисполкома о распределении всех на работу. Нас послали на станцию Ушаки и поместили в доме по Пушкинской улице, а затем переселили на улицу Комсомола в дом номер один. Одну из комнаток заняла наша семья. В этом доме жили многие семьи, в том числе и эвакуированные из Апраксина Бора — дядя Федор Панышев с семьей, Мария Дмитриевна с шестилетней дочкой (дочь ее, теперь В. Н. Чугунова, живет в Тосно на улице Барыбина). 412
С осени мы восстанавливали и ремонтировали дома. Зимой работали в лесу, пилили лес и заготавливали бревна. Условия работы были еще хуже, чем в Сибири, ведь мы были разуты и раздеты. Жители поселка Ушаки жили лучше, чем мы. Мы свою пайку хлеба меняли у них на одежду или обувь, а сами голодали. Так мы прожили зиму. Весной 1945 года нам выделили участок земли. Посадили ведро картошки и другие овощи. Достать в то время семена было нелегко. Заработную плату я получала небольшую. Летом того же года меня перевели на работу в Тосно на пилораму. Там я распиливала бревна на половые доски. Пилорама находилась правее шоссейной дороги, рядом с крайними домами при въезде в Тосно со стороны Любани. На этой же пилораме ночным дежурным работал и мой отец. В июле 1946 года я подала заявление в Индустриальный техникум, который находился в Ленинграде на улице Толмачева, но учиться не пришлось. От тяжелой работы заболела мама и уволилась с работы. Помощи ждать было неоткуда, и я решила работать. Но 5 декабря я заболела тифом, меня без сознания увезли в Боткинские бараки. Болела я около трех месяцев. За время моей болезни папа с мамой переехали к родственникам в Трубников Бор, где работали в подсобном хозяйстве имени Молотова и жили в землянке на песчаном карьере. Вскоре отца вызвали в Тосненский райисполком и предложили принять колхоз «Красная Звезда» в деревне Вороний Остров, а меня назначили бригадиром в этом колхозе. И вот 8 марта 1947 года мы пришли в деревню Вороний Остров. Поселились в маленьком домике, где жила многодетная семья Кондратьевых, но они уже заканчивали строительство нового дома, куда вскоре и перешли. Отец сразу принял колхоз, а принимать, в общем, было не от кого и нечего. Надо было собрать все возможное, что уцелело после оккупации, объединить и мобилизовать людей на восстановление разрушенного хозяйства. Для начала в хозяйстве было пять коров и две лошади-монголки. Этих лошадок звали Буква и Балерина. Позднее приобрели еще одну лошадку и назвали ее Тюлькой. Собрали кое-какой сельскохозяйственный инвентарь. Первые колхозники испытывали во всем нужду. В деревне Вороний Остров из мужчин был лишь дядя Вася Константинов и два мальчика-подростка: Андриянов Виктор и Осипов Юра. Все трудности легли на плечи этих людей. Пережили зиму, наступила весна с новыми заботами. Надо было обрабатывать землю, сеять, сажать, а в хозяйстве только две лошадки, на них вся надежда. Но они не могли выполнить всю работу, и тогда люди приходили на помощь. На лошадках вспахивали землю, а в бороны впрягались женщины, тянули их и боронили. Сажали картошку, капусту, морковь, огурцы, сеяли ячмень и овес, а осенью — озимую рожь. Летом косили сено, сушили и убирали. Все сельскохозяйственные работы выполняли вручную, так как колхоз никакой техники и машин не имел. Первый трактор в хозяйстве появился гораздо позже. В первый год урожай вырастили неплохой. Зерно и овощи сдавали государству, увозили в Любань на приемный пункт. Первый сезон был очень тяжелым, люди от работы едва двигались. Тосненский райисполком выделил для колхоза отруби. Это было большим подспорьем для нас. За отрубями мы с отцом съездили в Тосно, получили их и привезли домой. Для того времени это было такое счастье! Бывало, наварим 413
похлебки, ах, какой вкусной она нам казалась. Ведь в то время продовольственные карточки колхозникам не давали, каждый работал, сколько мог, и жил, как умел, рассчитывая только на свои силы и возможности. После трудного 1947 года жизнь в деревне постепенно стала налаживаться. Люди уже могли посадить свои огороды и собрать урожай, а за работу в колхозе, хотя и в незначительных количествах, получали зерно. В своих хозяйствах стали заводить живность — кур и коз. По решению правления колхоза двум многодетным семьям были выделены нетели, будущие кормилицы. В ту пору было большим счастьем иметь в своем подворье корову. Настало время, когда на помощь колхозу пришли трактора. Однажды к нам в колхоз приехал молодой паренек, познакомилась я с ним, и после трехмесячной дружбы, 9 сентября 1948 года, состоялась наша свадьба. Паренька звали Анатолий, он работал в вагонном депо в Ленинграде. С работы он уволился и со своими друзьями уехал на лесоразработки под Будогощь. В мае 1949 года я уехала к мужу, мы сняли квартиру и уже жили вместе. По возможности приезжали в Вороний Остров и навещали родителей. Мой отец уже был на пенсии, а мать все еще работала в колхозе. Первого марта 1950 года я вернулась домой, а 14 марта родился сын Володя. Анатолий еще год находился на прежнем месте, помогал деньгами. За это время заготовили бревна для строительства дома. Когда Анатолий приехал в Вороний Остров, мы начали строить свой дом, в который перешли 29 октября 1952 года. Строить было тяжело, средств не хватало, но мы были молоды и все пережили. Воспитали двоих сыновей — Володю и Юру. В старших классах они ходили в школу имени Радищева в Любани, ежедневно проходя пешком четырнадцать километров (до станции Трубников Бор — пять, поездом до Любани и от станции до школы — два) и ни разу не пропустили школьных занятий. Юрий после средней школы окончил с отличием техникум. В сентябре 1945 года нам очень захотелось побывать на своей родине. Хотелось посмотреть на родную Тигоду, которую мы покинули в 1942 году. В газетах часто вспоминают Червино, Червинскую Луку, а о нашей деревеньке совсем не вспоминают, как будто она вообще никогда не существовала. Но такая деревня была! Она мила моему сердцу, деревня с названием Тигода. В развалинах стекольного завода деревни Тигода похоронен танкист Красной Армии, погибший в бою под деревней Червинская Лука 20 февраля 1942 года. И сейчас, когда вспоминаю прошлое, я вижу, как на табуретках напротив нашего дома стоит гроб, в котором лежит мертвый танкист. Рядом с гробом стоят его друзья по оружию. Один из них держит в руках шлем погибшего танкиста. Помню досочку, на которой были нанесены данные о погибшем танкисте. Что сейчас там? Сохранился ли могильный холмик, ухожена ли могилка? Напротив нашего дома в деревне Тигода в годы войны располагался военный госпиталь. Бойцы умирали от тяжелых ран, их там же и хоронили. Много их покоится в земле на берегу реки Тигоды вблизи деревни. После освобождения у нас было желание вернуться на свою родину, но в этом нам было отказано, так как вся окрестность была заминирована. Мой отец побывал в родных местах и рассказал, что деревни Тигоды больше не существует... 414
Акт расследования злодеяний немецко-фашистских захватчиков по Тосненскому району Оккупация района длилась с августа 1941 г. по январь 1944 г. Сожжено 3 больницы, 2 роддома, 3 амбулатории. Угнано немцами 70 605 чел. При освобождении в районе находилось 110 чел. СВИДЕТЕЛЬСТВА ЖИТЕЛЕЙ 1. Свидетели Никитина и Михалева из пос. Лисино-Корпус Машинского сельсовета. Комендант — офицер Штуш, переводчик — И. Н. Коновалов. За связь с партизанами 10 человек расстреляно, 1 повешен. 27 марта 1942 г. расстрелян Герасимов Ананий Константинович за связь с партизанами Волховского фронта. Также расстрелян Валерий Лазарев. Женя Михалев отказался называть переводчика Коновалова господином, за что был посажен на 1 месяц в тюрьму, потом — в концлагерь. Свидетель Дьяконов рассказал, как жителей заставляли сжигать трупы расстрелянных. 2. Свидетели Филиппов, Сорокин, Серова, Филиппова из пос. Ушаки. Комендант — м-р Фальнейхт, помощник коменданта — л-т Тейкман, староста — А. Савельев. За отказ от работы были расстреляны и повешены 12 жителей (Дудров, Котов, Левченко, Филиппов, Царькова, Федотова, Киркин, Максимов, Васильевы, Савицкий). Работали на ремонте дорог с 7 утра до 6 вечера, получали 300 г хлеба и 1 л супа. 3. Свидетели из д. Шапки рассказывают, что за помощь красноармейцам были повешены Гливенко Федор, Цветков, еще 7 человек. В сентябре 1942 г. у Нестеровского озера расстреляны 12 подростков. 4. В д. Червинская Лука зимой 1942 г. были расстреляны 63 жителя: 14 подростков, 42 женщины, 7 стариков. 5. В д. Макарьевская Пустынь Пельгорского сельсовета находился дом инвалидов (304 чел.). Немцы отобрали продукты, и 60 человек умерли от голода. 22.12.41 г. немцы расстреляли оставшихся 244 человека. 6. В д. Кривино 20.01.42 г. после пыток были закопаны живыми директор школы А. М. Воробьев и нач. лесопункта Матвеев. 7. г. Любань. Свидетели Е. И. Печникова, Д. Г. Дмитриева, Лисенкова, Панкратова, Васильева. Комендант — Блюм, бургомистр — М. Славцов. В городе была биржа труда, лагерь военнопленных. Умерло более 1000 военнопленных. Расстрелян 21 житель, четверо повешены. Свидетельница Кудрявцева Н. М. До 2 января 1944 г. погибли 130 жителей. На ул. Красной повешены мальчик и 2 женщины, на кладбище — глухонемой Федор Игнатьев. 8. Свидетель Сарафанов В. Ф. из д. Любань. В деревне стояла зенитная часть. Были повешены два мальчика 12 и 15 лет. Старостой был С. Калистратов (ушел с немцами). 9. г. Тосно. Свидетели Астафьева Т. К., Скобочкина Е. И., Грушкин К. Коменданты — Кроус, Пинч. Немцами было повешено 9 чел. (Фокин и др.), расстреляно 24 (Измайлов, Коновалов и др.), замучен еврей Цеплаков. Забрали неизвестно куда депутата поселкового совета Измайлову, расстреляли 13 рабочих лесозавода. В 1943 г. повесили 5 бойцов Красной Армии, угнали из Тосно 7 тыс. человек. 10. В д. Новолисино был лагерь военнопленных (600 чел.). Семья Чугуновых расстреляна за помощь военнопленным. 11. В д. Бабино (свид. Дмитриева) расстреляны несколько человек за связь с партизанами, гр. Фомина — за хищение одного пряника. 12. 28.03.42 г. в районе болота Ковригина Гладь обнаружено 24 трупа красноармейцев. 13. 1.04.42 г. в д. Кондуя обнаружено пять изуродованных пытками трупов: 1. Молоков Михаил Ильич; 2. Зайкин Андрей Александрович; 3. Кустов Николай Васильевич; 4. Тиникулов Тур; 5. Васильев Федор Васильевич. 415
КИРИШСКИЙ РАЙОН А. Н. МАКСИМОВ, 1928 г. р., житель деревни Дубовик 22 ИЮНЯ - НАЧАЛО ВСЕХ БЕД * Моя родина — деревня Дубовик Киришского района, что располагалась на правом берегу р. Чагоды, притока Тигоды. Было в ней 50 домов, четырехклассная школа, магазин, пекарня. Люди работали в колхозе и держали личное хозяйство. Речка Чагода, питавшаяся подземными ключами, отличалась удивительно чистой водой и обилием рыбы. Деревню окружали леса и болота, полные дикого зверя, птиц, ягод и грибов. Мы жили спокойно и не думали о войне: ведь у Советского Союза с Германией был мирный договор. Началом всех бед стало 22 июня 1941 года. Мужчин призывного возраста сразу вызвали на сборный пункт. Они уходили и больше не возвращались. В июле жителей стали посылать на оборонные работы в район Тигоды. Под руководством военных они пилили лес и строили огневые точки. В конце месяца в небе появились немецкие самолеты, а в августе мы услышали первые взрывы бомб и стрельбу. На дорогах появились беженцы, стада коров из южных районов области. Скот гнали к Киришам, Волхову, Посадникову Острову. Тревожная обстановка заставила жителей Дубовика уйти в лес. Обосновались в 8 километрах западнее деревни. Вырыли укрытия, забрали коров и надеялись пережить беду. Верили в силу Красной Армии, в то, что она остановит врага. Эти надежды не оправдались. В лесу мы видели группы красноармейцев. Они пробирались на север, измотанные и голодные, и сами просили помощи у населения. Жители делились с ними чем могли. Тем временем в Дубовик пришли немцы. Узнав, что мы прячемся в лесу, приказали возвращаться. Мы вернулись в деревню, но дома оказались занятыми немцами, пришлось размещаться в подвалах. В них устраивали печки, выводя дымоходы наружу ниже пола. Дым, поднимаясь вверх, раздражал немцев, и они нередко ломали трубы. Люди тогда бедствовали — мерзли и голодали. Со стороны Доброго Села отходили наши войска. В Дубовике немцев бывало подчас меньше, чем красноармейцев, но наши почему-то не вступали в бой, а, побросав в кучу оружие, сдавались в плен. Возможно, у них не было боеприпасов. Пленных немцы уводили к Посадникову Острову. В начале 1942 года части Красной Армии перешли в наступление от станции Жарок и деревни Шала. Наша деревня оказалась на переднем крае немец- * Из архива Г. Ф. Чекура (Тосненский краеведческий музей). Примечание составителя: по переписи 1934 г. в д. Дубовик проживало 200 чел. После войны деревня не возродилась. 416
кой обороны. Мы слышали крики «Ура! Ура!», свист пуль и разрывы снарядов. Однажды снаряд попал в гумно, где прятались люди. Все они погибли. Позиции немцев проходили по линии Посадников Остров—Дружево—Дубовик—Липовик. Потери были велики с обеих сторон. Немцы своих убитых подбирали и хоронили. Наши оставались на поле боя. Весной, когда начал таять снег, немцы заставили жителей их убирать. Люди копали ямы-могилы, укладывали в них рядами убитых, укрывали шинелями. В одной яме хоронили по 50 и более человек. Попутно проверяли солдатские вещмешки и, если находили куски хлеба, концентраты, забирали, ведь все ходили голодные. Немцы искали у нас оружие, но продукты не отбирали. Однажды нас подняли ночью и повели в лес. Мы увидели немецкую батарею, перед которой стояла наша разбитая походная кухня и лежали убитые лошади. Немцы приказали все убрать, а мясо лошадей разрешили взять себе, чем мы и воспользовались. Жизнь в деревне стала невыносимой. Голод, стрельба со всех сторон, от которой некуда укрыться. Люди стали просить немцев разрешения покинуть деревню. В марте нам сказали уходить в район Мелехова. Мы пошли пешком, с узелками в руках, каждый мог надеяться только на свои силы. В Мелехове собралось более тысячи народу. В больших металлических бочках немцы варили суп и раздавали людям. Хлеба не было. Под конвоем водили на работу. Мы выносили от Тигоды топляк и укладывали его в штабеля. Дрова были тяжелыми, но носить заставляли по два полена. Кто брал одно — получал удар плеткой. Испытал плетку и я. Через две недели по Тигоде прибыли караваны лодок с буксиром. Нас посадили в лодки, доставили к устью Равани и велели идти в Бабино. Детей и ослабевших повезли машинами. На станции Бабино мы пробыли более суток, после чего нас поездом отвезли в Тосно, где поместили в бывший свинарник. Здесь, по-видимому, был сортировочный пункт. Каждый день к свинарнику подходили машины и партиями увозили людей. Я попал в Псковскую область, на станцию Локня, оттуда — в деревню, где работал у хозяина. После Победы вернулся на родину. Деревня Дубовик была пуста и разорена. Всюду валялись человеческие кости, искореженные металлические обломки, виднелись предостерегающие надписи: «Мины! Мины!» До оккупации мы закапывали свое имущество в землю, но теперь местность было не узнать и найти что-либо невозможно. На пустырях пасли скот, и пастухи по просьбе военкомата собирали и сдавали брошенное оружие. Никого из односельчан я не встретил. Послевоенная жизнь прошла в Пельгоре. И где бы я ни бывал на территории Добросельского сельсовета, всюду видел одно и то же: кости, кости человеческие на земле...
Е. А. МЕЛЬНИКОВА, жительница деревни Лодва * НАШУ ДЕРЕВНЮ СМЕЛА ВОЙНА До войны в нашей красивой, утопающей в садах Лодве стояло 80 домов. Война пришла вдруг. Над головами загудели чужие самолеты, на машинах и велосипедах приехали немцы. Они заняли все дома, в каждом доме поставили пулемет. Наши солдаты — в лесу и на болоте. Деревня сделалась фронтом, переходила из рук в руки. Было не понять, кто окружен, а кто окружает. Бомбежки, обстрелы постоянно. Гибли солдаты с обеих сторон, гибли жители. Мы прятались в лесу и на торфоразработках за деревней. Много наших бойцов попало в плен. Немцы увозили их в Шапки. Русские пленные были измученные, голодные, грязные. Мы попросили у немцев разрешения их покормить и сварили пленным картошки. Но вскоре из-за постоянных боев нам самим пришлось уйти из деревни. Из вещей взяли только то, что смогли надеть на себя. Взятых из дома припасов хватило ненадолго. Начался голод. Мы разрывали снег на полях, искали невыкопанную свеклу, морковь, убитых лошадей. Верно, не выжили бы, но пришли наши и эвакуировали жителей в Кировскую область. Муж у меня погиб на фронте, и я с четырьмя детьми очутилась в одной из деревень Кировской области. С нами было много семей из-под Ленинграда. Нас распределили по домам, выделили продукты (молоко, муку) и приняли на работу в колхоз. Трудились старательно, и местные удивлялись, что ленинградцы умеют работать. Когда в 44-м Ленинградская область была освобождена, мы засобирались домой. Руководство колхоза уговаривало нас обождать: ведь война еще не кончилась, и дома нас ждет одна разруха. Но мы твердо решили ехать на родину, не представляя, что там творится. Вернулись к себе в декабре 1944 года. Ни дома, ни самой Лодвы больше не было. Остановились на станции Малукса, у железной дороги. Я работала минером, убирала трупы убитых. Железная дорога была разбита, станция помещалась в землянке. По узкоколейке перевозили рабочих-восстановителей. Кругом грязь, воронки, трупы, мины всех видов. Ходили буквально по минам. Многие подрывались, меня Бог уберег. В лесу и на болотах было множество могил. Мы их раскапывали, собирали черепа и кости и доставляли к местам перезахоронения. Одно из них — за оградой станции на опушке леса. Жили вшестером в землянке. Я работала в лесничестве, получала по карточке хлеб. Он был тяжелый, сырой, да и того не хватало. Когда начали продавать коммерческий, стало полегче. Старшему сынку исполнилось 7 лет. Он уже считал себя взрослым и предложил строить дом. Потихоньку мы начали готовить лес и в конечном счете выбрались из землянки. Условия жизни изменились к лучшему, но здоровья уже не осталось... * Из архива Г. Ф. Чекура (Тосненский краеведческий музей). Примечание составителя: по переписи 1934 г. в Лодве проживало 320 человек. После войны деревня не сохранилась. 418
Г. А. ШИТИКОВА (БЕЛЯЕВА), 1931 г. р., жительница деревни Новинка * НЕ ДАЙ БОГ, ЧТОБЫ ЭТО ПОВТОРИЛОСЬ Светлой памяти нашей мамы Елизаветы. Андреевны Беляевой Наша деревня Новинка в 80 домов стояла по обеим сторонам Плавницкого ручья неподалеку от Киришей. Перейти поле — и Химстрой. Рядом были деревни Плавница и Кириши. Плавница входила в наш колхоз «Парижская коммуна». Родители — Александр Степанович и Елизавета Андреевна Беляевы — были коренными жителями Новинки. Работали в колхозе, держали большое хозяйство, а дед — пасеку. Мама любила землю, крестьянскую работу и передала эту любовь нам, трем сестрам. Я родилась в 1931 году, Сима — в 1933-м, а младшая Нина — в 1939-м. При единоличном хозяйстве были ухоженные земли, дававшие хорошие урожаи. В колхозе работали за «палочки», да еще платили налоги: молоко, яйца, масло. Молоко и овощи продавались в рабочем поселке. Жили благодаря своему хозяйству, но купить одежду и сахар было очень трудно. Отец заболел туберкулезом и ушел из колхоза работать в лесничество. Спустя год он умер. Мы втроем остались на маминых руках без всякой помощи: пенсия за колхозника не полагалась. Я только что окончила первый класс, Симе было 6 лет, а Нине — пять месяцев. От горя и тоски мама забывалась в работе. Работала телятницей. Зимой приходила домой почти ночью, мокрая и озябшая, как сосулька: на скотный двор приходилось носить много воды. Заболели ноги — всю жизнь мучилась тромбофлебитом. При такой нагрузке и мужчины не выдерживали... Началась финская война, и отцу все приходили повестки из военкомата, хотя его давно не было в живых. Жить стало еще труднее, и мы ночами простаивали в очередях за хлебом. Зима тридцать девятого года была очень холодная. Одежды не хватало, мы все болели чесоткой. Выручали русская печь и корова. Молоко мама меняла на хлеб. От налогов нам скидки не было никакой, несмотря на троих детей без отца. Летом женщины уходили в поле, на дальние сенокосы. Мама ставила на стол хлеб, молоко и картошку, и мы оставались на целый день одни с грудной Ниной. Как тяжело было слышать непрерывный крик голодного ребенка! Мы не могли ее унять и приносили посиневшую от крика к соседке — кормящей матери, работавшей на производстве, умоляя покормить. Вечером с Ниной на руках встречали маму далеко за деревней, чтобы она ее скорее кормила. Мы старались помогать маме: таскали дрова и воду, встречали корову, пололи огород, рвали крапиву поросенку, прибирали в доме. Однажды я чуть не сгорела. Прибежала озябшая с улицы, подскочила к горящей печке, и платье занялось пламенем. Сима как закричит: — Ой, Галинька горит! * По переписи 1934 г. в д. Новинка проживало 230 человек. После войны деревня не возродилась. (Примечание составителя.) 419
Мама стирала в кухне. Прибежала, накрыла меня мокрым бельем, тем и спасла. Вот так и жили. Училась я хорошо, окончила три класса на «отлично», но на этом моя учеба, а с ней и детство, закончились. Началась война. Сима так и не успела пойти в школу: ее портфель, приготовленный к первому классу, сгорел на чердаке во время бомбежки. Мужчин забрали на войну. Всех трудоспособных женщин отправили на строительство блиндажей и окопов на левом берегу Волхова. Опять мы оставались дома одни, мама работала на окопах. На железной дороге бомбили составы, а у нас вылетали стекла и срывало двери. Низко пролетали самолеты с черными крестами, и дети, ничего не подозревая, сперва кричали: «Летают ястребки!» Соседский дед, тряся кулаками, спорил: «"Ястреб" чаще крыльями машет!» Такое у него было понятие о самолетах. Вскоре немцы подошли к Киришам и укрепились на левом берегу Волхова в наших, как будто специально приготовленных для них, блиндажах. Эвакуировали только рабочих из поселка, деревенским уехать не предлагали. В деревне уже нельзя было оставаться, и жители ушли в лес. Жили в шалашах. Иногда ходили в деревню печь хлеб. Если начиналась бомбежка, приходилось забирать недопеченный хлеб и бежать. Прятались в силосной яме за деревней, а потом — бегом через поле. У мамы на спине котомка с горячим хлебом, Нина на руках, а мы сбоку. У всех была одна мысль — добежать до леса, он был нашим прикрытием, спасением и кормильцем. Красноармейцы отходили в сторону Черниц. Были среди них и украинцы, называвшие село Черновцами. Помню, просили маму: — Хозяйка, укажи дорогу на Черновцы... Настала осень. В лесу стало дождливо, сыро. Решили рыть окопы. Мама с дедушкой и дядей вырыли окоп, поставили печурку. В начале ноября Кириши и близлежащие деревни заняли немцы. Многие деревни были сожжены нашими. Их жгли при отступлении, чтобы не оставлять немцам. Мы пошли в Кириши, где еще оставались целые дома. Устроились в пустующем доме. Есть стало совсем нечего, и мама пошла пилить дрова для немецкой кухни, за что получала котелок супа. Мы ходили в поле за городом, искали неубранную капусту. Научились у немцев просить хлеба. Разные среди них встречались люди — и добрые, и злые. Обижали редко. Некоторые втихаря плакали, глядя на детей. Видно, болела душа и за своих. Страха было много. Наши обстреливали очень часто: снаряды, как град, летели к Волхову. Женщины ходили к реке за водой кучно и, случись обстрел, убивало не одну. Однажды маму ранило случайной пулей навылет в руку, когда она пилила дрова. Я стояла рядом и видела, как рука ее повисла, будто плеть. Перед Новым годом наши освободили Тихвин и подошли вплотную к Киришам, заняв деревню Мыслово в пяти километрах от поселка. Но взять Кириши все не удавалось. Немцы хорошо укрепились в подвалах домов. При обстрелах мы тоже прятались в подвалы и слышали, как наши кричали в рупор, чтобы мы держались, что нас непременно освободят. Ближе к весне немцы угнали из Киришей всех мужчин. Среди них были наш дедушка и мамин брат дядя Вася. Дедушка замерз под Чудовом. Немцы забрали его шубу и валенки. Дядя попросил похоронить отца в окопе, но не знает, была ли исполнена его просьба. 420
Нам жилось все голоднее. Люди подбирали павших мерзлых лошадей, пилили их туши и тем кормились. Немцы со смехом фотографировали. Помню, как однажды запечатлели и нашу маму. Может, где-нибудь в Германии до сих пор хранится эта фотография? Однажды мы едва не сгорели. По незнанию мама стала наливать бензин из бутылки в горящую лампу. Бензин разлился, вспыхнул, загорелся половик. Мама не растерялась, собрала половик и потушила огонь. Как-то февральской ночью, в сорок втором, немцы выгнали всех жителей на улицу, подожгли школу, чтобы можно было греться возле огня, и продержали нас до утра. Что с нами собирались делать, какой ждали команды, мы так и не узнали. Утром всех распустили по домам. Спустя месяц снова разбудили среди ночи и согнали всех в одно место. Кто что успел взять с собой, с тем и отправились за Волхов. Мама положила в котомку ватное одеяло, подушку, Нину взяла на руки, а мне подвесила на полотенце еще одеяло и подушку. Это впоследствии спасло нас в лагере от замерзания. Симу одела в свою пальтушку и дала в руки котелок с кониной. Так и вижу: тащится сзади плачущая Сима с этим котелком в пальтушке с длинными рукавами... Мост через Волхов был уже разрушен, осталась одна средняя ферма, крайние были развернуты и искорежены. Шли по уже тронувшемуся льду. За Волховом, на каком-то поле, нас посадили в машины, груженные полушубками наших убитых бойцов. Мы укрылись ими от холода, но не могли забыть об их мертвых владельцах. Должно быть, здесь мы и подхватили тиф: вшей было тьма тьмущая. Подъезжая к деревне Березовик, попали под бомбежку. Разбомбило немецкий лазарет. Машины, на которых мы ехали, остались в поле и чудом уцелели. Всех мучил голод, и женщины пошли в деревню. В домах жили немцы, жители — в подвалах, у них тоже ничего не было. Мама попросила у одних стариков позволения сварить конину. Бабка протестовала, брезгуя, а старик разрешил. Не успела мама доварить мясо, как раздалась команда: — Рус, в машины! Мама успела забросить вещи, посадить Нину, а нас не пускают: — Вас в следующую! Мама рвется к ребенку, немец ударил ее прикладом по лицу, но она не отступила и все-таки забрала сестру. Нас привезли в Бабино и втолкнули в церковь. Людей было столько, что можно было лишь стоять, а одного ребенка, умершего в пути, положили на окно. Утром нам дали хлеба и погрузили в товарные вагоны. Стоял солнечный день. Снег уже таял. Ехали через Любань. Я увидела живых куриц и закричала: — Смотрите, курицы! Наверное, мне казалось, что с этой войной ни у кого больше не осталось ни коров, ни кур. Привезли в Тосно. Неподалеку от вокзала стояли два двухэтажных дома, где нас и расселили. Наутро взрослых погнали в лес на работу, а нас оставили в лагере. Потянулись дни, похожие один на другой. Нары, теснота, голод. Матери приходили вечером, изможденные и голодные. Однажды решили протестовать: при такой тяжелой работе хлеба мало. Тетя Таня Долгова из нашей деревни сказала за всех: — Мы на работу не пойдем, пока не дадите больше хлеба! 421
Немец подбежал к ней и ударил плеткой. Моя мама проронила: — Сейчас воля ваша, чего нас не бить... Немец ударил и маму. Потом, как всегда, погнали на работу. Порядок немцы и тогда любили и решили благоустроить территорию лагеря. Собрали подростков, заставили дробить кирпич и посыпать им дорожки. Лагерь был не огорожен, и кто посмелее убегал в город. Недалеко находилась бойня. Отбросы вместе с навозом выбрасывались в большой ящик. Ребята сделали длинные крючки и вылавливали кишки и куски кожи. Наши мамы чистили все это и варили: какая-никакая добавка к пустой баланде. Однажды Симу чуть не утопили в этом ящике. Немец столкнул ее с подмостков, она упала вниз и едва не захлебнулась в дерьме. Немцы стояли рядом и хохотали. Двоюродный брат Шурик вытащил Симу своим крючком. Тосно часто бомбили. Запомнилось одно воскресенье. Женщины попросились сходить в церковь. Немцы разрешили. Мама взяла нас с собой. Помолились, и мама отправила меня пораньше получить обед. Не успела я дойти до железной дороги, как началась бомбежка. Грохот, фонтаны земли от взрывов, лошади вздымаются на задние ноги и громко ржут... Я добежала до дома, прижалась к стене — она шаталась. Но, к счастью, бомбы в дом не попали. Мама с младшими тоже добралась благополучно, и так уж мы радовались, что остались живы! Маму ранило осколком в ногу, рана долго гноилась. Женщины стали просить увезти всех подальше от вокзала: станцию постоянно бомбили. Но тут в лагере вспыхнул сыпной тиф. Лагерь огородили проволокой и поставили охрану. У нас первой заболела Сима, потом — мама. Она долго находилась в тяжелом состоянии. Лежала пластом, никого не узнавала. Окружающие говорили, что ей не выжить. У нас глаза не просыхали от слез. День и ночь молились, прося Господа не забирать у нас маму. Даже маленькая Нина лепетала вслед за нами: — Господи, спаси и сохрани нашу маму! Мама пришла в себя, но у нее отнялись ноги. Немцы уже подготовили новый лагерь в бывших совхозных свинарниках за городом. Нас повезли на новое место, а маму, как больную, оставили в старом лагере. В новом было четыре сарая, в два из них поселили людей. Спать пришлось на полу. Вот где пригодились наши одеяла! Потом за пайку хлеба я наняла человека сделать нам нары. Только легли в первый раз спать на нарах, как началась бомбежка. Страх, крики... Бомбой разрушило одну стену, кого-то убило, многих ранило. Схватила я Нину на руки, хлеб (каждый день мы одну пайку маме откладывали), не знаем с Симой, куда бежать. Смотрим — плачет тетя Паша из нашей деревни: убило ее старшую дочку. Осколок попал в живот, она лежала мертвая, вся в крови. Мне стало жутко, ведь мы с ней вместе в школу ходили. Рядом лежала женщина без головы — оторвало осколком. На следующую ночь мы стали просить немцев увести нас в лес, благо он был рядом. Люди даже на колени становились, чтобы разрешили... Несколько ночей мы провели в лесу. Потом на лошади привезли нашу маму. Она стала совсем худенькая — кожа да кости, и не могла ходить. Мы ее еле дотащили до нар. Вечером все снова ушли в лес, а мы остались с мамой. Началась бомбежка. Мы сели на полу, головами вместе и накрылись одеялом. Мама говорила: — Если убьют, так всех разом! Бог сберег нас... 422
Потом говорили, что наши думали, будто в свинарниках — немецкие склады. Когда разведка донесла, что здесь гражданский лагерь, бомбить перестали. Тиф не унимался и на новом месте. Люди умирали один за другим, никого не лечили. Хоронили без гробов в общей яме за лагерем. Мама окончательно ослабла и с нар не спускалась. Мы понимали, что ей необходима еда. Невдалеке тоже была бойня, от которой отходы по лотку спускались в речку. Я стала убегать туда. Садилась у лотка и ждала, когда что-либо выбросят. Иногда сгустки крови плыли вместе с навозом, а я, замерзшая, ждала этой радости. Люди понимали меня и жалели. Многие тоже убегали из-под проволоки и ходили в Тосно. В городе были помойки возле немецких лазаретов, где среди окровавленных бинтов можно было найти объедки. Просили и милостыню, если кто подаст. Потом в сумерках прокрадывались обратно в лагерь. Мама делила поровну еду, но мы понимали, что ей надо больше и отделяли от своих кусочков. Она плачет, не берет, а мы тоже в слезы — уговариваем, чтобы съела. Еще мама не позволяла нам съедать сразу весь паек. Однажды мы не выдержали и потом горько каялись. Казалось, что следующее утро никогда не наступит. Хлеба стали давать еще меньше — буханку на пятерых. Каждую крошку подбирали. Есть хотелось постоянно. Пришла зима. Барак разделили перегородками и поставили бочки для отопления, но дрова сырые и натопить было трудно. Утром встанешь — голова в инее. Мы таскали из леса мох. И варили его, и топили мхом. Жизнь сделала нас догадливыми: положим мох на носилки, а под него турнепс спрячем, хоть какое-то питание. Донимали вши, мама сметала их с нас веником. Немцы водили нас голыми сквозь строй и обсыпали дустом. Устроили баню, прожарили одежду, но стирать вещи было негде и нечем, и вши снова появились. Ночью по головам бегали крысы — жутко... Мама немного окрепла, поднялась. Теперь я заболела тифом. Как и всех, меня ничем не лечили. Отлежалась на нарах, выжила. Едва поднялась, решила идти в Тосно просить милостыню. Перебралась через проволоку, но упала, не могу подняться. Патруль кричит: — Хальт, хальт, рус! Немец подошел, поднял меня и перебросил как котенка обратно за проволоку. Прошло время, и я снова стала убегать в город, чтобы принести что-либо с помоек или бойни. Иногда полдня проходишь и ничего не добудешь. Жители Тосно тоже жили впроголодь. Как-то я зашла в один дом, где что-то праздновали. Я попросила еды, и девушка завела меня в кухню. Подала кастрюлю с тушеной картошкой и говорит: — Ешь! Но я попросила разрешения взять картошку с собой для мамы и сестер. Так радовалась, что принесу им еды! В лагере, однако, напоролась на коменданта. Встала перед ним как вкопанная, от страха по ногам потекло. Немец кричит: — Где была? Я заревела и крикнула: — В Тосно, вот где! Он ударил меня по щеке и пригрозил: — Больше так не делай! — но отпустил. 423
В другой раз в поисках еды мы с женщинами решили убежать в Ушаки. Встали рано, пока сторожа еще дремали, и ушли через мост на большак. Добрались до Ушаков и разошлись, договорившись встретиться на следующий день. Я проходила целый день, кое-чего выменяла и выпросила. Попросилась переночевать в одном доме. Меня пустили, постелили на полу. Угостили кипяточком, еды у них тоже не было. В доме было тепло и чисто. После лагеря мне показалось, что я в раю. Но вши не дали уснуть. Да простит меня Бог, я, наверное, и хозяев ими наградила... В лагере нас уже хватились, видно, кто-то донес. Я подошла к бане, где в это время мылся другой барак, и присоединилась к людям. Вместе с ними прошла в лагерь. Мое отсутствие прошло незамеченным, только страху натерпелась. А моих попутчиц схватили, избили и отобрали все, что они с собой принесли. Шел уже 1943 год. От Ленинграда немцев отжимали, и они становились все злее. Однажды утром разнеслось: — Рус, собирайся! Нас погрузили в машины и отвезли на станцию. Там выдали по пайке хлеба, втолкнули в вагон и повезли неведомо куда. Приехали на станцию Плюсса. Снова в лагерь, устроенный в бывших свинарниках. Переночевали, наутро нас отправили в Ляды. Здесь дали хлеба, подогнали подводы и повезли в Заяньскую волость Псковской области, где распределили по деревням. Мы и еще несколько семей попали в деревню Марлинско, поселились в пустующих домах за озером. Стали обживаться. Деревня большая, не разоренная. Дома обшиты тесом. Сохранилась и барская усадьба с парком. Деревенские беженцам не были рады, считали, что мы просто не хотим работать. Деревню немцы заняли без боя, и жители не знали ни обстрелов, ни бомбежек, ни голода. Колхозное добро, землю и лошадей разделили между крестьянами. Жили спокойно, только налоги немцам платили. Нам негде было взять продукты. Пайки больше не давали, и ничего не оставалось, как снова просить милостыню. Кто подаст, а кто и собаку спустит. Делился тот, кто был победнее. Богатые нас не жаловали. Мама ходила по эстонским и латышским хуторам, работала за еду. Ну а мы с сестрами побирались. Спустя какое-то время нам выдали по 2 килограмма ржи. Мы сушили ее, мололи и варили болтушку. Одна радость была, что не бомбят и не стреляют. В домах сохранились печи, мы носили из леса хворост и уже не мерзли. Наступила весна 1943 года. Деревенские готовились к севу, а у нас ни семян, ни земли. Возле наших домов был кусочек земли — наделили всем поровну. Вскопали. Кто мог, дал чуть-чуть овощных семян. Мы ходили по окрестным деревням в поисках картошки на посадку. Местные крестьяне хранили картошку в буртах, и теперь, когда картошка уже была выбрана, мы рылись в соломе и кое-что находили на дне. Так, обойдя всю округу, насобирали на посадку. Сколько было радости, когда посадили свой огород! Появилась трава. Ели лебеду, крапиву, мох. Кое-как лепили лепешки, пекли их на плите. Беда была без соли: несоленая трава не очень-то естся... И вот женщины прослышали, что в Гдове можно выменять соли. Это был уже другой район, в 50 километрах от Марлинско, куда требовался пропуск. Но женщины, с ними и наша мама, еще подросток Толя все же пошли. На гдовском базаре их заметил полицай и потребовал пропуск. Пропуска ни у кого не оказалось. Всех отправили в комендатуру, оттуда — на уборку сена. Говорили, что на три дня, а продержали до осени. 424
А мы ждем, плачем: куда они пропали? Кто говорит — расстреляли, кто — увезли в Германию... Так мы остались одни, без всякой надежды, что мама вернется. Беженцам раз в неделю выделяли молоко — обрат. Ходить за ним надо было за 7 километров. Идем назад и мечтаем: а вдруг мама вернулась? Придем — пусто. Сядем на крыльцо и воем от горя. Подходили соседи, успокаивали как могли. Так и жили все лето. Когда поспела картошка, копали по три гнезда в день, да лес выручал. Грибы, ягоды, малины — море, щавель, клевер. Грибы и клевер сушили, мололи, делали лепешки. Были почти сыты, но тоска по маме не давала покоя. Однажды набрали малины, и я сходила с тетей Таней за 30 километров в Ляды. Удалось выменять немного соли. Когда крестьяне убрали поля, мы ходили собирать оставшиеся колоски. Сушили, молотили, снова сушили. Я научилась топить русскую печь. Ухвата не было, и я забиралась на шесток, чтобы что-то поставить в печь. Брови и волосы себе опалила, а в другой раз опрокинула на руку горшок с похлебкой и ошпарилась. 20 августа пошли мы с Симой в лес за малиной. Особенно много ее росло вдоль дороги. Там и медведи встречались, тоже ели малину. Змей было много, а мы босые, но как-то Бог уберег. Вдруг слышим, что кто-то идет по дороге и поет. Выбегаем — а это Толя, уходивший вместе с женщинами. Мы как закричим: — Толя, где наша мама? Он рассказал, что с ними приключилось. Сказал, что все живы и вернутся через три недели, как закончатся полевые работы. Это женщины упросили старосту отпустить Толю домой. Все были так рады известию и так не терпелось каждому увидеть маму, что 15-летний Саша, тоже проживший все лето один, решил идти к ней. И Симушка моя туда же: и я пойду! Как я отважилась ее отпустить — ума не приложу. Встали на рассвете. Дала я ей несколько картошек, огурцы, смену белья для мамы и отправила в дальний путь. Мама потом вспоминала: — Сидим после работы у окна, одна женщина и говорит: «Лиза, смотри, твоя Красная Шапочка идет!» (На Симе была кем-то подаренная красная панамка.) — Я гляжу, — продолжала мама, — и не верю: неужто и правда моя Сима? Так разделилась наша семья на две половины. Мне легче не стало. Мучила тревога: дошла ли Симушка до мамы? Вдруг вернется мама одна и что мне тогда скажет? В это время подоспел лен. Я раздобыла серп и пошла жать. Раньше жать не приходилось, в колхозе лишь таскала готовый, и у меня ничего не получалось. Полоска была возле дороги, и проходившие крестьяне осуждали, мол, и добро выросло нелюдям... Я заплакала и пошла к тете Тане — беженке из Попов- ки. Она была добрая, всегда нас успокаивала и поддерживала. Попросила ее выжать, пообещав, в свою очередь, наносить клюквы с болота. Она согласилась, а мы с ее сыном Толей отправлялись по утрам на болото. Идти надо было далеко, в Осьминский район. Я быстро брала ягоду и набирала больше Толи. Уходили на целый день, оставляя пятилетних девочек, нашу Нину и тети Танину Галю, одних. Я и нам клюквы наносила. Часть на зиму оставила, часть в Заячьем у немцев на соль выменяла, они отправляли клюкву в Германию. Наконец, настал день, когда должна была вернуться мама. Мы пошли с тетей Таней за грибами, но меня все время тянуло к дороге. Пошел дождь, а мамы 425
все не было. Тетя Таня успокаивала: дорога дальняя... Не дождавшись, пошли домой. Я истопила печку и вдруг увидела в окно Сашу. — Где наши? — кричу ему. Он отвечает: — Сзади идут... Я выбежала из дома, Нина — за мной. Прибежали на большак и услышали за поворотом голоса. Какая это была радость! Мама с Симой возвратились вместе, и все остальные вернулись. Мама принесла много муки. Рассказала, что с Симой ей было легче. Сима тоже не сидела без дела: и грибы собирала, и ребенка урядника нянчила. За это ее кормили. Нелегкая жизнь всему научила... На другой день занимались привычными делами: копали картошку, брюкву, но под материнским крылом стало теплее и радостнее. На фронте дела менялись в нашу пользу. Днем в деревне командовали полицаи, ночами появлялись партизаны. Мужчины уходили к партизанам, но семьям ушедших доставалось от карателей. Целыми днями люди прятались в лесу, наведываясь домой только ночью. На Покров, 14 октября, случился налет. Низко, над самыми крышами, летали наши самолеты, сбрасывая зажигательные бомбы и строча из пулеметов. Несколько домов загорелось. Теперь и в Марлинско поняли, что значит война, и к нам, беженцам, относились уже иначе. Даже прощенья просили за свою недоброжелательность. Вскоре деревню освободили партизаны, и полицаи больше не совали к нам носа. А в феврале 44-го пришла Красная Армия. Что это была за радость! Во всех дворах топились бани, во всех домах красноармейцы. У нас тоже спали вповалку на полу, а кое-кто и сидя. Мама стирала бойцам белье, варила картошку. Один горшок — на стол, другой — в печь. Мы были так счастливы, что снова среди своих! Подъехала полевая кухня. Она и нас стала кормить. Военные хорошо нам помогали: один дал одеяло, другой — белье, третий — обмотки. У кого были вши, стеснялись отдавать в стирку, закидывали на чердак. Мама потом все прибрала, выкипятила, покрасила ольховой корой и сшила нам платья. А по дороге все шли и шли наши части. Мы выходили на дорогу и кричали: — Нет ли кого из Киришского района? Один красноармеец откликнулся и спросил, из какой мы деревни. Оказалось — мамин двоюродный брат! Тоже была радость и помощь. Солдаты соскучились по своим детям, были с нами очень ласковы. Наша Нина им все песни пела («Синее море, красный пароход» и другие). Мы ей в шутку сказали: — Даром не пой, пускай деньги платят! Солдатики шапку на пол бросят и, как Нина раскланяется, кидают в шапку деньги. Как-то у нас остановилась ветеринарная часть. Здесь их расформировали, и они оставили нам жидкого мыла, ведро, лопату, пилу с топором. Мы собирались домой, и надо было нанимать машину. Пошли по деревням, меняя мыло на самогон. Тетя Таня Долгова нашла машину, и мы отправились домой. Доехали до Ляд. Моста через реку не было, и мы неделю жили в пустом доме, ожидая паром. Здесь узнали, что пойдет поезд в Кириши. В Киришах нас ждали одни развалины и воронки. Поплакали-поплакали и через Лугу, Батецкую, Новгород, Мясной Бор, Тигоду поехали в Будогощь. Мост через Волхов был раз- 426
ворочен, ехали по временному, понтонному. Всюду была одна разруха, руины, искореженная земля. Что же наделала в наших краях война! Часто встречались саперы с миноискателями. Приехали в Будогощь — в то время райцентр Киришского района. Женщины пошли в исполком, чтобы нас куда-нибудь пристроили. В Будогощи была артель киришского завода. Там нуждались в людях и давали рабочие карточки. Я пошла в 13 лет возить тачки, а мама — на самую тяжелую работу — завалыцицей, где не всякий мужик выдюжит. Жили на частных квартирах по нескольку семей. Местность считалась сельской, и рабочие получали по 500 граммов хлеба, дети — по 150. Мама понимала, что при таком пайке нам без картошки не выжить. Раскопала целину, сделала гряды. И откуда только у нее брались силы, ведь работала по 10 часов без выходных! Съездила к сестре в Неболчи, выпросила картошки на посадку. Посадили и, на удивленье, даже очистки дали урожай. Но сколько надо было затратить труда! Руки в кровяных мозолях, сами, можно сказать, голодные, да постоянный недосып — первая смена начиналась в четыре утра. На заводе я проработала 2 года и 2 месяца, больше не выдержала. Поехали с двоюродной сестрой поступать в ФЗО. Нас не приняли, уж больно мы были хилые. Но откуда могло взяться здоровье? В Будогощи поступили ученицами в швейную артель. Я выучилась, стала профессионалом, была и мастером, и закройщиком, проработав в этой артели 36 лет. В 1983 году пришлось уйти по болезни: заболела бронхиальной астмой. В восемьдесят пятом умер муж. Мы вырастили с ним двух дочерей. Краснеть за них не пришлось: хорошо учились, получили высшее образование, работают бухгалтерами. Помогаю им растить троих внуков — хорошие пока мужики растут. Как всегда, сажаем огород — это большая поддержка и в нынешнее трудное время. У Симы с Ниной тоже свои семьи, все живем в одном городе. Маму похоронили в семьдесят девятом, можно сказать, в одной могиле с отцом: через 40 лет пришла она к своему мужу. Мы часто их навещаем. Царство им небесное. Мы навек им благодарны за то, что дали жизнь и научили не чураться любого труда. С сестрами встречаемся часто, делим и радости, и беды. Думаем, что так будет до конца. Нередко вспоминаем войну и надеемся, что внуки не узнают того, что выпало на нашу долю. Не дай Бог, чтобы это повторилось! А. А. ЕФИМОВА, 1926 г. р., жительница деревни Ирса * ВОЙНУ ЗАБЫТЬ НЕВОЗМОЖНО... Детей в нашей семье было семеро. Мне, старшей, исполнилось четырнадцать, младшему Леше — несколько месяцев. Жили мы в деревне Ирса неподалеку от Киришей. С деревенского пригорка часто видели, как по Волхову проплывают * По переписи 1934 г. в д. Ирса проживало 340 человек. (Примечание составителя.) 427
большие пароходы, и мечтали отправиться куда-нибудь в дальние края на таком же красивом корабле. Но пришла война и принесла много бед. В августе сорок первого года к нам пришли немцы. Выгнали из домов, и нам пришлось жить в лесу. Стреляли орудия, все вокруг горело, и было очень страшно. От Волхова гнали наших пленных. Раненные, в окровавленном нижнем белье, они представляли жуткую картину. У нас совсем не было соли. Кто-то сказал, что соль можно раздобыть в Ти- годе, и мама отпустила меня с несколькими односельчанами за солью. Мы прошли более 15 километров, но только подошли к станции, как нас увидели немцы и заставили разгружать состав с ранеными. Едва мы справились с работой, нас прогнали, хотя наступила ночь и у нас не было никакого пристанища. Переночевав на сеновале пустующего дома, мы вернулись домой, не раздобыв никакой соли. Фронт приближался, и нас отправили в деревню Холмогоры, в 10 километрах от нашей. Корову мы зарезали на мясо и какое-то время были с едой. В Холмогорах стоял немецкий гарнизон. Нас расселили в трех бараках. Рядом в доме работали трое пожилых солдат: портные и сапожники. Они хорошо относились к нам и всегда старались чем-нибудь угостить. Я стала ходить к ним каждый день, и они передавали для младших еду. К тому времени мясо у нас кончилось, и продуктов взять было совершенно негде. Немецких солдат кормили в походной кухне, и я стала вместе с ними вставать в очередь. Мне тоже наливали в котелок суп. В нашем бараке жила красивая молодая учительница. Помнится, ходила она в белом жакете, узкой юбке и бурках. Начальник лагеря склонял ее к сожительству, она не соглашалась. Тогда за какую-то мелкую провинность ей устроили публичную порку. Пришло лето 1942 года. Фронт докатился и сюда. Нас посадили в баржи и по реке отправили на станцию, где погрузили в эшелон. В пути не кормили и не выпускали из вагонов. Наши младшие совсем ослабли, Леша сделался похожим на тощего цыпленка. Привезли в Тосно. В тот день город сильно бомбили, и мы вдоволь натерпелись страху. Поселили в совхозных свинарниках. Они сохранились на окраине города и теперь. Вначале спали на полу, потом нам соорудили двухъярусные нары. В лагере находилось около тысячи узников. Взрослые работали в лесу, дети оставались в лагере. По вечерам выдавали баланду (ее варила наша женщина Клава) и по кусочку хлеба-эрзаца с опилками и отрубями. Есть хотелось постоянно, и мы просили у немецких солдат: «Дядя, дайте, пожалуйста, хлеба!» Один подаст, а другой прогонит со словами: «Сталин — брот!» Мол, Сталин даст вам хлеба... Бегали и за реку — на бойню. Дождешься, пока вынесут какие-нибудь отбросы, и просишь: «Дядя, дайте мне!» Когда дадут, а когда и ни с чем вернешься. Начальник лагеря по имени Яков был добрым человеком и помогал чем мог. Между тем, бомбежки все продолжались. Однажды бомба угодила в соседний барак, когда люди уже вернулись с работы. Барак разнесло, одних убило, другим оторвало руки-ноги. Крики, плач, творилось что-то ужасное... После этого нам разрешили во время налетов уходить в лес. 428
Однажды мальчика из лагеря увидели партизаны и очень удивились. Они думали, что в свинарниках немецкие склады. Убедившись, что здесь находятся русские люди, лагерь бомбить перестали. По-прежнему было очень голодно, и мы побирались на помойке возле солдатской кухни. Принесем картофельные очистки, кости. Мама снимет с них остатки жира и поджарит «картошку»... Когда поспела клюква, мы нашли под туалетом дыру и стали убегать за ягодами. Однажды я набрала много клюквы, а после возвращения попалась на глаза полицаю Ивану. Он меня избил и все ягоды высыпал в туалет... А троих мужчин за такую же провинность Иван застрелил. Моя сестра Тася от голода покрылась фурункулами. Мама уводила ее в кусты и промывала нарывы кипятком с солью. Врач в лазарете дал мазь. Тася в конце концов поправилась. Потом вспыхнул тиф, унесший 500 жизней. Мы тоже все заболели, младшие — Валя и Леша — умерли. Я болела очень тяжело одновременно сыпным и брюшным тифом. Во время эпидемии в лагере построили небольшую каменную баньку, ее фундамент и сейчас цел. Все стали мыться с какой-то черной жидкостью вместо мыла, а вещи прожаривать в отдельном вагончике, прозванном «вошебойкой». Когда я поправилась, мне присвоили рабочий номер (№ 11) и велели носить в баню воду. Мне уже исполнилось 15, но никто не давал и двенадцати — такая я была маленькая и худенькая. Воды требовалось очень много, и я целыми днями носила ее из речки. Берег крутой, скользкий, с полными ведрами едва взберешься. Только когда обратно с пустыми идешь, чуть отдохнешь... Зато как работающая я получила возможность выходить из лагеря и иногда забегала к маме, она работала на пилораме. Однажды меня увидел немец, очень похожий на погибшего маминого брата дядю Егора. Я про себя назвала его «Егоршей». Он попросил постирать ему белье. Я согласилась, ведь мы очень голодали, и стала стирать солдатам. Целую гору, бывало, накидают. Все выстираю, а они принесут хлеба, конфет. Сниму с себя платок, сложу в него продукты, а идти темно, страшно — «дядя Егорша» провожает. Так мы прожили в Тосненском лагере до весны сорок третьего. В марте нас погрузили в эшелоны и повезли в Лугу. Ехали очень долго, мерзли, голодали. В Луге поместили в какой-то распределительный лагерь, где нас охраняли власовцы из РОА. Злобствовали, наказывая за малейшую провинность. Однажды поймали двух мальчиков и зверски избили плетьми. Один из них, Сережа Козин, догадался надеть ватник и выжил, а второй мальчик, Валя, умер от побоев... Потом часть людей отправили в Латвию и Эстонию, а нас на санях отвезли в деревню Большое Канезерье. Бургомистром здесь был дядя Леша — добрый и отзывчивый человек, и когда после войны его расстреляли, мы очень жалели. Люди в селе жили неплохо. У каждого был дом, огород, скотина, да и колхозное добро меж собой поделили. У нас ничего не было, пришлось идти в услуженье: и лен жали, и сено косили, и дрова пилили. Мамушка до того наработалась, что на ладони образовался большой нарыв, и она долго мучилась. Мне исполнилось шестнадцать, и меня послали на городской аэродром грузить песок в вагонетки. Жили на скотном дворе, нечего было ни одеть, ни обуть. Ходила босиком, на что-то напоролась, и у меня сильно заболела пятка. Я ухо- 429
дила в кусты плакать, и надзиратель — толстый эстонец — подолгу ругал меня. Потом все же отправил к врачу. Тот хотел разрезать, но я не соглашалась. Спустя несколько дней русская медсестра уговорила меня и вскрыла нарыв. По воскресеньям я уходила в Большое Канезерье к маме. Однажды староста дядя Леша сказал мне: «Тонюшка, в понедельник не ходи на работу, останься дома...» Шла зима сорок четвертого года, наши наступали, были уже близко. Но во вторник пришли немцы с собакой искать невышедших на работу. Мы с Марусей Матвеевой спрятались в погребе, а мама сверху насыпала картошку. В погребе было тесно, темно, бегали крысы, но мы просидели, не шелохнувшись, больше суток. Немцы ушли, пришли партизаны. Заставили рыть окопы, выставили караульных. Увидим немцев — бежим в лес. А в мае в деревню вошли наши войска. Наконец-то война от нас отступила! Своего дома у нас уже не было, и мы поселились в Тосно, в пустующем доме, хозяев которого угнали в Латвию. Но, когда они и вернулись, жили все вместе, дружно, помогая друг другу. Мама устроилась на работу в совхоз. Вокруг было много могил: ведь умерших в лагере от тифа и голода хоронили тут же. Совхозные свиньи стали разрывать могилы, и останки пришлось перенести на городское кладбище. В одной из этих братских могил лежат и наши Валя с Лешей... Долго еще жили трудно и голодно. Я грузила дрова на железной дороге и хотела выучиться на повара. Обратилась в ОРС, но начальник отдела кадров отказал: «Ты же у немцев была!» Устроилась судомойкой в 11-ю столовую. Топила плиту, мыла котлы. Останется на дне пригоревшая каша или макароны — домой принесу. Директор и повар относились ко мне хорошо. Сестра Тася еще в лагере заболела туберкулезом глаз, ее положили в глазную больницу в Ленинграде. Необходимо было питание, масло. Масла мы достать не могли, но терли свеклу, и я отвозила Тасе свекольный сок. Потом мы все заболели корью, лежали в больнице на Боровой. Помню, как однажды нам дали арбузы, а мы их прежде не видели и боялись есть. Уговаривали медсестру съесть наши порции, а врач возмущался: «Дикие дети!» Многое пришлось пережить, но выжили, обзавелись семьями. Часто собираемся, вспоминаем прошлое и мечтаем только об одном: чтобы наши дети и внуки никогда не узнали, что такое война...
Акт по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков по Киришскому району Оккупация длилась два месяца. Погиб 41 чел. (27 расстреляно, 2 повешены, 2 умерло после истязаний, 4 — от бомб). Угнаны 11 чел.*: Гришанов, Есин, Лялин, Шабанов, Мальчиков и др. Были расстреляны бойцы истребительного батальона: 1. Сырников Федор Васильевич, председатель колхоза «Красная Заря» (из д. Бару- тино); 2. Лучкин Иван Федорович; 3. Фокин Зиновий Иванович 1923 г. р.; 4. Складов Павел Николаевич 1900 г. р., сожжен в здании школы д. Новоселье; 5. Соколов Алексей Петрович 1907 г. р. из дер. Горятино в декабре 1941 г. В д. Мыслово расстреляны как партизаны: 1. Гуляев Павел Алексеевич 1895 г. р.; 2. Кузин Сергей Васильевич 1909 г. р.; 3. Лебедев Василий Алексеевич 1903 г. р.; 4. Мешанин Петр Федорович 1891 г. р.; 5. Мешанина Федосья Васильевна 1891 г. р.; 6. Моряков Николай Александрович 1924 г. р.; 7. Фрамов Филипп Павлович 1898 г. р. В д. Оломна в ноябре 1941 г. повешен как партизан Хазов А. В.; расстреляны его сестры, Арсений Марков — за партбилет, Садовников Степан Гаврилович 1890 г. р. — председатель колхоза. В д. М. Новинка 20.11.41 г. Никитин Степан Никитич 1873 г. р. воспротивился слому дома на дрова, был избит и умер после побоев. В д. Кукуй расстрелян председатель колхоза «Отрада» Комиссаров Афанасий Филиппович; 3 декабря 41 г. повешена Архипова Пелагея Павловна 1890 г. р. В д. Луг немцы при отступлении подожгли три дома, один вместе с хозяйкой Фоминой Евгенией Григорьевной 97 лет. Гурьев Василий Иванович расстрелян за то, что тушил свой дом. Завьялова Василиса Алексеевна была выгнана из своего дома и замерзла. Двоих младенцев 1941 г. р. избили и выбросили на мороз. В д. Городище расстреляны Гусев, Понятликов, Власова. В д. Мотохово убит партизан Кузьмин Сергей. В д. Пчевушка убит депутат сельсовета, член ВКП(б) Петров Григорий Васильевич. В д. Витка немец убил Гришину Татьяну Ивановну за то, что она пыталась взять вещи из своего дома. В д. Куньи убит Лазаренков Александр Константинович 1923 г. р. за то, что не отдавал немцу карманные часы и 600 рублей. * В акте не учтены жители, выселенные из прифронтовой полосы в начале оккупации. 431
ГОРОД ШЛИССЕЛЬБУРГ* История Шлиссельбурга началась с крепости, построенной на о. Ореховый в истоке Невы в 1323 г. новгородским князем Юрием Даниловичем, внуком А. Невского. Крепость «Орешек» была стратегическим форпостом России на северо-западе с XIV века до 1612 г., когда была захвачена шведами и стала именоваться Нотебургом. В 1702 г. она была освобождена русскими войсками в ходе Северной войны. 12 октября 1702 г. считается официальной датой рождения г. Шлиссельбурга. К началу XX века город был знаменит своим разводным мостом и четырехкамерным шлюзом инженера П. Базена, гранитной набережной, Гостиным двором и Сенной площадью, каменными домами по обеим сторонам Старо-Ладожского канала. Е. М. ГРОМОВА (МИШИХИНА), 1929 г. р., жительница г. Шлиссельбурга ХОЧУ СКАЗАТЬ СПАСИБО ЖИТЕЛЯМ ТОСНО... До войны наша семья жила в Шлиссельбурге — небольшом красивом городке, построенном в петровскую эпоху. Перед войной возвели две школы со всеми удобствами. Были Дом пионеров, парашютная вышка, зимой работал прекрасный, ярко освещенный каток, где упоенно катались под веселую музыку и дети, и взрослые. Летом много радости доставляла Нева, Ладога, лес, полный грибов и ягод. Было интересно жить и учиться и, казалось, жизнь будет такой же прекрасной, как детство. Детство оборвалось внезапно 22 июня 1941 года. Мне только что исполнилось 12 лет... Вскоре пришли немцы и стали угонять жителей в глубь Ленинградской области, дальше от линии фронта. Запомнился жуткий день 31 декабря, когда всех поголовно выгоняли из домов и грузили на открытые платформы. Ни с кем не считаясь, разлучали родных, детей отрывали от родителей. Мама с младшими братьями попала в один состав, я с сестрой Аней — в другой. Привезли во Мгу, оттуда, на лошадях — в деревню Кирсино. Ночевали в холодном сарае, а мороз был 35 градусов. Утром — снова в сани. Привезли в Тосно. Вдоль всего проспекта Ленина тянулись виселицы, на которых раскачивались повешенные, в основном мужчины в ватниках. Беженцев шло видимо-невидимо: конца людской веренице не было ни впереди, ни сзади. Нас поселили в свинарнике на окраине города. Дали по буханке мерзлого хлеба. Я хотела откусить и сломала передний зуб. Наутро нас отправили на лошадях дальше. Через 30 километров выгрузили на шоссе. Пешком мы дошли до деревни Дубовик, переночевали и отправились в Куболово. Мо- * По переписи 1934 г. в Шлиссельбурге проживало 8000 чел. В 1944 г. Шлиссельбург переименован в г. Петрокрепость. (Примечание составителя.) 432
роз, снег, от усталости многие падали. На обочинах лежали трупы замерзших женщин и детей. Наконец, добрались до деревни Барские Кусо- ни, где стояли части «СС». Здесь нам позволили остаться. Мы с сестрой поселились у одной старушки. Есть было нечего, и мы ходили по домам побираться. Иногда, на свой страх и риск, уходили в другие деревни и никогда не были уверены, что вернемся в Барские Кусони живыми. Гитлеровцы заставляли нас чистить снег на дорогах, плести соломенные лапти, которые они надевали для тепла на сапоги. Я мыла пол у них в доме. Обычно эсэсовцы сидели за столом, пили, вели себя ужасно. Не стесняясь, портили воздух, и когда сестра заметила, что у нас так не принято, ее жестоко избили. Один эсэсовец пытался меня изнасиловать, но я спрыгнула с высокого крыльца и убежала. В конце апреля нас отправили в Лугу. Здесь снова сортировали и многих разлучили. Как я дрожала, глядя немцу в глаза, чтобы меня оставили с сестрой! Обошлось... Посадили в теплушки и снова привезли в Тосно. На этот раз поместили в лагерь за колючей проволокой рядом с железной дорогой. Жили в двухэтажном деревянном доме по 25 человек в комнате, спали на нарах, кишевших клопами и вшами. Во дворе была сколочена кухня, где в котле варили баланду и горький «кофе». За баландой становились в строй. Кто нечаянно выходил из строя — получал розги. Что представляла собой баланда? Жидкая похлебка из брюквы, в которую иногда добавляли немного требухи. Сейчас, кажется, и в рот бы ее не взяла, а тогда, помню, одна женщина сказала: «Вот кончится война, ничего покупать не будем, а станем варить такую же баланду, только погуще...» Какими же надо быть голодными, чтобы мечтать об этой баланде! Всего в лагере было около 500 человек. Все лето мы разгружали вагоны с песком. Подростки работали наравне со взрослыми. Потом в лагере вспыхнул сыпной тиф — спутник голода и грязи. Ведь никакой возможности помыться и сменить белье у нас не было! Немцы боялись тифа больше, чем партизан, и объявили: «За побег из лагеря — расстрел». Я тоже заболела и лежала в тифозном бараке. Начав поправляться, очень страдала от голода и, несмотря на запрет, решила убежать просить милостыню. Изучив, как ходит патруль, я стала убегать из лагеря в город. Тосненским жителям самим приходилось нелегко, но они всегда подавали. Всю жизнь вспоминаю их с благодарностью. К концу дня я возвращалась в лагерь. Однажды у самой проволоки провалилась в яму с нечистотами, успев выбросить наверх мешочек с подаянием. Подскочил патруль. Ухватившись за его автомат, я выбралась из ямы. Немец огрел меня прикладом. Спасло то, что коменданта не было на месте. Одного мальчика и молодую женщину Любу, принесшую в лагерь немного свекольной ботвы, замучили до смерти. Любу так били палками, что я и теперь, как увижу свеклу, вспоминаю эту ужасную картину. По вечерам узники разжигали костры и варили, что у кого было. Помню одного мужчину (говорили, что он профессор), варившего в горшке картофельные очистки. По-моему, он не выжил. 28. За блокадным кольцом 433 Е. М. Громова, 1946 г.
Чтобы избавиться от вшей, немцы соорудили из кирпичей «вошебойку». Заставляли всех, независимо от пола, раздеваться донага и бросать одежду на раскаленные кирпичи. Стоял такой треск от вшей, будто строчил пулемет. Ведь в складках рубах и платьев их скапливалось несметное количество! Волос ни у кого не было, все были обриты под «ноль», но и это не спасало, так как не было ни мыла, ни воды. Осенью карантин кончился. Многие к этому времени умерли от голода и тифа. Их похоронили недалеко от кладбища. Я как-то оцарапала ржавой проволокой ногу, она распухла и сильно болела. Одна женщина, бывшая медсестра, показала меня немецкому врачу. Он промыл мне рану, и я, хоть медленно, но стала поправляться. На ноге осталось большое темное пятно — как вечное напоминание о тех днях. Осенью нас стали посылать на дорожные работы. Помню, как мостили жердями дорогу на Ново-Лисино. Голодные, озябшие, из рваных гужбатовских калош или ватных бурок выглядывают пальцы... А тут еще бомбежки и обстрелы! Тосно и тогда был крупным железнодорожным узлом и бомбили его чуть ли не каждый день. Едва успеешь добежать до бункера, пока летит бомба или снаряд, а надсмотрщик уже кричит: «Назад, работать!» Нас стерегли конвоиры в форме цвета хаки с нарукавными повязками, на которых была изображена свастика и буквы «ОТ». Кажется, это обозначало: «Организация труда». Зимой нас возили в лес валить деревья. Я и сейчас помню, как с корня пилится дерево. Но тогда мне едва исполнилось тринадцать, и каким изнурительным был для меня этот труд! Пыткой был и обеденный перерыв, когда немцы усаживались на пни и доставали бутерброды. У нас ведь не было ни крошки... Вечером нас, вконец обессилевших, сажали в машины и везли в лагерь, где ждала все та же пустая баланда. После работы, собравшись в кружок, мы часто пели: «Налей, налей, товарищ, полную чару, Бог знает, что нас ждет впереди...» Не успевали закончить эту надрывную песню, как раздавался свист бомб и разрывы снарядов (в иную ночь их бывало до 150). Спрятаться было негде, и страх леденил душу. Мне все казалось, что если я мало перекрещусь, то смерть меня настигнет. Однажды бомба просвистела так близко, что я уже не надеялась на спасение и закричала: «Ой, как хочется жить!..» Бомба упала рядом с лагерем... Однажды я стояла у проволоки и смотрела, как немцы грузят в вагоны наших пленных, подгоняя их прикладами. Должно быть, меня выдал жалостливый взгляд, и один из конвоиров запустил в меня камнем. К счастью, камень пролетел мимо и упал в лужу, обрызгав грязью с головы до ног. И все же мы верили в Победу. Даже песню сложили: Привезли в проклятое "ОТ", Принудили к муке и нужде. Но мы живем, Переживаем каждый день, Своих дожидаем... Да, то было особый способ выживания — ждать своих. Наверное, благодаря ему мы и выжили... Весной 1943 года лагерь решили ликвидировать, а заключенных отправить в Германию. Отправили и мою сестру. А я лежала с высокой температурой и осталась в Тосно. Очнулась — ни лагеря, ни Ани. Я стала побираться на 434
помойках. Однажды набрела на помойку возле немецкого госпиталя на проспекте Ленина. Увидела что-то съестное и вдруг слышу: «Девочка, подойди!» Я обернулась. На крыльце стоял немецкий офицер и манил меня пальцем. Я подошла. Он взял меня за руку и привел в кухню, где русская женщина мыла посуду. Мне велели ей помогать. Я начала мыть тарелки, но была такая голодная, что не могла удержаться и все объедки с тарелок совала себе в рот, опасаясь, что мне этого не позволят. Работы на кухне хватало. Поначалу мне было очень трудно мыть полы — задыхалась. Постепенно втянулась: ведь уже не голодала. Женщина, с которой я работала, оказалась очень доброй и помогала мне переносить все тяготы. Она поселила меня у одной старушки недалеко от госпиталя на Гражданской улице. Каждый день к кухне приходил грязный, оборванный мальчик лет десяти. Он чистил немцам сапоги. Один злобный немец пинал его ногой и приказывал: «Шталин, чисти сапоги!» Я все время думала о том, с какой целью меня сюда взяли? Иногда подходил шеф — начальник госпиталя. Возьмет за подбородок, осмотрит лицо, заглянет в рот (будто лошадь покупает). Увидел, что у меня сломан зуб, и отвел к врачу. Тот пытался вылечить, но не смог, зуб пришлось удалить. Как-то в конце июня я, как всегда, мыла посуду и увидела, что ко мне направляются немцы: тот, что меня сюда привел, сам шеф и еще несколько человек. Один из них говорил по-русски. И вот что он мне сказал: «Господин шеф хочет увезти тебя в Германию на свою виллу. Ты начисто забудешь русский язык, будешь научена немецкому и воспитана по-немецки». Я сначала молчала, а потом заплакала. Сквозь слезы выкрикнула: «Нет, нет, никогда!» Куда и страх делся... Шеф изрек: «Три дня думай. Если "нет" — пойдешь работать на дорогу». В эти три дня у меня и на минуту не возникало сомнений соглашаться или нет. И вот солнечным майским днем я оказалась на железной дороге возле депо. Здесь местные жители и заключенные немецких лагерей разгружали вагоны с гравием. Меня поставили на платформу одну и не давали разогнуться. Чуть остановлюсь — в меня летит камень. Недалеко работал с электрическими проводами наш пленный. Не выдержав, он со словами: «Сколько можно издеваться над ребенком?» — бросился на охранника. Подбежали другие немцы и увели моего защитника. Так я и не знаю, остался ли он жив... Мой отказ ехать в Германию не прошел бесследно, ко мне относились хуже, чем к остальным. Во время бомбежки все бежали в укрытие, а меня конвоиры не отпускали. Я могла только прятаться под вагоном, дрожа от страха. Жила я по-прежнему у старушки на Гражданской улице. Когда, уставшая, я добредала до дому, бабушка делилась со мной своей порцией «русского супа» — той же баландой. Однажды в июле я возвращалась вечером с работы. Свернула с проспекта Ленина на Гражданскую и пошла вдоль реки. Вдруг услышала оглушительный треск. Обернулась и увидела жуткую картину: мост, на котором работали люди, на глазах стал разваливаться и через несколько мгновений рухнул. Люди какое-то время цеплялись за обломки и кричали: «Спасите!» Большинство погибло... Среди них был и молодой парень (латыш или литовец). По вечерам, когда я отдыхала на скамейке возле дома, он подходил и подолгу разговаривал со мной. Парень погиб. Когда я теперь подхожу к этому месту, то так и слышу скрежет моста и крики людей. 435
В августе 1943 года меня нашла мама, которая с двумя младшими братьями оказалась в Вырице. До нее дошел слух, что в Тосно много лагерей, и она отправилась на поиски. Разыскав меня, мама на свой страх и риск увезла меня в Вырицу. Но прожили мы там всего месяц. Немцы отступали и угоняли жителей на запад. Погрузили в эшелон и через Псков, Дно привезли в Эстонию. На станциях к вагонам подходили богатые эстонцы и выбирали себе работников. Нас никто не брал: мне было только 14, братьям — 5 и 10 лет. Нас отвезли на станцию Танзалу в имение Пыдранчу. Здесь работало 150 русских. Летом все трудились на полях, зимой заготавливали лес. Относились к нам как к рабам. Охраняли нас 5 немцев. Но и этого количества было достаточно, чтобы понять, кто они и кто мы. В один сырой и холодный день я увидела, что мама с женщинами зашла погреться в парник. Сильно озябшая, побежала за ними и я. Перед парником была большая грязная лужа. Охранники схватили меня за шиворот и со словами: «Ты — лодырь» — толкнули прямо в лужу. Выбираясь из нее, я так посмотрела на немца, что если он жив, то, думаю, и сейчас помнит мой взгляд. По вечерам мама брала меня подрабатывать к эстонцам, мы выносили носилками навоз на поля. За это давали кое-какую еду. Брат Коля возил сено на лошадях, по весне пас коров. Однажды к нему подошли партизаны, и он отдал им одну корову. Потом увел из сарая у эстонца корову той же масти и запер ее вместе с немецкими. К счастью, никто не дознался. Да и нам с мамой брат рассказал об этом случае уже после войны. Страшно подумать, что нас всех ожидало, если бы это обнаружилось! Коля был смелый, умный и очень любил маму. Пережив все ужасы войны, он 20-летним погиб в автокатастрофе... Работая на полях, мы, подростки, однажды не выполнили непосильную норму. Наутро немец спросил руководившую нами женщину, отчего так вышло. Она ответила, что мы — лодыри, плохо работали. Мне бы промолчать, как другие, но я не смогла вынести такого предательства и возмутилась: «Как вы можете так говорить!» Подошел немец — черноволосый, белозубый Беж — и давай хлестать меня по щекам! Мама стояла недалеко от меня и плакала, а вечером сказала: «Не сберечь мне тебя, Дуся, до наших! Больше всех тебя бьют...» Мы убирали овес и рожь, вязали снопы. Надзирал за нами маленький толстый немец, прозванный Писнелькой. Он расставлял нас по рядам, давая одинаковое количество рядов и взрослым, и подросткам. Ноги у нас были в занозах и нарывали, не давая спать по ночам. А все же случалось иногда и смешное. Мне шел 15-й год и порой хотелось пошутить. Как-то рядом со мной укладывала снопы женщина, которая невесть где поймала зайчонка. Она положила его в карман жакета, заколола карман булавкой, а сам жакет повесила в шалаше. Я незаметно отстегнула булавку, а сама принялась за работу. Вдруг видим: бежит заяц. Соседка как закричит: — Ой, ловите, второй заяц бежит! Кинулась ловить зайца, но, конечно, не поймала. Побежала в шалаш — нет зайца. Поняла, в чем дело, рассердилась. А я, давясь от смеха, крикнула: «За двумя зайцами погонишься — ни одного не поймаешь!» Смеялись все вокруг, засмеялась и женщина: смех ведь как бальзам на сердце. Настал 1944 год, и в небе все чаще появлялись наши самолеты. Однажды немцы сбили самолет, а летчика взяли в плен. На допросе, говорят, он держался стойко. От предложенной водки отказался: «Шнапс не пью». Мы видели, как его 436
увозили. Он сидел в кузове крытого грузовика, а мы стояли полукругом метрах в десяти от машины. Я подошла ближе и совсем рядом увидела его лицо — молодое, красивое. Летчик успел сказать: «Терпите, скоро придут наши!» Я попятилась, не отрывая от него взгляда. Что тогда пережила моя мама — один Бог знает... Немного позже снова был сбит наш самолет. Он упал на поляну вблизи хутора. Один летчик сумел убежать, а второго застрелил хозяин хутора и снял с него меховую одежду. Наши женщины нашли мертвого совсем нагого и принесли в сарай. Очень молодой был летчик, лет 20, белокурый. Немцы сделали вид, что не заметили, и мы похоронили его в парке. Женщины плакали. Плакала, наверное, и я. А может, и нет. Ведь столько смертей уже навидалась! Как звали летчика, откуда он родом, мы так и не узнали. В местечке была одна богатая усадьба. По какому-то случаю там должно было собраться немецкое офицерство. Черный Беж послал меня туда мыть пол. Я уже вымыла зал до середины, как увидела перед собой сапог, наступивший на тряпку. Это был все тот же Беж: «Почему моешь одной рукой?» — спросил он по-немецки. Не знаю, как у меня вырвалось: «Вот придут наши — тогда буду работать двумя!» Он вроде и не понял моих слов, а все равно толкнул со злостью, и я растянулась на мокром полу. Вечером на машинах приехали гости. Мне захотелось посмотреть, что делается в зале. Я приоткрыла дверь и увидела: немцы сидят полукругом, а перед ними пляшет лезгинку незнакомая девица. Неожиданный пинок, и я очутилась далеко от двери. Пинком меня наградил Беж. 8 конце сентября немцы уходили из Пыдранчу. Комендант Рейх сказал нам: «Мы вас не тронем, но неизвестно, кто сюда раньше придет — СС или Красная Армия». И вот мы устремились на дорогу, на которой должны были появиться наши спасители или каратели. До сих пор помню, как боялись, как мечтали дождаться своих. Вечером из-за леса показался отряд. Далеко, не разглядеть — наши это или СС. Но отряд все ближе, ближе, и вот мы уже отчетливо видим впереди красное знамя. Не помня себя от радости, побежали навстречу. Какая это была встреча! Плакали мы, плакали солдаты. Это сейчас слово «Победа» привычно: такая-то годовщина и все. А как мы ее ждали тогда! ...Там, где до войны был наш дом, не осталось и следа. Направили нас на Карельский перешеек, на станцию Каннельярви, во вновь образованный совхоз. Еще шла война, везде была разруха, голод. Единственное, чего хватало с избытком, так это работы. Дали мне лошадь, и я опять работала наравне со взрослыми. Возила дрова из леса, сено. В любую погоду, в метель и пургу. То заблужусь, то лошади понесут, но судьба как-то миловала. С двумя девочками, Верой и Машей, развозила переселенцев по Райволовскому (Рощинскому) району. Уставали настолько, что распряжешь лошадь и не заметишь, как уснешь рядом с нею, уткнувшись в сено. Хотели домой сбежать, да начальник пригрозил: «Не вернетесь — судить будем!» Наверное, и судили бы, будь мы постарше. А так обошлось: каждой из нас до шестнадцати оставалось еще больше года... 9 мая 1945 года я боронила поле. Вдруг вижу: бежит брат Коля и кричит: «Дуся, война кончилась!» Я — лошадь под уздцы и на совхозный двор. Там уже полно народу. Кто плачет, кто смеется. А до моего сознания все еще не дошло, 437
что это значит. Я за четыре военных года так привыкла к своей каторжной жизни, что и представить себе не могла, как можно жить по-другому. Долго и после Победы жилось ох как несладко! Ни еды, ни одежды. Картошка еще бывала, а хлеба не помню. Работалось все так же тяжело и учиться больше не пришлось. За четыре года одну книгу всего и прочла — «Пятнадцатилетний капитан». Я по-прежнему боролась за выживание, выполняя самую тяжелую работу. Навоз на поля возила по 45 телег в день, сама и нагружала, и выгружала. Случилась и любовь, да я не решилась ответить на нее: жизнь в оккупации сделала меня забитой и несмелой. Эти четыре года проложили такой глубокий след через всю мою жизнь, что не забыть их до конца дней. Акт по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков (1944 г.) г. Петрокрепость Оккупация длилась с 8.09.41 г. по 18.01.43 г. Свидетели Симонова М. Г. и Беляева А. С. рассказали, что 31 августа 41 г. в 16 час. немцы разбили три баржи с людьми, подготовленные к эвакуации на правый берег. Выплывших расстреливали из пулеметов. 4 сентября на Ново-Ладожском канале разбили еще две баржи. Всего в них было 850 жителей Петрокрепости и 1850 эвакуированных из Ленинграда. Свидетель Северов Г. Р. говорит о двух тысячах погибших. Свидетель Васьков Иван Федорович 1900 г. р. рассказывает: «Немцы пришли утром 8 сентября. Я работал на судоремонтном заводе. 9 сентября немцы арестовали меня с Балутиным и посадили за проволоку в лагерь на Пролетарской, 41. Дали лопату и приказали зарыть убитого рабочего пристани Боброва Алексея (убит разрывной пулей в лицо), а также умерших в лазарете. Нас отпустили». 7.09.41 г. на площади у горсовета проводилась регистрация жителей от 16 до 60 лет. Зарегистрировано 5680 чел. Из них было расстреляно 16, умерло после истязаний 605, погибло при бомбежках 1550. Всего за время оккупации погибло 2171 человек, угнано в рабство 5360 чел. Комендатура находилась на Пролетарской улице. Комендант — л-т Пашек, позже — капитан Эльсинг, л-т Кунарт. В сентябре расстреляли коммуниста Говелана 68 лет и его жену Анну 60 лет. Перед смертью Говелан крикнул: «Что бы вы ни делали — победа будет за нами!» Расстреляли также Мухина Ивана Васильевича и Петра Моисеева за связь с партизанами. Семья Спириных спрятала нашего моряка. Таня Спирина дружила с паспортисткой Надей Титовой. Та выписала моряку паспорт. Ее и четверых Спириных расстреляли. Моряк потом работал у немцев бригадиром на дороге. В сентябре 41 г. 800 трудоспособных жителей немцы погнали пешком в Чудово, обратно вернулось менее 150 чел. 26 декабря 1941 г. семья Лапочкиных бежала через Неву. Отец и сын перебежали, мать и дочь были ранены. Их поймали и похоронили еще живых. В январе 42 г. Владимир Варзов 1927 г. р. и красноармеец пришли через Неву в Шлиссельбург. Их поймали и расстреляли. В Новом поселке, д. 3, в фабричном здании, при немцах размещался дом инвалидов. Все умерли от голода, трупы лежали до весны. Бургомистр Кондратов предложил использовать бывшую печь как крематорий. Было сожжено 300 трупов. Население голодало. Съели всех собак. Отмечены случаи людоедства. В июне 1942 г. 36 жителей были направлены в д. Войтолово на уборку урожая. Родионов Н. И., Широкова, Болиасова, Мальчиковы не вернулись. На момент освобождения в городе из 4500 постоянных жителей, проживавших до оккупации, осталось 350 чел. 438
МГИНСКИЙ РАЙОН Т. Г. ЛЕБЕДЕВА (КОНОНОВА-СМОЛИНА), 1927 г.р., жительница д. Поречье * ПОРЕЧЬЕ - СКАЗОЧНЫЙ САД... Семья наша происходила из Поречья — красивейшего села в излучине реки Назии. До революции эти земли принадлежали помещику Русанову. Ближайшая железнодорожная станция так и называлась — «Русановская». Места у нас высокие, красоты необыкновенной: сосновый корабельный лес, сухая песчаная почва. К станции Русанов провел широкую грунтовую дорогу. Старики рассказывали, что помещик любил и берег лес; для нужд поместья держал лесопилку и небольшой кирпичный завод. Женат он был на француженке, уехавшей после революции за границу. Русанов же отказался покинуть Россию и бесследно исчез. С горы, на которой располагалась усадьба, были видны железная дорога и река. В барском доме с колоннами, построенном на английский манер, обосновался Дом отдыха работников молочной промышленности. Был великолепный парк, всюду цветы и клумбы. На реке — плотина и мельница, на берегу — заросли сирени. Перед каждым домом — палисадник, на задворках — огороды, через село протекал меж крутых берегов быстрый ручей. Он вымывал в породе живописные гроты. В лесу, у озера Барское, был еще один дом отдыха — поменьше. Жители в основном работали в доме отдыха, летом сдавали комнаты дачникам, от которых не было отбоя, ведь Ленинград был всего в полутора часах езды. Существовал и колхоз «Ударник», сеяли рожь, овес, держали коров. Но народу там работало немного: молодежь стремилась в город, на фабрики и заводы. У нас была начальная школа, а в Вороново — семилетка. Все окрестные деревни — Вороново, Мишкино, Хандрово — относились к Пореченскому сельсовету. Недалеко находилась станция Мга с красивым деревянным вокзалом, украшенным решетками, увитыми плющом. Летом здесь отдыхающие угощались за столиками мороженым и лимонадом. Мы жили в доме деда Федора Степановича Кононова. С отцом моим, Георгием Гавриловым, мама разошлась, не простив ему измены, еще до моего рождения в 1927 году. Бабушка рано умерла, и мама вела хозяйство одна, пока не вышла замуж за Василия Смолина и не перешла в его дом. В 1937 году у меня родился брат Женя, в тридцать девятом — Борис. У мамы было три брата. Дядя Федор окончил финансовый техникум и работал во Мге бухгалтером. Георгий хорошо играл на гармони, работал в доме отдыха. Женился, имел двоих детей. Дядя Илья закончил духовную семинарию, но после революции работал в уголовном розыске, жил в Ленинграде с женой и двумя сыновьями. * По переписи 1934 г. в д. Поречье проживало 370 чел. После войны деревня не сохранилась. (Примечание составителя.) 439
До 1930 года дед держал лошадь, двух коров. Приехал дядя Илья, предупредил: — Отец, скоро будут раскулачивать, продавай лошадь. Дед так и сделал. Помню, как лошадь сама пришла к нам под окошко. Дед заплакал, но отвел ее к новым хозяевам. Дядя Федя пошел работать в колхоз, и нас не раскулачили. Сам дед был уже очень пожилой, ровесник Ленина. Был он добрым, умным, мирным человеком. Дома у нас никогда не ругались, я даже слова «черт» в детстве не слыхала. По вечерам дед выходил в палисадник, садился на лавочку и встречал идущих с поезда. Его все знали, и каждый приветствовал: — Федору Степанычу мое почтение! Дед приподнимал фуражку с целлулоидным козырьком, интересовался: — Что в Питере новенького? Когда объявили войну, всех мужчин мобилизовали. Взрослые переживали, а мы, дети, не догадываясь, что ждет впереди, радовались: — Ой, как интересно! Начали бомбить — еще интересней! Ни о какой эвакуации и речи не было. Радио вещало: «Не паникуйте! Немцев отогнали за Тосно и Любань». А тут как раз обстрел. Снаряд попал прямо в громкоговоритель — разнесло в щепки. Дед послал меня в Ленинград забрать в деревню Борю и Володю — детей дяди Ильи. Но дядя Илья их не отпустил, и оба мальчика — высокие красавцы 14 и 15 лет — умерли от голода. Тетя Эмилия, их мать, говорила после войны: — Хорошо, что Илья их не отпустил, а то бы очутились в оккупации! Вот так: даже смерть, оказывается, менее страшна, чем оккупация... В августе фронт приблизился к нам вплотную. Совсем низко летали немецкие самолеты и обстреливали из пулеметов. Когда женщины убирали в поле горох, немецкие летчики гонялись за ними и расстреливали. Уже шли бои между Поречьем и Вороновом. Мама вот-вот должна была родить, но оставаться дома было очень страшно. Мы решили перебираться в Хандрово. Но не тут-то было: по деревне ходил уполномоченный НКВД и грозил наганом: — Всех паникеров буду расстреливать на месте! А к вечеру появились наши солдаты с факелами и давай поджигать дома, чтобы не достались врагу. Женщины плачут, а им обещают: — Скоро вернемся и все отстроим... Мы выкопали окоп у ручья, в гроте, и стали жить там. В последних числах августа от Воронова донеслась жуткая стрельба. Затем вдоль ручья потянулись раненые. Окровавленные, неперевязанные... Бабы поотдавали из домов все тряпки, а мы, девчонки, стояли на дороге, перевязывали бойцов и объясняли, как пройти к госпиталю — он был развернут в доме отдыха. Мы написали на листе бумаги «Госпиталь» и прибили указатель к шесту. На следующий день оказалось, что в Вороново засели вовсе не немцы, как ошибочно донесла разведка, а тоже наши, и красноармейцы наступали против своих... Потом наши отступили к Хандрово. 440 Т. Г. Лебедева. Бромберг, 1944 г.
Когда пришли немцы, я увидела их на горе возле бани и глазам своим не поверила: высокие, в серой форме, окликнули нас с Тоней (сестрой отчима): — Madchen, где живете? Пошли с нами к гроту. Спрашивают, говорит ли кто-нибудь по-немецки. Им указали на учительницу немецкого языка. Через нее стали выяснять, есть ли среди жителей коммунисты и работники сельсовета. Люди отвечали: — Тут деревня и никаких коммунистов сроду не было. Тетя Нина (жена дяди Гоши) пряталась с детьми в бане. Немцы с автоматами идут по деревне, кричат: — Есть население, выходи! Но тетя Нина молчала. Немцы обстреляли баню и попали четырехлетнему Толику в живот. Вскоре он умер. Немцы поселились в уцелевших домах и стали требовать продукты. Мама дала им дров и чугун, а они просили кур, которых у нас давно уже не было. Мы жили в гроте недели две. Кругом шли бои, и дедку Смолина ранило в бедро осколком. Немцы взяли его в свой госпиталь, устроенный на почте, но он все равно умер. В сентябре нас из деревни выгнали: — Идите в тыл! Мы ушли в славянские покосы. Остановились в лесу, вырыли землянки. Мужики и баню оборудовали. Все надеялись: вот-вот наши погонят немцев! Еды с каждым днем становилось меньше. Была у нас коза, зарезали, съели. Пробирались в Славянку на колхозные огороды за колосками, но и этому пришел конец — в октябре уже выпал снег. Немцы с автоматами обнаружили нас в лесу, окружили, кричат: — Партизан! Партизан! Взрослые говорят ребятам: — Плачьте, кричите громче, пусть они услышат, что здесь дети. Раздался многоголосый рев. Немцы убедились, что никаких партизан здесь нет, но велели уходить дальше: — Если утром найдем — расстреляем! Пришлось покинуть землянки и отправиться в Лезье, что в 12 километрах южнее Поречья. В Лезье все дома были заняты немцами. Остановились в риге, где сохранились полати для сушки снопов, большая печь, топившаяся по-черному. Спать устроились наверху на полатях, но у мамы начались схватки. Ее положили внизу на лавке, и вскоре она родила крупного красивого мальчика с длиннющими ресницами. Назвали его Мишенькой. Спустя пару дней хозяева потребовали освободить ригу: — В доме поселились немцы, мы сами будем тут жить! Нам и жить негде, и есть нечего. Решили пробраться в Поречье (там кое-что было закопано в ямах), а после двигаться к Хандрово, где стояли наши. Посадили малышей на санки и побрели. Остановились на ночлег в какой-то деревне, в пустой бане. Дед нашел дохлую лошадь, нарубил мяса и насушил его впрок. («Вот и перебьемся, будет нам на первое время...») Пошли дальше, а дед вдруг спохватился: — Ой, спички забыл! Вернулся за ними и пропал. Я побежала следом, но нигде его не нашла — ни в бане, ни в комендатуре. Правда, мимо проезжала немецкая машина. Наверное, деда схватили немцы, но точно ничего неизвестно. Больше мы его не видели. 441
Дошли до насыпи железной дороги, строящейся до войны к Волхову. Если б удалось ее пересечь... — Halt! — и нас арестовали немцы с автоматами. Привели в Турышкино, заперли в бане. «Все, — думаем, — расстреляют!» Но подошла машина, нас погрузили в кузов: — Nach Сологубовка! Nach Лезье! Поселились в Лезье в брошенном доме. Есть совершенно нечего. Молоко у мамы пропало, Мишенька кричал день и ночь. А у нас, голодных, и жалости к нему не было. Думалось только: «Хоть бы скорее помер». Он и умер вскоре. Похоронили в ровике, присыпали снегом... Но нам и самим грозила голодная смерть. В Лезье у немцев был лазарет для раненых лошадей. Дохлых свозили в яму за деревней. Мы стали ходить туда и отрывать лошадиные трупы. Мне доставались одни копыта, лишь однажды из-под топора отскочил маленький кусочек мяса. Зима стояла лютая, и колодцы промерзли насквозь. Топили снег, эту воду и пили, и мылись кое-как, и стирали золой белье. Все же дожили до марта. Люди поговаривали, что в Шапках фронта нет и там можно выменять кое- что на продукты. У мамы сохранилась единственная шерстяная юбка, она надела ее на себя, уходя из дома. Я вызвалась сходить в Шапки. А выходить из Лезье было запрещено, на вышке постоянно дежурил часовой. Я привязала санки к хлястику пальто и поползла. Увижу впереди куст и молюсь: «Вот, святая икона, поверю в тебя, если доползу до этого куста». Так и ползла от куста к кусту. Уже и Шапки показались, но я так устала, что прилегла на снег и заснула. Приснилось мне теплое лето. Солнце светит, бабочки летают, стрекозы жужжат, цветы кругом... Так хорошо стало, спокойно, век бы спала. Навсегда бы уснула, ведь замерзала уже, да, видно, не судьба. Заметила меня проходившая мимо женщина, отхлестала по щекам и заставила подняться. Я спать хочу, ноги идти отказываются, а она гонит и гонит вперед. Так и дошли до Шапок. Иду уже одна, полусонная, мало что замечаю вокруг. Вдруг что-то как ударит меня по лбу! Очнулась, подняла глаза, а это — ноги повешенного. Труп на виселице раскачивается, на груди табличка с надписью: «Партизан». Жутко мне стало. Неожиданно меня окликнули. Оказалось, моя школьная учительница. Она жила в Шапках, работала на немецкой кухне — чистила картошку. Привела меня к себе, накормила. Я отдохнула, обменяла мамину юбку на мешочек жмыхов и благополучно вернулась в Лезье. Немцы начали строить дорогу от Сологубовки до Мги и заставили нас таскать камни. Женщины и подростки становились цепочкой и подавали наверх камни. Пятьдесят минут работаешь, десять отдыхаешь. Поляк-надзиратель лег навзничь, раскинул руки, показывая, как надо отдыхать. Уставали страшно. За работу получали по котелку баланды и полбуханки хлеба на двоих. Дома мама сливала все в общий котелок и делила на пятерых: бабушке Смолиной, Боре, Жене, мне и остатки — себе. Весной сорок второго года немцы собрали всех беженцев, привели во Мгу и повезли на станцию Пустошка Псковской (тогда — Калининской) области. Перед нами здесь уже был эшелон из-под Ленинграда. Рассказывали, что немцы отобрали молодежь старше 16 лет, а остальных расстреляли. И нам скомандовали: — Кому есть шестнадцать — налево. 442
Мне только что исполнилось пятнадцать, а выглядела я еще моложе — маленькая, худая. Я пошла, а немец вернул: — Иди к матери! Но мама тоже думала, что их расстреляют, и сказала: — Иди, хоть ты останешься жива! Немец плюнул и проговорил: — Раз такая дура — ступай в лагерь! Так я оказалась в рабочем лагере, строившем дорогу. Здесь была камнедробилка, женщины и подростки носилками таскали щебень к дороге. Утром давали хлеб, суррогатный кофе, вечером — баланду. Было очень тяжело и голодно. Тут я встретила Гошину Нину. Ее дочка к тому времени умерла. Один из местных жителей взял Нину в жены, и ее отпустили из лагеря. По воскресеньям мне разрешили ходить к ней. На вахте обычно стояли поляки. Они показывали на часы и говорили: — Через час чтобы была на месте! Постепенно к моим отлучкам привыкли, и однажды я осталась у Нины ночевать. А на следующий день — облава! Немцы с собаками ходили из дома в дом. Меня затолкали под кровать, прикрыли мешком с картошкой. Все обошлось, к Нининому мужу-золотарю немцы заходили только попить. После облавы я в лагерь не вернулась. Говорили, что беженцев повезли на Красное, и я решила искать маму. Иду лесом, песни пою, чтоб не страшно было. Ночую в деревнях, говорю, что от своих отстала. Пришла в Кудеветь. Одна женщина пустила переночевать, покормила щами с хлебом, а утром сказала: — Иди, посмотри под горой — там беженцы из-под Ленинграда. Я побежала и с горы увидела красный колпачок тети Ксюты — маминой двоюродной сестры. Тетя Ксюта пошла в комендатуру и узнала, что маму с ребятами отправили в деревню Монино. Когда я туда добралась, мама лежала без сознания с сыпным тифом. У нее были жуткие пролежни, в которых копошились черви. Мальчишки голодные, Борька уже и говорить не может, только стонет: — Ма... Ма... Весь грязный. Понос у него был, все позасыхало. Отмыла его, пошла к старосте. Так и так, говорю: — Мать умирает, дети голодные... Он распорядился, чтобы из каждого дома мне по очереди давали крынку молока, меру ржи или картошки. Деревня была не разорена. Немцы прошли ее, не останавливаясь. Жители добро колхозное между собой разделили. Были во дворах и овцы, и куры, и лошади. Появились немцы в Монино в 43-м, какая-то часть встала на отдых. В школе устроили кухню. Меня и еще одну девушку (тоже из-под Ленинграда) взяли туда убирать. Кормили, но мы, изголодавшиеся, все не могли наесться. Увидим повидло — рукой залезем, схватим. Штаны у меня, помню, из обрезанных кальсон были, так я в них съестное прятала, чтоб домой принести. Однажды я мыла пол. Немец проходил мимо и шлепнул меня. У меня в руке тряпка была, ударила его по физиономии. Он разозлился, пистолет выхватил, но другие немцы его остановили. Зимой нас из Монино прогнали. Несколько дней жили в маленькой деревушке. Из какого-то старья мама сшила ребятам штанишки и курточки. Где- 443
то нашли полог из марли, берегли, ведь ни тряпочки не было. Ночью пришли «партизаны» (думаю, что это были обыкновенные мародеры), все забрали. Мама кричит: — Где ваш командир? Я спрошу, что вы делаете с детскими вещами! Старший из «партизан» распорядился, и детское нам вернули. А полог и санки унесли с собой. Я побежала следом, нашла возле землянки в лесу санки, привезла домой. Вскоре немцы погнали нас дальше на запад. Мы с мамой посадили на санки ребят, сложили манатки, потащили. Так и шли от деревни к деревне. В одной прожили довольно долго. Здесь русский полицай передал мне письмо от Коли Пинца — семнадцатилетнего ленинградца, застигнутого войной у бабушки в Монино. Коля писал, что находится в лагере в Опочке, собирается бежать к партизанам и зовет меня с собой. Я написала, что уйду вместе с ним. В доме, где мы жили, поселились немцы. Староста хотел нас выселить, но офицер (начальник штаба части) оставил, сказав маме: — Мария, будешь нам готовить, и дети будут сыты! Мы так и жили, пока немцам не отремонтировали отдельный дом. По случаю переезда немцы устроили прощальный ужин. Был на нем и полицейский, передавший мне Колино письмо. Он пригласил меня танцевать и шепнул, чтобы свой ответ я сунула ему в карман. Только я сделала это, как меня — цап, за руку! Тут же арестовали и повели в штаб. Избили дубинкой и заперли в сарае, где уже сидел парень чуть постарше меня. Стояла ранняя весна 44-го года. В амбаре было холодно и сыро. Мякина, сваленная в углу, не согревала. Мы легли, прижавшись спинами друг к другу. Это увидел полицейский, открывший утром дверь, и меня перевели в другой амбар. Накормили. Женя с Борей нашли дырку под дверью, просунули еду, но я от страха и есть не могла. Потом меня поместили в сарай с пятьюдесятью арестованными. Грозились, что всех расстреляют. Сидевшая рядом цыганка взглянула на мою руку и успокоила: — Не плачь, тебя отпустят. Будешь с мамой! В это время мама пошла к офицеру, стоявшему у нас на постое, и кинулась в ноги: — Помогите! Тамару забрали! Немец обещал помочь, сказав: — У меня самого дочка такая... Назавтра всех построили во дворе и зачитали фамилии освобожденных. Назвали какую-то Смолинкову — никто не откликнулся. Полицейский прикрикнул на меня: — Чего стоишь? — Так я — Смолина... — Не один черт? В общем, отпустили меня. Вскоре нас на лошадях повезли в Ригу, где посадили на большой пароход. В трюм затолкали сотни людей. Качка, духота страшная. Вначале люди кричали, просились на палубу. Потом ослабли, некоторые умерли. Наконец показался порт Готенгафен (по-польски Гдыня). Нас высадили, привели в лагерь-распределитель, куда приходили бауэры выбирать себе работников. Я уговаривала маму: 444
— Пойдем, ведь кормить будут! Но мама возмутилась: — Чтобы я на помещика батрачила? Ни за что! Нас посадили в теплушки (народу набралось много — полный эшелон) и отвезли в Бромберг (бывший Быдгощ). Здешний лагерь состоял из нескольких бараков, разделенных на комнаты с двухэтажными нарами. В каждой комнате жило по 12 человек. В углу топилась печурка («груба»), но хотя угля было достаточно, дощатые бараки не прогревались. По-прежнему голодали: суррогатный кофе («кава») утром и суп из мороженой картошки в обед. Мы рылись в помойке, по очереди чистили на кухне картошку, тайком принося в барак несколько картошин, спрятанных за пазухой. Мама работала в паровозном депо, а я на пару с тридцатилетней ленинградкой разгружала вагоны с углем. Мы падали от усталости и задумывались: «То ли броситься в топку, то ли повеситься?» Все же дотерпели как-то до января 45-го года, когда разнесся слух, что Красная Армия перешла польскую границу. Нас посадили в вагоны и повезли в Данциг. Пути были разбиты, и состав часто останавливался. Питались отходами сырного производства из разбомбленного завода. Опять грузили уголь, а я заболела ангиной и лежала с высокой температурой. Немецкий офицер схватил меня за шиворот, стащил с нар и принялся избивать. Я закричала по-немецки: — Помогите, убивают! Солдаты-конвоиры заступились за меня, дали шоколадку. Данциг сильно бомбили и обстреливали. Нас затолкали в подвал. На следующий день охрана исчезла. В подвале появились немецкие женщины с детьми. Они плачут, просят пить. Я сказала: — Дайте посуду! — и поползла с котелком к колонке, принесла воды. Стоял сплошной гул от разрывов. Мама дрожит, закрывает ладонями уши. Немки успокаивают: — Чего боишься? Это ваши стреляют. Наутро действительно пришли наши. Мы было кинулись к ним, но первый же ефрейтор, заглянувший в подвал, обругал нас: — Не вас освобождали, немецкие шлюхи! Всех остарбайтеров поместили в пустом доме. Через пару дней к нам в комнату вошел офицер. Взглянул на меня и сказал маме: — Молодая, может служить в армии! И повел якобы в штаб. Но, доведя до конца коридора, неожиданно втолкнул в комнатушку, заваленную тюфяками, и приказал: — Ложись! Я бросилась на колени, заплакала: — Пощадите, пожалуйста, ради своих детей! Он зашипел: — Нет у меня никаких детей! С немцами спала, а со мной не хочешь? Это было так обидно, что я стала биться головой о стенку: ведь немцы меня, маленькую и худенькую, считали ребенком и никогда не трогали. Но судьба надо мной смилостивилась. Сосед-поляк видел, как офицер завел меня в чулан, и поднял шум. Сбежались бойцы, выдавили дверь и спасли меня. После фильтрации женщин с детьми отправили на Родину, а молодежь оставили в Польше демонтировать военные заводы. Так мы работали до декабря 45-го года, когда нас эшелоном повезли на лесоповал к Петрозаводску. 445
В Польше зима теплая, мы ходили в летних пальто, туфлях и шляпках. А приехали в глухой лес, снегу по колено, мороз -40°. Холодные бараки без окон и дверей, никакой спецодежды. Ели впроголодь: утром — хлеб, в обед — баланда, вечером — пустой чай. А норма — четыре кубометра на человека в сутки. Люди стали пухнуть, многие обморозились, я до крови стерла ноги. Мы объявили забастовку и не вышли утром на работу. Мастер дико ругался, но ничего с нами поделать не мог. Вечером открылась дверь, и в нас полетели ватные брюки, фуфайки, шапки, кирзовые сапоги. Я пробыла на лесоповале 5 месяцев и, верно, погибла бы, если б не отчим. Фронтовик, с медалями на груди, он пошел в штаб и потребовал, чтобы меня отпустили. Обещали через какое-то время, но он не стал дожидаться и попросту выкрал меня. В мае 46-го года я приехала домой. От деревни не осталось и следа, мама устроилась разнорабочей на железной дороге, жила с ребятами в общежитии. Шло восстановление Балтийского и Варшавского вокзалов, меня взяли на стройку. Я пошла на самую тяжелую работу, жила в вагончике. Позже окончила медучилище и больше 40 лет проработала в больнице. Счастливо вышла замуж, но детей Бог не дал, видно, сказались все ужасы войны и первых послевоенных лет. В. С. МОЖИНА (СОРОКИНА), 1935 г. р., жительница деревни Вороново * ИКОНКА СБЕРЕГЛА НАМ ЖИЗНЬ До войны мы жили в Вороново, в собственном доме. Родители работали в колхозе «Большевик», держали огород, корову. Наш дом стоял на берегу На- зии, за речкой начинался густой лес, богатый грибами и ягодами. Места у нас красивые — высокие, сухие. Летом наезжало много дачников из Ленинграда. Был дом отдыха, в котором работали многие жители, в том числе и моя сестра Ольга. Жили в достатке: земля хорошая, колхоз богатый. Был свой детсад, школа-семилетка, в которую ходили дети из всех соседних деревень. Электричества еще не было: пользовались керосиновыми лампами. Отец воевал в финскую кампанию, вернулся домой только в 1941-м, и когда началась война, его в армию не взяли — он был 1896 года рождения. А братьев мобилизовали сразу, и Геннадий погиб на Ленинградском фронте. У нас уже слышалась стрельба, люди стали рыть землянки, резать скот, закапывать в ямы продукты и вещи. Пришли с передовой наши солдаты, многие — раненые. Дом отдали им, сами переселились в землянку. Вокруг все грохотало: стреляли то наши, то немцы. Мы не выходили из землянки, постоянно крестились и молились перед иконкой Спасителя, с которой потом не расставались всю войну. Дядя Володя был партийным и нас оговаривал: «Будто поможет...» Вскоре его ранило, и он * По переписи 1934 г. в д. Вороново проживало 750 чел. После войны деревня не возродилась. (Примечание составителя.) 446
умер. Помню, как я, шестилетняя, просила: «Когда меня убьют, не убирайте, пожалуйста, из землянки, а то по мне начнут стрелять и мне будет больно...» Немцы пришли от Мги. Выгнали из землянок, заперли в сарае, перестреляв из автоматов лежавших там раненых. От снарядов горели дома. Жена папиного брата с двумя детьми пряталась в подполье — все погибли. Заживо сгорел и сосед — дядя Андрей Шлепкин. При немцах в Вороново мы прожили три недели. Немцы ежедневно проверяли, нет ли среди нас красноармейцев, потом погнали пешком в Сологубовку. Поселили в амбаре. Еда — одни жмыхи. Отца гоняли на работу — рубить дрова или павших лошадей. Конина и спасла нас от голодной смерти. У нашей Ольги была в Ленинграде подруга Вера Спицина. Вероятно, она стала разведчицей. Перешла линию фронта, нашла нас в Сологубовке и попросила Ольгу: «Проведи меня во Мгу, мне надо к тетушке». Дорога через Пу- холово одна, немцы шныряют туда-сюда, но Ольга все же довела Веру до Мги и благополучно вернулась. А на следующий день к нам заявился мужчина в грязной фуфайке и вызвал Ольгу. «Я с Верой переходил линию фронта, — сказал он, — мне нужно укрытие». Ольга заподозрила неладное: ведь Вера говорила, что линию фронта она переходила одна. Но мужчина настаивал: «Ты не хочешь помочь русскому?» — Я вас сдам в комендатуру, — отвечала сестра. Они вместе подошли к комендатуре, и мужчина, ухмыльнувшись, сказал: «Вот сюда-то нам и надо». Ольгу забрали немцы и долго били, вбивали иголки под ногти, выспрашивая о Вере. Уборщица в комендатуре жалела ее, приносила воду, утешала: «Доченька, крепись!» Наконец, на очную ставку привезли Веру — ее взяли во Мге. Вера сразу сказала: «Не мучайте Ольгу, я ничего ей не говорила». Сестру отпустили, а Веру и мгинскую девушку, у которой она останавливалась, арестовали... В Сологубовке стояли немецкие части, отпущенные с передовой на отдых. Жителям и беженцам покидать деревню не разрешалось. Но есть было совершенно нечего, и люди тайком ходили в соседние деревни менять вещи на продукты. Нашу родственницу Долбилову за это расстреляли в Турышкине. Весной появились щавель, лебеда. Стало чуть легче. В мае нас всех погнали на станцию и погрузили в «телячьи» вагоны. В пути не кормили, и на остановках мы просили у жителей еды. Мужские шапки, платки — все летело в окошки в обмен на съестное. В Калинине нас отвели в баню. Мылись все вместе: мужчины, женщины, дети. После бани обмазывали какой-то вонючей жидкостью. Прожаривали одежду, брали отпечатки пальцев. Потом снова эшелон. Долгий путь в Германию. В г. Охернау, в большом, похожем на вокзал, здании, нас распределяли на работу. Брата Николая, 16 лет, и папу направили на аккумуляторный завод в г. Роштадт. Нас с мамой и Ольгой взяла в работницы хозяйка по имени Лизбет. Ее муж-офицер воевал на русском фронте. Она жила с родителями и грудной дочкой. Взрослые работали в поле, я нянчила девочку и ухаживала за кроликами. Кормили нас в основном бобами. Хлеба давали мало. Я быстро научилась понимать по-немецки и даже переводила маме приказания хозяйки, за что меня прозвали «маленькой переводчицей». 447
В. С. Можина (Сорокина). Германия, 1944 г. В 1943-м случилось несчастье — один за другим погибли все кролики: то ли я их перекормила, то ли недопоила. Лизбет меня сильно избила, из носа пошла кровь. Это видела соседка-немка, завидовавшая нашей хозяйке, так как ей самой работников не дали. Она написала заявление в управу, которое возымело действие. Ольгу взяли на макаронную фабрику, а за нами приехал отец и забрал в лагерь при заводе. Лагерь в Роштадте, обнесенный колючей проволокой, состоял из одного общего барака, в котором помещалось более ста рабочих. Нам с мамой отгородили уголок. Мама убирала, мыла посуду. Иногда, по распоряжению директора завода, мы с мамой ходили убирать на завод. Утром нас кормили кашей из турнепса, в обед давали суп и маленький кусочек ливерной колбасы. Вокруг лагеря простиралось большое поле. Я могла выходить туда и познакомилась с 15-летней девочкой, жившей с родителями в железнодорожной будке. Они держали козу и иногда угощали меня молоком. Дальше по линии стояла другая будка, и девочка посоветовала мне сходить туда: «Там тебя тоже покормят». Я ходила туда не раз, мне всегда подавали, и я могла принести в барак несколько картошин. Еще девочка подарила мне свое платье — в нем меня и сфотографировали. Потом начались бомбежки. Американские самолеты большими группами летели бомбить какой-то крупный город ( возможно, и Берлин), а по пути сбрасывали зажигалки на наш лагерь. Мы выскакивали из бараков в окна и двери и бросались плашмя на землю. Земля дымилась и липла к подошвам, а на горизонте занималось красное зарево. Я очень боялась бомбежек и стала выскакивать по ночам без всякой тревоги. Однажды все ушли на завод, а мы с мамой работали в поле. Американские самолеты отбомбились в городе и возвращались обратно. Уже все пролетели, а два истребителя заметили нас и развернулись над полем. 448 В. С. Можина (с куклой и биркой «ost»), хозяйка Лизбет с родителями и ребенком. На заднем плане — мать В. С. Можиной.
«Ложись!» — крикнула мама. От самолетов оторвалось по бомбе, они взорвались неподалеку, но в нас не попали. Тогда истребители стали кружить над нами и строчить из пулеметов. Кроме нас, в огромном поле никого не было. Нас засыпало землей, но не убило. Видно, иконка Спасителя, которую я постоянно носила на груди, спасла нас. Эта старинная медная икона, доставшаяся маме по наследству, сохранилась до сих пор и служит напоминанием о тех страшных днях. Освободили нас американцы 21 апреля 1945 года. По радио объявили, чтобы все русские собрались у завода. Немцы убегали, американцы догоняли их и расстреливали. Ро- штадт опустел. Нам сказали, что русские могут пойти в магазин и получить сахарный песок. Я побежала, но в магазине не оказалось бумаги. Мне насыпали песок в головной платок. Довольная, я вприпрыжку бежала по солнечной улице обратно, как вдруг увидела негра. Я так испугалась, что забыла про песок, и он высыпался на мостовую. Сестра вернулась из Охернау, и три месяца мы прожили в американском лагере. Кормили нас очень хорошо. От Красного Креста получали посылки с шоколадом и сгущенным молоком — отдельно для мужчин, женщин и детей. Где-то достали материал, нашлись и портнихи. Сестре сшили новое платье, а мне — сарафанчик. Домой нас отправляли военными машинами через Польшу. Довезли до Белоруссии. Здесь, в поле со стогами сена, нас ожидали вагоны, украшенные березовыми ветками, с надписями: «На Ленинград», «На Псков». Приехали во Мгу. Все разбито, жилья нет. Поселились в землянке, где уже жили две семьи. Есть нечего, и наши ринулись в Вороново, к закопанным ямам. Отрыли сундук, воды там не было, но мука, зерно — все сопрело, съесть ничего не удалось. Отец устроился на железную дорогу, сестру направили восстанавливать вокзал в Петергофе, и мы перебрались в Стрельну. Жили в казармах у Орловского парка, я пошла в школу. В 1947 году вышел указ — вернуть крестьян в сельское хозяйство. Нас перевели в Елизаветино, в подсобное хозяйство, потом перебросили в Славянку. До 1948 года жили в вагончике в Рыбацком, построили в Славянке домик. Я ходила в школу и никому не говорила, что была в Германии. Однажды учительница немецкого меня похвалила: «Какие у тебя чистые окончания!» Я очень испугалась, что узнают, где я пережила войну, и перестала говорить по-немецки: к побывавшим в плену доверия не было... 29. За блокадным кольцом
3. Ф. ГОРБАЧЕВА (ПИКОТКИНА), 1940 г. р., жительница села Ивановское ДНЕВНИК МОЕЙ МАМЫ Когда мою маму с двумя детьми (брату было четыре с половиной года, мне — всего девять месяцев) и старушкой-матерью посадили в «телячий» вагон и повезли далеко-далеко от родных мест, я, к счастью своему, еще ничего не понимала и не страдала так, как бедная мама, уезжавшая в страшное и неизвестное далёко. Много лет спустя, незадолго до своей смерти, она поведала нам, своим детям и внукам, о том, что ей пришлось пережить. Рассказы о нашем пребывании в германских лагерях звучали из маминых уст очень редко, до глубокой старости они были для нее незаживающей раной. Помню лишь несколько эпизодов, которые она рассказала мне, уже взрослой женщине, и при этом всегда горько плакала. А записки свои моя бедная мамочка, вся жизнь которой была исковеркана из-за этой жуткой страницы ее биографии, написала только тогда, когда поняла, что никто больше не назовет ее и ее детей предателями, и капитан из Большого дома уже не бросит ей абсурдную фразу: «А почему вы не ушли в партизанский отряд?» Как было доказать ему, просидевшему всю войну на Литейном, что в августе 1941 года в Ивановском и слыхом не слыхивали ни о каких партизанских отрядах, что брошены были они, жители прифронтовой полосы, на произвол судьбы? А потом были обвинены в предательстве со всеми вытекающими отсюда последствиями. Тот, кто прошел через это, знает, какие «льготы» предоставил «отец народов» своим соотечественникам и их детям, оказавшимся на оккупированной территории и не по своей воле угнанным в Германию. Им отказывалось в прописке по старому месту жительства, в достойной работе, в поступлении в вузы и военные училища. Вплоть до 1986 года мы обязаны были во всех анкетах указывать, находились ли во время войны на оккупированной территории — независимо от того, сколько в ту пору было лет или месяцев от роду... И чем старше становлюсь я, тем чаще вспоминаю свою маму, как часто она, глубоко вздохнув, спрашивала, ни к кому, собственно, не обращаясь: «За что???» Но обратимся к маминым записям... «22 августа *, я хорошо помню это число, к нам прибежала жена председателя сельсовета и сказала, что немцы уже в Тосно. Часа через два после ее ухода начался страшный обстрел, и мы бросились в окоп, вырытый моим мужем. А еще через 2 часа у входа в окоп показались немцы, вооруженные автоматами, и приказали всем выйти из окопа и построиться. Если представить себе, что из газет мы уже знали о зверствах немцев по отношению к мирному населению, то можно понять, как мы все были напуганы. Мы горько плакали, так как боялись больше всего за мужчин, которые были с нами. Они не подлежали призыву в армию, кто по возрасту, кто по болезни, * Немцы заняли г. Тосно 28.08.41 г. и вышли к Неве 29.08.1941 г. (Примечание составителя.) 450
а эвакуироваться никто не смог, настолько внезапно подошли немцы к Ивановскому. Вышли мы из окопа, и офицер велел женщинам расходиться по домам, а мужчин увезли. Я с ребятишками и мамой спряталась в доме, а когда ненароком выглянула в окно, то увидела двух офицеров с револьверами. Страшно боялась, что они войдут в дом, но они, к счастью, прошли мимо. Какой это был ужас — вот так рядом увидеть врага! Ведь в газетах ничего не говорилось о том, что немцы так близко подошли к Ленинграду. Скоро снова начался обстрел. Я собрала кое-какие пожитки, и мы ушли в окоп. Больше мы уже оттуда не выходили, даже за водой на Неву ходили только ночью, потому что берег постоянно обстреливался нашими войсками, стоявшими на противоположном берегу Невы. Так мы оказались в оккупации. К своему стыду, я не знала этого слова. Хотя о войнах читала много книг, но там встречала лишь слова «пленные» и «беженцы». Наверное, мы и были беженцами, только бежать нам было некуда: впереди Нева, простреливаемая нашими, позади — немцы... В окопе мы просидели 12 дней. Потом пришли немцы и сказали, что окоп (они его называли бункером) нужен им для охраны, а мы можем убираться на все четыре стороны. А перед этим, в одну из ночей, сгорел наш дом. Я видела, как он горел, и сердце разрывалось от боли: сколько сил и стараний вложили мы с мужем Федором в него, как радовались тому, что есть у нас теперь свой собственный дом... Терять больше было нечего. Забрала я детей, маму-старушку, кое-какие пожитки, и отправились мы куда глаза глядят. По дороге несколько раз попадали под бомбежку, но Бог миловал — остались живы. Дошли до деревни Захожье. Но кому мы были там нужны? Беженцев и без нас было полно. Нам посоветовали идти на ульяновские торфоразработки, вроде бы там немцев еще нет. Но немцы оказались и там... Сил идти дальше не было, и мы остались. Нашли свободный барак, где смогли хоть как-то устроиться на ночлег. В этом поселке я убирала солдатскую казарму, за что получала один раз в неделю буханку хлеба, каждый день миску супа и так называемого чая (вместо чая у немцев была подслащенная мятная вода). Это и была вся наша еда на четверых. Работать в солдатской казарме под ухмылки и приставания солдатни было для меня жутким унижением, порой хотелось покончить с жизнью, но удерживало сознание, что тогда дети и старенькая мать погибнут. Многие гибли от голода, особенно евреи и поляки, их не кормили совсем, а работу давали самую грязную и тяжёлую. Одна молодая польская пара, жившая в Ивановском, съела ночью своего умершего от голода маленького ребенка, утром их нашли мертвыми, а рядом кости ребенка. Немецкие солдаты, хоть и смеялись над нашей бедностью, но не гнушались выменять какие-нибудь вещи за кусок еды. Мы очень голодали, пайка не хватало, и я упросила одного солдата, работавшего на конюшне, поменять костюм мужа на мешочек овса. Постоянно ходили мы подбирать дохлую конину. Только падет лошадь, а их умирало очень много, так как зима была ужасно холодной, 451 3. Ф. Горбачева (Пикоткина) с родителями, братом и двоюродной сестрой, 1945 г.
как сразу бегут все, чтобы хоть кусочек конины достать... Бедная моя мама со своим больным желудком ела вареную конину, заправленную овсом, наравне с нами, а потом страдала от жутких болей. Мама понимала язык завоевателей, так как была из тех немцев, предки которых еще при Екатерине II приехали в Россию. Но она никак не могла понять, что нужно нынешним немцам в России и почему они так жестоки по отношению к нам. Она часто потихоньку говорила мне: «Не может быть, чтобы это были немцы. Немцы не могут быть такими жестокими». Увы, ее старческий ум многого не мог понять. Однажды она пошла к коменданту просить пенсию, хотя деньги нам были и не нужны. Тот наорал на нее и сказал, чтобы она «топала за своей пенсией в Москву, к Сталину». Такая грубость окончательно утвердила ее в мысли, что это были не «всамделишные немцы», потому как, с ее точки зрения, настоящий немец не мог хамить старому человеку. Поскольку она знала немецкий язык, многие обращались к ней с той или иной просьбой. Как-то раз пришла женщина с горькими слезами: солдаты отобрали у нее швейную машинку, и мама пошла просить за нее. На неё опять наорали и грубо предупредили, чтобы она больше никогда не приходила ни с какими просьбами. ...А жить становилось все тяжелее. С наступлением суровой зимы нужно было искать топливо для печей, и мы стали ходить за торфом. Как-то раз в пургу я отправилась с саночками за торфом. Часовой не разобрался, кто идет, и выстрелил. Пуля просвистела у самого уха, еще миг — и осталась бы моя семья без кормилицы. Когда все мы стали опухать от голода, я сказала офицеру, что у меня от голода кружится голова, я падаю, а дома дети и мама голодные. Он предложил мне стирать бельё и верхнюю одежду солдат, за что мне будут давать еще одну буханку хлеба. Конечно, я согласилась, и все время до угона в Германию, стирала. Холод был ужасный, а надо было полоскать белье в пруду. Пруд замерзал, самой приходилось колоть лед, чтобы сделать прорубь. Руки превращались в ледышки и постоянно болели. Однажды нас всех выстроили и объявили, что увозят на работу в Германию, так как «рейху нужны рабочие руки». На следующий день посадили в «телячьи» вагоны, выдав по 2 буханки хлеба. Сынуля, увидев сразу две буханки хлеба, спросил меня: «Мама, ты не будешь больше делить на дольки хлеб? » Бедный мой мальчик, он не понимал, что хлеб этот нам дали не на один день... Везли нас на Кенигсберг. По дороге кормили ровно столько, чтобы не умерли с голоду. Когда привезли в Кенигсберг, первое, что ожидало нас, был санпропускник. Вот здесь я впервые поняла, как могут издеваться победители над побежденными. Поскольку после такой дороги все мы были завшивлены, нас раздевали донага, одежду сразу пропаривали в специальной камере, а нас, голых, всех без разбору — женщин, мужчин, детей — под насмешки и хохот солдатни прогоняли через санпропускник. Мы были для них рабочей скотиной и обращаться с нами можно было как со скотом. На маму мою, от природы очень стыдливую, вся эта процедура повлияла настолько сильно, что она стала невменяемой и безразличной ко всему... То издевательство, которое мы перенесли здесь, не могло бы присниться даже в самом страшном сне. Все происходящее никак не укладывалось в голове: «В чем мы виноваты? Что такого сделали, чтобы с нами и с детьми нашими обращались как со скотом? » Но что можно было 452
сделать? Руки на себя наложить? Такое желание, не скрою, часто появлялось, но тут же возникал в голове вопрос: а дети? Разве для того я их родила, чтобы они пропали на чужбине? Иногда терпению приходил конец и хотелось дать по морде солдату, чтобы он прекратил издеваться. Но тогда исход был бы скор и прост: смерть. А потому приходилось скрипеть зубами, сжимать кулаки и терпеть, терпеть, терпеть. К тому же там, в Кенигсберге, нам объяснили, что есть лагеря трудовые, а есть и концентрационные, и разницу объяснили. Очень я боялась за маму, но, к счастью, она после всех этих измывательств совсем перестала понимать немецкий язык и часто говорила, что они говорят здесь не по-немецки. После недолгого пребывания в пересыльном лагере в Кенигсберге мы были отправлены в город Кениц, в лагерь. Меня, как и многих других женщин, отправили на работу в поле, где мы работали с 5 утра до позднего вечера. В Кениц мы приехали в марте 1942 года и всю весну и лето проработали в поле. Жили в комнате две семьи: 8 человек. Федор, так звали моего соседа по комнате, работал на кухне и иногда приносил дополнительно баланды. Это было большое подспорье. Он спас нас от голода, дай ему Бог здоровья, если еще жив. Осенью, после уборки урожая, нас стали возить в другой город, где мы работали на фабрике по сушке картофеля. Обращение там было с нами ужасное, страшно вспомнить. Целый день работали, не имея маковой росинки во рту, а когда пытались сказать, что голодны, нам предлагали с наглой улыбкой сырой картофель. Возвратишься поздно вечером домой, поешь баланды и сразу валишься спать. И так каждый день на протяжении нескольких месяцев. Весной следующего года нас увезли в город Нойнштадт, в другой лагерь. Из этого лагеря большинство женщин отправлялись в немецкие дома работать прислугой. Я попала в семью, где были мать, дочь и ребенок 9 месяцев. С утра до вечера я, голодная, стирала пеленки, делала уборку, гладила, все это без права присесть. Только к ночи возвращалась в лагерь и жадно съедала те объедки, которые собирала, вымывая тарелки в доме своей хозяйки. Старушка, мать хозяйки, была более человечной и иногда пыталась потихоньку чем-нибудь подкормить меня, за что молодая хозяйка (муж ее был эсэсовцем), просто мерзавка без души и сердца, нещадно ругала ее. Семьи эсэсовцев были на особом положении. Эта семья жила в доме, отобранном у банкира-еврея. Хозяйка ничегошеньки не делала, всю работу свалила на меня, а сама ходила по портнихам да парикмахерам... Через год меня перевели на работу в лагерную больницу и прислугой к одной немке с больной матерью. В 5 часов утра я уходила в больницу: нужно было вымыть 5 палат, а потом, без отдыха, бежала к хозяйке, у которой болела мать. Там работы непочатый край. Вот так и жила, как заведенная машина. Ребят видела только поздно вечером, когда оставалось одно-единственное желание: добраться до постели... Кровать была двухъярусная: наверху спала мама, внизу — я с ребятами. Мама страдала бессонницей. Бывало, встанет и жалуется, что не спала всю ночь. Конечно, жестко, высоко, подушка из соломы. Бедная она, бедная, а мне ведь и пожалеть ее было некогда — крутилась как белка в колесе. Хорошо, что хватало сил и терпения сносить все, поэтому нас не угнали в концлагерь, как это случилось с теми, на кого пожаловались хозяева. После лагеря в Нойнштадте был лагерь в Шёнланке. Там я тоже работала как проклятая у очередной «фрау». Как-то раз отпросилась в лагере, чтобы съездить в русскую церковь. Комендант смилостивился, разрешил. Боже 453
мой, я проплакала всю службу. После каждого возгласа священника и пения хора меня словно пробивало электрическим током. Это чувство не передать, как не передать словами все, что было пережито в неволе. Как это тяжело — быть подневольной, всем угождать, чтобы не наделать беды и не погубить детей. Страшно жить такой нечеловеческой жизнью, когда тебя эксплуатируют как скотину безответную и при этом не потерять человеческого достоинства... Теперь, когда вспоминаю всё это, та моя «жизнь» представляется страшным сном. Часто вижу во сне эпизоды из лагерной жизни и с криком и слезами просыпаюсь... В лагере в Шёнланке заболела мама. Ее разбил паралич, и я лишилась человека, который присматривал за моими детьми. Спасибо добрым людям, помогали как могли. 22 декабря 1944 года мама умерла у меня на руках. Спасибо и моей последней хозяйке, у которой тоже тяжело болела мать: она все сделала для того, чтобы похоронить маму не на лагерном, а на городском кладбище. Купила на свои деньги гроб, отвезла ее из больницы в покойницкую. Жива ли сейчас эта женщина, ведь она была моложе меня? Для вас, ребятки мои, сообщаю: Христина Яковлевна Степанова, моя мама и ваша бабушка, похоронена в городе Шёнланке (Померания), на городском кладбище, могила № 120. Кто знает, вдруг удастся кому-нибудь побывать в Германии, постарайтесь найти ее могилку и, если меня не будет уже на свете, отвезите с моей могилы мешочек земли и положите на то место, где она нашла свой вечный покой. Злой мачехой оказалась для нее родина ее предков, не приняла она ее и возненавидела за все мытарства, которые пришлось пережить на старости лет. Похоронили мы маму в сочельник, 24 декабря, а в январе нас погнали пешком к Данцигу (нынешний Гданьск), а потом в товарных вагонах повезли в город Берген. Перед уходом из лагеря в Шёнланке все сколачивали из досок от нар санки. Сколотила и я, посадила на них Зоюрку * вместе с нищенским скарбом нашим и побрели мы пешком. Сколько километров прошли, не знаю, но шли долго, с утра и до вечера, валились от усталости, но шли, останавливаться не разрешалось. Федюня подталкивал санки. Прибыли на какую-то станцию. На путях стояли товарные вагоны. Все бросились по команде садиться в вагоны. Я тоже побежала, втащила ребят, пожитки, а места в вагоне, вижу, очень мало: там погружен разобранный самолет. Я поняла, что это не наш состав, а двери в вагон уже кто-то захлопнул. Я стала колотить в двери и кричать, какой-то солдат открыл дверь и разинул рот от удивления: состав шел на фронт. Я выбралась из вагона, увидела, что все наши грузятся в другой состав. Ехали в обледенелом вагоне. Ребята, как я их ни закутывала, простудились, и Федюня заболел воспалением легких. Вот так, с больными детьми, полураздетые, приехали мы в Берген-ауф-Рюген. Слава Богу, на месте с помощью медсестры из лагеря дети поправились. Опять пришлось мне батрачить у очередной хозяйки. А наши уже подходили к Данцигу. Слышна была стрельба, когда мы грузились в эшелоны, значит, нас увозили от фронта. Потом меня отправили работать на пункт, где готовили бутерброды для немецких беженцев. Теперь и они узнали почем фунт лиха, и мы видели, как они брели с колясками, с детьми и узлами. Но мы все-таки были больше приспособлены к трудностям, чем они: нас жизнь не слишком баловала, мы с детства привыкли к нужде и труду. * Так меня звали в детстве (авт.). 454
Однажды, проходя по улице, я увидела длинную шеренгу немецких солдат, оборванных, без оружия. Оказалось, что они с фронта, отступают. «Вот и они испытывают то же, что испытали мы в первые месяцы войны, — подумала я, — долг платежом красен». Я ликовала в душе, хоть и грешно радоваться чужому горю. Но они столько сделали нам зла, что не жалко их было нисколько. Однажды в городе повесили двух дезертиров. На груди у них висели таблички, где было написано, что так будет со всеми, если они сбегут с фронта. Я помню лица жителей, когда они смотрели на проходивших солдат: сколько презрения было в них. Никто не вынес им ни поесть, ни попить, хотя видно было, что они еле-еле передвигают ноги. По лагерю ходили слухи, что наши уже совсем близко. А однажды утром в городе началась паника, из лагеря убежало все начальство и немка-медсестра. На следующий день пришли наши. Победители, пьяные от успеха и шнапса, смотрели на нас с презрением, как на предателей. Была ли радость на душе? Скорее, удивление, что все произошло как в сказке: легли спать при немцах, а проснулись при русских. Единственное, что сразу почувствовали все, так это чувство свободы. Пропал многолетний страх. Новое начальство собрало нас всех и объявило, что нас освободили, и мы поедем на Родину. Вот теперь уж забилось сердце сильнее, с нетерпением все стали ждать отправки. Не буду рассказывать, сколько было недоразумений с нашими освободителями, скажу только, что пережить пришлось много и унижений, и оскорблений. Настал день отправки. Погрузили нас на повозки, запряженные лошадьми, и повезли в пересылочный лагерь. Привезли в какой-то огромный парк и стали пропускать всех через санпропускник: опять та же самая процедура, но в более благородных условиях. После бани и санпропускника ночевали под открытым небом. А ночь холодная, пошел дождь. Народ стал роптать, а в ответ неслось: «Скажите спасибо, что освободили вас, немецкие прислужники!» Обидно было слышать такое от своих, ведь на митинге в лагере говорили, что Родина нас ждет, а тут упреки... Прежде чем везти в Россию, всех допрашивали, и тут мы узнали, что нам не разрешено будет поехать на прежнее место жительства. Так я оказалась в поселке Мется-Пирти на Карельском перешейке, где работала в колхозе. Условия были ужасные, но главное — на Родине, где нет ненавистных немецких солдат с их гортанной речью. Шел июль 1945 года, можно было уже прокормиться тем, что собирали в поле, а это уже не сравнить с баландой, которую нам давали в лагере. Директор совхоза, увидев, что я к крестьянскому труду не очень приспособлена, перевел меня на работу в контору. Но проработала я там недолго, потому что серьезно заболел Феденька, у него было обострение отита. Мне дали разрешение поехать в Ленинград к врачу. Вот тут-то я и почувствовала себя, наконец, свободным человеком. Поехала, по старой памяти, в свою водницкую поликлинику, попала к хорошему врачу, который очень помог сынуле. Поскольку отпустили меня на два дня, я решила проехать в родные места в надежде встретить знакомых. Ведь все эти годы я ничего не знала о судьбе своих близких, как и они — о нашей. На пристани «Смольный» ко мне подошла женщина и, широко раскрыв глаза, спросила: «Зоя, это ты?» Она смотрела на меня, как на привидение, потому что все думали, что ни меня, ни моих детей уже давно нет в живых. Она- 455
то и сказала мне, что муж мой жив и работает в Ивановском. Правда, с войны вернулся после ранения и теперь сильно хромает. Боже, что творилось в моей душе! Поехала в Ивановское и недалеко от пристани увидела его, идущего мне навстречу, чуть прихрамывая... Я бросилась к нему на шею, а он остолбенел, побледнел, а потом и говорит: — Правда это или мне снится сон? — Правда, — говорю, — жива я, и дети живы! Весь вечер, не смолкая, рассказывала я ему нашу эпопею...» Вот такая история произошла с моей мамой, со всеми нами... Потом нужно было ездить в Большой дом, отвечать на вопросы, а затем инвалиду-отцу в течение двух лет хлопотать, чтобы жену и родных детей прописали к нему и выдали продовольственные карточки. Чувство голода я помню очень хорошо. Может быть, поэтому люблю готовить, а потом смотреть, как с аппетитом поедает мое семейство то, что я приготовила. Уж очень долго и очень часто в своей жизни я бывала голодна... Что помню я из того, о чем не написала мама? Помню похороны бабушки, как все плакали, а я не понимала почему. Помню, как везли меня на саночках мама и братик, а мне было холодно и я ныла. Мама стыдила меня и говорила: «Не стыдно тебе, сидишь как барыня, а Феденька, бедный, идет пешком и еще мне саночки помогает толкать...» Слово это «барыня», видимо, очень понравилось мне, потому что часто, когда меня спрашивали: — А ты кто такая? — я отвечала: «Барыня», — и радовалась реакции взрослых, когда они смеялись. Помню, как прятались в каком-то вагоне, а нас оттуда выгоняли. Помню, как комендант лагеря наказал за что-то моего братика и посадил его в подвал, где были крысы, и тот не своим голосом кричал: — Мамочка, мамочка, спаси меня, я их боюсь! Помню, как мы ехали на грузовике, и у меня упал и укатился мой любимый маленький мячик, и я горько плакала, увидев, что какой-то мальчишка схватил его и убежал. Помню, как соседям доставляло удовольствие заставлять меня называть предметы по-немецки, и я ловко это делала, а потом они окрестили меня на весь поселок «немкой»... В 9 лет я осталась без отца, а моя мама — вдовой в 39 лет. Вся ее послевоенная жизнь была в детях, которых она сберегла в самые страшные дни своей жизни. Она дала нам образование, хоть и тяжело ей было воспитывать одной двоих детей при 18 рублях пенсии, назначенной нашим государством «за потерю кормильца». Она была заботливой и внимательной, любила нас безмерно, ревновала к нашим спутникам жизни, обожала внуков... Мы редко слышали от нее воспоминания о тех днях, когда нас угнали в Германию. Помню, правда, когда я стала часто болеть, она сказала: — Это все из-за лагеря, кто их знает, зачем они забирали вас, ребятишек, в больницу на несколько дней... Говорили, чтобы сделать прививки, а наша медсестра подсмотрела и увидела, что у детей берут кровь из вены... Какими же жестокими нужно было быть, чтобы у голодных, без кровиночки в лице, детей брать кровь! Но немцы всегда и во всем были педантичны: значит, кровь была нужна солдатам... Нет на нас с братом номеров, которые ставили в концлагерях, нет никаких внешних следов от нашего пребывания в «неметчине», но есть глубокий след 456
в сердце: это боль за страдания нашей мамы, и чем старше мы становимся, тем острее чувствуем эту боль... P. S. Как, оказывается, мал мир, в котором мы живем... Летом 2006-го года мой младший сын провез меня на машине по тем местам, где мы скитались во время войны, угнанные фашистами. Благодаря нашим польским друзьям мы смогли побывать в г. Шчиянка (бывшем немецком городе Шёнланке). Побывали в местном музее, осмотрели экспозицию, посвященную войне. Были в школе, где учился мой брат, и посетили кладбище, на котором в 1944-м году похоронили мою бабушку. Конечно, мы не смогли найти могилку под № 120, потому что много лет никто за этими могилами не ухаживал, но кладбищенский сторож — старый поляк, живший в этом городе и во время войны, рассказал, что в 1944-м хоронили именно здесь — другого кладбища в городе не было. Я привезла с собой мешочек земли с могилы моей мамы и вспомнила ее просьбу: посыпала этой землей участок, на котором хоронили умерших в те годы. А. Е. АЛЕКСЕЕВА (ВЕРНОВА), 1933 г. р., жительница села Лезье «СПАСИБО ЗА ЩИ!» Лезье до войны было красивым селом с добротными домами, двухэтажной школой, хорошей больницей, белой церковью над рекой. У нас был свой дом, в семье — пятеро детей. Когда начались война и бомбежки, к нам из Мги привезли еще двоюродных братьев и сестру. Прятались в траншеях. Пришли немцы, собрали жителей. Спрашивают: «Кто старший?» — Люди отвечают: «Евгений Иванович Вернов был бригадиром...» — Будешь старостой! Началась подневольная жизнь в оккупации. Взрослых стали гонять на работу: валить лес, мостить дороги. Мы, дети, оставались в деревне. Однажды незнакомый немецкий офицер попросил брата Толю у него поработать. Говорил по-русски. — А что надо делать? — спросил Толя. — Прибрать, за супом сходить... Офицер спросил, где мы живем, и подвез к дому на машине. Наш двухэтажный дом ему понравился, и он решил у нас поселиться. Он оказался зубным врачом, даже предлагал нашей маме вставить зубы, но она побоялась. Время от времени офицер куда-то исчезал. Уже после войны стало известно, что он был русским разведчиком и откуда-то передавал по рации нашим данные об аэродроме. Еще был не местный дядя Ваня, возивший воду на немецкую кухню. Говорили, что он также работал на русских. Первую зиму мы продержались на старых запасах. Когда все подъели, начали голодать. Принесет, бывало, Толя домой мыть посуду из-под офицерского обеда, так мы все котелки вылижем, на стенках всегда оставалось сколько- нибудь супа. 457
Однажды мы положили вымытую ложку на край плиты, и у нее отвалился черенок. Немец долго ругался и кричал на Толю: «Где хочешь, но достань мне такую же ложку!» Потом, правда, это дело забылось. Мама сохранила «глазки» семенной картошки, и весной мы посадили огород. Однако собрать урожай не успели: осенью 1942-го всех, с детьми и коровами, посадили «в телячьи» вагоны и повезли в Опочку. Здесь взрослых снова гоняли на работу: разбирать пустующие дома, дробить камни. Дети поливали капусту, убирали мусор. Зимой братья Боря и Толя ездили по дрова за озеро. Началась бомбежка, и Толю ранило в правую ногу и руку. Мама с дедом отнесли его в немецкий лазарет. Немецкий фельдшер сделал разрез, удалил осколки, похлопал по плечу: «До свадьбы заживет!» Из Опочки нас перевезли в Псков, оттуда — в Прибалтику. Здесь взрослые и подростки вроде нашего 16-летнего Пети строили дороги. Однажды Петя после работы гулял с девушкой. Немец велел ему отнести лопату с киркой. Петя отказался и был избит. Немцы отступали, и продуктов у них стало не хватать. Они начали отбирать у русских скотину. Латышей не трогали. Деду было жаль отдавать на мясо дойную корову, и он обменялся с латышкой, у которой корова не давала молока. Хозяйка отблагодарила продуктами. Война в конце концов кончилась, и мы вернулись к себе в Лезье. Дом наш был окончательно разворован. Всем пришлось обзаводиться заново. В Ленинграде пленные немцы восстанавливали разрушенные дома. Как-то мы с Толей были в городе и проходили мимо Варшавского вокзала. Вдруг слышим: «Толя! Толя!» Среди пленных оказался тот самый немец, чью ложку мы когда-то сломали. Он обрадовался встрече, и Толя проводил его до 5-й Красноармейской улицы, куда пленных вели обедать. Другая неожиданная встреча случилась недавно на открытии в Лезье воинского мемориала. Приехало много немцев. Один из них воевал в наших краях. В январе 1944-го, когда немцы уже отступали, он в Турышкино копал могилу для убитого товарища-радиста. Наши заметили, воскликнули: «Вот где немцы прячутся!» Но увидев, что он хоронит друга, не тронули. Этого Фрица Фрицевича привела ко мне в дом переводчица. Я угостила их обедом — кислыми щами и картошкой с мясом. Немец от второго отказался, а попросил добавки щей. А потом прислал из Германии письмо. Приглашал нас в гости и благодарил за щи. Видимо, в Германии кислых щей не варят... Ф. А. ЛУНЕВ, 1923 г. р., житель села Лезье * ДЛЯ МЕНЯ ВОЙНА ЗАКОНЧИЛАСЬ В 1955-м... Говорят, название нашего села повелось со времен шведского нашествия, мол, шведы лезли — вот тебе и Лезье. * По переписи 1934 г. в д. Лезье проживало 830 чел. (Примечание составителя.) 458
До революции тут было барское поместье, при советской власти — колхоз им. VI партсъезда. В бывшем помещичьем доме располагалась больница. При ней держали коров для питания больных. Мальчишки, мои сверстники, пасли скот и меня звали. Но отец сказал: «Пока я жив — пасти не будешь. Учись!» Поучиться мне довелось всего пять зим. Отец умер, у матери нас осталось четверо. Я — старший, пришлось и пасти, и сено по насту на себе возить, и всю мужскую работу делать. В сенокос прежде всего на колхоз косили. Для себя по 3—4 часа от сна урывали. Без коровы не проживешь. Ведь в колхозе за одни «палочки», считай что задарма, работали. Спасало, что железная дорога рядом. Собирали молоко с трех-четырех домов и по очереди в город возили. Придешь, бывало, на станцию в Сологубовку, а билетов нет. Вот и трясешься 10 километров на подножке с бидоном за спиной... Вскоре от коровы пришлось отказаться, вдвоем с матерью сена нам было не накосить. Держали коз, с которых тоже брали налог. На реке стояла мельница. Благодаря ей мололи зерно, пилили лес, давали свет. В 1939-м у нас начали строить военный аэродром. На стройку пригнали мобилизованных латышей, литовцев, западных украинцев. Летчики жили в палатках, самолеты в лесу прятали. На аэродроме было радио, по нему и узнали, что началась война. Очень скоро нас стали бомбить. Народ переселился в окопы. Стрельба слышалась совсем близко, а нам говорили: «Паникеры! Это ловят десант». Но радистка с аэродрома проговорилась: «Идет войско!» С фермы угоняли колхозный скот. Мне поручили гнать свиней. Довел я их до Мги, а в районе меня и слушать не стали, сказали: «Гони обратно!» Повел в Горы — и там не берут. Между Пухоловом и Сологубовкой часть свиней разбежалась, остальных с фермы расхватали, кто сумел. Немцы появились у нас 28 августа. Шли от Шапок в полный рост, с засученными рукавами, с автоматами. Приказали вылезти из окопов. На горе стояла пекарня, в ней оставалась мука. Немцы сказали: «Рус, забирай!» В церковном подвале остались продукты лётной части, их также разрешили забрать жителям. Припасов хватило ненадолго, зимой мы уже голодали. Назначили старосту. Им стал Евгений Иванович Верное — люди сами его выбрали. Всех стали гонять на работу: пилить лес, укладывать трехметровые бревна на просеки. Дорог-то ведь настоящих у нас тогда не было... Дорогу от Лезье до Шапок мостили булыжником. Лучшие дома заняли немцы. Деревенские ютились по 3—4 семьи в плохоньких домишках. Пообносились, не во что было обуться. Мама выменяла мне у немца сапоги за обручальное кольцо. Носил я их недолго, по пути с работы разул другой немец. Зимой нельзя было появиться в валенках, тоже отнимали. В декабре жителей согнали к реке на публичную казнь: расстреливали Ульяну Финагину за то, что отдала одежду красноармейцу. В Иваново убили женщину, менявшую вещи на продукты, — приняли за партизанку. В 1942-м участились бомбежки нашей авиации. Осколками убило Машу Пачкунову, 12-летнего Колю Попова. Осенью пошли разговоры об эвакуации. Люди стали закапывать зерно, вещи. Мы попали в первую партию. Немцы пригнали подводы и повезли нас 459
через Шапки в Тосно. Оттуда по железной дороге отправили в Прибалтику. Здесь мы стали батрачить у хозяев на хуторах. В 1944 году немцы отобрали молодых мужчин (я оказался в их числе) и увезли во Францию, в рабочий лагерь. Мы жили в казармах вместе с пленными англичанами, работали на дорогах. Отношение к нам было сносное. В 1945-м нас освободили американцы. Хорошо кормили и потихоньку готовили к отправке в Австралию и Канаду. Мы же хотели домой и тайком вывезли одного парня в мусорном ящике за территорию лагеря. Ему удалось добраться до нашего посольства. Оттуда к нам приехал генерал Голиков. Во двор вынесли столы, разложили бумагу. Каждый подходил и записывался, куда он хочет ехать: на шахты Австралии и Канады или домой. Впоследствии выяснилось, что те из наших, кто поработал за границей и вернулся, получил по 10 лет лагерей. Я просился домой, и нашу группу повезли в только что освобожденную, голодную и разоренную Одессу. Неделю мы прожили в казармах без конвоя, потом нас под охраной отправили в Башкирию, в Алкино-2 (Уральский военный округ) и начали готовить к войне с Японией. Но комроты говорил загадочное: «Готовьте вилки и ножи!» Действительно, вскоре из Владивостока приехал представитель в военной форме и стал набирать людей для работы в рыбном порту. Попал туда и я. Здесь трудились и наши, и пленные японцы. Три года я проработал стивидором — занимался погрузкой и выгрузкой рыболовецких судов. Работа хорошая, выплачивали зарплату, расконвоировали, выдали военные билеты и паспорта. Но рыбаки с судов предупреждали: «Вас всех отсюда уберут». И правда, вскоре началась чистка. По ночам то одного, то другого вызывали в «серый дом» (управление НКВД). Вызвали и меня. Пришел в кабинет, положил документы на стол. За столом — полковник, говорит мне: «Идите, а документы оставьте!» Вернулся я на работу, но через день вызвали в другой дом и объявили: 6 лет спецпоселений — в Приморье, на шахте «Тавричанка». Было это в 1948 году. Приехал, поселился в общаге. Потом познакомился с женщиной, перебрался к ней. Жили вместе с ее родителями. Прошел год. Возвращаюсь однажды с работы, а меня уж дожидается военный в фуражке с красным околышем. Мои шепчут: «Как увидали эту шкуру, сразу поняли, что за тобой...» В общем, забрали меня во владивостокскую тюрьму, приписав измену Родине. Когда и в чем я перед ней провинился — до сих пор не ведаю. Отправили на Сахалин, где я проработал под конвоем четыре года — до смерти Сталина. Когда он умер, сахалинцы ликовали. После расстрела Берии вышло нам послабление. Мы еще оставались под охраной, но обращались с нами уже иначе. По утрам скомандуют: «Временно изолированные, стройтесь!» И распределяют на работы. Бригада такая-то — туда, другая — сюда. Работали мы бесплатно: качали нефть, строили дома и железные дороги. В 1955-м меня освободили. Приехал в Ленинград, нашел объявление о приеме на работу. Брали в 104-й стройотряд на проспекте Энгельса, давали общежитие. Но поехал я в Лезье повидаться с матерью, да так и остался в совхозе: ведь человек я, по сути, деревенский... 460
П. К. ФОМИЧЕВА (ИЗРАЕВА), 1912 г. р., жительница деревни Сологубовка * ЖИЗНЬ БЫЛА СТРАШНЕЕ СМЕРТИ Родилась я в Сологубовке, бывшем имении графа Ивана Антоновича Сологуба. Дочь его вышла замуж за писателя, который проиграл имение в карты князю Юсупову. Наша деревня в 160 дворов была очень красивая. Прекрасный господский дом с террасой (там в советское время помещался сельсовет), к нему вели липовые, кленовые, дубовые аллеи. За рекой — высокая белая церковь с колоколами. Выходишь, бывало, из деревни Пухолово и видишь, как кресты блестят. С 1924 года по 1932-й мы на отрубах (хуторах) жили. Земли давали по едокам — пай на человека. Нас в семье было пятеро — пять паев и имели. Мельница на реке стояла, кузница на Фомичевой горе... Хорошо жили. Потом у нас образовался колхоз. Сперва назывался «Сологубовка», после — имени Кирова. И шефы приезжали с Кировского завода, кое в чем помогали. В колхозе держали коров, лошадей, сеяли овес, ячмень, выращивали огурцы, капусту. Была изба-читальня, спортзал, клуб. Его организовали в церкви, которую закрыли в 1937 году, а священника арестовали. За церковью в 1939 году начали строить военный аэродром. Перед войной с него уже летали истребители. Был случай, когда «Чайка» врезалась в сельсовет. Жертв, к счастью, не было. Я ходила в лезьенскую школу. Потом вышла замуж за Антона Николаевича Фомичева. Он был грамотный, одно время работал председателем сельсовета. В 1932 году у нас родился сынок Толя, в 35-м — дочка Нина. Я работала дояркой. Вставали всегда затемно, а когда сенокос — в 3 часа. До 9 утра косим, смена придет — идем отдыхать. После обеда снова на покос: сено грести, ворошить. И все же весело жили, вечно с шутками-прибаутками. Сейчас народ какой-то хмурый стал. Отработают до четырех, дома в «ящик» уткнутся и на улицу носа не кажут. А мы вечерами гурьбой на улицу высыпали с песнями, с гармошкой. Пели и плясали допоздна, несмотря на то, что работали много. Ведь помимо колхозных и свои дела делать надо: и сена накосить, и огород обработать, и сельхозналог уплатить. Каждый корову держал, поросенка. Денег колхоз не платил, в конце года продуктами рассчитывался. Благо Ленинград рядом. Щавелю нарвешь, цветочков, бидон с молоком на спину и топаешь 10 километров во Мгу на станцию. В 1939 году моего Антона Николаевича взяли на финскую войну. Уцелел, но домой не отпустили — служил на полуострове Ханко. Потом заболел, перенес операцию и «белобилетником» вернулся в деревню. 22 июня 1941 года был выходной. Стоял жаркий день. Все занимались своими делами. Я, помню, веники ломала. Вдруг прибегает из-за речки Толя, кричит: «Мама, мама, война!» Объявили, оказывается, по радио, что на углу церкви висело. * По переписи 1934 г. в д. Сологубовка проживало 650 человек. (Примечание составителя.) 461
Назавтра — всеобщая мобилизация. Плачу, рёву было — не передать. Всех мужчин до 45 лет забрали, даже бригадиров. Остались, считай, одни женщины. А работа не ждет. Справились, сена накосили, каждый сарай доверху набили. Нам говорили, что немцы еще далеко, но через деревню на восток каждый день гнали скот, а в небе появились немецкие самолеты. С них сбрасывали листовки с портретом сына Сталина Якова, оказавшегося в плену. Тогда передавали слова Сталина о том, что лучше застрелиться, чем попасть в плен, и в листовках спрашивалось: «А застрелился бы сам Сталин?» В августе уже вовсю бомбили Мгу. Мы готовились к худшему: вырыли землянки в лесу, зарезали корову. 27 августа все были в поле: копали летчикам картошку. На Мгу летели немецкие самолеты, и уж так ее крошили, так крошили! Мы переселились в лес. 27-го все самолеты с нашего аэродрома улетели, оставив муляжи. 28-го, в Успенье — в наш заветный праздник — мужчины пошли в деревню на разведку и вернулись с плохой вестью: в Сологубовке немцы. Три дня мы прожили в лесу. Немцы кричали в рупор: «Возвращайтесь, иначе будем считать вас партизанами!» Вернулись. В домах все разграблено. Немцы приехали на мотоциклах со стороны Шапок, через Петрово, где стоял наш заградотряд (по-видимому, имеется в виду ОПАБ — отдельный пуле- метно-артиллерийский батальон) * с пулеметами, он там весь и полег. В деревне наших было немного, в основном обслуга аэродрома. Они сбежали к речке с пулеметом «максим», окопались. Немцы с берега, с мотоциклов расстреливали их прямо в ячейках. Поселились немцы в лучших домах. «Цивильные» ** — где придется. Наш пятистенок тоже заняли. Мы поселились в маленькой избушке, выстроенной папой на всякий случай. Однажды ночью проснулись от криков: «Файер! Файер!» («Огонь, огонь!»). Мы выскочили, успели только выкатить бочку с капустой. Назначили старостой Акима Яковлевича Савинова и стали всех гонять под конвоем на работу: пилить лес, прокладывать «мостянки» (дороги из бревен), копать траншеи от Пухолова до Турышкина. Конвоиры попадались разные: и злые, и жалостливые, те говорили: «Поставили бы Гитлера со Сталиным между собой драться...» За работу давали пайку хлеба (250 г) и ковшик баланды. Немцев, техники и лошадей в деревне было очень много. С фронта привозили убитых и раненых. В бывшей усадьбе, где до войны размещалась больница, устроили госпиталь. Безнадежных, с гангренами помещали в церковный подвал, умерших и убитых хоронили за церковью. В бывшей конюшне содержали наших военнопленных, подходить к ним запрещалось. По всей деревне были расклеены объявления: «За помощь партизанам — расстрел!» Кое-кто знал, что к Акиму Яковлевичу приходит связной от партизан — Фетисов, но все молчали. А вот Маню Борисову и Матюшу, которые ушли из деревни менять вещи на продукты, расстреляли ни за что. Как Матюша кричала! В декабре 1941-го случилось новое несчастье. К Ульяне Фаддеевне Финаги- ной кто-то постучал. Незнакомый мужчина назвался красноармейцем из окру- * Примечание составителя. ** Гражданские. 462
жения. Ульяна пустила его переночевать, накормила и дала мужнину одежду. Утром он ушел — и прямиком в комендатуру. Оказался провокатором из Воронова... Когда Ульяну забирали, старая мать пыталась взять вину на себя, но мужчину спросили: «Кто давал одежду, старая или молодая?» Тот ответил, что молодая. У Финагиных было пятеро детей. Старший Осип учился в Ленинграде в ремесленном, дома оставались Борис, Илья, Женя и десятимесячная девочка. Ульяну заперли в больничной покойницкой, братья приносили девочку кормить. Конвойные позволяли. Спустя три дня всех жителей Сологубовки и Лезье согнали на показательный суд к реке. Избитую Ульяну выволокли с завязанными глазами, прислонили к березе. Зачитали смертный приговор и расстреляли. Не забыть, как мать ее упала на колени и кричала: «Меня, меня за нее расстреляйте!» Потом жители похоронили Ульяну на сологубовском кладбище, во втором ряду, где спокон веков хоронили всех староверов. Девочка ее прожила несколько дней и умерла голодной смертью. После войны вернулся с фронта Ульянин муж Перфил Платонович, гонялся с ружьем, искал старосту, хотел убить, но староста ведь был ни при чем. В парке расстреляли мальчика Финогенова, 16 лет, за кражу. Я боялась за Толю. Мальчишки везде лазали и однажды на бывшем нашем военном складе нашли головку от фугаса, бросили ее в бомбы, получился взрыв, троих ребят ранило в ноги, моего Толю тоже. Их лечил в немецком лазарете фельдшер Франц, удалял осколки. У Толи рана долго гноилась, он ходил на перевязки. Франц давал лекарство, и рана в конце концов зажила. Первую зиму мы прожили на старых запасах, летом уже лепешки из травы пекли, а следующей зимой стали от голода пухнуть. В 1943-м немцы начали угонять народ на запад. У нас эвакуация проводилась в четыре этапа, мы оказались последними. В январе 1944-го творилось что-то страшное. Над нами то и дело пролетали снаряды — и наши, и немецкие. Тогда думалось: убило б сразу, чтобы не мучиться. 14 января били «катюши», все вокруг горело. Трещали сосны, по воздуху летали горящие ветки. Немцы погрузили нас на машины и через Кирсино повезли в Тосно. С собой что возьмешь? Детей да мешок за плечами со сменой белья. Три дня провели в Тосно, в лагере за колючей проволокой. Оттуда погнали в Вырицу, торопили. Старухам, кто не мог быстро идти, обрезали лямки у мешков, без мешков чтобы быстрее двигались. Привели в Вырицу, в лагерь у реки. Весь день бомбили наши, мы молились и прощались с жизнью. Ночью — обстрел, при каждом взрыве крестились: все, конец... 27 января, за несколько часов до прихода наших войск, нас погрузили на открытые железнодорожные платформы и повезли в Латвию. Маленьких детей, правда, пустили в вагоны к раненым. Ехали под обстрелом, и многих на платформах поубивало. Привезли на станцию Серебрянка, потом в Ригу, оттуда — в Либаву. Поселили в доме, где до нас содержали евреев. Их уже погубили, все стены были окровавлены. Рассказывали, что еврейских детей немцы уносили на канал и, ударив головками о перила, кидали в воду... Лагерь находился у речки. Кого там только не было: французы, австрияки... Все работали на металлургическом заводе. Меня определили подносить кирпи- 463
чи к мартеновским печам. Я носила их в руках по лестнице на второй этаж. Охранники — из латышей и русских — были разные. Один, латыш Скорута, был очень хороший, жалел и давал отдохнуть. Кормили не особенно: утром кофе согреют, в обед — горох и путра (каша). Вскоре в лагере вспыхнул сыпной тиф. Лечил нас мгинский врач Григорий, фамилию его не помню. От тифа умерло очень много народу. Умер и сологубов- ский староста Аким Яковлевич Савинов. Из наших женщин в живых остались трое: я, Гусева да тетя Галя. Потом приключилась беда с мужем. Его и соседа Репинова забрали в концлагерь. Я к начальнику: «В чем дело?» — Он торговал оружием, — был ответ. Я обомлела: Антон и ружья-то в руках не держал. Говорю: «Он пожник, шил Репинову сапоги. Может, их и видели вместе, только никакого оружия у него не было». Передачу у меня не приняли. Ну, думаю, нет больше Антона Николаевича... Однако он оказался в другом лагере, и мне вскоре разрешили свидание. Только тогда я убедилась, что муж жив. А 20 апреля, в день рождения Гитлера, его выпустили. 8 мая бегу на работу. Женщины окликают: «Паня, ты куда? Не ходи — мир!» А из соседнего дома зовет латышка: «Лудзу, Лудзу!» («Ко мне!»). Оказывается, всю войну под пекарней ее семья сохраняла евреев; они жили, как замурованные, но все-таки дождались свободы. Мы засобирались домой. Отправляли нас 24 июня — в праздник Лиго, когда в Латвии чествуют всех Янисов. Ехали в «телячьих» вагонах, а душа пела: «Домой, домой!» Паспорта свои мы сохранили, дома остались паевые книжки, но еще долго ходили отмечаться в милицию. В Сологубовке все было разорено. Надо было отстраивать дом, сажать огород, работать в колхозе. А вот выжили! Нынешние молодые даже представить себе не могут, как мы жили и какого страху натерпелись в войну. Н. Я. СУХОВ, 1931 г. р., житель села Лезье ВОЙНА - ЭТО ГОЛОД И БОЛЬ Родился я в Лезье, крестили в церкви Успения Божией Матери. Церковь у нас на горе, кресты из Воронова были видны. Еще до финской войны ее закрыли. Запомнилось, как на пекарне жгли иконы. В селе было 250 дворов, школа-десятилетка, больница, пионерлагерь. Взрослые работали в колхозе, вставали с петухами. Почти все держали коров, редко кто поросенка. Ведь с него еще и шкуру государству надо было сдавать! Сельхозналог и без того был строгий: 500 кг картошки, 40 кг мяса, 280 л молока, 300 яиц. Разрешалось иметь 25 соток земли, но их же надо обработать! Лошадей держать не позволяли, а за колхозной лошадкой ходишь-ходишь, пока допросишься. 464
И времени на свое хозяйство не оставалось. Не выйти на работу — преступление. Бывало, и печку у хозяйки заливали, если дома осталась. Денег не было вовсе, купить что-либо для хозяйства — проблема. Алмаз, к примеру, для резки стекла ценился дороже золота. Когда объявили войну, все ринулись во Мгу за солью. Люди знали по опыту, что при всех потрясениях прежде всего исчезают соль и спички. Начались бомбежки, обстрел аэродрома. С самолетов немцы сбрасывали листовки с призывами сдаваться, они кружились в небе, словно ласточки. Немцы были уже в Иваново, а комиссар в парке у реки махал пистолетом, не разрешал уходить из села: «Паникеры! Пулю получите!» Самолеты с пустыми баками остались на поле. 150 человек команды — почти безоружные. Немцы пришли, всех убили. Пионервожатая и политрук должны были поджечь склады с горючим, их застрелили. Лучшие дома заняли немцы. Жители переселились в бани и сараи. Колхозное добро разрешили взять жителям. 120 лошадей разобрали мужчины. Старостой поставили Евгения Ивановича Вернова. Люди сами его предложили. Он вынужден был согласиться. Говорил: «У меня пятеро детей, куда бежать?» Помимо старосты была военная комендатура. Мародерство было запрещено. Однажды комендант застал солдата за выкапыванием чужой картошки, сильно ругался. «Проклятый!» — кричал. Мне дважды попадало, правда, за дело. Когда копали землянку, мальчишка из Ленинграда, Потапов, позвал: «Коля, пудинга хочешь? Иди, во дворе денщик поставил остывать». Я побежал, зачерпнул пятерней — получил подзатыльник. В другой раз увел велосипед, тоже поддали. Всех взрослых гоняли на работу, выдавая паек: баланду и хлеб. К весне у всех припасы кончились, начали голодать. Мы с ребятами наберем цветов, пойдем к раненым в госпиталь (он размещался в больнице). «Камрад, битте блюмен!» Одни прогонят, другие что-нибудь дадут. Веники ломали солдатам — те платили кашей. В нашем дворе стояла кухня. Время от времени меня подзывал денщик: «Коля, кляйн!» Накормит и даст с собой баночку каши. Во вторую военную зиму голодали уже по-настоящему. Мы съели и корову, и шкуру от нее. От голода умер мой слепой брат Петя. Из всех моих братьев и сестер выжили только я и сестра. Начали голодать и немцы, не было подвоза продуктов. Участились наши бомбежки и обстрелы. Однажды я спал в землянке. Начался обстрел аэродрома, и меня ранило в пятку. Взяли в госпиталь на операцию. Переводчик сказал: «Считай до десяти!» Дали наркоз, я уснул. Проснулся — нога уже забинтована. Летом мы, подростки, убирали сено и поливали капусту. Однажды я разрубил руку. Немецкий врач зашил рану. Лечили они хорошо. У нас был как бы немецкий тыл, и немцев стало очень много. От Нурмы до Сологубовки проходила железная дорога, перевозились разные грузы. От церкви к Войтолову также проложили дорогу. В лесу построили бараки- склады. Когда фронт приблизился, началась эвакуация населения. Проходила она в четыре этапа. Нас вывезли в числе первых восьми семей в Новолисино в конце 1942 года. Делали дорогу из шашек на Московском тракте. Потом отправили через Дно в Опочку. 30. За блокадным кольцом 465
В лагере (он назывался ОТ-10) содержалось полторы тысячи человек. Все работали. Я был на пилораме при лошадях и мулах. Руководил всеми старик-немец. Подвозили бревна, доски. Инструмент на раме — моторы, бензопилы — первоклассный. Одеты мы были кто во что, на ногах ботинки на деревянной подошве. Перемещали нас всех вместе, с одним и тем же комендантом. Про коменданта, как и про переводчика Владимира, нельзя сказать ничего плохого. Охрана состояла из поляков и литовцев. В Опочку иногда наезжали власовцы. Те вели себя отвратительно. Приедут, наберут девчонок и издеваются, как звери. В мае 1945 года мы находились на берегу Балтийского моря. Прилетел наш самолет-кукурузник. Вышел советский старший лейтенант. Немцы сложили оружие на плащ-палатку, вывели технику. Нам было сказано не расходиться. После санобработки три недели проходили проверку. Когда отправляли домой, обнадежили: продукты не берите, там все есть. Мы оставили заработанное зерно, а приехали к себе — огород не посажен, есть нечего. Мама съездила в Войбокало, выменяла отцовский ремень и еще кое-что на семена. Сосед плугом вскопал нам огород. Отец наш был белобилетником (язвенник, к тому же сильно заикался), но его еще в Латвии без всякой комиссии забрали в армию. Я был переростком, четыре года ведь не учился. Походил до 6-го класса в школу, а с 14 лет пошел работать в колхоз. Послали на курсы трактористов в деревню Шум. Месяц поучился — и в поле. В 20 лет взяли в армию. Служил в Мордовии, дослужился до сержанта. По возвращении пять лет проработал в Ленинграде на заводе имени Ленина, но потянуло домой: все корни мои здесь. Акт расследования злодеяний немецко-фашистских захватчиков (1944 г.) Оккупация длилась с начала сентября 1941 г. по январь 1944-го. В сентябре 41 г. жители д. Липки были эвакуированы немцами в Петрокрепость, где умерли от голода. В д. Пухолово Анастасия Савельева была расстреляна за выход из деревни. Остались сиротами трое детей. 10—12 сентября все мужское население от 16 до 50 лет было заключено в лагерь, где рабочий день длился 12 часов. Медпомощь не оказывалась. Паек составлял 100 г хлеба и 0,5 л баланды. Из пос. Невдубстрой 12 сентября всех мужчин угнали во Мгу, затем — в Тосненский район. Расстреляли гр. Суворова, воспрепятствовавшего грабежу, а также одного коммуниста. Осенью 1941 г. из Невдубстроя, как из прифронтовой полосы, вывезли на машинах 30 детей 6—8 лет в Петрокрепость, где отпустили. Дети умерли от голода. У д. Анненское в октябре 1941 г. на берегу р. Мга расстреляли 25 партизан. В д. Арбузове в сентябре 41 г. расстреляли гр. Большакова, сочувствовавшего советской власти. В январе 42 г. расстреляли женщину, отошедшую от своей землянки далее 100 м. В феврале арестовали Веру Кондрашову, взявшую в немецкой землянке хлеб; повесили ее, мать и брата. Расстреляли гр. Ершова за уход в лес. Зимой 42/43 гг. всех жителей сожгли в доме. В пос. Мга в октябре—ноябре 1941 г. расстреляли жителей за связь с партизанами. Мальчик показал рукой на пролетавший немецкий самолет, за что немецкий патруль застрелил из автомата его мать и троих детей. 20 ноября у Дома моряков был убит немецкий солдат. За него расстреляли 72 жителей дер. Лобаново и окрестностей. В январе 466
42 г. во Мге был повешен помощник машиниста Николаев за «распространение слухов» (читал вслух русские газеты). В д. Сологубовка в декабре 1941 г. публично растреляли гр. Финагину за то, что дала одежду красноармейцу. В д. Вороново расстреляли члена Пореченского с/совета Антонова (сентябрь 1941 г.). В пос. Отрадное в сентябре 41 г. расстреляли Картавова Разума Николаевича, Охап- кина Михаила Александровича, Цапкова Александра и двоих железнодорожников за связь с партизанами. В начале 42 г. повесили Анну Соловьеву за то, что пошла в Ивановское за своими вещами без разрешения коменданта. В д. Погорелушка осенью 41 г. повесили кузнеца за то, что сгорела кузница; расстреляли машиниста Леонтьева, а его помощника отправили в концлагерь за кражу продуктов у немцев. В д. Падрила 26 декабря 41 г. расстреляли троих. Пьяные немцы выгнали жителей из домов, в землянку бросили гранаты, ранили семью Прасковьи Андреевой. В пос. Синявино в январе 42 г. расстреляли подростка 15 лет за снятие часов с трупа немецкого солдата. В феврале расстреляли гр. Катошкина за выход на шоссе и пожарника Семена Люцета как еврея. В марте 42 г. в д. Войтолово произошел массовый расстрел за сочувствие партизанам. В деревне умерло от голода 7 человек. 23 июня 1943 г. в западной части Нового рабочего поселка обнаружен фашистский застенок — три блиндажа, обнесенных колючей проволокой. Перед отступлением немцы заперли и подожгли 53 человека (свидетели: Козлова, Артемьева, Иванова). Лагеря военнопленных были в пос. Мга и дер. Погорелушка. 1 апреля 1942 г. при освобождении дер. Кондуя обнаружены пять изуродованных трупов красноармейцев: Молохова Ивана Ильича (застрелен), Заикина Андрея Александровича, Кустова Николая Васильевича, Тиникулова Тура, Васильева Федора Васильевича. 28 марта 1942 г. в районе болота Ковригина Гладь обнаружены 24 трупа красноармейцев. 18 апреля 1943 г. в пос. Синявино обнаружен труп красноармейца Лученкова. Из Мгинского района угнано 41 тыс. 24 человека. В Мгинском, Синявинском, Ан- ненском, Ивановском, Пореченском и Березовском сельсоветах население отсутствует. Вновь дымятся массивы нескошенных трав. Мчит девчонок в неметчину дюжий состав. И одна полонянка на мгновенье застыла: Показалось ей смутно, что все это было, - Так же села горели, дымились поля, Бились женщины, плакали дети. Все воюет, воюет старушка Земля, Нет покоя на этой планете... Ю. ДРУНИНА
ГОРОД КРАСНОЕ СЕЛО А. В. ДОЛЬНИКОВА, 1931 г. р., жительница г. Красное Село НИЗКО КЛАНЯЮСЬ БЕЛОРУССКОЙ ЗЕМЛЕ... Выросла я в Красном Селе, под Ленинградом, в доме своего отчима Бориса Муравьева. Дом так и называли — Муравьевский. Когда-то это был постоялый двор с холодным коридором для хранения овса. Хозяина двора, дядю Герасима Муравьева, сослали, половину дома передали ЖАКТу, в другой половине жили мы. Родного отца я не помню: в 1931 году он утонул в колодце. Отчим у меня был замечательный. Человека добрее его я не встречала за всю свою жизнь. Бывало, заругается мама на кого-либо из детей (кроме меня была еще сестра Нина, 1935 года рождения, и брат Гера — 1938), отчим всегда вступится: — Шура, не надо, не обижай... Что люди скажут? Был он инвалидом, с детства горбатым, и работал кочегаром на фабрике Володарского. Красным наше село называлось с давних времен — за свою красоту. Среди соловьиных садов и зеркальных озер стояли уютные дома с резными наличниками, меж цветущих берегов текла тихая речка Лиговка. Был изумительный деревянный вокзал с великолепной резьбой, летний театр у озера, красивейшая Троицкая церковь — в ней до войны помещался клуб. Жители — их называли красноселами — жили почти по-деревенски. Работали в колхозе, держали коров, ходили по булыжным мостовым на колонку за водой. Было две школы, но одна сгорела в финскую войну. Я училась в другой — бывшей Мариинской, в двухэтажном деревянном здании. Война началась с бомбежек. По утрам раздавался устрашающий гул самолетов, немцы летели бомбить Ленинград. Через некоторое время снова гул — это наши летят бомбить немцев. Бомбежки чередовались с обстрелами. От первого же снаряда загорелся соседний дом Лядовых, бомбой разбило вокзал, но об эвакуации не было и речи. Бои приближались. Особенно страшно стреляли «катюши» — жуткий грохот, огненные стрелы по небу... Бежишь и думаешь: ну почему нет на тебе шапки-невидимки? Дорога, по которой наши отступали к Ленинграду, стала по-настоящему кровавой: так много брело по ней раненых. На носилках несли, друг друга вели, подбирали окровавленные булыжники, чтоб обороняться — оружие было не у всех. Запомнилась картина: обстрел, тополь у дороги, под ним спрятались молоденький солдат с медсестрой. Орудия бьют — сестра зажала уши, вскрикивает: — Ой, мамочки! Все думаю, дошли они до своих или нет? Скорее всего, в плен попали... 468
Немцы появились у нас в начале сентября. Пришли по гатчинской дороге и Кингисеппскому шоссе. Мы прятались в подвале и гадали: какие они из себя, эти немцы? — Конечно, с рогами и хвостами! — убеждала всех восьмилетняя Надя Муравьева. Карикатуры, печатавшиеся в газетах и листовках, дети воспринимали буквально. Рядом послышался стук кованых сапог и окрик: — Матка, вылезай! Мы вышли из подвала и увидели немцев в касках, в зеленой форме. Пришли в дом. Немцы допытываются, нет ли клопов. Мама нарочно порезала палец и кровью испачкала стены в комнате. Поморщились немцы и заняли жактовскую половину дома, а соседка тетя Галя перешла к нам. Началась наша жизнь в оккупации. В центре поселка установили виселицу, появились первые повешенные с табличкой на груди: «Партизан»... На проспекте Ленина обосновались две комендатуры — военная и гражданская. Военная занималась нашими пленными: их сразу определяли в лагеря. Для первого лагеря тут же на проспекте вырыли землянки, поставили охрану. Потом пленных стали отправлять в Лигово и Гатчину. Некоторых увозили к Никольскому и там расстреливали. В гражданскую комендатуру забрали всех мужчин, зарегистрировали и послали пилить дрова. После работы напоили, а отчиму, отказывавшемуся от водки, влили в рот столярный клей. Он едва приполз домой, стонал жалобно: — Шу-у-у-ра-аа... — и умер у меня на коленях. Перед смертью просил: — Доченька, ты у нас старшая, помогай маме... Взрослых заставили ремонтировать дорогу: таскать мусор, землю, засыпать воронки. За работу наливали котелок баланды. Люди стали побираться и менять на продукты вещи. Просить было ужасно стыдно. Пошлет, бывало, меня мама с котелочком, а я постою за сараем и вернусь: ничего, мол, не дали... Просили и у немцев: — Дяденька, дай кусочек хлебца! Кто подаст, а кто кулаком замахнется... Помню, один молодой, Вилли звали, всегда что-нибудь даст, а другой, постарше, Фриц только обругает. Однажды мама дала мне фитилей для лампы и послала к немцам: — Иди, поменяй. Немец рубил дрова. Я протянула ему фитили и попросила хлеба. Он взял фитили и ушел в дом. Долго не появлялся, и я пришла домой ни с чем. Мама возмутилась, пошла к немцу: — Что ж ты взял и ничего не дал? И замахнулась на него поленом. Немец — за ней, мы юркнули в подвал. Он со злости расколотил топором наши санки, крича: — Ну, матка, моли Бога, что я не фашист! К зиме съели всех ворон. А потом вспыхнул тиф. Больных немцы собирали в один барак, где они умирали без всякой помощи. У нас во дворе устроили покойницкую и вырыли ров, где хоронили мертвых. Сейчас там автостоянка. Бывает, иду мимо, не удержусь и скажу: — Вот вы ставите здесь машины, а это ведь кладбище — настоящая Малая Пискаревка! Немецкое кладбище в Красном Селе тоже большое — под горкой, до самых Виллозей. Как-то приезжали немки, искали своих. Но могилы у нас все неухо- 469
жены — трудно кого-либо найти. И своих, и врагов сравняла смерть да наша короткая память... После войны здесь такой урожай малины уродился! И грибов! На людской-то кровушке... Менять у нас было уже почти что нечего, но мама собрала последнее и отправилась по деревням с тетей Наташей Стражниковой. Говорили, что в Келози и Терволово можно достать продукты. Спустя несколько дней тетя Наташа вернулась одна и сказала, что мама заболела... Мне стало страшно: на окнах лед, ни поесть, ни протопить нечем. Днем последние картошины доели, стопили стулья. Немцы стали обходить дворы, забирать сирот в детприемник, устроенный в Песковом доме. Забрали брата, потом сестру Нину. Я пекла лепешки из очисток, носила им. К весне мама вернулась, но была очень слаба и большей частью лежала. Еды по-прежнему не было, но пошла зелень, и мы стали есть крапиву, лебеду, корни лопуха и молочая. У каждого в Красном Селе был свой клинышек земли, с которого подчистую собирали траву и выкапывали корни. В огородах посадили что у кого было, в основном брюкву и редьку, кое-как дожили до 1943 года. Снова усилилась стрельба: наступали наши. Мы опять переселились в подвал, пока немцы не пригнали машины и не увезли нас на вокзал. Перед отправкой у детей из вены взяли кровь. Мы заходили в вагон, качаясь... Всем выдали по буханке хлеба и повезли в «телячьих» вагонах, устланных соломой, на запад. Ехали медленно, долго. На больших остановках давали какую-нибудь еду (помню пустые зеленые щи из шпината), взрослые ходили за водой. В городе Лида нас поразили люди с желтыми звездами на груди и спине. Это были евреи, которым разрешалось ходить лишь по одной стороне улицы. В эшелоне все лежали. Так обессилели от голода, что смерть не казалась такой уж страшной. А она была совсем рядом: вовсю бомбили наши самолеты, шедший перед нами эшелон со стариками немцы пустили под откос... Возможно, и нас ожидала такая же участь, но 3 мая 1943 года наш поезд остановили перед Ново-Ельней партизаны. Потом говорили, что это был отряд под командованием Морева. Охрана разбежалась, и нас окружили местные женщины. Как раз был первый день Пасхи, и они угощали нас крашеными яйцами и куличами. Поражаясь нашему виду, причитали... Нашу семью взяли в детский дом, существовавший с 1938 года в бывших владениях пана Адампольского, перебравшегося в Польшу. Это было большое красивое поместье. В парке со столетними липами стоял трехэтажный дом, в подвале которого размещались прачечная и баня, в первом этаже был большой зал с каминами, выше — жилые помещения. Еще был небольшой белый домик, где жили малыши и размещалась школа. Всего в детдоме находилось около пятисот детей разных национальностей — поляков, белорусов, русских. Были и финны, вывезенные немцами из России, и евреи, которых прятали от немцев. Директорствовал Яков Кондратьевич Кошур. Ему было нелегко — никакой помощи детдому власти не оказывали. Жили подсобным хозяйством: сами пахали, пололи, вязали снопы, собирали урожай. Я из-за слабости долго не ходила. Когда поднялась, было уже лето, цвели лен и гречиха. На радостях я набрала целую охапку, но воспитательница Ядвига Михайловна Горчевская меня строго отчитала, сказав: — Это твоя рубашка (показала на лен), а это (на гречиху) твоя кашка. 470
Поначалу новеньких не наказывали, но учили всему, что требовалось в хозяйстве. Чистили картошку на кухне, доили корову Малинку. Молока она давала мало, и оно доставалось в основном малышам. Хлеб пекла тетя Ганнуся. Она носила францонку — косынку с фестонами — и выпекала большие хлебы на капустных листах. Мы смотрели на хлеб с жадностью, и тетя Ганнуся не выдерживала: разломит и даст всем по куску. Ленинградских детей все жалели... В саду росли яблони, и мы пытались таскать яблоки. Директор увидит — жердиной огреет, зато зимой были с моченой антоновкой. Была у нас одна сивая лошадь, большая умница. Нас посылали с телегой в деревню просить милостыню. Сивка подъедет к дому и копытом стучит. Хозяева выглядывают: — А, нищие приехали... Одни вынесут что-то, другие отвернутся. Проедем один дом — лошадь у следующего остановится, снова копытом стукнет — и так, пока все дома не объедем. Временами наезжали власовцы. Чего от них ждать — никогда не знали. Одни дадут что-нибудь, другие — отберут. Хряка, уже большого, взрослые спрятали в стоге сена — власовцы искали, всего штыком искололи. Дисциплина была строгая, без дела никто не сидел. Двор всегда чисто убирался, дорожки сияли, цветочные клумбы поливались. Садовник Эдвард Николаевич любил повторять: — Дети, это за плечами не носить... Мол, чему научитесь — все в жизни пригодится. Летом ходили все босиком, зимой — в деревянных колодках. Учились мало: не было ни тетрадей, ни учебников. Но писать нас все же учили: писали углем или мелом прямо на столах. Учили шить, и мы ходили чинить белье к кастелянше тете Стеше. Мылись регулярно, ходили в грубом, холщовом, но чистом белье. Была своя церковь — костел. Помню, как на Троицу его украсили березками. Девочек одели в розовое, и мы рассыпали розовые лепестки... Мама работала ночной няней. На ее попечении находилось 200 детей от двух до семи лет, среди них был и наш Гера. А нам с Ниной она не разрешала часто приходить: — Видите, сколько их у меня! Наши пришли в 1944-м. Однажды под утро мы проснулись от близкой стрельбы. Повыскакивали на крыльцо в одних рубашках, думая, что кончилась война. Для нас она и в самом деле кончилась: у кого были живы родители — засобирались домой. Соседка, тетя Паня Дуботолова, сделала нам вызов и написала маме: «Шура, приезжай пока одна, у нас очень трудно...» Но мама не захотела нас оставить, и мы засобирались домой. Провожали нас тепло, на станцию отвезли на лошади. Расставаться было грустно: Адамполь нас накормил и обогрел, но на Родину тянуло, как магнитом. Дом наш уцелел, но в нем уже жили четыре семьи: тетя Маня с тремя детьми, тетя Паня со своими тремя, тетя Дуся тоже с тремя да одинокая медсестра. Вместе с нами стало 17 человек в двух маленьких комнатах. Спали вповалку на полу — голова к голове, но не ссорились и ничего не делили. Питались скудно: редьки натрешь, картошки сваришь — вот и еда. Карточки, правда, дали сразу. Мама стала работать на сахариновом заводе. В 1946-м я получила паспорт и пошла устраиваться на бумажную фабрику, да не приняли: 471
— Вы под немцами были! Не раз еще пришлось услышать этот упрек, а чем мы виноваты, что нас просто бросили на милость врага? Взяли меня только на «Фармакон» — производство химическое, вредное, недаром пенсию здесь дают с 45 лет. Бывало, едешь в электричке — руки прячешь, нипочем от химикатов не отмывались. Работала много, легко никогда не было. Вырастила детей, теперь с внуками вожусь. В 1990 году ездила в Адамполь на встречу бывших воспитанников детского дома. Вспомнилось все так живо, будто только вчера покинула землю, которая нас спасла. Я низко поклонилась ей и людям, что жили здесь и помогали нам всем, чем могли... Объявления и распоряжения германской военной комендатуры г. Красное Село ' Городское Управление г. Красное Село доводит до сведения граждан, что с 22 по 29 февраля будет производиться в Городском Управлении комн. 6 выдача хлебных справок на апрель месяц. Для получения хлебных карточек граждане должны иметь при себе паспорт и рабочую карточку2. Объявление № 513 Впредь до изменения запретное время пребывания на улице устанавливается с 9 час. вечера (21-00) до 5-00 час. утра. В течение этого времени гражданскому населению воспрещается выходить из своих жилищ и находиться на улице. Красное Село 20.08.43 г. Районная комендатура. Грушевиц, майор и комендант За сдачу военного имущества устанавливается вознаграждение: За винтовку - 5 пачек махорки; За автомат - 16 пачек махорки; За телегу - 30 пачек махорки; За зенитку - 25 пачек махорки; За полевое орудие - 30 пачек махорки; Снаряды: за 5 кг - 2 пачки махорки. Сдавать по субботам переводчику Галатнеру. Красное Село. Военная комендатура 31 июля 1942 г.5 г. Красное Село, ул , дом № Настоящим сообщается, что Вы с нижеперечисленными членами семьи всей семьей эвакуируетесь в Эстонию, предварительно в лагерь у г. Балтийский Порт. С собой Вам разрешается взять багаж весом до 100 кг на человека. Ценные вещи, как швейные машины, патефоны, никелированные кровати, велосипеды, можно будет взять с собой. О дне и часе отправки Вы будете предупреждены за 24 часа. Ваша семья и багаж будут доставлены на вокзал на грузовике. Это распоряжение может быть отменено только при наличии очень уважительных причин, которые должны быть подтверждены вескими доказательствами. Доктор-юрист граф фон Клейст-Ретцов, лейтенант и офицер для поручений 1 ЦГА, ф. 3355, оп. 4, дело 43. 2 ЦГА, ф. 3355, оп. 5, дело 43. 3 ЦГА, ф. 3355, оп. 5, дело 152. 4 ЦГА, ф. 3355, оп. 5, дело 152. 5 ЦГА, ф. 3355, оп. 5, дело 152. По-видимому, речь идет об эстонских семьях, которые, наряду с финскими, эвакуировались германскими властями в первую очередь. (Примечание составителя.) 472
Дневник работы участкового полицейского Елесина за время с 15/III no 1/VII-43 1 Красное Село, 5-й участок 15.03.43. Проверка штрафов и извещений по квартирной плате. 16.03.43. Проверка налогов. 17.03.43. Дежурный по комендатуре. 18.03.43. Выходной день. 19.03.43. Извещения по квартирной плате. Штраф — Юлалин, Главная, 317. 20.03.43. Повестки по перерегистрации скота. Ходил с рабочими на дороги. [...] 23.03.43. Повестки на биржу труда. Проверка штрафов. [...] 25.03.43. Извещений на квартирную плату - 9. Ходил в Дудергоф за гражданкой Маликовой. [...] 27.03.43. Извещения по налогу. Обследование по Семеновской, 1. Проверка штрафов. 30.03.43. Проверка по санитарному осмотру. Повестки школьникам. 5.04.43. Обследование по Главной, 368. 6.04.43. Проверка по молокопоставкам. Извещения по налогу. Проверка по задол- женному налогу. 7.04.43. Повестки школьникам. Найти тачки для комендатуры. 8.04.43. Повестки по учету скота. 9.04.43. Проверка состояния пустующих домов. 10.04.43. Повестки на биржу труда. Проверка состояния чистоты на участке. 13.04.43. Проверка последствий обстрела. [...] 21.04.43. Письма из Германии. Проверка возложенных штрафов. 22.04.43. Повестки для изъятия коров и изъятие коров. 23.04.43. Проверка выполнения молокопоставок. 24.04.43. Вызов на биржу труда 5 чел. 25.04.43. Праздничный. 26.04.43. Суточное дежурство в горуправе. 28.04.43. Повестки по медосмотру женщин. 29.04.43. Проверка по адресу личности. 1.05.43. Праздничный. 2.05.43. Санитарный осмотр Красного Села. 6.05.43. Проверка невыхода на дежурство Маркова И. Главная, 356. 10.05.43. Обследование огорода Главная 356. 11.05.43. Проверка по неуплате квартирной платы за 1-й квартал 1943 г. [...] 20.05.43. Вызов в бухгалтерию 2 чел., на биржу труда 5 чел. [...] 3.06.43.Известить о посадке картофеля. Оплата огородных участков. [...] 4.06.43. По выяснению личностей. [...] 7.06.43. Дежурство в кино. 9.06.43. Проверка недоимщиков по налогу. 10.06.43. Сдача молочным магазином на склад масла. [...] 28.06.43. Повестки на эвакуацию. 29—30.06.43. Подготовка к эвакуации. 1 июня 1943 г. 5-й участок ликвидирован ввиду эвакуации. 2 ЦГА, ф. 3355, оп. 5, дело 23. Приводится с сокращениями. 473
КРАСНОСЕЛЬСКИЙ РАЙОН М. И. ГРИГОРЬЕВА (ЛЕОНОВА), 1931 г. р., жительница города Урицка (ныне пос. Лигово) ТРИ ГОДА Я БЫЛА БАТРАЧКОЙ... До войны мы, четверо детей, жили с родителями и бабушкой в городе Уриц- ке, в коммунальной квартире. Отец работал на Кировском заводе, мама — в хлебопекарне, мы учились в школе. Я перешла в 3-й класс, но учиться больше не пришлось — началась война. 14 сентября отец ушел на работу и не вернулся, в Урицке начались бои. В наш дом попала бомба, и меня ранило осколком в голову. Лицо заливало кровью, мама плакала и не знала, что делать. В это время появились немцы. Один из них увидел меня и, несмотря на мамины протесты, отвел в санчасть. Там мне очистили рану, зашили, перевязали и дали с собой какие-то таблетки. Мама не позволяла их принимать, говорила: — Выплюнь, а то отравишься! Все это время мы жили в окопах. Немцы обходили уцелевшие дома и убежища, искали красноармейцев и отбирали последние продукты, угрожая штыками. В начале октября нас выгнали на улицу, построили в колонны и под конвоем погнали по шоссе. По пути собирали народ из деревень и поселков. Тех, кто отставал или сопротивлялся, безжалостно расстреливали. У нас на глазах, прямо в строю, застрелили нашу бабушку. Не помню, сколько дней мы шли, но показалось, что бесконечно долго. Наконец, пришли в город Сланцы. Здесь нас загнали в «телячьи» вагоны, задвинули засовы и повезли в Германию. Ехали тоже долго. Привезли в местечко Дунау, где мы прошли санобработку и регистрацию. На шею нам повесили фанерные номера на веревках и выдали бирки с надписью «ost», которые велели пришить к одежде на спине и груди. Нашу семью направили на работу к землевладельцу Францу Штигелю в округ Кадеп. Разбросали по хуторам. Я попала в деревню Улишау. Работала с 5 утра до 11 вечера: сгребала сено, полола, пасла коров, кормила свиней, убирала навоз наравне со взрослыми. Такая тяжелая, подневольная жизнь продолжалась целых три года — пока в мае 45-го нас не освободила Красная Армия. 11 июня мы выехали на Родину. Но возвращение домой не было легким. Урицк был полностью сожжен. Не было жилья, и нас никуда не прописывали. А без прописки не принимали ни в школу, ни на работу. Всюду оскорбляли, называли власовцами и немецкими шкурами. Слушать все это было невыносимо, но приходилось терпеть. Иного не оставалось. Наконец, мама устроилась на работу в совхоз МВД, и мы смогли пойти в школу. Но жить было так тяжело, что школу пришлось бросить и тоже пойти работать. А было мне тогда всего четырнадцать лет... 474
Н. И. ПАВЛОВА (ЛИСИНСКАЯ), 1924 г. р., жительница поселка Стрельна ГДЕ ТЫ, ВИНЦЕНТО? Наша семья издавна жила в Стрельне. До 5-го класса я училась в школе, располагавшейся в Константиновском дворце. Его Розовый, Голубой, Мраморный залы, хрустальные люстры и ослепительные зеркала были прекрасны. Перед войной мне исполнилось 16, но я была еще школьницей и жила веселыми школьными заботами: пела в хоре, танцевала тарантеллу, играла Кло- дину в мольеровском «Журдене». 21 июня наш 9-й класс радостно праздновал окончание учебного года. А 22-го началась война... Она унесла в небытие многих моих одноклассников, отняла юность и изуродовала всю мою жизнь — в ней не осталось места счастью. Счастье осталось за чертой, которую проложила война. Начались военные будни. Старшеклассники стали дежурить на школьной крыше: ждали налетов, учились тушить зажигалки. Затем нас направили на рытье окопов в Низино, к аэродрому. Здесь работали как местные жители, так и ленинградцы. Мы гордились своей причастностью к общему делу, пока не испытали на себе, что такое ВОЙНА. В то утро в небе появилось множество чужих самолетов с белыми крестами. Тучей летели они к аэродрому, заслоняя солнце. Кружась над полем, они стали спускаться все ниже, сбрасывать бомбы и строчить из пулеметов. Мы спрятались под деревянный мостик на проселочной дороге, с ужасом смотрели на черные фонтаны взорванной земли и слышали щелчки осколков, ударявшихся о мостик. Все плакали, а со мной случилась истерика: я не могла сдержать судорожного смеха. Аэродром горел. Ясный летний день померк, все вокруг заволокло густым едким дымом. Понурые, напуганные, мы побрели к дому. Больше на окопы нас не посылали. Девочки пошли работать в госпиталь, развернутый в одной из петергофских школ. Там было много раненых с низин- ского аэродрома. Один лишился рассудка и лежал в изоляторе; другой — раненный в живот — все время просил пить; третьему оторвало обе руки и он умолял написать письмо домой. Мы выполняли их просьбы, поили и кормили, разносили лекарства. А фронт приближался. Вечерами на западе полыхало зарево пожаров. Все ближе слышались разрывы снарядов. Отступавшие красноармейцы говорили, что немцы продвигаются очень быстро и вот-вот будут здесь. Официально об этом не сообщалось, и наш папа продолжал ездить на свой Кировский завод все тем же трамваем 28-го маршрута. 17 сентября трамваи не пошли: немцы отрезали Стрельну от Ленинграда. Железная дорога обстреливалась. Помню, как один паровоз все пытался прорваться к Володарке, но это ему не удалось. Днем немцы вышли на наше Ново- Нарвское шоссе... Все шесть семей нашего дома спрятались в щель, вырытую во дворе и прикрытую сверху досками. Сперва мы услышали чужую громкую речь, потом увидели дуло автомата, просунутое между досками, и двух солдат в незнакомой форме. Я закричала по-немецки: — Не стреляйте, здесь женщины и дети! 475
Солдаты грубо выругались, но стрелять не стали. Мы вернулись домой. Там уже хозяйничали оккупанты: забрали продукты, утащили к себе мягкую мебель, матрасы и подушки. Несколько дней в городе шли бои. Наступление гитлеровцев задержалось у р. Стрелки. Еще Петр I в свое время говорил: «Перестрелила путь река!» Отсюда и название Стрельны. После того, как немцы перешли речку, на ее берегах осталось много убитых наших бойцов, и папа вместе с другими мужчинами ходил их хоронить. После войны Заречную улицу назвали Фронтовой. С залива высадился десант моряков — он полностью погиб. Моряки похоронены в братской могиле, и на Портовой улице им установлен памятник. А Стрельна горела... Не стало многих старинных зданий, Орловского дворца, в котором до войны размещался кинотехникум. 21 сентября немцы взяли Стрельну. Началась жизнь в оккупации. У почты на Ленинградском шоссе появилась виселица с пятью повешенными. Есть стало нечего. Спасали неубранные с полей овощи. До войны мы держали поросенка и сохранилось много отрубей. Мама пекла из них лепешки. На сладкое — свекольный кисель. Но скоро и это кончилось. Стрельна оставалась прифронтовой полосой, и немцы приказали населению уходить на запад, в сторону Волосова. Нагрузив пожитками два велосипеда, двинулась в неизвестность и наша семья: родители, 73-летняя бабушка и четверо детей. Мы шли от деревни к деревне, останавливаясь на ночлег в крестьянских избах или в поле у костров. Пекли в золе тут же вырытую мерзлую картошку. Кое-кто утром не поднимался, самые слабые ночью умирали. У эстонской границы всех стали расселять по деревням. Мы попали в д. Пнё- во. Папа плотничал, мама работала по дому, мы с сестрой Валей вязали и вышивали людям кофточки: за это платили продуктами. Совсем не было мыла. Стирали щелоком из золы. Многие заболели чесоткой. Зимой, погрузив на санки свой скарб, мы самовольно ушли в д. Жилино Калининской области, где жила мамина сестра. Тетя Марфа нас приютила, обогрела и накормила. Спустя некоторое время мы переселились в д. Копылыгино Бежаницкого района. Немцы стояли в райцентре и в деревне появлялись редко, и только днем. Ночью у нас была партизанская власть. И бани для партизан топили, и хлеб пекли. Иногда по ночам слышался гул самолета. Он сбрасывал на поляну газеты, продовольствие и медикаменты. В деревне жила тетя Дарья — мать командира отряда. Мы брали у нее газеты и знали, что делается на фронте. Однажды мы нашли в лесу парашюты. Прочный шелк разделили между жителями. Помню, нам тоже сколько-то досталось, и мама сшила мне и сестрам кофточки. В трех километрах от деревни, в лесу, скрывались трое раненых бойцов. Деревенские их кормили, но не было соли. Одна девочка раздобыла соль у знакомых ребят, работавших в немецкой пекарне, и мы отнесли раненым соль. Бойцы сказали, что подлечатся и перейдут линию фронта. Неожиданно немцы устроили в деревне облаву и забрали всех трудоспособных жителей. Со своими сверстницами, Тосей и Настей, я попала на работу в Бежаницкое лесничество в 12-ти километрах от деревни. В выходной мы могли уходить домой. Тетя Дарья по-прежнему снабжала нас газетами и передавала 476
поручения партизан. Однажды нам удалось раздобыть для них в лесничестве карты местности, в другой раз сообщить, что прибыли танки — предупредить о готовящемся наступлении немцев. Немцы периодически «прочесывали» лес, обстреливая его из автоматов. После одной из таких акций жители обнаружили в лесу раненого партизана. Сообщили тете Дарье. Раненого увезли на лошади и ночью самолетом отправили в госпиталь. Как-то я пошла в «Красный Луч» — поселок стекольного завода — к зубному врачу. Вылечив зуб, женщина-врач поручила мне передать партизанам лекарства. Я с радостью отнесла сверток по указанному адресу. Ходить из деревни в деревню можно было только с пропуском. В лесничестве нам иногда удавалось раздобыть бланки пропусков. В ноябре 1943 года в деревню нагрянули каратели. Деревню подожгли, а всех жителей погрузили в «телячьи» вагоны и повезли в Литву, на ст. Веду- кис, на рынок рабов. Здесь богатые хозяева выбирали себе работников. Нашу семью со старой бабушкой и тремя детьми никто не хотел брать. В конце концов нас взял к себе хозяин по прозвищу Визгярт (вечно пьяный). Поселил в сарае с земляным полом, без печки. Кормил картошкой и цицирой — разбавленным молоком. Мы ухаживали за скотом, выполняли все хозяйственные работы. В апреле 1944 года вышел приказ об отправке русских батраков в Германию. 17 апреля нас погрузили в битком набитые вагоны и повезли на запад. На остановках никуда не выпускали, хотя стояли подолгу — путь во многих местах был разрушен. Привезли в Берлин, в распределительный лагерь. Бараки, высокий забор из проволочной сетки. Стали приезжать покупатели — бауэры. Нас никто не купил, и мы попали на сталелитейный завод в Кенигсдорфе. Остарбайтерлагерь. Насквозь промерзшие бараки, стены зимой покрывались льдом. Единственная печка-буржуйка почти не грела. Двухъярусные нары, страшная теснота. Мужчины, женщины, дети — все вместе. Нам выдали «арбайтскарты» — пропуска для входа на завод и голубые тряпочки с белыми буквами «ost», которые велели пришить к одежде. На работу будили сиреной. После отправки на завод полицейские проверяли бараки — все ли ушли. Папе плохо давался немецкий. Он не всегда понимал приказания, и ему часто попадало. Он приходил в барак понурый и плакал: «Мне так хотелось дать сдачи...» Мама разгружала вагоны. Там же работали пленные итальянцы. После того как Италия вышла из войны, им приходилось плохо: их почти не кормили. Итальянцы чаще других заболевали туберкулезом и попадали в ревир, где безнадежных, как рассказывали, умерщвляли уколами. Мама говорила: «Джо- ванни (или Лючио, или Альберто) совсем плох...» И относила дистрофику свой хлеб. От тяжелой работы у мамы получилось опущение внутренних органов, и ее перевели в швейную мастерскую. Там работал первоклассный портной Миша из Польши. Он шил исключительно для немцев. Эксплуатировали его нещадно и, конечно, ничего не платили. Наша одежда к тому времени совершенно износилась, и нам выдали вещи, привезенные из какого-то лагеря смерти. Говорили, что это одежда казненных евреев. Носить ее было жутко... 477
Кормили нас очень плохо — в основном жидкой мучной баландой. По воскресеньям «баловали» картошкой с подливой и малюсеньким кусочком хлеба. Готовили немцы. Русские выполняли подсобные работы. Моя бабушка чистила картошку. Она пришила к изнанке своего фартука два кармана, в которых иногда приносила нам несколько мелких вареных картошин. Однажды мужчины сделали под кухней подкоп и унесли сколько-то продуктов. Там была даже колбаса, которая нам никогда не перепадала. По воскресеньям, если ничем не провинился, можно было получить пропуск в город. Отпарывали свои знаки «ost», прикалывали их булавками для выхода через проходную и шли на рынок — в надежде раздобыть что-нибудь съестное. Некоторые рисовали картины типа «Плавающие лебеди» и меняли их на продукты. Ходили также на хутора к русским, работавшим у бауэров, и выменивали у них зерно, утаенное от хозяев. Это было опасно, но мама один раз ходила и принесла немного зерна. Как-то в выходной я остановилась возле католической церкви: из храма неслась прекрасная музыка. Я вошла. В костеле было красиво, как в музее. Одна пожилая немка догадалась, что я из лагеря, и пригласила к себе домой. Угостила чаем с пирогом и кусок дала с собой. До сих пор помню вкус этого пирога и доброе лицо женщины. Я работала в бюро по начислению зарплаты вольнонаемным рабочим. Там служили три немки. Они ходили в трауре и плакали по погибшим на фронте родственникам. Одна из них, молодая женщина, смотрела на меня как на врага. Другая, по имени Розмари, порой дарила улыбку и однажды принесла мне две пары чулок. Как-то я простудилась, кашляла, и третья работница принесла лекарственную траву. Запомнились посещавшие бюро иностранные рабочие: голландец, бельгиец и поляк Юзеф Скопин из Катовиц. Последний дважды давал мне талоны на картошку и выводил за ворота, чтобы я могла ее выкупить. У Юзефа был радиоприемник, и он шепотом рассказывал мне о продвижении наших войск. Лагерный переводчик Гаспар был убежденным нацистом и ненавидел русских. Однажды он спросил меня: — Отчего русские добавляют к словам окончание «те»? Я ответила, что это вежливая форма обращения. Он издевательски рассмеялся: — У русских свиней существует вежливая форма обращения?! В один из обычных дней в бюро стремительно вошел незнакомый испанец в рабочем комбинезоне и о чем-то возбужденно заговорил с Гаспаром. У меня тревожно забилось сердце: ОН... Я полюбила Винценто с первого взгляда. Он оказался рабочим из Мадрида, который был вынужден из-за безработицы на родине завербоваться на военный завод. Мы стали встречаться, что очень не понравилось моим родителям. В очередную субботу, когда в бараке травили клопов и надо было выносить вещи, я собралась на свидание. Папа рассердился и ударил меня по щеке. Заплаканная, с красной щекой, я предстала перед Винценто. Вскоре Винценто уехал в отпуск в Испанию. Спросил, что мне оттуда привезти. Я отвечала: — Ничего не надо, только возвращайся сам! Подумав, попросила привезти русско-испанский словарь. Я очень скучала без Винценто и с нетерпением ждала его возвращения. 478
Наконец, он приехал — веселый, хорошо одетый, привез мне словарь. Я начала учиться испанскому. Но вскоре Винценто распрощался с заводом: ему предложили работу на родине. Он звал меня с собой. Но еще шла война, о регистрации брака в испанском посольстве не хотели и слышать: шел 1945 год, они сидели на чемоданах. Да и боялась я ехать в чужую страну с капиталистическими порядками. Предложила моему испанцу дождаться Победы и уехать в Советский Союз, но он даже испугался такого предложения. Винценто уехал. А через день мне передали телеграмму с оплаченным ответом с германо-французской границы: мой любимый снова звал меня в Испанию. Я ответила, что буду помнить его всегда, но вернусь на Родину. Я действительно не забыла его и очень хотела бы знать, жив ли Винценто Диес Альварес, как сложилась его судьба. Я желаю ему счастья и здоровья и, если в самом деле существует загробная жизнь, надеюсь встретиться с ним после смерти... 21 апреля нас освободили войска Красной Армии. Велика была наша радость, но на другой день лагерь разбомбили фашисты. Много было убитых, много раненых. Не могу забыть смертельно раненную соседку Дусю: она лежала с развороченным животом и все просила пить... Ранило и моего двоюродного брата Юру. После бомбежки мы двинулись на восток, но гитлеровцы не оставляли нас в покое, бомбя и обстреливая дорогу. Наконец, мы добрались до сборного пункта, где нас проверяли работники СМЕРШ. Папу зачислили в армию, маму с бабушкой и сестрами отправили домой, а меня послали работать санитаркой в эвакогоспиталь. При этом велели ближе знакомиться с людьми и выведывать, чем они занимались у немцев. Это было крайне неприятно: идешь на танцы и то не свободна — с кем танцевать, о чем говорить. Я дружила с Катей Шарыгиной из Сум. Мы с ней заполняли истории болезни в приемном отделении. Госпиталь был передвижным и часто менял место расположения: Хенигсдорф, Ашерслебен, Прейсаш-Эйлау, Кенигсберг. Мы с Катей стремились побольше узнать об этих местах. В Магдебурге побывали в соборе XIV века, купались в Эльбе. В ноябре 1946 года я вышла замуж и уехала с мужем в Вышний Волочёк. Окончила учительский институт, но работу удалось получить лишь сменив место жительства и скрыв, что была в плену. Сейчас я снова живу на своей родине, в Стрельне. Часто прихожу на улицу своего детства — Ново-Нарвское шоссе. Здесь другие дома, но деревья — дубы, липы, клены — старые, пережившие войну. Хочется подойти к ним, погладить и спросить: помнят ли они беззаботную девочку, что играла когда-то под ними? Или память дана только людям? 479 Н. И. Павлова (Лисинская), 1945 г.
КОМИТЕТ Государственной безопасности СССР Управление по Ленинградской области 31 января 1992 г. № 10/5-П-8929 г. Санкт-Петербург АРХИВНАЯ СПРАВКА О наличии сведений В документах архивного фонда Управления АФБ РФ по С.-Петербургу и области в фонде фильтрационно-трофейных материалов, в личном фильтрационном деле № 115547 указано: ЛИСИНСКАЯ Нина Ивановна, 1924 г. р., уроженка д. Черная Грязь Калининской области, в период Великой Отечественной войны с 17 сентября 1941 года проживала на временно оккупированной немецкими войсками территории ст. Стрельна Ленинградской области. С 17 сентября 1941 года до ноября 1943 года она проживала в Калининской области д. Копылыгино, не работала. В ноябре 1943 года немецкими властями была вывезена в Литву, ст. Ведукис, использовалась в качестве домработницы, а 17 апреля 1944 г. — в Германию, где в г. Хе- нигсдорф, вблизи г. Берлина, работала на сталелитейном заводе и содержалась в лагере. Освобождена 21 апреля 1945 года и 14 января 1946 года выбыла на Родину. В Управлении АФБ РФ по С.-Петербургу и области сведений о совершении ЛИСИН- СКОЙ Ниной Ивановной преступлений против Родины в период нахождения на временно оккупированной территории в годы Великой Отечественной войны (1941—1945 гг.) не имеется. Справка выдана для представления в органы соц. обеспечения. ОСНОВАНИЕ: ФТМ № 115547. Начальник подразделения УАФБ РФ по С.-Петербургу и области А. Н. Пшеничный В. Н. АНЕМПОДИСТОВА (СЕМЕНОВА), 1929 г. р., жительница пос. Стрельна Я ПО-ПРЕЖНЕМУ ЖИВУ В СТРЕЛЬНЕ... По шоссе Петербург—Ораниенбаум беспрерывно снуют машины. Автобусы и фургоны, иномарки и «Жигули»... Они проносятся мимо обветшалых дворцов и запущенных парков, деревянных домишек и типовых пятиэтажек. Все кругом привычно и знакомо. Но стоит закрыть глаза и отрешиться от шума машин, как в памяти всплывает совсем другая картина — безвозвратно улетевшее довоенное время. ...Тихий летний вечер. Та же дорога, только покрытая не асфальтом, а теплой пылью. Редкие машины давно проехали, и пыль улеглась. Мы с мальчишками играем в лапту. Высоко взлетает упругий мячик-арабчонок, далеко разносятся удары биты и звонкие ребячьи голоса. Часы пробегают как минуты, и вот уже слышатся призывные оклики взрослых: — Слава, Вова, домой! 480 ЛИСИНСКОИ Нине Ивановне На № 10/5-II-8929
В. Н. Анемподистова (Семенова), 1948 г. — Лёля, пора ужинать! — Вася, ты скоро? Я живу совсем рядом — на «Новых местах», в доме № 3 по Леншоссе. С дедушкой, Николаем Кирилловичем, и бабушкой, Александрой Васильевной, мы снимаем комнату в доме Ольги Павловны Лорер. Раньше я жила с родителями в Лигове, на «Стрелке», где и родилась в 1929 году. Мы занимали часть старинного особняка купца Соловьева. Запомнилась терраса с цветными стеклышками, душистые жасминовые аллеи, высокие каштаны. В 1934 году моего отца, Николая Семенова, — электромонтера, члена партии — арестовали за высказывания по поводу статьи Сталина «Головокружение от успехов». Нас с мамой в 24 часа выселили из дома и велели переселяться за 101-й километр от Ленинграда. Мама отвезла меня к деду в Стрельну, а сама отправилась вслед за отцом в якутскую ссылку. Жили мы небогато. Дед — типографский рабочий — потерял зрение и рано вышел на пенсию. У нас была лодка, и дед рыбачил на заливе (тогда в нем еще водились судаки, лещи, угри), часто брал меня с собой. Бабушка стирала людям белье, вязала на продажу салфетки и покрывала. В 1937 году я должна была пойти в школу. В обычную, располагавшуюся в двухэтажном доме на Волхонке, меня, как дочь врага народа, не приняли. Пришлось учиться в колонии «Красные Зори». Там жили дети, оставшиеся без родителей. Колония имела собственное хозяйство: оранжерею, парники, молочную ферму. Колонисты и на огородах работали, и сено заготавливали. Кормили и одевали их за государственный счет. Директором был Ионин, позже тоже арестованный как враг народа. Смертную казнь ему заменили двадцатью пятью годами, но прожил он недолго. После войны краснозорцы поставили ему памятник на Михайловском кладбище. Я тоже считалась «краснозоркой», хотя и была приходящей ученицей. В 1938 году дед с бабушкой меня удочерили. Я стала Матвеевой и смогла перейти во 2-ю красносельскую школу на Волхонке. Перед войной закончила с похвальной грамотой 4-й класс. 21 июня 1941 года праздновался День Воздушного Флота, все ходили нарядные, и бабушка ездила в Ленинград торговать искусственными цветами: женщины прикрепляли их к платьям. А 22-го по радио объявили: — Война! Все вокруг сразу потускнело. Только что начавшееся лето перестало радовать. В магазинах стали быстро исчезать продукты, за хлебом выстраивались длинные очереди. Предвидя голод, люди принялись сушить сухари. Июль прошел в прополке огородов и рытье окопов. Жители помогали на колхозных полях. В Стрельне был один русский колхоз, два финских и один немецкий — «Красное Знамя». Немецкие колонисты жили в Стрельне с петровских времен. Выращивали овощи, отличались исключительным трудолюбием. 31. За блокадным кольцом 481
У нас был небольшой участок земли — 3 сотки, мы сажали там картошку и огурцы. Война все больше давала о себе знать. Мы занимались в кружках МПВО, учились обращаться с противогазами. В августе ездили к Кировскому заводу — смотреть на подбитый немецкий танк. Ходили тревожные слухи о шпионах. Помню, как в трамвае задержали молодого человека с бородой. Он был не похож на других, и пассажиры решили, что это шпион. В небе появились фашистские самолеты: они летели к Ленинграду. С берега залива стреляли зенитки. Мы с ребятами собирали еще теплые осколки и сдавали их по весу как металлолом. В августе в лесу за Черной речкой немцы высадили парашютный десант. Началась перестрелка, парашютистов поймали. Их бегали ловить и мальчишки-ремесленники, вооруженные кортиками. Как-то в конце августа мы с Лелей Никитиной играли возле ее дома. Неожиданно рядом затормозила черная «эмка». Из машины вышли двое военных в командирских фуражках: один — крупный, коренастый, другой — небольшого роста, похожий на Ворошилова. Смотрю на них, а низенький спрашивает: — Где тут у вас, девочка, стрельбище? Я показала на капустное поле: — Вон там, за капустой! Высокий проговорил: — Ты хоть знаешь, с кем разговариваешь? Я бойко отрапортовала: — Клим Ворошилов, наш стрелок! (в школе все старшие ребята учились на ворошиловских стрелков). Климент Ефремович усмехнулся и спрашивает, показав на высокого: — А этого дяденьку вы знаете? Мы с Лелей молчим, а Ворошилов говорит: — Это маршал Тимошенко. А вас как зовут? — Валя и Леля. — Вы можете нас незаметно провести на стрельбище? Мы повели их через Лелин двор, а шофер, расспросив дорогу, поехал кругом через Викколово к Осводу. Ворошилов с Тимошенко сели на горе, смотрят, как внизу на стрельбище суетятся, готовятся к встрече с ними. Тут моя бабушка как закричит, на всю Ижорку слышно: — Ва-а-ля! Ворошилов проговорил: — Идите, но никому не говорите, что нас видели. Я, конечно, не утерпела и рассказала дома о встрече, но мне не верили до тех пор, пока о приезде в Стрельну военачальников не сообщили газеты. 1 сентября занятия в школе не начались. Говорили об эвакуации, велели приготовить сухари и смену белья. Мы пришли в назначенное время, но состава не было. В другой раз отправили детей железнодорожников, остальных вернули домой. Шли бои под Кингисеппом — на западе виднелось зарево. Газеты, правда, уверяли, что немцев от Кингисеппа отогнали. В начале сентября люди еще ездили в Ленинград на работу. Но числа 17— 18-го вернуться домой уже не смогли: немцы по Таллинскому шоссе вышли к Лигову, перерезав железнодорожные и трамвайные пути. 482
Дед решил отправиться в Кронштадт на лодке, и мы поплыли вдоль прибрежных камышей. В Александрии нас остановили пограничники: — Вернитесь назад! Вернулись, принялись рыть землянку. Рядом с нами, в доме с колоколенкой, жил сосед Минин. Возле его забора мы и вырыли землянку в три наката. Окопы и щели рыли по всему поселку. Появились укрытия в овраге, у дворца князя Львова, в Константиновском парке. У крутого берега речки Кипенки (где сейчас трамвайное кольцо) вырыли противотанковый ров. Мост через Кипенку и Орловский пруд немцы не могли взять несколько дней, но потом прорвались и вышли к школе. Второй рубеж обороны (ныне — улица Фронтовая) наши удерживали еще неделю. Стрельба сделалась беспрерывной. Из землянки нельзя было и носа высунуть. Рядом стояла пушка, по ней били немцы, и с нашей землянки снесло два наката. Наконец, стрельба прекратилась. Покидать убежище было страшно, но ведь и есть-пить надо. Вот дед и говорит: — Сбегай-ка, Валя, за примусом! Я высунулась: пушка разбита, никого нет. Заскочила в дом, схватила примус — и бегом назад. Вдруг — тюк, что-то ударило в примус, из него фонтаном брызнул керосин. Оглянулась: на дереве, на дощатой платформочке притаился человек, замаскированный ветками. Видно было, как поблескивают стекла бинокля. Юркнула поскорей в землянку. Через какое-то время выглянула и увидела немцев. Солдаты с автоматами в чужой форме и касках ломали забор. Заметили меня, спрашивают: — Рус зол дат нет? Я замотала головой. Один немец спустился к нам, осветил всех фонариком и ушел. Вскоре двор опустел, но мы долго еще боялись выйти. Потом меня снова послали на разведку. Я вышла на шоссе. На другой, «ижорской» стороне, головами к канаве лежали наши убитые — в гимнастерках, со скатками шинелей за плечами. Из укрытий выходили люди, всматривались в лица: искали своих. Мальчишки рылись в противогазных сумках: ведь часто бойцы вместо противогазов хранили в них кашу и сухари. Из Петергофа толпой валили беженцы: немцы дошли уже до Фабричной канавки (там теперь часовой завод). У нас заночевала женщина с огнестрельной раной головы. Рана гноилась, в ней ползали черви. Помню, как я выбирала из раны червей и заливала ее йодом. Наутро беженцев погнали под конвоем дальше. Старый немец-конвоир повторял: — Сталин капут! Показывал всем пропуск — приглашение на банкет в «Асторию». Мы по-прежнему ночевали в землянке, а днем заходили в дом. Настал день, когда в доме поселились немцы. Заглянули в землянку, забрали себе патефон. Недалеко от «Красных Зорь», на перекрестке Волхонского шоссе с Ленинградским, появилась виселица. Первыми повешенными были мальчик и бородатый старик в лаптях. На груди у них висели таблички с надписью «Партизан». В октябре выпал снег. Мы переселились на второй этаж дома — внизу жили австрияки. Они стали приносить бабушке белье в стирку, перчатки в штопку. Расплачивались продуктами. 483
Однажды ночью нас разбудили крики «Ура!». Оказалось, на заливе от судоверфи (ныне — улица Крылова) до кладбища высадился наш десант в красноармейской форме, с гранатами и винтовками наперевес. Выскочили немцы в накинутых на нижнее белье шинелях. Шум, стрельба. Нам приказали убираться в землянку. Но я спряталась под кровать, а после выглянула с террасы. Вижу, как наши поднимаются от залива к шоссе. Один боец бежит напротив нашего дома, его догоняет немец. Я кричу: — Дяденька, немец! Но тот уже бросил гранату, и от бойца ничего не осталось. На окне лежала «лимонка», я схватила ее, но тут, откуда ни возьмись, немец- постоялец; цап за руку, вырвал гранату, а меня — за шкирку и запер в комнате. Уже совсем рассвело, когда в соседский дом повели пленных — мокрых, обледенелых. Десант, как видно, был большой, но растянулся по побережью. Напротив нас во дворе собрали больше 40 человек. Построили, повели по шоссе к переезду, где в железнодорожную будку загнали около сотни пленных: они могли там только стоять. Их не кормили и не выпускали, и вскоре они все поумирали. После десанта жителям велели убираться прочь. Сначала люди перенесли в дом за железной дорогой свои вещи, а в начале декабря и мы очутились в хибаре без окон и дверей. Вещи все были перерыты и истоптаны. Я отыскала свое пальто, а валенки пропали, я заплакала. Рядом, в доме бабушкиного брата, жили немцы. Один из них сжалился, вынес мои фетровые валенки и дал картошки, сказав: — Приходи еще! По-немецки я понимала: ведь до войны в Стрельне было полно немцев-колонистов, и муж нашей квартирной хозяйки Лорер тоже был немцем. Стрельну постоянно бомбили наши. Мы все гадали: попадут в школу, где располагалась немецкая комендатура, или нет. С крейсера «Киров», стоявшего на заливе, и с фортов постоянно стреляли. Однажды в дом на Полевой дороге, где мы жили, попал снаряд и пробил крышу. В другой раз в щепки разнесло колодец. К декабрю никаких продуктов у нас не осталось. В углу дома была крысиная нора. Однажды нам повезло — нашли в ней несколько картошек. Съели их вместе с кожурой. Ходили (часто под обстрелом) в Марьино, на бывшие колхозные поля, где под полуметровым слоем снега иногда находили капустные кочерыжки. Охотились за убитыми лошадьми. Лошадь только упадет — тотчас на нее накидываются голодные люди, и через несколько минут на снегу остается лишь кровавое пятно. Ели олифу, столярный клей, ремни, прошлогодние листья. Дед умолял меня: — Может, где чинарик найдешь?.. Так уж ему хотелось курить. Он совсем ослеп и сильно опух. Жители умирали один за другим. Умерших свозили за школу, к ручью. Настала весна — немцы схватились за голову: трупы поплыли в залив. Первого апреля нас погнали в сторону Красного Села. Самых слабых (и деда в их числе) повезли на телегах, а мы целый день брели по Волхонке к Горелову. Шли в каком-то оцепенении, ничего не замечая вокруг, даже не обращая внимания на убитых лошадей: были уже настоящими дистрофиками. В Горелове переночевали, а наутро нас погрузили в «телячьи» вагоны и повезли на запад. Ехали долго, с остановками, несколько суток. 484
Выгрузили на станции Веймарн. Напротив станции — забор из колючей проволоки в клетку, ворота с вывеской на немецком языке «Лагерь для гражданских ». У деда уже остекленели глаза и его вместе с другими умирающими увезли в Горелово. Больше мы его не видели. Нас повели на ночлег в школу. По дороге местные жители совали нам картошины. Мы с бабушкой были очень слабы и, хотя с собой у нас был только «сидорчик» (вещмешок с одеяльцем), добрели последними. Утром нас погнали в лагерь. За колючей проволокой стояли три барака. В каждом — нары в 3 ряда. Проблема была забраться наверх: это оказалось под силу только более или менее сытым, например, жителям неразоренных деревень вроде Новой Бури или Заостровья. В лагере быстро расплодились вши. Бороться с ними было нечем. С верхних нар их просто сбрасывали вниз. Кормили нас баландой из гнилой свеклы и конской требухи. От такой пищи многие заболели кровавым поносом. Огромные «параши» в коридорах были перепачканы кровью. Каждый день умирало несколько человек. Узников заставили вырыть во дворе две глубокие ямы: в них сбрасывали мертвых. Их скопились целые штабеля. Каждое утро немцы обходили бараки и спрашивали: — Кто заболел? В лазарет! Лазарета все боялись — оттуда попадали в ямы и живые. Здоровых каждое утро выгоняли на работу. Мне было 13 лет, но я рубила ольху для машин — ими закрывались выбоины на дорогах. Приходилось очень тяжело: голодные, снег по колено. В апреле я заболела и попала в карантинный барак. Здесь была такая теснота, что сидевшая рядом со мной женщина с грудным ребенком умерла, но и мертвая осталась сидеть. По мере того как люди умирали, освобождалось место на полу, и можно было лечь. Однажды меня позвали. Оказалось — наши, викколовские финны. Они жили отдельно от русских, спали на кроватях под солдатскими одеялами. Дали мне полбуханки хлеба: хоть и с опилками, а все ж поддержка. Лагерь охраняли эстонские полицаи с собаками. Мы с Яковлевым (мальчишкой-одноклассником) решили бежать. Только подлезли под проволоку — увидел охранник, погнался за нами, овчарку спустил. Мы скатились в овраг, а собака по снегу не пошла, и мы убежали в Ополье. Спрятались в церкви. После перешли дорогу и оказались в Заполье. Там русская бабушка дала несколько картошин. Но это было все: в эстонских деревнях нам не подавали... Пришлось возвращаться в лагерь. Яковлев пролез под проволокой, а я не успела: заметил охранник и спустил собаку. Лагерники выскочили, тянут меня к себе, овчарка — в другую сторону, а охранник лупит дубинкой... Почки мне отбил: долго потом кровью мочилась. Тиф прошел, оставив в живых тысячу пленников из пяти. В конце мая нас повезли дальше на запад. Латвия, Резекне, мост через Двину. В воде стояли наполовину затопленные вагоны: эшелон перед нами потерпел крушение. За рекой нас выпустили оправиться, но налетели самолеты, стали бомбить. Паровоз дал гудок и тронулся. Люди бегут, карабкаются на подножки, а конвойные по ним из автоматов... На станции в Идрице нас ждали подводы: жителям было приказано разобрать нас по семьям. Мы с бабушкой попали в деревню Самино, в дом Спириных. Места там красивые: большое озеро, холмы. Хозяева обогрели нас, накормили. 485
Спустя какое-то время нас переселили в комнатку при школе. Рядом оказались земляки — Матины из Новой Бури. Неподалеку жил дед Белый с дочкой: при царе он был деревенским старостой. Они взяли меня на работу. Я помогала в огороде, ухаживала за коровой и получала каждый день картошку, жбан сыворотки и кусок хлеба. Немцы в Самино не стояли, появлялись наездами. С осени 1942-го стали наведываться партизаны. Узнали, что мама у меня в Якутске, и взялись отправить ей письмо. Я написала: «Дедушка умер в лагере. Мы сейчас сыты: лес близко, я собираю ягоды и грибы». Сообщила, где находимся. Как говорили местные: «От Опоцки три верстоцки...» Хотя до Опочки было не три, а все двадцать верст, но все ж недалеко. Партизаны взяли письмо и мою метрику. Самое удивительное, что хоть и через полгода, в 1943-м, но мама письмо получила и, как только нас освободили, разыскала меня. А тогда, осенью 1942-го, староста перевел нас с бабушкой на хутор. Многие жители ушли в партизаны и связь с ними оказалась самой тесной: у нас даже свадьбу партизанскую справляли. Мне стали давать разные мелкие поручения. Пойду, к примеру, в Идрицу менять лук на соль, а заодно присматриваюсь, где стоят у немцев танки и пушки. Однажды партизаны захватили обоз с хлебом и прорывались к нам, не догадываясь, что немцы устроили засаду. Мне говорят: «Беги к бабки Доронихи- ной дочке Анне, скажи, что в Поддубье засада». Я побежала, а полицаи остановили. — Куда? — К Анне, — отвечаю. — Бабка Дорониха помирает. — Да, это местная, — решили полицаи и пропустили. Но в Поддубье на горе засели немцы и, заметив меня, принялись строчить из пулемета. Я плачу, а бегу. В обозе услышали стрельбу и повернули назад. Мне в награду картошки дали. Хутор наш был, так сказать, буферной зоной. За Ермиловской горой — партизаны, а в четырех километрах, в Лойно — немцы. На горе у нас был НП: я сидела на высоком пне и сторожила. Летом 1943-го мне исполнилось 14 лет, и я получила повестку на биржу труда в Идрицу. Бросилась к старосте: — Что делать? — Уходи к партизанам! — говорит. J\ К UK ЭКС наши? Решили уходить все вместе: я с бабушкой, все Матины. Партизаны должны были приехать за нами, да не успели. Нагрянули полицаи, увидели разбросанные вещи. — Кто был? — спрашивают. — Бандиты! — отвечаем. С хутора нас прогнали обратно в Самино. Потом в деревне появились литовские каратели. Мародерничали, устраивали облавы на партизан. Только уехали — пришли немцы из Пустошки, выселили нас из дома. Вместе с соседями Павлюками загнали в ригу, никуда не выпускали. Однажды (это было 1 апреля 1944 года) я уловила момент, когда охранник повел лошадей на водопой, и выбежала к ручью за водой. Полицай увидел и говорит немцу: — Вот партизанская связная! 486
Схватили, повели в лес. На мне были калоши на босу ногу, коротенькое пальто, красный беретик на голове. — Ганс, ты Красную Шапочку поймал? — говорит один конвоир другому. — Паненка, а ты стрелять умеешь? — спрашивает второй. Привели в лес. Колючая проволока. Круглый дом — «цейтль», похожий на шапито: его построили из сосенок сами заключенные. Это был лагерь, где содержались партизаны и их семьи, — всего 43 человека. Мне определили номер — 38-й и вместе со всеми стали гонять на работу: валить лес, рыть канавы. Трижды в день я слышала: — Тридцать восьмой! — и становилась в колонну узников. Стремительно наступали наши, и немцы погнали нас дальше. В Машихине остановились на ночлег на берегу озера. Там раньше была партизанская база, и люди побежали в свои землянки снимать фотографии. А я написала углем на дощатом столе: «Сообщите моей маме (Якутск, Пушкинская улица, 9), что меня увозят в Германию, но я обязательно вернусь!» Немец увидел мое «письмо» и выломал доску. На другом берегу озера показались красноармейцы. Увидели нас и кричат: — Шкуры продажные! — Будто мы по своей воле попали в плен... Нас посадили на подводы, мужчин — возчиками — и повезли к железной дороге. На путях стоят платформы с ящиками, в них снаряды, гранаты. Летят наши самолеты, мы машем им белыми платками, но начинается бомбежка, и мы скатываемся в овраг. Особенно было страшно, когда стреляли «катюши»: грохот, огонь полосой, сжигающий все на своем пути... Из 43 человек нас осталась горстка. Пригнали на незнакомый хутор, собирались пароходом отправить в Германию. Я убежала. Стоял июль 1944 года. Иду куда глаза глядят. Вижу — мальчик скотину пасет. Испугался меня: — О, Езус Мария! — Маму, — говорю, — позови. Пришла женщина, Броней звали. Отвела меня в лес, где в окопе скрывались восемь молодых латышей. Дали мне молока с хлебом, уложили спать. Проспала я почти трое суток. Проснулась от грохота, думала — гроза. Оказывается, рядом, на Рижском шоссе, шел бой. На следующий день кричат: — Выходи, ваши пришли! Это было у станции Цирна — в сорока километрах от Риги, недалеко от Елгавы. Немцы отступали, фронт уходил на запад. Мне сказали, что рядом находится русский хутор Залесье. Один из жителей — Серебряков — взял меня нянчить ребенка. Вскоре я повстречала Таню — женщину лет тридцати, с которой мы вместе были в лагере. Решили пробираться к своим. Серебряков довез нас на лошади до станции. С фронта шли машины и довезли нас с Таней до Себежа — город горел. В Самино возвращались жители. Я пришла сюда в Ильин день 1 августа. На следующий день пришла моя бабушка. Стало нас 12 из некогда многолюдного села. Восстанавливался колхоз. Идрицкое начальство собирало уцелевших коров, в Самино дали трех коров, четырех телят. Я стала их пасти. От немцев осталась слепая кобыла, которая не понимала по-русски. Жили трудно. Женщины сами и жали, и молотили, и пахали. Возвращались дети, открылась школа. Учительницами стали девушки, едва закончив- 487
шие семилетку. Я пошла в 5-й класс и, как старшая, была кем-то вроде классной дамы. Ругаюсь на ребят, чтобы не шумели, разревусь иногда, а они успокаивают: — Мама Валя, не плачь. Так и прозвали «мама Валя». Потом меня разыскала моя мама. В Идрице дали справку о причастности к партизанам, пропуск, и я отправилась в далекий путь. Ехала в воинском эшелоне через всю страну целый месяц. Радостной была встреча с мамой, радовала мирная жизнь. Но война не оставляла меня и после Победы. Сбрасывают во дворе дрова — пугаюсь: «бомбежка!» Заиграют «Интернационал» — плачу, запоют «Вставай, страна огромная!» — реву еще пуще. Да и сейчас порой кажется, что война закончилась только вчера. В. П. РЯБОВ, 1928 г. р., житель поселка Стрелъна МЫ СРАЗУ СТАЛИ ВЗРОСЛЫМИ... В сорок первом мне исполнилось 13 лет и осенью я должен был пойти в 7-й класс. Но занятия 1-го сентября не начались: рядом оказался фронт. Мы жили в Стрельне — пригороде Ленинграда, недалеко от Петергофа. Вместе со взрослыми школьники стали работать на строительстве оборонительных сооружений. Запомнилось, как копали противотанковые рвы между Стрельной и Петергофом и нас кормили бесплатными обедами. Чаще всего это был гороховый суп с кусками хорошего мяса. Дорог был не столько обед, сколько признание нашего труда наравне со взрослыми. Низко пролетавшие немецкие самолеты обстреливали нас и сбрасывали листовки, но работы не прекращались. С берега Финского залива мы видели зарево пожаров на западе — всюду шла война. Утром 21 сентября немецкие войска вошли в Стрельну. В первый же день под угрозой расстрела было приказано явиться в комендатуру всем евреям и коммунистам. Их отправили в концлагерь, где почти все погибли от голода. Казалось, что солнечный свет поблек и все дни стали однообразно серыми. На стенах домов были расклеены приказы, требовавшие от населения безусловного подчинения. За все нарушения: хранение оружия, укрывательство красноармейцев, недонесение на укрывающих, наказание было одно — смертная казнь. Появились первые повешенные. Прямо перед нашим домом на Волхонском шоссе повесили молоденького парнишку. На груди у него болталась картонка с надписью: «Он стрелял в немецких солдат». 4 октября жителям приказали покинуть свои дома. На сборном пункте каждой семье определили место жительства. Нашей семье (мама и четверо детей, из которых я был самым старшим) выпало идти в поселок Щиглицы под Псковом. Путь с малолетними детьми туда занял больше года. Мы шли от деревни к деревне через Осьмино, Толмачево, Псков. Люди относились к нам — «высе- 488
В. П. Рябов. Стрельна, 1940 г. ленцам из-под Ленинграда»— по-доброму и помогали чем могли. Проходили мы и через партизанские районы, где жители снабжали партизан продуктами и одеждой. В некоторых деревнях (например, под Толмачевом) даже определялись нормы поставок бывшими председателями колхозов, скрывая, разумеется, это от немцев. Продолжались занятия в начальных школах. Они велись по довоенным учебникам. Когда пролетал советский самолет, все говорили: «Наш полетел!» Сброшенные с самолета газеты и листовки передавались из рук в руки и зачитывались до дыр. Часто я специально бродил по лесу в поисках «новых поступлений». Я просился к партизанам, но меня из-за возраста не брали. Им самим приходилось нелегко: жили без землянок, постоянно меняли места стоянок и ночевали у костров в самые лютые морозы. — А вот собирать и разносить по деревням советские газеты и листовки тебе под силу, — говорили мне, что я и делал с удовольствием. Следующую зиму мы прожили в Щиглицах, а в мае сорок третьего года меня забрали на принудительные работы. Мой порядковый номер был «81». Сначала мы восстанавливали дорогу, потом строили дом и скотный двор в деревне Каменка, в семи километрах от Пскова, для старшего офицера-инспектора, как нам велено было его называть. По-видимому, господин инспектор рассчитывал поселиться тут надолго: постройки возводились фундаментально. Недалеко располагался военный аэродром, и стройка тщательно охранялась. Многие солдаты из службы охраны не разделяли уверенности инспектора: ведь на дворе уже был 1943 год и победное шествие гитлеровской армии приостановилось. Как-то один солдат, получив неприятное известие из дома, схватил топор и хотел отрубить себе левую кисть. Его с трудом отговорили. Помню двух ефрейторов: Дирка и Августа. С Дирком мы познакомились особенно близко. Каждый раз во время своего дежурства он отзывал меня с работы и мы подолгу беседовали на смешанном немецко-русском наречии. Вспоминали довоенную жизнь, рассуждали о положении на фронте и о том, что всех нас ожидает в ближайшем будущем. Наши мнения совпадали, и нам не приходилось скрывать друг от друга свои мысли. Дирк четко обрисовал мне, что ждет нашу семью в Германии, если мы туда попадем: какой-либо завод или строительство с тяжелыми условиями труда. Он дал мне адрес своих родных, которым обещал написать, чтобы они постарались нас выкупить, якобы для работы на ферме. На самом же деле мы будем в его доме гостями до тех пор, пока нас не освободят. Я, в свою очередь, убеждал Дирка при первой возможности перейти на сторону Красной Армии. А для того чтобы ему поверили, написал вот такой «пропуск»: «Я, Рябов Валентин Павлович, житель поселка Стрельна Ленинградской области (Волхонское шоссе, дом 47), хорошо знаю этого немца как честного человека, выразившего желание добровольно перейти на нашу сторону. Прошу ему верить и доставить в штаб части». Дата и подпись. Дирк спрятал 489
Дневник В. Рябова (1941—1944 гг.) мой «пропуск» и обещал им воспользоваться, как только представится удобный случай. Однажды инспектор застал нас с Дирком за беседой и устроил разгон, долго ругая Дирка. Потом сел на велосипед и уехал, а мы с Дирком, как ни в чем не бывало, продолжали разговор. Инспектор же, не проехав и ста метров, вернулся и снова застал нас вместе. Меня посадили в карцер, где продержали без пищи и воды трое суток, а Дирка отправили на фронт, в штрафное подразделение. Мы даже не успели проститься... Подобные «пропуска» я писал и другим немецким солдатам, будучи почему-то уверенным, что мои биографические данные послужат достаточно убедительным фактом. Зимой мы с такими же подростками, как я, подожгли сарай, в котором ночевали, и разбежались по домам. Я вернулся к матери в Щиглицы, но скрывался в подвале, опасаясь ареста. В это время наши войска уже подходили к Пскову. Каратели, войска СС устраивали облавы, сгоняли мужчин и подростков на сборные пункты и отправляли в лагеря. В одну из таких облав взяли и меня. Под конвоем отправили в Псковский концлагерь с жестким режимом. Лагерь находился на левом берегу реки Великой вблизи железной дороги; был огорожен проволокой и охранялся часовыми с собаками. Заключенные состояли из жителей Пскова и окрестных деревень, а также высланных из-под Ленинграда. Много было уголовников, которые говорили: «Нам все равно кто 490
правит — коммунисты или фашисты». Уголовники навязывали свои порядки, и бороться с ними было очень трудно — силы были явно неравны. Приходилось терпеть. Свой порядковый номер «304» я был обязан называть при перекличке. Однажды во время поверки, когда мы, как всегда, стояли навытяжку возле нар, кто-то из охранников бросил ради шутки к нашим ногам зажженную осветительную ракету. Я не успел отскочить и получил ожог ступни. Через некоторое время я попытался убежать из лагеря. Меня поймали и отправили в концлагерь г. Печоры. Это было 16 апреля 1944 года. С начала войны я вел дневник. Тайно продолжал это делать и в лагере. Записи велись на отдельных листках, и товарищи помогали мне прятать их в разных местах. Многое из того, о чем писалось в дневнике, могло послужить поводом к казни. Постепенно у нас образовалась надежная группа, разработавшая план побега. Нескольким узникам удалось бежать, но за организацию побега меня и еще двоих ребят приговорили к расстрелу. День казни пришелся на Пасху. Охрана едва стояла на ногах: накануне, получив подарки из Германии, все перепились. Но нам, осужденным насмерть, от этого было не легче; мы не сомневались, что живем на свете последние минуты. Когда-то я читал, что приговоренные к смерти проклинают убийц и прославляют свободу, но я испытывал лишь одно желание —ЖИТЬ! Может быть, и герои книг тоже хотели жить и молили про себя: «Провидение, пронеси смерть мимо». А вслух славили дело, за которое отдавали жизнь. Раздается звук выстрела — какой-то глухой и далекий. Легкий ветерок коснулся моего уха, и в голове мелькнула мысль: «Что это? Смерть? Но я же вижу строй ребят и свет! Может, мертвые какое-то время еще видят? » Щиплю себя — боли нет. Щиплю сильнее — опять ничего не чувствую. Но ведь я стою! Значит, жив! Сильный удар в спину прикладом выводит меня из оцепенения. Сознание возвращается и возникает резкая головная боль. Затем всех нас, а это более 200 человек, загнали в озеро и заставили руками вытаскивать на берег лед. Мы все были в кровавых сосульках с головы до ног. Натешившись, охрана стала гонять нас по разопревшей пашне. Выбившихся из сил поднимали ударами прикладов. Под вечер экзекуция закончилась. На другой день, 1 мая, под усиленным конвоем нас переправили в концлагерь ст. Брянчаниново под Островом. У нас уже накопился опыт лагерной жизни, и уголовников удалось прижать. Мы могли собираться и обсуждать свои дела. Я подружился с санитаром Костей и Эриком (Эрнестом). У Эрика в 37-м был репрессирован отец, но он от всех это скрывал (от немцев — в первую очередь) и открылся только мне. Я продолжал вести дневник, о нем теперь знали многие и напоминали мне, что именно стоит записать. В конце июня фронт приблизился к Острову, и нас стали готовить к отправке в Германию. Я сделал в дневнике последнюю запись — обращение к красноармейцам от имени узников. Уложив дневник между двумя досками, я пробил их гвоздем и спрятал в мусор. На отдельных листках указал место нахождения дневника и развесил их на кустах, замаскировав свежими ветками. Расчет был на то, что к тому времени, когда сюда придут наши, сорванные ветви высохнут и все увидят записи. Потом я узнал, что так и случилось. Дневник был найден, передан в политотдел и использовался для проведения агитационной работы среди красноармейцев. Нас гнали этапом по Латвии. Ночевали на временных стоянках, оцепляемых колючей проволокой. У нас уже сформировалась многочисленная подполь- 491
ная группа, наметившая на 8 июля массовый побег. Была послана разведка с заданием вернуться обратно под проволоку и доложить обстановку. Разведчики благополучно вернулись и рассказали о возможных опасностях. В ту ночь побег отменили. На другой день решили бежать 8 человек (в том числе и я). Оставшиеся отдали нам свои пайки, а санитар Костя — немного марганцовки для обеззараживания питьевой воды. Ночью 10 июля мы ушли в лес и рассеялись. С территории лагеря доносились крики и выстрелы. После войны я отыскал место нашей последней стоянки за городом Балви и сарай, куда на ночь сгоняли более двухсот заключенных. А тогда я несколько дней провел в лесу, продвигаясь к линии фронта, откуда слышалась артиллерийская канонада. 16 июля вышел к хутору, где жила русская семья Юдиных. Меня спрятали на сеновале, 10-летний Петя Юдин приносил мне туда еду, потому что рядом жил полицейский, который ничего не должен был знать. 20 июля я ушел с хутора и лесом вышел к большой дороге, по которой двигались наши войска. Так, через 2 года 9 месяцев и 29 дней я снова был среди своих! Однако о том, что произошло дальше, не хочется вспоминать. Мне не давала покоя мысль разыскать свой дневник, и я отправился туда, где его спрятал. Теперь здесь расположилась наша воинская часть, и меня приняли за шпиона. Под дулом нагана я был доставлен к командиру, который вел допрос в грубой форме. Во время допроса я впервые за 3 года расплакался: ведь я надеялся, что меня сочтут героем, а меня назвали предателем и требовали смыть свой позор кровью. Я не чувствовал за собой никакой вины, а кровь уже успел пролить от рук фашистских палачей. Было во мне в то время менее 40 килограммов веса и полтора метра роста... С ноября сорок четвертого я служил в армии. 2 апреля 1945-го был ранен и до окончания войны находился в госпитале. В октябре был демобилизован и белобилетником поехал в Ленинград, куда уже вернулась вся моя семья. В армии я вступил в комсомол, но поступить в какое-либо учебное заведение мешала анкета, где приходилось писать о своем пребывании на оккупированной территории. Так, председатель приемной комиссии авиаприборостроительного техникума в 1946 году мне прямо сказал: «Не могу доверить!» И не допустил к приемным экзаменам. Удалось поступить в механический техникум и закончить его в 1950 году, но комиссия по распределению отказалась куда-либо направить на работу. Мотив тот же: не можем доверить! Были трудности и с поступлением в институт, и другие досадные мелочи. Но теперь все уже в прошлом, как и сама жизнь... Впрочем, я еще работаю — доктор технических наук, профессор. Спустя полвека я часто оглядываюсь в прошлое. Несмотря на все пережитое в фашистской неволе, я не чувствую зла к немецкому народу и верю, что 492 В.П.Рябов, 1944 г.
немцы не допустят возврата коричневой чумы на своей земле. Эту веру вселяют не только успехи объединенной Германии, но и память о простых людях — таких, как Дирк и Август, которые уже тогда ненавидели войну и фашизм. Я не знаю, жив ли еще Дирк, но убежден, что он до конца оставался честным человеком, для которого высшим долгом была собственная совесть. Т. В. БЕЛЫХ, 1926 г. р., жительница пос. Стрельна НЕ ДАЙ БОГ НОВОЙ ВОЙНЫ... Перед войной мы с мамой и сестрой Галей, 1932 г. р., жили в Стрельне. Помню, утром проснулась, а на столе записка: «Доченька, купи хлеб и керосин. Целую, мама». В тот день мы с Галей мамы так и не дождались и увиделись с ней только после войны. Мама работала на военном заводе в Ленинграде, а мы оказались в оккупации. Наша улица Старо-Нарвское шоссе сделалась передовой; на ней начались бои. Наш дом сгорел. Рухнул и окоп, где прятались жильцы. Я схватила сестру за руку и побежала с ней под обстрелом через дорогу, к другому окопу. Нас пустили к себе соседи — финны по фамилии Раппу. Они спасли нас от смерти. В Стрельну вошли немцы. Во дворах лежали трупы убитых советских солдат. Жители рыли могилы и хоронили их. Мы с Галей остались разутые и раздетые, все сгорело вместе с домом. Скоро настали холода. Соседи дали кое-какую одежку. Есть было нечего. Мы искали убитых лошадей, собирали очистки по помойкам. Вскоре немцы начали угонять жителей в лагеря. Я посадила сестру на санки (она натерла ноги), и мы ушли из Стрельны. В Горбунках нас остановил патруль, я сказала, что идем к бабушке в Разбе- гаево, — пропустили. Дойдя до первого дома, попросила милостыню. Нам дали фарша из конины и позволили переночевать в коридоре. Наутро отправились дальше. Уже выпал первый снег, а у нас ноги были обмотаны тряпками, на плечах — лохмотья. Голодные, мы скитались по деревням, пока не добрались до Волосова. Здесь нам выпала неожиданная удача, мы встретили знакомого врача Подобедова из Лигова. Его семья нас приютила, обмыла, накормила и объяснила, как найти партизан. Мы отыскали отряд и попросили командира взять нас к себе, но он отказал. Мне было 15 лет, сестре только 8, и партизаны не могли взять на себя такую обузу. Командир дал нам план партизанских деревень, и мы снова побрели от деревни к деревне. Ноги мои покрылись фурункулами, в голове и одежде завелись вши. Ночевали под открытым небом или в развалинах сожженных деревень. Часто встречали других беженцев из-под Ленинграда. Голод одолевал все сильнее и заставил нас в Стругах Красных прийти в детский приемник-распределитель. Оттуда нас направили в деревню Запруды Пал- кинского района, где мы попали в чудесную семью Федоровых. 493
Муж и жена Федоровы встретили нас как родных детей. Вымыли в бане, накормили, уложили на чистые простынки и славили Господа, что он послал им нас. Но благодать эта длилась недолго. Запрудинский староста по фамилии Золотой отвез нас на лошади вместо собственных детей в город Остров, где формировали эшелон для отправки в Германию. Когда сажали в вагоны, я обратилась по-немецки (учила язык в школе) к конвоиру, что нас, как несовершеннолетних, нельзя отправлять, но он ответил, что изменить что-либо уже поздно. Всех привезли на биржу, где немецкие бауэры набирали себе работников. Но кому были нужны две худющие девчонки в болячках? Понятно, что нас никто не взял, и мы попали в рабочий лагерь при сахарном заводе в местечке Острау (17 км от г. Галле). Больше всего здесь было поляков и украинцев. Я выполняла все тяжелые работы (таскала мешки, корзины) наравне со взрослыми. Кормили отвратительно, и мы по ночам воровали пшеницу, которую ели вместо каши. С нами в комнате жили Елена Киселева с дочкой Надей, Анастасия Шарова с Зоей, Катя Иванова с сестрой Тамарой. Через год Катя с помощью поляков убежала из лагеря, оставив нам Тамару. Мы тоже мечтали вырваться на свободу. Русские пленные нарисовали нам схему, как добраться до границы, и мы, забрав детей, ночью покинули лагерь. Однако в поезде нас задержали жандармы и отвезли в тюрьму. Из окна камеры были видны две виселицы. Каждый день нас водили на допросы и угрожали повешением, если мы не сознаемся, откуда убежали. Мы уже не надеялись остаться в живых и написали на стенах свои фамилии и ленинградские адреса. Но нас стали возить работать на завод, пока лагерное начальство само не разыскало нас и не вернуло в Острау. После побега с нами обращались более сурово, но меня не били. Комендант лагеря, отец четверых детей, относился к нам с сестрой с некоторым сочувствием. Наконец настала весна 1945 года, и нас освободили американские войска. Нас привезли к Эльбе, где мы с нетерпением ждали отправки домой. На другом берегу уже стояли советские части. И вот я взяла за руку Галю и поползла с ней по временному понтонному мосту к своим. Нас привезли в пригород Берлина, где мы проходили фильтрацию. Спустя месяц отправили на родину. Добравшись до Лигово, где до войны жили наши родственники, мы увидели чистое поле: все кругом было сожжено. Нас направили в совхоз «Штурм», в 10-ти км от Горелова. Я стала работать в совхозе, но долго еще было трудно и голодно. Собирали на полях прошлогоднюю картошку, ели жмых, но радовались своей свободе и возвращению. Нашлась и наша мама. Оказывается, она была эвакуирована в Барнаул и все годы разыскивала нас. Обнять свою дорогую мамочку — это было неописуемое счастье! Я вышла замуж, родила сына, помогла вырастить внука. Сейчас молю Бога только об одном: не допустить повторения ужасной войны, которая принесла народам столько горя... 494
н. п. московкин, 1938 г. р., житель дер. Горбунки «Есть у Финского залива И шумна и говорлива, Речка с Ропшинских высот Воды свежие несет. А у этой, у реки Есть деревня Горбунки. Люди жили здесь веками, Завезенные царями..!» А. КУЗЬМИН ВМЕСТО ДЕТСТВА БЫЛА ВОЙНА... Родился я в Стрельне, во дворце Петра Первого, где до войны размещался родильный дом. А жили мы в Горбунках, в деревянном доме на две семьи. Мама Анна Михайловна и отец Петр Гаврилович (1894 г. р.) работали в колхозе. В давние времена в Горбунках на р. Стрелка было имение брата царя Алексея Михайловича, названное Беззаботным. Здесь была высоко развита культура земледелия, росли редкие для наших мест деревья: кедры, барбарис и др. До войны в Беззаботном, за рекой, базировался военный аэродром. К нему из Стрельны была подведена железная дорога. Летчики жили автономно, у них было свое жилье и охрана. В начале войны именно с этого аэродрома взлетали тяжелые бомбардировщики — бомбить Берлин. В сентябре аэродром взорвали. Сожгли и деревню — чтобы ничего не досталось врагу. Помню красное зарево, все кругом горит, а мы прячемся в канавах, женщины ревмя ревут. Начальство куда-то исчезло, люди побежали в сторону Ораниенбаума. На картофельном поле за Марьином попали под обстрел. С одной стороны немцы стреляют, с другой — наши. Помню, как кричала девочка, раненная в руку. К ночи стрельба прекратилась, бой закончился. Мы поползли по бороздам в лесу, но были захвачены немцами. Они собрали беженцев и погнали в Дудер- гоф. Поместили в каком-то бывшем имении за каменной оградой. Не было ни еды, ни воды. Немцы женщин строем гоняли за водой. Дорогой они пытались сорвать в поле колоски. «Провинившихся» немцы запирали в подвал, где они стояли по пояс в воде. Кто-то украл хлеб — установили на площади виселицу и повесили «за кражу». Наш папа страдал язвой желудка и первый умер от голода. Зимой всех (в том числе и меня с мамой и девятилетним братом Виктором) погнали в Гатчину. Мы жили в неутепленных бараках, по вечерам все жались, как муравьи, к печке, сделанной из железной бочки. Неподалеку располагался лагерь наших военнопленных. Их совсем не кормили. Женщины, сами голодные, собирали у кого что было (в основном вареную мороженую картошку — «тошнотики»). Я прятал картофелины под рубашку, пролезал под проволокой, отгораживавшей наши бараки, и передавал пленным. 495
В Гатчине находились склады с фосфорными зажигательными бомбами, предназначавшимися для бомбардировки Ленинграда. Наши самолеты разбомбили склад. Вся территория покрылась фосфором, светящимся в темноте. Старшие ребята (среди них был и мой брат Виктор) побежали смотреть на пожар. Немцы потом ходили по баракам и проверяли обувь: у кого на подошвах остались следы фосфора — забирали. Мама успела кинуть в печку братовы ботинки, и Виктора не забрали. После взрывов на складе немцы стали сортировать узников: старых и больных расстреливали и закапывали в ямах (бывало, что туда попадали и раненые, еще живые), а остальных отправляли дальше на запад. В середине зимы 1942-43 года нас посадили в товарные вагоны и повезли неизвестно куда. На столбах и проводах, натянутых вдоль железнодорожного полотна, висели внутренности людей, погибших во время бомбардировок и подрывов путей. Нас никто не кормил, и мы ехали голодные как собаки. На очередной станции вновь отсеяли больных. Старших ребят отправили с родителями в Германию. Нас оставили в Латвии, распределили по хуторам. Мы попали к богатым латышам, относившимся к нам как к скотине. Я пас гусей, брат — коров и свиней. Нам постоянно напоминали: «Будете плохо работать — попадете в Саласпилс». Это был настоящий лагерь смерти. Взрослые рассказывали, что немцы, отступая, вывозили узников на баржах в море и топили. Когда в 1944 году пришли наши, все радовались, но радость омрачалась попреками. Женщин, живших с немцами, расстреливали. Даже моей маме высказали: — Двоих нагуляла, сука! Мы мечтали об одном: скорее бы вырваться оттуда... Наконец подали товарняк и нас повезли на родину. Мы устроились в Ново- Кузнецове. Поселились в шестиметровой комнате еще с одной семьей. Кое-как посадили огород, но намаялись с документами: они сгорели у нас еще в 41-м, а теперь их пришлось восстанавливать с помощью свидетелей. От Горбунков ничего не осталось, и в школу я ездил в Стрельну. Так закончилась первая часть моей жизни, которая в мирное время называлась бы детством...
АКТ специальной комиссии Красносельского района по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков от 20 ноября 1944 г. * За время оккупации Красносельского района (с 11 сентября 1941 года по 19 января 1944 года) фашистами расстреляно 87 мирных жителей, 5 повешено, 11 арестовано, 21 275 человек угнано в рабство, 2355 умерло от голода, 2885 погибло от бомб и снарядов. В г. Красное Село на 11.41 г. находилось 9 тыс. человек, в момент освобождения 19.01.44 г. — 10 человек. В Красном Селе, на проспекте Ленина, дом 100, находился лагерь военнопленных и гражданских лиц от 16 до 55 лет, где от голода и расстрелов погибло несколько тысяч человек. Они похоронены: на кладбище у театра (12 могил); в 72 ямах-могилах на Театральной улице (100 м к западу от дома № 5); в траншеях и противотанковом рве на болоте. В декабре 41-го года в городке завода Марти поселка Володарский в воронку от снаряда сброшены живыми 12 старух из богадельни Нового Петергофа. 20 апреля 1942 года в больнице поселка Володарский уничтожено 62 человека умерщвляющими уколами. Трупы и больница сожжены. В деревне Шундрово Витенского сельсовета в октябре 1941-го года в здании бывшей молочной фермы устроен концлагерь для военнопленных и мирного населения. В январе 42-го года здесь были расстреляны М. А. Мартикан и А. К. Константинов за то, что покормили военнопленных. Из 250 узников лагеря 210 человек погибли. Могилы расположены вдоль Нарвского шоссе. В феврале 42-го года в деревне Малое Жаби- но фашисты учинили массовый расстрел жителей за укрывательство красноармейцев, остальных забрали в концлагерь для гражданских лиц в дер. Русские Антоши. По Ви- тенскому сельсовету угнано в рабство 478 человек. В поселке Нагорное (Дудергоф) проживало более 5 тыс. человек. Летом с 21 часа до 5 утра, зимой — с 15 часов до 9 утра жителям не разрешалось выходить из дома. («Цивилистам хождение запрещено!»). На ул. Советская в доме № 23 был устроен дом терпимости, где содержались 7 русских девушек (рассказала Анна Кузьминична Герасимова, 1899 г. р., работавшая там уборщицей). На момент освобождения в поселке было 9 человек — остальные угнаны в рабство. По Финно-Высоцкому сельсовету в августе—сентябре 1943 года угнаны 393 семьи (1714 человек) из 398. Из Русско-Высоцкого сельсовета (деревни Михайловка, Мухоловка, Лиголово, Телези, Лешпелево) угнано 440 семей — 1792 чел. По Ропшинскому сельсовету из 900 жителей (400 семей) к моменту освобождения осталось 9 человек, остальное население угнано. Во время оккупации жители бесплатно работали на дорогах, строили бараки для немецких солдат, получая раз в неделю по 250 г хлеба и 15 г крупы. За малейшее непослушание, даже простое непонимание немецкой речи, людей жестоко избивали. С 1941 года в Ропше действовал лагерь военнопленных, которые использовались на дорожных работах и пилке дров. Пленные голодали, но за сбор отбросов «провинившихся» расстреливали. * ЦГА Санкт-Петербурга, фонд 9421, опись 1, дело 123. 32. За блокадным кольцом
ГОРОД КРАСНОГВАРДЕЙСК * Н. П. СОКОЛОВА (МОСКАЛЕЦ), 1933 г. р., жительница г. Красногвардейска ВЕРА БЫЛА НАШЕЙ ОПОРОЙ Родилась я в Ленинграде, на Песках, в рабочей семье. Отец Павел Константинович работал формовщиком на Кировском заводе, дед Ульян Алексеевич был печником, а мама Вера Николаевна и бабушка Екатерина Филипповна — прачками. Была у меня и младшая сестра Валя. Я часто болела и родители решили обменять наше жилье на пригород. Мы поселились в Гатчине — уютном, утопающем в зелени городке с великолепными парками и царским дворцом-музеем. Папа ездил на работу в Ленинград, а мама устроилась управдомом. Довоенное детство среди окружающей красоты вспоминается счастливым сном. Оно прервалось страшным июньским днем 41-го года, когда родители прибежали домой с криком: — Война! Во дворе собрались соседи, обсуждая, как быть дальше. Вечером все принялись рыть во дворе окоп, укрепляя его досками и бревнами. Совсем скоро над Гатчиной появились немецкие самолеты и стали сбрасывать бомбы. Грохот разрывов, свист бомб, крики раненых... Однажды отец вернулся с завода поздней ночью и велел срочно собирать вещи: эвакуируемся с заводом на Урал. От жакта нам выделили лошадь, мы погрузили на телегу свои пожитки и двинулись в путь. Он оказался очень недолгим: в Александровке нас остановил патруль. Немцы уже взяли Пулковские высоты и обстреливали дорогу. Время шло к вечеру. Мы заняли крайний свободный дом. Все были настолько уставшие, что мама постелила нам прямо на полу в правом углу. Не успели уснуть, как началась бомбежка. Поблизости рвались бомбы, и мы молились: — Господи, только пронеси мимо! Утром мы увидели, что над нами висела икона Николая Чудотворца. Мама сняла эту иконку, и она странствовала с нами по всем дорогам войны. Через поселок шли и шли наши отступающие бойцы — грязные, голодные. Снова началась бомбежка, и мы спрятались в окопчике на огороде. Когда все стихло, послышался стрекот мотоциклов и показались немцы. Они открыли стрельбу по окнам. С ужасом вспоминаю первого увиденного фашиста. Огромный, в очках и каске, он тыкал дулом автомата в оконце нашего укрытия и орал: «Юде, партизан!» Мы вышли с поднятыми руками. Со всех сторон вели русских. Появился офицер и стал спрашивать, кто мы, откуда, и велел расходиться по домам. Мы возвращались в Гатчину той же дорогой, но она была совсем не похожа на ту, которой мы ехали три дня назад. На шоссе валялись деревья, срезанные * С 1944 г. — г. Гатчина. 498
снарядами, а на обочинах лежали неубранные трупы наших бойцов. Кто сидел мертвый у дерева, у иных из груди торчал штык. Все были босы, а из вывернутых карманов брюк сыпалась махорка... Над Гатчиной стоял смрадный дым: горели дома, сараи, деревья. По улицам носились мотоциклисты и вышагивали жандармы с бляхами на шее. Оккупация... Сколько горя вместило в себя это слово! Но оказалось, что это было еще не самое страшное. При всех лишениях, когда жизнь шла по установленному оккупантами «новому порядку», русские люди, находясь на своей земле, еще могли в какой-то степень внутренне чувствовать себя свободными. Хотя что это была за «свобода»! Всем мужчинам с 17 часов до 7 утра предписывалось находиться в установленном для ночлега месте. По домам ходил патруль с фонарем и, не дай бог, если кого-то обнаружит: расстрел на месте! А за одного убитого немца расстреливали 10 русских. На Красной улице, возле комендатуры, установили виселицу. Редкий день на висели на ней люди с фанерками на шее и надписями: «Партизан», «Вор». Вешали прилюдно — жителей специально сгоняли смотреть на казнь. Еще одну виселицу устроили около дворца между большими липами, на которых, как и теперь, гнездились вороны... В городе появились службы «СС» и «СД», тюрьма на Красной, немецкий госпиталь, детдом на Госпитальной, лагерь советских военнопленных на проспекте 25-го Октября. В бывших Красных казармах расположились части Гатчинского гарнизона. Каждое утро пленных водили под конвоем разбирать на дрова разрушенные строения. Среди охранников были и русские полицаи. Пленные были настолько истощены, что часто падали — их поднимали дубинками. В городе открылись казино и кино для немцев, но выпала неожиданная радость и для нас: распахнулись двери храма Петра и Павла. Мы все ходили на службы, молились и слушали батюшку. Он говорил о мире, о любви людей друг к другу. А когда начинался налет, мы прятались в подвале собора. В ту лихую годину церковь была нашей опорой, верой и надеждой. Жителей тоже гоняли на работу. Каждый работающий получал раз в неделю кирпичик хлеба из отрубей пополам с опилками. Мама сразу делила его на семь частей, на каждого в день приходились крохи. Мы, дети, с раннего утра выходили на промысел: рылись в помойках у немецких казарм, подбирали овес на путях, когда там разгружались вагоны с фуражом, искали в поле мерзлую картошку. Когда мама варила ее, то из-за противного гнилого запаха приходилось открывать дверь, но есть — ели. Помню такой случай. Идем мы с Валей по Кирочной улице и видим костер у дороги: четверо немецких солдат что-то жарят. Доносится дурманящий запах жареного мяса. Подходим ближе и видим, что на вертеле жарится туша козы. А на дороге валяются голова, шкура, требуха. Уловив наш голодный взгляд, один из солдат показал рукой на отходы — мол, можно взять. У нас с собой было по маленькому ведерышку. Сообразили быстро: Вале в подол положили требуху, а мне — копыта и голову. Когда пришли домой, мама глазам своим не поверила: мясо! Валино платье пришлось долго отстирывать золой, но все равно это была редкая удача. На пр. 25-го Октября стояла немецкая часть, при ней — кухня. Обед у немцев начинался в 12 часов, но мы приходили к 10, чтобы занять очередь побли- 499
же к двери. Однажды я опоздала и оказалась в очереди последней, ни на что уже не надеясь. Но проходивший мимо немец заметил меня и проговорил: «Киндер, ком!» Он привел меня в сарай, где находились овчарки. Я оцепенела от страха, овчарки смотрели на меня, но не трогали. А солдат взял мое голубое ведерко, налил в него перлового супа и добавил две полоски вареной свиной шкуры. «Ком! » — донесся до меня, будто с потолка, его голос. Мы вышли на улицу. — Муттер есть? — спросил немец. Я кивнула головой и тихо пошла к дому. С тех пор прошла целая жизнь, но я всегда помню этого человека, пожалевшего голодную девчонку. Пленным приходилось еще хуже, чем нам. — Мама познакомилась с медсестрой Тосей из лагерного лазарета и через нее женщины стали передавать пленным кое-какую еду. В лагере находился и русский врач Иван Иванович Фролов. На него пало подозрение в смерти немецкого офицера, и он решил бежать. Спросил у мамы, как связаться с партизанами. Мама назвала фамилии двоих знакомых, которые, по ее мнению, были связаны с партизанами. Один из них, Константин Мухин, встретился с Фроловым через три дня. После этой встречи врач попросил маму по возможности собрать на дорогу еды. В течение нескольких дней мама сушила сухари и складывала их в рюкзак. Осенним днем сорок второго года Тося забежала к нам и шепнула, что Фролов с товарищами уходит. Рюкзак с припасами надо спрятать в окопе на кладбище. Тогда же, среди бела дня, мама с Тосей на глазах у всех пронесли рюкзак на кладбище. Когда стемнело, Фролов подошел к ним и сказал маме: «Спасибо, Вы настоящая русская женщина!» Кажется, что особенного сделала моя мама? Но тогда, я думаю, это был настоящий подвиг: надо понять, как она рисковала! Да и собрать хлеб, отрывая от нас с сестрой последний кусок, было ох как непросто... Тося тоже ушла из города и подарила мне на память маленькие кирзовые сапожки, я долго их носила. Судьба как-то берегла нас до 1944 года. Началось наступление Красной Армии, в небе появились советские самолеты. В январе Гатчина снова горела: горели жилые дома, горел дворец... Мы надеялись на скорое освобождение, но 27 января немцы спешно погрузили жителей в товарные вагоны и повезли на запад. В начале состава — платформы, груженные шпалами и мешками, потом мы, за нами — пассажирские вагоны с немецкими офицерами и снова платформы с песком. Так, под нашим прикрытием, немцы бежали на запад. В Риге был наш первый лагерь — в еврейском гетто, рядом с кладбищем. Перед нами евреев казнили... Спустя какое-то время нас снова погрузили в эшелон и доставили в Германию, в г. Ганновер. Лагерь находился на окраине, возле ржаного поля и ветряных мельниц и был огорожен колючей проволокой. Прежде, чем впустить в бараки, нас подвергли санобработке. Немцы стояли в два ряда с фонарями, и когда мы нагишом проходили между ними, мазали нас какой-то коричневой жидкостью с резким запахом, от которой долго слезились глаза. Потом нам швырнули прожаренную одежду и отвели в бараки. Двухъярусные нары, заплесневелые стены, затхлый запах прелого сена в тощих матрацах, холод и тьма. Я помню, как мы все съежились, попав в эту обстановку, казалось, что съежились и наши души... 500
Потянулись тоскливые однообразные дни. По утрам взрослых под конвоем гнали на работу, вечером приводили обратно и долго пересчитывали. Кормили настолько плохо, что однажды выдали варево с толстыми белыми червями. Несмотря на голод, мы вылили «ужин» возле кухни. Через некоторое время нас погрузили в фургоны, набив их людьми до отказа, и повезли в Берлин (Мариендорф, Курфюрстенштрас- се, 25). Высадили около угрюмого пятиэтажного дома с аркой, где размещался пропускной пункт. Там стояли охранники с автоматами. Двор с каштанами был оцеплен колючей проволокой. Во дворе — траншея. В ней мы прятались во время воздушных налетов. Узников расселили по всем этажам, по 20 человек в комнате. Мы оказались на последнем этаже, на двухъярусных нарах, кишевших клопами. Спали вповалку. Утром всех взрослых выгоняли на работу. Наши родители работали на железной дороге. Отец с дедушкой грузили шпалы, а мама мыла вагоны. По ночам я слышала, как мама шепотом рассказывала отцу о наших военнопленных. Они разбирали завалы на путях после бомбежек, были сильно истощены, и мама потихоньку передавала им что-либо из еды. Кормили нас раз в сутки: похлебка из капусты-кольраби, гуща черного кофе-эрзаца и пайка хлеба. Чтобы не умереть с голоду, дети ходили в город побираться. То найдем на помойке картофельных очистков, то кто-нибудь даст кусочек хлеба, а то и вовсе вернемся ни с чем. Однажды мы с Валей помогли пожилой немке донести до дома тяжелую сумку. Она велела нам подождать и вскоре кинула из окна кулек с сухарями. В другой раз я шла по мосту через Шпрее, охраняемому с обеих сторон полицейскими. Навстречу шла дородная фрау. Она в упор смотрела на полицейского и вроде бы не обращала на меня никакого внимания, но когда мы поровнялись, вложила в мою ладонь куриное яйцо. Я принесла его в лагерь. Женщина-переводчица дала стаканчик овса. Мама смолола его на ручных жерновах и испекла лепешки. Какие они были вкусные! Рядом с лагерем располагалась пекарня, при ней — магазин, в котором местные жители отоваривали свои брот-марки. Как-то мы с Валей стояли на тротуаре, вдыхая запах свежевыпеченного хлеба. Идет мимо мальчик — наш ровесник или чуть постарше. Прошел, потом оглянулся и остановился. Вынул из кармана карточку (немцам продукты в войну тоже отпускались по карточкам), оторвал талончик на 50-граммовую булочку, молча подошел к нам и положил его к моей ноге. Пошел было дальше, но вернулся и бросил пфеннинг. Мы только тогда опомнились и крикнули вслед ему «danke». Я даже помню, как он был одет: пиджачок в серую клеточку, брюки- гольф и сандалеты. Жив ли он еще? И помнит ли войну и то, как однажды захо- 501 Н. П. Соколова (Москалец) с отцом и сестрой. Берлин, 1945 г.
тел помочь русским девочкам? Вероятно, помнит и рассказывает об этом своим детям. Дай Бог ему здоровья! А тогда мы с Валей пошли в булочную и подали продавщице талончик и деньги. Она, конечно, поняла, кто мы, и дала целую четвертинку хлеба. Вот это была удача, да еще какая, не забытая и через 60 лет! Так мы прожили до декабря 1944 года. А в декабре маму забрали в гестапо: кто-то донес о ее связи с военнопленными. Следом арестовали отца и бабушку. Мы остались с дедушкой, пока с ним не случилась беда. Он работал на железной дороге — укладывал шпалы — и не заметил маневрового паровоза. Конвойный стеганул его нагайкой, дед упал и попал под паровоз. Теперь мы с Валей остались вдвоем. Жили подаяниями. К счастью, в феврале к нам вернулась бабушка, а в марте — папа. Наши войска уже подходили к Берлину. Артиллерийская канонада не прекращалась ни днем, ни ночью. Из-за самолетов не было видно неба. Немцы установили на крыше пулеметы. От прожекторов ночью было светло как днем. Нас совсем перестали кормить. Прошел слух, что лагерь собираются взрывать. Мужчины стали вооружаться ножами, молотками, кусками железа. Но 28 апреля к лагерю подошли советские танки. Охрана бежала, переодевшись в гражданское платье. Из дома напротив продолжали стрельбу автоматчики «СД». Одной из очередей убило 16-летнего Леню из Тосно: пуля попала прямо в сердце. В дом ворвались наши бойцы и уничтожили автоматчиков. Во двор въехал советский танк, и офицер-танкист крикнул: — Товарищи, свобода! Что тут поднялось! Все, кто мог двигаться, высыпали во двор, обнимали и целовали бойцов. Плакали от счастья и мы, и солдаты — Свобода! А 9 мая мы уже ехали по Гитлерштрассе, через Бранденбургские ворота, к советской границе. В г. Котбусе проходили проверку на фильтрационном пункте НКВД, затем эшелоном нас отправили на Родину. И вот мы в Гатчине: я, Валя, отец и бабушка. Но комната наша на Госпитальной, 26 оказалась занятой другими людьми и было неизвестно, жива ли мама... Папа хотел вернуться на свой Кировский завод, но узнав, что он находился в германском плену, его на работу не приняли, хотя он был специалистом-формовщиком. Пришлось идти разнорабочим на Гатчинский механический завод. В Гатчине-Варшавской нам дали комнатку, и мы с сестрой пошли в школу. Прошел год. Однажды весенним утром вдруг раздался стук в окно, и родной мамин голос спросил: — Москалец здесь живут? Что тут поднялось! Мы в суматохе не сразу нашли одежду, смеялись и прыгали от радости. Оказывается, мама была узницей фашистского концлагеря Равенсбрюк (№ 83875), а после освобождения долго лечилась от дистрофии. Находясь в госпитале, она все время посылала запросы о нас. Наконец ей сообщили наш адрес — и вот она дома! Жизнь понемногу налаживалась. Помимо школы я занималась хореографией в Доме пионеров и мечтала стать балериной. Мне дали рекомендательное письмо в хореографическое училище, и мы с мамой поехали на улицу Зодчего Росси. Я была полна надежд, но после того, как я заполнила анкету, указав, где была в войну, — мне отказали. Балет остался несбыточной мечтой, а я поняла, что о лагере надо молчать. 502
С тех пор прошло шесть десятилетий, а война все не отпускает. Бессонными ночами события тех лет выстраиваются в ряд как солдаты в строю. Часто вижу себя в Берлине, в мрачном доме на Курфюрс- тенштрассе, 25. Вот я вхожу под узкую арку двора, вымощенного булыжником, иду к каштанам на Ленину могилу, затем медленно поднимаюсь по лестнице на последний этаж... Там не было радости, но отчего-то тянет побывать в тех местах. Как ни удивительно, но это желание сбылось. Неожиданно в декабре 2006 года я получила приглашение на встречу узников концлагеря Равенсбрюк, где когда-то содержалась моя мама. Приехали люди, бывшие в то время детьми и подростками. Они рассказывали жуткие вещи: как новорожденных топили в ведрах, словно котят, как стерилизовали девочек... Одна женщина с Украины рассказала удивительную историю. Она уже лежала на операционном столе и вдруг встретилась взглядом с немкой-врачом. Видно, чем-то она затронула ее сердце, потому что докторша вдруг ударила ее с размаху по мягкому месту и велела быстро уходить. Вот такая загадка войны... Другая поведала, как долгие годы разыскивала после войны свою мать и в конце концов нашла ее, но та отказалась ее признать... А брат и сестра из Белоруссии обрели друг друга через 60 лет безуспешных поисков на Родине! Я с маминой фотографией в руках обошла все уголки бывшего лагеря и как будто окунулась в атмосферу тех страшных лет. Очень хотелось побывать в «своем» лагере в Берлине, но я уже смирилась с мыслью, что это невозможно. И вдруг вечером, на симфоническом концерте, ко мне неожиданно подошла молодая немка по имени Зигрид и спросила, когда я хочу поехать в Берлин. Я вскочила с места, прижала к груди руки, чтобы унять сердцебиение, и, не раздумывая, ответила по-русски: — Доченька, сейчас! Мы сели в ее машину и поехали. В моей памяти сами собой возникали полузабытые немецкие слова, и я смогла рассказать Зигрид о своей семье и лагере. 503 Н. П. Соколова у ворот лагеря, 2005 г.
Въехав в Мариендорф, мы вышли из машины, купили красные розы и пешком пошли по Курфюрстенштрассе. Я помнила, что рядом с лагерем находились кинотеатр, пекарня и магазин, но более всего надеялась на свое сердце — оно должно было подсказать место, где мы обитали. Так и получилось. Мы остановились перед аркой 5-этажного дома. По случаю воскресного дня ворота оказались закрыты. На стене висела медная вывеска с надписью: «Институт внешних сношений под эгидой Юнеско». На фасаде еще сохранились щербинки — следы от пуль. Я подошла к воротам и сквозь прутья решетки положила цветы на булыжники двора. Я встала на колени и мысленно поднялась по лестнице на последний этаж. Вошла в проходную комнату с нарами в 6 рядов, на которых сидели безмолвные люди. По ним ползали вши. Обойдя их, я будто бы вошла в нашу бывшую комнату, «увидела» большое окно с наклеенными бумажными полосками и три пары нар, покрытых тощими вонючими матрацами. На одних спали мы с Валей, на других — родители, на третьих — бабушка с дедушкой. За длинным столом «сидели», как и прежде, наши соседи... «Побывав» в своей комнате, я снова спустилась во двор, «прошлась» по плацу, где слева росло одинокое дерево, возле которого случайный фотограф снял нас в марте 45-го года. А в глубине, должно быть, еще растут каштаны, под которыми похоронен Лёня из Тосно. Этим вечером я снова была с ними — мертвыми и живыми... Из документов немецкой комендатуры Постановление* Спекулятивная торговля съестными продуктами и др. предметами первой необходимости привела к такому повышению цен, что широкие массы населения не в состоянии их приобрести. Приказываю: цены на съестные продукты первой необходимости довести до цен довоенного времени. Ручная торговля вне ларьков и магазинов воспрещена. Противодействующие вышеуказанному постановлению будут наказываться арестом, денежным штрафом и смертной казнью в особо тяжелых случаях. Красногвардейск, 27.05.42 г. Комендант города м-р Вегенер * ЦГА, ф. 3355, оп. 13, д. 16. 504
КРАСНОГВАРДЕЙСКИЙ РАЙОН * А. Г. ГРИГОРЬЕВА, 1932 г. р., жительница поселка Тайцы БОЛЬШЕ НЕ ХОТЕЛОСЬ ЖИТЬ... Мы и до войны жили в Тайцах — на улице Пушкина, дом 18. Отец, Иван Григорьевич, работал в Гатчинском райкоме партии, мама — на фармацевтической фабрике. У меня были 2 старшие сестры, брат, а 8 июня 1941 года родилась еще сестричка Галя. О войне узнали из речи В. М. Молотова, передававшейся по радио. Отец сразу сказал: — Мать, собери меня, я — в ополчение. Молодежь организовала дежурства в поселке, и я слышала, как старшая сестра Лена шептала отцу, что уже 22 июня в Тайцах поймали парашютиста- диверсанта. Потом начались бомбежки. И Лена вместе с другими комсомольцами выносила и эвакуировала раненых. Через поселок, к Пулково, тянулись наши отступающие части... 11 сентября мама вышла из дома и попятилась: во дворе, на окопе, сидел немец. Мне было 8 лет, и фашистов я представляла такими, какими их изображали на плакатах: в виде рогатых и хвостатых чертей. Когда на пороге появился немецкий солдат в шинели, пилотке, с автоматом, я шепотом спросила сестру Юлю: — А где же у него хвост? Всех жителей собрали у железнодорожного магазина: объявить о новом порядке. К маме подошла соседка Зоя Семеновна и сказала: — Вот, твоя дочка агитировала идти в ополчение, а тут и наши пришли! «Нашими» она считала гитлеровцев... Маму, как жену коммуниста, выдали сразу. Ночью за ней пришли жандармы и вместе с парторгом Юлией Михайловной, комсомолкой Людочкой и курьером поселкового совета тетей Шурой заперли на трое суток в ледник. У мамы все допытывались: — Где муж? Где дочка? Она отвечала одно: — На фронте... Избитую, ее все же отпустили, а остальных расстреляли. Сосед наш, Зимин, постоянно напоминал нам, кто мы такие: — Вы же коммунисты! Захочу — всех расстреляют! И забирал у нас в качестве платы за молчание то будильник, то детские ботинки... А мы уже голодали: ведь жили в жактовской квартире, не имели ни огорода, ни скотины. Мама ездила с тачкой по деревням и меняла вещи на продукты. * Ныне — Гатчинский. 505
За новую Ленину шубку и велосипед дали по ведру картошки, а за комод — лишь ободранную конскую шкуру. Мы нарезали ее на кусочки и варили суп. Снег в 1941 году выпал рано, уже в октябре, и немцы приказали жителям расчищать дорогу к Можайской: на Ленинград шли вражеские танки. Старостой в Тайцах стал Иков — хмурый нелюдимый мужик с нашей улицы. По вечерам он обходил дома и предупреждал, чтобы все выходили на работу, даже шестилетние. Мне исполнилось восемь, но была я маленькая, худенькая, едва поднимала огромную лопату. Надсмотрщиком над нами поставили Макса — высокого злобного немца. Размахивая на морозе руками, он все повторял: — Ленинград капут! Ленинград капут! Однажды я не выдержала и выкрикнула: — Тебе капут! А Ленинград наш, там мой папка! — Швайне! — заорал Макс и выхватил лопату. От удара я упала, а он начал так колотить меня ногами, что я отлетала как футбольный мяч, и из горла хлынула кровь. Наверное, навсегда бы осталась на дороге, если б не случай. Мимо проезжал комендант. Он приказал остановиться, вышел из машины и закричал на Макса. Даже сорвал с него погоны, а меня поднял на руки и положил в машину. Домой меня привезли лилово-черную как головешка. Собрались соседки- старушки, стали причитать: — Моли Бога, Мотенька, чтоб скорей прибрал! Сестренка Юля возмутилась: — Рано отпеваете! Она вас переживет! Прогнала старух и не отходила от меня, прикладывая к синякам мокрые тряпки. Я ничего не ела, и мама пошла по соседям просить молока. Жена Икова держала коз, но за пол-литра молока запросила сто пар веников. Где их зимой возьмешь? Выручил дедушка Петров. Каждый день приносил нам баночку молока и говорил: — Матушка, попои молочком, Бог даст, и выживет... Я и вправду выжила, только кровью долго кашляла. А вот брата Колю мы потеряли. Кто-то обрезал в Гатчине провода, сказали на него. После Нового года Колю забрали в гатчинский лагерь военнопленных, и вскоре пришло извещение, что он расстрелян «за диверсионные действия»... Только я поднялась, снова пошла на работу. Макса уже не было. Бригадиром стал пожилой усатый немец, неплохо говоривший по-русски. Прозвали его почему-то Мартыном. Он оказался добрым человеком. Когда мы бывали одни, всегда говорил: — Отдыхайте, отдыхайте... Еще стояли морозы, а у Мартына вечно был насморк, и баба Лена часто подходила к нему и вытирала нос, чтобы сосульки не намерзали... Коменданта тоже сменили, и новый оказался гораздо хуже прежнего. Как-то наш самолет сбросил листовки. Мы подобрали их и читали такие дорогие слова: «Ленинград не сдается!» Старшие девочки — моя Юля, Маша Степанова и другие — разносили листовки по домам. Их выдали. Последовал приказ коменданта: дать им по 25 розог! Что это такое, мы хорошо знали: одного мальчика за буханку хлеба засекли насмерть. 506
Юля пришла домой с плачем: — Ой, засекут нас! Я знала, что розгами наказывают только с 12 лет. Утром встала, оделась и говорю Юле: — Я пойду за тебя... За Машу пошла ее шестилетняя сестра Оля. Пришли мы с ней в комендатуру. Новый комендант — высокий, рыжий — спрашивает: — Вы листовки распространяли? — Мы только бумажки подбирали, — отвечаем. Комендант видит, что Оля совсем маленькая — отшвырнул ее к порогу, она только нос разбила. А меня как начал трепать за уши да головой об порог — раз, два... На крыльцо швырнул и сапогами под бока так двинул, что кровь из горла пошла... Ребята с санками во дворе дожидались. Меня на санки положили, кто лепешку сует, кто жмых, а мне рта не раскрыть. Дома уши промыли (надорваны оказались), платочком перевязали: авось срастутся... Срослись, конечно, уши, но кровью опять долго кашляла. Когда поправилась, снова погнали на работу. Теперь мы чистили снег у бункеров, где жили немцы. Я ходила на работу в Колиных брюках и ушанке, из-за чего меня принимали за мальчика. Однажды я чем-то привлекла внимание немца, охранявшего бункер. — Мишка, ком! — позвал он меня. Пришлось идти. Немец привел меня в бункер, усадил за стол и дал полную миску горохового супа со свиными консервами. Да еще кусок хлеба дал. Я хлеб за пазуху спрятала, но он заметил: — Ешь, ешь, еще дам! Я поела, поблагодарила: — Данке шён! Немец отрезал еще два ломтя хлеба, положил между ними кусок сыра: — Мамке неси! На улице ждали ребята: — Ну, что? Отдала я им хлеб, каждому досталось по маленькому кусочку... На следующий день немец опять меня позвал и снова накормил. Так продолжалось несколько дней. — Когда не будешь здесь работать, приходи за супом, — сказал на прощанье. Я приходила и получала баночку супа и кусок хлеба. Наконец наступила весна. Однажды, в теплый солнечный день, я пришла к бункеру в летнем платье, с бантиком в волосах. Мой немец всплеснул руками: — Ой, Мишка-Мишка! Здесь Машка, а я думал — Мишка! Летом мы дробили на дороге бут. До войны в Тайцах работала плитоломка, теперь же мы разбивали тяжелые глыбы известняка вручную — молотками. Надсмотрщик был злой, не выпускал из рук плетки. От голода — питались ведь одной травой — многие страдали поносами и часто бегали в кусты. Одну женщину, тетю Тину, надсмотрщик так избил, что она и скончалась в кустах... В другой раз мы, голодные, украли в поле турнепс. Хозяйка-финка пожаловалась бригадиру. Он начал нас хлестать плеткой, но из проезжавшей по дороге машины вдруг вышел шофер и остановил порку. — Дети же хотят есть! — разобрали мы в его выкриках. Еще в 1941 году в Тайцах появился лагерь наших военнопленных. Вначале они жили на голом поле, оцепленном колючей проволокой. Потом сколотили 507
три барака. Оборванные, грязные, голодные, пленные производили жуткое впечатление. Мы собирали по чердакам старую одежду и бросали им через забор. Охранников мы хорошо изучили: одни орали и замахивались на нас, другие как бы не замечали. Пленные научились делать игрушки. Вырежут, например, из фанеры курочек и прикрепят их к дощечке. Дернешь снизу за нитку — куры кланяются, будто зерно клюют. Узники передавали нам готовые игрушки, а мы меняли их у немцев на хлеб. — Айн брот! — говорим и протягиваем игрушку. Солдаты смеялись и кидали нам в торбу куски хлеба, сыр, конфеты. Как ни голодны мы были, но себе ничего не брали: пленным приходилось намного хуже, чем нам. Тощие-претощие, с черными заросшими лицами, они едва волочили отмороженные ноги в деревянных колодках. Запомнился пленный дядя Коля, повторявший: — Не верьте немцам, мы все равно победим! Так же писали и в листовках, которые сбрасывали наши самолеты. Однажды немцы подбили советский самолет, он упал в торф. Летчик остался жив, и его заперли в одноэтажном доме на улице Юного Ленинца. Мы с Валей Миша- ченковой заглянули в окно и увидели пленного летчика с забинтованной головой. Из дома вышел немецкий офицер и спустил на нас собаку. Огромная, как теленок, овчарка свалила меня на землю, в клочья изодрала пальто, но саму не тронула. Страху-то я, конечно, натерпелась, и ночью случилось что-то вроде нервной горячки: температура 40°, бред. Мама испугалась, пошла просить помощи в немецкий госпиталь. Там работала медсестрой Фруза Куделинская, учившаяся до войны вместе с Леной. Она привела ко мне врача-немца. Он дал какие-то порошки. Жар прошел, но долго я еще вздрагивала по малейшему поводу и не могла бегать — кололо сердце. Есть было по-прежнему нечего. Мы не имели ни земли, ни семян, не могли посадить огород. Только собирали траву, и мама пекла лепешки, подсыпая к толченой траве опилки. Ходили опухшими, с огромными животами. Получше жили те, у кого были собственные дома с земельными наделами, например, финны. У них дети ходили в школу, и немцы их на работу не гоняли. Финские дети смеялись над нами и по-всякому обзывали. У нас умерла годовалая Галя. Не в чем было хоронить: как мама ни просила соседей, никто не хотел сколотить гробик. Помог батюшка: принес на плече аккуратный желтенький гробик, отпел сестру и сам похоронил. Вскоре со мной случилась беда. Работали мы на дороге, а к Ленинграду шли танки. По одной стороне — танки, по другой — обоз. Все успели отбежать, а у меня шнурок на ботинке развязался. Я замешкалась и оказалась перед танком. Прижалась к заборчику и замерла от ужаса: танк шел прямо на меня. Я бросилась наперерез и от танка увернулась, но угодила под обоз. Сколько по мне телег проехало — сказать не могу. Помню только, что очнулась в госпитале, куда меня принесли старшие ребята. Обе ноги оказались раздробленными. Наложили гипс, отвезли домой. Сначала я не чувствовала боли, зато потом — не могла пошевелиться. Бомбежка, обстрел, мама тащит меня в окоп, а я кричу: — Мамочка, милая, оставь меня, ради бога, я больше не хочу жить! Правда, было так больно и так я устала от всего, что жить уже не хотелось. Однако поправилась. Сперва ползала, потом встала на костыли, которые мне выдали в госпитале. 508
Шел уже 1943 год. Началось наше наступление, и немцы стали угонять жителей на запад. Погрузили нас в товарные вагоны, везли трое суток, не кормили и дверей не открывали. Некоторые задохнулись и умерли. Высадили на станции Бикеты в Латвии и продали как рабов богатым хуторянам: по 4 марки за человека. У наших хозяев было 28 коров, 30 поросят, 100 овец. Хозяйка — Ольга Петровна — оказалась доброй женщиной, а хозяин, хоть и бывший батрак, очень злой. Ходил всегда с плеткой и, чуть что, бил батраков. Кроме нас, здесь работали две польские семьи: Ева с Томасом, Катя с Антоном. Им платили за работу, нам — нет. Кормили же всех одинаково. Утром — кофе из цикория, яйцо, хлеб с топленым салом, в обед — картошка с подливой, вечером — путра (каша) со шкварками. Мы сначала никак не могли наесться. Хозяйка боялась, что мы заболеем и кормила понемногу каждый час. По субботам в доме пекли булочки, она мне всегда полный подол насыпала. Хозяйство было большое — 73 гектара земли, выращивали рожь, картошку. Я ухаживала за коровами, научилась доить и доила пять коров. Однажды бык сломал загородку, рванулся к корове и опрокинул ведро с молоком, которое я успела надоить. Хозяин накинулся на меня с плеткой, но Ольга Петровна заступилась. В другой раз я пасла коров в поле. Вдруг началась сильная гроза. Коровы разбежались. Хозяин гнался за мной на лошади, размахивал плеткой и кричал: — Убью! Я спряталась под мостиком и до ночи не вылезала. В августе 1944 года немцы приказали всем русским явиться в волость для отправки в Германию. Мама с Юлей пошли без меня, пообещав: «Мы постараемся убежать и вернемся к тебе». Но убежать они не смогли, а вскоре и мне пришла повестка. Хозяйка дала на дорогу хлеба, яиц, сала, и я отправилась в волость. Это была Яунпилсская волость Тукумского уезда. Русских собралась огромная толпа. Нас пересчитали и под конвоем погнали на запад. Сентябрь, льет холодный дождь, мы бредем по раскисшим дорогам все дальше и дальше от дома. Нас совсем не кормят. Ночуем где придется: то в какой- нибудь конюшне, то в скирдах соломы в чистом поле. Детей много, но другие с родителями, а я одна как перст. Припасы свои съела, что дальше делать — ума не приложу. Спрячусь за стогом и плачу. Была б рядом речка — утопилась бы, кажется... Охрану ночью не выставляли: немцы с вечера пересчитывали нас и стращали, что если один уйдет — всех расстреляют! Я приметила невдалеке хутор и решила туда сходить. Хозяева — пожилые люди — оказались добрые. Покормили и с собой дали. Я спрятала еду в стог и зареклась есть понемногу, чтобы дольше хватило. Утром, когда все завтракали, достала и я хлеб и кусочек сала. — Смотрите, она у кого-то украла! — вдруг закричала монашка, находившаяся среди узников. И принялась меня бить. К ней присоединился один дядька, он колотил тяжелым кулаком и приговаривал: — Будешь знать, как воровать! Я рыдала и не могла слова вымолвить: обиднее всего, когда бьют ни за что, да еще свои... От соседнего стога прибежала новгородская женщина тетя Нюра и отняла меня. У нее было два сына: 15-летний Боря и Миша 13-ти лет. — Будешь третьей, — сказала тетя Нюра, и я пошла с ними. Вместе ели, вместе спали на одном одеяле. 509
Привезли нас на хутор Гривенки, где хозяином был высокий красивый латыш Гриша. В баньке у него собирались латышские партизаны. Они говорили: «Нам только советская власть дала жизнь». Об этом как-то узнали латышские националисты и нагрянули на хутор. — Всех расстрелять! — кричали. Женщины перепугались, детей за спины прячут. Гриша побежал — его ранили. В стог спрятался — нашли по кровавым следам. Он отстреливался до последнего патрона и застрелился сам. Жену его так били, что она тут же, на снегу, родила мертвого ребенка. А за нами приехали немцы и увезли в лагерь. Помню, дорогой в фургоне мы пели: Как умру я, умру я, Похоронят меня... И родные не узнают, Где могилка моя... Привезли в глухой лес, где за колючей проволокой стояли три барака: № 21, 22 и 23. Началась лагерная жизнь. День начинался с поверки. Мы стояли перед траншеей, и конвойный, пересчитывая узников, толкал каждого рукояткой плетки в грудь. Кто не удерживался и падал — пристреливали и сбрасывали в траншею. Я, чтобы не упасть, всегда становилась впереди какого-нибудь мужчины. Взрослых гоняли в лес на работу и там кормили обедом — баландой с кусочком хлеба. Я была так мала ростом и худа, что меня на работу не брали и оставляли в лагере, где только вечером выдавали кружку воды, слегка забеленной мукой. 6 мая 1945 года неожиданно выдали вермишелевый суп. Охранники были миролюбивы и повторяли: — Гитлер капут! Нас снова погрузили в вагоны и куда-то повезли. 9 мая поезд остановился посреди леса. Дверь открылась, и мы заметили, что охрана исчезла. Вдоль состава бежала женщина в синей юбке и кричала: — Бабоньки, война кончилась! Мы не верили и не трогались с места. Одна из узниц покачала головой и проговорила: — Долго ли умом тронуться? Мы поверили радостной вести только тогда, когда увидели русских солдат и военных врачей, подошедших к вагонам. Мы все были настолько истощены, что для нас тут же в лесу развернули палаточный госпиталь. Нас вымыли, уложили. Я была так слаба, что не пила и не ела. Помню, как одна молоденькая сестричка все стояла передо мной на коленях и вливала мне в рот сначала кипяченую воду, потом молоко, после — жидкую кашку. Я провела в госпитале все лето, целых три месяца. И вот наступил, в конце концов, тот счастливый день, когда поезд привез меня в Тайцы. Я бежала мимо кладбища, падала на землю, целовала ее и не верила самой себе: — Неужели я дома? Я разыскала маму и Юлю, а вскоре к нам вернулась старшая сестра Лена. Папы уже не было: он умер от ран в ленинградском госпитале. Долго еще мы жили трудно и голодно. Но теперь мы были дома, вместе, и не было вокруг войны. Что может быть дороже? 510
А. И. МОРОЗОВА (ГУРЬЯНОВА), 1933 г. р., жительница пос. Дивенский «А ВАША ВЕРА В ПАРТИЗАНАХ...» Родилась я в деревне Андреевка (ныне Беково), в 5 км от станции Дивен- ская. Папа Иван Ермолаевич работал лесником, мама Елена Антоновна была инвалидом 2-й группы по болезни сердца. В семье уже росло четверо детей, и когда в 33-м году родилась я и начался голод, брат Федор носил меня по деревне продавать за буханку хлеба. Соседка сказала: «Пусть немного подрастет у вас, тогда я прибавлю еще буханку...» Мама рассказывала потом, что натрет свеклы, завернет в тряпку и даст мне сосать. Так на свекле я и выросла, до сих пор ее люблю. В 1935-м папу перевели объездчиком в Дивенский. Его двадцатипятикилометровый участок простирался от Дивенской до Будана — болота за Бековым. Жили мы поначалу в доме лесничего, после перевезли свой дом из деревни. Помню, как переезжали на лошадях, и я просила: «Папа, давай соберем чугуны и поедем обратно!» Зарплата объездчика составляла всего 147 рублей, но предоставлялась лошадь, покос в два гектара, огород 15 соток и участок в лесном массиве, где разрешалось сажать картошку. У нас была хорошая корова Верба, овцы, куры, мы уже не голодали, но каждая копейка была на счету и конфеты, к примеру, были недоступной роскошью. Трудились все сызмальства: и косить, и доить — всё умели. За хорошую работу папу в мае 1941 года наградили шубой на меху и занесли на Доску почета Красногвардейского лесхоза. Построились мы в Новом переулке, который в быту почему-то называли Петушиным Коленом. Дивенский был большим поселком в 209 домов по обе стороны одноколейной железной дороги. Поезда из Ленинграда ходили только до Дивенской — здесь был оборотный пункт. На станции находился двухэтажный кирпичный вокзал, рядом — водокачка. Многие из жителей работали на железной дороге. Сестра Вера служила дежурной по станции и была избрана депутатом сельсовета. В поселке были почта, клуб, школа-десятилетка. Началась война, и жизнь круто переменилась. У нас покрывали крышу в сарае, когда мужу старшей сестры Марии — офицеру запаса Сергею Андреевичу Кузьмину принесли повестку в армию. На руках у Марии остался 6-месячный сын Боря. А мне, собиравшейся в первый класс, пришлось надолго забыть о школе. Немцы быстро продвигались к нашим местам. Председатель сельсовета Федоров посоветовал Вере снять свою фотографию с Доски почета. А вскоре Вера с другими железнодорожниками ушла болотами в Ленинград. Хорошо зная лес, папа выбрал место для окопа и увез нас за Шилову горку. Он надеялся, что немцы не одолеют Лужский рубеж. Но наши уже отступали. Один командир выводил из окружения танки и показывал папе карту, где была обозначена шоссейная дорога. Папа объяснял, что никакой дороги там нет — одно болото. Командир сказал: «Старик, если ты врешь, я вернусь и тебя расстреляю!» Папе не поверили, и танки затонули в болоте между Дивенской и Низовской. Их всосала земля — они до сих пор там. 511
И. Е. Гурьянов, 1941 г. Вскоре вокруг нашего окопа разразилась перестрелка. Было непонятно, где наши, а где немцы. В результате немцы обошли наших, и бой произошел между своими. В лесу остались убитые и раненые. 26 августа в Дивенскую вошли немцы. Они пришли со стороны Гатчины и выгнали жителей из леса. Мужчин закрыли в пакгаузе на станции, а женщин с детьми отправили по домам. Папу вскоре выпустили, но злые языки наговорили, что наша Вера в партизанах, и немцы установили за нами слежку. Увидели тропу из леса, протоптанную к нашему дому, и решили казнить папу. Два офицера заставили его наносить сучьев и разжечь костер. Собрали людей и поставили папу перед костром. Меня женщины спрятали, а мама упала в обморок. Вдруг прибежал какой-то немец в плащ- палатке, что-то прокричал, и все немцы убежали, оставив папу возле костра. После этого мама слегла. Я ухаживала за ней, а когда ей становилось совсем плохо, бежала за врачом. Наша доктор Нина Федоровна Пизель никогда не отказывала: хоть в 3 часа ночи постучишь — она сумку на плечо и идет. Помогала всем абсолютно, не допускала, чтобы тиф из лагеря перекинулся в поселок, а после освобождения ее попрекали службой у немцев и долго не разрешали работать в ею же организованной больничке на 12 мест. Начался голод, и я с ребятами ходила к поездам просить милостыню: к Ленинграду все шли и шли эшелоны с немецкими солдатами. Иногда из вагонов нам выбрасывали, как собакам, объедки. Я все приносила маме, а сама уже была не в силах достать воды из колодца. Однажды пошла за водой, опустила в колодец двухлитровый бидон, а поднять его не могла. Стала звать на помощь. Подошел какой-то солдат, вытащил бидон и стал ругаться. Но когда мы вошли в дом и он увидел, что мама лежит больная — замолчал. А вскоре принес свой паек — второе от обеда, который я отдала маме. Тогда он принес еще порцию. Мама спросила: «Что это ты — немец, а даешь нам еду?» Он ответил: «Я — чех, и дома у меня такая же дочка...» Солдат приходил к нам еще три дня и приносил что-нибудь съестное. Но эта неожиданная помощь скоро закончилась, и я снова пошла на дорогу. Однажды меня чуть не задавило: я не заметила приближающегося поезда. Комендант Папа Рыжий так огрел меня нагайкой, что у меня на всю жизнь осталась на спине вмятина. Один раз папа принес откуда-то кусочек конины — это было настоящим счастьем. А дядя Ефим Ермолаевич, егерь, нес своим кусочек жмыха, упал, 512 Знак объездчика
голодный, и умер... Сестра Мария работала на железной дороге, таскала рельсы. Получала мизерный паек, надорвалась и после войны умерла в 47 лет. Недалеко от нашего дома, в сторону Низовской, находился лагерь советских военнопленных. Они жутко голодали, и мы с ребятами бросали им через забор траву. За это тоже доставалось. Настала осень, и учительница Мария Григорьевна добилась от властей разрешения начать занятия с первыми-третьими классами в помещении лесничества. Математику преподавал Петр Григорьевич. Когда пришли наши, им обоим отказали в работе. Немцы как-то узнали, что в Шведских горах (отдаленное место в лесу) скрываются партизаны. Лесничий Ахтман велел отцу провести туда солдат. Папа отказался. Ахтман нашел другого проводника, но партизаны успели уйти. А возле нашего дома поставили охрану с пулеметом. Теперь никто из солдат к нам не смел зайти. В ноябре 43-го года к дому подъехала машина. Нас выгнали на улицу и отвезли в Рождествено, где загнали в конюшню, полную навоза. Кто-то из жителей бросил в окошечко соломы, и мы смогли лечь. Потом нас отправили в Гатчину, погрузили в товарные вагоны без нар и повезли на запад. В Волосове нас пытались отбить партизаны, но это им не удалось: в начале и конце состава были вагоны с русскими, в середине — немцы. Высадили на ст. Пюсси в лютый мороз. Стали приезжать эстонцы с хуторов и выбирать себе работников. Нас никто не брал: кому нужны стар и млад? С нами была бабушка Наталья Николаевна 84 лет, Мария с двухлетним Борей. Самыми последними нас взял к себе один хозяин для охраны дома. В начале марта 1944 года нас снова посадили в вагоны и привезли в Таллин. Здесь на площади проводили сортировку: одних отводили вправо — для отправки морем в Австрию и Венгрию, других — влево. Мы попали в левую группу. В ночь с 7-го на 8 марта советские самолеты бомбили Таллин. Одна бомба упала на площади, но не взорвалась. После бомбежки нас машинами увезли в концлагерь Пылкулле Хорьювского уезда. Здесь были собраны гражданские и военнопленные, работавшие в основном на лесозаготовках. Нас поместили в сарай с индюками — их пасли дети. Кормили очень плохо, постоянно хотелось есть. Тетя Уля (жена папиного брата) работала на коптильне и однажды взяла для бабушки две копчушки. Эстонцы ее зверски избили. Я заболела и не могла ходить. Приезжали немецкие врачи, брали кровь у детей, но у меня не взяли. Один из врачей сказал, что я скоро умру. Прошел слух, что больных и стариков повезут в Клоогу расстреливать. К счастью, быстрое продвижение наших войск помешало гитлеровцам осуществить это. 23 сентября в Пылкулле вошли советские танки. Офицер-танкист крикнул: — Ребятки, скажите, кто вас обижал, я их застрелю! Но все молчали, словно в рот воды набрали — боялись. Один танк эстонцы подорвали, а второй протаранил дом, откуда стреляли. Затем танки проследовали на Пярну, а когда возвращались, мы бежали за ними и просили взять с собой. Танкисты отвечали: «Вас скоро повезут домой, а мы — на Берлин!» 33. За блокадным кольцом 513
Аня Гурьянова с сестрой Верой Ивановной и соседкой, 1946 г. Нас отвезли на фильтрационный пункт в Клоогу, где совсем недавно был страшный лагерь смерти. Оставляя его, фашисты заживо сжигали узников. Еще догорали костры с останками людей и казалось, что костры — кричат... Мы видели полусожженную женщину, прижимавшую к себе двоих мертвых детей. Теперь там пляж, и только видевшие весь этот ужас могут рассказать, что там было в войну. В Клооге мы пробыли с неделю. Брата Тимофея 1924 г. р. оставили служить в МВД Эстонии, а Федора, которому уже исполнилось 18, взяли в армию. Вскоре нас отправили на родину. В Гатчине нас встретила Вера, все 900 дней блокады пережившая в Ленинграде. Муж Марии погиб под Сталинградом. Мы вернулись в Дивен- скую, но дом наш сгорел и пришлось жить в землянке. Меня, страдавшую сплошным фурункулезом, сразу отправили в больницу, долго лечили и осенью я смогла пойти в школу. Носить было нечего, и тетя Дуня из Тозырева отдала байковое одеяло, из которого мне сшили пальто, а учительница подарила собачий воротник. Я успешно закончила семилетку и пыталась поступить в техникум зеленого строительства, мечтая выращивать цветы. Меня не приняли по анкетным данным: была в лагере. Вера, по-прежнему работавшая на железной дороге, помогла устроиться в дорожно-техническую школу. Только скрыв свое лагерное прошлое, я закончила эту школу и работала потом билетным кассиром на ст. Сортировочная, дослужившись до заведующей кассами. Аня Гурьянова (13 лет) и Боря Кузьмин (5 лет), 1946 г. И. А. ИВАНОВА, журналист МЫ ИЗ «ДИВЕНКИ» Ясным майским утром на перроне Варшавского вокзала собрались шестеро. Они не виделись полвека и, условившись о встрече по телефону, теперь старались узнать друг друга по голосам. — Рая? — Валя? — Юра? 514
Заново знакомились, с трудом признавая друг в друге — далеко немолодых людях — тех трех-, шести-, десятилетних, какими их свела когда-то судьба в дивенском концлагере, устроенном гитлеровцами осенью сорок первого года. Они ехали на встречу со своим страшным детством. Собственно, там, в лагере, за колючей проволокой никакого детства уже не было. Оно осталось за порогами их брошенных, сожженных, разрушенных войной домов. Путь от Петербурга до станции Дивенская нынче недолог: каких-нибудь полтора часа быстрой езды в пригородном поезде, заполненном садоводами с корзинами рассады, саженцами яблонь и кустов смородины. Вагон гудит оживленными голосами. Владельцы земельных участков обсуждают, не пора ли высаживать капусту и какие предпочесть сорта огурцов. Наших шестерых сейчас не занимают подобные проблемы, но, пытаясь отдалить то жуткое, что неизбежно придется вспомнить, они тоже говорят о будничном: кто где работает, какова семья и что-то всем принесут обрушившиеся на страну перемены. После Сиверской примолкли. Приближалась Дивенская — красивый дачный поселок, куда и до войны многие приезжали на лето. «Диво», чудо — чарующее имя, райское место, которое этим шестерым запомнилось совсем иным... Когда вышли на платформу и проводили взглядом электричку, умчавшуюся дальше к Луге, очутились лицом к лицу с далеким прошлым, о котором все послевоенные годы пытались забыть, но которое оказалось сильнее их и устроило эту встречу. Они спустились с железнодорожной насыпи и увидели знакомую тихую речку в ивняке. — Здесь еще мост был деревянный, — вспомнила Анна Васильевна Самуй- лова. — А я в этой запруде вилкой рыбу ловила, — проговорила Валентина Семеновна Кириллова, — и его за собой таскала, — она показала на брата Юрия, пятью годами младше. Для Юрия Семеновича, родившегося в тридцать девятом, осмысленная жизнь вообще началась в «Дивенке». Да, конечно, речка была неподалеку от лагеря — это все помнили. Но где же сам лагерь? Находился ли он впереди на горе или надо вернуться назад, в сторону Ленинграда? Пошли вперед, взобравшись на солнечный, сплошь заросший желтыми одуванчиками, пригорок. Здесь было так безмятежно тихо, так счастливо мирно, что захотелось еще отдалить свидание с тем ужасным прошлым, 515 Мать и дочь Самуйловы, 1944 г.
которое их ожидало. Они посидели на яркой травке и даже позавтракали припасенными из дома бутербродами. Но былое все явственней вставало перед глазами и противиться ему они были уже не в силах. Все помнили, что за этой горушкой располагалось кладбище. Каждое утро в лагере появлялась дребезжащая телега, запряженная пегой клячей, и хмурый возчик нагружал ее у сарая закоченевшими голыми трупами. За сутки их скапливалось десять-пятнадцать... Возчику помогали двое оборванных узников с заросшими угрюмыми лицами. Они брали за руки и за ноги бесполые скелеты, обтянутые синеватой пупырчатой кожей, и складывали в телегу. Головы — к ногам, ноги — к головам. Когда телегу нагружали до отказа, она медленно двигалась в гору, подпрыгивая на ухабах, отчего лежащие сверху взмахивали руками-палками... Этих шестерых судьба миловала, и они не попали в страшную телегу ни в один из тысячи прожитых в лагере дней. Но в ней увезли семилетнего Юру Самуйлова, отравленного власовцем, и десятилетнего Женю Кириллова, насмерть забитого охранником, и сотни других узников — детей и взрослых, замученных, казненных, умерших от голода и болезней. Мать Жени — Вера Андреевна — просила перед смертью Валю и Юру отыскать Женину могилу. А Зинаида Егоровна Самуйлова и тогда знала, что ни у Юры, ни у троих ее детей, умерших в тифозном бараке, нет собственной могилы. Они лежат вместе со всеми в общей яме на окраине поселка. Сейчас приехавшие без труда нашли сельское кладбище с ровными рядами ухоженных могил. За свежевыкрашенными оградами светлели портреты умерших и читались теплые прощальные слова детей и внуков. Где-то вверху шумели пушистыми ветками сосны и беззаботно щебетали птицы. Шестеро людей растерянно оглядывались: где же лежат их братья, сестры и остальные солагерники? За одной из оград пожилая женщина в платочке сажала цветы. Спросила: — Вы кого-то ищете? Приехавшие объяснили причину своего появления. Вера Мартыновна Бобылева оказалась местной уроженкой. К началу войны ей исполнилось десять, и она отлично помнила, как в августе сорок первого года от Луги отходили наши войска. До сих пор в Верестовском мху или Вялье можно видеть ржавые гусеницы танков и капоты увязших в трясине автомашин. Небо тогда почернело от полчищ чужих горбатых самолетов с крестами, с жутким воем проносившихся к Ленинграду... 516 Мать и дочь Самуйловы, 1946 г.
У бывшего тифозного барака к/л «Дивенка». Слева направо: жительница поселка; бывшие узницы Р. Я. Кривцова и В. С. Каминская; И. А. Иванова, В. М. Бобылева, 1991 г. В Дивенской немцы появились 26 августа — на велосипедах, мотоциклах, лошадях. Началась подневольная жизнь в оккупации. Каждое утро полицай Колька Евсеев выгонял всех на работу — и детей, и стариков. — Мы с сестрой вязали фашины из веток. Ими закрывали выбоины на дорогах. Кто отлынивал — грозили лагерем. Лагерь был недалеко — на улице Горького, я вас туда проведу. А умершие... Они все тут... И Вера Мартыновна показала на неприметные бугорки на краю кладбища, на которых росли кривые, изогнутые от самого корня, березы. — Немцы сразу же, как пришли, заставили жителей рыть здесь окопы. И я копала. В эти окопы и сваливали трупы. Мимо наших окон каждый день телега с мертвецами громыхала... Осыпающаяся в овраг земля, обнаженные корни полувековых деревьев — вот и все, что осталось от последнего пристанища сотен русских людей, избавившего их от жизни-муки... Все вышли на дорогу, крытую свежим асфальтом. — Пару лет назад заасфальтировали, — промолвила Бобылева. — А так была булыжная мостовая. Женщины из лагеря в сорок втором ее и мостили. Черные, страшные, в лохмотьях, они таскали носилками песок и камни, а сами из стороны в сторону шатались. Нам, детям, все до одной старухами казались. — Нашей маме шел тогда тридцать первый год, — вздохнула Валентина Семеновна. — А моей было тридцать два, — добавила Анна Васильевна. Матери же Раисы Яковлевны Журавлевой едва исполнилось двадцать пять. Незаметно дошли до улицы Горького. Небольшие светлые дома с уютными палисадниками. Только один — темный дощатый барак с подслеповатыми окнами — не похож на другие. Однако и тут живут люди. 517
Валентина Ивановна Юсова и Нина Михайловна Симонова — ди- венские старожилы. Их родители работали здесь, в 75-м строительстве, прокладывавшем перед войной железную дорогу от Новинки до Волосо- ва. Для рабочих были построены три двухэтажных дома, пекарня, клуб, амбулатория. — Здесь как раз и была амбулатория, — женщиныкивнулинабарак. — А при немцах тифозные лежали. Сам- то лагерь в первом двухэтажном доме находился, в другом немцы жили, в третьем у них госпиталь размещался. Когда в 1944-м отступали — всё сожгли. Лагерь помнят в Дивенской все. Он занимал территорию бывшего пионерлагеря. Был обнесен высоким забором из колючей проволоки, по углам — четыре вышки с часовыми. Осенью 1941 года сюда согнали беженцев из Саблина, Пушкина, Поповки — погорельцев, бездомных, жителей прифронтовой полосы. Они поселились семьями на дощатых двухъярусных нарах, крытых соломой и кишевших блохами, клопами, вшами. По утрам узников выстраивали во дворе. У каждого на груди болталась на проволоке фанерка с номером. Комендант Папа Рыжий — злобный детина — поджидал их с палкой в руке. Возле его ног возвышалась груда заранее приготовленных палок. Насупившись, Рыжий пристально вглядывался в стоящих перед ним людей. По каким признакам он выбирал своих жертв — одному Богу известно. Скорее всего, он действовал как сторожевой пес, кидающийся на того, кто его особенно боится. Ане Самуйловой в лагере исполнилось 12, и она выходила на утреннюю поверку вместе со взрослыми. Навсегда запомнила цепкий взгляд Папы Рыжего, от которого некуда было деться. Если удавалось, собрав все свое мужество, выдержать этот взгляд, он перемещался дальше. Задержавшись на ком-либо глазами, Рыжий манил его к себе пальцем. Когда тот подходил, комендант обрушивал на спину несчастного град палочных ударов. Человек старался лишь не упасть и прикрывал ладонями лицо. Но удары приходились и по голове, по шее, по дрожащим рукам... Только сломавшаяся палка прекращала экзекуцию. Избитый брел в строй, а перед Рыжим представал следующий. И так — пока все палки не переломает. Заключенные наказывались не за какие-нибудь проступки, а просто так. Для острастки и для удовлетворения садистских наклонностей рыжего бандита, заставлявшего величать себя Папой. — Я вас кормлю, я ваш папа, — повторял он непрестанно. Наказанные не освобождались от работы и вместе со всеми валили лес, таскали бревна, камни, песок. Кормили так плохо, что через месяц лагерной 518 А. В. Самуйлова у бывшего тифозного барака к/л «Дивенка», 1991 г.
жизни самые слабые умирали от голода. Утром давали только гущу от кофе, выпитого охраной, вечером, после работы, — баланду, литр на троих. Заплесневелый, с опилками, хлеб выдавался раз в неделю, по субботам — буханка на работающего. Хлеб в лагере считался сказочным богатством. За него отдавали уцелевшие колечки, серьги, сорочки — что у кого осталось. Самуйловых какое-то время кормили серебряные ложки и комбинация, которую Зинаида Егоровна обменяла на еду у Нины — наложницы Папы Рыжего. Скоро менять стало нечего, и женщины, рискуя быть пристреленными часовыми, пробирались ночами под проволокой в поселок. Вера Кириллова познакомилась с одиноким стариком — дядей Яшей, жившим у самого леса. Стирала ему белье и приносила детям еду. Мать трехлетней Раи Журавлевой — Анну Яковлевну — схватили у забора, когда она уже возвращалась в лагерь с картофельными очистками. Жестоко избили перед строем и бросили в сарай: — Пусть подыхает голодной смертью! У Раисы Яковлевны отпечаталась в памяти картина: мама лежит на одеяле, а четверо мужчин берутся за его концы и, раскачав, швыряют маму в распахнутую дверь сарая... Маму спас дядя Сеня Кузнецов, с которым они познакомились еще по дороге из Поповки. У дяди Сени с детства недоставало пальцев на руке, и в армию его не взяли. Не успев эвакуироваться с заводом, он вместе с женой и детьми очутился в дивенском лагере. Дядя Сеня работал столяром и тайком передавал Журавлёвой еду и питье. Десятилетнего Женю Кириллова тоже поймали у проволоки охранники и так избили, что все тело почернело. Две недели он ничего не ел и умер... В лагерном дворе, напротив сарая, установили виселицу и вешали пойманных партизан. Тела не снимали по нескольку дней. Все помнят, как долго висели две красивые девушки в военной форме... Первая военная зима выдалась очень суровой, а теплой одежды ни у кого не было. На работу ходили, обмотав ноги соломой и тряпками, но это не спасало от обморожений. Отопление в бараке не работало, но на первом этаже была плита. По вечерам на ней грели воду и сушили лохмотья. Света тоже не было, жили при лучине. Как ни долго тянулась зима, весны все же дождались. Появилась первая зелень, и женщины приспособились печь лепешки из травы, смешанной с опилками. Пяти-, семилетних детей стали водить под конвоем в поле на прополку в бывший совхоз «Красный маяк» за железной дорогой. Ходили мимо лагеря советских военнопленных. Те всё просили: — Ребятки, чинариков пособирайте... Командовал детьми Хельмут — маленький злой немец с неизменной плеткой в руке. Упаси бог морковку в рот сунуть — забьет! Тамара Семеновна Кузнецова помнит, как однажды она с братом полола на краю поля у леса. Ей было 8 лет, Олегу — 12. Неожиданно они увидели, как из леса вышла группа вооруженных людей в гражданской одежде. «Партизаны! — подумалось. — Как предупредить, что мы не одни?» Олег сообразил быстрее меня. Не отрывая глаз от земли и продолжая полоть, он несколько раз громко повторил: — Уходите, уходите, уходите! Партизаны скрылись в лесу. Почему-то этим летом в поле водилось невероятное количество жаб. Тол- 519
стые, зеленые, они выпрыгивали из-под ног и приводили в ужас семилетнюю Валю Кириллову. Однажды она решилась на отчаянный поступок. — Пусть лучше Хельмут меня убьет, а на работу не пойду! Когда дети строились во дворе, Валя забилась в угол на верхних нарах, надеясь, что Хельмут ее не найдет. Но Хельмут нашел и, вставив ей в ухо свисток, оглушающе просвистел. Валя едва не оглохла, но вниз не сошла. Тогда Хельмут сбросил ее с нар. Она упала и сломала ключицу. Однако молчала, притворившись мертвой. Избив её ногами, но так ничего не добившись, Хельмут ушел. С ним был помощник — тоже немец, но совсем не такой жестокий. Он взял Валю на руки и принес в лазарет. Врач поморщился, но немец настоял, чтобы ее осмотрели. На Валю накинули простыню, вправили перелом и обработали ссадины. Немец отнес ее обратно и приложил палец к губам: молчи, мол. Пока старшие работали, малыши оставались в лагере. Юре Кириллову исполнилось два года. Но он опух от голода и разучился ходить. Юра ползал по тёмному коридору и на вопрос, куда направляется, серьезно отвечал: — Солнышко искать... Солнце порой заглядывало в лагерный двор, но еды там не было: каждую выбившуюся из земли травинку узники выдирали с корнем. Юра ел во дворе песок. Послюнявит пальчик, в песок обмакнет — ив рот. Недоумевал, почему сестра Валя ругается: ведь это же крошечки... Перемены в лагере случились осенью, после посещения Дивенской А. А. Власовым. Бывший советский генерал формировал из наших военнопленных так называемую РОА — «Русскую освободительную армию», воевавшую на стороне гитлеровцев. Побывав в воинском лагере, Власов решил посетить и гражданских. Было воскресенье, и все находились в лагере. Высокий человек в очках, одетый в коричневое пальто и шляпу, расспрашивал заключенных, как им живется. Чем уж он расположил к себе людей — доверительным ли тоном, родной ли речью или просто возобладало желание наконец-то высказаться начистоту — только женщины, позабыв страх, поведали о своей адской жизни всё, как есть: про голод, каторжный труд, садиста Папу Рыжего и запертые ворота. И с плачем спрашивали, за какие провинности их с детьми так жестоко наказали? Власов обещал помочь. Наутро все с удивлением увидели распахнутые ворота, а на поверке — нового коменданта: полного, круглолицего немца. Бессмысленные порки ни за что ни про что прекратились. Куда-то перевели и Хельмута. Хотя кормить и не стали лучше, но женщины получили возможность уходить в поселок подрабатывать или просить милостыню — кому как повезет. Все выжившие в «Ди- венке» различают два четко разграниченных периода своей лагерной жизни — до открытия ворот и после. Дети теперь тоже выбирались за ограду. Со стороны Ленинграда все чаще прибывали эшелоны с ранеными немцами. Увидев толпу оборванных, голодных ребятишек, раненые нередко бросали им хлеб и сахар. Еды на всех не хватало, и дети спорили, дрались, отнимали ее друг у друга. Раисе Яковлевне запомнился товарный состав с двухъярусными нарами, на которых сидели и лежали раненые. Когда поезд остановился, один немец выскочил из вагона и повесил ей на руку круг колбасы. Так, с колбасой на руке, она и вернулась в лагерь. Дети клянчили: «Раечка, дай, Раечка, дай...» Рае было четыре года. Не сообразив, что надо оставить немного про запас, она раздала всю колбасу. 520
В другой раз шел дождь, под ногами хлюпала слякоть, но они все равно пошли на станцию. Раненые бросали им конфеты. Конфеты падали в грязь, и, подбирая их, дети так перемазались, что немцы показывали на них пальцами и громко смеялись... Как-то в выходной Юра Кириллов, вновь начавший ходить, вскарабкался на насыпь и положил голову на рельсы. Помнится, загадывал: наедет на него поезд или нет? Валя хватилась брата, услышав шум приближающегося поезда. Она кинулась к линии и, схватив Юру, скатилась с ним с насыпи. Мимо прогромыхал состав. Валя долго не могла прийти в себя, дрожала и плакала, и кляла непутевого Юрку, а тот удивлялся, почему из эшелона им не сбросили ни кусочка. Об изменениях на фронте в Дивенской догадывались по участившимся вылазкам партизан (что ни день, летел под откос то один, то другой эшелон), по налетам краснозвездных самолетов и обстрелам из новых, неслыханных доселе орудий. По ночам люди просыпались от мощного грохота и, выбежав на улицу, видели в небе огненные стрелы, проносившиеся с быстротой молнии. Там, где они падали, раздавались оглушительные взрывы. — «Катюши» бьют, — перешептывались взрослые. Раечка Журавлева так боялась этого грохота и этих стрел, что пряталась под табуретку от одного слова «катюша». Всем казалось, что освобождение уже близко, но для узников «Дивенки» оно сбылось не скоро, и не все его дождались. В доме, где жила немецкая охрана, поселились власовцы. Среди них были разные люди, но два случая с их участием запомнились своей жестокостью. Как-то Юра Самуилов и Тамара Кузнецова бродили по двору в поисках съестного: вечерняя баланда не утолила голод. Один из власовцев подозвал детей и дал им по конфетке. Тамара зажала свою в кулаке — хотела поделиться с младшим братом. А Юра взял конфету в рот. Через минуту он упал замертво... Испуганная Тамара прибежала в барак. — Тетя Зина, там ваш Юра лежит!... Никакого следствия, конечно, не было. Юру просто бросили в сарай, откуда увезли на кладбище. На кухне работали две девушки из заключенных. Они решили бежать к партизанам, но их поймали и заперли на ночь в туалете. Одна из них помогла другой бежать, и наутро власовцы обнаружила единственную пленницу. Обозленные, они выкопали во дворе яму и, согнав всех на казнь, закопали девушку живой. Анна Васильевна и Тамара Семеновна с ужасом вспоминают, как она кричала: — Люди, кто останется жив, скажите, что я Катя из Пустыньки! Пустынька — деревенька возле Саблина. После войны в ней не нашлось старожилов, знавших Катю. С наступлением холодов в лагере вспыхнул сыпной тиф. Каждое утро в тифозный барак приносили мечущихся в беспамятстве больных. Их принимала и, как могла, лечила без лекарств дивенская врач Нина Федоровна. Теперь погребальная телега по утрам подъезжала к тифозному бараку и доверху нагружалась умершими за ночь. Тела пересыпали хлоркой и везли на кладбище. За телегой тянулся вонючий белый след... Самуйловы заболели все. Из пятерых детей у Зинаиды Егоровны в живых осталась одна Аня. Но как ни много жизней уносил тиф, кое-кто и поправился. 521
Выздоровели Рая Журавлева с мамой, трое Кирилловых, Кузнецовы и Волковы. После тифа у всех мелькали перед глазами зеленые круги, по двору бродили не люди, а качающиеся тени. Но едва человек поднимался на ноги — его отправляли на работу. Кто не выдерживал и падал — добивали прикладом. Настал январь 1944 года. От Ленинграда ежедневно прибывали эшелоны с ранеными немцами. Госпиталь был забит до отказа. Оттуда неслись крики — видно, раненым не успевали оказывать помощь. В первых числах февраля к станции подогнали товарный состав, и узникам было приказано грузиться в эшелон. Лагерь ликвидировали, и людей отправляли на запад. Снятие блокады Ленинграда не принесло узникам свободы. Ане Самуйловой и Жене Волковой повезло: к моменту отправки эшелона их матери не успели вернуться с лесоповала. Комендант оставил девочек дожидаться у ворот. Когда мамы вернулись, поезд уже отошел, и обе семьи остались в Дивенской. Их поселили в пустующем доме. Гоняли, как и остальных жителей, на работу — восстанавливать разрушенные железнодорожные пути, но освобождение было уже близко. 522 Свидетельство о смерти бывшего узника к/л «Дивенка» Олега Кузнецова
23 февраля пришли наши. С радостью, которую они тогда испытали, не могло сравниться ничто! Трудно жилось еще долго: не хватало еды и одежды, но уже не висела над ними плетка надсмотрщика, они снова чувствовали себя людьми, а не забитыми рабами. Аня поступила в гатчинское ФЗУ. И как-то в 1945-м, уже после Победы, увидела пленных немцев. Они разгружали платформы с песком. Один обернулся, и Аня с ужасом увидела Папу Рыжего. Она закричала. Рыжий втянул голову в плечи и поспешил скрыться. Но, видно, его узнала не одна Аня, и в 1948-м Рыжего судили. Зинаида Егоровна ездила в Ленинград на суд. Когда Рыжего спросили, знает ли он эту женщину, он злобно процедил сквозь зубы: «Ж-жина...» (Зина). Отправленные на запад узники «Дивенки» еще долго находились в неволе. Кого-то продали как рабов в Прибалтике, кого-то увезли в Австрию и Германию. Кирилловы оказались в литовской деревне Михайче. Хозяйство было большое и работать приходилось много, но кормили досыта. Когда вышел приказ об отправке русских батраков в Германию, хозяин откупился мукой и маслом, и Кирилловы остались в Литве. Когда пришла победа, они вернулись на Родину. Журавлевых больше года держали в концлагере австрийского города Линца. Их освободили 5 мая 1945 года. Кузнецовы попали на эстонский остров Эзель, в концлагерь, устроенный в бывших военных казармах. 2 мая 1944-го охранниками был расстрелян 14-летний Олег... ...Поздним вечером шестеро бывших узников «Дивенки» возвращались в Петербург. Дорогой все еще вспоминали войну: им было трудно расстаться со своим тяжелым, но единственным детством, в котором они только что снова побывали... Д. Ф. ЕМЕЛЬЯНОВ, 1926 г. р., житель деревни Заозерье В ТРУДАРМИИ Родился я в Заозерье, прямо в поле. У матери было восемь детей, трое из них умерли в младенчестве. Родители работали в колхозе. Отец Федор Васильевич был бригадиром, одно время даже председателем. Работали за «палочки», получая по полторы копейки на трудодень. Колхоз держал немного коров. Кормить их было практически нечем, но молоко и сено сдавали государству — возили в Сиверскую на лошадях. Деревня наша в захолустье, в 18 километрах от Сиверской, прозывалась «Индией» — мол, попасть в нее так же трудно, как в Индию. За деревней, на Старом и Новом болотах, добывали торф. В 1939—1940-х годах началось строительство железной дороги, успели проложить одну колею до Дивенской, в Заозерье построили вокзал. В деревне была начальная школа, дальше учились в Дружной Горке. Перед войной я окончил семилетку. Жили бедно, ходили летом босиком, носили одежду из холста. Купить что-либо было очень трудно. 523
Началась война. Старшего брата Сергея и 47-летнего отца взяли в армию. Мы их больше не видели: Сергей пропал без вести под Ленинградом, а отец, уже в сорок пятом, — в Германии. Радио в Заозерье не было, жили слухами. Боялись, что немцы двинутся к нам от Луги, а оказалось, что они уже в Острове (Строганове): Лужский фронт очутился в котле. Окруженцы лесами пробирались на Лугу и Чащу. У нас отступающих было мало. Перед деревней, где карьер, вырыли десять окопчиков, в них оборонялась кучка солдат. Пищу им не доставляли, жители подавали кто что мог. 20 августа в небе появилась «рама» — немецкий самолет-разведчик, потом начали бомбить железную дорогу. Мы попрятались в подвалы. 26 числа появились солдаты в польской форме. Они говорили по-русски, успокаивали, что деревню больше бомбить не будут. Спустя малое время от мельницы подъехали танкетки. От них разбежались немцы с автоматами — в касках, с пилотками, засунутыми под ремни. Наши начали стрелять от Нового болота. Немцы вскочили в машины и укатили за кладбище. Наши притащили противотанковую пушку и начали обстреливать немцев. Те отвечали огнем из маленьких ручных минометов. В огороды попало по 5—7 мин. У наших, видно, кончились снаряды, и они отступили в лес. Один боец сдался в плен. В сентябре в деревню пришли восемь наших бойцов. Два лейтенанта пошли по деревне, а шестеро бойцов устроились в гумне на ночлег. Кто-то из деревенских донес немцам. Те взяли бойцов, отобрали у них еду и расстреляли на кладбище. Лейтенантов, заночевавших в гумне, забросали гранатами. Немцы прошли дальше. Мы оказались в немецком тылу, куда присылали на отдых части с передовой. В Заозерье назначили старосту, ввели комендантский час. До определенного времени выходить из деревни запрещалось. У нас загуляла корова, повели ее в Орлино. Патруль вернул обратно: время не подошло. Всех жителей переписали и стали ежедневно гонять на работу: кого на торф, кого на железную дорогу. Пофамильно отмечали, но иногда удавалось получить освобождение у медички. Скажешь: «Живот заболел» — и айда в лес по машинам лазить. Сколько же по лесу было брошено наших машин! «Газики», полуторки с винтовками, кипами одеял, белья... Однажды мы с ребятами принесли винтовку в деревню, стреляли из нее на Новом болоте. Немцы услышали пальбу, всполошились. Мы винтовку бросили и ползком по канаве в деревню... Работающим выдавали паек на неделю: буханочка хлеба с опилками, кусочек маргарина. Пока идешь с работы, почти весь хлеб и сощиплешь... Зимой нас стали посылать в Дивенскую (7 километров от дома) расчищать снег на станции. Работаем, подходит состав. Солдаты выглядывают из вагонов. Мы просим: — Камрад, брот! Вынесут буханку — все кидаются кучей. Тогда они стали ломать хлеб и кидать нам. В домах припасы кончались. Люди ходили с саночками по деревням в сторону Пскова — менять вещи на хлеб и соль. К весне у нас и вовсе ничего не осталось. Немцы выдавали овес под проценты: сколько-то надо было отдать с будущего урожая. Пошла трава — пекли лепешки из лебеды, потом в огороде что-то наросло. 524
Прошло два года. В начале сентября 1943 года мне и моим ровесникам 17— 18 лет принесли повестки: явиться с вещами на Дивенскую. Там собралось порядочно молодежи из Лугов, Владычина, других деревень. Немцы с винтовками окружили — никуда не денешься. Посадили в машины и повезли в сторону Ленинграда. В Гатчине повернули на Волосово. Зарегистрировали на бирже — ив лагерь, развернутый в бывшей железнодорожной школе. Колючая проволока в два ряда, по углам — четыре вышки с часовыми. Поселили в бараках. Нары в три яруса, бумажные матрасы и одеяла. Народу — уйма, мыться негде, вшей развелось видимо-невидимо. Над плитой чешешь — искры разлетаются, как от бенгальских огней. А волосы остричь нельзя: скажут — партизан! Одеты мы были в немецкие шинели (видимо, снятые с убитых) и деревянные колодки с верхом из кирзы. Ежедневно, даже по воскресеньям, гоняли на работу: пилить дрова или грузить снаряды. Возили под конвоем на артиллерийский склад к Терпилицам. Склады здесь были основательные — под крышами, с дорогами из щебенки. Охрана обходила склад от Волосова до Терпилиц. Однажды, накануне воскресенья, наша третья комната решилась на забастовку. Договорились между собой, что завтра на работу не пойдем. Утром раздается первая команда: — Aufstehen! («Встать!») Мы лежим. Следующая команда: — Kaffee empfangen! («Кофе получать!») Не поднимаемся. — Antpeten! («Строиться!») — и стали нас поднимать дубинами и вышвыривать из барака. Построили, повезли на склад и заставили заниматься бессмысленным делом: перетаскивать снаряды с места на место. С тех пор остальных от воскресных работ освободили, а нас зачислили в штрафники. Кормежка стала совсем никудышная: утром — пустой кофе, баланда в обед, хлеб только вечером — буханка на четверых. Не помню, сколько прошло времени, только приехал к нам как-то генерал, начальник гатчинских лагерей. Вышел на крыльцо с переводчиком, стал уговаривать: — Мы же хотим сделать из вас «гитлер-югенд», вся воспитанная молодежь состоит в этой организации. Ваше питание улучшится: немецкая армия выделяет вам горох из своего резерва. Через день суп стал пахнуть горохом. Немцы уже драпали, и продуктов в войсках явно не хватало. Нас стали посылать по деревням собирать в опустевших домах все, что осталось после угона жителей: картошку, соль, грибы. Мы сначала сами наедимся, потом уж в мешки грузим. Запомнилась деревня Жабино за Волосовом. После того как продукты забрали, немец поджег дом. От него занялись остальные, деревня сгорела дотла. Неподалеку стояла испанская «голубая» дивизия. На перекрестке дорог у них почему-то стояло чучело медведя. Испанцы — народ добродушный, внешне на цыган похожи. Они получали двойной паек и нас подкармливали. Пришел январь 1944 года. Положение на фронте изменилось в нашу пользу, и немцы стали «хорошенькие» — обращались с нами получше. Дороги разбиты, запружены машинами, повозками с ранеными. Днем нас заставляют вырав- 525
Д. Ф. Емельянов, 1952 г. нивать дорогу, ночью — загружать снаряды. Мы уже пытались чем-то вредить. К дальнобойным снарядам прилагались гильзы с порохом в шелковых мешочках. Мешочки мы использовали вместо портянок, а порох поджигали. Запалы прыгают по снегу — нам интересно, а снаряды без них не выстрелят. Раз мимо нас провели пленных — сержанта и рядового. Мы удивились, что они в погонах. Увидев нас в немецких шинелях, сержант крикнул: — К нашим не возвращайтесь! Стрельба раздавалась все ближе, от Гатчины слышался шум танков. В небе появлялось все больше наших самолетов. Один немцы сбили из крупнокалиберного пулемета. Нам скомандовали: — Давайте в лагерь! Вернулись, а там никого нет. Котел пустой, вещи исчезли. Но подъехали немцы на машинах — их заградотряд. С ними — начальник артсклада. Смотрит на часы, ждет взрыва. А склад не взрывается. Спрашивает сапера, в чем дело. Видно, сыграли роль ликвидированные нами запалы. Нас повели пешком вместе с немцами. Перед деревней застряли дровни с ящиками. Возчик говорит: — Помогите выехать! Ломайте ящики, берите, сколько хотите! Оказалось, что в ящиках окорока. А мы уже забыли, когда мясо видели. Набросились, конечно, а немцы ничего, молчат, смотрят, как мы едим. На горушке церковка, в ней хлебный склад. Немцы грузят хлеб на машины. Попросили — и нам дали. Охраны как таковой над нами уже не было. Организовался свой коллектив из 12 человек. За старшего — охранник из власовцев. Дошли до деревни, постучались в крайний дом. Бабка говорит: — Я бы пустила, да в избе немцы останавливаются. В хлев — пожалуйста. Разместились в хлеву. Нашелся сухой спирт, сала нажарили. С непривычки животы разболелись. Узнали, что неподалеку, в Русковицах, партизаны. Решили идти. Вышли из хлева, а навстречу немец с автоматом. Старшой ему что- то сказал по-немецки, и тот пропустил. К рассвету дошли до следующей деревни. Жители встречают как своих, предупреждают, что по дороге еще ездят немцы. Достали картошки, затопили печь в пустом доме. Тут показались эстонцы на лошадях: ехали от Нарвы к Волосову. Мы затаились на печке. Старшой предложил двигаться в Русковицы, которые находились в двух километрах. Пришли в Русковицы, а там уцелел один домик, жителей нет. Раздобыли соломы, переночевали. Бабушка говорила, что в лес к партизанам есть тропинка. 526
Нашли тропу и лыжню. Осторожно, поодиночке, чтобы не всем подорваться, если заминировано, двинулись. Прошли болотину, увидели шалаши, костер, вокруг него ребятишки, коровы, жители, спасшиеся от угона. У них было радио. Обрадовали: «Наши взяли Волосово!» Мы пошли в Волосово, явились в комендатуру. Старшого — власовца — от нас сразу отделили. Кого постарше — оставили при коменданте, троих отправили по домам. А что у коменданта? Жрать нечего... Решили уйти в Гатчину. Регулировщица остановила машину, шофер довез до Констабля. Пришел домой. Почти все из деревни угнаны немцами, у меня остались только бабушка и две двоюродные сестры. Мне уже исполнилось 18 лет. Встал на военный учет и начал ходить в Гатчину на допризывную подготовку. Гатчина от нас в 40 км, добирался то пешком, то на попутке, даже на машинах с боеприпасами доводилось ездить. Наши были угнаны в Латвию. У отца на кладбище была зарыта картошка, немного зерна. Посадил огород. Наши вернулись — выросли картошка и пшеница. А меня осенью забрали в армию, во флот. Направили в рижскую школу батальеров. Пока учился, война кончилась. Только в памяти она — навсегда... О. П. ХАЛИЗОВА (ЛАПТЕВА), 1925 г. р., жительница поселка Дружная Горка «А ВЫ ПОЧЕМУ НЕ В ПАРТИЗАНАХ?» Родилась я в 1925 году в Дружной Горке. У наших родителей Павла Федоровича и Анастасии Георгиевны Лаптевых было семеро детей. Жили в своем доме у леса, держали корову, поросенка, кур. Лошадь отец в коллективизацию отдал в колхоз «Орлинский». Жители Дружной Горки работали в основном на стекольном заводе, построенном немцем Ритингом двести лет тому назад. Завод выпускал тонкую лабораторную посуду. Рабочие получали небольшую, но регулярную зарплату и не бедствовали. Я окончила восемь классов, и тут война. Завод эвакуировали в Казань, а народ остался. Старший брат учился в Ленинграде и с первых дней ушел на фронт. Он прошел всю войну и дошел до Берлина. А к нам в августе пришли немцы... Сначала через поселок от Кургина на Орлино промчались мотоциклисты, за ними — танки. В нашей пожарной части обосновался штаб. Назначили старосту. Жителей стали гонять на ремонт и расчистку дорог. Отец наш, коммунист, имел связь с партизанами и большую часть времени проводил в лесу. Иногда, в темноте, приходил домой, благо жили мы на окраине. Кто-то его выследил. И однажды, поздним осенним вечером, только он вошел — следом полицай с немцами. Спрашивали о связи с партизанами, но отец все отрицал. В этот раз его не забрали, но позже, в 1942-м, в дом пришли якобы «партизаны» в немецкой форме. Спросили маму по-русски: — Где ваш муж? 527
Одного из мужчин мама узнала, несмотря на приклеенную бороду. Это был сосед Назаров, папа ходил к нему бриться. Как только папа появился, пришли настоящие немцы — из гестапо, забрали его и еще четверых мужчин из поселка. Все они бесследно исчезли. С продуктами становилось все хуже. Женщины ходили пешком с саночками к Луге — менять вещи, посуду на муку. Когда появилась трава, пекли из нее лепешки, добавляя немного муки. А в мае всю молодежь от 15 лет немцы погнали на работу в Германию. Забрали и нас с сестрой Анной. Пешком шли до Сиверской, где уже ждал товарный состав. Затолкали всех в вагоны, дали по буханке хлеба и повезли на запад. Не было воды. Люди мучились от жажды, одна девочка умерла. Первый раз остановили в Прибалтике, разрешили сходить в туалет. В Германии нас направили на распределительный пункт, где мы прошли санобработку (всех остригли наголо) и были выставлены как рабы на продажу. Мы, дружногорские, держались кучкой. К нам подошел немец, повесил на шеи таблички с номерами и поторопил: «Давай! Пошел!» В грузовом фургоне нас доставили на фабрику Штрюбе в Магдебурге. Привели в зал, где стояло много столов. Небольшой оркестр играл марш «Прощание славянки». Нас посадили за столы, и немцы принесли каждому по чашке баланды. Поселили нас в странном помещении, похожем на театр. В «партере» были устроены общие нары, а на «галерке» стояли отдельные кровати с тюфяками. Нашей «кучке» повезло: попали на галерку. Лагерь был небольшой — 300 человек. Каждое утро, в 8 часов, подъезжал закрытый фургон и отвозил нас на фабрику. Рабочие-немцы изготавливали на станках какие-то металлические детали. Нас поставили подручными. — Подай! Принеси! Убери! — командовал мастер. На обед рабочие уходили в столовую, а нам приносили баланду прямо в цех. В 6 часов вечера фургон снова увозил нас в лагерь, где мы получали вторую порцию баланды. Хлеб — маленький серый батончик — выдавался раз в неделю, по понедельникам, и ни у кого не хватало сил его сэкономить: съедали в один присест и с нетерпением ждали следующего понедельника. Надзирала за нами комендант фрау Беккер с помощницей, говорившей по-русски. Комендант была неплохой женщиной и помогала чем могла. Заболеешь — сведет к врачу, даст лекарство. Не кричала и не обижала нас. В лагере был закуток, где стояли бак с водой и 2—3 тазика. Там можно было помыться и постирать. Но мы сильно обносились, и не во что было переодеться. На фабрику привозили ветошь — вытирать станки, и мы рылись в этих тряпках, чтобы найти себе какую-нибудь одежду. Помнится, мне достался старенький джемперок и тонюсенькое пальтецо. В непогоду мы зябли и брали с собой в фургон одеяла, которые грели мало, но все же защищали от ветра. Тем временем население Дружной Горки поголовно угоняли в Прибалтику. Мама с четырьмя детьми попала на литовский хутор к хозяевам. Работали и она, и 8-летний Витя, и 12-летний Коля. Пятилетняя Женя оставалась в сарае нянчить годовалую Лелю. В Магдебурге мы даже получили от мамы письмо. В апреле 1945 года мы проснулись от криков на улице. Оказалось, в город вошли американцы. Охрана разбежалась. Какое-то время мы еще прожили в лагере. Американцы нас хорошо кормили, затем на Эльбе передали нашим. Здесь нас допрашивали работники СМЕРШа. Нас с сестрой спросили: 528
— Где ваш отец? — В партизанах... — А вы почему не ушли в партизаны? — спросил следователь и долго на нас кричал, обвиняя во всех смертных грехах. После проверки нам предложили поработать в воинской части. Мы согласились. Нас отвезли в Польшу, в г. Познань, где была мастерская по ремонту воинского обмундирования. Жили в общежитии без конвоя, питались в столовой. Кончилась война. Нам хотелось домой, тем более что мама с детьми уже вернулась в Дружную Горку. Но из дома писали: «Кто из молодежи приехал — попал на лесозаготовки, постарайтесь продержаться подольше в мастерской». Мы вернулись в декабре 1946 года, пошли устраиваться на завод. Начальник отдела кадров спросил сурово: — Вы Павла Лаптева дочки? Вас надо не на завод брать, а посылать на торфозаготовки! Видимо, из-за того, что отца забрали немцы, не было доверия и к нам. А папы уже и в живых не было... Только в 90-х годах мы узнали через международный розыск, что отец умер в концлагере в мае 1943 года. Подсобницей на завод меня все же взяли. Позже получилась, стала градуи- ровщицей. Наш поселок немцы сожгли при отступлении. Мама работала уборщицей в школе, жила с детьми в комнатенке без окон. На всех дали 16-метровую комнату, где мы жили всемером. Но молодость брала свое, тяжелые времена отходили в прошлое, уже и в клуб захотелось, хотелось жить и радоваться мирной жизни. К. Н. ФИЛИППОВА (БОРОВКОВА), 1917 г. р., жительница поселка Дружная Горка БЛАГОДАРЯ ИМ МЫ ЖИВЕМ... Родилась я в 1917 году в Тверской области, в батрацкой семье. Отец умер рано, мама осталась одна с четырьмя детьми. Сестра Граня служила в Питере в няньках. В 30-х годах я приехала к ней. Как раз набирали людей на стекольный завод в Дружную Горку. Меня взяли в 8-й цех браковщицей. Работали разную мелочь, перед финской войной — химстекло. Мужчины-стеклодувы были настоящими мастерами, выдували даже двухлитровые колбы. В 1937 году я вышла замуж за бригадира выдувальщиков Михаила Филиппова, родила сына. Жили в заводской халупке на улице Урицкого. Богатства нажить не успели: ходили в лаптях, спали бог знает на чем. Мужа каждое лето забирали на маневры, я ездила его навещать на полигон за Сиверскую. А 30 октября 1939 года взяли мужа на финскую войну. До сих пор вижу, будто это было вчера, как стою я с мальчиком на руках, беременная дочкой, а Миша уходит от нас по улице все дальше и дальше... Больше я его не видела: убили в феврале Мишу-пулеметчика выстрелом в голову. Много дружногорцев не вернулось тогда с войны, и ни копейки за них семьям не заплатили. Может, не теми пулями их поубивало? 34. За блокадным кольцом 529
Осталась я в 23 года вдовой с двумя ребятами. Живу в семиметровой комнатке, готовлю в круглой печке. Дров нет. Поеду в Кургинский лес-целик, нарублю топором сучьев, а сама плачу. Зарплата — 250 рублей. Крупу в магазине по двести грамм покупала. Люди спросят: — Клавдя, почто так мало берешь? — Не на что... Началась война, а у меня всех запасов — стакан манки. В то воскресенье, 22 июня, отправилась я к бабе Куше. Мы дружили: у нее на финской войне сына убило, у меня — мужа. На улице соседка окликает: — Клава, ты куда? Война ведь! Радио тогда мало у кого было. Одна вынесла громкоговоритель на крыльцо, все стояли и слушали речь Молотова. В четыре часа объявили митинг в поселковом совете. Мужчин — мою ровень — всех в армию забрали. Немногие из них возвратились обратно... Завод эвакуировался на Урал. Меня не взяли: муж убитый, я всего- навсего браковщица, не больно-то и нужна. Через деревню отходили наши части. Бойцы голодные, измученные, мы выносили им в ведрах картошку и огурцы. Стрельба раздавалась все ближе, и народ принялся рыть окопы. 25 августа стоял такой гул от разрывов, что земля колыхалась. Мы прятались в общем окопе. Неожиданно все стихло. Один старик пошел на разведку, кричит нам: — Выходите, гости едут! Немцы прикатили на мотоциклах, пошли по домам. Лопочут по-своему, кур, поросят забирают. У меня посмотрели, что взять нечего — беднота одна — и ушли. Поселились в школе и директорском доме. В Сорочкино устроили комендатуру, нас посылали туда убирать. Назначили старосту. Им стал Иван Макарович Великанов. Хороший человек, никому вреда не причинял, однако после войны наши его все равно посадили. Несколько мужчин ушли в лес. Мальчик Володя Данилов носил им патроны. Немцы через переводчика, дядю Васю Хаклиса, передавали по рупору: — Сдавайтесь, а то жены будут уничтожены! Мужчины сдались и выдали Володю. Его повесили на брусьях в спортгород- ке вместе с ламповской Анисьей Викуловой. Та укрыла у себя семерых красноармейцев, а соседка — подлая баба — донесла немцам. Партизаны спалили поселок за речкой и пожарную каланчу. Их тоже кто-то предал, и они попали в плен. Страшный лагерь был в деревне Ящера. Есть стало совершенно нечего, и мы с женщинами ходили за Лугу менять тряпки. Под Псковом я выменяла мужнин новый костюм на полмешка крупы; в деревне Крашеново отдала бобриковое пальто за каравай белого хлеба. Последние рубашки продали, ничего не осталось. Даже гребенку с головы я отдала за кусок хлеба. Дальше пришлось побираться. Помнится, сижу на саночках в д. Серебренка и думаю: «Умру, но не попрошу!» Тут две девушки из наших выходят из дома с куском хлеба. И я решилась. Постучала в один дом, а там обедают. Отрезали мне ломоть... Пробовали мы толочь березовую кору на лепешки, но есть их было невозможно: горчей полыни. Когда пошла трава — тушили ее и ели. Мальчику моему исполнилось три года. Он опух от голода, и родители мужа, жившие в Сивер- ской, взяли его к себе. Поел он там творога с молоком и умер. Видно, коли ешь одну траву, другое впрок не пойдет... 530
В апреле нас погнали на торф — за 9 километров от поселка. Мы лопатами выкапывали куски мха и укладывали их на элеватор, едва поспевая за машиной. Там же работали и наши пленные. Жили они в бараке прямо на болоте. От голода искали павших зимой лошадей и варили гнилое мясо. Я пару раз ночевала в бараке, но там невыносимо пахло тухлой кониной и заедали клопы. На Старом болоте надзирателем был злой немец Вальтер, издевавшийся над пленными до невозможности. Он не расставался с плеткой, за что его и прозвали «Плетка». Мне попадало за язык: не могла терпеть несправедливость. За такую тяжелую работу давали один ломтик хлеба. Идешь домой и гадаешь — самой съесть или детям отнести? Вот я и сказала: — Работу требуете, а накормить не можете! Вальтер хотел меня прибить, но конвоир не допустил. Меня перевели на Новое болото, где мы только подбирали заготовленный до войны торф. Немцы увозили его через Дивенскую в Германию. Здесь надзирателем был Юзеф — хороший человек, никого не обижал. Однажды его заменил другой немец. Тот потребовал, чтобы мы работали и ночью — грузили торф на платформы. Я сказала: «Не будем!» и нарочно упала. Пришел Юзеф и отменил ночную смену. Раз в неделю, по субботам, нам выдавали паек: полбуханки хлеба и 300 граммов конины. Как хочешь, так и живи. Сестра с мужем жила в Красницах у леса. Жутковато там было: безлюдье, один лес шумит. Как-то зимней ночью, в 1943-м, к ним постучались трое незнакомцев: двое мужчин и женщина. Сказались партизанами. А на другое утро Колю забрали немцы. Потом и сестру взяли в гражданский лагерь у Строганова моста. Я ходила к ней: забор из колючей проволоки, овчарки. Сестра говорила, что у нее всё допытывались, кто приходил к ним в дом. Она и сама не знала, только ей показалось, что бороды у «партизан» были приклеенные. На торфе я проработала до осени 1943 года, пока сезон не закрылся. Уже началась эвакуация населения. Вальтер потешался: — Я тебя вместе с болотом эвакуирую! Зол был на меня. К Новому году в Дружной Горке осталось около 200 человек с детьми. Угнать нас немцы уже не успели. В конце января 1944-го, отступая, они загнали всех в школу, собирались взорвать. Но 31-го пришли наши *. Был большой бой, в котором полегло много солдат. После мы собирали убитых по лесу и хоронили в братских могилах. В 1946-м всех перезахоронили на кладбище за поселком. Там и красноармейцы, и капитан Миша Занадворов, и наш Володя Данилов, и несчастная Анисья Викулова из Лампова. Я, как могу, ухаживаю за могилой, ношу цветы к памятнику. Может, и моему Мише в Финляндии кто-нибудь цветочков принесет? Соседки спрашивают: — Зачем это тебе нужно, Клавдя? Я промолчу, а сама думаю: с войны хожу и буду ходить, пока жива. Ведь благодаря им мы остались жить... * Пос. Дружная Горка освобождала 85-я стрелковая дивизия. (Примечание составителя.) 531 30. Заказ №210
Л. И. КОЛОСОВА, 1932 г.р., жительница деревни Симанково «МУТТЕР, НАДО ДЕРЖАТЬСЯ!» Родилась я в деревне Симанково, что на Орлинском озере. Деревня наша в 46 дворов была такая красивая, в сирени и яблоневых садах, что когда в 1943 году ее сожгли, отступая, немцы, все горько плакали. Перед самой войной к нам провели радио. Тогда это была редкость: даже в большом Заозерье радио еще не было. Жили без электричества: с печками, керосиновыми лампами. Электричество было только в Дружной Горке, за 4 км от нас, где работал стекольный завод. Говорили, что до революции его построил какой-то немец. Там работали квалифицированные мастера, выдували тонкую химическую посуду. В войну сюда приехал племянник бывшего хозяина. Завод продолжал работать, а посуду отправляли в Германию. За деревней проходила в сторону Дивенской одноколейная железная дорога, перед войной по ней прошли первые поезда. При немцах она работала вовсю, перевозила всякие грузы. В деревне была начальная школа, в которой я успела окончить первый класс. В нашей семье было 10 детей: 5 мальчиков и 5 девочек, я — последняя. Папа Иван Александрович работал в колхозе «Ударник», был депутатом сельсовета, бригадиром овощеводов, награжден значком «За высокие урожаи». Этот значок сохранился до сих пор. Жили мы неплохо, хотя за колхозную работу получали всего ничего: по полторы копейки на трудодень. Но в каждой семье были корова, овцы, куры — кормились за счет своего хозяйства. Началась война. Почти всех мужчин в деревне мобилизовали. Ушел на войну и председатель колхоза дядя Миша. Мой брат Миша, оставшийся после службы в армии на сверхсрочной, в первые дни войны пропал без вести в Бессарабии. Алексей, уже семейный, воевал на «Невском пятачке», был ранен в спину и вскоре умер. Отца послали от Орлинского сельсовета угонять скот в Ярославскую область. С ним отправился и брат Володя. Мама и я с сестрой собрались ехать с ними. Доехали на лошади до Кургина (6 километров от нас), но мама все переживала, что семья разбросана, и решила остаться. Мы вернулись. А вскоре, в конце августа, в деревню пришли немцы. Вернее, приехали от Дивенской на мотоциклах. Не обращая внимания на жителей, ловили по дворам курочек, сворачивали им головы и тут же жарили на кострах. Помню, на люльке одного из мотоциклов чернела надпись по-русски: «Место для теленка». Это почему-то меня так напугало, что я бросилась в дом, кинулась к столу и разрыдалась. Первые немцы надолго не задержались: укатили на своих мотоциклах дальше и увязли в болоте. Помнится, мама говорила: «Так им и надо! Хоть бы завязли и не вылезли!» Фронт отходил все дальше и дальше. Очень скоро мы очутились в немецком тылу. Немцы назначили старосту из деревенских, кое-кто пошел в полицию. Осень выдалась дождливая, рано наступали сумерки. От жителей требовали строгой маскировки. Люди занавешивали окна, сидели с коптилками. Как-то 532
Дети остарбайтеров. 2-я справа Л. И. Колосова мама пошла вечером кормить овец с фонарем. Патруль увидел, заорал: «Партизанам помогаешь? » При немцах за деревней работала мельница. Жителей обязали все зерно молоть там и какую-то часть отдавать немцам. Но зерна у всех были крохи. Из килограмма-двух много ли муки выйдет? И большинство стало молоть свое зерно дома, на самодельных жерновах. За это наказывали. Староста дядя Леня пригрозил маме: «Смотри, Марья, еще раз увижу...» Но вообще симанковский староста был человеком положительным, немцам никого не выдавал. Брат Володя прятался у родственников. Его заметили и вместе с другими ребятами увезли в Дивенскую. Сопровождавший их полицай был из Заозерья. Передав их немцам, он шепнул: «Я вас сдал и больше ничего не знаю. Сумеете уйти — дело ваше...» И наши вернулись. Но вообще-то предательство было. Одна женщина, отказавшаяся в свое время вступить в колхоз, во всеуслышание говорила, что, будь наш отец в деревне, она первому же немцу доложила бы, что он сельсоветчик. Трагическая история вышла из-за «антипартизан». Так называли наших людей, сагитированных немцами на борьбу с партизанами. Раз в деревню пришли несколько человек в красноармейской одежде. Сказавшись окруженцами, они вошли в доверие, обо всех расспрашивали, советовали, как перейти к партизанам. Три дня их укрывали и кормили. А после их ухода в Симанково нагрянули каратели. Выстроили всех деревенских и расстреляли семерых парней, общавшихся с «красноармейцами»... С продуктами становилось все хуже с каждым днем. Коровы у нас уже не было: нашу Маню отец угнал вместе со стадом. Колхозный урожай обычно распределялся по трудодням. Мама все ждала, когда начнут делить, и просчиталась: хваткие люди растащили все по пословице — кто смел, тот и съел. Зерно у нас кончилось, и мама сменяла одну овцу на ячмень. Смололи его на жерновах и сварили кашу. Помню, как я радовалась: — Ой, какая каша! Вкуснее манной! 533
На исходе зимы у нас кончились все припасы. В сарае валялась старая, почерневшая от времени овечья шкура. Вымочили ее, сварили суп. Он был совершенно черный. По сей день помню его прогорклый вкус. Фронт отошел от нас далеко, и немцев в нашу деревню присылали на отдых с передовой. Раненых помещали в госпиталь, расположившийся в бане, остальные жили в домах вместе с хозяевами. Вели себя прилично, не грабили и не хулиганили. В нашем доме постояльцев не было: семья большая, тесно. Притом два брата и сестра работали на железной дороге. У соседей немцы жили. За обедом ходили к своей кухне, принося еду в плоских, бобовидно изогнутых котелках. Один немолодой солдат время от времени подходил к нашей исхудавшей маме и протягивал ей котелок с остатками супа, приговаривая: «Муттер, сколько детей! Надо держаться!» И качал головой. Работавшим полагался паек: маленькая буханочка хлеба и кусочек маргарина раз в неделю. В Сиверской работал рынок. Там можно было кое-что купить за советские деньги. Но денег почти ни у кого не было, и все ездили с саночками по деревням менять вещи на хлеб. Брат Миша ездил за Мшинскую: в Луге с хлебом было получше. В начале марта мы с мамой дошли до лесничего Ананьева. В двух километрах от деревни в лесничестве стоял барак, где жили лесорубы. У Ананьева была корова, но кончилось сено. Мы с мамой повезли ему сено на санках. На обратном пути услышали стрельбу и окрик по-русски: «Ложись!» Мы — бух в снег. Смотрим — два немца на лошадях, видно, ехали к ананьевским девушкам. Одного убили, второй убежал к Ананьеву. Наверное, стреляли партизаны. Но это была единственная встреча с ними за два с половиной года. В нашу деревню, полную немцев, партизаны не заходили. Время шло к весне. Начали копать огороды. Немцы выдали понемногу картошки и зерна на посев в счет будущего урожая. В основном все сеяли хлеб: рожь, овес, ячмень. Когда пошла трава, жить стало полегче. Собирали лебеду, крапиву, щавель. Из неспелой ржи пекли лепешки, меняли у немцев на хлеб. К осени выросло все свое, уже не голодали. Только совсем не было соли, даже винегрет приходилось есть без соли. Немцы радовались, что в деревне тихо, можно спокойно есть, мыться в бане, играть по вечерам в карты. Они любили играть в «шварце Петера» — что-то вроде нашего «дурака», когда проигравшему мазали лицо сажей. И вот однажды такой подвыпивший «черный Петер» заявился к нам в шесть утра. Я как раз выгоняла скотину, сестра была во дворе. Немец направился к ней: «Ком баден!» («Пойдем купаться!») Сестра испугалась, но как-то сумела от него отделаться. В 1942 году жителям было предложено поехать в Германию на заработки. Кое-кто согласился. Написали заявления и добровольно уехали. А в 1943-м угоняли уже всех без разбора. И вот какая несправедливость: после войны все — и добровольцы, и угнанные насильно — одинаково считались людьми второго сорта. 5—7 ноября 1943 года из Симанкова угнали всех, за исключением двух одиноких бабушек, нас и дяди Симы, т. к. молодежь из наших семей работала на железной дороге. Но пришел день, когда решили угнать и нас. Перевели в Заозерье, в опустевшие дома, а Симанково сожгли. Наутро приказали с саночками (не больше 534
16 килограммов поклажи) явиться на вокзал. Мы решили ни за что не уходить: по всему было видно, что немцы удирают. Брат зарезал овцу, мама нажарила мяса, напекла хлеба — на рассвете собирались уйти в лес. Среди немцев был один поляк, говорил понятно. Они проговорили с мамой до утра. Он убеждал: «Не бойтесь! Нас от Шапок так гонят, что уже не до вас...» Это было 31 января 1944 года. На рассвете (мы еще не успели уйти) вдруг слышим крики: «Ур-р-а-а-а!» Маме стало плохо, запричитала: «Ой, родненькие!» — и обмерла. Наших вначале было немного. Потом — один полк. А немцев у железной дороги скопилось порядочно — из Орлино, Дружной Горки, окрестных деревень. Завязался бой, наших перебили. Раненых медсестры стаскивали в здание вокзала, но немцы его подожгли, оцепили и никому не дали выбраться. Один раненый все же выскочил и покатился с насыпи. Шинель на нем горит, он тушит ее, немец заметил — выстрелил. «Последнего убили», — заплакала мама... Потом подошли еще наши части. Бой разгорелся с новой силой. Было много убитых — и наших, и немцев. 1 февраля Заозерье освободили. Людей пока было мало, но мы уже не были подневольными. Колхоз возрождался с того, что хоронили убитых. На краю деревни осталась братская могила и небольшой памятник погибшим бойцам 85-й стрелковой дивизии. В прежние годы сюда на 9 мая приезжало много ветеранов. Они вспоминали бои, погибших товарищей. В одну из встреч женщина-фронтовичка выкрикнула: «Толя, выйди, покажись, что ты жив!» Оказалось, что тот раненый, скатившийся с насыпи, не погиб: единственный из 82 бойцов, заживо сожженных в здании вокзала, он уцелел. Давно уже не приезжают к нам ветераны. Но каждое 9 мая все жители деревни приходят, нарядно одетые, к маленькому памятнику, вспоминают далекую войну и мечтают об одном: чтобы военное лихолетье не настигло их внуков. Памятник погибшим советским воинам 85-й Павловской стрелковой дивизии в д. Заозерье
В. В. СОКОЛОВА (ВОСТРЯКОВА), 1937 г.р., жительница деревни Луги* «КОГДА ЖЕ МЕНЯ ВОЗЬМУТ НА РУЧКИ?» Мне было 4 года, когда началась война. Жили мы в деревне Луги Гатчинского района. Четырнадцатилетний брат Дима гостил у бабушки в Низовской. Вскоре туда пришли немцы и всех мужчин угнали в лагерь. Попал в неволю и Дима. Нашу деревню тоже заняли немцы. Отобрали корову, кур. Мы питались картошкой, травой, грибами. Летом сорок третьего года стало известно, что жителей будут угонять в Германию. Тогда мы всей деревней ушли в лес, к партизанам. В октябре в расположение отряда пришли немцы. Партизаны были на задании, в лагере оставались только женщины с детьми и раненые. Всех, кто не смог подняться, фашисты расстреляли, а остальных повели в деревню Черне- цово. Шел дождь, на дорогах стояли огромные лужи, мои боты, надетые прямо на чулки, вскоре наполнились водой. Помню, что одета я была в зеленое платье с разводами, сшитое из плащ-палатки, а в руках держала ридикюльчик с цветными открытками. Было холодно и страшно. Один немец сжалился и какое-то время нес меня на руках. Я дрожала и плакала, а он совал мне круглые леденцы... Деревня Чернецово была сожжена. Уцелел лишь один дом — большой, белый, из новых бревен. Немцы впустили нас в дом, а потом подожгли его со двора, но двери не закрыли. Испуганные люди прыгали из окон, давились у выхода, а фашисты хохотали... Вечером нас погнали в Низовскую. Вели колонной по улице, выкрикивая: — Партизан! Партизан! Никто из родственников или знакомых не смел к нам подойти. На станции нас загнали на открытые платформы и повезли. Шел мокрый снег, дул сильный ветер. Я стояла на коленях, уткнувшись в мамины колени лицом, а на спину падали и падали крупные легкие хлопья... Утром выгрузили в Дивенской и отвезли в лагерь. Здесь мы прожили недели три. Мама ходила на работу — мостить дорогу, а я оставалась на нарах, где было полно вшей и клопов. Потом нас снова погрузили в товарные вагоны и отвезли в Кингисепп. Поселили в каменном доме и совсем не кормили, зато сводили в баню, где с потолка потоками лилась ледяная вода. Потом — пересыльный лагерь в Лимбажи и, наконец, концлагерь города Валги. Дощатые бараки за колючей проволокой, промерзавшие насквозь. Брюквенная баланда из огромного котла. Откуда брали так много брюквы, не знаю, но другой еды я не помню и до сих пор не выношу брюквенного запаха. Каждый день в лагере умирали люди. По утрам двор объезжал немец верхом на лошади и, накинув на мертвеца веревочную петлю, оттаскивал в овраг за лагерем. Все взрослые работали на железной дороге — разбирали пути. Немцы, отступая, увозили с собой все, что только было возможно: рельсы, шпалы, костыли... 536
Дети жили отдельно от родителей. Спали в сарае на соломе. Многие болели, кашляли кровью. По утрам приходили немцы и кого-нибудь уносили. Мне тоже хотелось, чтобы меня взяли на руки и понесли. Но я не кашляла и меня никуда не уносили. Тогда я не понимала, что уносят мертвых детей... Весной мы стали выходить из сарая. Помню, как в один яркий солнечный день гуляли втроем за мерзким грязным туалетом: я, мальчик Миша 9 лет и его младшая сестра Валя. Миша нашел доску, положил ее на колено, и мы с Валей стали качаться. Подошел немец и ударил Мишу плеткой по лицу. Миша болел все лето, на лице у него выболел глубокий шрам... Когда поспела черника, детей посылали собирать ягоды для немецкой кухни. Немец-конвоир заставлял петь по дороге немецкие песни, кто молчал — получал плетью по спине. С плеткой конвоир никогда не расставался. Она была на короткой ручке, с твердым шариком на конце. Когда мы собирали ягоды, немец проверял наши языки и, если они оказывались черными, — хлестал плеткой. Немец расхаживал между нами, смотрел в небо и насвистывал. Не припомню, чтобы он сам хоть раз наклонился и сорвал ягоду. Потом нас вернули родителям. Помню барак, свое место на верхних нарах напротив печки. Нары были сделаны из тонких гнущихся горбылей. У меня однажды застряла между ними нога, и я долго ее вытаскивала. В нарах гнездилось множество вшей и клопов. Бороться с ними было невозможно — ведь мы совсем не мылись. Не было ни воды, ни мыла. Насекомых даже не успевали убивать. По вечерам мама снимала с меня платье (все то же — из плащ-палатки в серо-зеленых разводах) и прикладывала к горячей печке, сделанной из бочки. Раздавалось потрескивание вшей и гнид. Так поступали и остальные. Мать иногда попадала на работу к латышам. Тогда она приносила тайком что-нибудь из овощей. Однажды принесла в кармане немного гороху и две вишенки. Я и сейчас помню, какие они были красные и красивые. Как-то я с детьми оказалась на железнодорожной станции, где стояло много составов. В одном эшелоне на последней площадке толпились немцы. Они стали бросать нам куски хлеба. Поезд тронулся, и мы побежали за ним. Я упала, ударилась головой и локтем о рельсы. Голова зажила быстро, а рука болела все лето, лечить было некому и нечем. Осталась вмятина на лбу и шрам на руке. Часто родители посылали нас попрошайничать: чем-то ведь надо было кормиться. Однажды мы просили хлеб у немцев, стоящих в кузове грузовика. Один из них кинул нам целую буханку хлеба. Но буханка так закатилась под колеса, что её было никак не достать. Мы бегали вокруг машины, лезли под нее, но все без толку. Немцы смеялись, и никто больше ничего не дал и не помог достать тот хлеб. Я очень страдала, когда приходилось просить, и дети говорили моей маме: — Тетя Нюша, ты ее не посылай. Она все равно стоит спиной. Матери самой приходилось трудно. Она была сильной и гордой женщиной, и смириться, согнуться и молчать ей было очень тяжело. 537 В. В. Соколова, 1947 г.
Однажды вечером мама вернулась с работы и, стоя у печки, пила воду из зеленой бутылки. Вошел немец, защелкал плетью: «Рус, давай!» — значит, снова на работу. Мать размахнулась и бросила в него бутылку, из которой пила. Бутылка ударилась о косяк двери и разбилась. Мать били, пинали, а потом утащили. Все в бараке думали, что она уже не вернется, плакали и жалели меня. Мама вернулась утром вся избитая, почти приползла. Никому ничего не сказала, и никто ее ни о чем не спросил. Следом пришел немец и погнал всех на работу. Пошла и мама. Никогда она не рассказывала, что с ней делали немцы той ночью... Утром и вечером в лагере было построение-перекличка. В 1944-м часто прилетали советские самолеты. Немцы бежали в укрытие, а колонна стояла с протянутыми кверху руками. Люди плакали, кричали, умоляли сбросить на них бомбу. Просили смерти, чтобы избавиться от мучений, но самолеты улетали без единого выстрела. Так мы прожили под Валгой до осени 1944 года. Однажды ночью меня и еще двоих детей разбудил мужчина. Наших матерей в бараке не было, они работали и ночью. Нас закутали в какие-то тряпки и повели. Как выводили из лагеря — не помню. Помню только, что привели на какой-то хутор и впустили в сарай с сеном, где уже сидели люди. Я очень плакала о маме. Наши мамы пришли следующей ночью. Оказывается, они убежали с работы и скрывались на сеновале. Немцы гнались за ними с фонарями, стреляли, но не нашли. На хуторе мы прожили несколько дней. Хозяева — пожилые люди — кормили нас хлебом, салом, картошкой, хотя нас было более 10 человек. Однажды выдалась страшная ночь: поблизости шел сильный бой. Земля кругом дрожала. Утром, когда все стихло, хозяин пошел в город и вернулся с радостной вестью: в городе русские. Что тут началось! Кто плакал, кто смеялся, все будто помешались от счастья. Потом мы пошли в город. Помню, как военные уговаривали нас остаться здесь: в Валге было много пустых квартир. Говорили, что в Ленинградской области все сожжено и нечего есть, но мама стояла на своем: — Только домой! На прощание наши добрые хозяева дали хлеба и сала, и мы отправились в путь. Где шли пешком, где просились на попутную машину или в поезд. Помню, как ехали в товарном вагоне с нашими солдатами, возвращавшимися с фронта. Я им пела немецкие песни, а они смеялись и старались чем-нибудь накормить. Мама боялась, что я могу переесть, а это при истощении очень опасно. Когда вернулись домой, меня в школу не взяли из-за дистрофии. Потом ничего, отошла. Окончила школу, хотела поступить на юридический факультет, но документы вернули по причине «анкетных данных»... Закончила техникум, работала. Но в 1977 году мне снова напомнили о плене. Мужа — доцента ЛИИЖТа — посылали работать за границу, я должна была ехать вместе с ним. Однако из обкома партии наши документы вернули: я не скрыла, что в годы войны находилась в концлагере... Вот и теперь: рассказала все, как было. А страшновато. Вдруг и моих детей когда-нибудь попрекнут лагерным детством их матери? 538
А. ЮРЬЕВ, журналист В ШЕСТНАДЦАТЬ МАЛЬЧИШЕСКИХ ЛЕТ.. * Слова, которые он услышал несколько минут назад, были такими нелепыми и обидными, что Саша чуть не разревелся. — Повремени, Сашук, мал еще! Война, брат, дело серьезное. Не возьму, не возьму! Да и откуда ты взял это, что в партизаны уходим? «Совсем за маленького считают, — горестно думал Саша, шагая из школы домой. — Откуда взял про партизан? За кого вы меня в конце концов принимаете, Иван Григорьевич?» Вспомнив про суровую отповедь, которую он только что получил, Саша Бо- родулин окончательно расстроился и вытер кулаком некстати выступившие слезы. «И ведь кто не поверил ему?! Сам Иван Григорьевич Болознев! Сам бывший директор школы. Тот самый человек, который всего несколько месяцев тому назад поздравлял его с получением комсомольского билета! Очень обидно! Ну, ладно, он заставит, чтобы в него поверили все, в том числе и Иван Григорьевич!» Через несколько дней Новинку заняли немцы. Станция и поселок, казалось, сжались и притихли от ужаса. Каждый день ползли по Новинке слухи один другого страшнее: «Фашисты расстреливают коммунистов. Прямо в центре поселка они вчера убили несколько комсомольцев-школьников. И в числе тех школьников были даже восьмиклассники...» От этих слов лицо мамы становилось белым, как бумага. Она умоляла сына не выходить из дома. — Ничего не бойся, мама. Я только на минуточку к приятелю сбегаю. С каждым днем эти «минуточки» становились все продолжительнее. Потом, во второй половине августа, он пропал из дома на несколько дней. Постаревшая от горя мать нашла под подушкой у сына короткую записочку: «Мама, не волнуйся. Не ищите меня. Я скоро приду». Саша действительно вернулся скоро, но его тут же забрала жандармерия... «Кто-то возле Новинки убил немецкого связного-мотоциклиста. Сумка с документами и оружие пропали. Вот и ищут виновника. Найдут, сразу расстреляют», — шептались сельчане. Ранним утром в окно дома постучали. Мать открыла дверь и обмерла: перед ней стоял сын. Его лицо было в багрово-желтых кровоподтеках, губы кровоточили. — Не пугайся, мама, я сделал подкоп и ушел. Собери чего-нибудь поесть и дай другую рубашку, эта у меня совсем порвалась. Когда Саша поел и сменил окровавленную рубашку, он сказал: — Прощай, мама, я ухожу к партизанам. И не плачь, пожалуйста, что меня побили. Того немца-мотоциклиста я собственными руками прикончил. А за убитых ребят я еще отомщу. Я за всех отомщу! Комсомолец Александр Бородулин стал партизаном в неполных пятнадцать лет. А когда ему исполнилось пятнадцать, на его боевом счету уже было около десятка убитых фашистов и несколько удачных операций в составе отряда оре- * «Партизанская правда», 1943 г. 539
дежских партизан. Командовал отрядом бывший директор новинской школы Иван Григорьевич Болознев. В одном из боев Сашу тяжело ранило. Все попытки партизанских врачей вылечить его были безрезультатными. Тогда командир отряда принял решение отправить Сашу обратно в Новинку. Командир сам пробрался ночью в поселок и встретился с матерью юного героя. — В отряде нам Сашу не поднять. У него в ногах полно осколков. Нужен опытный врач и хороший уход. За врача не беспокойтесь, у нас есть такой человек на примете. Спустя два месяца Саша Бородулин был вновь в партизанском отряде, вновь храбро воевал. В декабре 1941 года Оредежский партизанский отряд выследили фашисты и окружили. Лишь с трудом партизаны прорвали окружение и, проделав двухсоткилометровый марш, перешли линию фронта. Сашу Бородулина немедленно отправили в госпиталь: вскрылись старые раны. Там он узнал, что командование наградило его орденом Красного Знамени. В конце февраля 1942 года юный партизан вновь воевал с врагом в партизанском отряде под командованием И. И. Исакова. Летом он погиб в бою смертью героя. И было тогда Саше Бородулину неполных шестнадцать лет. А. С. ИВАНОВ, 1939 г. р., житель деревни Луги В ВОЙНУ МЫ РАЗУЧИЛИСЬ ПЛАКАТЬ... До войны наша семья жила в Ленинграде. Когда началась война, отца сразу взяли в армию. Мама вместе с другими ленинградками была направлена на строительство оборонительных сооружений под Лугу. Мы с четырехлетним братом Володей оставались одни, пока маму не отпустили домой. Жизнь в Ленинграде становилась труднее с каждым днем. Особенно тяжело пришлось с наступлением зимы. В квартире холодно, есть нечего. Как мы дожили до весны, одному Богу известно. Мама решила, что спасенье можно найти только у ее родителей, проживавших в деревне Луги недалеко от Мшинской. Надо было пройти 100 километров по оккупированной территории. Никакие поезда не ходили, и мы отправились пешком. Мама все время повторяла: — Ведите себя тихо-тихо. Если немцы услышат — поймают и убьют. И это на нас действовало, мы видели много трупов на обочинах дорог. Был июль 42-го года. Однажды ночь застала нас возле железнодорожной станции, забитой составами. В стороне стоял заброшенный бревенчатый дом. Мама отыскала какие-то тряпки и уложила нас спать. Уставшие, мы с братом вскоре уснули. Проснулись от страшного грохота: самолеты бомбили станцию. Взрывной волной меня выкинуло вместе с простенком в огород. За счет того, что я был хорошо укутан, пострадал мало. Только за что-то зацепился ногой, и шрам на голени до сих пор напоминает мне о той страшной ночи. Маму контузило и ранило в руку. Но она быстро пришла в себя и принялась нас искать. Дом был полуразрушен. Рядом зияла большая воронка, все вокруг 540
потемнело от гари и вывороченной земли. Контуженный, я тихо лежал между грядками. Очнулся от того, что кто-то тряс меня за плечо и спрашивал: — Жив? Жив? Перевязав мою ногу, мама продолжала искать Володю. Долго не могла найти и уже думала, что его засыпало в воронке, но решила еще раз осмотреть дом. И тут услышала слабый стон, доносившийся из-под груды кирпичей от рухнувшей печки. Она стала разбирать завал и вытащила окровавленного, сильно контуженного брата. Он долго не приходил в себя. Наступило утро, и мы кое-как побрели дальше. Сколько времени и по какой местности шли — не помню, но самое удивительное, что до деревни мы все же добрались. Каких это стоило сил, знала только мать. Деревни, как таковой, уже не было, от нее остались одни головешки и печные трубы. Мы молча сидели на месте сожженного дедова дома, пока перед нами не появилась женщина. Оказалось, соседка. Она рассказала, что все деревни Луговского сельсовета — Луги, Лужки, Чернецово, Селище, Ящеру, Пе- хенец — немцы сожгли как партизанские, а леса, их окружавшие, объявили запретной зоной, кого увидят — расстреливают. Недавно убили Пантелеева с женой. А наши дед с бабушкой живут в землянке под «Морковой» (так называлось знакомое маме место в лесу). Дед был егерем и часто брал маму в лес по грибы-ягоды. Проблуждав порядочно по лесным тропам, мы нашли наконец землянку, где поселились бабушка и дед. Не могу подобрать слов, чтобы описать ту радость, которая охватила мать при встрече с родителями. Как будто не было никакой войны, блокадного Ленинграда, трехмесячного странствия по занятой врагом территории, ранений и контузий. Но радость эта оказалась такой короткой... Уже на следующий день в землянку ворвались бандиты. Деду с бабушкой приказали оставаться на месте, а нас с мамой выгнали на улицу, подталкивая винтовками в спину. Стоял темный октябрьский вечер. Один из бандитов, освещая карманным фонариком тропу, гнал нас в глухой лес. Отойдя с километр, велел нам дальше идти одним, пригрозив пристрелить, если мы вздумаем вернуться. Мама была не из пугливых, и угроза не остановила бы ее, но в лесу не было видно ни зги, и она боялась заблудиться. Мы пристроились под елкой, тесно прижавшись друг к дружке, чтобы согреться. Едва рассвело — пошли обратно. Земля вокруг жилища была изрыта каблуками, валялись выброшенные вещи, а на пороге, в луже крови, лежал мертвый дед. Одежда на нем была разодрана в клочья, сапоги сняты, рука разрублена, голова разбита до такой степени, что невозможно было разобрать, где лицо, а где затылок. Вся землянка была залита кровью. Посередине лежала бабушка с разрубленной пополам головой и отрубленной кистью. Мама подошла к нам с братом, погладила по головам и отвела подальше от жуткого места. Потом отыскала лопату, которой месяц назад дед копал себе убежище, и принялась рыть могилу. Подмороженная земля поддавалась с трудом, мешали корни деревьев, их приходилось рубить топором. Мать работала молча, не причитала, только поминутно вытирала глаза концом платка. Выкопав яму, мама аккуратно опустила в нее отца. Затем вытащила из землянки мать и уложила рядом с отцом. Выбралась из могилы и стала ее зарывать, не произнося ни слова. 541
Находясь в Ленинграде, и потом, пробираясь по оккупированной земле, она верила, что родители живы и стоит только разыскать их, как все страдания кончатся. В считанные часы все мечты рухнули... Дедушка успел рассказать маме, что неподалеку находятся партизаны, он поддерживал с ними связь. (Видно, поэтому бандиты не выстрелили, а расправились таким зверским способом.) Мы пошли прочь от землянки в надежде встретить партизан. Но нас снова настигла ночь, и пришлось забираться под елку. Шел мелкий дождик. Спас дедушкин плащ, подобранный мамой у землянки. Утром, только начало светать, послышались шаги. Это были полицаи. Хоть мы и затаились под густой елкой, нас заметили. Приказали выйти и следовать за ними. Один конвоировал сзади. Вывели на большую дорогу, где уже стояли в колонне жители, пойманные в лесу. Погнали в сторону Мшинской. После пятикилометрового перехода разрешили отдых. Мама выбрала местечко у оврага, и, когда полицаи отошли, мы скатились в овраг и уползли в кусты. Слышали, как полицаи скомандовали подъем, и повели колонну дальше. Когда все стихло, мы пошли в глубь леса. Пройдя порядочное расстояние, мы почувствовали запах дыма и вскоре увидели костер, вокруг которого сидели женщины из окрестных деревень. У одной женщины из пятерых детей в живых осталось двое, остальные умерли от голода. Опять подступала зима, а у нас не было ни крыши над головой, ни еды, ни теплой одежды. Мы уже не надеялись выжить. После очередной облавы все разбежались в разные стороны. Мы с мамой зашли в такой буреломный лес, что, казалось, никто, кроме лося, здесь не пройдет. И вдруг увидели впереди людей, среди которых мама узнала Сашу Широкова, они вместе учились в луговской школе. Это были партизаны. Мама рассказала о наших мытарствах, об убийстве бабушки и деда. Партизаны решили направить нас в деревню Низовку, где у них была вырыта землянка для наблюдения за железной дорогой. Дали несколько сухарей, рассказали, как пройти, и обещали нас навещать. Мы шли весь день и к вечеру отыскали указанную землянку недалеко от железной дороги. Поезда по ней не ходили, но из землянки были видны группы проходивших немцев. Мост через Ящерку был взорван. Мы жили, затаясь. Мама уходила на задания, а мы с братом оставались вдвоем. После контузии он чувствовал себя очень плохо. К нам часто заходили партизаны: дядя Саша Широков, Федор Петрович Яковлев, Геннадий Семенов и другие. Когда немцы стали отступать, мы перебрались на станцию Низовская, где находились до конца войны. Отец наш погиб на фронте в 43-м году. Дядя Саша взял к себе Володю. Он так и не оправился от контузии, был инвалидом 2-й группы и умер в 35 лет. Мама много болела и умерла в 54-летнем возрасте. Я окончил семилетку и ФЗО, работал механиком по ремонту автомашин. Женился, родилась дочь Светлана. Переехал в Новгород, где живу до сих пор. Теперь, когда вышел на пенсию, я каждый год бываю в тех местах, где мы находились во время войны, навещаю могилу деда и бабушки. Землянки той в Низовке уже нет, там проводилась мелиорация и все изменилось. 542
3. В. ШЕЛКОВНИКОВА (ЦЫГАНОВА), 1934 г. р., жительница деревни Луги НАС СЧИТАЛИ ПАРТИЗАНАМИ До войны мы с мамой Марией Алексеевной, отцом Василием Никитичем, сестрой Ниной (1928 г.р.) и Аней (1929-го) жили в большой деревне Луги на реке Ящерке. В Лугах было 4 улицы, обсаженные липами, 200 домов, промколхоз, занимавшийся коневодством, молочная ферма. Весной 41-го года настроение взрослых было тревожным, поговаривали о близкой войне. Сын маминой сестры Пелагеи должен был прийти домой с действительной службы, но демобилизацию отменили. 22 июня мы гостили в Ленинграде; дядя Саша, работавший на Охтинском химкомбинате, обещал сводить нас в зоопарк. Но тут объявили войну... Жизнь сразу переменилась. На улицах появились девушки в синих комбинезонах, тянувшие на веревках огромные серебристые аэростаты. Многих направили на оборонные работы. Папу взяли в армию. Мы его проводили и в начале июля уехали в Луги. Успели получить на почте в Низовской посылку с папиными штатскими вещами, а вскоре он был убит на Карельском перешейке. В деревне появились первые беженцы из Луги. Председатель колхоза, удрученный нашим отступлением, пенял женщинам: — Ваши мужья продают Россию! Мама надумала уехать в Ленинград. Привела лошадь с поля, запрягла, посадила на подводу нас и соседскую дочку Валю Широкову, и мы поехали в сторону Чащи. Но Киевское шоссе уже заняли немцы, и нам пришлось вернуться. Опасаясь нашествия, из деревни все уходили в лес. Забрав корову, ушли и мы. Поселились в наспех сколоченных бараках. К нам прибились двое летчиков со сбитого самолета. Один из них был ранен. Каждая семья по очереди их кормила. 27 сентября мама пошла в деревню на разведку. Там уже появились передовые немецкие части. Проходивший солдат вырвал у мамы серьги, сорвал с руки кольцо. Угол нашего дома был разрушен снарядом. Но иконы в другом углу и висевшее под ними папино обручальное кольцо сохранились. Немцы остановились у Маяковой Горы и приказали всем жителям возвращаться домой. Пришлось вернуться. В соседней деревне Ухте остались наши раненые, ставшие военнопленными. Старший из них — капитан, раненный в ногу, попросил постирать раненым белье. Мама настирала, повесила на веревку сушиться, а тут, откуда ни возьмись, — немецкий офицер с витыми золочеными погонами и крестом на ленточке. Ткнул шашкой в белье: — Was ist das? (Что это?) И зажигалку вытащил, чтобы все поджечь. Мама крикнула Нине: — Беги скорей в Ухточку, зови сюда капитана, а то немчура нас сожжет! Сестра привела капитана, он по-немецки объяснился с офицером. Обошлось. Нам капитан принес немного муки, вермишели и конфет «крыжовник», были до войны такие кругленькие карамельки. Через неделю раненых куда-то увезли. 543
С едой становилось все хуже. Корова еще не отелилась, и мама запекала в печке молозиво. Но больше ничего не было, и мы начали голодать. В доме поселился немецкий полковник с собакой, очень вредный. Даст собаке понюхать печенье — ив печку. А денщик его Макс был добрым человеком, тайком угощал нас бутербродами. Меня он называл «klein Ivan — rote Kapp» (маленький Иван — Красная Шапка) из-за моего красного берета. Как-то я натерла пятку, получился нарыв. Макс отвел меня к Шаровым, где жил немецкий врач. Мне вскрыли нарыв, денщик заплатил за меня. А у Шмелевых жил повар, тоже добрый. Он раздавал детям шоколад, монпансье, галеты, особенно расщедрился, когда немцы получили рождественские подарки. Как-то немецкая лошадь сломала ногу и ее пристрелили. Полицай Пшеничный позвал маму: — Иди, отрежу мяса! Дал большой кусок конины, соль у нас еще была, мы засолили мясо. Деревенские часто делились между собой чем могли. Наконец у нас отелилась корова. Мама налила в бидончик молока и отправилась менять его на хлеб. В доме Игнатьевых стояла кухня. Немцы увидели молоко, обрадовались. И дали хлеба и плавленого сыра. Настала весна. По берегам глубокой бомбовой воронки выросла лебеда. Меня обвязывали веревкой и держали, пока я рвала траву. Из лебеды и клюквы мама пекла лепешки. В наших краях действовал партизанский отряд Георгия Александровича Тимачева (позже он влился в 11-ю бригаду). Жители помогали партизанам чем могли. У мамы в комнате был выбит кусочек оконного стекла, дырка заткнута тряпкой. Партизаны ночью приходили, вынимали тряпку, забирали приготовленную для них еду, оставляли записки. В марте немцы сменились. Пришла другая часть, и вскоре молодежь начали угонять в Германию. Мама боялась, что заберут Нину с Аней, и не выпускала их из дому. К бабушке в Чернецово посылала меня. Однажды я побежала к ней через лес с каким-то поручением и едва не поплатилась жизнью. Опасаясь партизан, немцы в лес не заходили. Но на краю деревни, перед домом Махриных, выставили пулеметный расчет и расстреливали всех выходивших из леса. Так Василий и Афанасий, служившие у немцев, расстреляли незнакомого мужчину, появившегося на опушке. Но меня вовремя заметили чернецовские ребята. Они прибежали к бабушке с криками: — Там немцы вашу Красную Шапочку расстреливают! Бабушку Марию Фроловну все знали. Очень высокая, в неизменном желтом повойнике с черной каймой, она не ходила, а бегала частыми шажками, за что и получила прозвище Рысихи. Так вот эта моя двухметровая бабуля кинулась к пулеметчикам, раскидала их, схватила меня на руки и по бревнам перебежала через речку. Удивительно, но ее не застрелили, видно, решили, что полезнее ее использовать как рабочую силу. 15 августа 1942 года немцы переписали всех жителей. Татьяна Анисимо- ва, работавшая переводчицей, сказала, что по этому списку нас будут угонять в Германию. Тогда семь семей ушли в лес: Тарасовы, Семеновы, Анисимовы, 544
Широковы, сестры Кузьмичевы, тетя Нюша Вострякова с дочкой Валей, мы с мамой. Поселились в трех блиндажах. Помню, как по вечерам мы сидели вместе с партизанами у большого костра. Виктор Мельников чистил оружие и в шутку прицеливался в 16-летнего Шуру Тарасова: — Хочешь, сейчас тебя убью? Раздался выстрел, и пуля прошила Шурику руку. В тот же день издали приказ хранить оружие только в траншее. Наступала зима, выпал первый снег. Огороды остались неубранными. Женщины ходили в деревню за капустой, испечь хлеб. Немцы подожгли Луги. Дядя Федя Яковлев сказал: — Сходим, разведаем, будет возможность — заберем вас. Мужчины ушли, а в лес нагрянули каратели. Кое-кто убежал, а нас, Широкову с дочкой, тетю Нюшу с Валей, Таню Анисимову и Кузьмичевых забрали с собой. Привели в Чернецово, к дому Комаровых. Детей заперли в бане, а взрослых оставили во дворе и по очереди вызывали на допрос. Маму обвинили в том, что она собирала продукты для партизан, допытывались, где партизаны, сильно били, выбили зубы. Она знала, что в Лугах заживо сожгли Мусаковых и Волковых, и кричала полицаю: — Стреляй, чтоб мне не гореть живьем! Избитая, мама вернулась к нам. Из бани нас выгнали, а баню подожгли вместе с вещами. Кое-что теплое нам принесли люди из Низовской. Всех нас отправили в Дивенскую, с неделю мы находились в тамошнем лагере. Потом повезли в Кингисепп, где провели через санпропускник, и отправили в латышскую Валгу. Здесь был очень злой комендант лагеря. Утром узников выгоняли на плац, выстраивали буквой «П». Потом взрослых и подростков гнали на работу. Мама с сестрами грузила рельсы на платформы. Наш барак располагался в бывшей больнице под горой. Двухэтажные нары, стол на крестовинах, печка из железной бочки, за печкой — Колбасовы, Стозоровы, Брюквины, Тылесовы, с нами — Анисимовы, Давыдова с мальчиками, Кузьмичевы, тетя Нюша с Валей. В начале 43-го года маму с сестрами отправили вместе с мужчинами подвозить боеприпасы, а меня с девочками Волковыми и другими детьми повезли в крытой машине в Саласпилс и поместили в шестой барак, окруженный маленькими сосенками. Здесь у нас брали кровь для немецких раненых. Перед процедурой раздевали, измеряли температуру, осматривали горло. Кто не мог после подняться — относили в машину и куда-то увозили. Я подружилась с девочкой Алей. Она была старше меня и всегда за меня заступалась. На шее у нас висели железные номерки, у меня — № 1007, у Али— 1008. Иногда нас навещали четыре монашки в темных платьях и белых косынках. Они приносили в плетеных корзинках яблоки и булочки. Помню, как монашенка гладила меня по голове и уговаривала: — Не надо плакать, придет радость, как теплый дождичек пройдет... Однажды нас вывели смотреть на казнь. Судили мужчину за побег из лагеря. Немец с плеткой спустил с цепи черного ризеншнауцера, скомандовал «Фас!», и собака прыгнула на человека, свалила его с ног и перегрызла горло. Переводчик объявил: 35. За блокадным кольцом 545
— Так будет с каждым, кто попытается бежать! Как-то утром меня вызвали из барака: — Цыганову! Я уже отвыкла от своей фамилии и не сразу поднялась. Аля пошла со мной, но ее оттолкнули, а меня посадили в машину, где находились два латыша в немецкой форме. Привезли в какое-то село, и бородатый дед крикнул с подводы: — Муська, принимай дочку! Так я снова оказалась вместе с мамой и Аней. Нину куда-то перевели, а нас и Тылесовых отправили в Либаву (Лиепаю), в лагерь военнопленных под землей. Пленные разгружали баржи, нас послали на лесопилку. Паек состоял из 800 граммов баланды и кусочка хлеба с маргарином. Шел уже июль 1944 года. Красная Армия успешно наступала. Нас погнали дальше, в Германию, и заключили в большой интернациональный лагерь на западной окраине Берлина. Здесь находились чехи, бельгийцы, французы, украинцы. Работали у бауэров. Одна немка восемь раз брала меня к себе домой, кормила. Во время одной из бомбежек мы встретились с Ниной. Освободили нас американцы. В июле 45-го мы вернулись домой. Все наши деревни (Луги, Чернецово, Лужки и Селищи) были сожжены. Бабушка жила в землянке и осталась жива. Еще дома она дала мне иконку Казанской Божией Матери, спрятав в нее мое свидетельство о рождении. Так что я вернулась с советской метрикой. Нине же долго не давали постоянный паспорт, только временный: на месяц, на три, на год. Маме выдали паспорт на 5 лет и отправили на лесозаготовки, несмотря на подорванное здоровье. Говорили: — На немцев работала — была здоровая, а теперь вдруг больная? А у нее были выбиты все передние зубы, не закрывался правый глаз и начались эпилептические припадки... Полгода, без выходных, она работала на лесоповале, пока случайно не встретила Г. А. Тимачева, бывшего командира нашего партизанского отряда. Он работал в Гатчинском райкоме партии, помог ей пройти ВТЭК и освободиться с лесозаготовок. После войны мы жили в Низовской. Я пошла в школу, окончила четыре класса, с пятого ездила поездом в Дивенскую, где школа располагалась в одном из бараков бывшего концлагеря. Помню директора Николая Васильевича и учительницу немецкого Маргариту Сергеевну, которую я огорчала своим нежеланием учить язык, он напоминал мне все плохое, пережитое в фашистских лагерях. Став взрослыми, мы с сестрами вышли замуж, но ни у одной из нас не было детей: видно, и в этом повинна война.
А. Н. ВАСИЛЬЕВА, 1935 г. р., жительница пос. Старосиверская ВОЙНУ НЕ ВЫКИНУТЬ ИЗ СЕРДЦА * Война началась, когда мне ещё шести лет не было. Но я хорошо помню это время. Все переживания, связанные с войной, всплывают в памяти очень отчётливо. Жили мы с папой, мамой, братом Витей и бабушкой Фимой в Старо- сиверской Гатчинского (тогда Красногвардейского) района. У нас была комната в жактовском доме на три семьи. Мама работала в доме отдыха за рекой, а папа — пожарным в Ленинграде. Брат старше меня на два года и осенью 41-го он должен был пойти в первый класс. Я всегда ему подчинялась и принимала участие во всех его играх. Любили в «прятки» играть и в «пятнашки». Любили мороженое с круглыми вафлями, на которых были разные имена. Любили петь песни и многие знали наизусть: «Катюша», «Провожанье», «Тачанка», «Три танкиста», «Если завтра война». Беззаботное детство закончилось 22 июня 1941 года, когда по радио объявили о начале войны. В магазинах почти всё пропало, мороженщик больше не возил тележку по улице. Дом отдыха закрылся, и мама потеряла работу. Хозяйства и огорода у нас не было. Начиналось трудное время. Везде на улицах висели плакаты с изображением немцев в рогатых касках, а наши солдаты их на штыки поднимали. Третьего июля взрослые по радио слушали Сталина. Папа ездил на работу в Ленинград, а маму стали возить на грузовике под Лугу рыть окопы. До моего сознания ещё не доходило, что значит война. Мама привозила мне полевые цветочки, и я радовалась им. Мама с соседями копали возле дома окоп с накатом брёвен, а мы с Витей из этой глины лепили мирных птичек, гнёзда, яички и сушили их на солнце. Но начались бомбёжки. Бомбили Сиверский аэродром, станцию и сам посёлок. Особенно трудно было ночью просыпаться по воздушной тревоге, бежать в темноте, в дождь и слякоть, к окопу. А там, по мокрым глинистым ступенькам, просто скатываться «кто на чём». Наших самолётов что-то не видно было. Разбомбили двухэтажную школу, куда брат собирался пойти. Дом наш стоял у самой дороги на Гатчину. В начале августа по этой дороге погнали скот из колхозов в Ленинград. Было страшно слушать, как ревут недоенные коровы, жалобно мычат обессиленные, спотыкающиеся телята. Женщины-погонщицы плакали и просили жителей посёлка подоить коров. Мама наша доила, и мы тогда вволю напились парного молока. Через несколько дней по дороге пошли отступающие наши солдаты. Почти весь день шли. Оборванные, пыльные, многие с забинтованной головой, рукой или грудью. Жаловались на нехватку винтовок, патронов, гранат. А у немцев, говорили — автоматы, танки, мотоциклы. Жить в доме стало опасно. Мы укрылись под обрывом реки Оредеж. При бомбёжке меня и бабушку засыпало песком, маме пришлось откапывать. Затем мы прятались в траншее у дома отдыха. Мама ходила по окрестным полям в поисках овощей. 18 августа папа в последний раз приехал из Ленинграда навестить нас. Он велел маме перебраться к родным в деревню Реполку Волосовско- го района, где мы все родились. Утром поезд, на котором уехал папа, разбом- * Публикуется в редакции В. Н. Васильева. 547
били сразу за станцией. Мама искала отца среди искарёженных вагонов, среди убитых и раненых, но не нашла. Только после войны мы узнали, что папа остался жив, пешком дошёл до Гатчины и на последнем поезде доехал до Ленинграда. Там, в военизированной пожарной охране, он и работал во время блокады. Был ранен, правая нога стала короче левой. На следующий день в Сиверскую пришли немцы. И снова мимо нашего дома прошли те же воинские части наших солдат, только теперь уже пленных, под дулами автоматов. Ещё более измождённые, в ободранной одежде, с потемневшими от пыли бинтами. Многие шли босые, некоторые падали от усталости. Их подхватывали товарищи, не давая упасть на землю. «Шнель! Шнель!» — кричали немцы, готовые застрелить любого упавшего. Мама тихо плакала. День и ночь по дороге гремели немецкие машины, танки и мотоциклы. Взрослые шёпотом говорили, что в посёлке немцы многих повесили или расстреляли. Поля вокруг посёлка всё больше пустели и находить овощи было всё труднее. В ноябре, по снегу, из Реполки за нами пришла мамина сестра тётя Оля. Они с мамой везли меня на санках 20 километров по дороге до Лядов, и ещё 15 километров лесными тропами от Лядов до Реполки. Как мы добрались и не обморозились, одному Богу известно. В Реполке мы стали жить в доме у бабушки Маши — папиной мамы. С нею жили тётя Дуся и дядя Федя — младшие папины сестра и брат. Напрасно мама рассчитывала на помощь родных: они сами жили впроголодь, не имели запасов. На чердаке у них была сухая картофельная ботва. Ещё Витя вместе с тётей Дусей ходили в лес, из-под снега раскапывали мох, сушили в русской печке и растирали в муку. Из этой ботвы и мха пекли лепёшки, варили похлёбку. Даже эти лепёшки мама старалась отдать мне и Вите, а сама пухла от голода. Менять нам было нечего. К весне, когда начал таять снег, мама с тётей Дусей и тётей Олей несколько раз ходили, за 30 километров в совхоз «Каложицы». Там были бурты мороженой, гнилой картошки. Местным она была не нужна, у них были огороды и свои запасы. Эту гниль и приносила мама в заплечном мешке по тридцать килограммов. Приходила едва живая. Шкурка от гнилой картошки отслаивалась и легко снималась, а из комочков крахмала пекли блинчики и варили клейстер — ели как похлёбку. Плавающих червей ложкой снимали с этой похлёбки. Так мы дожили до появления зелёных трав. Мама делала лепёшки из лебеды, крапивы, сныти, обваливала их в моховой муке и выпекала в русской печке. Щи варила из крапивы и щавеля. Партизаны боялись заходить в нашу деревню, так как здесь были предатели — староста и его помощники. Они вылавливали военнопленных, бежавших из лагерей, сдавали их немцам, а те расстреливали на краю деревни. Однажды они поймали парашютистку, заброшенную к партизанам, молоденькую девушку, которую тоже расстреляли. В 1943 году осенью я заболела ревматизмом в очень тяжёлой форме. У меня опухли все суставы на руках и ногах. Я кричала от боли при малейшем прикосновении. А 29 октября 43 года, в шесть часов утра, немцы окружили деревню. Стали стучать в окна домов и выгонять всех на улицу. Подгоняли «фуры» — большие телеги и грузили в них людей. Мама взяла меня, больную, на руки. Никаких вещей, кроме того, что было на себе, взять не пришлось. Тут же немцы поджигали дома. Крики и стоны стояли. Кто не подчинялся, тех расстреливали на месте. 548
Привезли нас в Извару. Там формировали состав из товарных вагонов. В Волосовском районе очень много деревень немцы сожгли дотла. (Половина из них больше не существует — заросли лесом.) По краям вагона были вещи, а в центре — люди. Меня положили на вещи, на самый верх. У меня началось обострение болезни, так как было холодно, шёл мокрый снег. Мне было очень плохо, но никто не мог мне помочь. Довезли нас до Нарвы. Лагерь сформировали в цехах фабрики «Кремгольмская мануфактура». Ограждения и особой охраны в том лагере, кажется, не было. Нары в три яруса, набитые людьми. Стояла одна широкая скамейка, на ней лежала старушка. Она умерла, и на её место положили меня. Мама металась и плакала, не в силах помочь мне. Потом она где-то нашла немецкого врача. Он проявил ко мне человечность. Сказал маме, что у него такая же дочка осталась в Германии. Врач дал мне таблетки и направление в госпиталь. Мама заворачивала меня в одеяло, как грудную, и на руках, много раз, носила меня в немецкий госпиталь. Там меня всю смазывали какой-то мазью. Я пошла на поправку. Заново стала учиться ходить. Потом нас перевели в лагерь в Ивангородской крепости. На воротах стоял часовой. Взрослых гоняли работать на пилораму. Начальство пилорамы каким- то образом договорилось с лагерными немцами, чтобы разрешили рабочим пилорамы получать свободное жильё в самом городе Нарва. Мы успели переехать на квартиру, а тетя Дуся, бабушка Маша и другие родственники не успели, потому что в крепости появился тиф. Немцы боялись заразы в городе. Около месяца радовались мы свободе. Нам даже карточки выдали. Но в феврале 44 года начались бои за Нарву. Мы спрятались вместе с эстонцами в подвале дома и надеялись дождаться наших. Но однажды в подвал ворвались немцы и поставили всех к стенке. «Кто здесь русские, шаг вперёд!» — приказал офицер. Старый эстонец сказал: «Здесь нет русских, все эстонцы». Этим он спас нас от расстрела. Тогда немцы подогнали к подвалу бортовую машину и всех погрузили в неё. А сверху накрыли брезентом, как мешки с картошкой. Нас везли в составе колонны таких же машин по разбитой железной дороге, так как шоссе было занято нашими. Снег на поле был черным от множества снарядных воронок. Я очень боялась и пряталась под брезентом. А мама и Витя откидывали край брезента и видели, как по колонне стреляли русские пушки. Они же не знали, кого немцы везут! Снаряды взрывались то справа, то слева. Вот взлетела на воздух задняя машина с людьми, но колонна двигалась без остановки. Многие люди плакали и молились. Так проехали опасный участок в несколько километров. Дальше колонна пошла по шоссе. Привезли нас в Ревель (сейчас Таллин). Там нас отделили от эстонцев. Их отпустили на волю, а нас отправили в концлагерь города Валга. Лично для нас это был самый страшный лагерь. Бараки были в старых конюшнях конного завода. Ограда лагеря — в шесть рядов колючки. Вышки, пулемёты, злые овчарки. Широкие нары в три этажа и в четыре ряда. Пол земляной. На нарах солома пахнет навозом. Окна как узенькие щели под крышей. Сумрачно днём и ночью, так как лампочек всего шесть на весь огромный барак. Туалет на улице, общий на все бараки, с жёрдочкой для сиденья. Спали люди впритирку друг к другу поперёк нар. Баланду давали из жмыха и гнилой картошки. Хлеб был с опилками, по маленькому кусочку. Нас заедали вши, клопы и блохи. Тело покрывалось болячками. Мама раздевала нас и руками давила блох и вшей на одежде. Она первая в нашем бараке заболела сыпным тифом. Её отправили в тифозный барак — сарай из досок 549
со щелями, продуваемый ветром. Мама — лежала на нарах в зимнем пальто, в валенках, в шерстяном платке. Восемнадцать суток она была без сознания. Не пила, не ела, и никаких лекарств. Очень много людей заболело тифом. Их уже не переводили в тифозный барак. Они умирали тут же, на нарах, и заражали окружающих. Утром идёшь мимо нар и везде видишь лежащих покойников. Рядом со мной умирала девочка. Я на неё смотрела, и не было у меня никакого страха. Смерть стала привычной. Жили одним днём. Не спрашивали соседей по нарам, откуда они и как их зовут. Немцы боялись появляться в бараках. Выносить мёртвых, приносить нам баланду заставляли военнопленных. Но мама всё-таки выжила. Говорила, что её спасла Богородица, которая снилась ей в тифозном бреду. Мама вернулась в наш барак. После тифа она плохо слышала и болели пальцы на ногах. Тифом заболел мой брат, а потом и я. Теперь мама ухаживала за нами и помогла нам выжить. Уже летом, когда в лагере людей осталось в пять раз меньше, нас перевели в лагерь латвийского города Валка. Там охрана была не такая строгая — дощатый забор и один часовой на воротах. И кормили там лучше, фасолевый суп давали. Вскоре нас опять погрузили в товарные вагоны и повезли дальше, в Германию. Но не довезли, так как наши замкнули «курляндский котёл» в Латвии, отрезав путь в Германию. Выгрузили нас на станции Калвиене Айспутовско- го уезда и раздали латышским богачам в качестве батраков. Мы попали к латышу Каупу. У него было 18 коров, 6 лошадей, 40 свиней, гуси, два яблоневых сада, поля пшеницы, картошки. Было своё озеро, свой лес. Кроме нас, были у него ещё батраки, которые, как и мы, работали по 16 часов за пищу и крышу над головой. Витя пас коров, а я — гусей. Пока работали, хозяин кормил хорошо. А как закончились полевые работы, нас кормить перестали. Осенью и зимой приходилось по убранным полям искать остатки овощей и картошки, утаивать часть молока после дойки коров. Зимой с 44 на 45 год танковая часть встала на постой у хозяина. Комнатку нашу занял немецкий офицер, а нас поселили в каменном свинарнике, отгородив одну секцию. Дали жестяную печку. С вечера накалим её докрасна, станет жарко. А к утру холод такой, что волосы примерзали к подушке. Грели воду в котле, где свиньям варили еду, и мылись, поливая друг другу. В апреле потеплело, нам стало полегче. Только в день Победы мы дождались освобождения Красной армией. Утром 8 мая 1945 года ещё были немцы, а днём, в три часа, уже пришли наши танки. Радость наша была безмерна! В доме у Каупа остановились два наших офицера. Мы думали, что они послушают как нам жилось в лагерях и в свинарнике. Но нет, они настороженно к нам относились. Ведь мы ещё не проверены были. В июне Кауп отвёз нас на телеге на фильтрационный пункт. Там полтора месяца нас проверяли — не враги ли мы, не предатели, бежавшие за немцами. В Ленинградскую область мы вернулись в таких же товарных вагонах в начале августа. Остановились в посёлке Кикерино Волосовского района у тёти Иры — маминой сестры. Узнали, что папа наш жив, живёт в Ленинграде, и у него другая семья. Так началась наша послевоенная жизнь, но это уже другая история. Только до сих пор мне иногда снятся страшные картины войны. И, просыпаясь, я долго не могу успокоиться. 550
Приказы комендатуры и германского командования о ношении опознавательных номеров, о сдаче металлолома, об оказании помощи эвакуированным финнам и эстонцам Списки гражданско-пленных. Красногвардейский район, 1941—42 гг. * Старосте пос. Сиверский По требованию железнодорожной администрации Вы обязаны выделить всех свободных трудоспособных людей на снегоборьбу на ст. Сиверскую. Железнодорожный комендант (подпись) Старосте управления Меженского района 13.11.41 г. Гражданскому населению строго запрещается переходить из одной местности в другую с наступлением темноты и до рассвета не покидать жилища. Гражданское население должно немедленно выехать из всех домов, занятых германскими солдатами. Также из тех зданий, которые служат для военных целей. Комендант(подпись) Комендатура. Сиверская, 26.11.41 г. Бургомистрам и старостам! Сообщите еще раз населению, что все, у кого будут найдены партизаны или которые будут поддерживать партизан, будут строго наказаны вплоть до расстрела. Список гражданско-пленных по Меженскому району 1. Романенков Григорий (Ленинград), взят в плен под Лугой. Находится в лагере в Луге. 2. Еременков Стефан (Пушкин), взят в Пушкине, содержится в Выре. 3. Охлов Александр (Пушкин), взят в Пушкине, содержится в Выре. Старостам 10.12.41 г. Сообщить населению, что 11 декабря должны все, у кого родные находятся в гражданском плену в близлежащих лагерях, сообщить лично в Меженское управление, чтобы их завтра 12.12.41 г. можно было бы освободить. Комендант Приказ Сиверской комендатуры Бургомистрам и старостам! Ввиду необходимой борьбы с распространением бешенства строго воспрещается выпускать собак на свободу. Штраф. Свободно бегающих собак надо уничтожать. До 20 декабря сообщите, сколько граждан вы оштрафовали и сколько собак уничтожено. Старшине Меженского района Общие дворы должны собрать шубы, полушубки, валенки и сдать в Сиверскую комендатуру 23 и 24 декабря 1941 г. Комендатура оплачивает сданные вещи. Комендант * ЦГА, ф. 3355, оп. 4, дело 95. 551
Постановление Управления Меженского района о прописке в 3-дневный срок Получить в отделе гражданской полиции при управлении района. За просроченный паспорт штраф 50 руб. Все граждане, имеющие личные номера, обязаны носить их открыто на видном месте. За скрытое ношение номера или его отсутствие штраф 25 руб. Старшина Меженского района Приказ Сиверской военной комендатуры германской армии 6 марта 1942 г. В целях обеспечения средствами органов местного самоуправления, школ, больниц, домов инвалидов и др. установить следующие налоги с населения на 1942 г.: 1. с трудоспособных мужчин от 14 до 65 лет и женщин от 14 до 60 лет по 100 руб. в год; 2. с кустарей и ремесленников по 500 рублей в год; 3. с лиц, занимающихся извозом - по 1000 руб. на лошадь; 4. с торговых и промышленных предприятий 100-1500 руб. (от доходов); [...] 10. От уплаты освобождаются матери, имеющие троих детей до 6 лет. 11. Настоящий приказ распространяется на все селения Сиверской военной комендатуры. [...] Комендант Сиверского района Блюмс Обязательное постановление Управления Меженского района № 5 от 9.04.42 г. Все граждане, проживающие на территории района и имеющие коров, обязаны выполнять натуральные поставки молока для нужд больниц, инвалидных домов, германских частей, детей и пр. [...] 2. Каждый владелец коровы обязан сдать в течение года 100 л молока с одной коровы. 4. Молоко сдается в охлажденном виде в магазин Управления. 5. При уклонении от выноса молока без уважительных причин может быть наложен штраф до 200 руб. При длительном уклонении владелец коровы может быть подвергнут аресту до 3-х дней. Злостно невыполняющие обязанности - вплоть до конфискации коровы. Приказ № б от 27.04.1942 г. Предлагаю старостам по всем деревням Меженского района собрать у населения кожи. [...] Сдать не позднее среды 29 апреля в Управление района. [...] Стоимость кож будет оплачена по ценам, утвержденным Германским командованием. Старшина Меженского района 552
Акт по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков от 10.10.1944 г. * г. Красногвардейск За время оккупации погибло 4130 мирных жителей (100 чел. расстреляно, 702 повешено, 3508 умерло) и 80 000 военнопленных. Угнано в рабство 27 тыс. чел. Свидетели Васильева, Прокофьева рассказывали: на домах, где поселились немцы, были вывешены объявления: «Русским вход воспрещен». Копать свои огороды запрещалось. Е. Николаева и Н. Егорова выпороты «за кражу овощей с огорода». У ворот рынка на Красной улице, у Коннетабля на пр. 25-го Октября, у дворца были виселицы. Среди повешенных — женщины и дети 10—12 лет. На груди — таблички: «За связь с партизанами», «За поджог», «За кражу рождественских подарков». На улицах устраивались облавы для выявления уклоняющихся от работы. Проверяли трудовые документы, неработающих отправляли в концлагерь. Комендант Карл Шперлинг за невыход на работу отправлял в лагерь на 2 недели. Паек давали только работающим: 200 г хлеба и 1 л баланды. С лета 1942 г. публичные казни отменили, но списки повешенных и расстрелянных вывешивались на улицах: «За желание уехать в Ленинград», «За попытку перейти линию фронта» и т. д. В пос. Мариенбург бургомистр К. руководил наказаниями: отсчитывал количество плеток, которыми били провинившихся два русских полицая. На Госпитальной улице, д. 1 находился детский приемник-распределитель. Свидетели Каретников, Савельев, Лисов рассказали, как Коля Бондарчук просил хлеба, за что немцы ранили его в голову. Юрьева В. В., 1925 г. р., находившаяся в детдоме с февраля 42 г., сообщила, что летом 1943 г. между Хохловым Полем и граммофонной фабрикой немцы бросили в люк со смолой Колю Сикашова за то, что он просил у них хлеба. Другие мальчики вытащили Колю из люка. В январе 44 г. 8 мальчиков вышли на крыльцо: Трунин Александр, 1928 г. р., Шляхтич Евгений, 1929 г. р. и др. Немцы начали стрелять по ним из автоматов. Свидетель Новиков Г. И., 1877 г. р.: «Я проживал на ул. Хохлова, 17. Напротив моего дома находится детский дом, в котором проживало 100 детей в возрасте 10—13 лет. Однажды видел, как немец зверски избил детей за то, что они опоздали с возвращением в детдом. В другой раз видел, как немец застрелил мальчика 10 лет, подошедшего к окну и просившего хлеба». На территории города имелось несколько концлагерей для гражданских лиц: 1. В Торфопоселке — 7 км от города; 2. В артиллерийских казармах на пр. 25-го Октября (8 тыс. чел.); 3. На ул. Хохлова; 4. Железнодорожный лагерь между вокзалами. В них содержались эвакуированные из Мги, Пушкина, Красного Села, Саблина, а также арестованные за разные провинности: кражи с огородов, грубость в отношении немцев, уклонение от работ, даже за копку картофеля со своего огорода. Наряду со взрослыми в лагерях содержались дети и дряхлые старики. Лагеря были обнесены колючей проволокой в несколько рядов с узкими дорожками между ними. Бараки — без стекол, не отапливались, нары без подстилок. В некоторые периоды бараки были настолько переполнены, что заключенные спали на голом полу вповалку. Свидетельница Сыцко С. В., 1914 г. р., проведшая 7 месяцев в артказармах, показала, что здесь единовременно размещалось до 8 тыс. чел., на семью приходился 1 кв. метр площади. Работали на уборке аэродрома, на Балтийском вокзале, у дворца, стирали, пилили дрова. * ЦГА, ф. 9421, оп. 1, д. 81. 553
При поступлении в лагерь заключенных обыскивали и все наиболее ценное отбирали. Свидетель В. Попов: «При мне у женщины отобрали 600 руб., а в акт не вписали. В ответ на ее жалобу дали 25 розог». За малейшее непослушание, промедление в работе, курение, хранение ножа, поиски еды на помойке били резиновыми плетками с металлическими наконечниками (20—150 ударов) или помещали в карцерную яму. Особенно жестоким был режим в карательном лагере на торфоразработках, где с мая 1942 г. в главном здании конторы содержалось 240 узников. Начальник лагеря — И. Ель. Здесь заключенных запрягали вместо лошадей, телеги загружали кирпичом, погонщик стегал людей кнутом. Всего в гражданских лагерях погибло от истощения и сыпного тифа не менее 3,5 тыс. человек. Массовый угон населения в Германию — в октябре и декабре 1943 г. В Гатчине было 4 лагеря военнопленных: 1. «Дулаг-154» (4 тыс. чел.), существовал с декабря 1941 по февраль 1943 гг.; 2. На аэродроме (4 тыс. чел.); 3. В артказармах (3 тыс. чел.); 4. На фабрике «Граммофон» (200 чел.). В «Дулаге-154» устраивали «карусель» для нетрудоспособных: заставляли ходить по кругу 6—8 часов, кто выдерживал — отправляли на работу. В лазарете 51% составляли сбитые летчики. «Лагерем смерти» считался лагерь на аэродроме. Мертвых хоронили во рвах на восточной окраине Гатчины. В лагере на граммофонной фабрике вспыхнул сыпной тиф, немцы подожгли барак со 150 военнопленными, окружили и не дали никому спастись. Виновники злодеяний: командующий 18-й немецкой армией Г. Линдеманн, начальник «Дулага-154» — м-р Малинеус, главврач — штабарцт Г. Д. Гопис, начальник 3 отд. — хауптман Крамер, следователь 2 отд. — л-т Вагхорн. Красногвардейский район За время оккупации в районе расстреляно 4116 чел., 15 повешено, умерло 5086 жителей и 6935 военнопленных (всего погибло 16 188 чел.), угнано в рабство 42 тыс. 934 человека. Немцы установили рабско-крепостнический режим, введя обязательную трудовую повинность для лиц от 14 до 65 лет. 28.08.41 г. на ст. Елизаветино повесили Громова И. А. и Иванова А. Ф. из Нового поселка по подозрению в подрыве телефонной связи. Гр. Баум из пос. Николаевка расстрелян за то, что дочь убежала с оборонных работ. Т. Свердлова с 10-летним сыном расстреляны как евреи. Пахов из совхоза Вохоново повешен за отказ сдать 5 кг зерна. Летом 1942 г. прошла негласная регистрация лиц, имеющих родственников в Красной Армии. В д. Луги застрелен в постели В. Д. Захаров, его жена Т. А. Захарова сожжена в доме. Сожжены еще 5 человек. В д. Войсковицы К. Н. Николаев 84 лет, дежурный на станции, был избит унтер- офицером Хансом за дрова, 2-й раз — за то, что уснул на работе. Умер после побоев. В д. Сопполово Николай Хаукеннен 1921 г. р. повешен за 200 г жира. 20 ноября 1941 г. в 7 час. утра немцы в больнице им. Кащенко Никольского сельсовета отравили 900 больных с помощью уколов и закопали в противотанковом рву в д. Ручьи (свидетель — врач Соковникова Е. П.). В октябре 1943 г. заставили наших военнопленных выкопать трупы, облили их бензином и сожгли. Это продолжалось 2 недели, после чего пленных заперли в сарае и также сожгли. В больнице им. Кащенко умертвили еще 400 чел. (всего 1300 чел.). В ямах-могилах пос. Строганов Мост и Дружноселье захоронено более 4-х тысяч человек. 554
пос. Сиверская Свидетель Смирнов Ф. С. 1880 г. р. рассказал, что в августе 1941 г. немцы провели регистрацию всех мужчин от 15 до 70 лет, выдали фанерные бирки с номерами, которые надо было носить на груди на веревке около года; позже вместо них ввели вкладыш к паспорту. Ночевать надлежало в «ночлежном доме» (ул. Советская, дом 33). Являться туда надо было в 17 часов, отпускали в 7 утра. 17 сентября 1941 г. по доносу жителя К. в парке на Комсомольской улице расстреляли 15 бойцов истребительного отряда. М. Е. Егоров расстрелян как член ВКП(б). В июне 1942 г. расстреляны Н. Смирнова и М. А. Ванас. Убитых зарывали в траншеях, вырытых пионерами в начале войны как убежища. Ученики средней школы Вл. Михеев 16 лет и Аркадий Павлов 15 лет сидели в гестапо на Комсомольской, 12, были расстреляны начальником сиверской полиции Вельт- маном. По доносу жителя Д. расстреляли партизана Ильина с семьей. Его дочь Марию, обвиненную в связи с партизанами (выдали односельчане С. и Ч.), били, но после поручительства соседей освободили. Уборщица в штабе гестапо В. написала донос на старосту пос. Дружноселье Г. П. Пернова за то, что он неправильно распределил семенной картофель. Его обвинили в том, что он помогал молодежи уклоняться от мобилизации, и расстреляли. В д. Старо-Сиверская 7.11.43 г. арестованы Киселевы, Алексеевы — не вернулись. В пос. Кезево 2.07.42 г. расстреляли Смирнову. Ее дети Тамара 14 лет и Володя 12 лет бежали из лагеря, Володя домой не пришел. 5.09.41 г. на ст. Сиверская железнодорожные служащие Г. и Ч. выдали Ф. Б. Неймана как еврея, хотя он таковым не был. В Сиверском поселковом совете были арестованы и погибли 28 чел., отправлены в лагерь 80 чел. В Ящерском сельсовете сожжены в домах, расстреляны и повешены 723 чел. с. Рождествено 25.09.1941 г. организован лагерь военнопленных, под который отведены 22 дома, два здания школы, конюшня и скотный двор. Дома освободили от жителей в течение 4-х часов, обнесли двумя рядами колючей проволоки высотой 2 м. 3 дома выделены для комсостава, отделены специальной оградой. Лагерь находился в центре с. Рождествено у самого Лужского шоссе с восточной стороны. В одном доме располагался лазарет, где больные лежали на полу без матрацев. В южной части лагеря, в 200 м от лазарета, были вырыты рвы 7 х 50 шагов, в которых похоронено 1500 умерших (военных и гражданских). В 500 м к северо-востоку на краю дороги на территории в 500 кв. метров в 20-ти рвах захоронено 7000 чел. 25.09.41 г. в лагерь привезли 5000 мужчин из Павловска, Пушкина, Стрельны. Спустя неделю — 8000 военнопленных. Площадь лагеря составляла 660 кв. м, на 1 кв. м приходилось 5 человек. Размещались на полу и двухъярусных нарах. Паек состоял из 100 г хлеба с примесью хвои и баланды раз в сутки. Пленные ели траву, выкапывали корешки. В декабре отмечены случаи людоедства по отношению к мертвым и умирающим, не способным защищаться. За это публично повешены 7 чел. Расстреляны 9 военнопленных, собиравших отбросы на помойке конвойной команды. В лазарете в день умирало 50—70 человек. В октябре 1941 г. пленный врач Самоваров установил первый случай сыпного тифа. Немецкие врачи отвергли диагноз, и больной не был изолирован. В течение недели заболели еще несколько человек, началась эпидемия. Ежедневно три повозки отвозили на кладбище умерших, среди которых случались и живые. Однажды немцы заметили живого и вытащили из рва — он поправился. 555
По регистрационному журналу врача Самоварова умерло от сыпняка 4100 чел., от голода — 4000 чел. Погибло 3600 гражданских лиц. Жители пытались передавать пленным еду, по ним стреляли. Ранена Парняго Пелагея Андреевна. За связь с партизанами расстреляли троих жителей с. Рождествено: Синицына Н. 15 лет, Козлецкого В. 15 лет, Шабашева П. — колхозника 1919 г. р. Всего в рождественском лагере уничтожено 8,5 тыс. чел. Лагерь существовал до середины 1943 г., когда часть военнопленных вступила в РОА, остальных перевели в Лугу. Свидетель Розенберг А. П., бывший военнопленный, врач 3-го ранга, ординатор 20 МСБ 177 сд, был в окружении под Лугой. Попал в плен на Оредежи 14.09.41 г. «На шоссе немцы расстреляли 20 тяжелораненых, врачей отправили в лазарет лагеря военнопленных в Выре. Инструментов не было, ампутации приходилось делать стамеской, молотком и ножовкой. Ежедневно умирали десятки, сотни пленных. Питание: 120 г суррогатного хлеба и баланда-помои. Раненых зверски избивали, особенно немецкий санитар Бахлин и военный переводчик Карл Дуфнер. Главврач Кнапп был такой же: приказал вырыть траншеи в качестве могилы до морозов, заставлял сдавать одежду умерших, которую мы утаивали для живых. Живые завидовали мертвым, так как смерть была единственным средством избавления от мучений. И все же лазарет в Выре показался мне сущим раем по сравнению с лагерем в Рождествено, куда меня перевели 3 января 1942 г. — «лагерем смерти», вполне оправдывавшем свое название. Половину пленных составляли гражданские — рабочие и инженеры, работавшие в Ленинграде и проживавшие в пригородах. Вторую половину составляли 6000 военнопленных. Теснота, вшивость, сыпной тиф, обнаруженный у одного из 29 полицейских. Погибло 4000 военнопленных. В 200 м северо-восточнее Рождествено — могилы 30 х 2 м; на окраине рощи в 700 м севернее села — 10—15 могил, где захоронено около 6500 человек. Питание — как в Выре. Кухней ведали уголовники, служившие в гестапо. Немцы пытались заставить доведенных до отчаяния военнопленных выдавать евреев и комиссаров. Такса: за одного еврея — половина котелка супа, за комиссара — целый». В пос. Войсковицы в 1941/43 гг. был лагерь военнопленных на 300 человек, занимавшихся металлоштамповкой. Эвакуировано 8 человек, остальные погибли. В д. Натальевка Елизаветинского сельсовета с июля 1942 г. был лагерь военнопленных и гражданских. Расстреляно и захоронено вокруг деревни 200 человек в ямах по 3—6 человек. В ноябре в бывшем молочном пункте сожжены двое мужчин и женщина за отказ от работы ввиду болезни. В д. Романовна был лагерь военнопленных на 500 чел., 400 из них погибли. 300 жителей деревни угнано в рабство. В Сиверской в 1943 г. за отказ ехать в Германию расстреляно 17 молодых людей из д. Даймище; из д. Орлино — Н. Гранатов с женой и Н. Иванов; из д. Заозерье — Федорова с дочерью и четыре подростка по подозрению в еврействе. Из д. Ранковицы насильно угнано 163 чел. Есть заявление Федорова о насильственном зачислении в немецкую армию сыновей Петра и Николая. 26.10.43 г. в д. Вероланцы убит А. М. Комариннен за отказ от эвакуации. Поев В. А. скрылся в окопе — убит гранатой. Угнаны все жители из деревень Мюля-Кюля, Б. Пудость, Ремузи, Б. и М. Резигно и Сопполово, мызы Ивановка. Из дд. Большово, Б. и М. Верево, Кекколево, Вайя, Новая, Горка, Сабры, Бор, Векке- лево, Шаглино, Руссолово все финны с имуществом отправлены в Финляндию. Всего в Гатчинском районе истреблено более 20 тыс. чел. (из них 10 тыс. военнопленных), угнано в рабство 29 тыс. чел.: 1-й угон — летом 1942 г., 2-й — в январе 1944 г. Виновники: комендант Гатчинского района майор Шперлинг, заместитель военного коменданта майор Пфастер, комиссар гестапо Райхе. 556
И. А. ИВАНОВА, журналист НАША ПАМЯТЬ О ВОЙНЕ Я бывала в историко-краеведческом музее села Рождествено 15—20 лет тому назад, когда он располагался в еще не сгоревшем Набоковском доме. В уютном белоколонном барском особняке была представлена редкостная экспозиция. Она включала в себя историю края; предметы крестьянского и помещичьего быта XIX века; портреты и фотографии семейств Рукавишниковых, Рылеевых; жителей Рождествено, Выры, Батово. Сохранилась даже приветственная арка, висевшая когда-то над въездом в имение и украшаемая в ожидании господ гирляндами цветов. О давно минувших днях живо и увлекательно рассказывала директор музея Татьяна Васильевна Вячеславова, агроном по профессии, уроженка Рождествено, прожившая здесь всю свою жизнь. Полюбовавшись барынями-красавицами в кисейных платьях, то грациозно восседающими в лодках, то собирающими в лугах полевые цветы, посетители переходили в зал, посвященный Великой Отечественной войне. И сразу попадали в иной мир, мир жестокости и насилия, доставшийся нашей стране и этому благословенному уголку на тихой Оредежи в XX веке. На глазах менялось все. Уже не так ярко светило в окна летнее солнце, переставали шептаться взрослые и толкаться неугомонные школьники, словно зловещая тень черной птицы — войны опускалась над нами. Ровный голос Татьяны Васильевны начинал дрожать, когда она вспоминала первые налеты немецких самолетов с обманчивыми красными звездами на крыльях, гибель соседей, крики раненых, толпы неприкаянных беженцев, растрепанные роты отступавших от Луги частей Красной Армии, долгие 893 дня оккупации... И тысячи пленных, военных и гражданских, согнанных сюда немцами из Пушкина и Павловска, Елизаветина и Мясного Бора. Осенью 41-го их держали просто в траншеях, едва прикрытых ветками, потом в бараках возле парка, между Школьной и Болотной улицами, в Рождествено и Выре, Батово и Межно. Всю левую сторону шоссе, до самой Гатчины, заселяли голодные изможденные узники за колючей проволокой, на которых было невозможно смотреть без слез. Эта боль оказывалась сильнее страха, и, несмотря на все запреты, женщины кидали пленным через дорогу капустные кочаны, мешочки с солью и сухарями, пучки свеклы и табака. В зале висела большая карта с обозначенными черными кружками лагерями — этими прибежищами голода и смертных мук, из которых ежедневно вывозили на телегах десятки трупов и сбрасывали их в безымянные могилы-рвы на поле. Вдоль стен музейного зала были расставлены немые свидетели лагерного быта: бочка из-под баланды, жестяной черпак на длинной ручке, помятые солдатские котелки, оловянные ложки, облупленные эмалированные кружки, иные с памятной надписью «XX лет РККА». Тут же — плетеные соломенные «боты» охранников, их форма, часть сторожевой вышки... Записки узников, тряпичные номера с пятизначными цифрами — такими, как у И. С. Смирнова, попавшего в плен в августе 41-го — № 11721... 557
Г. А. Стеценко у бывшего лагерного лазарета, д. Выра, 1988 г. Нет, эти экспонаты нельзя было назвать безгласными: они кричали о тех трагических страницах минувшей войны, которые у нас предпочитали не вспоминать. Особенно в армейских кругах. Поэтому и письма Г. А. Стеценко, адресованные военкому Гатчинского района, остались без ответа, но попали в музей, и мы смогли их прочесть. Вот что писал в 1980-х годах бывший рядовой 22-й стрелковой бригады Григорий Антонович Стеценко, попавший раненым в плен под Мясным Бором: «Пишет вам рядовой боец саперной роты 22-й отдельной стрелковой бригады Григорий Стеценко. В ряды РККА вступил добровольно восемнадцатилетним в первый день войны. На Волхов попал в декабре: наша рота прокладывала пути-дороги частям 2-й ударной армии, наступавшей на Любань. В марте сорок второго года наступление прекратилось, поскольку не стало подвоза продовольствия и боеприпасов. Четыре месяца мы находились в окружении, в болотах, под обстрелами и налетами вражеской авиации, в условиях непрекращающегося боя. Ели павших лошадей, траву, кору деревьев... И все-таки верили в Победу, в то, что обязательно будем на Большой земле! Эта вера давала нам силы, и 22 июня сорок второго года мы пошли на свой последний штурм с одной мыслью — прорваться во что бы то ни стало! Мне не забыть ни одного из тех дней, как не забыть и последнего боя... В белую ночь с 24 на 25 июня мы прорвались через непроходимое болото к Мясному Бору, где по нам открыли всевозможный огонь — артиллерийский, минометный, автоматный. Скрываясь от огня, мы угодили на минное поле, и многие остались там навсегда. И сейчас перед глазами наш лучший шофер Ваня Рязанов. Он лежал на спине в двадцати метрах от немецких блиндажей и смотрел в чистое небо мертвыми глазами... Меня здесь тоже ранило осколками мины в обе ноги. Обескровленный, я лежал в вязкой болотной жиже и плакал от бессилия. Утром 25 июня немцы с собаками обходили лес. Они вели много наших пленных. Меня поволокли к дороге, где бросили в грузовик с такими же ранеными. Пять дней, пока собирали пленных, нас не кормили и не давали воды. На шестой день привезли в деревню Выра, где на обочине шоссе Ленинград—Луга в школе был устроен «госпиталь». Сюда же привезли и медсестер из 2-й ударной, также взятых в плен. Оказать нам помощь сестры смогли только в первый день — помогли помыться в дровянике, поливая из кружки. Я упросил сестренку дать мне напиться вволю и потерял сознание. Очнулся в сарае, голый. Видимо, посчитали меня мертвым. Стал барабанить в дверь, пришел часовой, отвел в барак. Там были нары в два ряда, людей — несколько сотен. Сочувствовать некому: все изможденные как скелеты. Ощущение было жуткое. Казалось, прощай жизнь, начнутся теперь издевательства и расстрелы. Так и получилось. До нас в лагере было пятьсот шестьдесят человек. Кто умер с голоду, кто от тифа, кого пристрелили. Выжило только шестеро: врач, два фельдшера, хлебо- 558
пек, солдат, что варил баланду, и парикмахер-еврей. Жили они все отдельно, не в школе. Врачу приносил витамины немецкий врач-капитан, и он делился ими с фельдшерами. Парикмахера немцы держали для забавы: ставили к стенке и стреляли вокруг головы из пистолета. Чья пуля ближе к голове ляжет — получал бутылку шнапса, а пленный — еду. Парикмахер отличался от нас тем, что был чистым — где-то мог мыться. Нам же не давали воды ни для мытья, ни для стирки. Все завшивели, но после тифа немцы стали устраивать прожарку белья, и вши не так досаждали, как клопы. Эта нечисть изматывала некоторых до слез. Подъем был в шесть утра, отбой — в девять. Утром приносили кипяток и сто граммов хлеба, клейкого, как мыло. Обед — по кружке баланды из запаренных отрубей, вечером — опять кипяток и сто граммов хлеба. Если изредка давали ржавую селедку, то ее съедали всю, ничего не выбрасывая. Это для кого-то было праздником, как и для того, кто поймает крысу: крысы водились под полом в туалете. Перед школой был небольшой пожарный пруд. Там вначале водились лягушки. Их выловили и съели в первые два дня. Территория лагеря была обнесена колючей проволокой с четырьмя вышками по углам, на которых дежурили немецкие часовые. Еще два патруля караулили с западной стороны, где был лес. Изнутри на расстоянии пяти метров от ограды протянули еще проволоку — предупредительная зона. Подходить к ней запрещалось, стреляли без окрика. Поначалу во дворе росла всякая трава. Ее вырвали и съели, вся площадь была пустой. Зеленело только за проволокой, но и туда мы совали руки, хотя и стреляли. При мне двоих убили за траву и одного за то, что отошел на два метра дальше на работе в лесу. Как-то раз мы копали братскую могилу, и пленный попросил у немца закурить, назвав его «камрадом». Фашист застрелил его. Тут же и зарыли... Однажды я отравился грибами. Не помню, что со мной было, но говорят, все кричал: «Сталин! Сталин!» На меня напустили волкодава. Я бежал к лесу, а пес рвал меня. Они собаку пожалели и меня не застрелили, а только избили до потери сознания. Всего били пять раз. Больше за то, что я не хотел работать на Гитлера. Кричали: «Сталину работал, а Гитлеру не хочешь, комсомольская сволочь!» А раз избили за то, что я выскочил из строя схватить сухарь на обочине дороги. Врач (наш, из пленных) приходил каждый день, осматривал нас, но чем он мог помочь! Бумажные бинты дали только в первый день, а потом остался один риванол промывать раны. Фельдшера были в роли санитаров, вытаскивали мертвых в дровяник. Сестры не выходили из «санчасти» — сарая в правом углу двора. По вечерам оттуда слышались печальные песни. Чаще всего девушки пели «Вечерний звон» и «Санта-Лючию»... А еще фашисты забавлялись тем, что впрягали в тачку пленных и гоняли вдоль ограды. Веревку дадут в зубы и дергают. Им было лестно, что кто-то видит это с дороги. Фотографировали и отсылали карточки домой. Я также попал в объектив: наверное, по причине своей худобы и потому, что не мог стоять на ногах — ползал. Как-то в августе сорок второго года в лагерь приезжал генерал. Еще молодой с виду, говорили — для вербовки пленных. Но внутрь барака он не зашел, а покрутил носом и повернул назад от «госпиталя». До конца своих дней я не забуду лагерь и все, что там пришлось вынести. Как не забуду и ту «долину смерти» — Мясной Бор: тотальный голод, дни и ночи под обстрелом, и наш прорыв, и речки Полисть, Кересть, Глушицу, до краев заполненные трупами... 559
Недавно я был в тех краях. Прошел от Тигоды до Мясного Бора. В лесу еще полно нашей военной техники: машины, орудия, разбитые паровозы узкоколейки. И останки солдат, через которые уже проросли молодые деревья... Ребята из Новгорода и Казани организовали поисковые группы и выносят останки бойцов к дороге, хоронят и ставят скромные пирамидки. Мимо обелисков по шоссе Ленинград—Москва пробегают в обе стороны машины новейших марок, но никто не остановится и не подойдет к памятникам. Лишь в День Победы собираются здесь немолодые люди, не забывшие своих однополчан. Тогда сердце разрывается и текут слезы, а ты их не стыдишься: ведь ты приехал, чтобы отдать дань тем, кто был с тобою рядом, но никогда уж не постучится в твою дверь. Мы видели их живыми перед прорывом, видели мертвыми и виноваты перед ними за то, что хороним только через полвека... Вот я обращаюсь к вам, товарищ военком: если и «зарыли» правду о Волхове, то ее необходимо возродить. Солдаты 2-й ударной, кто еще жив, все помнят, как было. И разве мы все, живые и мертвые, виноваты в том, что генерал Власов сдался немцам живым! Я был там до последнего дня и знаю, что никакой армии Власов не сдавал. Как знаю и то, что никто из нас, попавших в фашистский плен, не пошел туда добровольно. И какая наша вина в том, что взяли нас на болоте, погибающими от голода и ран? Мучались и умирали в немецких лагерях за колючей проволокой не предатели — те устраивались получше. Голодные, обездоленные люди на клопиных нарах никого не предавали. Они только мучались и гибли. На окраине Выры заросли густой травой рвы, где зарыты тысячи невинно замученных людей. Да разве только в Выре! А в Межно, Волосове, Луге? Разве правильно, что на тысячных могилах, где по нескольку суток колыхалась земля (ведь бросали туда и еще живых), нет и маленьких дощечек, напоминающих о том, что жили на земле эти люди? Когда я пишу все это, мне кажется, что я пишу с того света. Услышит ли кто-нибудь? Надо торопиться — ведь мы, старики, уходим один за другим. А без нас кто покажет эти могилы? Если государству трудно выделить средства на памятные доски — народ не откажет. Собираем же мы деньги на памятник Василию Теркину — правильно, и это надо. Но не меньшей памяти заслужили и те, кто лег в землю пленным. И забыт и врагами, и своими...» Григорий Антонович Стеценко приехал в Выру летом 1988 года. Хотел почтить память погибших узников, но не нашел могил. На месте рвов, где хоронили умерших военнопленных — ровное поле, засеянное турнепсом. И ни таблички, ни знака на этом безымянном кладбище. А здание школы, где в войну был лазарет, тогда еще стояло. Сохранилось крыльцо, куда выползал раненый Стеценко лечить солнечными лучами незаживающие раны на ногах, и высохший пруд, в котором пленные ловили лягушек на обед... Слева от бывшего лазарета — ухоженный Музей станционного смотрителя, любовно восстановленная старинная почтовая станция, охотно посещаемая туристами. И никто не знает, что в годы германского нашествия в тех же постройках русские военнопленные терпели муки куда более страшные, чем выпали когда-то на долю Самсона Вырина. Память... Как много говорим мы о ней и как мало делаем! Военком А. А. Стула не счел заслуживающими внимания письма бывшего пленного. Видно, опасался поминать «недостойных». А не делает ли такая избирательная память нас самих не достойными нашего трагического и великого прошлого?
ГОРОД ПУШКИН АКТ комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков от 7.03.1944 г. г. Пушкин * Население г. Пушкина до войны — 54 тыс. чел. Погибло в войну 18 тыс. чел. Расстреляно 6268 чел. (из них 50 детей). Повешено 1106 чел. Замучено 1214 чел. Умерло от голода 9514 чел. Погибло под обломками 286 чел. Угнано в Германию 17 968 чел. Из 1557 домов осталось 20. (ЦГА, ф. 8557, д. 1100, л. 89) Массовый расстрел граждан происходил в сараях дома 35/38 по Пролетарской улице. В скотном сарае опознана Степанова Н. 3., 1904 г. р., убита выстрелом в голову. В 12 м от первого сарая — второй, дровяной, где обнаружено 9 скелетов, заваленных досками: девочка 5-6 лет; подросток в зимней одежде, в грудном кармане комбинезона — целлулоидный портсигар с бумажными деньгами и метрикой на имя Селмашенкова Н. Е., 1927 г. р.; четыре женских скелета в зимней одежде — убиты выстрелами в голову; три мужских скелета — убиты выстрелами в голову. На дверях и стенах сарая много пулевых отверстий. 29.02.44 г. произведена раскопка могил расстрелянных и повешенных. На ул. Васенко напротив польского костела был повешен на суку гр. Щеткин. Закопан в конце траншеи, упиравшейся в железный забор. При трупе обнаружены ремень, роговые очки. (...) 8.02.44. Допрос свидетеля Хельмута Антеса 1900 г. р., ур. г. Аутсбурга. Допрашивал следователь управления контрразведки «Смерш» Л. Ф. Родионов. — Что Вам известно о грабежах? — Спецкомиссией (Kunstkoroision), созданной в Германии в 1941 г., произведена оценка и изъятие дворцового имущества для перевозки в Германию. В 1941-1942 гг. ценности из Гатчины и Пушкина грузились в эшелоны и отправлялись в Германию. В Екатерининском дворце Пушкина была комната, стены которой выложены морским камнем — подарок Фридриха Великого Екатерине Второй. В 1943 г. во фронтовой немецкой газете был снимок сожженного Екатерининского дворца. Офицеры говорили, что дворец сожжен русскими при артобстреле. Допрос обвиняемого Мансурова П. М., 1892 г. р. (с 16.09.41 г. по 18.02.42 г. жил в Пушкине). «До 15.10.41 г. работал комендантом пушкинского Гостиного Двора, занимался снабжением общественной столовой. По распоряжению бургомистра У. хоронил трупы убитых и повешенных. 18.09 или 19.09.41 г. по приказу коменданта Роота (или гестапо) были повешены 15 жителей, 8 — на Дворцовой улице в парке на деревьях. Среди них — гр. Ярица с 16-летним сыном. Со слов дворцового садовода Степанова они были казнены за то, что не отдали свою корову. Пять человек повешены на деревьях на перекрестке Октябрьской и Пролетарской, двое — на Московской улице напротив комендатуры. Трупы висели две недели, т. к. комендант Роот запретил их хоронить. Через 15 дней * ЦГА, ф. 8557, оп. 6, д. 1091. 561 36. За блокадным кольцом
я их хоронил по указанию бургомистра — тринадцать там же, двоих в церковной ограде у Екатерининского дворца. У. запретил ставить кресты. 20.09.41 г. были вывешены объявления на русском и немецком языках: «Евреям явиться на регистрацию». Явилось 100 человек с детьми. Всех расстреляли на Розовом Поле Екатерининского парка, где и похоронены. 15 ноября бургомистр У. назначил меня начальником жилотдела, который вскоре преобразовали в гражданскую городскую охрану. Я оставался ее начальником до 5 января 42 г., потом работал на механическом заводе, 18 февраля 1942 г. был эвакуирован в Гатчину. В декабре 41 г. бургомистра У. сместили. Его заместитель П., бывший военнослужащий Красной Армии, стал в январе 42 г. начальником гражданской вспомогательной полиции. П. и бывший директор школы Т. хвалились в управе, что они организовали школьников и встречали немцев с цветами. Оба знали немецкий, сотрудничали с гестапо и комендатурой. В октябре 41 г. П. участвовал в облаве и проверке документов жителей, находившихся в подвалах Гостиного Двора. В декабре 1942 г. П. проводил от гестапо регистрацию жителей, и 30 человек были высланы как неблагонадежные. Инженер Г. сотрудничал с гестапо и открыто носил нацистскую форму. В конце 42 г. П. и Г. выехали в Германию. В ноябре 1941 г. на Московской ул. был повешен инженер Сорокин с механического завода «за саботаж». Рабочие говорили, что он не поладил с директором завода С. В ноябре были также повешены две женщины за хождение в запретную зону. В декабре 41 г. проводилась насильственная эвакуация граждан, которых пешком погнали в гатчинский лагерь. Многие падали и замерзали. Другие погибли от голода в лагерях Гатчины, Рождествена, Выры, Межно, Старо-Сиверского. В январе 1942 г. въезд и выезд из Пушкина был запрещен. Но одолевал голод, пайков не давали, и люди уходили в Павловск и в деревни за продуктами. В январе-феврале 42-го года за это было убито около ста человек. Архитектор Ермошин и дворцовый садовод Степанов рассказывали, что дворцы до прихода немцев сохранились. В ноябре 41 г. немцы сожгли дворец Палей и часть Александровского дворца, в марте — Екатерининский дворец, ценности увезли в Германию в первые недели оккупации. Доктор Антикайнен вступился за родственницу, которую насиловали, и был застрелен. За время моего пребывания в Пушкине сменилось три военных коменданта. До ноября 1941 г. был Роот, пруссак. Он повесил 15 чел. за хождение в запретную зону. Его помощник Оберт участвовал в расстреле евреев на Розовом Поле 18-20 сентября. 2-й комендант Нитше насильно эвакуировал 1000 жителей в Гатчину, большинство замерзли дорогой. 3-м комендантом был Вальк. Его помощник штабфельдфебель Пахар вешал Сорокина. В августе 43 г. я заболел, будучи в командировке. Лечился у военнопленного врача Самоварова, обслуживавшего лагеря Выры и Рождествена. На приеме Самоваров говорил, что в этих лагерях с мая по август 1942 г. умерло три тысячи гражданских лиц. Захоронены во дворах лагерей. Допрос свидетельницы Мелкуловой А. К. (допрашивал оперуполномоченный Пар- финенко). С 17.09.41 г. по 2.02.44 г. находилась на оккупированной территории. Из-за болезни мужа эвакуироваться не смогла. Немцы появились вечером 17 сентября. Месяц мы сидели в подвале, потом перебрались в комнату на ул. 1-го Мая. С октября 41 г. жители стали вызываться в русскую управу на ул. 1 Мая, 23 для регистрации и эвакуации. Составляли списки Г. и С. С. выслуживался перед немцами, передавая все, что замечал за русскими. Награбил много имущества, которое увез при эвакуации. Немецкая комендатура находилась в доме райкома партии. Комендантом был Блек- ман, потом Верней. Нами управляли через бургомистра. При управе было полицейское управление. 562
С августа 42 г. центр стал запретной зоной. Жителей переселили в Софию, в дом ветеранов революции. Нас было около 300 человек, остальных эвакуировали. Я избегала эвакуации: тяжело болел муж и 15 января 1942 г. умер от туберкулеза. Видела троих мужчин, повешенных за хождение в запретную зону. Расстреляли 29 человек, уходивших за продуктами, похоронены в садике напротив кинотеатра «Авангард» и в Пушкинском сквере. Кинотеатр «Авангард» сожжен немцами. За предательство немцы платили 200 руб. или 20 марок. От голода в Пушкине умерло больше 12 тыс. человек. Когда стали давать пайки, полицейские получали двойные. 25.11.43 г. меня вместе с 27-ю жителями Пушкина угнали в д. Пелле под Красным Селом. Местных там не было — их до нас эвакуировали в Финляндию. Я стирала белье солдатам. 18 января 44 г. немцы начали отходить, русских гнали за собой. Я с Крыловым скрылась в лесу. 2 февраля нас освободила Красная Армия. Свидетельница Александрова А. М., 1895 г. р. С 1.01.42 г. до середины марта центр Пушкина был запретной зоной. Выходить из города запрещалось. Воду разрешали брать только женщинам утром с 6 до 8 и днем с 12 до 14 час в трех местах: на Комсомольской, 6; на ул. Пролеткульта между Коммунаров и Революции; на Московской ул., у к-ра «Авангард». Если приезжали немцы, русским воду не отпускали. На домах, где жили немцы, висели таблички: «Русским вход воспрещен!» 15 апреля 41г. возле Екатерининского дворца меня остановил немецкий фельдфебель, сорвал с головы шелковый платок. В доме четверо немцев забрали керосиновую лампу, настольные часы, три мешка с вещами. На улице с прохожих снимали меховые вещи и валенки (как, например, с начальника охраны Мансурова). С 18 сентября 41 г. часть 143, расквартированная во дворце, начала вывозить ценности на машинах через Павловск и Гатчину в Германию, что продолжалось вплоть до января 1942 г. Я была во дворце как работница. В первом этаже размещалась походная кухня. С Янтарной комнаты сняли облицовку, из Большого зала — бронзовую резьбу. В Агатовых комнатах стояли лошади, в Камероновой галерее — коровы. В комнатах Александра II размещалось гестапо, в подвале была тюрьма. Комсомолка Аня Краснова пропала в гестапо. Исчез кладовщик Д. И. Иванов, говоривший в бомбоубежище: «Я старый партизан, отдам ключи только представителям советской власти». В парке был расстрелян судья Доманский «за покровительство жидам». Немцы сожгли Шуваловский особняк на углу Васенко и Коммунаров из-за слухов о подземном ходе к Александровскому дворцу, где якобы скрывались партизаны. Приблизительно 5 октября 1941 г. проводилась регистрация евреев в бомбоубежище Екатерининского дворца. Собрали больше 1000 чел. и вечером расстреляли в Собственном садике и возле Каприза. Среди расстрелянных — Н. Я. и Т. И. Ласкович, доктор Канцель. Хоронили на месте и в Пушкинском садике. Виселицы были установлены: на Комсомольской (против ул. Коминтерна); две у Александровского дворца. У повешенных надписи: «Жиды», «За связь с партизанами». Были повешены лесник Е. Ярица с сыном, на Московской ул., против комендатуры — инженер Капустин. В июне 1942 г. расстреляли литовца Рудиса, директора института растениеводства Вотчела с женой как имеющих радиоприемник. Знаменская церковь действовала до 12 августа 1942 г., пока не арестовали священника Федора Забелина. Чудотворную икону Знамения времен Петра I вывез осенью 1943 г. бургомистр С. (бывший зав. городским садоводством). Свидетельница Бахова А. Е., 1913 г. р. В сентябре 41 г. у кинотеатра «Теремок» на ул. 1 Мая был за волосы подвешен мальчик лет 15 — «за партизанство». Немцы наблюдали по часам, сколько времени проживет. Свидетель Тюркин: 20 сентября 1941 г. у ворот Александровского дворца был повешен доцент Молочного института П. Я. Королев с надписью: «Партизан». В октябре 41 г. по доносу как коммунист повешен Бульон А. Г. Свидетель Мусатов: С декабря 41 г. по февраль 42 г. Пушкин был лагерем, за выход из которого людей расстреливали, как куропаток. 563
Свидетельница Зорина А. И. Запретная зона с 17.09.41 г. была от д. Кузьмине» до Колпинской улицы, затем до ул. 1 Мая, и так все дальше. У меня забрали готовальню, швейную машину, чайную посуду, свинью на 10 пудов, ночью украли корову. Немцы объявили, что принесенные вещи оплатят. Отец отнес ковер, за который пообещали 500 кг конины и 10 буханок хлеба, но, когда он пришел получать, заявили: «Будете ходить — повесим!» В д. Аптелево донесли на председателя колхоза Г. Горина, что он коммунист. Немцы водили его голым по морозу и сожгли на костре. 25.01.44 г. расстреляли моего отца за то, что он пошел посмотреть, не горит ли наш дом. В марте 42 г. проходила вербовка специалистов на промышленные предприятия Эстонии и Германии, на деле более 1000 человек вывезли в концлагерь « Лисино». Свидетельница Шкардун-Ширшова А. А. Городская управа помещалась в Доме ветеранов революции, комендатура — в Доме пионеров на Московской ул., «СД» — в Александровском дворце. Хождение по улицам разрешалось до 17 часов. На левой руке носили номер. Выходить из города можно было только по особым пропускам. Врач Назарова и гр. Серова были застрелены при выходе из города. Газет и книг не выпускали. Бургомистр С. организовывал вечера самодеятельности. Население в основном относилось безучастно: все были в поисках продуктов. 1-я эвакуация проходила вскоре после оккупации — в Псков, Гдов, Дно. 2-я — зимой 1941-42 гг. Осталось 5000 чел. 3-я — в мае 1942 г., после которой осталось 250 чел., считавшихся лояльными. Их вывезли летом 1943 г. Свидетель Л. Клейн-Бурзи. Когда пришли немцы, их приветствовали по-немецки Т. и Е. В городе проживало приблизительно 30 тыс. чел. Женщин отправили в казармы на аэродром, 5 тыс. мужчин угнали в Гатчину. 2 октября отобрали еще несколько тысяч мужчин. После 4 октября исчезли евреи. Квартиру кассирши Е. Д. Ласкевич занял бывший плотник дворца Б., перешедший на службу в «СД». В октябре осталось 8500 жителей. Всех собак и кошек немцы пристрелили. Зимой голодные люди выкапывали их и ели. Отмечалось трупоедство. Паспортистка записала 123 смерти от голода. В марте 1942 г. пьяные немцы ворвались в дом инвалидов, насиловали старух. Врач Антикайнен с двумя сотрудниками прибежал на помощь и был убит. Изнасилована и убита врач Нацкевич. Девушек за отказ жить с немцами отправляли в лагерь в Наталь- евку. Немцы говорили: «Наши 6 месяцев в Натальевке — это 20 лет в ваших лагерях!» Со 2-й половины 1942 г. публичные казни прекратились. Появились газеты с заметками о дружбе немецкого и русского народов. Во время своих неудач на фронте немцы к населению грубели. Свидетель Челмодеев Г. С, 1884 г. р. С 17 сентября по 16 октября 41 г. население из-за постоянных артобстрелов скрывалось в бомбоубежище. Мы с женой находились в убежище на Колпинской — угол Коминтерна. Видели, как по ул. Труда вели арестованного 25-летнего судью со связанными за спиной руками. 15 октября пришла переводчица, передала распоряжение властей эвакуироваться в Гатчину. Шли пешком, ночевали в лагере. Затем нас погрузили в товарный поезд и отправили на ст. Веймарн, где выдали по 200 г черного хлеба и предоставили свободу. Мы с семьей Лядова поехали в д. Кашельницы Осьминского района. До лета не работали, меняя вещи на еду. В мае староста Ч. направил на работу в Гатчину 7 чел. (в т. ч. и нас с Лядовым). Мы работали на Балтийской железной дороге. Трое убежали, их расстреляли. Потом я заболел и был отпущен в Кашельницы. В деревне я плел из березы лапти и менял их на продукты. Земли староста не дал. В окрестных лесах действовали партизаны, и осенью 1943 г. немцы прислали 200 карателей-испанцев. Они сожгли все деревни от Симрополя до Осино, включая Кашельницы. В декабре нас через Лугу отправили в Эстонию, где мы работали на строительстве укреплений по р. Нарве. Жили на хуторе в 5 км от д. Кривуши, где нас освободила Красная Армия. 564
Свидетель Крылов С. В., 1895 г. р. С 15 час. 16 сентября 1941 г. по 2 февраля 1944 г. я оказался пленником в связи с оккупацией немецкой военщиной места моего постоянного проживания на ст. Александровская, а не как поддавшийся немецким властям. Это роковое несчастье случилось при следующих обстоятельствах. 16 сентября я ездил в Пушкин за продуктами, а немцы уже заняли Александровскую, Редкое Кузьмине, Рекколово, Суйду. Не успел я подойти к дому, как попал в руки оккупантов. Меня окружили семеро вооруженных людей, посадили на скамейку. Фельдфебель отобрал у меня 2 кг конфет и угостил сигаретой. Второй отрезал кусок хлеба, намазал своим маслом. Отпустили, но по дороге остановили другие немцы и отобрали остатки конфет. Явившись домой, я с семьей спрятался в траншее, откуда не выходил 16 дней, не желая быть отправленным на копку картофеля под обстрелом. Наших соседей — 15-летнюю девочку с тетей, ходивших в поле за морковью, расстреляли в д. Рекколово. По прошествии 16 дней мы вышли из траншеи. В сарае стояли немецкие лошади, меня заставили их охранять. Немцы занимались грабежом, и перечить их воле было нельзя. За курицу совали по одной марке. Жителей Александровской (с Волхонки) немцы впервые угнали в Пушкин 30 ноября 1941 г. Остальных угнали 15 декабря, кроме переводчика Г. Я. Александрова и меня с женой, двумя детьми и прикрепленной ко мне слепой старухой, которая умерла от голода в марте 42 г. 10 апреля 42 г. угнали и меня с семейством. На день нашего прибытия в Пушкине находилось 570 чел., включая прибывших из деревень. Все работали на немцев с 7 до 16 часов. Режим работы в целом был не особенно тяжелым, но изнурял голод. До марта никаких продуктов не выдавали. В марте стали выдавать по 200 г хлеба в день, 1,5 кг муки на неделю, 60 г жмыхов, 70 г меда, 200 г крупы на неделю. 8 лагеря угнали почти всех мужчин. Это было бичом дня, ибо там почти все умирали. Комендант Пушкина обер-лейтенант Блекман был чрезвычайно жестоким. Не проходило дня, чтобы он не расстреливал и не вешал советских людей. Комендатура находилась в здании райкома партии, гестапо — в Екатерининском дворце у Камероновой галереи. Управа была на ул. 1 Мая, при ней полиция из 10 русских полицейских во главе с начальником Г-м, который прошел курсы при гестапо и стал лейтенантом РОА. Аптека находилась на ул. 1 Мая, заведовал ею гр. Мец, хорошо относившийся к жителям и старавшийся обеспечить их лекарствами. Гражданская больница была на Московской, 13, потом на ул. Красной Звезды. Заведующая Кабардова 3. А. помогала жителям. Механический завод работал на ул. Революции, директор С. относился к рабочим хуже немцев. Трикотажной фабрикой заведовал Богачев, к рабочим относился неплохо. Е. работал при гестапо, указал немцам, где зарыт памятник Пушкину, который был вырыт и увезен. Мой сын Сергей 1924 г. р. видел, как скульптуру «Адам и Ева» сняли с Камероновой галереи, увезли в д. Меттелево на испанское кладбище. 9 июля 42 г. сына Анатолия (1935 г. р.) убило осколком снаряда. Сергея забрали в трудовой батальон немецкой армии. Умерших от голода зарывали у Любезных ворот, в траншеях вдоль шоссе Урицкого и на Московской улице за сберкассой. С августа 42 г. центр Пушкина стал запретной зоной. 286 мужчин и женщин согнали в Софию, на ул. Радищева, 4, где в Доме ветеранов революции был устроен лагерь. Мы ремонтировали машины на механическом заводе. Директор С. понукал рабочих, провинившихся лишал пайка и применял физические наказания. Лагерь просуществовал до 25 ноября 1943 г., когда всех угнали в д. Пелле (в 22 км от Гатчины). Я работал кочегаром в прачечной. 28 января 1944 г. немцы увозили жителей в Германию. Мне дали лошадь для перевозки вещей. Я угнал ее в д. Александровская Горка, куда 5 февраля пришли наши войска. Свидетель протоиерей Федор Забелин. Я жил в Пушкине на Песочной ул. 31, служил в Знаменской церкви. Знаменская церковь — исторический памятник времен Елизаветы Петровны. На царских вратах было изображено родословное древо Рюриковичей; в створках царских врат — медальоны, изображавшие правителей земли русской Ивана III и Ивана Грозного. Архангел Гавриил писан с портрета Петра Великого, а богоматерь — с портрета Натальи Кирилловны Нарышкиной. В алтаре на исподней стороне ико- 565
ностаса в рост изображен Меньшиков. Такова была церковь до прихода немцев. Теперь она стоит опозоренная, разграбленная, обесчещенная (служила при немцах уборной). Мне было 74 года. 17 сентября 1941 г. я служил литургию в Знаменской церкви. 18.09 дом мой был сожжен. Я жил в ризнице церкви 11 месяцев. Окно выходило в Пушкинский сквер. Зимой 1941-42 гг. видел, как приводили расстреливать «преступников», виновных только в том, что хотели есть и выходили за город, чтобы найти в поле кочерыжку капусты или что-либо выменять за кусок хлеба, а вместо хлеба получали пули. Я насчитал 76 расстрелянных. Протодиакон В. Н. Керский обращался к коменданту с просьбой о хлебе. В марте 1942 г. он опух и скончался. Во дворе 3-й школы — могила на 1000 человек, умерших от голода. Ризница Знаменской церкви была вывезена немцами в Мариенбург и находится в местной церкви. 12 августа 1942 г. меня арестовали и отправили в лагерь г. Гатчины на ул. Хохлова, где держали в скотном сарае. Через 18 дней, после ареста настоятеля Павловского собора П. А. Петрова, я был освобожден и назначен служить вместо него. Е. Г. СМИРНОВА, жительница г. Пушкина ОТ ПУШКИНА ДО ВЕРСАЛЯ* До войны мы жили в Пушкине, в большом многоэтажном доме. С началом войны муж — сотрудник Арктического института — ушел добровольцем на фронт. Осталась я с мамой и двумя мальчиками — пяти и десяти лет. В июле начались бомбежки. Бомба попала и в наш дом. Все 150 жильцов укрылись в подвале соседнего дома и спаслись, а подвал надолго стал нашим жилищем. В городе был кромешный ад: ежедневные бомбежки и обстрелы, но об эвакуации нельзя было и заикнуться: «паникеров» строго наказывали. А 17 сентября в Пушкин вошли немцы... Установилась оккупационная власть. В Екатерининском дворце разместилось гестапо. Вскоре появился приказ: «Всем евреям явиться во дворец на регистрацию». В назначенное время еврейские семьи стали стекаться ко дворцу. Пошла и я проводить свою соседку, удивляясь, отчего распоряжение касается одних евреев. У входа стоял немец. Цепким взглядом он осматривал прибывших и по одному пропускал внутрь. Когда подошла наша очередь, немец пригляделся ко мне и крикнул: — Кто такая? Еврейка? Я ответила, что русская, провожаю соседку. — Обратно! Я отошла и присела на скамейку, держа в руках узел с соседкиными вещами, который не успела ей отдать. Когда у входа стало свободнее, я подошла к охраннику и попросила передать одежду. В ответ услышала: — Уходите отсюда! Им одежда не понадобится. Позже стало известно, что всех евреев вывели с черного хода и расстреляли. * Из архива Г. Ф. Чекура (Тосненский краеведческий музей). 566
Поздней осенью вышел приказ собираться с вещами и нам. Жителей привели на вокзал и погрузили в товарные вагоны. Снаружи двери закрыли и повезли неизвестно куда. На станции Веймарн Кингисеппского района двери отворились, и мы услышали команду на искаженном русском языке: — Гоп, гоп, рус! Высадившимся дали понять, что мы можем отправляться на все четыре стороны. Люди стали разбредаться по окрестным деревням. Но куда бы мы ни стучались, повсюду слышали: — Нет, нет, у нас негде! Наконец мне повезло в деревне Именицы. Хозяин пустил нас в избушку: — Живите, но отапливаться будете сами. Мы и этому были рады. Я приносила из лесу сучья. С них капала вода, и горели они плохо. Не было никаких продуктов. Пришлось просить милостыню. Стыдно, горько, но чем кормить детей? Мне кричали: — Иди, иди, шляются тут всякие! Надоели... Отойду с комком в горле, встану на дороге и боюсь подойти к другому дому. Но вернусь к себе, а навстречу ребята: — Мамочка, ты принесла хлебца? К февралю я обошла все соседние деревни и не могла идти снова. Решили мы с мамой податься на ее родину — в Невельский район Великолукской области. Наш добрый хозяин дал санки. Мы положили на них пожитки и на Масленице тронулись в путь. Дети шли пешком. Младший иногда скажет: — Мамочка, я устал. — Ну, садись на саночки, — я отвечу, а сама шатаюсь от слабости. Так мы прошли Ляды, Остров, Псков. И когда сошел снег, добрались до Опочки. Дальше немцы не пустили: — Нике, никс: бум, бум! Направили нас в сторону латвийской границы. В деревне Зеркули мы встали на учет и попросили немного земли под огород. Землю нам дали. Жители отнеслись по-доброму, поделились семенами. Мы с мамой посадили огород, а вскоре я устроилась на работу на Красногорский маслозавод. Мне выдали бидоны, лошадь. Я должна была принимать от крестьян молоко и отвозить его на завод. Без работы было не прожить. Но то, что я работала на немцев, очень мучило: ведь когда-то была пионервожатой, комсомолкой, женой коммуниста. Путь на маслозавод был неблизким — восемь километров лесом. Однажды меня остановили партизаны. Я им все рассказала и спрашиваю: — Что же мне будет, когда придут наши? Они отвечают: — Ты беженка, тебе надо детей кормить. Работай, как работаешь, и нам поможешь. Никакого конкретного задания я от них не получила и стала действовать по своему усмотрению. Видела, что они голодные, разутые и раздетые. Начала понемногу отливать молоко из каждого бидона и оставлять в амбаре — ночью 567 Е. Г. Смирнова
его забирали партизаны. Где-то надо было раздобыть одежду. Зашла однажды к старушке соседке. — Федоровна, — говорю, — у тебя сын в армии, — не осталось ли каких- нибудь брюк или рубах мальчишкам перешить. — Ой, есть, есть, — отвечает. Так подходила я то к одной, то к другой соседке, и женщины делились чем могли. А я передавала вещи партизанам. Однажды я услышала в кустах сдержанный мужской кашель и догадалась, что за мной следят. Рассказала партизанам. — Не беспокойся, мы что-нибудь придумаем. Где стоят твои бидоны? Я объяснила, и ночью ребята пришли к моей хозяйке: — Давай топор. Вызвали меня, и давай рубить бидоны топором, громко ругаясь: — Будешь еще возить немцам молоко, не поздоровится! Утром вся деревня знала о происшествии. Собрала я бидоны и повезла на завод. Директор спрашивает: — Не боишься работать у нас? — Будь что будет, — отвечаю, — жить-то надо. Бидоны заменили, и все осталось по-прежнему. Партизанам очень хотелось получать газеты. Немцы выпускали на русском языке газету, за которой в городке ежедневно выстраивалась длинная очередь. Я не могла задерживаться и решила познакомиться с киоскершеи — русской девушкой Лелей. Поговорила с ней о том, о сём, а потом привезла из лесу корзинку грибов. Тогда многие голодали, а в лес ходить боялись. Леля очень обрадовалась: — Ой, как же я с вами рассчитаюсь? Я сказала, что мне ничего не надо. Единственное, что люблю читать газеты, а достать их не могу. Леля стала оставлять для меня газеты, а я стала передавать их партизанам. Когда на огороде поспела картошка, я тоже носила ее в лес: отварю в чугуне, высыплю в корзину и оставлю в условленном месте. В город я ездила мимо узкоколейки, построенной немцами в сторону Латвии. Замечала, что делается на дороге, где сосредоточены войска и грузы, и передавала партизанам. Они работали по ночам. Едешь утром и видишь: то взорвано полотно железной дороги, то разрушен мост. Немцы бегают, суетятся. Так продолжалось довольно долго, но настал и конец. Кто донес на меня — ума не приложу. Только однажды под утро за мной пришли, и я очутилась в тюрьме. На допросах задавали один и тот же вопрос: — Имела связь с партизанами? Я все отрицала: ведь если признаюсь, не пощадят никого — ни маму, ни детей, ни жителей деревни. Допрашивал мужчина в немецкой форме, но говоривший на чистом русском языке. Били меня так, что я падала и не могла не только встать, но и голову приподнять. Они кричали: — Нике, стой, рус швайн! И били лежачую сапогами в грудь, живот, лицо. Выбили все зубы. Было мне тогда тридцать три года. После одного допроса, когда я совсем не могла уже двигаться, бросили в подвал. Я потеряла сознание. Когда пришла в себя, долго не могла понять, где нахожусь: на мне было множество крыс, которые кусали и грызли, впиваясь зубами в тело. Я принялась сгребать их и отшвыривать. 568
Присмотревшись, обнаружила, что лежу на человеческих трупах: подвал был полон гниющих, разлагающихся тел. От смрада тошнило, из носа и рта текла кровь, нестерпимо хотелось пить. Задремать не давали крысы. Так прошли сутки. Кровь в носу запеклась, дышать было нечем. Я глотала вонючий воздух пересохшим ртом и думала, что приходит конец. Неожиданно открылся люк. — Вылезай! Я кое-как выбралась и снова предстала перед карателями. — Где партизаны, признавайся! Я отвечала, что партизаны приходили в деревню, изрубили мои бидоны, грозились убить. — Ты снабжала партизан газетами? — Нет, покупала для себя. — Расстреляем, если не признаешься! — Воля ваша. Меня отвели в камеру смертников — маленькую кладовушку без окон. Там уже было двое мужчин. Их сыновья ушли в партизаны. Утром одного увели, и через несколько минут раздались выстрелы. Мужчину, с которым я осталась в камере, я знала: брала у него лошадь для поездок на маслозавод. На следующее утро — снова шаги в коридоре, поворот ключа в замке. Я трясусь как в ознобе: за мной? Но раздается окрик: — Лебедев, выходи! Сосед поднялся. — Прощай, Григорьевна, скажешь моей Анисье... Во дворе раздалась стрельба. На следующий день пришли за мной. Полицай подвел к судье. — Последний раз спрашиваю: имела связь с партизанами? — Нет. Последовал приговор: «Расстрелять!» Меня вывели на крыльцо и указали на очерченный круг во дворе, куда я должна была встать. Напротив стояли полицаи с ружьями наизготове. Был солнечный, ясный день, чистый прозрачный воздух. Боже, до чего хотелось жить! Перед глазами стояли лица моих мальчиков: кто-то их приютит и накормит? Как в тумане, я стала спускаться с крыльца и думала уже только о том, как бы удержаться на ногах и принять мгновенную смерть стоя. Ведь если упаду, могут только ранить и придется умирать в мучениях... Я была уже на последней ступеньке, когда услышала выкрик судьи: — Отправить в концлагерь! В тюрьму меня не привели, а притащили волоком. Силы оставили меня, и я не держалась на ногах. Через несколько дней вместе с другими была отправлена в лагерь «Саласпилс». Лагерь занимал обширную территорию за высоким забором с тремя рядами колючей проволоки и смотровыми вышками. Узники содержались в дощатых, насквозь продуваемых бараках с двухъярусными нарами. Спали на голых досках, одеты были в мешки с прорезями для головы и рук, с номерами на уровне груди. На ногах — колодки на деревянной подошве. Кормили два раза в сутки. Но рацион был настолько скудным, что очень скоро люди доходили до полного истощения. Утром — 150 граммов хлеба, смешанного с опилками, без зубов его не разжуешь. На блюдечке — каша из отрубей. Проглотишь ее и так оближешь посудинку, что и мыть не надо. Вечером после работы — такое же блюдечко 569
каши, но уже без хлеба. Всех узников гоняли на работу, подгоняя, как коров, кнутом. Того, кто обессиленный падал и не поднимался, тут же, на виду у всех, пристреливали и ногами спихивали на обочину. Кровь убитых стекала на дорогу, и вода в лужах становилась красной. Многие погибали и в лагере: голод и изнурительный труд делали свое дело. Каждый день во дворе вырастала гора трупов. Один узник, совсем молодой парнишка, сочинил такие стихи: В лагере высокая гора — Там зарыты мертвые тела. Ветер буйный там гуляет. Мама родная не знает, Где сынок, зарытый навсегда. Независимо от погоды, мы ежедневно рыли окопы и траншеи. Бывало, вернемся в барак насквозь промокшими от дождя, а переодеться не во что: выжмешь свой мешок и снова наденешь. Рядом с нами располагался детский барак. Детей никогда не выводили на воздух. У них брали кровь для немецких госпиталей. Яне находила себе места: вдруг там и мои мальчики? Ведь после моего ареста могли взять и их. Удалось, однако, установить, что моих сыновей среди узников «Саласпилса» нет. Когда фронт стал приближаться к Прибалтике, нас решили отправить дальше на запад. Три тысячи мужчин и женщин привезли в Ригу и в большой спешке погрузили в товарные вагоны. Лязгнули засовы, состав тронулся. Периодически поезд останавливался где-нибудь в поле. Немцы или полицаи (кто их разберет: все в немецкой форме, кричали как по-немецки, так и по-русски) открывали двери и выгоняли из вагонов сначала женщин, потом мужчин. Запомнился один случай, когда поезд остановился в поле, где только что был скошен хлеб. Колосья были связаны в снопы и уложены на просушку. Один из узников решил бежать и, прикрывшись снопом, стал медленно удаляться. Охрана этого не заметила, но кто-то из пленных закричал: — Смотрите, смотрите, убегает! Охрана кинулась за беглецом, поймала, долго и жестоко избивала. А потом забросила, как мешок, в вагон. Щелкнули затворы, и поезд загрохотал дальше. Вот так: и в общей беде находятся люди, склонные к предательству... Хоть мы и ехали в закрытых вагонах, но постепенно узнавали маршрут следования. То кто-то заметит в щель название станции, то какой-нибудь узник узнает знакомые места. Мы пересекли Латвию, Литву, проехали Восточную Пруссию и добрались до Франции. Высадились в Версале, в 20-ти километрах от Парижа. И снова — концлагерь, внешне похожий на предыдущий. Те же бараки за высоким забором, такие же голые нары. Вместо мешков выдали холщовые штаны и пиджаки с номерами. Работа оказалась иной: по утрам партии узников отвозили на военные заводы. Мы с напарницей укладывали в ящики артиллерийские снаряды и грузили их в машины, горько думая: «Вот, посылаем своим гостинцы на фронт». И у меня на фронте воевали муж и брат, а что поделаешь? Ведь мы были подневольными, за малейшее непослушание грозило наказание: от плетки и палки до расстрела и виселицы. Кормили все так же плохо: утром мерку похлебки и маленький кусочек хлеба, вечером — баланда без хлеба. Нашим уделом был голод, изнурительный труд, нечеловеческое существование. 570
В августе 1944 года к Версалю подошла американская армия. Узников выгнали из бараков к машинам. Раздалась команда: — Залезай, быстро, быстро. Узники карабкались через борта, их подгоняли, и в этой суматохе я решилась бежать. Проскользнув между машинами, перепрыгнула через канаву и, сколько было сил, побежала прочь, не разбирая дороги, через захламленный пустырь. Раздались выстрелы. Я упала вниз лицом и не шевелилась. Когда стрельба стихла — поползла. Осколки стекла, железа царапали и ранили, но я не останавливалась: впереди виднелся спасительный лес. Добравшись до него, я побежала. Когда не осталось сил, села и прислонилась к дереву. Куда идти? Одна, в незнакомом лесу, на вражеской территории. «Спецодежда» вся порвана, руки и ноги в крови. Огляделась вокруг и вдруг вижу, что неподалеку сидит мужчина в таком же одеянии. Он оказался из нашего лагеря. Обоим это придало смелости, и мы решили проверить, нет ли еще беглецов. Побродив по лесу, встретили шестерых мужчин и трех женщин. Стояла жара, очень хотелось пить, но выходить из леса было опасно: с шоссе доносился шум машин, слышались выстрелы. К ночи все стихло, и мы пошли к дороге. Укрывшись в кустах, провели там пять дней без воды и пищи. У всех потрескались губы, пересохло во рту, даже говорить стали не своими голосами. На шестой день мы услышали на дороге одинокие шаги и увидели человека лет тридцати, одетого в гражданское. Мы вышли из кустов, и мужчина в растерянности остановился: такие мы были страшные, грязные, лохматые, в рванье и ссадинах! Наверное, он принял нас за бандитов. Жестами показывая на себя, все повторял: — Франс... франс... Мы подошли вплотную, стали гладить его и объяснять, что мы русские, очень хотим пить и есть. Наконец, он нас понял: — Рус, рус! Потом обвел руками по сторонам: «Бум! Бум!» Мол, везде стреляют, и нам надо спрятаться, а он придет и поможет. Француз положил пальцы в рот и свистнул: сигнал, по которому мы должны выйти. Он ушел, а мы остались в ожидании и тревоге: вдруг выдаст. Опасения оказались напрасными. Вскоре мы увидели француза, торопившегося к нам с полным ведром воды, кружкой и свертком. Мы набросились на воду. Казалось, что одна выпила бы целое ведро. Пили по очереди, кружка дрожала в руках, и каждый просил: — Мне, мне... Не забыть эту водичку до гроба. В свертке оказались кусочки хлеба. Мы стали их делить, и я ненароком взглянула на француза. Он смотрел на нас и плакал. Душа была полна благодарности к нему, хотелось обнять и расцеловать, но мы были такие грязные... Мы только кланялись в пояс, наперебой повторяя: — Спасибо, великое спасибо... Француз отвечал жестами, что придет еще, еще поможет. Показал рукой, где немцы и куда нам не следует идти. Он приходил к нам несколько дней подряд, каждый раз принося полное ведро воды и пакет с кусочками хлеба. Потом выяснилось, что француз ходил 571
по домам и соседи, узнав, что надо помочь русским, отрывали от своих пайков: ведь и во Франции тогда жили по карточкам. Тем временем стрельба отдалялась, и настал день, когда наш спаситель пришел за нами и окольными тропками привел к себе домой. Для нас уже был приготовлен чистый, сухой амбар. Только теперь мы узнали, что француза зовут Макс, а его жену — Жаннет, соседей — Гастон и Фашлина. Обе семьи нас кормили. Однажды Макс пришел веселый и с восторгом объявил: — Здэс Амэрика! Немцы бежали. Макс помог нам перейти в зону расположения американских войск. Было это в августе 1944 года. Нас поместили в пустой немецкий лагерь. Те же бараки, забор, но условия жизни совсем другие. В бараках убрали нары, у каждого была своя койка. В лагере открыли баню, прачечную, кухню, парикмахерскую и медпункт. Первым делом все пошли в баню. Сами ее истопили, сняли с себя грязное рванье и долго-долго мылись. (Сперва женщины, затем мужчины.) Всем выдали чистую одежду. После бани один из бывших узников говорит: — Евгения Григорьевна, назначаем вас заведующей прачечной. — Какая я заведующая, — отвечаю, — едва хожу. Но кому-то надо было браться. И вскоре я стала заведовать прачечной в американской зоне лагеря «Борегар». Проработала целый год, получая зарплату в тысячу франков. Лагерь продолжал заполняться людьми. Военнопленные и гражданские распределялись в бараках по национальностям. Отдельно мужчины, женщины, дети. Нам разрешалось выходить из лагеря, а в лагерь могли приходить французы. Они очень хорошо к нам относились: приносили одежду, обувь, продукты. Улыбаясь, восклицали: — Рус, сава! Рус, сава! (т. е. слава). День Победы встретили мы в Версале. Ездили в Париж — ничто не запрещалось. На парижских улицах встречали так много русских эмигрантов, что создавалось впечатление, будто идешь по Невскому. И где бы мы ни появлялись, неизменно встречали теплое и сердечное отношение. В августе было принято решение о нашем возвращении на Родину. Много французов пришло в лагерь проститься. Пришли и Макс с Жаннет, постоянно навещавшие нас. Подали пассажирский состав, и мы отправились домой. Ехали медленно, с остановками. Когда проезжали Саксонию, я заболела, и в городе Галле меня сняли с поезда. Я рвалась домой, думала о детях, маме, муже, но начальник поезда был неумолим: — Не знаю, что она там бормочет, но вдруг у нее инфекция, а я отвечаю за людей! Я успела лишь написать записку: «Жива, прохожу карантин, еду домой, скоро увидимся». Указала невельский адрес, рассчитывая, что если кто-то из моих жив, то непременно туда обратится. В больнице я пробыланедели три. Потом меня посадили в поезд, и я доехала до Брест-Литовска. На остановке входит в вагон железнодорожник и спрашивает: — Кто Смирнова? Вас вызывает начальник поезда. Прихожу в служебное отделение — сидят двое мужчин. Один незнакомый, а второй... Где я видела второго? Похож на моего мужа, но в форме майора, на груди — награды. Меня всю затрясло, и я вскрикнула: 572
— Коля?! Он вскочил. — Да, да, Женя, это я. Я повисла на нем и потеряла сознание. Очнулась сидящей на стуле. Рядом стоял муж. Волнуясь, он с трудом выговорил, что живы и дети, и мама. Он все время искал нас и первыми нашел маму с детьми. А потом до него дошло мое письмо, и он выехал к границе, расспрашивая обо мне в каждом поезде, прибывающем с запада. В Пушкин мы больше не вернулись: не было там ни кола ни двора. Взяли ссуду, построили домик в Тосно, где я живу до сих пор. Г. Н. МОРОЗОВА, 1937 г.р., жительница г. Пушкина ЭТО НЕВОЗМОЖНО ЗАБЫТЬ... Когда немцы вошли в Пушкин, мне было 4 года. Но впечатления тех дней столь сильны, что помнятся до сих пор. Мы жили около вокзала. Видели, как по железной дороге пошел бронепоезд и начался обстрел. Мы, дети, спрятались в сарайчике под железным корытом. Снаряды летели со страшным нарастающим воем и взрывались совсем близко. Когда обстрел кончился, на земле осталось лежать много убитых. Район был объявлен запретной зоной, и нас переселили в другой дом. Потом нас — маму, 8-летнюю сестру и меня загнали вместе с другими жителями в большой дом на Пролетарской улице и выставили охрану. Ночью, когда часовой отлучился, мама вывела нас на улицу. Мы зашли к себе за санками и теплыми вещами и двинулись в сторону Ржева, где жили наши родственники. Я плакала, а мама зажимала мне рот, чтобы нас не обнаружили и не загнали вновь в страшный дом на Пролетарской. Но далеко ли можно уйти с малолетними детьми? Мама попросилась в один дом, где нам разрешили переночевать и... обворовали. Мы лишились теплых вещей и документов. Наступила зима, и дойти до Ржева нам не удалось. Остановились на хуторе близ села Насурино, недалеко от Красных Струг. Сколько же здесь скопилось беженцев! В одной комнате жило несколько семей. На работу мама нигде не могла устроиться. Подрабатывала шитьем. Носила с поля мороженую картошку, вывернутую взрывами. Летом питались травой: лебедой и крапивой. Жили мы на отшибе, и к нам часто наведывались партизаны. Угроза расстрела за связь с партизанами висела над нами постоянно. Страх и голод, голод и страх — главное, что помнится о тех днях. После прихода Красной Армии нам в апреле 1944 года разрешили вернуться в Пушкин. Но не было у нас ни кола ни двора, и что пришлось пережить — лучше не вспоминать, одна скорбь. 573
Д. П. ЛЕОНТЬЕВ, 1926 г. р., житель г. Пушкина «МИТЕНЬКА, ТЫ УЖ МЕНЯ НЕ ОБИЖАЙ...» Эти слова, сказанные отцом в таицком лагере 23 января 1942 года, — одно из самых горьких воспоминаний о войне. Но прежде чем она началась, я прожил пятнадцать беззаботных мальчишеских лет. Жили мы в деревянном жактовском доме на окраине Пушкина. Отец был сотрудником технического издательства, мама работала инструктором лечебной физкультуры в костнотуберкулезном санатории. В 1941-м я благополучно окончил 7-й класс, но в конце мая угодил в больницу с дифтеритом. 22 июня в палату вошла расстроенная докторша и сказала: — Ребята, война началась... Я не поверил и с дерзи л: — Что вы врете? Врач только покачала головой: — Нет, правда... Вскоре отца послали рыть окопы в районе Антропшина, а мамин санаторий сделался госпиталем. Но в остальном особых перемен не чувствовалось. Еще работала в Софии баня с душем, можно было покататься в парке на лодке. Весь август стояла прекрасная солнечная погода, война казалась далекой и не слишком опасной. Появится изредка немецкий самолет, его обстреляют и снова тишина. В последних числах августа пошли дожди, а 1-2 сентября немцы бомбили товарную станцию. Через Пушкин потянулись наши отступавшие части и беженцы. Мама хотела отправить меня к родственникам в Ленинград, но туда без пропуска уже не пускали. Она пошла за разрешением в горисполком. Сотрудница по фамилии Зырянова накричала на нее («Мы Пушкин будем грудью защищать!») и в пропуске отказала. Отец уже имел военный опыт: будучи студентом, участвовал в качестве медбрата в Первой мировой войне. Он вырыл во дворе щель и приготовил рюкзачки с самым необходимым. Начались бомбежки, воздушные тревоги объявлялись регулярно, но наша собака, черная овчарка Инга, чуяла приближение немецких самолетов раньше и первой бежала в щель. Мы хотели уйти из города в сторону Тосно, но разрешения покинуть Пушкин не получили. Между тем стрельба слышалась совсем рядом и после 8 сентября не утихала. Высунешься из щели — пули свистят, снаряды рвутся — снова спрячешься. 15 сентября на четвереньках приполз связной с разрешением всем уходить из Пушкина. В городе уже не было ни милиции, ни исполкома. Началось разграбление продовольственных магазинов, полки опустели в считанные часы. Дома у нас никаких запасов не было, если не считать овощей с восьми грядок. Незадолго до 17 числа отец где-то раздобыл ногу убитой лошади. Мы по-прежнему жили в своей щели. К нам перебрались и Архангельские — знакомые, жившие у Соборного сквера. Два дня в городе не было войск — ни наших, ни немецких. 18 сентября я вылез посмотреть, что делается вокруг, и увидел под яблоней телегу, а в ней — мертвого немца с швейной машинкой «Зингер» на груди. 574
С Наташей Архангельской, моей сверстницей, мы осторожно вошли в дом. Пять здоровенных немцев стояли возле пианино. Увидев нас, спросили: — Кто сыграет «Интернационал»? Я понял (в школе учил немецкий), и «Интернационал» сумел бы сыграть, но не признался: неизвестно, что за это будет. Мы взяли в доме кое- какие вещи (немцы не препятствовали) и вернулись в щель. Спустя два дня к нам заглянул немец с автоматом и скомандовал: «RausinParkI» («Вон в парк!»). Пришлось прихватить свои рюкзачки и покинуть двор. Когда проходили мимо детдома, начался обстрел. Снарядом сорвало крышу. Добежали до квартиры Архангельских и стали там жить. К нам часто наведывались немцы — практически без оружия, но с топорами. Стучались, но если им не открывали, взламывали двери и забирали все, что понравится. Особенно их интересовали патефоны с пластинками и швейные машины. Пошли слухи, что гитлеровцы забирают всех мужчин и отправляют в лагеря. Мой 48-летний отец и 50-летний Андрей Николаевич Архангельский не выходили из дома. А на дворе стояло роскошное «бабье лето», теплынь. 2 октября мы с мамой решили сходить к Павловску пособирать желудей. Часа в два дня проходили мимо Гостиного Двора. В воротах — толпа мужчин. Кричат: — Зайдите (называют адреса), скажите, что меня забрали! Мы сходили к воротам «Любезным моим сослуживцам», передали, что принести задержанному. Затем набрали желудей и часов в пять направились к дому. Толпа у Гостиного Двора стала еще больше — человек в 250. Остановили и меня: — Комм! Сколько лет? — Пятнадцать... Меня отвели в сторону, а испуганная мама побежала за отцом. Отец по приходе стал говорить о моем больном сердце (осложнение после дифтерита), но его спросили: — А сколько вам лет? Получив ответ «Сорок восемь», присоединили к толпе. — Ну что, Сашенька, — обратился отец к маме, — неси рюкзачки! Мама успела принести вещи. В толпе уже было около 800 человек. Нас выстроили в колонну по пятеро в ряд и погнали по гатчинской дороге. Прошли километров пять и остановились на ночевку в каком-то сарае. Места на всех не хватило, и мы с папой улеглись во дворе, благо у нас была плащ-палатка и два одеяла. Уснули. Запечатлелась в памяти утренняя картинка: солнце на горизонте, а перед носом — травинки в инее, окрашенные желто-розовым восходящим солнцем... Погнали дальше. Пешком, правда, прошли немного: появились грузовики, чему мы, откровенно говоря, удивились, ибо нам говорили, что у немцев вовсе нет бензина и они зарывают свои танки в землю. Поехали в сторону Гатчины. Видели, как на дороге работали наши люди — снимали провода. 575 Дима Леонтьев, 1940 г., г. Пушкин
Привезли нас в Красные казармы — двухэтажное кирпичное здание вдоль Киевского шоссе. Ворота, забор из колючей проволоки, за ним — толпа наших военнопленных. Казармы состояли из отдельных комнат с печками. Нар еще не было. Все жизненное пространство — пол, плотно занятый людьми. Нам нашлось место в комнате на втором этаже, где в потолке зияла дыра от снаряда. Через пару дней в казармах появились еще пушкинцы, среди них был и Андрей Николаевич Архангельский. Командовали лагерем немцы. Охрана состояла из эстонцев, которые отличались изрядной жестокостью. Поднимали нас по утрам, стегая телефонным кабелем; на выходе стояли два эстонца и провожали каждого пленника ударом по голове. Кормежка была такова: кусок хлеба и мятный чай утром, мерка пустого соленого супа вечером. Буханка хлеба выдавалась на пятерых. Если получавший оказывался чужим — мог исчезнуть вместе с буханкой. Мы, пушкинские, старались держаться вместе. В лагере скопилось около двух тысяч человек. Ежедневно выделялась команда из 400 человек на аэродром (работа тяжелая, целый день на холоде) и 300 человек — на бойню. Там иногда удавалось раздобыть отходы, но чаще всего они доставались «элите» — тридцати пленным, работавшим на бойне постоянно. Остальные стремились попасть в небольшие команды по 10—12 человек, выполнявших разные хозяйственные работы. Убиравшие помойку могли найти засохшую сырную корочку; работавшие в огороде — разжиться морковкой или капустой. Маленькие команды конвоировали немцы, сквозь пальцы смотревшие на то, как мы разводили костерок и что-нибудь варили. Работавшие на аэродроме чистили снег, снимали доски с ангара для дирижаблей. Среди военнопленных было много крестьян, более подготовленных к физическому труду, чем горожане. Последние выделялись своими черными пальто, неприспособленностью, возрастом (старше 40 лет) и погибали в первую очередь. Недели через три мы с отцом увидели в воротах маму и смогли перекинуться несколькими словами. Оказывается, ее вместе с группой жителей выгнали из Пушкина в октябре, и она попала в Верево, где вместе с другими женщинами жила в железнодорожном домике. В Верево у немцев стоял артиллерийский штаб, от нас посылали туда пленных разгружать транспорты, пилить дрова. Мы уже знали кое-кого из конвоиров и стремились попасть в эту команду, чтобы повидаться с мамой. От плохой пищи в лагере распространились желудочные заболевания. Заболел и я. В рюкзаке у нас сохранилась бутылка виноградного сока, положенная туда мамой. Папа поил меня этим соком, и на 4-й день я поднялся, надеясь попасть в свою команду. Нас послали под Пулково — разбирать дома на топливо. Вид у меня, должно быть, был неважный, и немецкий врач в шинели с меховым воротником спросил: — Что с мальчиком? Почему он в солдатском лагере? Узнав о моей болезни, врач вынес мне таблетку танальбина, отчего мне стало легче. Интересно, что с этим доктором я встречался и позже — в таицком лагере. Одно из воскресений ноября (числа 15—18-го) выдалось ясным и солнечным. День нерабочий, кто сидит в бараке, кто прогуливается по двору. Вдруг немцы приглашают желающих на работу. Спрашиваем: 576
Таицкий лагерь. Рис. Д. П. Леонтьева Барак пленных. Рис. Д. П. Леонтьева - Куда? — В лес, деревья валить. Решили с отцом пойти: все лучше, чем в лагере сидеть. С нами Веня Симонов — сосед по Пушкину, рабочий Ижорского завода. Всего собралось человек 80. Пошли по Киевскому шоссе в сторону Красного Села. Миновали Орлову рощу, вроде и лес кончился... Притопали в Тайцы. Никакого тебе леса, просто новый лагерь за проволокой — «Штуцпункт-4» («Защитный пункт-4»). Так мы оказались в таицком лагере. Отец очень переживал, что даже Андрей Николаевич не знал, куда мы делись, и мама пребывала в полном неведении относительно нас. Кроме того, в Верево она могла передать нам иногда супчику или хлебушка, здесь же приходилось довольствоваться одним лагерным пайком: хлеб и чай утром, баланда — вечером. 37. За блокадным кольцом 577 Лагерный номер Д. П. Леонтьева (6020) Д. П. Леонтьев, 1945 г.
В таицком лагере, организованном в сентябре 41-го года, содержались в основном военнопленные. Гражданских, вроде нас, было немного. Группами по 15—30 человек водили на дороги и Воронью Гору чистить снег. По любому поводу и без повода конвоиры раздавали тычки. Через неделю на построении спросили: — Кто знает немецкий? Отец сказал, что знает. Нас повели в домик охраны, заставили рисовать на фанерных дощечках номера и писать списки узников. Мой номер был 6.020, последний — 6.370. Людей же в лагере на 20 ноября 41-го года было ровно 350 человек. Спустя несколько дней с отцом случился инсульт — парализовало правую сторону, он слег. Мы с пленным пожилым карелом носили отца в туалет — ходить он не мог. Я убирал домик охраны, топил печку, колол дрова. Охрана состояла из 20-ти тирольских немцев, начальником лагеря был унтер-офицер. Я просился отпустить меня в Верево повидаться с мамой: ведь она ничего о нас не знает. Обещал вернуться — ведь отец болен, и я его не брошу. — Ладно, ладно... — отвечали мне. И вот в первое воскресенье декабря, часов в 11, вызывают к начальнику. В комнате таз с водой, мыло. — Мойся! Я удивляюсь, а мне говорят: — Сейчас к маме пойдешь! Я быстро вымылся, оделся, слетал к отцу: — Батя, я сейчас к маме пойду! Унтер надел шинель, пилотку. — Пошли! Через час мы уже были в Верево. Подошли к крайнему дому, спросили, где живут беженцы из Пушкина. И вот уже я обнимаю маму, тут же Архангельские, местные женщины. Унтер к косячку прислонился, молчит. Я объясняю: — Это мой начальник. Вернулись в лагерь, я папу обрадовал, что с мамой все в порядке. Тирольцы нам сочувствовали: то сигарет сунут, то несколько картошин. Однажды я топил в доме печку. Повар — немец лет 40 — дарит мне эмалированную кружку и говорит: — Мы скоро уедем... — Ну и что? — отвечаю. — Плохо вам будет... Мы рейнские, а приедут пруссаки. Они другие... Через неделю охрана действительно сменилась. Старшим был штабс-фель- дфебель с тремя звездочками. Поселились в двухэтажном доме в Тайцах. Меня держали за прислугу: подмести, принести дров, затопить печку. Обстановка в лагере стала намного суровее. Немцы злые, что не по ним — дерутся. Перед Новым годом я вернулся в барак с работы. Попили с отцом баланды. Вдруг врывается немец из охраны — и ко мне: — Вор, ты украл у меня консервы! Где твои вещи? Вытряхнул все из рюкзака, а там баночка «рольмопса» — рулета из салаки, положенная мамой еще в Пушкине и сберегаемая на черный день. Я закричал охраннику в лицо: — Это не ваши, это наши русские консервы! 578
И видит же, что совсем не та банка, а вопит, что я вор и он меня повесит. У меня страха нет, одна злость. И соседи-солдатики загудели. Немец хоть и здоровый, да один, а нас —полсотни, и он струсил. Бросил только: — Доложу коменданту, завтра повесят! И смылся. Мы с отцом тут же съели злосчастные рольмопсы. Отец ночью не спал — дожидался, когда за мной придут. Настало утро, построились, распределяют на работы. Послали пилить дрова, о вчерашнем не вспоминают. Пронесло! Мороз в тот день был сильный, а у меня дырка в ботинке (сжег у костра), отморозил пальцы. На два дня дали освобождение от работы. Перед самым Новым годом нас с отцом вызвали в караулку. Открываю дверь в соседнюю комнату — на пороге мама, освещенная солнцем, словно в сиянии. Отец волочил ногу, выглядел скверно: небритое серое лицо, отеки. Мама не сразу его узнала, и отец это заметил. Мама рассказала, что в Гатчине гражданских отпускают из лагерей, и она хлопочет за нас. Я снова пилил дрова, а морозы стояли больше 40°. Числа 15-16 января к концу работы я перестал чувствовать ноги. Вернулся в барак, забрался к отцу на нары. Он принялся растирать мои твердые, нечувствительные пальцы. Наутро ноги отекли как колоды. Утром еле доковылял до построения. Отправили в лазарет, размещавшийся в землянке. Снимаю носки — вместе с носками слезает кожа. Санитар Сашка — из пленных —комментирует: — Это он нарочно отморозил! Немец-фельдшер говорит: — Die Zehen weg! («Пальцы долой!») Наложил мазь, забинтовал. Лежу, по белым бинтам вошки ползают. Утром, 21-го, еще до чая и раздачи хлеба, открывается дверь, в землянку врываются клубы пара и чей-то голос спрашивает: — Кто Леонтьев? Отец помирает... Я сполз с нар, кто-то сунул в руки кочергу вместо палки. Приковылял на пятках к отцу. Он был без сознания, что-то пытался сказать по-немецки. Пленные говорят: — Иди к себе, мы его принесем... Принесли, положили рядышком. Папа зашевелился, пришел в себя. На следующий день санитар привел врача — того самого, что дал мне когда-то таблетки танальбина. Врач узнал нас и пообещал взять к себе. Мы с батюшкой несколько ожили. Принесли обед. Впервые мы увидели в супе блестки жира и кусочек мяса. Я принялся делить порцию и вдруг услышал молящие папины слова: — Митенька, ты уж меня не обижай... Да разве ж я думал его обделить?! Поели, легли спать, прижавшись друг к другу. Проснулся от холода отцовской руки. Батька умер! И — в рев... В 10 утра пришли мужики с носилками. Я снял с отца ремешок на память, и его унесли... 25 января мне скомандовали: — Собирай пожитки! Я взял оба рюкзака, тулупчик, выменянный мамой на пальто, и забрался в грузовик, доставивший меня в красносельскую больницу. Оказывается, 579
мамины хлопоты увенчались успехом: 23 января вышло распоряжение, что мы с папой свободны, но отец об этом так и не узнал... К тому времени из 350 пленных таицкого лагеря в живых осталось 100, из которых 30 гражданских попали в больницу. Мама жила уже в Гатчине, на ул. Чехова вместе с Архангельскими и вскоре забрала меня к себе. Она работала в немецком лазарете и приносила мне присыпку («Frostpuder»), от которой мои пальцы перестали гноиться, и я начал ходить на костылях. Лазарет находился на пр. 25-го Октября, переименованном немцами в Kirchenschtrasse. Мама стирала белье, Наташа Архангельская гладила. Им удавалось приносить домой остатки от обедов, которые делили между соседями. 15 марта в дверь кто-то постучал. Вошел молодой немецкий солдат в очках. Мы с ним встречались в Верево, куда нас возили на работу. Он служил при штабе и старался незаметно нас подкормить: то даст батюшке кусок хлеба, то супу в котелок нальет побольше. — Не узнаешь? — спрашивает он и улыбается. — Меня зовут Вилли Кауль. Я попрощаться с тобой пришел. Меня комиссовали. Слава Богу, я с этой заварушкой покончил. Это глупая война, и мы ее проиграли. Через год вспомнишь мои слова! Мама принесла мне костыли, и в мае я уже начал ходить, хотя вместо пальцев на ногах у меня торчали кости. Навестил нашего школьного учителя рисования Федора Ивановича Кирсанова. Он продавал свои картины и руководил подпольной группой. Я часто бывал в его мастерской, и Федор Иванович не раз поручал мне спрятать на какое-то время пистолет или карту, что-то кому- нибудь передать. В августе 1942 года меня взяли в госпиталь военнопленных, находившийся в горбольнице. Помню врачей — Николая Александровича Поклонова, Анну Михайловну Дашенко, Марианну Васильевну Олейникову. Меня прооперировали — отняли пальцы, и я вернулся домой. Санитар Вернер приходил к нам в дом, играл на рояле Шуберта и советовал мне: — Пока война не кончится — не бросай костыли. По крайней мере, ходи с палочкой! Я поправился, пошел работать на немецкую почту. Понравившиеся открытки иногда брал себе из желания сделать немцам какую-нибудь пакость. Открылась гатчинская гимназия. Я побаивался оставаться на почте и пошел в 8-й класс. Преподавали русские учителя, директором был Павлов. По литературе учили древние рукописи, например, переписку заволжских старцев с иосифлянами. Обучение было бесплатным. Неожиданно вызвали на медкомиссию. Немецкий врач велел раздеться, пройтись и дал три дня на размышление: — Либо надеваете форму и идете в армию, либо — на торф. Гатчинские торфоразработки «славились» покойниками: больше 3-4-х месяцев там никто не выдерживал. Мама кинулась к Федору Ивановичу: — Что делать? Он позвал меня. — Ты, кажется, до войны занимался в драматической студии? Действительно, я ходил в Дом пионеров, участвовал в спектаклях (в «Гимназистах» Тренева и др.). И он посоветовал мне пойти в гатчинский театр, относившийся к отделу пропаганды: оттуда в армию не заберут. 580
В театр меня взяли. Там ставились спектакли на русском языке — для русских: такие, как «Предложение» А. П. Чехова, «Без вины виноватые» А. Н. Островского, пьесы Мольера, водевили Квитко-Овсияненко. Театр просуществовал до осени 1943 года. Осенью арестовали Федора Ивановича. В его группе было около 40 человек, они работали без провала, и он попал не по основному делу. Ф. И. Кирсанов остался жив, после войны вернулся в Гатчину и вместе с полковником КГБ Еро- шенко пытался восстановить подлинную историю гатчинского подполья. В гатчинском подполье работала и группа Игоря Рыбакова — пушкинского школьника, служившего переводчиком (Разумикин, Рассказов, Проваторов — всего около 100 человек, все они погибли). После войны герои-подпольщики были забыты, т. к. эти группы организовались самостоятельно. По заданию партии были оставлены лишь работники депо. В октябре 1943 года нас с мамой отправили в Эстонию, под ст. Клоога. В самой Клооге находился лагерь строгого режима на 2 тысячи человек (из них 1,5 тысячи — евреи). За два дня до прихода наших войск узники кложского лагеря были уничтожены эсэсовцами. Мы слышали взрывы, стрельбу и, вооружившись кольями, тоже ждали карателей, но все обошлось. 24 октября 1944 года мы с мамой убежали на хутор, где дождались наших. В Гатчину вернулись в ноябре. Мама устроилась работать в детприемник. У меня было только свидетельство о рождении и немецкий паспорт с отпечатками пальцев. Долго не мог получить советский паспорт, когда наконец выдали — сразу взяли в армию. 10 февраля 1945 года я надел военную форму и был зачислен в отдельную роту связи Ленфронта. Служил под Ригой, восстанавливал связь. В 46-м году демобилизовали как нестроевого. Летом 47-го перешел в 9-й класс и устроился диктором пушкинского радио, где проработал два года. Затем я перешел на работу в Пушкинский дом пионеров и школьников, но тут мной заинтересовался Большой дом. Два дня подряд с 9 утра до 6 вечера допрашивали: — С кем вы общались в Гатчине? Это коснулось всех 90 «актеров» гатчинского театра. Однако отпустили. В 1949 году я поступил в Ленинградский театральный институт. Спустя два месяца партком опомнился: «3 года был в оккупации, а у нас — идеологический фронт!» Так и не удалось мне стать настоящим актером, но теперь поздно о чем-либо жалеть. Жизнь прожита, и были в ней свои радости за исключением черных дней войны... X. КАЗОНЕН, заведующая Таицкой поселковой библиотекой * МЫ ПОМНИМ В поселке Тайцы есть братская могила. В ней покоятся 548 воинов Советской Армии. Ежегодно 9 Мая жители поселка приходят почтить светлую память павших. * «Гатчинская правда», 22.04.1975 г. 581
Но не все жители знают, что когда- то в Тайцах находился фашистский концлагерь. Осенью 1941 года местные жители могли видеть оборванных, худых, с изможденными лицами людей, которых гоняли на работы в пудостьский лес и на очистку шоссе Гатчина—Красное Село. Лагерь охранялся усиленно и поэтому контактов с узниками установить не удавалось. И до самого последнего времени не было почти никаких сведений о том, как жили узники. Недавно нам удалось установить связь с товарищем, находившимся с 12 ноября 1941 по 25 января 1942 года в Таицком лагере. Это Дмитрий Павлович Леонтьев. Таицкий лагерь памятен ему тем, что здесь 24 января 1942 года погиб его отец, он же, в то время 15-летний юноша, лежал в лагере с обмороженными ногами. Условия там были такие, что за 2 месяца умерло около 200 человек. Жизнь в землянках была ужасная: холод, вши, болезни. Но каждое утро проходило построение, и те, кто мог стоять, должны были выходить на работу. Хоронили погибших во рву, напротив местного кладбища. Об этом рассказала Людмила Владимировна Алексеева, депутат поселкового совета. В 1941 году ей было 13 лет. Их огород находился недалеко от лагеря. Она до сих пор не может забыть эпизод, когда ее поймали охранники при попытке передать узнику картофельные лепешки. Мы, живые, не должны забывать о том, какие бедствия принес враг на нашу землю. Схема концлагеря. Рис. Д. П. Леонтьева Зарыты мертвые, окопы заросли, душевные же раны кровоточат. В дни мира мы покоя не нашли - у нас война еще в ушах грохочет. Нам хватит до скончанья дней Того, что вынесено было В войну Великую, мы знаем цену ей - В душе ни боль, ни горе не остыло. В. И. БАЖИНОВ
ГОРОД СЛУЦК* АКТ комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков (1944 г.) ** За время оккупации расстреляно 227 чел., повешено 6, умерло от пыток 9386 чел., погибло 2 тыс. военнопленных, всего погибло 11242 чел., угнано в Германию 6200 чел. На регистрацию явилось 13 тыс. чел. Каждому, как вещи, присваивался номер; 4 тыс. мужчин от 13 до 65 лет были отправлены в гатчинские лагеря, где умерло не менее 3,5 тыс. 15 тыс. жителей согнали в два квартала, обнесли колючей проволокой. Даже здесь выходить из дома разрешалось только с 7 до 17 час. По городу вывешивались приказы: «За выход из дома в неурочное время — расстрел!», «За порчу телефонного кабеля — расстрел 20 мужчин!», «За порчу дороги — расстрел!» Первыми жертвами были евреи. Для их выявления проводился медосмотр. Расстреливали в Павловском парке. В октябре 41 г. 25 евреев расстреляли на ул. Революции за д. № 8 (бывшая дача Нечаева). Долго мучили семью Шварцман. Позже в том же районе расстреляли 16 евреев, среди них — 20-летнюю Серафиму Ерчал с 2-летним сыном. Подвалы Павловского дворца были превращены в гестаповский застенок. В декабре 1941 г. расстреляли 38 чел., шедших на базар из Пушкина. На базаре в Павловске комендатура организовала порку: отбирали вещи, избивали продавцов продуктов, заворачивающих товар в советские газеты. В июле 42 г. расстреляли жительницу Новолисино А. Митенкову, завернувшую ягоды в кульки из советских листовок. Повесили 6 чел. от года до 80 лет, в т. ч. учителя музыки П. П. Разумова с женой. Открыли детдом для детей 3-13 лет, насильно отобранных от родителей. С декабря 41 г. по май 42 г. в детдоме умерло от голода 880 детей. Паек состоял из 28 г хлеба и маленькой порции баланды. Категорически запрещалось просить еду у солдат: расстреляли 10-летнюю девочку, убежавшую к немецкой кухне. Из торгующих организаций было изъято все продовольствие. От голода умерло 6000 жителей Павловска. Угон населения проводился в три этапа: 7 марта 42 г. — 911 чел., 5 июня — 500 чел., 10 октября 42 г. — 6000 человек. Комендатура находилась на ул. Красных Зорь, комендант — обер-лейтенант Ледяин. Лагеря военнопленных: 1) на фабрике «Спартак» (ул. Революции, 13) — 1000 человек; 2) в 34-й средней школе на ул. Коммунаров; 3) в школе № 4, где наряду с военнопленными содержались «окопники» и др. мирные граждане. Рабочий день продолжался 16 часов, голод. Погибло более 1000 военнопленных. Свидетельница Андреева 3. А. рассказала: Антонова Ф. А. расстреляли за связь с партизанами; машинистку исполкома Пушкину Софью застрелили неизвестно за что. 14-летнюю Галину Мезнову расстреляли на глазах у матери за отказ чистить сапоги немецкому солдату, стоя на коленях, потом застрелили и мать. Свидетельница Зильберман О. Н. В 1941 г. прошли регистрацию 13 тыс. жителей, в апреле 42-го — пять, в ноябре — 11 тыс. Евреев заставили пришить к одежде (на спине и груди) желтые шестиконечные звезды. Свидетельница Митрохина П. 26 сентября 1941 г. к дому подъехали два жандарма, арестовали мужа. 28 сентября меня вызвали во дворец в гестапо, сказали: «Мужу капут». Вместе с ним расстреляли еще пятерых. * Ныне г. Павловск. ** ЦГА, ф. 9421, оп. 1, д. 195. 583
Свидетель Козлов М. 2 октября 41 г. вышел приказ о том, что арестуют 10 чел. за перерезанный провод или снятие часового. 5-6 октября исчез человек и были перерезаны телефонные провода, после чего немцы забрали в лагерь 70 человек, 20 из них расстреляли, остальных погнали 7.10 в парк закапывать трупы в 5 ям. В октябре 42 г. во 2-м Павловске патрули расстреляли по одиночке 45 чел., 15 евреев расстреляли на ул. Революции. Солдат 121пд Карл Гардин, чех (перешел на сторону Красной Армии 7 сентября 42 г.) рассказал: «В Слуцке открыт публичный дом с русскими девушками. Разрешения на посещение выдает офицер при наличии справки от врача, плата 5 марок, две из которых идут девушке, три — в фонд зимней помощи немецкой армии. Население живет очень плохо. Есть приказ против жестокого обращения, но он не выполняется. Видел двух повешенных жителей — за каннибальство. Сейчас жителей переселяют в тыл — за 30 км от линии фронта. На домах русского квартала в Слуцке надписи: "Русские! Входить и разговаривать запрещено!" Жители — кожа и кости — попрошайничают у полевых кухонь. Их отгоняют: "Вас, собак, мы еще должны кормить! Чтоб вы околели, сброд!" Солдаты отдают в стирку белье — расплачиваются хлебом». Справа раскинулись пустыри, С древней, как мир, полоской зари, Слева, как виселица, фонари. Раз, два, три... А надо всем еще галочий крик И помертвелого месяца лик Совсем ни к чему возник. Это — из жизни не той и не этой, Это — когда будет век золотой, Это — когда окончится бой, Это — когда я встречусь с тобой. А. АХМАТОВА 29 апреля 1944 г.
СЛУЦКИЙ РАЙОН* Е. В. КАЛИНА, 1933 г. р., житель Поселка ВОЙНА И ПЛЕН СТОЯТ ПЕРЕД ГЛАЗАМИ... До войны мы жили на станции Поселок за Вырицей в двухэтажном деревянном доме, купленном на троих. Отец был железнодорожником, сестра Аня ходила в школу на 4-й платформе, осенью должен был и я пойти в первый класс. Уже приготовил учебники, но началась война и учиться не пришлось. Фронт стремительно приближался, Вырицу сильно бомбили. Мама с сестрой перешли в другой дом, который казался более надежным, а мы с отцом остались резать кур. Но тут бомба угодила в наш дом, от которого осталась груда кирпичей. Под ним чудом уцелела единственная курица, я долго не давал ее зарезать. Числа 24—26 августа появились немцы на мотоциклах. Они взорвали железнодорожные стрелки на станции и преследовали наши части, отходившие к Чаще и Новинке. Там завязался бой, после которого осталось много убитых. Когда все стихло, мы ходили туда искать продукты. Помнится, удалось собрать сколько-то рассыпанных макарон. Началась жизнь в оккупации. Взрослых стали гонять на строительство дорог. Есть было нечего, и мы отправились пешком на Псковщину, где в деревне Грузнино, недалеко от Идрицы, жили мамины родители. Дорогой мама простыла и умерла, а мы с отцом и сестрой дошли. Вскоре отец ушел в партизанский отряд, дед умер, и я в свои 9 лет остался за мужика. Научился запрягать лошадь, колоть дрова, удить рыбу. В декабре 43-го немцы погнали всех жителей в Идрицу, где мы две недели жили в лагере. Отсюда нас увезли в Литву, где раздали в качестве батраков хозяевам. Бабушка оказалась на одном хуторе, сестра—на другом, я — на третьем. Вместе с двенадцатью другими работниками меня поселили в домишке с глиняным полом, где водилось очень много блох. В хозяйстве было 10 коров, 6 лошадей, несколько десятков коз. Я поил коз из деревянного ушата, топил баню. Кормили нас кашей-заварихой из муки с растопленным салом. В марте 44-го всех русских стали отправлять в Германию. Хозяин не хотел меня отпускать (ему нравилось, как я топил баню), но его никто не слушал. Нас увезли в г. Герра (около Франкфурта-на-Майне), где люди разных национальностей работали на механическом заводе. Нас с сестрой поставили убирать металлическую стружку. Кормили похлебкой из нечищеной брюквы, заправленной соевой мукой. Все время хотелось есть, и я приноровился пролезать под проволокой и убегать в город просить милостыню. Часто брал с собой девочку Таню из Ленинграда, на двоих больше давали. Порой на нас нападали немецкие мальчишки, но я научился драться и мог за себя постоять. * Ныне включен в состав Гатчинского. 585
Однажды на нас двоих напало четверо и нам здорово досталось. Драка происходила на мостовой — даже трамвай остановился. А на тротуаре стоял какой- то человек и сочувственно смотрел на нас. Когда все кончилось, он повел нас к себе домой. Прохожий оказался русским эмигрантом-белогвардейцем. Он расспрашивал нас о Ленинграде и очень удивился, что возле Московского вокзала строится метро. Прихода советских войск он боялся. Город освободили американцы. Перед их приходом в конце апреля 45-го года нас выгнали в сельскую местность. Три дня мы просидели в кустах, питаясь сырыми овощами с фермерского участка. Наконец увидели танки с белыми звездами по бокам, на броне — негры с автоматами. Узнав, что мы русские, они бросали нам тушенку и шоколад. Появился наш старший лейтенант, всех переписал и отвез на «студебеккере» в город. Он был сильно разбит, на окнах — белые простыни. Через Дрезден нас повезли к польской границе, где мы месяц жили в бывшем концлагере. Стены и потолки бараков были сплошь исписаны фамилиями узников. Во дворе — потухшие печи крематория, засыпанные рвы с казненными. После проверки мы вернулись домой. Жили в бане, работали в колхозе. Отец наш погиб, получали за него пособие. Зимой я пошел в школу и одновременно работал почтальоном. Жили очень голодно, и следующим летом я отправился на заработки в Латвию — пас коров. Окончил семилетку, затем ФЗО при Адмиралтейском заводе. Отслужил армию. С 1952-го и по сей день работаю сварщиком на том же заводе. АКТ комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков от 20.10.1944 г. * I. Пос. Вырица (оккупирована 31.08.1941 г.) Свидетель Коваленко И. П. (партизан отряда им. Буденного). Все население немцы загнали в концлагеря, откуда под конвоем выгоняли на работы. Ходить по улицам разрешалось с 8 до 16 часов. За выход из поселка мясник рынка Сергучев Д. М. был избит резиновыми палками и повешен на Сиверском шоссе напротив детского сада. Повешен также житель Вырицы Васильев А. С. В 41-м г. комендант волости издал приказ об уничтожении сторожевых собак, после чего начались грабежи. Солдаты забирали ценности и теплые вещи, с прохожих снимали валенки. Все мужское население Вырицы и Красниц должно было ночевать в указанном месте (в амбаре и подвале), где находилось до 8 утра. Девушкам 17-22 лет было приказано явиться в комендатуру в изящной обуви, с прической, одетым в белые блузки и черные юбки, с шелковым платком на плечах. Часть из них отобрали в «Дом эльфов», устроенный в бывшем Доме отдыха Лентрамвая. Жителей 13-70 лет посылали работать на дорогу и на стройку. Паек на неделю: 1,6 кг хлеба с опилками, 70 г крупы, 70 г масла, 70 г кофе, 70 г сахарного песку. В 41 г. бургомистр А. велел евреям явиться в полицию для получения документов и знаков отличия: желтая шестиконечная звезда нашивалась на плечо и левую сторону груди. Ежедневно евреи должны были являться в русскую полицию, где в сани садился бывший житель Детского Села Павел Булла, закуривал, а евреи впрягались и везли его в комендатуру. Так продолжалось пять дней, потом евреев увезли на машинах на выриц- кое кладбище и расстреляли. Трупы лежали неубранными до весны. Среди них — Гуре- вич М. 18 лет, Самойлова А. 48 лет, Лазарь 13 лет. Все дома и дачи, принадлежавшие евреям, коммунистам и советским работникам, разрушали и сжигали. Взорвали трикотажную фабрику им 2-й пятилетки, разрушили столовые Трансторгпита, железной * ЦГА, ф. 9421, оп. 1, д. 198. 586
дороги и Главмолокосоюза, дом отдыха Осоавиахима и пионерлагерь, детсад фабрики «Госзнак», ясли № 137 Володарского района Ленинграда (ул. Кривая, 13). В детских яслях № 6 (угол Красной и Сергучевской) находилась немецкая комендатура. В торговой школе был лагерь в/пленных, обнесенный тремя рядами колючей проволоки, с наблюдательной вышкой. Бараки с 4-ярусными нарами не отапливались, окна были затянуты проволокой в два ряда. Содержалось 1500 человек. Паек состоял из 1 л баланды из мороженых овощей и 200 г хлеба. Медпомощь не оказывалась. Больные содержались в изоляторе в пожарном депо без окон и полов. Люди умирали сотнями. Трупы сбрасывались в траншеи. Пленных под конвоем выводили на работу с 6 утра до темноты. За непослушание били палками и расстреливали на месте. (...) Комиссия обследовала кусты по ул. Бакунина у домов 67-79 и обнаружила восемь ям-могил с расстрелянными в голову военнопленными и гражданскими. У одного из расстрелянных в кармане гимнастерки обнаружена записка: «Я, Погорелов Василий Иванович, Горьковская область, Муромский район, д. Кондраково, убит за побег из лагеря. Январь 1944 г.». Зимой 1942 г. при дорожно-немецкой комендатуре пос. Вырица был лагерь военнопленных на 700 человек. В сентябре 1943 г. население было эвакуировано. 300 неблагонадежных арестовали, судьба их неизвестна. Свидетель Ануфриева Н. М. Оккупация — с августа 1941 г. Приказано было сдать оружие, сообщать о партизанах, комиссарах и евреях. Евреев расстреливали в лесу у д. Вырица. Осенью 1941 г. вывезли цыган. В начале 1942 на Сиверском шоссе повешен мясник рынка Дмитрий за связь с партизанами, летом 1943 г. у магазина повешены мать с сыном из д. Сусанино за хищение продуктов. Комендантом Вырицы был капитан Гауфман. Начальником гражданской вспомогательной полиции был русский Н. Составлял списки евреев. Свидетель Рыбкин Г. И., 1883 г. р., проживающий в Вырице на ул. Бакунина, 79, рассказал: «Осенью 1943 г. немцы устроили рядом тюрьму, по вечерам 4 раза в месяц расстреливали людей. Зимой 1943 г. вели узников в белье. Немец надвинул мне на глаза шапку и повернул обратно. Совершился расстрел. Весной я пошел посмотреть посеянную у моста рожь и обнаружил три ямы с трупами». II. с. Антропшино. Свидетель Травкин К. Ф., 1891 г. р., священник: «г. Павловск немцы заняли 17.09.41 г. В парке рубили деревья для укрытий. Мужчин угнали в концлагерь с. Рождествено. На рыночной площади у пожарного депо была виселица, повесили трубочиста, учителя с женой. Полицмейстер Б. открыл толчок. Трупы умерших от голода хоронили в овраге у кладбища. 1-я эвакуация происходила 5.02.1942 г. — 500 чел. увезли в Германию; 2-я — 10.10.43 г., после которой осталось 100 жителей, их угнали при отступлении. В Антропшине приняли за партизан и повесили семерых красноармейцев, на фабрике «Коммунар» — двоих мальчиков. Особенно жестоким был комендант Банк, сам убивал женщин, устраивал порки, помещал провинившихся в карцер без пищи на трое суток. Жители работали на дороге, получая в неделю 1,2 кг хлеба и немного муки. Свидетельница Буслаева А. А. рассказала о расстреле в январе 1942 г. депутата сельсовета М. М. Пукки и ее родителей. III. д. Сусанино. Свидетель Линков И. О. рассказал: «За людей нас не считали, каждому присваивали номер, имени человек не имел. В ноябре 1943 г. 20 семей отправили в Литву, отобрали вещи, многие умерли от голода». Свидетельница Ринкевич А. А. Немцы отбирали коров, расстреливали цыган, побиравшихся с музыкой. Меня судили за навоз. Я сказала: «Неужели жаль навоза?» Немцы решили, что я их ругаю. Заступилась переводчица Дуренкова. Свидетельница Редько А. А. Немцы отбирали скот, сено, корма. Отправляли в лагерь, где люди умирали от голода и непосильной работы. IV. д. Семрино. Свидетель Харламов П. Е. «Мы работали голодные в лесу. Упавших поднимали палками. Пучкина забили до смерти. 3 ноября 43 г. угнали в Литву. При бомбежке мы разбежались и спаслись от Германии». 587
ГОРОД ПЕТЕРГОФ В. С. АЗАРОВ «ЖИВЫЕ, ПОЙТЕ О НАС!»* Для Лиды Ивановой, уроженки Петергофа, 1941 год начался счастливо. В феврале ей исполнилось восемнадцать лет. В ночь на 22 июня, после выпускного вечера, Лида вместе с товарищами и подругами долго гуляла в петергофских парках. Они дошли до Розового павильона. Кроны деревьев, небо — все было заткано ясным сиянием белой ночи. Утром юноши и девушки разошлись, чтобы немного поспать, а затем снова встретиться в школе. Отца не было дома. Он дежурил на электроподстанции. Едва коснувшись подушки, Лида уснула. Но, должно быть, спала она совсем недолго. — Вставай дочка! Война! Лида не поверила матери. Но радиорупоры на площади подтвердили страшную весть. Вчерашние школьники направились в военкомат. Им поручили разносить повестки. Призывники, а потом и раненые в госпиталях запомнили, должно быть, эту девушку, читавшую низким грудным голосом стихи о подвигах советских воинов. Потом Лида вместе с другими петергофцами рыла окопы вокруг своего родного города. В школе, которую она окончила, теперь размещался только что сформированный истребительный батальон. Почему-то верилось, что Петергоф не будет сдан. С Красного проспекта, где жила Лида, семья переселилась в бывший церковный сад, в подвал водокачки. Из окон подвала девушка видела, как уходили моряки на фронт. — Девчата, — говорили они, — мы уходим, но мы обязательно вернемся, выручим вас!.. Осень сорок первого года была ранней. Холодный ветер гнал по улицам города багряные листья клена... Утро 23 сентября казалось необычно мирным. Необычной была и тишина после недавнего грохота боя. Из булочной, что неподалеку от дома, пахло свежеиспеченным хлебом. В Ольгином пруду отражалось неяркое солнце. И вдруг откуда-то из-за угла показались три фигуры в чужой форме, в рогатых касках. — Тише, это немцы, — услышала Лида голос своего старого дяди. Это было непостижимо, страшно. Многое испытала после этого утра Лидия Ивановна — отчаяние плена, голод пересыльных лагерей, немецкую чужбину, но эту первую встречу с врагом она запомнила на всю жизнь как самое безвыходное, самое лютое горе. * Отрывок из книги. 588
Фашистские разведчики ушли. Пронесся слух: немцы двигались в походном строю, в танках-амфибиях, на мотоциклах. Вскоре на стенах домов появились приказы. Вначале они были деловито-доброжелательными. Жителям предлагалось перебраться из разбитых домов в уцелевшие. Но не успели женщины привести в порядок жилища, как последовал новый приказ: в связи с тем, что ожидаются бои, обстрел со стороны Кронштадта, население должно покинуть город немедленно! Петергофцы уходили за линию железной дороги, в Марьинский лес, в совхоз «Пятилетка» на Ропшинском шоссе. Но и там их не оставляли в покое. Полевая жандармерия — огромного роста детины с бляхами на груди — палками гнали жителей дальше — к Ропше, к Гатчине. Впрочем, к моменту высадки кронштадтского десанта * Петергоф еще не совсем обезлюдел. Некоторые семьи тайком возвращались в покинутые жилища, прятались в подвалах на окраинах. Была среди них и та, о которой вспоминал перед высадкой кронштадтский разведчик Алексей Степанов. Это она, Тоня Голубева, 8 или 9 октября отважилась пройти в Нижний парк. Здесь все еще клубился удушливый пороховой дым. У самого берега чернели разбитые пушки. На ветках вековых, обожженных взрывами, иссеченных осколками деревьев каркало воронье. Немцы успели похоронить своих убитых, а моряки лежали там, где настигла их смерть. И тогда Тоне показалось, что один из этих моряков, с почерневшим, залитым кровью лицом, — ее Алексей. Тоня накрыла его лицо мичманкой. Вскоре и ее при очередной облаве фашисты угнали из Петергофа. Так всю войну, увезенная потом в Германию, Тоня Голубева прожила с мыслью о том, что дорогого ей человека уже нет в живых. Оставалась в Петергофе в те страшные дни одна из его старейших жительниц — Елена Николаевна Веркина. У нее был свой домик на Прудовой улице. Во дворе росли яблони, посаженные ею еще в юности. Как от всего этого уйти? И в дни, когда в петергофских парках гремел бой, Елена Николаевна не покидала своего жилища. По ночам из окна она видела вспышки, белые огни ракет. Однажды ей послышался чей-то стон, негромкий стук в дверь. Надо открыть! На пороге домика лежал тяжелораненый краснофлотец. Елена Николаевна с трудом втащила его в дом. Расстегнув бушлат моряка, женщина охнула: вся тельняшка была покрыта бурыми пятнами крови. — Ты откуда? — спросила она моряка. — Из Кронштадта, — только и смог произнести он. Елена Николаевна промыла раны, перевязала их лоскутами простыни. Моряк тяжело дышал. К рассвету он начал бредить: — Батя... Батя!.. «Отца вспоминает», — подумала женщина. Моряк пытался встать, рвался в бой. А вокруг было тихо. Внезапно женщина заметила, что глаза раненого прояснились. Поднесла к его губам воду. * Имеется в виду высадка десанта моряков из Кронштадта в Нижний парк 5 октября 1941 г. (Примечание составителя.) 589
— Мать, — проговорил он хрипло, — нас побили. И командира — Батю, и комиссара. — Лежи, сынок, успокойся. Потом доскажешь. — Мать, запомни их имена: Ворожилов — командир, я у него был связным... Он лежит там, на берегу... Больше Елена Николаевна ничего не услышала. В ту же ночь женщина похоронила моряка во дворе под старой липой. Оставаться в доме ей было невмоготу. Едва дождавшись утра, она решилась выйти на улицу. Может, еще кого из моряков удастся спрятать, выходить. Небо было ясно-голубым, таким далеким от крови и огня, от всего злого, что властвовало здесь. Невдалеке поблескивал Красный пруд... Елена Николаевна шла недолго. Внезапно из-за угла показалась группа людей. По обеим сторонам шагали немцы с автоматами, а посредине босиком, оставляя кровавые следы, с трудом двигались пятеро матросов. Руки их были связаны за спиной. Вдруг один запел. — Молчать! — закричал немец, замахнувшись на моряка. Они подошли к Красному пруду. Остальное произошло мгновенно. Матрос, освободив руки, в два прыжка преодолел расстояние до пруда и кинулся в воду. За ним рванулись остальные, но фашисты преградили им путь. Моряк плыл быстро, только голова в бескозырке виднелась над водой. Из автоматов ударили струи огня. Елена Николаевна стояла оцепенев. Она не могла отвести взгляда от пруда, в котором теперь плавала лишь черная бескозырка... Она не слышала грубого солдатского окрика, и только когда над ее головой пронеслась горячая молния, женщина кинулась прочь от этого страшного места. Немцы, переругиваясь, повели моряков дальше, к зданиям бывших царских конюшен. Трясущаяся от страха Елена Николаевна с трудом добралась к себе домой. Она проплакала весь день. Лишь темной ночью женщина вышла во двор, опустилась на колени у матросской могилы и долго стояла, беззвучно шепча про себя молитву. Как ни пытались впоследствии жители Петергофа узнать, где закопали фашисты убитых матросов, обнаружить это им не удалось. Пройти в парк было невозможно. Всюду стояли немецкие автоматчики. Спуски к Нижнему парку были заминированы. Двумя днями позже Елена Николаевна решилась снова выйти в город, чтобы попытаться отыскать свою знакомую, жившую невдалеке от вокзала. Опираясь на суковатую палку, она брела по улицам. Разбитые снарядами дома, колючая проволока... На стене старинного дома екатериненских времен увидела белый лист: «К русскому населению Петергофа. Тому, кто укрывает или будет укрывать матросов, — расстрел...» «Значит, не всех поубивали, — подумала Елена Николаевна. — Значит, не всех... Ну и слава Богу...» Дойдя до вокзала, она замерла в страхе: к фонарному столбу проволокой был привязан краснофлотец в рваной тельняшке и флотских брюках, босой. Русые волосы падали на окровавленный лоб. На фанерной доске, висевшей на его груди, было написано: «Матрос-партизан. Казнен 7 октября». Низко поклонившись герою, Елена Николаевна пошла прочь, страшась оглянуться. 590
Л. Н. ТОКАРЕВ, 1928 г. р., житель г. Петергофа КОГДА МНЕ БЫЛО ЧЕТЫРНАДЦАТЬ... Помню лагерь под Бреслау. Там, как в древности рабов, Нас поштучно продавали — Каждый час по сто голов... На днях ко мне забежал внук с приятелем. Веселые, голодные — только что с тренировки. — Дедуля, дай перекусить! Сели за стол, уплетают за обе щеки, так что уши ходуном ходят. Смотрю на них, и душа радуется. Давно ли на руках носили? Не успели оглянуться — внук уже с бабушку ростом! Сколько же нынче исполнилось? Да ведь четырнадцать! Где же я был в его годы? Тут и вспоминать нечего — такое не забывается. 1942 год, война. Рабочий лагерь на германском военном заводе. Пустой угольный двор за высоким забором и невесть откуда взявшееся ореховое дерево посередине. Иногда удается кусками угля сбить несколько орехов. Они еще зеленые и очень горькие, но какая-никакая, а еда. Под деревом стоит щуплый подросток с биркой «ost» на груди, на ногах — немыслимые «хольцшуе» (деревянные колодки). Неужели это я? И как я тут очутился? Может, какая-нибудь фантастическая машина времени из романов Герберта Уэллса перенесла меня сюда из родного Петергофа? Во двор вводят колонну евреев. Господи, в чем только у них душа держится! Живые скелеты, на которых болтаются полосатые халаты с желтыми шестиконечными звездами. Стриженые головы с выбритой посередине полосой — «вошиным бульваром», как они невесело шутят. Но до чего же хочется есть! Одна надежда, что в лагере удастся чем-либо поживиться у чехов или поляков... А ведь кажется, что только вчера бабушка уговаривала меня съесть тарелку супа или яйцо всмятку, и я еще привередничал. Сейчас бы обрадовался даже крошкам из ее старого буфета... ...Давно ушел внук, а картинки полувековой давности все мелькают перед моими глазами. Хочется рассказать обо всем так, как виделось это четырнадцатилетнему подростку, а не теперешнему старику. Родился я в удивительном месте, в Новом Петергофе. Даже фашисты считали его вторым Версалем. Тогда это был тихий, уютный городок. Тревожные разговоры взрослых о том, что в «воздухе попахивает порохом», мы, пацаны, считали паникерством. Пусть только Гитлер попробует напасть! Красная Армия, — верили мы, — ударит всей своей мощью от границы, а немецкие рабочие тут же поднимут восстание — и Гитлеру крышка! О немцах мы тогда судили по таким фильмам, как «Профессор Мамлок» и «Болотные солдаты». А гроза между тем надвигалась... Участились учения в соседнем военном городке, усилились караулы, и с аэродрома в Низино все чаще взлетали само- 591
леты —«чайки» и «ишаки» (истребители «И-16»). Но нам и во сне не снилось, что совсем скоро над нашими головами будут пролетать не краснозвездные «ястребки», а чужие машины с черными крестами и паучьей свастикой, от которых станут отрываться тяжелые капли бомб, унося жизни родных, соседей и знакомых... 22 июня в Петергофе намечались проводы белых ночей. Мы с нетерпением ждали праздника, аттракционов и концертов. Но разговоры о возможной войне повлияли и на нас. Мы лазали по чердакам, отыскивая все, что мало-мальски напоминало оружие: пустые патронташи, кобуры от наганов, ржавые «финки». Мы еще не догадывались, что скоро на петергофских дорогах будет валяться столько боевого оружия, что им можно вооружить целую воинскую часть. Ведь за сбор оружия фашисты объявят смертную казнь, что вовсе не было пустой угрозой... Но в воскресенье уже началась война, и гулянье перенесли на двадцать девятое. Постепенно праздничные афиши исчезли. Вместо них на афишных тумбах появились приказы о сдаче оружия и радиоприемников, призывы к защите Отечества и карикатуры на Гитлера. В городе появились первые беженцы. На продукты ввели карточки. Воздушные тревоги сделались настоящими, и окна домов украсились крестообразными бумажными наклейками. Когда на Петергоф упали первые бомбы, раздался жуткий грохот и стены заходили ходуном. Я от страха залез под стол, а бабушка — под кровать. Дед потом долго смеялся: — Тоже мне, нашли бомбоубежище! Но вскоре мы и порадовались, увидев первый сбитый фашистский самолет. Он шел на большой высоте в сторону залива и от первых же выстрелов зениток развалился на куски. Летчики выбросились на парашютах. Их взяли в плен ополченцы и провели через весь город. В другой раз немцы бомбили наш аэродром в Низино и возвращались на базу, пролетая над Петергофом. Неожиданно с маленького учебного аэродрома на станции Фонтаны взлетело несколько «У-2», но сбить вражеские самолеты им не удалось. Почти каждый день к Ленинграду и Кронштадту пролетали немецкие бомбардировщики. Все время слышался грохот. Где-то бомбили, где-то рвались снаряды. Лето близилось к концу, но о начале занятий в школе ничего не было известно. Куда-то вывезли немецких колонистов, среди них были и мои одноклассники. Однажды к нам в дом зашли два пограничника. Они попросили разрешения умыться и побриться. Дедушка спросил, сдадут ли Петергоф. — Нет, — твердо ответили военные, — не сдадим! — Дай-то Бог, — прошептала бабушка и перекрестилась. Но оказалось, что 19 сентября Петергоф был уже отрезан от Ленинграда, имея лишь одну свободную дорогу на Ораниенбаум. 20 сентября в городе открылись все магазины и склады, и было разрешено жителям брать все, что душа пожелает. Некоторые брали, не догадываясь, что скоро потеряют не только взятое даром, но и нажитое за всю жизнь. На следующий день город затих как перед грозой. Улицы опустели. Редкие прохожие торопливо пробегали между домами. Все затаилось. Слышались одиночные выстрелы. 592
К тому времени все побережье Финского залива от Лигова до Старого Петергофа было оккупировано немецкими войсками, и двадцать второго они вошли в Новый Петергоф — тихо, без каких-либо боев. ...Дверь внезапно отворилась, и на пороге появился солдат в чужой форме с «колотушкой» в руке (потом уже я понял, что это была граната). Прошелся по комнатам и подошел к бабушке: — Матка, цукер? Бабушка, отвернувшись, бросила мне: — Скажи этому ироду, что нет у нас для него никакого сахару! Но немец сам пошарил в буфете, нашел сахар, набил им карманы и ушел, погрозив нам на прощанье своей «колотушкой». А к вечеру на столбах и стенах домов появились короткие приказы: «Всем жителям покинуть свои дома. Взять с собой только необходимое и двигаться за железную дорогу. Кто не уйдет до 12 часов 23 сентября — будет расстрелян». — Куда же мы пойдем? — запричитала бабушка. — Что будет с домом? Дед рассудил трезво: — Ночью выроем в сарае яму и все ценное закопаем — не век же супостатам у нас хозяйничать! Тележка есть, возьмем с собой продукты и кое-что из вещей, а там... Мир не без добрых людей. Ночью к нам пришел дядя Гриша и они с дедом закопали в яме иконы, картины, самовары, а лишнюю землю раскидали по огороду. Утром мы нагрузили тележку и заколотили дом. Бабушка перекрестила его, словно живого, и низко ему поклонилась. Все улицы были запружены народом, детьми, мешками, тачками. Мы прошли мимо школы — там уже хозяйничали немцы. Перешли железную дорогу и двинулись в сторону Ропши. Людская колонна вытянулась на несколько километров. На обочинах стояли солдаты полевой жандармерии и подгоняли: — Weiter! Weiter! (Дальше, дальше...) К вечеру мы дошли до деревни Разбегаево. На окраине нашли брошенную баньку, в ней и устроились на ночлег. Повсюду были окопы, валялось оружие и немецкие листовки, где были изображены боец с поднятыми вверх руками и целящийся в него политрук с наганом. Внизу стишок: Бей жида-политрука, Рожа просит кирпича! Утром мы пошли дальше, в финскую деревню Хабони, где у тети были знакомые. Свернув на лесную просеку, мы увидели жуткую картину: на поляне, в кустах, — везде, куда ни глянь, в разных позах застыли трупы красноармейцев. Некоторые из них лежали на самодельных носилках. Валялись убитые лошади, разбитые повозки, зияло множество воронок от снарядов. Миновав ужасную поляну, вышли к деревне и у первого же дома наткнулись на двух мертвых пулеметчиков у пулемета «максим», прикрывавших, по- видимому, отход части. Хабони располагалась на горе. Отсюда была видна петергофская церковь Петра и Павла и даже купол Исаакиевского собора. Над Ленинградом висели клубы дыма: город продолжали бомбить. Немцы говорили, что в Ленинграде начался голод. Как-то там мама? В деревне нас приняли хорошо. Но началась зима, а с ней — неминуемый голод. Взятые из дома продукты скоро кончились. Люди подбирали убитых лошадей, искали в полях мороженую картошку. А тут еще случилась трагедия. 593 38. За блокадным кольцом
Соседский мальчишка нашел где-то винтовку и баловался с ней. Проходивший мимо офицер увидел и, ни слова не говоря, застрелил его. Позже довелось видеть вещи и пострашнее, но тогда это бессмысленное убийство всех потрясло. Староста предупредил: каждого, кто поднимет оружие, ждет та же кара. Поля завалило снегом, и о картошке оставалось только мечтать. Жителей начали гонять на расчистку дорог. Вместе со всеми мы с дедом работали целыми днями, за что по субботам получали по буханке хлеба с опилками. Никакой другой еды не было. Смирив гордость, пришлось крутиться возле солдатской кухни, ожидая, когда повар попросит принести воды или наколоть дров и вынесет за работу остатки супа. Под Новый год в соседней деревне сгорела конюшня вместе с лошадьми, солдаты сами ее подожгли по пьянке. Жителям разрешили взять конину. Мясо пахло горелым, но есть все же было можно. Скоро оно кончилось, и мы опять жили только тем, что удавалось выменять на вещи. Сначала проели бабушкины сережки с голубыми камешками, потом кольцо и, наконец, самое дорогое — нательный крестик. Он у нее был удивительный: сам костяной, а в середине стеклышко. Посмотришь сквозь него на свет — и видишь святые места Иерусалима под синим небом. Больше я такого ни у кого не встречал. Продавать стало нечего. У дедушки опухли ноги, и он заболел желтухой. Работать он больше не мог. Бабушка рвалась в Петергоф — раскопать нашу яму, но ей это было не под силу. Я вспомнил, что осенью, по пути сюда, нам попадались брошенные повозки. Правда, кое-где там белели таблички с надписью «мины». Но, может быть, благодаря им в повозках что-нибудь уцелело? Однажды утром я взял топор, санки и, сказав бабушке, что иду за дровами, направился туда. Оставил санки в ольховнике и по глубокому снегу добрался до повозки в лесу. Надежды меня не обманули. Я обнаружил в противогазных сумках концентраты горохового супа, пшенной каши, сухари. Но идти обратно по целине не хотелось, и я вышел на дорогу. Однако не прошел и сотни метров, как был остановлен жандармами. — Был в лесу? — спрашивают. Я отпираюсь, а в руках — злосчастные сумки. Посадили меня в коляску мотоцикла и повезли в ропшинскую комендатуру. Там высыпали на стол содержимое моих сумок и, о Боже! — на дне одной из них оказалась граната, о которой я и не знал. Вызвали переводчицу. Она расспросила меня о школе и родных. Оказалось, что переводчица знала и моих родителей, и нашу учительницу немецкого. Потом из деревни приехали староста и фельдфебель. Первое, что сделал фельдфебель — так двинул меня кулаком по лицу, что я умылся кровью, а нос сделался похожим на картошку. Все, что я раздобыл в повозках, мне возвратили (кроме гранаты, конечно). Переводчица вытерла мне лицо и незаметно сунула в сумку кусок хлеба. Меня посадили в сани и повезли домой. Староста с фельдфебелем как только не честили меня дорогой! Называли и ублюдком и попрошайкой, и поддали еще не раз, но до дому довезли. Бабушка с дедушкой уже отчаялись меня найти и несказанно обрадовались. Все, казалось бы, обошлось. Мы еще не знали, что фашисты никому не прощают и малейшей провинности. 594
Бесконечно долго тянулась зима. Иногда со стороны Ленинграда пролетали наши самолеты. Они сбрасывали листовки и газету «Ленинградская правда». Значит, Ленинград держится! Это вселяло в нас надежду. Но донимал голод. Хозяева иногда делились с нами картошкой или брюквой, но у них и самих было не густо. Солдаты тоже ели хлеб с опилками. Они и мерзли не меньше нашего в своем летнем обмундировании и пилотках с матерчатыми наушниками: валенки и теплые шинели были только у офицеров. Наконец, настала весна. Пробивалась первая травка и робкие желтые цветки мать-и-мачехи. Как-то зашли к нам фельдфебель со старостой и позвали меня на регистрацию. Продлилась же эта «регистрация» долгих три года, и бабушку с дедушкой я так больше и не увидел. Меня отвезли в Ропшу, затем в Красное Село. Сюда, в заброшенный кирпичный дом, согнали множество жителей окрестных деревень и худущих, оборванных военнопленных. Солома на полу, грязь, вонь. Через несколько часов гражданских отвели на вокзал и затолкали в «телячьи» вагоны. Теснота страшная, не повернуться. Раздался гудок, поезд тронулся. Куда нас везут, зачем? Этого никто не знал. Изредка состав останавливался. Нам разрешили сходить за водой и оправиться. На одной станции выдали хлеб — буханку на 10 человек. И снова повезли, все дальше и дальше от дома. Ехали больше недели, даже песню сложили: Нас везет паровоз на работу, Расстилается дым за трубой, Нас везет паровоз на работу — В стан врага, для победы его... В конце концов поезд остановился. Ночь, освещенный яркими прожекторами перрон, столбы с колючей проволокой, за ними бараки, вышки с часовыми. Приказали выходить. Построили в колонны и привели в баню — низкое помещение с вешалками на колесиках. Велели раздеться, выдали по малюсенькому, величиной с ириску, кусочку мыла и послали в мыльную. У входа в нее охранник обмазывал каждого какой-то вонючей жидкостью, щипало так, что дух захватывало. Короткое мытье под душем, и мы уже в третьей комнате, где ждем из дезкамеры свою одежду. Потом нас отводят в барак, где дают по миске брюквенной баланды с крошечным кусочком хлеба. Затем отбирают сто человек (я — в их числе) и снова ведут на вокзал. Мы едем дальше, а многие остаются тут навсегда. Позже мы узнаем, что это был Освенцим. Проезжаем незнакомые станции и останавливаемся перед вывеской с надписью латинскими буквами: «Breslau». Приказано выходить, строиться. Яркий солнечный день. На улицах — толпы гуляющих. Сотни любопытных глаз разглядывают нас как невиданных зверей. Шел июнь сорок второго года. Взятые в разное время, — многие зимой, — мы, в своих зимних пальто и полушубках, сморщенных после прожарки, действительно представляли забавное зрелище для респектабельных жителей. Не интересовались нами лишь прохожие с желтыми звездами на одежде — евреи, они торопливо проходили мимо, низко опустив головы. Я удивился, что флаги, развешенные повсюду, были, как и у нас, красного цвета. Только в центре их белели круги со свастикой. Нас привели в просторное помещение вроде спортзала и дали по кружке теплого «кофе» с кусочком хлеба, 595
пообещав накормить обедом завтра. Утром мы поехали дальше и через несколько часов вышли возле уютного вокзальчика, на фронтоне которого значилось: «Reichenbach». Нас построили и повели в город. Узкие, мощеные камнем улицы, старинные домики с остроконечными, крытыми черепицей крышами, в центре небольшая нарядная площадь с ратушей. Войной здесь и не пахло, если бы то и дело не встречались подростки в форме гитлерюгенд — желтая рубашка с закатанными рукавами, короткие черные штаны, на ремне — кинжальчик со свастикой, гетры и грубые ботинки. Много велосипедов, а машин почти не видно: все автомобили на фронте. На ратушной площади шла неторопливая мирная жизнь. За столиками открытых кафе посетители пили пиво из толстых кружек, с лотков продавались цветы и зелень, а невдалеке стояли повозки и даже кареты, запряженные ухоженными лошадьми. Нашу колонну подвели к дому с фашистским флагом и надписью «Arbeit- samt». Тотчас собралась толпа. Люди горланили, бесцеремонно показывая на нас пальцами. Сопровождавший нас полицейский что-то сказал им, чему они довольно рассмеялись. Нас ввели в дом. В большой комнате за столом сидел немец в желтой рубашке с одним погоном и свастикой на рукаве. Он проверил всех по списку, уточняя фамилию. Мою произнес с необычным ударением: «Токарев». Так меня потом и называли. Затем началось самое унизительное — нас начали продавать. Очень просто и буднично, за обыкновенные рейхсмарки. Очереди не было. Эшелоны с дешевой рабочей силой подходили ежедневно и немецкие обыватели были уверены, что рабов хватит на всех. Что при этом чувствуют сами рабы, никого не заботило. ...Выкрикнули мою фамилию. Я подошел к столу, где меня ждала пожилая пара: мужчина с длинным лицом и трубкой в зубах и полная фрау. Они уплатили за меня деньги и повели на улицу. Там ждал экипаж — черная карета, запряженная одной лошадью. Мне приказали сесть на передок. Туда же, кряхтя, взобрался и хозяин. Он взял в руки вожжи, и мы поехали. Миновали город и покатили по дороге, обсаженной с обеих сторон деревьями. Остановились у полицейского участка. В участке меня сфотографировали, сняли отпечатки пальцев, измерили рост и выдали несколько голубых тряпочек с белыми буквами «ost». Велели пришить их к одежде. Наконец мы подъехали к воротам с надписью «Gartenbad Erich Schtraubell». Как только я слез с облучка, ко мне подбежали две девушки и низенький толстяк в незнакомой военной форме песочного цвета, пилотке и деревянных башмаках. Девушки — дочки хозяев — с любопытством разглядывали меня, а толстяк с доброй улыбкой похлопал меня по плечу и подмигнул: не унывай, мол. То был французский военнопленный Жан из города Бордо, работавший здесь. Мне показали мою комнату — маленькую каморку, вроде кладовки при кухне, где стояла кровать, столик, стул и тренога с тазом для умывания. Дали обед: немного бульона с картофельными клецками. Я был голоден и проглотил все вмиг, но добавки не последовало. Потом Жан повел меня во двор и показал, где можно вымыться и постирать свое белье, что я сразу и сделал. Жан ни слова не понимал по-русски, а я знал всего два французских слова: «пардон» и «мерси». И все же мы с ним сразу нашли общий язык и здорово подружились. Жан был веселым, жизнерадостным, никогда не унывающим человеком. На все вопросы хозяина он неизменно 596
отвечал: «Же не компран па» — не понимаю. Если тот начинал злиться, спокойно говорил: «Ферм ля порт!» («Закрой дверь!»). Но все это я узнал потом. Пока же меня познакомили с хозяйством и моими обязанностями. Хозяйство было очень большое: огромный огород больше гектара, где выращивались всевозможные овощи, 4 коровы, десяток свиней, множество кроликов, гусей и индюшек. Для всего этого хрюкающего, шипящего и мычащего стада мы с Жаном должны были приготовить корм, накосить сена, убрать навоз. Утром меня подняли на рассвете и показали, как готовить птице и свиньям корм из картошки с отрубями. Первое, что я сделал — наелся этим кормом сам и набил им карманы. Чувство голода долго не покидало меня, а хозяева удивлялись: чем не russische Schwein? Работали мы с Жаном от зари до зари, но самым тяжелым оказалось время после работы, когда меня запирали в каморке. Я готов был выть от тоски и отчаяния. Плакал, вспоминая свой дом, школу, любимые книжки. Здесь никаких книг не было и в помине. Оставалось только сидеть и слушать шорох за дверью: меня поочередно сторожили хозяйские дочки. Боялись, видимо, что я убегу. Но куда я мог убежать? Ведь я даже не знал, в какой географической точке Европы нахожусь! Единственной радостью были встречи с Жаном. Он жил в лагере военнопленных, а сюда приходил на работу. Даже обедать уходил в лагерь. Французы получали через Красный Крест посылки из дома, сами себе готовили и жили неплохо. Жан приносил мне шоколад и сигареты «Элегант». Но полюбил я его, конечно, не за подарки. Просто он был замечательным товарищем. И таким веселым! Постоянно напевая «Бон суар, мадам Лёлина!» («Добрый вечер, мадам Луна!») или танго «Шанте, шанте, Пурина», он никогда не унывал. Наверное, если бы я не встретил его, я не смог бы жить. Он научил меня проще смотреть на вещи и не впадать в отчаяние. Великий оптимист Жан! Жив ли ты еще? А для хозяев я был просто рабочей скотиной. Работа, жратва — и под замок. Каждую неделю приезжал полицейский справляться о моем поведении. Дни тянулись, похожие друг на друга, как близнецы. Но однажды их тоскливую череду нарушила неожиданная встреча. Я просеивал возле забора компост для теплицы и увидел за забором — там была графская усадьба — подростка с такой же, как у меня, биркой «ost». Мы разговорились. Паренек оказался русским, из Орши. Пожаловался мне, что кормят очень плохо, и он постоянно голодный. Я сбегал в огород, набрал помидоров, картошки и кинул ему. Просил приходить к забору еще, но больше его не видел. Вскоре Жан рассказал, что мальчик сбежал от хозяев, его поймали, жестоко избили и куда-то увезли. Спустя неделю другой случай взбудоражил жителей поселка. Русский подросток из-под Ленинграда заколол своего хозяина вилами прямо в коровнике. Его судили в городской тюрьме и тут же повесили. Я так и не узнал, как его звали. Наступил 1943 год. Одной февральской ночью ко мне в окошко постучали. Я подошел и увидел Жана, знаками подзывавшего меня к себе. Открыв окно, я вылез наружу. Жан схватил меня за руку и потащил к своему лагерю. Охранника не было, и мы беспрепятственно прошли в барак. Нас встретили веселые, чем-то взбудораженные французы. На столе лежала большая карта Восточного фронта. 597
— Лео! — затараторили, перебивая друг друга, пленные. — Гитлер капут, Сталинград! Я ничего не понимал, и они принялись объяснять мне по карте, что фашисты потерпели крупное поражение под Сталинградом. Вот это была радость! Старший из пленных подал команду и все надели пилотки, а я свою, еще домашнюю фуражку. Продавались до войны в Ленинграде такие детские фуражечки с целлулоидными козырьками и нашитыми поверху цветными треугольниками. Когда французы шутливо спрашивали, какое у меня звание, я серьезно отвечал: «Пионер!» За это меня прозвали «petite commissar» — «маленький комиссар», чем я очень гордился, хоть и понимал, что это всего лишь шутка. Однако все происходившее в ту ночь было по-настоящему торжественным. Все выслушали стоя темпераментную речь старшего (я понял из нее лишь часто повторявшееся слово «Сталинград»), потом негромко запели «Марсельезу». Я подпевал и, как никогда, гордился тем, что я русский, что это наша Красная Армия бьет фашистов! И пленные французы через меня, обыкновенного мальчишку, выражают признательность моей Родине! Они обнимали меня и засовывали в мои в карманы галеты, кусочки сахара — что у кого нашлось. Пора было уходить. Жан проводил меня до моей клетушки. Радостное настроение долго не покидало меня. Спустя несколько дней в газетах появилось сообщение, что «доблестные солдаты германской армии под командованием фельдмаршала Паулюса сражались до последнего патрона и все погибли». Был объявлен трехдневный траур. Приехала, вся в слезах, старшая дочь хозяев, жившая в Бреслау. Ее муж, ефрейтор, пропал без вести на фронте. Значит, горе коснулось и их. Но кончились 3 траурных дня, и все пошло по-прежнему: до конца войны было еще ох как далеко! Надо было терпеть... Плохо только, что хозяин заметил нашу дружбу с Жаном и старался не ставить вместе на одну работу. Пришла весна, работы прибавилось, меняли землю в теплицах, вывозили навоз на поля. Вечером я падал на кровать и засыпал как убитый. А все же подрос, окреп, и уже 70-килограммовый мешок с зерном больше не казался мне неподъемным. Да и настроение после Сталинграда заметно улучшилось. Но тут судьба вновь приготовила мне крутой поворот. Как-то хозяин позвал меня в кухню. Там сидел полицейский. Ничего не объясняя, он приказал мне собираться. Собирать мне было нечего, и я через несколько минут уже шагал рядом с полицейским по дороге. За воротами меня догнал Жан. Он спросил, куда меня уводят, но я и сам не знал. Мы молча обнялись. Пройдя немного, я оглянулся. Жан неподвижно стоял на дороге. Больше нам увидеться не довелось. Мы зашли с полицейским в участок, где он взял какие-то бумаги и повел меня в город. Вскоре я очутился на той же площади, где десятью месяцами раньше был продан Штраубелю. Теперь меня привели в дом с зарешеченными окнами и двухъярусными нарами. Приказали сидеть и дожидаться старшего. Я огляделся. Нары на 80 человек покрыты одинаковыми серыми одеялами. Свободные места есть. Вечером по лестнице загрохотали «деревяшки», зал заполнился людьми с бирками «ost» на груди. Ко мне подошел какой-то тип с золотыми зубами и ногами «колесом» (это был старший) и стал спрашивать, что я натворил у бауэра. Я отвечал, что не знаю. Он не поверил, но велел устраиваться на ночлег. 598
Едва старший отошел, как подбежали два подростка. Оба оказались Николаями, оба из Красного Села. Вот здорово — земляки! — Еды от бауэра не прихватил? — спрашивают. — Нет, — говорю, — даже на дорогу ничего не дали... — Ладно, будет день — будет и пища! Залезай пока на верхние нары — там клопов меньше. — Неужели есть клопы? — пугаюсь я. — Ночью узнаешь, — смеется Николай. Так началась для меня новая жизнь в рабочем лагере города Райхенбах. Утром, чуть свет, подъем. Идем, грохоча колодками по мостовой, на военный завод «Хагенук». В конторе снимают отпечатки пальцев и наклеивают на картонку мое фото с биркой «ost». Вписывают рост, цвет волос и глаз, ставят печать с фашистским орлом, заворачивают в прозрачную пленку и вставляют в металлическую рамку. Называют мой номер и ведут в проходную, где я оставляю свою картонку на время работы. Затем ведут на угольный двор, где уже работают мои новые знакомцы, и вручают в руки лопату. У бауэра я уже привык к ней и орудую умело, но, Боже, до чего же хочется есть! Николаи к голодухе относятся спокойнее. Навозили угля в кочегарку — приказывают грузить какие-то ящики. Потом снова уголь, и опять ящики. Подошло время обеда. Мы пошли в заводской подвал, оборудованный под столовую, где получили по миске брюквенной баланды и по три картофелины без хлеба. Хлеб — по буханке на человека — выдавался раз в неделю. Хочешь — ешь сразу, хочешь — растягивай на несколько дней. Всеми погрузо-разгрузочными работами на заводе ведал пожилой низкорослый немец по фамилии Шмидт. В его распоряжении находилось 40—50 человек — русских и поляков. Работы было очень много. Едва кончали грузить одно — гнали на другое, без всякой передышки. Спрятаться от Шмидта было невозможно. Если он видел, что кто-нибудь отлынивает, начинал кричать: «Faulpelz!» («лодырь») — и драться. С нашим старостой Степаном Антроповым, орловским уголовником, он, впрочем, был в хороших отношениях. Мы часто видели их перекуривающими в теплой кочегарке, куда нам доступа не было. И все же со временем мы научились обманывать и Шмидта — точь-в-точь как в песенке, которую сочинили на мотив известного шлягера «Лили Марлен». А если ты уморишься — В уборную пойдешь, На полчаса засядешь и там уснешь, Шеф бежит, кричит: — Aufstehen! Ты ответишь: — Nicht verstehen! Каждый день был похож на предыдущий. Все опротивело: барак с ночными проверками, завод с неугомонным Шмидтом, черный угольный двор, неутолимое желание есть. Обедали мы в одном подвале с чехами — только в разное время. С продуктами у них было получше. Они сочувствовали нам и кое-что оставляли. Иногда перепадало и от французов. Хуже всего приходилось евреям. Живые скелеты в полосатых робах, а ведь работали! Мужчины — на станках, женщины — на сборке радиоаппаратуры. Несколько раз мы были за городом — брали карбид для газовых аппаратов. Цех по его изготовлению располагался рядом с еврейским лагерем. Картина 599
страшная! Охрана эсэсовская, подходить и разговаривать с заключенными строго запрещалось. Не в лучшем положении оказались и советские военнопленные. Заместителем начальника лагеря (лагерфюрера) был худощавый бледный немец по имени Бруно. Он часто наведывался в лагерь и на завод. Шмидт заискивал перед ним так же, как и перед лагерфюрером. Но между собой оба начальника сильно различались. Лагерфюрер ходил в военной форме СД, с пистолетом, громко кричал и ругался. Бруно же носил гражданскую одежду и никогда не повышал голоса. Однажды он подозвал меня на угольном дворе: «Junge, comm!» Я подошел. И Шмидт — тут как тут. Они о чем-то переговорили, и Шмидт ушел. Бруно спросил, кто я, откуда, и велел следовать за ним. Мы прошли через весь город и остановились возле небольшого уютного домика. — Это мой дом, — сказал Бруно. На крыльцо вышла его жена. Взглянула на меня и покачала головой. Меня ввели в дом, заставили помыться, а потом усадили за стол и сытно накормили. Расспросили про довоенную жизнь. Я рассказал про свой дом, Петергоф, школу. Бруно сказал, что его в армию не взяли по болезни, а сын воюет на восточном фронте. После завтрака меня попросили помочь по хозяйству. Весь день я работал с женой Бруно в огороде. Вечером меня снова хорошо накормили и дали с собой большой сверток. Когда Бруно привел меня в лагерь и мы с Николаями развернули пакет, там оказалось настоящее богатство. Брюки, рубашки, носки — все чистое, выглаженное, хотя и не новое. А главное, целая буханка хлеба, маргарин и повидло. На радостях мы закатили пир. По очереди мы все побывали у Бруно и каждый раз возвращались оттуда с подарками. Вот тебе и заместитель лагерфюрера! На работе, однако, все оставалось по-прежнему. Шмидт продолжал измываться над нами. О том, чтобы пожаловаться на него Бруно, нам и в голову не приходило. Вместо этого осенью 1943 года мы решили бежать из лагеря. Конечно же, это было безрассудством — бежать неизвестно куда, без еды, без денег и документов. Но старшему Николаю было в то время 16, младшему — 14, а мне 15 лет, и мы надеялись на счастливое «авось»... Достали денег на билеты и решили ехать поездом в сторону Польши. Однажды ночью, до подъема, отправились на вокзал и взяли билеты до города Лиг- нитца. Сели в поезд. Народу мало, на нас внимания не обращают. Но через какое-то время по вагону прошел железнодорожник и внимательно нас оглядел. При подъезде к Лигнитцу он вернулся с двумя полицейскими и приказал нам выходить. Приехали... В полиции нас обыскали. Нашли в карманах заводские бирки и заверили, что хоть мы и «юнге», но ничего хорошего нас не ждёт: будут судить как саботажников. Мы говорили, что не можем больше терпеть издевательств мастера и согласны работать где угодно, только не под его началом. К ночи нас отвели в лагерь при большом заводе. На трехъярусных нарах лежало множество людей с биркой «ost». Воздух тяжелый, спертый — нечем дышать. «Попали, — думаем, — из огня да в полымя!» Люди обступили, расспрашивали и качали головами. 600
Утром вместе со всеми пошли на завод. Огромный шумный цех, где делали большие алюминиевые детали, похожие на самолетные крылья. Нам дали ручные электродрели и велели сверлить отверстия в этих деталях. — Сверла не ломать! — предупредил мастер. Но где там! Мы впервые держали в руках дрели, и сверла полетели с первых же минут. После ругани и подзатыльников нас отвели в другой цех убирать стружку. А на 3-й день нас вызвали в проходную, где с дьявольской ухмылкой нас поджидал... все тот же Шмидт. — Ну, что, verfltichte Schweinen («проклятые свиньи»), добегались? По пути на вокзал он не замолкал ни на минуту, выплескивая на наши повинные головы потоки ругательств. Когда же приехали в полицейский участок, Шмидт схватил резиновую дубинку и «погулял» по нашим спинам так, что куртки полопались. В лагере на нас набросился старший, но взрослые рабочие не дали нас в обиду. На дворе уже стояла осень сорок третьего года. Немецкая армия все «выравнивала» в России линию фронта; было ясно, что фашизм долго не продержится, и «старшие» (в лагере их называли «блоковыми») заискивали перед людьми, боясь грядущей ответственности. Эти обстоятельства и заступничество Бруно (опять Бруно!) повлияли на то, что нас не судили, а только разъединили нашу неразлучную троицу. Но к себе домой Бруно больше не приглашал, да и видели мы его редко. Вскоре меня стали посылать на работу в лагерь французских военнопленных. Помимо французов, там были чехи и итальянцы, отказавшиеся воевать на стороне Германии. Пленные жили в трех больших бараках. Здесь же находился домик лагер- фюрера, перед которым надо было «ломать шапку» в буквальном смысле этого слова. При встрече с начальником требовалось незамедлительно сорвать с головы шапку и, вытянувшись по стойке «смирно», ждать, пока тот не пройдет. Я отказывался снимать свою фуражку, даже если раздавалась команда: «Mutzen ab!» («шапки долой!»). За такую дерзость я был не раз бит и направлялся на самую грязную работу — чистить уборные и возить уголь в кочегарку. Если лагерфюрер находил где-либо мусор после моей уборки или считал, что я недостаточно насыпал хлорки, зуботычина была обеспечена. Немцы панически боялись всякой заразы и сыпали хлорку где надо и не надо; казалось, что вся Германия засыпана хлоркой. Медленно тянулись однообразные дни, но пришел, наконец, и 1944 год. Доносились слухи об участившихся бомбежках английских и американских «летающих крепостей», о том, что война подкатывается к границам рейха. Наш городок пока оставался в стороне. Через несколько месяцев меня снова перевели на завод, под начало пожилого ворчливого жестянщика. Мы с ним чинили заводские крыши. К тому времени с едой у немцев тоже стало плоховато, все по карточкам. Старик приносил на обед бутерброды с повидлом и делился со мной, а я угощал его сигаретами, раздобытыми у французов. Фронт подходил все ближе, и на заводе решили строить бомбоубежище, пригнали наших военнопленных. Боже, в каком они были виде! Их обмундирование давно истлело, и немцы выдали им какое-то старье, хранившееся, должно быть, еще с Первой мировой войны. У всех на брюках были намалеваны желтой 601
масляной краской лампасы, а на спинах и пилотках большие буквы «SU» («Советский Союз»). У каждого болталась на поясе жестянка для баланды, а сами пленные походили на живые скелеты. И мы-то им ничем помочь не могли... Если удавалось изредка передать курево или пару картошин, как они бывали благодарны! И все же настроение и у нас, и у пленных в 44-м стало иным. Все верили, что час освобождения близок. И немцы вели себя по-другому — меньше ругались и почти не распускали руки. Даже Шмидт немного притих. А со мной вскоре произошло настоящее чудо. Своими ушами я услышал сводку Совинформбюро. Произошло это так. У нас в бараке была отдельная комнатка для старосты и четверых рабочих. Последние относились к старшему свысока и видно было, что он их побаивается. Этим рабочим разрешалось по вечерам уходить в город. Как-то после работы один из них — Василий — подозвал меня и спросил, не хочу ли я пойти с ним. Что за вопрос! — Но что скажет староста? — Он и не пикнет, — заверил Василий. Пройдя через весь город, мы постучались в дверь небольшого дома. Нас радушно встретил пожилой немец и провел в комнату, где стоял испорченный радиоприемник. Василий разобрал его, что-то подкрутил, поменял и снова собрал. Когда он его включил и стал настраивать, раздались так давно не слышанные, родные слова: — Говорит Москва! Говорит Москва! Я уже не помню, что именно тогда передавали, но ликованию моему не было границ. Конечно, Василий знал, когда можно услышать передачу из Москвы и приурочил ремонт к этому часу. Хозяин наверняка знал, что мы слушаем Москву, но не мешал. Потом нас покормили, а Василию налили и стаканчик шнапса. На обратном пути Василий рассказал, что до войны он и его товарищи работали на бобруйском радиоузле. Эвакуироваться не успели, и во время оккупации работали там же. Тайком слушали Москву, и однажды переключили нашу передачу на городскую сеть. Их тут же арестовали и приговорили к расстрелу. Содержались они в бобруйской крепости, охраняемой полицаями. Родственники собрали золотые и серебряные вещи и, дав кому надо взятки, добились замены смертного приговора на работу в Германии. Так как все четверо были радиомонтажниками, их послали на завод военной радиоаппаратуры. Здесь их ценили как специалистов, и даже бирку «ost» они не носили. Однажды Василий и его друзья привели в барак незнакомого человека. Напоили кипятком и укрыли ворохом одежды. Всех предупредили, чтобы «ни гу- гу» (и старосту тоже, а то, мол, плохо будет!). Меня и Николаев попросили присматривать за больным. Ночью он стал бредить. — Заходи ему в хвост! Бей его в... мать! — кричал кому-то в беспамятстве. Мы поняли, что это летчик. Василий велел не отходить от него и даже договорился со старостой, чтобы одного из нас под видом больного оставлять с ним днем. Через несколько дней летчику стало лучше, Василий его куда-то увел. Имени его мы так и не узнали, а спрашивать не полагалось. Никто не посчитал этот поступок каким-то геройством, но, откройся он, — всем грозил концлагерь. 602
Между тем, бои уже шли на территории Польши, и мы всерьез подумывали о новом побеге. Мы были уже не так наивны, как в 42-м, и знали, что у немцев все продумано до мелочей. Вроде и охраны никакой, а попробуй, отлучись! Сразу найдут и станут допытываться: — Где был? Что делал? К концу лета 1944 года обстановка в городе резко изменилась. На улицах появилась военная техника, противотанковые завалы. Всюду были расклеены плакаты: «Не капитулируем!», «Лучшесмерть, чем Сибирь!», «Тсс, нас подслушивают!» Дождались мы и того момента, когда наши самолеты начали бомбить станцию. Один краснозвездный бомбардировщик на малой высоте шел к нашему заводу. Мы бросились в бомбоубежище: бомбы ведь не разбирают, кто свой, а кто — чужой. Только успели спуститься, как раздались три мощных взрыва. На головы посыпались куски бетона, но мы радостно улыбались. Охранник бросился с кулаками и своим надоевшим «russischen Schweinen». Когда же мы вылезли наружу, то увидели еще более впечатляющую картину: завод был выведен из строя навсегда. Бомбы попали в механический, сборочный и инструментальный цехи прямо-таки с ювелирной точностью. Омрачало одно: под бомбами погибли рабочие — чехи, французы и евреи. Тотчас нагнали наших пленных — разбирать завалы, а назавтра принялись демонтировать уцелевшие станки, упаковывать в ящики и увозить на станцию. Однажды в паре с французом я грузил ящики, когда начался налет. Мы отбежали и бросились наземь — у француза только пилотка торчит. Надо сказать, что пилотки у них были необычайно высокие, не похожие на наши. И вот во время бомбежки пилотку у него с головы будто срезало, отбросило в сторону, и она загорелась. Мы лежали и смотрели, как горит пилотка. А когда налет кончился, — встали, отряхнулись и, взглянув друг на друга, принялись безудержно хохотать. Смеялись до слез, до истерики. Вот так: кругом смерть ходит, а нас смех донимает. Налеты становились все чаще, завалы больше никто не разбирал. Говорили, что американцы уже во Франции, а наши — в Польше. Ходили слухи, что не сегодня-завтра нас куда-то отправят. Еврейский лагерь уже ликвидировали: всех узников расстреляли в горах. Вслед за евреями исчезли итальянцы. Мы с Николаями снова готовились к побегу. Собрали кое-какую еду, одежду. На первое время хватит. Но немцы нас перехитрили: ночью полиция и фолькс- штурмисты оцепили лагерь, приказав всем выходить и строиться. Николаев в строю не оказалось — видно, успели проскочить сквозь оцепление. Искать никого не стали — торопились увести нас в горы. Несколько дней продвигались лесом. Шел снег, ледяной ветер пронизывал насквозь. Наконец, добрались до Ольбернау — небольшого саксонского городка. Остановились в пустых цехах цветочной фабрики. Повсюду валялись бумажные цветы, пропитанные воском. Лагерфюрер куда-то исчез, но Шмидт и староста не спускали с нас глаз. Вечером ко мне подошел Василий. — Ночью уходим, — сказал он. В темноте мы осторожно, по одному, вышли из цеха. Я уходил последним и заметил, что староста не спал и все видел. Он так посмотрел, что мне стало его даже жалко: взгляд, как у бездомной собаки. Теперь-то он понял, что не на ту карту поставил... 603
Мы собрались в условленном месте. Знакомый Василия — чешский железнодорожник — провел нас на станцию, посадил в товарный вагон, сунул сверток с едой и запер дверь. Через несколько часов состав тронулся. В щели вагона мы видели разрушенные дома, завалы. Проехали Дрезден, Хемниц, Комотау и на другой день остановились в Райхенбахе. Там состав загнали в тупик. Пришел тот же чех-проводник и объяснил, что поезд дальше не пойдет. Мы находимся в Судетах, и хотя официально эта территория объявлена немецкой, населяют ее чехи. Если нас остановят — говорить, что наш завод разбомбило и мы направлены сюда. Проверять сейчас вряд ли будут — не до того. Вскоре за нами пришли два чеха. Трое пошли с одним из них, мы с Петром, двадцатилетним радиомонтажником, — с другим. Проехали через весь город и очутились перед двухэтажным кирпичным зданием у парка. Это был частный завод Отто Бауэра. Хозяин бежал и рабочие-чехи остались одни. Нас отвели в барак, где уже жили двое советских военнопленных, бежавших из лагеря. — Запишем вас слесарями, — сказали чехи. — Вот только с продуктами будет туговато: все по карточкам, а на вас, сами понимаете, карточек не достать... Но ничего, что-нибудь придумаем! Одному из пленных — дяде Ване — было лет сорок. Ротный старшина, он попал в плен в самом начале войны. Второму, тоже Ивану, было лет 25. Им удалось убежать из лагеря во время бомбежки. Здесь они жили уже два месяца. — С едой только плохо, — говорили Иваны. — Чехи кое-что приносят, но стыдно сидеть у них на шее. Побираемся по деревням, но вам пока с завода уходить не стоит... На заводе работало человек 60. Небольшие станки — токарные и фрезерные, — на которых изготавливались какие-то точные детали. Я стал помогать, чем мог. Выносил стружку, подметал двор, а когда оставалось время, учился работать на станках. Чехи мне все показывали и объясняли. До этого я и напильник с молотком не очень-то умел в руках держать. Настал 1945 год. Уже шли бои на Одере. Два Ивана постоянно отлучались по ночам, но на все вопросы о партизанах только посмеивались. — Не торопитесь, — шутил дядя Ваня, — еще навоюетесь! На заводе мы замечали, что чехи под видом деталей к штампам делают совсем другое, вроде заготовок к кинжалам и пистолетным стволам. Однажды один из рабочих подозвал меня и попросил отнести сверток по такому-то адресу. «Ура!!! Значит, доверяют!» Сбегал я мигом. После этого мне поручили оборудовать несколько тайников для оружия. Я взялся за дело с радостью. На заводе был чердак, заваленный разным хламом, так что было где спрятать. Мне стали передавать небольшие тяжелые свертки в промасленной бумаге, которые я тщательно прятал. Потом приходили люди из города и я, по условленному паролю, передавал им свертки. Дядя Ваня намекнул, что на заводе делают лишь заготовки, а собирается оружие в другом месте. Вскоре нам передали привет от Василия, он жил с товарищами в деревне, в десяти километрах от завода. И вот мы с Петром, ни с кем не посоветовавшись, решили отправиться туда за картошкой. Эта авантюра едва не стоила нам жизни: власть-то была еще у немцев. Раздобыли заплечный мешок и пошли по деревням, расспрашивая всех, где тут работают русские. Нас подозрительно разглядывали, но Василия мы все же 604
отыскали. Он обрадовался, накормил нас и дал с собой картошку, хлеб и табак. Мы попрощались и направились обратно. Однако на окраине деревни нас заметил полицейский и сразу пошел навстречу, расстегивая на ходу кобуру. Подошел, спросил документы, которых у нас, понятно, не было, и повел в участок. Там мы рассказали, что работаем на заводе «Отто Бауэр», голодаем и пошли побираться по деревням. Нас обыскали, вытряхнули все из мешка, отобрали ремни с брюк и даже шнурки от ботинок и втолкнули в подвал. Холодища, на полу вода, по нарам крысы бегают. Ночью нас снова подняли на допрос. Сказали, что звонили в город и на завод — нигде такие не числятся. Как мы ни уверяли, нам не поверили. Полицейские посовещались между собой и вывели на улицу. Допрашивавший нас человек, хорошо говоривший по-чешски, вытащил из кобуры пистолет и приказал идти к лесу. Что поделаешь — идем, как два барана, штаны руками придерживаем. Темно, снег еще лежит. Прошли с полкилометра — шаги позади стихли. Обернулись — никого! Вдруг с той стороны, откуда мы пришли, раздалось несколько выстрелов, и опять все стихло. Мы бегом к своему заводику! Когда мы рассказали о случившемся дяде Ване, он побледнел и долго с нами не разговаривал. Чехи тоже косо смотрели, но потом все пошло по-старому. Наступила весна. Оба Ивана все чаще куда-то отлучались, но нас с Петром в свои дела не посвящали. Я по-прежнему прятал и передавал свертки с оружейными деталями. Однажды ранним утром я вышел из барака и услышал доносившееся из парка ржанье лошадей. Подошел ближе и увидел, что весь парк запружен повозками, дымят полевые кухни и полно солдат в немецкой форме, но разговаривающих на каком-то непонятном языке. Я разбудил Петра. Спрятались мы в кустах, наблюдаем. Тут солдаты заторопились с котелками к кухням — на завтрак. Все ушли, а мы заглянули в крайнюю фуру, крытую брезентом. Смотрим, а там — две шинели, две винтовки и ремни с патронташами. Я — в фуру. Завернул в шинели обе винтовки, подал Петру — и бегом восвояси. Забрались на чердак, закопали все в хлам, сам черт не отыщет. Мурашки по телу от страха, правда, бегали, но как было упустить счастливый случай? Целый день тряслись, а вдруг хватятся? Все, однако, обошлось. К вечеру солдаты снялись и ушли из парка. Радости нашей не было предела: теперь и у нас есть собственное оружие. Не все же одними свертками заниматься! Мы догадывались, что у обоих Иванов давно есть оружие, но куда они с ним ходят, не знали. Вечером мы обо всем рассказали дяде Ване. Сперва он нас выругал и велел показать, чем мы разжились. Увидев нашивку на шинели, засмеялся и спросил: — А знаете, кого вы грабанули? Крымских татар из легиона «Крымигаль»! Уж им-то эту пропажу не простят! Тут же дядя Ваня показал нам, как обращаться с винтовками, как заряжать и пользоваться предохранителем. Патронов было много, дядя Ваня обещал поучить нас стрелять. Вскоре мне еще повезло. Отнес я в очередной раз сверток в город и на обратном пути встретил французов. Они провели меня в свой лагерь, накормили, а на прощанье один из них вытащил из тайника немецкий парабеллум с двумя обоймами и протянул мне: — Скоро понадобятся! Ушел я от них, так захотелось пострелять! Хоть и шел мне уже восемнадцатый год, но мальчишество не покидало меня. 605
Пошел в лес, пощелкал сперва без патронов. Потом загнал патрон в ствол и нажал на курок. Выстрела не последовало. Не долго думая, я стукнул затвором по дереву. Прогремел выстрел. Пуля пробила левый рукав куртки, чудом не задев тела. Я никому об этом не сказал, только показал пистолет чехам. Они сказали, что он неисправен; отремонтировали и вернули. Пришел апрель 45-го года. Все дороги северней Словакии были запружены немецкими воинскими частями. Кого тут только не было! И полевые подразделения, и эсэсовцы, и власовцы, и полицаи! Все стремились уйти к американцам, Красной Армии они боялись как огня. Однажды вечером дядя Ваня предупредил нас с Петром, что на рассвете пойдем в лес — учиться стрелять. Вот здорово! Мы незаметно ушли из барака, отошли километров на 5 в горы. Дядя Ваня повесил на дерево небольшой лист бумаги — мишень. Показал, как устанавливать прицел и определять расстояние до цели. Потом дал по 5 патронов, и мы начали стрелять — лежа, с 50 метров. С первого выстрела я отбил себе плечо. Дядя Ваня посоветовал плотнее прижимать приклад, и все пошло нормально. Два раза промазал, а три попал. В середине апреля дядя Ваня, наконец, сказал: — Пора и вам, сынки, принимать боевое крещение! Готовьтесь, выйдем затемно... Дядя Ваня с Иваном и мы с Петром пришли в лес ночью. Нас встретили чехи и повели километров за 15 на горку, откуда виднелась дорога. Дядя Ваня выбрал мне место за валуном, слева за деревом поставил Петра, справа устроился сам. Сказал, что как только на дороге появится колонна автомашин и наши начнут стрелять, — бить по машинам. Пролежали мы на дороге несколько часов. Наконец показалась первая машина. Другая, третья. Вдалеке раздались выстрелы, а машины как шли, так и идут. Выстрелы приближаются к нам. Смотрю на дядю Ваню. Он улыбается и кивает: «Давай!» Мы начали стрелять. Машины стали сворачивать с дороги в лес. Одна загорелась. Солдаты выскочили, кто залег, кто спрятался за деревьями, стреляют куда попало, галдят. Через несколько минут очухались, открыли плотный огонь. Запомнилось, что страха не было, одно любопытство. Подполз дядя Ваня. — Отходим, — говорит, — а то от нас мокрого места не останется! Сперва ползком, потом бегом отошли километра на три. Гляжу — только мы да несколько чехов, с которыми мы пришли. — А где же остальные? — спрашиваю. — Все отходят своими маршрутами, — отвечает дядя Ваня. До ночи мы просидели в лесу. С наступлением темноты возвратились на завод. Дядя Ваня заставил вычистить и спрятать оружие, а уж после поздравил с «боевым крещением». На такие вылазки мы с Петром в апреле ходили несколько раз. Все было, как и тогда, лишь менялись места засад, да мы уже не оглядывались на дядю Ваню, а действовали самостоятельно. Задачей отряда было наводить на дорогах панику, не позволяя фашистам отступать с тяжелой техникой. После наших налетов она оставалась на дорогах, немцы уходили налегке. 1 мая нам попалась на глаза немецкая газета «Volkesche Beobachter» с портретом Гитлера в траурной рамке, где сообщалось, что «фюрер погиб в боях за Берлин с оружием в руках». 606
Значит, Красная Армия уже в Берлине? И войне скоро придет конец? Наш город продолжали бомбить. Однажды бомбы угодили прямо в завод. Мы спрятались, но одна бомба разорвалась совсем рядом. Меня контузило, из ушей пошла кровь. А несколько чехов погибли. В первых числах мая мы во время очередной вылазки разбили фашистскую колонну с тяжелой артиллерией. Немцы побросали свои пушки и разбежались кто куда. 7-го или 8-го мая стало известно, что в Праге началось антифашистское восстание. Пражское радио передавало на всех языках призывы о помощи, повторяя каждые 10 минут: «Русские, помощи!» — «Ничего, — думали мы, — Красная Армия уже близко. Мимо Райхенбаха в сторону Праги прошла танковая колонна, — отсюда это всего 100 километров, успеют!» 8 мая Германия капитулировала, но все дороги были забиты немецкими войсками, и бои продолжались. В ночь на 10 мая дверь нашего барака неожиданно распахнулась, и на пороге появился молодой солдат в незнакомой форме с погонами, с автоматом. При свете коптилки мы не сразу разглядели звездочку на пилотке. Свой! Кинулись тогда целовать-обнимать. Парень расспросил, где немцы, угостил махоркой и ушел, обнадежив, что завтра наши войдут в город. Действительно, утром в городе уже были свои. На радостях мы устроили во дворе такую пальбу, что не на шутку перепугали местных жителей. Приехали чехи-партизаны, поздравили и попросили помочь в патрулировании окрестностей. Вокруг было еще полно фашистов. Они метались, как загнанные волки. Закололи штыком нашего солдата, ограбили два магазина. Неделю мы патрулировали свой участок. Развешивали приказы о сдаче оружия и радиоприемников, проверяли их выполнение. В середине мая к нам приехал командир партизанского отряда — подтянутый офицер в чешской форме. Он поблагодарил за помощь и вручил бумагу с гербом в виде льва, где говорилось о нашем участии в партизанском движении. Затем предложил сдать оружие: нам оно больше не потребуется, а им пригодится. Никто не возражал, кроме дяди Вани. Он заартачился, схватил свою винтовку и пригрозил, что будет стрелять. Чехи опешили, но винтовку ему оставили. Кадровый старшина, дядя Ваня хотел вернуться к своим с оружием в руках. На машине командира отряда мы отправились на сборный пункт. Только сейчас мы заметили, что наступила весна. Цвела сирень, от ее пряного запаха кружилась голова. После трех серых, пропахших хлоркой лет, природа награждала нас цветами, весенними запахами, ласковым солнцем. Из окон и с балконов домов свешивались огромные полотнища чешских флагов, на улицах — толпы веселых, празднично одетых людей с букетами цветов. И вот мы на сборном пункте. Нас сразу провели к подполковнику — начальнику особого отдела. Он ознакомился с бумагой, выданной нам командиром партизанского отряда, и каждого по отдельности допросил. Дяде Ване приказал сдать его трофейную винтовку: скоро он получит еще лучшее оружие. Со мной подполковник разговаривал очень доброжелательно. Я просил не разлучать меня с товарищами, но он сказал, что они будут дослуживать в армии, а мой 1928 год еще не призывался. — Поедешь пока в запасной полк, — сказали мне, — а там видно будет! Так я очутился в 4-м запасном полку связи в городе Гёрблиц. Полк располагался в бывшем лагере советских военнопленных. Нас расписали по ротам, 607
поселили в казармах. Занимались строевой подготовкой, разучивали новые песни. Тут я впервые услышал «Огонек», «Темную ночь»... Однажды в полк приехал подполковник, допрашивавший меня в особом отделе. — Ну, что, сынок, приобщаешься? — спросил он. Я ответил по-военному: — Так точно, товарищ подполковник! Он засмеялся: — Быстро же из тебя солдата сделали! Ничего, скоро домой поедешь. Спустя 3 месяца полк расформировали. В конце августа к воротам подошла колонна студебеккеров, и мы отправились на Родину. Ехали через Польшу, пересекли границу и остановились в поле подо Львовом. Вышли из вагонов и увидели множество щитков с названиями всех областей, попавших в оккупацию. Собирались вокруг них группами. Ленинградцев оказалось пятеро — ребята вроде меня. Решили держаться вместе. Народу собралось очень много. Каждый день подавались вагоны, но на Ленинград ничего не было. Как-то я снова встретил знакомого подполковника- особиста. Он очень удивился, узнав, что я все еще не уехал, и распорядился посадить всех пятерых в санитарный эшелон, следующий к Ленинграду. Дал мне также письмо к своему брату на случай, если я не смогу устроиться. Замечательный все же был человек, этот подполковник! Наконец-то мы едем домой. Но, Боже, что это за дорога... Взорванные и сожженные города, голые печные трубы вместо деревень... Железнодорожные пути изуродованы, едем по одной восстановленной колее и часто останавливаемся, дорогу преграждают остовы сожженных вагонов, паровозы, перевернутые вверх колесами... Особенно разрушена Белоруссия. Народ в рванье, босиком. Прибалтика пострадала меньше, встречались целые станции и хутора. Псковщина — опять одни печные трубы. «Неужели и Ленинград так же разрушен?» — думали мы. За три прожитых страшных года мы многому научились: терпеть голод и холод, отличать добро от зла. Только детство ушло навсегда. Оно, как и родной дом, навсегда осталось за той далекой чертой, которую провел через наши жизни воскресный день 22 июня 1941 года. Ничего нельзя было вернуть из прошлого — ни погибших родных, ни беззаботных школьных лет. На нас, возвратившихся из вражеской Германии, окружающие смотрели косо. Даже мама, уцелевшая в блокадном Ленинграде, была разочарована: «В Германии...» Она-то надеялась, что я воюю в каком-нибудь партизанском отряде под Петергофом. Куда ни сунешься — везде заполняй анкету: где был, что делал в войну. Тысячи людей оказались между молотом и наковальней, и их же в том обвинили... Все послевоенные годы я стыдился своего пребывания в плену. Об этом знали только близкие. Лишь в последнее время в «курилке» на работе я стал рассказывать о войне. Люди слушали и... не верили. Можете себе представить поэтому, какую сумятицу вызвал в моей душе телефонный звонок, раздавшийся весной 1991 года. Меня приглашали в Берлин, ко дню начала войны. Такое и во сне не привидится! И вот я уже еду — в уютном вагоне поезда Ленинград—Берлин. Уму непостижимо! Ведь 49 лет назад, таким же теплым июньским днем, я уже совер- 608
шал этот путь. Правда, тогда, в сорок втором, я задыхался в темном «телячьем» вагоне вместе с сотнями других рабов гитлеровского рейха. Теперь же немцы из поколения, не знавшего войны, искупали перед нами вину своих дедов и отцов и приглашали в гости. Вот и Франкфурт-на-Одере. Отсюда до Берлина немногим более двух часов. Предъявляем паспорта. В ответ — любезное «danke». Теперь это слово будет сопровождать нас повсюду — в магазинах, автобусах, электричках. В войну оно было нам неизвестно... В Берлине нас уже ждут. Вручают сувениры, знакомят с программой пребывания и распределяют по семьям, где мы будем жить. Спрашивают, кто хоть немного знает по- немецки. Отвечаю, что многое забыл, но кое-что помню. Везут на экскурсию, показывают город, Трептов-парк, приглашают в оперу. Меня и еще одного ленинградца, Владимира, отвозят в Ван-Зее — берлинский пригород, царство утопающих в садах вилл. Знакомят с хозяином Юргеном — врачом-урологом, его прелестной женой — француженкой Жози и их четырьмя детьми. Трехэтажная белая вилла, шикарный ужин. Чудесной вышла эта повторная поездка в Германию. Мы приобрели там новых, искренних и доброжелательных друзей и поняли, что нет (и не может быть!) на свете дурных народов. Плохими бывают правители и бесчеловечные режимы. 39. За блокадным кольцом Л. В. Токарев (справа). Берлин, 1991 г.
Из акта комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков от 6.10.44 г. * В Петродворце, основанном по указу Петра I в 1705 году, до войны было 1803 дома. После оккупации осталось 100 домов. Население Петродворца в 1941 году составляло 45 тыс. человек. На момент освобождения в городе не было ни одного человека. 291-я немецкая пд, наступая от Стрельны, заняла Новый Петергоф в ночь с 22 на 23 сентября. 23-26/IX сгорел Большой Петергофский дворец (арх. Растрелли); взорвана дача Николая II в Александрии; во дворце Монплезир устроены конюшня и уборные; в Эрмитаже и Дворце Марли — огневые точки; в Верхнем парке — противотанковый ров. Спецбатальон «СС» — «Кунсткомиссион» вывез из дворцов Петергофа 34 тыс. экспонатов (скульптура, фарфор). Свидетельница Екатерина Андреева видела, как увозили на машине бронзового «Самсона»: «"Самсона" нашего увезли...». Жители Петродворца были изгнаны из домов. Многие уходили по Ропшинской дороге в деревни. Петродворцовую больницу перевели в пос. Володарский. К маю 42-го года здесь осталось 80 больных. Санитарка Екатерина Орлова рассказала, что немецкий врач ввел больным подкожно яд. Погибло 10 детей, 20 инвалидов, 50 туберкулезных больных. 23 сентября 1941 года началось наступление гитлеровцев на Старый Петергоф — дачный поселок из 750 домов. В 41-м году по Ст. Петергофу выпущено 89 тысяч снарядов и мин, в 42-м — 68 тысяч. Уничтожен Английский дворец (арх. Кваренги, 1781- 1794 гг.); Английский парк площадью 161 га — не осталось ни одного дерева; Биологический институт (б. дворец герцогов Лихтенбергских, арх. Штакеншнейдер, XIX век); парк Сергиевка; собственная дача Александра II (арх. Штакеншнейдер, 1805 г.); Знаменская церковь (1709 г.); храм Серафимовского монастыря; кладбищенская церковь Св. Троицы (1870 г.); Петергофская гранильная фабрика («Алмазная мельница», построенная при Петре I). Работница Ораниенбаумского хлебозавода Мария Трофимовна Шафрановская рассказала: «Улицы пылают, бежать абсолютно некуда. Фашисты увидят людей — стреляют из пулемета. Убита мать двух девочек 4-х и 8 лет. Жуткая картина: гибнут мирные люди, а с патефонов и по радио звучит веселая музыка. Люди прячутся в подвалах. Кто выйдет из подвала — расстреливают. На Конюшенной улице убито 40 человек (в т. ч. и дети). В подвалах Гранильной фабрики пряталось 200 семейств. Без еды, без воды. По утрам ходили за водой на залив. Идем обратно — немцы обстреливают. 25 сентября в подвал пришла немецкая разведка. Убедились, что здесь находятся одни мирные жители, но стрелять не перестали. 27/IX мы вышли из подвала — по нам открыли шквальный огонь. Люди бросились к заливу, в тростники. Многие погибли, некоторых спасли наши бойцы. 29 сентября немцы подожгли фабрику, дым проникал в подвалы, и оставшиеся там люди вынуждены были выйти. Много народу погибло в подвалах домов №№ 11-13 на Ленинградской улице, где скрывалось 2000 человек. Фашисты засыпали вход и подожгли дом — люди задохнулись». Уничтожены больные и старики в инвалидном доме на улице Рубинштейна. В Троицкой кладбищенской церкви (ул. Красных железнодорожников, 21/3) скрывалось 500 человек. Все они погибли от эпидемии. В октябре 1941 года в алтаре этой церкви убит священник Александров. Старый Петергоф, существовавший 236 лет, был стерт с лица земли. * ЦГА Санкт-Петербурга. Фонд 8551, опись 6, дело 1110. 610
ГОРОД ОРАНИЕНБАУМ * В. Л. СТУПИН, 1931 г. р., житель г. Ораниенбаума В ДВОЙНОМ КОЛЬЦЕ Я слышал как-то: ленинградцы говорили, Что в пригородах легче было жить. Конечно, мы щи с крапивой ели, Порою даже с лебедой; А от цинги настой мы пили Из игл, собранных с сосны... Наш город Ораниенбаум не был взят гитлеровцами, и мы не испытали горечи фашистского порабощения, как жители остальной, оккупированной территории Ленинградской области. Но все остальное: голод, потери родных, бомбежки и обстрелы — познали в полной мере. До войны Ораниенбаум был веселым деревянным городком с населением в 40 тысяч человек, щедро пополняемым каждое лето за счет туристов и дачников. У нас ведь есть на что посмотреть: великолепный парк с прудами и водопадами, лодочная станция, Меншиковский дворец, Китайский, дворец Петра III... Рядом — Кронштадт. В городе всегда было полно моряков и летчиков. 22 июня началась война. В тот же день в небе появился самолет-разведчик из Финляндии. С берега залива по нему стреляли зенитки. Рядом с «юнкерсом» вспыхивали белые тучки дыма, но самолету удалось уйти. Спустя несколько дней над Петергофом был сбит «мессершмитт». Летчик выпрыгнул с парашютом и попал в плен. Помню, как шестеро бойцов в ботинках с обмотками вели от Красного пруда к военкомату гордо вышагивающего парашютиста в черном комбинезоне с железным крестом на груди. Мы, 12 мальчишек, бежали следом, еще не испытывая ненависти к немцу. Война разгоралась. К 3 июля, когда по радио прозвучала речь Сталина, немцы уже захватили Белоруссию и вступили на Украину. Мужчин в городе поубавилось: большинство (11 тысяч человек) призвали в армию. Ушел на фронт и мой отец. Жителям выдали продуктовые карточки. Вначале взрослые получали по 600 граммов хлеба, дети — по 400, но с каждым месяцем нормы уменьшались. Начались бомбежки и обстрелы: вначале по 3-4 раза в день, потом по 10. Бомбили в основном порт и аэродром. Над объектами порта в Кронштадте повисли аэростаты — предосторожность от пикирующих бомбардировщиков «Ю-87». 10 сентября Ораниенбаум впервые обстреляли ночью. На улице Рубакина снаряд попал в дом напротив рынка, отбил угол. * Ныне г. Ломоносов. 611
Немцы взяли Гостилицы. 16 сентября они прорвались к заливу между Стрельной и Володарской. Сухопутная связь с Ленинградом прервалась. 20— 21 сентября «юнкерсы» группами до 200 самолетов беспрерывно бомбили Кронштадт. От Кронштадта до Ораниенбаума всего 5 километров. По суше немцы находились от нас в 4-х километрах и обстреливали в любое время суток. Я как- то подсчитал, что не меньше 11 раз оказывался на волосок от смерти. Первое время и падать-то не умел: все пригибался. А падать надо ничком — в землю вжиматься. Если прямого попадания не случится, осколки над тобой пролетят. Линия фронта проходила совсем рядом с городом. С нашей стороны — простые окопы. У немцев — ходы сообщения, прикрытые железными щитами, защищающими от снайперских пуль. Нейтральная полоса — примерно 300 метров. В октябре произошло третье снижение продуктовых норм. В месяц на человека получали по 200 граммов крупы и 200 граммов сахарного песку. В домах быстро исчезали запасы еды. Мы жили в жактовской квартире на Красноармейской улице, имели за домом единственную грядку 10 х 1,5 метра, где летом сажали зелень. Какие уж тут запасы... В ноябре хлебный паек уменьшился до 125 граммов, а с 1 по 12 декабря жители Ораниенбаума получали всего по 75 граммов хлеба в день. Получишь, положишь в рот — вот и вся трапеза... Совсем бы, наверное, не ходили, если б не сосновые иголки: хвойным настоем население спасалось от цинги. Мы как-то дотянули до весны. Впоследствии очень долго, наверное, лет шесть, я не выносил соснового запаха — так он опротивел за время голода. Голод превратил детей в маленьких старичков — бледных, сморщенных. Неотступно преследовала мысль: «Неужели настанет такой момент, что можно будет хлебом наесться?» Жители разрушенных домов и самые ослабленные поселились в церкви Святого Архистратига Михаила, где собралось 595 человек. Прятались от бомб и снарядов в подвале, по очереди ходили за водой, примечали каждого нового человека в городе: с наступлением голода появились случаи людоедства. Рынок продолжал работать. При полном отсутствии мяса там нередко продавали котлеты. Оставалось только догадываться, из чего они приготовлены. С каждым днем от голода умирало все больше людей. Идет человек — упал. Второй идет за ним, обшарит, отберет карточку и упадет сам... У живых не было сил хоронить мертвых. Трупы просто свозили в Красную Слободу, что за Мен- шиковским дворцом, и сваливали в кучу. С конца декабря начала действовать Ладожская Дорога жизни. От нас эвакуация шла по льду залива на Лисий Нос, оттуда через Ленинград к Ладоге. Часто машины попадали под обстрел и уходили под лед. Так погиб вице-адмирал Дрозд. Весной пошла трава, стало полегче. Из крапивы варили щи, из лебеды и опилок пекли лепешки. Кое-кто, как наши соседки Лебедева и Бабаева, сохранил скотину. Меня наняли пасти шесть коров. Первую неделю я и подходить к ним боялся, а потом обвык и попробовал сесть на бычка. Он как подбросит — я через голову перелетел. Со временем мы привыкли друг к другу, и я уже спокойно ездил верхом на теленке. Еду впереди, выбираю траву пожирнее, а за мной — «стадо». Ноги, правда, сильно натирал. Зато и получал за каждую корову по пол-литра молока и 100 граммов хлеба, так что летом мы так уже не голодали. Подкармливал и залив. Рыба шла на нерест к Кронштадту, мы с ребятами ловили ее с пристани сачками для бабочек. В удачные дни приносил домой и по два, и по три кило... 612
Летом по всему Ораниенбауму появились огороды. Даже в парке у Катальной горки на 700-метровом поле росла морковка. Наш огород был в Кукушкино. Немцы — в пяти километрах, стреляют. Страшновато, но голодная зима еще страшней. С октября 42-го года возобновились занятия в школе. Но не на горе, на улице Ленина, где я до войны окончил два класса, а в Картинном доме в Нижнем парке — в старинном здании с добротными стенами и надежным подвалом, где мы пережидали бомбежки и обстрелы. Однажды в парке, между Меншиковским дворцом и школой, упала бомба, но подвал уцелел. Стекла в школе все вылетели, окна пришлось забить фанерой. Электричество большей частью было — его подавали с морской базы. Было нас 65 учеников и 16 преподавателей. Восьмиклассников оказалось всего трое, им пришлось повторно учиться в седьмом. Максимальное количество учащихся за время блокады — 115 человек. Учились, отводили малышей домой, дежурили на крыше по линии МПВО. Зажигалок немцы бросали мало, главной нашей обязанностью было заметить появление вражеских самолетов и сообщить по телефону в штаб. Мы различали их по шуму моторов: у «юнкер- сов» звук был прерывистый, у наших — скрежещущий. Ходили к раненым морякам в госпиталь, размещавшийся в Кронколонии. Носили им посуду и книги, вязали носки, выступали с концертами. А 18 ноября случилась беда: бабушку убили воры. Нам уже кое-что выдавали по карточкам: кроме хлеба иногда и водку. Мы как раз получили на троих 400 граммов масла и талоны на водку. За неделю до несчастья бабушка застала, придя домой на обед (она работала уборщицей), на кухне солдат. Военные, оборонявшие Ораниенбаум, тоже недоедали, получая по 200 граммов хлеба в день. — Мы думали, что здесь никто не живет, — объяснили солдаты и ушли, прихватив с собой будильник. Бабушка обнаружила пропажу и побежала за ними. Уже выпал снег, и следы от солдатских валенок привели ее к блиндажу в лесу, где стоял штрафной батальон. Будильник бабушке отдали, но через неделю грабители пришли снова. Я вернулся из школы в пятом часу. Поднялся в нашу квартиру на втором этаже и застал дверь открытой. На полу прихожей лежала в крови мертвая бабушка с чугуном на голове... Я побежал к соседке Лебедевой: — Тетя Лиза, бабушку убили! — Не ври, — отвечает та, — обстрела не было. Вызвали милицию. Дело вел младший лейтенант Шукалов. Четыре раза меня вызывал, расспрашивал, какой у нас был будильник: убийцы его все-таки забрали. По этому будильнику — голубому, с надписью «Экстра» — их и нашли. Расстреляли... После смерти бабушки мы переехали на улицу Свердлова — в старинные «семеновские» дома. Здесь еще при царе было построено шесть кирпичных домов. Окна нашего дома № 10 удачно выходили на запад: немцы стреляли в основном с северо-востока. Я вовсе сделался хулиганом. Ходил в матросской шинели (карманы до земли доставали), собирал патроны — ив печку, интересно же, как взрываются! Весной начались огородные работы. При школе тоже был огород — четыре борозды. Сажали, а потом пололи репу и морковку. Со своего огорода 613
в Кукушкино мы с мамой в 1943 году уже собрали два мешка картофеля. С лета этого года люди уже от голода не умирали, но жили впроголодь фактически до 1947 года, до отмены карточек. В январе 1943 года была прорвана блокада Ленинграда. Мы узнали об этом по радио. Ораниенбаум оставался во вражеском кольце еще год. С ноября началась переброска войск с Лисьего Носа на наш «пятачок»: вначале кораблями, с конца декабря — по льду залива. В архивных документах записано, что на Ораниенбаумский плацдарм было перевезено: личного состава 44 тысячи 371 человек, танков — 191, 653 орудия и 700 вагонов боеприпасов. 14 января 1944 года мы проснулись от стрельбы: началось наступление наших войск. Как потом стало известно, от нас наступала 2-я ударная армия, со стороны Красного Села — 42-я. Между Урицком (Лиговом) и Ораниенбаумом немцы сосредоточили 4 пехотных дивизии, окружили их ледяным валом, и в первый день наши смогли продвинуться всего на 800—1000 метров. Сыграло роль и то, что артподготовку провели, а авиация отстала — одновременного удара не получилось. Тяжелые бои длились шесть дней. 20 января обе наши армии соединились в Ропше. Кончилась и наша блокада! А еще через год пришла Победа... 9 мая 1945 года подвело черту войне, и для всех, кто ее пережил, навсегда осталось самым дорогим праздником. Как сложилась дальше моя жизнь? Исполнилась детская мечта — я стал летчиком. Окончил Борисоглебское авиационное училище, летал на «Ла-9», других истребителях. Много где довелось побывать. Спасал рыбаков на Каспии, искал самолеты-нарушители на южных границах, обучал летчиков во Вьетнаме, участвовал в поставках наших самолетов в Алжир... За 27 лет службы сделал 7300 полетов, но, видно, так и не налетался: до сих пор ношу шапку с козырьком, чтобы не видеть неба — манит к себе, как магнит. Из всех впечатлений моей жизни самые яркие — это полеты и блокада, пережитая в Ораниенбауме. Особенно первая военная зима, которую невозможно забыть. Мы знаем все это, И помним об этом Для тех, кого совесть чиста. Мы не дадим повторить сорок первый, Какой бы цена ни была...
АКТ по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков на территории Ораниенбаумского района от 7 апреля 1944 года * Оккупация района длилась с сентября 1941-го по январь 1944 года. До оккупации в районе проживало 13035 человек, на момент освобождения — 444 чел. (из них 45 — жители других районов). 10 человек расстреляны, 1 повешен, 12634 — угнаны в рабство под вооруженным конвоем. В июле 1943 г. угнаны старики и инвалиды богадельни. В сентябре 1943-го года — семьи с детьми. В ноябре 1943 года — все остальные. На сборы давалось несколько часов с обязательной явкой в комендатуру. Отказавшиеся угонялись насильно, без вещей. Ораниенбаумский район ** С сентября 1941 года в Гостилицах (в свинарниках завода «Красная Балтика») и Дятлицах (в траншеях под открытым небом) существовали лагеря советских военнопленных, где содержалось более 1400 человек. Пленные заготавливали дрова и деловую древесину, получая в день по 250 г хлеба и 1 л баланды. Как показала свидетельница Бабаева, помещенная в гостилицкий лагерь, от голода люди ели даже сырую конскую кожу. Работница колхоза «Красная Балтика» Соболева Г. А. рассказала о расстреле в гостилицком лагере гр. Евдокии Былик и ее 16-летнего сына. К весне от голода и истязаний в обоих лагерях погибло 1200 пленных. Трупы из гостилицкого лагеря зарыты возле свинарников, из дятлицкого — в лощине по дороге на д. Ильино. Никитин Д. О. из колхоза «Красный Бор» Дятлицкого сельсовета рассказал, что в августе 1941 года в деревню Старый Бор пригнали 30 военнопленных, которые содержались в конюшне. С осени 41-го года лагерь советских военнопленных помещался в скотном дворе совхоза «Бор». Агафонова В. Я. из д. Дятлицы рассказала, что в августе 1943 года в комендатуре была расстреляна счетовод колхоза «Красный Луч» Мухина Вера Васильевна за организацию побега из гостилицкого лагеря. Михайлова Е. А. из д. Н. Бор рассказала, что 3.12.43 г. в деревне Владимиров- ка кладовщик летной части Фриц Квартава ранил ее из автомата и убил Валю 20 лет из деревни Черемыкино. * Центральный государственный архив Санкт-Петербурга. Ф. 9421, опись 1, дело 174. ** Ныне — Ломоносовский район. 615
КЕКСГОЛЬМСКИЙ РАЙОН * Г. И. ЩЕГЛОВ, 1930 г. р., житель деревни Каукола Кексголъмского района ТРИ ГОДА В ЛАГЕРЯХ ФИНЛЯНДИИ «Мы с тобой в рубашке родились, Что живыми вернулись с войны...» Клева нет. Малыши и верховодки, словно в насмешку, атакуют поплавки, хватают за узлы лески из конского волоса. В прозрачной воде видно, как окуш- ки и плотва лениво разглядывают булавочные крючки с насаженными на них навозными червями. Воздух неподвижен, плотен и тяжел, а гладь воды будто остекленела. Вчера с вечера мужики всем колхозом отмечали окончание посевной. Сюда, на Карельский перешеек, наш «Путь Советов» переехал после окончания финской войны из родной деревни Шелупинихи (по-новому — Болотниково), на тверской земле. За год немного обжились. Мы с ребятами очень полюбили рыбалку на озере Коттеенярки. Вечером наловили со скалы окуньков и сварили уху. Ночью пекли картошку, Васька Нилин рассказывал байки, Генка Александров больше молчал. Мы обсуждали, купаться ли здесь, или плыть к мосту, что соединял дорогу на Коверилла. Оттуда, из-за леса, вдруг послышался нарастающий звук мотора и в ореоле золотистого солнечного круга возникла точка самолета. Мы привстали. Сверкнув под солнцем, самолет опрокинулся на бок и, резко снижая высоту, развернулся и понесся над водой прямо на нас, оглушая ревом моторов и обдавая горячим потоком воздуха. Лодка вжалась в воду и подпрыгнула, как поплавок после поклевки. Мы попадали на дно. Раздалась длинная пулеметная очередь, перебившая грохот моторов. Вторая, третья... По воде забулькали пули, похожие на крупные капли дождя, и в двух местах продырявили борта лодки. Сделав полукруг вокруг скалы, самолет ушел в сторону Сяярви. А мы, не сговариваясь, сползли в воду и стали тянуть лодку через заросли тростника к берегу. Постепенно приходя в себя, недоумевали: почему летчик стрелял? ** * Ныне — Приозерский район. ** Во время Зимней войны (1939—1940 гг.) Финляндия закупала самолеты в Америке. (Примечание автора.) 616 Слева направо: Георгий, Иван Нилович, Виталий и Герман Щегловы, 1941 г.
Дома что-то изменилось. Мать отрешенно спросила: «Пришли?» Дядя Леня ни с того ни с сего стал гладить меня по голове своей пудовой ладонью. Отец вполголоса о чем-то разговаривал с присмиревшими мужиками. Лица у всех были серые, осунувшиеся. Четверть дымчатого самогона стояла нетронутая, заткнутая хлебом. По селедке и расползшемуся студню ползали мухи, их никто не отгонял. Бабы вытирали красные слезящиеся глаза. На кухне мать заплакала, наливая нам молоко. Молоко оказалось скисшим, и я отправился на второй этаж спать. Но не отпускала мысль-заноза: «Почему стреляли?» Тут пришел Ваня из Ояярви (мы учились с ним вместе в 3-м классе) и с порога выпалил: — Слыхал? Война началась! Я вскочил. Все стало ясно... Мужики сидели на ступеньках крыльца. Ера (мой старший брат Георгий) читал газету. Я услыхал последнюю фразу: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами». Настороженное внимание сменилось общим вздохом. — Помяни меня Бог, — отозвался дедка Нилка, — разделаем их под орех. Ишь чего, с Рассеей тягаться вздумали! Немчура поганая... Он бы еще долго говорил, если б не примчавшийся из сельсовета вестовой. Не поздоровавшись, он молча протянул отцу бумаги. Призывали мужчин 1905-1922 гг. р. Среди них был наш дядя Леня, Гринько, Дроздецкий, Лапкин и только что женившийся Ваня Малеев. Провожали их всем колхозом. Дядя Леня шел с дочками Галей и Валей, следом — моя мать с семимесячной Розой на руках. Дроздецкий нес на плечах двухлетнюю дочурку. Она громко смеялась. Григорий Лапкин вышагивал впереди лошади, рядом шли сынишка и дочь, в телеге лежала плачущая Мария и трое младших. С домотканым сидором-катулем, под ручку с Полей, пришел Ваня Малеев. Не доходя до ожидавших, Ваня отстранил жену и заорал во всю ивановскую: «Во солдаты Ваню мать провожала...» Встал впереди отъезжавших, приподнял фуражку, поклонился на обе стороны и повел всех к дороге. Толпа, как похоронная процессия, двинулась за ними. У крайнего дома на обочине стоял дед Роман Александрович по прозвищу Лузя Святошный. Никто не знал, сколько ему лет. Босой, в домотканой рубахе навыпуск, с всклокоченными седыми волосами и бородой, при подходе новобранцев дед встал «во фрунт». К его рубахе был приколот солдатский «Его- рий». Ваня подошел к нему строевым шагом, поцеловал, а старик осенил всех крестным знамением и прошепелявил: — Спаси вас Христос! За мостом у кирхи Ваня оглянулся на нас: — Пацаны, стройтесь по четыре и, как я запою — горланьте громче! Показался сельсовет. На одной его стене красовался плакат: «Позор агрессору! », на другой — « Слава товарищу Сталину!» Поодаль стояли три полуторки и вяло играл оркестр. Ваня скомандовал «Раз, два!», и мы запели: «Наверх вы, товарищи, все по местам». Громче застучал барабан, заухала труба. Девки, обгоняя телеги, метнулись вперед и подхватили: «Последний парад наступает...» Я жалел, что не знаю слов, и только изо всех сил топал сандалиями. Где-то в стороне бренчала мандолина. Грустная мелодия разрывала душу. 617
Женщина за столом проверяла документы. Наши предъявили колхозные справки — паспорт имелся только у председателя. Два военкома пожимали каждому руки. Дядя Леня подошел к отцу. — Ну что, брат, поцелуемся... Придется ли свидеться? Присмотри за Настей с девчонками! ...В 1948 году наш дядя Леня, единственный из деревни вернувшийся живым, расскажет: «Приехали в Хиттола. Выдали лопаты — строить укрепления. Ваня Малеев погиб при первом же обстреле. Снаряд расколол над ним сосну, ему раскроило голову и отсекло правое плечо. Лапкин от ужаса побежал прочь. Его поймали и расстреляли перед строем как паникера. Нам выдали винтовки и патроны, показали, как заряжать и стрелять. У пушкарей скоро кончились снаряды. Все вокруг было усеяно ранеными и убитыми. Нас стали косить финские пулеметы, а мы бежали и кричали, что «свои», думая, что стреляют наши. Потом нас стали крушить минами. Я упал, а когда очнулся, то увидел, что мою винтовку разряжает финн. Плен. Лапперанта, Настола. После Победы — концлагерь за Байкалом. Об остальных ничего не слышал. Может, убило, может, в плену умерли — каждый второй остался в чужой земле...» Утром батька, как всегда, встал с зарей. — Гема, хочешь прокатиться со мной до сельсовета? Я кивнул. — Запрягай Зорьку! У сельсовета стояли пограничники с винтовками. За столом сидела та же женщина, что принимала повестки. В другой комнате кто-то надрывно кричал: «Озеро, озеро, я — река, я — река, ответьте!» Вошел военный. Не по-военному, за руку поздоровался с батькой. — Карту читать умеешь? Смотри сюда. Вот дорога на Сяярви, это ответвление к нам. На эту развилку вам надлежит завтра привести все трудоспособное население с лопатами и ломами, будете строить противотанковый ров. Все на месте покажут военные. — Понятно. — В случае появления незнакомых, даже в красноармейской форме, сразу сообщайте нам. Обратно ехали молча. У батьки вырвалось: — Не пойму, почему рыть надо за нами, а не впереди — у Ояярви или Энео? К семи утра пришли почти все, стар и млад. Когда подъехали к развилке, я ахнул: столько народа и на базаре не увидишь. В основном, собралась молодежь от четырнадцати и старше. Нашим указали начинать от скалистого пригорка, «Коминтерну» — по обе стороны дороги, «Антикайнену» — вниз по реке. Старики говорили отцу: — Вань, лопатами здесь до морковкиных заговин не перетаскаешь, надо волокуши запрячь и возить... Вечером возвращались домой хмурые, смертельно усталые. Ребята сожгли на солнце кожу. Мать обмазала Еру сметаной. С утра она засела за машинку, шила рукавицы — все намозолили руки. Жизнь в колхозе еле теплилась. Женщины занимались хозяйством, готовили еду и переживали, что приехавшие с окопов, не поев, замертво падали в постель. Еру по утрам долго тормошили, он очумело вскакивал. Лицо у него почернело от солнца, глаза провалились. Я добросовестно выполнял свои обязанности: заготавливал траву для свиньи, выгонял пастись корову и овец, таскал воду из колодца. Мать сушила 618
в печке проросший ячмень для кваса. Начинался сенокос, квас был необходим для питья и окрошки. Во двор въехала грузовая машина. Вышедший военный что-то объяснял отцу. Батька согласно кивал: — Понятно, организуем. Только чем мыть? Мыла у нас нет. Военный спохватился, достал из кузова ящик: — Простите, замотался, третью ночь не сплю... Оказывается, в Кавериллах, в школе, организован госпиталь. Оттуда привезли в стирку обмундирование, белье, халаты. — Гема, собирай ребят, стройте две запруды. Здесь будут отмачивать белье и полоскать после стирки. Я пошел баб собирать. Мы оказались привязанными к бане: дрова, топка, котлы, вода, подай то, принеси это. Женщины колотили белье прельниками, крутили на скалках и складывали его в стопки. Часто то одна, то другая взрывались ревом: не от тяжести работы и отвратительного запаха, а увидев гимнастерку без рукава или брюки без штанины. Почти у всех сыновья еще до войны были призваны на действительную службу и теперь им казалось, что это вещи их Пети, Паши или Толика. Еще молодые, женщины на глазах становились старухами... Мужики теперь к колхозной работе относились без старания: не было ясности, кому достанется урожай. На окопах шел митинг. Представитель из Кексгольма громко читал обращение товарища Сталина. Слушали его с недоумевающим вниманием, ни о чем не спрашивая. По дороге проезжали длинные автобусы с красными крестами: везли раненых от Ояярви. Люди ощущали свою незащищенность и невозможность что- либо изменить. Поспела черника. Батька послал меня отвезти ягоды в госпиталь. Раненые потрясли меня: без рук, без ног, с проступающими пятнами крови на повязках. Мне было не поднять на них глаз. Вскоре госпиталь эвакуировали, а 4 августа отцу вручили в сельсовете повестку в армию. Сказали: — Эвакуироваться некуда. Железная дорога на Ленинград перерезана у Пюхяярви. Своим ты не поможешь, а тебя, как председателя, финны сразу расстреляют. Так что завтра к восьми утра быть здесь. Утром батька нас всех перецеловал, сел на лошадь и галопом поскакал в неизвестность. А председателем мужики, посовещавшись, выбрали Георгия: — Ты грамотный, и начальство знаешь, просим тебя... Но пробыл он в этой должности ровно два дня. Узнав, что у соседей в «Победе» финнов нет, решил эвакуироваться. Мы загрузили в телегу вещи, ведра, корыто, швейную машинку. Мать заставила нас с младшим братом Витей надеть на себя по трое порток и рубах. Остальное — как во сне. Громыхнули выстрелы, в канаву упала наша лошадь Кнопка. Поднял голову — куча людей на велосипедах и мать с поднятыми руками, бегущая им навстречу: — Не стреляйте, не стреляйте — дети! Обгоняя ее, со злым лаем несется Лабза. Еще очередь — собака замертво падает. — Не сольдат? Не сольдат? — спрашивает финн, вешая автомат на руль велосипеда. 619
Другой спрашивает по-русски: — Ви куда, к Сталину или Гитлеру? — К Сталину, — подтвердила мама. — Сталин нельзя, — возразил финн. — Там наш армий. — Тогда туда, — мать показала в сторону Каверилл. — Там тосе наш армий. Мама бросила вещи на телегу и заплакала. Финны развернулись и уехали обратно. Ночью нас разбудил осторожный стук в окно. Я открыл ставню. В проеме показался красноармеец в пилотке. — Финны в доме есть? — Нет. — Выйди, спросить надо. На крыльце сидел военный в командирской фуражке, раненный в плечо. Он спросил, как пройти в Кексгольм. Я объяснил, что финны ушли за мост. — Есть другая дорога? — Через озеро. Лодка и весла справа под кустами. На той стороне мимо Кар- лахти можно выйти к Ладожскому озеру левее Хиттола. — Хлеба можешь дать? Я нырнул в подвал, вынес каравай. — Подождите, принесу солонины и картошки. — Прощай, сынок. Возьми на память пилотку. Только я лег, как постучали в дверь. Не успел отодвинуть задвижку, как дверь рывком отворилась и яркий свет фонарика осветил комнату. — Сельтат есть? Это были финны. Один поднялся наверх, стал осматривать чердак. Другие допрашивали маму, где муж. В общем-то, они все о нас знали. — Мужа призвали в армию. — Кеоркий комсомол? — Георгий еще мальчик, 14 лет... Переводчик сказал, что финнов не надо бояться, им надо только подчиняться и не уходить из дому. — Вас скоро увезут в Финляндию, дадут жилье и работу... Спать мы больше не ложились. А утром начался обстрел. Дом задрожал, задребезжали стекла, что-то с воем пронеслось над крышей. Мама потащила всех в подвал. Вышли, когда кончился обстрел. Днем со стороны озера появились два самолета, загрохотали пулеметные очереди. Один из них с ревом пролетел над самой крышей. Давлением воздуха меня прижало к земле. Очнулся в руках финского солдата, говорившего маме: — Не надо пить. Мальчик мало контусий, кровать надо... Солдат сидел рядом со мной на крыльце и пил квас. У него не было ни автомата, ни нагана. На ремне висел только финский нож в кожаном чехле в виде рыбьего хвоста. Увидев, что я смотрю на него, вынул и дал мне: — Пукко, нозь. Так я узнал первое финское слово. — Сольдат не бояться, сольдат воевать Красный Армий. Дети не трогать. Вёйня плёх, — невесело говорил он. Допив квас, положил три марки и протянул мне руку. — Путь сторовь! Поднял велосипед и покатил в Киркакауколу. 620
До нашего угона в лагерь случилось еще одно происшествие. Мы ели холодную окрошку со сметаной, когда в дверь постучали. — Открыто! — крикнул я. Вошел солдат и, не глядя на нас, прошел в комнату. Осмотрев ее, объяснил: — Я хозяин этого дома. Меня звать Пекка Илоннен. Разрешите посмотреть дом. — Смотрите, — безучастно ответила мама. Финн почти без акцента говорил по-русски. Он поднялся на чердак, ощупал стропила. Заглянул в амбар, пропустил рожь сквозь пальцы, спустился к ручью, смочил волосы и шею. Наша крупная корова подошла мыча к маме — ей пора было доиться. — Сколько она дает молока? — 10—12 литров... — Так мало? — удивился Пекка. — Наши маленькие, но дают 25-30... Последней была встреча со свиньей, валявшейся в пыли. Финн никак не мог пересчитать снующих возле нее поросят. Хозяин остался доволен осмотром. На прощанье сообщил, что купил в Финляндии другую усадьбу и сюда не вернется. — Вы пока живите, но после войны я продам дом, и вам придется искать себе жилье. Никто еще не знал, что избу в Шелупинихе, где мы все родились, сожгут немцы, что война не сохранит и эту усадьбу... Вслед за действующей армией пошли снабженцы. Те уже не деликатничали, а отбирали все, что видели. Мы лишились и коровы, и свиньи с двенадцатью поросятами, и зерна. Правда, за все, что забирали, финны давали расписки. Мать их не брала, а людям они потом пригодились. В конце августа пришли жандармы. Собрали всех русских в Киркакауколе, погрузили в машины и отвезли в Ояярви. Отсюда по железной дороге доставили в товарных вагонах до станции Тавотти. Здесь снова посадили в машины и повезли по укатанной песчаной дороге. Появилось много финнов. Они скандировали «Рюсья! Рюсья!» и градом камней забрасывали машину. Люди прикрывали головы и вопящих детей. — Ну, сейчас я кому-то врежу... — взяв продолговатый камень, ударивший меня в плечо, я хотел встать, но кто-то дернул за штанину. — Не дури, мальчик, их не остановишь... Машина свернула с шоссе на лесную дорогу и запрыгала по колдобинам. По лесу тянулись заграждения из колючей проволоки в шесть рядов. Ровными рядами торчали надолбы, как скалы выступали бетонные доты с продольными прорезями бойниц. Как я узнал потом, эти сооружения в реликтовом лесу Миехиккяля были частью укрепрайона, возведенного по плану Маннергеима для защиты хельсинкского направления от русских. Среди сосен показались строения: конюшня, приземистые бараки, жилой дом, погреб и пищеблок. Здесь, в бывшем летнем военном лагере, развернули кескитюслеери — концлагерь № 3. Нас встретила красивая молодая девушка в солдатской форме со значком «Лотта Свярд» и плетеной плеткой. Это была Сюльви, ведавшая хозяйственными делами. Ее сопровождал верзила с длинными руками и светлыми водянистыми глазами — переводчик Адам. Нас распределили по баракам, разделенным перегородками на две половины, в каждой из которых имелось по восемь двухэтажных нар для 40 человек. 621
Сюльви записывала наши имена и фамилии, Адам перечислял, что нам не разрешалось делать: находиться на улице, ходить в другие бараки, включать свет после отбоя. Наказания: лишение пайка, карцер, порка шпицрутенами. Так началось наше существование в концлагере № 3, в лесу за поселком Мусталампи. Дважды в день перед кухней выстраивалась длинная очередь. Утром выдавали по пол-литра соснового «чая» и 150-граммовому кусочку хлеба с примесью стекла и бетона. Финны говорили: «Русские разбомбили наши склады, вот и жрите!» Днем мы получали по пол-литровой кружке супа, вечером — снова сосновый отвар. Впрочем, этот отвар был небесполезным: мы не болели кишечными инфекциями. Так кормили узников двух бараков. В третьем жили татары. Они получали продукты отдельно от нас и готовили себе сами. В четвертом находились ин- германландцы — для них готовили специально в других котлах. Через какое- то время татар увезли, их взяли к себе финские татары. Исчезли и ингерман- ландцы, взятые работниками на хутора. В нашем бараке жил старичок, выделявшийся из массы грязных и оборванных людей своим опрятным видом. На нем был черный костюм с атласными лацканами и позолоченное пенсне. В очереди он стоял, держа в левой руке алюминиевую плошку, а в правой — черную полированную трость. Однажды, получив свою порцию, он долго разглядывал плавающую в супе черную картофелину, а потом что-то сказал солдату, раздававшему обед. Тот резко ударил по плошке. Горячая бурда залила старику лицо, сбила пенсне, он наклонился за ним, и тут финн коленом столкнул старика с крыльца. Очередь замерла, но спустя минуту снова устремила взоры на заветное окошко, торопясь просунуть туда свои посудины... Вечером старика вызвали в дом охраны, где солдаты с размаху бросили его два раза на пол, после чего он уже не поднимался и к утру скончался... В лагере не устраивали публичных истязаний, но все, вызванные в дом охраны, жили потом не более суток. Взрослые и подростки с 14 лет с утра уходили на работу — копать картошку и убирать корнеплоды. Там им давали суп с хлебом. Ера приходил затемно заморенный и ничего не ел. Начальником лагеря был высокий офицер с темными усиками, ходивший с черным лакированным стеком и тыкавший им под ребро каждому, кто оказывался на его пути. За злобный характер его прозвали Муста Кессу — черный табак. Но чаще мы имели дело с Адамом — белобрысым переводчиком, который предпочитал сам расправляться с провинившимися, раздавая оплеухи направо и налево. Возле него всегда крутился Мишка Федоров, находившийся в лагере вместе с матерью Анной и братом Колькой. Как-то я шел по территории лагеря. Вижу толпу зевак. Подошел ближе и увидел, что Мишка лупит моего брата Георгия. Ера старался избежать ударов, но сдачи не давал — боялся последствий. Я подошел к Мишке и тихо говорю: — Пошел вон, чухна! Он, как петух, подскочил ко мне и ударил кулаком по голове. Я ответил тем же и попал в нос. Тогда я был еще сильный, неизголодавшийся, и страха не понимал. Мишка упал, заорал благим матом и завертелся на земле ужом. Все разбежались. Ера крикнул мне: 622
— Иди в барак! — Я было повернулся, но Мишка вдруг вскочил и снова бросился на меня. У него из носа шла кровь, и я, верный неписаному закону кулачных боев — драться до первой крови, удивленно сказал: — У тебя же кровь... В этот момент подошел Адам и тыльной стороной ладони так двинул меня по виску, что я потерял сознание. Очнулся уже в бараке, с мокрой тряпкой на виске. Какое-то время мы с Мишкой обходили друг друга стороной, но судьба вновь свела нас. Из-за отсутствия бензина финны использовали машины с газогенераторными установками. Двигались они медленно. Однажды в декабре я заметил машину, груженную морковкой. Догнал ее и набрал за пазуху немного моркови. В бараке я почистил ее перочинным ножом и дал одну брату Виталику. А он возьми да и выйди с ней во двор. Тут и увидел его Мишка. — Откуда? Виталий не признавался, и Мишка стал совать его головой в сугроб. Я услышал Витькин крик и выскочил из барака. Мишка, понимая, что я уже не тот, каким был три месяца назад, сильно ударил меня в лицо. Я не ожидал, что он на это решится, и оторопел. А потом, не думая о последствиях и забыв, что держу в руке нож, ударил Мишку в живот. Тот закричал, схватился руками за рану и побрел к финскому бараку. Проходившая мимо медсестра увидела в моих руках окровавленный нож и стала кричать: — Советский бандит! Зарезал! Убил! Я бросился было к колючей проволоке, но сообразил, что далеко не убегу, вернулся и сел на крыльцо. Подошли охранники и велели следовать за ними. В доме принялись избивать, требуя, чтобы я просил прощения. Я не понимал по-фински, а их бесило мое молчание. Меня спасла женщина-ингерманландка. Она объяснила, что я не знаю языка, и меня отпустили. В другой раз мне досталось за «богохульство». Нас всех регулярно водили на молитву. За этим строго следила миссионер- ша — роува (госпожа) Тервонен. Нам, опухшим от голода, было очень трудно выстоять два часа, слушая не доходящую до сознания проповедь миссионерши о загробном счастье в раю и страданиях в аду. И вот однажды после очередной молитвенной пытки я изрек: — Слава Аллаху, кончилось! Роува Тервонен сочла это богохульством и велела меня наказать. Тут же, в молитвенной комнате, два солдата так исполосовали меня розгами, что я... навсегда отрекся от Бога. После экзекуции миссионерша подарила мне Библию, а я написал на святой книге: А мне взглянуть бы на восток — Туда, где Родина, Россия... Лежу на нарах без порток, За что она меня побила? Зимой Адам куда-то исчез. Переводчиком стал Миша. Он был труслив и, не расправляясь сам, доносил на нас финнам. Если при Адаме финны редко появлялись в бараках, то теперь с шумом врывались к нам или прямо на улице 623
избивали тех, на кого укажет Миша. Жизнь стала очень напряженной, и мы обрадовались, когда в начале сорок второго года нас перевели в другой лагерь (под номером «2»). Территория здесь также была огорожена, но охранялась спустя рукава. Куда убежишь из глубины Финляндии? Рассказывали, как из лагеря пытались бежать две военнопленные медсестры. Они тщательно готовились, имели запас еды и карту, но на третьи сутки были пойманы; их выдали местные жители. Уйти из лагеря не составляло труда, но, если это обнаруживалось, жестоко избивали. Соблюдая все меры предосторожности, мы с ребятами все же уходили за территорию в поисках еды. Атаманом у нас считался Вовка, я — комиссаром. Вов- кины предложения экспроприации съестного на финских усадьбах вызывали у меня протест. Воровать было противно и небезопасно. Придумали другое — художественный промысел. На помойках мы часто находили негодный металл (чаще всего — алюминий) и выброшенные зубные щетки. Из этого добра мы научились делать кольца и браслеты, украшенные вкраплениями цветной пластмассы. С такими изделиями мы заходили в усадьбы и, повторяя слова: лейпя, перуна, лиха, кала (хлеб, картошка, мясо, рыба), протягивали украшения. Нам давали за них полусухой прессованный хлеб или селедку. Мы ее сразу съедали, откусывая по очереди. Вскоре мы нашли более надежный «рынок сбыта». Километрах в четырех от лагеря находились казармы финских солдат, проходивших подготовку перед отправкой на фронт. Это были немолодые люди, оторванные от своих семей. Война им была, мягко говоря, ни к чему. Нас они жалели, вспоминая своих сорванцов. Сначала мы «открыли» их помойку, где набирали столько съедобных отбросов, что могли не только утолить собственный голод, но и принести кое-что в лагерь. Однажды, когда мы уже набрали порядочно картофельных очистков и кусочков галет, вдруг раздалось: — Сейги! Кяси юли! (Стой! Выброси!) Перед нами стоял солдат с автоматом, показывавший жестом: все выбросить и идти за ним. Мы понурили головы и пошли. Солдат, однако, привел нас в кухню, где что-то булькало в котле, шипело на сковородах, а все вместе источало немыслимый запах. Нам положили в миски макарон с кусками мяса и мы, обжигаясь и не жуя, глотали все, как куры червей, принесенных петухом. Прощаясь, повар выдал каждому по свертку с едой и сказал: — Илта каксикюмментя юкси келло («Приходите сюда завтра в 21 час»). К тому времени мы уже понимали по-фински почти все. Весь следующий день мы провели у нужника: непривычная жирная пища не пошла впрок. Мать вылечила недуг, заставив нас выпить отвар сушеной полыни. Мы решали сложную задачу: идти или не идти в казармы? Вдруг провокация? Но доброта солдат казалась неподдельной, и мы пошли, прихватив свои «художественные изделия». Солдатам они пришлись по душе, и мы отдавали, не торгуясь, кому что понравится. В дальнейшем мы уже выполняли заказы по их рисункам и получали такую плату натурой, о которой не могли и мечтать. 624
Мы совсем сдружились и навещали солдат почти каждый день. Они просили нас петь, и мы охотно пели все, что знали. «Катюшу» и «Интернационал» пели вместе — мы по-русски, солдаты по-фински. Окрыленные успехом, мы забыли всякую конспирацию, ходили уже не втроем, а целой ватагой. Разбившись на группы, «обслуживали» все казармы. Ребята честно выполняли мое предупреждение: — Не воровать! Если что-либо пропадет — набью морду! Ничего подобного не случилось, но и наши походы не удалось скрыть: тропинки в снежном лесу точно указывали места отбытия и прибытия. Охрану усилили, и мы снова сели на лагерный паек. 22-го июня 44-го года нам велели собрать вещи и построиться для перехода в другой лагерь. Сборов перед отправкой не помню: какие у пленных вещи? Помню лишь шепот взрослых, когда мы шли по лесной тропе: — Куда? Неужели на смерть? Когда растянувшаяся колонна истощенных женщин с детьми, стариков и подростков с невообразимыми узлами на плечах свернула с просеки на шоссе, конвойные приказали держаться по четыре и не заходить на середину дороги. Удушающая пыль от тысячи ног и проезжавших мимо машин, нестерпимый зной и жажда скоро стали сказываться. То один, то другой обессиленный падали. Удивила необычайная предупредительность охранников. Они останавливали колонну, предлагали всем сесть и отдохнуть на обочине, упавших приводили в чувство какими-то таблетками. Потом мирно предлагали продолжить путь. Люди недоумевали: — С чего это они вдруг подобрели? Колонна двигалась мимо селений, а из-за палисадников выглядывали жители. В их взглядах не было ничего: ни сочувствия, ни злобы. Одно серое равнодушие. А мы помнили, как в 41-м и мальчишки, и седые старики швыряли в нас камнями и грозили кулаками вслед машинам, увозящим нас в неволю. Теперь же, если и раздавались отдельные выкрики, конвоиры их решительно обрывали. Мы еще не знали, что 10 июня 44-го года началось наступление наших войск на Карельском фронте, и гвардейский корпус генерала А. Ф. Щеглова вел штурм линии Маннергейма, прорываясь к Выборгу. Конвоиры также маялись от жары. Они расстегнули свои пузэры (мундиры), автоматы повесили на рули и механически шагали, как и мы, глядя в никуда. Во время этого сорокакилометрового пути случилась неожиданная встреча с немецкой военной колонной. Сначала промчались финские мотоциклисты с сиренами. Конвоиры вмиг сорвали свои автоматы, застегнули пузэры и, рассредоточившись по всей длине колонны, согнали нас с дороги в канаву. А по всей ширине дороги медленно и нагло катили грузовики с пехотой, танки и бронетранспортеры. Пыль и выхлопные газы заставили нас уткнуться лицами в траву. Конвойные, вытянувшиеся было по стойке «смирно», попрыгали к нам в канаву, когда бронетранспортеры под смех и улюлюканье немцев повели машины по бровке канавы. Мы в ужасе шарахнулись в лес. К вечеру нас привели в заброшенный карьер. Разрешили выкупаться, разжечь костры и выдали хороший сухой паек. Охрана была все так же доброжелательна, и люди стали оттаивать. Собранные из разных бараков, малознакомые, они вели неторопливые разговоры у костров. Конвоиры, сказав, чтобы мы располагались на ночлег, куда-то укатили. 625 40. За блокадным кольцом
Я улегся под сосной и мгновенно уснул. Проснулся от пьяных криков солдат. Дурачась, они будили всех без разбору — будь то старик, женщина или ребенок. Люди безропотно поднимались, плакали дети, а финны орали, созывая публику на соревнование по борьбе между конвоиром и Мустой Кессу, неизвестно откуда взявшимся здесь. Все молча и неохотно подходили к линии, отделявшей площадку, предназначенную для борьбы, от зрителей. Еще было очень рано, но уже светло. Начался бой. Муста Кессу был крупнее нашего охранника, но последний оказался проворнее, и борьба напоминала игру в жмурки: один ловит, другой увертывается. В конце Муста (настоящего его имени я не знаю) поймал противника, и оба загремели на каменистую землю карьера. Злое лицо победителя озарила самодовольная гримаса. Охранники зааплодировали. Толпа, вздохнув, стала расходиться. Неожиданно раздался громкий окрик Муста Кессу: — Сейшь! Таксе! (Стой! Назад!) Толпа в испуге остановилась. Перемежая финские ругательства с русским матом, всячески оскорбляя нас, Муста Кессу требовал, чтобы на борьбу с ним вышел кто-либо из русских. Потупив глаза, люди молча слушали пьяный бред. Всем было обидно, но казалось самоубийством что-либо возразить, а тем более принять безумное предложение. А верзила впал в раж. Его сквернословию и унизительным оскорблениям не было конца. Даже собратья не решались его прервать. И тут из публики раздался голос: — Миня тулэ! (Я иду!) Толпа ахнула. На борьбу с верзилой выходил маленький мужичишка, как у нас говорят, — метр с кепкой, да еще и прихрамывающий на левую ногу. Год назад его, забиваемого на дороге военнопленного, «признала» своим родственником одна из наших женщин и тем спасла от смерти. Потом он жил с нами во втором лагере, получив почему-то прозвище Рупь-пять. Мы не раз видели, как, спрятавшись за нужником, он выделывал всякие акробатические трюки вплоть до стойки на голове. Из-за этого его считали малость чокнутым. Мертвую тишину прервала бабка Вилюха: — Родименький, куда же ты? Это же Голиаф! Но Рупь-пять уже сбрасывал на ходу рубашку и с непередаваемой улыбкой приближался к финну. Такую улыбку я видел до войны в кино, когда артист, игравший офицера-дуэлянта, в ожидании выстрела поплевывал черешневыми косточками. Но сейчас было не до кино, и предстоящая схватка могла окончиться плачевно. Все замерли. Финн оторопело смотрел на неказистого соперника, и звериное выражение его лица на миг сделалось по-человечески недоумевающим. Неуместно громко жужжало комарье. Рупь-пять — скелет, обтянутый веревками, шел, припадая на увечную ногу, наклоняясь то влево, то вправо, пытался схватить финна за руку. Муста Кессу неуверенно и как бы нехотя откидывал его руки. Они кружили, как петухи, и толпа, видя, что верзила не свалил с ходу Рупь-пять, расслабилась, и кто-то даже бросил: — А ну, бери его накрест! Советчика сердито оборвали, и снова воцарилась тишина, в которой слышалось лишь шумное дыхание боровшихся да комариный писк. Вдруг толпа 626
охнула. Рупь-пять, схватив Муста Кессу за левую руку, подлез под него и взвалив, словно неподвижную тушу, на правое плечо, приподнял и бросил со всего маху на землю. Ошарашенный финн вскочил и кинулся на нашего, но снова оказался на земле. Дальше началась просто драка. Муста Кессу рассвирепел и беспрерывно махал кулаками. Рупь-пять только увертывался и прятал лицо. Охранники подскочили к верзиле, стали сдерживать, но тот расходился и лупил мужичка как мог. И тут случилось неожиданное. Из толпы выскочила женщина и набросилась на финна. Она дубасила Муста Кессу. Бабы, три года прожившие в страхе, кинулись ей на помощь, вырвали хромого и оттеснили охранников в сторону. Те, кто смеясь, кто ругаясь, увели разбушевавшегося Муста Кессу и вскоре уехали. Это была победа. Прежде всего над собственной забитостью и страхом. Но вслух никто ничего не сказал. Мы не были уверены, что не последует кары за сопротивление. Но, как ни странно, утром финны об инциденте не вспоминали. На завтрак выдали сухой паек, предупредив, что обеда не будет. Запомнилось вареное яйцо, ему больше всего обрадовалась Роза, впервые в жизни попробовавшая такую вкуснятину. Под вечер мы подошли к железнодорожной станции Таветти. Дневная жара сменилась резким похолоданием, пошел дождь. Территория станции была огромным складом древесины. Высокие штабеля бревен тянулись длинными рядами, образуя улицу. И эта улица заполнилась полураздетыми людьми, искавшими защиты от ветра и дождя. Люди забирались на штабеля, сбрасывали вниз бревна потоньше, мастерили укрытия. Прижавшись друг к другу, мы просидели всю ночь под дождем, от которого не спасали ни макинтош, ни одеяло, натянутые на бревнышки. К утру дождь прекратился. Нас вывели к путям и стали грузить в товарные вагоны. На верхней полке я свернулся калачиком и, обнявшись с Витей, заснул под перестук колес. Прощай, Мусталампи! Я не остался в твоей жесткой земле, выжил, и Родина еще долго не простит мне этого выживания... Поезд из шести вагонов тащился среди лесов. Редкие домики были опрятны, окрашены в радостные цвета. Двери вагонов полуоткрыты, охрана практически отсутствовала. Огрызком карандаша я записывал названия станций: Коувола, Лахти, Лохич, Екинас. Куда нас везут? В вагоне шептались. Говорили, что наши бьют финнов, якобы уже взят Выборг. (Выборг освобожден Красной Армией 20 июня 1944 г.) Я записывал все события в тетрадь, но по совету мамы сжег ее в 1951 г., когда не был из-за плена принят в Военно-инженерное училище. Поезд повернул на юг, показалось море, в разговорах появилось слово «Ханко ». Едем по длинному железнодорожному мосту, внизу бурлит вода. Дальше — обгорелые деревья, воронки, вздыбленные накаты землянок, груды бетона, битого кирпича и стекла. Здесь был город Ханко (по-фински Паролла). На полуразрушенной платформе — солдаты с автоматами и мрачными лицами. Отрывистые приказы, построение в колонну, пошли. Идем в колодках, чтобы не наступить на стекла и железки. Пустыня. И полынь, всюду полынь — природа стремится прикрыть безобразие, оставленное войной. Шли недолго. Высокий забор с колючей проволокой, вышки — концлагерь «Паролла». Бараки, сплошные нары в три яруса. Маму знобит, она простудилась под дождем. Она сразу легла, а нам объявили, что желающих поведут на море мыться. 627
Построили в колонну и повели на берег. Все, не раздеваясь, бросились в теплую воду. Снимали с себя одежду, терли ею тела, радовались, как дети. Охрана здесь не свирепствовала. Можно было свободно ходить по территории лагеря. Гибельным оказался огромный ров у забора, служивший отхожим местом. Над ним тучами носились мухи. Началась повальная дизентерия. Вокруг рва корчились обессиленные люди. Мама велела принести полыни. Я принес целый сноп. Мы сварили настой и пили его по столовой ложке. Потом к ведру с отваром, выставленному на крыльцо, потянулись люди. Плевались от горечи, но пили. Когда ведро опустело, приполз молодой парень. Мама посоветовала ему жевать ветку полыни. Сварили еще ведро отвара. Парень с отчаяния выпил целый стакан, а через несколько дней пришел сказать маме «спасибо» и отдал ей свою пайку хлеба. У ворот лагеря постоянно дежурил солдат с автоматом, но проход за отхожим местом не охранялся. Я снова стал бродяжничать в поисках съестного. Мы с ребятами обследовали развалины города, но, кроме хлама, ничего не нашли. В лесу находили всякое оружие, винтовки без затворов, ящики с патронами, поржавевшие пушки и пулеметы, снаряды. Любопытство толкало нас на приключения. Вооружившись пушечными зарядами, мы взрывали их прямо на территории лагеря. Солдаты гонялись за нами, а мы прятались за складскими постройками, бабахали и думали, что пугаем финнов. Однажды всех мальчишек и мужиков собрали на площади. Офицер по-русски долго объяснял, как опасны снаряды, что в лесу можно легко подорваться на ящиках и ходить туда строго запрещается. Предупреждал, что пойманных будут сажать в карцер и лишать еды. После этих наставлений мы порох в лагерь больше не приносили. А еду нашли вскоре на заболоченном поле недалеко от лагеря. Туда были выброшены бочки с селедкой, часть оказалась съедобной. Мы принесли рыбу в барак. Пронесшаяся дизентерия пугала людей, но голод заставил забыть об опасности. Ящик вскоре опустел, и нам пришлось рассказать о находке. Толпа потянулась на свалку. Люди хватали рыбу из бочек, как стая ворон, и не отошли, пока тара не опустела. Я набрал в торбу сухой рыбы, которую не особенно брали, и пошел в лагерь. Неожиданно раздалась автоматная очередь. У отхожего места стояли солдаты и стреляли, препятствуя выходу из лагеря. Я свернул в лес и с другой стороны пролез через дыру в заборе. Спрятав торбу под матрац, пошел смотреть, что творится во дворе. Солдаты, встречая возвращавшихся с болота, отбирали селедку и выбрасывали в ров. Люди не отдавали, некоторые вырывали рыбу и тут же съедали. Согнав всех в лагерь, снова собрали народ на площади. Тот же офицер говорил о недопустимости самовольного выхода из лагеря, опасности подрыва и отравления. В конце сказал, что скоро нас отправят в Россию. Толпа зааплодировала, кто-то крикнул «Ура!» Но тут же засомневались: вдруг не в Россию, а в Германию? В воскресенье в лагерь приехали священники. Объявили, что состоится богослужение в честь праздника Преображения Христова. Народ заполнил всю площадь и проходы к ней. Мама была еще слаба, но решила непременно идти. Долго уговаривала меня, что это один из главных православных праздников, который всегда праздновался в деревне. Я сдался. Всей семьей мы встали 628
у ворот лагеря. У стены с крестами и иконами священники в парчовых ризах, отливавших на солнце золотом и серебром, махали кадилами. Главный читал проповедь, другие ему подпевали. Когда пелась аллилуйя, люди крестились и становились на колени. Я слышал родные слова об избавлении России от поругания и воцарении мира на земле. Во мне что-то оборвалось. Я тоже стал на колени и начал креститься, повторяя действия окружающих. После молебна начался крестный ход. Вслед за священнослужителями с крестом и хоругвями торжественной колонной мы пошли по лагерю. Дым от кадила, запах ладана уносил в довоенные Оковцы, когда всей деревней провожали усопших в иной мир. — Да будет всем невинно убиенным царствие небесное! — провозглашал священник, люди вторили ему и крестились. Лица их светились. Дома я сделал рамочку из алюминия и вставил в нее картинку с изображением Богоматери с младенцем, с которой мать не расставалась и верила, что она спасла нам жизнь. В тот же день поступила команда собрать вещи и построиться для посадки в вагоны. Снова подступило сомнение: куда? И вот едем. Проехали Екинас. От Карьяна свернули на запад. Неужели в Швецию? Выгрузились затемно. Путь от железной дороги до лагеря преодолели с трудом — все время шли в гору. Когда на вершине горы я оглянулся, то увидел бесконечную ленту людской колонны. Пришли в Пернео. Запомнился первый обед, которым нас здесь накормили: толстые макароны с американской тушенкой. Вкуснее, казалось, ничего не может быть. И в дальнейшем в этом лагере кормили хорошо, давали сахар, сыр и овощи, но чувство голода долго не оставляло. Подростков стали водить на сельхозработы по хуторам, где хозяева тоже подкармливали. В сентябре мы копали картошку в одном большом хозяйстве. Возвращаясь по шоссе в лагерь, с удивлением услышали, что водители встречных автобусов трезвонят клаксонами, а пассажиры машут руками и широко улыбаются. С чего бы это? Один автобус притормозил, шофер выглянул из окна кабины с сияющим лицом и крикнул: — Рауха, рауха! На следующий день нас на работу не повели. Объявили, что в 12 часов по радио будут передавать важное сообщение. Задолго до срока все собрались у репродуктора. Спрашивали друг друга: — Неужто война кончилась? За неделю до этого раздавали одежду детям. Роза щеголяла в платьице с аппликацией в виде белочек и в ботинках, которые были ей слишком велики, но она все равно радовалась: ведь это были первые обновки в ее трехлетней жизни, целиком проведенной в плену. — Внимание, внимание! — раздалось из репродуктора. — Говорит Москва. Все замерли. Даже дыхание людей показалось слишком громким. — В результате успешных действий Красной Армии... Война, спровоцированная реакционными силами Финляндии, закончилась ее полным поражением. 19 сентября 1944 года в Москве подписано мирное соглашение... Минутное оцепенение — и кем-то выкрикнутое «Ура!» взорвало площадь. Слезы радости, поцелуи, люди ликовали. Я целовался с какими-то мужиками, 629
пока не понял, что целуюсь с Ёрой. Он очень повзрослел за три года плена и был строг, как батька. Репродуктор играл незнакомые песни, которые родились во время войны. Финские солдаты тоже радовались. О подписании мира они узнали еще накануне. Охотно пожимали руки подходившим к ним мужикам, улыбались. В барак стали приходить финские представители, выясняли, у кого имущество было конфисковано финской армией. Кто сохранил справки, тем выдавали деньги. Следующая комиссия предлагала писать заявления с просьбой остаться в Финляндии: обещали предоставить работу, гарантированный заработок, жилье... Но у всех было одно желание — поскорей вернуться на Родину. Хорошо помню, с какой радостью встретили женщины вошедших в барак русских офицеров. — Родные вы наши! Слава Богу, дождались! У многих потекли слезы. Но лица офицеров были непроницаемы. Один сухо произнес: — Здравствуйте. Всем занять свои места на нарах и ждать, когда вызовут для опроса. Этот допрос был построже финского. Женщины волновались, рассказывали каждая свое. Их обрывали: — Отвечайте только на вопросы. Маму вызвали почти последней. — Паспорт? — В колхозе паспортов не было. — Значит, муж в Красной Армии? Проверим... Его возраст был непризывной. Почему он не организовал эвакуацию колхозного имущества? Сколько чего было? Мама перечислила лошадей, молотилку, плуги и бороны, запас зерна, количество гектаров земли и т. д. — Подпишите акт о конфискованном финнами имуществе. Кто свидетели? Распишитесь! На нарах шепчутся: «А чего они нам не верят? Мы что, сами сюда попали?» Офицеры ушли, а в бараке поселилась тревога. — Бабоньки, чует моя душа недоброе, — говорила одна. — Видно, не очень-то нам будут рады, — вторила другая. — Ив Сибири люди живут, — успокаивала третья. — Хуже, чем было, не будет... Теперь каждый день в 12 часов финны включали радио. Москва торжественным голосом Левитана (эту фамилию уже знали все) сообщала о победах на фронте, затем звучали наши песни. 19 октября объявили: «Сегодня после обеда состоится прощальный концерт. Желающие уехать в Россию должны подготовиться к отъезду». Назавтра мы действительно были в поезде. Плацкартный вагон поражал чистотой. — Сюда везли как скот, домой едем как баре, — шутили люди. В Выборге мы проводили Георгия в армию. Здесь же, в лагере рядом с крепостью, проходили фильтрацию. На жительство определили в район Первомайского. Нас разыскал отец, который уже не чаял увидеть всех живыми. Мы снова были вместе. 630
ИНТЕРВЬЮ УПОЛНОМОЧЕННОГО СОВНАРКОМА СССР ПО ДЕЛАМ РЕПАТРИАЦИИ СОВЕТСКИХ ГРАЖДАН ИЗ ГЕРМАНИИ И ОККУПИРОВАННЫХ ЕЮ СТРАН ГЕНЕРАЛ-ПОЛКОВНИКА Ф. И. ГОЛИКОВА Ввиду большого интереса, вызванного в широких советских кругах сообщениями о том, что на освобожденных территориях Запада оказалось много советских граждан, находившихся в немецком рабстве, корреспондент ТАСС обратился к Уполномоченному Совнаркома СССР по делам репатриации генерал-полковнику Ф. И. Голикову с вопросом относительно плана репатриации этих граждан на родину. В ответ на вопрос корреспондента тов. Голиков сделал следующее заявление: «В результате великих побед Красной Армии и армий наших союзников многие тысячи советских людей вырвались из вражеского плена. Разбросанные на территории Франции, Бельгии, Голландии, Италии, Люксембурга, Великобритании, Египта, Сев. Французской Африки и даже — в Соединенных Штатах Америки, они ожидают своего возвращения на советскую родину. Советское правительство принимает все меры к тому, чтобы это горячее желание наших граждан было возможно скорее осуществлено. Десятки тысяч их уже возвращены на родину из Финляндии, Румынии, Польши; первые десять тысяч прибыли из Англии; большая подготовительная работа к репатриации советских граждан ведется во Франции, Бельгии, Голландии и Люксембурге. В организации дела возвращения советских граждан на родину приходится начинать с самого элементарного — с выявления, оповещения и сбора наших граждан. Эта работа оказывается не такой простой, как можно было бы предположить на первый взгляд. Имеются факты, когда люди, враждебно настроенные к советскому государству, пытаются обманом, провокацией и т. п. отравить сознание наших граждан и заставить их поверить чудовищной лжи, будто бы советская родина забыла их, отреклась от них и не считает их больше своими гражданами. Эти люди запугивают наших соотечественников тем, что в случае возвращения их на родину они будто бы подвергнутся репрессиям. Излишне опровергать такие нелепости. Советская страна помнит и заботится о своих гражданах, попавших в немецкое рабство. Они будут приняты дома, как сыны родины. В советских кругах считают, что даже те из советских граждан, которые под германским насилием и террором совершили действия, противные интересам СССР, не будут привлечены к ответственности, если станут честно выполнять свой долг по возвращении на родину. Имеется много фактов, свидетельствующих о том, что тысячи советских людей, находясь в немецкой неволе, героически боролись против врага. Так, 631
например, известно, что на территории Франции большое число русских, грузин, армян, таджиков, татар, украинцев, белорусов — бывших красноармейцев и офицеров Красной Армии, попавших в плен к немцам и загнанных ими на территорию Франции, восстали против немецкого командования и с оружием в руках целыми группами и подразделениями присоединялись к французским партизанам и активно участвовали в освобождении Франции и Бельгии от немцев. Родина по праву может гордиться такими сынами. Всем возвращающимся советским гражданам предоставляется полная возможность немедленно принять активное участие в разгроме врага и достижении победы, одним — с оружием в руках, другим — на производстве, третьим — в области культуры. При этом всем им оказывается надлежащая материальная помощь и поддержка в бытовом устройстве, в лечении, учебе и пр. Дети, многие тысячи которых немцами были украдены у своих матерей, будут возвращены родителям, а другие — устроены в детские дома и санатории. Вот один пример из многих: войска Красной Армии недалеко от города Му- качево на территории Закарпатской Украины отбили у немцев около 200 советских детей в возрасте от 2,5 до 15 лет. Два месяца немцы таскали их по железным дорогам, стремясь увезти в Германию. Многие дети умерли в пути от болезней и истощения, причем больных детей немцы убивали. Сейчас эти дети спасены, им выдана одежда, их лечат, подкармливают и возвращают к родным. В настоящее время представители Уполномоченного Совнаркома СССР по делам репатриации советских граждан частично уже находятся на месте в ряде стран, а другие вслед за первыми готовы к выезду. Главная наша работа впереди. Основная масса советских людей, попавших в неволю, еще не освобождена и находится на территории Германии. Близок день полного и окончательного разгрома врага. Он будет радостным днем освобождения наших советских братьев и сестер. Все они найдут свое место на родине среди бойцов, сражающихся с врагами на фронте, среди строителей нашего могучего государства. Перед советскими людьми, освобожденными из немецкого рабства, открываются широкие возможности вернуться в родные места и в свои семьи, заняться своим делом и беззаветно служить своему народу, своему Отечеству». Управление Уполномоченного Совнаркома СССР по делам репатриации советских граждан из Германии и оккупированных ею стран. 22.02.1945 г.
Чистый ветер ели колышет, Чистый снег заметает поля. Больше вражьего шага не слышит, Отдыхает моя земля. А. АХМАТОВА, «Освобожденная», 1945 г. ПОСЛЕСЛОВИЕ Все дальше в прошлое уходит Великая Отечественная война. Уходят и люди, помнящие каждый из 1418 военных дней, наполненных страхом и голодом, болью и надеждами. Что останется после их ухода? Сухие сведения в учебниках, которые заучивают перед экзаменами школьники? Или виртуальные компьютерные игры заменят реальное представление о ценности человеческой жизни и гибельности войн? Для России и Германии XX век был веком несбывшихся иллюзий и дорого обошелся нашим народам. Октябрьская революция 1917 года не привела Россию к всеобщему благоденствию. Но пережив гражданскую войну, послевоенную разруху, коллективизацию, население привыкло к своей усредненной бедности и верило, что партия и правительство, возглавляемые мудрым Сталиным, приведут страну к светлому коммунистическому будущему. Эта вера пошатнулась с войной. Люди увидели, что советская власть и Красная Армия не смогли их защитить и бросили на произвол судьбы, под иго оккупантов, видевших в них бесправных рабов. А фронтовики, оставляя деревню за деревней, город за городом, сотни павших товарищей, разуверились в мудрости своих командиров и непогрешимости вождя. К немцам прозрение пришло значительно позже. Позволив нацистам убедить их в собственной исключительности и праве на мировое господство, они уже видели себя хозяевами завоеванной земли и населяющих ее людей. Но к 43-му году и они поняли, что русские, несмотря на просчеты командования, умеют отчаянно, не щадя своих жизней, драться за свой дом, свою землю, и справиться с ними будет не так-то легко... 1945 год принес крушение имперских замыслов 3-му рейху и нашу Великую Победу. Принесла ли она русскому народу долгожданное счастье и признание его заслуг? Увы, Победу стали считать исключительной заслугой «гения всех времен и народов» и его мудрых маршалов, отведя солдатам роль послушных исполнителей. О жертвах войны, потерях и неудачах говорить было не принято. В особую «касту неприкасаемых» попали бывшие пленные и население оккупированной территории. Их не принимали в вузы, не доверяли ответствен- 633
ные должности, и они предпочитали молчать о своем прошлом, о трагической правде войны. Но горечь за изломанные судьбы осталась и передалась их детям, потерявшим веру в справедливость социалистического устройства общества, что и привело к его распаду. Внуки же, не зная прошлого своей страны, стали искать другие пути — ошибаясь, неумело копируя благополучные западные страны, а порой, в поисках неведомой национальной идеи, обращаясь к фашизму, казалось бы, навечно осужденному человечеством. Авторы рассказов, собранных в этой книге, на себе испытали античеловеческую сущность фашизма и отчаиваются, видя его ростки, они надеются, что их печальный опыт поможет внукам и правнукам избежать ложных путей и построить в России разумное и справедливое общество, основанное на принципах высокого гуманизма. И. ИВАНОВА 1987-2007 гг. «Конец». Скульптура В. И. Бажинова
СОДЕРЖАНИЕ От составителя 5 Сроки оккупации городов и поселков области 14 С.Х. Павлов —Так начиналась война 15 Порховский район A. П. Абросимова (Шелухина) — Печальные воспоминания 17 Струго-Красненский район Е.В. Ананьева (Ковалевская) — Нашествие на жизнь 19 Сланцевский район Н. М. Цыганов — Я заново учился смотреть в глаза 23 Н.Д. Исакова (Панова) — Помню не только плохое 27 Карамышевский район Е.В. Васильева — И все-таки мы остались живы! 31 Залучский район Л.М. Корнилова (Балябина) — Жизнь начиналась с войны 34 Идрицкий район Ю.А. Шишкин — Самый солнечный день 37 Солецкий район 3. М. Никифорова (Мочалина) — Как я помню войну 43 Полавский район B. Ф. Лалетина (Колесникова) — Мы были живым заслоном 47 Подпорожский район Н.Н. Тищенко (Фаворская) — В финских лагерях 49 Волосовский район В. П. Андрианова — Берегите, деточки, мир! 52 Е. Рождественская — Кровная связь 53 Приказы, распоряжения, инструкции Волосовской райкомендатуры 54 Кингисеппский район Е. Н. Филатова — В изгнании 59 Л. А. Оборина (Петрова) — Оккупация — это сплошной голод 65 Город Новгород О.М. Киселло— «Здравствуй, дорогой сыночек!» 67 Новгородский район Л.Е. Борисова (Егорова) — В Финевке не забыли войну 71 Л.Н. Туманов — Местное население очень страдало 74 А.В. Озерцева — Не иначе как Господь помог 78 И. А. Иванова — Иудина грамота 79 635
Валдайский район Г.П. Федотова (Брусова) — Помню, пока живу 90 Демянский район В.И. Грачев — Каникулы обернулись концлагерем 93 Поддорский район П.Г. Михайлов — Я знаю, что значит война 96 В.В. Хорев — Партизанские дни 99 Чудовский район А. А. Ремизова (Федорова) — Меня продали в рабство 128 С.П. Муранова — Узницей не считаюсь 130 Оредежский район Л.В. Мокеева (Щелканова) — Из ада — в рабство 133 Ф.И. Сазанов — Из дневников 135 Е.В. Алексеева, А.В. Казакова (Алексеева), Н. В. Власова (Алексеева) — Горести войны 136 Н.Н. Мухля (Капустина) — Мы чудом вышли живыми из пекла 142 М.Ф. Дмитриева (Пухова) — Будь проклята война! 145 А.П. Гусев — Мы жили на линии фронта 147 В.Д. Смирнов (Лейбович) — «Ваш муж — еврей и коммунист...» 150 О.В. Березина (Андреева) — Бомбежки снятся до сих пор 156 Л.Ф. Дубровская (Лукина) — Война всколыхнула и зло, и добро 158 Г.И. Ханская (Герасимова) — Чтобы внуки не узнали войны 164 В.И. Иванова (Калинина) — Без вины виноватые 167 Е. А. Петрова (Шабалова) — Все было: и Мясной Бор, и Германия 169 Л.Н. Самокутяева (Разумовская) — «Девочка, если ты выживешь — расскажи о нас...» 172 И.Б. Лисочкин — Мыза Васильковичи 181 Л.Ф. Никифорова (Чайкина ) — «Что поделаешь — была война...» 189 А.И. Гошкина — Записки хирурга 201 Акт комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков от 9 марта 1944 г 204 Осьминский район Н. А. Пантелеев — Я стал солдатом в 15 лет 206 A.П. Иохель — С ярлыком «ost» 210 Приказ Осьминской комендатуры 212 Город Луга B.И. Митрошкин — Дни и ночи оккупации 213 Акт комиссии от 14.11.1944 г. по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков 217 И.С. Смирнов — Я был военнопленным 218 Порядок в лагере военнопленных 222 Лужский район В.И. Бажинов — Как я стал партизаном 224 В.Н. и А.И. Шишовы — В неволе на родной Земле 230 Р.С. Шнепст (Моткова) — В плену 233 Е.И. Мишина (Гусева) — Мы не хотели быть рабами 235 636
В. В. Тихомирова — Революция и война в жизни нашей семьи 236 В. С. Савельев — Тяжкие дни оккупации 241 В. В. Савельев — Что я помню о войне? 283 3. И. Васильева (Романова) — Что же они с ними, бедными, сделали 285 Е. И. Григорьева (Никанорова) — Самое страшное настигло после Победы 288 Т. Ф. Ступакова (Хохлова) — Мое родное Пелково 292 Тосненский район Ю. Васильев — Расскажи мне о войне 299 М.И. Федоров — Фронт был совсем рядом 301 Е.Н. Копылова (Васильева) — Мы чудом спаслись от угона 303 Е.К. Корчагина — Тосно во время войны 305 Л. В. Виноградова — Мы были готовы к смерти 306 A. Н. Артемьева (Круглова) — Помню до старости 311 А.М. Качук (Булдакова) — «Ведь ты, Михайловна, была в оккупации...» 313 К. А. Трофимова — Война народная 317 B. М. Хвощевский — «Криг» — значит война 325 Е.Г. Петров — Дневник 347 Р. Н. Карцева (Ефимова)— «Моя маленькая цыганочка...» 354 Л. Н. Кондаков — Я был французским партизаном 357 М. И. Елизарова — Оккупация Любани 362 Е.Н. Савельев — Когда началась война 364 Л. А. Турзина (Егорова) — «Еду домой на велосипеде!» 367 Л.В. Гусев — Страницы дневника (1941—1943 гг.) 370 B. А. Данильцева — Я поседела в 9 лет 379 C. И. Антюфеева — «Поповки больше нет...» 383 П. П. Левин — Своей воли мы не имели 388 А.А. Бисиков — Детства больше не было 391 М.Д. Васильев — Удивляюсь, как я выжил 394 A. П. Бачерикова (Данилова) — Глубочке не суждено было возродиться 396 А.И. Мурашова — Моя судьба 401 B. А. Лазуткина — Рядом с фронтом 404 Акт расследования злодеяний немецко-фашистских захватчиков по Тосненскому району 415 Киришский район А. Н. Максимов — 22 июня — начало всех бед 416 Е.А. Мельникова — Нашу деревню смела война 418 Г.А. Шитикова (Беляева) — Не дай Бог, чтобы это повторилось 419 A. А. Ефимова — Войну забыть невозможно 427 Акт по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков по Киришскому району 431 Город Шлиссельбург Е. М. Громова (Мишихина) — Хочу сказать спасибо жителям Тосно 432 Акт по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков (1944 г.) 438 Мгинский район Т.Г. Лебедева (Кононова-Смолина) — Поречье — сказочный сад 439 B. С. Можина (Сорокина) — Иконка сберегла нам жизнь 446 3. В. Горбачева (Пикоткина) — Дневник моей мамы 450 А.Е. Алексеева (Вернова) — «Спасибо за щи!» 457 Ф. А. Лунев — Для меня война закончилась в 1955-м 458 П.К. Фомичева (Израева) — Жизнь была страшнее смерти 461 637
Н. Я. Сухов — Война — это голод и боль 464 Акт расследования злодеяний немецко-фашистских захватчиков (1944 г.) 466 Город Красное Село A. В. Дольникова — Низко кланяюсь белорусской земле 468 Объявления и распоряжения германской военной комендатуры г. Красное Село ... 472 Дневник работы участкового полицейского Елесина 473 Красносельский район М. И. Григорьева (Леонова) — Три года я была батрачкой 474 Н.И. Павлова (Лисинская) — Где ты, Винценто? 475 B. Н. Анемподистова (Семенова) — Я по-прежнему живу в Стрельне 480 В. П. Рябов — Мы сразу стали взрослыми 488 Т. В. Белых — Не дай Бог новой войны 493 Акт специальной комиссии Красносельского района по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков от 20 ноября 1944 г 497 Город Красногвардейск Н.П. Соколова (Москалец) — Вера была нашей опорой 498 Из документов немецкой комендатуры 504 Красногвардейский район А. Г. Григорьева — Больше не хотелось жить 505 А. И. Морозова (Гурьянова) — «А ваша Вера в партизанах...» 511 И.А. Иванова — Мы из «Дивенки» 514 Д.Ф. Емельянов — Втрудармии 523 О.П. Хализова (Лаптева) — «А вы почему не в партизанах?» 527 К.Н. Филиппова (Боровкова) — Благодаря им мы живем 529 Л.И. Колосова— «Муттер, надо держаться!» 532 В.В. Соколова (Вострякова)— «Когда же меня возьмут на ручки?» 536 А. Юрьев — В шестнадцать мальчишеских лет 539 А.С. Иванов — В войну мы разучились плакать 540 3.В. Шелковникова (Цыганова) — Нас считали партизанами 543 А.Н. Васильева — Войну не выкинуть из сердца 547 Приказы комендатуры по Красногвардейскому району 551 Акт по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков от 10.10.1944 г 553 И.А. Иванова — Наша память о войне 557 Город Пушкин Акт комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков от 7.03.1944 г 561 Е.Г. Смирнова — От Пушкина до Версаля 566 Г. Н. Морозова — Это невозможно забыть 573 Д.П. Леонтьев — «Митенька, ты уж меня не обижай...» 574 X. Казонен — Мы помним 581 Город Слуцк Акт комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков (1944 г.) 583 Слуцкий район Е. В. Калина — Война и плен стоят перед глазами 585 Акт комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков от 20.10.1944 г 586 638
Город Петергоф В. С. Азаров — «Живые, пойте о нас!» 588 Л. Н. Токарев — Когда мне было четырнадцать 591 Из акта комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков от 6.10.44 г 610 Город Ораниенбаум В.Л. Ступин — В двойном кольце 611 Акт по расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков на территории Ораниенбаумского района от 7 апреля 1944 года 615 Кексгольмский район Г. И. Щеглов — Три года в лагерях Финляндии 616 Интервью Уполномоченного Совнаркома СССР по делам репатриации советских граждан из Германии и оккупированных ею стран генерал-полковника Ф. И. Голикова 631 Послесловие 633
ЗА БЛОКАДНЫМ КОЛЬЦОМ Автор-составитель Изольда Анатольевна Иванова Подписано к печати 30.06.2010. Формат издания 70х100У1в- Печать офсетная. Печ. л. 40,0. Усл. печ. л. 52,0. Тираж 500 экз. Заказ № 210. Отпечатано с готовых печатных форм в государственном предприятии Издательско-полиграфический комплекс «Вести» 191311, Санкт-Петербург, ул. Смольного, д. 3