Текст
                    Алексей Спешнев

1 руб.
Алексей Спешнев БЕГ ДНЕЙ

Алексей Спешнев ПОВЕСТВОВАНИЕ В ЧЕТЫРЕХ ЧАСТЯХ Москва • Советский писатель • 1983
Р2 С 71 Алексей Спешнев, известный писатель, ки- нодраматург и режиссер, автор пьес и многих киносценариев, предлагает читателю книгу доку- ментальной прозы, в которой рассказывается о том, как создавались кинофильмы «Тахир и Зух- ра», «Алишер Навои», «Пржевальский», «Мик- лухо-Маклай», «Москва — Генуя», «Черное солн- це» и другие, о встречах с известными деятеля- ми искусства и литературы — Н. Погодиным, Ю. Слешей, М. Роммом, Н. Охлопковым, С. Ют- кевичем. Интересна также новелла о передвижном фронтовом театре, где играла в годы граждан- ской войны мать Спешнева, о духовной тяге русского народа к искусству. Алексей Владимирович Спешнев БЕГ ДНЕЙ М , «Советский писатель», 1983, 272 стр. План выпуска 1983 г. № 91 Художник Н. Н. Серебряков Редактор Н. Г. Поливин. Худож. редактор Е. Ф. Капустин. Техн, редактор Ю. Н. Чистякова. Корректор С. И. Крягина ИБ № 3262 Сдано в набор 18.06.82. Подписано к печати 13.12.82. А 08789. Формат 84Х108'/з2. Бумага тип. № 2. Обыкновенная гарнитура. Высокая печать. Усл. печ. л. 14,28. Уч.-изд. л. 15,44. Тираж 30 000 экз. Заказ № 462. Цена 1 руб. Издательство «Советский писатель», 121069, Москва, ул. Воров- ского, И. Тульская типография Союзполиграфпрома при Государствен- ном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной тор- говли, г. Тула, проспект Ленина, 109 4702010200—462 С----------------91—83 083(02)—83 © Издательство «Советский писатель», 1983 г.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ АФРИКАНЦЫ У НАС ДОМА И В ПАРИЖЕ МАНСАРДА НАД ГАРАЖОМ |-| а первом томике своих стихов он напечатал: Джордж Гордон Байрон, несовершеннолетний. Ему было девят- надцать лет, и он опасался критики. Я не позаимствовал у великого поэта достойную осторожность. К двадцати годам по моим сочинениям были поставле- ны два маленьких фильма, но их просто никто не заметил. Короткометражный сценарий для первой советской звуко- вой картины с актерами я писал на нотной бумаге (изобра- жение между линейками, звуковой комментарий на ли- нейках), применяя помимо тридцати трех букв русского алфавита знаки басового и скрипичного ключа. Естествен- но, полагал в этом вклад новатора в развитие нового искус- ства. Но это еще полбеды. Моим воображением завладела Африка. Почему Африка?.. Сочинил киноповесть под загадочным названием «Я» — о сенегальских стрелках, брошенных французами в Евро- пу, чтобы убивать алеманов, то есть немцев, на Западном фронте, где начались перемены. 3
В кинокругах «Я» имело неожиданный успех, и одна- жды в зимних сумерках Малой Молчановки в мансарду над гаражом, разделенную внутри фанерными перегород- ками и полную реликвиями прошлого, в которой живет теряющая голос и красоту моя величественная мама и жи- ву я, входит громкий и печальный темнолицый мир, ослеп- ляя белозубой улыбкой, и мои новые друзья негритянские актеры поют под мамин аккомпанемент щемящие блюзы. На Малой Молчановке зажигаются синие газовые фонари. Но почему все-таки сенегальские стрелки? Недавно я снова задумался об этом. И сделал для себя открытие. Почти все фильмы, поставленные по моим сценариям, нолдюжины сценариев, осуществленных мною самим как режиссером, и столько же пьес, шедших в столице и в дру- гих театрах, я населил не только русскими людьми, но и персонажами разных наций. Я понял: главные мои вещи объединены ощущением единовременности человеческого бытия в огромном мире, надеждой на грядущее разумное и справедливое всечеловеческое братство. А разве может быть у людей иная надежда? Разумеется, я не думал об этом с такой определенно- стью. Сперва эта мысль возникла во мне как предчувствие единства, которое может быть положено в основу разно- планового материала книги. И только много позже осознал, что в моей жизни, в том числе и художнической, была некая не замечаемая мной ранее внутренняя логика: с дет- ства жаждал я доброжелательства между людьми, способ- ности понимать другого и быть им понятым, новой, осмыс- ленной общности, дружества между людскими племенами и видел в этом уже в зрелые годы единственную альтерна- тиву кровавому ужасу шовинизма, всеобщему самоуничто- жению. Истинный цемент искусства, говорил Л. Н. Толстой, не единство действия, не событийная основа, а единство нрав- ственного отношения автора к предмету. Следуя в меру своих сил именно так понимаемому единству, на живых примерах стремясь показать человеческую привлекатель- ность и благородство интернационального чувства, я хотел бы построить свое повествование — ассоциативный, иногда парадоксальный сплав судеб, событий, размышлений и творческой мечты, сюжетов и прототипов и воспоминаний о сотоварищах по искусству. 4
Интернационализм в нашем современном понимании эмоционально нов — он наш ровесник, и в нем моя челове- ческая надежда. В мансарде над гаражом я этого еще не знаю. Но там все началось. Африканский мир вошел в мой фанерный закуток с большими и грубо писанными полот- нами без рам, на которых приятели — художники-аххровцы изобразили тяжелые тела натурщиц с синими ногами, и в длинную темноватую мамину комнату с одним окном, где стояло взятое напрокат пианино, а по стенам висели ста- ринные портреты, и среди них маленький дагерротип мо- его прадеда, революционера-петрашевца Николая Алексан- дровича Спешнева. Висели здесь и пожелтевшие снимки деда-юриста, сделавшего важное открытие в химии и в оперном оркестре игравшего на маленькой флейте для лич- ного удовольствия, и его жены, моей бабки — первой жен- щины в России, поднявшейся на воздушном шаре, и очень старая, с трещинами, копия «Иоанна Крестителя» Мурильо, и потемневшие, в золоченых рамах портрет Беклешовой ^работы Боровиковского и полотно неизвестного художника <с изображением семилетней девочки Юлии Арсеньевой с женственно обнаженными округлыми плечами, в пунцовом платье в талию, нашей и Лермонтова дальней родственни- цы. Над пианино были приколоты фотографии цвета сепии моей мамы, тоже Юлии, в ролях Далилы и Амнерис, а в углу пылился коротенький фрак моего отчима, крестьяни- на, народного учителя, ставшего певцом. У него был вол- шебный баритон, но маленький рост, и хотя он носил в штиблетах внутренние пробковые пятки, обольстительного Эскамильо и Демона из него не вышло, и он пел в хоре Пятницкого. Отчим, добрый человек, не веруя ходил в цер- ковь, говел, причащался, говорил странные слова «зело» и «вельми», брил лысый череп, носил на волосатой груди се- ребряные крестики и перед всякой едой, вздыхая, бормо- тал: «Боже ж, наш боже, ты даешь нам пищу, но за что же!» Когда мама занималась с учениками, тоже личностями фантастическими, неудачниками и мечтателями, у нее на коленях неизменно сидела злая собачонка-фокстерьер Дэ- зи. Она любила вокализы и подпевала, но только женщи- нам. Кроме того, Дэзи умела говорить «тетя» и «мама». Собачонка полюбила моих новых друзей. Ей нравились нью-орлеанские блюзы. Вейланд Родд и Ллойд Патерсон приехали в Советский Союз из США по приглашению «Межрабпомфильма» сниматься в картине «Черные и бе-
лые». Но фильм не состоялся, и теперь я надеялся, что Вейланд и Пат будут заняты в моем «Я», где немец, рус- ский, француженка и сенегальский стрелок объединяются кровавой поденщиной первой мировой войны, чтобы бро- сить ей вызов. Профессиональный актер, деятельный и предприимчивый Вейланд постоянно одушевлен разнооб- разными идеями и проектами, всегда увлечен какой-ни- будь женщиной и жаждет на ней жениться: американку сменяет шотландка, шотландку — полуиспанка Лорита Марксита, миниатюрное существо с огромным сверкающим аккордеоном, мать маленького Вейланда, который тоже станет певцом. Молчаливый, стройный, похожий на молодую пальму Пат полная противоположность Родду — он окончил в Хемптоне гуманитарный колледж и по профессии журна- лист. Пату немногим больше двадцати, Вейланду за три- дцать. И оба они удивительно музыкальны. Иногда им ак- компанирует мама, но чаще за пианино садится Пат, рас- стегивает свой глухой пиджак на четырех пуговицах, при- крывает веки темных девичьих глаз, и его длинные черные пальцы начинают легко перебирать клавиши, и они с Вей- ландом поют блюзы и скорбные и тихие негритянские псал- мы. Нередко в мансарде появляется шумный Джон, пле- мянник жены Поля Робсона. У него лоснящееся доброе лицо и седые волосы. Ему скоро пятьдесят, он борец в цир- ке и давно живет в России. Как только приходит Джощ псалмы сменяются танцами, и Дэзи начинает нервничать и пронзительно лаять, потому что мама тоже пускается в пляс, и тут уж унять собачонку может только Вейланд. Он садится перед ней на корточки и, вытягивая большие губы, принимается шепотом рассказывать Дэзи историю про ве- ликого кота Петера Алупку. Конечно, Дэзи злюка, но, как всякая интеллигентная собака, знает несколько десятков слов, в том числе и английских, и их сочетания ее успо- каивают и примиряют с эксцентричностью мамы, и Дэзи вытягивается в расписном деревянном кустарном кресле «ля рюс» и глядит в большие влажные глаза Родда. А Родд напевно бормочет сказание о великом коте: — В маленьком американском городке жила старушка и давала уроки пения, как мисс Юлия, твоя хозяйка. Толь- ко старушка не была такой живой и веселой. У нее сдох любимый пес, похожий на старого джентльмена. И старуш- ка дала себе слово никогда больше не заводить ни собак, ни кошек. 6
Дэзи перестает тявкать и поскуливать, поднимает одно ухо и начинает прислушиваться, наклоняя набок умную, злую мордочку. — Как-то осенью,— продолжает рокотать по-английски Вейланд,— старушка шла домой под унылым-унылым дож- дем. Слышит — котенок жалобно мяукает, отряхиваясь от капель на мокром дереве. Но старушка не стала даже гля- деть на него — ведь она дала зарок — и быстро пошла прочь, не оглядываясь. Остановилась у дома, даже запы- халась. Оборачивается, видит — котенок жмется у двери, тот самый, черный, и скулит. И вдруг как заорет, ну так отчаянно: «Мяу, мяу, возьми меня!» Ну, доброе сердце старушки не выдержало, и она внесла паршивого сканда- листа в дом, и в этот миг изменилась вся ее судьба. Вкрадчиво нашептывая, Вейланд перевоплощается то в старушку, то в котенка, и Дэзи сочувственно повизгивает, и уже не только она, но и все присутствующие становятся завороженными зрителями этого театра одного актера для одной собаки. — Стал теперь черный котенок лежать на коленях у старушки, как ты у мисс Юлии, когда старушка занима- лась пением со своими учениками. И опа заметила, что мя- укает котенок очень музыкально, можно даже сказать, подпевает, как ты, Дэзи... если это тебя не обижает. Дэзи тихо рычит, но только для вида, она уже загип- нотизирована таинственным голосом Вейланда, рокотом его сленга. — Короче, у паршивца прорезался слух, и старушка стала учить его петь и вскоре показала брату, антрепрене- ру мюзик-холла. Брат пришел в восторг и заявил, что от- ныне ни ему, ни его сестре не угрожает печальная старость, скоро на них прольется золотой дождь. И все так и случи- лось. Кот подрос. Его назвали странным именем Петер Алупка, научили мяукать, то есть петь в микрофон, и рас- клеили по городу афиши: «Поющий кот Петер Алупка и его джаз-оркестр». Да, Петеру наняли настоящих музыкан- тов, и они аккомпанировали ему. Первое представление прошло с огромным успехом, и весь город помешался на поющем коте. И Петер Алупка стал выступать по всей Америке. И появились диски, пластинки с его записями, которые рекомендовалось проигрывать с ночными пальмо- выми иголками. И юноши, и девушки, и даже немолодые мужчины и женщины танцевали и предавались любви под голос Петера Алупки. Он носил теперь элегантные клетча- 7
тые попонки и замечательные сапожки, которые ему шили на заказ лучшие мастера, останавливался в самых изыс- канных гостиницах для животных, потому что и ему, ку- миру людей, временами хотелось общения с себе подоб- ными. Великому коту наняли двух телохранителей, здо- ровенных малых, раньше служивших в полиции. И брат и сестра отправились на гастроли с поющим котом в Европу. И здесь тоже пролился на них золотой дождь. Голос Пете- ра транслировался из Парижа, Праги, Лондона и Женевы, и он стал неотделим от неги, ночи и любви. Не знали толь- ко старушка и ее брат-антрепренер, что Петер тоже под- властен этому чувству, этому великому зову природы, ибо достиг юношеской зрелости. И вот однажды в Брюсселе, на рассвете, Петер сиганул в форточку и стал кувыркаться на трубе, обольщая молодую, но вполне заурядную бельгий- скую кошку. Телохранители гонялись по крышам за знаме- нитым котом и его пассией, но безрезультатно. Старушка в окне рыдала, брат звонил в полицию. А Петер, ощутив счастье дикой свободы, носился, подняв хвост трубой, уже по площади перед гостиницей и по кривым переулочкам, где и был внезапно раздавлен автофургоном с молоком.— Вейланд запрокидывает голову, его ноздри дрожат, и вдруг он бросает: — Обычная история — белые убили черного. Ведь Петер — ты помнишь, Дэзи?! — был черный. Черный поющий кот. Он погиб под колесами, но его голос...—Рас- сказчик делает знак Пату, и тот берет несколько аккордов на пианино, и Вейланд затягивает негритянский псалом, изредка скорбно мяукая. Сломленная переживаниями собачонка Дэзи спит в об- шарпанном кресле «ля рюс». Борец Джон всхлипывает — он впервые услышал историю Петера Алупки. А я, смущен- ный и встревоженный трагической клоунадой Вейланда, мысленно возвращаюсь к своему сочинению и пытаюсь представить Вейланда Родда в сцене выгрузки сенегаль- ских стрелков в Марселе. Вот как описана эта выгрузка у Эренбурга: «Сегодня утром они прибыли на пароходе из Сенегалии. Они еще не устали. Не научились безразличию. Они выходят из вагонов. За пазухами у них амулеты — цветные ракушки, деревянные божки, клыки кабанов, не- мецкие вставные челюсти. Последние особенно ценятся. У многих на руках обезьяны. Только холодно и неграм, и мартышкам». В морском порту появление черных защитников белой цивилизации было страшней и нелепей. Их выгружали из 8
трюмов кораблей кранами, в веревочных сетях. Сенегаль- цы сбились в них, как макрель. Среди черных тел прижи- мал к груди крошечную «уистити» Эл Бенга. Обезьянка вырвалась и выпрыгнула из сетки на пирс, где лежали ми- ны, одетые в плетеные рубашки, словно огромные бутыл- ки кьянти, и помчалась, перескакивая через них и балло- ны с ипритом, а за ней, задыхаясь, бежал Эл Бенга. Его должен был играть Вейланд Родд... И я увидел другой бег — смертельный. Атаку. Сперва сенегальцам показали идиотский пропагандистский фильм, где алеманы насило- вали женщин и убивали черных детей, потом напоили ал- когольной мастикой и скомандовали: «Вперед!» И черные солдаты вылезли из окопов и побежали, сбрасывая с себя ранцы, толстые, сырые шинели, тяжелые солдатские баш- маки и липкое белье. Они мчались уже почти голые, бро- сая винтовки,— в руках их сверкали длинные ножи. Вдруг вспыхнуло и разломилось с грохотом небо, поднялась сте- ной земля, Эл повалился и стал затыкать уши комками тра- вы и глины. Ему было страшно. Но он еще не спрашивал себя, почему должен умирать за белых, которые его пора- ботили. Или убивать белых... Я смотрю на Вейланда, Пата и Джона. Они разговаривают с мамой по-английски. Это для них большое удовольствие. Да, Вейланд создан, чтобы сыграть Эла. И опять я вспоминаю его слова: «Обычная история — белые убили черного». Эти слова меня ранят. Еще в девятнадцатом веке француз, антрополог-любитель, воскликнул: «Из-за цифры головного знака прольются по- токи крови!» Головной знак — отношение дуг к окружно- сти черепа. Потоки крови пролились — и не только в моло- дой Америке, но и в старой Европе. Гитлер обольстил зло- вещей цифрой нацию великих поэтов и философов. Но в тот вечер в мансарде над гаражом мы об этом еще ничего не знали. Пришли две девушки-художницы, Таня и Вера, И снова начались танцы. Молчаливый Пат танцевал только с Верой — высокой, худенькой, остроносой, с огромными серыми глазами. Вско- ре они поженились и сняли комнату в деревянном двух- этажном домике без канализации и водопровода в Луговом переулке в Дорогомилове, и у них родился сын Джеймс, Джимми. Я видел его в люльке, а потом в картине «Цирк» на коленях у Михоэлса: Джимми передавали из рук в руки люди разных наций под музыку Дунаевского, а зрители смеялись и плакали, захваченные наивным символом добра И человечности. 9
Теперь Джимми сорок шесть лет, и он вместе со своей мамой Верой Ипполитовной Араловой, лауреатом премии Неру, известной художницей, угощает меня арбузом в ам- пирной комнате с темно-зелеными стенами, из окон кото- рой видны высотная гостиница «Украина» и Луговой пе- реулок, где стоял когда-то деревянный домик и лежал в люльке будущий советский поэт Джеймс Ллойдович Па- терсон. Джеймс учился в Нахимовском, потом в Ленинградском высшем военно-морском, служил лейтенантом в Севасто- поле, плавал на боевом корабле штурманом, по совету Ми- хаила Светлова поступил в Литературный институт и окон- чил его с отличием. Джеймс читает мне тихим голосом стихи, посвященные отцу: Подсолнухи надежды во всей ее необъятности, Подсолнухи любопытные на дорогу вышли, Подсолнухи рыжеголовые, подсолнухи утренней радости, Подсолнухи тонконогие, конопатые по-мальчишьи... Ты, Маргарита Глэско, взвешивая пройденное, седая и чем-то похожая на негатив... всем своим существом на ту волну настроенная, ждала, когда прольется рассветный мотив. Над неуемной тревогой ночей бессонных в настороженном и восприимчивом эфире, разливаясь в пространстве все шире и шире, утренний голос сына расцветал, как подсолнух... Американская коммунистка Маргарита Глэско, мать Пата и бабушка Джеймса, полгода гостила и нянчила вну- ка в деревянном домике в Дорогомилове, а позже, когда сын решил навсегда остаться в Советском Союзе, ловила его го- лос по радио в настороженном эфире. Проработав некото- рое время в Исполкоме МОПРА, под руководством Стасо- вой, Пат перешел на радио и вел передачи на английском языке на Америку. Я помню Ллойда таким, каким не может помнить сын. Он был похож на легкую черную пальму. Но только теперь, 10
за изысканно сервированным столом в ампирной комнате, я узнаю жизнь Пата и ее конец. Вера Ипполитовна с маленькими сыновьями (младший сын Том теперь оператор на телевидении) была эвакуиро- вана в Свердловск. Пат остался в затемненной, похолодев- шей Москве, писал очерки и был в эфире единственным советским собеседником Америки. Вел передачи, сидя на старом кожаном редакционном диване. На этом же диване спал. У него была отбита почка: взрывной волной ночью Пата ударило об стену дома. В канун нового, сорок второго года он проездом пробыл три дня с семьей в Свердловске. Он летел в Комсомольск- на-Амуре, чтобы оттуда вести передачи. На аэродроме Пат упал в обморок. Но все же улетел к месту нового назначе- ния. И там умер, не выпуская из рук микрофона, вдали от близких, единственный черный в снежном далеком сибир- ском городе. В этом городе недавно побывал Джеймс, его сын, и читал стихи об отце, и узнал, что вскоре одну из улиц нового микрорайона Комсомольска-на-Амуре назовут именем Ллойда Патерсона, который был похож на молодую пальму. В 1943 году, как и многие другие москвичи, я жил не до- ма, а в гостинице «Москва», где давали жидкий супчик и картофельные котлеты, и была горячая вода, и теплилась цивилизация. В мансарду над гаражом мне идти было жут- ко, страшился увидеть развалины. В гостинице останавливались писатели-фронтовики, журналисты и вообще интересный и разнообразный народ. Здесь все знали друг друга, и новости, и радостные, и пе- чальные, мгновенно распространялись по этажам. Кто-то рассказал мне, что Вейланд Родд в сорок первом пошел в ополчение. Но однажды вечером мне показалось, что он пересекает вестибюль нашей гостиницы. Я не успел его окликнуть, и он скрылся за дверью, в сумраке Охотного ряда. В то лето был взят Орел, я видел из своего окна первый салют, разумеется, без фейерверка,— вокруг Москвы, сверкнув огнем, ударили пушки. Какая будет погода, мы все еще узнавали по тому, под- нимутся ли к ночи аэростаты воздушного заграждения или останутся на своей базе между «Москвой» и «Метрополем». В дождь они покачивались за забором, как огромные на- дувные слоны. 11
Долгое время я жил в одном номере с украинским по- этом Любомиром Дмитерко, потом с Марком Бернесом и киевским режиссером Игорем Земгано. Игорь был человек веселый и предприимчивый и ходил обедать в столовую украинского партизанского фронта, помещавшуюся на Тверском бульваре. Как-то и меня он взял с собой, и не- дели две я сытно кормился, нередко за одним столом с только что прилетевшими из сражающегося леса, заросши- ми бородами и обвешанными оружием легендарными пар- тизанскими командирами. Их просыревшие ватники пахли порохом, бензином и чесноком. Рядом с бутылкой горилки и дымящимся борщом иной наш сосед клал трофейный авто- мат и кинжал. К концу обеда командиры становились краснолицы и шумны или, напротив, тихо дремали за сто- лом. Они задерживались в Москве день-два, не больше. Прилетали другие удивительные бородачи, и мы с Земгано жадно слушали их рассказы. Краткая сытная жизнь кон- чилась, как только уехал мой приятель,— один я не решал- ся появляться в столовой и опять довольствовался супчи- ком и картофельными котлетами в «Москве». Я жил тут уже больше трех месяцев, и директор по- просил меня временно перебраться в другую гостиницу. Режиссер Турин, постановщик знаменитого «Туркси- ба», повел меня в «Савой», ныне «Берлин», и познакомил с’ администраторшей, дав мне самую лестную аттестацию. Дама сказала, что может мне предложить номер на верх- нем этаже, где обитают иностранцы. Но когда Турин ушел, посоветовала в «Савой» не перебираться. Понизив голос, она не без юмора сообщила мне: англо-американцы живут в «Национале», а в «Савойе» — японцы, их страны, как из- вестно, находятся в состоянии войны. Недавно японцы перебили стекла автомашин англосаксов у здания Телег- рафа, а сегодня ночью японцы нашли под своими подушка- ми пакетики с пауками, подложенные, видимо, горничны- ми, соблазненными английскими чулками и американской тушенкой. Эта тайная война между обитателями «Савойи» й жителями «Националя» шла постоянно. «Вот почему я вам не советую поселяться у нас»,— заключила админи- страторша. И тогда я отправился на Малую Молчановку, в мансар- ду над гаражом. Проходя мимо восьмиэтажного дома со львами, увидел, что одного из них повалило взрывной вол- ной — он лежал на асфальте. У него было оторвано камен- ное ухо. Со страхом и сжимающимся от тоски сердцем во- 12
шел я во двор, поднялся по железной лестнице к убогому, но сохранившемуся нашему жилищу и обнаружил, что зря вынул из кармана ключ от навесного замка. Замок был сбит и, ржавея, болтался на одной петле. Я вошел внутрь помещения и споткнулся о пустую водочную бутылку. Стекла в окне были разбиты, и среди фанерных перегоро- док летали обгоревшие бумажонки. Посредине маминой комнаты был разложен костер. Возле обуглившихся и, ве- роятно, залитых водой поленьев стоял открытый старый театральный сундук, и из него свисало почерневшее от га- ри платье Амнерис с расплавившимся стеклярусом. Осталь- ные мамины сценические наряды были украдены или ва- лялись на полу, затоптанные сапогами. Угол пианино обгорел. Я огляделся. Исчезли фрак отчима, многие карти- ны, но сохранился дагерротип прадеда. Я сунул его в кар- ман пальто и, не заходя в свой фанерный закуток, пошел к распахнутой двери. И вдруг увидел на полу, возле разби- той, покрывшейся паутиной газовой плиты, фотографию Пата и Вейланда Родда, снятых вместе с моей мамой. Я поднял фотографию и тоже положил ее в карман и, сдер- живая слезы, навсегда покинул мансарду над гаражом. С Вейландом нам предстояло еще встретиться, но я не знал, что моя мама умерла в этот день в Ташкенте, а Пата нет в живых уже полтора года. ...Мы с его сыном глядим в окно, из которого виден Лу- говой переулок, где когда-то стоял маленький деревянный домик. РЫЦАРЬ Где-то под Одессой, в высоких тростниках, среди беле- сой от соли озерной воды, тихо появились пироги, выдол- бленные из цельных древесных стволов. В них важно сиде- ли колхозные старики и мальчишки, свесив в воду голые ноги. Молодые матери стояли на корме и неторопливо от- талкивались шестами. Удивительно! В прошлом веке в таких ладьях вдоль безлюдных пес- чаных океанских плесов плавали туземцы Берега Маклая в Новой Гвинее. Внезапно я понял, что эти папуасские суда, украшен- ные резными идолами, как и полуобгоревшая фотография, подобранная мною в разоренной мансарде над гаражом, в 13
мансарде юности, имеют отношение не только к моей жиз- ни и воображению, но и к судьбе Вейланда Родда. Скоро это подтвердилось. Два года назад в здешних местах снимали фильм «Миклухо-Маклай», и по окончании кинематографической страды предприимчивый директор группы продал колхозу папуасские пироги, и теперь мне навстречу из тростников плыло прошлое — возвращение к теме цветного человека, наивно окрашенное печалью полу- забытых блюзов, голосами Пата и Вейланда. В начале 1946 года режиссер Александр Ефимович Ра- зумный, зная, что еще в юности я был увлечен личностью Миклухо-Маклая и работал над антирасистским сюжетом «Я», уговорил меня приняться за сценарий о замечатель- ной жизни русского путешественника. Сценарий по материалам, частично собранным профес- сором В. Волькенштейном, я написал на одном дыхании, за полтора-два месяца, и в 1947 году фильм уже был закон- чен. Мне не пришлось переделывать в сочинении ни строч- ки, только при монтаже картины сделать некоторые купю- ры в тексте: был подготовлен опытом «Я», всеми прошед- шими впечатлениями и мечтами, стремлением сцепить их с удивительной рыцарской судьбой русского путешествен- ника, с более зрелым пониманием преступности расизма. Вспоминаю свои мысленные диалоги с Николаем Нико- лаевичем Миклухо, вошедшие впоследствии в картину: — Итак, вы родились... — В 1846-м. В селе Рождественском, близ города Бо- ровичи. — Ваш отец, насколько мне известно... — Инженер-капитан Миклухо был первым начальни- ком первой железной дороги в России. — Учились?.. — В Петербургском университете. Затем в Лейпциге и в Иене. Мой профессор, прославленный Геккель, явился и сотоварищем по путешествию. — Когда предприняли это путешествие? — В 1866-м — Канарские острова, Мадейра, Тенериф, Гран-Канария, Лансероте. В 1867-м — Мессина. А в сле- дующем году — Красное море, Аравия. И наконец... — Новая Гвинея? — Да. Вся предшествующая моя жизнь сосредоточи- лась в обширном плане путешествия на острова Океании. Я долго готовился и в 1869 году сделал сообщение в Ге- ографическом обществе. Мне было тогда двадцать шесть 14
лет. Я не предлагал никакой предвзятой теории, но наде- ялся при повседневном общении с туземцами Новой Гви- неи собственными глазами увидеть представителей темно- кожей расы и установить, так ли глубоки их отличия от нас, белых людей, как принято об этом думать. Я не был уверен, что правы ученые Земмерипг, Фохт, Бурмейстер и другие, что есть принципиальные различия между белыми и цветными народами в анатомии скелета, строении чере- па, в распределении волос па голове. Меня не интересовали в тот момент общественные выводы. Я хотел изучить фак- ты. — Вы, разумеется, сознавали опасность своего пред- приятия? — Разумеется. Но меня более огорчала скудость отпу- щенных мне Географическим обществом средств. На дол- гие месяцы, а быть может, и годы мне было выделено 1350 рублей. А я должен был приобрести антропологичес- кие инструменты, ружья, порох, гвозди, веревки, платить жалованье помощникам... Судьба Миклухо-Маклая, его человечность, сила воли и чистая, детская душа, лишенная расового и национального высокомерия, эгоизма и предвзятости, все черты его лично- сти, пленительные сами по себе, обладали для меня еще од- ним тайным значением — они помогали мне выразить чув- ство общности с черными друзьями моей юности Патом и Вейландом, вернуться к духовным истокам и воспомина- ниям, связанным с повестью о сенегальских стрелках, пре- тенциозно, но, видимо, не случайно названной «Я». Я уже знал — из-за цифры головного знака пролились потоки крови. Предчувствовал ли Миклухо-Маклай, что чу- довищные жертвы этому знаку будут принесены в центре Европы? Раса? Что означало это слово? Вероятно, оно происхо- дило от итальянского «расса» — порода, телесные, естест- венные качества. Но не духовные, утверждал Маклай. Нередко два наро- да одной расы могут резко отличаться друг от друга по уровню культуры и говорить на разных языках, и, наобо- рот, народы разных рас способны быть близкими по куль- туре и говорить па одном языке. А какое, например, раз- нообразие языков среди индейцев Америки! А ведь они, в сущности, принадлежат к одной расе. А различие в куль- туре! Сравните полудиких охотников прерий и древних ин- ков, творцов великого «Государства Солнца», которые в до- 15
колумбовой Америке создали прекрасные памятники архи- тектуры, на сотни километров провели каменные водопро- воды в Андах и придумали счетные приборы для государ- ственной статистики. Египтяне были темнокожими, но им мы обязаны первыми успехами нашей цивилизации. Гео- метрия и химия родились в этой стране. «Химия» происхо- дит от греческого слова «Хеми», что означает Египет. — Но зачем вы, рискуя жизнью, отправились именно в Новую Гвинею? — продолжал мысленно спрашивать я Миклухо-Маклая. — За доказательствами. Раса, обитавшая там, принад- лежала к самым отсталым на земле. Я должен был понять, что в этой отсталости является законом, а что следствием превратности исторической судьбы. И он понял причины отсталости папуасов, и установил закон, и стал другом черного племени, один, силой убежде- ния и нравственного примера, прекратил братоубийствен- ную войну на острове и теперь знал и как ученый-антро- полог, и как человек, что обитатели Новой Гвинеи такие же люди, как мы, способные к сочувствию, анализу и люб- ви. По возвращении в 1868 году из странствий, к этому времени уже женатый на Маргарите Робертсон, дочери первого министра Нового Южного Валлеса, Миклухо-Мак- лай получил письмо от Л. Н. Толстого. «Умиляет и приво- дит в восхищение в вашей деятельности то,— писал Тол- стой,— что, сколько мне известно, вы первый, несомненно, опытом доказали, что человек везде человек, то есть доброе, общительное существо, в общение с которым можно и дол- жно входить только добром и истиной, а не пушками и водкой. И вы доказали это подвигом истинного мужества, которое так редко встречается в нашем обществе...» И да- лее: «Я не знаю, какой вклад в науку, ту, которой вы слу- жите, составят ваши коллекции и открытия, но ваш опыт общения с дикарями составит эпоху в той науке, которой я служу,— науке о том, как людям жить друг с другом. Напишите эту историю, и вы сослужите большую и хоро- шую службу человечеству... Уважающий вас Лев Толстой». По моему настоянию папуасов в фильме играли негры, обладавшие внешней этнической схожестью с жителями Новой Гвинеи. Вейланда Родда мы пригласили на роль Ура (подлинное имя — Гиуй), друга Маклая. 16
Драматическая роль Ура была написана специально для Вейланда. Как и Ллойд Патерсон, он остался в России, работал сперва у Мейерхольда, мечтал сыграть Отелло, по- том — в Театре имени Станиславского, учился в ГИТИСе на режиссерском, писал пьесы. Инженера Робинсона Вейланд уговорил сняться у нас в роли Малу, воинственного соплеменника Ура. В массовых сценах приняли участие темнокожие граждане СССР, по- томки африканцев, подаренных некогда черным царьком Екатерине Второй. Среди них были колхозники, врачи, учителя, даже один кандидат наук. А маленького боя, слу- гу Маклая, нашли мы в Калужской области, в деревне. Возле проезжей дороги ребята играли в бабки. Помреж спросил, не знают ли они Джима Колмогорова, сына негра и русской колхозницы. «Джимка, а ну, давай сюда!» — по- звал курносого темнолицего паренька лет двенадцати его товарищ. И Джимка в домотканой крестьянской рубахе предстал перед помрежем. Во время съемок юный Колмо- горов возомнил себя великим артистом, и его русский дед, с которым Джим прибыл в Одессу, жаловался мне, что внук впал в забвение и не дает старику денег даже на та- бак, а получает в месяц две тысячи — по-нынешнему, две- сти рублей. Что же касается героя фильма, то Сергей Ку- рилов оказался тринадцатым, но наиболее счастливым кан- дидатом на роль Миклухо-Маклая. Его остановила на ули- це, не подозревая, что имеет дело с профессиональным артистом, Ольга Алексеевна Разумная, жена и ассистент по- становщика. И мы с ней составили заговор с целью угово- рить Александра Ефимовича попробовать Курилова. Про- ба оказалась удачной, и Курилов сыграл в нашем фильме свою лучшую роль в кино. После первых благожелательных откликов прессы на Законченную картину и обычных общественных премьер мы решили показать «Миклухо-Маклая» детям во Дворце пионеров. Живость и вместе с тем серьезность восприятия фильма этой аудиторией нас поразила. Лица взволнован- ных ребят были одухотворены приобщением к чувству че- ловеческой солидарности. Дети аплодировали, ища глаза- ми Вейланда, друга Маклая, но его в зале не было — он опаздывал, и это меня тревожило. Началось обсуждение картины. Первым говорил наш консультант, профессор антропологии Яков Яковлевич Ро- гинский. Он был идеалист в лучшем, нравственном значе- нии этого слова и, как и все мы, высоко чтил Миклухо- 17
Маклая. Яков Яковлевич имел понурое, худое лицо с крас- ными веками и душу энтузиаста. Однако этой впечатли- тельной душе было отнюдь не чуждо чувство юмора, ина- че говоря, относительности вещей. В ту пору положение в биологической науке было довольно сложным. Шла борьба интересов, репутаций, но не состязание истин—властвовал волюнтаризм. Птицы ловчие, по выражению Александра Твардовского, намеревались передушить и сожрать птиц певчих. Это было сказано о поэзии, но можно было отнести и к науке. Особенно тревожно и странно обстояло дело в генетике — то ее новые экспериментальные выводы при- знавались, то отвергались с опасными оргвыводами. Яков Яковлевич звонил мне примерно раз в неделю и тихим го- лосом сообщал последнюю сводку: «Гены есть». А в сле- дующий раз столь же лаконично: «Генов нет». И вешал трубку. — В памяти потомства,— говорил он в тот вечер в при- тихшем зале пионерского Дворца,— Николай Николаевич Миклухо-Маклай сохранился человеком с необыкновенной судьбой. Великий урок, преподанный человечеству русским ученым, заключался не только в его биографии, но и во всем содержании антропологических и этнографических его работ. Миклухо-Маклай доказал миру, что расовые раз- личия не являются преградой для самых тесных и дружес- ких связей между людьми. Он прожил короткую жизнь, всего сорок пять лет, но оставил неизгладимый след в исто- рии культуры. Современник братьев Ковалевских, Мечни- кова (в тот момент я не думал, что и этот удивительный человек и ученый станет через много лет героем моего фильма), Тимирязева, Сеченова, которые, как и Миклухо, закладывали основы своего мировоззрения в шестидесятые годы прошлого столетия... Но почему опаздывает Вейланд? Что с ним могло слу- читься? Вспоминая заключительные сцены нашего фильма, я снова чувствую, будто Миклухо — Курилов защищает не только папуасов и всех цветных людей, но и самого Вей- ланда, и память Пата, погибшего с микрофоном в руке в далеком Комсомольске-на-Амуре, их человеческое достоин- ство. Ко мне наклоняется Разумный и говорит: — Да, странно, почему нет до сих пор Вейланда Родда? Александр Ефимович сам был когда-то актером и пони- мает: только чрезвычайные обстоятельства могут помешать исполнителю одной из важных ролей явиться вовремя на 18
просмотр и обсуждение фильма. Талант быть в искусстве не только мастером, но и чутким, проницательным челове- ком — прекрасная черта Разумного. Он поставил за свою жизнь больше сорока фильмов и создал около четырехсот портретов сотоварищей по искусству — углем, карандашом, сангиной. И среди этих портретов — я сейчас вспомнил — лицо Вейланда Родда, печально-трагическое, словно при- слушивающееся к неумолимому шуму века. Это и Вейланд, и Ур одновременно... Но почему он опаздывает? Впрочем, возможно, тревога наша напрасна. Просто артист во власти очередного увле- чения и скоро опять женится. И все же, все же га- лантная версия меня не успокаивает. Мне снова кажется, что Вейланд — Ур, друг Маклая, нуждается в защите. Измотанный тропической лихорадкой Миклухо-Маклай в Сиднее, Лондоне, Париже, Берлине, Петербурге, в пере- полненных аудиториях, один против всего колониального мира, защищает своего друга и всех цветных людей, стра- стно утверждая, что отставали в своем развитии те народы, которые в силу разных обстоятельств оказывались в изо- ляции от остального человечества. «Если бы ваши предки, господа,— обращается к британским парламентариям Мак- лай,— очутились бы в такой же изоляции, как обитатели островов Океании, то вы бы до сих пор ходили в звериных шкурах, а не в сюртуках и цилиндрах». Маклай едва дер- жится на ногах. Он говорит французам: «Вы спросите, господа: но каким образом возникли все же расовые раз- личия? Вот ответ. Некогда люди испытывали гораздо боль- шее влияние географической среды, чем теперь. В древний период, когда формировались расы, в различных зонах земли вырабатывались неодинаковые свойства человека, в зависимости от того, какие из этих свойств были лучше приспособлены к тому климату и к тем естественным усло- виям жизни, где они возникали. Эти свойства и физические отличия не имеют теперь никакого серьезного приспособи- тельного значения. Наоборот, те особенности строения те- ла, которые выделяют человека из мира животных и игра- ют исключительно важную роль в его нынешней жизни, поразительно сходны у всех человеческих рас без исклю- чения». Маклай обращается к немцам: «Если выразить длину основания черепа современных людей в процентах длины свода, то округленные цифры вынесут безоговороч- ный приговор всем теориям о существовании на земле «выс- ших» и «низших» рас. Вот эти цифры: для европейских (9
рас —27, для веддов — 27, для негров —27!» Меняются аудитории, города, страны, лица. Миклухо кажется стари- ком, а ему нет еще и сорока пяти. «И не существует в пре- делах современного цивилизованного мира никаких рас, сохранившихся в чистом виде, господа. Можно ли говорить о чистоте так называемой англо-саксонской расы, когда мы знаем, что британские острова приняли на свою террито- рию представителей столь различных народов, как кельты, норманны, галлы, англо-саксы и т. д.?» Это утверждение нравится немцам, но возмущает британцев. «А можно ли говорить о чистоте германской расы, господа, когда нам из- вестно о существовании среди немецкого народа по край- ней мере пяти расовых типов!» В Петербурге Миклухо по- казывает другу-ученому железнодорожную квитанцию: «Вот эта накладная может спасти мир от многих жестоких заблуждений, кровавых заблуждений. Мои зримые дока- зательства лежат на товарной станции Николаевской же- лезной дороги. К сожалению, у меня нет средств их выку- пить...» Это в конце фильма. А в прологе больной, умира- ющий Миклухо, узнав о решении немцев присоединить северо-восточный берег Новой Гвинеи к империи, диктует жене телеграмму: «Берлин. Канцлеру Бисмарку. Туземцы Новой Гвинеи протестуют против присоединения их земли к Германии. Маклай...» ...Ребята, гремя стульями, попрыгали с мест и провожа- ют аплодисментами появившегося в глубине зала Вейлан- да Родда. Он идет по проходу между рядами стремительной походкой, чуть горбясь и бросая по сторонам яростно-ве- селые взгляды. Поднявшись на сцену, он садится на при- готовленный для него стул между мною и Разумным. А дети стоя хлопают, и глаза их горят. Вейланд вынужден под- няться. Он вскидывает вверх длинные руки с розовато-ли- ловыми ладонями и сцепляет над головой агатовые дрожа- щие пальцы и так некоторое время стоит неподвижно в гу- ле детского возбуждения и восторга. Худенькая девочка с белым бантом и красным галстуком передает в президиум записку: «Товарищ Родд, расскажите, пожалуйста, как и почему вы приехали в СССР». Разумный протягивает за- писку Вейланду. «Да, я отвечу»,—говорит Вейланд и вы- ходит на авансцену. Сбоку я вижу, как расширились и на- пряглись его крупные ноздри, и понимаю, что опасения мой не напрасны. — Я расскажу вам, почему я приехал в Советский Со- юз,— намеренно негромко и неторопливо обращается к 20
притихшему залу Родд.— Нас пригласили сниматься — ме- ня и моего покойного товарища Патерсона. Его уговорил принять предложение киностудии «Межрабпомфильм» зна- менитый в Америке негритянский писатель Ленгстон Хьюз, а меня — жизнь. Жизнь заставила. Я не мог больше смотреть с ужасом на свою черную кожу.— Вейланд пере- вел дыхание, в зале кто-то заплакал. Невесело улыбнув- шись, Родд продолжал: — Случилась со мной история, по- хожая на сказку, на старый театральный анекдот про впе- чатлительного зрителя и очень хорошего актера. Дело в этой сказке происходит где-то в Северной Африке. Из Франции приехала па гастроли труппа, и главный артист так замечательно играл Отелло Шекспира и... душил Дез- демону... так страшно и естественно душил, что среди пуб- лики вскочил молодой колониальный капрал и выстрелил в Отелло... Артист упал и тут же, на сцене, умер, а капрала расстреляли... Похоронили их рядом под надписью на мра- море: «Лучшему актеру и лучшему зрителю».— В зале ни- кто не засмеялся, только стало еще тише. По-прежнему всхлипывала девочка. Вейланд провел ладонью по лицу, стер улыбку.— Вот и со мной произошла похожая история. Играл я в Америке Отелло с белыми актерами, спектакль пользовался успехом, и мы ездили по всей стране. На севере особых неприятностей пе было, по в одном южном городке, где даже в театр белые ходят с оружием, случи- лась беда. Вероятно, я тоже неплохо исполнял свою роль, и когда стал душить Дездемону, белые хулиганы подняли крик и на сцену полетели тухлые бананы и камни. Дезде- моне разбили лицо, и ее унесли, а я стоял на авансцене, и меня оскорбляли, и грозились застрелить, и кидали в меня всякой тухлятиной, и я словно умер. Негодяи не видели моих слез. Но моя душа плакала и стыдилась, что люди еще звери. Мною овладел ужас кожи, ужас бездны, в кото- рую рушатся челове теские дупи, когда ими овладевает не- нависть племени, породы, стада. А ведь среди этих зверей в темном зале были мужчины и женщины с университет- ским образованием, отцы и матери маленьких людей, сыно- вей своих и дочерей. Меня не застрелили, потому что я сто- ял неподвижно, облепленный гнилью, перед освещенной рампой. Если бы я побежал, в пих проснулся бы инстинкт охоты человека па человека... Я пе хотел, чтобы меня лин- чевали, и покинул труппу, и уехал... в Россию... Зал Дворца пионеров взорвался. Ребята со слезами на глазах что-то кричали, поднимали к плечу и сжимали дет- 21
ские кулачки. Зарыдал и Вейланд на сцене, закрыв лицо руками. И зал опять притих. — Спасибо,— тихо произнес Вейланд и отвел руки в стороны.— Но я еще не все вам рассказал. Вместо меняна роль Отелло взяли другого черного актера, моего друга. И вот сегодня... я опоздал потому, что сегодня... получил письмо из Америки... Моего друга застрелили, когда он ду- шил на сцене белую Дездемону... как в сказке... в старом театральном анекдоте...— Вейланд медленно пошел к сво- ему стулу за столом президиума, обернулся и негромко сказал: — Вот почему я приехал в СССР и с радостью сни- мался в картине «Миклухо-Маклай». ...В высоких тростниках, среди белесой от соли воды, плыли мне навстречу ладьи, выдолбленные из цельных стволов, плыло прошлое. Звучали во мне голоса Вейланда и Пата и полузабытый щемящий блюз... ОКНА В середине шестидесятых годов мною вновь завладели мысли и впечатления, связанные с Африкой, став частью интернационального сюжета, и я снял фильм... около свое- го дома. От Ломоносовского проспекта, где я жил, до высотного здания МГУ пятнадцать минут ходьбы. В летней душистой тишине я стою среди университет- ского лесопарка. На нижней, бесплодной ветке яблони висят пять раз- ноцветных хозяйственных сумок. Пять немолодых женщин в рабочей одежде играют в карты, расположившись под де- ревом. Они отдыхают. Неподалеку от них блестит на не- ярком солнце маленькая красная сенокосилка, которой женщины сняли свежую, сочную траву. Старик и мальчик собирают ее вилами и забрасывают на высокий стог. Стоят стога, а за ними видна в погасающем вечернем небе башня университета с расплавленным закатным све- том шпилем. Я знаю, внизу этой башни, в мраморном, похожем на метро, сумрачном вестибюле, висит в траурной рамке изве- щение о казни вернувшегося на родину студента-африкан- ца. Он учился в МГУ, знал, что заочно приговорен к смер- ти, но не мог отказаться от борьбы. К объявлению прикле- ена любительская фотография, на ней африканец снят на фоне тысячи окон университета. 22
Вот с этой фотографии и нескольких слов о том, что то- варищи африканца никогда его не забудут, для меня все и началось: я вернулся в мир молодости. Впрочем, это был только первый и не сразу осознанный толчок. Вскоре я уз- нал, что у студента из другой африканской страны, учив- шегося на геологическом, пропал диплом — карты, отчет, записи. Выяснилось — все это похитила и сожгла девушка- латиноамериканка: она любила студента и страшилась, что, вернувшись на родину, он тоже погибнет в вооруженной борьбе. Оправдываясь, она в слезах говорила: «У меня ни- кого нет на свете, кроме него. Видите этот свитер, который на мне? Это его свитер. Видите эти заштопанные дырочки? В этом свитере он бежал из тюрьмы, и дырочки пробиты пулями. У меня они вот тут, а у него, к счастью, ниже пле- ча. Как только он защитился б и уехал из Советского Со- юза, его убили бы, убили, я знаю!..» Эти две истории стали опорой моего сюжета. Я присматривался к жизни иностранных студентов, учившихся в МГУ и в других наших вузах, услышал рас- сказ про вьетнамца, который подарил пальто товарищу и перезимовал, не выходя из здания МГУ, потому что в нем было все: столовые, парикмахерская, почта, театр, между- городный телефон, прачечная, амбулатория, кино, библио- теки, магазины, плавательный бассейн. Однажды, когда спустили из бассейна воду, я сошел в белую кафельную глубину покатого дна, бродил посреди гигантской сколь- зкой гулкой раковины, и меня поразила вдали фигура де- вушки в белом сари. Это была Оми, о которой рассказ впе- реди. Белое на белом было прекрасно. Я изучал окружавшие университет улицы и набереж- ные, стоял под метромостом, и надо мною на позеленевшем бетоне плескался свет реки. Под мост, шумя машиной, вхо- дил пароход, и его окна и обыденная жизнь плыли совсем близко от меня в полутьме огромного свода моста, напол- нявшегося одновременно шлепаньем лопастей, и гулом по- езда метро, и свистками буксира. Маленький силач буксир с высокой черной трубой удалялся, и за ним тянулись низ- ко сидящие в воде железные баржи — острова с желтым песком. На уплывающих островах играли дети. Я находил все новые и новые места действия для бу- дущего фильма. В то время я преподавал во ВГИКе кинодраматургию, и у меня на курсе тоже были студенты-иностранцы. Много их училось и на других факультетах. Работа и беседы с 23
ними расширяли мой круг наблюдений. Бывший сотрудник киноинститута М. И. Маршак стал главным режиссером Интернационального театра МГУ. Теперь он приглашал меня на свои репетиции и спектакли, в частности на музы- кальные и танцевальные программы африканских групп. Здесь Маршак меня познакомил с Йоро Папа Диало, серь- езным, начитанным студентом-филологом из Сенегала. Отец Диало преподавал французский язык в Дакаре, сын Готовился преподавать русский. У сына были актерские способности, и я стал приглядываться к нему, полагая, что Папа мог бы сыграть африканца, заочно приговоренного к смерти, в «Тысяче окон»— так я решил назвать свой бу- дущий фильм. Папа никогда не слонялся без дела. В фойе Интернационального театра, во время перерывов между репетициями, он садился у окна и читал — детектив на английском языке, Гегеля па немецком или Тургенева в подлиннике. Иногда он вел со мной беседы па философ- ские темы, нынче восхищаясь Марксом, а завтра Махат- мой Ганди. Папа слишком много читал, и у него в голове была порядочная путаница. Однако не это его заботило. Он был красив, по совсем не ловелас и очень страдал от на- зойливого внимания девиц. Он шутил: «В Марокко много- женство, в Непале многомужество — и то и другое меня не устраивает». Познакомил меня Маршак и еще с одним студентом, хо- рошо знавшим русский язык. В оливковой шляпе, куплен- ной в Лондоне, напоминающей котелок, в ярко-клетчатом узком пиджаке и таких же брюках, со складным зонтиком в руке, Айзик походил на африканского Пиквика. У него было курносое доброе лицо, широкогубая улыбка и насмеш- ливо-восторженные глаза молодого, по искушенного право- веда. Он учился па юридическом и выражался торжествен- но и церемонно, округлыми фразами. Однажды возле мет- ро «Академическая» юпый хулиган оскорбил его спутни- цу, русскую студентку. Айзик подошел к обидчику и сказал: — Извините, молодой человек, по ваше поведение ре- шительно не соответствует моральным принципам и наци- ональной концепции вашего государства. Надеюсь, вы это понимаете и извинитесь перед дамой. — Иди ты... знаешь куда? — огрызнулся хулиган. В этот момент хлынул дождь. Айзик раскрыл зонт над головой спутницы и, обращаясь к юному хаму, заявил: — В таком случае я вынужден разрешить наш спор с 24
помощью закона. Подержите, пожалуйста, зонтик, а я сей- час приведу представителя власти. И он отправился за милиционером, а растерявшийся хулиган остался цод зонтом наедине с оскорбленной им студенткой — она хохотала. Светлой июньской ночью через сквер перед кинотеат- ром «Россия» шагала компания студентов. Здесь были и русские, и латиноамериканцы, и церемонный Айзик. Поток слов плыл без знаков препинания, читали стихи: — «Луна-подруга, ты, что считаешь звезды на небес- ных пастбищах, спустись, пересчитай партизан в горах Ве- несуэлы...» — «Иди из ночи в ночь, из ущелья в ущелье, со скалы на скалу — вступай скорей в отряд партизанский, луна- партизанка...» — «Луна-посланец, луна-товарищ...» — «Нас к национальному эгоизму столетиями приуча- ли... Ну, не меня, моих предков — тысячелетиями... Моя зем- ля, моя собственность, «моя кожа»...» — «У тебя когда эк- замен по философии?..» — «А я говорю — это свинство...» — «Тише, теперь я буду читать!.. Я верю, наступит день, и я перешагну через труп последнего белого на земле, и пойду ио черной планете, и увижу восход черного солнца моей цивилизации...» — «А если этим б-б-белым окажусь я?» — «Ты не белый, ты мой брат. Белый — колониалист...» — «Надо отрабатывать формулировочки, старичок...» — «А я говорю — это свинство!..» Церемонный Айзик снял свою шляпу-котелок перед бронзовым Пушкиным, на голове которого спали две пти- цы, и торжественно произнес: — Прими наш привет, великий поэт Африки! — Присвоить не удастся! — весело и запальчиво за- явил русский студент. Я опять в общежитии МГУ. Здесь ремонт. К двум рус- ским ребятам поселяют иностранца, насколько помню, бельгийца. Он в черном свитере, в очках, на голове высо- кая нерусская ушанка, он похож на гонимую ветром, на- хохлившуюся птицу. Он вынимает из чемодана одежду и развешивает ее в шкафу. И я слышу такой разговор: — Вот твоя тумбочка и койка. Здесь раньше обитал Икеда, японец. Образованный, вежливый малый. Хотя и капиталист. Оп был па подготовительном. — В таком случае мне похвастаться печем. Мой отец всего лишь банковский чиновник. Мы жили в Африке. 25
— Так... Коллега, значит, из самых жарких мест? — Не совсем. Мы перебрались с матерью обратно в Ев- ропу. Отца убили... африканцы. — А ты в Москву? Вместе с ними учиться? Вот тут спит Африка, у окна,— Жюль, Юлька. Дискуссии у вас будут. Гарантирую. — Когда-то на земле властвовали белые крысы. Их вы- теснили черные. Черных прогнали серые — они пришли из глубин Азии. Теперь черные сохранились только на Мада- гаскаре. Но остров сообщается с материком, и черные кры- сы в трюмах кораблей постепенно перебираются в другие страны. — Кого ты считаешь крысой, коллега? — Себя. Белой крысой. В мире, где убивают, самое трудное остаться человеком. Вот вы ни в чем не сомнева- етесь, я знаю. А Маркс сказал: сомневайся во всем. — Когда сказал? — Ну... давно. — И по какому поводу? — Это имеет значение? — Огромное. Бельгиец вынул из чемодана деревянное распятие и ве- шает его над койкой на гвоздик, оставшийся, видимо, по- сле Икеды. — Сомнение привело к истине. А истина — к новым сомнениям.— Он смотрит па постель африканца.— Никогда еще не приходилось жить под одной крышей... с черным. — Должно быть, и не придется. Отправляйся к комен- данту и скажи, что тебе наша комната не подходит. Бельгиец заморгал глазами, бормочет с растерянной улыбкой: — Вы меня неправильно поняли... Я не пойду к комен- данту... Я, наоборот... хочу жить под одной крышей... Из обрывков услышанного, узнанного, воображенного постепенно складывались сцены «Тысячи окон». Наконец я закончил сценарий, и мне захотелось, чтобы его прочел кто-нибудь из африканцев. М. И. Маршак по- советовал обратиться к Амату Н. и сам взялся передать ему рукопись. В ожидании возвращения на родину Амат преподавал в МГУ физику, исполняя обязанности профес- сора. Вскоре Маршак сообщил мне, что черный профессор прочел «Тысячу окон» и приглашает меня, как он выра- зился, на «кафе-парти». 26
Амат жил с семьей в МГУ, в двухкомнатном аспирант- ском блоке. Здесь было попросторней, чем в студенческих кельях, но много скромней, нежели в профессорских квар- тирах, расположенных в левой угловой башне. Шкафы, секретер, стол и стулья из неполированного дерева были такими же, как и в других университетских жилищах, и только великолепный транзистор и изысканный кофейный сервиз свидетельствовали о вкусах и возможностях хозя- ина. Амат был моложав, одет со сдержанной элегантностью, жесткие вьющиеся волосы расчесывал на пробор. Он сам приготовил кофе и любезно спросил меня, на каком языке я предпочитаю говорить с ним о сценарии — английском, французском, немецком или русском. Естественно, я вы- брал русский, которым, кстати сказать, Амат владел пре- восходно. Мы выпили по чашечке кофе с тостами и Амат, раскрыв рукопись и перелистывая ее, принялся излагать свои впечатления. За десять — пятнадцать минут он дал великолепный анализ достоинств и недостатков «Тысячи окон», рассмотрев сюжет на широком социальном и поли- тическом фоне. — Ваш замысел интернационален,— сказал Амат,— и не только по составу действующих лиц. Задумали вы, на- сколько я могу судить, не бытовую картину о совместной учебе русских и иностранных студентов, а нечто более обобщающее—произведение о дружбе молодых людей раз- ных наций, о пути к этой дружбе. При этом вы соединяете лирику с публицистикой, расширяя довольно скромную фа- булу ироническими философскими междудействиями. И тут у меня есть некоторые вопросы. Я вам напомню сейчас одну вашу интермедию, а вы мне ее прокомментируете, хорошо? — Я готов. — Ваш герой, потерпев любовную катастрофу, воскли- цает: «У меня поднимается шерсть! — и начинает лаять: — Ав, ав, ав, ав, ав!..» Дальше читаю: «Дикий твист. Пля- шут неистовые парни и женщины, и непонятно, где это происходит. Потом камера отодвигается, и мы видим, что танцуют люди за железными прутьями вольера в зоологи- ческом саду среди города. А звери лежат и стоят на дорожках или прогуливают- ся на свободе, поглядывая на пляшущих в клетке людей. Презрительно глядит лев. Обезьяна-мать хохочет, сзывая своих детей. 27
— Почему они так мучаются... люди? — спрашивает тигрица. — Потому, что в каждом из них... весь мир,— говорит слон. — Ничего подобного,— заявляет орангутанг,— они про- сто хотят забыть о нем и быть такими же, как мы. — И стоило пять тысячелетий задаваться! — усмехает- ся черный какаду. Люди в клетках замерли, музыка оборвалась. Звери смотрят па людей. И теперь мы видим, что за железпыми решетками зве- ри. А люди стоят на дорожках и с недоумением смотрят па них. И это несколько раз повторяется: то люди в клетках, то звери — два мира всматриваются друг в друга». — «А я хочу быть человеком,— говорит ваш герой,— хочу от них отделиться».— Амат улыбнулся.—Итак, ваш комментарий? — Если кратко,— говорю я,— в человеке и зверь, и че- ловек. Зверь мешает человеческому братству. Герой убеж- ден: шовинизм — скотство, голос зверя в человеке. Интер- медия связана с развитием этой мысли. — Вопрос снимаю,— сказал Амат.— Еще кофе?.. Яс- но — вы ищете форму для непривычного материала, новой темы. А снимать где будете и каких пригласите актеров? — Снимать? — Я подошел к окну.— Вон мои декора- ции: тысяча окон университета..с набережные... мосты... Все подлинное. И артисты без грима. Возраст исполнителей должен совпадать с возрастом персонажей. Русских играть будут молодые актеры Погорельцев, Эйбоженко, Чернова. Иностранных студентов — Бернгард Штефип из ГДР с режиссерского факультета ВГИКа, Папа Йоро Диало с филологического, Роситу — Анна Випье из Гаванского на- ционального театра, па родине она снималась в фильме «Двенадцать стульев» по мотивам романа Ильфа и Пет- рова. На пороге появляется пухленькая белокурая женщина с прозрачной клеенчатой сумкой, полной баночек с «дет- ским питанием». — А вот и наша Булочка! — сказал Амат.— Позна- комьтесь, моя жена. Тоже физик. — Очень приятно. Антонина Николаевна.— Целуя му- жа, женщина всплеснула руками.— Травят человека, по- 28
нимаете? Все на факультете с его легкой руки зовут меня теперь Булочкой. В комнату вплыла мать Антонины Николаевны, похо- жая на живую цитату из Островского. — Здравствуй, Аматушка, здравствуй, голубчик,— три- жды облобызала теща черного профессора.— Говорит То- ня, приболел ты. Так я тебе вареньица малинового при- несла. — Спасибо, мама. — А еще купила тебе у пас в Замоскворечье шарф потеплей. Вот, примерь. — После, мама. Мы беседуем. — Ну ладно, ладно. — А ты познакомил гостя с нашим Ганнибалом? — спросила Антонина Николаевна. — Нет еще. Он проснулся? — Угу. — Булочка настаивает,— улыбнулся Амат,— чтобы я представил вам наследника. Мы прошли в соседнюю комнату, где на руках у за- москворецкой бабушки торчал в короткой рубашонке шо- коладный Ганнибал. Малютка уставился на меня черными немигающими глазами. — Это наш Ганнибал.— Амат и Булочка стояли обняв- шись. А лицо мальчонки оставалось серьезным, почти свире- пым. Он глядел на меня непреклонно. — Африканец наш сегодня настроен довольно воинст- венно,— засмеялся Амат.— И смотрит в глаза европейцу смело, а? — Но ведь он и сын России,— сказал я. Булочка взяла Ганнибала па руки, и тут малютка впер- вые улыбнулся. Простившись с Аматом и его семейством, я спустился вниз, задрав голову, поглядел на университетскую башню и увидел в окне двенадцатого этажа Булочку и черного профессора. Он высоко поднял Ганнибала и показывал ему вниз, на меня,— я стоял среди асфальта, отбрасывая короткую тень, и казался, вероятно, Ганнибалу очень ма- леньким. Через год, когда мы уже снимали картину, я узнал от Оми из Непала, что Амат Н. уехал с семьей на родину и теперь он там министр просвещения. 29
Оми была родственницей короля, а по убеждениям со- циалистка. Училась на экономическом, писала диплом. У нее было желтоватое лицо изваяния и чуть кривые но- ги, она закутывалась в длинные сари, расшитые розовыми птицами. Оми была умна, хорошо училась, и ее все лю- били. А мы ее пригласили сниматься, и сначала она защища- ла диплом в «Тысяче окон», а потом в жизни. И первая, и вторая защиты происходили в большом актовом зале МГУ, переполненном студентами. Оми играла самое себя. Она стояла на возвышении, и сари в этот день на ней было поистине царственным. За длинным столом распо- ложились члены государственной экзаменационной ко- миссии. — В заключение я хочу поблагодарить моего научного руководителя...— От волнения Оми дрожащей рукой сжа- ла высокую шею, увитую бусами, и шелковая нитка ра- зорвалась, и розовые и зеленые светящиеся шарики посы- пались на паркет.— Простите!..—прошептала Оми и, на- гнувшись, стала подбирать бусы. Заросший черной бородой ее молодой научный руко- водитель и веселый старичок с седым хохолком на макуш- ке вышли из-за стола и, присев на корточки, принялись помогать Оми. В зале зааплодировали. Растерянная де- вушка отняла руку от шеи, и опять хлынули бусинки и, стуча об пол и подпрыгивая, полетели со сцены в зал, и все белые и черные студенты в первых рядах стали под- нимать их, искать под стульями. Оми выпрямилась и, сдер- живая слезы, произнесла: — И хочу поблагодарить всех преподавателей, кото- рые меня учили, и всех моих товарищей... Большое, боль- шое спасибо, уважаемые мои старшие братья и сестры!.. Потом с папкой диплома в руке Оми спустилась в гул зала, и все ей протягивали светящиеся розовые и зеленые шарики, как частички своего человеческого участия, ве- селья и доброты. ДРАМА ДОБРА И СИЛЫ Африка снова напомнила мпе о себе в 1968 году в Мин- ске, и посланцем ее на этот раз явился отнюдь не афри- канец. Было около десяти часов утра. Мы с женой завтракали. В дверь номера кто-то постучал. 30
— Войдите,— сказал я. — Кто там? — спросила жена. — Киселев,— послышался голос раннего гостя. — Кто-кто? — Кузьма Венедиктович Киселев. Вошел незнакомый плотный седой мужчина с розовым благожелательным лицом. — Простите, без предупреждения, по дороге на ра- боту. — Ну что вы, что вы, Кузьма Венедиктович, садитесь, пожалуйста. Киселев опустился в кресло, положил на колени шляпу и серую папочку с тисненым белорусским орнаментом, ус- мехнулся. — Сознайтесь, Алексей Владимирович, а ведь вы не поняли, какой такой Киселев нагрянул к вам без звонка. — Сознаюсь. — Я работаю в Совете Министров. Теперь советником по культуре. А прежде занимал и другие посты. — Может быть, выпьете с нами чаю? — предложила жена. — Нет, нет, я мимоходом, на минуточку.— Мой гость понимал, что я все еще не догадываюсь, с кем говорю, и это ему явно доставляло удовольствие.— Вам все равно не устроить мне раута, какой я дал в ООН в вашу честь. Я был окончательно озадачен. — Сперва был просмотр вашего фильма «Москва — Генуя»,— продолжал Кузьма Венедиктович,— а потом при- ем. Присутствовало больше двухсот пятидесяти диплома- тов, делегатов ассамблеи. Вашу картину они встретили очень тепло. А поскольку вы ее поставили у нас в респуб- лике, то я и представлял «Москву— Геную» от имени бе- лорусской делегации. — Простите! — воскликнул я.— Вы Киселев... тот са- мый? — Бывает,— улыбнулся Киселев.— Ничего не слыхали о показе «Генуи» в Нью-Йорке? — Весьма мало. Несколько строк петитом в «Совет- ском экране». Киселева в Белоруссии знали все. Мне просто сразу не пришло в голову, что это именно он. Врач по образованию, Кузьма Венедиктович был когда-то министром здравоохра- нения, потом председателем Совета Министров, а после 31
войны министром иностранных дел и бессменным в тече- ние многих лет представителем БССР в ООН. Киселев пригладил ладонями платиновые волосы и по- вторил: — Да, бывает, бывает. Я читал в наших газетах хоро- шие слова о «Москве — Генуе», однако просмотр для уча- стников ассамблеи и вообще зарубежный резонанс фильма о ленинской борьбе за мир считаю более существенным. А вы говорите «петитом». — Может быть, все же заказать завтрак, Кузьма Вене- диктович? — забеспокоилась жена. — Нет, нет, уже ухожу.— Киселев повертел в руках папочку с орнаментом.— Успех надо закрепить, Алексей Владимирович.— Он вынул из папочки машинописную рукопись и положил на стол.— Я написал тут... Нет, это еще не сценарий... Я не профессионал... Однако хочу знать ваше мнение. — Прочту с интересом,— сказал я.— О чем? Какая тема? — Патрис Лумумба. Киселев заметил на моем лице разочарование. — Вы его знали? — спросил я. — Мало. Но выступал в ООН в его защиту. А что? — Видите ли, Кузьма Венедиктович... нет пи одного сценариста в мире, я думаю, которого бы оставила равно- душным трагическая судьба Лумумбы. Но она слишком уж общеизвестна... Впрочем, итальянец Дзурлини уже по- ставил картину «Сидящий справа», дав личности Лумумбы христианское истолкование. Мпе показалось, что мои скептические слова совсем Киселева не огорчили. Его свежее лицо осталось привет- ливым и спокойным. Он поднялся. — Бывает, бывает... Завтра я опять зайду часов в де- сять по дороге в Совмин. Успеете ознакомиться? — Конечно. Мы крепко пожали друг другу руки, и, поклонившись жене, Киселев двинулся к двери. На пороге задержался, сказал: — Надо закрепить успех, Алексей Владимирович. Те- ма большая. Вечером я прочел рукопись и стал обдумывать, как ска- зать Кузьме Венедиктовичу правду. Материал его пред- ставлял последовательно сгруппированный ход всем из- вестных событий. Министры и послы, передавая друг дру- 32
гу бумаги, неизменно повторяли: «На ваше рассмотрение». Утром со всей возможной деликатностью я изложил Кузьме Венедиктовичу свои впечатления. И снова не за- метил на его упругом жизнерадостном лице никаких сле- дов разочарования. — Может быть, вы и правы,— сказал он,— по я уве- рен, что вам придет в голову какая-нибудь хорошая мысль и вы заинтересуетесь темой. А в воскресенье прошу вас с женой ко мне обедать. Я за вами заеду часа в три. Дого- ворились? Я поблагодарил Кузьму Венедиктовича за приглаше- ние, испытывая неловкость и ощущение совершаемой ошибки. Званый обед ставил меня в двусмысленное поло- жение. Я смотрел вслед Киселеву — он шагал моложавой по- ходкой по коридору, и все горничные с пим здоровались. Он был личностью знаменитой. И он оказался прав. На рассвете следующего дня мне приснился образ, смысл, способ рассказа, все построение фильма. Голодный и встревоженный, я сидел в полумраке за столом и торопливо записывал пришедшие в голову мысли, боясь упустить связи, подробности, куски диалога. Начало фильма, как оно сложилось в то утро, опреде- лило для меня все. Нью-Йорк... Стеклянный дом Организации Объединен- ных Наций. Безлюдны коридоры, спиральные лестницы, залы. Повисли кабины в шахтах лифтов. Только одинокие шаги. Как стук сердца. Появляется в стеклянной пустоте высокий африканец. Навстречу ему идет белый. Он стар- ше африканца. И тоже высок. Они останавливаются друг против друга. Глаза белого усталы, измученны. Взгляд африканца печален. — Я думаю,— негромко произносит он,— пе ради себя, но во имя других людей мы должны понять, почему все произошло именно так... и мы оба погибли... Диалог мертвых? Нет, фильм-расследование, где аргу- ментами явятся не только поступки героев, но и фотодо- кументы, где возникнут два плана — реальный и услов- ный, где в центре окажется поединок непримиримых про- тивников — африканского политического лидера Робера Мусомбе и слуги колонизаторов, советника ООН Джона Барта. Пусть первый ассоциируется с Лумумбой, а вто- рой с Хаммершельдом. Мы предупредим: пе ищите прямых прототипов, реальность и воображение равно служили 33
нам опорой. Действие развернется в Нью-Йорке, в ООН и в Африке. Голоса Мусомбе и Барта, звучащие за кадром, бу- дут оценивать события, спорить, анализировать драму доб- ра и силы, нравственной непоследовательности героя и жестокой логики его врагов. Экранное расследование пока- жет, как погибли в результате заговора колонизаторов Ро- бер Мусомбе и Джон Барт. Да, вступление все определяет — суть фильма, его стиль. Но я еще совсем не убежден, что готов этот фильм ставить. Решение, вероятно, придет позже. В воскресенье ровно в три за нами заезжает Кузьма Венедиктович, и мы с женой отправляемся к нему на квар- тиру не на казенной машине, а в семейном «Москвиче», который ведет сын Киселева. За двадцать лет представительства в ООН история се- редины нашего столетия превратилась для Кузьмы Вене- диктовича в те или иные связи с ее главными и второсте- пенными деятелями, в сближения и конфликты, борьбу и компромиссы и ожесточенные политические поединки, смиряемые протоколом обедов, переговоров, приемов и дис- куссий на заседаниях ассамблей. Дома Киселев мне показывает фотографии, на которых он снят рядом с Дагом Хаммершельдом и его преемником У Таном, бывшим учителем. Удивительно, что в мемуарах Хаммершельда, изданных после его гибели в Африке в од- но время с Лумумбой, много отвлеченных мыслей о жизни и смерти, религиозно-философских рассуждений, но ни слова о политической деятельности, обстановке в Органи- зации Объединенных Наций и предыстории трагедии, по- губившей самого генерального секретаря ООН. Я рассматриваю фотографии, но ничего пока не рас- сказываю о своем замысле. — Кто этот старик? — спрашиваю я Кузьму Венедик- товича, показывая на пожелтевший снимок в альбоме. — Этот старик,— усмехается Киселев,— в начале века чуть не расстрелял Уинстона Черчилля.— И Кузьма Вене- диктович продолжает:—В молодости Черчилль служил офицером в Индии, а его папа был первым лордом казна- чейства. Сын поклялся, что когда-нибудь тоже займет этот пост. Началась война с бурами. Черчилля перевели в Афри- ку, и в качестве военного корреспондента «Таймс» он со- действовал утверждению суеверия, будто третьим прику- ривать не следует. Это действительно было опасно, потому что буры, очень меткие стрелки, при вспышке первой спички 34
в окопе противника вскидывали винтовку, при второй вспышке прицеливались, а едва вспыхивал огонек в тре- тий раз, стреляли и убивали наповал. Черчилля буры не убили, но взяли в плен и заперли в хлеву. Он пришел в ярость, стал всячески поносить буров. Его решили расст- релять. Он заявил, что их генерал идиот, и потребовал сви- дания с ним. Генералу доложили, что наглый молодой анг- личанин утверждает, будто может подарить бурам мир, в котором они нуждаются. Это произвело на генерала извест- ное впечатление, и он решил взглянуть на дерзкого малого до того, как его поставят к стенке. Черчилля привели к ге- нералу, и он сказал ему, что победы буров временны, скоро подойдут британские пушки и в войне наступит перелом. Буры нуждаются в замирении, и Черчилль может им по- мочь, потому что хорошо знаком с английским премьером и его семьей, а отец Черчилля первый лорд казначейства. Генерал не без иронии поинтересовался, как находящийся в плену молодой человек намерен осуществить свой план. Очень просто, ответил Черчилль, генерал пишет конфиден- циальное письмо английскому премьеру и передает его своему пленнику. Его везут в ближайший морской порт и сажают на корабль, а он дает честное слово офицера, что ровно через месяц будет обратно с ответом британского правительства, и если этот ответ окажется отрицательным, буры смогут Черчилля расстрелять. Генерал решил риск- нуть и принял предложение наглого военного корреспон- дента по кличке «Фельетонист». И что же вы думаете? Ровно через месяц Черчилль вернулся с ответом, и вскоре между бурами и британцами был заключен мир, который для Англии был не менее важен. Вероятно, вы догада- лись, что старик на этой фотографии, с которым мы сняты на каком-то ооновском обеде, и есть бывший генерал бу- ров L — Догадался.— Я снова листал фотоальбом.— С Чер- чиллем вам тоже приходилось встречаться? — Мало. Он был, конечно, человеком риска, но гово- рят... побаивался Сталина. Я понимаю, что Киселев ждет моего решения относи- тельно фильма о Лумумбе, но пока ни о чем не спрашива- ет. А я, чтобы оттянуть время, рассказываю ему совсем 1 Эта история в пересказе К. В. Киселева опровергает версию о том, что Черчилль из плена бежал 35
другой сюжет, которым не слишком серьезно, но давно увлечен: — В 1789 году молодой офицер Наполеон Бонапарт, сильно нуждающийся в деньгах, прослышал, что можно поступить в русскую военную службу с хорошим окладом, и написал письмо указанному ему петербургскому генера- лу, прося чин майора. Генерал возмутился: «Корсикашка! Поручик! В майоры!» — и велел предложить капитана и половину просимого содержания. Бонапарт обиделся. А ес- ли бы согласился? Как выглядела бы дальнейшая история Европы? — Эко куда метнули! — Лицо Киселева напряглось, стало пунцовым — он исподволь все время изучал меня, ход моих мыслей. — Метнул я дальше, чем вы думаете. Конечно, слу- чайность частное проявление закономерности... Но в Рос- сии не сменишь фригийский колпак па корону — коллизия не та. Сюжет мой имеет такой поворот: Бонапарт согла- сился, и принял чин русского капитана, и был назначен, скажем, в Калугу — провинциальные дрязги, карты, убо- гие любовные интрижки, как спасение какая-нибудь ду- рацкая дуэль. А ведь характер, и ум, и гений те же, что сделали Наполеона императором французов, их гордостью и апокрифом. Только поле жизненной борьбы иное — в длину и ширину бильярдного стола в офицерском собра- нии. Здесь капитан Бонапарт одерживает свои победы, свой Аустерлиц, терпит поражения, подобные Ватерлоо, и в Калуге, на гауптвахте, а не на острове Святой Елены, умирает от пьянства в глухой безвестности. Кузьма Венедиктович вежливо обнажает в улыбке ров- ные зубы. — Бывает, бывает.— Это его любимая присказка. Сей- час она звучит странно.— Если ничего не путаю, внеш- ность своего Германна, игрока, Пушкин сравнивает с на- полеоновской. Случайно ли? Может, и Александр Сергее- вич слышал, как Бонапарт просился в русскую службу? Ведь когда он стал императором, ваш генерал наверняка всем рассказывал эту историю, а? Мы оба понимаем, что ведем разговор о Черчилле и Наполеоне для того, чтобы молчать пока о Лумумбе, но в тоне Киселева уже сквозит раздражение. Я чувствую, что смущен, настигнут, и поднимаю руки. — Африканцы должны играть африканцев — это глав- ное. Можно сделать фильм. Можно. Но, как выражался 36
Горький, анафемски трудно. Я должен еще решиться. А идея есть. И даже название: «Черное солнце». Через несколько дней план и стиль будущего фильма у меня окончательно созрели, и мы договорились с Кузь- мой Венедиктовичем о форме сотрудничества. Приехав в Москву, Киселев свел меня с мидовцами, знавшими Лумумбу, с бывшими сотрудниками наших по- сольств в Африке, с работниками представительства ООН в СССР. Мои представления о Патрисе Лумумбе обрастали под- робностями. Когда Лумумба прилетел в Нью-Йорк, на ас- самблею Организации Объединенных Наций, наши пред- ставители не могли к нему пробиться. Вокруг черного премьера все время вертелись рослые белые парни, неза- метно, но решительно отталкивали от него плечами совет- ских представителей. Это продолжалось в гостинице и в перерывах между заседаниями. После выступления па ассамблее Лумумба полетел в столицу Канады,, и тут на- ши сотрудники взяли реванш. Они знали, где остановился премьер и на каком этаже его номер. Советский предста- витель явился в отель в шесть часов утра, когда рослые белые парни еще спали, поднялся не на лифте, а по лест- нице на третий этаж и без стука вошел в номер Лумум- бы — дверь была не заперта. Лумумба пожал ему руку и, приложив палец к губам, объяснил, что разговаривать здесь лучше жестами, потому что помер прослушивается. Потом они присели на кровать, и Лумумба на пальцах и с помощью мимики, лишь изредка прибегая к блокноту и карандашу, обрисовал воешю-экопомическое положение Ъвоей страны. Он был писатель, поэт и, видимо, менее всего приспособлен к участию в политическом детективе. Я вспомнил его стихи: Пусть берега широких рек, несущих В грядущее свои живые волны, Твоими будут! Пусть жаркое полуденное солнце Сожжет твою печаль! Пусть испарятся в солнечных лучах Те слезы, что твой прадед проливал, Замученный на этих скорбных нивах. Лумумбу предали и замучили в Катанге. Все в этом мире сцеплено. Английский астроном Джинс заметил, что, выбрасывая из своей колясочки игрушку, ре- бенок влияет на движение небесных тел. Нельзя сказать — 37
игрушка упала па землю, потому что с точки зрения за- кона притяжения игрушка и земля упали друг на друга. Человек бессмертен. Человеческая гибель отражается в сознании живых и прямо или косвенно влияет на выбор ими жизненных средств. Думал ли так Лумумба? Предпо- лагал ли, что превратится в одну из легенд нашего века? Как он размышлял? Личность выше нации? Или нация выше личности? Нет, он подчинил себя нации, чтобы она родила первенца свободы, создав условия достойного суще- ствования для личпости. Во втором веке Карфаген был завоеван римлянами, они превратили его в свою провинцию и назвали Африкой. Эту часть материка населяли тогда берберы и ливийцы. Ара- бы пришли в седьмом веке и принесли ислам. Знал ли Лумумба, как люди его племени называли свою землю, свой материк? Позже работорговля смертельно унизи- ла Африку и обогатила европейцев. Надо ли удивлять- ся, что Лумумба был не только либерал, но и национа- лист? Оп знал твердо: хотите убедиться, что человек не жи- вотное? — разбейте его цепи! Мой герой Робер Мусомбе скажет Джону Барту в ноч- ной стеклянной пустоте ООН: «Я мог бы уничтожить вас и президента, но я хотел остаться человеком. Это мне казалось самым важным». «А теперь?» — спросит Барт. «И теперь кажется самым важным». В этом суть Мусомбе, причина его гибели. Думаю, в этом же трагедия Лумумбы. Но я продолжаю задавать своим собеседникам во- просы. На Юго-Западе, в блочном доме, живет сотрудница од- ного из московских институтов, дочь американского негра и белой женщины. У этой статной полноватой мулатки красивые веселые глаза, московский говор и чувство юмо- ра. Назовем ее инициалами Л. Р. Она мне помогает разо- браться в километрах африканской кинохроники, которую нам показывают по утрам в Госкино. Сегодня я решил спро- сить Л. Р., как бы она определила суть моего героя Ро- бера Мусомбе. — Мессия,— заявила Л. Р. не задумываясь.— Каждый из них мессия, посланный спасти свою страну и ради это- го готовый пожертвовать всем — детьми, собой, любимой женщиной. Во всяком случае, таким был мой муж. 38
— Ваш муж?! — воскликнул я.— Где же он? Почему до сих пор вы меня с ним не познакомили? — Он в тюрьме,— ответила Л. Р. с невеселой усмеш- кой. — То есть как в тюрьме?! — Его правительство пало. А тюрьма находится в той самой африканской стране, которую он должен был спа- сти. — Но почему вы... здесь? — А не с ним?! — воскликнула Л. Р.—Африка слиш- ком нестабильна. А у меня ребенок. Сейчас я вас позна- комлю с моим ребенком. Хлопнула входная дверь, и па пороге появилась то- ненькая высокая черная девочка лет десяти-одиннадцати в школьной форме. Она сделала книксен. — Здравствуйте.— У нее тоже был московский выго- вор. — Ну как у нас сегодня с отметками? — обняла дочь Л. Р. — По русскому «пять», по математике... — Она повер- нулась ко мне и сказала: — Дядя, хотя это и незаметно, но считайте, что я очень покраснела.— У девочки было материнское чувство юмора. — Двойка?! — воскликнула с притворным отчаянием Л. Р. — Три. — Тогда иди на кухню и возьми себе в холодильнике блюдо клубники. Девочка еще раз сделала книксен и выбежала из ком- наты. — Везти ее в Африку? — спросила Л. Р.— Она же мос- квичка! И здесь я была единственной женой моего мессии, а там должна стать четвертой и, вероятно, теперь уже старшей. Заманчиво? Л. Р. понимала, что мне хочется больше узнать о ее муже. И я узнал историю весьма парадоксального брака. Однажды вечером, когда Л. Р. собиралась уже лечь спать, раздался звонок и в переднюю вошел молодой ши- рокоплечий африканец и заявил, что хочет познакомиться с хозяйкой дома. Л. Р. выставила его за дверь. Через не- сколько дней он снова явился, и она опять его прогнала. В третий раз он пришел в обеденное время и попросил его накормить. Л. Р. это показалось настолько беспардонным, 39
что она пригласила его к столу и они вместе пообедали. Выяснилось, что африканец в Москве учится, а до этого был студентом в Англии — не то в Оксфорде, не то еще в каком-то респектабельном британском университете. Сти- пендию ему платит его партия, и он ни в чем не нуждает- ся, кроме статной мулатки, моей собеседницы,— он влюб- лен в нее. Р. Л. обнаруживает, что ее настойчивый посе- титель владеет несколькими языками, весьма образован, объездил полмира, три раза в день меняет рубашки и очень элегантен. Теперь он приходит к Л. Р. каждый день, и, как правило, к обеду. Совместные трапезы не перерастают в духовную близость, но назойливость мессии в конце кон- цов покоряет Л. Р., и она выходит за него замуж. Он про- должает менять три раза в день рубашки, завтракает ут- ром, сидя на ковре, пока Л. Р. гладит ему очередную со- рочку, потом надевает один из десяти костюмов, бросается в длинную спортивную машину и куда-то уносится. Но иногда по нескольку дней кряду запоем читает Маркса, Канта, Маркузе или Ганди. Вскоре рождается дочка, а мессия отбывает в свою страну, чтобы ее спасти. Перед отъездом Л. Р. спрашивает мужа, для чего он на ней же- нился, и получает ответ, до сей поры питающий ее чувство юмора: «Жениться на тебе мне поручила моя партия. К те- бе присматривались, решив, что ты подходящая жена для будущего вождя нации».— «Значит, наш ребенок родился по поручению твоих националистов?! В таком случае за- будь о нашем существовании и убирайся к черту!» Он уехал, стал вскоре премьером, а теперь сидит в тюрьме. — И вы хотите, чтобы мы с дочкой разделили участь нашего папочки-мессии?! — восклицает Л. Р.— Этого неле- пого идеалиста?! Нет, решаю я, ее широкоплечий мессия не Робер Му- сомбе. И не Лумумба. Что совпадает? Идеализм, жизнь среди сновидений, печальный конец. Но каков же Робер в реальности Африки, если отбросить юмор? Пытаюсь себе это представить, набрасывая вечером сцену: Из глянцевых вод реки выныривает голова Робера Му- сомбе, его черное тело. Он ложится на спину и глядит в медленно разгораю- щийся мир облаков. Робера несет течение. Потом он опять плывет. Длинные сильные руки рассе- кают колеблющееся нефтяное пятно солнца. Робер выбирается на берег, поросший кустарником, 40
Черный бог с бородкой разминается среди утренней тишины. И вдруг — гром выстрелов. Робер пригнулся, то- ропливо натягивает шорты. Еще выстрел. Бог прижался к дереву, а пуля вонзилась в кору. Робер бежит, продираясь сквозь заросли. Он должен настигнуть невидимого с винтовкой. Робер перепрыгнул через ствол мертвого дерева, мчится, пригибаясь к земле, на звук выстрелов. Со стороны поселка ударила автоматная очередь. Ро- бер вырвался из тьмы зарослей, тяжело дышит. На поляне лежит ничком африканец с винтовкой. Он недвижим. Робер озирается по сторонам. В тени деревьев стоят трое из его охраны. У одного в руках автомат. Робер подходит к мертвому, переворачивает труп ли- цом к солнцу, и тотчас обрушивается шквал голосов на всех языках мира: «Покушение на африканского полити- ческого лидера, известного поэта и публициста Робера Му- сомбе...», «Солдат охраны, стрелявший в Мусомбе, убит...». Лицо убийцы упало в траву. Шквал смолк. Робер поднялся, вглядывается в лица солдат. Мгнове- ние взгляд премьер-министра задерживается па немигаю- щих, сонных глазах офицера с автоматом. Тихий голос Барта — тот, из стеклянной пустоты ООН: — Вы посмотрели ему в глаза, но не поняли их выра- жения. И зря. Этому человеку предстояло еще изменить вашу судьбу. Робер Мусомбе входит в палатку, наталкивается на стол, заваленный рукописями и книгами, опускается на циновку, вытянулся рядом с черной женой и детьми. Дети спят. И снова стрельба, как гром с небес. Пропотевшие проб- ковые шлемы, разрывные пули в патронташах, телескопи- ческие прицелы, затворы винтовок, пот и страх на диких белых лицах и огонь из дул. Нет, это не война. Это истреб- ление. Раскинув когтистые лапы, точно взорванный изнутри, с диким ревом взлетает сраженный лев. И все звуки смолкают. В безмолвии валятся пробитые свинцом огромные ста- рые слоны, прекрасные тигры, лоснящиеся черные панте- ры, и жирафы, и птицы, и носороги. Бойня без стонов. Голос Мусомбе: 41
— Да-да, я видел это много раз во сне... В одиночестве дорогих отелей, в Нью-Йорке, в Монреале... Бесконечно повторяющуюся смерть зверей... Еще какой-то сон меня преследовал в Нью-Йорке... не помню сейчас... Я вскаки- вал, что-то должен был писать. Но смерть была просто смертью, без рифм... Звери кричали, как люди, и плакали... И мое лицо было мокро от слез... Я тосковал, Барт, по че- ловеческому добру. АФРИКА В ПАРИЖЕ Мне привили желтую лихорадку. Первые пять дней ни- чего чрезвычайного не ощущаю. На шестые сутки начи- нается тошнотворная слабость. Сперва я должен лететь в Сенегал, а оттуда в Париж. Только там, если мне повезет, я смогу найти крупного про- фессионального африканского артиста на роль Мусомбе. Наш художник Евгений Игнатьев уже в Африке. Ему предстоит побывать в пяти странах, и прежде всего в Кон- го (Браззавиль) — надо уточнить наши предварительные эскизы. Мы собираемся снимать фильм черно-белый («Я не знаю, какого цвета горе»,— говорит режиссер Григорий Козинцев, и я с ним согласен), и группа у нас тоже черно- белая: художник по африканским костюмам — Моди Каса из Гвинеи, оператор-практикант — Саймен Диксон из Тан- зании. Африканцы прочли сценарий «Черное солнце» и отнес- лись к его идее и сюжету с сочувствием и заинтересован- ностью. И вдруг новость — в Дакаре всеобщая забастовка, мое путешествие в Сенегал отменяется, и я должен немедлен- но вылетать в Париж. Теперь все зависит от результатов этой поездки — судьба сценария, фильма, наше ближайшее будущее. Желтая лихорадка в моей крови усиливает чув- ство тревоги, но мною овладевает древний азарт охоты. В Париже я намерен настигнуть неведомого мне замеча- тельного африканского артиста с душой единомышлен- ника. Мы летим над Северным морем, огибая ФРГ. Я дрем- лю, временами пробуждаясь от ужасной мысли, что меня в Париже ждет неудача. — Внимание, внимание! Атапсьён, атансьёп! 42
Я вздрагиваю. Моторы сменили режим, работают почти бесшумно, и это вселяет неуверенность. Неужели я не най- ду Робера Мусомбе и все полетит к черту? Или ошибусь в выборе? — Через три минуты будем пролетать над Брюссе- лем,— сообщает по трансляции стюардесса. Пока я безуспешно пытаюсь разглядеть среди пролитой акварели вселенной столицу Бельгии, зажигается зеленое табло: «Не курить. Застегните ремни». Мощный «ИЛ-62», который в течение трех часов был нашим домом среди гремящих облаков, начинает сни- жаться. Мы летим уже над Францией. Наклоняются внизу ее поля и автострады. Развернулось замкнутое кольцо дороги для автомобильных гонок, по которому мчатся разноцвет- ные игрушки. Игрушки столкнулись — взрыв и, вероятно, увечья и смерть среди огня и дыма. А под нами уже пригороды и новостройки — париж- ские Черемушки. Некоторое время несутся только крыши. Митинг крыш Парижа. Наконец почти неуловимое, но радостное соприкосно- вение с бетоном. И тишина. Аэродром Бурже. Толпа пас- сажиров с тележками. Здесь нет носильщиков. Я толкаю перед собой свой багаж в сетке на колесиках. Проверка паспортов. Поглядывая па меня, молодой офицер изучает штампы виз, сенегальское разрешение на въезд. Он интересуется моими отношениями с Африкой? Ну что ж, у меня есть обязательства перед ней. Разумеется, этого я офицеру не говорю. Объясняю, что в Дакар решил не лететь. Офицер возвращает мне паспорт, прикладывает руку к козырьку. И тут я обнаруживаю, что забыл в самолете шляпу. — Считайте, шляпы у вас больше нет,— усмехнулся офицер.— Вы перешли границу. Еще остановка. Офицер-африканец в красной каскетке спрашивает, пет ли у меня каких-либо особых заявлений для парижской таможни или вопросов. — Заявлений пет,— отвечаю я.— Вопрос есть. Где пай- тп в Париже великого африканского актера? Но вторую часть фразы я произношу мысленно. 43
— Мерси, месье,— улыбаясь, отдает честь черный француз. У него большие белые зубы под тонкими уси- ками. Он не знает, что в Париже я должен найти покинутую им родину. — Судя по всему, вы Спешнев? — кричит кто-то из толпы встречающих. Это сотрудник парижского отделения «Совэкспортфильма» М. К. Шкаликов. Он похож на Пьера Безухова.— Давайте сюда ваш багаж, и поехали в «Санкт- Петербург». — ?! — Ужасный отельчик. Но в июне с гостиницами ката- строфа. На маленьком «рено» Пьера Безухова мы довольно бы- стро добираемся до узкой улочки в районе Оперы, где по- мещается «Санкт-Петербург», и вскоре я вхожу в темный, глухой номер с железной кроватью и пыльными стеклами узкого окна, выходящего во двор, где небо закрывает глу- хая облупившаяся стена брандмауэра. Да, здесь недурно, если хочешь повеситься или если ты убил старуху про- центщицу и твоя фамилия Раскольников. Утром меня переселили в Латинский квартал, в кро- шечную гостиницу «Сен-Жермен», существующую чуть ли не с пятнадцатого века. Я встречен деловитой молодой хозяйкой с певучим го- лоском и личиком миловидной хищной птички, препро- вожден по ее распоряжению старухой испанкой и толстой, медлительно-ленивой португалкой в чистенький номер с цветочками на стенах и плоской кроватью с валиком вме- сто подушки (цена 23 франка вместе с «пти дежене» — маленьким первым завтраком). За мной заезжает Пьер Безухов, и мы отправляемся в представительство «Экспортфильма», на улицу Берлиоза. Здесь в нижнем этаже двухэтажного особнячка я совеща- юсь с французскими служащими представительства — тем- ноусым Жаном со сливами южных глаз и суровой маде- муазель Барбье, сражавшейся в сорок четвертом на барри- каде тут, на улице Берлиоза, зажатой сетью переулочков между авеню Великой Армии и авеню Фош. К нам при- соединяется руководитель представительства — оживлен- ный, доброжелательно-иронический Отар Владимирович Тенейшвили, великолепно знающий Париж. Мне дают со- веты, называют лиц, с которыми следует встретиться,— я 44
записываю. Затем Отар Владимирович уводит меня в свой кабинет и объявляет: — А теперь вы услышите нечто приятное. — Есть кандидатура? — Есть. — На главную роль? — Я говорю о продюсере, желающем иметь коппро- дукцию по «Черному солнцу». По-моему, сценарий он уже прочел в «Искусстве кино». — Где же он его взял? — Наверное, купил в магазинчике, торгующем кино- литературой. Есть такой в Латинском квартале. Наши журналы там продаются. — Но я не намерен... — Не горячитесь. Он явится сюда к четырем, чтобы с вами познакомиться. Он говорит по-русски, родился где-то на юге, кажется в Ростове. Вам не улыбается совместная постановка? — Нет. Мой собеседник вытер платком лицо, налил мне и себе минеральной воды. — Сколько стоит ваш номер в «Сен-Жермене»? , — Двадцать три франка. — Завтра же вы переедете в «Ройяль-Монсо», в номер за сто пятьдесят франков, выходец с юга России даст вам машину, стенографистку, а главное — оплатит в валюте гонорар артистам. А пока мы с ним будем вести перегово- ры, вы поживете в Париже. — Меня интересует фильм, а не переговоры,— ответил я как можно более спокойно.— При совместной постанов- ке фильма не будет, во всяком случае, в обозримом буду- щем и в том виде, как я его написал. Мы приобретем ва- люту, но потеряем доверие африканцев. Мне нужен актер на главную роль, а не продюсер. Мой собеседник сокрушенно вздохнул. — Вы ставите меня в сложное положение.— Он снова вытер лицо и вдруг спросил весело: — Вы серьезно отка- зываетесь? — А вы разве пе понимаете этого? — Честное слово,— хлопнул по-кавказски ладонью о ладонь мой собеседник,— впервые вижу режиссера, отка- зывающегося лишнюю недельку пожить в Париже за счет продюсера! — И уже серьезно сказал: — Впрочем, я вас понимаю, ваш фильм — политика. 45
— В Москве я все объясню,—заверил я.—В крайнем случае попадет мне. — Да, вы экземпляр! — воскликнул мой собеседник, и сквозь сонные веки глаза его лукаво сверкнули.— Хочет фильм и не хочет пожить в «Ройяль-Монсо»! Вошла мадемуазель Барбье и сообщила, что пришел Олег Туржанский. — Это переводчик,— пояснил представитель,— он бу- дет с вами работать.— Мадемуазель он сказал по-француз- ски: — Пусть зайдет через пять минут. Суровая мадемуазель Барбье удалилась. — В сущности, Олег не переводчик, а безработный кинооператор,— пояснил представитель.— Сын классика французского кино, режиссера Туржанского. Сотрудничает с нами давно. Работал с Герасимовым, Юткевичем, Храб- ровицким и другими вашими коллегами. Он из эмигран- тов, но был в Сопротивлении. Отлично владеет француз- ским и русским. Одна у него беда — не имеет контракта. Впрочем, среди людей кино здесь безработица хрониче- ская.— Мой собеседник поднял пухлые ладони, как бы го- воря: «Пока это все», и нажал кнопку. Вошел Олег, нас познакомили, и мы договорились о предстоящей работе. Представителю позвонили из Мад- рида. Он стал говорить о фильмах, которые наша делега- ция привезет на фестиваль в Сан-Себастьяне. Я разгля- дывал Олега: усталое лицо, седеющие длинные волосы, не- уверенный взгляд чуть косящих глаз. В тот же вечер мы отправились с Олегом на поиски. Первым в списке лиц, могущих дать мне полезные реко- мендации, значился месье Шупо, редактор агентства прес- сы, работающего на Африку. Его контора помещалась в самом центре Парижа, но в очень старом доме. В сумерках через деревянную калитку в ветхих воротах мы проникли в квадратный тесный двор, по которому с криками летали птицы. В серой стене мы обнаружили дверь с табличкой: «Новое агентство прессы». Дверь заскрипела, когда Олег ее толкнул. Поднявшись по выщербленной лестнице на второй этаж, мы очутились в гулких коридорах, заставлен- ных поломанной мебелью и какими-то ящиками. Наконец мы вошли в обширное пустынное бюро. Посередине него стоял огромный письменный стол, заваленный фотогра- фиями, рукописями, гранками, справочниками, старыми книгами с закладками, а на стене висели карта Африки и несколько фотографий. Возле стола стояли стул и потертое 46
Кресло. В нем легко было представить себе Гобсека. В этом обширном бюро мог обитать стряпчий, меняла или изда- тель эпохи Бальзака. Однако за столом сидел мсье Шу- по, возвышаясь над ворохом рукописей. У него было круглое лицо с пушистыми бакенбардами во всю шири- ну щек. Олег меня представил. Шупо что-то пробормотал отно- сительно обстановки своей конторы и указал мне на кресло Гобсека. Я опустился в пего и уронил подлокотник в мед- ных гвоздиках. Мсье редактор рассмеялся, и мы разгово- рились. В последний период войны он был военным кор- респондентом при наших войсках и сохранил добрую память о русских. Я рассказал о своем фильме. Шупо хоро- шо знал артистический мир Парижа. Он оказался не толь- ко редактором загадочного бюро, но и театральным кри- тиком. Мсье редактор дружит с многими парижскими афри- канцами. Внимательно поглядывая на меня сквозь потускневшие стекла очков в стальной оправе, Шупо что-то записывает, потом роется в своем столе, кому-то звонит, советуется. И наконец называет мне имена, дает телефоны, в частно- сти Башира Туре, сыгравшего Патриса Лумумбу в доку- ментальной драме ямайского писателя Эмэ Сезера «Один сезон в Конго». Однако прежде всего Шупо рекомендует встретиться с Жизелыо Бока. Она приехала в Париж с Ан- тильских островов и стала душой африканского артисти- ческого коллектива: знает всех черных лицедеев француз- ской столицы. Маленький Шупо вышел из-за стола и пред- ложил нам спуститься вниз чего-нибудь выпить. Мы прошли через темнеющий двор, где шумели крыльями птицы, вышли на улицу и тотчас нырнули в бистро — оно помещалось в соседнем доме. Шупо был здесь завсегдата- ем. Я, отвратительный трезвенник, взял себе лимонад, Олег — полбутылки божоле, а наш хозяин — рюмку ани- совой. Как полагается, надо мной посмеялись, после чего мы еще немного поговорили о нашем фильме, о москов- ских и парижских премьерах, и, получив адрес Жизели Бока, мы с Олегом расстались с редактором «Нового бюро прессы». На следующий день Жан из «Экспортфильма» созво- нился с Жизелью и рассказал Олегу, как ее найти. Но кто она? Актриса? Импресарио? Об этом мне пока ничего не известно. 47
С трудом находим высокий дом с мансардой в респек- табельном квартале. Бесшумный лифт с фотоэлементом поднимает пас па шестой этаж. Вероятно, все-таки мадам делает деньги, а пе служит музам—ведь квартиры в Пари- же так дороги! Нет, па шестом этаже мадам пе проживает, нам дали неточный адрес. Олег спустился к консьержке, а я жду его среди молчаливых одинаковых дверей, утопая в светлой зелени пушистого пластикового ковра. — Выше,— бросает Олег, выходя из лифта.— На ман- сарде. О черт, забыл спросить помер! Поднимаемся на этаж выше. И здесь одинаковые двери без табличек. Я громко по-русски восклицаю: — Жизель Бока! Где же вы?! Прямо напротив пас отворяется дверь, и на пороге воз- никает женщина с удлиненными глазами в синеве грима. — Же юси Жизель! — Она смеется.— Браво! У нее форсированный голос актрисы, сильные, длинные желто-кофейные ноги и короткое, легкое, почти прозрач- ное платье. Замечаю: платье в двух местах заштопано. Жизель проводит нас в крошечную комнатушку, в ко- торой потонули в сигаретном дыму несколько африканцев. Я еще не различаю лиц. Но вижу мужские поношенные кеды, застиранные безрукавки и цветные рубашки, скром- ное платьице черной девушки. Не думаю, чтобы у этих людей была постоянная работа. Понимаю, что Жизель пригласила своих друзей специально для меня — вдруг кто-нибудь из них заинтересует «советского маэстро». Но Жизель не антрепренер. Это я тоже теперь пони- маю. Завязывается беседа. Да, эти черные артисты много репетируют, но редко играют. Репертуарных африканских театров в Париже нет. Труппа собирается, чтобы поставить одну какую-нибудь пьесу, и распадается после того, как спектакль перестает делать сборы. Несколько лет назад имела успех пьеса Жепэ «Негры», более двух лет шла документальная драма о Патрисе Лумумбе Сезера. А все- го за несколько дней до моего приезда в последний раз была показана программа, в которой участвовали Жизель и ее гости. Меня тяготит, что мое появление для них, может быть, единственная надежда получить этим летом контракт. От- кровенно говорю, что ищу всего лишь двух артистов — главного героя и старика. К сожалению (к этому времени я уже рассмотрел лица всех присутствующих), здесь я не 48
вижу ни того, ни другого. Гости Жизели не обижаются. Они понимают, они профессионалы: среди них нет стари- ка и артиста на главную роль. Они уже знают из газет о нашем фильме и надеялись лишь на участие во второсте- пенных, эпизодических ролях. Но поскольку наша труппа уже набрана в Советском Союзе, они с удовольствием про- сто поговорят о «Черном солнце» и, может быть, что-нибудь мне посоветуют. Пока африканцы совещаются, Жизель показывает мне свои книги — «Моя жизнь в искусстве» Станиславского, «Маркс и Энгельс о литературе». Потом она берет меня за руки и тянет за собой. — Идемте, мсье, я хочу вам кое-что показать. Она толкает плечом узкую дверь. Мы проходим через грязную кухоньку. На подоконнике вижу четыре карто- фелины, один апельсин и откупоренную бутылку антиль- ского рома. Поднимаемся по нескольким деревянным ступеням. Жизель опять толкает плечом какую-то дверь, продолжая держать мепя за руку, и мы оказываемся в пустынной, странной, треугольной комнате — слева нагромождены рифленые картонные ящики, из которых торчат смятые рулоны афиш, старые журналы, театральная одежда, спра- ва широкая неубранная постель мадам с ситцевыми по- душками, а в глубине, окруженная невысокой бамбуковой изгородью и подсвеченная двумя маленькими рефлекто- рами, писанная не слишком искусным художником, ан- тильская панорама с морем, пальмами и белыми домика- ми. Ближе к полу живопись переходит в объем — рассыпа- ны песок и камушки, и к ним стремится макет деревянно- го кораблика с парусами. — Кораблик моей жизни все еще плывет к Антиль- ским островам,— голос Жизели дрожит.— Сюда мы прихо- дим плакать и молиться.— Она выводит меня на железный балкон мансарды.— И вот Париж, для которого мы оста- лись чужими. Крыши Парижа внизу. Вдалеке Эйфелева башня. Сей- час Париж сине-серый, такой, каким он был прежде, до того, как по инициативе министра культуры писателя Мальро пескоструями стерли с него гарь и дым времен. Я оборачиваюсь. В огромных глазах Жизели, обведен- ных гримом, дрожат слезы. Я растерян. Жизель снова берет мепя за руку, и мы спускаемся в кухню. Она протя- 49
гивает мне бутылку рома и апельсин, а сама берет поднос со стаканами. Гости Жизели по-прежнему тонут в табачном дыму. У них уже есть для меня предложения, и если Жизель их одобрит, мне будут сообщены фамилии и адреса. Жизель одобряет. Олег записывает: Джеймс Кембел, Лионсоль, Башир Туре, Амбруаз Мбия. Жизель протягивает мне стаканчик с ромом. — Мне стыдно в этом признаться перед дамой,— став- лю я стаканчик обратно на поднос,— но я не пыо. Совер- шенно. Лучше я съем апельсин. — Браво! — Длинными коричневыми пальцами с лило- выми перламутровыми ногтями Жизель очистила мне апельсин.— Теперь я всем буду говорить: «Он съел мой оранж, он питается только плодами!» Африканцы стоят со стаканами, наполненными антиль- ским ромом, и грустно молчат. Потом один из них гово- рит: — За успех вашего фильма, мсье, и я надеюсь, что на- ши советы вам чуточку помогут. — Спасибо. От режиссера Сергея Юткевича у меня было письмо к Андре Барсаку, руководителю театра «Ателье» на Мон- мартре. Мы застали Барсака в его просторном кабинете. Вдоль стен на столах деревянные ящички рабочей карто- теки режиссера. Здесь собраны сведения обо всех сколько- нибудь заметных актерах и театральных постановщиках Европы, Африки и обеих Америк. На каждой карточке небольшое фото, краткая профессиональная характеристи- ка, список сыгранных ролей пли поставленных спектаклей, адрес и телефон — нет только отпечатков пальцев. Карто- теке Андре Барсака мог бы позавидовать Интерпол —- меж- дународная полиция. А составил ее сам режиссер с по- мощью своих сотрудников. Барсак внимательно выслушал наш рассказ о визитах к Шупо и Жизели Бока и их рекомендациях и стал про- хаживаться вдоль столов с ящичками. — Сейчас плохое время — июнь, сезон заканчивается, многих уже нет в Париже. Андре хорошо говорит по-русски, он перебирает кар- точки, рассказывает: — Я старый болельщик и пропагандист русской и со- ветской драматургии. Я еще на Бродвее в еврейском теат- 50
ре играл Егора Булычева. А моя дочь Катя училась в Москве в ГИТИСе. Я должен вас с ней познакомить. Андре отобрал стопку карточек и теперь звонит по те- лефону. Потом откидывается в кресле и, глядя на часы, говорит: — Сейчас начинается спектакль. Давайте сделаем так. Посмотрите первый акт. Если заинтересует, то и второй. А я пока наведу для вас все справки. Пьеска коммерче- ская. Два действующих лица. Комедия. Актеры хорошие. Я прогорел на экспериментальном спектакле и должен ис- правлять свою финансовую ситуацию. Поглядите на пуб- лику. Она очень похожа на московскую. Только у нас в театр ходит больше пожилых одиноких людей и меньше молодежи. Мы получили контрамарку и спустились вниз. В пыль- ном садике перед входом в театр прогуливались монмартр- ские старушки. Их седые волосы были аккуратно уложе- ны, в ушах поблескивали бриллиантики. Нас усадили в третьем ряду партера. После второго акта за нами зашел Барсак и повел нас в бистро напротив театра, где нас ожидали уже миловид- ная, жена Андре и его дочка Катя. Нас познакомили. И Катя сразу призналась, что мечтает работать в Совет- ском Союзе и для начала с удовольствием была бы моим ассистентом по «Черному солнцу». Я ответил, что, к со- жалению, группа уже сформирована, и Барсак с облегче- нием вздохнул: Андре и его жена подозревали, что Катю влекут в Россию не только профессиональные интересы, но и некая нежная привязанность. Затем все повторилось: я запивал сосиски лимонадом, Олег — божоле. А Барсак и члены его семейства пили витель, уверяя, что в это время уже не ужинают. Андре передал мне листок с фа- милиями африканских артистов, оговорившись, что наибо- лее серьезной считает кандидатуру Амбруаза Мбия. Но ему он не сумел дозвониться, поэтому, вероятно, пока име- ет смысл пам встретиться с актерами, рекомендованными Жизелыо Бока. Бистро закрывалось в одиннадцать, а мы засиделись позже полуночи. Однако из уважения к Барсаку хозяин тихо дремал в плетеном кресле возле своей вымытой кро- ваво-красной стойки, а жена ого шила. — Ой! — воскликнула Катя.— А как же вы доберетесь теперь домой, на левый берег? Метро уже закрыто, и так- 51
си в это время на «Холме мучеников», то есть на Монмарт- ре, не поймаешь. — Вы водите машину? — спросил Андре.— Да? Так возьмите нашу «симку» и поезжайте. А завтра Катя за- берет ее. — Не-е-ет, без прав и не зная дороги не рискну. — Такой храбрый, собираетесь ставить в СССР карти- ну об Африке, а прокатиться без прав по Парижу остере- гаетесь? — засмеялся Барсак. — Остерегаюсь. Связывают обязательства перед афри- канцами,— ответил я с улыбкой, однако вполне искренне. Мы расстались в начале второго, треть дороги шли с Олегом пешком и только где-то в центре поймали такси. Июнь!.. Июнь... Километры пешком по Парижу, десят- ки километров в душном, грязном парижском метро. Не- ужели неудача и я никого не найду? Я уже виделся с Баширом Туре, по его внешность... Нет, это не Мусомбе. Его прообраз Туре сыграл на сцене, не в кино. Экран все приближает, укрупняет. Лицо ак- тера — мир, через него мы познаем движение мысли и чувства, личность артиста и персонажа. Острые, мел- кие черты лица Туре свидетельствуют об уме, но в них отсутствуют величавое простодушие, доверчивость, сила. Мы едем в «Музей человека», где назначил мне встре- чу Робер Лионсоль, он работает ассистентом в отделе па- леонтологии, когда нет ангажемента на телевидении или в театре,— неожиданное сочетание: артист и ученый. «Му- зей человека» помещается напротив Эйфелевой башни, во дворце Шайо. Скоростной лифт бесшумно бросает нас в подвал двор- ца, и мы долго идем подземными коридорами среди экспо- натов запасника, вглядываясь в схемы скелетов и черепов и фотографии наших далеких волосатых пращуров с тра- гически вопрошающими близко посаженными глазами. На- конец находим отдел, в котором работает Лионсоль. Он высок, корректен, в рабочем халате. Как все французы, он полагает, что наилучшее место для деловых бесед бар. Сно- ва бесконечные коридоры, взлеты и падения в лифтах. В баре «Музея человека» темновато и пусто и даже нет бармена. Лионсоль перелистывает французский перевод «Черного солнца», но я уже понимаю: молодой ученый не может играть Мусомбе,— безвольное лицо, лишенное эт- нической определенности. 52
Позже, прочтя сценарий, Лионсоль звонит мне в гости- ницу и говорит, что воплотить мощный, противоречивый дух героя не в его силах. Моя тревога растет, я плохо сплю. На рассвете в душ- ном номере с цветочками меня охватывает отчаяние: не- ужели опять меня ожидает неудача? С Джеймсом Кембелом мы условились встретиться ве- чером в кафе «Флора», бывшем пристанище экзистенцио- налистов (Жан-Поль Сартр, Симона де Бовуар). Побли- зости от «Флоры» глухие строения Сен-Жерменского аб- батства, заложенного в шестом веке, а напротив оживлен- ный «драгстор» — аптека на американский лад, заведение, в котором есть все: забегаловка, ресторан, кино, стойки и прилавки с товарами. Здесь можно купить в любой час дня и ночи жевательную резинку, газеты и журналы всего ми- ра, лекарства, галстук, фотоаппарат, сувениры. А между «драгстором», старым аббатством и «Флорой» в клубах едкой пыли экскаваторы перетаскивают землю и бьет, гро- хоча, стальной, смазанный маслом молот: ремонтируют клоаку. В кафе все столики заняты. Свободен только один, но он заказан, объясняет Олегу гарсон, мадам Брижит Бардо. Если мы ненадолго, то можем столик занять. Мы уселись, и я разглядываю публику. Опять появляет- ся гарсон и предупреждает: звонил Джеймс Кембел, он немного опоздает, у пего репетиция на радио. Напротив нас сидит на табурете болезненный юноша в камзоле, с женской прической и, глядя собачьими гла- зами в лица посетителей, играет на виолончели Брамса. Играет хорошо. Но редко кто кинет ему на колени франк. Я оставляю Олега ожидать Кембела, а сам отправля- юсь прогуляться вокруг кафе. Темнеет. Хиппи со своими девушками, одетые в самые невероятные наряды — пла- щи, попоны и ризы, бродят вдоль веранд брассери и баров, или лежат на асфальте и целуются, или торгуют дешевы- ми колечками под роскошной витриной уже запертого ювелирного магазина, или торгуют своими стихами, на- писанными цветными мелками прямо на панели. А какая- то пара длинноволосых спит на траве под стеной аббатст- ва. В корзинке для белья плачет их ребенок. Но родители не слышат его лепета и бессвязных жалоб — все заглуша- ют скрежет экскаватора и грохот молота. Я возвращаюсь в кафе, и в этот момент появляется Кембел — африканец с арабским профилем и сонными 53
ироническими глазами. Он в старом плаще. На голове его вязаная белая сенегальская шапочка. Извинившись за опоздание, Кембел садится и говорит небрежно: — Сегодня я действительно был занят. Это исключе- ние. Мое основное занятие — не иметь никаких занятий. Я не уверен, что он говорит искренне, потому что лицо его печально. Он уже знает о нашем фильме: ему звонили Барсак и Жизель Бока. Он хотел бы прочесть сценарий. Олег вручает ему рукопись. Подходит гарсон и просит освободить столик — пришла мадам Бардо. На улице я бы ее не узнал — худенькая скромная парижанка. С ней две пожилых женщины, небрежно и претенциозно одетых и весьма надменных. Мы уступаем им столик и перебираем- ся в глубь кафе, к стойке. Опять лимонад для меня и бо- жоле для Олега. А Кембел стоя ест булочку с сыром, за- пивая пивом. Он ест жадно. Он голоден. А я ему расска- зываю о роли: — Робер Мусомбе — это убежденность, энергия, ум, но одновременно доверчивость и доброта, переходящая в опас- ную мягкость, непоследовательность. Мне кажется, таким был и Лумумба. Жажда добра и справедливости и недо- оценка законов силы ставит Мусомбе в трагическую ситуа- цию. — Ничего мне больше не говорите, маэстро,— просит Кембел.— Дайте сперва прочесть сценарий,— И вдруг спрашивает: — Почему вы написали сценарий об Африке? Я этого не понимаю. Ну что я могу ему ответить? — Прочтите сценарий, и, может быть, вам станет яс- но,— говорю я.— И позвоните. Олег вам даст телефон. Каждое утро хозяйка гостиницы с личиком привлека- тельной хищной птички кричит мне на второй этаж: — Месье совьетик! Телефоне африкен! И я бегу вниз — коммутатор не работает. Мадам хозяйка и немногочисленные обитатели отеля «Сен-Жермен» постепенно привыкают, что в номер к «месье совьетик» приходят африканцы и произносят какие- то загадочные монологи, плачут, смеются и кричат. Но однажды все-таки возникает паника. Молодой Бонифас Кукуй, учащийся Парижской консерватории по классу драматических искусств, репетируя со мной сцену, в ко- торой Робер Мусомбе через реку обращается к своим со- племенникам и бьет в тамтам, столь пламенно восклик- нул: «Братья! Вы должны меня услышать!», что обитатели 54
гостиницы эпохи Людовика XIV дрогнули и на следующий день стали тихо разъезжаться. — Месье совьетик! Телефоне, телефоне! Это звонит Кембел и сообщает, что сценарий еще не прочел, потому что опять занят. — Надо забрать у него рукопись,— говорит Олег,— и передать Амбруазу Мбия, если он приехал. Амбруаза на- зывали все трое — Шупо, Жизель и Барсак. Все-таки семь лет он играл в «Одеоне». Через полчаса по дороге в «драгстор», где мы решили с Олегом для разнообразия пообедать, встречаю Кембела и не сразу узнаю его. В одежде хиппи — голубых джинсах и какой-то фантастической рубашке — он фотографирует японский санитарный кар из толстого стекла с низкими белыми сиденьями — прозрачный куб, способный разви- вать большую скорость. Куб раскатывает по Парижу для рекламы — я его уже видел. Помахав нам рукой, Кембел бросает: — Как видите, у меня и сегодня есть работа. Сценарий прочту ночью. Приду к вам завтра. — Ладно, Кембел, только без обмана,— просит Олег. — Договорились,— щелкает «лейкой» японское чудо Кембел.— Вы думаете, я артист? Нет. Думаете, фотограф? Нет. Драматург? Нет. Я — все. И никто. Привет. Неожиданно Кембел является ко мне в этот же вечер, и не один, а со своей белокурой женой-француженкой. Оба они чрезвычайно торжественны. — Простите, что и я пришла с ним,— низким голосом произносит жена.— Но мне так хотелось увидеть вас... рус- ского, который написал о черном вожде... Я тоже прочла сценарий. Мы с мужем передавали друг другу страницы. Это невероятно! Вы, кажется, понимаете Африку! Я смущен, наблюдаю за Кембелом. Высокий, с породи- стым длинным лицом, точно вырезанным из черного дере- ва, он смотрит на меня, чуть склонив голову, с нескрыва- емым любопытством. На нем длинный сенегальский халат, подпоясанный свободным широким ремнем с дорогой пряжкой, на голове шапочка, а в руке тяжелая резная пал- ка вождя, подаренная на родине в знак старшинства и в благодарность за духовное руководство. Однако под хала- том националиста я вижу все ту же рубашку хиппи. Стоя посреди моего номера в цветочках, Кембел тихо произно- сит: 55
— Да, вы понимаете наши проблемы. Но Робера Му- сомбе нельзя играть. Им нужно быть. Я плеснул в синие стаканы немного водки из своих за- пасов и предложил гостям московские охотничьи сосиски и парижскую клубнику в корзиночке, и мы чокнулись и закусили водку ягодами, и Кембел спросил: — Вы хотите со мной репетировать? — Конечно. Если... — Нет. Я не смогу сейчас. Я попробую просто прочесть вам какой-нибудь кусок из сценария и постараюсь выявить свое понимание. Он посмотрел на жену, и та одобрительно кивнула. — Какой бы вы хотели прослушать эпизод, маэстро? — спросила она, волнуясь. — Выбирайте сами,— предложил я Кембелу. Он раскрыл сценарий, полистал его, сел на стул в даль- нем углу комнаты, под табличкой, на которой была обо- значена стоимость моего номера, и начал тихо читать сце- ну на аэродроме: «Несколько джипов подкатили к ангару, остановились посреди бензозаправщиков и самолетов. — Где они? — выпрыгивает из машины Мусомбе. — Там,— показывает на огромные закрытые двери ан- гара служащий аэродрома. — Как открываются ворота? — Снаружи. — Откроете по моему приказу.— Мусомбе кинул авто- мат Шарлю.— Я пойду один. Вы останетесь здесь, Шарль. Мусомбе нельзя сейчас не подчиниться. Это Шарль по- нимает. Робер идет к воротам. За ним следом — служащий аэро- дрома. — Они могут начать стрелять сразу. Робер кивнул и шагах в двадцати от ворот остановился. Служащий свернул за угол ангара. Послышался тяжелый гул. Ворота начали раздвигаться. Робер ждет, чуть покачиваясь на носках. Ждут в тени самолета Шарль и черные солдаты. Все шире растворяются ворота. В ангаре темно. Робер стоит под слепящим солнцем. Наконец ворота разошлись в стороны, и гул стих. Робер различил под сводами ангара блеснувшие дула автоматов. 56
Они были направлены на него. Лиц парашютистов он не видел. Только смутные очертания фигур. Робер подошел ближе и сказал: — Господа, я безоружен.— Он поднял вверх сперва од- ну, а потом другую руку.— Прошу вас не стрелять, пока меня не выслушаете. Вас приветствует премьер-министр этой страны, не желающий лишнего кровопролития. Он немного помолчал. Во тьме ангара что-то звякнуло, раздался короткий смешок. И снова все стихло. — Я хочу вам рассказать одну историю.— Робер заку- рил сигарету.— Я внимательно читаю европейские газеты. Как-то мне попалось объявление: «Интересующихся сель- скохозяйственными работами в Африке и умеющих стре- лять просим позвонить по телефону...» Номера, конечно, я не запомнил. Но многие из вас, вероятно, позвонили. Под- писывая с вами контракты, от вас скрыли, что сельско- хозяйственными работами на своей земле интересуются сами африканцы. Вам обещали деньги, землю, легкую жизнь и право убивать без возмездия. Вас обманули. Убить вы сможете только меня. Но тогда вы будете уничтожены. У вас есть время подумать, но этого времени не очень мно- го. Сегодня мы открываем новую школу, и мне надо еще переодеться. Теперь он слышал дыхание и шепот этих людей. Не- сколько человек, не опуская автоматов, приблизились к полосе света. Робер увидел их лица — истерзанные стра- хом, бледные. — Сейчас вы сложите оружие и выйдете отсюда,— ска- зал Робер.— Даю вам слово главы правительства, вы бу- дете немедленно отправлены на родину. Самолет вас ждет. Позорная смерть или свобода. Выбирайте, господа. Из глубины ангара грохнул выстрел. Раздались крики. Видимо, стрелявшего обезоружили. Робер Мусомбе ждал. Он докурил сигарету и раздавил ее башмаком в мягком асфальте. И словно это послужило сигналом. На бетонный пол с металлическим лязгом начали падать винтовки и авто- маты. К ангару двинулись Шарль и солдаты. Но жестом ру- ки Робер остановил их. — Выходите, господа! — приказал он сдавшимся. Из темноты с поднятыми руками появились первые па- рашютисты. — Опустите руки,— сказал им Робер. 57
Глаза их на солнце мигали и щурились. Они стояли безвольной толпой, не понимая, что их заставило отказать- ся от сопротивления». Кембел читал сдержанно, просто, но и ему не хватало внутренней силы, словно артист не мог преодолеть созна- ния печального конца. Это был реквием. А я ожидал азар- та борьбы. Я смотрел на Кембела и думал о грустной мно- голикости его жизни и о том, что заставило этого образо- ванного сенегальского националиста, или желто-кофей- ную антильскую Юнону Жизель Бока, или ученого- артиста Лионсоля перебраться в Париж, искать здесь счастья. ...Неоновым вечером возникает смутный ответ. Милый, грустный Париж! Сколько в твоих окнах надежд и одино- чества. Как ужасна тщательно скрывающая отчаяние ста- рость — завитые, аккуратные старушки с собачками за столиками кафе, старики в поношенных элегантных костю- мах, в шляпах и перчатках среди лохматых бесприютных юнцов в попонах и их одурманенных искусственными сно- видениями полуголых подружек. Вечерами на Елисейских полях, на Монмартре, в Ла- тинском квартале — всюду, где обитатели бесчисленных брассери и баров часами глядят на поток автомобилей, воз- никает немой диалог двух партеров. Первый неподвижен. Это лица сидящих за столиками на асфальте или за стек- лами витрин. Лица белые и цветные, смятые тоской и ста- ростью, лица равнодушные, оживленные, молодые, уста- лые, смеющиеся. Стулья на верандах кафе обращены ко второму партеру — движущемуся: к мужчинам и женщи- нам в автомобилях. Два партера ежевечерне вглядываются друг в друга, точно ожидая чуда, призыва, внезапной ве- сти, удачи — великое: «А вдруг?!» и великое: «Никогда!». Я понимаю: Джеймс Кембел тоже не может играть Мусом- бе — профиль араба, вырезанный из черного дерева, и нет душевной доверчивости, нет мощи. Но внутри меня все еще звучит его тихий, печальный голос. Каждый в Париже пытается найти свой ответ. Иногда зловещий. Вблизи Сакре-Кёр на стене дома меловой круг, и в нем буква «А», что означает анархия: призыв к всеоб- щему разрушению. Рядом экслибрис парижских фаши- стов — таковые тоже имеются. А на здании около Люксем- бургского дворца чьей-то дрожащей рукой выведено: «Вив ле руа!» («Да здравствует король!») — чья-то наивная ду- ша ожидает короля для Франции, 58
Июнь, июнь, положение мое отчаянное — Робера Му- сомбе нет. Утром является Олег и говорит, что дозвонился наконец Амбруазу Мбия — он придет сегодня за сценарием. Прошу Олега подробней рассказать об этом артисте, тем более что Олег с ним знаком. Амбруаз приехал во Францию из Камеруна лет десять назад, чтобы учиться в Высшей сельскохозяйственной шко- ле, но... стал актером. Началось с пустяков — конфериро- вал на студенческих вечерах, пел, играл на гитаре. Надо> было зарабатывать на жизнь — пробовал свои силы в ка- баре. Разочаровался. Получил от камерунского правитель- ства стипендию и поступил в Парижское национальное училище драматического искусства. Три года его учил Ан- ри Роллан. По окончании училища был принят в театр «Одеон», где проработал с 1961 года по 1968-й под руко- водством Жана Луи Барре. Сперва играл черных, потом белых: его красили. Публика к Амбруазу привыкла — кра- сить перестали. Африканец продолжал выступать в совре- менном европейском, американском и классическом репер- туаре без грима, с черным лицом. Играл в «Венецианском купце» Шекспира, в «Браке поневоле» Мольера, в инсце- нировке «Чуда святого Антония» Флобера. Сам поставил в «Одеоне» три африканских пьесы. Двадцать ролей в теат- ре, тридцать телефильмов, главным образом о культурных проблемах Африки. В кино везло Амбруазу меньше, хотя его партнерами и были Софи Лорен, Бельмондо, Давид Ни- вен. В Камеруне Мбия создал первый национальный театр и является по сей день его почетным директором. — Месье совьетик! Телефоне африкен! — раздается снизу певучий голосок мадам хозяйки. Это звонит Амбруаз и спрашивает, когда он может зай- ти за сценарием. Вскоре в мой номер входит высокий узкобедрый афри- канец с мужественным лицом. У него борода и необыкно- венно живые глаза. Их выражение все время меняется: то глаза смеются, то становятся проницательно-серьезными, то гневными — и тотчас опять полными веселой иронии. «Да, это он! Он! Это Робер Мусомбе! И он чем-то похож на Лумумбу!» На следующий день мы уже репетируем сцену в шко- ле. Я предлагаю артисту различные толкования текста. Он мгновенно схватывает мою мысль и повторяет монолог, меняя интонации. Олег читает ремарки и подает реплики 59
за других персонажей — мой переводчик человек профес- сиональный. На открытие школы приехали гости — президент, епи- скоп, журналисты, но в классе обнаружили только одного мальчика. Впрочем, пусть сам Амбруаз расскажет о нашей пер- вой репетиции в моем номере с цветочками в отеле «Сен- Жермен». Вот отрывок из его интервью корреспонденту журнала «Бинго» (Дакар), перепечатанного нашим «За рубежом»: «У меня был трудный период. Ничего интересного в театре, и я работал на радио. Предлагали сомнительную роль в третьеразрядном фильме, но я отказался. Вдруг телефонный звонок. Мне говорят, что приехал русский режиссер Спешнев, который хочет поставить фильм о Лу- мумбе. Я решил, что это шутка, но все же отправился на встречу. Спешнев сразу дал мне сценарий. Я прочел его за ночь и заинтересовался ролью, почувствовал ее значе- ние. На следующий день состоялась проба. Русский режис- сер все время испытующе поглядывал на меня. Представь- те себе такую сцену. Он говорит мне: «Сейчас без всякой подготовки произнесете речь по случаю открытия школы». Я исполняю. Он требует говорить еще раз, потом еще. Я начинаю терять терпение. «Произнесите эту речь в по- следний раз,— говорит он,— но представьте, что вы види- те в зале маленького мальчика, который слушает вас и плачет. Сыграйте это». Я выполняю его просьбу. Русский режиссер одобряет пробу и берет меня на роль... Наша профессия таит массу сюрпризов!» Да, я не колебался. Я поверил в точность своего выбо- ра. Мы вышли из отеля, и здесь, на рю дю Бак, напротив маленького фруктового магазинчика, а потом на углу рю де Гренель, где помещалось советское посольство, Олег на всякий случай несколько раз щелкнул Амбруаза «лей- кой» — времени на кинопробы у меня уже не было. Предстояло заключение с Мбией предварительного контракта. Сам Амбруаз контракт заключить не мог, у не- го был импресарио — дама. Амбруаз называл ее «Мадам деньги» и платил 10% с договора. «Мадам деньги» вдова, у нее трое детей и железная хватка. Я видел ее мельком в представительстве «Экспорт- фильма», где начались переговоры. Мадам вязала свитер, говорила мало, требовала много. Мбия при этом не при- сутствовал. Я сидел в соседней комнате возле мадемуа- 60
зель Барбье, от которой узнавал подробности диалога между непреклонной вдовой с бесцветным лицом и заме- стителем представителя М. Шпаликовым. Я нервничал. Первый день принес одни разочарования. Вечером я по- просил Амбруаза повлиять на своего импресарио, но он сказал, что это трудно сделать — между ним и ею тоже есть контракт, и в нем оговорено невмешательство арти- ста в финансовые дела. Мы ужинали в африканском ресторане и были мрач- ны. С нами пришла Лизетт, приветливая жена Амбруаза в гладком черном парике. Как и Жизель Бока, она роди- лась на Антильских островах и была темнолица. Кроме нас в ресторане сидела компания пожилых англичан, а в гардеробе за занавеской болтали с мулаткой, хозяйкой за- ведения, двое подвыпивших американцев. Хозяйка подала им плащи и взяла на чай несколько франков, хотя и была богата. Африканцы сюда не ходили — слишком высокие цены, овощи и фрукты привозили мулатке на самолетах из Аф- рики. Таинство еды тонуло в красно-лиловом полумраке. По- давали два негра в зеленых шелковых смокингах. Тихо звучала музыка — магнитофонная запись бродячих афри- канских певцов. Каждый столик имел свое название: «Ма- ли», «Танзания», «Сомали», «Нигерия», «Чад», «Гана» и т. д. С потолка над столиками спускались на веревках де- ревянные маски, изваяния, различные украшения, харак- терные для той или иной страны. Висели даже какие-то лапти. Все это принесли мулатке ее друзья, для которых ресторан был слишком дорог. Мы сидели за столиком «Камерун» — Мбия в этой стра- не родился. Олег рассказывал Лизетт, что с помощью Ам- бруаза мне еще раз повезло в июне: нашел исполнителя на роль председателя парламента. Его фамилия Сэк, а зо- вут Дута. Он кавалер ордена Почетного Легиона Сенегала, один из создателей национального театра, у него зычный бас и много добродушия. Потом опять заговорили о контракте, и Лизетт посове- товала мужу спокойно, но твердо разъяснить импресарио положение: Амбруазу впервые предложена серьезная цент- ральная роль в фильме. Однако и следующий день не принес ничего утешитель- ного. «Мадам деньги» не хотела считаться с возможностя- ми нашей сметы, и переговоры зашли в тупик. Положение 61
становилось драматическим. Видимо, я принял на себя не- посильную ответственность, и в наш фильм напрасно по- верили африканцы. Идея человеческой солидарности мень- ше всего интересовала непреклонную вязальщицу. В представительство «Экспортфильма» на улицу Берли- оза примчался на своем «пежо» Амбруаз Мбия, и у него произошло с «Мадам деньги» бурное объяснение. Амбруаз кричал, что он заинтересован в уникальной роли, а не в лишних десяти тысячах франков. В больших руках мадам мелькали спицы, она молчала, и ее бесцветное лицо оста- валось спокойным и неуязвимым, как булыжник. Взбешен- ный Амбруаз хлопнул дверью и, не простившись с мадам, выбежал на улицу. А за мной заехал товарищ Колбасин, руководитель бе- лорусской делегации в ЮНЕСКО, и в порядке культурной опеки повез меня в своей «Волге» на финансовую биржу, куда я давно стремился попасть. Поездке предшествовал звонок мадемуазель Барьбье в полицию. Там сказали: если месье с кинокамерой, необходимо специальное разреше- ние, если просто посмотреть — никаких возражений. По- путно выяснилось, что я единственный советский литера- тор и кинематографист, заинтересовавшийся биржей. По дороге я рассказал Колбасину, что уже столкнулся с финансовым спрутом Парижа в лице «Мадам деньги», и возбужденный моими проклятиями Колбасин подкатил к зданию биржи с юга и поставил машину под знаком «сто- янка запрещена». Тотчас появился полицейский и молча прилепил к ветровому стеклу машины тикет. Надо было уплатить два франка, что я и сделал, чтобы мой гид мень- ше огорчался. Но он был безутешен, как всякий водитель, недавно получивший права и, увы, регулярно нарушающий правила уличного движения — при этом в Париже. Здание биржи с ложноклассической колоннадой постро- ил архитектор Броньер в 1808 году на месте монастыря Дочерей Сен-Тома. Раздосадованные Колбасин и я спутали двери, миновали «вход для гостей» и стремительно вошли прямо в операционный зал. Нас никто не остановил, и мы попали в гул ада. Через минуту я оглох. Прилично одетые люди метались и кричали или немо жестикулировали, за- дыхаясь в аквариумах телефонных кабин. Меня толкали взмокшие господа с перекошенными ртами. Паника нара- стала. Колбасина закрутил водоворот, и я его потерял из виду. Маклеры дрались, хватали друг друга за галстуки, опрокидывали на пол, пытаясь прорваться к конторкам ад- 62
министраторов. Не знаю, как теперь, но тогда, в 1969 году, мне кажется, никаких световых табло на парижской бир- же не было. Вялые молодые люди с ночными лицами, в се- рых неопрятных халатах стирали тряпками на черных дос- ках цифры и писали новые крошащимися мелками. Вместо цифры 10 появилась 25. Акции компании «Филипс» упали на 25 пунктов! Ад взвыл. Как поучительно было бы это зрелище для Дочерей Сен-Тома, усомнившихся в дни Ве- ликой французской революции в голубизне рая и реаль- ности ада. Я звал Колбасина. Меня сбили с ног. Наконец я очутился возле телефонных кабин, в которых задыха- лись в немоте отчаявшиеся. Мы схватились с моим гидом за руки, и тут я увидел молчаливо сидящих на длинной де- ревянной скамье стариков. Они тихо плакали. Великий «Филипс» упал! По склеротическим щекам стариков текли слезы. Колебался их мир, хотя старики больше не участво- вали в игре. Они приходили сюда, на биржу, каждый день по привычке. Вся жизнь их прошла в страстях старого опе- рационного зала, где все люди враги. Ад был их родиной. Как бесконечно печален этот прекрасный город! Он не давал мне забыть о непреклонной вязальщице, которая должна кормить трех детей, о стариках на деревянной ска- мье. Для каждого свой Париж. Самый неинтересный — для туристов. По Лувру бродят старые японцы с семьями, об- вешанные кино- и фотокамерами. Джоконда помимо золо- того оклада обрамлена красным бархатом. И еще десять — пятнадцать шедевров обрамлены красным. Для удобства разбогатевших к концу жизни стариков и старух — япон- ских, американских, английских, австралийских, итальян- ских, немецких, испанских — с крепкими белыми искусст- венными зубами. Они покупали скорость, историю, красоту и все хотели фотографировать. Но нельзя запечатлеть всю красоту ми- ра. Вот и окружили великие картины красным бархатом: смотри, турист, это шедевр! Остальное можешь пропус- тить. В Музее нового искусства на улице президента Виль- сона абстрактные статуи, расположенные в сумрачных нижних залах, выглядят печально и старомодно, как пла- тья прабабушек, и здесь никто не бродит — даже старые японцы. В Доме инвалидов в огромном круглом колодце поблес- кивает мраморная темно-розовая усыпальница Наполеона. 63
Она похожа на ванну куртизанки. «А если бы Бонапарт принял чин русского капитана?» — опять вспоминаю я свой сюжет. Над усыпальницей, в глубине высокой арки, вид- ны чугунные солдаты, несущие на плечах железный гроб маршала Фоша, а справа среди каменных сводов мерцает прах Орленка, лицемерно подаренный Гитлером францу- зам в трагические дни оккупации. Позади в распахнутых высоких дверях виден современный стеклянный много- этажный билдинг, отражаясь в котором плывут облака. С Колбасиным мы расстались днем. Сейчас вечер, и в ожидании Амбруаза я сижу с Олегом в темноватом бистро на рю дю Бак, поблизости от гостиницы. Мы молча едим сосиски. Олег понимает мое состояние, но не его причины. Вдали запели трубы, я вопросительно посмотрел на Олега. — Это клаксоны машин,— сказал он. — А что случилось? — Понятия не имею. Но ритм слышите? Это «атансь- ён» — сигнал внимания. Раньше так сигналили оасовцы: «Алжир-Франсе, Франсе-Алжир» — Алжир должен быть французским. А теперь просто «атансьён». Призыв клаксонов ворвался вместе с потоками белого света в полутьму нашей улочки, по которой ветер гнал об- рывки газет. Заметался свет фар, и мимо промчались открытые се- ребристые «ситроены». На их капотах и багажниках сиде- ли и лежали мужчины в смокингах, а в кузовах, размахи- вая тонкими древками с развевающимися знаменами Фран- ции, что-то выкрикивали молодые декольтированные жен- щины. Ослепив светом, трепетом шелковых трехцветных полотнищ, парчой и полуобнаженными телами, светское видение национального энтузиазма пронеслось мимо нас и растворилось в полутемных улицах и вечерней печали бульвара Сен-Жермен. За столиком в глубине бистро при- поднялся пожилой француз с мятым, сонным лицом и спросил: — Они опять напились? — Может быть, кто-нибудь приехал? — отозвался Олег. — Понятия не имею,— и на мятом лице, вероятно, сом- кнулись веки. В этот момент раздался скрип тормозов, какой-то аф- риканец выпрыгнул из машины и, вбежав на веранду би- стро, повалился на плетеный стул напротив меня. — Победа! — Это был Амбруаз. Он залпом выпил ста- кан божоле. — «Мадам деньги» капитулировала, ц завт- 64
ра можно подписать предварительный контракт. Опа поня- ла, что сыграть Мусомбе для меня вопрос жизни. А я ей повысил процент от суммы договора. Кажется, в эту ночь я видел во сне ад в монастыре До- черей Сен-Тома, а потом сцены погони и слышал голос Мусомбе: « — Моя боль, моя душа, моя надежда не могли исчез- нуть молча. Меня должны были услышать... Услышать!.. А погоня приближается — несколько военных и легко- вых машин. Голос Барта: — Мир, который за вами гнался, жаждал, чтобы сердце ваше остановилось... Навсегда!.. В страхе бегут звери по саванне. Несутся пальмы. Гремят барабаны. Мелькают колонны храма. Барабаны. Барабаны. И ко- локола. Они гудят в летящей пустоте коридоров и лестниц ООН. И непонятно, из-за стены или дерева возникает лицо колдуна. Колдун кружится, звенит погремушками, стонет: — Догони!.. Догони!.. Несется свора репортеров с блицами, а за ними — стада автомобилей. — Беги, Мусомбе, беги! Гремят тамтамы, звонят колокола. Молит бога черный епископ: — Догони его, Иисусе!.. Догони!.. Пляшут в масках зверей колдуны. — Догони!.. Догони!.. Догони!.. Колокола и барабаны. — Смерть ему!.. Смерть! Демонстранты бьют стекла посольств. — Свободу и жизнь Роберу Мусомбе! «Джип» Мусомбе свернул с дороги в высокую кукурузу, мчится, ломая стебли. Врываются в кукурузу машины преследователей. Отстреливается Робер. Трещат стебли. Свет и тьма. Поднимаются небоскребы, здания банков. Дома кричат: — Догони!.. Догоните их наконец!.. Подожгите их «джип»! Скорей! Скорей! Подожгите!.. Наемники бросают в кукурузу зажигательные шашки. Прерывистое дыхание людей в чаще. Треск и мелька- ние стеблей. 65
Стон... И тишина. Вой мира стих. Стоит пронизанная солнцем кукуруза. Тихо упали стебли, открыли горы, дорогу и горящий «джип». Голос Барта: — Как только вас догнали и это стало известно телег- рафным агентствам, на всех биржах акции иностранных компаний в Африке, и в особенности урановые, поднялись на двадцать — двадцать пять пунктов. Это была вершина вашей славы, Мусомбе... Скорбь и величие осветили лицо Мусомбе. Он нагнулся и шагнул в темноту самолета. Голос Мусомбе: — Это был конец. Мой и ваш. Но вы этого еще не зна- ли...» Утром я уже знал, как снимать погоню, и знал, что у пас есть Робер Мусомбе. НОВЫЙ ГОД НА ломоносовском Говорят, прошлое имеет то преимущество перед настоя- щим и будущим, что из него можно выбрать то, что тебе нравится. Так ли это? Разве прошлое не часть нашего на- стоящего, разве оно не живет в нас, мучая, наполняя серд- це чувством вины или верой в лучшую жизнь и торжество справедливости? Москва готовится встретить новый, 1970 год. В писательском доме на Ломоносовском, в жарком ую- те детской, спит Никола, сын моей дочери Алины. В неж- ном возрасте Алина никогда не играла в куклы, а став взрослой, только этим и занята: «играет» с Сергеем Влади- мировичем Образцовым в Центральном театре кукол, где она, главный художник, делает со своим мужем, режиссе- ром Серебряковым, кукольные мультипликационные филь- мы. Однажды и я оказался вовлеченным в эти игры, возник у нас в 1976 году полностью «семейный» фильм «Поезд па- мяти» — по моему сценарию. Это было ассоциативное пу- тешествие в поэтической памяти Пабло Неруды, соедине- ние плоских кукол с кадрами реальной жизни. Некоторых картина озадачила, некоторых восхитила. Она была пока- зана на многих кинофестивалях у нас и за рубежом и в Тампере (Финляндия) награждена Гран-при — большим призом Международного фестиваля коротких фильмов, 66
Шторы неплотно закрыты, на подоконнике горит ноч- ник — светящаяся изнутри кошка, за стеклами валит снег. Над деревянной кроваткой Николы склонилась темноли- цая Лизетт Мбия в вечернем платье. Она с нежностью смотрит на тихое лицо ребенка и шепчет: «Беби, беби!..» У Амбруаза и Лизетт пет детей, и это заставляет ее стра- дать. Лизетт знает: спящего нельзя приласкать, и поэтому целует Валентину Петровну, мою жену, прижимается к ее руке щекой, мокрой от слез, а потом вытирает глаза чер- ными прядками парижского парика. Из соседней комнаты доносятся голоса и музыка. «Лизетт!» — зовет Амбруаз. «Беби, беби!..» — шепчет темнолицая женщина. А за ок- ном рушится с неба темный снег, и он пугает женщину. Ей, вероятно, страшно за ребенка и за себя, и она судорожно прижимается к Валентине Петровне, которая этим летом спасла Лизетт от страданий, терпеливо выходила. Я был на съемке, когда Лизетт увезли с тяжелым пи- щевым отравлением в Адлеровскую инфекционную больни- цу — боялись вспышки холеры. Валентина Петровна вы- зволила Лизетт из больничного бокса под личную ответст- венность, перевезла в гостиницу, принялась лечить домаш- ними средствами и за несколько дней подняла на ноги. С тех пор Лизетт прониклась к жене трогательным довери- ем. За стеной раздается громоподобный бас Дуты Сэка: «Огурчики, помидорчики, целовал меня милый в коридор- чике» — эту частушку разучила с Дутой его переводчица. Лизетт вернулась в комнату, где собрались гости. «О, беби, беби!..» —повторяет она и что-то шепчет Амбруазу. Композитор Лев Солин вынимает из портфеля какие-то загадочные предметы и раскладывает их за занавесью на подоконнике— будет новогодняя лотерея. У Льва Львовича невинная страсть всюду скупать со- вершенно ему не нужные сувениры и всякие мелкие бес- смысленные редкости и одаривать ими друзей. Он одино- кий умный затейник, всегда готовый сочинить капустник. Он общителен и нелюдим одновременно. И он серьезный музыкант, ученик Хачатуряна и весьма образованный че- ловек. Пятнадцать лет назад нас познакомил в Дубултах поэт Роберт Рождественский. В полдень в гостиной одного из домиков писательского приморского поселения Солин дол- жен был исполнить свои вокальные пьесы на слова Брехта. Я пришел слушать. Лев Львович пел ужасным композитор- 67
ским голосом, но сочинения его меня поразили ироничес- кой мощью, неожиданностью, в особенности зонг «День святого Никогда». Тотчас после импровизированного кон- церта я предложил Солину писать музыку к «Москве — Ге- нуе», и с той поры наше сотрудничество длится. Однажды он мне рассказал: в 1723 году Лейпцигский магистрат хотел пригласить для городского оркестра ново- го кантора, руководителя. Два известных в то время дири- жера отказались. И тогда магистрат записал в своем реше- нии: ввиду того, что такие-то (теперь имена их никому не известны) не дали согласия, мы вынуждены принять услу- ги третьеразрядного музыканта Иоганна Себастьяна Баха. К этому времени Бах написал уже многие свои главные сочинения. Мне кажется, в этой истории каждому из нас лестно почерпнуть для себя некую надежду, понимая вме- сте с тем вполне отчетливо ее призрачность и самоуничи- жительный комизм. Тереза Дион заглядывает за занавес, она жаждет уви- деть, какие Солин будет разыгрывать призы. Предупреж- даю Терезу: нельзя верить сипим глазам композитора. Од- нажды оп уже женился на африканке. «О-о!» — восклица- ет Тереза. И я ей рассказываю, как это было. Встречаю вечером в Минске, возле гостиницы, Льва Львовича, он вынимает из-за спины черную куколку в бе- лом платьице и говорит: «Решил на ней жениться. Уезжа- ем в свадебное путешествие». — Огурчики, помидорчики, целовал меня милый в ко- ридорчике,— громогласно возглашает Дута Сэк. Дута и Лизетт помогают жене расставлять на столе фу- жеры и бутылки с вином. Скоро полночь. Многолик мир, окружающий меня уже много месяцев. «Черный лебедь» Тереза танцует шейке Амбруазом: сегод- ня он изящен, легок, с белым платочком в карманчике. А на Терезе «гран бубу» длинное африканское платье мешком, с прорезями для рук — и тюрбан из той же яркой ткани. Тереза делает наряды себе сама. Она кончила в Па- риже школу кройки и шитья, а для кино ее открыл писа- тель и режиссер Сембен Усман. Опа сыграла в его первой картине «Чернокожая из...». Мне показали этот фильм,и мы пригласили Терезу на роль жены Мусомбе. Тереза жила в Дакаре, на воде, то есть в бедном райо- не, где многие дома стоят на сваях. Получив наше предло- жение, Тереза сразу согласилась — она уже бывала в Мо- скве как гость международного фестиваля. 68
Особенно живописно выглядела Тереза в своих нарядах в Сочи, где мы снимали, так сказать, антинатуру — высох- шее каменное ложе канала в центре города, каменоломни в горах, «дом Мусомбе» в одном из санаториев, «африкан- скую школу», выстроенную Игнатьевым возле сочинского стадиона. Около тысячи африканцев приняли участие в съемках «Черного солнца» в то лето, паселив мое сердце и воображение образами и парадоксами далекого мира. Мы снимаем в лесу за Мацестой одну из сцен «мораль- ной погони», приснившуюся мне в Париже. Мир гонится за Мусомбе — наемники, журналисты, дипломаты, священ- ники, церкви, пальмы, дома и колдун. Колдун необходим нам подлинный, достоверный — я не могу в этом случае импровизировать. И подлинного колдуна находят в между- народном молодежном доме отдыха «Спутник», недалеко от Сочи. Ему лет тридцать, он вежлив, немногословен, у него не- приятно внимательные глаза, лицо в ямках от оспы. В юно- сти он был профессиональным колдуном, а теперь учится на втором курсе экономического факультета. Я рассказал бывшему служителю африканского культа сюжет сцена- рия и смысл его эпизода. Он помолчал немного, кивнул го- ловой и сказал, что согласен сниматься, если ему не будут меИхать,— он сам скажет, как его одеть, какие нужны по- гремушки и бубен, и сам себя загримирует. Он говорил ти- хо, был серьезен. Я принял его условия и теперь сижу с ним в автомо- биле-вагончике и наблюдаю, как он раскрашивает свое лицо зловещими черными и белыми линиями. Нас снимает фотограф. Этот снимок сейчас передо мной. На гримировальном столике рядом с бутылкой кефира лежит книжка колдуна «Конспекты экономиста» с заклад- ками между страницами. У колдуна академическая задол- женность, и он вынужден на отдыхе и в дороге заниматься. Пока мы с оператором Юрием Марухиным устанавли- ваем камеру, наш артист в сторонке стучит в бубен, страш- новато прыгает и кружится, выкрикивая какие-то, видимо, магические слова. Он предупредил: это ему необходимо для самовозбуждения. Потом мы снимаем, и колдун несколько раз повторяет свой танец и свои заклинания. Мне хочется поговорить с ним, но его быстро увозят — он должен штудировать «Кон- спекты экономиста», и его душа остается для меня загад- кой. 69
Прощаясь со мной, колдун сказал: — Мне было интересно. Спасибо. Иную тайну хранит личность высокого худого африкан- ца с маленьким, узким лицом — Суртана Самсона,— он иг- рает в «Черном солнце» роль секретаря Мусомбе, Шарля Кера. Суртан не только артист, но и неутомимый коммен- татор нашего странного быта, и Великий Историк. В юно- сти Суртан был охотником на слонов и тигров, ходил полу- голый, с сетью и копьем. Когда страна его стала незави- симой, он захотел учиться. Перед отъездом в Советский Союз Суртан служил уже секретарем министерства просвещения и носил европей- скую одежду в соответствии с протоколом. Сейчас он за- канчивает в Москве исторический факультет пединститу- та. У него великолепная память, он в подробностях знает прошлое России, историю КПСС, все тонкости политичес- ких платформ фракций и оппозиций. Его огорчает, что рус- ские и белорусы, работающие в группе, во всех этих оттен- ках недостаточно осведомлены и вообще мало интересуют- ся историей. В свободное от съемок время Суртан их на- стойчиво просвещает, рассказывая о Киевской Руси, рос- сийских самодержцах, развитии революционной мысли и зарождении марксизма. Однажды мы ехали с Суртаном в одном купе из Минска в Москву — всю дорогу он мне излагал свой взгляд на раз- личия позиций «Народной воли» и «Черного передела». В Сочи Суртан страдал: слишком жарко, он привык к мяг- кому климату своей страны. Однако жара не мешала ему неустанно комментировать не только прошлое, но и собы- тия дня. Сегодня отправили обратно в Московский зоопарк прекрасных венценосных журавлей, снимавшихся в «Па- латке Мусомбе», и прибыли самолетом огромные грифы для финальных сцен. Когда же они по недосмотру сопро- вождающего сорвались с цепей и улетели и их перестре- ляли окрестные охотники, Суртан возмутился более всего не самой нелепой гибелью птиц, а юридическим нарушени- ем правил охоты, и всем излагал историю международных законов по охране животного мира и окружающей среды. Являя собой поразительный пример образованного афри- канского резонера, одаренного редким систематическим умом, Суртан вместе с тем хитрец и отнюдь не чужд прак- тических интересов. Для сцен ареста Мусомбе и похищения Николь нам ну- жны были несколько африканцев, умеющих обращаться с 70
оружием. Рослый, сдержанно-приветливый Джон еще не- давно у себя на родине, в Западной Африке, был офицером армии освобождения. Он в совершенстве знал строй и ма- нипулировал винтовкой с хореографической законченно- стью. Джон быстро отобрал среди своих товарищей неско- льких студентов, побывавших на войне, и сам вызвался сы- грать начальника караула. Убедительность его поведения перед камерой была полной: Джон жил войной, принимая ситуации сценария как продолжение своей боевой службы. В перерывах между съемками он собирал не обученных военному ремеслу друзей и занимался с ними строевой подготовкой, показывал приемы стрельбы и штыкового боя. Студенты в костюмах «солдат охраны президента» среди осветительных приборов, завтракающих на траве артистов и неизбежных зевак ползали по-пластунски, прицелива- лись, вскакивали и снова по команде Джона бросались на землю. Сочинские милиционеры глядели на них посмеива- ясь, однако с уважением и не мешали. Совсем иной мир составляли советские негры, приехав- шие когда-то из Америки, и их дети. Эстрадный актер Боб Цимба, артист и общественный деятель Роберт Росс, ше- стидесятилетний танцор ТитоРомалио, научная сотрудни- ца Института Африки Лия Голден, их дочери, сыновья и родственники — все они у нас снимались и жили одной большой семьей, мало участвуя в развлечениях студен- тов-африканцев . Вечерами гостиница «Кубань» становилась похожей на огромный приемник с мягко освещенной шкалой окон — звучала музыка. На балконах студенты и студентки пока- чивались в ее меняющихся ритмах. Они могли танцевать часами. Иногда к ним присоединялась высокая изящная Джемма Фирсова с головой змейки. Актриса и режиссер- документалист, она играла в «Черном солнце» францужен- ку Николь. А наш Джон Барт — Николай Гринько с гру- стноватой и доброй улыбкой Антона Павловича Чехова, ко- торого он так тонко изобразил в «Сюжете для небольшого рассказа», сидел в теплой полутьме садика перед гостини- цей, поглядывая на балконы с покачивающимися гибкими темными фигурами. ...Часы бьют двенадцать, и мы на Ломоносовском кри- чим «ура», и элегантный Амбруаз Мбия с обритым чере- пом произносит речь. — Я думаю, это самая неожиданная встреча нового го- да для каждого из присутствующих... и вообще в нашей 71
жизни. Ни я и никто из вас, я уверен, не могли предполо- жить, что судьба соединит нас в эту ночь в Москве, в этом доме, за этим столом. Мы разные люди. И даже люди раз- ных рас и живем в различных жизненных условиях —в Советском Союзе, во Франции, в Африке. Сегодня мы поль- зуемся гостеприимством семьи Спешневых и задаем себе вопрос: что нас объединило? Ну конечно, инициатива на- шего автора и режиссера. Но только ли она? Я видел его фильм «Тысяча окон», где показан человеческий экспери- мент под крышей Московского университета. Молодые лю- ди из многих стран мира в какой-то момент почувствовали себя членами единой всечеловеческой семьи. Теперь мы са- ми стали участниками подобного эксперимента. Нас объе- динили Патрис Лумумба, совесть, профессия и, смею ду- мать, дружба. Это верно. Амбруаз сблизился с моей семьей, подру- жился со своим сверстником, замечательным оператором Юрием Марухиным, с гримером Гришей, с молодым архи- тектором Семпсоном Ампонсо, играющим вице-премьера. И все ценили в Амбруазе не только талант и обаяние, но и профессионализм. Ему глубоко чужды были актер- ские претензии, прикрывающие, как правило, отсутствие подлинного артистизма. Была у нас на первый взгляд смешная, но в действи- тельности серьезная техническая трудность: в первой поло- вине фильма Мусомбе с волосами и бородой, во второй — после побега — обритый. А снимать картину подряд невоз- можно, и, стало быть, надо Амбруазу убрать волосы. Я, ес- тественно, колеблюсь: артисту придется играть в парике, с искусственной бородой. Амбруаз садится в гримировальное кресло и, улыбаясь, поворачивается ко мне: — Решайте. Я весь в вашем распоряжении. — Бреем! — решаю я. — Отлично. Я готов. И Гриша не без трепета выстригает машинкой в воло- сах Амбруаза опасную дорожку. В первый съемочный день разбита традиционная таре- лочка, выпито шампанское, и мы со всей нашей громоздкой техникой забираемся во внутренность самолета, стоящего на запасной полосе минского аэродрома под июльским солнцем. На воздухе 30 градусов, внутри самолета, когда горят осветительные приборы, все 40. Амбруаз в металлических наручниках уже час лежит 72
па полу кабины, под нависшим над его лицом тяжелым башмаком наемника Фредди-Африки, которого играет эс- тонец Рейно Арен. — Вы устали? — спрашиваю я.— Выдержите еще один дубль? — Конечно,— отвечает, с трудом уже дыша, артист. ...С бокалом в руке в нашей квартире на Ломоносов- ском Амбруаз продолжает новогодний спич: — Мы прожили вместе шесть месяцев. Были, конечно, профессиональные конфликты, обиды, но мы выдержали. И, кажется, чему-то научились... чему-то важному для лю- дей.— Он повернулся ко мне: — За здоровье автора риско- ванного эксперимента... — Нет, нет,— прерываю я Амбруаза,— за успех всех участников эксперимента в новом году! За наших гостей! — Огурчики, помидорчики, целовал меня милый в ко- ридорчике! — радостно чокается со всеми Дута. — Лотерея! — объявляет Солин, поочередно протягивая каждому шляпу со скрученными в трубочку бумажками. Лотерея беспроигрышная. — Это лучше, чем кино,— смеется Амбруаз,— в кино можно и проиграть. Это правда. Мы еще не знаем судьбы нашего фильма. Через полтора года Амбруаз снова приезжает в Моск- ву в качестве гостя нашего международного фестиваля, впервые видит «Черное солнце» в дублированном вариан- те (картина снималась на четырех языках: французском, русском, плохом русском и английском) и на вопрос кор- респондента, каковы его впечатления, восклицает: — Колоссальные! Я, оказывается, говорю по-русски! В тот же вечер он начинает понимать, что наш фильм ожидает бурная судьба в странах Черного континента. Африканские дипломаты, живущие в Москве, пригласи- ли Амбруаза на «ужин удовольствия», то есть прием, укра- шенный женщинами и особым образом зажаренным моло- дым барашком. Войдя в небольшой зал с красными све- тильниками, Амбруаз увидел в дальнем конце стола ухмы- ляющегося негра в поблескивающих больших очках. Негр поднялся, держа в руке бокал, и, глядя на Мбия со стран- ным, пугающе-ласковым интересом, негромко произнес: — Смотрите, к нам спустился с неба живой Лумумба! Амбруаз вздохнул, ему захотелось бежать, но это было невозможно. Он уже видел прежде этого негра,— вероят- но, в телевизионной хронике. Это был один из министров 73
правительства Патриса Лумумбы, сопричастный к его ги- бели и смерти. Разговор за столом зашел о «Черном солнце» — фильм многие видели. Киншасский и сенегальский дипломаты увели Амбруаза в соседнюю гостиную и стали расспраши- вать о съемках, об отношениях с советскими кинематогра- фистами и вдруг заспорили между собой по существу кар- тины. Сенегалец заявил, что фильм ему нравится и он ско- ро будет показан в Дакаре. Собеседники вспомнили Лу- мумбу, и страсти разгорелись — об Амбруазе забыли. Он встал и тихо вышел в переднюю, тоже освещенную красно- ватой лампой, и натолкнулся на негра в поблескивающих очках. Его лицо было мокро от духоты и выпитого вина. Придвинувшись к Амбруазу, негр повторил зловеще- весело: — Как живой спустился с неба! Не простившись, Амбруаз покинул «ужин удовольст- вия», потонувший в красном тумане. Сцену расстрела, вспоминаю я, мы снимали ночью в ка- меноломне на плоской вершине холма. Мусомбе, Николь, Шарль и старик были привязаны проволокой к белым кри- вым столбам. Надвигались потоки слепящего света. За вет- ровыми стеклами больших лакированных автомобилей вспыхивали и меркли лица врагов — черных и белых. Они неторопливо кружили в своих машинах возле места пред- стоящей казни, разглядывая обреченных, почти вплотную подъезжая к ним. Губернатор Лу увидел из окна «кадилла- ка» Николь, измученную, босую, в изорванной одежде, ус- мехаясь, поклонился. Она ответила ему саркастическим кивком, будто они встретились в гостиной, Светящиеся глаза фар раздвинулись и остановились, да- вая дорогу двум «джипам» с солдатами. Черные солдаты стояли в кузовах, держа в руках автоматы. Робер Мусом- бе что-то крикнул губернатору, и тот дал знак, и автоматы задергались, выбрасывая огонь. — Еще раз все сначала,— сказал я в микрофон.— Во- дителей машин прошу помнить свои условные порядковые номера и двигаться и разворачиваться только по моим командам. Не забывайте, что вы действуете на узкой пло- щадке и со всех сторон обрывы. Благодарю вас, и давайте повторим. Первый и пятый, вперед. Седьмой вклинивает- ся между четвертым и вторым... Это была трудная ночь для всех — для актеров, опера- торов, для меня и особенно для водителей. Владельцев ино- 74
марок пригласили из Грузии, Эстонии, Украины, Армении. Платили им мало, и сперва они были всем недовольны и грозились уехать. Перелом наступил, когда они увидели трагическую атмосферу сцены, облик актеров, мученичес- кую фигуру Мусомбе, глаза старика, председателя парла- мента, лица Николь и Шарля. В ту ночь всех нас объеди- нило чувство причастности, пусть косвенной, к давним ужасным событиям в Конго, к драме человека, желавшего добра своему народу, всем людям и получившего за это муки, Голгофу и смерть. На узком пространстве вершины каменоломни во мгле и в скользящем свете фар медленно кружились роскошные автомобили, а потом появлялись «джипы», и стреляли черные солдаты, и умирали герои, и реквием света и тьмы повторяли много раз, и все его уча- стники действовали сосредоточенно, словно прикоснулись к истине человеческой общности. А на рассвете мы снимали, как поспешно разъезжались в разные стороны длинные машины, словно в страхе пе- ред содеянным. После просмотра картины руководители одного из мо- лодых государств Африки спросили, где снималась карти- на, в какой стране. — В Советском Союзе. Гости обиделись: — Мы же видели, что она снята в Африке,— и пожа- ловались, что по неизвестным причинам их вводят в заблуждение. Нам это было лестно, а гостей убедили, что фильм действительно делался в Минске, Сочи и Москве. Тут я должен коротко рассказать о последующей оцен- ке нашей работы на страницах советской и зарубежной пе- чати. И сделать это я обязан не ради суетного авторского самоутверждения, но во имя новой близости людей, разде- ленных пространством. «Удивительно, как авторы добились достоверности,— писал в статье о «Черном солнце» поэт Евгений Долматов- ский, бывавший в Африке и посвятивший ей много сти- хов.— Фильм убедительно раскрывает перед зрителем всю сложность борьбы с колониализмом, всю противоречивость и остроту африканских событий». «Достоверность и драматизм картины, несомненно, до» стигнуты благодаря сотрудничеству советских кинематог- рафистов с их африканскими друзьями»,— подчеркивал в нью-йоркской «Дейли Уорлд» Майкл Давидоу. 75
Советская и зарубежная пресса с сочувствием отнес- лась к нашему фильму, и его увидели зрители многих стран. Естественно, нас интересовала прежде всего оценка африканской общественности. Наша актриса Джемма Фир- сова присутствовала на дискуссионном просмотре «Черно- го солнца» в столице Гвинеи Конакри. Обсуждение филь- ма длилось с семи часов вечера до двух часов ночи, и ник- то не хотел уходить. Сенегальская газета «Солей», выходящая в Дакаре, от- мечала: «Фильм, в котором воплощены мужество, реши- мость и ум Человека, служащего своему народу, вызывает бурные аплодисменты зрителей, они благодарят постанов- щиков и актеров, воскресивших трудные дни борьбы афри- канцев за независимость». «Черное солнце» — прекрасный пример интернациона- лизма Страны Советов»,—заявил преподаватель Дакарско- го университета Самба Ндьяй, пришедший на просмотр фильма вместе со своими студентами. А наша «Правда» сообщала: «Советский фильм «Чер- ное солнце» прозвучал последним аккордом на только что закончившемся в столице Верхней Вольты всеафриканском кинофестивале». «Мы очень рады, что Советский Союз от- кликнулся на нашу просьбу принять участие в фестива- ле,— сказал в беседе с корреспондентом «Правды» предсе- датель жюри Сембеи Усман.— Африка должна знать о со- лидарности советского народа...» Наш фильм был показан вне конкурса, в торжествен- ной обстановке, в день закрытия фестиваля в присутствии президента и правительства. Делая картину, мы всегда чувствовали, как пристально следят за нашей работой на репетициях и на съемках де- сятки глаз африканских друзей — за каждой деталью, хо- дом каждой сцены. Теперь мы взглянули в глаза Африки и, кажется, на- шли понимание. ПРОЩАНИЕ Миновало семь лет. Я снова лечу в Париж и надеюсь там встретить Амбруаза. Семь лет... Много это или мало? Целая жизнь? А чем ее измерить? Переменами в мире или в самом себе? Работой? Еще два фильма, делаю третий, две киноповести напечатал. А сколько было еще замыслов! Прошедшие семь лет мучительно кратки, потому что главное не осуществлено. 76
А как прожил эти годы Амбруаз? Недавно видел его в каком-то посредственном французском телевизионном фи- льме, а год назад в картине Антониони «Профессия: ре- портер» — в ролях бесцветных, второстепенных. Думаю о нем и о себе в зале ожидания Шереметьевского междуна- родного аэропорта. Все аэропорты мира похожи один на другой: стекло, бетон, вавилонская пестрота наречий, лиц, одежд, отрешенная привлекательность стюардесс. Но я помню этот зал пустым и в этой пустоте одинокие фигуры сочиненных мною персонажей — кто-то стоит, прислонив- шись к стене, кто-то дремлет за столиком кафе или обло- котился о стойку бара. И улыбаются плоские фотокуклы пилотов и стюардесс. Мои персонажи говорят в камеру, рассказывая о себе. — О, эти современные мессии! — восклицает черная Клео.— Как они безжалостны к себе, к своим близким! Ведь там, на юге Африки, вооруженная борьба, там нет еще свободы, нет независимости... И теперь он умирает, мой муж!.. — Почему я пошел на компромисс с силой,— спраши- вает себя англичанин Джон Стюарт,— сам стал частью ужасной машины без тормозов и обратного хода?.. — Ни о чем не хочу думать,— рычит американец Пал- мер,— чтобы не спятить окончательно... А Лиз Стюарт одержима ужасом перед уносящимся временем, перед паузой жизни... — Должно что-то происходить, происходить... Возникают в пустоте со своими затаенными мыслями советский врач Чухнин и летчик-африканец Альберто, и актриса из Вьетнама Туан-Хонг, и компания хиппи, и жур- налистка Света Толмачева. Но первым появляется человек со скрипочкой. Он не произносит ни слова — ни здесь, ни позже. Бродяжка, кло- ун, контрапункт автора и наивная частичка души каждого из нас, он как бы молча восклицает: «Если бы!.. Если бы мир был добр!..» Ежедневно в течение месяца я приезжал в Шереметье- во, и мы снимали в этом зале в перерывах между отлетами и приземлениями самолетов вступление к «Хронике ночи», последней моей картине, связанной с Африкой. — Часы и все имеющиеся у вас металлические пред- меты положите на стол,— обращается ко мне и моим спут- никам служащий аэропорта.— И пройдите, пожалуйста, сюда. 77
Я вхожу на несколько мгновений в невидимое лучевое поле серой пористой арки. И мне отдают мои часы и сереб- ряную мелочь. Я пронизан и проверен — оружия у меня нет. В Париже, на аэродроме Орли, это делается проще: ны- ряешь в кабину, похожую на примерочную в универмаге, и за занавеской, стараясь не глядеть в глаза, тебя обыски- вает полицейский. Как правило, это человек опытный. Ко мне он вообще не прикоснулся, а лишь воздушно очертил ладонями места, где расположены карманы: «Се са, мсье». Он, конечно, не знает, что мсье не раз обдумывал ситуацию вооруженного захвата и угона самолетов, когда сочинял «Хронику ночи». И чтобы приобрести в этой области прак- тические сведения, предпринял путешествие в белорусский городок Сморгонь, где жила маленькая самоотверженная женщина, врач-рентгенолог Зинаида Ефимовна Л.— ее уг- нали в Турцию отец и сын Бразинскасы, которые захвати- ли рейсовый самолет Батуми — Сухуми и перелетали в Трапзон (Трапезунд). Зинаида Ефимовна уже многим рас- сказывала эту историю, и всякий раз, вероятно, с охотой, возбуждаясь главным переживанием всей своей жизни. В семидесятом году никому еще не приходило в голову проверять, есть ли у пассажиров оружие. Однако муж Зи- наиды Ефимовны, авиационный инженер, обратил внима- ние в батумском аэропорту, что двое неизвестных с ма- ленькими чемоданчиками нервничали больше других, ког- да дважды объявили и отменили посадку. Кто-то сказал: «Идет гроза». И все же взлет разрешен, и самолет взлетел, и внизу за- качалась и стала уплывать замершая зыбь моря. Зинаида Ефимовна сидела в середине пассажирского салона и не видела, как старший из Бразинскасов рванул дверь пилотской кабины и выстрелил в стюардессу, засло- нившую собой вход, а младший поднял над головой бомбу и крикнул: «Не двигаться!» Когда самолет сильно тряхну- ло и раздались выстрелы, Зинаида Ефимовна, как и многие другие пассажиры, решила — гроза. А в это время пре- ступники, ранив командира, бортмеханика и штурмана, си- лой заставили второго пилота изменить курс, и через двад- цать минут самолет сел на заброшенном летном поле Трап- зона, где уже давно не приземлялись пассажирские маши- ны. Только теперь Л. и ее муж поняли, что произошло. К са- молету бежали турецкие жандармы. Они были перепуганы. Преступники спрыгнули на землю, дали себя обезору- 78
жить — они улыбались. Жандармы окружили самолет и приказали пассажирам его покинуть. И тут на жандармов обрушилась Зинаида Ефимовна. Она потребовала ареста преступников и оказания немед- ленной медицинской помощи раненым пилотам. Но офи- цер заявил, что задерживает всех без исключения и до получения инструкций ничего больше предпринять не смо- жет. И все же Л. добилась своего — ее отвезли в военный лазарет, и там она нашла главного врача, выходца из Азербайджана, знающего немного русский язык, и угово- рила его госпитализировать пилотов. Операции им были сделаны в присутствии и под на- блюдением Зинаиды Ефимовны. Потом с помощью азер- байджанца она попыталась связаться с нашим посольством и консульством в Анкаре, но это ей не удалось,— теле- фонная линия была повреждена. Только к вечеру Л. и ее переводчик дозвонились в соседний город и попросили пе- редать в Анкару о случившемся. На следующее утро совет- ские представители выехали на машине в Трапзон, но по дороге попали в аварию с человеческими жертвами и были задержаны дорожной полицией. Все заботы об угнанных советских гражданах, а в числе их были больные и дети, легли на плечи Зинаиды Ефимовны: надо было наладить питание, добыть питьевую воду, обеспечить ночлег. А ту- рецких денег, естественно, не было. И маленькая неукро- тимая Л. из неведомой Сморгони требовала помощи от имени Советской власти у растерянных трапзонских жан- дармов и начальника аэропорта, и к вечеру пассажиры са- молета были как-то размещены и накормлены. Потеряв надежду на быстрый приезд советских пред- ставителей, Зинаида Ефимовна сама предприняла дипло- матический демарш и, если мне не изменяет память, посла- ла телеграмму от имени потерпевших турецкому министру внутренних дел с требованием безотлагательной отправки всех на родину. Теперь жандармы уже просто побаивались Л. и в знак особого расположения ночью показали ей со- держимое чемоданчиков, взятых у преступников: пистоле- ты-автоматы, патроны, бомбу, пачки валюты. Но в камеру к убийцам не допустили. Угощая меня обедом в своей скромной сморгонской квартирке, Зинаида Ефимовна яростно поносит турецких жандармов, лишивших ее возможности увидеть папу и сы- на Бразинскасов за решеткой. Впрочем, они давно уже на свободе и живут в Соеди- 79
ненных Штатах. Я видел их фотографии в какой-то газе- те — весьма примитивные физиономии. Мои Рикардо и ста- рик Луис из «Хроники ночи», захватившие самолет, по- сложней. Однако написать их мне помог рассказ неукроти- мой и хлебосольной Зинаиды Ефимовны. В Париж на этот раз мы летим вчетвером — оператор Инна Зарафьян, художник Серебреников, директор группы Буткевич и я. На голубых подносах, в розовых мисочках, тарелочках и стаканчиках нам приносят еду и вино. За овальными окнами темнеет. Мы погружаемся в Ли- ловую мглу, окруженную тонким солнечным венцом, Мгла становится влажной, рваной. События «Хроники ночи» произошли тоже в реактив- ном лайнере, только не в «ИЛ-62», а в «боинге», и летел он не в Париж, а на юг Африки — над пустынями, саванной. Обстоятельства сюжета столкнули в самолете людей раз- ных национальностей, взглядов, целей и характеров — это Ноев ковчег, где у каждого свои проблемы. Совокупность их —- мир в разрезе. Луис и Рикардо пытаются захватить самолет, чтобы по- хитить советского хирурга Чухнина, который, как они счи- тают, может спасти от смерти африканского революцион- ного лидера, мужа Клео. В это время на земле, погруженной в ночную тьму, вспыхивает война, делающая пассажи- ров, запертых в металлическом ковчеге, смертельными вра- гами. Однако их объединяет страх перед террористами, за- стрелившими пилотов, но бессильными справиться с при- борами управления. Потрясенные пассажиры стоя, со сле- зами на глазах поют библейский гимн, а Чухнин пытается спасти раненую Клео. Убийц неожиданно разоружают хип- пи. Они захватили власть, но не умеют ею воспользоваться. И теперь все умоляют летчика-африканца Альберто, спут- ника Клео, которого до сей поры все белые третировали, взять в свои руки штурвал и вести самолет. Альберто ока- зывается хозяином положения. Он ставит условия. Первое: оружие, захваченное у террористов, в интересах общей бе- зопасности отдать русским; второе: Альберто посадит само- лет там, где сочтет нужным,— он должен доставить Чух- нина к тяжело больному мужу Клео... Я оглядываюсь по сторонам. Мои попутчики приступи- ли к десерту. А если бы сейчас появились убийцы и, уг- рожая оружием, захватили самолет?.. Что бы стали делать я и мои попутчики, или, скажем, сидящий рядом со мной сикх в коричнево-красной чалме, или африканец, проби- 80
рающийся по проходу в отсек первого класса, или распо- ложившаяся позади меня со своими двумя маленькими де- тьми англичанка?.. Раздались выстрелы, и пули пробили обшивку, просачивается разреженный воздух, и мы нада- ем вниз, погружаясь в холодный туман, в котором задох- немся— нет, нет, не мы, пассажиры «боинга», персонажи «Хроники ночи». Покачиваясь, возвращается на свое место африканец. А ведь он похож, очень похож на Мишеля Тагора, студен- та Минского технологического института, сыгравшего Альберто.,. «Хроника ночи» — философская притча о взаимосвязи судеб людей в современном мире и борьбе африканцев за независимость и свободу. На аэродроме Орли нас встретил новый представитель «Экспортфильма» и отвез на рю Перголез, в гостиницу «Сильва»» Здесь меня должен был ожидать Олег Туржан- ский, но он позвонил портье, что немного опоздает, и мы отправились прогуляться на Елисейские поля: маленькая уютная «Сильва» находилась в двух шагах от рю Берлиоз и совсем близко от пляс де Голль и Триумфальной арки. Сергей Александрович Серебреников, наш художник, сегодня утром на дачном поезде покинувший подмосковное Пушкино, где он постоянно живет, в середине дня оказал- ся на Елисейских полях с их космополитической толпой, потоками машин, автомобильными салонами, агентствами авиационных компаний, международными банками, лаби- ринтами пассажей, разделенных на зеркально-стеклянные клетки разнообразных торговых и увеселительных заведе- ний. Здесь теснятся сексшопы, электронные предсказатели, просто гадалки, маленькие кондитерские, дискотеки, кино- шки, магазинчики, в которых обитает сверкающий, изо- бильно-недоступный, нелепо навязчивый мир вещей. Этот мир оставляет Сергея Александровича безразличным, толь- ко утомляет его. Он ему бесконечно чужд. Немолодые, узко посаженные глаза художника под козырьком москов- ской кепочки, с усталой отрешенностью глядят сквозь зер- кальные мышеловки с пойманными отражениями жажды забвения и страха. Кажется вдруг, что за плечами Сергея Александровича снова висит солдатский вещмешок, в ко- тором не унесешь видения зеркального лабиринта. Среди мелькающих лиц — молодых, старых, белых, желтых, чер- ных — мне сейчас интересно только лицо Серебреникова, безмолвно выражающее всю сложность мира. 81
— О, Алексей Владимирович! — окликает меня чей-то голос с легким акцентом. Оборачиваюсь и вижу повторенного зеркальными стек- лами Олега Туржанского. — Я так и думал, что встречу вас здесь. Портье сказал, что вы пошли прогуляться. Рад вас приветствовать и сно- ва с вами работать. И прошу меня извинить за опоздание,— у меня маленький контракт, сегодня снимал для телевиде- ния. Знакомлю Олега с моими сотоварищами и говорю: — Поразительно! Найти нас в этой толкучке на Ели- сейских полях! — Нюх и немного удачи,— улыбается Олег. И Олега не пощадило время. У него нездоровый вид, длинные поредевшие серые волосы странно взбиты — гри- ва потрепанного жизнью циркового льва. От льва попахивает винцом. — У вас все в порядке, Олег? — У меня был инфаркт... Но не будем об этом говорить. — А божоле? — Разумеется. — Ну давайте вернемся в «Сильву» и поговорим о де- ле. А потом позвоним Амбруазу. Он в Париже? — Не знаю. Видел его в последний раз, когда здесь дуб- лировали на французский язык «Черное солнце». В гостинице объясняю Олегу, что мы приехали изучить архивы Мечникова в Пастеровском институте, где он про- работал много лет, познакомиться с музеем-квартирой Луи Пастера и снять несколько кадров без актеров для нашего фильма «Плата за истину». Олег просматривает режиссерский сценарий, отпеча- танный типографским способом в виде книжечки в мягкой голубой обложке, и мы намечаем план работы. Но преж- де всего я прошу Олега соединить меня с Амбруазом. Я не- пременно должен его увидеть, хотя и не имею никаких практических целей. Олег несколько раз подряд набирает номер Амбруаза, но телефон его молчит. На следующее утро едем в Пастеровский институт, и я излагаю дамам-консерваторам, то есть хранителям музея, свой взгляд на взаимоотношения Мечникова, Пастера и доктора Ру (кстати, институт находится на улице его имени). Я не отрекаюсь от моих прежних историко-биографиче- ских лент, но их опыт кажется мне сегодня однозначным. 82
«Плата за истину» не продолжение серии «Жизни замеча- тельных людей». Это нечто более личное, основанное на совпадении взгляда героя, то есть Ильи Ильича Мечникова, и автора. И меня интересуют не внешние события жизни Ильи Ильича, а движение его мыслей, становление науч- но-философского взгляда на жизнь и смерть. Молодой мизантроп не хочет иметь детей, потому что жизнь — страдание. Он пессимист. Он рано потерял пер- вую жену. Его мучает сознание, что мы слишком долго ра- стем, учимся жить и рано умираем. Но его взгляд на мир меняется под влиянием собственных научных открытий. Они убеждают его в том, что «дисгармония бытия», борьба клеток в нашей крови — целительные силы природы. Умирает великий друг Ильи Ильича Луи Пастер. Прод- ление человеческой жизни становится главной целью Меч- никова: человек должен жить 150 лет! Итак, в молодости мизантроп, в старости автор прославленных «Этюдов опти- мизма». И цель его — облава на смерть. Он верит: прежде- временное угасание — источник тоски и отчаяния челове- ка, неверия в разумность мира. Человек мечется, совер- шает ошибки, преступления. Конец земного пути должен быть желанным исходом, усталостью — и это победа над извечным трагизмом смерти. Преследующая меня в Пари- же печаль как-то связана с этими мыслями о неумолимо уносящемся времени и с Амбруазом. Олег безуспешно пытается разыскать его. Печаль моя поглощает реального Амбруаза, его лицо, голос, изящество, практицизм. Он становится неуловимым образом моей наивной жажды человечности в человеке. И я понимаю, что ищу уже не его, а прошлое, счастливые дни совместной работы, освещенные пониманием достой- ной цели, дружбой во имя общности людей. Из-за цифры головного знака пусть не прольются пото- ки крови. Телефон Амбруаза молчит. Мы безуспешно подстерегаем «кавалери» — всадников в Булонском лесу, снимаем старую площадь Вогезов, Нотр- Дам и Сен-Сюльпис, изваяния Пастера и Гюго во дворе Сорбонны и улицы современного Парижа, кружась с каме- рой в автомобиле вокруг монпарнасской башни из стекла, стали и пластика, и я все время думаю, почему молчит те- лефон Амбруаза. Переменился Париж — пережил инфляцию, постригся, сменил джинсы на приличные пиджаки, снова повязал гал- 83
стуки. Хиппи покинули Латинский квартал, вернулись в дома обеспеченных родителей, поступили на службу, стали безработными или убийцами. Помолодел Монмартр, покра- сили в яркие цвета его домики, запретили въезд в автомо- билях на вершину холма. И снова художники готовы на- рисовать ваш портрет за тридцать франков, и вы можете его не взять, если он вам не понравится. Кажется, здесь нет места унынию. На железной изгороди, окружающей садик, развешана яркая живопись, в общем весьма умелая и портативная — на небольших картонах. Вокруг на гряз- новатых верандах брассери сидят за столиками иностран- цы и часами глазеют на нищий, веселый и грустный базар искусства. Среди художников много цветных и азиатов — они длинноволосы, наброски делают стоя, в больших аль- бомах с дешевой серой бумагой. Молодая американка усе- лась верхом на шею подруги и фотографирует крикливого тучного человечка в красной майке, с парализованными ногами. Он бойко разъезжает в толпе на коляске с велоси- педными колесами, расхваливая свой товар. Одной ру- кой крутит колесо, а другой показывает свои картинки с видами Монмартра — они лежат у пего па толстых не- подвижных коленях. Бедняга неутомимо острит и сме- ется, и его целуют женщины, судомойки из кафе «По- стоялый двор», художницы в длинных мужских рубахах и просто знакомые обитательницы Холма Мучеников. В Лувре по воскресеньям тоже толкучка — не надо пла- тить за вход. Посетители бродят по залам в плащах, с деть- ми на горбатых носилочках за спиной. Красные бархатные оклады с шедевров сняты, и Джоконде! заключена после похищения в пуленепроницаемый стеклянный домик, и ее охраняет полицейский. Поднявшись по лестнице, встре- чаем Эльзу Раппопорт, художницу с нашей студии имени Горького. А позже, покинув Лувр, на левом берегу Сены, недалеко от Сорбонны, неожиданно замечаю в толпе суро- вую, постаревшую мадемуазель Барбье — она давно уже не работает в особпячке на рю Берлиоз. Ну почему вот так случайно встречаются мне в сутоло- ке многомиллионного Парижа эти женщины и Олег Тур- жанский, а не Амбруаз Мбия? Телефоп его молчит. Мы бродим среди следов жизни Пастера — в комнатах, где сохранены его письменный стол и кресло, картины, кровать, фарфоровые кувшины и таз в ванной, медные лабо- раторные инструменты, микроскопы, перила лестницы из 84
жесткого бархата для парализованной руки. В сорок семь лет Пастер перенес удар. Волнения и борьба рано сделали его полуинвалидом — вакцину от бешенства он разрабаты- вал уже с помощью Эмиля Ру. Пастер похоронен в склепе, Эмиль Ру — в саду, напро- тив входа в здание института из серого камня, а урна с прахом Мечникова стоит в большой библиотеке. Фотоархив Ильи Ильича до сих пор окончательно не разобран, хранится в ящиках старого шкафа. Мы переби- раем снимки, некоторые переснимаем. Похож ли Никита Подгорный на Илью Ильича, которого он играет? Сходст- во Михаила Глузского с Пастером несомненно, а вот Алек- сандр Боярский фигурой и чертами лица весьма мало на- поминает Эмиля Ру. Доктор был более высок, крупен, уг- ловат. Мы проходим мимо лифта с табличкой: «Построен в 1932 году Эмилем Ру». Сегодня мы фотографируем в институте старую лабо- раторную посуду и приборы, которыми пользовался, веро- ятно, и Мечников, и среди них странный аппарат для съем- ки микробов, сконструированный Эмилем Ру, кажется, еще в девятнадцатом веке,— он похож на туманный фонарь. И в «Плате за истину» есть тема человеческой интегра- ции, сотрудничества русской и французской науки, но я тоскую, во мне живет прошлое, живет убеждение, что все люди, творящие детей, хлеб и образы бытия,— братья, только пе понимают своей всеобщности. Я хочу найти Амбруаза. Некого расспросить о нем. Маленького Шупо нет в Париже. Андре Барсак умер. Его дочь Катя живет теперь в Советском Союзе, Жизель Бока вышла замуж и уехала в Камерун. Может быть, и Амбруаз вернулся на родину? Мы снимаем для фильма кинокамерой панораму Пас- теровского института, а потом снова роемся в ста- рых фотографиях, и я опять слышу, как шуршит бума- гой с пожелтевшими оттисками Мечникова, его жены и его друга-врага Ру ветерок уносящегося времени жизни. Меня разлучает с Амбруазом этот ледяной ветерок и стеклянные мышеловки Елисейских полей, и каменно-рав- цодушные, раскрашенные кариатиды проституток, подпи- рающие жалкие степы переулочков, поднимающихся вверх от бульвара Клиши, и непристойные витрины секс-шопов, рядом с которыми на верандах бистро сидят маленькие дети с мамашами и бабушками, пьющими пиво, и разлуча- 85
ет знаменитый дом на улице Бобур, именуемый центром Помпиду, с внутренностями наружу — красными кишками труб, прозрачными, опоясывающими здание пластиковы- ми тоннелями, в которых бегут эскалаторы с фигурками людей. В сумраке дома вытянулся длинный, как рыба, и нелепый, как сновидение, мобиль с подобием острой, вяло покачивающейся морды, словно сделанной из бумаги, и железным скелетом с какими-то крутящимися колесиками. Мобиль вздыхает, а потом слышится его клекот и смех, и где-то возле ржавых позвонков чудовища начинают бегать маленькие металлические детишки. Этот дом меня раз- лучает с Амбруазом, потому что в нем обитают миракли цивилизации, человеческой растерянности и отчаяния. Внизу, на открытой площадке, они дают сейчас дико- винные балаганные представления: женщина с огромной полуобнаженной грудью глотает огонь, маленький, с бу- лыжниками мышц мужчина в серебряных штанишках разрывает цепи на волосатой груди, в тени дерева просто для себя поют длинноволосые индонезийцы, рядом стари- чок и девушка в белом и голубом удочками с магнитом же- манно ловят жестяных рыбок, а человек-кукла с дурац- ким нарумяненным лицом и неживыми глазами, деревян- но дергаясь, старается ухватить кого-нибудь за руку, сжать ее до нестерпимой боли и выманить как можно больше франков — миракли, средневековье у стен дома с вывороченными кишками технологического века. За день до отъезда Олег получает официальную справ- ку: «Мсье Амбруаз Мбия покинул Францию». Эти слова меня больно ранят. Вероятно, мы больше никогда не уви- димся. Он покинул Францию. Это прощание. Не только с ним — с Африкой. Я знаю, «Черное солнце» и «Хроника ночи» — мои последние фильмы о мире, который владел моим воображением почти всю жизнь — от двадцати до шестидесяти, сперва как мечта о далекой земле, затем как мечта о человечности и братстве, как боль и политическая реальность со всеми трагическими противоречиями и, на- конец, как предупреждение в форме мечты. Это прощание с темой. Это прощание с черными мессиями, с охотником на слонов Суртаном, с колдуном и Джоном, с Мишелем Та- гора и Дутой Сэком, с черными друзьями юности. Прощайте, Амбруаз. Пусть из-за цифры головного зна- ка не прольются потоки крови.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ АЗИАТСКАЯ ЛАЗУРЬ^ ГОРЕЧЬ ДНЕЙ ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕВРАЩЕНИЕ ХАДЖИ-МУРАТА Род 1936... Перебежать раскаленную ашхабадскую ули- цу в полдень — подвиг. Ночью в гостинице спим меж двух слепящих стосвечо- вых ламп в надежде спастись от невидимых флиботому- сов, разносчиков пиндинки. Впрочем, ко всему привыкаешь — к неистовой жаре, к флиботомусам, к миражам, даже к землетрясениям. Не так давно, за три дня до толчка, змеи спустились с Копетдагских гор, прошли через Ашхабад и навсегда скры- лись в песках. По утрам и после пяти улицы города наполняются ве- лосипедистами в высоких лохматых шапках — тельпеках. Поскрипывающие седла их велосипедов покрыты попонка- ми, а через рамы перекинуты ковровые сумки —- хурджи- ны. Туркмен украшает свой велосипед, как коня. В Туркменкульте я появился рано утром и стал зада- вать наивные этнографические вопросы директору инсти- тута: что такое «тюйя», что такое «тмга» и т. д. Некоторое время директор мне терпеливо отвечал, потому что я был 87
гостем из Москвы, одним из четырех сценаристов, пригла- шенных для ознакомления с жизнью республики. Но в конце концов я все же утомил директора, и он отослал ме- ня к консультанту Хаджи-Мурату, никакого отношения, естественно, к толстовскому герою не имевшему. Постучав, я вошел в побеленную известью, пронизан- ную солнцем комнатку, где спиной к окну, за письменным столом сидел темнолицый старичок в опрятной чесучовой толстовке, с седыми волосами на косой пробор. Старичок приветливо улыбнулся, держа в маленькой глиняной руке пенсне в золоченой оправе. Я стал задавать свои вопросы. Старичок отвечал охот- но и с большим знанием дела. И вдруг мне пришла шаль- ная мысль спросить Хаджи-Мурата, каким образом и через кого басмачи получали английское оружие. Руки ста- ричка замерли над столом, и я заметил, что мизинец и ука- зательный палец на левой кисти Хаджи-Мурата дрожат. Я смутился, стал объяснять, что вопрос продиктован ин- тересами будущего сценария. Замешательство моего собе- седника длилось не долго. Он надел пенсне, спокойно улыб- нулся и сказал, что подобные вопросы просит задавать не ему, а директору Туркменкульта. Я поспешно вернулся в кабинет директора и рассказал о случившемся. Директор расхохотался. — Нашли кого спрашивать! Он-то и снабжал басмачей английским оружием. — Этот старичок?! — Ну да. И директор рассказал мне удивительную историю оп- рятного консультанта в толстовке. Отец Хаджи-Мурата, богатый туркменский бек, решил дать сыну европейское образование. Стада бека приносили золотой аргал. Хаджи-Мурат закончил в Петербурге Ка- детский, а затем Пажеский корпус и был назначен камер- пажом к императрице. Он носил ее тяжелый плащ вместе с юным бароном Маннергеймом, будущим президентом Фин- ляндии, и графом Игнатьевым, впоследствии советским ге- нерал-лейтенантом, членом Союза писателей и автором знаменитых воспоминаний «50 лет в строю». Когда Игнатьева назначили в русское посольство в Па- риже военным атташе, он взял с собой Хаджи-Мурата. Молодой туркмен был полиглотом, владел всеми евро- пейскими языками, не считая восточных и даже мертвых. 88
Хаджи-Мурат быстро акклиматизировался на улице Гренель и зажил жизнью парижского дипломата, фланера и бульвардье. Вечерами он играл в посольских гостиных в бридж или бродил по Елисейским полям в поисках при- ключений. И эта призрачная парижская его жизнь опла- чивалась золотым аргалом, который приносили несметные стада бека на далеких диких закаспийских пастбищах. Когда в России произошла революция, Хаджи-Мурат оказался не у дел. Понимая, что прежнее существование рухнуло и в Париже он без денег никому не нужен, Хад- жи-Мурат решил пробираться на родину, в Туркестан. Ему удалось тайно перейти границу и добраться до Красноводска. В грязной красноводской столовке, среди трахоматоз- ных нищих и ожидающих своего часа политических аван- тюристов в галифе и с ядом в перстнях, Хаджи-Мурат, ка- мер-паж и человек без средств и ясных видов на будущее, познакомился с Фунтиковым, в ту пору главой эсеровского правительства в Туркестане. С потолка свисали клейкие полоски бумаги с налипши- ми умирающими мухами, Фунтиков и Хаджи-Мурат гово- рили о будущем, и внезапно глава эсеров предложил Хад- жи-Мурату пост военного министра в своем правительстве. Ворвался ветер с зеленого сердитого Каспийского озера, названного морем и бывшего некогда океаном, загремели на сквозняке полоски с умирающими мухами, накатило на Хаджи-Мурата чувство отчаянного одиночества, и он, мах- нув на все рукой, согласился. В качестве военного министра он и снабжал басмачей английским оружием. Однако и эта жизнь и бессмыслен- ная борьба оборвались. Войска Фрунзе разгромили Фун- тикова, и Хаджи-Мурат бежал в Северную Персию, где стал курбаши, предводителем шайки разбойников. Теперь он был один во всем мире, и у него ничего не осталось, кроме воспоминаний, отчаяния и мечты о стадах, приносящих золотой аргал, или просто о спокойном сне по ночам среди холода персидских гор. Он был умным курбаши и не жестоким, и поэтому его мюриды ему не верили, и он спал тревожно, подложив под голову седло с углублениями для двух маузеров со спущен- ными предохранителями. Полиглот, слонявшийся еще недавно в зареве Елисей- ских полей, имевший дорогих белокурых женщин, не уби- вал купцов, а брал их в плен и требовал выкуп. 89
Он ждал часа возвращения, его томила ностальгия. В эту пору в Тегеран был назначен полпредом Борис Захарович Шумяцкий, впоследствии председатель Совки- но. Полпред добился того, что Хаджи-Мурата объявили в Персии и соседнем Афганистане и среди курдских племен вне закона. Хаджи-Мурат проклял врагов, ожесточился, но не стал убивать купцов. Шайка его становилась все малочисленней. Бандиты уходили через горы к басмачам, под зеленое знамя проро- ка; они звали с собой курбаши, но Хаджи-Мурат не хотел бороться против новой жизни. И он все более дичал, тоскуя в одиночестве, среди бес- пощадных своих мюридов. Он постарел. Волосы его поседели. Минуло почти десять лет. Однажды захваченный в плен купец, побывавший в Советской Туркмении, рассказал Хаджи-Мурату, что в Аш- хабаде есть человек большой власти — председатель облис- полкома. Несколько ночей Хаджи-Мурат обдумывал слова купца и наконец решился. Он написал письмо председателю Ашхабадского облис- полкома, в котором рассказал свою жизнь и просил раз- решения вернуться па родину. Он вручил свое послание мо- лодому и самому верному и отважному мюриду и сказал ему, куда и как надо ехать. Мюрид засунул письмо в хурджин, перекинул хурджин через спину осла и двинулся тайными горными тропами на Гаудан. Спустился он в желтую долину Ашхабада, к гра- нице песков, на вторые сутки и, пораженный чистым но- вым городом, целый день слонялся по улицам, ведя на по- воду осла. Мюрид явился в облисполком, к председателю, только к исходу дня. По игре случая директор Туркменкульта, по- ведавший мне эту историю, в то время и был председате- лем Ашхабадского облисполкома, верховной властью, как полагал Хаджи-Мурат, одичавший в персидских горах. Мюрид передал председателю письмо и на словах объ- яснил, что курбаши тоскует, борода его поседела и он хо- чет вернуться. Председатель прочел письмо и стал звонить по телефону и советоваться. Потом ушел, оставив мюрида в пустом кабинете наедине с подпрыгивающим на столе вентилятором. В раскрытых дверях появился милиционер, но только на мгновение — поглядел, что делает мюрид, и исчез. Мюрид задремал. 90
Он очнулся, когда председатель сидел в своем кресле и опять говорил по телефону. — Да, образованный человек, знает языки... Мое мне- ние? Пусть возвращается, если раскаяние его искренне. Дадим работу. Председатель положил трубку и сказал мюриду: — Передай Хаджи-Мурату — пусть возвращается. Мюрид ответил: — Курбаши требует охранную грамоту. Бумагу, кото- рая даст ему жизнь и свободу. — Откуда же я тебе возьму охранную грамоту? — рас- смеялся председатель. — Если не привезу бумагу, курбаши не вернется.— Молодой мюрид не мигая глядел на председателя. — Ну ладно,— махнул рукой председатель, придвинул к себе громоздкую пишущую машинку с широкой канце- лярской кареткой, вставил в нее лист с бланком облиспол- кома и застучал двумя пальцами по разболтанным клави- шам. Мюрид ждал, прикрыв угольные глаза под шелковисты- ми молодыми бровями. Председатель подписал бумагу и протянул ее мюриду. — Вот охранная грамота, которую требует курбаши. Мюрид повертел в грязной руке бумагу и вернул пред- седателю. Читать, видимо, мюрид не умел, но толк в делах знал. — Печать надо. — Ну, ты гляди! — окончательно развеселился предсе- датель.— Где ж я возьму печать, когда рабочий день кон- чился? — Надо печать,— повторил мюрид. В дверях снова остановился милиционер, а позади него начальник административно-хозяйственного отдела, сокра- щенно АХО. — АХО! — позвал председатель.— Твоя печать при тебе? Начальник вынул из внутреннего кармана парусиново- го пиджака железную коробку с лиловой подушечкой и за- вернутую в красный лоскут печать. — Всегда при мне. — Давай сюда. Председатель вдавил медный кружок с колечком в по- душечку и приложил печать АХО к охранной грамоте, га- 91
рантирующей курбаши легальное возвращение на родину, свободу и жизнь. Мюрид принял из рук председателя грамоту, дотронул- ся ладонью до переносицы и сердца и молча вышел. На улице он сложил бумагу трубочкой, обвязал ковро- вой ниткой, засунул трубочку в хурджин, перекинул хурд- жин через спину осла и двинулся тайными тропами в Се- верную Персию, где его ожидал томимый ностальгией кур- баши. Прочтя грамоту, Хаджи-Мурат заплакал и сбрил седую бороду. Затем выслушал еще раз рассказ мюрида, роздал своим людям все свое имущество, оставил себе только не- сколько книг и словарей, совершил намаз, не веруя в бога, и простился с шайкой. Молодой мюрид проводил курбаши до границы, и здесь Хаджи-Мурат предъявил охранную грамоту и сдал крас- ноармейцам маузер, нож и кривую саблю. Печать АХО внушила командиру пограничников законные подозрения, и Хаджи-Мурата задержали. Однако еще до захода солнца истина была установлена, и курбаши доставили в Аш- хабад, к председателю облисполкома, как он того требо- вал. И Хаджи-Мурат стал консультантом Туркменкульта... и моим собеседником. Продолжая задавать Хаджи-Мурату вопросы относи- тельно английского оружия, коим он снабжал басмачей, я все более проникался ощущением драматического одино- чества его существования. Не знаю, что он делал, остава- ясь без свидетелей в своей выбеленной и пронизанной солнцем комнатке,— играл шнурком от пенсне в золоченой оправе, листал словари или обдумывал, как перерезать се- бе горло? Думаю, аккуратный старичок с седыми волосами на косой пробор понимал, что прощения заслужить не мо- жет, что оно лишь временная дань его знаниям и раская- нию. Сюжет фильма «Друзья встречаются вновь» тогда еще представлялся в самых общих чертах. Всадники воевали в пустыне. Это была их юность. Прошли годы, в пустыню пришла вода, вырос город-сад. Вчерашний друг стал вра- гом. Жизнь и время переменили всадников, которые встре- тились вновь. Сюжет ностальгический, и он косвенно обя- зан размышлениям о Хаджи-Мурате. Разумеется, Даньяр из картины «Друзья встречаются вновь» ничем не похож 92
на Хаджи-Мурата — ни судьбой, ни внешностью. Он фи- гуру более плоская. Объединяет их, может быть, только одно — одиночество среди новой жизни. МИРАЖИ Мы на раскопках новопарфянской Ниссы, воздвигнутой Александром Македонским на обратном пути из Индии, куда он, насколько помнится, не дошел. Нисса — холм, дво- рец и все строения засыпаны прахом времени. Экспедиция Академии наук роет неглубокие траншеи, на уровне капи- телей колонн. Нас привез сюда Давлат, молодой нарком просвещения. Он высок, у пего маленькое красивое смуг- лое лицо и широкие прямые плечи. Он немногословен. О жизни и людях судит сдержанно, с доброй, застенчивой улыбкой, которая так неожиданно трогает уголки его сильных губ. С нами на холме очаровательные дети, две маленькие девочки — дочери начальника гаража Туркментранса. Я непринужденно с ними беседую, чувствую: ступни вязнут в песке, скользят вниз. Не придаю этому значения. И совершенно напрасно. Понимаю, что обрушиваюсь в траншею, однако продолжаю развлекать юных попутчиц. Наконец голова становится тяжелее пог, вижу над собой побелевшее от ужаса лицо нашего восемнадцатилетнего шофера-туркмена. Он вскрикивает, как птица, и теряет со- знание, а я падаю в «тронный зал» Александра Македон- ского. Мне удается счастливо приземлиться в глубине архео- логического колодца, между обломками амфор и острыми срезами камней. Пытаюсь сразу встать на ноги, но из это- го ничего не выходит,— в левой ступне острая боль. Я пры- гаю на одной ноге, кричу в синеющий надо мной квадрат неба: — Люди! Я, кажется, свалился! Издали доносятся обрывки слов, смех. Различаю голос жены: — Да ну его, не обращайте внимания. Он вечно при- кидывается. Потом слышу — девочка что-то объясняет Давлату по-туркменски. Наконец наверху, в квадрате небесной бирюзы, появля- ется атлетический торс моего друга, спутника и соавтора по двум фильмам Александра Александровича Филимоно- 93
ва. Он сразу понимает, что я не прикидываюсь, по прежде чем приступить к спасательной операции, выхватывает из футляра «лейку» и трижды щелкает затвором — я увеко- вечен. Нарком между тем растолкал чувствительного шофера, мужчины связывают поясные ремни и с трудом вытаски- вают меня из жилища завоевателя мира. От вершины холма до автомобиля Александр Александ- рович несет меня на спине, и я благословляю судьбу, что она мне послала в соавторы чемпиона СССР по академиче- ской гребле и мастера спорта. Через три часа рентген и итог — трещина в щиколотке, но сдвинутого перелома нет. Придется лежать в июльском пекле гостиницы. Лежу под мокрыми простынями. Сперва они кажутся ледяными, и от их стужи знобит. Потом становятся липки- ми и жаркими. Ночью сплю голый, и мне снятся перекаты- вающиеся пески, под которыми идет большая ящерица — варан. Я просыпаюсь от шелеста насекомых в слепящем свете лампы у виска. Вспоминаю недавний путь. Запомнил его как неутоли- мую жажду. От Москвы до Ашхабада выпил сто шестьде- сят стаканов чаю. После Актюбинска чай стал мутный, с песком. Песок окружал нас теперь со всех сторон. За окном ва- гона поворачивались зыбкие горбы барханов. И вдруг я увидел мираж: в горячем мерцании дальних песков плыли каравеллы Колумба, белели женственно изогнутые паруса. — Разумеется,— сказал сосед по купе,— корабли на горизонте принадлежат не Колумбу, а Каспийскому паро- ходству. И это не видение из прошлого, а всего лишь опти- ческий обман — парабола нагретого воздуха перекинула парусники с Каспия в Каракумы. Я пил чай, мираж среди пустыни все еще стоял в окне старого бельгийского спального вагона. Поезд замедлил ход и остановился перед семафором. Я спрыгнул с подножки в песок. В нем можно было спечь яйцо. Сосед по купе, давно живущий в Туркмении, вспомнил в эту минуту, как прекрасна в пустыне весна, осыпающая темные кустики нежным лиловым цветением гелиотропа. Поезд тронулся. Неизвестно откуда появившаяся кос- матая туча тельпеков помчалась за вагонами на верблю- 94
дах и пропала за барханами, как приветствие неведомого мира.г Купе поблескивало лаком и медью; я снова жадно пил чай, а на горизонте из дрожащего воздуха, словно из про- явителя, опять проступил образ неутолимой жажды — ми- раж: плыли каравеллы Колумба. Я пил сто сороковой ста- кан — мы приближались к цели. Не сон и не явь — на меня смотрит, покачивая малень- кой желтой головкой, ядовитая, смертельно изящная «стрелка». Она сидит на хвосте, похожая на половину сва- стики. Такие змейки в Каракумах выпрыгивают из-под колес грузовика... Но сейчас на меня глядит другая тварь, и это явь. Се- добровый Давлат, сидя па корточках, что-то шепчет своей змее. Она вылезла из рукава его халата и расположилась кольцами вокруг большого глиняного кувшина с молоком. Давлат каждый день приносит молоко. Иногда он при- ходит со змеей, чтобы развлечь меня. Я ненавижу пре- смыкающихся, но жена радуется: она готова смотреть на них часами и разговаривать с ними, как Давлат, который гордится своей змеей. У старика изрытое, сухое, как такыр, лицо, оглушенное старостью. Он живет в глинобитном поселке на границе первых и вторых песков, где обитают молочники и гробов- щики. Говорят, добрый старик с умной змеей был басма- чом. Трудно в это поверить. Вечером приходит молодой Давлат, нарком просвеще- ния, рассказывает, что еще недавно, чтобы найти грамот- ного человека, надо было объехать шесть-семь сел. Истин- ной бедой, говорит Давлат, был старый арабский алфавит. Мне представляется сложная арабская вязь на камнях, усеянных мелкими ящерицами, мертвый город Анау с ма- зарами, изъеденными ветрами, и среди этого пустого гли- няного города конусообразных домов-могил — Давлат, ко- торый хочет, чтобы в пустыне ничего не менялось, кроме миражей. А мой гость уже говорит о цветах ореха, плодах граната, финиковых пальмах, о богатстве субтропиков Туркмении, об открытых в республике изобильных суль- фитах, нефти, угле, марганце, меди, натуральной сере, ог- неупорных глинах — обо всем, что поможет изменить жизнь и пустыню. Потом мы играем с молодым Давлатом в шахматы и рассуждаем о книгах, о будущем фильме. Часто Давлат — нарком приводит ко мне своих товари- 95
щей — инженеров, учителей, работников ЦК, чтобы облег- чить мне вынужденную бездеятельность, словно не я, а он виноват в том, что московский сценарист утодил в тронный зал Александра Двурогого. Среди друзей Давлата не толь- ко туркмены и русские, но и приезжие узбеки. От них уз- наю удивительную историю Туркменского университета, учрежденного по инициативе Ленина. Зная, что дело про- свещения угнетенных народов Востока ложится на плечи русской интеллигенции, Владимир Ильич направил в Таш- кент эшелон с профессорами и учебными пособиями. Эше- лон прокладывал себе путь через всю страну, охваченную гражданской войной, и привез в Среднюю Азию знания. Слушая своих новых друзей, я ежевечерне погружаюсь в их мир. А утром опять приходит старый Давлат и при- носит молоко, и долго молча сидит па корточках, и смот- рит на меня слезящимися глазами, и его лицо, иссушенное жизнью, как такыр, неподвижно. Он тоже часть мира, который я узнаю. Я еще не ведаю, что через несколько лет в тридцати пяти километрах от иранской границы меня будет встре- чать польский режиссер Юлиуш Гардан как представитель эвакуированной в Ашхабад Киевской киностудии, для то- го чтобы совместно работать над фильмом о дружбе Пуш- кина и Адама Мицкевича. И вместо миражей с женственно изогнутыми парусами кораблей я увижу полную тревог, утрат и печали красноносую ашхабадскую зиму. ВОИН С ПЕРСИДСКОЙ МИНИАТЮРЫ Жили мы тогда в Москве, в Кречетниковском переулке, в двух крошечных комнатушках с голландскими печами. На Новый год жена позвала детей, и они играли и читали стихи вокруг елки. Когда жена вносила из кухни в весе- лую тесноту нашего жилища кушанья, мотыльки свечей на елке метались и дрожали. Я ждал взрослого гостя, ре- жиссера. Он опаздывал. Дети пели. Пахло воском и хвоей. Наконец режиссер явился и стал пробираться среди детей ко мне во вторую комнатку, опираясь на палку с резиновым наконечником. Он сильно хромал. У него были сросшиеся брови, изыскан- но-суровое лицо воина с персидской миниатюры. — Камиль Ярматов,— хмуро представился он, не пода- вая руки.— У вас дети, я помешал? 96
— Садитесь,— сказал я, освобождая от книг и рукопи- сей кресло и мучительно пытаясь вспомнить, где я уже однажды видел моего мрачного гостя. Камиль вытянул левую ногу и, опираясь на подлокот- ник, тяжело опустился на сиденье. — Я из больницы,— сказал он и, поглядев на детей, прыгающих вокруг елки, спросил:—Можно закрыть дверь? Жена поставила перед Ярматовым стакан кофе и та- релку с бутербродами и вышла, прикрыв за собой дверь. Камиль отодвинул стакан и, не притронувшись к еде, произнес: — В больнице я прочел ваш сценарий «Друзья встре- чаются вновь». Мне дали его на Гнездниковском. Хочу ставить. И тут я вспомнил, где видал раньше угрюмого посети- теля,— в коридоре четвертого этажа Совкипо на Малом Гнездниковском. Это было несколько лет назад, примерно в году тридцать четвертом. Ярматов явился в Совкино с большим холщовым мешком на плечах — в нем он приво- лок с вокзала семь коробок своего фильма «Эмигрант». — Где здесь сдают картины? — спросил меня воин с персидской миниатюры. Я как умел объяснил ему. Скоро его картину смотрели уже редакторы. Произве- дение это было, вероятно, наивное, но яркое. — Картина годится,— сказали редакторы.— Кто де- лал? — Я,— ответил воин со сросшимися бровями, держа в руках мешок.— И главную роль играл я. В тот день пишущий эти строки, разумеется, не подо- зревал, что человек с коробками пленки в мешке станет другом, что в течение десяти лет нас будут связывать ус- пехи, разочарования и житейские беды и что фильм «Али- шер Навои», который он поставит уже после войны, будет назван величайшим фильмом Востока. Камиль тоже вспомнил нашу встречу в Совкино, но без улыбки и рассказал, что приехал сейчас ко мне действи- тельно прямо из больницы, где ему хотели отнять ногу,— нагноение старой раны. Но он на операцию не согласился и попросил друга из Душанбе достать ему пистолет. Друг принес оружие в бисквитном торте. Камиль решил застре- литься. Однако был разоблачен мужественной медсестрой. Пистолет, вымазанный в сливочном креме, она извлекла 97
из-под подушки больного и передала главному врачу. К счастью, рана зажила и все обошлось. И вот мы пьем кофе, и Камиль рассказывает, как сни- мал «богатый афганский базар» для «Эмигранта». Дело бы- ло в Бухаре. Помощники Ярматова с большим трудом со- здали изобилие яств и плодов, а снимать некого, массовки нет — мусульмане не хотят участвовать в сотворении фе- тишей. Ярматов отправился к приятелю, начальнику местной тюрьмы, и выпросил у него под личную расписку несколь- ко десятков заключенных, по преимуществу людей пожи- лых. Чтобы они не разбежались, Камиль вооружил кино- группу винчестерами. Однако существовала опасность, что «богатый афганский базар» все же мгновенно будет раз- граблен и уничтожен, и поэтому Камиль велел помрежу опрыскать плоды и яства из пульверизатора крепким ча- ем, и пустил слух, что это смертельный яд. На следующее утро явились режиссер, оператор и все прочие на съемку — базар цел, не тронут, хотя возможно- сти для разорения имелись, потому что массовка из за- ключенных ночевала под охраной тут же, на базаре. И на второй день дыни, арбузы и виноград оказались на месте. Приходят снимать на третье утро — ничего нет, все пло- ды и яства съедены. Спрашивает Ярматов преступных ста- риков, почему все исчезло в третью ночь. Потому, отвечают старики, что в первую выбрали самого старого и сказали ему: «Все равно скоро тебе помирать, попробуй поешь пло- ды». Самый старый отведал всего понемногу, остальные ре- шили ждать, что с ним будет. Ждали депь, другой — ниче- го, дедушка жив-здоров. Тогда на третью ночь «богатый базар» и уничтожили. В жизни Камиля Ярматова сошлись Восток и Запад, горячка боев в песках и беседы за столиками московского кафе «Националь», русско-туземная школа Канибадама и учеба у Кулешова, Пудовкина, Эйзенштейна. В пятнадцать лет он увидел в кокандском электротеат- ре ковбойский фильм с участием Вильяма Харта и в этом же году вступил добровольцем в первый красногвардей- ский мусульманский полк. Дрался в Таджикистане, под Таганрогом, штурмовал Бухару, преследовал свиту эмира Бухарского, который угонял с собой гарем и белых свя- щенных слонов. В двадцатом Ярматов командовал кава- лерийским взводом. В двадцать четвертом был военкомом и начальником милиции в городе детства Канибадаме, 98
Приехав в Москву, поступил в киношколу им Б. В. Чай- ковского, куда его привела не долговязая тень Вильяма Харта, но опасный и шальной, как юность, опыт всадника революции. Ярматов начал сниматься, сыграл главные ро- ли в фильмах «Шакалы Ривата», «Из-под сводов мечети», «Гость из Мекки», разочаровался в актерстве, был принят среди двенадцати молодых людей из Таджикистана на ре- жиссерский факультет ГИКа без испытаний, возмутился, потребовал экзаменов и превосходно сдал их. Разумеется, все это я узнал позже, а в тот вечер, когда Камиль пришел ко мне из больницы и в соседней комнате играли вокруг елки дети, он рассказал мне только о съемках «Эмигран- та». С появлением Камиля Ярматова в мою жизнь вошел жесткий восточный романтизм. Камиль был прекрасным рассказчиком, вспоминая о своих военных и кинематогра- фических приключениях, оживлялся, веселел. Теперь он сам открыл дверь в соседнюю комнату и, опираясь на палку, мрачно посмеиваясь, смотрел на детей. Среди девочек с бантами плясала вокруг елки Леночка Мачерет, на которой через несколько лет, уже во время войны, Камиль женился. В 1939 году вышел на экраны наш фильм. Он расска- зал о встрече старых боевых друзей. «Комсомольская прав- да», продолжая сюжет картины, стала устраивать вечера однополчан под девизом «Друзья встречаются вновь». Так заголовок картины вошел в жизнь. И фильм слился с действительностью, и шел долгие го- ды, и, увы, пережил моего друга, в душе которого сошлись Восток и Запад. СТАРАЯ ЛЕГЕНДА О ЛЮБВИ Долгие годы меня тянуло вернуться в пустыню, уви- деть ее весну и потом лето и корабли в нагретом дрожащем воздухе. Мне снились легкие пески, носящиеся над барханами, и желтые воды Аму, и шум обваливающихся берегов, и чи- рак под колпачком, горящий в безветренной ночи над мо- ей головой. Я лежу в плывущем каюке, на носу которого сложена печка из глины, и мне снится глубокий старик в белой чалме и синем халате, он идет по кошме, и в знак уважения более молодые мужчины бросают ему под ноги поясные платки. Старик несет на запрокинутой узкой ла- 99
дони благоухающую длинную дыню в сеточке морщин. Дыня цвета змеи. Я открыл глаза. Надо мной в лазури неба мелькали те- леграфные провода, пушистые от хлопка. Нас обгоняли грузовики с белыми холмами позади водительских кабин. Нагретая дорога дымилась, вдоль нее, прибитые к стол- бам и калиткам дувалов, висели ящики, куда прохожий мог опустить поднятую с асфальта ватку хлопка. Я не вернулся в пустыню. С голубых гор дул освежаю- щий ветер. Стояли в долине одинокие карагачи, отбрасывая короткие тени. Пахло бензином и теплицей, полной июль- ских цветов. Мы ехали на «иване-виллисе» в Янгиюль, не- большой, но отмеченный судьбой городок, в котором были музыкальное училище и театрик с залом, напоминавшим золотую коробочку. В Янигюле мы с режиссером Ганиевым надеялись най- ти юношу на роль Тахира. Ганиев сидел рядом с шофером, и я видел сзади его ровно загорелую бритую голову с по- блескивающей лысой макушкой. Иногда Ганиев оборачи- вался ко мне, чтобы удостовериться, что его соображения о подборе актеров для «Тахира и Зухры» производят на меня должное впечатление, и тогда выпуклые насторожен- ные глаза Ганиева вспыхивали и округлялись, а полный рот кривился в доброжелательно-иронической усмешке. Бобохана, полагал Ганиев, будет играть Исматов, Кораба- тыра — Шукур Бурханов, оба артисты замечательные. Зух- ру — юная Юлдуз Ризаева. Все они впоследствии станут баловнями прессы, а Бурханова в Англии назовут «вели- ким восточным Конрадом Вейдтом». Приехав в Янигюль, мы побеседовали с директором зо- лотой коробочки и отправились в персиковый сад. Среди деревьев стояло белое двухэтажное здание, из которого до- носились вокализы. Художественный руководитель этой консерватории на земле, голый до пояса, перекапывал кет- менем почву вокруг персикового дерева. Все преподавате- ли и студенты здесь в свободное от занятий время работа- ли в саду, и каждому принадлежали растения и домашние животные: худруку, скажем, десять персиковых деревьев, профессорам — пять-шесть, студентам — по два дерева. Помимо этого преподаватели владели коровами, а студен- ты козами. В Янигюльской консерватории собирали одаренную мо- лодежь со всей республики, но исполнителя на роль Тахи- ра мы здесь не нашли. 100
Через несколько дней меня попросили руководить кино- хроникерами па открытии после ремонта старой мечети в районе Урды: съемки предназначались для документаль- ного фильма «Церковь в СССР». Когда я приехал на место, сын главного муфтия Сред- ней Азии уже читал напевным гортанным голосом Коран в переполненной мечети. Читал замечательно. Все молящиеся мужчины не могли разместиться внут- ри здания и частично расположились на джойнамазах — ковриках для моления — вокруг мечети, под палящим солнцем. Голос чтеца, доносившийся из полумрака мечети, был хорошо здесь слышен. В отдалении, за глубоким рвом, стояли в черных чачванах женщины. Некоторые из них присели на корточки и были похожи па больших тем- покрылых птиц. Переговорив с операторами и паметив план съемки, я тоже присел на корточки, чтобы не обращать на себя вни- мания. Рядом со мной па джойнамазе, опустив голову и поджав под себя ноги, покачивался юноша в европейской рубахе с галстуком, поверх которой был наброшен халат. Казалось, юноша всецело сосредоточен па словах шестой суры священной книги. Но вдруг он повернулся и насмеш- ливо поглядел на меня. Взгляд его говорил: «Не придавай- те значения моему присутствию здесь». Юноша подмигнул мне. И я узнал его. Это был один из претендентов на роль Тахира, танцовщик из академи- ческой оперы. — Видел вас на студии? — шепотом спросил я. Юноша закивал и стал оглядываться. Потом сказал: — Здесь я с отцом. Вскоре среди молящихся появился в зеленом золото- швейном халате главный муфтий Средней Азии. У пего была длинная редкая седая борода и узкие щели беспо- щадных глаз. Через переводчика я попросил старца дать интервью для фильма. Он сразу согласился и вскоре весь- ма привычно и умело позировал перед камерой. Мимо меня прошел, поддерживая отца, претендент па роль Тахира и опять, зардевшись, подмигнул мне. Отца его я тоже узнал. Это был знаменитый повар, инвалид войны с деревянной погой. В его махалля были самые большие ча- ны для плова. Они принадлежали обществу, жителям квар- тала. Повар умел приготовить плов —свадебный или по случаю повышения по службе — на пятьсот, па тысячу 101
человек. А это великое искусство. Всем гостям должно хватить, и все должны быть довольны. Ганиев возил меня смотреть, как работает повар, а сам беседовал с сыном-танцовщиком, объяснял ему роль Тахи- ра и смысл сценария. Вот почему танцовщик подмигивал мне во дворе мечети, куда они с отцом пришли не молить- ся, а слушать искусного чтеца. G помощью Ганиева все лучше понимаю мир Азии. Га- ниев — интереснейший тип среднеазиатского интеллигента, по-восточному глубоко образованного, но совершенно чуж- дого западной культуре. Мы идем с ним по улице Навои, и он почтительно здо- ровается со стариком в белой чалме и синем халате. Старик долго смотрит нам вслед и кивает головой. — В игре,— говорит мне Ганиев,— он был палачом и отрубил моему дяде голову. В старое время существовала такая игра — в царя, визиря, вора и палача. Расскажу как- нибудь вам эту историю. Я оборачиваюсь — старик все еще стоит среди пыльно- го зноя, держит в руке длинную дыню цвета змеи. Он улы- бается, покачивая головой. Теперь они будут мне сниться, старик и сам Наби Га- ниев, потому что моя судьба и судьба старой легенды о любви, заново открытой Собиром Абдуллой, в его руках: я уже люблю свой сценарий, но еще не знаю, что Наби с ним сделает. Роль принцессы Маохим в «Тахире и Зухре» будет иг- рать снайпер-разведчик, юный герой обороны Москвы, однофамилица режиссера Зебо Гапиева. Она ушла на фронт из ГИТИСа в сорок первом. Она красива. У нее прострелено бедро. Вспоминаю и другую молодую актрису — Лолу Ходжа- еву, сталинскую стипендиатку и внучку последнего коканд- ского хапа Худояра — и ее четырнадцатилетнюю сестрен- ку с нарисованным кружочком между бровей, так сказать, принцессу из седьмого класса советской трудовой школы. Сестры живут в общежитии, где пахнет свежевымыты- ми деревянными полами. Каждое утро Лола прикалыва- ет булавкой к сюзане над своей постелью какую-нибудь максиму или цитату — из Чехова, Байрона, Маяков- ского или Навои, под знаком которой намерена прожить день. А дни фантастические, и не только для начитанной Лолы. 102
Вспоминаю сорок первый, сорок второй... Сквозь войну прорываются на Восток заводы. Станки снимают с колес, и они начинают работать под открытым небом, бессонными ночами обрастая стенами. На Чирчике строят ГЭС. В Таш- кенте роют канал для электростанции, разделив работу на участки между школами, фабриками, институтами. Но в мире, где властвует железная бессонница войны, где все ей подчинено, существует и прошлое. Утром и вечером муэдзин с маленького глинобитного минарета в старом городе проклинает нас за то, что мы творим фетиши, то есть образы людей. Коран запрещает это. В старом медресе — киностудия. В кельях монахов — операторские боксы. А во дворе — караван-сарай, в котором война свела лю- дей с запада и востока. Польская актриса, маленькая, уди- вительная Ядвига Анжиевская, глядя на важно и грустно идущего за забором студии верблюда, вдруг перевоплоща- ется в него и шагает в толпе актеров, медлительно покачи- вая шеей, жуя вытянутыми губами, кажется, даже горб вырос у Ядвиги. Здесь, в кинематографическом караван- сарае, каждодневно толкутся, обмениваясь новостями, бег- ствующие артисты Варшавского, а затем Львовского театра миниатюр Конрада Тома, музыканты из джаза Каташека, игравшие еще недавно «у Жоржа» во Львове. Некоторые из них готовятся вступить в армию генерала Андерса, под- чиненную лондонскому эмигрантскому правительству Польши, и отправиться через Иран в Палестину. А пока они торгуют во дворе студии английскими сигаретами, кон- сервами, боевыми дамскими пакетами, в каждом из кото- рых бюстгальтер, трусики, губная помада, пудра и писто- лет. Впрочем, пистолеты, кажется, при вручении пакетов изымают. В старом медресе снимаются боевые кипосборники и большие исторические и военные фильмы. В Ташкент эвакуированы Одесская киностудия, часть ленинградских и московских кинематографистов: режис- серы М. Ромм, Л. Луков, Н. Хейфиц, А. Зархи, Н. Садко- вич, композитор Никита Богословский, автор знаменитых песен, и сценарист Б. Ласкин. Здесь будут поставлены «Два бойца», «Пархоменко», «Насреддин в Бухаре», за- копчен «Сухе-Батор», начат «Человек № 217», будут сни- маться мои сценарии «Концерт пяти республик», «Глоток 103
дыма», «Тахир и Зухра», «Дорога без сна», «Алишер На- вои». В Ташкенте живут сейчас многие русские писатели — Алексей Толстой, Николай Погодин, Всеволод Иванов, ста- рый сценарист Георг Гребнер, Екатерина Павловна Пеш- кова, первая жена Максима Горького. В маленьком бедном номере ташкентской гостиницы по утрам садятся друг против друга седовласый, с моложавым строгим лицом Александр Довженко и великолепно-урод- ливый, с расплющенным носом Соломон Михоэлс и, опи- раясь скрещенными руками па почти одинаковые бамбуко- вые палки, начинают привычно-вдохновенный спор об ис- кусстве, национальной форме, театре, кино, жизни, буду- щем. Удивительно разные они и чем-то необычайно схо- жие — прочностью посадки, что ли, бамбуковыми тростя- ми, взвешенно-пламенными мыслями. Однажды в гостинице, а затем в кинематографическом караван-сарае появляется Николай Вирта и таинственно сообщает, что имеет поручение, как сын духовного лица, склонить муфтиев Средней Азии объявить Гитлеру свя- щенную войну — газават. Начало сорок четвертого... Каждый день с девяти утра диктую на студии секретарю сценарного отдела Юдифи Самойловне сцепы для «Тахира и Зухры». Юдифь Самой- ловна замкнута, исполнительна, сурова, интеллигентна. В прошлом она журналистка, все ее близкие погибли, уничтожены гитлеровцами, а фамилия Юдифи Самойлов- ны... Гитлер, и она это мучительно скрывает. Диктую в утренней прохладе и в духоте полдня. Раз- рушая сердце, глушу отвратительные папиросы, набитые искрошенными стеблями какой-то травы, а не табаком. Па- пиросы эти продают возле студии, па бедном живописном базаре, где между лотками со сладким белым луком и си- ними баклажанами и пустыми чанами для лагмана бродит человеческая беда, пахнущая дымом, йодом, цветами и де- зинфекцией. После часа дня принимаюсь за дела студии — беседую с авторами, режиссерами, диктую письма и заключения. Оргвопросами сценарного отдела ведает мой заместитель, неунывающий старый одесский комсомолец и чоновец М. М. Макаров, изящные, изысканно вежливые послания об отклонении рукописей сочиняет литературный критик, ленинградец И. Л. Гринберг, сценарии на узбекском ма- териале консультирует наш редактор И. А. Султанов, впо- 104
следствии директор студии, а затем заместитель Председа- теля Совета Министров УзССР по культуре. Однажды приходит из Москвы телеграмма: «Возложить временно обязанности художественного руководства сту- дией на начальника сценарного отдела Спешнева». Я впа- даю в отчаяние, по очень скоро с интересом втягиваюсь в круг своих новых обязанностей. Среди вавилонского смешения красок жизни, расплав- ленных азиатским солнцем, сочиняю теперь пе только за- ключения и письма, ремарки и диалоги, но и мизансцены. Убеждаюсь, Ганиев понимает: мизансцена — это филосо- фия пространства. Художник Варшам Еремян закрепляет в эскизах наши поиски стиля. Мне кажется, мы на верном пути. И наконец найден Тахир — молодой Аглаев. Примерно в это время группу работников студии, и меня в их числе, Верховный Совет УзССР награждает По- четными грамотами «За участие в создании высокохудо- жественных кинопроизведений в годы Отечественной вой- ны». Муэдзин с глинобитного минарета проклинает нас все реже: священная война против Гитлера становится побе- доносной, и это сейчас больше занимает мусульманский мир, нежели запреты Корана. Изредка случаются часы передышки, мгновения кейфа, летней неги. Мне напоминают о них акварели Варшама Еремяна, висящие на стене моей нынешней московской квартиры. На обратной стороне картонов Варшам написал: «Алишеру Спешневи»,— видимо, в память нашей общей причастности к фильму «Алишер Навои». На легких, размытых акварельных этюдах узбечка в красном платочке с ребенком на руках среди старого горо- да, мужчина на ослике, охра и сиенская земля, потом ко- бальт и зелень, и река, и коричневые ноги женщины по щиколотку в воде, белесое небо, лодка и верблюд вдали, дети, нега праздного летнего дня. Нега праздного дня в тени карагача... Мы расположились ца потертых паласах, брошенных на деревянный настил деревенской чайханы. Между досками поблескивает вода, под нами бежит широкий прохладный арык. Жаркий ветер временами доносит дымок поспеваю- щего на огне плова. Наби Ганиев рассказывает историю о святом в образе пса, в патетических местах страстно округ- ляя темные глаза. У Наби есть семья, дети, но эта сторона его жизни от меня скрыта. Впрочем, в его рассказе участ- 105
вует сейчас некий родственник, к которому Наби поехал однажды в Фергану на праздник урожая. Родственник — человек осведомленный, служит в милиции, и первым узнал, что в окрестностях города появился святой. Замешательство произошло во время тоя—святой при- шел, чтобы поесть среди людей. Разнесся слух: поест и на- чнет исцелять. Устав от гомона и празднословия, Наби ре- шил прогуляться, видит — из-за кустов па него глядит свя- той, и глаза у него испуганные, страдальческие и вроде Га- ниеву знакомые. На четырех лапах, то есть на руках и ногах, святой спешит к лесу. На нем старый халат без рукавов, похожий на попону, волосы и борода висят, как шерсть, метут зем- лю. Наби ускорил шаг, чтобы лучше разглядеть святого. Возле рощи тот еще раз оборачивается, становится на ноги и пропадает среди деревьев. Наби бежит следом, но в лесу святого не находит. Воз- вратившись к праздничным столам, рассказывает о слу- чившемся родственнику. Родственник посылает в лес милиционеров, и вскоре опи возвращаются: святой бежит по-собачьи впереди них и мычит, мотая лохматой головой, скорбно взирая на лю- дей. Наби сообщает родственнику, кого именно напомина- ют ему мученические глаза человека-пса. Святого везут в Фергану, и на первом же допросе выяс- няется, что это бывший кассир Ташкентской киностудии, скрывшийся несколько лет назад с похищенными ста пя- тьюдесятью тысячами рублей. Отчаявшись спокойно на- сладиться сокровищами, кассир в порыве преступного вдохновения решает зарыть деньги, отрастить волосы и бороду и стать безъязыким отшельником в образе собаки. Юлдаш Акзамов, сорежиссер Ганиева, и оператор Крас- нянский подтверждают: история подлинная. Да иначе Га- ниев и не стал бы ее рассказывать. В часы кейфа под карагачом ценятся рассказы фанта- стические, но основанные на истинных событиях. Участники бесед от случая к случаю меняются, но, мне кажется, сегодня здесь все: Камиль Ярматов в пробковом шлеме, деликатный, всегда благоразумно-сдержанный ки- новед и сценарист Сабир Мухамедов, энергичный режис- сер Дик Сабитов, бывший ассистентом у Эйзенштейна по картине «Ферганский канал», увы не состоявшейся, ря- дом с ним оператор Демуцкий, сделавший вместе с Дов- женко знаменитые ленты «Арсенал» и «Земля», вошедшие 106
в число десяти лучших фильмов мира. Лицо у Демуцкого с удивленными щеточками бровей доброе и таинственное. Он похож на украинского колдуна. Демуцкий будет сни- мать «Тахира и Зухру». Здесь и Варшам Еремян, широко- плечий, рослый, с большими руками ремесленника. Сейчас он рассказывает о старом армянском цеховом обычае: ко- гда заканчивается учение, мастер целует руку ученика в знак того, что теперь это рука мастера. Декорации для большинства фильмов Ярматова и для всех моих средне- азиатских сочинений Варшам сделал рукой, которую дав- но поцеловал его учитель. Старший среди нас, Яков Алек- сандрович Протазанов, постановщик «Аэлиты», «Процесса о трех миллионах», «Бесприданницы», знаком мне еще по «Межрабпомфильму». Он снял в Ташкенте «Насреддина в Бухаре», и Ганиев был у него вторым режиссером. Яков Александрович поставил первую свою ленту в 1911 году, а до этого работал в кипофирме «Глория» по коммерческой части, кажется, бухгалтером. До революции он успел снять около восьмидесяти немых картин, в том числе «Пиковую даму» и «Отца Сергия» с Мозжухиным. У Протазанова замечательная профессиональная па- мять. Однажды при мне он рассказал в литературном от- деле «Межрабпомфильма» сочиненный им, но не сущест- вующий на бумаге сценарий с диалогами и сценами и все- ми связями между отдельными кусками. Монтажный сце- нарий в устном изложении был тут же принят и впослед- ствии поставлен режиссером Уриновым. В качестве доку- мента для договора и выплаты гонорара была приложена стенограмма. Стройный, с легкой тросточкой в руке, Яков Александ- рович был художником изобретательным, с безукоризнен- ным чувством детали и целого. Когда мне было лет двад- цать или чуть больше, я недолгое время работал с ним. Он говорил мне: «Милый Алексей Владимирович, одна стра- ница посредственного текста много полезней вдохновенных рассказов о ее содержании и красоте». И это нисколько не противоречило его личному примеру. Яков Александрович стремился меня дисциплинировать. Если автор приносил удачный текст, на следующее утро Протазанов присылал ему с шофером бутылку шампанского. Я удостоился этого лишь однажды. Иногда встречи с писателями он назначал в Сандуновских банях. Они парились, потом сидели в бе- лых простынях на диване, пили лимонад, а под мавритан- скими сводами бань гудели голоса, доносился стук желез- 107
пых шаек, ходили голые жилистые банщики в коротких передниках. Мозольный оператор в пенсне подстригал Протазанову ногти на ногах. Яков Александрович любил Сандуны, встречал здесь много знакомых, своих акте- ров — Москвина, Климова, Радина. Возвращаюсь в тень карагача возле быстрого арыка. Наби Ганиев вспоминает о старике в белой чалме и синем халате, которого мы встретили однажды па улице Навои, и решает, что пора мне рассказать историю о том, как иг- рали когда-то в царя, визиря, вора и палача и как старик отрубил голову родному дяде Ганиева. Приносят плов, пега праздного дня длится. Едим ру- ками. Только Ярматов требует себе ложку. — Были четыре друга,— начинает Наби,— играли в иг- ру, бросали кости. Как-то вором оказался недавно женив- шийся юноша, а царем — его друг и соперник. Визирь спрашивает, чего желает царь. «Пусть хозяйка дома,— от- вечает царь,— с открытым лицом принесет и подаст мне пиалу чаю». Муж бледнеет, но визирь уже велит палачу звать женщину. Та не может подчиниться, но муж, он же вор, заставляет жену, и женщина приносит царю пиалу чаю, и тот смотрит па ее открытое прекрасное лицо. Игра сыграна, юноши расходятся, сознавая: быть беде. А муж велит жене собираться в путь, потому что опа опозорена. Он вынужден отправить женщину обратно в дом родите- лей. И, обливаясь слезами, юные супруги расстаются, и женщина вскоре умирает от горя. А юноши продолжают, переходя из дома в дом, играть в царя, визиря, вора и па- лача. И однажды царь оказывается вором, несчастный муж царем, и царь велит палачу отрубить голову вору, то есть родному дяде Ганиева. Закон игры — закон чести. Визирь и палач отводят вора к суфе, и здесь палач отру- бает вору голову. Старичок в синем халате и был в той игре палачом. По- лиция в забавы молодых мусульман не вмешивалась. — Прекрасная история,— говорю я,— хотя и жестокая. Наби округляет глаза, облизывает пальцы, жирные от плова. Он доволен. — Да, сюжет афористический,— замечает Демуцкий. — Вот такими должны быть сцены вашего фильма,— говорит Протазанов,— не по содержанию, а по выразитель- ной краткости. Так узбек, русский, украинец, татарин, армянин и тад- жик беседуют в тени карагача, наслаждаясь прохладой и 108
дружеством, не сознавая в мгновения кейфа цены и смыс- ла своей общности. Нет, это не безмятежное приятельство, основанное на взаимной амнистии недостатков, лишенное горечи обид и профессиональной ревности. Вероятно, есть среди нас и личное злопамятство, и зависть. Однако неуловимая наша связь выше этого. Где-то в своей сущности она тайно про- тивостоит позорной власти человека над человеком, нации над нацией, расы над расой, утверждая единственное вели- чие, данное мыслящей природе, то есть нам, людям,— со- знавать свою общность, свою конечность, свою способность к добру среди зла звезд и вечного катастрофического противоборства неживой материи и собственных наших страстей. ТАХИР И ЗУХРА НА ВТОРОМ ДНЕПРЕ Они стояли в южной мгле на насыпи, и па песчаных от- валах, и на железнодорожных платформах, и в кузовах грузовиков и в тревоге глядели на экран, где гибла вели- кая и верная любовь «Тахира и Зухры». Их было несколь- ко сотен, этих днепростроевских девушек — бетонщиц, кра- новщиц, арматурщиц. Вдали двигались огни плотины. Временами ветер доно- сил гул Днепра, рвущегося через прораны. Когда Тахир убил себя и пала от руки отца Зухра и Назим-историк ска- зал: «В один день они пришли в этот мир и в один день ушли», когда умолкла музыка и экран передвижки померк, тотчас вспыхнули лучи автомобильных фар и подожгли наши лица, и парторг ЦК в морском кителе крикнул с гру- зовика: — Сейчас скажет вам слово сценарист «Тахира и Зух- ры»! Я поднялся на подпожку» совершенно не понимая, что должен сказать девушкам, смотрящим на мепя из теплой тьмы. И вдруг я услышал аплодисменты. Девушки отчаян- но хлопали, кто-то всхлипывал, и я совсем растерялся, по- тому что был убежден, что дело тут не во мне и не в моей работе. Но в чем же? В чем?! Не помню, что я говорил. И что говорил после меня по- эт Александр Безыменский, и какие он читал стихи, ак- компанируя себе попеременно то на гитаре, то на мандоли- не или балалайке (кажется, на балалайке), ничего не по- 109
мню — только гул реки и мерный и глухой стук сапог во- еннопленных. Они шли внизу, по грунтовой дороге под насыпью, и наверх ползла едкая пыль: немцы возвраща- лись с работы в свои бараки. В девять вечера, как было условлено, я поднялся по об- шарпанной лестнице стройуправления и вошел в буро-зе- леный кабинет начальника строительства Федора Георги- евича Логинова. Собравшись, вероятно, уже уходить, он стоял ко мне спиной и молча глядел в распахнутое темное окно. Федор Георгиевич медленно вынул из ящика письмен- ного стола пачку «Казбека» и пистолет и стал засовывать его в карман. И увидел меня в дверях. — Ладно,— устало, грузно опустился Федор Георгие- вич в поскрипывающее вертящееся кресло и бросил: — Присаживайтесь, писатель. Я сел напротив Логинова. — Вопросы? У Федора Георгиевича было грубо вырубленное лицо и коротко остриженные волосы. Над умным лбом торчал смешной хохолок. Он перехватил мой излишне вниматель- ный взгляд и, чуть усмехнувшись, повторил: — Вопросы? — Их много,— продолжая разглядывать хохолок, про- бормотал я и вынул блокнот. — Первый? — Логинов отлично понимал, о чем мне хо- телось его спросить.— Интригует моя причесочка полу- бокс?— Он закурил.— Отец был бондарем. И я с детства бондарил. А ремесло это, доложу я вам, писатель, тяжкое, физически грубое. Но сложилось так, что стал я учиться, а затем довольно быстро начали меня выдвигать на разные посты. В середине двадцатых—директор меланжевого ком- бината в Боровичах. Все прекрасно, но хвораю. Собрали консилиум, и один ученый старичок говорит: «У вас болез- ненный процесс сокращения мышц, Федор Георгиевич. Спортишком надо заниматься — борьбой или боксом». Вы- брал бокс. С болезненными процессами покончил. Но, к несчастью, человек я азартный — и вот через год... уже чемпион Ленинграда в тяжелом весе. Тренер говорит: ско- ро в чемпионы СССР. Но тут моей спортивной карьере по- ложили предел: неудобно, говорят, деятель промышленно- сти и публично морду бьет, Бить морду перестал, приче- сочку полубокс сохранил. НО
Лицо у Федора Георгиевича мужественное, простецкое, а речь насмешливая, временами литературно изысканная. Он сказал: — Теперь записывайте. Восстановление начали в со- рок четвертом, когда немцы были еще на острове Хорти- ца, напротив разбитой плотины. Несколько инженеров и военных, и я среди них, проникли под огнем противника в потерну—туннель в теле плотины, имея целью определить объем разрушений. Я ведь еще на первом Днепре работал практикантом. Увидели картину ужасную: разрушены все агрегаты, здание станции, двадцать шесть быков. Челове- честву не приходилось еще иметь дело с разрушениями та- кого масштаба. Прикинули: примерная стоимость восста- новления — пятьсот миллионов рублей. Кстати, плотину немцы минировали, а выручили нас собаки: овчарки на нюх тол чуют. Федор Георгиевич помолчал, спросил: — Что на вас произвело впечатление, писатель? На- ибольшее впечатление? — Рыбы в кратерах турбин. Марсианская картина. — Ну, это вы сочиняете. Я смутился. Логинов был прав. — Ладно. Записывайте дальше. Положение сегодня: закрыли несколько донных отверстий, ведем работу уже на уровне верхнего бьефа. Работают: немецкие военноплен- ные, несколько тысяч девушек и двести пятьдесят муж- чин-инженеров — это мозг. А немцы и девушки — руки. Девушек сегодня видели на вашем фильме? — Да. Я был потрясен. Глаза Логинова стали цепкими. — Чем именно? — Реакцией. Во-первых, как автор. А во-вторых... — Во-вторых — это главное. Измучились девушки. Свирепо, подло покалечила война их судьбу. Некоторые, извините, просто были немецкими овчарками. Термин из- вестен? А тут великая любовь, великая верность. Вот дев- ки и ревут, и вам овацию устраивают за вашу восточную Ромео и Джульетту. А работают девушки замечательно, яростно. Хотя хлеб получают черный. А военнопленные— белый. И ходят немцы на работу под командой своих офи- церов. А генерал их вообще освобожден от работы. Сидит в бараке и делает стенгазету на немецком языке: состав- ляет критические заметки и сам рисует карикатуры на от- 111
стающих. И довольно здорово. Вот так, писатель. Не слу- чайно, я полагаю, слово «история» женского рода. Впро- чем, это мысль туманная... Я жадно пил шипящую, покалывающую нёбо газиро- ванную воду. Жара была адская. Подошли трое американцев. Я уже видел их на монта- же первой турбины — ребята малорослые, рыжеватые, но- сы в веснушках. Впрочем, один был не рыжий, а альбинос. Он заплатил за три стакана газировки без сиропа тридцать копеек, а его товарищи вынули маленькие записные кни- жечки, и каждый пометил, что должен альбиносу десять копеек. И тут я вспомнил рассказ Федора Георгиевича про этих ребят. Американцы привезли с собой из Штатов запас консер- вов, достаточный для ледового дрейфа в течение года. Спрятали консервы в платяных шкафах, а на кальку на- несли схему их расположения: съедят банку — зачеркнут на схеме. Большие педанты. Однажды альбинос обнару- жил, что на кальке показана банка уксуса, а в шкафу ее нет, похищена! Американцы сразу жаловаться начальнику строительства. Федор Георгиевич спокойно их выслушал и спустил с лестницы, и американцы утратили последние остатки популярности. Теперь даже немецкие овчарки пренебрегали ими на танцах. А я из-за недостойной ме- лочности трех веснушчатых представителей антигитлеров- ской коалиции лишился уютного стандартного жилища, которое распорядился мне выделить Логинов. С чемоданом и портативной машинкой отправился я из гостиницы па новое жительство и тут узнал, что домик за- перт и его стерегут милиционеры. Вскоре мне стали известны подробности поистине не- обычайного происшествия. На стройку прибыл старший инженер Ричардсон (воз- можно, фамилию называю не вполне точно), чтобы руково- дить альбиносом и его веснушчатыми товарищами. Но они старому американцу не понравились, и для начала он за- явил, что жить рядом с ними не будет. Вот Ричардсону и отдали мой стандартный зелененький домик с белыми ставнями. А Ричардсон вселился в него и... исчез. Строго говоря, ему и приезжать было не обязательно. Но так уж был составлен договор в Вашингтоне или Чика- 112
го — не помню уже где. По этому договору советская сто- рона обязалась монтировать первые три турбины под при- смотром американцев. В свое время на строительстве Днепрогэса было не- сколько иностранных консультаций — американская, не- мецкая, шведская. Лучше поработали американцы. Руко- водитель американской консультации полковник Купер был награжден орденом Трудового Красного Знамени. Первый Днепр стал славой американской фирмы, и после пего она получила заказы в Австралии, Африке, Новой Зе- ландии. Поэтому после окончания войны, в отличие от других западных предприятий, фирма охотно согласилась поставить три турбины для первой очереди восстановле- ния. Ричардсон был весьма худой старик в широкополой темной шляпе, в черном длинном пиджаке, смахивающем на сюртук. Высокий белый воротничок с закругленными концами подпирал морщинистую шею американца. Нынче утром он вышел из домика, раскрыл над головой зонт и за- шагал по проселочной дороге в сторону деревни «Тещин язык». До деревни было километров пятнадцать. Три часа Ричардсон шел под солнцем, выбрасывая вперед худые длинные ноги квакера. В деревне украинские женщины ему кланялись. Белые домики «Тещина языка» петляли вдоль пыльной дороги, среди подсолнухов и мальвы. Старый американец постучал в крайнюю избу, и вошел в ее прохладную полу- тьму, и пробыл в избе минут сорок. Затем появился, ведя под руку глухую старуху Горпину. Он принял ее узел с пожитками, раскрыл над головой старухи черный зонт, и они пошли в сторону Днепровской плотины, где царила паника в связи с исчезновением иностранца. Пришли к вечеру. Ричардсон ввел Горпину в зеленый домик и закрыл белые ставни. С тех пор Ричардсон редко покидал домик, и его по- детски доверчивые синие глаза светились из спиралей мор- щин покоем и счастьем. Старик американец и Горпина, оба молчаливые и глухие, впервые за долгие годы не чув- ствовали себя одинокими. Они узнали друг друга еще на первом Днепре. Горпина готовила американскому инже- неру замечательные украинские борщи с помидорами и че- сноком. Была ли между ними любовь — этого никто не зна- ет. С той поры минуло почти два десятилетия, унеслись 113
опустошительные годы. Американец и Горпина потеряли детей и всех своих близких, остались одни на всем свете. И старый американец переплыл океан и привел в стан- дартный домик Горлину, потому что только одна живая душа, ее душа, связывала его с ускользающей жизнью. Просмотр «Тахира и Зухры» решили повторить для смены, которая в прошлый раз работала на плотине. Пар- торг ЦК снова попросил меня сказать несколько слов по- сле картины. Когда я взобрался на грузовик и лучи фар скользнули по толпе зрителей, мне показалось, что я уви- дел среди них старого американца и Горпину. Они молча стояли, не утирая слез. Наша восточная «Ромео и Джульетта» обошла потом многие страны мира, находя живой человеческий отклик, потому, вероятно, что война потопила в крови любовь и сострадание, но возвысила верность. НЕМНОГО ИСТОРИИ В копце войны меня пригласил к себе на Малый Гне- здниковский председатель Комитета по делам кинематог- рафии СССР И. Г. Большаков и сделал неожиданное предложение — написать сценарий об Алишере Навои: «Вы знаете Среднюю Азию, знаете материал. И Камиль Ярматов хочет работать только с вами». Я отказался, и это озадачило председателя. Пришлось объяснить причину: тема имеет сложную и несчастливую историю. Когда-то ее предложили писатели Султанов и Уйгун. Их пьесу о Навои успешно поставил Академичес- кий театр драмы в Ташкенте, а вот сценарий пришлось пе- рерабатывать — сперва Виктору Шкловскому, потом ре- жиссеру Илье Траубергу. Трижды начинали подготови- тельные работы по фильму и всякий раз сворачивали. Председатель уточнил: «Мы просим вас написать сце- нарий заново, со всеми вытекающими отсюда последстви- ями». Я сказал, что должен подумать, и удалился. Мне было ясно, что предложение инспирировано Ярматовым. Но почему он меня пе предупредил? К сожалению, свою обиду и сомнения я не мог высказать лично — в Москве Ярматова не было, он снимал в Ташкенте мой сценарий «Дорога без сна». Больше недели я обдумывал, в каких выражениях сформулировать свой окончательный отказ, как вдруг мне пришла в голову идея сюжетного построения нового сце- 114
нария о Навои, идея чрезвычайно ясная и привлекатель- ная своей цельностью. Я отправился к Большакову и... со- гласился работать. И в этот же день в коридоре Киноко- митета встретил Виктора Борисовича Шкловского. Он сказал, что до него дошел слух о намерении поручить мне написание сценария для постановки Ярматова. Я под- твердил. «Давайте работать вместе,— предложил Виктор Борисович,— вас лучше понимает режиссер, я глубже знаю материал». Я растерялся. Разумеется, предложение Шкловского было для меня лестным, еще мальчиком я читал его кни- ги, с восторгом перечитывал «Письма не о любви». С дру- гой стороны, сотрудничество с ним связывало меня с пре- дысторией сценария. Было ясно, что мне следует проявить благоразумие, сохранить и независимость, и твердость. Но соблазн совместной работы со Шкловским был велик, и я пробормотал: «Давайте рискнем, Виктор Борисович, если хотите».— «Султанов и Уйгун возражать не будут»,—за- верил мепя Шкловский, блестя голой головой новорожден- ного упрямца. Вскоре он появился у нас на Кречетниковском, и я ему изложил свою версию сюжета. Двое друзей, потомок Тимура принц Хусейн и брат придворного библиотека- ря, поэт Алишер Навои поклялись построить государство разума и справедливости, и Алишер сказал принцу: «Я по- несу перед тобой светильник». Но они жили в пятнадца- том веке, потомки Тимура боролись за власть, разоряя на- род, и эта борьба разлучила Хусейна и Алишера, поставив между ними кровь, зависть, ревность, женщину. Одичав- ший султан Хусейн предал смерти своего внука, любимо- го ученика Навои, и в жестоких пирах забыл прошлое. Тогда старый Алишер сказал султану, другу юности: «Я ухожу от тебя навсегда. Я нес светильник перед сле- пым». — Прелестно,— сказал Шкловский. — Запишите фа- булу и основные мысли на десяти страницах и дайте мне. — Отлично,— сказал я и через неделю вручил Викто- ру Борисовичу запись сюжета. — Прелестно,— сказал Шкловский.— Дальше будем писать хором или, может быть, я теперь разверну ваши десять страниц в либретто?.. — Насытив материалом и деталями,— сказал я.— А по- том уже хором напишем сценарий. Через неделю Виктор Борисович дал мне сорок стра- 115
ниц с прекрасными деталями, но сюжет в записи распа- лся. Чтобы не устраивать дискуссии, я предложил: — Давайте я теперь напишу сценарий, а вы его отре- дактируете. — Очень хорошо,— согласился Шкловский. Написав половину, пошел к Виктору Борисовичу в Лаврушинский. Он стирал на кухне бумажные брюки, отжимая мыль- ную воду сильными руками. Брюки он развешивал на веревке, где на прищепках для белья висели также длинные полоски гранок новой книги. С брюк капала вода. Виктор Борисович поставил чайник, рассказал смеш- ную историю. В сорок втором году ему позвонил один маленький пред- приимчивый литератор и говорит, что можно купить ко- рову. И каждый день будет молоко: 50 процентов автору идеи, 50 процентов Шкловскому, на имя которого будет приобретена корова. Шкловский согласился, дал деньги и... забыл про все это. Однажды ему звонят с товарной станции и говорят: «Заберите вашу корову, она корма тре- бует». Пришлось отправиться в путь. Вел корову на веревке через всю затемненную Москву. Привел в .Лаврушинский, привязал к железной решетке палисадника — ведь в квар- тиру корову не поднимешь. А мороз ужасный, корова ле- денеет, уже почти не дышит. Утром стал звонить в раз- ные учреждения, чтобы пристроить куда-нибудь живую тварь. За 50 процентов от своей половины наконец при- строил. Вот такая история: заплатил за корову сполна, а право на молоко пойдет из одной четверти. И доить не- кому. Пока Виктор Борисович, посмеиваясь, заваривает и разливает чай, любуясь выстиранными брюками, я читаю ему сочинение. Дочитал. Он вскакивает, ломает школьную линейку, которую держал в руках, и со слезами на глазах воскли- цает: — Какая пошлость! Я пью чай, жду. Он ушел в соседнюю комнату, кричит оттуда: — Как вы могли?!. 116
Я знаю, у Шкловского большое горе, погиб близкий человек, он страдает, я должен ему простить. Но сперва надо понять, что привело его в такое бешенство —весь мой материал или последний кусок. — Ну, разумеется, последний кусок,— вбегает и бро- сается на табурет Шкловский, и лицо его пропадает за гранками, свисающими с веревки. С бумажных брюк капает вода. — Я вынужден вас огорчить, Виктор Борисович,— ти- хо говорю я, глядя в блюдце с остывшим чаем,— этот ку- сок я взял из вашего либретто. Шкловский опять уходит в соседнюю комнату, и мне кажется, что он там плачет, и это не имеет к проклятому куску никакого отношения. Внезапно он возвращается и начинает опять что-то стирать. — Я обвиняю вас в том, что вы этот кусок сохранили... Простите меня. Дописав сценарий до конца, даю прочесть Шкловско- му. Он обладает даром партитурного чтения. Проглатывает шестьдесят страниц за полчаса. — Прелестно, — полупрезрительно, полувосхищенно говорит он.— Надо сдавать. Презирает меня Виктор Борисович за стремление про- чно построить вещь, найти кинематографический язык, по- нятный режиссеру. Сценарий «Алишер Навои» Министерством кинемато- графии одобрен, члены сценарной комиссии С. Герасимов, И. Пырьев, Б. Бабочкин и другие дали оценку столь лест- ную, что ее неловко даже цитировать. Однако возникают обстоятельства, вынуждающие пас с Виктором Борисови- чем сценарий доработать, расширить его социальный фон. На этот раз действуем «хором», советуясь с узбекскими друзьями. И решаем вчетвером подписать титульный лист: А. Спешпев, В. Шкловский, И. Султанова, Уйгуп — в знак дружбы и братства. НОЧНОЕ ЧТЕНИЕ Ранняя осень 1945 года. Кончилась война с Японией. Мало еще кто понимает, что атомные бомбы, сброшенные па Хиросиму и Нагасаки,— вызов человеческой надежде, вызов будущему. Днем Ташкент источает запахи дынь, лёссовой пыли, 117
хлорки, дыма мангалов, ночью — ароматы садов и свеже- сти арыков. За мной приехала старая черная машина, и я отправ- ляюсь во втором часу ночи в ЦК партии Узбекистана. Днем мне позвонил помощник первого секретаря Юсу- пова и сказал, что Усман Юсупович хочет со мной гово- рить о сценарии «Алишер Навои» и ждет меня в два часа ночи. По дороге я должен заехать за режиссером Камилем Ярматовым. Заезжаю. Камиль мрачен, рвет зубами жареного фа- зана, которого убил накануне в городе детства Канибада- ме. Мать Камиля приносит сыну роскошный английский костюм и помогает ему одеться. Едем. Камиль молчит, охвачен беспокойством. От раз- говора с Юсуповым зависит судьба фильма. Сценарий вызвал дискуссию в кругах востоковедов, воз- будил спор двух академий — узбекской и всесоюзной. Ар- битром по историческим вопросам назначили доктора на- ук Петрушевского, он исправил мелкие хронологические неточности и высказался за сценарий. Последнее слово теперь за Юсуповым. В ожидании встречи с ним я жил в Ташкенте странной, тревожной жизнью. Однажды появился режиссер Гр. Ко- зинцев, оказавшийся моим соседом по гостинице. Неделю, не выходя из номера, мы проговорили (обед приносили нам из ресторана) о Востоке, об искусстве, о друзьях жи- вых и мертвых. Я прочел Козинцеву куски из нашего сценария: «Хусейн преследует в бою мятежного тимуриада Яды- гара. Конь Ядыгара перескакивает через ручей. Хусейн бросает копье тупым концом в спину врага. Ядыгар пада- ет в воду, и Хусейн сверху обрушивается на Ядыгара, и они в тяжелых шлемах и железных латах борются среди гремящей воды. Хусейн приближает свое лицо к лицу со- перника, говорит хрипло: — Много лет я не смотрел вам в глаза, Ядыгар. Еще в детстве вы хотели моей смерти. Но вот мы почти стары, и убью вас я. — Сейчас вашей рукой убьет меня Алишер. Он при- готовил ваши пушки и вашу победу,— захлебывается в воде Ядыгар. Хусейн выпрямляется: — Алишер ия — одно дерево. — Вы — тень дерева,— бросает Ядыгар. 118
Хусейн захохотал. — Если я тень, то вы побеждены тенью сабли и сбиты тенью копья. — Я такой же тимурид, как вы. Только у меня нет Алишера. Моя смерть не ваша воля. Хусейн насмешливо смотрит на Ядыгара. — Я дарю вам жизнь. Встаньте, прощенный тенью де- рева. Ядыгар тяжело поднимается, с его шлема и кольчуги стекает вода. — Ваши разбитые войска там, за холмами. Ядыгар вскочил па копя, крикнул, исчезая в пыли: — Глупец, вы сделали добро, ждите возмездия!..» Прочел второй кусок, подсказанный метафорическим даром Виктора Борисовича: «—Откажитесь от Алишера, пока не поздно,— гово- рит Маджеддин Хусейну. — Молчи, молчи,— бродит по темному тронному залу Хусейн.— Есть сказка: птица несла человека по воздуху и хотела бросить его, и человек отрезал от себя куски мя- са и кормил птицу. — Человек был благоразумен,— зажигает светильник Маджеддин. Хусейн сел на трон. Дымят светильники. — Но нельзя отдать птице сердце,— произносит Ху- сейн,— Алишер — мое сердце. Моя радость. Моя гордость. Теперь перед Хусейном стоит бек Барлас. — Мы живем не во времена Александра Двурогого. Мы люди степей и хотим, чтобы ничего у нас не измени- лось. — Но тогда рухнут города, исчезнут науки, умрет мысль. Чадя, догорают светильники. Поэт-полицейский Нар- гис шепчет: — Это все страшные сны, великий. Преданные тес- ней окружат ваш высокий трон. Мы — это покой, Али- шер — борьба. — Алишер — моя молодость,— бродит Хусейн по ог- ромному залу. — Молодость прошла, и терпение преданных истощи- лось. Сохраните зрелость. Есть далекие города...— Наргис улыбается.— Например, Астрабад... — Отправьте Алишера в Астрабад,— советует мрач- 119
ный Музафар Барлас,— хотя бы для того, чтобы сохранить ему жизнь...» Мы с Козинцевым шагаем в жаркой тьме вокруг гости- ницы. Он дружелюбно ядовит. — Вероятно, историю с птицей действительно вычитал или придумал Виктор Борисович,— смеется Козинцев,— но все остальное, дорогой друг, вы заработали на «Тахире и Зухре» — стиль и, простите... дымящие светильники. — Григорий Михайлович, мне кажется, вы ошибае- тесь,— говорю я.— «Тахир и Зухра»—драма любви. «Али- шер Навои» — трагедия власти. — Но источник конфликта? — ликующим дискантом восклицает Козинцев.— Феодальный уклад! Я возражаю: — «Тахир и Зухра»—легенда. В основе «Навои» ре- альный материал истории. А совпадение стиля, может быть, только литературное, но не в методе и построении. Вспомните начало «Навои»: мир гор, равнин и каналов с разрушенными мостами наездом камеры сужается, и мы видим стебель травы, по которому ползет муравей. Юно- ши в одежде мусульманских студентов следят за му- равьем. « — Посмотрите, Алишер,— говорит молодой Хусейн Байкара,— ветер сбивает его, а он все ползет вверх... — Потому что у него есть цель,— отвечает Алишер...» — Помню, помню! — перебивает меня Козинцев.— И дальше ответ Алишера на вопрос учителя, почему они не занимаются, а болтают: «Мы учимся у муравья». Имею вопрос не к тимуридам, а к вам, дорогой друг: чему вы научились у муравья? — Терпению. Но скоро со сценарием все должно ре- шиться. — И ваша цель — завоевать полмира? — язвит фаль- цет Козинцева. — Безусловно,— смеясь, отвечаю ему в тон.— Глав- ное — понять, чего ты хочешь. — Вы хотите,— бросает Козинцев,— найти в товарище Юсупове союзника. Да, это важно. ...Едем. Ярматов дремлет. В ЦК нас встречает помощ- ник Юсупова и говорит, что Усман Юсупович сейчас вер- нется, пошел домой поужинать — его дом рядом с ЦК. Ждем. Третий час ночи. С нами Вахабов, секретарь по пропаганде. 120
В три появляется Юсупов, большой, грузный, с глаза- ми навыкате, бросает поочередно Ярматову и мне тяже- лую руку-бифштекс, приглашает в обширный кабинет, усаживает, предлагает сухие фрукты, зеленый чай и... просит прочесть ему «Алишера Навои». Я показываю на окно, за которым голубеет небо в легких розовых облач- ках. Юсупов не улыбается. Он привык работать ночью, и литературное чтение па рассвете для него обыденно. Я раскрываю рукопись и начинаю читать. Второй эк- земпляр перед Юсуповым. Он слушает и водит красным карандашом по строчкам текста. Ярматов сидит с закры- тыми глазами в отдалении длинного стола, рядом с Ваха- бовым и зампредсовмина по культуре, моим узбекским коллегой Иззатом Султановым. Читаю. Заря за окном разгорается. Прочел. Юсупов обращается к Вахабову: — Ну, что скажешь? — Якши, якши,— покачивает одобрительно , головой Вахабов,— диалог, идея, поэт и султан: Алишер нес све- тильник перед слепым. Красиво. Якши, якши. Юсупов резко поворачивается ко мне, бросает па стол руку-бифштекс: — А по-моему, не боевое, не социальное произведение. Ярматов в отдалении тихо вскрикивает. Я прошу Юсу- пова более подробно объяснить свой вывод. Он это охотно делает, мрачно поглядывая на меня. Довольно скоро по- нимаю: Юсупов не прав, ошибается. Спрашиваю его: — Хотите, чтобы придворный поэт и визирь султана Алишер Навои был похож на одного из ваших секретарей обкома? Ярматов в ужасе от моей дерзости. В глазах секретаря ЦК поблескивают опасные искры. — Значит, так,— медленно наваливается всей своей тяжестью на стол Юсупов,— вы, товарищ Сиешпев, при- шли в Центральный Комитет Узбекистана с убеждением, что про Навои и его время все знаете, владеете полной ис- тиной, а Усман Юсупов вообще не понимает истории сво- его народа? Ярматов закрыл лицо руками, словно вознося молитву о спасении. Но тут мепя неожиданно поддержал Султанов, и мы, перебивая друг друга, стали доказывать Усману Юсупову свою правоту, разумеется отвергая предположение, что он не понимает истории своего парода. Юсупов сумрачно слу- 121
шал. И вдруг, бросив на рукопись сценария тяжелую руку, азартно воскликнул: —- Хорошо! Когда будет готова картина? Ярматов выпрямился над столом, решил высказаться, но Юсупов его не слушал. — Вот сделаете картину, тогда поспорим! — бросил он. С трудом смиряя радость, Ярматов и Султанов загово- рили о нуждах постановки — кольчугах, пиках, мечах, которые надо просить у группы «Ивана Грозного», о шел- ках, фанере, строительном лесе. Я молчал. Юсупов наблюдал за мной, прищурив стере- оскопический глаз. Потом спросил: — Сколько вам лет, товарищ Спешнев? — Тридцать три,— ответил я.— Даже больше. — Возраст Христа,— сказал Юсупов.— Уж немоло- дой человек, а совсем не наблюдательный. Я был озадачен. — Не заметили, дорогой товарищ, когда читали, что Юсупов плакал. Вы написали прекрасное, глубоко поэти- ческое произведение.— И снова бросив на стол тяжелую руку: — Но не боевое! Будем спорить, когда сделаете картину! Карина была сделана, получила различные премии. Ее показали ассамблее ООН в Нью-Йорке, а с артиста Хамра- ева, исполнителя роли Алишера, как мне рассказал Ярма- тов, слепили статую и, кажется, поставили в центре Таш- кента. Сожалею об одном: спор с Юсуповым так мы и не про- должили. Большей его никогда не видел. Когда Усман Юсупов умер, я вспомнил его давние слова: «Чалма — это будущий саван мусульманина, в нем двадцать метров тка- ни». Вспомнил об этом потому, что деятельная душа Юсу- пова стремилась ускорить бег дней. ПО СЛЕДАМ ПРЖЕВАЛЬСКОГО Я вошел в вагон метро, снял шляпу, и девочка лет пят- надцати, увидев мои седые волосы, уступила мне место: «Садитесь, дедушка». Я сел, и тоска сжала мне сердце. Вскоре поезд остановился, вошли новые пассажиры. Я на- двинул на лоб шляпу и стал читать газету. Какая-то уста- лая женщина сказал мне: «Молодой человек, уступили бы место в самом деле!» Я смущенно поднялся, гремели ко- леса, а время моей жизни уносилось — я мчался назад. 122
Выйдя из метро, встретил Шагжина и сразу не узнал его. Маленькие раскосые добрые глаза глядели из глубин его лица, опушенного сединой, как у зверька на снегу,— из глубин прошлого. Шагжин шепнул мне: «Белый вер- блюжонок». Я ваш переводчик Иринчинов из «Пржеваль- ского»... И сразу я все вспомнил. «Белый верблюжонок»... Пронзительная, тихая степная песня. Шагжин пел ее вся- кий раз, когда мы встречались. Теперь Шагжин певец и драматург, народный артист Бурятии, но живет в Москве. Тогда ему не было и тридцати, наверное. Вспомнили семнадцать киноэкспедиций Сергея Ютке- вича по следам Пржевальского, нашего консультанта, док- тора географических наук Э. М. Мурзаева, монгольских, корейских и китайских актеров, китайских детей в пусты- не, замечательно снятые Сергеем Иосифовичем сцены в китайском театре. Я рассказал Шагжину, что довольно часто вижу Юткевича, и мы расстались. Я мчался назад. Отодвигались, исчезали вещй и лица последних лет жизни. Возвращались умершие друзья. И в рабочей комнате Юткевича, которая так его выражает, па- мять стирала картины, книги, фотографии, предметы, рас- ставленные и развешанные им по стенам в более позднее время. Снова висит какая-то картина па узком длинном по- желтевшем листе — рисунок пером, иероглифы. А рядом наброски Матисса и Пикассо, на которых изображен хо- зяин. Пикассо ближе к истине: молодой Юткевич с тон- ким узким носом и немного срезанным подбородком дер- жит перед губами в прямых пальцах папиросу — жест, по- за, чрезвычайно характерные для Сергея Иосифовича. Очень умного и осведомленного молодого человека изо- бразил Пикассо: режиссера, теоретика, историка кино, художника и неутомимого читателя, вместившего в свою память тысячи фактов, имен, названий, художественных событий, своих и чужих исканий. Как и прежде, поскрипывает лишь мягкое зеленое кре- сло-качалка, укачивая нашу боль и воспоминания. В этом кресле мы все сидели поочередно: сам Сергей Иосифович, старый фельетонист и драматург, мой крест- ный отец по метрике и соавтор по «Пржевальскому» Вла- димир Захарович Швейцер — Нижерадзе (революцион- ный псевдоним), он же Пессимист (литературный псев- доним), и я, и сотни разнообразных писателей и друзей 123
Юткевича — от Максима Штрауха и Козинцева до Луи Арагона и Эльзы Триоле. Владимир Захарович, умница, добрый остроумец, про- живший пеструю жизнь, гимназистом в четырнадцать лет сидел уже в царской тюрьме за пропаганду марксизма, а годам к двадцати покончил с революционной деятельно- стью, впал в снобизм и заведовал у Валиева в театральном кабаре «Летучая мышь», возникшем из капустников Ху- дожественного театра, литературной частью. Ставил здесь свои символические интеллектуальные миниатюры. После революции Валиев сбежал за границу, захватив с собой старый чемоданчик со всем репертуаром — симво- лические миниатюры канули в Лету. В двадцатые годы фельетонист Владимир Пессимист работает в бакинской печати, организует Государственный сатир-агит театр, который становится затем театром драмы. В двадцать ше- стом году Пессимист руководит уже двумя Рабочими дра- матическими театрами — в Баку и Тифлисе. В трид- цатые годы переезжает в Москву, возглавляет художест- венный отдел киностудии «Межрабпомфильм», пишет сценарии картин «Марионетки», «Настенька Устинова», «Праздник святого Йоргена», «Бесприданница». Над режиссерским сценарием «Пржевальский» работа- ем легко, с удовольствием. Это теннис, обмен мячами. Ют- кевич идеальный партнер для такой игры. Он умеет не только деликатно отвергать предложения, но и мгновенно их развивать. Чехов говорил: «Таких людей, как Пржевальский, я любил бесконечно». И далее: «Если положительные типы, создаваемые литературой, составляют ценный воспитатель- ный материал, то те же самые типы, даваемые самой жиз- нью, стоят вне всякой цепы... стоят десятка учебных заве- дений и сотни книг». Пржевальский вошел в географическую науку стреми- тельно и сам определил свою главную цель так: «Вся вос- точная нагорная Азия, от гор Сибирских на севере до Ги- малайских на юге и от Памира до собственно Китая, до сих пор так же мало известна, как Центральная Африка или внутренности острова Новой Голландии. Между тем эта «терра инкогнита», по величине превосходящая всю Восточную Европу, представляет высокий и всесторонний научный интерес». Около десяти лет провел Пржевальский в походной па- латке, в седле, в странствиях. Он был первым путешествеп- 124
пиком, которому удалось пересечь своими смелыми мар- шрутами всю внутренность Азиатского материка. Вскоре эти маршруты предстоит повторить Юткевичу и его съемочной группе. А пока мы пытаемся вместить их в сюжет будущего фильма. Действие в различных точках земного шара: Петербург, Лондон, Пекин, Монголия, Корея, Тибет. Постоянная смена обстановки и действующих лиц и неизбежные в связи с этим трудности в построении сценария. Едем в Ленинград. Архив Пржевальского размещен в нынешнем помещении Географического общества. Книж- ные шкафы, столы и кресла сохранились с той поры, когда впервые сюда явился Пржевальский. Листаю папки с днев- никами Николая Михайловича, изучаю его маленькие блок- нотики в черных обложках, пожелтевшие афиши, письма и рукописи, записи, сделанные перед отправлением в путеше- ствия. Удивительный, уникальный почерк у Николая Ми- хайловича: похож на старинную вязь, слова соединены, как буквы, между ними нет пропусков и нет знаков пре- пинания. Осматриваем Зоологический музей, в котором хранятся трофеи путешественника. Сотни чучел удивительных птиц в деревянных ящиках расположены под потолком отдела орнитологии. Им заведует Е. В. Козлова, вдова Петра Ку- зьмича Козлова, ученика и спутника Пржевальского, ко- торый говорил с далай-ламой — верховным духовным владыкой Тибета («далай» значит море, море муд- рости) . Козлова рослая пожилая женщина с продолговатым лицом и вылинявшими серо-голубыми, морскими глазами. Она опирается на палку. Манера говорить резкая. Жесты решительные. Усмешка жесткая. Для беседы она пригла- шает меня к себе домой. Живет Козлова вблизи Смольного. На обитых клеен- кой дверях медная табличка, сохранившаяся с двадцатых годов: «П. К. Козлов». Пять комнат наполнены одиночеством, кошками и зо- лочеными буддами. Козлова показывает мне фотографии. — Как видите, была я весьма недурна собой. Мне ед- ва двадцать лет минуло, когда вышла за Петра Кузьмича. Он был значительно меня старше и при этом большой чу- дак. Вот вашу пачечку от болгарских сигарет он обяза- 125
тельно бы выпросил.— Она поднимается и, опираясь на палку, ведет меня к кладовке, отворяет ее, зажигает свет — кладовка полна папиросных и спичечных короб- ков. — Собирание этих коробочек была его страсть. Потом Козлова угощает меня и кошек очень сладким чаем. Кошки пьют из китайских блюдечек. — Почему за него пошла? Ну, прежде всего, прекрас- ный, серьезный человек. А потом — что мне было де- лать? Хотела путешествовать, заниматься наукой. А для молодой девушки в то время это было просто невозможно. Я прошу рассказать о Николае Михайловиче. — Для мужа Николай Михайлович был кумир, пред- мет обожания. В путешествии Пржевальский запрещал спутникам пить сырую воду, хотя сам, как вам, вероятно, известно, от плохой воды и погиб. Вот Петр Кузьмич и собирает аргал, разводит костер и два часа кипятит. А я давно уже напилась из источника в обществе верблюдов. Николай Михайлович был человек риска. Денег ему на первое путешествие дали мало. Так он сел с богатыми куп- цами в карты играть. И обыграл, и не дал отыграться, а выбросил карты в Амур и отправился на выигранные день- ги в научный вояж. Однако с далай-ламой беседовал не он, а упорный и тихий мой Петр Кузьмич — уже пос- ле смерти Пржевальского. Ведь достигнуть заповедного владычества далай-ламы было мечтой Николая Михай- ловича. Я дарю Козловой свою книжку «Миклухо-Маклай», ли- тературный сценарий, и говорю, что если Петр Кузьмич станет одним из действующих лиц нашего фильма, то она все равно его не узнает: кино требует, так сказать, укруп- нения черт. — Будем по мере сил образ Петра Кузьмича иска- жать,— весело произношу я роковую фразу. Провожая меня до дверей, Козлова подбрасывает в пе- редней дрова в печь. А кафельных белых голландских печей в пустынных комнатах пять, и возле каждой сложе- ны аккуратно наколотые березовые полешки. Козлова са- ма пилит и колет дрова и сама топит печи. — И зачем вам мучиться? — говорю я. — Пять комнат! А живете в одиночестве. Отдали бы три нуждающимся, бедным. — Ну, это уже разговор для бедных, Алексей Влади- мирович,— распахивает передо мной дверь с кочергой в руке Козлова. 126
В Москве мне звонит знакомый работник ЦК и спра- шивает: — Что вы там наговорили Козловой? — Насчет пяти комнат, что ли, и топки печей? — Какие там печи! Явилась на днях ко мне и заявля- ет: очень милый, воспитанный Спешнев собирается иска- жать образ Петра Кузьмича. Если бы эта история осталась единственным недоразу- мением! Летом группа Юткевича выехала в Китай. Директор картины привез с собой на экспедиционные расходы два- дцать тысяч долларов. Администратор гостиницы сказал, что он их смело может оставить в номере в шкафчике — в Китае не крадут. После понятных колебаний директор решил последовать совету и не таскать деньги с собой, и все отправились на осмотр натуры. Вернувшись, увидели, что гостиница сгорела. Директор понял — жизнь кончена и остаток дней он проведет в заведениях тюремного типа. С этими мыслями поднялся на второй этаж, где был его номер, и стал ногой разгребать пепел... и нашел свой бу- мажник, а в нем двадцать тысяч долларов — бумажник был из негорючего материала. Юткевич жил в огромном номере люкс. Китайская часть группы — в одной комнате, все вместе. Отдельно жили девушки, наряженные в одинаковые синие курточки. У девушек не было никаких обязанностей, только быть приветливыми и улыбаться — для настроения. ...В 1952 году фильм был закончен и широко показан в нашей стране. Тема мирного сожительства народов Азии получила, видимо, в «Пржевальском» яркое пространст- венное выражение. Но это не примирило меня с собствен- ным сценарием — он по-прежнему казался мне недоста- точно личным, хроникальным. С окончанием этой нелег- кой работы завершилась еще одна полоса моей жизни — я простился с азиатской лазарью. Но мне до сих пор снятся чудеса, тревоги и миражи тех дней, снится пу- стыня, снится молодость. С той поры прошло больше четверти века. Теперь я часто встречаю Шагжина в Союзе писателей и, глядя на него, в душе повторяю: белый верблюжонок, белый верб- люжонок.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ СЛУГИ МЕЛЬПОМЕНЫ ЗЕВС з «Неизвестного друга» Бунина: «Чья-то рука где-то что-то написала, чья-то душа выразила малейшую долю своей сокровенной жизни... и вот вдруг исчезает простран- ство, время, разность судеб и положений, и Ваши мысли и чувства становятся моими, нашими общими... И разве не понятен после этого мой порыв написать Вам, что-то вы- сказать, что-то разделить с Вами, на что-то пожаловаться? Разве Ваши произведения не то же самое, что мои пись- ма к Вам? Ведь и вы что-то и кому-то высказываете, по- сылаете свои строки кому-то неведомому и куда-то в про- странство. Ведь и Вы жалуетесь, чаще всего только жа- луетесь, потому что жалоба, иными словами мольба о со- чувствии, наиболее неразлучна с человеком: сколько ее в песнях, молитвах, стихах, любовных излияниях!» Да, в нас живет жажда излиться, пожаловаться на свою боль, судьбу, остановить время, вернуть время, передать летучее, неуловимо исчезающее мгновение жизни,—в этом, быть может, именно Бунин мучительно и пленительно ода- рен и велик. И, конечно, стремление понять себя, своих 128
ближних и дальних, свой век, бросить вызов своекорыс- тию, жестокости, злу, попытаться что-то изменить в мире к лучшему. И в этом тоже жалоба, и ужас быть непоня- тым, и жажда справедливости, в минуты слабости — по- требность сочувствия, в минуты внутренней мощи, здо- ровья — готовность к борьбе за обновление мира и чело- века. Понять свой век, свое время... Мальчика спросили: «Кто твой лучший друг?» Мальчик ответил: «Телевизор». Не будем анализировать ужас этого признания. Нам толь- ко кажется, что мы живем в эпоху космоса, атомной энер- гии или полимеров, то есть искусственно созданной второй природы. Это заблуждение. Мы живем в эпоху телевиде- ния. Именно оно более всего изменило повседневные че- ловеческие отношения, характер общения людей между собой, меж близкими и друзьями, отвлекло от книги, кино и других зрелищ, не требуя душевного и физического усилия, превратило миллиарды живых мыслящих существ в ежевечерних ротозеев. Подарив старости весь мир, а детству и юности разрушительную избыточную информа- цию, остальных оно сделало более одинокими. В полудре- ме перед экранами телевизоров во всех уголках земного шара они привычно вбирают кровавые драмы Ближнего Востока, Индокитая, Латинской Америки, убийства, схват- ки на улицах, катастрофы, пережевывая их вместе с осты- вающей котлетой. Драма мира становится бытовой, комнат- ной обыденщиной, без риска погибнуть или необходимости действовать. Телевизор обольстил человека иллюзией вла- сти: нажав кнопку или щелкнув рычажком, ничтожество может выключить гения. И каждый судья мелькающему миру на овальном экранчике, и каждый судья герою, жерт- ве, певцу, политическому деятелю, факту, вымыслу, чело- веческому лицу. Чтобы убедиться в своей власти, доста- точно просто выключить телевизор. Не изучив феномен, люди уже готовы свести с ним счеты, готовы презирать «ящик», мстить ему. И все же не они над ним властвуют, а он над ними. Но это только часть истины и правды и от- носится по преимуществу к Западу, где телевидение ма- нипулирует низменными страстями человека, стремясь эти страсти объявить единственной реальностью жизни. Теле- видение, гений мирового общения людей, увы, их разоб- щает. Гений этот рожден для разумного, справедливого об- щества, хотя и оно не до конца осознало все его величие и его опасности. Книжный бум, театральный бум, музейный 129
бум — это не отрицание телевидения, но инстинктивное стремление уравновесить его комфортабельный деспотизм живым разнообразием жизни, коллективным общением. Вице-президент США архимиллионер Нельсон Рокфел- лер сказал одному моему знакомому журналисту: «Аме- рика морально не готова к технологическому взрыву, который она переживает, и в этом опасность для всех нас». Мы к технологическому взрыву морально подготовле- ны, хотя и у нас есть своп проблемы, связанные с НТР, и в частности с практикой и возможными последствиями влияния телевидения. Понять свое время... На крыльях науки мы переносим- ся со скоростью рассвета с Востока на Запад. Мы засыпа- ем в реактивном самолете или в своей постели и в поли- рованной раковине динамика слышим голоса пяти конти- нентов. Жизнь каждого из нас сегодня связана тончай- шими и сложнейшими квантами с жизнью страны и мира. Но все ли мы чувствуем это? В пьесе «День остановить нельзя», поставленной в Те- атре имени Маяковского к XXI съезду партии Николаем Павловичем Охлопковым, я попытался передать единовре- менность интернационального человеческого бытия, обна- жить его внутренние связи и конфликты, взаимозависи- мость людей, разделенных границами и пространством. Действие в спектакле переносилось свободно, со скоростью ассоциации. И происходило одновременно в одной комнате и во всем мире. Свет переключал внимание зрителей. Сце- на была условно разделена на три части, как триптих Возрождения. Охлопков и художник Сельвинская делили пространство удлиненными металлическими антеннами спутника, прикрепленного к арлекину сцены. Временами действие шло одновременно в Москве, Алжире и Нью- Йорке, сохраняя внутри каждой части триптиха психоло- гический реализм. Именно эти куски корреспонденции че- рез пространство более всего удались в спектакле, обна- жая, по выражению Маяковского, «чувствуемую мысль». Во всяком случае, так казалось мне и Охлопкову. Журнал «Театр» нас обругал, журнал «Театральная жизнь» воз- нес, а критик И. Вишневская в «Вопросах литературы» на- писала, что в пьесе «есть зародыш драматургии будущего». «День остановить нельзя» оказался моим последним сочи- нением для театра и первым шагом в политическую дра- матургию. Дальнейшее развитие этот опыт получил в филь- 130
мах «Москва — Генуя», «Черное солнце», «Хроника но- чи» и других. Вероятно, следует признаться, что мои отношения с театром возникли задолго до встречи с Охлопковым, За- вадским, Бабочкиным и другими режиссерами, меня ста- вившими. Слугой Мельпомены я стал в далеком странном детстве, скитаясь в эшелонах по фронтам гражданской войны с передвижной оперной труппой, в которой моя ма- ма, меццо-сопрано, была главной артисткой. Эту труппу создали по приказу «красного генерала» Гондоля, безот- ветно влюбленного в маму: он хотел ее спасти от голода. И как ни удивительно, именно в то время, когда мама и другие певцы в прокуренных залах представляли для из- мотанных боями красноармейцев «Пиковую даму», «Кар- мен», «Аиду» или «Паяцев», меня впервые ошеломила мысль о сложной единовременности человеческого бытия. Я был тогда громовержцем и Зевсом и в свои шесть-семь лет творил за сценой гром, ударяя колотушкой, обернутой тряпкой, по листу железа. Но это вечерами, когда давали «Пиковую даму». А днем я жил на подножке вагона, кото- рый был нашим домом,— спрыгивая на ходу, бежал рядом с эшелоном, снова забирался на тормозную площадку, на- слаждаясь свободой, степным ветром, запахами паровоз- ной гари, клевера, медуницы, полыни и пороха. А зимой, в морозном дыму перронов и хаосе вокзалов, проталкиваясь в сутолоке, под мерцающими нимбадеи редких фонарей, среди мешочников, раненых и двадцатилетних мальчишек с чубами и в красных галифе и с маузерами в деревянных футлярах, я бежал с жестяным чайником за кипятком, со- чившимся в клубах пара из кранов позади уборных с за- леденевшей мочой. Пронзительно, хрипло и страшно сви- стели паровозы, и продрогший мир мне казался грозным и прекрасным. Я знал, что сейчас вернусь в наш жаркий вагон, к маме, и буду, обжигаясь, пить морковный чай с са- харином и странные люди, лицедеи, будут меня угощать оладьями и восторгаться моей оборотливостью. Труппа получала воинское довольствие, но в нашей жизни на колесах были разные периоды — ренессанса и упадка. В восемнадцатом году, когда еще снаряд не разо- рвал в клочья «красного генерала» Гондоля, нашего благо- детеля, мы путешествовали в желто-синем вагоне «микст», где были четырехместные купе второго класса и двухмест- ные первого. Мы с мамой занимали синее купе с зеркаль- ными окнами. В девятнадцатом году «микста» уже не бы- 131
ло, и все артисты жили в длинном товарном «пульмане» и спали на нарах. А было время, когда и пульман поделили пополам перегородкой и за нею расположился походный госпиталь для легкораненых. Оттуда несло йодом и гряз- ными бинтами и временами доносились ругательства, при- читания и стоны. А певцы на нашей половине распевались: «О, мамма миа! Миа карра!..» С самого начала во главе труппы стоял эмиссар (заметьте — не комиссар, а эмис- сар) — вежливый, начитанный питерский рабочий, долго живший в эмиграции и говоривший иногда с мамой по- французски— для практики. Среди артистов чувствовал он себя неуверенно, женщин сторонился, ходил в длинной кавалерийской шинели, имел наган. Молодые артистки его боялись, однако кокетничали, пытаясь окружить эмиссара вниманием. Но он был ласков только со мной и моим това- рищем и сверстником Юрой Темниковым, сыном красивой и печальной женщины, сопрано. Как позже выяснилось, ее муж, отец Юры, был в белой армии, и Темникова надея- лась где-нибудь на юге перейти фронт и с ним соединить- ся. Юра, разумеется, ничего о планах матери не знал и вместе со мной жил вольной жизнью на подножке вагона. Эшелоны, к которым прицепляли наш «микст», а затем «пульман», тащились медленно, иногда из-за отсутствия топлива или повреждения пути часами стояли среди поля, часто вблизи реки. И тогда мы с Юрой бежали купаться. Помню, как на Дону мы плавали под водой среди потоп- ленных пушек и военных повозок и больших неразорвав- шихся снарядов, вокруг которых сновали сверкающие рыбешки. Среди мохнатого ржавеющего смертельного желе- за однажды мы увидели белый скелет коня. Вокруг скеле- та мы играли под водой в пятнашки и радовались жизни. Наконец эшелон медленно трогался, и мы с Юрой догоня- ли его, бежали рядом, и вскакивали на свою подножку, и обсыхали под теплым полынным ветром. В нашем пред- ставлении гражданская война была делом несомненно весе- лым — были мы глупы и счастливы. А впрочем, и не так, может быть, глупы — время полнилось мечтаниями и верой во вселенскую революцию. Мама смирилась с нашей жиз- нью па подножке. Мне запрещалось только одно — дру- жить с мадам Бабаевой, контральто, особой несомненно развратной, принимавшей у себя мужчин. Это была тучная армянка с ленивыми базетическими глазами и могучим волнующимся бюстом. Она говорила басом, носила шелко- вые японские халаты, расшитые цаплями, душилась слад- 132
коватыми духами и пела народные кавказские песни и цыганские романсы, всячески пытаясь завлечь эмиссара. Но он слушал ее романсы, стоя в коридоре, заходить к ма- дам Бабаевой остерегался. Нас с Юрой армянка жалела и при встрече дарила кусочки колотого сахара, и гладила по голове, и порывисто, со слезами в жутковатых глазах, при- жимала к груди, и я тонул в душном ее бюсте, пахнущем конфетами. Всхлипывая, мадам Бабаева шептала по-ар- мянски ласковые материнские слова: она потеряла своих детей в Баку во время турецко-армянской резни. Художественным руководителем труппы был некто Ка- станьян, тоже армянин,— крикливый, придирчивый, раз- дражительный человечек с синим лицом, изрезанным ак- терскими морщинами, которое он брил два раза в день. У Кастаньяна был примус, и он его бешено подкачивал в моменты своей злобной истерии. Артисты благословляли этот раскаляющийся докрасна, воющий примус — символ гнева. В его пламени сгорала ярость худрука. Но однажды сгорел и он сам — примус взорвался, и злой и страстный маленький кавказец, объятый пылающим керосином, погиб от ожогов. В эпоху «микста» четырехместное купе второго класса занимало дружное семейство Оскочинских — стройный кудрявый папа, лирический тенор, толстая, веселая, с мос- ковским говорком и пунцовыми щечками мама, колоратур- ное сопрано, и ее хмурая дочка от первого брака, читав- шая на концертах для бойцов стихи русских декадентов. «Менаж ан труа»,—говорила эмиссару возмущенная моя мать, но смысла ее ядовитых слов, я, естественно, не пони- мал. Во всяком случае, спаянное и расторопное в житей- ских делах семейство Оскочинских привезло из первого фронтового вояжа несколько мешков муки и пшена и три телеграфных столба на крыше вагона — для отопления мос- ковской квартиры. Где-то в Нежине или в старом Осколе исчезли навсе- гда среди сливовых садов печальная красивая Темникова и мой друг Юра. Со мной стали дружить два старика. Это было в эпоху «пульмана», когда за перегородкой помещал- ся госпиталь и даже эмиссар не знал точно, где проходит линия фронта — впереди нас или позади. Наш эшелон ча- сто обстреливали. Обрусевший итальянец, концертмейстер и суфлер Эмилио Иванович действительно был старик, по сумасшедший драматический тенор Харито не имел воз- раста. На его узком измученном лице с красными веками 133
и неестественным блеском зрачков светилось тихое безу- мие. У него был хронический конъюнктивит, больная доб- рая душа и мучительно прекрасный, страдальческий, обжи- гающий болью голос. Когда в последнем акте «Кармен» он пел о неизбежной смертельной расплате для себя и своей неверной возлюбленной, тесный зал, наполненный красно- армейцами, потрясенно замирал, а я дрожал всем телом, и мне хотелось разрыдаться. А днем наш эшелон опять стоял посреди степи, артистам мерещились па горизонте казачьи разъезды, и дамы осаждали вопросами эмиссара, и только Харито и Эмилио Иванович молча сидели возле гудевшей «буржуйки», и добрый безумец, равнодушный ко всем опасностям, месил в чугунке тесто и бросал его комочками на раскаленное железо. Комочки, чадя, прилипали к печке, и Харито смотрел на них и улыбался, а Эмилио Иванович плакал. «Аморе, аморе!» — шептал он, взбивая над высоким лбом редеющие седые волосы. Он носил прическу а ля Лист, говорил шепелявя и с ужасающим акцентом, пере- межая русские слова итальянскими. Объяснял мне, что его погубила «аморе» —любовь к киевской хористке, из-за ко- торой он остался в России, а она умерла. Но суфлером Эмилио Иванович был замечательным — подавал реплики внятно, вдохновенно, музыкально, вкладывая в них весь пыл своего флорентийского артистизма. Он был неудачник, но всегда и во всем артист. Уверял, что только русские и итальянцы истинные артисты. Рассказывал трогательную историю про Петра Ильича Чайковского, поселившегося во Флоренции, чтобы написать «Пиковую даму». Работать композитор любил по утрам, а в это время напротив его дома стучали жестянщики — их лавчонки занимали ниж- ние этажи вдоль всей улицы. Композитор страдал и поду- мывал уже о перемене квартиры. Тогда к жестянщикам по- шел его слуга и сказал, что знаменитый русский маэстро пишет оперу и стук ему мешает, и предложил жестянщи- кам деньги из своих личных средств, но просил об этом ничего не говорить композитору. Жестянщики от денег от- казались, однако потребовали, чтобы слуга спел им что- нибудь из оперы, которую сочинял русский маэстро. И ла- кей исполнил их просьбу, и жестянщики поклялись отны- не по утрам не стучать, а приниматься за работу только когда маэстро уйдет на прогулку. «Пиковая дама»... Ее сюжет и музыка связаны у меня не только с Эмилио Ивановичем, но и с мамой — мистиче- скими сомнениями относительно призрака графини и пер- 134
вым ощущением двойственности мира. Романс графини до сих пор меня ужасает, хотя сознаваться в этом стыдно. Моя родная мама пела Пиковую даму и являлась несчастному Германну призраком, и всякий раз после спектакля я дол- го не мог уснуть на своей верхней полке в покачивающем- ся и постукивающем темном вагоне, бегущем среди ночной степи, мучительно стараясь понять, кто же эта большая женщина, которая засыпает внизу, моя мама или призрак. Нелепо, конечно, что этот вопрос задавал себе я, профес- сиональный Зевс, творец закулисного грома, знакомый со всеми жалкими тайнами и превратностями актерских пере- воплощений. Но, ударяя колотушкой в лист железа, я ведь тоже содрогался от предчувствия грозы и роковой развяз- ки, и старые солдаты и молодые бойцы в зале тоже напряга- лись, замолкая в тревоге, и не оттого, что издалека доно- сился гул орудий — это ни их, ни меня не занимало. Мы жили ожиданием неотвратимой гибели несчастного Гер- манна. Иной раз посреди действия на сцену, освещенную ке- росиновыми лампами, выходил наш эмиссар с двумя-тремя юными командирами, и они, извинившись перед артистами, выкликали красноармейцев, и зал пустел, потому что на- до было отбить внезапный набег белых или зеленых. К тре- тьему акту некоторые бойцы возвращались, но с перебин- тованными руками и шеями, и тут, к моему ужасу и их удовольствию, Германну являлся призрак старухи: «Три карты, три карты, три карты!..» И это была моя мама!.. И лишь рано утром в эшелоне, когда за окном паровоз- ный дым становился розовым и наваждение рассеивалось, я смеялся, глядя на красавицу маму, и мы пили с ней мор- ковный чай с топленым молоком. Розовый дым моего странного детства... В садах станиц и южных городков мы с Юрой Темни- ковым, пока он навсегда не исчез, воровали тяжелые, по- крытые пыльцой сливы. В розовом дыму слышу крики: «Казаки! Казаки!..» На горизонте скачут всадники. Теперь мне кажется, что они похожи на размноженные силуэты с коробки папирос «Казбек». В степи снаряды рвут землю и забрасывают ею небо, и розовый дым становится свинцовым. Среди арти- стов паника. Эшелон стал, и с платформ скатывают тачан- ки. Казаки приближаются. Мама засовывает меня в боль- шую корзину с театральными костюмами, и я задыхаюсь среди кафтанов царя Бориса и бояр и платьев Пиковой да- 135
мы, пропахших гримом, клеем, пудрой и пылью. И не то меня страшит, что пальба все ближе, и что корзину кину- ли на тачанку, и лошади, дико закричав, понесли меня в степь, навстречу казакам, но то, что я задыхаюсь и, веро- ятно, умру среди нарядов призрака. Больше ничего не по- мню... Меня ранило шальной пулей в ногу ниже паха, и я ис- текал детской кровью в театральной корзине. Боли не чув- ствовал. Некоторое время я лежал за перегородкой для лег- кораненых и слышал дважды, как сестра милосердия со звоном кинула в таз пули, вынутые из чьего-то живого страдающего тела. Моя койка была прикрыта занавеской, воняло корпией, у моего изголовья сидела окаменевшая от горя мама, а за стенкой распевался безумный Харито: «О, мамма миа!.. Миа карро!.. Миа дольчи!..» Розовый дым странного моего детства. Гражданская война, веселое дело... В канун первой мировой войны мама пела в Дрездене, а потом в Италии. И там подписала контракт на зимний сезон с нью-йоркской «Метрополитен-оперой» и поехала за мной в Россию. Известие о сараевском выстреле Принципа в эрцгерцога Фердинанда застало ее в дороге. Добравшись до Москвы, мама узнала, что царственные кузены — рус- ский Никки и немецкий Вилли решили воевать, никуда уже ехать было нельзя. Мне было три года, а христианскому миру, погружав- шемуся в кровавую купель,— одна тысяча девятьсот четыр- надцать. Я и мировая война сломали мамину международ- ную карьеру. В октябрьские дни семнадцатого года в Москве пере- стреливались крыши — большевики, юнкера, эсеры и анар- хисты вели пулеметные дуэли. В доме со львами на Малой Молчановке, где мы в ту пору жили, наглухо запертые двери подъезда были завалены мешками с песком и матра- цами, и жильцы, принадлежавшие к столичной интеллиген- ции,— адвокаты, инженеры, писатели и врачи с «золотой практикой» — все ходили друг к другу в гости, пили шам- панское (в подвале помещался склад игристых вин) и ле- чили зубы (в полуподвале напротив нас жил знаменитый дантист). Выходить на улицу запрещалось, на нашей кры- ше засели анархисты, и дом, погруженный в политические гадания, флирты и литературные чтения, нервически весе- лился, прислушиваясь ночами к пулеметным дуэлям. 136
В восемнадцатом году мама почему-то служила в «Глав- табаке», мы голодали, топили железную «буржуйку» золо- чеными рамами от картин, и оладьи из картофельных очи- сток на аптечном рыбьем жиру считал я лакомством. Из- бавление явилось в образе румяного седого «красного генерала» Гондоля, и начались наши скитания по фронтам и моя вольная жизнь на подножке вагона. Кажется, на Украине я впервые увидел корзину, полную душистых белых булочек. Их принесла в наш «микст» или теплуш- ку — уже не помню — черноглазая веселая Солоха. Запо- мнил и пузатые крынки с топленым молоком, покрытые ко- ричневыми корочками, на привокзальных базарах: крын- ки стояли на земле, среди тополей, роняющих белый пух. Розовый дым детства... И бег жизни, и впервые услышанный «Интернацио- нал», и лица, множество человеческих лиц в мелькании полустанков, и сожженных сел, и задымленных вокзалов с выбитыми окнами, и арии, и лик безумного Харито, и жалобы Эмилио Ивановича: «Аморе, аморе...» Я выздоравливал, впервые думая о том, что встретив- шиеся мне люди где-то сейчас скачут на конях, трясутся в теплушках, что их жизнь одновременна с моей. Однажды, когда я совсем поправился, наш эшелон на- долго застрял па южной узловой станции, и мама отпусти- ла меня на реку, поручив заботам Харито и эмиссар#. Мы прошли через пыльный городок с белыми одноэтажными домиками, и эмиссар стал искать на песчаном берегу уеди- ненное место среди ивняков. Харито эти поиски не удиви- ли — он знал тайну эмиссара. Наконец мы разделись и ки- нулись в воду. Добрый безумец остался на берегу — он не умел плавать и сидел в этот жаркий полдень в старом паль- то, зябко в него кутаясь, и глядел на тихие облака. Позже, обсыхая рядом с эмиссаром под ивой, я увидел на его ши- рокой белой спине выжженные, видимо, раскаленной про- волокой страшные слова: «Смерть жидам и комиссарам». Эмиссар тотчас заметил мое смятение и немногословно объяснил: под Питером попал в белую контрразведку, и там его наградили этим вечным клеймом и отпустили, ска- зав: «Теперь твои же тебя забьют, как собаку». Харито улыбался, а в красных ободках его век дрожали слезы: «Как жестоки и страшны люди!» И тут из кустов бесшумно вьтптли двое в тельняшках и бескозырках, а один в галифе, И заметили гнусные слова на лопатке эмиссара, и кинулись 137
на него, повалили, связали ремнем руки. Харито кричал, пытаясь остановить расправу. Эмиссар, отплевывая песок, сказал: «Ведите в ЧК, там объясню». Обернувшись ко мне, кинул строго: «А ты жди нас здесь. Никуда отсюда не уходи». Эмиссара и Харито увели. Размахивая полами пальто, он хохотал. Я остался один. Ждал долго. За мной никто не вернул- ся. И тогда я отправился искать ЧК. Но никакой ЧК в го- роде не было. Я измучился, приставая к прохожим. Быстро темнело, я вспомнил о маме и побежал на станцию, но там эшелона своего не нашел. Исколесил все запасные пути, однако пульмана не обнаружил. Понял, что состав с нашей теплушкой ушел, а я потерялся, остался один в ночном ми- ре, в котором кричали паровозы и перекликались свистки. Вероятно, я заплакал, впрочем, не помню. Знал одно — я потерялся и надо догонять свой эшелон. В темноте забрался я на медленно катившуюся плат- форму с углем, которую вскоре прицепили к составу, и он, застучав колесами на стыках и оставляя позади огни стан- ции, побежал в темную степь, вероятно, на юг, в сторону фронта, потому что еще возле водокачки нас обогнал бро- непоезд. Поднялся ветер. Я был в одной рубашке и дрожал от холода. Обдирая кожу, я зарылся в углях, хранивших дневное тепло. И тут впервые подумал, что потерялся на- всегда и теперь один на свете. Но вместо того, чтобы раз- рыдаться, стал задремывать, вспоминал об эмиссаре, о Ха- рито, несчастной маме и опять представил себе, что она Пиковая дама, и снова мне сделалось страшно от этого, а не оттого, что я остался один на платформе с углем, бегу- щей неизвестно куда среди пустого ночного мира. В полу- сне опять подумал, что жизнь мадам Бабаевой, Эмилио Ивановича, Харито, эмиссара, веселой Солохи с корзиной булочек, чубатых командиров и всех детей и взрослых, пронесшихся через мою память, одновременна с моей и надо только подать весть... подать весть... подать весть... Я проснулся от радостной мысли, что эмиссара отпустили и сейчас он разгребает угли и найдет меня в ночной норе. Уже было утро, и сквозь щели между углями проникали тонкие ломающиеся стрелы солнца. Доносились голоса сцепщиков. Состав остановился. Я высунулся из своего убежища и увидел перед собой... пульман и в дверях мою несчастную маму!.. Розовый дым моего странного детства, из которого я хо- тел послать весть всем людям!.. 138
Я рассказываю об этом Охлопкову в пустой своей пере- делкинской даче, потонувшей вместе с елями в мокрой желтизне осени. БЕСЕДЫ С МАСТЕРОМ Когда я его впервые увидел?.. Играли в карты. Один передергивал. Это заметил па- рень с высокой шеей и выступающим кадыком. На нем был матросский тельник без рукавов. В парня запустили табуреткой, и она разлетелась в щепки над его головой. Он неторопливо поднялся, подошел вразвалку к мошеннику и быстро сунул руку в карман. Выхватит нож? Револьвер? Парень рванул из штанов бутылку: «Пожалуйста!» Эпизод парня в тельнике, сыгранный молодым Охлопковым в «Бух- те смерти» Абрама Роома, запомнился. Потом я увидел Охлопкова в «Мите» — эту картину поставил он сам. Поз- же — в «Ленине в Октябре» и «Александре Невском». Еще позже — в роли заместителя министра культуры СССР, ис- полненной Николаем Павловичем с неизменным артистиз- мом. Но это было уже в жизни. К этому времени Охлопков маститый режиссер, народный артист, и в его облике есть что-то шаляпинское — высокий, с чуть закинутой назад головой, в барской шубе, в бобровой шапке, а в нагрудном кармане пиджака белый платочек. С посетителями обходи- телен, ласков, остроумен, но и суров, и даже недоступен. А если приглядеться, все тот же иркутский искатель и бу- зотер, театральный мебельщик, мечтающий о лицедействе. Окончив кадетский корпус, талантливый бузотер учился в Школе живописи, ваяния и зодчества и в это же время занимался в музыкальном училище по классу виолончели. В восемнадцатом году все бросил и стал актером, в два- дцать первом поставил в Иркутском молодом театре «Ми- стерию-буфф» — нашел свой путь. В Москве в тридцатые годы возглавлял Реалистический театр — экспериментиро- вал. В Театре имени Маяковского создал знаменитые спек- такли— «Молодую гвардию», «Грозу», «Гамлета», «Ме- дею». Знакомы мы с Охлопковым давно, встречались у По- годиных и Штейнов, но как автор и режиссер соедини- лись впервые. Мне с ним интересно. Но мы ссоримся. Он мыслит крупно, режиссерскими метафорами, умеет выделить главное, стремится понять современного героя в контексте века. Помню его спектакль «Садовник и тень» 139
по пьесе Леонида Леонова, прежде называвшейся «Полов- чанские сады». Театровед Мокульский утверждал, что во МХАТе этой пьесе дали сценическое решение, близкое ав- торскому замыслу, но спектакль, к сожалению, не имел ус- пеха, а в Театре имени Маяковского дано решение спорное, даже ошибочное, однако почему-то спектакль увлек зрите- лей: вероятно, его надо смотреть снова и не один раз. Тут мне припомнилась история одного клиента Цицеро- на. К прославленному оратору пришел гражданин Рима — он должен был предстать перед судом и решил заказать Цицерону защитительную речь, понятно, за приличный го- норар. Цицерон написал речь и прочел ее своему клиенту. Гражданин Рима заплакал. — Почему ты плачешь? — спросил Цицерон. — Я плачу от счастья. Я убежден, что буду оправдан. Твоя речь прекрасна, Цицерон, но прошу, прочти мне ее еще раз. Цицерон прочел речь вторично. — Да,— сказал клиент,— речь, разумеется, хороша... Но надо подумать... подумать... Не сердись и прочти мне ее в третий раз. Цицерон исполнил просьбу клиента, и гражданин Рима опять заплакал. — Почему ты снова плачешь? — спросил Цицерон. И гражданин Рима ответил: — Оттого, что теперь уверен — меня осудят и я буду казнен. Цицерон снисходительно улыбнулся. — Глупец, суд услышит твою речь один раз. Спектакль зритель видит, как правило, один раз. И пер- вая реакция зала — главное для театра, постановщика и артистов. Свои художественные приемы Охлопков называл услов- ным реализмом и многих этим сердил, вызывал на спор. Перед началом «Садовника и тени» к зрителям обратилась удивительная узбекская актриса, маленькая черноволосая Сарра Ишантураева. Стоя на условных кругах оформления, напоминающих арену, в центре зала (на сцене сидели зрители), Ишантураева приветствовала Театр имени Мая- ковского как истинно реалистический. На мгновение почу- дилось противоречие между этими словами артистки и ус- ловными подмостками, на которых она стояла. Но это про- тиворечие рассеялось, когда развернулся спектакль. Драма Леонова — схватка мыслей, а не изображение 140
повседневной практической жизни людей. Без привычных сценических иллюзий Охлопков вывел драму духа на пер^ вый план, укрупнил суть пьесы, поставив открыто автор- скую идею и актера в кольцо зрительского внимания. И вот этим спектакль и захватил. От неожиданного, катящегося в луче света яблока в прологе до свечения этого яблока в фи- нале — все оказалось подчиненным главной мысли, то есть «водворению в душу стройности и порядка». Этой же объ- единяющей задаче великолепно посвятили себя артисты. Охлопков говорил: «Мы подчеркиваем глубинное и од- новременно предлагаем зрителю довоображать, фантазиро- вать вместе с нами. Мы любим и ценим зрителей талант- ливых и боимся «взыскательных». Добавлю от себя: с появлением кинематографа понимание сценической реальности не могло не изменить- ся. Только экран способен передать жизнь в формах самой жизни. Вот реальность кино: в зрительный зал загнали овец и показали им на экране волков — овцы в страхе ки- нулись прочь из зала, ломая стулья. Затем в зал привели волков и показали им на экране овец — волки бросились на экран и разорвали его в клочья. В театре истинная и главная реальность —- живой действующий актер, и поэто- му театр вечен. Однако, говорил Станиславский, разве мо- жет быть что-нибудь условней, чем накрашенный человек на сцене, на которого глядят сотни глаз из темноты парте- ра? Поэзия театра — в жизни человеческого духа, поэзия кино — в сцеплении фрагментов реальности, в монтаже ее, понимая это в самом широком смысле слова, а не только как склейку отдельных кусков. Приступая к постановке моей пьесы «День остановить нельзя», Охлопков просил меня охарактеризовать в наибо- лее общей форме суть моего замысла. Я это сделал при- мерно в таких выражениях. Советский человек поднял небо над человечеством. Наши идеи, минуя границы, в конеч- ном счете определили его будущее. А в драматургии мы все еще думаем в масштабе семьи, одной квартиры, не умея и не пытаясь ассоциировать жизнь населяющих ее людей с жизнью страны и мира. Конечно, и в малом можно увидеть большое, и в частном общее. Но никогда ведь еще судьба отдельного человека не была так зависима от воли миллио- нов людей, а будущее народов и наций — от силы и чести каждого человека. Мир стал одновременно шире и тесней. Образование мирового лагеря социализма, распад колони- альной системы, борьба народов за мир определили одну 141
из важнейших сторон современности, открыв новую красо- ту человеческой солидарности. И поэтому сегодня более, чем вчера, важно связать частное с основными конфликта- ми современности, пытаясь при этом искать форму, способ- ную свободно выразить не только драму мира, но и ее отражение в душах людей. Все это предполагает необходи- мость художественной разведки. Охлопков шутил: «День остановить нельзя, по автора... можно».— «А я уверен — не остановят, поймут»,— горячился я. Охлопков стремился укрупнять интернациональные ак- цепты моей странной и несовершенной пьесы. Уже в рас- пределении ролей сказалась его позиция. Роли были пору- чены лучшим артистам театра: небольшой пролог — обра- щение к партии — читали Бабанова и Свердлин (каждый всего по нескольку фраз), роль инженера Луковникова иг- рал Евгений Самойлов (пресса впоследствии отметила его успех), роль жены — Козырева (кажется, впервые автор почувствовал, что актриса играет умней его текста), их друга циника Поначевного — Ханов (прекрасный актер просто импровизировал — Охлопков не удивлялся, он к это- му привык, но автор впадал в отчаяние), воинственную ученую старуху Иванову — Глизер (ее яркую работу одоб- рили даже враги спектакля), скульптора Сэма Коллинза — Максим Штраух (а ведь роль эпизодическая), американ- ского летчика Бака — Аржанов (первый исполнитель Ко- сти-капитана в «Аристократах» Погодина), французского летчика Жака — Михаил Козаков, журналиста Лейна — Кириллов, Николь — Гердрих, Митясова — Левинсон и т. д. В спектакле занята почти вся труппа. Даже радиодик- торов, читающих последние новости мира, и разбросанных режиссеров по всему зрительному залу, играют актеры, что называется, с положением. В моей пьесе несколько фраз перед микрофоном произ- носит японская женщина с ребенком. И эту фигуру Охлоп- ков укрупняет. Иосико Окада, известная актриса кино и театра, сыгравшая на японской сцене ибсеновскую «Нору», Соню в «Дяде Ване», Нину Заречную в «Чайке», пригла- шена Охлопковым и с увлечением репетирует развернутую Николаем Павловичем трагическую интермедию гибели Хиросимы. Окада на сцене одна. Опа выкрикивает что-то по-япон- ски, мечется с ребенком на руках под надвигающимся с 142
неба зловещим гулом: «Мы не хотим рожать детей для то- го, чтобы они стали пеплом!» Газета «Вечерняя Москва» посвятила пантомиме Окады целую статью. Корреспонденту актриса рассказала, что учится сейчас в ГИТИСе, на режиссерском факультете, и с волнением репетирует японскую женщину с ребенком в спектакле «День остановить нельзя»: «Мы слишком хоро- шо знаем, какое горе несет атомный взрыв — сколько ма- терей лишились своих детей, сколько японцев остались на всю жизнь изуродованными!» Еще одну фразу диктора (о панике на Нью-Йоркской бирже) совершенно неожиданно для своих помощников и для меня Николай Павлович превращает в интермедию- пантомиму. — Дикторы! Наденьте цилиндры и котелки! — импро- визируя, распоряжается Охлопков.— Принесите им скорей цилиндры и револьверы. А для слуг сцены, для цани — черные трико и черные плащи. И скорей, скорей! Сбиваясь с ног, носятся костюмеры и бутафоры, и вот уже артисты, повинуясь воле режиссера, наряжаются в весьма сомнительные одежды «миллионеров», натягивают мятые котелки и цилиндры, и Николай Павлович кричит им, что сейчас по его команде они будут стреляться. — Зачем? Почему? — пытаюсь выяснить я. Но Охлопков от меня убегает на сцену. Я — за ним. Он —- от меня в зал. Умоляет: — Не гоняйтесь, бога ради, за мной! Сейчас все сами увидите и поймете! На моих глазах минут за двадцать, не больше, возни- кает трагический гротеск: «миллионеры» стреляются, а ца- ни накрывают их тела черными плащами, словно крылами демонов. Впечатление огромное. — Ну как?! — изнеможенно падает в свое кресло за ре- жиссерским столиком Охлопков и подмигивает мне, как уличный хулиган. — Потрясающе! — Это и есть паника па Нью-Йоркской бирже! На следующий день Николай Павлович заболевает и просит меня, пока он не будет ездить в театр, помогать Алексею Васильевичу Кашкину, его сорежиссеру. На сле- дующей репетиции Кашкин несколько раз повторяет пан- томиму самоубийств, чтобы закрепить мизансцены, и с каждым разом она мне кажется все более нелепой. Решаем вообще ее исключить. Через неделю возвращается Охлоп- 143
ков и на прогоне акта даже не замечает отсутствие стреля- ющихся «миллионеров». После прогона сознаюсь, что мы совершили самоуправство в отношении паники на Нью- Йоркской бирже. — И правильно сделали,— говорит Охлопков.— Ерунда тогда получилась, чепуха в дырявых одесских котелках. Он великий импровизатор и поэтому легко расстается с иллюзиями или просто забывает о них. Но, как правило, его стремительные решения и внезап- ны, и точны. Я допустил ошибку в пьесе — в одном из эпи- зодов второго акта в средней части триптиха не хватает реплик. — Что здесь будет? Думайте и скорей пишите! — тре- бует Охлопков. — Ну?! — настигает меня Николай Павлович между рядами кресел.— Танец? Да! Да! — и он кричит в полутьму зала: — Музыка! Рок-н-ролл! Дикий! И через несколько секунд уже звучит оглушительный рок-н-ролл, потому что на пульте завмузчастью компози- тора И. М. Мееровича есть любые записи, любая музыка — от Бетховена и Чайковского до джаза и рок-оркестров. Тайна Мееровича проста: он всего лишь внимательно следит за ходом репетиции и, привычно угадывая идею мастера, неизменно вовремя нажимает кнопку. — Маргарита Ивановна! В трико! — приказывает ма- стер.— Танец! Неистовый! Луч на нее! Луч! И вот уже за тюлем самоотверженно пляшет женщина. — Темп! Темп! — Мастер доволен, бросает мне: —Так и оставим. Музыка обрывается, луч погас, на сцене тусклый де- журный свет. За тюлем стоит смущенная полураздетая Лю- ся из пошивочного цеха. — А ты что тут делаешь? — удивляется Охлопков. — Танцевала рок-н-ролл,— тоненьким голоском отзы- вается Люся.— Они вас боятся, вот меня и вытолкнули... потому что Маргариту Ивановну на репетицию не выз- вали.— Голосок Люси дрожит, сейчас она расплачется.— Я пойду, можно? — Спасибо тебе, Люсенька. Огромное спасибо,— под- ходит к сцене Николай Павлович.— А где ты научилась так здорово танцевать? — Дома,— едва слышно отвечает Люся. 144
— Так вот, танцевать в спектакле будешь ты, а не Маргарита Ивановна. Молодец! Возвращаясь к режиссерскому столику, Николай Пав- лович вдруг меня спрашивает, грубо льстя: — Вы все знаете... Когда была построена первая желез- ная дорога в России? — В 1838 году. По указу: «От Санкт-Петербурга до увеселительного трактира, что в Павловске». А зачем вам это? — Один автор прислал пьесу из жизни путейцев. Ка- кие еще вам известны подробности? — К торжественному отправлению первого поезда при- ехал царь. Паровоз и вагончики сверкают, рельсы бле- стят — намазаны маслом. А колеса буксуют, и поезд не мо- жет тронуться. Смущение умов и паника сердец. Началь- ник вокзала, задыхаясь, подбегает к Николаю: «Не гневай- тесь, ваше величество, сейчас из депе пригоним запасной паровоз». Царь строг: «Депо» слово иностранное и не скло- няется». Но начальник вокзала сатанински находчив: «Перед вами все склоняется, ваше величество». И получает орден. — Великое дело находчивость! — Мастер в хорошем настроении, потирает руки в теплом круге света настоль- ной лампы.— Но Люся, Люсенька, а!.. А что-нибудь серьез- ное знаете? — В сороковые годы прошлого столетия тридцать кило- метров в час считали сумасшедшей скоростью. Человече- ский организм, думали, не в силах ее вынести. А зрелище мчащегося огнедышащего чудовища, полагали, может по- вредить умы и души. И поэтому мюнхенские врачи поста- новили: на всем протяжении железнодорожный путь обне- сти высокими заборами. — Интересно,— записывает в тетрадку Николай Павло- вич. Кашкин, ассистенты, помощники и все артисты на сце- не почтительно ждут. В театре царит просвещенный дес- потизм. Актеры деспота обожают. И ненавидят. Преклоня- ются перед его волей и фантазией, но нередко, оскорблен- ные им, плачут по ночам, обдумывая наивные планы мести. Последнее относится к дамам. Великий импровиза- тор в вопросах дисциплины не только педант, но даже рет- роград. Во время репетиций с народными артистами здоро- вается за ручку, с заслуженными — поднятием ладони, с прочими — кивком головы. А па досуге со всеми приветлив, 145
с женщинами неизменно галантен. В театре существует художественный совет, однако влияния не имеет. Все ре- шает мастер. Считается он только с партийной организа- цией. Актера, опоздавшего на репетицию, Николай Павло- вич перестает замечать. И однажды спокойно спрашивает его: «А вы зачем приходите? Вы же уволены». Через не- сколько дней мастер прощает актера, и тут выясняется, что никто его никогда не увольнял. Прощает публично и про- износит со сцены мополог — говорит о своем одиночестве, о том, что болен, пе понят, что его не уважают. Разумеется, это педагогическое лицемерие. Его уважают. Более того — по доброй воле терпят его режиссерский абсолютизм, взры- вы гнева. Знают — придет день раскаяния, мастер выйдет на сцену, скажет: «Я делаю трудный спектакль, возможна неудача. Смертельная. Я хирург. А у меня дрожат руки. Поберегите меня и свое будущее. Не имеют права у меня дрожать руки. Я был резок. Поймите и простите меня». В этих случаях нередко бывают и слезы актрис, и исступ- ленные аплодисменты. Мастер, опустив голову, скромно сходит со сцены, садится за свой столик в десятом ряду и тихо говорит: «Давайте продолжать». Он знает: сейчас нуж- на какая-то разрядка, отвлечение — и обращается ко мне: — Алексей Владимирович, мы попробуем сегодня с Максимом Максимовичем Штраухом размять его сцены, и мне б хотелось, чтобы вы нам их прочли, и маленькие эпи- зоды, которые их окружают,— чтобы войти в атмосферу, послушать как прозвучит диалог в авторской интерпрета- ции. Вы не возражаете? Я подчиняюсь. Штраух, Гердрих, Аржанов и Кириллов садятся поближе к режиссерскому столику, и Николай Пав- лович кротко повторяет: — Пожалуйста, Алексей Владимирович. Я раскрываю рукопись и начинаю не слишком уве- ренно: «Б а к. Когда я прочел, что этот французский летчик — Жак Ру — нашел в себе силы, чтобы сказать: к черту!.. В стратегической авиации, если человек начинает думать, это сразу все замечают. Меня вызвали к генералу. Генерал умный человек. «Очень жаль, Бак,— сказал он мне,— но я пе могу вам позволить уйти из авиации Соединенных Шта- тов, вы слишком много знаете». Ты понимаешь, что это значит? Теперь я конченый человек. Понятно тебе это? Л е й н. С тобой действительно творится что-то нелад- ное, Бак. 146
Свет гаснет и зажигается в левой части триптиха. Ни- коль и скульптор Сэм Коллинз в подводных очках и с ре- зиновыми ластами отдыхают возле лодки. Сэм. Да, я учусь уплывать... от себя. Когда вы немно- го потренируетесь и мы начнем спускаться по подводным скалам, вы увидите сами, как они красивы... Верхние де- сять саженей, пронизанные солнечным светом, населены веселыми рыбами... Затем сумрачный мир, в котором ста- новится тяжелой голова. Снизу смотришь и видишь лето. А между тем кругом уже зима. Холодный слой. В глухой темноте забываешь о солнце... Николь. Но как забыть о том, что на земле? Сэм. Ниже, ниже... Появляются голубые деревца с бе- лыми цветами. Среди кораллов торчат полосатые усики омаров. Еще ниже — песчаная равнина. Здесь граница жизни. За ней ничто не растет и никто не движется. Мозг гаснет, и лишь в самой глубине сознания трепещет ин- стинкт самосохранения: надо вернуться на поверхность. Скорей! Всплываешь и видишь... Николь. Утреннюю газету, которая требует, чтобы убили Жака... Солнце... а я замерзла. Сэм (протягивает куртку). Наденьте. Николь. Да, надо прикрыть кости. С э м. Кости сейчас модны. Кости сейчас носят. Николь. Зачем... я с вами? С э м. Гонишься не за тем, что приятно... а за тем, что избавляет от страданий... хоть чуточку... Как-нибудь я вам покажу рыбу-трубу. Опа всегда стремится пристроиться к чужаку — сбоку или сзади — и хочет не отставать, словно моля о дружбе и чуткости. Увы, ее порыв никогда не встре- чает взаимности. Даже под водой все заняты только своим делом. Николь. Бедный Сэм! С э м. Бедная рыба-труба! Николь. Да, в этом мире ничто не имеет значения... кроме необходимости плыть с кем-то рядом... Жак уже мертв?.. Свет гаснет и зажигается в правой стороне триптиха. Бак и Лейп. Бак. Я летал уже с водородной начинкой, и ты зна- ешь, что меня вернули в последний момент... Я выболтал тебе это, и теперь нам обоим крышка. Лейн. Ты рехнулся, Бак, 147
Бак. Убить себя трудно. Убить друг друга легче. Бе- ри пистолет. Лейн. Бак!.. Бак. И не вздумай промахнуться. Лейн. Ты шутишь, Бак, да? Ты шутишь! Бак. Ты предал! Друзей, свою партию. Одному тебе не устоять. Я хорошо подумал за нас обоих. Бери пистолет. Это лучшее, что мы можем сделать. Нам обоим надо от себя избавиться. Если ты не выстрелишь, я выстрелю первым. Лейн. У меня не хватит сил... Не могу! Бак. Ты же был на войне, черт возьми. Закури сига- рету. Вот так, старина. И выстрели, когда я скажу: «В путь!» Лейн. Волк не ест волка... Где это я прочел?.. Он ест кроликов, и кролики не едят друг друга, они щиплют капу- сту, и капуста не мешает расти капусте... Бак. Но капуста убивает капусту, когда ей некуда ра- сти... (Бросает сигарету.) Хорошо, что мы покурили перед дорогой. В путь! Одновременно раздаются два выстрела. Свет гаснет и зажигается слева. Николь и Сэм. Сэм. Мы не задумываемся, но одно из величайших на- слаждений — освободиться от бремени земного притяже- ния и плыть среди кораллов. Николь. Почему вы говорите со мной только о корал- лах? Сэм. Чтобы не сойти с ума от всего остального. Боюсь страданий. Боюсь боли. Как и все люди. И вы со мной по- тому, что тоже этого боитесь. Николь. Есть люди, которые не боятся... Есть такие люди, Сэм?..» Охлопков поднимает руку, и я умолкаю. Артисты смот- рят на мастера. — Так... Спасибо,— произносит он.— Куски Бака и Лейна обсуждать не будем. Они у нас готовы, идут недур- но. Поговорим о Сэме и Николь. Есть вопросы к автору? — Да,— хмурится Штраух.— Я не знаю, как это иг- рать... эти слова... Написано все с настроением, но... — Вот именно,— с внезапным ожесточением выхваты- вает у меня из рук пьесу Охлопков.— Может быть, Алексей Владимирович нам это объяснит? Я понимаю, что попался. — Сэм существует в состоянии тихого отчаяния,— го- ворю я.— Его слова должны падать, как капли... наркоза... 148
— Замечательно! — восклицает Охлопков.— Максим Максимович, вы можете сыграть капли наркоза? — Я понимаю, о чем говорит Алексей Владимирович. Но это должно возникнуть в итоге. А вот как этого ощуще- ния добиться? — Мне кажется,— замечаю я,— текст все передаст. Ни- чего .не надо играть. Сэм и Николь произносят слова от- чужденно, как во сне, каждый живет в своем мире. — Идемте на сцену,— встает Охлопков.— Идемте. А то автор нас окончательно запутает.— Посредине прохода Ни- колай Павлович сердито оборачивается и кидает мне: — Текст — ничто. Подтекст — всё. Без него артист гол.— Сей- час самого его внутренний подтекст и неуверенность толка- ют на необдуманные, крайние утверждения. Я остаюсь один позади настольной лампы под зеленым абажуром. Слышу, как, разводя мизансцену, мастер рас- сказывает Штрауху: — Одна лондонская режиссерша написала недавно: «Боже, пошли Англии драматурга!» Англии! Стране Шек- спира и Шоу! Утверждают: литература — это исповедь или проповедь, и в каждом человеке запрятан роман, повесть, рассказ или хотя бы одна замечательная фраза. Но не пье- са! Для этого надо знать театр. Вообще некоторые члены СП сочиняют так, как люди давно не думают и не гово- рят,— длинно, всеописательно, словно для детей. И стили- зуют. Вымороченные словеса из Даля. И верят не в ритм реального современного мышления, а в слова. Как свобод- но писал Шекспир, какие у него замечательно краткие ремарки: «Пространство. Молнии. Входят три ведьмы». Это из «Макбета».— Намеренно громко мастер продолжа- ет: — Еще, конечно, неизвестно, кого нам послал бог в ли- це Алексея Владимировича, это покажет ближайшее буду- щее, но он тоже, к сожалению, слепо верит в слова. — Верю! — поднимаюсь я посреди кресел партера, на- крытых темными полотнищами.— Но при чем тут Даль? — К вам это не относится. И, пожалуйста, никуда не исчезайте. Я сажусь на место и с тоской гляжу на сцену. Предло- жив Сэму и Николь подтексты и ничего не добившись, Ох- лопков сам проигрывает первый кусок с Гердрих. Мне его показ кажется вульгарным. А ведь Николай Павлович прекрасный, топкий артист. Вероятно, я во всем виноват — сыграть капли наркоза невозможно. Но самое удивитель- 149
ное — умнейший Максим Максимович безропотно прини- мает рисунок мастера и старается точно его повторить. Все раздражены и разочарованы — режиссер, артисты и автор, затерявшийся в полутемном зале. Зеленый поплавок лампы вздрагивает и гаснет — автор не хочет, чтобы его нашли. — Алексей Владимирович! Где же вы?.. Но так бывает, конечно, пе всегда. Просмотрев вместе со мной первую картину, подготовленную Кашкиным, Ни- колай Павлович все одобряет и говорит: — Давайте этот милый неореализм так и оставим и ни- чего не будем трогать. Картина экспозиционная, показыва- ет умного советского героя и его домашнее окружение — имеет право быть неторопливой, подробной, с полутонами, предчувствием серьезного конфликта. Самойлов и Козыре- ва мне просто понравились. Повернувшись ко мне, вдруг спрашивает: — А что он там изобретает или испытывает, наш герой товарищ Луковников? — Летательный аппарат. Вы же знаете. — Загадочно. Но бог с ним. Охлопков прежде всего постановщик, а не режиссер- педагог. Идея спектакля, композиция, пластика, ритм его интересуют в первую очередь. А у меня есть сцена, выпа- дающая из этого проклятого ритма. И связана она с рабо- чим Митясовым, который настаивает на переезде Луковни- кова и его КБ ближе к заводу. Охлопков просит сцену пе- ределать, предлагает варианты. Они мне не нравятся, а сам я не пойму, как изменить кусок без потерь для содер- жания. Прошу Николая Павловича пока эпизод не репети- ровать, но мастер отдает распоряжение прямо противополо- жное — на каждом прогоне повторять сцену Митясова, что- бы автор стыдился и скорей сочинял новую версию. Опять мы ссоримся, и Николай Павлович звонит моей жене: — Уймите, бога ради, вашего Алешу. Все авторы меня слушаются, а он ни в чем со мной пе согласен. Спорить с ним невозможно. Только стреляться. После очередного прогона вхожу в кабинет Охлопкова. Мне нужно получить деньги. Они мне следуют. Но в этом театре все решает главреж. Он сидит за столом мрачный и читает железнодорожную пьесу. — Начну с цитаты,— говорю я. Он кивает, пе поднимая головы. — Принц говорит: «С добрым утром, Конти! Как живе- 150
те? Что поделывает искусство?» Конти: «Принц, искусст- во ищет хлеба». Лессинг, «Эмилия Галотти». — Хотите получить в счет договора? — Вот слезница,— протягиваю заявление. Он наискосок надписывает синим карандашом: «Выпла- тить». Спрашивает: — Мешок-то захватили? — Я привык получать гонорар в наволочке,— отвечаю невозмутимо. Николай Павлович вскидывает брови, веселеет. — Изложите. И садитесь наконец. Чего торчите, как живой укор моему хамству? — Написали мы с Александром Филимоновым для Ба- кинской студии сценарий. Его приняли, устроили в нашу честь банкет и сказали — гонорар привезут к поезду. В по- следний момент действительно привезли — две наволочки, полные мятых рублей и трешек. В каждой наволочке по пятнадцати тысяч. В кассе «Азерфильма» не было налич- ных, и дирекции пришлось собирать деньги по кинотеат- рам. На следующее утро заперлись в купе и стали пере- считывать. Часа три считали — все оказалось точно. Забро- сили наволочки на верхнюю полку и пошли в вагон-ресто- ран — кому придет в голову, что в грязных наволочках тридцать тысяч! Идеальный способ. Рекомендую. Николай Павлович улыбается, ласково шипит, обнажая зубы: — Сцепу Митясова переделали? — Нет еще. Вы же сегодня уже спрашивали. — Придется опять звонить вашей жене,— нависает оп над рукописью железнодорожной пьесы.— Черт знает что пишут! — И лоб его багровеет. Вечером, придя домой, вижу за накрытым столом Ох- лопкова. Он беседует с женой, перед ним бутылка коньяку, налитая рюмка, закуска. — Уже пожаловался,— заявляет Николай Павлович.— И нашел у Валентины Петровны глубокое понимание и со- чувствие.— Он опрокидывает в рот рюмку и прикрывает веки.— Знаете, в чем ваш главный недостаток? Что вы не пьете. О делах сегодня говорить не будем. Потолкуем о вас. — Ну что ж... вы гость. — Почему бы вам не паппсать пьесу о Савонароле или протопопе Аввакуме? — Мастер умеет озадачить, — Не понял. — Ну, что-нибудь неожиданное. 151
— Когда мне было девятнадцать лет, я сочинил об Иисусе Христе. — Нет, серьезно? — Вполне. — Трагедию? Принимаю вопрос Николая Павловича с доверчивостью, не догадываясь об истинных причинах его любопытства. — Не совсем. Хотел изобразить реальную Иудею того времени, буферное государство. Римляне строят стратеги- ческую дорогу. Хотят идти в Индию. А Иудея волнуется, пророчествует. Высшее духовенство — садуккеи — в союзе с Римом. Фарисеи —- фарисействуют. Ессеи — секта бедно- ты — бунтуют. Пророков больше, чем коринки на базарах. Исус — один из пророков. Многие пророки носят такое же имя, как у него. Рим посылает в Иудею некоего Марка Пом- пония для усмирения ессеев. Но Марк пе только политик, он еще и купец, торговец оружием, и везет его в трюме своего корабля, чтобы продать повстанцам. С одной сторо- ны, слуга Рима, а с другой — снабжает оружием инсурген- тов. Иуда — его посредник. Вот такой у меня был сюжет. Общая его мысль неожиданно лестно для меня совпала с точкой зрения Анатоля Франса. Есть у него рассказ «Про- куратор Иудеи». В нем описан Понтий Пилат на покое. Он сенатор, живет в Риме. К нему приходит гость. Старики пьют вино, вспоминают молодость, службу в Иудее. Про- щаясь, гость спрашивает: «А помнишь Исуса из Назареи? Его распяли». И следует искренний и поразительный ответ Пилата: «Исуса из Назареи?.. Нет, не помню». — А я что-то пе помню вашей пьесы,— невинно замеча- ет Николай Павлович. — Да, разумеется. Я только несколько сцен написал. И бросил. — Вот в том-то и дело! — Хотя был один безумец, главный режиссер Москов- ского областного театра, который жаждал ставить... Значит, надувать режиссеров и не доделывать нача- тую работу вы пристрастились с детства? Что мастер хочет этим сказать? Охлопков растягивает рот в миротворческой улыбке. — Фильмы ваши видел. А пьесу только одну — «Опас- ный перекресток» у Завадского. Говоря откровенно, восхи- щен не был.— И он медленно опрокидывает вторую рюмку. — Были лучше,— говорю я.— «Мадлен Годар», напри- мер,— тоже Юрий Александрович Завадский ставил. Мад- 152
лен играла Марецкая. Ее партнерами были Плятт и Морд- винов. Помню, Ирина Вульф, сорежиссер Завадского, меня удивила. «Плохи дела с вашей пьесой,— говорит.— Юрий Александрович ею увлечен. А это дурной признак. Непре- менно будут какие-нибудь неприятности». — И были? — Были. — Живо себе представляю,— закусывает долькой ли- мона Охлопков.— Сидит породистый Юрий Александрович и, ненавидя вас, рисует ажурные буквочки, завитушки и короны, а перед ним на столе двести разнообразнейших карандашей всех видов и форматов. ...Пришлось пьесу пе- ределывать? — Ни строчки. Мастер явно разочарован. — А неприятности? — У меня сохранился рисуночек Юрия Александрови- ча: узоры, а между ними повторяющиеся, каллиграфиче- ски, изящно выведенные два слова — «Хлопоты» и «Ус- пех». Последнее со знаком вопроса. — О чем пьеса-то была? — О героях Сопротивления. И американцах, пытаю- щихся после войны подчинить себе Францию. Охлопков чокается с Валентиной Петровной. — Не верю вашему Алеше, что пьеску ни разу не ис- правлял. _ — Да, честное слово.—Я уже понимаю, куда клонит мастер.— Даже первую мою вещь для театра играли так, как она была написана. — Ложь! — восклицает мастер.— Не верю! В каком те- атре? Отвечаю не сразу и намеренно не торопясь: — Звонит как-то мне драматург Мдивани и говорит: «Приехал директор Ленинградского Большого драматиче- ского Родин. Остановился в гостинице «Москва». Забрось ему пьесу на всякий случай». Забросил. И забыл. Болею ангиной. Рисую в постели цветными карандашами персона- жи Своей комедии. Приходит письмо. Не могу понять, от кого. Наконец разобрал: от Бабочкина Бориса Андреевича, он же Чапай, а в ту пору главный режиссер БДТ. Удивля- юсь: я с ним не знаком. Бабочкин пишет, что получил пье- су и сам прочел труппе. Пьеса понравилась и уже репети- руется. Декорации делает Босулаев, замечательный худож- ник. Ставит молодой режиссер Галафре под руководством 153
самого Бориса Андреевича. Он же, Бабочкин, будет играть главную роль. Я ошеломлен. — Дальше! — кидает Охлопков. И тут уж я совсем огорчаю его: — Приехал я в Ленинград на прогон. В постановке не все мне понравилось, в частности одна деталь — время от времени через сцену пролетало какое-то чучело на шпага- те. «Что это такое?» — спрашиваю. «Чайка»,-—отвечает Борис Андреевич. «А зачем это?» — «Ремарка автора: про- летает чайка».— «Ну, это я написал так, для настроения... А тут какая-то тряпка порхает».— «Отменяется чайка! — кричит помощникам Бабочкин.— Мы автора уважаем». Че- рез месяц приехали мы с Валентиной Петровной на премь- еру. Город затемнен — финская война. Спешат в сторону Фонтанки прохожие среди снежной белизны. На улице Росси сугробы. Жена на последнем месяце беременности. Я тревожусь. Она возбуждена ожиданием премьеры. Из вьюжной безлюдности набережной входим в жаркое оживление гардеробов и фойе Большого драматического. Многоярусный серебристо-голубой зал полон. Неужели действительно все эти люди пришли смотреть мой первый опыт, мою комедию «Подарок Нептуна»?! Начинается спектакль. Зрители смеются. Это уж меня совсем удивля- ет. Я уверен, что написал комедию историческую, серьез- ную. Двадцатый год. Из порта Петровска бегут на кораб- ле от наступающей Красной Армии армянские спекулян- ты, английские офицеры, нефтепромышленники, судовла- делица. Десять дней их мотает Каспий, и они не знают, куда плыть: в Астрахани Киров, Красноводск блокиро- ван, положение в Баку неизвестно. И однажды ночью после краткой перестрелки они вытаскивают из моря мо- лодого человека — и он радист! Спасение! И страшная угроза — в кисете молодого человека обнаружена астра- ханская газета. А команда ненадежна. Допрашивая ради- ста, английский майор не сомневается, что его придется выкинуть обратно за борт. Объяснения молодого человека кажутся англичанину слишком запутанными. «В наше время все запутано и сложно,— отвечает молодой чело- век.— Вспомните, как ваш генерал Денстервиль сказал о первом своем визите в Закавказье: «Английский экспе- диционный отряд отплыл из персидского порта (Пехлеви) на пароходе под сербским флагом, названном в честь юж- ноафриканского президента — голландца (Крюгер), для того чтобы бросить якорь в русском городе (Баку) и спасти 154
армян от турецкой оккупации». В этом месте всякий раз раздавались в зале аплодисменты. Я недоумевал, причина мне была неясна. — Эффект цирковой репризы,— бросает Охлопков.— О неопытность! Итак, вы утверждаете, что один я злодей и вам никогда не приходилось переделывать пи строчки? — Приходилось. И по многу раз. Когда в Театре кино- актера репетировали моих «Сверстников». Ставил сперва Завадский с Докутовичем, а потом Владимир Бортко — за- ново. У Юрия Александровича спектакль как-то не полу- чился. Вот и я переписывал пьесу... — Значит, так,— наливаясь кровью и без всякого же- лания шутить произносит Охлопков,—для Театра кино- актера переписывали, а для меня не желаете даже сцену с Митясовым исправить, наконец?! — Николай Павлович! — Только теперь я понимаю, почему он так подробно расспрашивал меня о моих пье- сах, и чувствую себя виноватым.— Завтра все будет сде- лано, клянусь! Грустнея и перескакивая внезапно па другую тему, ма- стер говорит: — Есть у Гегеля поразительной силы мысль: «Истина рождается как ересь, а умирает как предрассудок»... Але- ша,, неужели и я... и мое понимание театра превратятся в предрассудок?.. Незадолго до премьеры, когда не готовы еще, как мне кажется, важные психологические сцены, Николай Пав- лович бросает их и три дня подряд репетирует финальные выходы артистов на поклоны, делая из этого вдохновен- ное представление с музыкой и световыми эффектами. Он требует, чтобы и я участвовал в этом карнавале прежде- временных надежд и появлялся вместе с актерами. Я ка- тегорически отказываюсь, впав в очередную депрессию. Но премьера, к моему удивлению, проходит роскошно — поклоны индивидуальные, парами и группами вызывают (честнее сказать, вымогают) нескончаемые аплодисменты зрительного зала. Надо идти за кулисы — поздравить ак- теров. А это для меня мучительно, и причину я никому не могу объяснить. В гримировальных комнатах и костюмер* ных, среди запахов вазелина, клея и пудры, я вспоминаю всякий раз маму, блеск и несчастье ее судьбы, и наши странствия по фронтам в моем призрачном детстве, и жизнь на подножке «пульмана», и ужасные сомнения от- носительно дамы пик, и проклятый вопрос: «Призрак это 155
или мама?» А тут еще приходит в голову, что в этом самом здании, где сыграна сегодня моя пьеса, помещался в девят- надцатом или в начале двадцатых годов «Теревсат» — Те- атр революционной сатиры, в котором служила мама, те- рявшая красоту и голос и уже не рассчитывавшая на ан- гажемент в опере. На одном из последующих спектаклей мы сидели с Охлопковым в кабинете директора театра Карманова и ВДРУГ услышали по трансляции какие-то крики и возму- щенный ропот в зале. Вошел драматург Николай Федорович Погодин и, глядя на нас сердитыми близорукими, косова- тыми глазами, тихо сказал: — Безобразие, просто хамство! Какой-то пьяный на га- лерке упал со своего стула, а когда его подняли, навалился на барьер балкона и завопил: «Ничего не виж-ж-жу и не слыш-ш-шу!» Поднялся хохот. Алкоголик опять орет: «Не виж-ж-жу!» Самойлов прервал монолог и теперь переру- гивается с пьяным хамом через весь зал, что тоже лишнее. Коля,— обратился он к побледневшему Охлопкову,—ты должен вмешаться. Николай Павлович и Карманов выбежали из кабинета, а Погодин опустился в кресло и стал меня утешать: — Это вам не кино. Здесь каждый вечер что хочешь может случиться. А скандал, любой скандал даже полезен для успеха пьесы. Не огорчайтесь. Погодин был опытен. С Охлопковым его связывали и триумфы («Аристократы»), и скандалы («Лодочница»). Пьесы Николая Федоровича сломали многие привычные представления о возможностях театра. Если в современных социологических драмах Дворецкого и Гельмана главное — анализ деловых конфликтов, то в первых пьесах, а вернее сказать — очерках в диалогах, сотрудника «Правды» Николая Погодина («Поэма о топоре», «Темп», «Мой ДРУГ») основное — атмосфера, люди и живые подробно- сти первых пятилеток, парадоксально зарисованные ха- рактеры. — Конечно, какой-нибудь деятель прессы,— смеется Николай Федорович,— может зацепиться за слова этого пьянчужки. Заманчиво ведь: «Не вижу! Не слышу!» Что это вопит алкоголик, можно опустить. И перейти сразу к об- винениям: не слышит, мол, взыскательный зритель слова большой правды в вашем спектакле, не видит подлинных проблем современности. Погодин как в воду глядел. Именно нечто подобное и 156
появилось в одной из газет. Автор театральных заметок описал, разумеется, перепалку со всеми подробностями, упомянув и вопрос Козыревой со сцены: «Ну что, будем продолжать спектакль или... ссориться?» И ответ одного из благоразумных зрителей партера: «Давайте на этом поми- римся и будем продолжать». Несколько дней я пребывал в состоянии отчаяния. Охлопков метал громы и молнии — пожилой Зевс бил колотушкой в железный лист и сам пугался своего гнева. В эти дпп появилась статья в «Теат- ральной жизни»: «Спектакль привлек к себе внимание зри- телей, и на то есть серьезные, глубокие причины. Интерес- на и нова драматургия спектакля. «День остановить нель- зя» начинает новое, большое, жизненно важное дело — международный разговор театров о мире, дружбе и буду- щем человечества». Помню и резюме Погодина в вечер злосчастного скан- дала: — Это не выигранное сражение и не обелиск над моги- лой художественной ошибки, а храбрая разведка боем на самом трудном направлении. Вот так бы я красиво ска- зал,— заключил, посмеиваясь, Николай Федорович. С тех пор прошло немало лет, и мои друзья и старшие сотоварищи по искусству превратились в вывески. Недав- но прочел: «Иркутский драматический театр им. Н. П. Ох- лопкова», а на даче в Переделкине я каждый день хожу по улице Погодина. Нельзя остановить день... ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ — Можете не оправдываться,— загудел в трубку По- годин,— ничего другого от вас не ожидал. Забыли, что се- годня я кормлю бесплатно, что у классика день рождения? Черт с вами. Через полчаса заеду за вами и вашей мадам, и мы рванем в Переделкино. Но,— сделал он многозначи- тельную паузу, и я живо представил, как Николай Федо- рович, замотав головой, морщится от смеха,— по дороге мы захватим одну фитюльку из Парижа. Поспешно одеваясь и торопя жену, я соображал, что же это за фитюлька. В черном «ЗИМе» Погодина мы подъехали к гостинице «Украина», и Николай Федорович исчез. Потом возник уже на ступенях подъезда, обернулся и крикнул: — За дамой! Тихо падал снег. Вскоре Николай Федорович вернулся, 157
поддерживая под локоть худенькую, пожилую, весьма скромно одетую женщину с некрашеными седеющими во- лосами, которая несла в нейлоновой французской авоське туфли. — Знакомьтесь,— сказал Погодин, когда усадил даму рядом с собой,— Натали Саррот, глава нью-романа, выве- зенная родителями из России в 1905 году в ясельном воз- расте. Она же фитюлька. Она полюбила меня в Париже. — Да, да,— закивала «фитюлька» Натали,— я влюбле- на в этого дерзкого юмориста уже два месяца. Имейте в ви- ду, он покорил всех французских женщин. Это очень опас- ный человек. Саррот говорила по-русски правильно, но как-то излиш- не аккуратно, и голос ее звучал тихо и глуховато, а по- французски необычайно звонко и, если можно так выра- зиться, стереоскопично. Пока мы ехали до Переделкина, Николай Федорович пытался представить меня главе нью-романа в самом фан- тастическом виде, утверждал, что я автор экзотических произведений, коммунист, афиширующий свое «аристокра- тическое» происхождение. — Знаю, знаю! — воскликнула Саррот.— Вы Спешнев! Потомок петрашевца Николая Спешнева, искусителя До- стоевского? Приговоренного к казни за коммунистические идеи? Николай Федорович мне о вас рассказывал. А прав- да, что ваш прадед дал Достоевскому пятьсот рублей се- ребром и просил никогда не возвращать? — А как же! Конечно, правда,— ответил за меня По- годин, сверкнув водянистым косоватым глазом.— По этой причине Алексис и вынужден был податься в сценаристы. Когда машина подъехала к крыльцу дачи и мы все вышли, Саррот подняла лицо к косо летящему мирозда- нию снежинок, сняла перчатку, провела маленькой ладо- нью по перилам и сказала: — Дерево! Деревянные перильца. И снег. Как у Че- хова. Боже, до чего замечательно!.. Мы вошли в дачу, стали отряхиваться. — У нас ведь все из камня,— продолжала Саррот.— И знаете, завелась ужасная мода. Все покупают крестьян- ские дома без дымоходов. И мы с мужем купили. Араго- ны — те поселились в мельнице. Очень все это неудобно и глупо.—Она сняла полусапожки и стала надевать ве- черние туфли на высоких каблуках. Вышла жена Погодина Анна НиканДровна, поцелова- 158
ла Натали, стала знакомить с взрослыми детьми — Оле- гом, драматургом, и Таней, физиком. С рыжеватым, неиз- менно оживленным Львом Шейниным Саррот была уже знакома. Его тоже полюбили французские дамы, но все же не с такой силой, как «невозможного» Николая Федо- ровича. Войдя в столовую, по степам которой были развешаны картины русских художников, впоследствии в большинст- ве своем оказавшиеся подделками (дерзкий юморист, увы, был доверчив), Натали Саррот застыла в изумлении перед обильным, сдобным, традиционно погодинским ланд- шафтом накрытого стола. — Это вы буржуи,— почти серьезно заявила Натали.— Французские писатели живут значительно скромней. — Так они и пишут хуже,— хихикая, замотал головой Николай Федорович.— Мы живописуем, извините, пере- устройство мира, а они больше про баб и всякие меркан- тильности и чепуху. Кто-то хорошо сказал, что брачный договор и завещание — единственная тема великих фран- цузов. Постепенно все разместились за овальным столом и, за- быв, как полагается, повод, ради которого сошлись здесь, начали разрушать живопись салатов, студней, холодных нарезов, румяных пирогов, звенеть посудой, наливать с невзыскательными шутками спиртное. Наконец мы с Шейниным одумались и поочередно произнесли речи в честь виновника торжества, не лишенные дружеской иро- нии. — Трепачи! — безнадежно махнул рукой Погодин.— У меня ведь все просто, как у Островского,— написал тридцать шесть пьес, шесть замечательных, тридцать по- хуже, есть дрянь... Какие шесть? Ну, ленинская трилогия, «Аристократы», конечно, «Мой друг»... Да чего пристали к имениннику? Вы лучше спросите у Натали, как я вы- ступал в Сорбонне перед двумя тысячами славистов и сот- ней сыщиков и провокаторов. — О, да, да! — всплеснула руками Натали. — Это было необыкновенно! — Она захлопала в ладоши.— Алёр! — «Алёр» —нечто вроде «дальше, итак»,—настави- тельно поделился своей сомнительной осведомленностью во французском языке Николай Федорович и продол- жил: — Накануне является ко мне наш культурный атта- ше и говорит: «Завтра вы встречаетесь со славистами в Сорбонне».— «То есть как? Хотя бы предупредили, я бы 159
подготовился». Атташе оправдывается — для него это то- же неожиданность. Ну ладно, думаю, Сорбонна так Сор- бонна, буду говорить без подготовки, положусь, так ска- зать, на зрелость лет и духа. И на бога. — Расскажите, как вы начали,—настаивает Саррот. — Как начал! — довольно усмехается Николай Федо- рович.— Вышел, поглядел своими подслеповатыми, ви- жу — туман, а в тумане лица, вроде интеллигентные, способные оценить откровенность... Говорю громко без вся- ких обращений «месье, дамы»: «Вот вы сопротивлялись Гитлеру?» Обидел, думаю, смертельно. Слышу — аплоди- руют. Овация. Поняли, куда клоню. Ладно. Говорю теперь про потери в войне и про то, кто кого когда спас. На вся* кий случай заявляю, что все французы мещане. Ну, ко- нечно, не все, но типические. Опять овация. Слависты про- сто дико радуются. Тут я им всю правду о нас — и о ве- личии подвига, и про жертвы культа. На следующий день читает мне переводчица статейку из какой-то газеты: «В Париж прибыл очень правдивый, острый на язык со- ветский драматург, лауреат Ленинской премии Погодин. Его сопровождает...— Николай Федорович сощурился, за- тряс головой от веселого удовольствия и повторил: — его сопровождает Лев Шейнин, автор полицейских романов». — Стоп! — поднялся с рюмкой в руке Лев Романо- вич.— Продолжение мое.— На лице его обозначилась сле- довательская, казуистическая улыбка.— Через несколько дней мы отправились с уважаемым Н. Ф. в некий отель, куда нас пригласили на завтрак французские литераторы, несомненно поклонники Н. Ф. как певца пятилеток. Под- ходим к отелю. Видим — толпа. Фото- и кинокорреспон- денты, вагончик телевидения. Н. Ф., полагающий себя уже парижской знаменитостью, толкает меня в бок: «Ви- дишь, как встречают!» Приближаемся к встречающим, а их восторженные глаза и камеры глядят куда-то мимо нас. Спрашиваем швейцара, где наши французские литерато- ры. «Вас ожидают в маленьком зале на втором этаже»,— вежливо, но равнодушно кланяется швейцар. — Все точно,— перебивает Шейнина Николай Федо- рович,— на втором этаже обнаруживаю, что мой Лева ку- да-то испарился. Сажусь за стол с парижскими собратья- ми, и тут возвращается этот торжествующий тип и сооб- щает: «Знаете, Н. Ф., по какому случаю толпа внизу и те- левидение? В большом зале на первом этаже вручают ежегодную национальную премию... за что бы вы думали? 160
— За лучший полицейский роман!—закапчивает Шей- нин, чокаясь с Погодиным.— За твое здоровье, классик. — Алёр! — восклицает Натали.— Как мы мало знаем друг друга. И до чего превратное мнение о вас у францу- зов, особенно моего круга. Вы представляетесь им никогда пе улыбающимися, настороженными, живущими в посто- янном душевном напряжении... А вы такие веселые! — Трепачи!— бросает Погодин. — Да, да, трепачи,— радостно подтверждает Саррот.— А вот мы действительно мрачные, перепуганные, скучные, раздраженные. — Алексис,— обращается ко мне Николай Федоро- вич,— а вам известно, что оасовцы дважды пластикирова- ли уважаемую фитюльку? — Да, да,— кивает Саррот,— это было ужасно, ужас- но... Это была месть. У меня па квартире мы подписали обращение ста двадцати трех. Вы об этом слышали? У вас писали? Обращение французских интеллигентов против грязной войны в Алжире? Роб-Грийе, Франсуаза Саган, Сартр, Брижит Бардо — все подписали. К счастью, бомбы взорвались, когда детей и мужа пе было дома, а мне... по- везло. — Вот какая женщина меня обожает, Алексис,— бро- сает «невозможный» Погодин. Потом, воззрившись на мою жену Валентину Петровну, спрашивает: — А что это вы нашептываете Анне Никандровне? Что сверкаете своими опасными татарскими глазами? Да, обожает. А что? — Вы дружны с Сартром? — наклоняюсь я к Саррот. — О, это сложней,— отвечает Натали. — Что он теперь пишет? — Только манифесты. Во всяком случае, пе романы и пьесы. Вы с ним знакомы? — Немного. Нас познакомил режиссер Завадский, ког- да Сартр приезжал в Москву. В Театре Моссовета почти одновременно шли паши пьесы — его «Лиззи Мак-Кей» с Орловой и моя «Мадлен Годар» с Марецкой. Мне Сартр показался очень сумрачным человеком. — Теперь театр его пе интересует.— Натали откусы- вает кусочек яблочного пирога.— Боже, какой пирог! А Сартр, по-моему, сошел с ума. Мне кажется, он решил занять место де Голля. После ужина все поднимаются на второй этаж, в каби- нет Николая Федоровича, уставленный книжными шка- фами из карельской березы, старинными креслами и оваль- 161
ними столиками, на которых разбросаны мощные динами- ки стереофонического «Грюндика»: Погодин увлекается радиотехникой и магнитофонами и, терпя убытки, беспре- рывно их покупает и продает. Он собирает пластинки, по- нимает хорошую музыку, по любит, чтобы она звучала слишком громко. В кабинет приносят чай со сладостями и шампанское. — Нет, советское правительство вас забаловало,— по- вторяет Натали, заглядывая в соседнюю с кабинетом на- рядную голубую спальню, где в этот момент, близоруко приблизив к зеркалу лицо, хозяин тщательно причесывает свои густые жесткие волосы.— Вот я каждый год выпу- скаю маленький роман,— притворно жалуется ему Ната- ли.— Но кто его читает? И какой тираж? — Не верьте, Алексис,— кричит из спальни Пого- дин,— у них семь комнат! Саррот смеется. Я наливаю ей шампанского. — Семь комнат — это муж, он хорошо зарабатывает, он известный адвокат. — Зато Натали,— появляется на пороге освеженный одеколоном хозяин,— каждый год дарит французам новое сокровище нью-романа. — А что такое нью-роман? — спрашиваю я, усажива- ясь на диван рядом с Натали. — Вы ничего о нас пе слышали? — Слышал. Но интересно из первоисточника. — Нью-роман — это новый роман,— наклонив голову и глядя куда-то в сторону, произносит Саррот.— Господин Алексей Сурков сказал, что меня напечатает ваша «Ино- странная литература», пока, вероятно, в отрывках.— Она прикрыла веки и словно кинулась в ледяную воду: — Я пишу микродрамы в потоке человеческого сознания... Это вам что-нибудь говорит, вы понимаете? — Конечно,— кивнул я. — Спасибо.— Она помолчала, затем тихо засмея- лась.— Очень трудно объяснить. У меня есть друг — Роб- Грийе, поэт, он еще молод и, кажется, подобно вам, соби- рается ставить фильмы. Он жаждет интегрировать людей. Как он пишет? Вот табуретка. Он смотрит на нее и стре- мится передать свою субъективную корреспонденцию об этой табуретке всем людям, как весть. Вы понимаете? — Не вполне. Если корреспонденция субъективна, ее трудно передать всем людям. Она скорей может разъеди- нить людей, и они острей почувствуют одиночество. 162
Натали поглядела па меня с огромным удивлением. — Вы думаете?! — Алеша,— наклонился над нами Николай Федоро- вич,— не опрокидывайте па Натали вашу элементарную политграмоту. — Нет, нет,— запротестовала Саррот,— мне, право, не приходило в голову, что я или Роб-Грийе разъединяем лю- дей и делаем их более одинокими. Я понял: Натали Саррот очень незащищенный чело- век, вероятно даже наивный. А в полночь, когда мы прощались с хозяевами возле машины, среди тихой снежной кутерьмы, я понял, что она, кроме того, человек чрезвычайно благородный. — Милая Натали, почему бы вам еще раз не приехать к нам па дачу со Спешневыми и вообще не пожить не- дельку-две в Москве? —нахлобучив па лоб чью-то чужую косматую ушанку, говорит Николай Федорович.— Поду- майте, еще две педели нашей любви! — О, «невозможный» человек, это, мне кажется, невоз- можно. Господин Сурков мне уже официально предлагал, по Сартр на девятнадцатое февраля назначил демонстра- цию, я обязана вернуться. Это очень важно, чтобы мы все пришли. — Святая Жанна! — крикнул с крыльца Погодин.— Орлеанская дева! Она хочет, чтобы ее пластикировали в третий раз! Да, эта пожилая французская писательница, посылаю- щая сейчас хозяину среди пушистой метели воздушные поцелуи, эстетически от нас бесконечно далекая, опять го- това жертвовать собой, покоем семьи и даже умереть от взрыва бомбы в своей семикомнатпой парижской кварти- ре. Алёр!.. ИНТЕРМЕДИЯ: ЛИЦА И ВПЕЧАТЛЕНИЯ ...Мне лет десять-одиннадцать. Я ненасытный театрал. В том месте, где сейчас зал Чайковского, помещается Те- атр Мейерхольда, а позади него и над ним — квартиры. Я блуждаю среди темных коридоров, пахнущих клеем, кошками и керосином, в поисках жилища футуриста Жор- жа Якулова. Наконец нахожу его студию, и он мне гово- рит, что журналист Глубоковский, которому я должен пе- редать записку от режиссера Давида Гутмана, дрыхнет на антресолях. Поднимаюсь по узкой деревянной лестнице и 163
несмело бужу Глубоковского. Он зло и шумно ворочается па раскладушке, укрытый шубой. Я лепечу, что у меня к нему письмо. Он посылает меня к черту и переворачивает- ся на другой бок. Я не нахал, по мною владеет тайная жажда зрелищ. Мы с мамой живем бедно, однако она дает мне иногда немного мелочи, и я преступно подкупаю капельдинеров на галерке Большого театра. Таким образом я в девять лет увидел и услышал Шаляпина в «Русалкр», «Фаусте», «Демоне», «Борисе Годунове» и до сих пор, вспоминая ша- ляпинское: «Чур, чур меня!», испытываю ужас и трепет... Опять пытаюсь растолкать журналиста, и на этот раз мне это удается. Огромный и всклокоченный, он садится в нос- ках, кутаясь в шубу, закуривает папиросу, глядит на ме- ня диковатым глазом: — Ну чего тебе, мальчик? От кого письмо? — От Давида Григорьевича. — Ну, давай, ладно. Я подаю записку, написанную на крышке от папирос «Ароматик». — И это ты называешь письмом?.. Сукин сын! — Я вздрагиваю, думая, что это относится ко мне.— Твой Гутман сукин сын! Решил, что я буду снабжать тебя конт- рамарками. Как это вам нравится! — Ведь вы театральный критик,— робко говорю я,— вам это несложно. — Какой я критик! У меня даже угла своего нет. Вот живу на верхотуре у загадочного Жоржа. Он перегибается через шаткие перильца антресолей и вдруг грустнеет, говорит мягче: — Ну ладно, ладно, напишу тебе пару записочек к театральным жуликам, получишь контрамарку... Но ты погляди лучше вниз — там зрелище... печальное. Я свешиваюсь и вижу: в ярком луче театральной лам- пы, обернутой листовым железом, большое глубокое кре- сло, а в нем молодой человек с серым лицом и пшеничны- ми волосами. Он кажется очень маленьким. На коленях у пего пышная немолодая прекрасная женщина в красном хитоне, с обнаженными крупными коленями. А вокруг кресла с потонувшим в нем старым мальчиком и удиви- тельной женщиной ходит в полосатом восточном халате Жорж Якулов и что-то говорит, показывая на развешан- ные по стенам свои яркие картины с шарами, кубами и цилиндрами. 164
— Это Есении, в кресле,— шепчет мне Глубоков- ский,— а в красном — Айседора Дункан. Ирландка. Босо- ножка. Знаменитая балерина. Запоминай. Я запомнил и старого мальчика с серым лицом, и ве- ликую босоножку. Когда он повесился в петроградской гостинице «Англе- тер» в № 27, а она была задушена своим длинным париж- ским шарфом, зацепившимся за колеса автомобиля, пере- до мною снова явилось в круглом театральном луче зре- лище ужасной человеческой отчужденности. А я хотел добра между людьми — всегда, даже в детстве. * * й ...Я все еще в том возрасте, когда меня можно послать с запиской или за папиросами. Я послан к Николаю Альфредовичу Адуеву. Я с ним знаком и уже пе раз бывал у него в Армянском переулке. Николай Альфредович комедиограф, сочинитель обозрений (Арго и Адуев) одновременно, примкнувший к конструк- тивистам, автор большой поэмы «Товарищ Ардатов», друг Сельвинского. Полуангличанин, полуеврей, Николай Альфредович наделен многими достоинствами, в том чис- ле клочковатой рыжей бородой, склонностью носить брю- ки гольф с клетчатыми чулками и памятью и координа- цией Юлия Цезаря: он способен за десять минут написать левой рукой статейку на заданную тему, а правой — сти- хотворение, читая в это же время философскую книгу и фельетон в газете, и, вручая сочинения, расскажет содер- жание прочитанного. Являюсь я к Николаю Альфредовичу в драматическую минуту. Он болен ангиной, лежит в постели, шея его об- вязана полотенцем. Возле него сидит широколицый, плот- ный Всеволод Вишневский, и они играют в шахматы — доска стоит между ними на табуретке. А в соседней ком- нате собирает свои вещи и засовывает их в большой ста- рый чемодан жена Николая Альфредовича, художница Софья Касьяновна Вишневецкая. Временами опа разра- жается рыданиями, по мужчины остаются глухи к ним и продолжают сосредоточенно передвигать фигуры. Я пе сразу догадываюсь о смысле происходящего и, только зай- дя к Софье Касьяновне, узнаю, что она уходит от Адуева к Вишневскому. Меня посылают за извозчиком. 1G5
Вскоре я возвращаюсь и говорю, что можно выносить вещи. Софья Касьяновна пудрит мокрые щеки. Мужчины мужественно доигрывают партию, обмениваясь коротки- ми фразами об интернациональном значении новой рус- ской литературы и нового человеческого опыта. На доске явная ничья, пат. Все трое давно ушли из жизни. Теперь, почти через полвека, я обитаю в Переделкине, в проезде имени Вишневского, в бывшей его даче, постро- енной некогда для Ильи Эренбурга, которому дача не по- нравилась, потому что вокруг диковато и сыро. Несколько лет мы жили с семьей в этом доме вместе с Софьей Касьяновной. Она готовила к изданию полное собрание сочинений покойного мужа и ночами читала мне его дневники и письма. «Пусть вечно живет родная наша Испания,— писал Вишневский Эренбургу в мае 1939 го- да,— часть нашей жизни, нашей судьбы...» А в ночь на 24 ноября 1945 года из Нюрнберга сообщал жене: «Гляжу в упор па Геринга, Гесса, Розенберга и пр. И вот эти ти- пы все и заварили? Странно...» Из моего окна за стволами сосен виден второй этаж дачи Фадеева. Через сердце каждого из нас проходит трещина, надвое расколовшая весь мир. И об этом, вероятно, говорили муж- чины, игравшие в шахматы, когда я сказал, что можно выносить вещи. * * * ...Мне семнадцать лет, и я свидетель режиссерской сла- вы Константина Александровича Марджанова — Котэ Марджанишвили, реформатора грузинского театра. Рев- ность одаренного его ученика, мягкость, отчаяние и уступ- чивость учителя, заговор театральных страстей загоняют знаменитого режиссера в Кутаиси. Но и там он создает удивительный театр. И вот он приезжает с этим театром в Тбилиси на гастроли и привозит «Гоп-ля, мы живем» Эрнста Толлера. На проспекте Руставели в зале оперы со- бирается цвет грузинской интеллигенции всех поколений, чтобы выразить Марджанову любовь и восхищение. Я вхо- жу вслед за Константином Александровичем в ложу бену- ара, прячась за его спину. Зал поднимается и устраивает режиссеру овацию. Он медленно кланяется, только один раз, седеющие его волосы рассыпаются и дадают на лоб. Когда он садится в кресло, сквозь них па меня весело гля- 166
дят, светясь теплом и добротой, темные глаза праздничного человека. Марджанов равно принадлежит Грузии и России. Он ставил в Художественном «У жизни в лапах» Гамсуна, специально ездил в Норвегию, чтобы познакомиться с ав- тором. Спектакль имел успех, по Марджанов из театра ушел. Великий театральный бродяга и фантазер, он ста- вил в обеих русских столицах и провинции комические опе- ры и трагедии, пантомимы и драмы и массовый револю- ционный праздник па берегу Невы. Мечтал о «Мистерии- буфф» в Тбилиси, па горе Святого Давида, снимал филь- мы, в том числе «Амок» по Цвейгу, «Овод» Войнич, «Труб- ку коммунара» Эренбурга. И снова собирается ставить в кино и обещает взять меня ассистентом: он знает, что в Москве я учусь в кипошколе имени Б. В. Чайковского. Меж тем многоярусный зал притих, начался спектакль. На сцене конструкция и четыре киноэкрана разного раз- мера. Действие разворачивается на плоскостях и пандусах и на экранах. Там возникают специально снятые крупные планы персонажей и отдельные эпизоды. Персонажи «сходят» с экранов па сцепу и снова «возвращаются» па белое полотно — Марджанов придумал латерпомагику за- долго до чехов, в 1928 году. По окончании пьесы в зале поднимается невообразимый гам, и грохот, и крики, и толпа бросается к ложе бенуара, вытаскивает оттуда Марджапова, поднимает па руки и, словно на троне, песет его с пением через зал и фойе теат- ра, выносит на проспект, где ожидают не менее сотпи фа- этонов с желтыми свечами в фонарях. Я бегу вслед за толпой. На улице Константин Александрович хватает ме- ня за руку, и мы усаживаемся в первый экипаж, и кортеж трогается и долго с песнями и радостными возгласами кру- жит по горбатым улочкам ночного Тбилиси, и па задних фаэтонах кавказские театралы постреливают в воздух, и разбуженные женщины и козы выбегают из дворов. И, ра- зумеется, все это заканчивается ликованием в большом старом духане над Курой и братанием русских и грузин- ских поклонников таланта Котэ Марджанишвили. * * * ...Когда мне было двадцать, а Михаилу Ромму три- дцать, мы написали вместе сценарий большого рисован- ного фильма под названием «Тысяча восемьсот метров над уровнем здравого смысла» — трагикомедию о судьбе изо- 167
бретателя в капиталистическом мире. Трагикомедию нача- ли ставить, ио потом как-то раздумали — причин не по- мню. У меня остался экземпляр сценария на папиросной бумаге. Во время войны, живя с Роммом по соседству, мы этот единственный экземпляр раскурили, и теперь наш совместный загадочный труд утрачен для человечества. Когда мне было двадцать, а Ромму тридцать, произо- шло еще одно событие, и более существенное, во всяком случае, для Михаила Ильича. Был он человек разнообраз- но одаренный, по образованию скульптор, по практике жизни переводчик французской прозы, затем сценарист. Но хотел стать режиссером. Чтобы получить профессио- нальную сноровку, пошел ассистентом по звуку (существо- вала такая должность в те времена) к Александру Вениа- миновичу Мачерету. Поработав на картине «Дела и люди», стал добиваться самостоятельной постановки. Ему обеща- ли, но довольно туманно, в будущем. И вдруг как-то вече- ром звонит мне Михаил Ильич и говорит, что постановку дают и он должен срочно со мной посоветоваться. Ромм появляется в моей мансарде над гаражом, и мы перебираем все его и мои сюжеты и находим их для дебю- та неприемлемыми. Дирекция согласна поручить Михаилу Ильичу фильм для сельскохозяйственного экрана, и при этом немой, а в жизни деревни мы оба разбираемся мало. И самое ужасное — сценарная идея должна быть изложе- на руководству завтра до полудня: верстается тематиче- ский план. Мы оба волнуемся, фантазируем, кричим, но по здравом рассуждении сознаем, что настоящей идеи нет, а уже полночь. И вдруг меня осеняет: — Миша, советскую действительность вы знаете сла- бо, а вам надо блеснуть. Вы переводили с братом Золя и, кажется, Мопассана, понимаете дух французской литера- туры, наконец, у вас есть чувство юмора, и вообще вы че- ловек с ироническим носом. — Какое все это имеет отношение к нашему разгово- ру, простите меня? — взрывается Ромм. — Самое непосредственное. Вы должны поставить для сельскохозяйственного экрана, — я сделал паузу и выпа- лил: — «Пышку» Мопассана. Михаил Ильич испепеляет меня яростным взглядом и, едва разжимая маленький рот, устало шипит: — Идиот! Суть этой истории описана самим Роммом и журнали- стами, по без подробностей. Михаил Ильич вспоминает 168
об этом примерно так: «С легкомыслием, удивительным да- же для его возраста, мой приятель всерьез предложил мне снимать для сельскохозяйственного экрана «Пышку». Да, и я не только предложил, но и настаивал, что это незаурядная мысль. — Я пришел к товарищу серьезно посоветоваться, — продолжал в тот вечер Михаил Ильич,— думал, он пони- мает — решается моя судьба, а этот пижон советует мне дебютировать фильмом о французской шлюхе... в русской деревне. Я не обиделся и пошел провожать Ромма. По дороге мы опять пререкались и фантазировали и вскоре добра- лись до Пятницкой, и я поднялся к Михаилу Ильичу, и еще битый час мы с ним ходили из угла в угол, звеня каб- луками по кафельному полу, — в этой комнате раньше был врачебный кабинет Мишиного отца. Я говорил, что «Пыш- ка» крестьянская девушка, растленная буржуазной дей- ствительностью, что это глубоко социальный сюжет, сати- ра на буржуазный патриотизм. Ромм сам все это прекрасно знал, но что-то мешало ему со мной согласиться. Наконец, теряя волю к сопротивлению, он уныло спросил: — А кто будет ее играть... Пышку? Цесарская,— не задумываясь ответил я.— Видели се в «Тихом Доне»? Женщина! — Да,— вяло отозвался Ромм,— публика любит ее оче- ртания.— Помолчал и вдруг воскликнул: — Да!.. (Снима- лась потом не Цесарская, а Галина Сергеева.) Было два часа ночи, когда я уходил от Михаила Ильи- ча. Прощаясь, он спросил: — Можно я скажу в дирекции, что вы предлагаете сю- жет Ги де Мопассана, а не я? А то решат: Ромм человек несерьезный, нельзя ему давать постановку. На следующее утро, часов в одиннадцать, Михаил Иль- ич позвонил мне и сказал с подчеркнутой иронической сухостью: — «Пышка» включена в план, и я буду ее ставить. Впоследствии, когда мы докуривали последние страни- цы «Тысячи восьмисот метров над уровнем здравого смыс- ла», Ромм рассказал мне окончание эпопеи с «Пышкой». Он снимал сцены в зале провинциальной гостиницы, где для колорита должны были бродить гуси. Явился помреж и сказал, что объехал все базары — живых гусей нет. Ромм возмутился и отправил помрежа па новые поиски. К концу смены измотанный помреж докладывает: «Нет живых гу- 169
сей. Купил хрюшек». Ромм чертыхается, он устали очень сердит, все сегодня не ладится. «Ну ладно,— безнадежно машет он рукой,— давайте сюда ваших дурацких свиней». Картина успешно закончена. Кто-то рассказывает о но- вой ленте Горькому, а к нему приехал в гости Ромен Рол- лан, и Алексей Максимович предлагает французскому пи- сателю посмотреть «Пышку». Смотрят дома, в особняке Горького около Никитских ворот. Ромен Роллан приходит в восторг: «Прекрасная лента. И как верно понят автор и передана атмосфера! А эти свиньи в зале гостиницы! Ка- кая прелесть! Какая правда!» — Так я стал режиссером,— растягивает в суховатой улыбке свой маленький рот Михаил Ильич,— на волне, так сказать, интернациональных чувств... и счастливых слу- чайностей. * * * ...Его ждали. Небольшой зал в Союзе писателей на ули- це Воровского был битком набит литературным, театраль- ным и кинематографическим народом. Он вошел с руко- писью под мышкой, воинственно закинув набрякший под- бородок, и оглядел публику молодыми серо-синими глаза- ми. Казалось, и па этот раз с ним вместе явились не вос- торженные девицы, его поклонницы, а удивительные мета- форы. Он знаменит. Он написал «Зависть», вахтанговцы поставили уже его «Заговор чувств», а Мейерхольд — «Список благодеяний». Он сел за столик, раскрыл руко- пись, робко и криво улыбнулся, прикрыв рот ладонью, по- глядел исподлобья в зал, хмыкнул и негромко произнес: — Сначала будет не очень, потом лучше.—И начал: — Называется «Строгий юноша», пьеса для кинематографа. Пьеса, а вернее, литературный сценарий сразу захва- тил меня своим ритмом, поэзией, наивностью, казавшейся тогда вдохновенной. Были долгие аплодисменты. Потом па Киевской студии сценарий поставил Абрам Роом, и карти- на легла па полку. Мне кажется, с этого момента стал все более обнажаться разлад Олеши с суровыми требованиями времени. Во время войны по поручению Министерства кинема- тографии я приехал па несколько дней в Ашхабад. Про- бираясь с чемоданом к своему номеру но неосвещенному коридору гостиницы, заставленному ввиду ремонта боль- шими платяными шкафами, я услышал жаркий шепот: — Я прошу у вас только пять рублей, 170
— С кона не даю. — Я выиграю, я знаю, я отдам. — Не могу, это против моих правил. Я подумал, что шепчутся в комнате, из приоткрытой двери которой падает свет. Но в комнате говорили громко по-польски — там шла игра. И вдруг прямо передо мной один из шкафов распахнулся, и из него вышел измучен- ный Олеша, а за ним его приятель в майке — Вениамин. Обернувшись к нему, Юрий Карлович сказал: — Жмот, ничтожество! Знайте, Вениамин, когда вас закопают в землю, даже не вырастет дерева, а сразу пень, и на нем будет считать свои богатства дама пик! В последующие вечера все это повторялось. В номере «люкс» стояли раскладушки, и там играли в карты эваку- ированные актеры Варшавского театра миниатюр. Они приглашали Олешу и его приятеля, потому что с ними можно было говорить по-польски о несчастьях жизни и острить. Проигравшись, Юрий Карлович всякий раз за- таскивал дерзкого, удачливого Вениамина, киевского юмо- риста, в коридор, и в шкафу, чтобы их не слышали в но- мере, они шептались, оскорбляя друг друга с подлинным литературным блеском. Утром я зашел к Олеше... Он писал. Я поздравил его. Юрий Карлович получил в Туркмении премию за лучший рассказ. Мы вышли из гостиницы и двинулись в сторону киностудии. И вдруг, схватившись за ступню, Юрий Кар- лович вскрикнул, и я увидел, что в подошве его дыра и он без носков. — Простите,— сказал Олеша,— я наступил на окурок. Поздно вечером, вернувшись в гостиницу, я увидел Юрия Карловича посреди нижнего пустого помещения, где за конторкой, уронив голову на руки, спал админист- ратор. Олеша бушевал и жестикулировал. Его пытался успокоить высокий седобородый швейцар в нелепой боль- шой фуражке с золотой лентой и в длинной шинели. В креслах вдоль стен сидели в высоких темных тельпеках туркмены и молча смотрели на маленького человека с на- брякшим подбородком, человек хватал швейцара за руки и что-то кричал. — Шли бы вы отдыхать, Юрий Карлович,— уговари- вал его швейцар.— Ну чего вам? Ночь уже. Ну чего вы хотите, Юрий Карлович? Олеша отчаянно и театрально рзмахнул рукой и воск- ликнул; 171
— Я хочу счастья, привратник! Он отступил к стене, повалился в пустое кресло и про- шептал, окруженный молчаливыми башнями тельпеков: — Будь моим братом, привратник... В моей судьбе никто не виноват... Я один... Хочу братства между людь- ми!.. * * * ...Ученый хранитель Яснополянского дома и усадьбы, двоюродный внучатный племянник Фета провел нас ми- мо «ремингтонной», где стояла пишущая машинка, пода- ренная некогда Толстому фирмой «Ремингтон», и мы во- шли в большую залу с обеденным столом и роялем, и внучатный племянник Фета сказал, грассируя: — Вы приехали к нам в торжественный момент. Се- годня день рождения Софьи Андреевны. И еще одна да- та — двести лет старым английским часам, которые вы видели внизу.— Он поправил галстучек, завязанный ба- бочкой, и продолжал: — Вот за этим столом Толстые обеда- ли. Слева, во главе с Софьей Андреевной, сидели мясоеды, справа — вегетарианцы и сам Лев Николаевич. У гостей, часто приезжавших в дом, были постоянные места. Вот здесь сидел обычно композитор Танеев, а с того краю Гольденвейзер Александр Борисович, известный пианист. В том году я приехал с семьей на летнее жительство на Николину гору. Хозяйка дачи, которую мы сняли, энер- гичная и весьма насмешливая шестидесятилетняя дама, врач-хирург, была заядлой теннисисткой и, едва мы уст- роились, предложила мне сыграть партию. — На соседнем участке есть корт,—сказала она. И, вооружившись ракетками и мячами, мы отправи- лись, и я увидел на корте старичка в рубашке «апаш» и жилете — он играл с молодым человеком в белых фланеле- вых брюках. Это был тренер. Он получал деньги. Молодой человек вкрадчиво посылал старичку мячи, осуществляя некую почтительную вежливость в пространстве. Моя да- ма поздоровалась с хозяином корта и сказала мне: — Познакомьтесь, это Александр Борисович Гольден- вейзер, да, да, тот самый. Старичок поклонился и пе торопясь ловко отбил мяч, посланный тренером, а я вспомнил яснополянскую столо- вую и постоянное место Александра Борисовича за обе- денным столом Толстых. Прошло несколько лет. Я лечу одним из первых регу- 172
лярных рейсов «ТУ-104» в Тбилиси. Беседую с попутчи- ками, поглядываю в окно. За окном гроза и ливень. Само- лет потряхивает. Вижу — в проходе между креслами два жгучих брюнета в эстрадных беретах бережно поддержи- вают с двух сторон нечто серое, завернутое в коверкот. Поравнявшись с моим креслом, нечто серое оказывается Александром Борисовичем Гольденвейзером. Он узнает мепя и оживленно сообщает, что летит на музыкальный фестиваль и будет сам играть, разумеется, вне конкурса, как почетный гость. А сейчас его провожали к штурману, он хотел справиться, какая погода в Грузии. Мой сосед уступает Александру Борисовичу место, и мы беседуем под сенью склонившихся эстрадных беретов, и я опять вспо- минаю столовую в доме Толстых. Гольденвейзеру, несом- ненно, больше восьмидесяти, и выглядит он отнюдь не мо- лодцом, но какая жажда деятельной жизни! Он говорит о музыке. Она сцепляет прошлое с настоящим и объединяет людей, а это самое главное. В 1910 году навсегда ушел из дому Толстой, но идут в яснополянском доме старые английские часы и стоит, при- двинутый к обеденному столу, старый стул Гольденвейзе- ра. * * * ...Мне позвонил Павел Нилип, сказал, что назначен членом комиссии по обследованию Камерного театра, и предложил вместе, за компанию, посмотреть спектакль «Старик» Горького. Мы отправились, хотя и без особой охоты: оба понимали, что театр Таирова исчерпал себя и, видимо, прекратит свое существование. В зрительном зале было холодно, и публики было мало- вато, но актеры играли с нервом, словно в последний раз. Декорации показались мне облезшими, а постановка да- же отдаленно не напоминала прежние спектакли Алексан- дра Яковлевича. Я вспомнил «Машиналь», «Оптимисти- ческую трагедию», «Любовь под вязами», «Негра» О’Нила с Алисой Коонен в главных ролях, ее трагически трепет- ный голос, вздрагивающие ресницы, пространственные ме- тафоры режиссера в сценах безумия жены Негра — сдви- гающиеся буро-краспые плоскости степ вокруг теряющей рассудок героини. В антракте к нам подошел администратор и попросил зайти в кабинет к Александру Яковлевичу: Таиров знал, что мы смотрим спектакль, и пришел, чтобы с нами, вер- 173
nee, с Нилиным, побеседовать. Режиссер жил рядом с те- атром. Он встретил нас, выйдя из-за большого письменно- го стола, свежевыбритый, бодрый, в отлично сшитом тем- но-сером костюме, но все вокруг говорило о том, что он просто хорошо держится, не хочет распускаться: бумаги на столе пылились в беспорядке, фотографии на полиняв- ших синих стенах висели криво, одна старая афиша со- скользнула на диван, а другая лежала на полу. Мы поздо- ровались, я сел в кресло, и Александр Яковлевич сказал: — В этом кресле, имейте в виду, сидел Бернард Шоу. — Мне встать? — спросил я с веселой растерянностью. — Ну что вы, что вы!—-запротестовал Таиров.—Я про- сто хочу рассказать забавную историю. Был у нас спек- такль из трех фрагментов «Египетские ночи». Начинался он первым актом «Цезаря и Клеопатры» Шоу. Узнаю, что приехал в Москву сам автор. Позвонил мне Максим Мак- симович Литвинов и сказал, что приедет с великим анг- лийским старцем смотреть спектакль. Они появились ми- нут за пятнадцать до начала, и с ними какие-то почтен- ные дамы. Разумеется, мы подготовились к встрече — бы- ло шампанское, стояли бокалы. Памятуя, что импровиза- ция должна быть всегда хорошо обдумана, я, подавая Шоу бокал, произнес заранее составленную речь о том, что приветствую в его лице великого англичанина, наследни- ка Шекспира, Бен-Джонсона, Шеридана и так далее. Шоу терпеливо выслушал мой спич, сидя вот в этом самом кре- сле, поднялся, поставил на стол бокал и заявил: «Благо- дарю вас, господин Таиров, за ваши лестные слова обо мне и всех замечательных британцах, я непременно все это им передам на том свете, но что касается меня, то я ирландец и терпеть не могу англичан. Еще раз благодарю вас». Ис этими словами вышел, сопровождаемый дамами, а Литви- нов, сердито опустив уголки рта, развел руками. Я понял, что наговорил чепухи, и был в полном отчаянии. После конца первого акта вот эта дверь приоткрылась и ухмыля- ющийся семидесятипятилетний Шоу, просунув в нее голо- ву, спросил по-английски: «А здорово я вас напугал? Не огорчайтесь, мое сердце принадлежит всему миру, я ин- тернационалист, и мне понравилось все, что вы обо мне сказали,— грубая лесть еще никого пе прикончила. Прос- то никогда пе могу отказать себе в удовольствии кого-ни- будь надуть и немного развлечься. Госпожа Коонен игра- ла прекрасно, а поставили вы довольно скверно. Благода- рю вас». И он исчез, 174
Мы посмеялись. — Вы знаете,— продолжал Александр Яковлевич,— еще Толстой упрекал Шоу в несерьезности и шутовстве. А тот отвечал: «Предположим, мир — это только одна из шуток господа бога. Разве поэтому не стоит превратить его из плохой шутки в хорошую?» Мы опять посмеялись, все более ощущая, что Таирову вовсе не до шуток. Наклонив лицо и упершись руками в стол, он произнес негромко и твердо: — Все понимаю... Я тоже старался принадлежать сердцем всему миру. * * * ...Признаюсь, единственную свою детективную пьесу, написанную, кстати сказать, в соавторстве, я не переоце- нивал. Однако стыдливо связывал с ней некоторые прак- тические надежды, которые, к моему удивлению, полно- стью оправдались. «Опасный перекресток» поставили Московский театр имени Моссовета, почти все профессиональные театры страны, два театра в Берлине. Не устояца от соблазна и академическая «Александринка». Меня пригласили в Ленинград прочесть пьесу. На вокзале я был встречен ад- министраторами с почестями, достойными магараджи, и водворен в трехкомнатные апартаменты «Астории» с бе- лой мебелью. Это был «люкс» для иностранцев: на анти- кварных вазах и статуэтках висели ярлычки с ценой — их можно было купить. Администраторы вручили мне кон- верт и даже не попросили немедленно расписаться в полу- чении денег. Я понял, что бывший императорский, а ныне Академический театр имени Пушкина сохраняет утрачен- ный обычай считать автора уважаемым лицом. Днем я был доставлен в театр и познакомился с глав- ным режиссером — Леонидом Сергеевичем Вивьеном. Он встретил меня среди золотистых занавесей и таких же кресел, попыхивая хорошо обкуренной трубкой «донг- хилл», и сказал, что прежде всего хочет мне показать те- атр. «Театр прекрасен, когда пуст и в нем живут одни на- дежды». Я смутился, вспомнив о своих корыстных ожида- ниях, связанных с «Опасным перекрестком». Словно по- чувствовав это, Леонид Сергеевич произнес: — А я читал в «Крокодиле» эпиграмму Алексея Сурко- ва, посвященную «Опасному перекрестку» и «Особняку в переулке» братьев Тур. Сейчас, сейчас, вспомню... 175
Пусть на заманчивых подмостках Соблазны славы велики, Не возводи на «Перекрестках» Картонные «Особняки»... Я покраснел. — Обиделись па Суркова? — спросил Вивьен. — Нет. — А па мепя? — Не очень. Однако недоумеваю... — Почему «Александринка» заинтересовалась «Пере- крестком»? А вот не скажу... пока. Мы вошли в полутемный многоярусный зал. Кресла партера были накрыты серой тканью, но балконы тускло светились золотом. Вивьен не поленился подняться со мной на галерку. Сцену и нескольких актеров посреди нее, освещенных дежурным светом, я увидел отсюда словно в перевернутом бинокле — они были далеко-далеко внизу, но я слышал их шепот и дыхание. На сцене шла репетиция. — Какова акустика! — окутался синим дымом Вивь- ен.—Умели строить!—Он курил дорогой табак и вид имел благодушный и барственный.— А наружные стены? Об- ратили внимание? Толщина почти полтора метра. Во вре- мя блокады в наш театр угодил большой снаряд, но заст- рял и не разорвался, вернее, ничего не сокрушил. Вивьен говорил насмешливо, спокойно, а ведь был че- ловеком решительным. Кто-то рассказывал мне: в незапамятные времена, в восемнадцатом году, Леонид Сергеевич по недоразумению был приговорен к расстрелу, но счастливо избежал печаль- ной участи, на ходу поезда выпрыгнув из арестантского вагона. Вечером в золотистых креслах и на диване расположи- лись старые, прославленные актеры — заседал худсовет. Вивьен сидел в углу, возле овального столика, накрытого туго накрахмаленной розовой скатертью, со стаканами в начищенных подстаканниках и розетками для варенья. Я читал детективную пьесу. После первого акта, сладко зевнув, поднялась народная артистка Тиме и вышла. Я на- сторожился. После конца второго действия многие в кре- слах уже дремали. Впав в отчаяние, я с трудом дочитал сочинение. Старики радостно очнулись и стали молча вы- ходить один за другим в фойе. Леонид Сергеевич объявил перерыв и закурил трубку. Официантка в наколке внесла пузатый электрический самовар, поставила его на столик 176
и стала заваривать чай. Вивьеп смотрел на меня насмеш- ливо. Я сказал: — По-моему, вы зря на меня, как говорится, потрати- лись, Леонид Сергеевич. — Почему вы так решили? — приподнял Вивьен бро- ви. — Пьеса провалилась,— произнес я надорванным голо- сом.— Они спали. — Да что вы! -- махнул рукой Вивьеп.— Они так оживленно слушали! Им очень понравилось. Самое поразительное — Вивьеп сказал правду. «Старики» вернулись, им подали чай с вареньем. Они улыбались. Первым говорил режиссер Александр Алек- сандрович Музиль. Оп был моложе остальных, по старые актеры его одобрительно слушали, звенели маленькими ло- жечками в стаканах. Потом один за другим принялись хвалить пьесу: — Так интересно! Такая увлекательная история! А мы и не знали, что американские шпионы купили секретную картотеку немцев. А наши-то, наши разведчики какие мо- лодцы! Очень хорошая вещь, скорей надо ставить. Леонид Сергеевич смотрел на меня с иронией. Позже, когда все разошлись, сказал мне, подмигнув: — Вот какая у нас акустика! Теперь поняли, почему заинтересовалась «Александринка» вашей пьесой? Стари- ки почувствовали себя па «перекрестке» современной ми- ровой борьбы. И зритель по этой причине идет на вашу пьесу. Кстати, могу вам открыть тайпу: мы ее уже ставим, декорации делает художник Натан Альтман. Приезжай- те через два месяца на премьеру. На премьеру я приехать не смог. Мпе позвонил из Ленинграда Вивьен и сказал: — Вы первый автор за всю историю нашего театра, ко- торый не приехал на первое представление своей пьесы. С отвращением сообщаю вам, что премьера прошла успеш- но. Акустика, акустика! * * * ...Мы сидели за полосатым, желто-красным столиком уличного кафе в Карловых Варах. Над нашими головами трещали па ветру флаги стран — участниц международно- го кинофестиваля. Мой собеседник, датчанин, говорил не- плохо по-русски — его бабушка, как я только что узпал, родилась в Петрограде. Он был художник, подрабатываю- щий временами в кино, и тоже приехал на фестиваль. Он 177
здесь тосковал, по его усталая душа обитала в цветущем, сытом теле. Датчанин был похож на мистика и символиста Метерлинка, автора «Слепых» и «Синей птицы», который, как известно, отличался веселым нравом, носил холеные большие усы и занимался боксом. За соседним столиком завтракали фотокорреспонденты и кинохроникеры. — Скажу вам откровенно,— смежил припухшие веки художник,— всякий раз я испытываю ужас перед белым, пустым прямоугольником холста. — Знаю, что вас мучает,—сказал я.—Живопись роди- лась в пещере, утвердилась в церкви и... умерла в салоне. Да? Перед лицом моего собеседника мелькнул объектив портативной кинокамеры. — Вот убийца! — воскликнул художник. Хроникер, снимавший его, отшатнулся. — Недавно я был в Исландии,— продолжал худож- ник,— в городе с игрушечными разноцветными домика- ми — Рейкьявике. Меня пригласил в гости один местный писатель. Хороший писатель, вполне реалист. А дом у не- го весь завешан абстрактной живописью. Я его спраши- ваю: «Неужели вам никогда не хотелось повесить портрет женщины, пейзаж, корову, собаку?» — «Не хотелось,— от- вечает он.— Видеть постоянно на полотне одно и то же лицо или дерево?! С тем же самым выражением и осве- щением? Нет. Абстракцию я каждый день воспринимаю по-разному. И у меня с ней всегда новый диалог». И тут я понял окончательно, что живопись умерла.— Некоторое время художник молча прихлебывал кофе. Затем сказал: — Не думайте, что я против исканий. Но ведь абстрактный экспрессионизм — это... это все позади... Ну, он обогатил бытовой орнамент, дизайнеров, но... если с картиной разго- варивает лишь один человек, а кино и телевидение смот- рят десятки миллионов... кому я нужен? — Насколько я понимаю, теперь вы нужны кино,— сказал я.— Через пятнадцать минут начнется фильм... с вашими декорациями. Мы расплатились с официантом и пошли к отелю «Мо- сква», где показывали конкурсные картины. — Да, да,— накинул па плечи свитер художник,— ут- вердилась в церкви и умерла в салоне. Через год, на выставке восьмидесятилетнего Мартиро- са Сарьяна в Третьяковке, я неожиданно увидел в толпе 178
моего карловарского собеседника. Он сбрил усы и потерял сходство с Морисом Метерлинком. Художник тоже не сра- зу узнал меня, и мы оба, вероятно, недоумевали, должны ли раскланяться. На некоторое время я потерял датчанина из виду и молча, один смотрел на полотна Сарьяна. Пе- редо мною синели небеса Армении, желтые кварталы ее городов, охра осенних холмов, розовое цветение весны и лица, лица, лица, бесчисленные лица, в которых жило это цветение. Почти немыслимо определить словами палитру, краски Сарьяна. — Это свет солнца на холсте,— сказал позади меня ху- дожник, мой карловарский собеседник.— Здравствуйте. Если я не ошибаюсь... — Не ошибаетесь.— Мы пожали друг другу руки. — Прошу вас, посмотрите на эти полотна,— сказал ху- дожник,— я записал названия... «Армения», «Ереванские цветы», «Плоды каменистых склонов горы Арагац»... Вот они! Я слышал, картины выставлены на премию... имени Ленина?.. А теперь взгляните сюда... Портрет... В руке человека книга, а позади... нет, не позади, а всюду оран- жевые поля, сине-серые горы... Человек, труд и приро- да...— Художник взял меня под руку и возбужденно про- шептал: — А сколько людей на выставке! Я скептически заметил: — Простите, но живопись умерла. Это мы с вами твер- до решили в Карловых Варах. Кино ее убило. — Но Сарьян жив! Жив! Да, да, вы вправе иронизиро- вать. Я, например, не понимаю, в чем тайна. — Может быть, все зависит от целей культуры? — спросил я. Он остановился в толпе. Его толкали. Было душно. Он вытер лицо платком. И я решил его доконать: — Если художник— в широком смысле слова — не но- ватор, ему не быть классиком. Классик — бывший новатор. Но совсем не только и не обязательно в области формы. Пушкин и Маяковский не шли по следам сложившейся до них классической традиции. Да и Толстой тоже. Если ху- дожник не национален, не выражает опыт своего народа, и прежде всего духовный опыт, он никогда, я думаю, не будет принадлежать миру. И тут я заметил, что датчанин меня не слушает. Он повторял: — Солнце на холсте!.. Солнце... 179
*А* ☆ -.V ...Высокая элегантная дама с низким голосом и реши- тельными манерами выступает в сенате Соединенных Штатов. Она обвиняет американских законодателей в том, что они не любят искусство и своих детей, и требует, что- бы сенаторы раскошелились и отпустили средства на окон- чание постройки детского театра в городе Олбани, штат Нью-Йорк. Разумеется, речь дамы украшена шутками, и все же почему сенаторы покорно выслушивают ее и, миро- любиво посмеиваясь, соглашаются с гостьей из Москвы? Да, да, соглашаются, что необходимо изыскать средства и достроить театр для американской детворы. Не думаю, что их подвигает на это забота о художественном воспитании собственных наследников, скорее власть легенды. Они же понимают, что перед ними выступает женщина почти ле- гендарная. Сенаторы предлагают ей турне с лекциями по Соединенным Штатам, обещают много долларов. Дама- легенда отказывается, мило острит: «Знаете, дома много забот, я воздержусь. И потом... доллар все время колеблет- ся, а рубль устойчив». Сенаторы понимают шутки, даже не лишенные яда, и аплодируют дерзкой даме. Кто же она? О себе она написала так: «Жизнь моя началась еще при царе. «Боже, царя храни» пела в хоре музыкальной школы, когда мне было шесть лет. В шестнадцать руково- дила Детским театром Московского Совета». Свое имя «Наташа» она вытянула, так сказать, в се- мейной лотерее. Были варианты — Ирина и Тамара. Роди- тели подсунули ей три бумажки. Свое имя Наталия Сац вытянула в бумажке, свою жизнь сделала сама. Правда, отец и мать подарили ей за- мечательные впечатления детства. В доме родителей ма- ленькая Наташа узнала Константина Сергеевича Станис- лавского, Сергея Рахманинова, Качалова, революционера Николая Баумана, скрывавшегося в доме Сацев. Илья Александрович Сац пишет музыку к многим спектаклям Художественного театра, в том числе к «Си- ней птице» Метерлинка, и синяя птица творческой мечты садится на плечо девочки Наташи, чтобы сопровождать ее всю жизнь. Наташа растет в артистической коммуне Художествен- ного театра, летом на «Княжей горе» участвует в импрови- зациях и представлениях с такими «партнерами», как 180
Иван Михайлович Москвин (адмирал) и Леопольд Анто- нович Сулержицкий (капитан). Сама же Наташа — горнист адмирала. Молодой Евгений Вахтангов назначает ее своим по- мощником, говорит: «Жаль, что ты девочка. Из тебя бы вышел режиссер». Режиссер из девочки вышел. И не только режиссер, но и создатель первого детского театра, а говоря точнее — ря- да театров, в том числе Детского театра Моссовета, Центрального детского театра, Казахского театра для детей и, наконец, первого в мире Детского музыкального театра. На протяжении жизни Наташе Сац везло на людей. Ее заметил и содействовал осуществлению художественных планов юной энтузиастки нарком просвещения, знамени- тый Анатолий Васильевич Луначарский, оратор, драма- тург, эрудит, критик, заботливый, проницательный руко- водитель молодой культуры Советской страны. С нею сот- рудничали и были дружны художники Фаворский и Рын- дин, писатель Алексей Толстой, композиторы Сергей Про- кофьев, Дмитрий Кабалевский, Тихон Хренников и мно- жество других деятелей нашего искусства. Ей привелось встретиться и обмениваться мыслями с такими выдающи- мися людьми XX века, как Альберт Эйнштейн, Макс Рейн- хардт, Сергей Эйзенштейн, Галина Уланова, Николай Чер- касов, Эрвин Пискатор, Милла Меланова, Вальтер Филь- зенштейн, Отто Клемперер. Синяя птица творческой удачи дарит совсем еще моло- дой Наташе Сац возможность поставить вместе с Отто Клемперером, в ту пору уже знаменитым дирижером, «Фальстафа» Верди в «Кролль-опере» в Берлине, а в сле- дующем, 1932 году — «Свадьбу Фигаро» Моцарта в Буэ- нос-Айресском «Театре-Колон». «Золотой ключик» Алексея Толстого открывает для На- талии Сац пору художественной зрелости. Проносятся годы. И вот спектакль «первого в мире Детского музыкально- го» в старом помещении, по соседству с рестораном «Сла- вянский базар», в котором, кстати сказать, когда-то состоя- лась учредительная беседа Станиславского и Немировича- Данченко, положившая начало Художественному театру. Маленький театр переполнен. На сцену выходит Ната- лия Ильинична и говорит детям: «Давайте сегодня вместе делать оперу, хор — вы пойте вместе с нами, смело отве- чайте на реплики и вопросы артистов. Будете петь?» — 181
«Бу-у-удем!» — дружно отвечает зал. Появляются рыжий и белый клоуны и весело представляют исполнителей, а те рассказывают о том, какие у них голоса, и кто будет играть, и что означают слова «опера», «тенор», «сопрано», «бас», «баритон». И сразу между сценой и залом устанавливают- ся непринужденные отношения, характерные для режис- серского и человеческого стиля «тети Наташи», как уже более полувека называют дети народную артистку СССР Н. И. Сац,— стиля доверительно-веселого творческого об- щения со зрительным залом. Уроки Вахтангова, преподан- ные маленькой Наташе, не прошли напрасно, оставили свой след. На торжественном открытии нового здания театра На- талия Ильинична запомнилась мне в синем платье, шитом серебром, на фоне синего занавеса, потом в торжественном красном наряде среди красных цветов. Ее приветствовали маститые сотоварищи по искусству, представители Все- мирной ассоциации театров для детей и юношества, вице- президент которой — виновница торжества. Она же, в сущ- ности, и виновница появления всех этих театров: создате- ли их пошли по ее пути, вслед за ней. В чем же тайна этой неукротимой женщины? Откуда она берет силы ставить спектакли, строить новое здание театра, выступать в концертах, полемизировать на дис- куссиях, писать остроумные книги, учить все новые и но- вые иностранные языки, общаться па этих языках с пест- рыми аудиториями в Европе и Америке, гастролировать со своим театром по Франции, Италии, Канаде, Венгрии, Югославии, Бельгии, ГДР?.. Я знаю Наталию Ильиничну тридцать пять лет, мы свя- заны дружбой, и, думаю, это дает мне право ответить на поставленный вопрос иносказательно, маленькой историей. Немолодая дама-легенда летела из Торонто в Ванку- вер, чтобы выступить с лекцией. На один день. Летела од- на, измотанная гастролями. Была рада передышке. Заме- тила, что на нее внимательно смотрит из соседнего ряда индеец в европейской одежде. Взгляд у индейца цепкий. Не наглый, но назойливый. Несколько раз он встает со своего места и прохаживается мимо заинтересовавшей его иностранки. Это ее начинает нервировать. Индеец накло- няется к ней и говорит по-английски: «У тебя глаза (Жен- щин моего племени, смелых женщин. Ты должна уйти со мной». Ну что на это скажешь? Некоторое время индеец к ней не подходит. Потом опять вдруг наклоняется над ее 182
креслом и заглядывает в лицо. «Ты должна уйти со мной в мое племя. У тебя глаза сильной женщины, у тебя в гла- зах воля». Разумеется, Наталия Ильинична пе ушла с зорким, на- стырным индейцем в его племя. Однако именно воля и преданность великому племени детей помогли и продолжают помогать Наталии Сац прео- долевать и опровергать свой возраст, постоянно прислу- шиваться к сладкоголосой синей птице творческой мечты. * * * ...Я снова думаю о том, что все в этом мире неожидан- но сцеплено. Дарвин говорил о кошках и клевере: чем больше кошек, тем лучше клевер, потому что клевер опы- ляют шмели, шмелей поедают мыши, мышей — кошки. Вспомнил о Дарвине, читая книгу Грибанова о Хемингуэе. Странное чувство — я не был с ним знаком, никогда его не видел, а моя жизнь все время пересекалась где-то с его удивительной судьбой, разумеется, в отражениях. Гриба- нов приводит мысли переводчика Хемингуэя Кашкина. Хемингуэй его ценил, цитировал, считал умным челове- ком, хотя понять достоинства перевода своих произведе- ний на русский язык не мог. А Кашкин был моим сосе- дом по писательскому дому на Ломоносовском, жил рядом, в третьем подъезде. Часто упоминает Грибанов в своей книге Дос-Пассоса и Джона Говарда Лоусона, друзей Хе- мингуэя в молодые годы. Преподавая во ВГИКе, я позна- комился с Лоусоном, коммунистом, ставшим жертвой Ко- миссии по расследованию антиамериканской деятельности. Изгнанный из Голливуда, Лоусон в то время жил в Мо- скве и выступал часто с лекциями в киноинституте. Он рассказывал мне о Хемингуэе и Дос-Пассосе и о том, как их всех развели жизнь и политика. «Дос-Пассос дегради- ровал,— с грустью вздыхал Лоусон,— превратился почти в фашиста». Пишет Грибанов в книге и о том, что автор «Прощай, оружие!» был в приятельских отношениях со знаменитым киноактером Гарри Купером, «идеальным» американцем. Когда выяснилось, что Купер безнадежно болен, он прежде всего позвонил Хемингуэю и сказал: «У меня рак». Артист считал, что трагическая откровен- ность— долг мужской дружбы. А я сидел рядом с Гарри Купером в президиуме па сцене Московского Дома кино, и после речей и приветствий перед началом фильма мы с ним за сценой мерились, кто из нас выше, точнее говоря, 183
длинней. А Иван Пырьев карандашом делал метки на сте- не, возле доски с рубильниками. Купер снял пиджак и без него, в рубашке, казался узкоплечим. У него была доб- рая, чуть вымученная улыбка и желтые, крашеные редею- щие волосы. Он умер, но, может быть, до сих пор сохрани- лась его метка на стене за кулисами. В Доме кино произошла еще одна встреча, косвенна связанная с Хемингуэем. Премьера фильма Крамера об атомной катастрофе «На последнем берегу» должна была состояться в один и тот же день в десяти столицах мира. В Москву приехал исполнитель главной роли Грегори Пэк, известный у нас широкой публике прежде всего как партнер Одри Хепбёрн по картине «Римские каникулы». Уже после того, как Пэка представили московским кине- матографистам и начался просмотр, мы, организаторы ве- чера, вспомнили, что надо бы гостя и накормить, и наспех в нашем ресторане попросили накрыть стол. За ужином Пэк сказал: — Путь от сердца к сердцу человека, к сожалению, длинней, чем от Земли до Луны. И поэтому я вдвойне благодарен за этот непринужденный вечер. В Америке он был бы невозможен. Мы живем очень разобщенно. У нас с Вероникой,— он положил руку на плечо своей худень- кой, бледной жены-польки,— пятеро детей. На своем ран- чо я развожу скот. И дружу с одним только человеком по- настоящему — отошедшим от дел старым актером, ко- торый тоже разводит скот. И мы обмениваемся редки- ми экземплярами быков и обсуждаем наши проблемы. А девушки и женщины всего мира, насмотревшись моих фильмов, все еще считают меня заманчивым мужчиной. Пэк невесело засмеялся. Он действительно был красив и мужествен, казалось, в нем была индейская кровь. — Я хотел сниматься в фильмах Хемингуэя под руко- водством серьезных постановщиков. Но этого не произош- ло. Если бы вы знали, что сделали у пас из «Фиесты», «Снегов Килиманджаро», «Прощай, оружие!»! Некоторые из нас это знали. На прощанье мы распи- сались па ресторанной салфетке — режиссеры Донской и Зархи, драматург Мдивани, артист Лукьянов, директор «Мосфильма» Сурин, Роман Кармен и я, завернули в сал- фетку бутылку «Столичной» и попросили нашего гостя распить ее дома, в Америке. Все сцеплено, все сцеплено. С Карменом мы дружили в юности, он был старше меня всего на несколько лет, а в 184
Испании его жизнь пересеклась с Хемингуэем и голланд- цем Иорисом Ивенсом, о фильме которого «Песнь о геро- ях», поставленном у нас в «Межрабпомфильме», я писал статью, когда мне было лет девятнадцать. В «Межрабпом- фильме» работала высокая зеленоглазая жена маленького остроумного Михаила Кольцова, описанного Хемингуэем в романе «По ком звонит колокол» в лице энергичного Каркина. Я видел Кольцова мальчишкой в Доме Герцена, где теперь помещается Литинститут. Хемингуэй где-то упоминает Андре Мальро, говоря о честолюбии художни- ка и чуждости для него идеи власти. Мальро стал деголлев- цем, министром, а я его тоже видел в юности, кажется, в кафе «Метрополь». Он завтракал с двумя советскими пи- сателями, и меня с ним познакомили. У него был профиль красивой хищной птицы. Рассказывали, что он женился на богатой женщине, купил на ее деньги несколько боевых истребителей и сам участвовал в переброске их в респуб- ликанскую Испанию. Истекающая кровью Испания стала жизнью и болью моих товарищей. И Хемингуэя. Но не Мальро. * * * ...Мы ехали шагом, Мы мчались в боях И «Яблочко »-песню Держали в зубах. Ах, песенку эту Доныне хранит Трава молодая — Степной малахит. Но песню иную О дальней земле Возил мой приятель С собою в седле, Он пел, озирая Родные края: «Гренада, Гренада, Гренада моя!..» Автор этого знаменитого стихотворения, написанного задолго до испанских событий, светлого и щемящего, оду- хотворенного нежной силой интернационального чувства, в заметках о своей жизни пишет, как ему, молодому харь- ковскому поэту, позвонил Маяковский и, похвалив стихот- ворение «Пирушка», пригласил на вечер в Политехничес- кий и там наизусть сам прочел публике «Гренаду». В этих же заметках Михаил Светлов вспоминает, что во время 185
войны корреспондент из него получился неважный, ему дали звание, но строевой выправки он так и не приобрел. Однако на Белорусском фронте совершенно непонятным образом взял в плен четырех немцев. Он мне рассказывал об этом в Коктебеле. Мы сидим на камне над бухтой и смотрим на ее зеле- ную воду, налитую в глиняную сухую чашу выжженных холмов. — Палестинские краски,— говорит Светлов, затем, обозрев дальний пляж, на котором раскинулись писатель- ские жены, вздыхает: — У меня есть стихотворение «Смерть». Не очень веселое. Кончается так: Мне мертвых нисколько не жаль! Пожалейте меня,— Мне еще предстоит умереть! Он оборачивается. С холма царственной поступью спу- скается к нам его рослая, торжественно-молодая грузин- ская жена. Ее лицо кавказской иконы окружает солнеч- ный нимб. Показывая на жену, Светлов произносит, вски- нув брови, и словно в недоумении пожимает плечами: — И зачем мне этот дворец? Осень. Михаил Аркадьевич, опустив голову, с покрас- невшим обострившимся носом, на кончике которого висит дождевая капля, остановился на углу бывшей Страстной площади. С жестяным звоном кружатся листья вокруг па- мятника Пушкину. — Миша! — окликает Светлова знакомый, процветаю- щий драматург-юморист, сытый, хорошо одетый. Он под- ходит к поэту и говорит:—Я сегодня очень счастливый, Миша.— И показывает золотые часы на руке.— Вот купил. «Лонжин». Настоящий. Швейцария. Пятьсот рублей отдал. А у Светлова худо с деньгами и со здоровьем, но он без- злобно, с веселым вдохновением тихо восклицает: — Старик, давай пропьем секундную стрелку! Добрый, нежный, неожиданный и незабвенный Миха- ил Аркадьевич!.. Да. В дальнюю область, В заоблачный плес, Ушел мой приятель И песню унес. С тех пор не слыхали Родные края: «Гренада, Гренада, Гренада моя!»
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ПРОШЛОЕ И НАСТОЯЩЕЕ ПАРОЛЬ дождливых сумерках карета подъехала к фольварку. — Тугановичи,— обернулся возница. Из кареты вышел юноша в узкой черной одежде и ска- зал: — Обожди меня. Он взбежал по ступенькам крыльца и вошел в насторо- женную тишину комнат. Его встретил перепуганный слу- га. — Пани дома? — Как доложить? — Скажи — Мицкевич. Слуга провел позднего гостя в библиотеку, торопливо зажигает свечи. — Я тебя пе видел здесь раньше,— сказал Мицкевич. — Я служу господину Путкамеру, мужу пани,— с не- приязнью поглядел слуга на Мицкевича и вышел. Мицкевич присел к столику для игры в шашки, увидел рядом на кресле женскую шаль и раскрытую книгу. По- 187
листал ее. Это был томик с его «Дзядами». Губы Мицке- вича тронула печальная улыбка. Вошла Мариля. Мицкевич поднялся, поклонился ей и протянул пистолет. Женщина побледнела, отступила. — В этом пистолете,— сказал Мицкевич,— нет больше пули ни для меня, ни для твоего мужа. Я примирился и клянусь не думать больше о смерти. Возьми этот пистолет на память о благоразумном кандидате философии Адаме Мицкевиче. — Что с вами, Адам? — прошептала Мариля.— Что с тобой? — Я отправляюсь за границу. Приехал проститься. Где твой муж? — Уехал к соседям,—голос ее дрожал.—Он знал, что ты будешь сегодня. Не думай о нем дурно, Адам. — Не надо, Мариля,— сказал Мицкевич.— Теперь я спокоен. Говорят, «Вертер» спас Гёте от самоубийства. Меня спас монолог моего Густава. Я выплакал свое несча- стье, и остались только аккуратно напечатанные строки. — Строки! — тихо воскликнула Мариля.— Твои стро- ки! Теперь все знают, что это обо мне и о тебе. Как люди смотрят на меня!.. На удлиненном лице Мицкевича обозначилась морщи- на возле рта,— резкая, саркастическая. — Быть может, это сделает твое имя бессмертным, Мариля. Утешься хотя бы этим. Ведь ты умеешь уте- шаться. — Ты не любишь меня больше? — Она куталась в шаль. — Нет,— сказал Мицкевич. — Не верю! — прошептала женщина. — Сейчас докажу тебе.— Он был спокоен.— Сядь сю- да. Мы сыграем с тобой партию в шашки, и ты все пой- мешь. — В шашки?! Теперь?! Мицкевич кивнул, расставляет шашки. — Я всегда тебе проигрывал, Мариля, помнишь? Пото- му что ты смотрела на доску, а я на твое лицо. Садись. Твой ход. — Не мучай меня. — Твой ход. Ведь ты хочешь поверить, что я спокоен. Играй. Все случилось, как должно было случиться. Когда мы с тобой познакомились, Лаврентий Путкамер был уже твоим женихом. И ты поступила только честно, выйдя за 188
него замуж. Ты всегда любила не меня, а мои баллады. И ты очень боялась бедности, Мариля. Твой ход. Ты не- внимательна. — О, если б Лаврентий был зол, жесток! — произнес- ла Мариля.— Если бы он бил меня! Я была бы счастли- вей. Но он всегда говорит о своей вине перед тобой. — Видишь, я выиграл,— делает последний ход Мицке- вич.— Прощай. Мариля выходит за ним на крыльцо, стоит в темноте. Мицкевич садится в карету. Мариля подбежала, задохну- лась. — Адам!.. Адам!.. — Я обманул тебя,— протянул он Мариле на раскры- той ладони две спрятанные им шашки.— Я, как всегда, проиграл. Я люблю тебя и никогда не сумею забыть.— Он захлопнул дверцу и кинул вознице: — В Вильно!.. ...В Вильно сенатор Новосильцев, назначенный верхов- ным комиссарам Царства Польского, уже ведет следствие о студенческих обществах филоматов и филаретов, с кото- рыми связан Мицкевич. Поэт еще пе знает, что раскрыты заговоры в Крожах, Свислочи, Ковне, Кайденах. «Я одур- маниваю себя кофе и табаком,— жалуется друзьям Миц- кевич,— стихи вытягиваю из себя, точно железную прово- локу. Я болен. Я оцепенел». А друзья в трактире недалеко от Виленского универ- ситета скандируют его «Оду к молодости», ставшую гим- ном филаретов: В счастье всего есть цели всех... Единством сильные, страстью умные, Вместе, молодые друзья!.. И однажды, возвратившись из трактира домой, Мицке- вич застает у себя жандармского офицера, который сжима- ет в руке густо закапанную воском «Оду к молодости», и солдат, роющихся в рукописях и вещах. ...В пустой холодной канцелярии следственного комите- та тлеет камин. На кушетке, повернувшись лицом к степе, лежит, накрывшись шинелью, сенатор. Из-под подушки торчит дуло его пистолета. Мицкевич стоит перед следова- телем. — Когда закончили курс в университете? - В 1819-м. — Чем занимались после? — Служил учителем в Ковно. 189
— «Дзяды», «Баллады и романсы», «Ода к молодос- ти» — все это написано вами? - Да. — Когда вступили в общество филаретов? — Я не знаю такого общества. — Лжет! — бросает из-под шинели сенатор. Следователь приказывает капралу: — Приведи магистра Яна.— Следователь взглянул на Мицкевича: — Кого знаете из российских авторов? — Жуковского. — Лично? — Нет, разумеется. Читал его «Людмилу». И, смею на- деяться, мне не повредит, если скажу, что был восхищен. — А кто написал...— Следователь полистал бумаги в папке. Увы, куда ни брошу взор, Везде бичи, везде железы, Законов гибельный позор... — Не знаю. — Ода «Вольность» Александра Пушкина вами не чи- тана? — Нет. — А ведь есть сходство... Сегодня право силы, А завтра сила прав. Не правда ли? Из вашей «Песни филаретов». И как же так — в обществе не состояли, а гимн для него сочинили? Капрал вводит Яна, худого человека с болезненным суровым лицом. — Магистр,— обращается к нему следователь,— на прошлом допросе вы сказали, что нет такой муки, которую бы не вынесли ради успеха ваших тайных предприятий и возрождения Польши. — Да, это так. — Значит, существовало общество филаретов? Ян исподлобья поглядел на Мицкевича, ответил: — Вам лучше знать. — И вы верили в успех? — Пламя веры согревало наши души. — Пламя обжигает руки,— откинул шинель сенатор. Ян наклонился к камину, берет голой рукой пылаю- 190
щую головешку, выпрямляется и, держа огонь у груди, устремляет на сенатора неподвижный взгляд. Сенатор отвернулся к стене, накрывшись с головой ши- нелью. — Я не боюсь угара. К Яну подошел Мицкевич и поцеловал его опаленную РУку. ...Я отбрасываю черновики сценария, гляжу в запотев- шее вагонное окно, по пему стекают серые капли. Над пустынными песками, под перестук колес, летит мокрый снег. Бормочу стихи Пушкина о Мицкевиче — одни и те же, в который раз: Он между нами жил, Средь племени ему чужого, злобы В душе своей к нам не питал, и мы Его любили. Мирный, благосклонный, Он посещал беседы наши. С ним Делились мы и чистыми мечтами, И песнями... Он говорил о временах грядущих, Когда народы, распри позабыв, В великую семью соединятся... В вагоне не топят. Я мерзну. Мною опять владеет не- лепая и беззащитная среди войны жажда всечеловеческого братства. И такая же нелепая сейчас тревога за судьбу мо- его первого сочинения на историческую тему. Гитлер захватил половину Европы. Растерзана Поль- ша. Идут бои на нашей земле. А я работаю над сценари- ем об Адаме Мицкевиче, рисуя его фигуру рядом с Пуш- киным. Мой замысел охватывает время с 1823 по 1828 год, так называемый, «русский период» в жизни Мицке- вича, когда он выслан из Литвы на юг, в Одессу, где зна- комится с будущими декабристами, а позже, в Москве,— с Пушкиным. Через дружбу Пушкина и Мицкевича прокла- дываю мысль о грядущем дружестве двух культур — поль- ской и русской. Поезд тащится через метель в Ашхабад. Вместо кораб- лей с женственно изогнутыми парусами, явившимися мне в молодости в горячем мерцании дальних песков, за вагон- ным окном летит над Каракумами снег. Вскоре состав останавливается посреди красноносой ашхабадской зимы. В замерзшем садике рядом с вокзалом стоит засыпанный снегом верблюд. Меня встречает в каче- 191
стве представителя эвакуированной в Ашхабад Киевской киностудии польский режиссер Юлиуш Гард ан. Юлиуш, Юлек, бегствующий интеллигент с длинными полированными ногтями и в шикарном варшавском паль- то в елочку, подпоясанном по моде того времени солдат- ским ремешком. Едем в студийное общежитие, где у Юлека есть ком- натка,— достать для меня номер в гостинице не удалось. Юлек рад мне, но вижу — что-то его гнетет, чем-то он озабочен. Рассказывая о делах, вдруг замолкает на полу- слове, дует на посиневшие руки. Дома Гардап ставит па плитку чайник, чтобы я мог побриться, а он — сделать маникюр. Да, он делает мани- кюр — даже здесь. Юлек разбрасывает на полу картоны с эскизами деко- раций и костюмов для нашего фильма. Их сделал Исак Рабинович, известный московский театральный художник. Я рассматриваю эскизы. Юлек наливает в пиалу горя- чую воду и опускает в нее пальцы. Они слегка дрожат. — Пока вы будете бриться, Алекс, я схожу к мадам Эфрон.— Он покрывает ногти светлым лаком.— Она обе- щала дать баночку меду. Мы будем пить чай с медом и разговаривать.— Юлек поднимает на меня серые неспо- койные глаза, но тотчас отводит их в сторону.— Вы долж- ны знать мадам Эфрон — она артистка московского Ка- мерного театра. А теперь живет тут... совсем недалеко... Я скоро вернусь.— Он дует на покрытые лаком ногти.— Я должен открыть вам тайну, Алекс, но... но не сейчас... когда вернусь и мы будем пить чай... тайну, которая давно меня мучает. Я настораживаюсь. Мною овладевают дурные предчув- ствия. — Какую тайну, Юлек? Он надел пальто, затягивает на талии ремень. — Алекс! Умоляю! Когда вернусь...— И он выходит. И вскоре за окном пропадает в снегу его чуть сгорбленная, с вытянутой топкой шеей фигура. Я наливаю в металлический стаканчик кипятку, опус- каю в него кисточку, смачиваю лицо и начинаю намыли- вать душистым бруском. Какая еще, к черту, тайпа? Впро- чем... Я снова думаю о Мицкевиче. В кибитке с фельдъегер- ским колокольчиком кони несут его в Россию... Петер- бург... Как показать и верно оценить встречу его с Рыле- 192
евым и Бестужевым, письмо Рылеева к друзьям па юге, которым он снабдил польского поэта? Юлиуша Гардана я встретил впервые зимой сороково- го года во Львове, переполненном беженцами из Варша- вы. В эту лютую зиму молодые польские женщины прода- вали на толкучках рубашки своих убитых мужей. (В ле- дяном храме недалеко от гостиницы «Жорж» стояли коле- нопреклоненные на промерзшем каменном полу вдовы и мужчины с черными повязками на рукавах, а ксендз, воз- несенный над молящимися, со своего балкончика прокли- нал не Гитлера, а большевиков. А перед костелом стыл в тридцатиградусной стуже молоденький советский мили- ционер, не зная, что к ночи его застрелят. В цукернях еще подавали горячий шоколад, а в лав- чонках, торгующих парфюмерией и галантереей, можно было купить одеколон оптом — в тяжелых огромных буты- лях. Застывший Львов пропах сладковатым довоенным «шипром». Львов когда-то был городом русским, потом украин- ским, австрийским, назывался Лембергом, стал польским, и вскоре ему предстояло испытать ужас германской окку- пации. Беда, отчаяние и предчувствие нового бегства бро- дили по его нарядным улицам. Здесь я понял, что война неизбежна — наша война с Гитлером. В ресторанчике в венском стиле, с медными овальными окопными рамами и массивными начищенными дверными ручками, сидели за столиками спекулянты и торговцы наркотиками с полированными проборами. Здесь тоже пахло польским «шипром» и предательством, у которого не было родины. Днем около базаров прохаживались пожи- лые евреи в теплых лапсердаках и твердых круглых чер- ных шляпах, заложив руки за спину. Их сопровождали сыновья с пейсами, в зеленых брюках гольф и полоса- тых чулках. В «Артистическое кафе» я пришел с директором укра- инской киногруппы, которому было поручено содейство- вать мне в делах, связанных с изучением материала для сценария «Адам Мицкевич в России». Мне предстояло встретиться с мицкевичелогами, тоже беженцами из Вар- шавы, порыться в книгах большой львовской библиотеки. Для этого необходима была переводчица. Мой спутник ус- ловился с ней встретиться в «Артистическом кафе». Здесь было шумно, пахло дурной едой и косметикой. Ели за сто- ликами не раздеваясь — актеры в пальто, подпоясанных 193
ремнями, женщины в дорогих шубках и крестьянских платках, игривых шапочках и простреленных шинелях. В кафе плохо топили, из окон дуло. Мужчины, вспоминая бегство, сводили мстительные счеты. Женщины смеялись, курили, плакали, исступленно кокетничали. В углу не- подвижно сидел в большом высоком кресле грузный ста- рик, знаменитый варшавский актер, и все подходили к нему и целовали его тяжелую крупную, со вспухшими ве- нами руку, унизанную перстнями. Старик дремал, изред- ка покачивая львиной головой. Подошел приложиться к руке и бегствующий интелли- гент с грустными серыми глазами и маникюром на длин- ных ногтях. — Это Юлиуш Гард ан, режиссер,— сказал мой спут- ник.— Он заинтересован вашим будущим сценарием.— Познакомить? — Не сейчас.— Я уселся за столик и стал разгляды- вать публику.— Сперва договоримся с переводчицей. — Его пригласили на Киевскую студию, и я обещал вас свести. — Преждевременно,— еще раз бегло взглянул я на Гардана, беседовавшего с величественным старцем.— У ре- жиссера ногти с маникюром. Не может мужчина с такими ногтями поставить фильм о двух великих поэтах. Мой спутник поглядел на часы. — Переводчица будет минут через пять. Кажется, она девушка точная. — Вот все кричат: «Челенца, челенца!» Что это? — спросил я.— Женское имя, обращение или... — А звучит нежно? — рассмеялся спутник.— Но это всего лишь телячья отбивная. Закажем? — Рискнем. — Челенца! — крикнул он и поднял два пальца. — Добже, пан,— обернулась официантка, целуясь со знакомыми актрисами, расположившимися за соседним столиком. На секунду она присела к ним, собрала посуду, пощебетала и, покачивая бедрами, обвязанными теплым шарфом, направилась с подносом через зал. — Знаете, кто она? — наклонился ко мне мой спут- ник.— Дочь варшавского миллионера.— Мимо пронесла поднос с отбивными другая официантка, тучная иудейка с дикими прекрасными глазами.— А это... бывшая звезда еврейского варьете. Опа была любовницей немецкого пол- ковника, он помог ей бежать из варшавского ада. 194
Дочь миллйонера прйнесла нам отбивные, и тут появи- лась переводчица. Мы поднялись. — Эоль,— назвала она себя.— Так меня зовут.— Она заметила, что я ее рассматриваю с удивлением. И покрас- нела. В огромном рыжем мужском пальто, похожем на не- проспавшегося ломовика, в кокетливой тирольской шляп- ке с перышком и в короткой клетчатой юбке-штанах, обла- дательница мифологического имени напоминала чучело. Под ее пальто виднелась мужская рубашка, вместо запо- нок рукава были скреплены зелеными бусинками. Девушка вынула блокнот и карандаш и приготовилась записывать. Мы предложили ей с нами пообедать. Я был уверен, что она голодна. Но Эоль отказалась. Директор быстро договорился с ней об условиях рабо- ты, а я коротко изложил, какие книги надо заказать для меня в библиотеке, и с кем созвониться. Прежде всего я попросил связаться с Бой-Желенским. Эоль все записала. Я ей сказал, что живу в гостинице «Жорж» и буду ждать ее внизу завтра в десять утра. Разумеется, я был уверен, что она опоздает. Однако ровно в десять обнаружил ее в холле, возле конторки администратора. Она мне привет- ливо улыбнулась, вынула блокнот и сообщила, что Бой- Желенский ждет меня к часу у себя дома, а сейчас мы мо- жем отправиться в библиотеку — книги заказаны. Мы вышли на улицу, миновали здание оперы и памят- ник Мицкевичу и направились к библиотеке Ассолинских. Я опять подумал, что Эоль голодна, и предложил зайти в цукерню. В маленькой цукерпе было тепло. Я заказал кофе и пи- рожки с картофелем. Эоль сняла свое фантастическое пальто и, сладко потянувшись, прижалась спиной к ка- фельной печке. — Дома у меня очень холодно,— сказала она с прият- ным, мягким акцентом.— Вы не осудите, если я у вас по- прошу папироску? Я протянул ей пачку московского «Казбека» и дал при- курить. — А я вас представляла совсем другим,— сказала Эоль.— Старше. И строже. Странно... — Что именно? — Нет, ничего. Я палил ей и себе кофе из коричневого кофейника, спросил: 195
— Вы всегда жили во Львове? — В Варшаве.— Эоль внимательно посмотрела на ма- ня.— А вы русский? Я кивнул. — Тоже странно. — Почему? — Не важно... Это я так.— Она затянулась папиро- сой.— Знаете, когда вошли ваши войска, я решила пове- ситься... Я растерялся не зная, что сказать. — Но почему? — Я жила одна в пустом, заброшенном доме... Но я не хочу... не могу об этом сейчас, простите... — Нет, вы должны!.. В глазах ее сверкнули слезы. — Потом... Не надо!.. Когда мы снова вышли на мороз, она подвязала свое мужское пальто веревкой. — На этой веревке... хотела повеситься. В библиотеке она вела себя как опытная читательни- ца. Книги, заказанные для меня, были переложены за- кладками. Мы сели у окна, чтобы никому не мешать, и Эоль ска- зала: — Сегодня я вам переведу выдержки из «Писем с до- роги». Это в этом томе. А второй и третий на абонементе Юлиуша Гардана. Он тоже читает теперь Мицкевича. — Он здесь? — Сегодня еще не приходил. Во второй половине дня мы отправились к Бой-Желен- скому. Эоль кинула весело: — Вы с таким ужасом смотрите на мое пальто и эту веревку. — На веревку,— сказал я. — Хотите, чтобы я вам объяснила? — Если тяжело... — Я вам доверяю. И я узнал ее историю. Она окончила университет. Пи- сала о спорте для женских журналов. И немного об искус- стве. Прилично зарабатывала. Решила, что может позво- лить себе летом немного отдохнуть. Отправилась в горы, кажется, в Польские Татры. Поселилась на ферме. У ее хозяев не было радиоприемника, и почтальон поднимался в их одинокий дом редко — два-три раза в году. 196
Эоль понадобилось отправить пйсьмо. Она спустилась в долину, и ее беспечный мир рухнул. Она увидела бежен- цев из Варшавы, обозы с изувеченными людьми, узнала, что уже две недели идет война и растерзанная Польша ис- текает кровью, а ее родители и все близкие погибли. Эоль осталась одна на всем свете. Она не возвратилась на ферму, бросила все — рукопи- си, платья. Все. На попутных машинах с трудом добралась до Львова. Встретила здесь знакомых варшавян, и они под- твердили, что родители девушки умерли под развалинами. Начались холода. Кто-то подарил Эоль мужское пальто. Она поселилась в пустующем особняке на окраине города и решила умереть. — Мы пришли,— сказала Эоль и показала на дом с ба- рочными украшениями.— Знаменитый мицкевичелог жи- вет здесь. К моему удивлению, из парадного вышел... Юлиуш Гардан. Он тоже, видимо, пе ожидал встретить меня тут и быстро промелькнул, неуверенно приподняв шляпу. На втором этаже мы с Эоль остановились перед обитой войлоком дверью с медной дощечкой: «Тадеуш Бой-Же- ленский». Нам отворила горничная в крахмальном белом фартучке. Она помогла раздеться и сказала, что профес- сор нас ждет. Пан Тадеуш встретил нас на пороге кабинета, (плот- ный, с энергичным лицом. На нем был хорошо сшитый грубошерстный серый пиджак. Мицкевичелог был похож на пожилого американца. — Адам Мицкевич? — словно пароль, весело произнес профессор и крепко пожал мою руку. — Мицкевич и Пушкин,— улыбнулся я. — Бардзо приветствую,— наклонил он голову и поце- ловал руку Эоль.— Прошу. Следующую фразу он произнес по-польски, и Эоль мне ее перевела. — Здесь только что был Юлиуш Гардан, ваш будущий режиссер. Он проявляет живейший интерес к вам и ва- шей затее. Мне кажется, вам надо скорей познакомиться. — Я не тороплюсь,— ответил я,— по некоторым при- чинам... — Суеверие? — Пан Тадеуш вдруг расхохотался.— По- нимаю, понимаю! Внешность Гардана вам не внушает на- дежд. Прошу сюда. Кабинет Бой-Желенского отнюдь пе напоминал горе- 197
стное обиталище беженца. Вдоль стен поднимались застек- ленные полки с книгами. Позади дубового письменного стола, заваленного рукописями, стояла лесенка, а в полу- круглом эркере темнели глубокие кожаные кресла. Все в этом кабинете было покойно, устойчиво, казалось, что хо- зяин обитал тут долгие годы. А я ведь знал, что это далеко не так. Критик Елена Усиевич рассказала мне еще в Москве, сколь драматично сложилась поначалу судьба пана Тадеуша во Львове. Он был зарегистрирован как «неизвестный беженец» и дол- жен был получить соответствующий паспорт, если не ошибаюсь, формы № 11. Узнав об этом, Усиевич разыска- ла Бой-Желенского, привела его в свой номер у «Жоржа» и велела никуда не выходить и никакого паспорта пока не брать. А сама отправилась хлопотать по учреждениям. Од- нако заступничество ее на первых порах успеха не имело. Только к исходу дня Усиевич удалось заинтересовать лич- ностью варшавского профессора ответственного партийно- го работника, человека образованного, знающего польскую литературу и читавшего знаменитую монографию Бой- Желенского о Сервантесе в подлиннике. Это решило исход дела. Переночевав тайно в гостинице, пан Тадеуш наутро вместе с Усиевич отправился в милицию и получил пас- порт полноправного гражданина СССР. Вскоре во Львове должен был состояться общегородской митинг по случаю воссоединения Западной Украины с Советским Союзом. Бой-Желенского попросили выступить на этом митинге, и он охотно согласился. Уже на трибуне ему вручил кто-то несколько листков, напечатанных на машинке: «Это ваш текст, профессор». Пан Тадеуш возмутился, а в эту мину- ту объявили, что ему предоставляется слово. Он подошел к микрофону, разорвал листки, заставив содрогнуться уст- роителей митинга, и произнес... великолепную речь, пол- ную уважения к освободительной миссии Советской Ар- мии и доверия к новой власти. Усадив нас в кресла, пан Тадеуш натянул на голову академическую шапочку из черной саржи и заявил: — Мне все еще хочется надеть ее набекрень. Вот так.— И, весело подмигнув, показал затем на корешки книг, поблескивавшие за стеклами над его головой: — Ужасно! Все тома, расставленные здесь, сочинил я. И ка- кие-то безумцы перевели их на французский, испанский, немецкий, английский, японский. Вы не поймете, до чего грустно быть автором респектабельных изданий, быть про- 198
фессором, академиком! Знаете, в чем мое истинное при- звание? Писать для интеллектуального кабаре. В Варша- ве у меня был замечательный маленький ночной театрик, наподобие московской «Летучей мыши», возникшей из ка- пустников в Художественном театре. А для своего заведе- ния я не только сам сочинял миниатюры, но даже иногда рисковал конферировать на йредставлеииях. Эоль добросовестно переводила веселую исповедь пана Тадеуша, увы, с трудом поспевая за его стремительной речью. Он заметил это и предложил: — Давайте освободим нашу милую пани переводчицу от словесной погони. Честное слово, опа слишком волнует- ся, пока я рассказываю вам всякий вздор. Я буду говорить по-польски, а вы по-русски, и, уверяю вас, мы великолеп- но поймем друг друга. В особенности когда перейдем к Мицкевичу и замыслу вашего фильма. Договорились? — Да, да,— покраснев, но нисколько пе обидевшись, поддержала Эоль.— Это будет чудесно. А я послушаю. — Итак,— продолжал Бой-Желенский,— вас интере- суют взаимоотношения Мицкевича и Пушкина, их друж- ба, так? — Главное вы уже поняли.— Я чувствовал себя с ве- селым обладателем академической шапочки, надетой на- бекрень, исключительно легко и просто.— Теперь, когда шовинизм обрушился кровавым безумием на Европу, ис- кусил и развратил людей, символ дружбы двух великих поэтов кажется мне целительным. Я начинаю с Литвы, ареста Мицкевича и высылки его в Россию, где он нахо- дит друзей и единомышленников. В Петербурге и Одессе Мицкевич сближается с будущими декабристами. Идет по следам Пушкина. Знакомится с Каролиной Сабаньской, любовницей Вита, начальника поселений юга России, не подозревая ее предательской роли. Каролина увлечена Мицкевичем, как год назад, в 1823-м, Пушкиным, оболь- щает Мицкевича свободой, возможностью бегства в Кон- стантинополь, страны Леванта. Путешествует с Витом и польским поэтом по Крыму, где у каждого свои цели: Мицкевич ищет встречи с членами Южного общества, Вит везет донос на него. А в это время Пушкин в пустом ми- хайловском доме слышит голоса своей трагедии о царе Бо- рисе, допытывает, допрашивает прошедшее, предчувствуя гибель друзей. Мицкевич и Пушкин впервые встречаются после поражения восстания декабристов. В доме Веневити- нова Пушкин читает друзьям «Бориса Годунова», а позже, 199
па гулянье под Невипским, говорит Мицкевичу, что толь- ко ссылка спасла их обоих от каторги или веревки: их ви- селицы стояли б рядом. Я поглядел на папа Тадеуша. Он слушал внимательно, и я решил рассказать некоторые подробности. — Польские националисты пытаются разорвать друж- бу поэтов, утверждая, что приятельские отношения Миц- кевича с Пушкиным примиряют Польшу с Россией. Здесь я допускаю домысел — против дружеского союза «солнца русской поэзии», как тогда выражались, и «вождя поль- ского слова» объединяются суровый Ян и оскорбленная Мицкевичем Сабаньская. Пушкин переводит в это время поэму Мицкевича «Конрад Валенрод», читает друзьям вступление к ней. Враги ее объявляют «поэмой измены», указывают па эпиграф из Макиавелли, предпосланный «Валенроду»: «Есть два рода борьбы: надо быть лисицей и львом», приводят завязку поэмы: литовец — читай: по- ляк — проникает к крестоносцам и становится их магист- ром, чтобы погубить орден,— не есть ли это иносказание, памек? — «Да, быть лисой и львом,— но с кем,— защи- щается Мицкевич,— против кого? Я осудил одинокий под- виг Валенрода и не вас «прожигаю, а лишь наши оковы». Такова примерно канва. Как закончить сценарий, еще не знаю. Отъездом Мицкевича из России или польским вос- станием тридцатого года, столкнувшим через простран- ство Пушкина и Мицкевича, Сабаньскую, Мицкевича и Вита, назначенного усмирителем мятежной Польши. А быть может, сценой перед памятником Петра. Пушкин и Мицкевич укрылись одним плащом, и звучат стихи Мицкевича: Мглистый вечер плыл над Петроградом, Под одним плащом стояли рядом Двое юношей. То был пришелец, Польский странник, жертва царской мощи. И народа русского певец, Знаменитый в царстве полунощи. Стали близкими с недавних дней, Но все дружелюбней и родней Души их в парении свободном, Словно два альпийских смежных пика, Разделенные потоком водным... Пан Тадеуш улыбался. Одобрительно. Но улыбался. Я посмотрел на Эоль. Опа сжала горящие щеки ладоня- ми, была взволнована. Все, о чем я говорил, видимо, болез- ненно связывалось с ее жизнью. Ее душа была разделена 200
«потоком водным» и вместе с тем жаждала воссоединения с новой действительностью, с миром, который радостно принял Бой-Желенский и в котором жил я. — Прекрасно,— сказал профессор.— Начнем с конца. Как начались события 1830 года? В Женеве Мицкевич уз- нал, что Париж восстал. Царь Николай привел в боевую готовность польскую армию, чтобы использовать ее как передовой карательный отряд против французской рево- люции. Но поляки повернули оружие против царя, не же- лая воевать с французами. Они захватили Бельведер и ос- вободили Варшаву. Брат Николая, великий князь Кон- стантин бежал. Мицкевич не верил в успех шляхетского восстания, помня уроки трагедии 14 декабря. Однако, пе- ребравшись в Рим, каждодневно с тревогой ждал известий светового телеграфа из Польши. Он стремился на родину, но у него не было денег, чтобы напять карету. А его при- ятель Сергей Соболевский и Голицын рвались в Россию. — Я думал об этом! — воскликнул я.— Друзья объеди- няют капиталы, нанимают вместе экипаж и мчатся в нем, чтобы принять участие в восстании — Мицкевич на сторо- не поляков, Соболевский в составе войск русского царя, возможно даже, под начальством Вита. Я дам списочек книг, которые следует вам просмот- реть,— сказал Бой-Желенский. — Ио Сабаньской и ее отношениях с Мицкевичем и Пушкиным, пожалуйста. — Знаете, вам полезно встретиться со Станиславом Василевским. Он написал, кажется, повесть о Сабаньской, располагает материалом. Я с ним дружбы не веду, но все же можете сказать ему, что я вас послал.— Он повернулся к Эоль: — У него нет телефона, завтра я раздобуду адрес. Пан Тадеуш дал мне еще ряд советов и, прощаясь, ре- комендовал поскорей встретиться с Василевским. На следующий день мы отправились на его поиски. На перекрестке Эоль посмотрела на синюю эмалированную табличку с названием улицы. — Нам направо... Я вам очень благодарна. — За что? — Пусть временно, но у меня есть работа. И вы... вы не обидитесь? —> Постараюсь. — Вы первый русский, с которым я свободно говорю обо всем. Мне кажется, я вас понимаю...— Девушка, сму- тилась, и скулы ее стали пунцовыми.— Вернее... я вас изу- 201
чаю, й вы меня революционизируете... Вы не обиделись? — Она остановилась. — Кажется, вот этот дом. Мы поднялись по грязной, полутемной лестнице и во- шли в какую-то квартиру — дверь была отворена. Мино- вали коридор и длинную комнату с цветными витражными стеклами в стрельчатом окне. Мебели в комнате почти не было — только высокое овальное зеркало, а в углу груда тряпья, поношенные костюмы и шляпы и несколько буты- лей с зеленоватым «шипром» (этот проклятый «шипр» про- сто меня преследовал). Из лилово-розового сумрака кто-то глядел нам вслед. Я обернулся. Мужчина в широком паль- то и конфедератке торопливо засовывал в портфель мятые деньги. На голом матраце лежала женщина в трико и рас- пахнутой норковой шубке и молча курила. Перед зерка- лом примерял элегантный фисташковый пиджак старик с крашеными усами. Пройдя через кухню с разбитыми окна- ми, в которые летел снег, мы очутились опять на какой-то лестнице — из приоткрытых дверей высовывались насто- роженные лица. Подхваченные ледяным сквозняком, мы взбежали на несколько ступеней и остановились. Над нами в темноте пронзительно мяукала кошка. Мимо прошмыг- нули какие-то два типа, посветив на меня фонариком. Один из них грубо выругался по-польски и, стуча сапога- ми, стал спускаться вниз. Его товарищ остановился на ле- стничной площадке и, прислушиваясь, ждал. Сам не знаю, почему, я подумал в эту минуту, что война неизбежна. «О пан Иезус!» — прошептала Эоль и, нащупав кнопку, по- звонила. Никто пе отозвался. Тогда девушка постучала. Дверь приоткрылась. Не снимая цепочки, какая-то жен- щина спросила, кого мы ищем. «Писателя Станислава Ва- силевского». Дверь захлопнулась. Послышались голоса. Потом опять цепочка звякнула, и нас впустили. Пожилая женщина в черной вязаной наколке молча отдернула што- ру, и мы вошли в маленькую столовую. На столе, накры- том несвежей суровой скатертью, стояла плетеная хлебни- ца с двумя ломтиками черствого черного хлеба. Между темнеющими окнами топилась железная печка. Возле нее стоял худой высокий человек в старом вязаном жакете. Его ввалившиеся щеки были покрыты седой щетиной. Он смотрел на меня с откровенной неприязнью и обращался только к Эоль. По-русски он пе говорил и не понимал. За шторой опять появилась женщина в наколке. У нее было измученное треугольное лицо с плотно сомкнутым ртом. Мне стало стыдно, что я хорошо одет и молод. Василев- 202
ский предложил нам сесть. Эоль объяснила старому пи- сателю, что я пишу сценарий о Мицкевиче и мы пришли по совету Бой-Желенского. Василевский ничего не сказал, грел пальцы над печкой. Я попросил Эоль перевести, что я интересуюсь личностью Каролины Сабаньской и знаю, что наш хозяин пишет или уже написал о ней повесть. — Много еще в нас зверя,— неожиданно произнес Ва- силевский. — Какого зверя? — я недоумевал. — Зайца,—кинул писатель.—Бой-Желенский продал- ся. Я понял, что он имел в виду — сотрудничество пана Тадеуша с Советской властью. — Да, много зайца,— повторил Василевский и вдруг крикнул жене: — Уйди! Лицо женщины в наколке отступило в темноту, но я почувствовал, что она не ушла. — Почему я вас должен бояться? — повернулся ко мне Василевский. — Лично я не в ответе,— заметил я,— за три раздела Польши, нашествие Гитлера и за то, что вам пришлось бе- жать из Варшавы. Эоль все добросовестно перевела. — Ужас в том,— пробормотал писатель,— что мое серд- це в руках каждого, кто захочет меня вывести из себя... Что вы от меня хотите? Вас интересует личность Сабаньской? — Да. И в долгу я не останусь. У меня тоже есть не- которые новости из глубины девятнадцатого века... для вас. — Новости? — мрачно произнес писатель и опять кри- кнул жене: — Уйди, я тебе сказал! Но и па сей раз она не двинулась. — Этот молодой человек интересуется девятнадцатым веком, а не моими взглядами на нашу жизнь. Каролина Сабаньская, сестра Евы Ганьской, жены Бальзака,—ска- зал он,— женщина во многих отношениях замечательная. В шестьдесят четыре года она в четвертый раз вышла за- муж, на этот раз за французского литератора, и была вос- пета им в любовном сонете, когда ей минул восемьдесят один год. С ней переписывались выдающиеся люди, у нее была редкая коллекция автографов. Среди них автографы Мицкевича, Пушкина, Питта, Веллингтона. Думаю, в Одессе ею был увлечен не только Мицкевич, но и Пуш- кин. Его вы тоже намерены изобразить? 203
— Конечно,— ответил я,— дружба Пушкина и Адама Мицкевича — это то, ради чего я предпринял свою работу и свои разыскания. — Дружба! — усмехнулся Василевский.— А была ль она? Впрочем, все ясно — это для вас политика.— И он умолк. Я понял, что ничего от пего не добьюсь, и решил поде- литься своим невольным «открытием», связанным с Са- баньской. В Москве, в одном из переулочков между Садовой и Плющихой, начал я свой рассказ, живут пушкинисты Мстислав Александрович Цявловский и его жена Татьяна Григорьевна, специалистка по иконографии пушкинской поры. Жизнь Пушкина известна им в мельчайших подроб- ностях. И расписана на карточках по дням, а иногда и по часам. А на книжных полках в деревянном домике Цяв- ловских все номера «Современника» и всякие редкие фо- лианты. Но главное богатство, конечно, картотека. Берете, к примеру, карточку и читаете: такого-то числа в до- ме Ранкевич на Собачьей площадке остановился воз- вратившийся из ссылки Пушкин. Здесь, позже, он читал друзьям, и в том числе Мицкевичу, «Пророка». Мстислав Александрович меня консультирует, относясь к моей затее с милой иронией. Однажды прихожу к нему и го- ворю: — Я знаю, кто послужил моделью для пушкинской Марины Мнишек. — Танюра! — зовет жену Цявловский.— Иди скорей сюда. Наш Алексей Владимирович сделал открытие — зна- ет, с кого писана Марина Мнишек. — Бог ты мой! — появляется в дверях рослая уютная Татьяна Григорьевна.— С кого же? — Вот мы с тобой не осведомлены,— весело сообщает Мстислав Александрович,— а ему, Танюра, уже все из- вестно. — Так не мучайге! — добродушно восклицает Татьяна Григорьевна.— С кого? А? Ну, Алексей Владимирович, не- возможно так бессердечно интриговать! — Условие,— поднимаю я руку.— Не бить. И не топ- тать. — Договорились,— смеется Цявловский, и опи с жепой усаживаются против меня за овальным столом под низким обширным абажуром.— Выкладывайте. — Моделью для Марины Мнишек,— делаю я глубокий 204
вдох и вместе с освобождающимся из груди воздухом вы- талкиваю: — послужила Каролина Сабаньская. — Ну-ну,—ядовито подбадривает меня Мстислав Александрович,— продолжайте. — Но откуда такая мысль, Алексей Владимирович? — разводит руками Татьяна Григорьевна. — Не топтать! — напоминаю я. И развиваю свою версию. По пунктам. — Первый. Каролина по мужу Сабаньская, а урожден- ная она Радзивилл-Мнишек. Подчеркиваю — Мнишек. Второй пункт. В михайловской ссылке на полях рукопи- сей, среди профилей повешенных декабристов, Пушкин несколько раз набрасывает пером голову женщины с клас- сическими чертами лица, тяжелым пучком волос и харак- терным волевым подбородком. Сравните это лицо с порт- ретом Каролины работы Ваньковича. Сходство вас пора- зит. Но почему Сабаньская среди повешенных? Третий пункт. Рукой Сабаньской под диктовку Вита писан донос на Южное общество. Вит вез этот донос в бауле, путеше- ствуя по Крыму с Сабаньской и Мицкевичем. Позже пе- редал донос генералу Дибичу. Но тот не обратил на него должного внимания, потому что внезапно умер Александр Первый («Всю жизнь провел в дороге и умер в Таганро- ге»), Вспомнил Дибич про донос, когда новый молодой царь Николай вел допросы в Петропавловской крепости после поражения Декабрьского восстания. И донос весьма послужил следствию. Пункт четвертый. В 23-м году Са- баньская в Одессе искушала Пушкина («И она поцелова- ла меня в храме поцелуем Иуды»), в 24-м — Адама Миц- кевича. Подобно бывшему пирату Морали, Каролина рисо- вала поэту соблазны бегства, пыталась проникнуть в тай- ну умонастроения и надежд. Сравните ее притязания с по- ведением Марины Мнишек в сцене с Самозванцем у фон- тана («Я требую, чтоб ты души своей мне тайные теперь открыл надежды...»), вспомните слова Лжедмитрия: «Все за меня. И люди, и судьба. Ты кто такой?» Поляк: «Са- баньский, шляхтич вольный». Случайно ли все это? Пункт пятый... — Пощадите, Алексей Владимирович,— хлопает в ла- доши Цявловский,— версия ваша остроумна, но, простите, несерьезна — кинематографическая штучка. Давайте ужи- нать. — Растоптали! — сокрушенно-весело воскликнул я. И больше в тот вечер к моей версии мы не возвраща- 205
лись. Прошло дней десять. Звонит мне смущенная Татья- на Григорьевна и говорит, что они с мужем просят меня зайти. Являюсь. Пьем чай с вишневым вареньем без кос- точек. Мстислав Александрович откашливается и деликат- но сообщает: — Обязаны мы с женой перед вами извиниться, Алек- сей Владимирович. На этой неделе Танюра подняла иконо- графию, сравнила рисуночки Пушкина с портретом Вань- ковича, и я кое-что обдумал и проверил, и, знаете, кажет- ся, ваши дилетантские изыскания... любопытны... Во вся- ком случае, свою версию вы должны опубликовать... — Опубликовать? Где? Зачем? Нет, это не по моей ча- сти. А вот в сценарии я свой домысел разверну, если вы меня благословите. ...Я поглядел на Василевского. Он быстро писал в тет- ради. Потом отложил ее и сказал: — Так что же вам от меня угодно? — То есть... как? — удивился я. — Я написал повесть,— сказал он,— это тяжелый труд. С какой стати я стану вам рассказывать о своих источни- ках и прочем? И повторяю — я нездоров, у меня нет де- нег, мы с женой голодаем. Но я не продамся. — Станислав! — донесся возглас жены. Она вошла в комнату и стала позади мужа. Ее серое лицо было непреклонным. Я понял, что пришел к Василевскому напрасно, под- нялся и стал прощаться. В дверях меня настиг жесткий голос писателя. — А Тадеуш Бой-Желенский будет повешен,— крик- нул он,— когда сюда придут немцы! А они придут, и вы еще захлебнетесь в крови. Василевский не ошибся. 30 июня 1941 года передовые части гитлеровской армии ворвались во Львов. Бой-Желен- ский был арестован в ночь с 3-го на 4 июля и вместе с другими профессорами — медиками, математиками, право- ведами, учителями заперт в старой бурсе в Абрамовичах. После коротких бесчеловечных допросов и надругательств все они были расстреляны двумя группами в лощине вбли- зи Валецкой улицы. Списки обреченных передал немцам Степан Бандера. (Обстоятельства злодейского убийства подробно описаны Владимиром Беляевым в его книге «Я обвиняю».) Вечером, после визита к Василевскому, мы увидели пана Тадеуша в ресторане гостиницы «Жорж» в цилинд- 206
ре и накидке, осыпанных золотым конфетти. Вся ресторан- ная публика и музыканты были наряжены в костюмы эпо- хи Иоганна Штрауса. Танцевали только под его мело- дии — в тот год во Львове шел в кинотеатрах «Большой вальс». Маскарад беженцев, неустроенных, потерявших роди- ну и в большинстве своем не свыкшихся еще с новым су- ществованием, был удивителен,— жившие призрачной, временной жизнью, эти люди искренне веселились. Пан Тадеуш помахал мне рукой и крикнул пароль: — Мицкевич! — Мицкевич и Пушкин,— через головы танцующих послал я ему отзыв. Директор киевской кипогруппы заранее заказал столик и пригласил Эоль. Она была в неизменной короткой юбке- штанах и мужской рубашке, но, увитая серпантином, ка- залась сегодня даже нарядной. Эоль сняла маску, и я, ка- жется, впервые обнаружил, что наша переводчица очень хорошенькая девушка с умным, чуть вздернутым носиком. Пан Тадеуш пригласил ее танцевать, и они кружились в церемонном вальсе. Возвратившись к нам и беспричинно смеясь, Эоль воск- ликнула: — Чудесно! Поглядела на меня и прошептала: — Спасибо еще раз за все.— И погрозив пальцем: — Я вас продолжаю изучать. Поблизости за столиком мы увидели Юлиуша Гардана. Он сидел один и смотрел на веселящуюся публику. К не- му подошел хорошо одетый красивый молодой человек, которого я часто здесь видел, и попросил разрешения за- нять свободное место. Он заказал себе рюмку зеленого ли- кера, но не притронулся к ней, молча, ни на кого не глядя, странно улыбался. Около полуночи молодой человек поднялся, не одева- ясь вышел на заснеженную улицу и застрелился — я ви- дел это через окно. Он лежал в сугробе с застывшей гримасой улыбки — аккуратный, с маленькой кровавой ранкой в виске. Его внесли в зал и опустили на пол позади оркестра. Оркестр в цилиндрах продолжал играть. Рядом со мной стоял Юли- уш Гардан. Почему-то я ему протянул руку и назвал себя: — Спешнев. — Гардап,— ответил он. 207
Я знал — скоро обрушится на нас война. В Москве через три месяца я получил от Гардана пи- сьмо и заключение на сценарий «Адам Мицкевич в Рос- сии». Гардануже работал на Киевской студии, но пока ре- дактором. Его заключение, дельно написанное, занимало двадцать пять страниц, и я поверил, что Юлиуш поставит фильм. Он приехал в Москву на третий день после нача- ла войны, и в бомбоубежище гостиницы, где остановился, мы с ним обсуждали план постановки, кандидатуры акте- ров, и моя неприязнь к Гардану отступила, сменилась по- ниманием и чувством товарищества. Во время воздушной тревоги в опустевшем буфете гостиницы Юлиуш жаловал- ся мне, что жизнь не удалась. У него была мечта — попро- бовать когда-нибудь благоуханной русской лососины. В Варшаве ее достать было невозможно. В Париже, когда Юлек там оказался, лососина стоила сумасшедшие деньги. В Киеве еще до войны ее всю съели на банкетах. Явился он в Москву — началась война, и розовая благоуханная русская лососина исчезла. Да, жизнь трагически не сло- жилась, без улыбки шутил Юлек, но почему-то смеяться не хотелось — лососина была метафорой. Юлек был добр, умен и несчастен. В ту ночь па Москву была сброшена первая фугасная бомба. ...Возвращаюсь в красноносую ашхабадскую зиму, в комнатушку студийного общежития, где за окном померк день и падает снег. Юлек вернулся от «мадам Эфрон», по- ставил на стол стеклянную банку с прозрачным желтым медом, потерянно огляделся. — Ну, что вы решили, Алекс? — Жду,— кинул я,— выкладывайте. — О! — вздохнул Юлек, встряхивая и вешая па гвоздь пальто.— Я спрашиваю о финале сценария. — Смерть Мицкевича вычеркнул,—зевнул я.—В уме. — Смерть нельзя вычеркивать, Алекс,—тихо произнес Юлек. — Что? — поднялся я с матраца. — Будем пить чай с медом,— включил плитку Гардап. — Я жду, Юлек. — О, да, да! — Он сцепил длинные пальцы, и они хру- стнули. — Выкладывайте вашу тайну. Но Юлек только повторил: — Будем пить чай. Прекрасная женщина мадам Эф- 208
роя.— Юлек посмотрел на меня серыми беззащитными глазами. Его мучили сомнения, он томился. Я подумал: сейчас Юлек признается, что он сиамский шпион,— и что тогда? Он наливал кипяток в граненые стаканы с брикетной заваркой. Пили чай молча. Наконец я пе выдержал и сказал: — Замечательный мед. — Замечательная женщина мадам Эфрон. Я листал сценарий, поглядывая па Юлека. Он стоял у окна. — Да, странная жизнь,— не оборачиваясь произнес он.— Ашхабад, Каракумы, Адам Мицкевич, Пушкин, красавица Сабаньская.— От окна несло зимой. Юлек про- шелся по комнате, увидел матрац на полу.— Вы будете спать на кровати, Алекс. А я на матраце. — Никогда. — А я не могу вам позволить спать на полу. — Довольно, Юлек. Признавайтесь, наконец. Я жду целый день. Он отчаянно хрустнул пальцами. — Вы знаете, Алекс, как я одинок. Но есть в Совет- ском Союзе люди, мнением которых я дорожу и которых люблю. Это Михаил Ильич Ромм, это ваша матушка Юлия Алексеевна, так мило со мной переписывающаяся на французском языке.— Юлек слабо улыбнулся.— И, конеч- но, вы, Алекс.— Он долил себе кипятку, сел со стаканом на постель и, уронив голову, мучаясь, едва слышно ска- зал: — Я имел собственность, Алекс. — Что? — переспросил я. — Вместе с сестрой... дом на Маршалковской в Вар- шаве. — Ну и что? — Я был разочарован. — Как что?! — поразился Юлек.—Вас это пе смуща- ет? Не отталкивает?.. — Что с домом-то? — Его разбомбили германцы. — Вот это плохо. Значит, нет дома? — Нет, Алекс. — Жаль. — Но, Алекс! — всплеснул руками Юлек.— Неужели вас, марксиста, не шокирует, что я имел частную собствен- ность?! — Бросьте, Юлек. Смешно. 209
— Нет, нет, позвольте! Вас это действительно ие сму- щает? Честный, милый, наивный Юлек! — Спасибо,— произнес он.— Но это, увы, не все.— Он вынул из ящика тумбочки розовый замшевый утюжок и стал торопливо полировать твердые узкие ногти. Потом сказал: — Я смертельно болен, Алекс,— и постучал розо- вым утюжком в грудь. А дальше? Вычеркнутая из сценария смерть великого Адама Мицкевича в Константинополе. Невычеркнутая смерть в Ашхабаде Юлиуша Гардана, маленького бегству - ющего польского интеллигента с полированными ногтями и в нелепо шикарном варшавском пальто, подпоясанном солдатским ремнем. И смерть нашего фильма... БИТВА ВО ФРАКАХ Началось все как-то неожиданно. Действительно, слу- чай — лучший романист. И самый опасный. Однажды при- шел к нам домой известный белорусский режиссер Корш- Саблин. Знаком я с ним прежде не был. Но моя жена В. П. Вод-Водопьянова, в прошлом киноактриса, а затем в свои двадцать пять лет «бабушка звуковой кинематогра- фии», участница создания первых советских тонфильмов, снималась в главной роли в немой еще картине Юрия Та- рича «Первые огни», где Корш, племянник постановщика, был его ассистентом. Владимир Владимирович Корш явился ко мне с прось- бой переделать чей-то безнадежный сценарий. Я отказал- ся, пошутил: «Чужие сценарии переделывать безнравст- венно». А Корш уже листал журнал «Искусство кино», в котором была опубликована моя «Москва — Генуя». По- просил дать почитать, ушел — и исчез. Через три дня зво- нит из Минска и говорит, что па студии и в Министерстве культуры ознакомились со сценарием и «Беларусьфильм» просит разрешения осуществить его постановку. Корш провел по картине подготовительный период, снял примерно сто—двести полезных метров и тяжело за- болел. Пригласили другого режиссера, вполне опытного, по работа у него не ладилась. Он предложил мне ставить фильм совместно. Я отказался, однако обещал посильную помощь. Через некоторое время мне было заявлено кино- руководителями: «Ставьте сами, иначе картину «закроем». 210
Особенно настойчив был директор студии Дорский, тол- стяк и энтузиаст с внешностью, заставляющей вспомнить слова Бабеля: «Среди биндюжников Молдаванки он слыл грубьяном». Но Дорский был не грубьян, а интуит, чело- век с нежной душой и опытом театрального руководите- ля,— он приехал из Витебска, перевернул всю жизнь сту- дии, пригласил гиковскую молодежь, радовался ее первым успехам, а зимой попал в автомобильную катастрофу, и через несколько дней смертельный тромб остановил его доброе сердце. Я поздно начал, поздно состоялся мой вынужденный режиссерский дебют. Но ни о чем не жалею. Ставя «Ге- ную», а затем и другие свои сценарии, я испытал счастье творческой свободы, слитного выражения своего представ- ления о мире. «Москва — Генуя» закончена, и наконец все позади: месяцы работы в Ленинской библиотеке, беседы с участ- никами Генуэзской конференции, варианты сюжета, производственные мытарства, каторга натурных съемок, тепловой ад павильонов, краткие радости репетиций вне площадки, восторг и мучения монтажных поисков и на- ходок, волнующие часы сотворения фильма на перезапи- си, когда впервые соединяются изображение, музыка, речь, все звуки, ледянящая тревога первых просмотров, отчая- ние, успех, надежды, разочарования, похвальные статьи и банальные интервью и усталость, нечеловеческая уста- лость... И все позади. Я спускаюсь со сцены, неся в руках позлащенную ветвь под высоким простоватым колпаком из плексигласа,— жюри Всесоюзного фестиваля присудило «Москве — Генуе» премию за лучшую историческую кар- тину, за отражение важного этапа в становлении Совет- ского государства. И опять вопросы журналистов. Кто-то спрашивает, когда и как возник у меня замысел этого первого советско- го фильма о дипломатах и о борьбе за мир. «Должен вас разочаровать,— отвечаю я,— пе в момент предрассветного озарения, а на семинаре по международным вопросам в Союзе писателей, в обстановке самой будничной. И ника- кого разговора, прямо связанного с темой Генуи, в тот день не было... а мысль мелькнула и подспудно стала раз- виваться». В то время материалы о Генуэзской конференции в нашей общей печати еще не появлялись, и мне пришлось предпринять личное исследование. Я был убежден, что 211
крайне важно сказать средствами киноискусства о том, что идеи мира, разоружения и делового сотрудничества госу- дарств с различным социальным строем являются для на- шей партии и народа не тактическими и преходящими, а вытекают из коренных интересов строительства социализ- ма и коммунизма. Центром стал для меня «генуэзский узел» — первый открытый дипломатический поединок ста- рого и нового мира на международной конференции в Ге- нуе в 1922 году. Рядом с вымышленными персонажами мне представились лица исторические — Чичерин, Воров- ский, Ллойд-Джордж, Барту, канцлер Вирт и другие. В многоплановом развитии сюжета стремился я совмес- тить личные судьбы с почти протокольными эпизодами ди- пломатической борьбы. В государственном кинофотоархиве посчастливилось найти старую документальную картину «Генуэзская конференция», смонтированную из кадров, снятых иностранными кинооператорами. Впоследствии этот двухчастный фильм подсказал нам не только, как сле- дует одеть действующих лиц, чего добиваться в гриме и деталях поведения персонажей, но и в значительной сте- пени определил «документальную стилистику» сцен, свя- занных с конференцией. Убежден был я и в том, что всякий сколько-нибудь серьезный фильм всегда опирается на ясную мысль пост- роения (сюжет — концепция действительности). И такая идея построения возникла у меня внезапно и действитель- но в предрассветном озарении. Судьба сталкивает комиссара Безлыкова и француз- ского дипломата в военном мундире Жака Менье в по- следние дни вооруженной борьбы в Крыму, в огне сраже- ния, а через два года логика истории сводит их снова, но на этот раз пе в шинелях, а во фраках, за столом конфе- ренции в Генуе. Эта фабула, равно как и превратности любви Безлыкова и девушки-воина Глаши Дьяковой, мно- гое определили в сценарии и фильме, помогли слить дра- матизм и документ, политику и лирику, поэзию и факт. Мепье сыграл в фильме Ростислав Плятт, Безлыкова — Сергей Яковлев, Глашу — «Людмила Хитяева, штабс-капи- тапа Русанова — Николай Еременко, Ллойд-Джорджа — Владимир Белокуров, Барту — Сергей Мартинсон. Нет нужды подробно останавливаться па том, сколь важная задача выпала на долю Григория Белова, некогда испол- нившего роль Мичурина в картине Довженко. Глубокий и тонкий артист нашел удивительно верную трактовку роли 212
Чичерина, сообщил ей стиль мужественной простоты, ко- торая, по моему замыслу, должна была отличать и наш фильм в целом. Нынче я понимаю, что «Москва — Генуя» была для ме- ня темой не только крупного политического калибра, но прежде всего глубоко личной — мотивы человеческой ин- теграции она выводила на уровень политической борьбы за мир и разумное сосуществование стран и народов. Главным моим консультантом по сценарию был доктор исторических наук Б. Е. Штейн, секретарь советской деле- гации в Генуе, а впоследствии посол СССР в Италии. Режиссерскую разработку картины консультировали участники Генуэзской конференции — заведующий хозяй- ственной частью нашей делегации Александр Николаевич Эрлих и финансовый эксперт Николай Николаевич Люби- мов. Разумеется, я советовался и с многими другими дип- ломатами и вообще современниками изображаемых собы- тий,— например, с Александром Вертинским и Корнеем Ивановичем Чуковским. Вспоминаю о моих беседах с Чуковским, относящихся, думается, к концу пятидесятых годов. Стоим мы как-то с писателем Павлом Нилиным на дачной просеке, а среди деревьев в дрожащей солнечной теплыни идет нам на- встречу Чуковский в длинной чесучовой тужурке. — Корней Иванович идут лично,— весело сообщает Нилин, с удовольствием предчувствуя обмен комическими дерзостями, и громко, чтобы Чуковский все слышал, про- должает: — Если бы они носили очки, мы могли бы смело сказать: очковая змея! Корней Иванович останавливается против нас, сдува- ет прядку с крупного носа, приглаживает длинными паль- цами седые волосы и нараспев произносит: — Мальчики! В Финляндии Леонид Андреев назвал мепя гораздо лучше: Иуда из Териок.— И хихикает.— Вам, людям малоинтеллигентным, конечно, неизвестно, что как критик я никогда не являл собою ангела и редко огра- ничивался в статьях одними комплиментами. Корней Иванович умеет быть юмористически беспо- щадным и к себе, и к своим собеседникам. Оп великий лицедей. Вернувшись из Англии после по- лучения в Оксфорде звания почетного доктора, Чуковский не раз у себя на даче надевает для посетителей оксфорд- скую мантию и шляпу и повторяет свою торжественную речь на английском языке. 213
Как-то после войны я спросил Корнея Ивановича: — Как дела? Он насмешливо сморщил большой ноздреватый нос и ответил: — Сперва в детской литературе было так: Чуковский и Маршак. Потом: Маршак, Михалков и Чуковский. А те- перь: Михалков, Агния Барто, Маршак и др. Мои дела — «и др.». О Чуковском Леонид Максимович Леонов мне однаж- ды сказал: — Корней Иванович личность уникальная. Он прожил три жизни — и все крупно, достигнув признания. До ре- волюции был знаменитым критиком, журналистом. В сем- надцатом эта полоса кончилась. И стал он детским писа- телем, и несколько поколений заучивали в детстве его не- лепо-прекрасные стишки. И это оборвалось. И Корней Иванович утвердил себя в литературной науке, написал выдающийся труд о Некрасове, получил Ленинскую пре- мию. А какой рассказчик! Давно бы ему не книги писать, а беседовать на дому с государственным микрофоном — ведь эпохи теснятся в его замечательной памяти! Сотни со- бытий, историй! Я заехал на дачу к Корнею Ивановичу и попросил его об аудиенции. — Дипломатическая жизнь Петрограда вас интересу- ет? Ладно, что-нибудь вспомню.— Он выглянул в окно и увидел мою открытую «Победу», в которой было полно де- тей.— Куда это вы собрались? — Купаться. На Николину гору. — Возьмете с собой старичка? — Почтем за честь. — И отлично. А я захвачу с собой вот эти странички— сказочку Джанни Родари перевел... довольно длинную. Всю дорогу в машине Корней Иванович читал моей дочке и ее подружкам сказочку. И на пляже читал. И на обратном пути — в общей сложности часа два-три, громко лицедействуя на горячем ветру, под июльским солнцем. Разговор наш о дипломатической жизни Петрограда состоялся только к вечеру, на даче у Корнея Ивановича, а времени уже было в обрез — ложился он спать рано, в де- вять, самое позднее в десять, чтобы встать в шесть утра. А тут еще какая-то длинная испуганная девица явилась наниматься в секретари. Я знал, что у Чуковского есть секретарь. Но ему нужна была, оказывается, еще одна по- 214
мощница со знанием языка, чтобы разобрать и системати- зировать английскую часть его архива. Девица ожидала на веранде, и ее веснушки в смятении пламенели под лу- чами закатного солнца. Корней Иванович вынес девице папку с автографами английских писателей и сказал, по- казывая на пожелтевший плотный лист бумаги с россы- пью мелких буковок, частично зачеркнутых: — Это стихотворение Оскара Уайльда. Благоволите перевести. Девица поняла всю тяжесть предстоящего испытания и помертвела. — У вас есть, милая девушка, сорок минут,— вкрад- чиво и не без яда пропел Корней Иванович и вернулся ко мне в комнату. — Ну-с, поскольку тут возник Уайльд, кстати, не анг- личанин, а ирландец, расскажу вам одну историю... Как вы знаете, в Англии я бывал не раз, а впервые туда отпра- вился па медные деньги в качестве собственного коррес- пондента... одесской газетки «Копейка».— Корней Ивано- вич сложил сардонические губы бантиком и на мгновение примолк, дабы я оценил должным образом сказанное. За- тем продолжал: — По возвращении в Россию я неизменно выписывал и получал британскую прессу — даже во время первой мировой войны. В одной лондонской газете печата- лись тогда статьи и заметки под рубрикой: «Английские солдаты и офицеры — русским братьям по оружию». На всякий случай я эти статейки вырезал, и у меня накопил- ся довольно обширный материалец. Был я в то время без средств — все прежние договоры с издателями из-за войны как-то распались. А тут стало известно, что у меня име- ется подборка об англо-русской союзнической солидарнос- ти, и мне заказали брошюру. Разошлась она молниеносно и в известной мере меня прославила. В пятнадцатом году стали составлять делегацию для поездки в Лондон, как теперь говорят, в порядке культурного обмена. Компания образовалась довольно пестрая: министр Набоков, писате- ли Алексей Толстой и Василий Иванович Немирович-Дан- ченко, брат Владимира Ивановича, режиссера... и я, как знаток английской жизни и автор нашумевшей брошюры. Приняли нас в Лондоне прекрасно. Были торжественные встречи, речи, все как надо. В последний вечер в нашу честь устроила банкет лондонская пресса, по-моему, в ка- ком-то театре. Все ужинали в партере, а мы на сцене. Ко- гда все тосты были произнесены и устроители стали ту- 215
шить свет, а гости постепенно расходиться, ко мне на сце- ну забрался дурно выбритый, тощий старик, несомненно филистимлянин, и брюзгливо заявил: «То, что пили за здо- ровье господина министра,— это я понимаю, за здоровье писателей, в особенности господина Толстого,— он, кажет- ся, граф? — тоже понимаю. Но почему были подняты бо- калы за вас, и не однажды, извините, вызывает с моей стороны протест. За мое здоровье следовало выпить. Ведь это я, господин Чуковский, автор всех статей под рубри- кой «Английские солдаты и офицеры — русским братьям по оружию». И, запустив в меня сизым облаком отврати- тельной дешевой сигары, старик весело подмигнул мне и ткнул желтым пальцем в бок.— Корней Иванович опять выпятил бантиком губы и сейчас же растянул их в ласко- вой улыбке.— Понимаю, что прямого отношения к вашей теме мой рассказ не имеет. Изложил... для ассоциаций. Он поднялся и па цыпочках подкрался к двери на ве- ранду, убедился, что девица прилежно трудится над пере- водом автографа Оскара Уайльда, и, возвратившись ко мне, кинул, усаживаясь в креслице и вытягивая длинные ноги: — Вспоминается еще такой случай... Вскоре после Февральской революции встретил я на Невском одного из- дателя. Взял он меня за пуговицу и говорит: «Ты, Корней, человек бывалый и вострый, на дворе революция, надо, стало быть, издать мне что-нибудь революционное — посо- ветуй автора». Подумал я и предлагаю: «Кропоткина из- дай. Во-первых, ученый-географ, геолог, путешественник, во-вторых, анархист, в-третьих, князь. Так что, как ход со- бытий ни обернись, не прогадаешь».— «Так сведи меня с ним»,— просит издатель. В тот же день отправились к Петру Алексеевичу Кропоткину... не то в датское, не то в голландское посольство, где он проживал в комфортабель- ном одиночестве, занимая весь особняк. Друг его посол на- вострил из Петрограда лыжи со всем своим штатом тотчас после Февраля, предчувствуя проницательно, что дело только начинается, и оставил Кропоткину посольское зда- ние с оплаченной прислугой и винным погребом. Встретил нас Петр Алексеевич в овальном зальце сдержанно, даже чуть церемонно, как дипломат, и провел в кабинет с высо- кими окнами. По-моему, князю-анархисту нравилось жить в этом особняке и писать свои анархистские теории за по- сольским антикварным столом. Мысль об издании полного собрания его сочинений встретил Петр Алексеевич с боль- 216
шим удовольствием. Довольно быстро сообща мы состави- ли план издания. И вдруг издатель стал перед Петром Алексеевичем извиняться, божиться, вздыхать, мол, сами понимаете, какое время, аванса более трех тысяч дать не могу, со всей бы душой, но не могу, нету. Кропоткин сразу насупился, смерил издателя презрительным взглядом и вы- сокомерно заявил: «Должно бы вам знать, уважаемый, что я революцио- нер и за свои произведения денег не беру». Издателю бы обрадоваться, а он заторопился уходить, и простились мы в овальном зальце со знаменитым анархис- том как-то неопределенно, поспешно и смущаясь. Выйдя из посольского особняка на улицу, по-весеннему солнечную и ветреную, издатель мне сказал: «Не стану я издава!ь твоего революционера, Корней, пусть даже он князь. Какой же это автор, если денег не берет!» Пока я записываю рассказ Корнея Ивановича, он вы- ходит к девице на веранду и проверяет ее перевод. Слушаю его суровое резюме: — Нет, милая девушка, это никуда не годится. Пере- вод варварский. Не понимаю, откуда вы черпаете уверен- ность, что можете безнаказанно отнимать у старика вре- мя. Девушка, сдерживая слезы, опрометью пробегает мимо меня, и ее босоножки стучат в полутьме деревянной лест- ницы. — Как вам это правится! —устремляется Корней Ива- нович в погоню за девицей.— Еще обиделась! А?! Изволь- те сейчас же вернуться, слышите? Он появляется, ведя растерянную девушку за руку. — Садитесь, плакса,— приказывает Чуковский.— Сей- час будем пить чай. А в наказание,— порывшись в пап- ках, разложенных на столе, он вытягивает какую-то ста- рую газетную вырезку и кладет ее перед девушкой,— в на- казание быстренько переведите для Алексея Владимирови- ча вот это описание генуэзского турнира между Ллойд- Джорджем, Барту и Чичериным. И считайте, что экзамен мы только начали. Девица поглядела на великого лицедея, потом на меня и расхохоталась, утирая слезы. А Корней Иванович ска- зал мне, ухмыляясь: — Старик за ней еще должен бегать по лестницам!.. А вырезка эта вам пригодится. Мы вам ее подарим вместе 217
с блестящим переводом пашей милой девушки.— И, до- вольный, засмеялся. ...Двадцатый год... Освобождены Севастополь, Феодо- сия, Керчь, Ялта. Южнорусская контрреволюция раздав- лена. Иностранные миноноски под флагом Красного Крес- та курсируют между берегами Крыма и Турции, помогая эвакуации разгромленных частей Врангеля. Об этих днях беседую в Одессе с Александром Вертинским на скамейке Приморского бульвара, напротив гостиницы «Одесса», бывшей «Лондонской». Это излюбленное место Александ- ра Николаевича. Днем, перед концертом, он частенько си- дит на этой скамье с моряками и накрашенными портовы- ми девчонками. Старый знаменитый певец, естественно, со- вершенно не заинтересован прелестями своих собеседниц, но разговаривает с ними доверительно, иногда кормит обе- дом, шокируя метрдотеля «Одессы». Александр Николаевич рассказывает мне о Кривошеи- не, гражданском главе правительства Врангеля, вспомина- ет, как тот сказал: «Вот эта пуговица на жилете приводит меня в отчаяние и бешенство. Вторую неделю понимаю, что все кончено, и не могу ее пришить — самому некогда, а больше некому». — И мы в ту пору,— говорит Вертинский,— как пуго- вицы, оторвались от родины и болтались на одной нитке. В Ялте и Севастополе играли в рулетку, читали Бальмон- та, снимали киноленты, но только казалось, что жизнь про- должается. А когда началось бегство, исход... Расскажу вам о лошадях, хотите? — Вертинский закинул локти за спинку скамьи, большие узловатые его руки повисли. Я гляжу на них, вспоминая, какими легкими и умными — да умными и музыкальными — становятся они, когда ар- тист поет о маленькой балерине или прощальном ужине, и эти старые его руки показывают и рассказывают больше слов, нередко жеманных и поверхностно ироничных, хотя почти всегда горьких.— Я видел бегство,— продолжает Вертинский.— Да, я расскажу вам, как гибли, захлебыва- ясь в морской воде, лошади. Десятки кораблей отходили от берега. Тонули люди, сброшенные с переполненных палуб. Казачьи офицеры прямо на конях прыгали с пристаней в море и плыли к на- кренившимся кораблям, взбирались по веревочным шторм- трапам. Обезумевшие штатские шлепались с узлами и че- моданами в воду, а на рейде дымили французские и анг- лийские крейсеры, и сверхдредноут «Император Индии» 218
выбрасывал из своих пушек залпы последнего салюта. А ло- шади донцов плыли за кораблями, хрипя и захлебываясь соленой водой. Они плыли за хозяевами, которые их бро- сили, и казачьи офицеры, плача, с кормы стреляли в своих коньков, и те погружались в зеленую пучину, окрашивая ее своей кровью, а еще живые все плыли и плыли за паро- ходами, мотая мордами и оглашая море диким, пронзи- тельным ржанием, более похожим па предсмертный чело- веческий крик. В сценарии я все это описал, но снять сцену с лошадь- ми не сумел — не было сил губить их. Ненавидел всегда, ненавижу и теперь всякое живодер- ство, истребление живых тварей ради экранных эффектов. Избегаю по возможности и опасных для жизни артистов и каскадеров зрелищных ситуаций, полагая, что иносказа- ние в искусстве неизмеримо выше открытого, прямого дей- ствия. Разгром белых показан в «Москве — Генуе» всего лишь несколькими короткими кусками. Вот основные из них. Среди панически бегущих солдат белой армии в лип- кой грязи падает на колени перед автомобилем Жака Менье штабс-капитан Русанов, умоляя взять его с собой. Но авто- мобиль проскакивает мимо, и Русанов стреляет вслед фран- цузу: «Союзник, шер ами, в бога душу твою мать!..» Пуля попадает в шофера и убивает его. Менье выпрыгивает из ма- шины, бежит по степи в дыму рвущихся снарядов. Авто- мобиль с мертвым шофером кружит среди лимана — нога мертвеца уперлась в педаль газа. И сразу — несущаяся с холмов лавина всадников, их несколько тысяч (кадр не сни- мал, а выпросил у режиссера Ефима Дгизана — пять мет- ров из «Первой Конной»). И тотчас — план, снятый на- шим главным оператором Андреем Булипским на бегу, ка- мерой в плетеной авоське: Русанов и полковник, словно спасаясь от лавины конников, перепрыгивают через брев- на, лодку, убитых, и объектив прижимает беглецов к бе- лой стене. И камера дышит, будто тоже запыхалась в смер- тельном беге, и трижды надвигается па почерневшее лицо штабс-капитана и отстраняется от него. Полностью избежать пиротехнических эффектов в этих случаях я не мог. С душевным напряжением и тревогой снимали мы с Булинским высоко ценимого нами Ростисла- ва Яновича Плятта, категорически отказавшегося от дуб- лера, в полыхающих над лиманом и степью столбах дыма и пламени. Естественно, взрывные шашки были заложены по всем правилам и пронумерованы па пульте пиротехника, 219
по командовать-то, Сообразуясь с намеченными движения- ми актера и камеры, должен был я: «Первый!.. Пятый!.. Седьмой!..» — и так далее,—- не приведи господь спутать, ошибиться! Работая над сценарием, я представлял себе своего ге- роя Безлыкова похожим судьбой и внешним обликом на эмиссара фронтовой оперной труппы, описанного мною в главе «Зевс»,—на человека из моего далекого феерическо- го детства. А вот судьбу штабс-капитана Русанова, сбежав- шего из плена вместе с Менье и появившегося в двадцать втором году в Генуе, чтобы отомстить, выстрелив в нарко- ма Чичерина, мне помогла более углубленно понять одна не лишенная интереса встреча в Болгарии. В 1959 году мы с Михаилом Ильичом Роммом были приглашены в Софию для оказания консультативной помо- щи болгарским кинематографистам. Месяц читали сцена- рии, смотрели материал снимающихся фильмов, беседова- ли с режиссерами и сценаристами. В качестве дружеского вознаграждения за это каждому из пас в разное время были организованы путешествия по стране. Мне дали машину и веселого, интеллигентного, всесторонне осведомленного гида — кинорежиссера Янко Янкова, ученика С. А. Гера- симова и народной артистки, профессора ВГИКа Тамары Федоровны Макаровой. Она в это время отдыхала на побе- режье, в Интернациональном доме журналистов. Узнав от Янко о предстоящей поездке, Макарова решила к нам при- соединиться, и мы приобрели прекрасного, непритязатель- ного сотоварища. Четвертым в нашей компании был води- тель, как и Янков, отменно знавший страну. Балканские горы, Долина роз, дорога на юг... Могилы древних фраков, каменные гробницы в курганах, а на них обелиски в честь советских воинов, павших за освобожде- ние Болгарии. Несравненный Тырнов — город, врезанный в скалы: улицы-террасы, улицы-лестницы, старые розо- вые церкви, и витрины крошечных современных магази- нов, и сухие, словно игрушечные, садики. Было так: навер- ху патриарх, ниже царь, еще ниже «боляре», в долине — народ. Когда-то Тырнов был столицей. Здесь болгары приняли конституцию после освобождения от турецкого владычества. Камни рассказывают красноречивей слов. В кладке разрушенного турками царского дворца обломки строений Греции и Рима. Капители колонн и барельефы — лишь строительный материал. Турки раскинули свое се- ление выше дворца. И его развеяли набеги, ветры и время. 220
Сохранились степы только одного дома, и в этих стенах похищенные камни болгарского дворца. Камни передвига- ются, рассказывая о прошлом. Я брожу по древнему Тырнову под люминесцентными бессонными фонарями и думаю о штабс-капитане Русанове и врангелевских солдатах, интернированных в Болгарии в двадцатом году. И они передвигались на запад и восток, как камни. Гремит поезд, прорезая тоннели тырновских холмов. Спит колыбель трех болгарских царств в люминесцентном холодном пожаре. Прекрасна Болгария осенью: ее ры- жие, лиловые, красные леса на склонах гор, холодеющие приморские пески Варны, Солнечного берега, Несебрега, Бургаса... При турках болгарам запрещалось строить высокие храмы — они не должны были подниматься над мечетями. Чтобы сохранить величие, православные церкви уходили под землю, и здесь таились очаги политического сопро- тивления. Шипка, Плевен, Пловдив, где ныне высится гигант из светлого камня — советский воин-освободитель; его назы- вают тут Алешей. «Пойдем вечером к Алеше»,— говорят влюбленные. Янко Янков везет нас в монастырь под Пловдивом. Я еще не знаю, что встречусь сегодня с вариантом судьбы моего штабс-капитана Русанова. Монастырь, окруженный виноградниками, менее всего похож на суровую обитель скорби и заговоров. Его песоч- но-розовые стены увиты ползучими растениями. В привет- ливой глубине внутренних двориков стоят фруктовые де- ревья. Навстречу нам выходит старый высокий монах с ус- талым лицом в мелких морщинах, глядит на нас одним- единственным зрячим умным глазом — второй заплыл. Монах смущен присутствием женщины: на нем засаленная ряса, он должен переодеться — и поэтому, извинившись, поспешно исчезает. «Это настоятель»,— говорит Янко Ян- ков. Возвращается настоятель в свежей черной монашеской одежде и предлагает нам осмотреть монастырь, предупре- див, однако, что кельи показать не сможет. Миновав тем- ную, прохладную и пустую в этот чае трапезную с дере- вянными скамьями вдоль длинного некрашеного стола и бегло осмотрев какие-то хозяйственные помещения, мы снова очутились среди груш и яблонь, освещенных осеп- 221
пим солнцем, а затем вслед за настоятелем вошли в ма- ленькую церковь. Здесь было светло и чисто и пахло лака- ми. Давая краткие пояснения, отчужденно стоя позади нас, настоятель показывал развешанную в глубине ниш и алтаря духовную живопись. Это были странные иконы, точнее сказать, картины со страдальческими и печальны- ми, глубоко человечными ликами святых. Тамара Федо- ровна была любезно восхищена, удивлялась, что так хо- рошо сохранилась свежесть красок. Живой единственный глаз настоятеля засветился, вспыхнул, однако тотчас се- рое, пыльное, как у птицы, веко прикрыло его. Но с этой минуты настоятель обращался только к моей спутнице, все более ощущая в ней женщину, при этом оценившую нечто для него бесконечно существенное. Макарова поин- тересовалась, в чем секрет старых лаков, не подвластных времени. — Лаки приготовляю я сам,— наклонив старое лицо, сказал настоятель.— А секрет храню. Выяснилось вскоре, что большинство картин и фресок написаны самим настоятелем. Единственный его глаз гля- дел на Тамару Федоровну с тоской, и непостижимыми для меня суровой проницательностью и мольбой, и сознанием, что эта привлекательная женщина и все мы принадлежим недоступному для него миру. Я спросил, видел ли настоя- тель когда-нибудь Тамару Макарову в кино. Он отрица- тельно покачал головой и опять заговорил о своих церков- ных картинах и о том, что он вложил в них скорбные ис- пытания своей жизни. Я заметил, что у него отличный, чуть старомодный петербургский слог и выговор. — Я родился в Петербурге,— обратил ко мне настоя- тель свое худое, серое лицо.— Русский дворянин... До штабс-капитана дослужился еще в русско-германскую... Был в плену... Служил Деникину, потом Врангелю... При бегстве из Крыма вот... глаз потерял... Я жадно расспрашивал монаха о его дальнейшей судь- бе, о пострижении. Потом сказал: — Вот вы прожили бурную жизнь... Не тесно, не скуч- но вам тут? Он поглядел на меня пристально и тихо, с убеждением произнес: — Здесь покой. Я спросил, много ли под его духовным началом мона- хов. Он молчал, колеблясь. Наконец решился: 222
— Семнадцать. Да, всего семнадцать... Старики умира- ют. А молодежь идет к нам заработать... временно смиряя себя... У нас большой доход — виноградники. Государство разрешает монастырям держать и наемных работников... Позже, в саду, настоятель опять заметно оживился, го- ворил только с Тамарой Федоровной, все более увлекаясь ее присутствием в обители: подоткнув рясу, сам полез на лесенку, прислоненную к высокой груше, рвал, скрытые листвой, для нашей спутницы тяжелые плоды и бросал их вниз, а она ловила, потом он велел служке принести и по- ставить нам в машину корзину позднего осеннего виног- рада. Прощаясь с настоятелем, одиноким творцом печальных икон и бывшим врангелевским офицером, я вдруг заметил, что с возвышения виноградников глядит на нас, вернее, на Тамару Федоровну, голый до пояса, загорелый молодой монах с лицом врубелевского демона и горящими длинными глазами конокрада, расчесывая большим деревянным греб- нем свои черные женские волосы. Настоятель побледнел и что-то приказал по-болгарски дерзкому монаху, но тот не двинулся с места, только усмехнулся. ...В выбеленных солнцем развалинах посвистывал горя- чий ветер. Вокруг не было ни автомобилей, ни высоко- вольтных мачт. Все казалось бесцветным — небо и море, и холмы. И ни души. Только мы трое — Людмила Хитяева в шинели с под- нятым воротником, оператор Юра Марухин, сидящий вдали на камне с ручной камерой, обернутой черной саржей, и я — оба в выгоревших рубашках навыпуск, странно напо- минающих древние пеплумы. Разговариваю с Хитяевой, бродя вдоль полуразрушен- ных колонн Херсонеса, греческого поселения на берегу Черного моря, недалеко от Севастополя. — Раньше это море называли Евксинским,— говорю я,— здесь жили люди, приплывшие из Греции.— Я озира- юсь.— На этой площади, вероятно, стоял гномон. — Что это такое? — спрашивает меня актриса. — Каменный столб, отбрасывающий тень. По длине ее узнавали время — мерили тепь ступнями. «Я приду к тебе, говорили, в семь ступней после полудня». Актриса мерила тень от колонны. Ее солдатские сапоги легко ступали в песке. За ней шла, опустив морду, ло- шадь. 223
— Неужели здесь был город, была жизнь?.. Хитяева остановилась. Ее лицо, и волосы, и шинель ве- тер осыпал белесым песком. Мы стояли, неотделимые сейчас от камней и холмов — от прошлого. — Я пришла в семь ступней после полудня,—тихо смеясь, произносит актриса,— чтобы понять, какое имеет отношение гномон и вообще все это к моей Глаше. Въевшийся в поры песок делает наши лица пыльно- глиняными, неразличимыми. — Как ни странно, самое непосредственное,— отве- чаю я. Хитяева стоит в тени колонны рядом с лошадью, среди мелового ветра. — Сейчас мы думаем об уносящемся времени,— про- должаю я,— а это ощущение живет в душе Глаши. Вот в «Войне и мире» все освещено восприятием, внутренним миром Пьера. Не помышляя, естественно, ни о каких па- раллелях с великой книгой, могу только сказать: занимая подчиненное место в главном сюжете, Глаша должна от- бросить на него свет своего человеческого, женского нетер- пения, разочарования, что с врагами замирились и долж- ны учиться с ними сосуществовать, отбросить трагический отблеск своей гибели. Именно поэтому в конце картины я разворачиваю ее смерть как политический реквием. Глашу сражает пуля Русанова, и пока она мучительно медленно рушится за простреленной дверью купе международного вагона, врывается голос автора: «Через год в Лозанне па- дет от пули белогвардейцев Воровский, через три года в поезде будет убит террористами советский дипкурьер Тео- дор Петте. Следующей жертвой станет полпред Войков.,.» Голос автора звучит на кадрах ослепительно освещенных ночью столиц Запада: «Где убийцы?.. Ищите убийц!.. Здесь светло, в городах Европы... Здесь светло!.. Светло в Берлине! В Париже светло! В Нью-Йорке светло! Ищите убийц!.. Убийц ищите!» Вагон с трупом Глаши на полу вырывается из тоннеля. Несут позолоченного деревянного ангела, изваяния святых, папу в паланкине, сотни инвали- дов войны в колясках заполняют улицы, смотрят вниз па- рижские химеры, поднимаются вверх американские небо- скребы: «Голубь мира еще летит, говорят в храмах и пар- ламентах, ибо воды потока не успели отхлынуть...» Воло- сы мертвой Глаши цепляются за штыки карабинеров — ее выносят из вагона... 224
Хитяева в меловом ветру говорит: — Это я понимаю. Почему вы все время переклеивае- те эпизод мой с Безлыковым на берегу? Монтажница го- ворит, что красота мира — уже не я, а лошадь, как Афро- дита, выходящая из моря, это верно? — Актриса уткнулась в морду кобылки, смеется.— Я ревную... понимаете?! — Дублершу? Ведь в Бердянске в той сцене снималась другая лошадь. А по существу мне вам ответить трудно, Люда. Монтаж — продолжение литературы, только други- ми средствами. Меняю слово, эпитет — меняется смысл фразы. Переставляю кадры — возникает новый образ. Ма- рухин замечательно снял лошадь, возникающую из волн. Я соотнес ее план с вашими обнаженными ногами, кото- рые вы накрываете шинелью позади конских копыт, и очень крупно снятым лицом, и появлением Безлыкова в отдалении, и вашим вопросом сквозь слезы: «Такая красо- та... а зачем?» Поставил после этого кадр летящих в небе птиц — сразу банальщина. Лошадь-Афродита и лицо ис- страдавшейся, непримиримой девушки-воина — прекрасно, а птицы — кинематографическая пошлость. «Девушка бы- ла прекрасна, как цветок»,—когда-то это сравнение, ве- роятно, было открытием. А попробуйте нынче написать это всерьез — пародия! Ищу неожиданных иносказаний, по- этому и переклеиваю сцену по многу раз: размываю ре- альное время, заменяю его поэтическим. Набегают волны, заливают следы на песке, звучат ти- хие голоса: — Ну что ты за мной все ходишь, комиссар? Следы, следы. — Наверно, вы очень образованный? — Это почему? — Больно жалостливы. — Жестокость рождает жестокость, а надо остаться че- ловеком. — А я —человек? Облизнула волна уткнувшийся дулом в песок ржавый пулемет. Загрохотал... Смолк. Тянутся следы... — Интересно, какие ты любишь книги, Глаша? — Рассказ про лошадь «Холстомер». А еще стихи... про черную шаль... Вот скажите мне — для чего жизнь? — Чтобы сделать ее лучше. — Я верю. Пузырится вода в следах. Торчит из песка прострелен- 225
лая боевая труба. Просигналила труба. И опять тишина и следы. Снова из моря выходит лоснящаяся от воды и света ло- шадь — образ природы, иносказание нагой женщины. И сразу — лежат на песке рядом Безлыков и Глаша, а между ними ее винтовка, ее судьба, ее жизнь. Рука комис- сара сжала пальцы девушки, вцепившиеся в затвор. Ка- мера медленно поднимается ввысь, и скоро тела на песке становятся едва различимыми, и звучит чужой голос из другой уже, следующей сцены: — А дальше?., что же дальше? — Я все равно ненавижу Афродиту! — смеется актри- са, лаская лошадь.— Но сцена мне нравится. — Слава богу, говорю я.— И уж если мы заговорили о монтаже и вспомнили Толстого, расскажу вам, как сама жизнь иной раз бывает поразительно монтажна. После ссоры с Толстым и семнадцати лет отчуждения в Ясной Поляне снова появился Тургенев. Он сед, ему шестьдесят. Лев Николаевич младше его на десять лет. Духовные не- согласия между ними остались, но оба желают примире- ния. Однажды дочь Толстого Татьяна застает такую сце- ну: на длинной доске, перекинутой через бревно, качают- ся Иван Сергеевич и Лев Николаевич — то один взлетает вверх, то другой. Из-за подагры Тургенев в огромных башмаках с очень широкими носками. Он подскакивает в них при взлете, и белые кудри гостя встряхиваются. Сер- гей Львович, сын Толстого, вспоминает, как в последний свой приезд Тургенев поддался бесшабашному веселью и пригласил на танец Машу Кузьминскую, двенадцатилет- пюю девочку, и протанцевал с нею канкан с приседания- ми. Все хохотали. В этот день Толстой отметил в своем дневнике: «Тургенев — канкан. Грустно». По-моему, сцеп- ление замечательное. Кстати, слово «сцепление» толстов- ское, он часто его употреблял. Вот это и есть монтаж-ана- лиз ситуации через связи кусков. Так я беседую с синеглазой Глашей-Хитяевой на вет- ру, среди развалин древнего Херсонеса. Возле нас бродит Юра Марухин, глядя через глазок «конваса» на обломки колонн и лошадь, и мы оба еще не знаем своего будуще- го — не знаем, что снимем вместе два «африканских» фи- льма— «Черное солнце» и «Хронику ночи», и они станут частью нашей жизни, а разговор с Хитяевой о гномоне от- зовется в моей киноповести «Часы» и эссеистическом сце- нарии «Семь ступней после полудня», по которому режис- 226
сер Сахаров, мой тезка, поставит маленькую картину «Размышление». — Алексей Владимирович,— берет меня под руку акт- риса,— а в двух словах вы можете сформулировать драму моей Глаши? — Ее стихией была битва в шинелях во имя прибли- жения лучшей жизни. Ее убила битва во фраках. ...Над страной, скинувшей с усталых плеч тяжесть изну- рительной войны и блокады, шумело новое, непонятное для многих время. В двадцать втором году, десятилетним мальчишкой, я видел на Ильинке черную биржу. Она крутилась под сне- гом. «Даешь Сухаревку!» — орали спекулянты. На здании ГУМа висело полотнище: «Привет красным купцам!» Ко- телки, шляпы, треухи, стопки золотых в обожженных мо- розом ладонях. Биржа жует пирожки с горохом, торгует акциями цар- ского времени, валютой, на жаровнях дымно трещит кон- ская колбаса, румянятся пончики с повидлом. Валит снег. Снимаю эту толкучку так, как она мне запомнилась в детстве. Голодный вымышленный мальчик Шурка — это я. — Беру золото, золото... — Даю «Путиловские»... — Куплю германские марки... — Предлагаю «Железнодорожные»... — Интересуюсь «Облигациями иностранного креди- та»... Казалось — меняют бумажки на бумажки. Но спеку- лянты посмеиваются: «Конференция в Генуе все перевер- нет. Тогда и предъявим бумажки к оплате пролетарскому государству, понятно, через иностранцев». — Стало быть, куда зовут Ленина? — В Италию. В Геную. Для Глаши и черная биржа, и толкучка, и Генуя озна- чают одно: «Зря в гражданку играли — позади могилы одни, а на них нэпачи уселись вино пить». — В те дни состоялось дипломатическое объединение советских республик,— рассказывает мне мой консуль- тант, посол Штейн,— делегация РСФСР приняла на себя защиту интересов Азербайджана, Армении, Белоруссии, Украины, Бухары, Грузии, Хорезма, и это существенно укрепило наши позиции на встречен Генуе. Советская де- легация тщательно готовилась к конференции. Возглавить ее Ленин поручил Чичерину. Нарком сообщил, что в са- 227
мом начале Владимир Ильич предлагает развернуть на- шу мирную программу на основе тезисов, утвержденных Политбюро ЦК: «Будет ядовито и «по-доброму» и поможет разложению врага»: «По-доброму» в записке Ленина вы- делено. Мы победили, мы хозяева в своей стране и в Ге- ную идем как купцы, чтобы заключить соглашения с теми странами, которые первыми нас признают и откажутся от ультимативных политических и долговых претензий к России. Эту мысль Владимир Ильич подчеркнул четыре раза. Нам нужен мир, и это не тактика, а кардинальное направление нашей политики. В 10-й московской школе имени Фритьофа Нансена, где я учился, были у меня два товарища, отец их работал в Нар- коминделе, и жили они в квартире при наркомате, на уг- лу Кузнецкого и Лубянки,— там стоит нынче памятник Воровскому. Наши мамы решили, что мне и моим друзьям следует в свободное от школы время заниматься рисовани- ем и живописью, и пригласили преподавателя — старого художника с вапдейковской бородкой, седыми, ниспадаю- щими на плечи волосами и, конечно, в длинной коричневой блузе. Маэстро нам сразу понравился. Не обременяя копи- рованием объемов и гипсов или изображением цветочков в вазочках, он научил нас пользоваться масляными краска- ми и велел писать портреты друг друга. Отец моих товарищей, помнится, имел какое-то отно- шение к предстоящей конференции в Генуе, и мы узнава- ли от него много интересного. Георгий Васильевич Чиче- рин тоже жил в комнатах при наркомате, работал только по ночам, и это злило иностранных дипломатов: на прием к народному комиссару по иностранным делам можно бы- ло попасть лишь после полуночи. Дипкорпус жаловался Ленину, но Владимир Ильич отвечал, что такому человеку, как Георгий Васильевич, скромные его слабости надо про- щать. Однажды отец моих товарищей показал мне на зана- вешенные шторой окна — оттуда доносилась музыка, нар- ком Чичерин играл на рояле. Как и раньше, наш маэстро настойчиво советовал нам: «Высветляйте фон вокруг головки». Я высказал догадку, что наш учитель, вероятно, в про- шлом иконописец, потому что нимбы высветляют только вокруг ликов святых. Седовласый художник обиделся и на- всегда ушел, не попрощавшись. Были наведены справки — оказалось, что я прав. В тот вечер, когда старшие приняли роковое для отечественного искусства решение, что мы, ве- 228
роятно, не станем Рембрандтами, явился с примеркой, за- вернутой в черный сатин, знаменитый наркоминдельский портной, которого я описал в сценарии «Москва — Генуя» под именем Казимира Ивановича. ...Казимир Иванович снимает с манекена накрытый простыней фрак. — Сперва мне сказали — фраки только для Георгия Васильевича Чичерина и товарища Литвинова. А теперь, оказывается, для всех. Они думают, что фрак — это гим- настерка. Нет, уважаемый, это газон. Триста лет надо воз- делывать газон, прошу, пожалуйста. У нас в Варшавской академии говорили: «Фрак не шьют, а берут порядочное сукно и обливают им фигуру клиента». — В академии? — спросил Безлыков, примеряя брюки за ширмой. — Варшавской академии кройки и шитья,— пояснил портной. Казимир Иванович не выговаривал букву «л» и вместо «е» почти всегда произносил «э». Поляк по происхожде- нию, он едва ли не был самым роскошным сотрудником Наркоминдела. Сюртук изысканного покроя он носил все- гда, даже на работе. Он кроил в сюртуке. Скульптурная борода Казимира Ивановича неизменно была надушена парижской лавандой. Короче, во всем Наркоминделе толь- ко Казимир Иванович походил на настоящего дипломата европейского толка. При этом он был истинным патриотом своего учреждения. — Прошу, пожалуйста.— Казимир Иванович встрях- нул фрак и подал его Безлыкову.— Я бы не сказал, что фрак сидит плохо. Под руками не жмет? Прекрасно. Вче- ра читал французские газеты. Там пишут, что советские делегаты приедут в Геную в национальных костюмах — в красных рубахах, прошу, пожалуйста, с черными кушака- ми. Разве мы не вступаем в поединок, я вас спрашиваю? А кто-нибудь в наркомате понимает, какая на мне лежит ответственность? Поднимите руки. Прекрасно. Как вы счи- таете, мы готовы? Казимир Иванович отошел па несколько шагов и по- глядел на Безлыкова. — Были бы готовы фраки,— засмеялся Безлыков, оше- ломленный своим отражением в зеркале. Казимир Иванович одернул на Безлыкове фалды фра- ка. — Прошу, пожалуйста, мы готовы! 229
...Флаги тридцати четырех наций спускались с балко- нов. Несмотря на хмурое утро и мелкий дождь, в Геную стекаются тысячи иностранцев: парламентарии и финан- систы, белогвардейцы и нефтяные магнаты, светские лю- ди и прославленные представители уголовного мира, ту- ристы и кокотки всех столиц Европы — ведь предстоят такие захватывающие встречи! Все стремятся в Геную «по- дышать историческим воздухом». Дворец святого Георгия, где состоится открытие конференции, оцеплен карабине- рами. Под сводами его входа мелькают треуголки с синими перьями, муаровые ленты через всю грудь, мундиры, лам- пасы, цилиндры. Подъезжают автомобили с членами деле- гаций Англии, Италии, Японии, Бельгии. В Геную прибы- ли представители тридцати четырех государств с много- численным вспомогательным и техническим персоналом. Приехало более семисот иностранных корреспондентов. Входят под своды дворца немецкие делегаты. Впереди грузный, с большими усами канцлер Вирт. Он проживет сложную жизнь и в наши дни, незадолго до смерти, станет одним из борцов за мир. Он глава делегации. За ним сле- дует «пророк во фраке», миллионер и министр иностран- ных дел Ратенау. А позади — Мальцан, начальник восточ- ного департамента германского МИДа. Сняв цилиндр и помахивая им над головой, вылезает из автомобиля чернобровый и седовласый лидер британ- ских либералов и премьер-министр Ллойд-Джордж. Всем улыбающийся метр Ллойд-Джордж, представляющий мно- гоопытный Альбион. Кстати, его дурному знанию фран- цузского языка делегаты обязаны тем, что они собрались именно в Генуе. Итальянцы предложили — соберемся в Жен. Ллойд-Джордж не понял и согласился, предполагая, что имеется в виду Женева. Подъезжает машина с первым делегатом Франции, ми- нистром, литератором и другом Пуанкаре — Луи Барту. Французский премьер предпочел остаться в Париже, что- бы не оказаться в невыгодном положении: умиротворение Европы — специальность Ллойд-Джорджа. А правитель- ство Франции намерено дать Чичерину бой. Пройдут го- ды, и Луи Барту, осуществляющий уже иную, более даль- новидную политику, падет от пули террориста в Марселе. Американский наблюдатель, посол Чайлд входит под своды дворца в сопровождении молодого журналиста, еще не опубликовавшего своих рассказов,—Эрнеста Хемингуэя (так его жизнь еще в одном отражении пересекается с мо- 230
ей: Хемингуэй становится эпизодическим персонажем на- шего фильма). — Соглашение с Москвой,— хмуро произносит Чайлд,—- это золотой брусок, начиненный динамитом. И уж при всех обстоятельствах мы не позволим англичанам за- владеть русскими рынками и нефтью. — С чем вы приехали в Геную, господин посол? — спрашивает Хемингуэй. — С большим ведром. — Не понимаю. — С ведром воды. Официально мы не участвуем в конференции, и я здесь только наблюдатель. А наблюда- тель — это человек, обязанный ежедневно набирать полный рот воды для того, чтобы молчать по возможности красно- речиво. — Ваше красноречие уже оценили,— замечает Хемин- гуэй.— Все понимают, что Штаты решили сорвать конфе- ренцию. Карабинеры образуют для советских делегатов проход в толпе — раздаются приветствия. Впереди Чичерина спе- шит, бросая отчаянно подозрительные взгляды по сторо- нам, заведующий хозяйственной частью делегации Алек- сандр Николаевич Эрлих. (В период съемок «Москвы — Генуи» Александру Ни- колаевичу далеко за семьдесят. Он носит толстые, криво сидящие на носу очки с перевязанной нитками дужкой. Выражение лица у Эрлиха застенчиво-строгое. Будучи лич- ностью добродушной, оп прощает нам, что мы постоянно над ним подтруниваем, расспрашивая его с серьезным ви- дом, где он в качестве лица, ответственного за охрану главы делегации, прятал свои огромные «смит-вессоны» и бомбы «лимонки». «Какие бомбы! Какие «смит-вессо- ны»!— отмахивается, притворно гневаясь, Эрлих.— Я был аккредитованным лицом!») Час открытия конференции приближается. «Отступать слишком поздно,— говорят дипломаты,— вооружимся большой ложкой, которой надо пользоваться, когда сади- шься обедать с диаволом». Итальянскому правительству этот обед представляется чрезвычайно опасным. Генуэз- ский гарнизон увеличен на двадцать пять тысяч караби- неров, королевских гвардейцев, гусаров и драгун. Король Италии, Кипра и Иерусалима Виктор-Эммануил привело собой в Геную военный флот. Советские делегаты — все со значками «ВЦИК» — вхо- 231
дят в зал заседаний. В нишах темнеют каменные изваяния купцов и герцогов. Этот зал носит название символичес- кое «зал сделок». — На которые мы не пойдем,— бросает Чичерин. За столами в форме буквы «П» располагаются главы делегаций «приглашающих держав» — Великобритании, Франции, Бельгии, Японии. Чичерин, Литвинов, Красин, Воровский и их помощни- ки (и среди них будущие мои консультанты Борис Ефимо- вич Штейн, секретарь делегации, и Николай Николаевич Любимов, эксперт по финансам, к моменту работы над картиной подтянутый, стройный старик с пунцовым ли- цом, гладко зачесанными назад платиновыми волосами и звонким голосом, которым он бросает короткие металличе- ские абзацы) усаживаются за столом напротив президи- ума. Точно столкновения земли с солнцем, ожидает зал на- чала дискуссии Чичерина с Барту и Ллойд-Джорджем. В особенности напряжены немцы, разместившиеся непо- далеку от русских. Поднялся Ллойд-Джордж, поднес к глазам лорнет и, наклонившись над столом, впился глазами в руководителя советской делегации. Он смотрит долго, точно желая по- нять и верно оценить своего противника. Зал зашумел. Но британский премьер, не обращая внимания, лорнирует на- родного комиссара. Послышался смех. Шокированы не только итальянец Факта и Марсель Кашен из «Юманите», но и архиепископ генуэзский. Наконец Ллойд-Джордж, ус- мехнувшись, опускает лорпет и медленно садится в кресло. Итальянский премьер Луиджи Факта обращается к участникам конференции: — Дамы и господа, от имени его величества короля Италии, Кипра и Иерусалима разрешите приветствовать всех вас в Генуе, в этом старом дворце... Первое заседание конференции открылось во дворце святого Георгия в три часа пять минут 10 апреля 1922 го- да. После вступительной речи итальянского премьера и деклараций Ллойд-Джорджа, Барту, японца-виконта Ишии и канцлера Вирта слово предоставляется первому делегату Российской Советской Федеративной Социалис- тической Республики, народному комиссару по иностран- ным делам Георгию Чичерину. Здесь и дальше привожу сокращенные и обработанные для сценария выдержки из стенограмм. 232
— Господа,— Чичерин неторопливо осматривает при- тихший зал,—оставаясь на точке зрения принципов науч- ного коммунизма, российская делегация признает, что в нынешнюю историческую эпоху, делающую возможным параллельное существование старого и нарождающегося нового, социалистического строя, экономическое сотрудни- чество между государствами, представляющими эти две системы собственности, является повелительно необходи- мым для всеобщего экономического восстановления... Сотни глаз устремлены на него — глаза надменно-вни- мательные и удивленные, откровенно насмешливые и ис- пуганно скрывшиеся за стеклами пенсне, очков и бинок- лей. — Российская делегация,— продолжает Чичерин,— на- мерена в течение дальнейших работ конференции предло- жить всеобщее сокращение вооружений и поддержать вся- кие предложения, имеющие целью облегчить бремя мили- таризма при условии сокращения армий всех государств и дополнения правил войны полным запрещением наиболее варварских форм, как ядовитых газов, воздушной воору- женной борьбы и других. В особенности же применения средств вооружения, направленных против мирного насе- ления. На хорах раздаются аплодисменты. Зал гудит. В кабинах международного телефона кричат в трубки охрипшие корреспонденты: — Ленин, сидя в Москве, приковал к себе внимание всех стран... — Советы предлагают созыв всемирного конгресса ми- ра с участием рабочих организаций... — Интернационализацию транспортных путей с целью разрешения проблемы безработицы... — Перераспределение золотых запасов... — Чичерин привез с собой в Геную три контейнера с книгами и дипломатической перепиской... — Дуэль Чичерин — Барту началась. Француз обвиня- ет народного комиссара в том, что он цитирует документы, держа их кверху ногами. «У русских хорошая память,— парирует советский делегат,— и я надеюсь убедить вас в этом». Чичерин опасный полемист... В зале Луи Барту говорит: — Господин Чичерин заявил от имени российской де- легации о своем намерении внести вопрос о разоружении. Я говорю просто, но очень решительно: предложение 233
встречает с пашей стороны не только сдержанность, не только протест, но точный, определенный и категоричес- кий отказ. Встает Ллойд-Джордж, поклонился председателю. — Если мы пи до чего не договоримся, конференцию придется считать неудавшейся. Я прошу господина Чиче- рина не перегружать наш корабль. Мы только отправились с вами в первое плавание, как полагается, обозначив ли- нию нагрузки — впереди нас ждет непогода. Попытаемся добраться до пристани и заодно узнаем, что вы за пасса- жир. ...Король Виктор-Эммануил устроил прием в честь уча- стников конференции на борту военного корабля... Для съемок этой сцены нам выделили крейсер «Киров». Он пришел с трехдневным запасом пресной воды и стал на рейде вблизи Риги. Мы переодели матросов в итальянскую форму, ими командует старпом, оказавшийся идеальным вторым ре- жиссером. Мы стоим с ним на носовой орудийной башне с мегафонами: старпом руководит матросами, я — артиста- ми. Репетирую сцену с немцами. — Я все еще думаю,— говорит Литвинову канцлер Вирт,— что договор, который мы подготовили до конферен- ции в Берлине, был совсем не так плох. — Но вы его не подписали, господин канцлер. — Будем откровенны,— замечает Ратенау,— поставь мы тогда свои подписи под соглашением, аннулирующим взаимные претензии и долги, союзники вообще не пустили бы пас в Геную. — Как вы полагаете,—спрашивает Вирт,—не имело бы смысла встретиться нам с господином Чичериным? Разу- меется, вполне конфиденциально... Подходит Александр Николаевич Эрлих, только что доставленный на катере из Риги, и, отведя меня в сторону, строго говорит: — Алексей Владимирович, никакого приема король на военном корабле пе устраивал. Я уже предупреждал вас об этом. — Но у меня есть перепечатка из итальянской газе- ты,—возражаю я,— и там не просто упоминается, но весь- ма подробно описывается этот прием. — Я такого приема не помню,— бросает Александр 234
Николаевич,— И, как консультант, снимаю с себя всякую ответственность... — Договорились,— отвечаю я. В последний день съемок на крейсере на двери, веду- щей в кают-компанию, вижу объявление: «Участник Ге- нуэзской конференции Александр Николаевич Эрлих про- чтет сегодня в 12.00 лекцию». Захожу, сажусь незаметно в заднем ряду и, к величайшему своему изумлению, слы- шу, как наш милейший Александр Николаевич рассказы- вает офицерам о королевском приеме на крейсере с весьма живописными подробностями. Увидев меня, старик сму- щается, а я лишний раз убеждаюсь, что доверять очевид- цам следует с известной мерой осмотрительности. ...Штормит. Последний день на крейсере. Почему-то мы сильно измотались за эти трое суток. Старпом объясняет: — Наш железный утюг пронизан энергиями — стати- ческим электричеством, токами миноотталкивающих уст- ройств... и тому подобным. Думаете, я не устаю? Почему на берег рвемся? Развлечений и на утюге хватает. От же- леза и токов отдохнуть... Кошки на таких кораблях не жи- вут. Грустно расставаться с утюгом. Последний день... Старпом командует нарядными парусными судами, проплывающими позади артистов, играющих Воровского и Менье. — Мне известно,— говорит Плятт — Менье,— что Чи- черин хотел бы встретиться с Ллойд-Джорджем в частной обстановке... Каждый день в пять часов английский пре- мьер пьет чай в ресторанчике в Порто-фино. А потом гу- ляет по парку и сам с собой играет в крокет. Вас удивляет, что я, француз, предлагаю посредничество между вами и британцами? — Пожалуй,— соглашается Воровский. — Силой мы ничего не можем изменить в вашей стра- не. И каковы бы ни были мои личные убеждения, они не способны оправдать новых жертв... во всяком случае, с мо- ей стороны. ...Вечером в гостинице Эрлих рассказывает, как он ор- ганизовал конфиденциальную встречу Чичерина с Ллойд-Джорджем в Порто-фино, и я знаю, что здесь уже его воображение не участвует. Об этой эскападе Александ- ра Николаевича вспоминали, и не однажды, Штейн и Лю- бимов. * В отеле «Империаль», резиденции советской делега- 235
ции, днем и ночью толпились итальянские полицейские. У них были две дежурные машины. У нашей делегации — три. Bof это и помогло Эрлиху избавить Чичерина от слежки и дать ему возможность встретиться с английским премьером без свидетелей. Александр Николаевич посвя- тил в свой план Красина и Литвинова. Сперва отправился на своем автомобиле Максим Максимович. За ним тотчас увязалась машина с полицейскими. Второй их мотор — так называли тогда автомобили — отправился вслед за Краси- ным с семейством. И только после этого выехал за ворота «Империаля» Чичерин. Полицейские метались в полном отчаянии — машин у них больше не было. На основе различных свидетельств я предоставил себе частную встречу Чичерина с Ллойд-Джорджем в Порто- фино примерно так... Английский премьер в накидке с двойным верхом, шля- пу держит в руке, средиземноморский ветерок шевелит его длинные седые волосы. Еще прохладно. Чичерин тоже в пальто. Они поглядывают друг на друга с иронией. — В качестве собеседников за столом конференции,— говорит Чичерин,— мы уже знакомы. Но, следуя вашей метафоре, господин премьер-министр, мы пассажиры одно- го корабля... и должны лучше узнать друг друга. — Разумеется, превосходная мысль. Наш корабль еще долго будут трепать волны, и вы правы, лучше потолко- вать на суше.— Ллойд-Джордж берет Чичерина под руку, продолжает с веселой таинственностью: — Вокруг каждого англичанина слишком много воды... — Я хорошо знаю вашу страну,— усмехается Чиче- рин. — Вы бывали в Англии? — Я сидел в английской тюрьме... что вам, вероятно, известно. — В английской тюрьме?! Какое же вы совершили преступление, господин народный комиссар? — Тяжкое. — Именно? — Я агитировал за мир во время войны. И был интер- нирован. — Агитировать за мир во время мира,— Ллойд- Джордж улыбнулся,— гораздо опасней, уверяю вас, я это испытал на себе. Чичерин сидит в плетеном кресле под пинией, а анг- лийский премьер сам с собой играет в крокет. 236
— А не сочли бы вы разумным, господин народный ко- миссар, обсудить паши проблемы на закрытом заседании, без назойливого внимания прессы и пустой болтовни? Я совершенно убежден, что мы оба заинтересованы в успе- хе конференции, но французам... нужен стимул. — «Стимул» по-гречески значит — короткий острый тычок для погонки быков,— замечает Чичерин. — Этот простой и радикальный инструмент может оказать самое благоприятное действие... и не только на Луи Барту. О совещании у Ллойд-Джорджа на вилле «Альбертис» мне рассказал Борис Ефимович Штейн. Делегаты России, Англии, Франции, Италии и Бельгии совещались в каби- нете на втором этаже. Луи Барту горячился: — Нет, мы не можем говорить о мире и торговле с го- сударством, которое не уважает собственности и обяза- тельств своих предшественников. — Долги сделали царь и Керенский,— возражает Лит- винов. — Тем, кто дал деньги, от этого не легче,— ворчит Барту. — Но, Россия пережила революцию,— говорит Кра- син,— величайшую революцию. — За исключением революции господина Барту,— улыбнулся Ллойд-Джордж,— которая совершилась сто лет назад. — Ну, вы бы помолчали,— раздраженно отвечает французский делегат.— У каждого из нас была своя рево- люция. Неожиданно Чичерин спрашивает: — А разве Франция не сказала в 1792 году, что «суве- ренитет народов не связан с договорами тиранов»? Разве Франция не разорвала обязательств старого режима за границей и не отказалась платить долги? — Не тратьте напрасных усилий, господин народный комиссар.— Барту усаживается за стол и говорит: — Вче- ра вам вручен меморандум экспертов, который подтверж- дает необходимость уплаты и намечает, и очень детально, круг гарантий для русских и иностранных собственников' и собственности в широком смысле слова на будущее... Чичерин насмешливо: — Например, отмену монополии внешней торговли и превращение Советской России в данника европейского 237
капитала? Вы превосходно понимаете, что мы никогда на это не пойдем. — Короче,— прерывает Барту,— вы должны нам во- семнадцать миллиардов, и давайте говорить о том, как и когда вы их заплатите. Чичерин сказал: — В таком случае, господа, я буду просить вас ознако- миться с нашими контрпретензиями. — Отказываюсь понимать! — крикнул Барту. — Претензии России к государствам, ответственным за интервенцию и блокаду, разнесены по четырем категори- ям. К первой относятся бесспорные цифры ущерба от пря- мых военных разрушений и похищенного у нас золота, всего двенадцать миллиардов двести тринадцать тысяч. Ко второй категории — ущерб от дезорганизации транспорта и стоимость содержания жертв гражданской войны. К тре- тьей — убытки от вынужденного сокращения производства в промышленности и сельском хозяйстве. — Назовите общую сумму ваших контрпретензий,— говорит Ллойд-Джордж. — Тридцать девять миллиардов. — Великолепно! — вскакивая, восклицает Барту.— Следуя вашим восхитительным вычислениям, мы еще вам должны двадцать один миллиард?! — Совершенно верно, такова точка зрения Советского правительства,— спокойно отвечает Чичерин. Барту выразительно и весьма требовательно взглянул на бельгийского делегата. Тот быстро поднялся и сказал: — Бельгийская делегация предлагает прекратить пе- реговоры. — Гм...— неопределенно протянул Ллойд-Джордж.— Я думаю, мы извиним господину Барту его горячность. — Но это я предлагаю, а вовсе не Барту! — возмутил- ся бельгиец. — Не будем преувеличивать,— бросил Ллойд-Джордж. — Не следует забывать,— Ллойд-Джордж подошел к первому делегату Франции,— что за спиной Барту стоят тысячи держателей русских бумаг... и ничего нет удиви- тельного в том, что они иногда толкают его в спину. — А кто толкает вас? — в бешенстве крикнул Барту.— Сотни тысяч безработных, пустые трюмы ваших кораблей! Советские делегаты переглянулись. Чичерин встал, разводя руками, сказал: 238
— Господа, я протестую. Вы занимаетесь пропаган- дой... — Пропаганда? — в первый раз открыл рот изумлен- ный итальянский премьер. Чичерин иронически: — ...марксистских взглядов о неизбежности противо- речий внутри капитализма. Вы невольно толкаете нас на мысль, господа, использовать эти противоречия. — Да вы только этим и заняты в Генуе! — задыхается Барту* — Не мы выдумали противоречия между вами, госпо- да,— пожимает плечами Чичерин.— И мы не скрываем... что первый, кто откажется от нелепых претензий к Рос- сии, получит наибольшие преимущества от торговли и сот- рудничества с ней. Метр Ллойд-Джордж встряхнул шапкой легких седых волос и рассмеялся. ...Ллойд-Джорджа играл в нашем фильме народный артист Владимир Вячеславович Белокуров. После выхода «Москвы — Генуи» на экран Владимир Вячеславович по- ехал с труппой МХАТа на гастроли в Англию, прихватив с собой на всякий случай свои фото в роли Ллойд-Джорд- жа. В Лондоне английский кинорежиссер лорд Энтони Эсквит, сын бывшего британского премьера, пригласил Белокурова к себе домой на завтрак. После ленча Влади- мир Вячеславович показал Эсквиту фото. Англичанин при- шел в восторг и созвал всю семью: «Смотрите! Как живой! Наш гость играл в советском фильме старика Ллойд- Джорджа!» Все оживленно разглядывали фотографии Бе- локурова, а Эсквит ему говорил: «Ну, естественно, я был тогда ребенком. Но очень живо помню его. Он приходил к отцу и всегда садился вон в то кресло у камина и рассмат- ривал нас, детей, в лорнет с комически суровой миной,, рыча, как лев». О фотографиях Белокурова в роли Ллойд- Джорджа Эсквит рассказал на телевидении, и Белокуров стал на несколько дней достопримечательностью Лондона. ...16 апреля 1922 года Чичерин преподнес участникам конференции, не пожелавшим отказаться от претензий к России, «пасхальное яичко». Ночью с пятнадцатого на шестнадцатое представитель советской делегации позвонил в отель, где остановились немцы, и сообщил, что Чичерин готов продолжить перего- воры, начатые в Берлине. Договор был заключен на следующий день в Рапалло. 239
Основные его статьи предусматривали отказ сторон от вза- имных претензий, связанных с последствиями мировой войны и социалистической революции в России, немедлен- ное возобновление дипломатических, консульских и эко- номических отношений. (Снимал эту сцену в небольшом белом зале одного из старых респектабельных санаториев на Рижском взморье, как две капли воды похожем на ис- торическое помещение в отеле «Империаль» в Рапалло.) Черные сюртуки немцев и советских дипломатов на фоне белых стен, процедура подписания документов, ме- няющих реальность послевоенной Европы. Канцлер Вирт, Чичерин, Ратенау, Красин, Литвинов, Мальцан, так много сделавший, чтобы договор был подписан. «Вино налито,— сказал накануне Вирт,— его придется выпить». Под договором поставили свои подписи Чичерин и Ра- тенау. Акт подписания означал для его участников нечто большее, нежели просто дипломатическую процедуру. Для Ратенау это было мрачное сознание того, что единый фронт Запада против новой России рухнул, для канцлера Вирта и Мальцана — минуты торжества, для Чичерина — сознание выполненного долга перед партией и ее вождем Лениным. Здесь, в салоне отеля «Империаль», в резиденции со- ветской делегации, началась новая эра отношений моло- дого Советского государства с капиталистическим миром. Когда я снимал, а затем смотрел на экране акт подпи- сания договора, меня всякий раз охватывало воодушевле- ние и подкатывал комок к горлу, и, разумеется, не от ху- дожественной мощи протокольного эпизода, а по причине волнующего сознания, что возможно разумное сожитель- ство народов, победа здравого смысла в человеке и чело- вечестве. ИСТОРИИ И СНОВИДЕНИЯ В промежутках между сочинениями и постановками эпического рода собираю новеллистические сюжеты. Записываю маленькие истории и сновидения в надеж- де, что они станут фильмами... Меня соблазняет их мало- фигурность, фабульная простота и краткость, пластика на- строений, а в некоторых случаях и возможность неожи- данного способа кинорассказа. Сновидение первое... «Один»... 240
Он не возникает физически на экране сна. Ведь и мы себя не видим — только в зеркалах, отражениях. Его око— кинокамера. Око наблюдает, прислушивается, мчится, за- мирает, оценивает, живет. Сновидение объектива... В толпе ему кажется, что люди, идущие навстречу, глядят потом презрительно ему вслед — усталые мужчины, раздраженные женщины, беззаботно злые дети. У него есть девушка, мойщица посуды в баре. Но да- же она его в чем-то упрекает, и все потому, что он здесь чужой и зарабатывает гроши. Он маленький человек, одинокий и озлобленный, ино- странный рабочий. Он рвет асфальтовое покрытие старых улиц, и железная дрожь бьющегося в его руках перфора- тора проникает под череп. Ночами он не может уснуть. Его мучают ярость и чув- ство вины. Он знает, что презираем товарищами потому, что получает в два-три раза меньше их и это лишает кого- то из местных рабочих куска хлеба. Вечером в своей стандартной комнатушке он не может отделаться от боли, обиды и металлического зуда, бьюще- гося в стены, в виски, в мозг. Измотанный, он бросается на постель, зажимает уши, вскакивает, зажигает свет, сно- ва гасит, проглатывает в темноте снотворное, шепчет, оп- рокинувшись на спину: «Чтоб вы все провалились, ис- чезли!» Утро. Он очнулся. Нет сигарет. Нет еды. Слепит солн- це. Не побрившись, сбегает он по лестнице вниз, на ули- цу. Ларек, торгующий газетами, журнальчиками и таба- ком, открыт, но продавца нет. И в гастрономическом мага- зине внутри пусто — ни хозяина, ни покупателей. Он быстро переходит улицу. Вдоль тротуаров стоят ав- томобили и мотороллеры. Нет только людей. Он перебегает перекресток — стада машин неподвиж- ны. Окна и двери домов отворены, но за ними ни души. Людей нет. Озираясь, он шагает по безлюдному городу, пусты ки- нотеатры, стадионы, гостиницы, парки, вокзалы. Он один. Наконец — один! Они исчезли, люди. Город, полный вещей и еды, принадлежит ему. Он счастлив. Он купается в фонтане среди бронзовых нимф, лежит в цветах сквера, потом пьет пиво в баре, где была мойщи- цей посуды его девушка, ест в огромном, торжественном, как храм, пустом ресторане. 241
Раздобыв в луна-парке роликовые коньки, он скользит по улицам вдоль витрин, катается в холлах гостиниц и в мраморной пустыне банков. Он летит на роликах по витым эстакадам, видит внизу взломанные корки асфальта и воткнутый в размягченный вар перфоратор. Его проклятый перфоратор!.. Он подъез- жает к нему и с хохотом сбрасывает в реку. Темнеет. Он бессильно колесит по улицам. Время пу- тается. Подкрадывается беспокойство, одиночество. Наступила ночь, он не знает, где ему приклонить голо- ву, и решает отправиться в свою каморку. Теперь ему страшно, что он один, совсем один в опус- тевшем мире. И вдруг в переулке, жутком, как тоннель, появляется вдали девушка. Он спешит к ней с бьющимся сердцем. Но девушка ис- чезает. Он сворачивает за угол, замер — девушка катит ему навстречу из тьмы на роликовых коньках, таких же, как у него. Он протягивает к ней руки, но она опять пропадает. Он молит: «Не оставляй меня!» Но девушка не отзы- вается. Лишь пятно света дрожит вдалеке. Он зарыдал. Прислушивается. Бредет в темноте. Его преследуют звуки жизни. Но жизни вокруг нет. Он один во всем мире. И вдруг кто-то тихо берет его за руку. Это девушка. Она заглядывает ему в лицо, точно спрашивая: «Ну как тебе одному, без людей?» Девушка все понимает. Была ли она когда-нибудь мой- щицей посуды? У нее гибкое, легкое тело — она танцов- щица. Они идут рядом. А потом она танцует для него на пустой площади, среди автомобилей. На рассвете они завтракают, лежа в траве, окружен- ные молчаливыми домами, и решают жить так, как жили среди людей. В многоэтажном магазине он одевает ее с ног до головы и кладет в ящичек кассы деньги. Они ищут пристанище, но чужие спальни их тяготят, а до его каморки на роликах не добраться — она в дальнем пригороде. И они спят в речном порту, на дне большой лодки. Утром город опять принадлежит ей и ему, их любви. В музеях они подолгу смотрят на великие картины, восп- ламеняющие их чувства, а в городской тюрьме — на пус- тые камеры и гильотину, хранящую ужас сгинувших ми- нут. И всюду она танцует, стараясь выразить свое волне- ние и свою страсть. 242
Насытившись душой и телом, она засыпает в его объя- тиях на дне покачивающейся лодки, когда приходит ночь. С наступлением дня они снова бродят по городу, захо- дят в чужие жилища, роскошные и нищие, пытаются уга- дать прошлую жизнь их обитателей. Но почему-то посте- пенно исчезает радость и танцы девушки становятся все печальней. Чего же ей не хватает? Она захотела птицу. А он — собаку. Их стало четверо. Но девушка по-прежнему томится, танцуя среди улиц. И он грустит, глядя на нее. Видимо, счастье духовной близости неуловимо связано с деятель- ной жизнью и возможно лишь в окружении людей. Ночью, в лодке, они поссорились. И девушка убежала. И с ней улетела птица. С ним осталась собака. Вдвоем они искали девушку, выбиваясь из сил, по всему городу. У него кончились деньги, все сбережения, которые он хранил в плоском полотняном мешочке на груди. Теперь он брал еду для себя и собаки в пустых магазинах просто так, и это было ему противно. Они спали с собакой где придется, чаще всего на ули- це. Как-то он забрел в банк. В раскрытых сейфах лежали запечатанные пачки денег. Он разрывал пачки и в ярости раскидывал деньги. Они летели среди пустых улиц. Однажды он ударил собаку, и она бросила его. Теперь он снова был совсем один и разговаривал с бан- ковской электронной машиной, требуя от нее сострада- ния. Однажды он проснулся среди площади — его кто-то окликнул. Он открыл глаза и увидел в дальнем окне де- вушку. Но в стекле вспыхнуло солнце, и девушка исчезла. Он зарыдал, уткнувшись лицом в землю. На него упала тень. Он обернулся. Девушка лежала в траве рядом с ним. — Пусть вернутся люди,— обняла она его за шею. — Да, больше я... не в силах,— прошептал он, дрожа всем телом. — Дай закурить,— сказал третий голос. Перед ним на корточках сидели цветные и белые пар- ни с перфораторами в руках и ждали. Он посмотрел на них с испугом и стал оправдываться, вспоминая прошлое, и парни исчезли. — Но я не могу один,— признался он и протянул в пу- стоту пачку сигарет. 243
И тотчас опять возникли парни, и площадь и весь го- род наполнились людьми, движением, музыкой, шумом жизни... ...Бешено мотаясь на узкой колее, поезд мой мчался сквозь угольно-железную гарь Рура, то полыхающую пла- менем домн и мартеновских печей, то удручающую тьмой мертвых, покинутых поселков, городков и заводов. На вздрагивающем экране мозга тоскливым воспоминанием летела зелено-голубая пустота ночного Кёльна, безлюд- пость улиц, зубчатая мгла домов, собор. Бежал на ролико- вых коньках маленький, одинокий, отчаявшийся человек... * * * Первая история. «Свет, тень, воспоминание»... — Для паспорта, пожалуйста. — Квитанцию. — Вы положили ее в карман. — ...Что?.. Да. Садитесь. Не наклоняйте голову. Оча- ровательная улыбка не обязательна. Все. Вы свободны. — Когда могу получить? — Завтра утром. Следующий... Лица менялись. Они ему были не интересны. Он сни- мал фотографии для паспортов. После работы он сел в свою старую «Волгу», но зажи- гание не включил, а стал смотреть на улицу. За ветровым стеклом метался усатый парень с вытаращенными глаза- ми, пытаясь остановить такси. Однако машины проноси- лись мимо, и парень растерянно озирался, вытирая рукавом вспотевшее, несчастное лицо. Их взгляды встретились, па- рень вопросительно приподнял брови, подмигнул, но сразу сообразил, что напрасно, и опять бросился на проезжую часть, отчаянно размахивая руками. Все куда-то торопи- лись, пешеходы и автомобили. Он видел: люди не бежали по улице — торопились их лица. Спешил старик с беспо- койно-виноватыми, слезящимися глазами. О чем-то нерв- но расспрашивала прохожих высокая старая женщина с подсиненными и тщательно уложенными седыми волоса- ми. Прохожие пожимали плечами. Молодая мать тянула за собой девочку и мальчика. Мальчик ревел, девочка смеялась, радуясь жизни. А губы матери беззвучно двига- лись, что-то бормоча и кого-то осуждая. Все люди за стек- лом (так, во всяком случае, ему казалось) были озабоче- ны, жили инерцией житейских тревог, немо кричали. 244
И ему передалась вдруг их торопливость: он включил мо- тор и стремительно помчался в потоке машин. Раздался свисток. Он прижал машину к тротуару. По- дошел розовощекий сотрудник ГАИ. — С места — и на девяносто? — весело бросил сотруд- ник.— Далеко пойдете, товарищ водитель. — Я уже ходил. — Куда? — Далеко. Вернувшись домой, он обнаружил, что лифтерша, по- могавшая ему по хозяйству, стоит в столовой на коленях перед запертой дверью в смежную комнату, пытаясь про- сунуть в замочную скважину палец. — Чем это вы занимаетесь? — крикнул он. — Надо же когда-нибудь там убраться. А ключей вы не оставляете. — Никто не просит вас там убираться. Слышите? Она принесла ему обед и удалилась, обиженно сжав рот. После еды он некоторое время неподвижно сидел и курил. Затем вынул связку ключей, отпер дверь и вошел в соседнюю комнату. Щелкнул выключатель, и вспыхнул яркий свет фотолампы. Он сел в вертящееся деревянное кресло, медленно поворачиваясь, стал исподлобья глядеть на стены. Они, как сыпью, были обклеены удивительными фотографиями. Нет, не вырезанными из газет и журналов, а оригиналами. Это были русские и иностранные города, новостройки, митинги, сражения на улицах в Европе, Аф- рике, Азии, Америке. Особенно были выразительны чело- веческие лица. Их было множество. Некоторые казались знакомыми. Висели здесь и фото, на которых он сам был снят с разными выдающимися личностями — де Голлем, Индирой Ганди, Кингом, Альенде, Тито, советскими кос- монавтами, делегатами ассамблеи ООН. На следующее утро он опять ехал на работу в своей старой «Волге». Перед его мысленным взором возникли фотографии, которыми была обклеена комната без окон. По дороге он купил газету и колбасу, и лица продав- цов и покупателей смешались с фотооттисками его прош- лой жизни. Он был профессионалом и привык, что настоя- щее и прошлое вспыхивает в нем мгновенными снимками. Он видел сейчас набегающие дома и встречные машины и одновременно сменяющие друг друга фотографии женщи- ны. Она стояла на аэродроме с распущенными на ветру волосами, бежала, смеясь, в неподвижной метели, сидела, 245
сосредоточенно склонившись над пишущей машинкой, об- наженная, раскинув руки рушилась вниз вместе с пенис- той замершей волной. — G вас два рубля пятнадцать копеек,— сказала ему кассирша в молочном магазине, и он вышел, сел в маши- ну, включил зажигание, и снова его утренний мир запол- нили снимки женщины. Она шла по бульвару Пастера в Париже, сидела на железном стульчике в саду позади те- атра «Одеон», стояла перед «Гражданами Кале» в музее Родена. «Наша осень в Париже... Наша последняя осень...» Войдя в свое фотоателье, он надел рабочий халат и вдруг услышал голос женщины: — Для паспорта, пожалуйста. Женщина из фоговидений сидела в кресле напротив него, а он стоял возле своего аппарата на треноге, накры- того черной материей. Минуту оба не верили, что все это реальность. Потом он сказал без всякого выражения, буд- то за стеной тумана: — Квитанцию. — Вы уже взяли ее. — Петя, сними гражданку,— обратился он к фотогра- фу, работавшему рядом, за ширмой. И скрылся в дверях проявочной, путаясь в черных бай- ковых шторах. Женщина стучала в дверь. — Мне нужно с тобой поговорить. — Я занят! — выкрикнул он в красном сумраке. — Открой дверь. Сейчас же открой, прошу тебя. — Я занят. И говорить нам не о чем.— Он прижался лбом к стене.— Не о чем говорить! Уходи отсюда! Переступив вечером порог своей квартиры, он обнару- жил в столовой женщину — она беседовала с лифтершей. Теперь объяснение было неизбежным. Он сделал послед- нюю попытку: не снимая плаща, вышел во двор и уселся за стол под деревом, где мальцы и старики «забивали коз- ла», и стал с одним из них играть в шахматы. Женщина Села напротив и сказала: — Я знаю... виновата перед тобой. Он смотрел на доску, передвинул фигуру. — Но я не думала, что ты примешь все так близко к сердцу и по-глупому сломаешь себе жизнь. Его партнеру стало неловко, он поднялся. — Извини, сейчас вернусь, за сигаретами па угол сбе- гаю. 246
Они остались вдвоем. Вокруг стучали костяшками до- мино. Он молчал. Женщина была красива, небрежно, но хорошо одета. Отроки и старики на нее поглядывали не- одобрительно — она не принадлежала к их миру. — Почему ты это сделал? — спросила женщина. — Не догадываешься? — он посмотрел на нее с пре- зрением. — Ты меня ненавидишь? — произнесла она тихо. Он повалил деревянные фигуры и пошел к дому. Его партнер курил в подворотне, деликатно отворачиваясь. Женщина вошла в дом — он не мог захлопнуть перед ней дверь; — У тебя сохранились паши фотографии? — Твои —нет. —Ты их уничтожил? - Да. — А фото Федосьева? Он ответил неохотно: — Не помню. Теперь я снимаю для паспортов. Она сняла плащ, ходит по комнатам. Он глядит на нее с холодной яростью. Что же произошло в их жизни? Они вместе работали в Агентстве печати — она писала, он снимал. Они были добрыми товарищами, исколесили вместе весь Советский Союз и полмира. Ему нравилась их кочевая жизнь, и не приходило в голову, что ей уже за тридцать и что она хочет ребенка и дом, в который можно вместе возвращаться. И однажды опа исчезла. Внезапно. Он растерялся, по- нял, что жить без нее не может, что отчаянно любит ее. А женщина исчезла бесследно, переехала в другой го- род. Он впал в отчаяние. Однажды пришла телеграмма: «Выхожу замуж». Он ее возненавидел, уничтожил все ее фотографии, в которых были запечатлены их странствия по свету, их работа, их любовь. Только в Агентстве, в картотеке нега- тивов, сохранились ее изображения. Это мучило его. Он был в невменяемом состоянии и унес домой все ее сним- ки и негативы и, не разбирая, уничтожил их, а вместе с ними и важные фотодокументы. Его выгнали из Агентст- ва, лишив права работать в печати. Уже ночь, и все сказано, и женщине пора уходить, а он вдруг говорит: — Ну куда ты сейчас пойдешь? Останься, я лягу в сво- ей фотоберлоге. 247
И она остается, и пока он приносит и ставит раскла- душку, женщина разглядывает на стенах старые оттиски. — Вот Федосьев,— говорит она, показывая на фотогра- фию человека с седеющими волосами, подстриженными бобриком.— Ты его помнишь? Он вглядывается в лицо на стене. Здесь несколько Фе- досьевых. В фас, в профиль, за чертежным столом, среди современного арабского города. Федосьев на фотографиях усмехается. — Надо спасать азартного Федосьева,— раздается го- лос женщины,— у пего беда. И помочь ему можешь толь- ко ты. - Я?! — Да, как это пи парадоксально. — Интересно! Опустившийся тип спасает гордость, так сказать, и надежду?! Да ведь я его и пе знаю почти. — Я устала,— говорит женщина,— пойду лягу. Белье и одеяло... все на прежнем месте? Она сама стелет себе, а потом расчесывает перед зер- калом длинные пепельные волосы и словно между прочим поясняет, как он может помочь Федосьеву и что именно с пим приключилось. Федосьев руководил установкой советского нефтепро- мыслового оборудования на севере Африки. На несколько дней должен был поехать в столицу Алжира, читать до- клад на геологическом конгрессе. По договору новое обо- рудование могло быть запущено только в его присутствии, а кто-то сознательно или по несчастной случайности ус- ловие нарушил — и произошел взрыв и вспыхнул пожар. — Это был поджог,— продолжает женщина,— я в этом уверена. А обвинили во всем Федосьева. — Почему? — Было выгодно конкурентам и тем, кого они купили. — Ну и что? — Он вытянулся па раскладушке, заки- нув руки за голову. — Так вот,— донесся голос женщины из соседней ком- наты,— прежде всего необходимо доказать, что во время катастрофы Федосьев был в Алжире, за несколько сот ки- лометров от места происшествия. — Как доказать? — Он закрыл глаза.— Не понимаю тебя. Она появилась в дверях. — По-моему, ты снимал эту конференцию в Алжире? — Не помню. Кажется, снимал. 248
— Но это очень важно. Вспомни. Он повернулся на бок и увидел — женщина расчесыва- ла волосы, стоя в дверях. — В Алжире,— сказала она,— в качестве гостя кон- ференции или конгресса, не помню, как называлось это сборище ученых мужей,— присутствовал принц Юсеф, и они с Федосьевым беседовали... в тот день, когда произош- ло несчастье. И если ты там был, наверняка их снимал. — Возможно. Женщина вернулась к зеркалу, спросила: — Оттиски и негативы могли сохраниться? — Где? — У тебя... Понимаешь теперь? — Пока не очень. И почему тебя так занимает этот Федосьев? — То есть как? — Она постелила простыню, натягива- ет на подушку наволочку.— Мне известны факты. Федось- ев замечательный инженер. И вообще... прекрасный чело- век. Но, конечно, дело пе в этом. — Черт с ним, с Федосьевым.— Оп решительно под- нялся с раскладушки.— Скажи мне лучше, кто твой муж? Он вошел, когда она ложилась в постель, грубо при- влек ее к себе и стал отчаянно целовать. Она оттолкнула его, ударила. Он повернулся, и молча захлопнул за собой дверь, и повалился среди фотовоспоминапий. Потом под- нял мокрое от слез лицо и крикнул: — Убирайся вон! Слышишь, немедленно убирайся!.. Утром он не пошел в свое ателье, лежал на раскладуш- ке посреди фотоберлоги без окоп, испытывая к себе отвра- щение. Вдруг вскочил и принялся рыться в чемоданах, в ящиках шкафа, вывалил на пол сотни снимков и негативов. Он искал, разглядывал негативы па свет. И в этот мо- мент раздался звонок — возвратилась женщина. По глазам ее он понял: не надо сейчас никаких объяснений, она воз- вратилась — и это главное. Он только сказал, что кое-что уже нашел, и она увидела на полу и на раскладушке сот- ни негативов и оттисков и вновь поверила в него. Вместе они сравнивали фото, перебирали негативы, вы- тащили и подключили аппарат для контактной печати, а затем, волнуясь, проявляли снимки. Оба чувствовали, что от результатов их усилий зависело не только доброе имя Федосьева, но и нечто большее, гораздо большее. Они ра- ботали без отдыха, почти без еды. Сперва казалось, что рядом с принцем Юсефом спят вовсе не Федосьев. Но 249
позже нашелся и тот пегатйй, где алиби было полным — Федосьев беседовал с принцем среди делегатов конферен- ции. Опустошенные усталостью, они заснули, обнявшись, без ласк. Утром, когда он открыл глаза, женщины уже не было. Лифтерша в столовой кому-то говорила: — Да спит он, спит. Умаялся. — Скажите, Федосьев пришел. — Идите сюда! — крикнул хозяин. Федосьев втиснулся в дверь, большой, широкоплечий, басовито откашлялся. — Простите антураж,— натянул хозяин плед поверх простыни.— Включите, пожалуйста, свет. Федосьев повернул выключатель и зажмурился, ослеп- ленный фотолампой. — Да вы лежите,— пробормотал он.— Вы даже не представляете, как я вам обязан. Она... мне сказала, что вы нашли снимки, доказывающие вроде бы мое... алиби. — Садитесь. Федосьев с его широким добрым и мужественным ли- цом был хозяину симпатичен. Гость опустился в тесное для него кресло, оглядел стены. — Окон у вас тут нет? — спросил он почему-то. — Нет. — Где фото... фото мои с Юсефом?.. — На столе. В той комнате. В большом черном кон- верте. Возьмите. Федосьев вышел и тотчас опять появился на пороге и помахал конвертом. — Вы святой человек. Даже не знаю, как благодарить. — Денег не возьму,— кинул хозяин.— Надеюсь, яс- но?.. Отблагодарите откровенностью. — Готов,— густым голосом произнес Федосьев. — Почему она так близко принимает к сердцу... ваши дела? — Ну, прежде всего...— чуть замялся гость,— боевая женщина. Это сами знаете — вместе работали. Вероятно, имеет значение и то... — Что, что именно? — перебил хозяин. — Что она... моя жена. Молчание было тягостным для обоих. — Какого черта! — крикнул хозяин.— Потушите свет! Яне спал всю ночь. 250
— Простите еще раз,— сказал в дверях Федосьев.— И позвольте быть откровенным до конца: бывшая жена. Жизнь наша не сложилась. Она любит вас. Надеюсь, мы сохраним друг к другу уважение. В дверь комнаты без окон, обклеенной фотовоспомина- ниями, било солнце. Хозяин лежал, накрывшись с головой стареньким пледом. ...Через полгода я был на вернисаже его большой фото- выставки. Автор стоял в стороне, у окна, и с некоторым изумлением и даже страхом поглядывал на многочислен- ных посетителей. Фотосвидетельства его жизни, и страны, и мира разглядывали, негромко переговариваясь, коллеги и чужие люди. Было много корреспондентов. И не только советских. Они толпились главным образом вокруг фотог- рафий, на которых был снят Федосьев с принцем Юсефом и нефтяные промысла во время пожара. Эти снимки окру- жали вырезки из советских и иностранных газет. Но боль- ше всего зрителей стояло перед большими, в натуральную величину, фотоизображениями женщины. Она подошла к автору и взяла его за руку. Теперь они были мужем и же- ной и снова вместе работали, и поэтому женщина особен- но была смущена и счастлива. Она понимала, что ее лицо и тело на фотографиях сотворены не только светом и те- нью, но и воспоминаниями о пережитом. ♦ * * Вторая история. «Знаменитый Надир»... Сегодня он прилетает, знаменитый Надир — поэт, ре- волюционер, жертва лицемерного правосудия. Встреча бу- дет скромной. Никакой торжественности. Только близкие друзья. Ведь он беглец, и пока не следует афишировать его появление в Москве. Но Надя, Надежда Ивановна, его увидит. Естественно* она взволнована. Более того — полна необъяснимой тревоги, почти смятения. Надир вошел в ее жизнь восемь лет назад, когда в ре- дакции газеты Наде поручили вести подборку, связанную с борьбой за освобождение Надира. Сперва это было обыч- ное для сотрудницы иностранного отдела поручение, к ко- торому она отнеслась добросовестно, но и только. Позже Надя прочла стихи Надира, все его книги, заинтересова- лась его личностью, стала писать о нем. Несколько раз выступала за рубежом на конгрессах и митингах, призы- вая добиваться освобождения Надира из тюрьмы. На од- 251
пом таком митинге в нее стреляли и ранили. Так Надир, которого она никогда не видела, стал частью ее жизни, ее профессионального и человеческого риска. Среди толчеи на аэродроме Надю с Надиром даже не познакомили и вспомнили об этом только во время ужина в актерском клубе. Надиру сказали, что Надя перевела некоторые его стихи, и он попросил ее прочесть что-ни- будь. Она прочла. Надиру перевод не понравился, и он сказал, что Надя сделала его мысли и сравнения бедными, а его жизнь риторической. Надя растерялась и, чтобы не расплакаться, ушла. И тут друзья стали корить Надира, рассказали о Наде, о ее многолетней борьбе за жизнь и освобождение Надира. Он звонил ей, искал, нашел почыо в редакции, стал на колени, целовал Надины руки, оба плакали, пе смущаясь друзей и сотрудников. Потом Надир и Надя в зале теле- тайпов читали телеграммы, и, погружаясь в жизнь мира, он радовался свободе и опять просил Надю его простить. Он вспомнил, что в тюрьме у него был маленький прием- ник с наушниками и несколько раз он слышал далекий го- лос женщины, неведомого друга, требовавшего для него свободы. Это была Надя. Теперь Надир и Надя встречались почти каждый день, до утра бродили по Москве. Надир вспоминал годы студен- чества, Университет народов Востока. Часто они возвра- щались на первом речном трамвайчике. Когда расстава- лись, Надя не знала, что Надир возвращается не в гости- ницу, а в Кремлевскую больницу: годы в тюрьме подорва- ли здоровье этого высокого синеглазого полутюрка-полу- славянина. Однажды Надир сказал Наде, что, к несчастью, скоро они расстанутся, но причины не объяснил. Причину объяснили друзья: Надиру необходим дли- тельный отдых на природе, вдали от города. Кому-то при- шло в голову, что было бы прекрасно, если б Надя пригла- сила Надира на лето к родным, в Асканию-Нова. Надя не стала лицемерить и с радостью согласилась это сделать. Был рад и Надир, но предупредил Надю, что на роди- не у него остались жена и сын. Вероятно, он никогда в жизни больше их не увидит, потому что за побег пригово- рен заочно к смертной казни, а близких его не выпустят за границу, будут держать как заложников. Впрочем, Наде все это известно. Надир напомнил об этом, чтобы до конца быть честным. 252
Весной они уехали в заповедную степь. Всю жизнь Надир жил сегодняшним днем, даже в тюрьме. А в Аскании, обдумывая, как вывести новую стой- кую породу тонкорунных овец, как лучше расселить ло- шадей Пржевальскою или восстановить поголовье сайга- ков, живут далеким будущим. Среди высоких душистых трав бегут по степи стада, сознавая свою свободу и прелесть мира. И бродят в си- ней полыни Надир и Надя и ее старенькая мама, тихая ученая женщина, тридцать лет прожившая с мужем, тоже зоологом, на этом зеленом Асканийском острове. Она по- нимает: дочь и Надир полюбили друг друга, и это не дает ей покоя, потому что у него две родины. Но Надир обо всем забыл в заповедной степи и верит, что мог бы навсег- да остаться здесь с Надей. Все изменяет случай. Однажды Надир видит вольных сайгаков, укрывшихся в тени курортных грибков. — В пору сильных жаров,— говорит Надя,— сайгаки, одурманенные солнцем, уничтожают друг друга, самцы не щадят самок, самки — самцов. В прошлое лето погибли от солнечного безумия десятки этих редких животных, и у администрации были большие неприятности. Вот и при- думали курортные грибки. В тот день Надир впервые узнал, что все звери в Аска- нии думают, что живут на воле, между тем как в действи- тельности заповедник окружен изгородями, но только на большом пространстве. Это произвело на Надира тяжкое впечатление: «И они в тюрьме?» Радость тишины и свободы меркнет,и вскоре Надир и Надя покидают Асканию. Вновь Надир погружается в деятельную и для него полную риска жизнь — выступает на конгрессах в защиту мира, на антифашистских митингах, на фестивалях моло- дежи. Произносит речи, читает стихи. За ним охотятся, дважды покушаются на его жизнь. В Неаполе судьба дарит неожиданно ему и Наде не- сколько дней счастливой передышки. Надир отправляется в город прогуляться и встречает друга, в прошлом соседа по кварталу. Надир расспрашива- ет его о жене и сыне, и друг говорит, что живут они спо- койно, но дом их сторожат полицейские. Надир выясняет^ что его друг капитан торгового судна и сегодня оно ухо- дит домой, на родину. — И полицейские никогда не покидают своего поста 253
возле моего дома? — допытывается Надир.— Ни днем, ни ночью? — Только на время обеда,— отвечает капитан.— Они все еще надеются тебя схватить. — Послушай, ты можешь взять меня с собой? — вдруг спрашивает Надир. Как всегда, решение он принимает стремительно, ш> капитан колеблется: нет, не за себя он боится — за Нади- ра, ведь он приговорен к смерти. — Ты должен взять меня,— настаивает Надир. — Но мы уходим через полтора часа. — И прекрасно. Наде я все объясню потом, когда вер- нусь. Ты же говорил, что как только разгрузитесь — обрат- но в Неаполь. Капитан все еще колеблется. — Брат,— умоляет Надир,— я должен их увидеть. — А какой-нибудь паспорт у тебя есть? — Конечно. Вот он. — Польский?.. Ты принял польское подданство? — Ведь я наполовину поляк. — Надеюсь, паспорт не понадобится. Но риск боль- шой... и для тебя, и для меня. Через сутки, на рассвете, они уже у цели. К кораблю подходит катер: таможенный и полицейский досмотр, про- верка документов. Надир в грязной матросской робе висит в люльке над водой и старательно обводит масляной кра- ской буквы, подновляя название судна. Он весело пере- говаривается с полицейскими. Досмотр проходит благополучно. Катер отваливает, и корабль пропускают к пирсу для разгрузки. В полдень,, переодевшись, Надир и капитан отправляются в старый город. По дороге Надир предупреждает: если его схватят* капитан ни во что не должен вмешиваться. Он смотрит на городские часы. — Итак, скоро час. — Через несколько минут полицейские пойдут обе- дать,— говорит капитан,— сам сейчас увидишь. Они останавливаются напротив крепостного вала, к ко- торому прилепился маленький ресторанчик. Под его наве- сом появляются двое в полицейской форме. — Вот они. Капитан прогуливается вдоль стены. Полицейские за- казывают обед, болтая с молоденькими студентками. На- дир свернул в переулок, входит во внутренний дворик сво- 254
его глинобитного дома. Жена разводит огонь в печке, сын режет мясо. Женщина вскрикнула, увидев Надира. — Ни о чем меня не расспрашивай,— говорит он.— Ничего с собой не берите — ни одежды, ни денег. Идите за мной на некотором расстоянии... Он выходит на улицу, где его ожидает капитан. Оше- ломленные жена и сын, словно во сне, идут следом, мино- вали крепостно!! вал и стали спускаться к порту, проби- раясь среди машин. Через несколько часов корабль с беглецами благополуч- но вышел в открытое море, а через сутки пришвартовался к пирсу в Неаполе. С женой и сыном Надир является к польскому консулу и сознается, что без визы и разрешения властей совершил тайное путешествие на родину и привез семью в Неаполь. Надир готов нести за это наказание и умоляет консула только об одном — скорей позвонить в Варшаву и полу- чить разрешение жене и сыну считать Польшу своей новой родиной. Надир понимает, все это связано с многими фор- мальностями, но надеется, что консул проявит человеч- ность и сделает все возможное. Несколько часов уходит на переговоры по междуна- родному телефону с посольством в Риме, с министерством иностранных дел в Варшаве. Но к вечеру консул добива- ется разрешения оформить жене и сыну Надира времен- ные документы и отправить их на самолете в Варшаву. Надир провожает семью на аэродром, рассказывает жене о Наде, которая, ни о чем не подозревая, ждет его, вероятно смертельно волнуясь, в одном из отелей Неаполя, рассказывает, как Надя долгие годы боролась за его жизнь и свободу. Надир просит: пусть жена сама решит их будущее. Не колеблясь она говорит, что Надя имеет боль- ше прав на Надира. Бесконечно благодарный жене Надир заверяет, что она и сын никогда не испытают нужды: он уже телеграфировал в Варшаву, чтобы весь гонорар за из- дания его книг выплачивался семье. И вскоре Надир сам надеется быть в столице Польши. Они прощаются, и само- лет взлетает. Из аэропорта Надир звонит наконец Наде. — Прости меня, дорогая, я тут встретил приятеля, бывшего соседа, и мы немножко загуляли. Ты не серди- шься? Если нет, то я еду. ...Вторую половину этой истории, связанную с Неапо- лем, путешествием на грузовом корабле и невероятным ос- 255
вобождением жены и сына, рассказал мне ночью в парке подмосковного дома отдыха «Полет» Аркадий Райкин. Он дружил с Надиром, у которого, разумеется, было другое и очень громкое имя. * * * Второе сновидение... «Убей ее!..» Люди останавливаются среди далеких городов и при- слушиваются... Одичавший мальчишка, полпотовский солдат пресле- дует маленького кампучийца с брезентовой санитарной сумкой на спине. Кампучиец бежит через минное поле. Солдат совсем обезумел, он стреляет из автомата в обла- ка, в землю, в мертвого крестьянина, потому что потерял кампучийца из виду. Маленький кампучиец сжался позади трупа. Вдруг вскочил и опять побежал. Солдат настиг его, повалил, выхватил короткий нож — патроны у него кончились. Они боролись, крича и плача, до тех пор, пока оба не обессилели, и тогда солдат увидел, что перед ним девушка. Она тяжело поднялась на ноги и медленно пошла прочь. Он кинулся за ней. Теперь у него не было ни ав- томата, ни ножа. Он провалился в болото, в холодную трясину, звал, мо- лил о помощи. С трудом она вытянула его за волосы. Ослепленный болотной жижей, мокрый и несчастный, он брел среди де- ревьев, за которыми скрылась девушка. Солдат прислонился к сосне, сполз вниз по ее стволу, повалился в сырой мох. Девушка стояла вдали, смотрела на солдата. Они спали в лесу, разделенные тьмой и деревьями, вре- менами с тревогой прислушиваясь к дыханию друг друга. Солдата бил озноб. Он что-то шептал во сне. Когда рас- свело и он открыл слепленные глиной веки, перед ним стояла девушка и молча смотрела на солдата. Они ничего не могли сказать друг другу. Одно было яс- но — они заблудились. Они брели в поисках человеческого жилья. Часто ос- танавливались. Он не хотел ее помощи. Он лег и сказал, что умрет здесь, в джунглях. Она сидела перед ним на корточках. Теперь он смотрел 256
на нее без ненависти, равнодушно. Она трясла его за пле- чи, заставила подняться. И снова они шли, следя друг за другом и все еще на что-то надеясь. Лес кончился, они увидели траншеи, домики деревни, из которой все люди ушли. В разбитом вертолете девушка нашла консервы и ри- совую водку. Они поели, и она дала солдату водки и выпи- ла сама, и они захмелели и, сидя друг против друга, долго, тихо, бессмысленно смеялись, а потом уснули. Пробудившись, солдат увидел, что девушка ушла. Он вскочил, заметался, закричал, приказывая девушке верну- ться. Он искал ее, заглядывая в покинутые хижины. Девушка вышла из джунглей на дорогу, ведущую к од- ноэтажному каменному строению. Позади него поблески- вала река. Девушка осторожно переступила порог. В пустой ком- нате на столе лежали лепты сейсмограмм, стоял глобус. В углу пощелкивал телетайп. Рядом был люк, ведущий в подвал, где горело электричество. Девушка спустилась по железной лестнице вниз. Здесь под стеклянным колпаком поскрипывали самописцы, а на кафельном полу лежали двое застреленных. Девушка вскрикнула, кинулась обрат- но наверх и только теперь увидела панель, на которой вспыхивало табло: «Идет сильное землетрясение». Гудел зуммер. Девушка подбежала к телетайпу, стала читать ви- сящую над ним инструкцию. Через окно за девушкой следил солдат. Она заметила его и сказала: — Тут написано... когда загорается сигнал, надо про- явить ленты и сообщить о землетрясении правительству и во все города, и в ЮНЕСКО... А я не знаю, как обращать- ся с этим... — и она показала на телетайп. Солдат понял только одно — девушка хочет что-то со- общить врагам. И он кинулся к ней, повалил на пол, рем- нем связал руки за спиной и стал разбивать сапогами кла- виатуру телетайпа. В доме стемнело. Солдат сидел, привалившись к стене, и слушал, как гудит зуммер. Когда он затих, девушка и солдат опять уснули во враждебном отдалении друг от друга. Проснувшись, девушка обнаружила, что руки ее развя- заны. Зуммер молчал. Табло погасло. Солдат во дворе готовил на костре еду. Он был до поя- 257
са голый, и черные прямые его волосы поблескивали на солнце. Девушка вышла из дома, направилась к реке, сняла одежду и долго плавала в синей воде. Солдат стоял вдали и к девушке не приближался. Возвращались они вместе, но на расстоянии дауг от друга, разделенные высокой травой. А в доме опять гудел зуммер и светилось табло: «Идет сильное землетрясение», и самописцы в подвале, где лежа- ли убитые, писали подземные толчки. Солдат и девушка увидели над домом вертолет,— веро- ятно, их искали. Им надо было уходить. Они бежали в высокой траве к реке. Вертолет, покру- жившись над джунглями, улетел. Солдат и девушка плыли к барже с песком, которая тянулась по течению, никем не управляемая. Опять по- явился вертолет. Солдат и девушка вскарабкались па борт, зарылись в песке. А в пустом доме сейсмической станции самописцы пи- сали «кардиограмму» бедствия. Наступила ночь. Светила луна. Над баржей посвисты- вал ветер, поднимая песок. Утром солдат и девушка плавали вокруг баржи, рез- вясь, как дети, потом грелись среди плывущего песка, и лица и± были как одухотворенные цветы. Опять появился вертолет и повис над баржей. Из каби- ны высунулась узкоглазая женщина в военной форме. Пилот выбросил веревочную лестницу, и женщина с ав- томатом спустилась на песок. Солдат и девушка отбежали к корме. — Подойди сюда! — приказала солдату женщина. Он приблизился. Женщина, показывая на девушку, спросила о чем-то солдата, и он наклонил голову. Женщи- на снова задала вопрос. Солдат закричал. — Докажи,— сказала женщина и протянула солдату автомат.— Убей ее! Солдат отскочил. - Нет! — Убей ее! — повторила женщина. Он упал в песок, забился. — Нет! Женщина шагнула к нему, а пилот направил сверху на солдата и девушку дуло пулемета. 258
Женщина смотрела на солдата с презрением. Солдат поднялся. Колени его дрожали. — Убей ее! — в третий раз повторила непреклонная женщина. И солдат, зарыдав, выпустил очередь из автомата в тень, плывущую среди песка,— и убил девушку. И, словно во сне, все началось сначала. Девушка сто- яла на корме живая. Непреклонная женщина протянула солдату автомат и сказала: — Убей ее! - Нет! — Убей ее! - Нет! — Убей ее,— повторила женщина и улыбнулась. Солдат отбежал и ударил из автомата по вертолету, и перебил его лопасти, и убил всех — пилота, механика и непреклонную женщину, и вертолет с иероглифами на фю- зеляже рухнул медленно в воду. Солдат плыл среди песка, и голос женщины повторял: - Убей! Грохот землетрясения расколол землю. И послышались голоса войны — взрывы, стоны, металлический клекот. И сразу наступила тишина. Рассеивается дым. Метет песок. Развалины. Погибли цветущие города. Японии? Вьетнама? Китая? Пустыня... Идут во мгле навстречу друг другу солдат и девушка, опустились на колени, тихо пла- чут, с укором смотрит на солдата девушка, и он склоня- ет голову. Останавливаются среди далеких городов люди и при- слушиваются к чему-то находящемуся за пределами их обыденной озабоченности, веселья, нежности или печали, но доносится только свист ветра. ...Я рассказываю это сновидение моему бывшему та- ковскому студенту Бань Бао из Ханоя, которого опишу в последней главе... СЛОИ И КОЛЬЦА Письмо лежит внизу, в шахте лифта. За окном, в ме- тели, застрявшая машина «скорой помощи» выбрасывает из-под колес снежные взрывы, но сдвинуться не может; Болит сердце. Вспоминаю слова Шкловского: «Вы плохой потомок, давно бы пора написать о прадеде — петрашевце Николае Спешневе». Шкловский прав. Но что-то миеме- 259
шает. Вероятно, малодушное сознание, что долго придет- ся жить рядом с трагической судьбой. И судьбой не сто- ронней, а семейной. Когда меня принимали в партию, я рассказал о праде- де членам бюро райкома. Н. А. Спешнев был первым рос- сийским революционером, близким по мировоззрению коммунизму. Он единственный из петрашевцев утверждал, что только революционное насилие способно преобразить Россию. А в шахте лифта лежит какое-то письмо, сложенное треугольничком. Я его выронил, когда, достав из почтово- го ящика газеты, отворил железную дверь. Письмо трево- жит. Я опять думаю о прадеде. Все в жизни идет кругами. Как-то Александр Твардовский попросил меня рассказать его дочери Вале о Николае Спешпеве. Он — тема ее дипло- ма. — Но ведь я наверняка знаю гораздо меньше вашей дочери. — И все же,— настаивает Александр Трифонович,— побеседуйте с ней, пожалуйста. Она молодой добросовест- ный исследователь и непременно хочет с вами познакоми- ться. И однажды является дипломантка и сообщает мне массу интересного о моем прадеде и его отце, о дальнем предке — воеводе Спешневе, казненном Петром. Наступа- ет моя очередь. Предупреждаю, что некоторые подробнос- ти моего рассказа требуют безусловного уточнения и до- полнительных разысканий, но, думаю, могут украсить бу- дущий диплом моей гостьи. Итак... Поставив первую свою пьесу в Ленинградском большом драматическом театре, я подписался на вырезки, чтобы знать, где еще идет моя комедия. Вырезок стали присылать много, но больше о фильмах «Друзья встречаются вновь» и «Пятый океан», выпущенных в тот год. Однажды полу- чил материал неожиданный — не из газеты, а из какого- то толстого журнала, под заголовком «Спешнев». Так слу- чилось, что прочел только на второй день. Оказалось, о прадеде, не обо мне, и по первому впечатлению неопубли- кованный ранее фрагмент прозы Достоевского — очерк или развернутая дневниковая запись, посвященная Нико- лаю Спешневу. А возможно — чья-то стилизация. Леони- да Гроссмана? Не помню. 260
И название журнала, из которого была сделана вырез- ка, тоже забыл. Вырезка пропала вместе с другими моими бумагами во время войны. Однако осталась в памяти фраза о Спешневе: «Этот кроткий Люцифер с глазами ангела виделся мне бу- дущим Робеспьером революционной России». — Боже мой! — восклицает дипломантка, записывая мои не слишком точные сведения. Я продолжаю. По семейным преданиям, Спешнев стоял на эшафоте рядом с Достоевским и под смертным колпа- ком острил, что произвело на писателя ужасное впечатле- ние. Как известно, указ царя о замене смертной казни каторгой читал офицер-заика полтора часа. При аресте у Спешнева нашли черновик написанной им клятвы для членов нового тайного общества, а в под- вале — типографию, привезенную накануне. Прадед был человек действия. А петрашевцы любили дискутировать. Все бумаги, кроме проекта клятвы, Спешнев успел сжечь. — О боже! — опять воскликнула дипломантка. Я писал о чужих гениях. Своим, семейным, не зани- мался. Еще подробность. Кто-то выдвинул в свое время версию, будто Николай Ставрогин из «Бесов» имеет про- тотипом не только Бакунина, но и Спешнева. Во всяком случае, Достоевский в романе с ними обоими сводит сче- ты. Перехожу к слоям и кольцам, и здесь уже все точно. Кольцо первое: Виктор Шкловский, с которым мы соав- торы по картине «Алишер Навои», играл Буташевича-Пет- рашевского в фильме по своему сценарию «Мертвый дом». Кольцо второе: артист и режиссер А. В. Кашкин, по- ставивший под руководством Охлопкова мою пьесу «День остановить нельзя», играл в фильме «Мертвый дом» Ни- колая Спешнева, моего прадеда. Кольцо третье: артист Е. Самойлов, исполнитель глав- ной роли в «День остановить нельзя», играл моего прадеда в картине «Тарас Шевченко». Кольцо четвертое: некий Р. А. Черносвитов, земский исправник и неудачливый золотопромышленник, в поль- скую кампанию 1831 года потерявший ногу, грозившийся в разговорах с Петрашевским и Николаем Спешневым по- днять раскольников, взбунтовать Урал и всю Сибирь, сы- грал в судьбе моего прадеда загадочную, возможно, пре- дательскую роль, а я через семьдесят пять лет сижу на од- 261
ной парте в советской трудовой школе имени Фритьофа Нансена с его правнуком Володей. В мае 1945 года Воло- дя Черносвитов геройски погиб при штурме Берлина. Дочь Твардовского добросовестный исследователь, а я недобросовестный потомок, только сейчас, через много лет увидевший жизнь прадеда во внезапной связи с драмой современного мира. ...Наконец является слесарь и достает из глубины лиф- товой шахты мою корреспонденцию: не одно, а два пи- сьма — из Вьетнама и Сенегала. Первое — от бывшего моего вгиковского студента Бань Бао. Второе — от Йоро Папа Диало, который, учась в МГУ, играл в моем фильме «Тысяча окон». Папа пи- шет, что живет в Коалаке, где преподает в лицее, купил машину, еще не женился, просит прислать книги по жи- вописи и советскому театру и фото из нашей картины — жаждет иметь «русский салон». Письмо Папа в длинном муаровом конверте и полно благодушия, довольства жи- знью. Письмо Бао в самодельном треугольнике из оберточ- ной бумаги — внутрь вложены два тонких розовых лист- ка. Написано письмо при свете коптилки в траншее, за- терявшейся в джунглях. Бао пишет: «Французы были среди нас на земле, но им не удалось поработить вьетнам- цев, мы их прогнали, американцы — в воздухе, они боят- ся нашей земли, и у них нет надежды — мы победим, кля- нусь вам, Алексей Владимирович». Я стараюсь не заплакать, думая о тонком и нежном человеке Бао, о его детях и небе над Ханоем («Мы не смогли бы уехать туда, где нет неба?»). Два письма — два мира, две судьбы. «Я видел во сне девочку, с которой учился в ханой- ской школе, и проснулся в слезах, шепча ее полузабытое имя и повторяя почему-то: «Поздно, поздно...» — так на- чал свой первый литературный этюд Бао на первом кур- се ВГИКа двадцать лет назад. В институт он пришел зре- лым человеком—был редактором журнала, ходил в джун- глях с Хо-Ши-мином. На третьем курсе Бао написал сценарий «Старый слон», историю жизни слона, а в сущности человека. Охотники застрелили большого слона и красивую сло- ниху, а слоненка увезли с собой. Он вырос, стал сильным и валил вместе с людьми деревья и переносил их. Потом он много лет воевал в джунглях. А после опять валил и пе- 262
ретаскивал деревья и старел. Он возненавидел трактор за то, что тот был сильней, хотел трактор убить и повредил о железо прекрасные свои бивни. Когда слон состарился, бивни отпилили и положили под стекло витрины комисси- онного магазина, чтобы продать иностранцам, а слона по- ставили в клетку, среди вольеров зоологического сада. Над старым слоном смеялись дети и бросали в него камни. И наступил час, когда слон издал свой последний, пред- смертный крик, и этот крик повторился эхом над джунг- лями, где слон трудился и воевал и где он сразился с трактором, и там, где лежали теперь под стеклом его бое- вые бивни. И слон умер. Я отредактировал сценарий, и он был напечатан в журнале «Искусство кино» — Бао прославился. В следующем году отличник Бань Бао вдруг стал пло- хо учиться, пропускал занятия, избегая попадаться мне на глаза. Он не сдал несколько предметов и пе предста- вил проекта диплома. Однажды он позвонил мне и попро- сил разрешения прийти, чтобы все рассказать. Оц явился поздно вечером, похудевший, бесконечно усталый. Его ти- хий голос болезненно прерывался и дрожал. Оказывается, всю зиму среди вьетнамских студентов шла политическая дискуссия по внутренним проблемам страны — даже но- чами. Кто-то припомнил Бао «Старого слона», утверждая, что это иносказание, скрытый намек. Это было неспра- ведливо. Бао страдал. Я помог ему написать диплом, и Бао сдал все пред- меты, и его допустили к защите. Накануне защиты он сказал мне: «Завтра я сожгу ко- рабли». Я понял, что его решимость опасна, просил про- явить сдержанность. Он повторил: «Завтра я сожгу ко- рабли, хотя и понимаю, что в зале могут быть недружест- венные люди из Вьетнама». На следующий день Бао по- лучил диплом с отличием, и мы были рады — студенты и преподаватели, все любили Бао. В своей речи он сказал: «Я никогда не забуду своих товарищей, своего учителя, институт, Советский Союз,— я всегда буду помнить и глу- боко уважать русских друзей и наставников — до конца своей жизни». Вскоре Бао уехал, и я ничего о нем не знал долгое время. Потом пришло письмо, которое упало в шахту лифта. ...Опять думаю о Николае Александровиче Спешневе. Что же он собой являл как личность, как сын России, этот 263
помещик, красавец, западник, одевавшийся только за гра- ницей, взошедший па двадцать седьмом году жизни на эшафот как враг помещичьего строя и царя? Мне кажет- ся, по духовному складу он был прежде всего типом об- разованного человека, чисто русского. Россия и в девят- надцатом веке была родиной самых высоких примеров са- мопожертвования революционно мыслящих людей. Такие люди, но уже пе дворяне, а фабриканты и пред- приниматели, потомки крепостных, удивляли и приводи- ли в смятение царских сатрапов и в начале века двадца- того. О студенте Николае Павловиче Шмите, хозяине «чертова гнезда», то есть мебельной фабрики на Пресне, ставшей в декабре 1905 года вооруженной крепостью ра- бочих, мне рассказывал его племянник, кинооператор и режиссер, лауреат Ленинской премии Евгений Андрика- нис. Социал-демократ, большевик, Шмит на свои деньги вооружил рабочих собственной фабрики и вместе с ними сражался на пресненских баррикадах против полиции и войск. Фабрикант Прохоров в эти дни был арестован ра- бочими своей мануфактуры, а Шмит схвачен охранкой и брошен в тюрьму вместе со «шмитовцами», дружинника- ми фабрики стильной мебели, переданной Николаю Пав- ловичу во владение морозовской семьей. В ночь, когда под конвоем казаков Николай Шмит был препровожден в Пресненскую часть, войска начали штурм «чертова гнезда». Позже, в назидание москвичам, были отпечатаны открытки с изображением разгромленной фабрики Шмита и сожженной Пресни. Терзаемый в тюрь- ме физически и нравственно, Николай Павлович ухитрял- ся ежемесячно платить партийные взносы и через родных вновь отсылать деньги на приобретение оружия и на из- дание большевистской газеты «Свободное слово». Горький вел борьбу за его освобождение. Дело Шмита всколыхнуло Европу. И он был убит, тайно зарезан стар- шим надзирателем тюремной больницы Кожиным. Богачу Савве Морозову Николай Шмит доводился вну- чатным племянником. А Савва Тимофеевич, как известно, тоже был личностью достаточно парадоксальной: давал деньги на революционную пропаганду, скрывал в своем доме большевиков, в качестве пайщика Художественного театра сам следил за строительством здания в Камергер- ском переулке, живя в хибаре, среди теса и кирпичей, а затем заведовал в театре электротехнической частью. 264
Морозов застрелился под бременем двойственной сво- ей жизни. Это произошло на лазурном берегу, в Каннах— столице нынешних кинористалищ. Покончил он с собой обдуманно —купил сначала атлас человеческого тела, сверяясь с ним, нарисовал черным карандашом кружок на груди, возле левого соска, и, как установила позже фран- цузская полиция, три дня ходил с этим кружком и лишь на четвертый выстрелил. (Еще одно кольцо: оператор Андриканис, племянник Шмита, снимал мой сценарий «Пржевальский», а с внуком Морозова, тоже Саввой Ти- мофеевичем, заслуженным работником культуры РСФСР, корреспондентом «Известий», мы знакомы и близки с дет- ства и оба дружили с Володей Черносвитовым.) ...Петрашевец Аршарумов в своих воспоминаниях пи- шет: «По изложении вины каждого конфирмация окончи- лась словами: «Полевой уголовный суд приговорил всех к смертной казни — расстрелянием, и 19 декабря госу- дарь император собственноручно написал: «Быть по се- му». Нам поданы были балахоны и колпаки, саваны, и солдаты, стоявшие позади, одевали пас в предсмертное одеяние... Петрашевского, Спешнева и Мембелли взяли за руки и, сведя с эшафота, подвели к серым столбам и стали привязывать каждого веревками... Раздалась команда... Направили ружья на Петрашевского, Спешнева и Мем- белли. Момент этот был поистине ужасен...» А вот Черносвитова, вспоминаю я, предательски во- шедшего в доверие к прадеду и Петрашевскому, не толь- ко не арестовали, но даже пе допрашивали. Почему? Для меня тайна... Тайна, тайное... Тайная вечеря... Вспыхива- ет во мне не догадка, а странный образ: покрытая пати- ной фреска Леонардо да Винчи, удивительно размещен- ные фигуры, полные движения. Кажется, только что ца- рил покой. Но вот Христос, разводя руками, произнес: «Один из вас предаст меня» — ив тот же миг все измени- лось. Отшатнулся от учителя и печально поник Иоанн, от- прянул Иаков Старший, вопрошающе глядят Варфоломей и Фаддей, подался вперед юный Филипп, словно спраши- вая Иисуса, не его ли он подозревает. Слева виден бросив- шийся к учителю Петр. Вокруг Христа свободное прост- ранство. Он не смотрит на Иуду, застывшего в страхе. Незаметно фигуры Леонардо оживают, и слышны голо- са собравшихся па вечере: «И ничего нельзя изменить?» — «Нет»,— качает головой Христос. Все остаются за длин- 265
ным столом — ученики и будущая жертва, и тот, кто пре- даст,— и обсуждают, что заставляет человека предать, Постепенно, один за другим, они снимают ренессанс- ные костюмы, в которые их одел Леонардо, и оказываются современными людьми, но не покидают стола, продолжая спор о сущности человека и предательства, а за ними тем- неют холмы Иудеи. Потом на холмах появляются стада автомобилей. Христос и апостолы снова набрасывают свои старые одежды и замирают. Раздаются аплодисменты. Па- дает занавес. Это был спектакль в студенческом театре — начало примерещившегося мне фильма... Николай Спешнев — российский Мефистофель? Может быть, Черносвитов хотел избавить отечество от сатаны? Но ведь кроток был Люцифер! «...Можно без преувеличения утверждать,— пишет ли- тературовед Мушина,—что во всем позднем творчестве Достоевского и его напряженных спорах с социалистами, «нигилистами» и «бесами» на протяжении десятилетий длился диалог со Спешневым. Сбылось пророчество До- стоевского, утверждавшего в 1840-е годы, что у него «по- явился свой Мефистофель». И далее: «Демоническое, раз- рушительное начало, содержавшееся в пропаганде Спеш- нева, дало толчок творческим импульсам Достоевского — создателя серии идеологических романов... В творчестве Достоевского есть два героя, которых автор одновременно любит и ненавидит, боготворит и проклинает... Это Вер- силов и Ставрогин. Оба они написаны отчасти под влия- нием личности Спешнева»... Русский Мефистофель Спешнев!.. А Черносвитов? Ка- кова роль прадеда моего школьного товарища в судьбе Мефистофеля? Предательская? Или им руководила тай- ная ярость борьбы?.. ...Ярость борьбы... Прошли годы. Побежденными ушли из Вьетнама американцы. Освобожден Южный Вьетнам. И однажды звонит Володя Фараджев, тоже мой студент, и говорит: «Приехал Бао». Постарел Бао. Мы долго стоим, обнявшись, в тесной передней моей квартиры на Ломоносовском. Мы не виде- лись пятнадцать лет, молча рассматриваем друг друга. Бао улыбается: «Мой учитель еще очень крепкий, я горжусь». А Бао уже пятьдесят два года, он в очках с металлической оправой, лицо покрыто мелкими добрыми морщинками, поредевшие волосы спускаются прядками на воротник 266
пиджака — Бао похож на пожилого интеллигентного япон- ца. Володя Фараджев смотрит на однокурсника с нежно- стью. Потом мы пьем чай и слушаем Бао. Он ехал в Мо- скву поездом через Китай, показывает розово-голубые юани — это на обратную дорогу. Но, кажется, они не при- годятся, обратно придется лететь самолетом — в Ханой через Китай поезда больше ходить не будут. А как во Вьетнаме? Трудно, но все понимают — Вьет- нам выстоял. Вернулся старший сын Бао. Ему тридцать лет. Он был солдатом и умеет только убивать врагов. Про- фессии у него пока нет. А дочери Бао уже замужем. Бао теперь известный кинодраматург, два его фильма получили международные премии, Бао неплохо зарабаты- вает и может себе позволить кое-что покупать на черном рынке. Он живет с семьей в двухкомнатной квартире — для Ханоя это хорошо. «Что вы хотите, учитель, тридцать два года войны!» Тридцать два года, половина человечес- кой жизни! «Да, много пришлось пережить, учитель. Но сейчас все меняется к лучшему». Бао счастлив, что будет подписан договор с Советским Союзом. «Он уже подпи- сан,— говорю я,—вот тебе сегодняшняя «Правда», читай». Он читает, а мы с Володей молчим, понимая волнение Бао. Затем я спрашиваю его, почему он так долго не писал. «Это были тяжелые годы, и не только для меня. Кто пови- нен в наших страданиях, сами знаете. А я писал, но во время войны письма редко доходили». ...Ночью уношусь из трагической каждодневности двадцатого века в девятнадцатый: в нем все было заложе- но, Достоевский писатель двадцатого века, а мы наслед- ники сомнений и озарений его столетия. Подвигов и под- лости также. В 1868 году в студенческих кружках стал появляться вольнослушатель Петербургского университета, народный учитель Сергей Нечаев — заводил знакомства, участвовал в различных философских и политических чтениях, но во всем его интересовали заговоры, оправдание террора, дик- татура сильной личности над слабыми. Он обладал желез- ной волей и фанатизмом, жаждал разрушения «поганого строя», однако был подозрителен и одновременно легко- верен, исключал сантименты и личную жизнь, был деспот. Не имел ни семьи, ни своего угла, ни имущества. Более всего желал властвовать в атмосфере всеобщего бунта — и не только над палачами, но и над самим народом. В 1869 267
году явился в Женеве и имел несчастье понравиться Ба- кунину и Огареву. В ту пору уже действовал «Интерна- ционал» во главе с Марксом и Энгельсом. В него входил со своим «Альянсом» и Михаил Бакунин. Нечаев обольстил его своей личностью и требовал денег для предприятий в России, настаивал, чтобы ему была передана часть Бах- метьевского фонда, разделенная на две половины между Герценом и Огаревым. (История этого фонда чисто рус- ская и весьма фантастическая. Молодой помещик Бахме- тьев передал Герцену деньги па нужды революционной пропаганды, а сам уехал навсегда на какие-то острова в Атлантическом океане.) Бакунин склонил Огарева отдать свою часть денег Нечаеву, а сам подписал ему мандат, ка- жется, от имени европейского отделения «Интернациона- ла». Таким образом, Нечаев оказался сопричастным к «Интернационалу», а тем самым косвенно к Марксу, что приводило Энгельса в бешенство. Возвратясь в Россию и снова погрузившись в инсургентскую таинственность, Не- чаев заподозрил в измене, а вернее, в возможности ее, студента Иванова и вместе с несколькими единомышлен- никами, слепо ему подчинившимися, убил его в лесу. За- быв, что у них есть оружие, убийцы били и зверски истя- зали жертву и наконец задушили. И только после это- го Нечаев дважды выстрелил мертвому в голову. По- лиция обнаружила убийство и начала дознание. Нечаев скрылся. Он снова в Швейцарии, его ищет международная поли- ция. Бакунин по-прежнему верит в Нечаева, а тот требу- ет вторую половину Бахметьевского фонда. Умирает Гер- цен, его дочь Наталья Александровна, Тата, ближе узнает Нечаева, входит в курс его конспирации с Бакуниным и Огаревым. А Нечаев смертельно влюбляется в нее и начи- нает преследовать. Однако обстоятельства вынуждают Нечаева бежать в горы. Не помышлявший прежде ни о какой личной жизни, привязанности, любовном чувстве, он пишет Тате отчаян- ные, страстные, безумные письма, умоляя приехать к не- му. Но дочь Герцена с презрением и навсегда отвергает Нечаева: у нее пет и не может быть к нему сочувствия. Обо всем этом подробно рассказывает Н. Пирумова в сво- ей интересной книге «Бакунин». В конце концов Нечаева хватают, в кандалах везут в Россию, судят и заточают в Алексеевский равелин—в нем прежде томился мой прадед. 268
Нечаевщина потрясла и наполнила отвращением пере- довых людей России, ужаснула Достоевского. Он написал «Бесов». Если б Достоевский знал все, что теперь знаем мы: ис- торию с мандатом, Бахметьевским фондом, страстью Не- чаева к Тате Герцен! Нечаев лелеял мысль согнать крестьян и других рус- ских граждан в казарменные поселения. Думал о крестьянской революции и мой прадед, но разве о такой?! Теперь в далекой Кампучии солдаты Пол Пота силой загоняли горожан в деревенские коммуны, издевались, пытали, убили три миллиона кхмеров. Это был пароксизм азиатской нечаевщины XX века, хотя вряд ли Пол Пот когда-либо слышал о Нечаеве. Мне рассказывают о трагедии Кампучии Бань Бао и его товарищ, вьетнамский режиссер Дкх (в гиковском ва- рианте— Тихон). Тихон замдиректора Ханойской кино- школы. Вскоре она станет институтом. Бань Бао возглавит в нем кафедру кинодраматургии. В Москве они с Тихоном запасаются учебными пособиями, программами, советуют- ся с преподавателями ВГИКа. Я читаю Бао и Тихону свою новеллу, свое сновидение о кампучийской девушке, полпотовском солдате и великом землетрясении и потом рассказываю о прадеде и о Баку- нине, и о том, как его тоже поймали и везли в кандалах к русской границе. Везли в поезде, набитом австрийской ох- раной, ожидали нападений, попыток освободить знамени- того анархиста. Привезли в Краков, сдали полковнику Орлову и его жандармам, присланным царем, и австрий- ский офицер, снимая с ног Бакунина кандалы, сказал Орлову: «Это кандалы наши. Надевайте свои». И прадеда моего Николая Спешнева везли босиком, в кандалах, мучили. А когда доставили к месту ссылки, гу- бернатор Восточной Сибири Муравьев (Амурский) стал звать прадеда на журфиксы, вел с ним либеральные бесе- ды, а ведь был человеком беспощадным: сближали, долж- но быть, сословные связи, непоследовательность царских сатрапов даже в жестокости. И закованному Бакунину в Петербурге, в равелине, подавали к обеду рюмку водки. Но как подавить зло, притаившееся в деспотах и често- любцах, избежать его влияния на революционное добро, на ход социального обновления мира? 269
* • * В Чехословакии на перекрестке автомобильных дорог стоит похожая на обелиск гранитная пирамидка в полови- ну человеческого роста, а перед нею бетонный квадрат, и в нем чугунное яблоко: это географический центр Евро- пейского континента. Вспоминаю об этом всякий раз, ког- да надо мне увидеть и выразить ядро мысли, высказать главное. Слова объединяют людей. И разлучают. А чувства — те же идеи, только в начале своего развития, говорил Лер- монтов, они принадлежат юности сердца. Или его дикости? Увы, чувства чаще разлучают, чем сближают. Объединить нас может разум. Если кожа человека — граница, отделяющая и защи- щающая его от внешней среды, то это не значит, что цвет кожи должен разобщить человечество. Утверждают: жизнь всего лишь обмен веществ, и частица жизни, клет- ка, всего лишь стремится к покою, и только свой покой за- щищает федерация клеток — человек. Но почему же меняется мир? Если мыслящая материя жаждет неподвижности? Потому, что в нас, кентаврах, властвует над копытами и шерстью феномен человека — любопытство, любознательность, жажда познания. И эта жажда противостоит оголенному инстинкту выживания и борьбы за суверенитет физической границы эгоизма — ко- жи. Готовность к самопожертвованию во имя справедливос- ти — продукт познания. Власть совести над своекорыстием кожи, пола, группового эгоизма племени, нации, расы — продукт познания. Социальная мораль — продукт позна- ния. Всякая победа человека начинается с победы над со- бой, а победа человечности — с одоления шовинистических страстей. Величайшее завоевание социализма — дружест- во наших народов, расцвет культуры национальных рес- публик утверждены историческим подвигом, бескорысти- ем русской нации. И это бескорыстие — продукт познания, нравственного познания, опыта мысли. Не будем забывать: с начала де- вятнадцатого века Россия — болевая точка мира, его со- весть, воплощенная в терзаниях разума Пушкина, Гоголя, Чернышевского, Толстого, Достоевского, Горького, в вели- ком синтезе идей Ленина. 270
Сегодня дети земли стремятся в космическую тьму, к иным мирам. Что ими движет? Потаенный страх перенасе- ления зоны обитания? Соперничество? Страсти престижа? Или феномен человека, жажда познания? Тут нет, конеч- но, односложного ответа. Величайшие завоевания разума, научного гения осветили перед нами пропасть атомного самоуничтожения. Братство и торжество человечности или гибель живой, познающей себя материи! Капитализм амо- рален не только потому, что его цель личного успеха в бит- ве жизни зоологична и противостоит феномену человечно- сти, не только потому, что войны, кризисы и презрение к цветным пародам его спутники, но прежде всего оттого, что вместе с собой он хочет спихнуть в атомную могилу все человечество: он развязал кровавый шовинизм, высоко- мерие зверей, вооруженных технологическим веком, и это самое страшное. Слепые честолюбцы на Западе и Востоке, агрессивные политические интриганы и глупцы, обладая мощью средств массовой информации, тиражируют в миллионах, даже миллиардах оттисков свои кровавые мыслишки крыс, обольщая дьявольщиной угарного шовинизма, древнего, как пещера, и опасного, как мозг сумасшедшего. Доведя свои народы до высокомерного безумия, они надеются на- травить их на социализм — завоевание феномена человеч- ности. Шовинизм заразен, как чума и алчность. Даже Пастер одно из своих крупнейших теоретических открытий сде- лал в патриотическом азарте франко-прусской войны, стремясь усовершенствовать французское пиво в пику немцам. Капитализм отвергает феномен человека, в кентавре он утверждает власть копыт, а не познание и добро, хотя ми- фические полузвери были спутниками Диониса. Развязать в человеке агрессивность легче, чем заставить его заду- маться над сущностью вещей, пробудить бескорыстие и жажду справедливости. Поэтому нет альтернативы челове- ческому братству, если мы не хотим, чтобы копыта размоз- жили разум людей, красоту мира, цивилизацию, быть мо- жет единственную во вселенной. Альтернатива грядущему братству людей — тьма ра- диоактивной необитаемой пещеры.
СОДЕРЖАНИЕ Часть первая Африканцы у нас дома и в Париже Мансарда над гаражом.............. 3 Рыцарь........................... 13 Окна............................. 22 Драма добра и силы............... 30 Африка в Париже.................. 42 Новый год на Ломоносовском . . 66 Прощание......................... 76 Часть вторая Азиатская лазурь, горечь дней Последнее превращение Хаджи-Му- рата ............................ 87 Миражи........................... 93 Воин с персидской миниатюры . . 96 Старая легенда о любви........... 99 Тахир и Зухра на втором Днепре 109 Немного истории.................114 Ночное чтение....................117 По следам Пржевальского . . . . 122 Часть третья Слуги Мельпомены Зевс.............................128 Беседы с мастером................139 День рождения....................157 Интермедия: лица и впечатления . 163 Часть четвертая Прошлое и настоящее Пароль...........................187 Битва во фраках..................210 Истории и сновидения.............240 Слои и кольца....................259