Текст
                    



ПЕЧАТАЕТСЯ ПО ПОСТАНОВЛЕНИЮ СОВЕТА НАРОДНЫХ КОМИССАРОВ СОЮЗА С С Р от 23 ОКТЯБРЯ 1935
Т 41 доб. 57
1843-1920 ш m»

2.7 КЛИМЕНТ АРКАДЬЕВИЧ ТИМИРЯЗЕВ СОЧИНЕНИЯ ТОМ ѵя ОГИЗ ° Г О С У Д А Р С Т В Е Н Н О Е ИЗДАТЕЛЬСТВО КОЛХОЗНОЙ И СОВХОЗНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ С Е Л Ь Х О З Г И . З ' 1 9 3 9
h рціпи ща»ввш f. 1. 1 « ш у ,t i 1 i. 2011096176
Ответственный редактор АКАДЕМИК В . Л . КОМАРОВ Заместитель ответственного ПРОФЕССОР А . К . Редактор шестого АКАДЕМИК В . Л . ТИМИРЯЗЕВ тома КОМАРОВ редактора

Iî. 1908 A. Тимирязев с женой г. # А. А. Тимирязевой

К. А. Т И М И Р Я З Е В ИСТОРИЧЕСКИЙ МЕТОД в БИОЛОГИИ ДЕСЯТЬ ОБЩЕДОСТУПНЫХ ЧТЕНИЙ СЕЛЬХОЗГИЗ 1939 #

ЖЕНЕ, СОТРУДНИЦЕ И ДРУГУ АЛЕКСАНДРЕ АЛЕКСЕЕВНЕ ТИМИРЯЗЕВОЙ T b l Б Ы Л А САМОЙ ВНИМАТЕЛЬНОЙ СЛУШАТЕЛЬНИЦЕЙ ЭТИХ ЛЕКЦИЙ И СОСТАВИЛА П Е Р В Ы Й ИХ ОЧЕРК В Г О Д Ы НАШЕЙ ТРУДОВОЙ МОЛОДОСТИ. Т Е П Е Р Ь Т Ы ПОМОГАЕШЬ МНЕ В ПОДГОТОВЛЕНИИ ИХ ЗАПОЗДАЛОГО ИЗДАНИЯ И ДЕЛ И Ш Ь ВСЕ НЕВЗГОДЫ И ЛИШЕНИЯ НАШЕЙ ЧЕСТНОЙ ПРОЛЕТАРСКОЙ СТАРОСТИ. Т Е Б Е , ПО ПРАВУ ТВОЕМУ, ПОСВЯЩАЮ ЭТУ КНИГУ. К. ТИМИРЯЗЕВ.
* «
ПОСТАНОВКА ЗАДАЧИ. ЗАПРОСЫ МОРФОЛОГИИ V E R E S C I E E EST P E R CAUSAS SCIRE. BACON DAS Z U R Ü C K F Ü H R E N URSACHE IST BLOS FAHREN. DER EIN NOUS ENVISAGER 1. W I R K U N G AUF DIE HISTORISCHES VER- GOETHE. DEVONS DONC L'ÉTAT PRÉ- SENT D E L ' U N I V E R S COMME L ' E F F E T D E SON ÉTAT ANTÉRIEUR E T COMME LA CAUSE DE VA S U I V R E . ИСТИННОЕ ЗНАНИЕ ЕСТЬ ЗНАНИЕ, SELUI QUI LAPLACE. ВОСХОДЯЩЕЕ К ПРИЧИНАМ. БЭКОН С ВОСХОЖДЕНИЕ ОТ ДЕЙСТВИЯ К П Р И Ч И Н Е —ПРОСТОЙ ИСТОРИЧЕСКИЙ ПРИЕМ. ГЁТЕ. МЫ ДОЛЖНЫ РАССМАТРИВАТЬ СОВРЕМЕННОЕ СОСТОЯНИЕ ВСЕЛЕННОЙ, КАК ПОСЛЕДСТВИЕ ЕГО ПРЕДШЕСТВОВАВШЕГО И КАК П Р И Ч И Н У ПОСЛЕДУЮЩЕГО ЕГО СОСТОЯНИЯ. ЛАПЛАС. писательное естествознание, еще со времен Аристотеля, Феофраста, Плиния и других писателей древности, нередко носило название естественной истории; но в этом выражении слово история, до» самого последнего времени, не имело того определенного смысла, который мы теперь с ним связываем. Едва ли не самою характеристическою чертой, отметившей развитие естественных наук за X I X столетие, должно признать тот коренной переворот в наших воззрениях на природу, который сблизил по методу изучения две области человеческого знания, казалось, имевшие так мало общего, — биологию с историей. Выражаясь кратко, можно сказать, что так называемая «естественная история» в течение целого столетия роковым образом проявляет все 1 Эпиграф, поставленный Лайелем во главе его «Principles of Geology» («Основы геологии», 1833. Ред.)
более и более очевидное стремление положить себе в основу действительную историю органического мира. Начало этого движения относится к X V I I I столетию, но окончательный переворот совершился, как известно, во второй половине X I X . Если мы обратимся к двум капитальным трудам по истории положительных наук, представлявшим верную картину состояния естествознания впервой половине столетия1, то, несмотря на диаметрально противоположные точки отправления обоих авторов, встретим воззрения существенно между собою сходные и, в то же время, идущие в разрез с теми, которые в настоящее время должно признать господствующими. Один из них, Юэль, в своей истории индуктивных наук, приступая к изложению развития геологии, говорит, что применил бы к ней термин «исторической науки», если бы этот термин не утратил своего смысла в выражении «естественная история», и вслед за тем ссылается на мнение Мооса, будто бы именно в своих общих задачах естествознание исключает всякое понятие об истории. Но, даже соглашаясь признать геологию за науку историческую, Юэль сам имеет в виду только историю земной коры, в области же биологической, по отношению к живым существам, он категорически отрицает историческую связь, непрерывную преемственность органических форм. В свою очередь, Огюст Конт, несмотря на почти пророческое, как мы увидим, отношение к воззрениям, только гораздо позднее получившим перевес в науке, в конечном итоге останавливается на господствовавшей в его время точке зрения на происхождение "организмов и считает исторический метод уделом социологии, отличающим ее от биологии. Характеристическою особенностью этой последней он считает метод сравнительного изучения — искусство классифицировать. Изложить главные основания, вызвавшие этот коренной переворот в воззрениях на живую природу и метод ее изучения и полошившие резкую грань между наукой первой и второй половины X I X века, проследить, понятно, в самых широких чертах, не вдаваясь в технические подробности, главные моменты 1 Не говоря уже о философах вроде Гегеля, утверждавшего, что «только д у х имеет историю, а в природе все формы одновременны» (Епс. Br., X , р. 28).
этого характеристического движения научной мысли X I X века — вот чего желал бы я, по мере сил, достигнуть в тесных рамках этих десяти популярных лекций * . Откуда берет начало это современное направление биологии? Проследить начало какого-нибудь научного движения, конечно, очень трудно, если пуститься в поиски за первыми проблесками этой мысли, нередко, замечу мимоходом, блестящей, в глазах историка науки, светом отраженным, заимствованным от воззрений и открытий позднейшего времени. Но если признать за исходную точку мысль, уже принявшую форму определенной научной доктрины, то не может подлежать сомнению, что начало этого движения должно быть отнесено к концу X V I I I века, к той изумительной эпохе лихорадочной творческой деятельности человеческой мысли, ко.торая оставила неизгладимые следы во всех областях современной науки и жизни. • В недавно появившемся этюде «La revolution chimique» (химическая революция) Бертло очень кстати напоминает, что эпоха, столетнюю годовщину которой Франция недавно отпраздновала, была, в то же время, эпохой научной революции, не менее плодотворной в своих последствиях, так как она призвала к жизни новую науку —химию. Значение переворота, * Лекции представляют собой популярный курс дарвинизма, прочитанный К . А. в Москве «зимою 1889/90 года». Лекции I—VI впервые были напечатаны в журнале « Р у с с к а я Мысль» (1892—1895 г г . ) . Варианты лекций V I I — I X опубликованы в виде статей «Изменчивость», «Наследственность» и «Отбор естественный» в энциклопедическом словаре Граната. Отрывок из лекции X , под названием «Творчество природы и творчество человека», впервые был опубликован в 1901 г. (подробнее — см. примечание к лекции X , стр. 227). В целом книга «Исторический метод в биологии» была подготовлена К. А. для печати в последние годы его жизни, а вышла в свет в 1922 г. (Москва, издание Русского библиографического института бр. Гранат). Здесь текст лекций воспроизведен по изданию 1922 г . Ред.
произведенного Лавуазье, впрочем, всегда признавалось, но как теперь, за блеском празднеств столетней годовщины, так и сто лет тому назад, за шумом мировых событий, прошло незамеченным научное событие, котором}' Кювье справедливо отводил такое же место в области изучения живой природы, какое деятельность Лавуазье имела по отношению к химии. Летом 1789 г. появилась в Париже книга, озаглавленная: Genera plantarum secundum ordines naturales disposita, juxta methodam in horto regio Parisiensi exoratam anno MDCCLXXXIX *. Автором ее был Антуан Лоран де-Жюсье. Если книга эта и не обратила на себя общего внимания, то нашла верную оценку в отзывах таких судей, как Вик-Дазир, Ламарк и Кондорсе, представивших о ней отчет академии. Можно сказать, что основная идея этой книги, правильно понятая и последовательно развитая, неминуемо должна была привести к тому крушению старых воззрений на органический мир, свидетелем которого было уже наше поколение. Для того, чтобы правильно оценить значение изучаемого нами переворота в цаучном мировоззрении, мы постараемся последовательно изучить его отношение к двум давно установившимся областям естествознания, различающимвя и по основному методу изучения, и по задачам и долгое время шедшим почти независимыми путями. Я разумею области морфологии и физиологии организмов. Становясь на известную отвлеченную точку зрения, мы можем, на время, видеть в организме только форму — это область морфологии, или только явление— это область физиологии или феноменологии живых существ. В системе Конта этому делению до некоторой степени соответ ствует заимствованное им у Бленвиля деление биологии на статическую и динамическую. Понятна вся искусственность этого деления: с одной стороны, организм не есть простая геометрическая форма, а механизм, все части которого исполняют известные отправления, как это вытекает из самого термина, а с другой стороны, совершающиеся в нем явления обусловли* «Роды растений, расположенные по естественным порядкам согласно методе, разработанной в королевском Парижском саду в 1789 г.». Ред.
ваются его строением. Если наука долго должна была отвлекаться от этого целостного воззрения, то скорее руководилась практическою пользой, роковою необходимостью применять здесь, как и в других отраслях человеческой деятельности, плодотворное начало разделения труда. По счастью, деление это никогда не проводилось, не могло проводиться со строгою последовательностью Ч * Попытаемся в этой первой лекции посмотреть, в чем же заключалось, постоянно расширявшееся и обогащавшееся новыми притоками научной мысли, основное течение морфологических знаний? Во второй мы сделаем ту же попытку по отношению к области физиологии. При изучении органических, форм, первою задачей, ясно поставленною по отношению к животным Аристотелем, по отношению к растению — Феофрастом, является вопрос, из каких «частей», выражаясь языком этого последнего, состоят организмы? Задача заключалась в установлении коренных сходственных черт строения, т. е. однородных органов,- постоянно повторяющихся у различных организмов, несмотря на все их кажущееся бесконечное разнообразие. Без этого, конечно, немыслимо было описание существующих форм. Эта область науки в ботанике и до настоящего времени сохранила название органографии. Второю задачей, сознаваемою по отношению к животному миру уже древними, по отношению к растению выдвинувшеюся значительно позже, явилась потребность так или иначе совладать с постоянно возрастающим, подавляющим числом частных фактов, единичных форм, — потребность разбить их на группы и тем облегчить себе способ обозначения, распознавания и включения вновь открытых форм в ряды существующих. Эта умственная операция имеет на первых порах чисто служебную, прикладную роль, являясь лишь средством, подобным тому, каким служит каталог в библиотеке или словарь по отношению к фактическому материалу языка — его словам. Такой классификации, рассматриваемой V Пример такой счастливой непоследовательности представляет известный немецкий ботаник Сакс, сначала ратовавший за самостоятельность этих двух точек зрения, а потом доказывавший ее несостоятельность. 1 2 К. А. Тимирязев, т. VI
Рис. 1. Система Линнея. лишь как средство, можно предъявить, главным образом, одно требование — простоту. Чем проще принцип, положенный в основу такой классификации, тем она совершеннее; таков алфавитный порядок, в котором распределяются слова тогоили другого языка. Но зато этот порядок ничего не говорит нашему уму, да мы и не требуем этого от него, видя в нем только практическое орудие. Такое, по существу служебное, значение имели первоначальные попытки классификаций. Венцом и, вероятно, последним словом подобной классификации была и до сих пор не превзойденная в своей изящной простоте систёма растительного царства, предложенная Линнеем. Системы эти принято называть искусственными в том смысле, что организмы сгруппированы в них на основании очень не-
большого числа более или менее удачно, но все же произвольно выхваченных признаков. При помощи таких систем человек насильственно вносит свой порядок в своевольный, не укладывающийся в такие простые рамки, свободный хаос органических форм. В своей придуманной системе человек порою становится в прямое противоречие с природой, соединяя то, что она, очевидно, разделила, разделяя то, что она соединила В Системы эти искусственны еще и в том смысле, что являются, как уже замечено, только средством, а не самодовлеющей целью, а именно эта особенность отличает чистое знание, науку от знания прикладного, т. е. искусства*. Значение искусственной системы Линнея увеличивалось еще другою, быть может, более важною реформой, внесенною великим ученым. Как национальные литературы особенно чтут творцов своего языка, так и общечеловеческий язык описательного 1 Незнакомым с системой Линнея стоит, например,. указать, что наряду с многочисленными счастливыми сближениями, у него в тесном соседстве могут очутиться такие, например, растения, как сирень и один из наших обыкновенных злаков (золотой колосок), на том только основании, что у того и у другого две тычинки. * В з я т а я изолированно, эта фраза может дать повод упрекнуть К. А. Тимирязева в неправильном понимании соотношения теории и практики, «чистой» и «прикладной» науки. К этой фразе, как и к некоторым иным положениям, которые К . А. высказывает в других своих работах, нужно подойти исторически. В «Жизни растения» К. А. говорит, например: «Развитие науки может определяться только, внутренней логикой фактов, а не внешним давлением потребностей. Научная мысль, как и в с я к а я мысль, может работать только под условием полной свободы» (см. в настоящем издании т. I V , стр. 40). Сопоставляя подобные высказывания К. А. с его же мыслями о том, что представители науки являются слугами общества и обязаны отчитываться перед ним, а главное, анализируя в целом творчество К . А. как страстного борца за единство теории и практики, современный читатель на первый взгляд сталкивается с фактом противоречия. Н а самом же деле автор «Науки и демократии», «Земледелия и физиологии растений» своими мыслями о «прикладной науке» и «чистом знании» прежде всего подчеркивал исключительно высокую самостоятельную роль науки, за что в условиях царизма приходилось бороться. С другой стороны, нужно видеть историческую обстановку, в которой протекало творчество К. А. Это была обстановка травли подлинных ростков науки со стороны попа, капиталиста, помещика, урядника, цензора, и требование свободы науки в то время означало борьбу против постановки науки на службу эксплоатщюрским классам, Ред. 2* 19
естествознания должен чтить в Линнее своего творца. Этот вновь созданный им язык выразился и в замечательной по своей простоте бинарной номенклатуре, благодаря которой там, где, для обозначения известного организма, прибегали к целым описаниям, стало достаточно двух слов, и в изящной, .лаконической, строго последовательной терминологии, послужившей образцом для всех позднейших натуралистов. Правда, некоторые пуристы обвиняли Линнея в том, что его латынь- была не вполне цицероновская, и это дало повод его горячему поклоннику, Руссо, ответить: «А вольно же было Цицерону не знать Рис. 2. Рисунок из книги Фукса. ботаники». Новое вино, очевидно, приходилось вливать в новые мехи. Снабдив науку . простою системой и точным языком, і ^инней, однако, сам сознавал, что этим не и с ч е р п ы в а Ѵ лась главная задача классификации, что это было только средством, целью же ему представлялось то, что позднее принято было называть естественною системой. Мысль, что никакие искусственные системы не' удовлетворяют строго научного ума, к концу X V I I I века была, можно сказать, в воздухе. Бюффон обнаруживал общее отвращение к каким бы то ни было системам, видя в них какое-то насилие над природой, а Гёте даже высказывал мысль, что самое выражение «естественная система» представляет contradictio in adiecto (противоречие в прилагательном), и действительно, первые творцы естественной системы тщательно избегали этого слова, противопоставляя выражению système artificiel
(искусственная система) выражение méthode naturelle (естественная метода). Историки науки совершенно справедливо замечают, что для раскрытия первых проблесков того стремления, которое в исходе- X V I I I века нашло себе выражение в создании естественной, системы, нужно вернуться к другой, не менее великой эпохе^ к началу ' X V I века. Пробуждение естествознания совпало с общим пробуждением критической мысли и, подобно искусству, имело свое cinque cento (пятое столетие), только не под ясным небом Италии, а среди более бедной северной природы. Глухое стремление вывести изучение природы на новый путь шло рука об руку с общим стремлением к освобождению мысли и в других сферах; все эти Брунфельсы, Боки, Фуксы, в которых справедливо видят отцов современной ' ботаники, были, в то же время, и деятелями реформации, а, с другой стороны, не без основания, это пробуждение или, правильнее, зарождение совершенно нового отношения к природе ставят в связь с возрождением искусств. Отличалось это направление глухим протестом против школьных авторитетов: вместо того, чтобы искать всей премудрости на страницах творений Аристотеля или компиляций Плиния, молодая наука рвалась на волю, в поле, в лес и призвала себе на помощь молодое искусство, чего также не делал классический мир. Известно, что древние, устами Плиния, прямо отрицали пользу и даже возможность приложения искусства к изучению растительного мира, и только у соотечественников и современников Дюрера и Кранаха встречаем мы, по справедливому замечанию Юэля, первые попытки воспроизводить природу не одним только пером, но и карандашом. Молодое искусство гравирования на дереве немало тому способствовало. У этих-то авторов различных Kräuter-bücher * , особенно у Бока (Tragus), гравюрам которых мы и теперь еще удивляемся, встречаются первые, безотчетные попытки сопоставлять, сближать дикорастущие растения на основании какого-то смутно, инстинктивно угадываемого сходства. Эта-то потребность не только разделять, ради необходимости совладать с единичными * В буквальном переводе—«травники», т. е, цнигя Q описаниями различных трав, Ред. п
фактами, но и сближать то, что, очевидно, соединила сама природа, стала громко заявлять свои права в X V I I I веке; ее ясно сознавал Линней, и этого нельзя достаточно часто повторять ввиду той исключительной известности, которою пользуется именно его искусственная система. Он не переставал высказывать мнение, что естественная система придет на смену искусственной, и сам сделал удачную попытку ее осуществления, установив 67 естественных порядков. «Искусственная система, — говорил Линней, — служит только, пока не найдена естественная; первая учит только распознавать растения, вторая научит нас самой природе растения». Но когда к нему обращались с вопросом, »на каких же основаниях построил он свои естественные порядки, он ссылался на известное интуитивное чувство, на скрытый инстинкт натуралиста. «Я не мог.у дать основания для своих естественных порядков,— говорил он и словно пророчески добавлял: — но те, кто придут вслед за мной, найдут эти основания и убедятся, что я был прав». Он, однако, замечал, что естественное сходство основывается не на одном каком-нибудь, а на совокупности признаков, и пояснял еще, что признаки не равнозначущи в различных группах, чем избежал ошибки, в которую впал талантливый Адансон Ч Эта то , глухо чаемая, то сознательно ожидаемая естественная система появилась, наконец, в 1759 г. Как бы в оправдание своего названия, она увидела свет не в пыли библиотек на страницах латинских фолиантов, не между сухими' листами какого-нибудь Hortus siccus (сухой сад, так называли гербарий), а живая, под открытым небом, под лучами весеннего солнца, на грядках Трианонского сада. В пятидесятых годах, вечно скучавшему, но любознательному Людовику XV вздумалось заполнить досуги, остававшиеся в промежутках между экскурсиями в Parc aux cerfs 2 , занятиями земледелием, пло1 Адансон полагал, что естественную систему можно найти при помощи почти механического • приема: CTQIIT составить возможно большое число искусственных систем и по числу совпадений заключать о степени сходства растительных форм. 2 Убежище для любовных похождений этого короля. (Parc aux cerfs —» Олений парк. Ред.)
доводством, огородничеством, а эти занятия, в свою очередь, возбудили в нем интерес к ботанике, к которой он, наконец, пристрастился, находя большое удовольствие в беседах с талантливым предетавителем этой науки, Бернаром де-Жюсье. Рядом со своим огородом король пожелал иметь и ботанический сад, и в 1759 г. Жюсье, исполняя его желание, разбил грядки с растениями, в первый раз расположенными по естественной системе. Рассказывают, что бескорыстно преданный своему делу ученый не только не получил от короля награды за свой труд, но ему даже не были уплачены произведенные им расходы. Людовик XV, бежавший в Триалон от холодного, давящего великолепия Версальского дворца, стал вскоре и его находить слишком обширным, неуютным. Среди ботанического сада возникли тонувшие в зелени, так называемые Salon frais и Pavillon octogone*, превратившиеся, наконец, в Petit Trianon * * , затмивший вскоре своею славой Grand Trianon * * * . Кто не бывал в этом едва ли не самом типическом 9 уголке окрестностей Парижа, так живо сохранившем предания, будто еще населенном тенями восемнадцатого века, но многим ли приходила в голову странная антитеза: среди этой живой декорации для какой-нибудь пасторали Вато или Буше, в этой атмосфере слащавой игры в природу, зародилась одна из первых попыток глубоко научного понимания истинной природы? . , Бернар де-Жюсье, как известно, не изл'ожил на бумаге тех идей, которыми руководился при разбивке Трианонского ботанического сада. Только в появившемся, как мы видели, тридцать лет спустя труде его племянника Антуана Жюсье приложен был список растений в том порядке, в котором они были расположены в Трианоне. Но этот тридцатилетний промежуток, отделявший первое осуществление естественной системы дяди от последовательного, строгого развития ее в книге племянника, вероятно, не прошел бесследно; идея естественной системы проникала даже за пределы ученых, кругов. По крайней мере, знаменитые, игравшие такую важную роль * Залы прохлады («зеленые беседки») и восьмиугольные павильоны .Ред. * * Малый Трианон. Ред. . * * * Большой Трианон. Рад,
в популяризации ботанических знаний, письма Руссо проникнуты этой идеей, и Руссо почерпнул ее, конечно, не только из книг Линнея, но и из бесед и экскурсий с Бернаром деЖюсье, знания которого он высоко ценил. В чем же, наконец, заключалась основная идея этой естественной системы? Расположить растительный мир в ряд, который выразил бы нам те взаимные отношения, ту непрерывную цепь, которую представляют живые оущеетва для внимательного исследователя природы; уловить эти «rapports» (отношения), это «enchaînement des êtres» (оцепление живых существ) — вот в первый раз определенно высказанный лозунг, которым впредь, сознательно или безотчетно, будут руководиться последующие поколения натуралистов. Для этого Жюсье разбивает растительное царство на естественные порядки, ordines, то, что мы теперь называем семействами 1 , и располагает их, в первый раз, в восходящий ряд, начиная с простейших (водорослей, грибов) и кончая высшими цветковыми растениями. Этот непрерывный ряд разбивается на несколько общих взаимно подчинённых групп. В конце каждого семейства помещаются формы, которые образуют как бы связующие звенья между различными семействами, и тем до некоторой степени исправляется недостаток всякого линейного расположения, являющегося, как верно замечает Жюсье, неизбежным несовершенством всякого письменного или устного изложения 2 . Сообщают 1 Понятие и термин семейство был введен ровно за сто лет раньше, в 1689 г., известным французским ботаником Маньолем и очень удачно применен им к злакам, крестоцветным, бурачниковым, подорожниковым и другим семействам, но привился он в науке позже термина порядки. Маньоль обращал внимание, что устанавливал свои семейства не на основании одного какого-нибудь признака, а на основании целой совокупности. Таким образом, в нем необходимо видеть несомненного пионера естественной системы классификации. 2 Известно, что Линней уже ранее указывал на искусственность линейного расположения организмов, -— взаимная связь между ними скорее напоминает изображение суши на карте, где одни части со всех сторон примыкают к остальным, другие (полуострова) только с одной стороны, третьи, накрнец (острова),* представляются совершенно оторванными. Но и это до известной степени удачное сравнение должно было впоследствии уступить место единственному верному — сравнению с деревом,
любопытный факт, что Жюсье в такой степени выносил в своей голове все подробности своей системы, что приступил к ее печатанию, даже не набросав ее на бумаге, так что его рукопись подвигалась, по мере печатания, опережая корректуру не более как на две страницы. Жюсье ставит общее положение, что только нахождение истинного положения организма в ряду, установленном самою природой, составляет предмет, достойный изысканий ученого, что только эта задача составляет истинную область науки. Подобно Адансону, он исходит из основного правила, что естественная система должна опираться на «совокупность признаков»,' но избегает ошибки Адансона с его механическим приемом, оговариваясь, что сходные признаки должно «взвешивать, а не подсчитывать». Таким образом, естественная система не налагает на природу, а только находит, раскрывает в ней цепь, связующую все живые существа. Это связующее их сродство — affinitas — является объективным фактом, лежащим в самой природе вещей, а не логическим только созданием нашего ума. Но тщетно стали бы мы искать у Жюсье, как и у Линнея, ответа на вопрос,, что же лежит в основе этой цепи, этого сродства организмов? Разоблачается факт, но не делается даже попытки раскрыть его причину. А ответ, очевидно, мог быть только один: это в различных степенях проявляющееся сходство живых существ — только результат единства их происхождения, это сродство организмов не что иное, как их кровное родство. И, однако, наука долго не решалась сделать этот очевидный вывод, а когда нашлись смелые голоса, категорически его высказавшие, они были заглушены дружными криками подавляющей массы противников. Через год после появления книги Жюсье, в Готе была издана небольшая брошюра, автором которой был уже пользовавшийся громкою славой Гёте. Носила она не совсем оправдываемое содержанием название — «Versuch die Metamorphose der Pflanzen zu erklären» * . В своих итальянских письмах Гёте определяет почти момент, когда его уму представилась, * «Опыт объяснения метаморфоза растений». Ред.
во всей ее очевидности, основная мысль этого произведения. В письме из Падуи от 27 сентября 1786 г., описывая посещение знаменитого и самого древнего из ботанических садов, он вполне определенно высказывает мысль, навеянную картиной множества новых для него растений: «все растительные формы можно произвести от одноіп. Через год, в письме из Неаполя, в порыве энтузиазма человека, сознающего, что он овладел плодотворною идеей, он идет еще далее и возвещает, что нашел ключ, по которому может предсказать не только существующие формы растений, но и могущие существовать, и торопится добавить, что это не плод фантазии художника-поэта, а строгий вывод, вытекающий из законов необходимости. Те же законы, по его мнению, применимы и ко всему живущему. В появившейся через два года книжке уже нет речи о таких всеобъемлющих задачах, но, тем не менее, и ее заголовок обещает гораздо более, чем дает содержание. Мы находим в ней изложение фактов о метаморфозе растений, но тщетно искали бы мы его объяснения. Но и в этой скромной форме мысль Гёте, если и не вполне нова х , то достаточно плодотворна, чтобы обеспечить за ним видное место в ряду глубоких исследователей природы. В чем же заключалась основная идея учения о метаморфозе растений? Ответить на этот вопрос тем более важно, что и для современников Гёте и для новейшего историка ботаники Сакса, повидимому, осталось не выясненным, как относился к своему учению сам Гёте, —видел ли он в нем только отвлеченную идею,фигуральное выражение, или принимал его в прямом смысле, как раскрытие реального факта. Гёте, однако, сам позаботился о том, чтоб устранить возможность такого сомнения. В чем же заключается это явление метаморфоза? Если мы остановимся на одном каком-нибудь растении, то выносим впечатление, что в течение полного цикла своего развития оно приносит на своих стеблях целый ряд совершенно различных органов: семенодоли, настоящие листья, чашелистики, лепестки, тычинки, пестики и пр.; но удачным подбором примеров мы легко можем убедиться в том, что ни один из этих органов не представляется чем-то строго 1 Зачатки этого учениц встречаются, как известно, уже у Вольфа, (К, Ф . Вольф. Ред.)
обособленным, а связан с органом, выше или ниже лежащим, нечувствительным переходом; мало того, на месте одного органа может являться ему на смену другой, или, наконец, могут появляться уродливые органы смешанной природы. Отсюда вывод, составляющий сущность учения, что все эти органы — только продукты видоизменения, метаморфоза одного основного органа — листа. Сакс утверждает, будто Гёте долго колебался, не решаясь определенно высказаться, в каком смысле понимал он это положение, в том ли неуловимом туманном смысле, что все боковые органы могут быть рассматриваемы как видоизменения идеального листа, как различные осуществления идеи листа, или в том вполне определенном смысле, что все эти органы когда-то, во времени, действительно произошли чрез превращение настоящих листьев. Едва ли, однако, для такого сомнения есть достаточный повод, ввиду того, что Гёте сам с негодованием отвергает мысль о таком подчинении реальных явлений идеальным законам и приводит характеристический рассказ, обнаруживающий различие его точки зрения от воззрения на тот же предмет Шиллера. «Я объяснил ему, — пишет Гёте, — в самых живых чертах метаморфоз растений, набросал на бумаге характеристические черты символического растения. Он выслушал меня со вниманием и очевидным пониманием дела, но когда я кончил, покачал головой и сказал: „Это не результат опыта, это — идея". Раздраженный этими словами, я оборвал разговор, — сказанного было достаточно, чтобы выставить в ярком свете, как глубоко расходились наши воззрения». Но если учение о метаморфозе, понимаемое не в идеальном, а в буквальном, реальном смысле, убеждает нас в том, что самые разнородные и с виду так мало похожие органы одного организма могли фактически произойти одни из других, то это учение невольно наводит на мысль, что и сходные органы различных организмов, что и видимое сродство .организмов, раскрываемое естественною системой, выражают не идеальное только сходство, а фактическое единство происхождения организмов. Учение о метаморфозе возникло на почве сравнения различных органов одного и того же растения, на изучении случаев их взаимного перерождения, но гораздо ранее исследова-
телей природы не могло не поразить сходство иного рода, — сходство между различными органами различных организмов,— и здесь мало-помалу выяснились два крупных факта: органы, сходные по отправлению, могут быть и не сходны по внутреннему строению и, наоборот, весьма различные по внешнему виду и отправлению, но сходные по положению органы близких в систематическом отношении форм всегда сходны в основных чертах своего строения. Мы в-праве сказать, что в одном организме встречаем если не такие же, то те же части, как и в другом. Еще в шестнадцатом веке Пьер Беллон наглядно выставил на вид эту мысль, сопоставив рядом скелет птицы и человека. Что может быть менее сходно, чем крыло птицы и рука человека, и, однако, мы находим в них те же, расположенные в том же порядке части. При таком сопоставлении мы должны только иметь в виду, что одни части могут несоразмерно развиваться, а другие, напротив, сокращаться, порой до полного исчезновения. Эта отрасль науки о животном организме — сравнительная анатомия — в конце восемнадцатого века нашла себе красноречивого истолкователя в ВикДазире, который, как мы только что видели, так горячо приветствовал появление книги Жюсье. В Вик-Дазире, если б ранняя смерть не похитила его в самом разгаре талантливой деятельности, пришлось бы, вероятно, признать основателя этой молодой науки в том смысле, который она вскоре приобрела, благодаря гению Кювье. По мере накопления фактов, все более выяснялась идея, точно формулированная только в дёвятнадцатом веке Оуеном, что при изучении животных форм мы должны строго различать двоякого рода сходства: одно, основанное на одинаковости физиологических отправлений, другое —- на одинаковости строения, т. е. морфологического состава. Первые органы мы называем сходными, или аналогическими, вторые — однородными, или гомологическими. Аналогические органы имеют только близкое или тождественное служебное значение и обыкновенно внешнее сходство, но могут отличаться по внутреннему составу и взаимному отношению с другими органами. Органы гомологические, имея иногда совершенно различное служебное значение, совершенно несходный внешний вид, соответствуют [друг другу]
АА Рис. 3. Скелет птицы. Рис. 4. Скелет человека. по своему положению по отношению к другим органам и по своему морфологическому составу. Мало того, даже при кажущемся отсутствии иного органа, внимательное исследование обнаруживает совершенно выродившиеся, бесполезные, сохранившиеся как бы ради какого-то порядка, очевидные следы его. К тем же результатам, к которым привела сравнительная анатомия, развиваясь в направлении, намеченном Вик-Да-
знром и Кювье, пришла и ботаника, благодаря трудам Де-Кандоля и Роберта Броуна. Де-Кандоль с' особенною ясностью выставлял на вид, что естественная связь форм может быть раскрыта только под условием — отвлечься от физиологического значения частей и обращать внимание не на формы и размеры органов, а на их взаимное положение и число. Если нмет-ь постоянно в виду, что органы могут недоразвиваться, превращаться, срастаться или, наоборот, расщепляться, то при самом широком разнообразии внешних форм раскроется основное их сходство, заключающееся в постоянстве взаимного положения и числа частей, в том, что Де-Кандоль назвал планом симметрии. В применении к цветку это называется его диаграммой — самые различные с виду цветки могут быть сведены к одной и той же диаграмме. Таким образом, природа оказывается как бы стесненной в своем творчестве: при созидании организмов, животных или растительных, отличное по виду и по отправлению она вынуждена производить из сходного материала, из тех же, в том же порядке расположенных частей. Какое же объяснение мы дадим этому основному выводу из сравнительного изучения организмов? Ни Кювье, ни Де-Кандоль не отважились дать ответ на этот неизбежный вопрос, но ясно, что ответ мог быть только один — это скрытое единство в плане организации только неизбежное следствие фактического единства происхождения. То же единство, которое обнаружилось в построении внешних, видимых невооруженному глазу форм, выступило, быть может, с еще более разительною очевидностью при знакомстве с невидимым миром микроскопических существ и микроскопического строения всех вообще живых существ. На пороге столетия (1800—1802 г.) появились классические труды Биша, положившего основание учению о сходстве тканей, встречающихся во всех животных организмах, а в тридцатых годах IIIлейден и Шван 1 выступили с учением о клеточке, как элементарном органе, из которого слагаются все ткани. На этот 1 Как еще ранее Мирбель.
раз глубокое внутреннее сходство связывало уже не отдельные органы, не отдельные группы организмов, а охватывало решительно все живущеё, стушевывало границы между двумя царствами природы, сливало их в одно' неразграничимое целое. Основной орган, из которого, как здание из кирпичей, построен организм, несет несомненные черты общего сходства у всех представителей обоих царств. Все организмы вначале состоят из одной подобной клеточки,, только позднее бесконечно размножающейся и видоизменяющейс^. На смену высказанному Гарвэем, в начале семнадцатого, века, афоризму «omne vivum ex ovo» (все живое из яйца), явилось новое, еще более широкое — «omne vivum е cellula» (все живое из клеточки). Прошло четверть века, и учение о коренном сходстве всего живущего нашло для себя еще новую почву. Основой, исходным началом всякой клеточки, несмотря на ее последующее разнообразие, пришлось признать полужидкое, однородное, сходное у всех существ вещество — протоплазму, открытую ботаником Молем в сороковых годах, но обратившую на себя должное внимание только в шестидесятых, когда трудами Макса Шульце и Кюне было доказано ее тождество с таким же веществом в животных организмах. Прошло еіце с десятилетие, и внимание ученых сосредоточилось на другой составной части клеточки, также в первый раз открытой у растения (Робертом Броуном в 1831 г.), на клеточном ядре. Оказалось, что в этом * ядре, нагляднее чем где, обнаруживается непрерывность, преемственность всего живущего. Ядро никогда не появляется вновь, а берет начало от другого ядра, каждый новый организм обязан своим происхождением ядру — omne vivum е nucleo (все живое из ядра), а процесс полового воспроизведения сводится к слиянию двух таких клеточных ядер. Но, что всего любопытнее по отношению к занимающему нас вопросу, процесс размножения ядер, весьма сложный и тщательно за последние годы изученный, оказался поразительно, в малейших подробностях, сходным в растениях и у животных. Следовательно, основные морфологические явления, касающиеся строения и способов образования этой основы всего живущего — клеточки с ее протоплазмой и ядром, оказываются почти тождественными в обоих царствах природы. Не наво-
дит ли это на мысль, что узы кровного родства, связывающие все живущее, восходят еще к тому темйому общему началу, из которого развились ,в различные стороны растение и животное? Эта мысль встречает сзбе проверку и в делом ряде существ, которые с одинаковым правом могли бы занять место и в системе ботаника, и в системе зоолога. Таковы общие столетние итоги сравнительного изучения внешнего и внутреннего строения организмов. Рядом с этим сравнительным изученйем их в развитом состоянии, также со второй половины прошлого века, начинает систематически применяться и другой метод — исследование одного и того же организма на последовательных ступенях его зачаточного существования, то, что позднее уже прямо стало называться историей развития Или эмбриологией. Этой молодой науке, по какой-то странной случайности, как известно, особенно посчастливилось на русской почве. Ее успехи, в то же время, как бы наглядно характеризуют три этапа в судьбах русской науки вообще. В Петербурге, в качестве русского академика, талантливый Каспар Фридрих Вольф, чьи смелые, новаторские идеи не нашли отклика между его соотечественниками, окончил свои блестящие эмбриологические труды, наметившие путь для зачинавшейся только молодой науки. Другой русский академик, воспитанник славного Дерптского университета, сослужившего такую великую службу русской науке', русскому просвещению, Карл Эрнест Бэр, явился по праву основателем эмбриологии в ее современном смысле. Классические труды Бэра и его земляка Пандера .выступают, наряду со- многими другими, историческими свидетельствами того, как высоко держалось знамя науки на балтийском побережье, когда еще в глубине страны она покоилась глубоким сном. Наконец, имена А. Ковалевского и Мечникова останутся навсегда связанными с эпохой нового расцвета молодой науки, совпавшего у нас с тем пробуждением плодотворной деятельности, которое отметило шестидесятые годы и в области науки, как и во всех других областях. Что же прибавила, в свою очередь, новая наука к согласному свидетельству всех остальных, вновь возникавших от-
раслей морфологического знания? Что происходит с организмом в период инкубации яйца, какие стадии развития пробегает зародыш млекопитающего и сам человек в период своей утробной жизни? — вопросы эти, конечно, давно занимали человека. Но долгое время, отчасти потому, что прямое исследование в этом направлении признавалось запретным, кощунственным, как разоблачающее то, что природа пожелала сокрыть от глаза смертных, отчасти по закоренелой привычке, наследованной от древности и веков схоластики, разрешать все сомнения словами, умозрением, — ответы получились совершенно произвольные и ложные. Разрушить вековой предрассудок выпало на долю Вольфа. В его время два учения разделяли ученых, по этому вопросу, на два противных лагеря. По мнению одной школы, зародыш всякого организма в буквальном смысле только развивается, т . е . развертывается, как цветок из готовой уже почки, все его части уже даны в самом начальном невидимом зачатке, им стоит только разрастись до видимых размеров. Такова была в основе так называемая теория эволюции или инволюции 1 . Рассуждая в отвлеченности в этом превратном направлении, пришлось, чтобы остаться последовательным, допустить, что если зачаток данного неделимого не представляет в своем развитии процессов новообразования, то и все имеющие появиться на свет поколения должны предсуществовать готовыми в зародыше, — такова теория преформации и учение Бонне, известное под трудно переводимым названием emboîtement 2 . С этой точки зрения развитие являлось только разрастанием готовых, от века уже заложенных один в другом зачатков. Зачаток всегда подобен самому себе и вполне развитому организму. Против этой чисто умозрительной теории Вольф выступил с прямыми наблюдениями, доказывавшими, что в начале своего развития организм или орган нимало не похож на то, чем он будет в развитом состоянии, что каждая промежуточная ста1 В о избежание недоразумений, лучше сохранить за ней это второе название, так как первое в настоящее время связано с совершенно иным понятием. 2 Вкладывание форм одна в другую, как коробки или деревянные яйца. 3 К. А. Тимирязев, т. 71
дия отлична от предшествующей ей и последующей. Организм не предсуществует уже вполне готовым в зародыше, не создан таковым от начала веков, а слагается вновь в каждом новом неделимом. Этот процесс, существенно отличный от инволюции, Вольф назвал эпигенезисом. Казалось, против факта невозможно было возражать, но такова сила предубеждения и авторитета, что голословного отрицания эпигенезиса, высказанного Галлером, было достаточно, чтобы идеи Вольфа в течение полувека остались без влияния в науке и только в 1812 г. были приветствованы, как новое, в высшей степени плодотворное учение, изменившее в значительной степени воззрение на жизнь и организмы. С точки зрения эпигенезиса, зачаточная жизнь уже в буквальном смысле представляет нам историю организма, т. е. ряд в отдельности не сходных, но последовательно связанных превращений формы. Еще поразительнее был результат сравнительно-эмбриологических исследований. Оказалось, что формы, мало сходные между собою в развитом состоянии, представляют несомненные черты сходства при сравнении их зародышей, что, в общих чертах, зародыши высших форм пробегают стадии развития, поразительно сходные с зародышами форм простейших. Какая же причина этого нового, неожиданного, скрытого сходства организмов, если она не указывает, как и во всех предшествовавших случаях, на их происхождение из одного общего источника? Эмбриология животных в настоящее время представляет уже богатый материал; история развития растений, хотя и была выдвинута вперед Бриссо де-Мирбелем в начале этого века, а в тридцатых годах нашла жаркого защитника в Шлейдене, еще не достигла одинакового развития. Но зато одна из ее задач, с замечательным талантом и неутомимостью разработанная в конце сороковых и в начале пятидесятых годов Гофмейстером, оставляет за собою, по широте замысла и полноте исполнения, быть может, и все то, что достигнуто в этом направлении в зоологии. Этот ученый мог с полным правом сказать, что ему удалось перебросить мост между двумя полуцарствами растений (растениями споровыми и семенными), т. е. доказать несомненное сходство того, что представлялось
наиболее несходным во всем растительном мире, и по этому поводу историк ботаники, Сакс, основательно заметил, что когда современное эволюционное учение охватило всех натуралистов, ботаники, благодаря Гофмейстеру, были на половину подготовлены к этому перевороту. Если в эмбриологии натуралист изучал и сравнивал формы во времени, в их хронологической последовательной связи, то почти одновременно с нею возникшая другая молодая наука носила прямой несомненный исторический характер. Находимые в недрах земли тела, поразительно сходные с известными органами животных — раковинами и костями, уже с глубокой древности останавливали на себе внимание человека, но еще восемнадцатый век наследовал неразрешенный спор, что такое в действительности эти тела: случайные причудливые подражания, игра природных сил — lusus naturae, или настоящие остатки когда-то живших организмов? В этот бурный век геологическим теориям порою приходилось сражаться на два фронта. С одной стороны, известно, как встретила Сорбонна еретические, по ее мнению, идеи Бюффона. Едва ли самый процесс Галилея производит такое удручающее впе'чатление, как вынужденное Сорбонной отречение Бюффона от смелых мыслей первого издания его Histoire naturelle * или, быть может, еще более жалкие его попытки украдкой провести свои мысли, облекая их в умышленно отрицательную, ироническую форму. Но не одна теология считала себя тогда призванной оберегать науку от вторжения тлетворных направлений; другая сила века, Вольтер, заподозрил молодую науку в обратном прегрешении, в пособничестве клерикальным предрассудкам, и направил против нее свои неистощимые сарказмы. Должно, однако, сознаться, что нигде остроумие Вольтера не сослужило ему такой плохой услуги. Опасаясь, чтобы теологи не воспользовались открытиями геологов для доказательства библейского потопа, он предпочел закрывать глаза перед действительностью, готов был примириться хотя бы с учением об «игре природы», — утверждал, что морские раковины, встречаемые в Альпах, осыпались со шляп * «Естественной истории»., Ред.
пилигримов, веками будто бы двигавшихся этими путями из Палестины, а когда в Этампе были найдены совместно скелеты северного оленя и гиппопотама, писал: .«чем допустить, что когда-то Лапландия и Нил дали себе свидание между Парижем и Орлеаном, не проще ли предположить, нто эти кости попали сюда из кабинета какого-нибудь любителя диковинок?» Но ни грозные перуны Сорбонны,«ни ядовитые стрелы Вольтера не остановили поступательного хода науки, — истина и время взяли свое'. Конец восемнадцатого века и начало девятнадцатого отметили переворот в геологии, выдвинув на первый план то, что прежде было только случайным дополнением, — систематическое изучение органических остатков. Jlaмарк в области живых и ископаемых моллюсков, Кювье в области сравнительной анатомии позвоночных положили основание новой науке — палеонтологии, и никогда, быть может, счастливый случай не играл такой роли в судьбах науки, как это было с открытием богатейших залежей ископаемых костей у самых ворот Парижа — на Монмартре. В 1798 г. некто Вуарен принес Кювье несколько костей, найденных в гипсовых ломках Монмартра. Кювье, занятый своими сравнительно-анатомическими исследованиями, тотчас возымел мысль применить метод, оказавшийся столь плодотворным в применении к живым существам, и к этим отжившим формам. Вот как характеризует он сам свою задачу: «Каждая кость должна была найти ту, которая ей соответствует. Не обладая трубой архангела, я должен был воскресить все эти существа; но непреложные законы, предписанные всему живому, явились мне на выручку: послушные голосу сравнительной анатомии, отдельные кости, осколки костей, поспешили занять указанное природой место». Плодом почти двадцатипятилетних трудов явились в 1812 г. знаменитые «Recherches sur les ossements fossiles» * , имевшие в истории палеонтологии такое же значение, какое «Entwicklungsgeschichte der Thiere» * * Бэра имела по отношению к эмбриологии. Приведенных слов Кювье достаточно, чтобы указать, какую роль призвана была играть новая наука в занимающем нас вопросе. Она фактически до* «Исследования над ископаемыми костями». * * «История развития животных». Ред. Ред.
называла, что органический мир имеет историю. Мало того, она доказывала, что те же черты глубокого внутреннего сходства, которые сравнительная анатомия раскрывает между живущими существами, связывают их с существами, давно исчезнувшими с лица земли. Возможность включения некоторых позднейших ископаемых форм в ряды существующих родовых или даже видовых групп доказывала, по меткому выражению Лайеля, что эта «летопись природы написана на живом еще языке». Наконец, уменьшение сходства, по мере удаления в перспективе геологических эпох, доказывало основное положение, что время является основным фактором, определяющим степень различия. Все это, казалось, ясно свидетельствовало, что ископаемые находки — только обширные кладбища, схоронившие остатки предков теперь живущих форм. Но сам Кювье остановился перед этим, казалось бы, неотразимым выводом. Рядом с мыслью о сравнении организмов во времени возникает мысль об их сравнении в пространстве. G открытием новых континентов, с обогащением сведений о новых флорах и фаунах, явилась не только потребность обогащать списки известных форм и находить им место в системе, но и стремление изучать их в связи с их местом обитания и с взаимным их распределением. Мало-помалу стал выясняться факт, что это распределение не представляется случайным, как можно было бы подумать, но что, напротив, степень сходства существующих' видов находится в зависимости с их расселением, что формы несходные разделен^ географическими преградами, что обитатели изолированных островов представляют группы существ, наиболее обособленных от остального населения земного шара. Следовательно, во многих случаях сходство между существами совпадает с возможностью сношений между ними или между их ближайшими предками, различие —- с присутствием непреодолимых преград, разделявших, не только живущие существа, но их более или менее отдаленных предков. Таким образом, систематическое сродство оказывается связанным с наличностью географических условий, допускающих возможность действительного родства организмов.
Наконец, едва ли не самым убедительным явилось изучение органических форм одновременно в пространстве и во времени, т. е. сравнительное изучение географического распределения живущих и отживших форм. Изучение ископаемых, относящихся к позднейшим геологическим отложениям данных стран, указывает на несомненную связь их с живым населением. Конечно, случайностью нельзя объяснить того факта, «что виды появлялись, в пространстве и во времени, в связи с другими близко сродными с ними видами». Здесь сходство уже недвусмысленно указывает на происхождение. Трудно было бы найти объяснение, почему идеальное сходство (если б оно было только идеальным), выражаемое нашими системами, совпадало бы с реальною близостью форм в пространстве и во времени, и наоборот, то и другое вполне понятно, как необходимое следствие одной общей причины — фактического единства происхождения. Таковы вековые итоги морфологических исследований. Каждая в течение последнего столетия вновь возникавшая наука, новая отрасль морфологии: естественная классификация, сравнительная анатомия, учение о метаморфозе, эмбриология, учение о клеточке, палеонтология, география организмов, сама по себе и в связи с палеонтологией, приводила к одному общему выводу, предъявляла одно общее требование. Все они заявляли факт сходства, связи всего живущего и громко предъявляли требование объяснить причину этого основного факта. Гёте, с обычною ему ясность^ мысли, выразил этот общий вывод современного ему естествознания в известных, часто цитируемых словах. Alle Gestalten sind änlich und Keine gleichet der Anderen Und so deutet das Chor auf ein geheimes Gesetz, Auf ein heiliges R ä t s e l . O! könne ich dir, liebliche Freundin Ueberliefern sogleich glücklich das lösende Wort. Друг на д р у г а все формы похожи, но двух равных меж ними не найдешь. Так гласит нам весь хор их согласный ö сокрытом каком-то законе,
О тайне священной какой. О, если бы только я мог, подруга моя дорогая \ Счастливый, тебе передать от тайны великой той ключ. Но ему не удалось разгадать эту тайну, не привелось ему и дожить до той минуты, когда другой, более счастливый, принес ее разгадку. Таким образом, вековой синтез всех отраслей морфологического знания приводил к неизбежной дилемме: или отказаться от какого бы то ни было объяснения того родства, того сходства между организмами, которое выступало со всех сторон, отказаться от раскрытия той причинной связи, которая, по изречению Бэкона, составляет отличительную черту истинного знания, или признать происхождение всего живущего из одного общего источника, путем непрерывного исторического процесса. Но если удовлетворительным ответом на запросы всех, возникших в течение века, отделов морфологии могло служить простое допущение факта исторического процесса, то другая отрасль биологии — физиология — предъявляла, в свою очередь, требования, удовлетворить которым было уже не так легко. Переходим к рассмотрению этой второй стороны задачи. 1 Христина Вульпиус — будущая жена Гёте.
П ЗАПРОСЫ М ФИЗИОЛОГИИ ы убедились, что все отрасли морфологического знания, развивавшиеся или возникавшие вновь, в течение целого века, — считая его с момента появления естественной системы классификации, — что все эти разнообразные и в значительной мере независимые отрасли естествознания, выражаясь словами Гёте, дружным «хором» свидетельствовали о единстве органического мира,-о глубоком, коренном сходстве всего живущего, несмотря на бесконечное разнообразие его отдельных проявлений. Таков блистательный результат применения того сравнительного метода, который Конт справедливо считал главным атрибутом биологической науки его времени. Но, раскрыв этот «таинственный закон», сравнительный метод оказался бессильным дать ему объяснение, раскрыть его .причину. А объяснение, очевидно, могло быть одно: оно заключалось в допущении исторического процесса развития органического мира.
Таким образом, уже в области морфологии один сравнительный метод, обнаруживший внутреннюю связь форм, оказался недостаточным, его необходимо было дополнить изучением их преемственной последовательности, т. е. их истории, но морфология, как мы видели, еще не исчерпывает задач биологии. Переходим теперь к физиологии и посмотрим, к каким общим выводам привели ее вековые успехи, — понятно, по отношению только к занимающему нас вопросу. Физиология рассматривает организмы как явления, это — их феноменология-, а так как она не ограничивается одним описанием этих явлений, а, главным образом, стремится раскрыть их причины, то мы можем видеть в ней по преимуществу этиологию совершающихся в организмах процессов. Отсюда очевидно, что преобладающий в ней прием исследования не наблюдение, а опыт, и задача ее не сравнение, а объяснение. Как морфологию характеризует метод сравнительного изучения, так физиологию характеризует метод экспериментальный. Посмотрим, дает ли он, в свою очередь, ответы на все ее запросы, разрешает ли он все ее задачи? Все объективные проявления жизни сводятся к трем категориям явлений: это или превращение вещества или превращения энергии, или, наконец, превращения формы. В любом почти процессе, совершающемся в живом организме-, ветречаемся мы с двумя или со всеми тремя превращениями, хотя, ради удобства исследования, обыкновенно мысленно выделяем один из трех и рассматриваем его в отдельности 2 . В области первых двух категорий явлений экспериментальный метод является всесильным, единственным возможным и необходимым. С этой точки зрения физиология является только физикой живых тел, как это уже ясно сознавали некоторые «отцы» физиологии. Верность этой точки отправления 1 Нельзя считать удачной очень распространенную замену слова «превращение» выражением «обмен» вещества, представляющим неточный перевод немецкого «Stoffwechsel», так как не всякое превращение предполагает обмен. 2 Как на неудачный пример подобного произвольного деления, можно указать на физиологию растений Пфеффера. Первый том ее озаглавлен Stoffwechsel, а второй Kraftwechsel, и, между тем, в первом трактуется о превращении энергии и наоборот, щ
доказывается двумя путями, и a priori, так как объяснять значит приводить более сложное к более простому, и a posteriori, так как только те деятели науки, которые отправлялись от нее, внесли новый свет в науку, двигали ее вперед. Но в последнее время там и сям начинают раздаваться голоса, утверждающие, что этот путь не верен, что физика и химия бессильны разрешить задачи физиологии, что и в объективных жизненных явлениях есть нечто, не поддающееся объяснению на основании законов, общих для мира живых и неживых существ. Витализм, который, казалось, уже был сдан в архив, начинает кое-где приподымать голову и затягивать свою старую песнь, встречая сочувствие со стороны всех, кто только нехотя мирились с широким разливом точного знания, и, конечно, с нескрываемою радостью приветствуют все его воображаемые недочеты. Представителей точного направления в науке этот неовитализм, конечно, не потревожит; для них ясно, что его ждет такая же участь, какая постигла и старый. Вся история науки — только длинная повесть его поражений. Но старый витализм, по крайней мере, был последователен; он гордо нес свою голову, отрицая по всей линии возможность применения точного экспериментального метода к изучению жизненных явлений и имел за себя обширную область не исследованного наукой. Неовитализм вынужден выискивать в науке темные уголки, в надежде, что в них не скоро проникнет луч света, который вынудит их искать еще темнейших. Когда Ван-Гельмонт явления пищеварения приписывал архею, то он был по-своему прав; для его времени это слово так же удачно, как H всякое другое, прикрывало почти полное незнание. Но что же сказать о последовательности представителя неовитализма •— Бунге, который хочет нас уверить, что, когда мы съедим кусок хлеба, дело обойдется по известным нам законам химии и физики, но когда мы проглотим кусочек хлеба с маслом, то организмом будут пущены в ход какие-то плазматические инстинкты, т. е. те же ван-гельмонтовские археи, только микроскопические х ? 1 Бунге, профессор физиологической химии в Дерите, потом в Базеле, в первой главе своего «Учебника физиологической и патологической химии», как известно, выступил решительным защитником витализма
Навстречу идеям Бунге послышался сочувственный отклик и с крайнего Востока. Профессор Томского университета Коржинский, в своей вступительной лекции в курс ботаники х , выступил еще более решительным защитником витализма в области физиологии растений, где он имеет еще менее прав на существование. Основную мысль этой научной profession de foi * , как это вообще бывает с виталистами, не желающими открыто порвать с точной наукой, очень трудно уловить. Достаточно, например, указать, что, прямо отрекаясь от «жизненной силы», г. Коржинский отстаивает какую-то «жизненную энергию», о которой сначала говорится і что она «не разложима на составные элементы», а вслед затем оказывается, что она только «результат совершающегося в организме процесса окисления». Эта смутность общих понятий, впрочем, с избытком искупается черезчур прозрачною ясностью примеров, служащих для их иллюстраций. Голословно отрицая все, что сделано физиологами, в течение целого века, для физического объяснения процессов роста (в зависимости от действия тяжести и света), уважаемый систематик предлагает такое объяснение: «По моему мнению, — пишет он, — гораздо проще смотреть на эти явления, как на инстинктивное стремление корешка углубиться в питательный субстрат», «как стремление стебля к свету» 2 , и поясняет выгоды подобного объяснепротив современного «механизма». Слабость его частных аргументов была в свое время обнаружена физиологами, но самым сильным возражением против Бунге, как против всех виталистов, служит тот факт, что в заключении своего введения он вынужден сознаться, что двигаться вперед наука может только в направлении «механизма», и со второй главы своей талантливой книги расстается с воззрениями, высказанными в первой. 1 Издана отдельною брошюрой под названием «Что такое жизнь»? Томск, 1888 г. * Profession .de foi — исповедание веры. Ред. 2 Даже и тогда, спросим мы, когда субстрат не питателен и явление происходит в темноте? Впрочем, у г. Коржинского, пожалуй, найдется объяснение и для таких случаев. В с е те случаи, где исследователю удалось овладеть явлением и по желанию вызывать вполне определенные результаты под влиянием вполне определенных причин, по мнению г. Коржинского, могут быть объяснены как случаи «обманутого инстинкта». Таким образом, произвольно извращается все содержание науки: те явления, которые подчинились научному детерминизму, будут, только
ния: «Раз мы признаем эти явления инстинктивными, то мы уже не будем искать причины их во внешних раздражителях, которые служат лишь импульсами к тем или другим действиям». Никогда еще виталисты не говорили таким ясным языком, как в подчеркнутых мною словах; никогда не сознавались они так откровенно в том, в чем их противники имели основание их подозревать, т. е. в известной умственной лени, в готовности убаюкивать себя словами. В самом деле, какое простое объяснение: все сводится к инстинкту растения; сказано ничего не объясняющее слово, и поколения ученых уволены от векового тяжелого труда. Неужели, однако, неовиталисты не поймут основной истины, «что только простое может бросать свет на сложное» 1 и что физиологу заимствовать свой язык у психолога не значит объяснять, а только затемнять смысл изучаемого явления? Действительно, чего же проще: корень ищет, стебель стремится, протоплазма помнит и т. д.; но разве гг. виталисты забыли, что, ведь, и прежде природа боялась пустоты и т. д., да только из этого ничего не вышло. Пора понять, что витализм никогда не был и не может быть положительною доктриной. Это — только отрицание права науки на завтрашний день, самоуверенное прорицание, что она никогда не объяснит того-то и того-то, высказываемое, конечно, в спокойной уверенности, что если она сделает этот запретный шаг, то загородку можно будет отнести на шаг вперед. Никто такие ошибался в своих предсказаниях, как пророки ограниченности человеческого знания. И напрасно защитник неовитализма 2 , указывая на воображаемые успехи этого воззрения, являющиеся будто бы на смену успехам механического воззрения, делает вывод, что наука не подвигается прямым путем, а лавирует то в сторону механизма, то в сторону витализма. Сравслучаями «обманутого инстинкта» или самообольщения исследователя, настоящее ше содержание науки составят только те явления, которые еще не подчинились этому детерминизму и тешат виталиста своею кажущеюся капризностью. 1 Claude Bernard: «La science expérimentale. Le problème de la physiologie générale», p. 104. (Клод Бернар: «Экспериментальная наука. Проблема общей физиологии», стр. 104. Ред. 2 [С. И. Коржинский] «Что такое жизнь?», стр. 48.
нивать можно только сравнимое, — ничто нельзя сравнивать с чем-нибудь, — а неовитализм ничего не дал науке и по существу ничего дать не может. Движению вперед, которое сообщило науке механическое воззрение, можно противополагать только движение назад, — науке, как и жизни, нельзя давать «задний ход» вперед. Представители точного метода ' указывают на то, что он дал науке в прошлом, и сами неовиталисты, устами Бунге, должны сознаться, что другого метода не существует и в настоящем; они только желали бы, чтоб им поверили на слово, что он чего-то не даст в будущем. За одних говорят факты, неисчислимые заслуги, весь поступательный ход науки; за других — только их скрытые вожделения, тайная надежда, что вот-вот, наконец, где-нибудь она упрется в стену. Применение физического, экспериментального метода, как уже замечено выше, дало наиболее блестящие результаты по отношению к двум первым категориям явлений— превращению вещества и энергии. Даже сами виталисты сознаются, что здесь их положение почти безнадежно, и история науки показывает, как упорно, шаг за шагом, завоевывала она свои современные позиции. Еще в половине восемнадцатого столетия Бюффон находил необходимым видеть в живых телах особое вещество, отличное от вещества тел неживой природы, но после Лавуазье и первых шагов растительной физиологии, на пороге прошлого столетия, пришлось убедиться, что вещество это то же и поступает в организмы извне, сохраняя все основные свойства. Тогда возникли новые преграды: в течение полувека признавали научным догматом, что химик по отношению органического вещества может только разрушать, т. е. анализировать, что одна жизнь обладает тайною созидания, т. е. синтеза тех сложных веществ, из которых слагается организм. Но успехи органической химии, особенно после классического труда Бертло «Chimie organique fondée sur la synthèse» (органическая химия, основанная на синтезе), разрушили эту твердыню витализма. Этот коренной переворот в воззрениях на живую природу представляется молодому поколению уже каким-то преданием седой старины, а, между тем, он совершился на глазах нашего поколения. Почти на
• днях наука приветствовала еще новую блестящую победу в этом направлении. Фишер, исходя из основного открытия Бутлерова, осуществил синтез тех сахаристых веществ, которые дают начало большей части углеводов, из которых слагается растительный организм. Из трех основных групп органических веществ: жиров, углеводов, белков, которые дают начало организмам, не поддается синтезу химика только последняя; но кто решится утверждать после всего, что сделано синтетическою химией, что и их получение не представляется только вопросом времени х? Точно так же едва ли кто решится утверждать, что жизненные явления, изучаемые физиологом, не подчиняются и тому физическому закону, который лежит в основе современных представлений о природе, закону сохранения энергии. И Майер и Гельмгольтц, связавшие свои имена с этим величайшим научным обобщением X I X века, применили его одновременно к явлениям живой и неоживленной природы, и едва ли теперь найдется виталист, который попытался бы указать в организмах на явление, которое составляло бы исключение из этого закона. Когда ботаник наблюдает факт колоссального накопления потенциальной энергии, характеризующего растительный процесс, он указывает в то же время на внешний источник кинетической энергии, на счет которого образуется этот запас, может даже проследить самый процесс превращения. И обратно, когда в растении или еще более в животном физиолог обнаруживает проявление кинетической энергии, он может проследить, из каких запасов потенциальной энергии берут они свое начало. Для жизненной силы ни здесь, ни там не оказалось места. Нам, конечно, недостало бы времени, если б мы пожелали представить хотя бы самый бледный очерк того, что дал экспериментальный физический метод в этих двух направлениях, это значило бы представить перечень всего содержания физиологии, так как, повторяем, виталистические стремления ничего не дали и дать не могут. К тому же это отвлекло бы нас от нашей ближайшей задачи. Остановимся же только на не1 Как известно, тому же Э. Фишеру уже удалось сделать большие успехи в направлении синтеза белков (примечание 1919 г.).
скольких, наиболее крупных, выводах физиологических исследований, имеющих непосредственное к ней отношение. К числу таких результатов физиологического исследования, прежде всего, должно отнести уничтожение границы между животным и растительным царством. Мы относим это к успехам физиологии, а не морфологии, так как и самое различие всегда имело характер физиологический, а не морфологический; на это указывает уже глагольная форма предлагавшихся определений. По известному изречению Линнея, природа минерала, растения и животного определяется глаголами esse, vivere, sentire, существовать, жить, чувствовать, откуда и дальнейшая формула: mineralia sunt, vegetabilia vivunt et erescunt, animalia vivunt, crescunt et sentiunt, минералы существуют, растения живут и растут, животные живут, растут чувствуют. Чем глубже изучались отправления всех представителей того и другого царства, тем живее чувствовалась невозможность провести между ними пограничную черту. Еще в первой половине этого столетия можно было видеть это различие в химическом составе — в отсутствии азота, отличающем будто бы растение от животного Е Затем, различие в способе принятия пищи, которому придавал особое значение Кювье; химическая антитеза между процессом восстановления и окисления, красноречиво выдвинутая вперед в «Statique chimique des êtres organisées» * Дюма и Буссенго; физическая антитеза между превращением потенциальной энергии в кинетическую и обратным процессом превращения кинетической энергии в потенциальную; способность к движению или ее отсутствие; наконец, чувствительность, т. е. способность отвечать на раздражения, — все эти черты различия или исключительные атрибуты организмов того или другого царства падали по мере того, как предлагались, и в настоящее время физиолог не может указать ни на одно отправление, 1 Следы этого взгляда, представляющегося нам чем-то архаическим, еще можно встретить у Конта, на основании авторитета Берцелиуса, останавливающегося перед загадочным фактом отсутствия азота в растении и возражающего, откуда же берется азот травоядных, когда его нет в растении? * «Химической статике организованных существ». Ред.
исключительно свойственное всем животным и не встречающееся у растений, или наоборот. Остается область психических явлений — область сознания; но кто же возьмется ответить на вопрос: где в ряду существ лежит этот порог, за которым объект становится, в то же время, субъектом, — в пределах ли животного царства, или за ними? Мы одинаково бессильны признать в сознании общее свойство животной жизни, отличающее ее от жизни растительной, или указать на ту ступень в животной организации, с которой берет начало этот новый атрибут животцого существа, как бессильны указать и на тот момент, с которого возникает он в индивидуальной жизни человека. Таким образом, между тем как все отрасли науки о строении организмов согласно свидетельствуют о сходстве, о единстве всего живого, как формы, — физиология, идя совершенно независимым путем, приходит к такому же выводу относительно сходства функционального, относительно единства всего живого, как процесса. Но этот, единый в своих основных проявлениях, процесс, откуда берет он свое начало? Это единство, нельзя ли его распространить еще далее: если исчезает граница между sentire и ѵіѵеге *, то не удастся ли сгладить ее и между ѵіѵеге и esse * * ? Если вещество сохраняет в организме основные свойства, присущие ему и вне организма, если оно преобразуется в нем под влиянием тех же физических сил, как и вне его, то почему же, при надлежащем сочетании условий, при определенном взаимодействии этих веществ и этих сил, не сложиться и тому, что мы признаем только результатом их сложного сплетения, т. е. самому организму? Если нам удается разложить сложный жизненный процесс на его слагаемые, химические и физические процессы, то не можем ли мы успеть и в обратном направлении? Если физиология аналитическая оказалась столь плодотворною, то не может ли возникнуть рядом с нею или по ее следам и физиология синтетическая? Другими словами, не возможно ли возникновение жизни вновь, а не бесконечная только передача ее из поколения в поколение? * чувствовать и оіситъ. ** мсить и существовать. Ред. Ред.
Это вековой, спорный вопрос о самозарождении, generatio spontanea, еще недавно служивший предметом такой страстной полемики. Вопрос этот служит как бы пробным камнем для испытания того качества, которое и в ученом, как и во всяком ином деятеле, должно идти впереди всех остальных — пробным камнем его научной добросовестности или, попросту говоря, честности. Ученый должен прежде всего признавать, что оружие, которым он успешно пользуется против своих противников, так же остро, когда оно обращается против него самого. Если, возражая виталистам, мы обращаемся к истории науки, указывая, что каждый ее шаг, каждый успех был поражением витализма, то должны так же откровенно сознаться, что вся история попыток открыть самозарождение организмов была только рядом более и более решительных поражений. Закрывать глаза, зарывать голову в песок, как легендарный страус, никогда не приносило пользы, не делало чести науке. Известно, что в древности допускалась возможность самозарождения таких сложных, с нашей современной точки зрения, существ, как ужи и змеи, и этим объяснялась отчасти та легкость, с которою, как мы видели, ископаемые животные остатки принимались за простую игру природы. Такие воззрения, понятно, не могли долго держаться при свете новой науки, заменившей повторение и переписывание классических текстов непосредственным изучением фактов. Тем не менее, уже почти на заре современной научной эры такой выдающийся ум, как Ван-Гельмонт, мог серьезно приводить рецепты для получения живых мышей — из муки и старого тряпья. В семнадцатом веке вопрос о самозарождении уже обсуждался на почве опытов над зарождением личинок насекомых, например, в гниющем мясе. Итальянский ученый Реди доказал, что личинки не зарождаются в мясе, защищенном прозрачною тканью от мух, которые кладут в него свои яйца. С открытием мира микроскопических существ, надежды на открытие самозарождения возникли с новою силой и привейи во второй половине X V I I I века к классическому спору между Нидгамом и Спалланцани. Здесь, в первый раз, был применен тот прием, который до последнего времени, в более и более усовершенствованной форме, служит для разрешения этого вопроса, & К. А. Тимирязев, т. VI 49
т. е. прием обеспложивания нагреванием в закрытых сосудах тех жидкостей, в которых желалось наблюдать это предполагаемое самозарождение. Результат оказался неблагоприятным для защитников существования этого явления. С открытием кислорода и дыхания они, однако, вновь воспрянули духом: быть может, — говорили они, — нагревая жидкость в замкнутых сосудах, изменяли состав воздуха и делали его непригодным для возникновения жизни. Но и этим надеждам суждено было вскоре рассеяться. Классическими опытами Швана было доказано, что обеспложенную жидкость можно приводить в соприкосновение с воздухом, лишь бы этот воздух был также обеспложен нагреванием. Вслед за тем Шредер и фон-Душ, с одной стороны, и Гельмгольтц, с другой, доказали, что обеспложивание заносящей зародышей среды, воздуха или жидкости, может быть достигнуто и без нагревания, простым процеживанием воздуха чрез вату, жидкости — чрез пузырь. Этими исследованиями вопрос, можно сказать, был исчерпан, но вскоре полемрша вспыхнула вновь с небывалым оживлением, можно даже сказать — с ожесточением, так как обе стороны, не довольствуясь научными аргументами, старались привлечь на свою сторону соображения философского и даже религиозного свойства. Многим, вероятно, еще памятна эта страстная полемика, возбужденная в начале шестидесятых годов работами Пуше и Пастера и завершившаяся известною работой последнего, составившею эпоху в истории этого вопроса, если не по новизне методов или аргументации, то по блестящей законченности и точности выполнения. На этот раз надежды гетерогенистов, казалось, были разбиты окончательно, но не прошло и двух десятилетий, как они вновь ободрились; казалось, им удалось найти новое уязвимое место в аргументации противников. Вы объясняете результаты ваших обеспложиваний тем, что нагреванием жидкости убиваете находившихся в' них зародышей организмов, — говорил последний, упорный и талантливый защитник самозарождения, Баетиан,— но вот вам жидкости, прогретые до той температуры, которая несомненно убивает данный организм (бациллу), и, несмотря на то, после охлаждения запаянного сосуда в ней вновь появляются эти существа. Для обеспложивания необходимо нагре-
вать жидкость до температуры несравненно более высокой. Значит, — говорил Бастиан, — ваше объяснение неверно: можно убить организмы, находившиеся в жидкости, и, тем не менее, они появятся вновь, очевидно, вследствие самозарождения; обеспложивание же нагреванием до более высокой температуры объясняется не уничтожением организмов, а каким-нибудь более глубоким изменением самой жидкости, делающим ее уже непригодною для зарождения новых организмов. Но этот искусный экспериментальный парадокс привел только к замечательному открытию Кона. В блестящем, по точности и определенности результатов, исследовании, которое в истории вопроса заслуживает стать наряду с трудами Швана и Пастера, Кон доказал, что бактериальные организмы в различной степени сопротивляются действию высокой температуры, смотря по тому, представляют ли они только вегетативные органы или органы размножения — споры. Эти последние убиваются только значительно более высокими температурами и температура полной стерилизации (как в опытах Бастиана) не та сравнительно низкая, которая убивает вегетативные формы, а та, более высокая, которая убивает и споры. Так окончилась последняя попытка подорвать убедительность опытов, от Спалланцани до Кона, неизменно говоривших против возможности самозарождения. Но оставалось еще одно коренное возражение против метода, в течение целого века употреблявшегося для разрешения вопроса. Среда заражающая (воздух или жидкости) могла быть обеспложена простым отцеживанием зародышей организмов, но среда заражаемая 2 , вещество, представляющее с точки зрения гетерогенистов тот пластический материал, который должен организоваться, обеспложивалось неизменно нагреванием до таких температур, при которых свертываются белковые вещества, эта основа всякой жизни. Если мы желаем присутствовать при моменте организации вещества, то, конечно, должны, прежде всего, озаботиться, чтобы оно имело по возможности те свойства, какие имеет протоплазма в живом организме. Но можно ли ожидать, чтобы вещество стало организоваться 1 2 4 Н а что, впрочем, было указано ранее Пастером. Т. е. приносящая зачатки организмов. 51
в нашей колбе, когда, таким образом измененное, оно не стало бы организовываться и в живой клетке? Только в восьмидесятых годах экспериментальной технике удалось вполне преодолеть и это препятствие. Благодаря изобретению усовершенствованных фильтров, мы можем теперь обеспложивать холодным путем и заражаемую среду, как давно уже умели обеспложивать среду заражающую. Таким образом было устранено и это последнее и, быть может, самое веское возражение. Этот эскиз, à vol d'oiseau (с высоты птичьего полета), судьбы одного из наиболее страстно обсуждавшихся вопросов биологии, показывает, какую пользу приносит науке мысль, хотя бы и ошибочная, но поставленная на реальную почву, и как резко в этом отношении деятельность гетерогенистов отличается от бесплодных воздыханий виталистов, в лучшем случае представляющих только вариации иа старую Гамлетовскую тему There are more things и т. д. Ч Наука должна быть благодарна гетерогенистам, с таким упорством отстаивавшим свою идею, хотя бы уже за то, что, в безуспешных поисках за произвольным зарождением, она нашла бесценный клад — открыла непроизвольность заражений и приобрела тем средство для разумной борьбы с заразными болезнями. Но, в то же время, мы видим, как систематически теснили гетерогенистов их противники, из окопа в окоп, как, начиная с ужей и мышей и кончая бациллой, суживали область возможных предположений эти Реди, Спалланцани, Шваны, Коны, пока для предполагаемого явления не осталось более места в рядах живых существ. Упорным защитникам его, подобно Геккелю и Иегели, оставалось только рассуждать о возможности возникновения жизни при благоприятных условиях тепла и влажности, т. е. повторять общие места, встречающиеся еще у Аристотеля. Не должны ли мы на этом основании заключить, что переход от неорганической природы к органической немыслим, невозможен? Такой вывод ничем не оправдался бы. Мы имеем право сказать, что его не нашли там, где искали. Далее мы 1 На свете много такого, о чем не снилось нашим философам.
представим соображения, которые делают мало вероятным существование этого явления в настоящую и ближайшие к ней эпохи существования нашей планеты. Но все это, конечно, не уничтожает возможности раскрытия условий, при которых оно когда-нибудь совершилось. Таким образом, из числа наиболее общих выводов, к которым приводит физиология, по отношению к занимающему нас вопросу мы должны отметить два:_изучение жизненных явлений, точно так же, как изучение форм живых существ, убеждает в единстве органического мира, но о генетической связи этого единого органического мира с миром неорганическим науке пока ничего не известно. Не будем, однако, делать из этого вывода преждевременного заключения; история науки служит нам предостережением; вспомним, что, еще за нашу память, химия приходила к такому же отрицательному выводу по отношению к возмояшости синтеза органического вещества и воздержимся от повторения такой же, быть может, ошибки по отношению к органической форме. Как бы то ни было, но раз не существует синтетической физиологии, т. е. возможности начинать с процесса организации хотя бы простейшего организма, то во всяком экспериментальном исследовании организм уже дан с целою совокупностью сложных внутренних условий, овладеть которыми экспериментатор уже не в состоянии. Это усложнение его задачи, в сравнении с задачей химика и физика, и является главною причиной большей затруднительности физиологического исследования. Оно особенно ясно выступает при изучении той третьей категории явлений, которой мы еще не коснулись, — явлений превращения формы, тех образовательных процессов, которые характеризуют развитие организмов. В праве ли мы сказать, что они также подчиняются физическим законам, общим с неорганическою природой, или мы встречаем здесь нечто исключительно им свойственное? И да и нет. С одной стороны, совершенно неправы те, кто полагают, что формо-образовательные процессы ни в чем не поддаются физическим объяснениям. В физиологии растений, а за последнее время и в зоологии обнаруживается новое — экспериментальноморфологическое направление, успешно объясняющее зависи-
мость этих процессов от физических деятелей С другой стороны, никто не стал бы и пытаться одними этими причинами объяснить все, касающееся формы, — пытаться объяснить ее, как вполне понятный результат воздействия на нее физических факторов, влияющих с момента зачатия и до момента полного развития. Если бы нам даже удалось до малейших подробностей изучить все условия индивидуального развития того или другого организма, мы, конечно, все же не успели бы объяснить, почему из двух, при настоящих средствах исследования неразличимых, зачатков получаются две резко различные формы. Еще менее удалось бы объяснить, почему этот процесс развития совершается как бы в каком-то предвидении будущих условий существования организма, неизменно направляя его к образованию органов, прилаженных один к другому и к будущей обстановке их действия. Эта особенность, представляющая одно из коренных отличий органического мира, во все времена представлялась загадкой, побуждавшей мыслителей и ученых искать ее разрешения. В то же время она служила самым верным оплотом и, казалось, неотразимым аргументом витализма. Это общее заключение о целесообразности жизненных процессов и их продукта, органической формы, искало себе разрешения в телеологии, в учении о конечных причинах, играющем такую видную роль еще в «Истории индуктивных наук» Юэля. «В организмах, — говорит он,— их части не только подчинены законам, но служат известным целям: здесь мы усматриваем не один только закон причинности, но и действие конечных причин». И, на основании этого заключения, последнюю главу биологического отдела Юэль озаглавливает: Учение о конечных причинах в физиологии. Но это учение, конечно, не могло удовлетворить ученых, как не удовлетворяло ранее и таких мыслителей, как Декарт и Спиноза. Не более успешною была, однако, и попытка обойтись без него представителей философского лагеря, совершенно противоположного Юэлю. Вот что писал еще в 1864 г., следовательно, у ж е через пять лет пооле переворота, коренным 1 См, мою статью «Факторы органической эволюции», «Русская Мысль», 1890 г. Перепечатано в сборнике «Насущные задачи современного естествознания», (В настоящем издании см, том V, стр, 107, Ред,)
образом изменившего воззрения биологов, Литтре, один из лучших толкователей мыслей своего учителя х . Указав совершенно верно на то, что положительная наука, наследовав от метафизики учение о конечных причинах, вернула его ей обратно за ненадобностью, как совершенно негодное орудие, он высказывает далее следующую мысль: «...в области биологии нет повода спрашивать, почему живое вещество организуется в формы, в которых орудия с большею или меньшею отчетливостью прилажены к их цели, к их отправлению. Прилаживаться, таким образом, составляет одно из свойств, присущих этому веществу, как и свойство питаться, сокращаться, чувствовать, мыслить». Трудно было бы найти более определенное формулирование взгляда, прямо противоположного тому, который руководит современною физиологией. Можно было бы подумать, что Клод Бернар отвечает позитивисту Литтре, а не виталистам, следующими строками своей известной книги 2 : «Они (т. е. виталисты) не умели, а, может быть, и не могли еще провести различия между жизненными явлениями и свойствами, лежащими в их основе. Они смешивали жизненное явление, т. е. сложный и потому самому разложимый комплекс, имеющий нечто исключительно ему присущее, со свойством, которое по существу просто, неразложимо и не представляет ничего исключительного в живой или не оживленной природе. Одним словом, в этом смысле можно сказать, что не существует жизненных свойств, а только физические свойства и жизненные явления, которые представляют только сложные комплексы этих физических свойств». «Явления, с которых начинается наше наблюдение, все равно — в области живой или не оживленной природы, представляют собой факты очень сложного порядка. Путь, которому следуют все науки, заключается в разложении сложных фактов на простые, представляющие их условия или причины. И когда р этом нисходящем пути мы сталкиваемся с фактом неразло1 В «Préface d'un disciple». («Предисловие ученика». Ред.). К воззрениям самого Конта нам еще придется вернуться. 8 «Leçons sur les phénomènes do la vie communs aux animaux et aux végétaux», p. 461. («Лекции о явлениях жизни, общих животным и раете« ниям», стр. 461. Ред.)
жимым, с последнею ступенью достижимой в настоящее время простоты, мы называем этот факт свойством. Если явление сложно, если его можно объяснить другим явлением, его не следует смешивать со свойством; если же, наоборот, оно представляется нам неразложимым, если мы не знаем другого явления, которое его объяснило бы, если его объяснение лежит в нем самом, то мы его называем свойством». «Так всегда было. Вот поучение, которое мы выносим из философии и истории науки: свойство есть название факта простого, неразложимого; явление — название факта сложного, имеющего своим конечным условием свойства. «Но так как прогресс науки безграничен, то оказывается, что факт простой для одной эпохи поддается анализу, разлагается; он становится явлением и свойство относится далее. Именно это и представляет наш случай. Жизненные свойства, установленные основателем этого учения, чувствительность, раздражительность, тоничность и пр. для нас сложные явления». «При современном состоянии науки, многие физиолога думают, что нигде и никогда не обнаруживается иных свойств, кроме физико-химических, и что жизненные явления только сложные сочетания фактов простых или физико-химических свойств». Литтре делает именно эту ошибку, от которой предостерегает Клод Бернар, — он слишком рано произносит слово свойство и тем загораживает науке дальнейший путь развития. Целесообразность организации— не свойство, а крайне сложный факт, и задача физиологии разложить его на простейшие элементы, найти ему объяснение. Мы видим, следовательно, что в вопросе о целесообразности организации физиологии еще недавно предлагалось два исхода: или пойти за Юэлем, представлявшим воззрения, может быть, большинства его современников, т. е. свернуть с верного пути точного знания и поплестись по старой бесплодной дороге метафизики, или, по примеру Литтре, признать, что путь науки • здесь кончается, что далее ей уже некуда идти. Но нашелся третий путь. И здесь, как и в области морфологии, оставалось только одно: если настоящее не доставляет нам объяснения, то приходится искать его в прошлом. Если совершенство организации
необъяснимо, как результат процесса индивидуального развития, то не станет ли оно понятным, как результат исторического процесса, представляющего только его непосредственное продолжение в бесконечную даль прошлого? Сравнение с процессом умственного развития человечества служит нам ключом для этой разгадки. Если заурядный, но получивший современное образование человек обладает в каше время сведениями о природе, которым позавидовал бы Аристотель, то причина тому лежит не в исключительном каком-нибудь умственном превосходстве, даже не в том, что непосредственно окружало его в период его личного развития, а, конечно, в тех двадцати двух веках, которые недаром же прожило с тех пор человечество. Точно так же очевидно, что и физиологическое совершенство, непонятное как непосредственное приобретение за период индивидуального развития, может быть понято как наследие несметных веков исторического процесса. В этом допущении зависимости жизненных явлений от исторического процесса нередко усматривают какое-то отступление, какую-то будто бы измену, противоречие основным принципам экспериментальной науки. Химия, физика, механика, говорят, не знают истории. Но это верно только в известном, условном смысле. Конечно, жизненный процесс, являясь всегда только эпизодом, только отрывком одного непрерывного явления, при начале которого мы никогда не присутствуем, более, чем процессы неорганической природы, нуждается в пособии истории. Но, с другой стороны, разве существует какое-нибудь явление, которое не было бы только звеном в бесконечной цепи причинной связи? Только абстрактное отношение к явлению, причем исследователь, отвлекаясь от реальной связи с прошлым и будущим, произвольно определяет границы изучаемого явления, освобождает этого исследователя от восхождения к прошлому. Всякое же возможно полное изучение конкретного явления неизменно приводит к изучению его истории. Для изучения законов равновесия и падения тел довольно данных экспериментального метода и вычисления; для объяснения же, почему именно развалился дом на Кузнецком мосту, нужна его история. Для раскрытия законов движения небесных тел довольно законов механики, но для объяснения, почему планеты солнечной
системы движутся именно так, а не иначе (т. е. в одну сторону и т. д.), нельзя было обойтись без попытки восстановить их историю, как это сделали Кант и Лаплас. С известной точки зрения, и химия представляет хотя и отдаленную, но поучительную аналогию. Известно остроумное определение Жерара: «химия изучает тела в их прошедшем и их будущем». Когда перед химиком находятся два изомерных тела, в которых анализ не обнаруживает различия, он строит предположение об их происхождении, об их различном прошлом, и только таким путем проливает свет на их настоящее, а, следовательно, и на их будущее. Чем же этот логический прием отличается от рассуждения физиолога: перед ним также два нераспознаваемых одноклеточных зародыша; его анализ, т. е. микроскоп, также бессилен обнаружить в них различие, но их различное прошлое может вполне объяснить их различное будущее. Бертло, в заключительных строках своих «Leçons sur les méthodes générales de synthèse en chimie organique» * , с замечательною для того времени проницательностью, высказывает мысль, что всякая естественная классификация, все равно в ботанике, в зоологии или в химии, по существу своему генетическая, но только химия имеет то громадное преимущество перед другими двумя науками, что свою генетическую классификацию она реально воспроизводит путем синтеза х . И действительно, для осуществления своего синтеза, химик не может ограничиться одними указаниями анализа; он вынужден создать гипо1 В то время мысль о том, что естественная классификация по существу генетическая, была еще глубокою ересью в глазах большинства французских биологов; тем не менее, Бертло не отступает перед ее крайним выводом, возможностью ее доказательства современен и (путем синтеза, но лишь указывает, что пока возможность этого доказательства составляет удел и, с философской точки зрения, главное преимущество химии. Любопытно сравнить это место с соответствующим местом вышедшей только тремя годами ранее «Chimie organique fondée sur la synthèse» («Органическая химия, основанная на синтезе». Ред.). Там Бертло указывает, скорее, на различие, чем на сходство исходной точки для классификации в биологии и химии, За этот краткий промежуток совершился коренной переворот в биологии, и это доказывает, как чутки такие широкие умы к успехам научной мысли даже за пределами их специальности. * «Лекций об основных методах синтеза в органической химии», Ред,
тетическую историю тела (стоит взглянуть хоть на родословную таблицу сахаристых веществ, которою Фишер поясняет ход своих блестящих открытий) и только здесь уже экспериментально воспроизводит этот верно угаданный исторический процесс. Все различие только в масштабе, во времени, необходимом для осуществления химического и биологического генезиса. С этой точки зрения нам понятно и то, что, при значительных успехах физиологии аналитической, мы не имеем физиологии синтетической. Еще более, чем химик, физиолог для своего синтеза (экспериментального или только логического) "не может довольствоваться одним анализом жизненных явлений; ему нужно еще знать историю организмов, — то, что Клод Бернар, очевидно, имея в виду (приведенные нами в эпиграфе) слова Лапласа, называет l'état antérieur*. Итак, по отношению к формообразовательному процессу задача физиологии и методы ее разрешения являются двойственными. Во-первых, она должна стремиться и действительно (особенно в физиологии растений) успевает раскрыть экспериментальным путем основной механизм этого процесса, а, вовторых, накопленным действием тех же факторов пытаться объяснить себе их конечный результат — образование формы, представляющей нам как бы осуществление заранее намеченной цели. Но для этой новой отрасли биологического знания, о необходимости которой так громко свидетельствовали вековые успехи и морфологии и физиологии, напрасно стали бы мы искать соответствующего отдела в прежних системах классификации положительных наук. Зато в них не трудно найти для него место по тому очевидному пробелу, который оставляет его отсутствие. Конт делит свою биологическую статику на анатомию, или статику отдельного организма, и биотаксию, или статику органического мира как целого. Переходя к биологической діщамике, он сам обращает внимание на то, что этот отдел остается без подразделения, и вот теперь становится все более и более очевидным, что и он должен представить нам те же два * предшествовавшим состоянием. Ред.
естественных подразделения: динамику индивидуальной жизни, т. е. физиологию, и дииамнку органического мира как целого, т. е. его историю, подобно тому, как в следующем отделе, в социологии, за статикой или учением о строении современного общества мы встречаем его динамику, т. е. историю. Еще очевиднее этот пробел у Юэля. Поставив в конце своей системы цикл наук, которые он очень удачно называет палеэтиологическими (или историческими), т. е. такими, которые раскрывают результаты деятельности прежде действовавших причин, он ограничивает их область геологией в тесном смысле, т. е. образованием земной коры. По отношению к органическому миру он приводит господствовавшее в то время и, по его мнению, убедительное свидетельство ученых, будто животные и растительные формы не являлись последствием непрерывного процесса развития, а результатом отдельных, не связанных причинною связью творческих актов, на которые не может пролить света какой бы то ни было научный метод. Именно в этой-то, отсутствующей у Юэля биологической палеэтиологии ищет современная физиология дополнения своей этиологии экспериментальной. Только эта палеэтиология может заполнить ощущаемый пробел, разрешить вопрос, который Юэль полагал возможным обойти ссылкой на метафизическое учение о конечных причинах, а Литтре — отрицанием самой возможности его постановки, — вопрос о причине кажущейся целесообразности в организации живых существ. Как бы то ни было, включим ли мы эту вновь возникшую отрасль биологии в систему Конта, под названием биодинамики или в систему Юэля, под названием биологической палеэтиологии мы тем, очевидно, заявляем факт, что, признавая 1 Разумея под этим словом, как уже сказано, динамику органического мира как целого (в пространстве и во времени), в отличие от физиологии, — динамики индивидуума, хотя бы и сравнительной. 2 Или, наконец, назовем ее просто «биологией» в том новом ограниченном смысле, который в последнее время присвоен этому слову, вместо освященного временем широкого смысла, обозначавшего всю совокупность знаний об организмах. Эту замену едва ли можно считать удачной, так как она вынуждает каждый раз делать оговорку, в каком смысле применяется давно установившийся термин.
вполне могущество экспериментального метода, мы, в то же время, сознаем, что его одного недостаточно для объяснения всей совокупности явлений, совершающихся в организмах, что для этого необходимо еще возможно полное восстановление их исторического прошлого. Значит, ни морфология, со своим блестящим и плодотворным сравнительным методом, ни физиология, со своим еще более могущественным экспериментальным методом, не покрывают всей области биологии, не исчерпывают ее задач; и та, и другая ищет дополнения в методе историческом. Но между тем как морфология, видя в организмах только формы, предъявляет ему требование — найти причину свойства этих форм, физиология, изучая формы в связи с происходящими в них процессами и вынося общее впечатление полного соответствия между теми и другими, требует объяснить ей причину этого совершенства органических форм. Если первая, как мы сказали, могла бы довольствоваться одним раскрытием в природе исторического процесса, то вторая выдвигает новое усложняющее условие, — чтобы этот процесс давал начало формам, носящим печать совершенства, чтоб это был процесс исторического совершенствования или прогресса. Прежде чем перейти к оценке учения, которое дало один ответ на эти оба запроса, выдвинутые вековыми, почти независимыми успехами двух отраслей биологической науки, мы должны еще остановиться на рассмотрении тех обстоятельств, которые вызвали, а равно и па тех, которые тормозили успехи исторической идеи в этой области человеческого знания.
ЧТО П Р Е П Я Т С Т В О В А Л О УСПЕХАМ Н И ЧТО ИСТОРИЧЕСКОЙ СПОСОБСТВОВАЛО ИДЕИ В БИОЛОГИИ а основании всего сказанного нами ранее, мы пришли К заключению, что ни морфология, с ее сравнительным методом, ни физиология, с ее методом экспериментальным, не отвечали на все вековые запросы биологии. Только изучение самого процесса образования органических форм могло' бы объяснить современный строй органического мира. Но, как задача динамическая, это изучение выходило за пределы морфологии, науки статической. В то же время изучение этого процесса не могло быть и задачей физиологии, в ее обычных границах, как выходящее из сферы применения чисто экспериментального метода, с исключительно доступным ему настоящим. Очевидно, задача эта должна была составить предмет новой области биологического знания, восстановляющего прошлое организмов, т. е. историю органического мира. Но также очевидно, что эта новая отрасль исследования должна была строить свои основные положения на приобретениях
двух первых, служа для них дополнением и связующим звеном. Далее мы убедились, что исторический процесс, который мог бы служить ключом для понимания современного строя органического мира, должен был объяснить морфологу единство, а физиологу совершенство или целесообразность всего живого. Эту двойственность задачи хорошо сознавали все натуралисты, когда-либо задумывавшиеся над нею и так или иначе пытавшиеся разрешить ее. Мы неоднократно высказывали мысль, что в этом согласном указании всех отраслей биологии на необходимость объединения всех ее задач — одним общим допущением исторического процесса развития — было нечто роковое, как бы независимое от воли и даже нередко шедшее наперекор внутренним стремлениям научных деятелей, направлявших биологию к этому неизбежному исходу. Все они: Жюсье, Де-Кандоль, Бэр, Агассис и др., или упорно обходили молчанием, или даже открыто восставали против этого, казалось бы, неотразимого вывода из их блестящих открытий. Но если они так поступали, то, очевидно, имели логическую возможность так поступать? Посмотрим, в чем же заключались те препятствия, которые становились на пути признания факта исторического развития органического мира. Конечно, мы будем иметь в виду только препятствия научные, логические, не касаясь соображений ненаучного или вненаучного порядка, не потому, чтоб эти последние не являлись порою самыми существенными тормозами на пути правильного развития науки, но потому, что изучение столкновений различных течений человеческой мысли составляет область истории вообще, истории цивилизации, а не специальной истории занимающего нас научного вопроса^ Всякий здравомыслящий человек, знакомый с историей культуры, вполне понимает, как плачевно было вмешательство этих идей вненаучного порядка в область наук, касающихся природы неоживленной. Но если по отношению к ним борьба уже прекратилась, то неисправимая близорукость или напускная слепота мешает еще многим видеть, что в настоящую минуту биология переживает тот период своего развития, из которого другие науки о природе победоносно вышли в XVII
веке. Итак, оставляя в стороне те внутренние побуждения, которые нередко руководили биологами в выборе той или другой теории, остановимся только на представлявшейся им логической возможности оправдывать то или другое воззрение, исходя из наблюдаемой действительности. С первого взгляда, казалось бы, ничего не может быть легче, как сказать себе, как некогда Гёте в Падуанском ботаническом саду: «все растения произошли от одного», все организмы связаны единством происхождения, степени сходства — только степени родства. И, между тем, большинство ученых, с самыми славными именами во главе, уклонялись от этого вывода или прямо отвергали его. Источник этого противоречия лежал, конечно, не только в складе умов этих ученых, но и в самой природе вещей. В строе органического мира наблюдалось глубокое противоречие, оправдывавшее разногласие ученых или, по крайней мере, дававшее им точку опоры, хотя, конечно, одни, составлявшие большинство, по своему внутреннему складу охотно усиливали, подчеркивали это противоречие, другие, наоборот, пытались скользить по нему, хотя и не могли предъявить вполне удовлетворительного для него объяснения. Противоречие, представляемое органическим миром, заключается в следующем. Если все живые существа связаны узами кровного родства, то вся совокупность их должна бы представить одно сплошное непрерывное целое, без промежутков и перерывов, и самая классификация, в смысле подразделения на группы, должна являться делом произвольного, условного проведения границ там, где их действительно не существует, т. е. (как в классификациях искусственных) являться продуктом нашего ума, а не реальным фактом, навязанным извне самою природой С Совокупность органических форм, связанных единством происхождения, должна бы нам представиться чем-то слитным, вроде млечного пути, где невооруженный глаз не различает отдельных светил, а не собранием различаемых глазом и разделенных ясными промежутками отдель1 Так, например, закон разрубает подобное затруднение, называя человека, не достигшего 21 года, несовершеннолетним, а человека, которому исполнился 21 год и один день, — совершеннолетним, хотя между этими существами, конечно, не наблюдается никакого различия.
ных звезд, группирующихся в созвездия. А, между тем, эти различные и обозначаемые нами различными именами отдельные органические формы, эти собирательные единицы, из которых мы строим все наши системы классификации, все равно, искусственные или естественные, являются вполне реально, фактически обособленными, замкнутыми в себе, не связанными между собою, как и отдельно видимые звезды. И, в то же время, группировка их в естественной системе является не произвольной, искусственной, как группировка звезд в созвездия, а также вполне реальной, основанной на несомненной внутренней связи. Органический мир представляет нам несомненную цепь существ, но под условием, чтобы мы смотрели на нее с известного расстояния, охватывая ее в одном общем взгляде; если же мы подойдем ближе, то убедимся, что это не сплошная цепь, а лишь расположенные несомненно наподобие цепи, но, тем не менее, не сцепляющиеся между собой, не примыкающие непосредственно, отдельные звенья. Вот это-то, казалось бы, непримиримое противоречие и разделяло натуралистов на два лагеря. И то и другое впечатление, выносимое из внимательного изучения природы, одинаково несомненно, одинаково опирается на точное наблюдение. Не будучи в состоянии согласить эти два факта, связать их в одном логическом представлении, одни, согласно общей склонности своего ума, приписывали выдающееся значение только первому, признавая только за ним реальную действительность, другие, наоборот, признавали реальность второго факта, приписывая первому выводу только идеальное бытие, видя в нем только построение творческого ума. Одни, одаренные склонностью к синтезу, останавливали свои взоры на органическом мире, как на целом, скользя по противоречиям этого представления с бесчисленным рядом частных фактов. Другие, со складом более аналитическим, сосредоточивали свое внимание на частных фактах, закрывая глаза перед впечатлением, выносимым из рассмотрения целого. Разрешить вопрос можно было, только допустив одинаковую реальность фактов обеих категорий, признав их полную равноправность и найдя, в то же время, фактическую почву для их соглашения. Но именно это единственное возможное разрешение и не давалось первым смелым и убеяеденô К. А. Тимирязев, т. VI 65
ным защитникам идеи исторического развития органического мира. Разрозненные звенья органической цепи, те собирательные единицы, из которых строится здание всякой естественной системы, получили в науке название видовых групп или видов. Отсюда понятно, что все представления об органическом мире, как целом, должны были зависеть от той точки зрения, которую натуралисты принимали по отношению к составляющей это целое единице — виду. Что виды представляют не примыкающие непосредственно одна к другой группы форм, это — коренной факт, на котором основывается самая возможность наших систем, искусственных или естественных. Весь вопрос в том: этот строй природы, относительно которого не может быть двух мнений, выражает ли он только ее современное состояние, настоящий исторический момент ее существования, или и всегда, в прошлом, эти группы были такими обособленными, разрозненными, как и теперь? Если видовые группы всегда были и будут такими, какими мы их застаем теперь, то все изложенные соображения о единстве происхождения организмов получают темный, неуловимый, метафизический смысл: действительной, реальной цепи существ нет и никогда не было- она существует только в нашем представлении. Таким образом, вопрос о фактическом единстве органического мира, о связующем все живое историческом процессе сводится, прежде всего, к узкому, техническому, по своей форме, вопросу о происхождении видов. Всякая теория происхождения органических существ должна исходить из критики и ясного установления понятия об естественно-историческом виде. Что такое виды? Что такое вид? Если на первый вопрос очень легко ответить примерами, то на второй никогда еще не было дано удовлетворительного ответа. Итак, что такое виды? Это вполне определенные, реальные группы сходных между собой существ, отличающихся от других наиболее сходных с ними групп существ в такой же мере, в какой волк отличается от собаки, лошадь — от осла, малина — от ежевики, фиалка — от анютиных глазок и т. д. Все группы существ, представляющие такую же степень различия и так же обособленные, не связанные переходами, мы
назовем видами. Разрозненные, но несущие несомненные следы сходства, группы видов образуют собирательные единицы высшего порядка — роды и т. д. Между группами высших порядков будут наблюдаться такие же, цо, понятно, более широкие разрывы, как и между видами. Пока дело ограничивается примерами видовых групп, число которых доходит до сотен тысяч, все представляется ясным; но как только из этих конкретных примеров желают вывести обобщение, найти критериум того, что следует считать вообще видом, начинают путаться, впадать в противоречие, вынуждены сознаться, что удовлетворительное определение невозможно. Линней если не первый установил видовые группы, то более всех способствовал укоренению того воззрения на вид, которое в течение целого века господствовало в науке и, по справедливому замечанию историка зоологии Каруса, «было обречено на бесплодие». Для Линнея число видов было выражением соответственного числа творческих актов: «Species tot sunt diversae, quot diversas formas creavit infinitum ens» 1 . Это воззрение, понятно, не спасало от ложного круга, не отвечало на вопрос: а сколько же их было сотворено? Для насущных потребностей науки, как критериум для установления видовых групп, имело гораздо более значения более реальное представление о виде, которое высказал ранее предшественник Линнея и основатель учения о видах, знаменитый английский ученый Рей. Для него главным критериумом вида было постоянство форм, происхождение подобного от подобного, т. е. сходство детей с родителями, или, другими словами, единство происхождения. Это единство происхождения, доказанное или подразумеваемое на основании соответственного сходства, и легло в основу представления о видовой группе и было особенно отчетливо выражено в определении вида, в котором Кювье подвел итог воззрениям своих предшественников. Для Кювье вид, это — «собрание организованных существ, рожденных одни от других или от общих родителей, и всех тех, кто с ними сходны g такой же мере, в какой они сходны между собой». Таким образом, единство происхождения служило основанием, степень сходства — средством для установления видовых 1 «Различных видов столько, предвечная сущность». сколько различных форм сотворила
групп. За представителями одного вида признавалось общее происхождение (иногда прямо доказанное, чаще лишь выводимое на основании степени сходства), по отношению к представителям различных видов оно прямо, но в большей части случаев голословно отрицалось. Но степень сходства могла служить критериумом принадлежности к одному виду только при допущении, что видовые формы не способны изменяться. И для Кювье неизменчивость видов была краеугольным камнем естественной системы. «Без постоянства видов, — говорил он, — немыслима естественная история». Эти слова показывают, до какой степени натуралисты того времени свыклись с применением слова «история» в смысле совершенно противном его истинному значению. С большим правом можно было бы извратить слова Кювье, сказав: «еслй виды постоянны, то не существует естественной истории». Но спрашивается, эта утверждаемая неизменчивость видовых форм, равносильная отрицанию их исторического развития, опирается ли она на достаточном основании? Правда, за память человека, от лошади не рождалось осла или от малины — ежевики, не рождалось также и существ, которые отличались бы от своих родителей в такой же мере, в какой эти виды отличаются между собой, но, спрашивается, необходимо ли такое исключительное явление для убеждения в единстве происхождения этих, очевидно, сходных между собой существ? Возможно ли даже такое явление? Вяжется ли оно с основным представлением о постепенности исторического процесса? Мы знаем достоверно, кто были предки ирландцев или французов, и, однако, никому не приходило в голову требовать, в подтверждение этого факта, чтоб от ирландских или французских родителей вдруг родился косматый кельт или галл и упорно заговорил на своем давно забытом наречии. Такое немыслимое чудо уничтожило бы все наши понятия о естественно-историческом процессе, и, однако, именно такого чуда не раз требовали от защитников естественно-исторического развития органического мира их противники 1 . 1 За примерами ходить недалеко. Этот ребяческий аргумент был предъявлен Вирховым в его речи при открытии антропологического съезда в Москве. Остается только пожалеть, что почтенный ученый обнаружил такое неуважение к своей аудитории. Или законы логики не одни
Впрочем, для доказательства невозможности общего происхождения видов или, что все равно, зарождения новых, достаточно было бы доказать, что видовые формы неподвижны, абсолютно неизменчивы. Но, — There's the rub. (вот где загвоздка) — слова Гамлета, — этого-то защитники постоянства видов никогда и не могли утверждать. Это отсутствие абсолютной неизменяемости видов и было причиной неуловимости понятия о виде, невозможности дать для него точное определение. Уже Рей (в своей «Истории растений») посвящает целую главу вопросу об изменениях, которым подвержены видовые формы. «Этот довольно постоянный признак тождества видовых форм,— говорит он, — нельзя считать абсолютным, непреложным. Опыт поучает нас, что некоторые семена вырождаются, что, правда, редко, из семени выходят неделимые, отличные от материнской формы, — другими словами, растительные виды представляют вариации». Это соображение об известной степени изменчивости видовых форм в действительности никогда и не покидало натуралистов, в том числе Линнея. Согласить изменчивость форм с неподвижностью видов можно было, только допустив, что изменчивость эта имеет известный предел. Но, ведь, одинаково законно было бы допустить, что такого предела не существует. Первый ученый, попытавшийся, с поразительною ясностью, поставить этот вопрос и подвергнуть его всесторонней критике, был знаменитый Ламарк, разносторонняя научная деятельность которого обнимает конец восемнадцатого и начало девятнадцатого столетия. С идеями Ламарка необходимо ближе ознакомиться, не потому только, что они долгое время передавались в превратной, почти карикатурной форме, но и потому, что после того, как им была отдана должная, хотя и поздняя дань справедливости, возникли два крайних воззрения: одно, придающее им ' преувеличенное значение, другое — вновь отказывающее им в каком бы то ни было значении. С этими новейшими течениями научной мысли, представляющими живой современный интеи те же для Москвы и для Берлина? Почему возможно победоносно предъявлять в Москве аргументы, которые было бы не безопасно предъявлять в Берлине или хоть в Мюнхене, во время знаменитого турнира между Вирховым и Геккелем?
рес, нам придется ознакомиться в своем месте, а пока постараемся представить возможно сжатый анализ воззрений Jlaмарка, посмотрим, какое положение он принял по отношению к занимающему нас в эту минуту вопросу о том, что такое вид. Появившаяся в 1809 г. «Philosophie Zoologique» * Ламарка представляет несомненно первое произведение, в котором вопрос о происхождении организмов обсуждается не мимоходом, а со всею необходимою широтой охвата, во всеоружии научных знаний того времени1. С этой точки зрения, нельзя не согласиться с мнением Бленвиля, что Ламарк был величайший натуралист-мыслитель своего времени, способный не только обогащать науку, новыми фактами, но и обнять в одном широком синтезе все ноле современного ему естествознания. Ламарк, прежде всего, дает определенное объяснение истинного смысла естественной системы. Для него, как и для Жюсье, задача натуралиста заключается в изучении соотношений, — des rapports, — между живыми телами. А этим словом обозначаются «аналогические или сходственные черты, обнимающие совокупность строения или преобладающих его частей, причем отдается предпочтение частям наиболее существенным». Результатом этого раскрытия соотношений и является естественная система. Это сосредоточение внимания натуралистов на изучении соотношений (а не исключительно только различий, как прежде) обнаруживает, по мнению Ламарка, коренной переворот в направлении и объясняет громадные шаги вперед, сделанные современным ему естествознанием. Сознание потребности в естественной системе, по его мнению, отмечает самый существенный успех, сделанный философией науки. Но что же лежит в основе этой естественной системы? «Это только набросанный человеком очерк того пути, которым шла сама природа, осуществляя свои произведения» (C'est la marche 1 Известно, что Ламарк был одним из последних представителей, теперь уже едва мыслимого, типа натуралиста, т. е. ученого, совмещавшего почти одинаково .обширные и глубокие знания в области ботаники, зоологии и отчасти геологии. В ботанике его имя останется связанным с изобретением так называемого «дихотомического ключа», который, конечно, навсегда останется самым простым приемом для определения. *'«Философия зоологии». Ред.
que suit la nature pour faire exister ses productions), — отвечает Ламарк. Но, допустив, что органический мир представляет одно неразрывное целое, все установленные наукой группы Ламарк совершенно последовательно признает за произведения человеческого искусства Ц за отрезки (coupes — Ламарк охотно неоднократно возвращается к этому выражению), которые мы. выхватываем из естественного целого. Он ясно подчеркивает то кая^ущееся парадоксальным заключение, к которому мы пришли выше, что именно в естественном ряду подразделение на группы, составляющее сущность всякой классификации, представлялось бы вполне искусственным и произвольным. «В таком случае, — говорит он, — ничто не представляло бы более . затруднений, как определение границ этих различных , отрезков (ces différentes coupes); они менялись бы по произволу, и согласие было бы возможно только в тех случаях, когда в ряду форм появлялись бы разрывы (des vides)». «Но, —продолжает он, — по счастью, для целей искусства, для осуществления наших подразделений, так много пород животных и растений нам неизвестны, так много останется, вероятно, неизвестными, вследствие их местонахождения и иных препятствий, что происходящие от того пустоты в рядах животных и растений еще надолго, а, может быть, и навсегда доставят нам возможность резко ограничивать эти отрезки (ces coupes), в которых мы нуждаемся а . Таким образом, мы должны, прежде всего, отметить, что отсутствие непрерывной цепи существ, разрозненность видовых групп — основная черта современного строя органичёского мира, определяющая возможность реальной, а не произвольной классификации, — для Ламарка — только результат счастливой случайности, благодаря которой'нам неизвестны все существующие животные и растения, и этими-то случайными проГлава, посвященная этому вопросу, так и озаглавлена: «Des parties de l'art dans les productions de la Nature» («О доле искусства в распределении произведений природы»). ^ 3 Линней, как известно, делал резкое различие между видовой и высшими таксономическими группами: Classis et ordo est sapientiae, species naturae opus (Классы и порядки дело разума, а виды — дело природы). 1
белами мы пользуемся для разграничения наших групп. Но это объяснение отсутствия слитности всех органических форм, это толкование фактической замкнутости видовых групп, конечно, не могло удовлетворить и вынуждало ученых и мыслителей, даже сочувствовавших общему складу мыслей Ламарка, соглашаться с доводами его противников, пока для этого загадочного факта не было найдено действительного объяснения. Гораздо успешнее осуществил Ламарк другую и главную задачу своей книги — критику понятия о виде. Третья глава его книги, озаглавленная: « De l'espèce parmi les corps vivants et de l'idée, que nous devons attacher à ce mot» 1 , содержит блестящую для его времени аргументацию, мало чем отличающуюся от современных воззрений на этот предмет. «Видом, — говорит Ламарк, — называют всякое собрание сходных особей, произведенных другими особями, им подобными». «Это определение ' верно, — продолжает он, — но к нему добавляют, что особи, образующие вид,никогда не изменяются в своих видовых признаках и что, следовательно, вид представляется в природе абсо' лютно постоянным. Вот против этого-то предположения я и намерен бороться, потому что очевидные доказательства, добытые путем опыта, обнаруживают, что оно лишено основания». Ознакомимся с общим ходом его аргументации. Чем более расширяются наши знания, — говорит Ламарк, — тем более разрастаются затруднения при установлении видовых групп. Внимательное изучение обнаруживает, что полное сходство представителей одного вида наблюдается только при полном тождестве условий их существования, с изменением последних подмечаются и уклонения в формах. Возникает сомнение: что же считать за самостоятельные виды, что — за разновидности, за породы в пределах того же вида? Существуют роды, |/ в которых виды уже почти примыкают одни к другим, образуя непрерывные ряды, и, только выключая некоторые члены этих рядов, мы получаем резко обособленные виды. Таковы были и первые впечатления, вынесенные из знакомства с ближайшими только, нас окружающими формами и зависевшие от неполноты доступного вначале материала. Чем более растет число извест1 «О виде у живых тел и о понятии, которое мы должны связывать " с этим словом».
ных нам форм, тем более сглаживаются эти первые впечатления. Ламарк указывает на роды растений, представляющие непреодолимые трудности при установлении их видов, и приводит, между прочим, такие примеры, как осока или ястребинник, примеры, которые сохранили и до настоящего времени свою доказательную силу. Защитники постоянства видов уже в его время, а позднее еще с большею силой, выдвигали факт, что будто бы между представителями различных видов невозможно скрещивание, которое давало бы начало плодовитому потомству. Ламарк подвергает сомнению всеобщность этого факта и отказывается видеть в нем критериум видового различия. Далее Ламарк переходит к оценке фактов, которым как раз в то время, когда появилась его знаменитая книга, придавали решающее значение в вопросе о постоянстве видов — к оценке научных результатов египетской экспедиции, обработанных Жофруа Сент-Илером. Животные и растения, остатки которых сохранились в египетских гробницах, оказались вполне сходными с современными видами, из чего поспешили сделать вывод, что если за такие громадные промежутки времени видовые формы не изменились, то, значит, они и не могут измениться. На это Ламарк, прежде всего, возражает: «Было бы очень странно, если б оказалось иначе, так как и положение Египта, и его климат приблизительно те же, что были прежде», и затем с редкою для того времени смелостью развивает мысль, что какие-нибудь три тысячи лет, представляющиеся громадным периодом с точки зрения человеческой истории, очевидно, ничтожны в сравнении с промежутками времени, которыми измеряется история нашей планеты. «Но, конечно—добавляет он,-— толпой (par le vulgaire des hommes) эта кажущаяся неподвижность форм будет всегда признаваться за действительную, так как обо всем мы привыкли судить только по отношению к себе». В добавлении ко второму тому своей книги Ламарк резюмирует эти идеи в картинном сравнении, которое впоследствии нередко, может быть-, и без умысла, перефразировалось другими писателями. «Если б человеческая жизнь длилась всего одну секунду, и существовали бы наши современные часы, каждая особь нашего вида, наблюдая часовую стрелку, не подметила
бы ее движение в течение целой своей жизни, хотя в действительности она не неподвижна. Наблюдения тридцати поколений не дали бы никаких очевидных результатов относительно ее перемещения, так как ее движение, соответствующее полминуте, очевидно, было бы слишком мало, чтоб его можно было уловить; и если б более древние наблюдения показывали, что стрелка действительно сместилась, им не дали бы веры, подозревая какую-нибудь ошибку, так как всякий наблюдатель видел бы стрелку неизменно на той же точке ее пути». «Предоставляю читателям сделать вывод из этих соображений». Устранив это возражение против изменяемости видов, Ламарк останавливает внимание читателя на факте исчезновения с поверхности земли бесчисленных органических форм, совершенно отличных от ныне существующих и находимых только в ископаемом состоянии. Куда же делись их потомки? Вместо того, чтобы предположить, что это были самостоятельные виды, бесследно исчезнувшие, вследствие общих катастроф, не вероятнее ли допустить, что происходили непрерывные изменения в форме и распределении воды и суши, и эти изменения, в свою очередь, были причиной изменения живых существ, так что современные организмы — не новые произведения природы, а только изменившиеся потомки прежде существовавших видов? На основании всех этих соображений, Ламарк, в противоположность господствовавшему убеждению о неподвижности видов, приходит к выводу, «что особи, первоначально принадлежавшие к одному виду, могут оказаться изменившимися в такой мере, что будут являться представителями нового вида, совершенно отличного от первого», и далее: «виды обладают только относительным постоянством; их неизменчивость только временная. Тем не менее, ради облегчения труда изучения такого множества разнообразных тел, нужно сохранить название вида за каждым собранием сходных неделимых, передающих свои свойства потомству, но лишь пока условия их существования не изменятся настолько, чтобы вызвать изменения в их привычках, характере и формах». Одним из ближайших выводов своего воззрения на единство происхождения организмов Ламарк считает необходимоЪть,
подражая в этом примеру Жюсье, и животное царство располагать в ряд, начиная с простейших представителей и восходя к более совершенным, так как, очевидно, этому порядку следовала сама природа. До сих пор в изложении идей Л'амарка мы не встретили ничего такого, с чем не согласился бы каждый современный натуралист, и можно только удивляться ясности и проницательности ума, так радикально и бесповоротно изменившего основные представления о живой природе. Признавая, что постоянство видов только кажущееся, он устранял главное препятствие,, мешавшее допущению исторического процесса, а указывая на громадность сроков времени, на которые дает право рассчитывать геология, отводил этой истории необходимый простор. Если бы Ламарк ограничился только тем, что мы условились называть морфологическою задачей, т. е. объяснением сходства организмов на основании единства их происхождения, то все им высказанное целиком без изменения вошло бы составною частью в позднейшие теории, оставался бы только необъясненным факт обособленное™ видовых групп, который, как мы видели, Ламарк неудовлетворительно объяснял счастливою случайностью, до времени или навсегда скрывшей от нас недостающие звенья. Но Ламарк хотел разрешить и вторую задачу, ту, которую мы назвали физиологической, т. е. объяснить вторую основную особенность органических существ— целесообразность их строения, соответствие между формою и отправлением. Эта попытка, оказавшаяся неудачной, была причиной или, вернее, благовидным предлогом Для того, чтоб его противники успели надолго и все его блестящие идеи облечь в одну общую неверную, почти карикатурную форму. Быть может, — возражает он сам себе, — даже допустив неограниченные сроки времени и бесконечное разнообразие условий существования, мы должны будем воздержаться от предлагаемого объяснения, ввиду всего того, что вызывает наше изумление при изучении живых существ, их инстинктов и т. д., и чрез несколько строк отвечает: «Я надеюсь доказать, что природа обладает средствами, необходимыми для осуществления того, чему мы в ней изумляемся. Как объяснить этот
основной факт соответствия между органом и его отправлением, между орудием и потребностью, которой оно должно удовлетворить? Разрешение этой вековой загадки, предлагаемое Jlaмарком, с первого взгляда поражает своею простотой. Этого соответствия не может не существовать, — отвечает Ламарк, — потому, что сама потребность порождает орган. Такое объяснение, если б оно оказалось верным, конечно, развязывало бы узел, который пытались рассечь учением о конечных причинах. Но не трудно убедиться в том, что эта щ неудачная мысль не могла выдержать строгой критики- и в своем крушении увлекла и все то, что было .вполне верно в учении Ламарка, в чем он ровно на полвека опередил самых славных из своих современников. Нельзя без внутреннего чувства досады читать некоторые места этой VII главы его книги, так надолго установившей за Ламарком совершенно превратную известность. Исходя из совершенно верного положения, что внешние условия влияют на формы и организацию животных, он вслед затем, как бы спохватившись, сам отрекся от него в следующих выражениях: «Конечно, если б кто-нибудь принял эти слова в буквальном смысле, то приписал бы мне очевидную ошибку, так как никакие условия не .вызывают прямого, непосредственного изменения в форме или организации животных». И далее он подробно развивает свою мысль. Изменившиеся условия изменяют только потребности животных. Новые потребности вызывают новые действия. Новые действия, часто повторяемые, превращаются в навыки, в привычки. Являющееся отсюда усиленное упражнение органов причиняет их рост, отсутствие же упражнения — их вырождение, атрофирование. Мало того, новые потребности, чрез посредство ряда усилий, могут даже породить новый орган, в котором ощущается потребность. Все свои объяснения, в применении к животному миру (о растениях речь будет далее) Ламарк резюмирует в двух законах, которые вкратце можно формулировать так. Закон первый. — Упражнение и неупражнение органа ведет к его развитию или вырождению. Закон второй. — Эти изменения, в ту или другую сторону, передаются по наследству. Если первый из них, в известном ограниченном смысле (подтверждаемом из ежедневных опытов человека над
упражнением мышц), не подлежит сомнению, то второй, казавшийся Ламарку столь же очевидным, как мы увидим в дальнейшем изложении, в настоящее время, когда возникла школа так называемого неоламаркизма, является предметом живейших обсуждений и представляется, в качестве общего закона, более чем сомнительным. Но и первый свой закон Ламарк пытался подтвердить в такой преувеличенной форме, которая подала повод нападкам его противников. Стараясь развить далее свое положение, что «потребности», «внутреннее чувство», «стремления» животного могут не только развить уже существующий, но и породить новый орган, — Ламарк приводит целый ряд бездоказательных догадок, подхваченных и поднятых насмех его противниками. Действительно, нельзя без улыбки сожаления читать такие, например, голословные утверждения: что плавательные перепонки у водяных птиц явились потому, что в усилиях плавать они растопыривали свои пальцы; что у береговых птиц, не желавших промочить своих ног, вытянулась шея; что привычка пастись породила копыта, а необходимость тянуться за древесного листвою вытянула шею жирафа и т. д. Едва ли не самым комическим и произвольным является, наконец, следующее объяснение, которое приводим в собственных словах Ламарка, чтобы дать образчик тех неосторожных мест его книги, на которые справедливо была поведена атака его противниками: «В порывах гнева, столь обычных у самцов, внутреннее чувство, вследствие своих усилий, направляло жидкости к этой части головы, вызывая в одних случаях отложения рогового, в других — смеси рогового и костного вещества, давших начало твердым отросткам: таково происхождение рогов, которыми вооружены их головы». Давно замечено, что самое ужасное, что может постичь француза, это стать смешным. Изложенная только что сторона учения Ламарка .именно prêtait au ridicule (давала пищу насмешке), и его противники, сосредоточив свои удары на этом уязвимом месте теории, повели дело так удачно, что в глазах публики великий ученый надолго остался праздным фантазером, объяснявшим длинную шею жирафа тем, что животное тянулось общипывать листья с верхушек деревьев, и т. д. Глубокие новаторские мысли, щедро рассеянные на стра-
ницах «Philosophie Zoologique», остались заслоненными неудачною попыткой объяснить целесообразность строения животных организмов и разделили ее участь. Мы умышленно подчеркиваем слова — животных организмов, потому что по отношению к растению эта теория «стремлений», «внутреннего чувства», порождающих соответственный орган, конечно, не нашла применения, и здесь Ламарк остался строгим ученым, не покидавшим почвы наблюдаемых фактов. Можно сказать, что будь Ламарк только ботаником, а не зоологом, напиши он, как Линней, «философию ботаники», и его идеи почти целиком сделались бы достоянием науки. Чему же приписывает он изменения, происходящие в растениях? На этот раз, хотя и не заявляя этого открыто, он отступается от высказанного положения, что внешние условия не оказывают прямого действия, и определенно заявляет, что так как растение не имеет, собственно говоря, «привычек», то все достигается изменениями, вызываемыми в питании, в зависимости от «поглощений и испарений», и количеством получаемого тепла, света, воздуха и влаги, а также от «превосходства одних жизненных движений перед другими». Эти положения он подкрепляет целым рядом удачно подобранных примеров, указывая, как, под влиянием среды, изменяется опушение листьев, приземистые формы вытягивают свои стебли, появляются или исчезают колючки; указывает, наконец, на различия водяной и наземной формы речного лютика (Ranunculus aquatilis), которые ботаники его времени относили к различным видам. Но, оставаясь при объяснении изменений в формах растений на строго научной, фактической почве, Ламарк зато оставляет без объяснения вопрос о причине целесообразности этих форм. • Подводя итог деятельности Ламарка в рассматриваемом нами направлении, мы должны придти к следующему заключению. По отношению к первой, морфологической, задаче он вполне определенно высказал убеждение в единстве и постепенности развития органического мира, объяснил с этой точки зрения сущность естественной системы, устранил главное препятствие на пути этого объяснения, подвергнув в первый раз основательной критике научный догмат о постоянстве вида, но не дал удовлетворительного объяснения для другой коренной черты
современного строя органического мира — для отсутствия непрерывной связи между видами, представляющими разорванные звенья хотя и несомненно одной общей цепи. По отношению к другой, физиологической задаче — объяснению целесообразности строения организмов — деятельность Ламарка была только отрицательной. Не объяснив ничего в применении к растительному миру, по отношению к животному он предложил несомненно неверную догадку, неудача которой обрушилась и на все его учение. Но, конечно, не эти частные недочеты, а именно общая широта научного мировоззрения Ламарка, шедшая в разрез с торжествовавшею в то время по всей линии реакцией, была причиной тому, что современники не оценили значения «Philosophie Zoologique»* и не признали в Ламарке одного из величайших натуралистов-мыслителей своего века. Именно основные идеи Ламарка, теперь ставшие ходячею монетой, но в то же время представлявшие научную ересь, навлекли на смелого, последовательного мыслителя нарекания и гонения,, выразившиеся, между прочим, в грубом публичном оскорблении, нанесенном ему Наполеоном на одном из торжественных приемов академии наук. Не только в течение своей долгой трудовой и полной испытаний жизни, но и после смерти не дождался Ламарк, хотя бы запоздалой, справедливости. Он умер через двадцать лет после появления «Philosophie Zoologique», в 1829 г.,на восемьдесят пятом году своей жизни, за последние десять лет слепой, но продолжая до конца диктовать дочери своей капитальный труд «Histoire des animaux sans vertèbres» * * . Его торжествовавший противник, Кювье, не - имел даже настолько великодушия, что в своей академической речи, на этот раз, по какой-то злой иронии, сохранившей название похвального слова (éloge), не отнесся с должною справедливостью к своему уже немому сопернику; эта речь более чем что другое способствовала упрочению за Ламарком славы какого-то беспочвенного фантазера К Ламарк сам глубоко сознавал несправедли1 Бленвиль справедливо замечает, что академии не следовало допускать эту речь до чтения, тем более, что и ее автора, Кювье, уже не было в живых. * «Философии зоологии». Ред. * * «История беспозвоночных животных». Ред.
вость современников и свое превосходство перед своими критиками. Горечь этих чувств невольно сказывается в некоторых местах введения его книги: «Опыт научает нас, — говорит он, — что люди с развитым умом и богатые знаниями составляли во все времена ничтожное меньшинство. Авторитеты в науке оцениваются, а не. по дочитываются», и несколькими строками далее: «еще далеко не очевидно, чтобы лица, которых общественное мнение облекает авторитетом, действительно оказывались правыми в произносимых ими суждениях». Зато, какою высокою самоотверженною любовью к истине должен был обладать человек, имевший столько поводов жаловаться на долголетнюю упорную несправедливость современников, высказывая следующую мысль, встречающуюся на страницах того же введения: «В конце концов, пожалуй, лучше, чтобы вновь открытая истина была обречена на долгую борьбу, не встречая заслуженного внимания, чем чтобы любое порождение человеческой фантазии встречало обеспеченный благосклонный прием». В этцх словах звучит та вера в человеческий разум, в конечное торжество истины, которою было проникнуто могучее поколение деятелей восемнадцатого века. Никогда борьба новых идей, выразителем которых был Ламарк, и воззрений подавляющего большинства натуралистов, блестящим представителем которых являлся Кювье, не обострялась в такой степени, как в краткий промежуток между смертью того и другого (1829—1831 гг.). На этот раз сторонником идеи единства органического мира выступил Этьен Жофруа Сент-Илер, который с полным правом мог говорить, что отстаивал это воззрение еще с прошлого столетия. В науке навсегда останется памятен турнир, разыгравшийся в стенах парижской академии между Жофруа Сент-Илером и Кювье и продолжавшийся, почти еженедельно, с февраля до июня 1830 г. В истории мало найдется случаев, чтобы чисто научный вопрос возбуждал такой живой интерес и за пределами тесно научных кругов; в параллель с ним разве может войти спор, разыгравшийся на глазах нашего поколения между Пастером и Пуше'по поводу самозарождения. И не в одной Франции внимательно следили за столкновением между Жофруа СентИлером и Кювье. Гёте, сам, как мы видели, способствовавший,
• за полвека перед тем, распространению сходных научных идей, познакомил, в газетной статье, немецкую публику с сущностью и главнейшими чертами этого спора. Известен анекдот о комическом недоразумении, происшедшем между Гёте и одним французским путешественником, посетившим его летом 1830 г.: оба собеседника несколько раз упоминали в разговоре о событии, обращающем на Париж взоры цивилизованного мира, и только спустя некоторое время догадались, что француз говорил об июльской революции и крушении Бурбонской монархии, а Гёте — о споре Жофруа Сент-Илера и Кювье и столкновении двух научных мировоззрений. Впрочем, и тот живой интерес, с которым парижская печать следила за перипетиями спора в заседаниях академии, не был вполне чужд политического оттенка. «Journal des Débats» принял открыто сторону Кювье, приводя исключительно его мнения, и хотя обещал представить свод возражений Жофруа Сент-Илера, но так и* не выполнил своего обещания. Наоборот, оппозиционные «Temps» и «National» выступили защитниками Жофруа Сент-Илера, и корреспондент этой последней резюмировал его идеи с ясностью и блеском, которых не доставало самому автору, так что последний счел полезным приложить этот газетный отчет к собранию своих статей по этому вопросу. Аргументация Жофруа Сент-Илера действительно страдала неопределенностью и какою-то разбросанностью; формулировка основных положений была нерешительна и расплывчата, а исходная точка зрения постоянно колебалась между исключительным доверием к фактам и верой .в априористические построения. Все это не говорило в его защиту, между тем как f в пользу Кювье закупали: хотя и более узкая, но зато всегда ясная постановка вопроса, никогда не покидавшая строго фактической почвы, известный оттенок научного скептицизма и определенная категоричность отстаиваемых положений. Если присоединить к этому громкую научную славу и более блестящее общественное положение, то всего этого было, конечно, более чем достаточно, чтобы обеспечить за Кювье впечатление полной победы. А, между тем, в основе Жофруа СентИлер, конечно, был прав. В чем же заключалась центральная мысль этого спора в глазах внимательно следивших за ней 6 К. А. Тимирязев, т. VI 81
* неспециалистов, то выплывавшая наружу во всей ее широте, то скрывавшаяся в частностях непонятных для публики препирательств о природе os hyoideum или аналогах operculum, praeopercidum, suboperculum и т. д.? Идея, которую Жофруа Сент-Илер, очевидно, сознавал, но крайне смутно выражал, касалась самых философских основ сравнительной анатомии, т. е. определения смысла, который мы должны придавать сходству разнородных организаций, которое составляет все содержание этой науки. До каких пределов законно это сравнение и почему вообще можем мы сравнивать различное, — вот вопросы, очевидно занимавшие Жофруа Сент-Илера. Это коренное сходство организмов, лежащее в основе всех посылок сравнительной анатомии, он называл то «единством плана», то «единством состава» (unité de composition), то «своею теорией аналогов». Что Жофруа Сент-Илер разумел под этим именно то, что мы называем теперь гомологией и объясняем единством исторического происхождения, ясно из того, что он с особенною старательностью подчеркивал мысль, что его аналогии основаны не на внешнем сходстве форм и не на сходстве отправлений, а на каком-то более глубоком сходстве, определяемом единством состава и взаимного положения частей. Он ссылается на изречение Лейбница, что природа, это — единство в разнообразии; приводит слова Ньютона, что «in corporibus animalium in omnibus fere similiter posita omnia»*, и укоряет Кювье за то, что тот в своем знаменитом труде, посвященном классу рыб, утверждал, что сходство их органов с органами представителей других классов ' основывается только на сходстве отправления. Кювье, как »• известно, установив для животного царства несколько типов, признавал за ними полную самостоятельность, отрицая возможность какой бы то связи или переходов. Руководясь идеей единства, Жофруа Сент-Илер повел атаку против этого пункта учения Кювье, но приводимые им аргументы (вроде попытки видеть у ракообразных части, аналогические частям черепа позвоночных), начиная с самого первого повода к спору, были неудачно выбраны. Этим поводом послужило представленное академии исследование двух молодых зоологов, Лоранселя и Мейрана, пытавшихся показать, что головоногие моллюски * «в телах животных все расположено сходно почти во всем». Ред.
могут быть рассматриваемы как позвоночные, перегнутые пополам, так заднепроходное отверстие находится у них на том же конце, где'и рот. Жофруа Сент-Илеру, очевидно, недоставало того присущего великим натуралистам «такта», который дозволяет им не только видеть аналогии там, где они существуют, но и не видеть их там, где их нет. Неудачи в частной фактической аргументации Жофруа Сент-Илер безуспешно пытался выкупать некоторыми верными общими соображениями. Так, он справедливо обличал Кювье в.том, что его принцип условий существования, на основании которого приспособление органов и их координация соответствуют роли, которую животное призвано играть в природе, что этот принцип не что иное, как подогретое учение о конечных причинах. Так, он высказывал убеждение, что истинный ученый должен, конечно, избегать увлечений натур-философов, принимавших свои смутные предчувствия за средства для разрешения самых сложных вопросов, но также не должен сводить науку на голую реги. страцию фактов. Но тщетно пытался он утешать себя мыслью, будто великие ученые (как Бюффон, Лавуазье, Ламарк) делали открытия, отправляясь иногда и от неверных фактов, будто особенность и превосходство великих умов заключаются именно в том, что они допускают .существование того, что по их представлению должно существовать,—серьезные ученые предпочитали холодную фактическую аргументацию Кювье, и Жофруа Сент- * Илер остался прорицателем, угадывавшим будущее направление, пророком, но не реформатором, дающим это направление науке. Однако эта победа Кювье была последнею победой защищаемого им мировоззрения. В январе того же 1830 года, следовательно, за месяц до возникновения знаменательного, спора с Жофруа Сент-Илером, в Лондоне вышла книга, которая должна была нанести этому мировоззрению, хотя с совершенно иной стороны, удар, от которого оно уже никогда более не оправилось. Одним из устоев мировоззрения Кювье, подкреплявшим догмат о неизменяемости органических форм, было положение, что геологические явления не представляют непрерывной последовательности, исторической преемственности, а, наоборот, свидетельствуют об отдельных отрывочных актах творения, разделенных антрактами, в которых все созданное подверга-
лось всеобщему истреблению. Недоумение, возбуждаемое множеством ископаемых остатков животных и растений, не встречающихся в современных фаунах и флорах, — недоумение, так прозорливо разрешенное Ламарком предположением,, что эти прежние населения не исчезли бесследно", а перерождались в позднейшие, и наконец, в современное нам население земли, — Кювье устранял совершенно иначе своею теорией всеобщих катастроф, уносивших в конце геологических периодов все живое и оставлявших tabula rasa * для новых творческих опытов. В жизни консерватор й сторонник медленных, постепенных реформ, Кювье отстаивал в науке мысль, что природа шла путем революции, разрушая, чтобы созидать все вновь с начала. Такова основная идея его известного «Discours sur les révolutions du Globe»**. Нигде Кювье не высказывался так радикально против применения в геологии (а, следовательно, и в биологии) исторической точки зрения. Вот это знаменитое место его речи: «Долго думали, что прежние геологические перевороты можно объяснить существующими причинами, подобно тому, как в политической истории объясняют прошлые события, зная страсти и интриги современных людей. Но мы сейчас увидим, что, по несчастию, в истории физической дело обстоит совершенно иначе: нить процессов (le fil des opérations) порывается; ход естественных явлений совершенно изменяется; ни один из употребляемых теперь- природой деятелей не был бы достаточен для достижения ее прежних результатов». Вслед затем Кювье перебирает все современные факторы геологических изменений, каждый раз приходя к тому же заключению, что они не могут объяснить нам прошлого земли. За Кювье .установилась слава точного исследователя, скептически отрицавшего все, что не опирается на строго фактическую почву, но, конечно, этого нельзя было сказать об его теории катастроф, которую Ламарк имел полное право называть продуктом смелой, фантазии. Вот это-то смело высказанное заявление, что по отношению к прошлому нашей планеты «нить индукции порывается», это категорическое отрицание применимости в естествознании исто* чистое место. Ред. * * «Рассуждения о переворотах на земном шаре». Ред.
рического метода исследования подверг строгой критике и похоронил на веки Лайель с первого тома своих «Principles of Geology» * , вышедшего в 1830 г. Понятно то громадное значение, которое имело в дальнейшем развитии естествознания появление этой книги. С первой же страницы Лайель высказывает мнение, диаметрально противоположное тому, которое заключалось в только что приведенных словах Кювье. Он ставит положение,, что геология — наука историческая в буквальном смысле этого слова, проводит подробную параллель между историей земли и историей политической и приходит к выводу, что как в истории прошлое поясняет настоящее и, наоборот, настоящее проливает свет на прошлое, так и в геологии можно понять прошлое только на основании настоящего. Изучение «существующих причин» («existing causes») с этой минуты становится лозунгом точного естествознания. Показав в подробном историческом очерке, как постепенно вырабатывалась, начиная с поэтических космогоний Востока, эта единственно верная точка зрения на задачу геолога, как историка, Лайель заключает его словами Нибура: «Кто призывает вновь к жизни уже исчезнувшее, испытывает как бы блаженство творчества». Итак, «существующие причины» и время — вот факторы, которыми, после Лайеля, в- праве располагать натуралист в своих объяснениях прошлого земли и населяющих ее организмов. Но, настаивая на этом ограничении в выборе гипотез по Отношению к геологу, сам Лайель не счел возможным признать его обязательность и для биолога. Провозгласив историческую идею, как единственную верную путеводную нить для геолора, Лайель не решился распространить ее на биологию. Это необходимо выяснить, тем более, что нередко высказывается мнение, что на страницах «Principles of Geology» находилось уже в зачаіке все современное эволюционное учение Девять изданий этой книги, в которых Лайель неизменно выступает противником идеи трансформизма, служат доказательством неверности такого мнения. И приходил он к этому заключению не потому, чтобы не дал себе труда взвесить аргументы той или другой 1 Это воззрение, между прочим, было высказано и «Старым- трансформистом» в «Русской Мысли». * «Основ геологии». Ред. Чернышевским,
стороны, — напротив, он дает самый тщательный анализ воззрений Ламарка, для того, чтобы, в конце концов, отвергнуть его заключение об изменчивости видов и постепенном историческом процессе образования органических форм. Правда, • Лайеля, как многих до него и после него, очевидно, отталкивает от выводов Ламарка последовательность этого ученого в распространении их и на происхождение человека, но та же самая последовательность не оттолкнула же его позднее от выводов другого ученого/Видно, требовались аргументы более убедительные, чем те, которыми располагал Ламарк' для того, чтобы заставить Лайеля склониться перед очевидностью, хотя и шедшей в разлад с его другими искренними убеждениями. У Ламарка он берет только свое, только то, что соответствует его собственному складу мысли; он удивляется проницательности, обнаруживаемой этим ученым в тех местах его книги, где он говорит о необъятности времени, истекшего с той поры, кйк земля уже была заселена живыми существами, и где он восстает против теории катастроф, и объясняет геологические явления факторами, наблюдаемыми в современной природе, но только действовавшими в течение этих громадных периодов времени. Но эти два положения, высказываемые Ламарком только как более рациональные, у Лайеля являются неотразимым выводом из подавляющей массы строго обдуманных фактов. Как бы то ни было, но влияние идей Лайеля на дальнейшее направление, которое приняло естествознание вообще, а, следовательно, и биология, не подлежит сомнению. Для натуралиста окончательно была завоевана идея медленного естественно-исторического процесса, проливающего свет на современный строй природы, и, что еще существеннее, провозглашен был научный принцип, по преимуществу исторический, что и объяснение прошлого возможно только при допущении в нем тех же факторов, какие мы изучаем в настоящем. Всякая попытка прибегать при объяснении этого прошлого к факторам исключительным, не имеющим аналогии в современном естественном ходе явлений, была наперед осуждена как не научная. Можно сказать, что Лайель был в известном смысле Вико естественной истории; его «Principles of Geology» были действительно «Principi di una Scienza nuoya» (Основы новой науки — заг-
Ч. Лайель 1797—1875
- «L У
главке книги Вико): они положили основание философии естественной истории, в точном смысле этого слова. Основные идеи «Principles of Geology» относятся к идеям Кювье в его «Discours sur les réyolutions du Globe», как основные идеи «Scienza nuova» относятся к идеям «Discours sur l'histoire universelle» * Боссюэ, Если на страницах книги Вико сделана'первая систематическая попытка рассматривать историю человека как естественную историю, то на страницах книги Лайеля сделана первая систематическая попытка рассматривать естественную историю как действительную историю. В то время, когда Дайель был еще занят обработкой третьего тома своей книги, в котором он высказывал свое несогласие с идеями Ламарка, из гавани Давенпорта уже выходил Бигль, несший на себе молодого двадцатидвухлетнего натуралиста, который из впечатлений своего кругосветного плавания должен был вынести зачатки учения, через тридцать лет спустя заставившего самого Лайеля убедиться, что не только земная кора, но и ее население подчиняются тем же неизменным историческим законам. Мы теперь уже знаем все условия, которым должно было удовлетворить это новое учение. Вот какие требования были ему заранее предъявлены. Морфологу оно должно было объяснить единство органического мира, физиологу—его совершенство, рлассификатору — разорванность звеньев единой органической цепи, наконец, последователю исторической идеи Лайеля—объяснить прошлое органического мира, исходя исключительно из «existing causes», т. е. построив свое объяснение на фактах наблюдаемой действительности. Понятен был восторг, в которым было встречено учение, в могучем синтезе заключавшее один ответ на все запросы, удовлетворившее всем этим требованиям, пред которыми беспомощно разбивались прежние попытки. Может быть, скажут: раз все условия задачи были определены, самый ответ был уже тем намечен. Все это так, но, *ем не менее, он пришел тогда, • когда умы, наиболее к тому приготовленные, как Лайель, уже, казалось, перестали его ожидать, изверившись в его возможности. • * «Рассуждения о всеобщей истории». Ред.
ЕСТЕСТВЕННО-ИСТОРИЧЕСКИЙ ОТВЛЕЧЕННОЕ В ПОНЯТИЕ ВИД — ИЛИ Р Е А Л Ь Н Ы Й ФАКТ? предшествовавшем изложении мы видели, как постепенно выяснялась и определялась задача исторической биологии. Мы видели, что способствовало ее успехам и что тормозило их. Способствовало им торжество идей, так красноречиво высказанных Ламарком, но поставленных вне сомнения только Лайелем,— идей,« совершенно изменивших хронологический масштаб, прилагавшийся ранее ко всем суждениям о продолжительности существования органического мира. Лайель весьма наглядно сравнивал прежнее положение геолога с положением историка, который, приступив к изучению египетских памятников, был бы стеснен в своих объяснениях категорическим заявлением, что история Египта обнимает период всего в два-три века, предшествовавших современной нам эпохе. Конечно, ему пришлось, бы допустить вмешательство факторов, не имеющих ничего общего с теми, которые управляются, сов-
ременною деятельностью человека, или, говоря другими словами, допустить вторжение элементов чудесного. Так и биолог, только благодаря предоставленному в его распоряжение могущественному фактору — времени, получил в первый раз возможность в своих объяснениях обходиться без предположения, что в прошлом 'известный нам естественный порядок явлений был нарушен. Но этою возможностью естественного объяснения биологических явлений наука не могла воспользоваться, пока поперек ее дороги становился призрак постоянного, вечно неизменного вида. Требовалось не пошатнуть Фолько этот научный догмат, что уже успешно осуществил Ламарк, но окончательно подорвать его. Для этого представляется два пути. Во-первых, в самых свойствах представителей видовых форм нужно найти указания на подвижность, на текучесть этих форм, уловить признаки как бы застывшего движения, как это, ' например, мы видим в моментальных фотографиях. Во-вторых, необходимо было подыскать несомненные, очевидные примеры наблюденного движения форм, т. е. их изменения за память истории. Таким образом, мы или сопоставляем различные формы, захваченные в различные моменты движения: это —- довод, так сказать, статический; или стараемся уловить самый процесс движения, т. е. изменения форм: этот довод назовем динамическим. Остановимся сначала на доводах первой категории и, прежде всего, на рассмотрении вопроса: точно ли виды всегда представляют обособленные, разорванные звенья органической цепи? Ответ на этот вопрос получается несомненно отрицательный. Чем более разрастаются наши сведения об органических формах, тем более. увеличивается число случаев, подобных тем, на которые ссылался уже Ламарк, т. е. таких видов, между которыми, по мере включения вновь исследованных видов, становится труднее и труднее провести строгие границы. Чтобы не быть голословным, приведу несколько примеров. Осока, ива, ежевика, ястребинник остаются, Как и во времена Ламарка, камнем преткйовения ботаников. В роде Hieracium — ястребинник — одни насчитывают 300 видов, другие — всего 52 или даже 20. Об ивах уже Эндлихер выражался, что они со-
ставляют crux et scandalum- botanicorum (крест и соблазн для ботаников). С осоками дело обстоит не лучше: один немецкий ботаник, десятки лет, не мог'разобраться с «одними осоками королевского . берлинского гербария», вызвав тем саркастические замечания одного из авторитетнейших знатоков растительного царства — Бентама. Другой, не менее крупный авторитет в этой области, недавно умерший Альфонс де-Кандоль, в результате своего монографического исследования дуба, приходит к заключению: «Ошибаются те, кто продолжают повторять, что большая часть наших видов ясно разграничена и что виды сомнительные Составляют слабое меньшинство. Это казалось верным, пока роды были недостаточно известны, а их виды установлены на основании недостаточного числа образцов, т. е. пока виды были только временными. Чем более мы приобретаем фактов, тем более выступает промежуточность форм, и возрастают сомнения относительно видовых границ». Таким образом, самый строгий, самый авторитетный классификатор, более чем через полвека, почти буквально повторяет слова и предсказания фантазера Ламарка, как его любили величать его противники. Животное царство представляет примеры не менее убедительные. Так, по отношению к фораминиферам, о которых Карпентер говорит, что «едва ли где виды растений или животных были установлены на основании такого громадного числа образцов, как в этой группе», — этот-знаток приходит к заключению, что «пределы вариации форм так значительны, что захватывают не только те признаки, которые считались видовыми, но и те, которые служили для установления родов, а в некоторых случаях даже семейств». Некоторые пресноводные моллюски представляют еще более разительные примеры. Обширный род Helix, куда относятся обыкновенные виноградные улитки, разбит зоологами на несколько подродов. Сюда относится Iberus, представленный несколькими видами, ' обитающими определенные местности Сицилии. Кобельт, подробно изучивший эти виды, пришел к заключению, что их типические представители встречаются только в центрах их распространения,- а в пограничных полосах виды эти соединены нечувствительными переходами, образующими из этих типических представителей, несмотря на их глубокое различие, одно не-
ECTECTBÈHHO-ИСТОРИЧЕСКИЙ ВИД разрывное целое. Сходный случай был изучен Гюликом над одним' семейством пресноводных моллюсков на Оаху, одном из. Сандвичевых островов. Многочисленные глубокие долины, которыми изрезана горная лесистая местность этого острова, имеют свои типические виды, связанные с соседними типами полнейшими переходами. Итак, значительное число сомнительных видов, необходимость нередко отказываться даже от «хороших» видов, по мере накопления сведений о них, — все это убеждает в том, что, фактически, то, что признается за вид, не представляет всегда вполне определенной, замкнутой, во всех случаях равнозначащей группы существ. Но еще более утверждает в этом сомнении критическое отношение к факту, никогда не отрицавшемуся самыми стойкими защитниками постоянства видов. Факт этот — неполное тождество всех представителей вида, т. е. существование разновидностей. Видовые формы- изменчивы, — в этом согласны все без исключения натуралисты, — но, по одним, эта изменчивость имеет предел, по другим — она беспредельна, т. е. может достигать ' таких размеров, что выделившиеся разновидности ничем не буДут отличаться от самостоятельных видов. Прибегая к сравнению, мы можем сказать, что, по одним, колония всегда остается колонией, по другим — она может разрастись до размеров метрополии, даже перерасти ее, стать, всвою очередь, самостоятельным центром. В чем же заключаются, с точки зрения защитников постоянства видов, эти коренные различия между видом и разновидностью? Критериумов этого различия предлагалось два: один из них — морфологический, другой — физиологический. Морфологический признак вида полагали видеть в степени различия и в отсутствии связующих звеньев, физиологический — в бесплодии помесей между видами и плодовитости помесей между разновидностями. Одни ученые^ склонялись предпочтительно в сторону морфологического, д р у г и е — в сторону физиологического разграничения вида и разновидности/Этот выбор был до некоторой степени даже вынужденный, так как обе точки зрения порой находились в непримиримом противоречии, как мы вскоре увидим это на примере собак. Рассмотрим последо-
вательно эти попытки строгого разграничения между видом и разновидностью. Что касается морфологического критериума, основанного на степени различия, то он, конечно, не долго мог выдержать критику. Очевидна невозможность определить объективную меру той степегіи различия, которая давала бы право две несходные формы признавать за два вида или только за две разновидности того же вида. Отсюда понятен тот элемент субъективности, в форме таланта, «такта» и т. д., который всегда признавался необходимым атрибутом искусного классификатора; отсюда возможность существования такого громадного числа «сомнительных», спорных видов и возникновения термина «хорошие» виды;' отсюда деление видов на «большие» и «малые» и возмож* ность возникновения целой школы классификаторов «жорданистов», по примеру этого ботаника, проводящих дробление обыкновенных видовых групп до того, что они усматривают сотни видов там, где большинство ботаников допускает только один, как, например, у Draba verna, у которой Жордан насчитывает до 200 постоянных форм, возводимых им на степень видов 1 . Более удачным может показаться, на первый взгляд, другой морфологический признак, основанный на отсутствии переходов, как очевидном, будто бы, доказательстве обособленности видовых групп, в отличие от связанных между, собою переходами разновидностей одного вида. Но нетрудно убедиться, что этот критериум еще менее удачен, так как легко приводит к ложному кругу. Признав за отличительный признак вида отсутствие переходных форм, мы, конечно, тем самым вперед заручаемся согласием его с природой, так как от нас же будет зависеть даже значительно между собою различающиеся, но связанные между собою видовые формы позднее признать за разновидности одного, более широко понимаемого вида. Но если эти оба признака в отдельности не могут сослужить действительной службы защитникам постоянства видов,' то сопоставление их может часто послужить в пользу противникам этого учения. Для этих последних особенно ценны те нередкие случаи, когда оба морфологических критериума взаимно противо1 См. статью «Жордан» в энциклопедии бр. Гранат. (В этом см. стр. 252. Ред.) томе
речат: на основании степени различия, равной степени различия «хороших» видов, мы должны бы признать две формы за самостоятельные виды, а наличность переходных форм принуждает видеть в них разновидности. Это особенно убедительно в тех случаях, когда переходы открывались позже установления видов. Но и здесь, конечно,,защитники постоянства видов могут отговориться тем, что пресловутый «такт» в установлении видов на этот раз изменил им. После всего сказанного понятно, что новейшие защитники догмата постоянства видов, убедясь в несостоятельности морфологического критериума, пытаются свести свою защиту исключительно на физиологическую почву. Одним из последних мо-' гиканов этого направления можно считать Катрфажа, который все свои возражения против господствующего течения мысли в этом направлении пытается оправдать физиологическими соображениями. Ознакомимся с его воззрениями, как с самою позднейшею попыткой этого рода — попыткой, в то же время показывающей, как много ученые этого лагеря должны были уступить со времени Кювье, как существенно изменилась их тактика после появления книги Дарвина и как безнадежна их попытка отстоять неподвижность видов, выражающуюся,будто бы, в категорическом их отличии от разновидностей. В чем заключалось это коренное, будто бы, физиологическое различие между самостоятельными видовыми формами и разновидностями в пределах одного вида? Виды, — утверждали прежде защитники этого взгляда, — не могут давать между собою помесей; скрещивания между видами или остаются вовсе без результатов или происшедшие от того помеси обречены на бесплодие. Наоборот, скрещивания между собою разновидностей одного вида всегда плодовиты, как в первом, так и в последующих поколениях. Этот факт пытались закрепить и особою терминологией, называя продукты скрещивания видов гибридами, а продукты скрещивания между разновидностями метисами. Положение это, в течение долгих лет выдаваемое за строгое выражение факта, становилось непреодолимою преградой к допущению, что разновидности ничем существенно не отличаются от видов, — 1 De Quatrfages: «Darwin et ses précurseurs» (Катрфаж; «Дарвин и его предшественники». Ред.), 1892.
допущению, без которого, понятно, немыслима никакая теория исторического происхождения органических форм путем мед' ленного их перерождения. Но в настоящее время даже самые смелые защитники коренного различия между видом и разновидностью не решаются формулировать это положение в такой • определенной форме. Если, как общее правило, помеси между видами получаются не так часто и не так успешно, как между разновидностями одного вида, то число ставших известными исключений из этого правила и постепйіность в его проявлении делают его окончательно непригодным, в качестве категорического различия между видом и разновидностью, для установления между ними грани, которую природа, будто бы, не в силах перешагнуть в своем поступательном историческом движении. Что с .возрастанием систематического различия между организмами дмж'на, наконец, наступить невозможность получения средних М Щ Й Л Ш М И существ, само по себе очевидно. «Ни Реомюр, наблщРШпАг странную связь между курицей и кроликом, не надеялся^Дгонфчно, увидеть кур, покрытых шерстью, или кроликов, одетыX в перья, ни я сам», — говорит Катрфаж, — «сделавший такое же наблюдение над кошкой и собакой, не ожидал получить полукошку, полусобаку». Но вопрос заключается в том,.всегда ли эта невозможность получения промежуточного су<цё'ства совпадает с видовым различием, или она может обнаружиться ранее или позднее достижения этой систематиіани? Несмотря на все желание отстоять эту физиолоособенность вида, Катрфаж должен сознаться, что іржду видами возможны, — мало того, даже, хотя Ii в реД1Л|.\" случаях, они возможны между видами, относящи:* .миги к различным родам. Следовательно, в качестве категоЙШ с с к о г '°і абсолютного признака видов, в отличие от разновидностейг бесплодие помесей уже не может быть допущено. Но \ как различие в степени, различие количественное, оно верно и, конечно, может служить только новым аргументом в пользу изменяемости видов. Если б было только доказано, что некоторые виды могут давать помеси так же легко, как и разновидности, то ничто не помешало бы защитникам постоянства видов прибегнуть к той же тактике, к какой они прибегали по отноше- Ш
нию к признакам морфологическим, т. е. пожертвовать этими несколькими видами, признав, что ошиблись в их установлении. В действительности же, даже и при успешном скрещивании видов, способность к образованию йлодовитого потомства оказывается сильно измененною, ослабленною, но не уничтоженною. Следующий пример, подробно изученный одним щ наиболее тщательных исследователей этих явлений, Ноденом, наглядно показывает особенности этого процесса. Ноден предпринял перекрестное оплодотворение двух видов датуры (D. stramonium и D. ceratocaula), видов, из всех представителей этого рода наиболее между собою различных. Опыту подверглись десять экземпляров. Они дали десять плодов, менее крупных, чем нормальные. Большая часть семян совсем не развилась, другие достигли обычных размеров, но не заключали зародышей. В итоге, вместо нескольких сотен семян, получилось всего (30; из них взошло всего три, а выросло всего два растен|ія. Но эти два растения превзошли по развитию своих род^те^'ей. Однако их производительность была поражена, многие цветы не развились; зато те, которые развились, дали плоды и семена вполне нормальные, произведшие в результате более ста растений. Этот пример наглядно показывает, что перекрестное оплодотворение между видами, даже при неблагоприятном исходе, вызывая глубокое потрясение в воспроизводительной системе, не устраняет вполне возможности оплодотворения и получения плодовитого потомства. Впрочем, некоторые ученые идут еще далее и утверждаю] чтэ образование помесей между видами совершается гор'аэ; легче, чем принято думать, и широко распространено в природе*. К числу этих ученых следует отнести известного ботаника Кернера, по его заявлению, в течение сорока лет систематически исследовавшего этот вопрос 1 . Он решительно высказывает мнение, что помеси между видами ничем не отличаются от помесей между разновидностями и что совершенно излишне обозначать их различными терминами. По его мнению, в одной европейской флоре за последние сорок лет найдено свыше тысячи гибридов, -т. е. помесей между несомненными видами 1 Kerner: «Pflanzenleben» (Кернер: «Жизнь растений». Ред.), 1891. M V
• растений, принадлежащих ко всем отделам цветковых растений. Из многочисленных приводимых им примеров укажем на помеси между серебристым тополем и осиной, между черникой и брусникой, между апельсином и лимоном. Эта последняя представляет полосатые плоды с участками, представляющими свойства .лимона, и другими — со свойствами апельсина. Особенно интересны соббщаемые Кернером данные относительно помеси между двумя видами люцерны — люцерной посевной (Medicago sativa) и желтой (М. falcata) х . У первой цветы сине-фиолетовые, а' бобы скручены винтом в несколько тесных оборотов; у второй цветы желтые, а бобы изогнуты серпом (6м. лекцию V I I I , таблица III). У помеси Medicago media цветы представляют оригинальную и редкую среднюю окраску, зеленую, а бобы имеют форму среднюю между двумя первыми, т. е. в виде пробочника, с небольшим числом раскрученных оборотов. Эта помесь, по свидетельству Кернера, является наглядным опровержением упорно сохраняющегося предрассудка, будто помеси при самооплодотворении бесплодны и нуждаются, для сохранения плодовитости, в скрещении с одним из родителей. Желтая люцерна, оплодотворенная собственною пыльцой, оказывается менее плодовитой, чем оплодотворенная пыльцой люцерны посевной, а полученная помесь М. media гораздо плодовитее при оплодотворении собственною пыльцой, чем при оплодотворении пыльцой желтой люцерны. Словом, эта несомненная помесь между двумя видами представляет явление, прямо противоречащее ходячему мнению о бесплодии и непостоянстве гибридов. Мы возвратимся к ней в V I I I главе, где читатели найдут и ее изображение. 1 Мне случалось наблюдать эту интересную помесь пятьдесят слишком лет тому назад {в 1867) в Симбирской губернии. Я тогда уже обращал на нее внимание, к а к на растение, из которого могли бы извлечь пользу наши сельские хозяева. Любопытно, что эти факты* Кернера, которые я сообщал на публичной лекции в 1891 г . , были открыты Бэтсоном в 1914 г. и заставили его отречься от выдуманного им менделизма, приводившего в такие восторги наших русских менделъ.чнцев. Как я заметил в свое время (см. статью К . А. «Из летописи науки з а ужасный год», в настоящем издании том V I I . Ред.), Бэтсон, с опозданием на х / 4 столетия, из мендельянца превратился в кернерьянца, а с ним и его русские поклонники. — Стоило огород городить; проще было бы сразу послушаться людей знающих.
Нужно ли еще добавлять, что и в животном царстве закон бесплодия помесей между видами представляет многочисленные исключения? Катрфаж должен признать несомненное существование овцекоз, Chabins, как их зовут на юге Франции, лепоридов, т. е. помесей зайца и кролика. Известна помесь между глухарем и тетеркой, между двумя видами шелкопряда и т. д. Сознавая, что отстаивать, в его первоначальной абсолютной форме, этот закон физиологического различия между видом и разновидностью уже невозможно, Катрфаж пытается спасти его, дав ему гораздо более скромную и сложную формулировку, но и она, как не трудно убедиться, не выдерживает критики. Он утверждает, что продукты скрещивания между видами, если и не отличаются от продуктов скрещивания разновидностей предполагавшимся бесплодием, то представляют ту существенную особенность, что неудержимо стремятся возвратиться к типу одного из видов родителей, — чего будто бы не замечается у помесей между разновидностями. Кернер, наоборот, решительно высказывается против такого воззрения на гибридов; он говорит: «мнение, будто они на основании внутренней необходимости возвращаются к породившим их видовым формам, должно быть отнесено к числу басен». Но даже допустив, что явление возвращения к типу одного из родителей встречается чаще, чем предполагает Кернер 1 , нет никакого повода видеть в этом явлении какое-нибудь коренное, качественное различие вида, отличающее его от разновидности. Катрфаж пытается объяснить это неизбежное будто бы возвращение к типу родителей и прибегает к следующему сравнению. Когда химик желает разделить смесь двух солей, кристаллизирующихся не одинаково легко, он прибегает к повторным кристаллизациям и в результате получает почти чистою ту соль, которая кристаллизируется легче. «Стоит допустить, — говорит он, — что один из типов реализируется. легче, чем другой, для того, чтоб он одержал над ним верх». Но, прибегая к сходному сравнению, мы так же картинно можем себе представить, почему это стремление к выделению одного из родительских типов должно 1 Как это действительно обнаруживается в некоторых опытах Нодена, в том числе и в приведенном выше опыте с датурой. 7 К. А. Тимирязев, т. VI
выражаться резче при скрещивании видов, чем при скрещивании разновидностей, нимало не допуская коренного между ними различия. Представим себе две порции одной и той же жидкости, например, спирта: если мы сольем их вместе, они образуют однородную жидкость, но будем к одной приливать воды, а к другой эфира, и мы получим, наконец, две жидкости, которые хотя и будут смешиваться при взбалтывании, но уже будут стремиться разделиться, и тем скорее и легче, чем более одна будет приближаться к эфиру, а другая — к воде. Так и при скрещивании мало отличающихся разновидностей, очевидно, даны условия для образования более устойчивого, более однородного смешанного типа: при скрещивании более широко разошедшихся видовых форм помеси будут менее устойчивые, легче распадающиеся на составляющие их элементы. Но ни в каком случае в этой особенности видов, даже допустив более широкое ее распространение, не в праве мы видеть какое-нибудь исключительное, внезапное свойство, не связанное законом непрерывности со свойствами разновидностей. Безуспешность попытки последнего и самого стойкого защитника учения о неподвижности видов основать его на объективном физиологическом признаке, хотя совершенно отличном от того, который предъявлялся ранее, только еще убедительнее доказывает необходимость отказаться от этого научного предрассудка, так долго тормозившего успехи идеи исторического развития органических форм 1 . Итак, ни в степени различия, ни в наличности или отсутствии переходов, ни в физиологических особенностях, основанных на бесплодии или непостоянстве продуктов скрещивания, 1 Едва ли стоит останавливаться на еще более сложной попытке Катрфажа видеть другую будто бы особенность видов в том, что гибриды, однажды вернувшиеся к типу одного из родителей, не представляют явлений атавизма, в смысле случайного возвращения к типу другого родителя. Во-первых, это явление прямо вытекает из сущности явлений атавизма, т. е. влияния длинного ряда предков, а во-вторых, нет повода предполагать, чтобы, в соответственной мере, это правило не применялось к помесям между разновидностями. В о всяком случае, необходимость изобретать новые все более и более запутанные признаки различия между видами и разновидностями доказывает только безнадежность защищаемого дела.
Ч. Дарвин 1809—1882 Фотография с портрета Джона Кояиера

йё находит естествоиспытатель критериума для различения вида от разновидности: это различие только в степени; это два понятия, нечувствительно переходящие одно в другое. Следовательно, самый факт существования разновидностей должен быть признан за выражение изменчивости, подвижности видовых форм. Никто, ранее Дарвина, не представлял этого логического вывода с такою неотразимою силой, обставив его массой фактических документов и формулируя в положении: «разновидность есть зачинающийся вид, вид — резкая разновидность». При этом он выражал надежду, что этим путем «мы будем, наконец, избавлены от бесплодных поисков за неуловленного до сих пор и неуловимою сущностью понятия — вид». Дарвин предложил далее попытку статистической проверки этого положения. Вот одна из форм этой проверки. Если образование разновидностей и новых видов — только две стадии одного и того же процесса диференцирования первоначально однородной, видовой группы, то мы в праве ожидать, что они будут совпадать, т. е. что в тех родах, в которых это стремление уже успело выразиться в образовании видов, оно будет продолжать выражаться и в образовании видов зачаточных, т. е. разновидностей, так как очевидно, что в условиях существования и в пластичности самых форм заключается нечто благоприятствовавшее и продолжающее благоприятствовать образованию новых видов. Статистическая проверка подтвердила верность этого предположения. Роды обширные, т. е. содержащие много видов, заключали более видов, представлявших разновидности, и притом эти виды были, средним числом, богаче разновидностями, чем виды родов мелких. Сопоставляя все нам известное о видах, как «хороших», так и сомнительных, и разновидностях, как мало обозначавшихся, так и достигших почти видового различия, встречая все свойства, прежде приписываемые исключительно или тем или другим, представленными в большей или меньшей степени и в тех и в других, мы, очевидно, должны отказаться от мысли о неизменчивости видов. Продолжая сделанное выше сравнение с моментальною фотографией, мы можем сказать, что, охватывая одним общим взглядом всевозможные видовые формы, от только что зачинающегося до вполне обособившегося вида, мы выносим общее впечатление текучести, подвижности этих ï* 99
форм, точно так же, как в стробоскопе, соединяя в одно изображение формы, застывшие в различных фазах движения, мы получаем непосредственное впечатление этого движения. Такова сущность тех аргументов, которые мы в начале главы назвали статическими. * Переходим теперь к тому способу доказательства подвижности видовых форм, который мы назвали, в отличие от первого, динамическим, т. е. к непосредственному свидетельству о том, что видовые формы действительно изменялись. Здесь естественные формы не могут доставить удобного материала, так как мы не имеем точного исторического о них свидетельства, да и самый процесс совершался с медленностью, в сравнении с которой периоды, обнимаемые историей, ничтожны. Гораздо более ценный материал в том и другом отношении доставляют нам формы, изменившиеся под непосредственным воздействием человека, — возделываемые им растения и прирученные животные. Один взгляд на издаваемые каждый год каталоги садовых и огородных растений достаточно убеждает в глубокой изменчивости этих форм; выставки скотоводства доказывают то же по отношению к домашним животным. Но и здесь, очевидно, дело сводится к оценке степени различия, к разрешению вопроса, достигает ли она тех размеров, которые соответствуют несомненной видовой грани. По отношению к целому ряду форм домашних животных этот вопрос должен быть разрешен в положительном смысле, — степень изменения не только достигает видового различия, но даже значительно превосходит его, но гораздо труднее, во многих случаях, бывает доказать другое положение, именно несомненность происхождения этих пород от одного вида. В этом отношении особенно останавливают на себе внимание породы собак. Степени их различия, будь они найдены в естественном состоянии, дали бы нам право видеть в них не только различные виды, но и различные роды и, следовательно, представили бы убедительный аргумент против постоянства вида. Тем не менее, взвесив все доводы за и против, Дарвин не ре-
шился признать их за потомство одного вида. Но зато к этому выводу приходит его, как мы видим, упорный противник Катрфаж, и это странное противоречие доказывает, что существование пород собак, так или иначе, является роковым только для сторонников неподвижности видовых форм. Дело в том, что все породы собак, как бы ни было их морфологическое различие, дают плодовитые помеси и, следовательно, для сторонников исключительно физиологической характеристики видов представляют один вид. Но, допуская это, представители этого воззрения тем самым вынуждены признать, что в пределах одного вида различия могут достигать размеров различий родовых, т. е. должны совершенно отказаться от критериума морфологического, — того, на почве которого сложилось самое представление о виде и которым, на деле, исключительно руководятся классификаторы. Следовательно, породы собак, во всяком случае, ценны в том смысле, что приводят обе попытки прочно обосновать понятие о виде к непримиримому противоречию. Более определенный вывод, как известно, дало Дарвину его классическое исследование голубиных пород. Здесь различия почти так же глубоки, — их было бы достаточно для установления отдельных родов; некоторые признаки служат даже для характеристики семейств того отряда, к которому относится семейство голубей. И, в то же время, доказательство их принадлежности к одному виду не подлежит сомнению. За тридцать слишком лет со времени появления книги Дарвина, эта строго фактическая сторона его исследования встречала только полное одобрение и, притом, странно сказать, чаще в рядах его врагов, чем в рядах сторонников. Следовательно, факт возможности морфологической диференцировки вида, доходящей до образования не только новых видов, но даже родовых различий, поставлен этими исследованиями вне сомнения. Так ли же обстоит дело по отношению к различию физиологическому? Возможно ли привести примеры пород настолько обособившихся, чтобы представлять и эту предполагаемую физиологическую характеристику видов — бесплодие при скрещивании? В ответ на это, прежде всего, припомним только что сказанное относительно несостоятельности этой характеристики, как абсолютного критериума вида. Хотя мы видели, что не может быть и речи об
этом бесплодии, как неизменном свойстве вида, но, тем не менее, конечно, было бы вдвойне убедительно, если б можно было привести и обратное доказательство, т. е. показать, что несомненные разновидности могут приобретать и этот характеристический признак, если далеко не всех, то многих «хороших» видов. По отношению к растению существует несколько подобных фактов. Так, Кёльрейтер убедился, что две разновидности маиса не давали помеси, или, — что, как мы заметили выше, еще убедительнее, — давали несколько зерен с таким же трудом, как гибриды датуры у Нодена. Некоторые разновидности Verbascum — коровяка — также не давали помеси. В животном царстве примеры менее обстоятельны, но и там ссылаются на парагвайскую кошку, натурализованную из Европы и будто бы не дающую более помеси со своим европейским родичем, на кроликов, еще в X V веке натурализовавшихся на соседнем с Мадейрой острове Порто-Санто и более не спаривающихся с кроликом европейским, на морских свинок европейских и бразильских и т. д. Впрочем, малочисленность достоверных примеров проявления этого физиологического различия, в сравнении с примерами осуществления глубокого морфологического различия, едва ли представляет что-либо неожиданное и странное. Все свои заботы при выводе новых пород человек, конечно, сосредоточивал на признаках морфологических и едва ли когдалибо задавался целью получить две формы, отличающиеся бесплодием при скрещивании. Сохранение чистоты породы, которая этим, правда, достигалась бы гораздо проще, осуществляется изоляцией. И, конечно, если б он задался этою целью, то природа доставила бы ему материал не менее обильный, чем в сфере изменений морфологических. Дарвин, Ромене и другие исследователи этого вопроса ссылаются на многочисленные случаи «малой плодовитости или полного бесплодия между двумя особями, несмотря на то, что каждая из них в отдельности вполне плодовита с другими особями». Едва ли есть повод сомневаться в том, что, обратив такое же внимание на эти физиологические индивидуальные особенности в представителях различных разновидностей, человек успел бы закрепить и усилить и этот физиологический признак, как успел закрепить и усилить столько признаков морфологических.
Как бы то ни было, но ввиду многочисленных доказательств, что бесплодие помесей не совпадает с видовым различием, нет основания придавать исключительное значение обратному доказательству того же положения, т. е. доказательству, что и помеси между разновидностями могут быть бесплодны. Итак, будем ли мы аргументировать на основании фактов статических, т. е. на основании сопоставления бесчисленных органических форм, застигнутых нами на различных ступенях непрерывной лестницы между едва намеченною разновидностью и вполне обозначившимся видом, обратимся ли мы к фактам динамическим, т. е. к рассмотрению случаев несомненного изменения известных форм, вывод будет один и тот же: защитники ограниченной изменчивости вида не дали и не могут дать критериума для абсолютного отличия вида от разновидности, следовательно, самый факт существования разновидностей всех степеней в пространстве и их несомненного возникновения во времени доказывает совершенно обратное, т. е. возможность возникновения новых видов путем диференцировки старых. А этим устраняется главное препятствие к допущению исторического процесса образования органических форм. Но если вид представляется чем-то текучим, изменяющимся в пространстве и во времени, если самое понятие о нем является неопределенным, неуловимым, то, с другой стороны, как же согласить это с фактом, что в установлении значительного большинства видов мнения натуралистов вполне согласны? Как объяснить себе, наконец, возникновение этого понятия в человеческом уме? Не раз высказывалась мысль, что происхождение спора о естественно-историческом виде кроется в логической ошибке, корень которой должно искать еще в схоластических спорах об «универсалиях», что это только позднейший отголосок многовековой распри «реалистов» и «номиналистов». Шлейден, остановившись на неудовлетворительности всех попыток дать точное определение вида, показав несостоятельность его практического применения к действительности, проявляющуюся в том, что порою там, где один ученый видит 70 видов, другой видит всего 7 8, приходит к заключению, что выбраться из этого противоречия можно, только проследив психологический про-
цесс образования того понятия, которое мы называем видом. Указав на умственный процесс, при помощи которого, отвлекаясь от частностей отдельных наблюдений, мы от конкретных фактов подходим к более и более обобщенным отвлеченным понятиям, сославшись на то, как представители схоластического «реализма», поощряемые богословами, долго отстаивали свое учение, по которому всякому понятию должна соответствовать реальная действительность, — учение, в первый раз пошатнувшееся под ударом францисканца Вильяма Оккама, а позднее окончательно потрясенное, благодаря успехам точного знания, Шлейден приходит к заключению, что последним убежшцем «реализма», последним следом его переживания, явилось учение об естественно-историческом виде. Он прямо обвиняет Канта, Фриса, Апельта и др. в том, что эти строгие мыслители, очистив, согласно с духом точного естествознания, другие области знания от последних следов учения «реалистов», отстаивали мысль, что в применении к органической природе «видовое понятие имеет реальное, объективное бытие, а потому и право на значение более прочное, чем изменчивые по своей природе субъективные воззрения того или другого ученого». Они пытались даже создать полуметафизический закон спецификации, по которому субъективному процессу образования понятия должно соответствовать в природе нечто вполне объективное, так что возникшему в человеческом уме понятию «лошадь» и в природе соответствует действительная лошадь. Шлейден замечает по этому поводу: «Ошибочность этого заключения очевидна уже из того, что в природе всякая лошадь должна быть известной масти, „лошадь" же, как понятие, не может иметь масти, иначе всякая лошадь иной масти была бы исключена из этого понятия». Едва ли, однако, мысль, высказываемая Шлейденом, вполне верна, едва ли без известной степени односторонности можно видеть в естественно-историческом виде только нечто аналогичное «универсалиям» схоластического реализма, едва лимы не должны скорее признать, что Кант и другие упомянутые писатели правы, утверждая, что естественно-исторический вид не простое отвлеченное понятие, что в нем есть еще присущий ему элемент и что этот-то элемент имеет объективное существование. Слово вид, в применении к организмам, имеет, ѵ
очевидно, два значения и от неясного различения двойственности этой точки зрения проистекают бесконечные недоразумения и разногласия ученых. В одном смысле вид, очевидно, только отвлеченное понятие, в другом он — реальный фа"т. Мы, очевидно, то противополагаем вид разновидности, то противополагаем его другим видам. Вид, противополагаемый разновидности, есть, конечно, отвлеченное понятие, но виды, целый ряд видов, противополагаемых друг другу, представляют несомненный объективный факт, и от этого-то объективного факта, а не от отвлеченного понятия отправлялись первые классификаторы, установившие учение о виде. Соединение разновидностей в видовые группы, точно так же как и соединение видов в роды, родов в семейства, конечно, достигается путем отвлечения, но положение, что виды, из которых слагаются коллективные единицы высшего порядка, в большем числе случаев не связаны в одно непрерывное целое, а представляют между собою отдельные звенья разорванной цепи, есть простое заявление наблюденного факта и никаким образом не вытекает из психологического процесса образования отвлеченных понятий. Шлейден прав, говоря, что «лошадь» вообще не существует иначе, как в нашем представлении, потому что отвлеченная лошадь не имеет масти. Это верно по отношению к вариации в пределах этого понятия. Но отвлеченность общего понятия «лошадь» по отношению к обнимаемым им конкретным частным случаям не уничтожает того реального факта, что лошадь как группа сходных существ, т. е. все лошади, резко отличается от других групп сходных между собою существ, каковы осел, зебра, квагга и т. д. Эти грани, эти рЬзорванные звенья органической цепи не внесены человеком в природу, а навязаны ему самою природою. Этот реальный факт требует реального же объяснения. Мы могли доказать состояние изменчивости, вполне достаточной для объяснения возникновения новых видов, мы видели, что многие виды мы застаем как бы в процессе созидания, но почему же большая часть видов, достигших полного развития, не сохраняет между собою непосредственной связи? Что эта связь могла существовать и исчезнуть, конечно, вполне естественно; палеонтология свидетельствует, как много исчезло
с лица земли органических форм. Но вопрос в том, почему этот процесс исчезновения шел таким путем, что выхватывал не целые сплошные группы существ, оставляя нетронутыми другие, такие же сплошные группы, а вырывал из рядов, прорежая их, сохраняя только общую картину цепи или сети, но порывая везде непосредственные связи? Никто из предшественников Дарвина не только не дал ответа на этот вопрос, но даже и не пытался искать его. Правда, Ламарк, как мы видели, сознавал всю важность этого на каждом шагу бросающегося в глаза факта, но без успеха пытался скорее отделаться от него, чем объяснить его предположением, что эта разрозненность органических форм, без которой невозможна была бы их естественная классификация, происходит от счастливой случайности, благодаря которой многочисленные формы остались нам неизвестными.. Но понятно, что это не объяснение. Факт этот можно было бы почесть объясненным только тогда, когда удалось бы понять его необходимость, вывести его как неизбежный результат известных нам естественных факторов, и Дарвин, как увидим, вполне успел в этом. Это громадное преимущество его теории перед всеми однородными попытками обыкновенно не достаточно ценится, но сам Дарвин, как увидим, придавал ему особенное значение. Итак, на вопрос, поставленный нами в заголовке: естественно-исторический вид — отвлеченное понятие или реальный факт? — мы должны ответить двояко, соответственно двоякому смыслу, который, очевидно, связан с этим словом. Вида, как категории, строго определенной, всегда себе равной и неизменной, в природе не существует-, утверждать обратное значило бы действительно повторять старую ошибку схоластиков — «реалистов». Но рядом с этим, и совершенно независимо от этого вывода, мы должны признать, что виды — в наблюдаемый нами момент — имеют реальное существование, и это — факт, ожидающий объяснения.
Таким образом, задача натуралиста в этом сложном вопросе оказывается двоякою: требуется опровергнуть то, что было неверно в ходячем представлении о виде, и найти объяснение для того, что в нем действительно согласно с природой. Как выполнил Дарвин первую половину задачи, мы уже знаем, — нам предстоит узнать, как разрешил он и вторую. Мы наблюдаем в современной природе следы двух процессов: одного основного — процесса изменения и образования новых органических форм, связующего их воедино, и другого — вторичного, порывающего эту связь, вызывающего расчленение органического мира на обособленные группы форм. Эти процессы могли бы быть, конечно, совершенно независимы один от другого, т. е. быть вызваны различными причинами, но Дарвин открыл в природе такой именно исторический процесс, неизбежным последствием которого являются обе эти коренные черты наблюдаемого нами строя органического мира. Устранив все, что так долго мешало допустить существование исторического процесса изменения органических форм, переходим, наконец, к его изучению.
ОБЪЯСНЕНИЕ СОВРЕМЕННОГО ОРГАНИЧЕСКОГО ПРОШЛОГО М МИРА И ЕГО СУЩЕСТВУЮЩИМИ СТРОЯ ИСТОРИЧЕСКОГО ПРИЧИНАМИ ы определили сущность той задачи, которую призвана разрешить историческая биология, и видели, как устраняется главное препятствие, долго мешавшее допустить самое существование этого исторического процесса. Искомый процесс развития органического мира должен объяснить, с одной стороны, общий факт очевидного сходства, единства всего живого и жившего на нашей планете, а с другой стороны — он должен объяснить не менее общую черту современного органического строя, заключающуюся в том, что видовые группы установлены, в большинстве случаев, не произвольно, не путем отвлечения, а фактически ограничены, разрознены, не сливаются в одно непрерывное целое. Этот процесс образования органических форм, как мы указали во второй лекции, должен сверх того быть процессом исторического прогресса, т. е. процессом восхождения от форм менее совершенных к формам более совершенным. И, наконец, следуя лозунгу, данному
Лайелем и от которого естествоиспытатель впредь уже не может отступать, — искомый процесс должен, в качестве объяснения прошлого, опираться только на existing causes, на причины, существующие и действующие в настоящий, единственно доступный нашему наблюдению, момент. Всем этим сложным и разнородным требованиям, выдвинутым наукой по мере назревания вопроса, в первый раз и в совершенстве удовлетворило учение, которое перейдет в потомство связанным с именем его автора, — дарвинизм. Где и как найти эти причины, действовавшие и продолжающие действовать при образовании органических форм? Всякое гениальное открытие в области объяснения природы сводится обыкновенно к смелой аналогии между двумя родами явлений, сходство которых ускользает от менее проницательных умов. В каких же явлениях стал искать Дарвин аналогию для объяснения процесса образования органических форм? В процессе их изменения под влиянием сознательной воли человека. Это сопоставление было до того смело, что для многих долгое время представлялось непонятным, а противники учения еще долее пользовались этою непонятливостью своих читателей, стараясь выставить этот смелый скачок мысли, как очевидный абсурд. Но каждый раз, как вдумываешься в эту основную мысль всего учения, невольно изумляешься ее смелости и, в то же время, простоте — этим двум несомненным признакам гениальности. Между падением тела на земной поверхности и движением планеты по ее орбите различие, конечно, не было так глубоко, как различие между процессом, руководимым разумною волей человека, и процессом, являющимся роковым результатом физических факторов, определяющих существование органического мира. А с другой стороны, где же было искать ключа к объяснению, как не в тех единственных примерах превращения органических форм, которые нам достоверно известны? Необходимо было прежде узнать, как действовал человек в таких случаях, в которых он являлся, так сказать, творцом новых форм, а затем искать аналогию для творчества природы. Перебирая все средства, которыми человек оказывает свое влияние на органические формы, мы можем подвести их под три общие категории. Эти категории: 1) непосредственное воз-
ч і действие чрез влияние внешних факторов, 2) скрещивание й 3) отбор. Из этих трех путей только первые два исключительно обращали на себя внимание мыслителей и ученых, пытавшихся найти естественное объяснение для происхождения органических форм в природном состоянии. Это казалось тем более очевидным, что только эти процессы совершаются одинаково как при участии, так и без участия человека. Но именно они и не давали искомого объяснения, не разъясняли самой загадочной стороны явления, поражающей всякого, даже поверхностного наблюдателя природы, — ее целесообразности, сквозящей в целом и в частностях организации каждого живого существа. Третий путь, в котором главным фактором является сознательная деятельность человека, был упущен из виду всеми предшествовавшими учеными, отчасти, вероятно, потому, что для него, казалось, не было соответственного фактора в природе, а еще более, конечно, потому, что эти ученые не знали о его преобладающем значении, о его всемогуществе, так как не были достаточно знакомы с техническою стороной деятельности скотоводов и садоводов. Только тщательное, научно-критическое отношение к этой деятельности могло побудить Дарвина выдвинуть на первый план именно этот третий путь воздействия человека на организм, а затем попытаться найти его аналогию в природе. Подводя итоги результатам, достигнутым человеком в направлении улучшения искусственных пород животных и растений, Дарвин признал за отбором самую выдающуюся роль на основании следующих соображений. Путем непосредственного воздействия внешними факторами и путем скрещивания человек, конечно, может вызывать изменения формы, но эти изменения не глубоки, ограничены, не прочны,мало подчиняются его воле, в смысле предвидения получаемого результата, и в действительности не играли такой роли в образовании известных пород, какая принадлежит отбору. Только путем отбора человек подвигался в определенном, желаемом направлении, причем изменения развивались постепенно, а не случайными резкими скачками, — словом, только путем отбора получались произведения, отмеченные ясными следами идеи и требований человека, носящие тот отпечаток целесообразности, который,
В ином только направлении, поражает нас и в произведениях природы. В чем заключается этот прием отбора, достаточно известно, чтобы нужно было прибегать к подробному его описанию. Самый лучшие сведения о нем мы находим у практиков, обладавших необходимыми научными сведениями для того, чтоб осветить свои эмпирические приемы здравыми теоретическими понятиями С Несложный по существу, но требующий наблюдательности, доведенной до виртуозности, прием этот заключается, как известно, в том, что каждое изменение организма, возникающее в желаемом направлении, тщательно сохраняется, путем изолирования обладающих им существ, вследствие чего эта особенность сохраняется, а через повторение того же приема в каждом последующем поколении, в силу наследственности, накопляется, разрастается и закрепляется. Человек как бы лепит, черта за чертой, желаемую форму, но не сам, а лишь пользуется присущею ей, так сказать, самопроизвольною пластичностью. Природа доставляет ему богатый готовый материал; человек только берет из этого готового материала то, что соответствует его целям, устраняя то, что им не соответствует, и таким только косвенным, посредственным путем налагает на организм печать своей мысли, своей воли. Следовательно, результат достигается не сразу, а в два приема, двумя совершенно независимыми процессами. Того же будет искать Дарвин и в природе, и в этом коренное отличие его теории от гипотезы Ламарка, искавшего в природе простого процесса, непосредственным результатом которого являлась бы целесообразная организация, и полагавшего, что нашел его в волевых движениях организмов 2 . Но что же аналогическое сложному процессу отбора может представить нам природа? Первая половина процесса— достав1 Таковы, например, интересные сведения, которые сообщает Анри Вильморен о деятельности, в этом направлении, своего отца и своей собственной (см. «Наследственность у растений», А. Вильморена, перевод с французского. Москва, 1894 г., изд. Маракуева и Прянишникова). (Предисловие К. А. к названной книге см. в этом томе, стр. 281. Ред.). 2 Конечно, животных; впрочем, неовиталисты, повидимому, не прочь распространить это объяснение Ламарка и на растения (см. «Современные задачи биологии», А. С. Фаминцына. Вестн. Евр., 1894 г . , май).
ление материала — и в процессе отбора принадлежит природе, осуществляется без участия человека; значит, в первой своей стадии оба процесса тождественны. Весь вопрос в том: что поставим мы на место совершенствующего этот материал воздействия человека? Что будет налагать на этот, и здесь и там, безразличный материал — печать целесообразности? Эту связь, этот переход между процессом, руководимым сознательною волей человека, и процессом, являющимся результатом действия слепых факторов природы, Дарвин устанавливает при помощи следующих трех соображений. Во-первых, он указывает на то, что процесс отбора, задолго до его применения в его современной сознательной форме, человек осуществлял совершенно безотчетно и, следовательно, по отношению к получившемуся результату являлся таким же бессознательным деятелем, как и другие факторы природы. Но, допустив в деятельности человека рядом с сознательным и бессознательный отбор, мы тем вынуждены допустить возможность такого же бессознательного отбора, в еще более широких размерах, и в бессознательной природе. Во-вторых, отметим, что результаты, осуществляемые искусственным отбором, носят отпечаток полезности лишь сточки зрения человека, результаты же аналогического естественного процесса носят отпечаток исключительной полезности для обладающего данною особенностью организма. Наконец, в-третьих, обратим внимание на то, что, в самой своей широкой форме, процесс отбора сводится не столько на выделение и охранение неделимых, обладающих избранной особенностью, сколько на истребление неделимых, ею не обладающих. Подставив все эти три условия в общее понятие об отборе, мы получаем представление о процессе, который может вполне соответствовать ему в природе. Это будет процесс, в котором роковым, механическим образом все организмы, не обладающие полезными для них самих особенностями или обладающие ими в меньшей степени, чем другие, будут обречены на истребление. Такой процесс, по своим результатам, должен быть признан вполне аналогичным отбору. Таким образом, процесс устранения всего несовершенного, притом автоматически, т. е. в силу самого этого несовершенства, — вот тот исторический процесс, тот основной механизм,
который может нам объяснить, почему наблюдаемый нами органический мир поражает нас той основною чертой, которую мы обозначаем термином целеоообразности,_.і2дайншіВесьма любопытно, что мысль о достижении гармонии этим, так сказать, отрицательным путем, — путем устранения всего дисгармоничного,— высказал в первый раз, в строі о определенной форме, мыслитель, в свое время ставший в ряды противников учения об эволюции органического мира — Огюст Конт. В первой лекции мы видели, что, взвесив аргументы обеих сторон (т е. Ламарка и Кювье), Конт решительно принял сторону последнего и не отвел в своей системе места для исторической биологии. Но, в то же время, я сказал, что в обсуждении этого вопроса он высказал почти пророческую прозорливость, наметив, какое направление должна принять научная мысль в этом вопросе и что служит главным препятствием для принятия воззрений Ламарка. Последователи великого мыслителя, более заботившиеся о согласии с буквой, чем с духом позитивной философии, продолжали придерживаться точки зрения, принятой в «Philosophie positive», не принимая во внимание того, как воззрения ее творца должны были бы измениться с изменением фактического содержания современной биологии. Так, мы видели, что, например, Литтре считал даже необходимый самый вопрос о целесообразности организмов исключить из числа подлежащих научному исследованию, полагая видеть в ней не поддающееся ' анализу первичное свойство организмов. А между тем, в действительности Конт, отдавая полную справедливость блестящим идеям Ламарка и признавая, что, обратив внимание на изменчивость организмов, Ламарк возбудил один из важнейших вопросов биологической философии (un des plus beaux sujets que l'état présent de cette philosophie puisse offrir à l'activité de toutes les hautes intelligences — один из самых прекрасных вопросов, который современное состояние этой философии могло бы предложить, как достойный предмет для деятельности самых высших умов), как бы нехотя соглашается с его противником Кювье, склоняясь только перед препятствием; которое ему казалось фактически неустранимым. Это «препятствие для принятия идей Ламарка заключается в той «discontinuité de la série biologique» (прерывчатости биологического ряда существ), S FC. А. Тимирязев, т. VI 113
на которой мы так подробно остановились в конце предшествовавшей лекции. По мнению Конта, решающим обстоятельством в споре между Ламарком и Кювье является соображение, что с точки зрения первого организмы должны представлять непрерывный ряд, и понятие о виде становится фактически неуловимым отвлечением, с точки же зрения Кювье «cette série sera toujours composée de termes nettement distincts, séparés par des intervalles infranchissables» (этот ряд остается навсегда состоящим из разрозненных членов, разделенных непроходимыми промежутками). Именно эту последнюю картину и представляет нам природа. Таким образом, Конт вполне справедливо указывает на то, что всякая теория исторического происхождения организмов должна прежде всего объяснить происхождение этой коренной черты современного строя органического мира, чего именно не в силах была сделать теория Ламарка. Отсюда становится очевидным, какое положение занял бы Конт по отношению к теории Дарвина, вполне устраняющей это главное и, в сущности, единственное обстоятельство, препятствовавшее творцу положительной философии принять эволюционные идеи Ламарка. Касаясь, далее, высказываемых некоторыми учеными предположений, что в предшествовавшие биологические эпохгі условия могли быть иные, Конт возражает против этого аргумента и решительно высказывает мысль, что всякая законная гипотеза имеет право допускать в прошлом только существование тех же причин, которые действуют в настоящем, и, таким образом, как бы предвосхищает основную мысль, которая вскоре должна была восторжествовать в области геологии, благодаря Лайелю. Но наибольшую проницательность обнаруживает Конт, конечно, в своей попытке объяснить основную черту органического мира, прежде всего останавливающую на себе внимание мыслителя и не объясненную ни Кювье, ни Ламарком, — то, что .он удачно называет биологическою гармонией. Вот это замечательное место, на которое я указал уже тридцать лет тому назад, поставив его эпиграфом к своему «Краткому очерку теории Дарвина» «Несомненно, всякий определенный орга1 ным (См. том V I I настоящего собрания сочинений. Ред.). Нагляддоказательством, к а к мало ценят сами позитивисты эту мысль
низм находится в необходимом соотношении с определенною системой внешних условий. Но из этого не следует, чтобы пер- ' вая из этих соотносительных сил была вызвана второй, как не следует и того, что она могла ее вызвать; все дело сводится толдро ко взаимному равновесию между двумя разнородными и независимыми факторами. Если представить себе, что всевозможные организмы были помещены на достаточно продолжительное время во всевозможные среды, то большая часть этих организмов по необходимости должна была исчезнуть, оставив место только тем, которые удовлетворяли бы основным законам этого равновесия; путемтакого-то ряда исключений (éliminations) мало-помалу установилась на нашей планете биологическая гармония, продолжающая и теперь, "на наших глазах, изменяться тем же путем» 1 . В этих замечательных строках полнее,.чем в каком-либо из смутных намеков, встречающихся у так называемых предшественников Дарвина, намечены основные черты его учения.Щ. Биологическая гармония является для Конта не результатом одного какого-нибудь естественного фактора (как у Ламарка), а результатом взаимодействия двух совершенно независимых факторов — организации и среды. Ни тот, ни другой фактор, взятый в отдельности, не объясняет нам этой гармонии, — она является лишь результатом богатого материала, доставляемого первым, и строгой браковки, осуществляемой вторым. В то же время эта гармония представляет нам не что иное, как прилаживание организма к его среде: эта гармония, выражаемая одним словом, — приспособление. В этих двух чертах — основное сходство идеи Конта и теории Дарвина. Их коренное различие заключается, во-первых, в том, что объяснение Конта начинается с момента, когда органические формы (по его мнению, как мы видели, неподвижные) уже даны; между тем, Дарвин Конта, служит тот факт, что Жюль Риг, давший в своем сокращенном изложении такой, в общем, умелый и полный анализ «Philosophie positive», совершенно пропустил это место. (В Iоследниегоды идея Конта и даже > его выражение élimination начинает появляться в литературе дарвинизма.—Примечание 1919 г.) " 1 «Cours de philosophie positive», t. I I I , p. 399. («Курс положительной философии», т. I I I , стр. 399. Ред.) 8' 115
1 1 в свое объяснение, в свой исторический процесс включает и самое образование формы. ДляКонта этот процесс клонится к водворению предельного, наиболее устойчивого равновесия между средой и заранее данным ограниченным числом форм. По Дарвину, самые формы пластичны и равновесие подвижное, беспредельно меняющееся, так как самые формы, изменяясь и усложняясь, осуществляют все более сложные и более тонко обеспеченные состояния равновесия. Второе коренное различие заключается в том, что процесс элиминации Конта является только логическою возможностью; вполне понятен и очевиден он только по отношению к формам уродливым, явно не соответствующим условиям их существования. У Дарвина этот процесс является роковою необходимостью, грозящею не только форме уродливой, но и всякой форме, хотя бы в данный момент она и была совершенной, если только рядом с ней возникла форма более совершенная. По Дарвину, изречение le mieux 1 est l'ennemi du bien- (лучшее — враг хорошего) является не в обычном, ироническом, а в прямом смысле, — биологическим законом, причем лучшее неизбежно является не только врагом, но и торжествующим врагом хорошего. Таким образом, теория Дарвина объясняет не статическую только гармонию, установившуюся в известном числе форм, а гармонию динамическую, подвижную и, в то же время, прогрессирующую, т. е. идущую рука об руку с усложнением и совершенствованием, а в этом и заключается сущность исторического процесса, который требуется объяснить. Эту роковую неизбежность процесса элиминации несовершенных организмов Дарвин, как известно, доказывает, исходя из закона Мальтуса, распространенного им на весь органический мир. В ближайших судьбах дарвинизма, в возникших против него предубеждениях, не малую роль играли слова и имена, способные вызывать недоразумения или пробуждать антипатии. Такую роль сыграло и приуроченное к этому учению имя Мальтуса. Известно, однако, что основную мысль своего учения Мальтус, как он сам указывает, заимствовал у Франклина,, и можно быть уверенным, что поставь Дарвин на- место антипатичного для многих имени Мальтуса симпатичное имя Франк-
лина, он избег бы некоторых желчных, направленных против него, критик 1 . Но даже сохраняя имя Мальтуса, не следует ли делать строгого различия между совершенно вернымипосылками, от которых он отправлялся, и теми выводами, которые он из них сделал? * И далее: есть ли какое-нибудь основание не различать между выводами, которые могут быть сделаны из 1 Нигде не выразилось это с такою очевидностью, как в статье талантливого покойного публициста (Чернышевского), под именем «Старого трансформиста», поместившего в «Русской Мысли» статью « П р о и с х о ж д е ние теории благотворности борьбы аажианы. Главное обвинение против дарвинизма основано в этой статье на том, что он будто бы оправдывает антипатичные выводы, сделанные Мальтусом из его закона, для чего и приводится историческая справка о тех обстоятельствах, при которых появилась книга Мальтуса, и о намерениях, которые руководили ее автором. *» Эта фраза, взятая в отдельности, может послужить поводом к недоразумению, будто бы Мальтус в*своих реакционно-поповских взглядах исходил из правильных позиций-, а именно, что «население может расти в геометрической прогрессии, а средства существования только в. арифметической». В дальнейшем К . А. опровергает именно это положение Мальтуса в его применении к человеку. Беря под защиту «бедняков», для которых, по Мальтусу, «не оказывается места за трапезой природы», он, во-первых, у к а з ы в а е т : «а сколько блюд получают заседающие з а этою трапезой и не справедливее ли было бы, прежде чем отлучать кого-нибудь от участия в ней, озаботиться о возможно равномерном распределении имеющихся яств?». И, во-вторых: «точно ли на этой трапезе выставлены все яства, которые, может доставить человеку природа?» Тайим образом, здесь подрываются самые основы реакционных рассуждений Мальтуса. В отношении к человеческому обществу указанное выше применение прогрессии является совершенно произвольным. Возражая Дюрингу, отождествлявшему учение Дарвина с поповскими рассуждениями Мальтуса, Энгельс говорит: «Как бы ни был велик промах Дарвина, принявшего в своей наивности без оговорок учение Мальтуса, однако всякий сразу видит, что можно и без мальтусовых очков заметить в природе борьбу за существование, 'заметить противоречие между, бесчисленным множеством зародышей, которых порождает в своей расточительности природа, и незначительным количеством тех из них, которые достигают врелости...» (К. Маркс и Ф . Энгельс. — Сочинения, т. X I V , М . - Л . , 1931 г . , стр. 69). Но даже и по отношению к органическому миру (исключая человека) необходимо отметить, что различные организмы «имеют свои законы народонаселения, которые почти совершенно не исследованы и установление которых должно иметь решающее значение для теории развития видов. Но кто дал решительный толчок и в этом направлении? Опять-таки не кто. иной, к а к Дарвин». (Там же). Ред
этих посылок в применении к сознательной деятельности человека, и теми, которые сами собою вытекают по отношению к деятельности бессознательных факторов природы? Посылки Мальтуса, как известно, заключались в том, что население может расти в геометрической прогрессии, а средства существования только в арифметической. Вывод из этого тот, что недостаток последних для покрытия потребностей первого, со всеми сопровождающими его ужасными последствиями, нищетой, голодом, болезнями, преждевременною смертью, является только естественным последствием этих законов природы, против которых можно бороться только заботой о подавлении роста населения, а так как бедняки не обладают необходимым для того благоразумием, то должны примириться с мыслью, что, по их собственной непредусмотрительности, щ я них не оказывается места за трапезой природы. Но едва ли кого-нибудь можно серьезно убедить в том, что этот вывод является единственным, а главное — ближайшим. Во всяком случае, ранее этого безнадежного заключения, возникает вопрос: а сколько блюд получают заседающие за этою трапезой и не справедливее ли было бы, прежде чем отлучать кого-нибудь от участия в ней, озаботиться о возможно равномерном распределении имеющихся яств? А затем возникает второй вопрос: точно ли на этой трапезе выставлены все яства, которые может доставить человеку природа? Когда на эти вопросы будет получен ответ, — не на бумаге, конечно, как это делал Мальтус, а на деле, — когда обе эти ближайшие возможности будут исчерпаны, тогда, -— и тогда только — человек станет лицом к лицу с действительною несоответственностью между населением земли и ее производительностью, и факт перейдет из области подчиненных разумной воле человека социальных явлений в область уже .не подчиняющихся его воле явлений естественно-исторических. Не касаясь пока так часто и по большей части неуместно выдвигаемых вперед точек соприкосновения дарвинизма с социальною этикой, — об этом будет речь в одной из последующих лекций, — укажем только на коренное различие между выводами Мальтуса, предлагаемыми, в качестве нравственного учения, к руководству человека, и теми же выводами, прилагаемыми к объяснению биологического процесса, по отношению к которому самые
термины нравственного и безнравственного, очевидно, лишены всякого значения. Не трудно убедиться, что если, в применении • к сознательной деятельности человека, этю учение являлось бы оправданием преждевременного, безучастно-пассивного подчинения возмущающей нравственное чувство действительности, — проповедью самой бездушной косности, то, в сфер^ действия бессознательных факторов природы, это. же начало является роковою, механическою причиной прогресса, характеризующего процесс исторического развития органического мира. • С другой стороны, в попытках освободиться от кошмара Мальтусова учения иногда доходили до розовых мечтаний, что в том отдаленном будущем, когда оно только и может фактически оправдаться, человек, усилиями своего ума, своего творчества, найдет исход из этого физически безвыходного положения. Посмотрим же, в каком смысле посылки Мальтуса являются очевидными и неопровержимыми в глазах естествоиспытателя. Прежде всего, не подлежит сомнению, что каждое живое существо стремится размножиться в геометрической прогрессии. В большей части случаев это совершается в размерах, поражающих самое смелое воображение, при первом знакомстве с фактом. Далее известно, что в самой пріфоде этого процесса не заключается какого-нибудь регулятора, который мог бы ограничивать этот колоссальный рост органического населения нашей планеты. Регулятор этот лежит вне самих организмов; он заключается в ограниченности необходимых условий для их существования. Этот предел проще всего можно себе предъявить, конечно, в форме ограниченности пространства, но, в действительности, трудно допустить, чтобы организмы могли когда-нибудь размножиться до того, чтобы им стало тесно на земл е / в прямом геометрическом смысле. Очевидно, гораздо ранее наступит недостаток в ближайших средствах к существованию— в пище. Рождается вопрос: количество пищи, которое может доставить поверхность. земли, есть ли величина предельная . и можем ли мы хоть приблизительно составить себе о ней понятие? Длц естествоиспытателя это вопрос давно решенный, . но любопытно, как медленно эти сведения проникают в общество, становятся всеобщим достоянием. В н'ашей публицисти-
ческой литературе этот вопрос неоднократно возбуждался и оставался открытым или даже разрешался в отрицательном смысле. Так, например, неоднократно ставился вопрос: что произойдет, когда химия овладеет вполне синтезом пищевых веществ? Не будет ли человек получать их в неограниченных ^количествах? Не освободится ли он от своей зависимости от земли? Не утратится ли всякое значение землевладения, не изменится ли сам собою весь социальный строй? Рассуждающие так забывают существование закона сохранения энергии, с которым натуралисту прежде всего приходится считаться. Образование органического вещества из неорганического есть процесс эндотермический, идущий с поглощением тепла, — процесс, связанный с затратой энергии. Но все источники энергии, находящиеся на поверхности нашей планеты, в виде запаса, представляют, очевидно, величину предельную, — недаром, от времени до времени, возникают тревожные толки о том, надолго ли достанет запаса каменного угля. Единственным обеспеченным, ежегодным приходом энергии является лучистая энергия солнца. Ее-то растение и утилизирует в своем синтезе органического вещества. Если б человеку и удалось, — в чем едва ли можно сомневаться, — осуществить синтез белков, как он уже осуществил синтез жиров и углеводов; если б ему удалось свести этот лабораторный процесс на степень простого технического производства, то и это, конечно, нимало не уничтожило бы его зависимости, прямой или косвенной, от солнечной-энергии 1 . Существование оргайического мира, в современном ли его состоянии или даже подчиненное в будущем сознательной деятельности человека, будет всегда зависеть от количества пищевых веществ, а это последнее — от количества заключенной в них н, прямо или косвенно, затраченной в процессе их образования солнечной энергии. А эта величина, — в смысле годичного прихода, величина предельная, нам хорошо известная. Следовательно, и количество жизни, которое осуществимо на нашей планете, величина предельная *. А между тем, стремление 1 Пользоваться же внутреннею теплотой земли, как это предполагает в любопытной речи, недавно произнесенной на эту тему, Бертло, не значило ли бы жечь свечу с обоих концов? • * Этот предел может не оказаться роковым, если будет найден способ использования внутриатомной энергии. Ред.
$ органических существ к размножению само в себе безгранично. Отсюда неизбежный, ничем не отразимый вывод: большая часть возникающих живых существ, рано или поздно, устраняется. Процесс élimination, указанный Контом, после Дарвина, является уже не логическою только возможностью, объясняемою недостатками самых веществ, а незыблемым фактом, законом природы, с роковою необходимостью вытекающим из несоответствия между предложением и спросом на жизнь — между предельным количеством ее, осуществимым на земной поверхности, и числом отдельных существований, возникающих без всякого отношения к этому пределу. Хотя закон геометрической прогрессии размножения живых существ можно считать общеизвестным, позволю себе, однако, в качестве его иллюстрации, привести один пример, мною наблюденный и представляющийся мне особенно наглядным. По прибрежью Балтийского моря, на песке, встречается одно мотыльковое растение Anthyllis vulneraria (язвенник), покрывающее довольно значительные поверхности, где оно является почти одиноким. Оно приносит, подобно клеверу, мелкие односеменные бобы, осыпающиеся вместе с облекающею их волосатою чашечкой. Вероятно, благодаря этим волоскам, плоды плотно прилегают к песку, так что, повидимому, не легко сдуваются ветром. Благодаря этой особенности плодов, чистому, белому морскому песку, на который они падают, а равно и указанному отсутствию других растений, очень легко, сгребая просто руками, собрать, под осень, эти осыпавшиеся и прильнувшие к почве семена. Я очертил площадь в 4 квадратных аршина и сосчитал, сколько на ней было взрослых растений, — оказалось 38. Затем я сгреб с той поверхности все плоды, слегка высушил их, отделил на решете от примешанного к ним песка и взвесил. Отвесив, далее, небольшую пробу, я сосчитал в ней число семян (плодов) и, таким образом, узнал, как велико было все число,— оказалось, откинув сотни, 41 ООО. Таким образом, мы видим, что в круглых цифрах, каждое неделимое оставляет по себе 1 ООО зрелых семян, лежащих тут же, у его ног, на привычной им почве и даже обеспеченных'от конкурентов. Эта тысяча возможных существ ждет только весеннего тепла и влаги, чтобы завладеть клочком земли, на котором помещается всего одно.
• Вот закон Мальтуса в его самой простой и во всех подробностях вполне реальной форме. Чаще предпочитают выражать его в форме более отвлеченной, фантастической: задаются вопросом, что было бы, если б хоть один организм мог беспрепятственно размножаться в свойственной ему прогрессии? Ответ понятен. В нашем случае каждое растение занимает, примерно, 25 квадратных вершков земли. На второй год его потомство занялр бы 25ООО,-а нанятый 25 000000000 000 000 квадратных вершков, т. е. площадь, значительно превышающую поверхность всей суши *. Значит, пятому поколению недоставало бы уже места на земле. Итак, с какой бы стороны ни подошли мы к этому факту, вывод будет один и тот же: число организмов, возникающих, так сказать, in potentia (в возможности), неизмеримо превышает число осуществляющихся в' действительности. Это предполагаемый процесс élimination Конта, возведенный на степень несомненного основного биологического закона. В нем Дарвин справедливо видит аналог искусственного отбора, практикуемого человеком, называя его отбором естественным. Это выражение—естественный отбор, — также подало повод к нападкам на теорию, отчасти проистекавшим от непритворного недоразумения, но.еще йот искусной его симуляции. Так, Оуен протестовал против него, усматривая в нем только неуместный в науке фигуральный способ выражения, напоминавший ему, по его словам, старые физиологические теории, объяснявшие, например, деятельность печени особенным «печеночным чувством» или «желчностью», — свойством, специально присущим этому органу и руководящим его выделительной деятельностью 1 . Герцог Аргайль, уже более лукаво, пытался * В приведенных вычислениях допущены две ошибки. Во-первых, потомство язвенника при условиях размножения, из которых исходит К . А., заняло бы площадь в 25 000 000 000 ООО 000 квадратных вершков не на пятый, а на шестой год. Во-вторых, указанная площадь не превышает поверхности всей суши, а составляет, примерно, лишь около 0,4 этой поверхности. Ред. 1 Натуралисты старой школы, требовавшие от науки не только точного знания, но и точного способа выражения, считали достаточным указать на такой фигуральный язык, чтобы вызвать его осуждение. Что бы сказали они о современных неовиталистах, уже не фигурально, а в бук-
доказать, что несостоятельность всего учения с очевидностью вытекает из одного, его названия, представляющего нелогическое будто бы сочетание слова «естественный», предполагающего деятельность материальных, физических сил, и слова «отбор», предполагающего вмешательство разума, способности выбирать. Но Дарвин сам не раз устранял это кажущееся возражение, вполне определенно высказываясь,» что выражение «естественный отбор» принимается им самим в иносказательном, метафорическом смысле и не дает ни малейшего повода к тем сомнениям, которые желал бы вызвать герцогАргайль..Дарвин даже рхотно соглашался, что придуманное позднее Спенсером выражение «Survival of the Fittest» — «переживание наиболее приспособленного» — так же точно передает его мысль, причем избегается всякая метафора. Но эта метафора — «естественный отбор» — имеет несомненное преимущество в том смысле, что устанавливает аналогию между изучаемым естественным явлением и единственным нам на опыте известным процессом образования новых органических форм, — аналогию настолько плодотворную, что она оказывается верною даже в подробностях, объясняя, например, как мы увидим в следующей лекции, ту особенность органического мира, которую не мог объяснить Ламарк и которая, главным обр'азом, вынудила Конта, почти против воли, принять сторону его противника. Мы видим, следовательно, что та «существующая причина», исходя из которой Дарвин объясняет современный строй органического мира, на основании его исторического прошлого, сводится к закону размножения организмов в геометрической прогрессии, — закону перенаселения," очевидность и распространенность которого до того присуща нашему представлению об органическом мире, что мы нередко бессознательно заявляем его, употребляя почти безразлично выражение размножение организмов, вместо выражения воспроизведение организмов. Конечно, этого постоянного совпадения двух разнородных и независимых факторов могло бы и не быть, и никакими усилиями вальном смысле приписывающих клеточке, протоплазме целую сложную психику — желания, симпатии и антипатии? На днях мне привелось прочесть ученое произведение, в котором клеточке приписывается дДже гражданское чувство.
фантазии невозможно себе представить, каков бы был современный строй органического мира, если б организмы, воспроизводя себя, в то же время, не размножались. Посмотрим, каким образом должная оценка такого простого и бывшего у всех перед глазами факта послужила Дарвину ключом для разрешения задач, над которыми долго и бесплодно истощали свою,, проницательность и морфологи и физиологи. <
Р А З Р Е Ш Е Н И Е М О Р Ф О Л О Г И Ч Е С К О Й З А Д А Ч И 1 З акон Мальтуса, с математическою очевидностью вытекающий, с одной стороны, из ограниченности поверхности обитаемой нами планеты или еще ранее из ограниченности получаёмой этой поверхностью лучистой энергии солнца, а о другой — из присущей всем организмам способности не только В ряде статей, под странным заголовком «Дарвинизм на русской почве», г. Филиппов, очевидно, желает .дать понять своим читателям, будто бы ему известен какой-то новейший заграничный дарвинизм. Я остаюсь при неоднократно высказанном мнении, что, говоря о дарвинизме, нужно под этим разуметь'учение Дарвина и более всего заботиться об устранении тех извращений, на которые так падки многие его критики и не по разуму усердные сторонники. Именно ту же мысль, еще несколько месяцев тому назад, высказали Уоллес и Гёксли, два, как известно «заграничные» ученые, кое-что смыслящие в дарвинизме. Считаю бесполезным останавливаться на возражениях г. Филиппова, полагая, что читатели сами разберутся в них и по достоинству оценят все эти философствования • о том, что бы было, если б одуванчик был не трава, а дерево, или во что бы 1
воспроизводить себе подобных, но при этом неизменно размножаться — этот закон неотразимо приводит нас к заключению, что число осуществляющихся органических форм ничтожно в сравнении с числом возникающих и погибающих, так сказать, в состоянии возможности. Что этот процесс аналогичен процессу выпалывания, который практикуется садоводом на его грядах, также само собой очевидно. Остается убедиться, что и результат этой браковки будет в обоих случаях аналогичен, что это будет действительно процесс отбора. В самом деле, какое обстоятельство явится решающим, определяющим дальнейшую судьбу тех многочисленных семян, которые являются конкурентами на клочок земли, достаточный только для одного растения? ' Вспомним с детства врезавшуюся в нашу память поэтическую картину притчи о сеятеле. Что оградит организм от всех невзгод, грозящих ему при самом вступлении в жизнь, что определит участь даже тех семян, которые упадут на землю добрую, но недостаточную для того, чтобы возрастить их всех? Конечно, особенности их собственной организации, их достоинства, их соверѵіенство. Прежде чем пойти далее, нам необходимо условиться относительно точного применения этого слова, нередко употребляемого без строго определенного смысла и, во всяком случае, в устах морфолога и физиолога получающего совершенно различное значение. Для морфолога совершенство или более высокая организация —. почти синоним большей сложности, большей степени диференцирования. Для морфолога признаком менее совершенного, низшего существа служат простота, превратился закон Мальтуса, если б организмы были поражены бесплодием, и т. д. Не могу только не остановиться на заключительных словах статьи г. Филиппова. Он заявляет, что бере1? Дарвина под свою защиту от моих нападок на «пангенезис». Правда, я один из первых (двадцать лет тому назад) категорически высказался о ненаучности и бесплодности этого учения, а позднее я узнал, что и сам Дарвин стал критически относиться к своей гипотезе, довольно энергично называя ее «мусором» (It is all rubbish to have speculated as I have done). Если бы г. Филиппов изучал дарвинизм хотя бы «на русской почве», то узнал бы это из моих популярных статей и не очутился бы в комическом положении непризванного защитника Дарвина — против Дарвина. é
элементарность его строения, меньшая рбособленность органов и связанных с ним отправлений. С возрастанием числа функций, с увеличением числа органов, им соответствующих, с усложнением их строения, существа восходят по ступеням морфологической лестницы; мы называем их высшими, более совершенными, в абсолютном смысле, т. ё. без отношения к условиям их' существования. В ином смысле представляется нам это понятие о совершенстве с физиологической точки зрения. Здесь мерой совершенства является только соответствие, так сказать, между целью и средством, без отношения к абсолютной сложности организации В Польза организма или, еще определеннее, его приспособленность к жизненной среде— вот критериум его физиологического совершенства, но само собой понятно, что совершенство приспособления может и не идти рука об руку с усложнением. С одной стороны, разрешение той же задачи простейшими путями должно быть признано за признак совершенства во втором из указанных смыслов: любая историческая коллекция каких-нибудь сложных механизмов или вообще человеческих изобретений может служить тому доказательством, — первоначальные попытки обыкног венно отличаются большею сложностью, неуклюжестью в сравнении с позднейшими. С другой стороны, физиологическое совершенство может быть даже несомненною деградацией, регрессом в смысле морфологическом. С упрощением задачи может упрощаться и средство его разрешения. Это всего нагляднее выражается в явлениях паразитизма. Паразитное растение утрачивает самый существенный из своих органов — лист; заменяет сложно-организованный корень присосками; во всей своей организации, даже во внешнем облике, начинает напоминать гриб, — но ни индивидуальная, ни видовая жизнь от этого не страдает. Паразитирующее животное утрачивает свои органы движения и чувства, соответственно с чем понижается организация и его нервной системы, но для новых, упрощенных условий его существования все это было бы излиш1 Понятно, что самая диференцировка, специализация • органов, в силу начала полезности физиологического разделения труда, может быть полезна — здесь морфологическое и физиологическое понятие о совершенстве будут совпадать.
ним, бесполезным бременем, — следовательно, его. пониженная в морфологическом смысле, организация, в смысле приспособления, является усовершенствованной. Но, как мы видели во вторрй лекции, коренной вопрос заключается именно в объяснении этого соответствия между организацией и потребностями организма. Одна сложность формы еще.не представляется нам вопросом, — сложной может быть форма и неорганических тел, например, каких-нибудь дендритов, металлических деревьев, вызываемых кристаллизацией. Вопрос, загадка возникает лишь с того момента, когда обнаруживается соответствие между формой и ее отправлением. Отсюда понятно, что самою настоятельною задачей науки стало разъяснение этой биологической гармонии, что лозунгом современной биологии стало это слово приспособление. Общим ключом для этого объяснения и яьилось учение о естественном отборе. В силу этого процесса, полезное становится как бы синонимом понятного. Содержание загадки совершенно извращается; непонятным в органическом мире становится только бесполезное и его на деле оказывается очень мало, — настолько, однако, чтобы биологическая гармоніія продолжала быть в наших глазах естественным явлением Но эта польза, очевидно, должна быть исключительно личная, индивидуальная или видовая, и только в случаях сложных взаимных отношений между организмами — обоюдная Понятно, в чем эта новая телеология отличается от прежней. Она, прежде всего, навсегда отрешается от того антропоцентрического взгляда, который тормозил в былое время первые шаги современной астрономии и так долго и упорно держался в биологии. Тщетно стали бы мы теперь искать в природе организмов особенностей морфологического строения или химического состава, исключительно служащих на пользу или для удовольствия человека, — все, чем он пользуется, еще ранее служило на пользу самих организмов. В большей части случаев человек только угадал значение того или другого вещества или строения й приурочил их для целей, совершенно сходных с теми, для которых они служили самому организму. Человек питается белком и крахмалом хлебных зерен, но и растение отложило их для писания ростка; он лакомится сахаром плодов, но и растение отлагает его как приманку
Для животных. Человек пользуется растительным волокном для своих тканей и снастей, но и в растении оно играет ту же роль. Он сжигает масло в своих лампах, но растение еще ранее сжигало его в процессе дыхания. Он пользуется • воском, смолами, каучуком и пр. для выделки непромокаемых изделий, но растение еще ранее нашло для них то же применение. Наконец, он любуется яркими красками лепестков, наслаждается запахом цветов, но и растение выработало их в тех же эстетических видах, но только не человека, а насекомых. Что верно по отношению к человеку, то верно по отношению и к другим существам. Польза, объясняемая естественным отбором и прямо из него вытекающая, может быть исключительно личная, эгоистическая или обоюдная. Естественный отбор не дает объяснения для приспособления вредного для существа, им обладающего, но полезного исключительно для другого существа. И, вопреки не раз высказываемым сомнениям, ни одного подобного случая не нашлось в природе. Этот факт справедливо рассматривают как одно из убедительнейших проверочных .свидетельств в пользу нового и против прежнего мировоззрения. Но естественный отбор объясняет и полезность обоюдную— и вот перед современным естествоиспытателем развертывается длинная вереница подобных фактов. Пчела собирает мед с цветов, — не значит ли, что растение бессознательно работает на пчелу, заготовляя ей пищу? Открытый ІПпренгелем более ста лет тому назад, но не оцененный по достоинству, факт опыления растений насекомыми получает, при свете нового учения, совершенно иной смысл и разрастается в обширную литературу, разъясняющую обоюдную пользу этого крайне сложного и бесконечно разнообразного приспособления, тесно связывающего в одно гармоническое целое жизнь растений и насекомых. Рядом с этими явлениями, все под влиянием тех же идей об обоюдной пользе, открывается еще совершенно новая область взаимных отношений между организмами, получившая название явлений симбиоза, т. е. союза взаимопомощи между разнороднейшими организмами, иногда принадлежащими к различным царствам природы. Самым разительным и наиболее прочно установленным в этом направлении фактом служит, как известно, открытие сложной, двойственной при9 IL А. Тимирязев, т. VI 129
роды организмов, составивших, теперь уже не существующий, самостоятельный класс лишайников Этот союз гриба с водорослью, напоминающий союз слепого с хромым, удовлетворительно объясняется обоюдною пользой, чрез взаимное дополнение свойств, недостающих каждому участнику в отдельности. Таким образом, начало естественного отбора дает ключ для объяснения полезных приспособлений, индивидуальных, видовых и обоюдных, порою между существами самыми разнородными. Как только этот ключ был найден, изменилось и самое отношение натуралистов к своей • задаче: на место прежнего скептического отношения к телеологическому направлению явилась уверенность, что природа не терпит бесполезного, даже лишнего, что при такой напряженной браковке, которой подвергаются организмы, все бесполезное, а тем более вредное должно рано или поздно исчезать. Отсюда, с небывалой прежде силой, возникло убеждение, что все в организации живых тел должно иметь служебное значение, что всякой форме должно соответствовать отправление, и более чем тридцатилетнее господство этого направления в науке неизменно подтверждает его справедливость 2. Мы уже отметили в предшествующей лекции коренное различие современного воззрения на происхождение биологической гармонии от прежнего; это тем более необходимо, что от времени до времени все еще делаются попытки вернуться, хотя в замаскированной форме, к старому воззрению. Одни, назовем хоть не так давно умершего Негели, пытаются отстоять мысль, что совершенствование (как в морфологическом, так и в физиоло1 Желающие познакомиться подробнее с относящимися сюда фактами найдут их изложение в моей лекции «Растение сфинкс» («Лекции и речи». Москва, 1887 г.). Этим модным словом симбиоз нередко злоупотребляют: так, например, по моему мнению, его применение совершенно неудачно по отношению к сложным явлениям заражения корней бобовых растений микроорганизмом, играющим значение в питании этих растений атмосферным азотом. См. мою книгу «Земледелие и физиология растений» — статья «Источники азота растений». (В настоящем издании см. том стр. 294, и том I I I , стр. 179. Ред.) 2 См. мою статью: «Факторы органической эволюции» в книге «Насущные задачи современного естествознания». ( В настоящем издании см. том V , стр. 107. Ред.)
гическом смысле) является результатом какого-то внутреннего, присущего организмам стремления в известном определенном направлении, — стремления, представляющего привычный, не поддающийся анализу факт. Против допущения такого общего, присущего организмам стремления к совершенству в морфологическом смысле, справедливо возражает Неймайер, говоря, что если палеонтологическая летопись свидетельствует в общих чертах о поступательном движении органического мира, то в частностях она же доставляет нам примеры групп, останавливающихся в своем развитии и даже регрессирующих. Другие, как, например, Делыгано, пытаются распространить и на растение то объяснение, которое Ламарк безуспешно предлагал по отношению к животному, т. е. изменение организации под влиянием собственных усилий, проявления воли самого организма. Если эта несчастная мысль была главною причиной неудачи учения Ламарка, то что же сказать о ее применении к растению? С тЬчкві же зрения Дарвина и отчасти, как мы видели, Конта совершенство есть сложный результат двух факторов: пластичности организмов, не представляющей никакого определенного направления, и другого фактора, прилаживающего их к условиям существования и направляющего их неизменно в смысле наилучшего приспособления. Понятна различная логическая ценность двух противоположных воззрений; между тем как первое из указанных объяснений ничего не объясняет, а только повторяет факт в более туманных выражениях последнее дает ему реальное объяснение. Позволю себе, для пояснения своей мысли, прибегнуть к наглядному сравнению. Кого не тешил в детстве следующий забавный опыт: засунешь за рукав колос ржи, основанием кверху, позабудешь о нем, ходишь, бегаешь и, к удивлению своему, замечаешь, что он не только не вываливается из рукава, а упорно полезет вверх; вот он уже у локтя, вот долез идо плеча. Как отнесутся к этому факту мыслители указанных двух 1 Несостоятельность этого объяснения особенно ясно обнаруживается у Ламарка: объясняя существование восходящей лестницы организаций присущим им стремлением к совершенствованию, он доказывает необходимость этого стремления самым фактом существования этой лестницы, т. е. впадает в ложный круг. .
направлений? Один, не давая себе труда анализировать сложное явление, глубокомысленно изречет, что колос ползет вверх по рукаву потому, что ему присуще стремление кверху. Другой укажет на ости и бесчисленные щетинки, направленные вниз и препятствующие движению в этом направлении. Колос, очевидно, получает, при ходьбе и размахивании рукой, толчки по всем направлениям, вверх, в бока и вниз, и вниз, может быть, чаще, чем в.других направлениях, но все толчки вниз тормозятся этими остями и щетинками и, таким образом, случайные, не имеющие определенного направления толчки слагаются в одно определенное восходящее движение. Вот несложное и строго реальное объяснение факта. Так и с поступательным движением органического мира: организмы получают из внешнего мира толчки, заставляющие их двигаться, т. е. • изменяться по всевозможным направлениям, — только отбор, парализуя все шаги назад, т. е. все, не имеющее значение полезного приспособления, упорядочивает это движение, сообщает ему одно определенное направление вверх, вперед по цути к наибольшему совершенству. Из всего сказанного ясно, что главную услугу учение о естественном отборе принесло в том направлении, которое мы назвали физиологическим,—в смысле разрешения вековой загадки о целесообразности организации, о строгом соответствии между формой и ее отправлением. Но, прежде чем перейти к подробному анализу этой наиболее существенной стороны учения, остановимся на рассмотрении той роли, которую оно сыграло в разрешении морфологической задачи, — в объяснении той биологической загадки, перед которой беспомощно остановились такие умы, как Ламарк и Конт. В четвертой лекции мы видели, что, даже доказав несостоятельность догмата о безусловном постоянстве видов, мы тем не объясняем еще вполне современного строя органического мира с его, в большинстве случаев, порванными звеньями, производящими впечатление общей цепи лишь под условием рассматривания ее с отдаленной точки зрения, дозволяющей обнять ее в целом и не видеть повсеместных разрывов. Видели мы также, что эта антиномия — единство при обзоре целого и разрозненность при изучении его в частностях — не устра-
няется и попыткой видеть в учении о виде только последний отголосок положения реалистов о реальности «универсалий» Ч Напротив того, мы пришли к заключению, что истина не на стороне Шлейдена, склоняющегося к этому объяснению, а на стороне Конта и других мыслителей, признающих за естественно-историческим видом нечто, отличающее [его] от вида логического и сообщающее ему печать реальности. Что могло сделать для разъяснения этого, казалось бы, чисто морфологического затруднения, то физиологическое начало полезности, которое легло в основу учения о естественном отборе? Можно ли, исходя из этого начала, логически неизбежно придти к заключению, чяо исторический процесс образования органических форм не- только мог, но и должен был совершиться таким путем, что несомненно неразрывная цепь живых существ порывалась на отдельные звенья, с постоянно возрастающими между ними промежутками? Посмотрим, как успел Дарвин разрешить и эту 'задачу. С логической, философской точки зрения, это, несомненно, одна из самых оригинальных, блестящих сторон его учения, и невольно удивляешься тому, как относительно мало ее оценили даже самые ревностные сторонники великого ученого. Всего нагляднее выступает это в талантливо изложенной книге недавно умершего Роменса «Darwin and after Darwin», * где об этой стороне учения совсем не упоминается. А, между тем, теперь мы знаем, как дорожил именно этою стороной своей теории сам Дарвин. Вот что пишет он в своей автобиографии: «В июне 1842 года я доставил себе удовольствие набросать карандашом на 35 страничках сжатый очерк своей теории. — Летом 1844 года он разросся до 230 страниц; тщательно переписанная рукопись хранитсяфу меня до сих пор1. Но в то время я упустил из виду одну задачу громадной важности, и не могу себе объяснить иначе, как на основании принципа Колумбова 1 Некоторые натуралисты, как, например, Годри, делают ошибку, приписывая реалистам воззрение номиналистов и наоборот. 2 Очерк этот найден и издан только в 1909 г. под заглавием: «The foundations of the Origin of Species». («Основы происхождения видов». Ред.) * «Дарвин и -после Дарвина». Ред.
яйца, как мог я проглядеть и самую задачу и ее разрешение? Задача заключалась в объяснении того факта, что органические существа, связанные общим происхождением, стремятся, по мере изменения, расходиться в своих признаках. Это расхождение с очевидностью вытекает из самого факта группировки видов в роды, родов в семейства, семейств в отряды итак далее. Я могупревосходно припомнить то место по дороге в Доун, где, сидя в карете, я, к неописанной своей радости, напал на», разрешение этой задачи». Начало, названное Дарвином расхождением признаков (divergence of character), разрешает противоречие, так наглядно выставленное на вид Контом, объясняя, почему органическая цепь не только может, но в силу естественного отбора, должна разбиваться на отдельные звенья, — почему органический мир таков, каким мы его знаем в действительности, а не таков, каким он, казалось бы, должен был быть, если допустить его происхождение путем непрерывного исторического процесса. Здесь именно, как я заметил выше, Дарвину сослужило службу то сравнение с искусственным отбором, которое так часто ставили и продолжают ставить ему в укор Если бы точкой отправления Дарвину служило более общее и определенное понйтие «элиминации» Конта или позднейшее спенсеровское «переживание наиболее приспособленного», а не специальное понятие «искусственного отбора», от его внимания, вероятно, ускользнула бы одна из плодотворнейших аналогий, составляющих преимущество его теории перед воззрениями Ламарка и Конта. • 1 Так, например, и г. Филиппов в сотый или тысячный раз распространяется о метафоричности лежащих в основе этого учения выражений «борьба», «отбор> и т . д., очень хорошб зная, что и Дарвин и дарвинисты впредь с этим согласны. Ничего не может быть бесплоднее таких рассуждений о прямом смысле терминов, установившийся переносный смысл которых всякому известен. Не только научный язык, но и обычная речь может на каждом шагу доставить неистощимый источник для таких упражнений. Вот, например, физики говорят, что проволока сопротивляется току, да еще тонкая сопротивляется более, чем толстая, или, еще лучше, я в эту минуту пишу пером на листе, но это перо — не перо, потому что оно стальное, и этот лист —- не лист; потому что он бумажный. Какое богатое поприще для псевдофилософских измышлений!
«Как и в других случаях,—говорит Д а р в и н , — я пытался пролить свет на этот вопрос, исходя из наших домашних пород. И в этом направлении мы встречаем аналогию». Если мы обратим внимание на результаты продолжительного действия искусственного отбора, то заметим, что самою постоянною чертой этого процесса является стремление его продуктов все более и более разнообразиться, все более и более различаться между собою, увеличивая промежутки между кщда-то сходными формами. Это само собою объясняется специализацией задач, преследуемых человеком. Свойства тяжелой возовой лошади и легкого скакуна несовместимы в одном животном, и вот, сообразно той цели, которой задается человек, он будет ценить свойства, более и более приближающиеся к одному из предельных типов, пренебрегая исходною формой, которая совмещает или, выражаясь точнее, почти лишена тех и других качеств крайних форм. То же оправдывается на любом примере. Из дикого родича нашей капусты получились формы, в которых предметом отбора стал любой почти орган, начиная с корня и кончая цветами. Как на самые крайние и несовместимые примеры, можно указать на кочанную капусту и на одну любопытную разновидность, из стволов которой изготовляют трости. Трость не станешь глодать и на кочан опираться, или, съев кочан, не получишь из него на следующий год высокого стебля. Очевидно, задавшись одной из двух несовместимых задач, культиватор будет истреблять все формы, которые не удовлетворяют ни той, ни другой. Такой результат, являющийся в приведенных случаях неизбежным, вследствие несовместимости двух направлений изменения, еще чаще является следствием капризов вкуса, моды и т. д. Всего нагляднее это обнаружилось опять-таки на голубиных породах. «Любитель не ценит средних форм; он восхищается только крайностями». Таким образом, чем строже применяется отбор, тем неизбежнее в числе его результатов будет исчезание средних, связующих, переходных форм, тем ближе группировка искусственных пород будет представлять нам сходство с общею картиной, являемою нам органическим миром, т. е. мы будем иметь группы, носящие очевидные черты сходства, притом в различных степенях, но еще более очевидно лишенные наличных между собою
переходов. Так, в Англии, где охотники до голубей довели свое искусство до крайнего предела, Дарвин не мог найти промежуточных форм между некоторыми крайними представителями и, только обратившись в своих поисках в Персию, Индию и на остров Яву, нашел эти missing links (отсутствующие звенья), т. é. формы, связующие их с общим предком. Значит, в Англии одним из последствий строгого отбора голубиных пород явилось уничтожение промежуточных, связующих звеньев, так сказать, заметание следов исторического процесса их образования. Здесь, как и в общем вопросе об аналогии между искусственным и естественным отбором, возникает вопрос, что же поставим мы на место человека, сознательно удовлетворяющего свои потребности, свои прихоти? Очевидно, в частном, как и в общем, объяснении ключом должен являться тот же принцип полезности. Но какую же пользу могут извлекать живые существа из этого начала расхождения признаков? Повидимому, это начало исключительно формальное, морфологическое, каким же образом усмотрим мы в нем признаки полезного приспособления? Чем разнообразнее становятся организмы, тем просторнее им становится на земле, тем более свободных мест находят они в природе, — понятно, под условием, чтоб и это разнообразие касалось существенных сторон организации. Выбравшись на сушу, поднявшись на воздух, живые существа — растения и животные — устранялись от конкуренции обитателей морей, составлявших первоначально исключительное население земли. То, что понятно в таких общих чертах при сравнении обитателей различных стихий, оказывается верным и по отношению менее глубоких различий. Как наземная флора и фауна должны были образоваться из флоры и фауны вод и, притом, чрез посредство организмов, первоначально приспособленных и к той и к другой среде, но уступивших впоследствии место своим более специализировавшимся потомкам, так было и во всяком менее резком случае расхождения признаков. Не только разнообразя свою среду, но и разнообразя свое отношение к этой среде, предъявляя ей отличные от других форм требования или удовлетворяя их иными путями, организм как бы находит новое или лучше обеспечивает за собой старое место в природе. Поясним это положение несколь-
кими примерами. Зеленое растение, для своего существования, нуждается в солнечном свете: под густым навесом сплошной древесной растительности может существовать только чахлая травянистая растительность, но грибы находят здесь для себя все благоприятные условия — тлеющее органическое вещество и влагу. Широколиственное растение не может развить сйоей листовой пластины под покровом такой же широкой пластины другого растения, но узкие, прямостоячие былинки свободно проникнут между разрезами горизонтально расстилающихся пластин другого растения и разделят с ним падающий на них свет, — одни лучше используют лучи утреннего и вечернего, а другие лучи полуденного солнца. То же применимо и к химическим условиям среды. Бобовое растение, выработавшее сложным путем способность пользоваться свободным азотом атмосферы, уживается рядом со злаком лучше, чем другое растение, черпающее свой азот из одного и того же почвенного источника. Справедливость того положения, что различие организации есть прямой залог более успешного совместного существования, подкрепляется давно известными сельским хозяевам цифрами. Смешанная трава дает более сена с данной площади, чем однородная. Итак, большая степень отличия каждого существа от существ с ним сходных уже сама в себе может быть рассматриваема как полезное приспособление, обеспечивающее за ним как бы новое, незанятое место в природе. Из трех потомков какойнибудь формы большее вероятие на сохранение будут иметь две крайние формы, пути которых наиболее расходятся, а не та, путь которой до некоторой степени совпадает с путями каждой из этих двух, в их специальном направлении, более приспособленных форм. Одним из неотразимых логических выводов учения о естественном отборе является это объяснение стремления органического мира к разнообразию и к одновременному уничтожению промежуточных звеньев между, этими бесконечно разнообразными формами. То, что было камнем преткновения для Ламарка и Конта, легло во главу угла стройного здания дарвинизма. Дарвин не должен, подобно Ламарку, прибегать к совершенно неправдоподобному предположению, что эти промежуточные формы схоронились где-то
в неизвестных уголках земли; к тому же уголков этих почти уже не осталось. Он прямо заявляет, что на основании его теории их нет повода даже искать, что они не могли, не должны были сохраниться. В этом заключается одно из важнейших преимуществ его учения, которое, конечно, более всего было бы оценено Контом, не сдававшимся на веские, по его мнению, доводы Ламарка, главным образом, на том основании, что разрозненность, разобщенность форм современного органического мира, очевидно, более гармонировала с воззрениями Кювье, чем с воззрениями Ламарка. Но если эти отсутствующие звенья и не должны были сохраниться, то, тем не менее, они должны были когда-то существовать. Что же говорит в пользу их существования современное естествознание? Еще в первой лекции мы видели, что, даже при господстве догмата о неподвижности видов, две отрасли естествознания неизменно свидетельствовали о сходстве живых существ как между собою, так и с формами уже вымершими; эти отрасли — морфология (сравнительная анатомия с эмбриологией) и палеонтология. Спрашивается, то, что приобретено этими науками со времени окончательного водворения в науке обратного взгляда, соответствует ли тем надеждам и требованиям, которые в праве предъявить им новое учение? Вопреки неоднократным попыткам утверждать противное, можно сказать, что все успехи этих наук за последние десятилетия представляют один непрерывный аргумент в его пользу. Конечно, немыслимо представить здесь хотя бы самый бледный очерк того, что сделано в этом направлении за указанный период. Остановлюсь только бегло на некоторых из самых выдающихся примеров, выбрав их для систематических единиц различных порядков, и, притом, останавливаясь на фактах как морфологических, так и палеонтологических. Прежде всего остановлюсь на результатах деятельности одного ученого, по времени опередившего переворот, произведенный в биологии дарвинизмом, и потому особенно способствовавшего той легкости, с которою идеи Дарвина принялись на почве растительной морфологии, — ученого, исследования которого представляют одно из величайших завоеваний в области описательного естествознания вообще, но имя которого
почти неизвестно за пределами ограниченного круга специалистов. Какой образованный человек, сколько-нибудь интересующийся естествознанием, не слыхал имен Фохта, Шлейдена, Молешота, Негели и множества других, а, между тем, положительные заслуги этих ученых ничтожны в сравнении с результатами исследований этого почти неизвестного — Вильгельма Гофмейстера. «Когда восемь лет спустя после появления исследований Гофмейстера появилась теория Дарвина, — пишет в своей «Истории ботаники» Сакс, — сродство между двумя большими отделами растительного царства было так прочно установлено, так очевидно, что теории единства происхождения организмов пришлось только признать то, что генетическая морфология ужена деле доказала». «То, что Геккель, после появления книги Дарвина, назвал филогенетическим методом, Гофмейстер уже задолго до него осуществил на деле самым блистательным образом». Не странно ли, что такая великая научная заслуга до сих пор почти неизвестна в более широких кругах образованных людей, а имя одного из самых крупных научных деятелей века не пользуется заслуженною славой? 1 Я полагаю, од* ного этого достаточно для того, чтобы несколько подробнее на ней остановитья. Во всех классификациях как растительного, так и животного мира, конечно, не было более крупных, более глубоко между собою различающихся отделов, как два отдела или полуцарства растений, носящие названия явно и тайнобрачных, цветковых и споровых. Первые, к которым относится большая часть известных в обыкновенной жизни растений, характеризуются тем, что размножаются семенами, очень сложными телами, являющимися в результате процесса оплодотворения, совершающегося в цветке. Вторые, между более известными представителями которых можно назвать папоротники, мхи, грибы, видимо размножаются так называемыми і Мне всегда казалось, — и не думаю, чтобы в этом, высказывалось только пристрастие ученика к своему учителю, — что даже немецкие ученые, всегда готовые преувеличивать заслуги своих соотечественников (стоит вспомнить тот ореол, которым окружается теперь имя Вейсмана как преемника будто бы Дарвина), по отношению к Гофмейстеру положительно несправедливы. Не заключалось ли это в том, что он был гениальный самоучка, которого профессорская каста была вынуждена принять в свою среду?
спорами, т. е. отдельными, рассыпающимися в ьиде пыцр клеточками (стоит вспомнить темную пыльл осыпающуюся с изнанки листьев папоротников, из урночек мхов или подни'мающуюся облачком из раздавленного под ногою дождевика). Незадолго до появления классических трудов Гофмейстера было прочно установлено существование у споровых растений органов полового размножения, по своим микроскопическим размерам ускользавших от обычного наблюдения. Но зато, также недавно, Шлейдеиом была внесена в науку глубокая смута его теорией цветка, сводившеюся к отрицанию существования у цветковых растений полового размножения. Шлейден, а по его следам и целый ряд выдающихся ученых пытались доказать, что клеточка пыльцы не оплодотворяющий, а яичко не оплодотворяемый орган. Первая, по мнению этих ученых, только спора, вторая — только приемник, в котором эта спора удобно прорастает, между тем как у споровых она прорастает прямо на земле. Гофмейстеру, прежде всего, пришлось опровергнуть эту хитросплетенную и, казалось, опиравшуюся на точные наблюдения разруши* тельную теорию, и он блистательно выполнил эту задачу в своем исследовании «Образование зародыша явнобрачных», которым навсегда уничтожил шлейденовскую теорию и положил прочное основание современному учению о половом процессе у семенных растений. Но тем резче выступило различие между таким споровым растением, как, например, папоротник, и типическим семенным растением. Гофмейстер предпринял колоссальный труд исследования истории развития представителей всех классов споровых растений, начиная со мхов и до простейших представителей семенных, так называемых голосемянных. Я говорю — колоссальный труд, потому что изучающий его «Сравнительные исследования над прорастанием, развитием и плодоношением высших тайнобрачных» выносит впечатление, что это плод многолетних исследований десятков ученых, а, между тем, это был результат двух-трехлетних трудов одного человека, притом даже не присяжного ученого-1. 1 Знавшие Гофмейстера в это время рассказывают, что он помогал своему отцу, известному книжному и нотному торговцу в Лейпциге, занимаясь в комнате, соседней с магазином, и переходя от прилавка прямо к микроскопу, за которым делал свои великие открытия.
РАЗРЕШЕНИЕ МОРФОЛОГИЧЕСКОЙ ЗАДАЧИ Можно смело сказать, что едва ли какая книга в области описательного естествознания содержит такое широкое обобщение, как то, которое заключается в нескольких заключительных страницах «Сравнительных исследований». Читая эти бесцветным деловито-тяжеловесным языком изложенные страницы, на первых порах сомневаешься, точно ли уловил их истинный смысл; как-то не верится, чтобы в таких скромных выражениях в первый раз доводилось до сведения ученого мира открытие такой громадной важности. Основная идея Гофмейстера, которую вот уже полвека и, можно сказать, до вчерашнего дня два поколения ботаников продолжают развивать, далеко еще не исчерпав, сводится к следующему. Связующим звеном между споровыми и цветковыми растениями является то. же, бросающееся в глаза даже поверхностному наблюдателю, сходство между клеточкой пыльцы и спорой. Но между тем как некоторые ботаники восемнадцатого века готовы были видеть в некоторых спорах пыльцу, т. е. оплодотворяющее начало; между тем как для ІНлейдена пыльца была только спора, т. е. орган бесполого размножения, Гофмейстер показал, что это сходство гораздо сложнее и, в то же время, гораздо полнее, чем можно было предполагать. Он показал, что если у таких споровых, как папоротники, мы в целом жизненном цикле имеем два чередующихся поколения: всякому знакомое листоносное, бесполым путем размножающееся спорами, и другое, знакомое только ботаникам, с микроскопическими органами полового размножения; если у семенных растений мы знаем как бы только одно половое поколение с его тычинками и пестиками, то это коренное различие исчезает, стушевывается при сравнении высших представителей споровых, например, плауновых, с низшими представителями семенных, каковы голосемянные (наши хвойные). Выходящее из спор половое поколение, у папоротников обоеполое, становится у высших споровых раздельнополым, соответственно чему появляются и двоякого рода споры. Это поколение все сокращается и упрощается, мало-помалу утрачивает свое самостоятельное' существование, пока, наконец, у высших семенных остается только намек на него, сокрытый в мужской споре, т. е. в клеточке пыльцы, и в женской споре, т, е. зародышевом мешке, схороненном в глубине яичка. Го'ф-
мейстер мог со справедливою гордостью сказать, что ему удалось перекинуть мост из одного полуцарства природы в другое. Голосемянные, которым еще недавно отводили место между двудольными, навсегда заняли свое место на границе споровых и цветковых, представляя самое несомненное связующее звено, какого только могло ожидат ь эволюционное учение. Этот вывод морфологиРис. 5. Lyginodendron oldhamium. ческого исследования подкрепляется и непосредственным- свидетельством истории, т. е. палеонтологией; голосемянные и во времени занимают такое же несомненное промежуточное положение между споровыми и семенными, как и в естественной системе. Исследования Гофмейстера были, можно сказать, первым примером научного пророчества в биологии, подобного предсказанию существования Нептуна в астрономии и неизвестных элементов в химии, и это ставит имя Гофмейстера наряду с именами Леверье и Менделеева. Но особенно блестящие подтверждения верности открытия Гоф-
мейстера пришли, уже много лет после его смерти. Известно, что папоротники оплодотворяются подвижными живчиками, напоминающими сперматозоидов животных организмов, а цветковые растения содержимым Цветаевых трубочек, выпускаемых крупинками цветня, попадающего на рыльце. Американский ботаник Уэббер нашел в Цветаевых трубочках саговиков, относящихся (как и хвойные) к простейшим семенным растениям—голосемянным, настоящих движущихся живчиков, как у папоротников. Наконец, английский ботаник Дёкинфильд Скотт нашел на листьях ископаемых папоротников настоящие семена — как у саговиков. Едва ли мояшо привести другой более разительный пример раскрытия связи между двумя обширными группами там, где ее, казалось, невозможно было ожидать. Но противники эволюционного учения нередко, и не без основания, возражают, что именно такие широкие обобщения 'мало убедительны; доказывая только существование какого-то общего плана в строе органического мира, они не обнаруживают еще непосредственного перехода. Они предъявляют палеонтологии требования раскрыть мельчайшие шаги этого перехода между двумя близкими формами, которые вынудили бы признать, что одна из форм фактически произошла от другой. Новейшие успехи палеонтологии удовлетворяют и этому требованию. Про талантливого французского карикатуриста Шевалье, более известного под именем Гаварни, рассказывают такой анекдот. Шевалье был привлечен к суду за непочтительное изображение Луи-Филиппа, в виде груши. Представ перед судьей, остроумный художник, вместо защиты, попросил каращ даш и лист бумаги и, несколькими штрихами нарисовав на нем портрет Луи-Филиппа, обратился к судье с вопросом: можно ли изображать короля таким? — на что последовал ответ судьи: конечно, можно. Тогда с изумительною быстротой он набросал целый ряд таких изображений, на одном конце которого был несомненный Луи-Филипп, а на другом столь же несомненная груша, и с напускною наивностью снова обратился к судье, прося его объяснить, где же оканчивалось дозволенное изображение и где начиналось оскорбление величества? Эта шутка талантливого художника невольно приходит на мысль каждый раз, когда видишь перед собою уже ставший классическим.
Рис. 6. Превращение ископаемого пресноводного моллюска Palludina. часто воспроизводимый рисунок известного, недавно умершего геолога Неймайера. Рисунок этот наглядным образом показывает превращение одного ископаемого, пресноводного моллюска из рода Palludina. Если закрыть рукою средние фигуры, то мы имеем перед собой два резко между собою различающихся вида или даже рода, но отнимите руку, взгляните на остальные 8 промежуточных фигур, и вы сознаетесь в полной невозможности провести границу между этими крайними формами, — такими нечувствительными степенями переходят они одна в другую. И все эти остатки встречаются в последовательных
Рис. 10 7. Скелет ноги и зубы предков К. А. Тимирязев, т. VI лошади.
отложениях, в той же местности (в Славонии), так что мы имеем непосредственное историческое свидетельство, что это не искусно только подобранные, а исторически преемственные стадии превращения одной и той же формы. Едва ли не более поразительную картину представляет сходная же находка, сделанная в Штейнгейме, в Вюртемберге, и тщательно исследованная в шестидесятых и снова в восьмидесятых годах. Здесь, также в последовательных елоях, встречаются изменения раковины одного пресноводного моллюска, на одном пределе имеющего вид нашей обыкновенной плоской катушки (Planorbis), а на другом — напоминающего закрученную в виде конической башенки Palludina, и, тем не менее, переход этот произошел совершенно нечувствительными, исторически последовательными ступенями. Эти и подобные им примеры должны раз навсегда зажать рот тем тщетно упорствующим противникам эволюционного учения, которые утверждают, что показания палеонтологии такого же общего и неопределенного характера, как и показания морфологии, т. е. указывают на какое-то скрытое сходство скачками, не обнаруживая непосредственного, нечувствительного перехода. Указав на доказательства, которые можно привести в пользу общего происхождения организмов, в применении к самой крупной и к самой мелкой таксономической единице — к полуцарству и к виду, остановимся еще на нескольких наиболее резких примерах, касающихся промежуточных групп. Главное обстоятельство, которое останавливает на себе внимание эволюциониста, это — обилие в ископаемом состоянии так называемых коллективных или синтетических типов,—типов, очевидно, совмещающих в себе признаки форм, теперь обособившихся и, в силу действия начала расхождения признаков, разделенных глубокими промежутками. Один из самых разительных и популярных примеров представляет палеонтологическая родословная нашей лошади. Эта родословная, в установлении которой видную роль играл трагически во цвете лет погибший талантливый В . О. Ковалевский, связывает постепенным переходом нашу однокопытную лошадь с ее трехкопытными предками, а через них и с многокопытными современными родичами, но-
сорогом и тапиром. Если бы могло существовать хотя малейшее сомнение в истинном толковании этого факта, в смысле происхождения однокопытной лошади от многокопытных предков, оно устраняется появлением уродливостей, т. е. лошадей, снабженных дополнительным копытцем, тем самым, которое было у ее ближайших предков. Такая лошадь, говорят, была у Юлия Цезаря. В последнее время, когда этот факт получил такой глубокий научный интерес, примеры этой уродливости стали более обращать на себя внимание и оказались более распространенными, чем можно было ожидать. Здесь мы имеем примеры переходов в пределах родов и семейств; еще разительнее, конечно, примеры связующих звеньев между такими же для неопытного глаза, очевидно обособившимися группами, каковы классы. А между классами, конечно, едва ли существует другой более обособившийся, более отличающийся от других, даже в глазах самого поверхностного наблюдателя, класс существ, как птицы. И, тем не менее, современной палеонтологии удалось найти связующие звенья между этим классом и другим, казалось, бесконечно от него отличным, каковы пресмыкающиеся. Через несколько месяцев после появления «Происхождения видов» разнесся слух, что в юрских известняках Золенгофена, в Баварии, найдены птичьи перья и вслед затем открыты и части скелета, представлявшие одно из самых поразительных палеонтологических открытий, в смысле эволюционного учения. В 1877 г. найден второй, более полный экземпляр этого удивительного существа, купленный, после долгих переговоров, Берлинским музеем за небывалую цену 22 ООО марок. Скелет этот принадлежит несомненно птице, но птице в то же время несущей самые очевидные следы еще близкого родства с происшедшими от общего с ней предка пресмыкающимися. В то же время это существо — археоптерикс — представляет много сходного с эмбриональными формами птичьего зародыша. Что это была птица, на то указывают превосходно сохранившиеся отпечатки перьев и строение скелета, в особенности задних конечностей. Но, в то же время, эта птица обладала длинным хвостом, как у ящерицы, состоявшим из отдельных
позвонков; три пальца ее крыла были развиты, как настоящие пальцы, и снабжены когтями и, наконец, в челюстях второго экземпляра оказались зубы, по своему положению в особых ячейках, напоминающие зубы крокодила. Этот экземпляр птицы с зубами не единственный: известному американскому палеонтологу Маршу удалось вскоре найти целый ряд таких форм, составляющих новый подкласс—Odontornithes. Поразительнее этих палеонтологических находок было разве только одно из самых замечательных открытий в области эмРис. 8. Археоптерикс. бриологии или биологии вообще, сделанное А. О. Ковалевским, — открытие, которое пошатнуло бы весы научной критики в пользу Жоффруа Сент-Илера во время знаменитого спора, из которого его противник, Кювье, вышел победителем. Представление о самостоятельности животных типов, установленных Кювье, долгое время оставалось неопровергнутым. А. О. Ковалевский показал, что так называемые оболочники, которых прежде относили к моллюскам, в начальных стадиях своего развития представляют поразительное сходство с типом позвоночных. Итак, нет той степени систематического различия, для которой морфология не могла бы привести вероятных или палеонтология несомненных доказательств существования перехода. Это различие в степени достоверности свидетельств морфологии и палеонтологии вполне соответствует и тем требованиям, которые в праве предъявлять им современная наука, на
основании рассматриваемого учения о расхождении признаков. Во всеоружии своих тридцатилетних завоеваний, о размерах которых приведенные примеры, конечно, дают только отдаленное понятие, современная палеонтология может с гораздо большею силой и убедительностью повторить аргументы, которые с такой тщательностью сопоставил Дарвин, — аргументы, в которых его враги со злорадством пытались усматривать только testimonium paupertatis * эволюционного учения. Дарвин, как известно, с особенною силой настаивал на том положении, что недостаточность положительных свидетельств палеонтологии, т. е. отсутствие в ископаемом состоянии всех тех бесчисленных переходных и связующих форм, существование которых составляет основную посылку эволюционного учения, еще ничего не говорит против него. Его доводы, убеждающие в безнадежности когда-либо восстановить хотя скольконибудь полную летопись органического мира на основании ископаемых остатков, так вески, что приходится дивиться не бедности, а, наоборот, богатству тех положительных свидетельств, которые накопила палеонтология за краткий период этих тридцати лет. Бесследное исчезновение организмов на поверхности нашей планеты бесспорно следует считать за правило, а сохранение скудных их остатков — за исключение и, притом, очень редкое исключение. Препятствия к сохранению этих остатков лежат как в самой природе организмов, так и в окружающей их среде. Главная масса органов и целых организмов состоит из веществ, быстро разлагающихся под влиянием атмосферных деятелей и еще более под влиянием микроорганизмов, оказывавших свое разлагающее действие, как обнаруживает палеонтология, еще в ранние эпохи существования органического мира. Только такие части, как скелеты, раковины, отпечатки листьев, могли уцелеть сами по себе, другие же части только при участии совершенно исключительных процессов минерализации, каковы, например, процессы окременения, благодаря которым и сохранились, со всеми своими мельчайшими микроскопическими подробностями, стебли растений и т. д. Но и твердые остатки, подверженные более * свидетельство бедности («банкротства»). Ред.
или менее верному разрушению, не оставили бы по себе следов в отдаленные века, если бы не стечение совершенно исключительных условий. Сколько поколений животных, населявших наши леса и представленных бесчисленными неделимыми, исчезает совершенно бесследно на наших глазах! Сохранение твердых остатков связано не только с редко встречающимися условиями, но с еще реже встречающеюся совокупностью этих условий. Обыкновенно они должны быть занесены быстро образующимися осадками, морским или пресноводным илом. Эти осадки должны превращаться в твердые породы, но должны избегнуть того процесса, которому сами обязаны своим происхождением, т. е. процесса разрушения под влиянием воды и воздуха. Наконец, удаленные из круга действия факторов, разрушительным образом действующих на поверхности земли, они не должны подпасть и действию метаморфозирующих горные породы внутренних сил. Таковы соображения, приводящие к заключению, как ничтожен должен быть процент форм, оставивших по себе какие-нибудь следы, в сравнении с теми, которые существовали. По соображениям Неймайера, даже для самых благоприятных случаев, куда должно отнести остатки морских моллюсков, это отношение едва ли превышает одну сотую. Затем выступает вперед еще другое соображение: какую ничтожную часть даже из тех остатков, которые сохранились, в состоянии мы узнать и в действительности уже знаем? Большая часть, вероятно, навсегда останется недоступной для человека на дне океанов, а на суше то, что исследовано, в сравнении с неисследованною поверхностью, составляет, по меткому выражению Романеса, «несколько царапин на континенте Азии и Америки, да немного поболее таких же царапин в Европе». Ко всем соображениям нужно прибавить едва ли не самое важное: если не сохранились все связующие звенья между двумя формами, то мы можем нередко иметь в руках общего их родоначальника, сами того не подозревая, так как он будет именно отличаться почти полным отсутствием тех признаков, которыми характеризуются эти две формы. У обыкновенного голубя мы не встретим ни зоба дутыша, ни опахальчатого хвоста трубастого голубя; ходячее же представление о переходе связано с понятием о переходе прямом, т. е. в настоящем
Рис. 9. Разные породы голубей.
случае о непосредственном переходе от дутыша к трубастому или наоборот. Таким образом, аргументация Дарвина, объяснявшего бедность положительных палеонтологических свидетельств естественною неполнотой геологической летописи, сохраняя всю свою силу, тем более заставляет нас ценить те, можно смело сказать, превысившие ожидания успехи палеонтологии, которые последовали за краткий срок, истекший со времени появления «Происхождения видов». Как будто необходимо было убедиться в логической неизбежности существования этих скудно рассеянных; переходных форм для того, чтоб они обнаружились и на деле. Благодаря учению о расхождении признаков, сравнительная анатомия, эмбриология, палеонтология могут теперь идти своим путем, не смущаясь более тою антиномией, перед которой беспомощно останавливались такие ученые, как Ламарк, такие мыслители, как Кант или Огюст Конт Ч Современный строй органического мира не представляет нам непрерывных сплошных переходов между существующими формами, не потому, что переходы эти, как наивно мог думать еще Ламарк, где-то от нас схоронились, а потому, что они и не должны были, не могли сохраниться, если развитие организмов шло тем историческим путем, который раскрывает нам указанная аналогия с процессом искусственного отбора. Таковы плоды применения исторической идеи к изучению органического мира в том направлении, которое мы назвали морфологическим; еще плодотворнее результаты ее применения в направлении физиологическом, т. е. в смысле разрешения основного факта кажущейся целесообразности организации. В следующей лекции мы перейдем к рассмотрению этой стороны изучаемого процесса, для чего необходимо будет подвергнуть его анализу, разобрать те ближайшие факторы, из которых слагается этот сложный процесс, получивший название «естественного отбора». Это тем более необходимо, что оценка их относительного значения является в настоящее время предметом самой оживленной полемики и породила даже некоторый раскол в среде самих сторонников эволюционного учения. 1 Как это было показано в четвертой лекции. (См. выше, стр. 88. Ред.).
VII И З М Е Н Ч И В О С Т Ь * В предшествовавшей лекции мы видели, как Дарвин разрешил основную задачу морфологии; теперь переходим к разрешению задач физиологии. Как уже сказано, они гораздо сложнее первой, так как должны объяснить не только факт сродства, но и совершенства органических форм. Изучим три основных фактора в отдельности, из которых слагается процесс отбора, начиная с изменчивости.^ Под этим словом должно разуметь явления изменения или превращения органических существ, возникающие во времени и представляющие отклонения от видового типа независимо от пола, возраста и других постоянных особенностей, присущих всем формам. Эта оговорка необходима, так как нередко смешивают изменчивость с простым фактом наличности различий, * Этот раздел с небольшими пропусками напечатан в виде статьи «Изменчивость» в энциклопедическом словаре Г р а н а т а (изд. 7-е, т. 21, стр. 491—502). Ред.
впадая, таким образом, в ошибку petitio princfpii, между тем как изучение изменчивости прежде всего сводится к доказательству ее существования и к раскрытию причин возникновения несходного (the origin of the unlike, по удачному выражению Бэли) в отличие от явлений сохранения сходного, т. е. наследственности. Изменчивость давно обращала на себя внимание, как явление исключительное; но его всеобщее значение было выдвинуто вперед только Дарвином, как одного из трех основных факторов современного эволюционного учения. С этого момента изменчивость стала предметом деятельного изучения. Это также необходимо напоминать, так как находятся современные ученые (Ле-Дантек), смело утверждающие, будто Дарвин не обращал внимания на изменчивость, между тем как он обсуждает ее значение с первых страниц первой главы «Происхождения видов». Современное эволюционное учение отправляется именно от этих трех факторов: изменчивости, наследственности и перенаселения. Первый доставляет материал для образования новых особенностей строения и отправления организмов; второй закрепляет и накопляет их — это фактор исключительно консервативный; третий устраняет все существа, не соответствующие или мало соответствующие условиям существования. Результатом этого является отбор, т. е. приспособление существ к их жизненным условиям, составляющее основную особенность того, что разумеется под словами: организмы, организация. Так как изменчивость является исходной точкой отправления для дарвинизма, то все противники этого учения ведут атаку против него именно с этой точки зрения. Эти возражения можно разделить на три группы: I. Явления изменчивости, наблюдаемые ». пдирод^нр таковы, чтобы они могли давать материал, пригодный для дарвинизма. II. Если явления изменчивости могут служить достаточной основой для дарвинизма, то сами по себе они необъяснимы, таинственны, и, следовательно, дарвинизм, в конце концов, опирается на тайну. I I I . Если же явления изменчивости могут быть объяснены, то, зцачит, они сами по себе достаточны, и дарвинизм упраздняется за ненадобностью. Рассмотрим последовательно эти три возражения. I. Явления изменчивости, наблюдаемые в действительности, говорят, не дают будто бы необходимого для дарвинизма ма-
териала. Изменения эти должны представлять следующие свойства: они должны иметь достаточно большие размеры, должны проявляться в значительном числе, должны представлять одновременные изменения в различных направлениях и, наконец, должны быть непрерывными. На эти возражения Уоллес ответил в третьей главе своей книги «Дарвинизм» многочисленными примерами из животного и растительного царства, иллюстрируя их графиками, так как количественные изменения особенно убедительны. Он показал, что размеры изменений могут доходить до 25% средней величины изменяющихся частей. Что касается до числа изменений, то оно может охватывать до 5 и 10% всех наблюдаемых в данном случае особей. Одновременно появляющиеся изменения могут встречаться во всех возможных сочетаниях. Относительно четвертого предъявленного условия, т.е. чтобы изменения совершались непрерывно, Уоллес совершенно логично доказывает, что оно не является необходимым; обнаруживаемое изменение может приостановиться на данной степени и только после известного промежутка времени вновь продолжать развиваться в том же направлении. Изучение количественных изменений, конечно, не исчерпывает всего разнообразия случаев изменчивости, но зато эти примеры наиболее интересны, как подчиняющиеся числу и мере и, следовательно, точному методу изучения. В позднейшее время стали различать в этом направлении два типа изменчивости: изменчивость непрерывную и изменчивость скачками. Первый тип изменчивости наиболее интересен, так как к нему применимы законы теории вероятностей. Если в верхнюю воронковидную часть так называемого Гальтоновского прибора (рис. 10) мы насыпем дроби и приведем ящик в стоячее положение, то дробь начнет высыпаться через отверстие воронки и, падая, будет сталкиваться с гвоздями, отскакивать от них, проскальзывать между ними и в результате расположится в нижних отделениях не наудачу и не равномерно, а по определенному закону (Кетле или Гальтона). Всего более дроби окажется в среднем отделении, а направо и налево количество будет убывать, что мы можем изобразить кривой, выражающей этот закон. Такую же кривую мы получим, если будем измерять, например, длину листьев, семян или каких
других органов. Мы увидим, что она далеко не одинакова. Известный средний размер, который мы должны признать за типический, будет встречаться у наибольшего числа органов. Это число мы изобразим вертикальной линией по середине нашего чертежа (рис. 11). Направо и налево от нее (изображенные также линиями) расположатся числа семян, размеры которых более и менее средней величины, и притом так, что всего менее окажется самых малых и саРис m мых больших уклонений, а промежуточные случаи расположатся по кривой, тем более плавной, чем более будет сделано наблюдений. Таким образом, оказывается, что уклонения от средней величины, встречающейся в наибольшем числе случаев, будут подчиняться закону вероятностей.'Обыкновенно в этом видят свойство самих организмов, но Клебс весьма основательно высказывает мысль, не зависит ли это от того, что и условия существования (например, свет, влажность) изменяются по тому же закону. Так как эти непрерывные изменения располагаются обыкновенно на две стороны, т. е. прибывая и убывая по сравнению с типическими средними величинами, то их нередко называют флуктуирующими или маятникообразно колеблющимися. Обратный случай, проти.воположный непрерывным изменениям, представляют изменения скачками; в настоящее время их чаще называют мутациями, но ни самый факт, ни термин, его обозначающий, не
Hm в Pua. 8 1 г 2 10 23 11 108 12 167 13 106 14 33 13 7 16 ' И. новы. Открытие этих скачков нередко ставят в заслугу ДеФризу и Коржинскому, причем утверждающие это не знают, что многие факты, приписываемые особенно этому последнему, были известны Дарвину задолго до него. Дарвин признавал значение и тех и других изменений. Де-Фриз пытается придать исключительное значение только последним, причем некоторые из его мутаций едва отличаются даже опытным глазом, следовательно, по размерам ничем не отличаются от отдельных членов ряда непрерывной изменчивости. Де-Фриз пытался утверждать, что мутации всегда отличаются от изменений первой категории тем, что они наследственны, а те не наследственны; об этом будет сказано ниже. Встречаются случаи, очевидно, промежуточные между непрерывной изменчивостью и измен-
чивостью скачками; это когда кривая представляет два или более зубца, очевидно, указывая на две более или менее глубоко различные формы, тем не менее связанные между собою переходом. Клебс на основании своих опытов приходит к заключению, что различие между двумя случаями изменчивости не существенно. Дарвин предложил деление случаев изменчивости на другие две категории: на определенные, или общие, нередко стоящие в зависимости от внешних условий, и неопределенные, или исключительные, единичные (sports или single variations). В этой второй категории трудно с первого взгляда признать действие внешних условий. Как, например, допустить влияние внешних факторов на один организм или даже на его часть (как при изменениях отдельных побегов — bud variations)? В этом последнем случае должно помнить, что растение, собст-, венно говоря, — сложный организм, а то, что происходит из каждой почки, можно рассматривать за особи, появляющиеся не при тождественных условиях. Из этих двух категорий, по мнению Дарвина, изменения последней более важны как материал для отбора. Это, быть может, зависит от того, что изменения этой категории зависят, вероятно, от обыкновенно неуловимых воздействий на более ранние стадии эмбрионального развития, — воздействий, очевидно, несравненно более глубоких. Митчель приводит такой резкий пример: зародыш животного на ранней стадии эмбрионального развития, называемой morula (по сходству с ягодой шелковицы или малины), при осторожном взбалтывании в воде может быть разбит на составляющие его отдельности, и тогда каждая такая отдельность, или клеточка, из которой образовалась бы при нормальном развитии только часть организма, превратится в самостоятельный организм. Более глубокое изменение едва ли можно себе представить, и достигается оно тем, что внешнее влияние воздействовало на самую раннюю стадию; при более позднем действии, конечно, такого результата не получается. Отсюда понятно вообще, что глубокие изменения, зависящие от воздействий на ранние стадии развития, ускользают от непосредственного наблюдения, почему эти изменения мы и относим к числу неопределенных, т. е. тех, которые трудно проследить до выз-
вавших их причин. Случайными же в смысле беспричинных их, конечно, нет повода считать. Также нет повода предполагать, что эти две категории явлений зависят от двух_ра^ичных^лндйі Вейсмана—зародышевой плазмы (Keimplasma) и телесной плазмы (Somatoplasm^). Первая встречается, по мнению этого ученого и его сторонников, только в органах воспроизведения и как бы красной нитью проходит через тело организма в его органы воспроизведения. Соматоплазма этой функции не исполняет; ей свойственны только функции питания, роста и т. д. По этому воззрению, определенные изменения являются результатом воздействия на соматоплазму, а неопределенные — на зародышевую плазму, потому они существенны, являясь наследственными, т. е. передаваясь через зародышевую плазму, а первые не наследственны. Это учение об особой, отдельной зародышевой (к тому же бессмертной) плазме должно было быть давно покинуто, так как на первых же порах Вайнз указал, что у бегонии соматоплазма клеток кожицы способна воспроизводить целые новые организмы, с их воспроизводительными органами, а следовательно, и с их бессмертной зародышевой плазмой. Но самый вопрос о делении изменений по их наследственности, тем не менее, остается существенным, так как Дарвин всегда указывал, что только наследственные изменения играют роль в его теории. Это необходимо приходится повторять, так как Де-Фриз пытался утверждать, будто бы Дарвин придавал значение только тем изменениям, которые, по Де-Фризу, будто бы не наследственны. Неверность этого утверждения была обнаружена Плате. Подробное обсуждение вопроса о связи между изменчивостью и наследственностью удобнее отнести к главе о наследственности*. II. К каким бы из перечисленных категорий ни принадлежали бы рассматриваемые случаи изменчивости, они неизменно вызывают вопрос об определяющих их причинах. Здесь-то противники дарвинизма и пытаются утверждать, что таких причин не найдено, что явление изменчивости таинственно и т. д. Это совершенно неверно; многие факты изменчивости разъяснены, а если и остаются не поддающиеся еще объяснению, * См. ниже, стр. 164. Ред.
то это не значит, чтобы они были необъяснимы. Причины изменчивости бывают, главным образом, троякого рода: 1) упражнение органов, 2) скрещивание между собою двух или большего числа органических форм, 3) влияние среды, непосредственное или косвенное. 1) Упражнение. Значение этого фактора было выдвинуто Ламарком. Лучшим его примером может служить развитие мускулов гимнастикой (активной и пассивной — массаж); в растениях существует аналогичное явление — изменение тканей под влиянием насильственных движений (открытое Найтом). Дарвин указывал на обратное явление — атрофирование частей скелета под влиянием отсутствия упражнения органов. Значение этого фактора в эволюции органических форм связано с очень спорным вопросом о наследственности приобретенных изменений, и потому полное обсуждение его должно быть отнесено к вопросу о наследственности. Эта сторона учения Ламарка в последнее время получила преувеличенную, уродливую форму под названием неоламаркизма, сводящегося к какому-то вымышленному психическому воздействию протоплазмы на формообразовательные процессы. 2) Скрещивание. Вторым источником изменчивости является половой процесс размножения, имеющий результатом взаимодействие двух организаций — образование помеси. Многие ученые (Кернер) придают этому условию наибольшее значение. Подробности об этом в следующей главе. 3) Влияние внешних условий. Самый важный и, в конце концов, единственно возможный источник возникновения совершенно новых особенностей строения или отправления, так как первые два сводятся на развитие или перетасовку уже существующих. Эта категория явлений изменчивости не только наиболее богата фактами, но и наиболее интересна, так как раскрывает их причины. На основании приемов изучения — наблюдения или опыта — можно различать явления изменчивости естественные и искусственные. Первый прием представляет интерес по своим массовым данным, второй по точности раскрытия причинности изучаемых явлений. Изучение этой категории явлений касается и растительного и животного мира, но в первом, благодаря, так сказать, прикованности растения к месту
обитания, ранее обратило на себя внимание и дало более обильные и точные результаты; они положили начало двум новым отраслям ботаники: физиологической географии растений и .экспериментальной морфологии. Существуют случаи и промежуточные, т. е. соединяющие характер наблюдения и характер опыта. Например, когда мы сравниваем альпийскую флору с флорой равнин, мы заключаем со значительной степенью вероятности, что наблюдаемые различия зависят от совокупности тех и других условий. С полною достоверностью мы убеждаемся в этом, когда переносим растения того же вида из равнин на горы и получаем прямое изменение форм. Таков знаменитый опыт Бонье, перенесшего обыкновенную земляную грушу на вершины Пиреней и показавшего, что растения, в равнинах имеющие высокие стебли с разбросанными листьями, превращаются при переносе в горы в приземистые, бесстебельные с розеткой прижатых к земле листьев, наподобие подорожников. Наконец, только в искусственной обстановке строгого опыта, где мы можем, по желанию, изменять внешние факторы (свет, влажность и т. д.), мы устанавливаем с полною точностью связь того или другого изменения форм с тем или другим внешним фактором, материальным или динамическим. Изучение зависимости форм и вообще всех особенностей растительных организмов от внешних факторов — новая глава физиологии растений, развившаяся за последнюю четверть столетия под названием экспериментальной морфологии, обогатилась многочисленными фактами, доказывающими, как безнадежно положение тех антидарвинистов, которые продолжают утверждать, будто явления изменчивости органических форм представляют нечто таинственное, необъяснимое. Уже четверть века тому назад ботаники могли высказывать такое положение: «Физиология уже начинает разоблачать тайну образования растительных форм; она понемногу сама научается руководить образованием этих форм. В самом деле, представим себе, что нам было бы дано растение с вьющимся стеблем, гладкими рассеянными листьями и симметрическими цветами, а мы, при помощи одних физических сил, превратили его в растение .с корневищем и прямостоячим стеблем, скученными волосистыми листьями и правильными цветами. Это, конечно, было бы сочтено за чудо. 11 К. А. Тимирязев, т. VI 161
Сделать это чудо мы еще не в состоянии, но все элементы этого чуда уже в нашей власти, и этого, конечно, вполне достаточно для того, чтобы мы могли понимать, как это чудо совершалось в природе» (Тимирязев, «Факторы органической эво-« люции» *). Таким образом, возражение, что дарвинизм, в конце концов, упирается в тайну явлений изменчивости, разбивается о самые несомненные факты, приобретенные за последние десятилетия, в особенности физиологией растений. , III. Но у противников дарвинизма-, как сказано выше, готов про запас аргумент .диаметрально противоположного свойства. Отлично, возражают они: если вы в состоянии объяснить изменчивость, этим все исчерпывается, и дарвинизм становится тогда излишним. Организм приспособляется самой средой. Это учение о так называемом прямом приспособлении высказывалось в различных формах целым рядом ученых (Кооп, Генсло, Варминг и др.). Но нетрудно показать его несостоятельность (всего обстоятельнее это сделал Детто). Известно, что очень часто фактором, вызывающим какое-нибудь защитное приспособление, является то самое условие существования, от вредного влияния которого организм путем изменчивости устраняется. Так, например, засуха способствует выработке целого ряда приспособлений, ограждающих от вредного действия засухи. Так, самый факт, сделавший возможным переход растительного мира из воды на сушу, вероятно, осуществился благодаря действию кислорода воздуха на клеточные стенки, сделавшему их непроницаемыми для воды. Такая зависимость даже логически необходима: изменения должны совершаться под влиянием именно тех условий, которые окружают организм; действие условий отдаленных было бы actio in distans — действием на расстоянии, так же мало допустимым в биологии, как и в физике. Но из того факта, что приспособления вырабатываются как бы автоматически под влиянием окружающих факторов, еще не вытекает обратное заключение, что действие этих факторов само по себе всегда целесообразно, как это делают упомянутые авторы. Рядом с кажущимися целесообраз* В настоящем издании см. том V, стр. 107. 162 t Ред.
ными действиями засухи мы знаем, что она может превращать нормальные формы в карликовые, а еще чаще просто уничтожать их. Логически рассуждая, мы должны признать, что изменчивость, вызываемая средой, сама по себе безразлична. Изменения могут быть полезны для организма, безразличны или прямо вредны. Печать приспособления, полезности налагается не физическим процессом изменчивости, а последующим историческим процессом устранения, или элиминации бесполезного, т. е. отбором. Таким образом, из различных перечисленных категорий изменчивости с точки зрения эволюционной наиболее важна изменчивость, которая наследственна, а с физиологической точки зрения та, которая поддается опытному изучению, как результат воздействия среды. Ознакомившись/таким образом, с явлениями изменчивости, переходим в следующей главе к рассмотрению второго фактора — наследственности *. * В энциклопедическом словаре Граната (изд. 7-е, т. 2 1 , стр. 502) К. А. рекомендует к статье «Изменчивость» следующую. литературу: Краткие очерки: Flate, „Leitfaden der Descendenz-Theorie" (перепечатка из Handwörterbuch der Naturwissenschaften, 1913); Тимирязев, „Факторы органической эволюции" (в „Насущных задачах современного естествознания"). Более подробное изложение: Mitchell, „Variation and selection" (Enc. B r i t , 1911); „Die Abstammungslehre" (1911), особенно лекции проф. Goldschmidt; Vernon, „Variation in Animals and F i a n t s " (1903); Bailey, „The survival of the unlike" (1906)». Ред.
T I L L Н А С Л Е Д С Т В Е Н Н О С Т Ь • И зменчивость доставляет необходимый для отбора материал —»это первый и основной фактор, но самого по себе его не было бы достаточно. Необхоіршо, чтобы этот материал был упрочен и накоплялся, а это достигается только в силу другого основного свойства организмов — их способности передавать по наследству свои свойства из поколения в поколение. Переходим к рассмотрению того, что нам известно в этом направлении. Эта глава едва ли не самая сложная, так как в последнее время сосредоточила на себе внимание некоторых -ученых, вообразивших, что к изучению подробностей явлений наследственности сводится вся задача биологии и тем будто бы упраздняется более широкая задача дарвинизма. * Этот раздел с небольшими пропусками напечатан в виде статьи «Наследственность» в энциклопедическом словаре Граната (изд. 7-е, т. 29, стр. 611—646). Ред.
Несостоятельность этих притязаний будет обнаружена на следующих страницах. Под наследственностью разумеют сохранение и передачу сходного как во внешнек или внутреннем строении, так и в химико-физических особенностях и в жизненных отправлениях организмов. Нередко под наследственностью разумеют (академик Заленский) какую-то особую силу, что неверно, а также противополагают ее изменчивости, т. е. возникновению, появлению несходного, уподобляя различие между ними различию между покоем и движением. Но это сравнение не выдерживает критики, так как понятие наследственности шире и обнимает собой и понятие изменчивости. Удачнее, пожалуй (Тимирязев, Негели), сравнение с принципом или началом инерции, обнимающим оба понятия — покоя и движения («Per inertiam materiae fit ut corpus omne vel quiescendi vel movendi difficulter deturbetur». Через инерцию материи происходит, что всякое тело с трудом выводится как из состояния покоя, так и из состояния движения. Newton, «Principia», pag. 2) * . Наследственность 'проявляется как в сохранении неизменного, так и в сохранении изменившегося, только последнее наблюдается далеко не во всех случаях, и вопрос, когда же именно, составляет одну из важнейших современных задач учения о наследственности. Учение это имеет важное значение, теоретическое и практическое, как в отношении к эволюционному учению — дарвинизму, так и в применении к искусству отбора — селекции. Понятие . наследственности обыкновенно приурочивают к явлениям размножения и притом почти исключительно размножения полового у высших растений и животных и в особенности у человека. Это ходячее представление односторонне и не верно. Жизнь отдельного организма представляет смену форм— возрастов, от начального зарождения до смерти. Жизнь вида слагается из преемственной смены поколений. Воззрение на эти две категории . явлений зависит от представления об особи, которое далеко не всегда одинаково ясно. Очевидное в применении к человеку и высшим животным, оно далеко не так просто, как в применении к сложным животным и в особенности к рас* Сравни «Основные задачи издании — том V, стр. 159 и 160. физиологии растений»; Ред. в настоящем
тениям. В ходячем представлении дерево является особью, размножающейся своими семенами, между тем как на деле это сложный организм, отдельные побеги его — особи последовательных поколений. Люди, удивляющиеся тому, что дети походят на родителей, нимало не удивляются тому, что все листья на дереве одинаковы. В этом случае новые особи происходят из почек, но еще поразительнее и ближе аналогия, когда на срубе старого дерева (например, тополя) отбивается молодая поросль, причем отдельные клеточки образовательной ткани (камбия), в течение веков производившие только определенные элементы коры и древесины, дают начало целым новым особям. На этот раз аналогия еще полнее; особи берут начало не от почек, а прямо от клеточек, как и в процессе полового размножения. Только совершенно забывая значение этих аналогий (которые особенно выдвигал Дарвин), можно было создать сохранившиеся до настоящего времени теории наследственности, как пресловутая теория Вейсмана о двух плазмах: зародышевой (Keimplasma) — вечной и исключительной носительницы наследственности, и телесной (Somatoplasma) — смертной и не имеющей отношения к наследственности. Стоило ботанику (Сидней-Вайнзу) вскоре после возникновения этой теории произнести одно слово — бегония, чтобы разрушить вконец это учение о двух плазмах. У бегонии из надрезов листа, положенного на землю, вырастает целое растение, приносящее цветы и семена, т. е. смертная, телесная плазма родит бессмертную носительницу наследственности. Не малую путаницу понятий, по справедливому замечанию Артура Томсона, вносит и распространение на учение о наследственности заимствованного у юристов понятия о наследстве и наследующих. Говорят о переходе к организму того или другого наследства, между тем как в природе наследник и наследство один и тот же объект — наследство это сами наследники или их части. Ознакомимся с кратким перечнем главнеййіих категорий фактов, обнимаемых учением о наследственности, а затем уже с так называемыми теориями наследственности. Эти разнообразные категории фактов мы постараемся сгруппировать в порядке их значения, т. е., о более общих категориях скажем сначала, а потом перейдем к более частным случаям. Во многих
современных трактатах это относительное значение фактов не принимают во внимание, а выдвигают вперед некоторые совершенно частные явления, которым придается несоответственное, а порою даже исключительное значение (как, например, так называемому менделизму). Прежде всего следует различать явления наследственности простой и сложной (таблица I, 2, 3). Первая наблюдается при размножении простом, растительном, вегетативном, т. е. при превращении в зачаток новой особи части уже существующей взрослой особи. Вторая, т. е. сложная, наследственность наблюдается при воспроизведении половом, причем каждая новая особь является наследием двух организмов, а так как то же повторяется в каждом поколении, то каждый новый организм является наследием всех его предков. Явление это еще более усложняется тем, что у некоторых животных, как это было показано Стенструпом, и у всех растений, начиная со мхов, как это выяснили гениальные обобщения Гофмейстера, полный жизненный цикл каждого организма слагается из правильного неизменного чередования поколений бесполого и полового. Между явлениями размножения полового и бесполого прежде видели коренное различие, но явления партеногенезаса (таблица 1,12) — естественного и отчасти искусственного,— с одной стороны, приближающего явления полового размножения к бесполому, а с другой стороны, возможность искусственного' получения растительной помеси путем прививки (таблица 1,11), на что было обращено внимание Дарвином и только в недавнее время немецкими ботаниками, — сблизило эти две основные категории между собой. Наконец, Клебсу удалось показать, что простейшие растения (грибы, водоросли), обладающие обоими способами размножения, можно произвольно превращать в размножающиеся исключительно тем или другим путем*. I. Наследственность простая (таблица I, 2). Наследственность обыкновенно изучают при смене поколений. Периодически повторяющиеся стадии развития каждого поколения начинаются * В настоящем томе (см. стр. 291) печатается сводка Г . Клебса «Произвольное изменение растительных форм» в переводе К . А. В ы с о к о ценя экспериментальные работы Клебса, К . А. уделяет ему внимание и в своем обзоре «Главнейшие успехи ботаники в начале X X столетия» (см. в настоящем издании том V I I I ) . Ред.
с одной зачаточной клеточки; это одинаково верно как в применении к половому, так и бесполому процессу, но обыкновенно начало нового поколения приурочивают к моменту отделения более или менее сложного или одноклеточного тела от производящего его организма. Значение процесса размножения для вида, очевидно, сводится к завладению возможна большей площадью расселения. Простейший способ такого процесса у растений заключается в механическом расчленении взрослого экземпляра на части, будут ли то группы клеточек или целые побеги высших растений, которые так или иначе могут разноситься и превращаться в новые отдельные существа. Лучшим примером простейшего случая может служить пресноводное растение Eliodea canadensis, история распространения которой) в пресных водах Европы хорошо известна. Появившись в тридцатых годах X I X века в Ирландии, оно мало-помалу завоевало Англию, Голландию, Германию, в семидесятых годах пробирается в Оку и т. д. Размножение его идет очень просто: тонкий стебелек его делится вилообразно; отгниванием, разрушением частей ниже развилины выше лежащие части освобождаются, распадаются и разносятся на дальние расстояния. Так как не замечено, чтобы растение это размножалось семенами, то все это один колоссальный экземпляр растения, за несколько лет покрывший своими разветвлениями и отростками всю Европу, а полное сходство его представителей, несмотря на громадное их число и на далекие расстояния, по которым они расселились, служит наглядным примером сохранения сходства путем простой наследственности, почему этот прием так и ценится на практике, когда имеют в виду сохранить какую-нибудь ценную новую садовую или огородную разновидность. Но вегетативное размножение не ограничивается такими простыми случаями; еще чаще части растения, будут ли то отдельные клеточки или более или менее значительные комплексы, образуют своеобразные органы, так или иначе отделяющиеся от растения,— таковы споры или так называемые конидии; таковы различного рода почки, луковички и т. д. Ко всем вегетативным способам применимо то, что сказано о размножении отводками, что при них явления наследственности обнаруживаются с наибольшей очевидностью, т. е. сохранение сходного наблюдается с наи-
яз я я К! G G I о в о о si 5 am bs S Й сб о о я о В о с я ^ к о я я о. к я я ш о в о я я я я я я а. я с о в а, G я я ®s 2Я га в Й Я я яи 3 о я я -я ф о G s s к НО я оя я яX я О я я га • я (« я о я ч О Е-чя © H ОH о а га га &я я ra^g я ® Ё га я яH в я© в я ф в га © га к О я яо о и к о га S Ф га sр-1 я я я я га G о s• о © я О 2 Ф в — ч ф яв яя я » s Ф га кя О 'S g § rag А G В§ о о га Я OS м- °< С ^ s 3 M »-S о H я И" о я о га в о © я н о о я © я га H о и © в о M я я 2 о H о в sw ° s он s я S s о га о G G 3 я я Я я Ö га я 3 я Я to Я о а Ч - я CÖ H g а О рі ^ SÖ Яо гаÄЙ я ф га С S я я я я га H О >іЮ В О я о сг Я с g га s 3 о G К я H о о 3 03 га я s я га^еч я S S 3 3 га о га рч X S о Sr § 3 а® и о BS ЕЧ Я Я — съ оТ ^ О ф со я Я X s _ «ч и о я л в ф Я ,2 га 5-к га я а о га я в s ^ 3 га н S ч-Ч G га га я я я .. в со (М ш ß га Gо " >1 • га о Я я G я я я я о о Ен Я Я о tf о в я я о Р=3 о я га 'Я га я sя Еч о s а га в =1 в га ю Я я "(M fc!£ га Я=Я S Ss К нИG Ф я É* tf Й 5 « Я Я M Я о rag О ф я К S S Я О м ѵга о " о Я Ф 3" S я н о я о, ГО О si® о я вФ Ко Ol ЯО о О- и я S о я Е ч О О tк>> в аз S s Sк яО о, н о X ВВ вя к о оя я О G
• А '' I L чЛ
большей полнотою. Эта особенность явления вегетативного размножения была, можно сказать, даже преувеличена: считали, что явления изменчивости при этом способе размножения вовсе не обнаруживаются. Опять Дарвин более, чем кто другой, способствовал рассеянию этого предрассудка и притом с двоякой точки зрения: он собрал обширный материал, доказывающий, что факты изменчивости встречаются далеко не редко и приразмножении вегетативном, хотя не так часто, как при половом, потому что в последнем к факторам, действующим в первом случае, примешивается еще новый — совместное влияние двух полов. Согласно представлению, что истинной особью, новым поколением, является образующийся из почки побег, Дарвин указал, что изменчивость должна здесь обнаруживаться в появлении новых свойств у отдельных побегов. Это явление он назвал почковой вариацией, почковой изменчивостью (bud variation), т. е. появление, например, на дереве отдельной ветки с темнокрасными листьями (как, например, у кровавого бука) или появление на дереве персика ветви с гладкими, а не пушистыми, как это обычно для персика, плодами (нектарины) и т. д. К многочисленным примерам, собранным Дарвином, позднее присоединились еще новые, и дело дошло до того, что самое установление этого типа изменчивости стали приписывать другим (например, Коржинскому). Дарвин не ограничился указанием на эту аналогию между двумя категориями наследственности, а указал на другую, еще более неожиданную и глубокую. Он показал, что существуют случаи, когда простая наследственность, свойственная вегетативному размножению, может превращаться в сложную двойственную, свойственную размножению половому. Словом, он показал, что возможно получение помесей и вегетативным путем, конечно, только искусственно, при содействии человека. Эти случаи встречаются, хотя очень редко, при процессе прививки растений. Идея Дарвина оспаривалась, приводимые им примеры отрицались, все было почти подвергнуто забвению, пока в недавнее время не выступил в ее защиту, подтвердив новыми опытами, немецкий ботаник Винйлер. Самый разительный из примеров, приведенных Дарвином, — получение, посредством прививки, помеси между двумя видами Cytisus—Cytisus laburnum (часто встре-
чающимся в садах, так называемым по-немецки Gold-regen) с желтыми цветами и Cytisus purpureus с красными. Эта совершенно оригинальная по способу ее получения помесь была названа по имени садовода, ее осуществившего в 1829 г., M. Adam, — Cytisus Adami. А получилась она таким образом: глазок С. purpureus был привит на стволе С. laburnum, но не принялся, а вскоре на границе дичка и привоя получилось несколько побегов; один из них, высаженный, и дал начало помеси С. Adami. Ее главная особенность заключалась в том, что цветы ее получили окраску, среднюю между С. purpureus и С. laburnum — красноватую. Но этим не ограничилась особенность этой удивительной вегетативной помеси, полученной без полового акта через простое соприкосновение или срастание тканей двух разных видов. Она обнаружила и другое свойство, на которое Дарвин обратил внимание и у настоящих помесей, именно явление, которое он назвал расщеплением (segregation) х , т. е. разъединение у потомства признаков отца и матери между различными ли неделимыми или между частями того же неделимого. Оказалось, что С. Adami может на одном деревце приносить троякого рода цветы: и такие, которые свойственны самой помеси, и такие, какие свойственны С. laburnum и С. purpureus, — ее предшественникам, так как говорить о родителях* здесь было бы неуместно (таблица II, слева цветы С. laburnum, в средине — С. Adami, справа — С. purpureus). На основании этого поразительного и нескольких сходных фактов Дарвин создал понятие прививочных помесей (graft hybrids). «Это образование помесей между видами, в существовании которого я теперь вполне убежден, представляется весьма важным фактом, который рано или поздно изменит воззрения физиологов на половое размножение». Воззрения Дарвина, как уже сказано, были встречены многими учеными крайне скептично. Самые факты подверглись сомнению, несмотря на накопление новых, как, например, получение тем же способом, как у С. Adami, прививочного гибрида между двумя родами Crataego — Mespiljjs, помеси боярышника и мушмулы. Только 1 Установление этого понятия, проходящего по всей книге Дарвина, Бэтсон потом приписал Менделю.
Cytisecs Adami — прививочная помесь G. laburnum и С. purpureum

Рис. 12. Диаграмма, наследственности. поясняющая закон потомственной в недавнее время немецкий ботаник Винклер привел новые факты, например, прививочную помесь между томатом и черным пасленом. Впрочем, защитники коренного различия двух способов размножения (например, Баур) пытаются видеть его в различиях, касающихся строения ядра, но, по Винклеру, в одной его помеси Solanum Darwinianum и ядро представляет среднее строение между двумя видами, послужившими дичком и привоем. Как бы то ни было, в настоящее время не подлежит сомнению, что и при простых вегетативных процессах возможны явления сложной наследственности, хотя бы и не такие полные, как при половом процессе, где происходит более тесное сочетание воспроизводящих элементов. I I . Наследственность сложная (таблица 1 , 3 ) . Это явление наблюдается при половом процессе размножения, причем в первом же поколении продукты слияния половых элементов
должны отражать в себе свойства двух родителей, а принимая во внимание, что организация каждого из них в свою очередь двойственна, получается наследственная зависимость от возрастающего числа предков в той же обратно убывающейпрогрессии, что (по Гальтону) может быть выражено следующей схемой (рис. 12). Эта схема, конечно, выражает только теоретически возможную зависимость оргаРис. 13. Saprolegnia mixta. низации данного сущеА — грибная нить с половыми органами: а — антеридий с оплодотворяющим отростком, проства от организации его никшим в оогоний; 'О 1 — яйцеклетки; ог — ооспора с образовавшеюся умев оболочкой; ор — яйцепредков, в действительклетки, очевидно, без предварительного оплодотворения, превратившиеся в партеиоспоры; g — ности же эта зависимолодой оогоний. В — нить со спорангиями; s 1 — зрелый спорангий, проросший сквозь старый мость с первого же шага a опорожненный спорангий; s -— выхожденйе зооспор. С — зооспоры и их прорастание; 1 — зооможет составлять укспора в том виде, как она выходит из зооспорангия; 2 — успокоившаяся зооспора; 3 — образовалонения во всевозможние вторичной формы зооспоры; é — ее прорастание в нить. (По Плебсу). ных степенях, начиная с данного возврата к бесполому процессу размножения в явлениях так называемого партеногенезиса (таблица I, 14). Явление это заключается в том, что женский половой элемент, яйцеклетка, оказывается способным к образованию нормального организма без участия мужского оплодотворяющего элемента. Всего нагляднее это наблюдается у простейших растений, например, у микроскопического гриба Saprolegnia (рис.13),где две совершенно сходные клеточки, образующиеся в женском органе — оогонии, в одном случае вследствие оплодотворения превращаются в ооспору — орган полового размножения, а в другом в партеноспору — орган бесполого размножения.
В некоторых случаях Клебс вызывал явление партеногенезиса искусственного, позднее и зоологи (Лёб, Д е л я т и др.) получали начальные стадии развития зародыша у морских животных без участия мужского оплодотворяющего элемента, как и Клебс — при действии простых растворов солей. Партеногенезис в сфере явлений полового размножения составляет как бы возвращение к явлениям бесполого размножения точно так же, как возможность вегетативных помесей представляет несомненную аналогию о половым размножением. Известно, что Стенструпом было открыто существование у некоторых групп животных явления так называемого чередования поколений, найденного затем Гофмейстером у всех растений, начиная с мхов. Явление это заключается в том, что полный цикл индивидуальной жизни растения состоит из смены двух поколений, одно из которых размножается бесполым путем, а другое половым; самым типическим, центральным представителем этой коренной особенности растений являются папоротники. С другой стороны, в связи с простой наследственностью, проявляющейся в вегетативном воспроизведении целых организмов из частей других организмов, можно поставить и явления частичного воспроизведения частей целым организмом, случайно их лишившимся, так называемые явления регенерации, или восстановления органов. В этих случаях, когда на месте утраченного органа восстановляется новый, совершенно с ним сходный, явления наследственности проявляются едва ли не в простейшей своей форме. Наблюдаются они и у растений и у животных. Переходя к изучению сложной наследственности, обнаруживающейся в половом процессе во влиянии оплодотворяющего начала, мы должны прежде всего определить сферу действия этого начала. В обыкновенной жизни, особенно в применении к растению, очень часто без всякого удивления готовы признать некоторые проявления этого воздействия оплодотворяющего начала, которые только в самое недавнее время получили объяснение и то еще не во всех случаях. Например, известны различные разновидности маиса, с гладкими или морщинистыми зернами, желтого или синего цвета; еще более известно, что различные сорта яблок бывают различно окрашены и различ-
ной формы. При опылении одних из этих сортов пыльцой других получаются непосредственные помеси, соединяющие свойства опыляющего сорта со свойствами опыляемого. Ив Деляж * рассказывает об одной известной яблоне в Сен-Валери, цветы которой однополы и, следовательно, не производят плодов. Их приходится опылять искусственно пыльцой с других деревьев, и на получающихся непосредственно от этого опыления плодах отражаются свойства сорта, пыльцой которого пользовались. На том же дереве получаются различного сорта яблоки. С первого взгляда, таким образом, кажется, что мы имеем здесь дело с обыкновенным получением помесей, но нетрудно убедиться, что это явление совершенно иного порядка, ввиду чего для них предложено особое название — ксений (таблица I, 16). В семени будущему поколению соответствует только зародыш, несомненно происходящий через слияние двух половых элементов. Уже и в семени имеются части, составляющие непосредственно части исключительно материнского организма, например, так называемый белок и оболочки семени (как у маиса); это еще очевиднее в применении к плоду, представляющему изменившуюся после оплодотворения завязь женского цветка. Таким образом, влияние оплодотворяющего начала может отражаться не только на потомстве, но и на организме матери. Явление это долго представлялось загадочным, пока Гиньяру и Навашину не удалось показать, что у растений в зародышевом мешке происходят одновременно два процесса: процесс оплодотворения яйцеклетки, дающий начало зародышу, и другой процесс — оплодотворения (слияние двух других ядер), вызывающий изменения в остальных частях будущего семени. Менее ясны влияния оплодотворяющего начала на еще более отдаленные части материнского растения. Некоторые ученые даже прямо отрицают их, но для этого, ввиду ясно исследованных случаев 'например, опыты Гильдебранда), едва ли есть повод, особенно со времени открытия гормонов — веществ, распространяющихся в организмах и вызывающих органические изменения на далеких расстояниях (каково у животных, например, влияние гормонов, выделяемых зародышем, на раз* См. в настоящем томе (стр. 283) предисловие и примечания К. А. к книге этого автора «Наследственность». Ред.
витие молочных желез организма матери). В явлении ксений усматривается непосредственное влияние оплодотворяющего начала на организм матери, но рядом с ними наблюдалась и другая категория явлений, где о таком воздействии заключают не по непосредственному влиянию на организм матери, а по влиянию при посредстве его на последующее ее потомство уже от другого отца. Типическим примером этого явления, получившего название телегонии (таблица I, 17), служит игравший большую роль в истории этого вопроса случай с «кобылой лорда Мортона». Кобыла, однажды спаренная с квйггой, при последующих случках с жеребцом дала потомство с явными признаками квагги, полосами на ногах и т. д. Этот случай долго приводили в литературе, как несомненный; придавал ему веру и Дарвин. Наконец, в 1899 г. Юарт (Ewart) документальными изысканиями убедился в сомнительности этого знаменитого случая, а своими собственными тщательными опытами (известными в литературе под названием Пениквикских опытов) над кобылой и зеброй показал несуществование этого явления телегонии. Таково фактическое положение "этого вопроса, хотя и здесь только что упомянутые воздействия гормонов могли бы быть выдвинуты против предъявляемых теоретических возражений. Переходим, наконец, к самой существенной части явлений наследственности, сводящейся к взаимодействию между половыми элементами, и остановимся на сопровождающих оплодотворение последствиях: на различных степенях плодородия, на различных степенях наследуемости признаков, на различных способах их сочетания и т. д. По отношению к эволюции организмов, результат прежде всего должен зависеть от того, какой оплодотворяющий элемент будет иметь более шансов на достижение к оплодотворяемому элементу. В большинстве случаев, как, например, у животных, это уже относится к области явлений полового отбора, но в некоторых случаях эта борьба не так очевидна, не так ясна. Так, например, у высших растений на поверхность одного рыльца может попадать пыльца различных растений, но результат оплодотворения не зависит от случая, а всегда наблюдается, что между конкурентами находятся обладающие каким-то
преимуществом перед своими соперниками (явление, названное Дарвином преобладанием, осиливанием, prepotency; таблица I, 19). Но отличие этого случая от полового отбора, конечно, не существенное, так как крупинки пыльцы соответствуют в сущности целым мужским организмам. Занимающие нас явления наследственности начинаются только с момента взаимодействия половых элементов. С упомянутым явлением prepotency необходимо, однако, считаться при опытах скрещивания, чтобы не смешать осиливающие организмы (пыльцу), отчего зависит самая возможность оплодотворения, с осиливающими отдельными признаками, отчего зависит только качественный результат оплодотворения. Главным результатом оплодотворения, с эволюционной точки зрения, является, конечно, большая или меньшая успешность его, т. е. степень плодовитости в первом же или в последующих поколениях. Если отправляться от какой-нибудь средней обычной плодовитости между сходными представителями того же вида, которую принять за нормальную (таблица I, 21), то можно встретить отступление как в сторону убывающей плодовитости вплоть до полного бесплодия (таблица I, 20), так и в сторону возрастающей плодовитости (таблица I, 22). Здесь, повидимому, наблюдаются две закономерности: во-первых, уменьшение плодовитости до полного бесплодия, когда различие форм приближается к границам «хороших», или «линнеевских» видов (таблица I, 23), а также в некоторых случаях самооплодотворение (таблица I, 24). С другой стороны, исследованиями самого Дарвина обнаружена и прямо противоположная закономерность — возрастание плодородия и более могучей организации (constitutional vigour) у помесей между несколько отличающимися между собой (по происхождению или местонахождению) представителями одного вида в сравнении с результатами процессов самооплодотворения. Этот последний закон давно должен был бы получить название закона Дарвина, или дарвинизма (таблица I, 22) «в тесном смысле слова (в отличие от его основной теории — Дарвинизма). Он является объяснением для роли бесчисленных, наблюдаемых в природе приспособлений, клонящихся к обеспечению перекрестного оплодотворения, а может быть, и ключом для объяснения самого
возникновения полового процесса. С ним также необходимо считаться при всех опытах получения помесей, на которых основываются все новейшие соображения о наследственности. Так, например, он дает ключ для объяснения кажущихся непонятными результатов помеси двух форм — мелкой и крупной, когда, вместо средней между ними, получается'более крупная, чем крупная. Такие результаты получались, например, у Менделя и совсем необъяснимы, исходя из его правила. Этот же закон Дарвина объясняет и поразительные результаты в опытах Бербанка * , когда при скрещивании двух форм грецкого ореха он получил не среднюю из двух, а значительно более могучую, более крупную, чем крупная, и скороспелую новую породу. Подтверждению этого закона Дарвин посвятил несколько лет; результаты опытов составляют целый том («Cross and Self fertilisation of Plants» * * , 1876), и, тем не менее, в больших современных трактатах о наследственности о нем или вовсе не упоминается, или результаты приводятся с указанием на их важное значение, но тогда они приписываются другим ученым или приводятся анонимно (например, у Поста в его курсе физиологии растений). За этими общими проявлениями сложной наследственности переходим уже к более частным, относящимся к наследованию отдельных признаков, к изучению, какие из них и в какой степени передаются. Во многих современных трактатах можно встретить утверждение, будто только со времени Менделя стали говорить о наследственности отдельных признаков, а прежде будто бы имели в виду огулом всю совокупность признаков того или другого родителя. Между тем в своей книге с начала и до конца Дарвин говорит о наследственности отдельных признаков (inheritance of characters), особенно подчеркивая тот факт, что самые ничтожные из них могут передаваться в отдельности. Прежде всего обращают внимание на две основные категории признаков: на признаки прирожденные и признаки приобретенные. Под прирожденными очень часто смешивают как те признаки, которыми обладали родители и предки рассматриваемой * К . А. придерживался транскрипции — Бурбанк. Ред. * * «Перекрестное опыление и самоопыление у растений». 12 К. А. Тимирязев, т. 71 Ред.
формы, так и те, которые приобретены ею самой в период эмбриональной жизни; под приобретенными — те, которые возникли вновь при условиях существования уже развитого организма, но, строго говоря, сюда правильнее следовало бы относить и все изменения, относящиеся к периоду эмбрионального развития, так как известно, что полным сходством обладают исключительно формы, не только имеющие одинаковую наследственность, но и одинаковые условия эмбрионального развития, т. е. близнецы. Факт этот доказывает, что влияние условий существования не ограничивается периодом после рождения, но определяется и периодом от момента оплодотворения и до рождения. Так как влияние внешних условий тем глубже, чем ранее они начинают действовать, как на это было указано в лекции об изменчивости, то можно ожидать, что и передача их путем наследственности будет более обеспечена. Может быть, было бы правильнее различать троякие признаки: потомственные (таблица I, 25), общие с родителями и более отдаленными предками; прирожденные (таблица 1, 26) и признаки приобретенные (таблица I, 27), считая последние две категории за сходные по происхождению, но различные по глубине воздействия внешних условий, а потому и различные по степени их унаследования. Едва ли не наибольшее внимание сосредоточено в последнее время на последней из трех категорий. Едва ли какой вопрос в области наследственности подал повод к такой оживленной, порою ожесточенной, полемике, как вопрос о наследственности приобретенных признаков. Одни категорически его отрицают (как, например, Вейсман), другие основательно возражают, что без его допущения немыслимо никакое эволюционное учение (Спенсер). Наконец, немалую смуту внесли в обсуждение этого вопроса так называемые неоламаркисты, путающие две различные точки зрения, высказанные Ламарком: по отношению к растениям и к животным (см. выше об учении Ламарка *). Поэтому прежде всего этот вопрос о наследственности приобретенных свойств нужно разделять на два: на наследование изменений, вызванных действием внешних факторов (среды, milieux ambiant старых французских биологов), и * В этом томе — стр. 69 и след. К. А . — « Л а м а р к » . Ред. Здесь же (стр. 244) см. статью
наследование изменений, вызванных деятельностью самого организма, главным образом упражнением (или неупражнением) органов. Эту последнюю категорию Плат Болл, автор прекрасного критического этюда по этому вопросу, называет, в отличие от первой, use inheritance; новейшие немецкие авторы называют ее функциональной наследственностью. Известно, что Ламарк придавал выдающееся значение именно этому, по его мнению, важнейшему источнику изменчивости, видя в нем сознательное участие воли самого существа, чем объяснялось бы образование форм, приспособленных к их условиям существования. Дарвин вначале отрицал значение этого ламарковского фактора, но позднее принимал его более в отрицательном смысле, т. е. в смысле атрофирования, вырождения органа, вследствие отсутствия его упражнения, как, например, крыльев у нелетающих птиц. Основная идея Ламарка выражается в известной французской поговорке: «à force de forger on devient forgeron» (упражняясь в ковании, превращаешься в кузнеца), но вопрос, родятся ли дети кузнецов с готовыми мускулами кузнеца, на опыте неизменно разрешается в отрицательном смысле. Плат Болл приводит даже пример тому, что существование такой наследственности явилось бы прямо роковым. Известно, что развитие мышц атлетов, учителей фехтования и т. д. нередко ведет к параллельному перерождению мышц сердца порою со смертельным исходом. При наследственном накоплении этой особенности, орган этот перестал бы служить для своего отправления. По отношению ко второй и более важной категории приобретенных свойств — тех, которые являются результатом воздействия внешних условий (действующих физиологически или патологически), как уже сказано, мнения расходятся, и прежде всего здесь, вероятно, следует допустить целую градацию явлений. Категорически отрицающие возможность наследственной передачи какого-нибудь приобретенного в течение явной (т. е. не эмбриональной) жизни признака иногда опираются на опыты, состоящие в грубом механическом повреждении: так, например, Вейсман обрубал хвосты мышам и не наблюдал у них куцого потомства. Бездоказательность такого опыта очевидна. В применении к отдельному организму нужно, очевидно, руководиться тем же представлением, как и в применении к родственной
преемственности, выражаемой родословным деревом. Изменения в организации дяди не могут влиять на организацию племянника, точно так же и клеточки ткани хвоста не представляют предков тех воспроизводящих клеточек, из которых разовьется потомство мыши с обрубленным хвостом. Строго говоря, можно защищать и обратное, т. е. не требовать непременно родословной преемственной связи между элементом, воспринявшим действие внешнего фактора, и элементом, передающим его последующему поколению. То, что сказано было выше о действии гормонов, может найти применение и здесь. Иное дело воздействия, отражающиеся на всей организации потерпевшего организма, физиологические или патологические, как, например, в классических опытах Броун-Секара над искусственно вызванной падучей болезнью морских свинок. Они прямо или косвенно влияют и на воспроизводительную систему, т. е. на начальные элементы будущего организма. Понятно, что проследить непосредственную, непрерывную цепь причинной связи между воздействием среды на предшествующее поколение и его передачей следующему поколению, в чем и заключается истинная задача исследования наследственной передачи приобретенных признаков, почти невозможно и до сих пор не удавалось. Остаются только попытки эмпирического удостоверения, что такие-то изменения, вызываемые искусственно, передаются, другие не передаются. Разрешение вполне этой задачи входит в область экспериментальной морфологии, но пока число достоверных случаев прочного унаследования изменений, вызванных искусственно, очень ограничено. Главное затруднение заключается, вероятно, в том, что здесь важную роль играет фактор — время. Быть может, воздействие в течение одного поколения не оставляет еще прочного следа, между тем как воздействие в течение нескольких поколений оставило бы по себе прочный наследственный след. Многие специалисты (Бэли, Вильморен, Костантен) высказывали эту мысль в такой удачной форме: говорят о наследственности приобретенных свойств, но сама наследственность — не является ли она приобретенным свойством? Одним из убедительных примеров наследственной передачи внешнего воздействия служит махровость цветов, так как, с одной стороны, это явление
вызывается искусственно, а с другой, оно несомненно наследственное. В области простейших растений указывают на опыты Ерреры над одним плесеневым грибком, у которого ему удалось показать наследственную передачу некоторых искусственно вызванных осмотических свойств. Мечников указывает на общий факт, что' некоторые физиологические разновидности бактерий, возникающие в ненормальных для них условиях, наследственно сохраняются и при возвращении последующих поколений в нормальные условия. Известному американскому зоологу Тоуэру удавалось вызывать под влиянием высокой температуры и т. д. изменения в окраске колорадского жука и показать, что эти изменения наследственны. Разрешение этого вопроса строго экспериментальным путем, как уже сказано — задача будущего, задача экспериментальной морфологии, но некоторые ученые полагают, что и путем простого наблюдения можно притти к выводу о наследственности приобретенных признаков, указывая, что этот пу^ь, если не так строг, то зато убеждает многочисленностью фактов, говорящих в его пользу. Таковы воззрения Костантена * и особенно Генсло. В книге, так и озаглавленной: «The inheritance of acquiered characters» («Унаследование приобретенных признаков»), Генсло, опираясь на многочисленные категории «бесчисленных», как он выражается, фактов, развивает следующую аргументацию. На различных точках земного шара представители самых различных групп растительного царства обнаруживают поразительные черты сходственного строения, если только местные условия их обитания сходны (сухость и влажность, температура, воздушная или водная среда, отношения к другим растениям, т. е. паразитные и вьющиеся растения, и т. д.). Это общий вывод современной физиологической географии растений. Сходства эти не только внешние, но и внутренние, и притом охватывают признаки, которым придавали значение не только для установления разновидностей, но нередко видов, родов и т. д. до самых обширных систематических групп (например, однодольных и двудольных). Присутствие одинаковых форм неизменно при одинаковых условиях, принимая во вни* См. в этом томе (стр. 287) стантена «Растения и среда». Ред. предисловие К . А. к книге Ко-
мание громадное число фактов, уже оправдывает с точки зрения вероятности заключение, что мы имеем здесь дело не со случайным совпадением, а с причинною связью, т. е. что эти формы являются результатом воздействия этих условий. Но эта высокая степень вероятности превращается почти в полную достоверность, если на небольшом числе случаев удается на опыте показать, что именно такие формы действительно вызываются именно такими условиями. Наконец, хотя в большей части случаев не зарождается даже сомнения, что эти признаки, связанные с условиями обитания, наследственны, — это положение можно доказать теми случаями, когда организмы, будучи перенесены в другую среду, еще некоторое время сохраняют свою прежнюю форму уже не в силу воздействия среды, более не существующего, а в силу наследственности. Таким образом, по Генсло, имея в виду возможно большее число растений в возможно разнообразных географических условиях, мы невольно выносим обнфе заключение, что целый ряд их особенностей вызван продолжительным влиянием условий их существования, и в силу этой продолжительности особенности эти так закрепляются, что по инерции некоторое время сохраняются даже в отсутствие вызвавшего их влияния (в чем и выражается наследственность), пока не подчинятся действию новой среды. По мнению Генсло, наблюдение бесчисленных примеров представляемого растительным миром всего земного шара отношения к среде, освещенное несколькими физиологическими опытами именно такого непосредственного воздействия среды на растительные формы, служит одним сплошным аргументом в пользу разрешения в положительном смысле вопроса о том, наследуются ли приобретенные признаки. Это, можно сказать, основное положение эволюционного учения, о котором Спенсер метко выразился: «или существует наследственность приобретенных признаков, или не существует эволюции». Отсюда понятно, что такой противник какого бы то ни было эволюционного учения, как Бэтсон, желая от него окончательно отделаться, в самое недавнее время предложил воззрение, представляющее в буквальном смысле возвращение к старому изречению: «ничто не ново под луною». Он утверждает (1914 г.), что никакой изменчивости не существует, ничего нового не возникает, происходят


только, в силу скрещивания, перетасовка, новые сочетания от века существовавших свойств, и то, что нам кажется простым, в действительности сложно, так как в кажущемся простом находится готовым уже все то, что нам позднее представляется сложным. Ограничиваясь сказанным по отношению к вопросу, составляющему главную задачу будущего развития экспериментальной морфологии, этой основы эволюционного учения, переходим к рассмотрению тех проявлений наследственности, в которых участие наследственности потомственной и прирожденной уже не подвергается сомнению. Весь интерес на этот раз сосредоточен на том, как сочетаются между собою наследуемые свойства, какие закономерности наблюдаются по отношению к участию двух сторон, двух родителей, определяющих свойства сложного потомства. Здесь снова прежде всего следует различать два случая: во-первых, сочетание в потомстве разнородных частей организации и, во-вторых, сочетание различных свойств однородных частей или, выражаясь общее, одинаковых особенностей обоих родителей. В первом случае собственно нет столкновения, взаимодействия или противодействия двух наследственностей. Во втором оно так или иначе проявляется, и здесь-то и выступают различные закономерности, сосредоточивающие почти все внимание новейших исследователей. Первое явление — совмещение различных особенностей, не находящихся в прямом антагонизме, являющееся едва ли не главным источником эволюции в смысле совмещения, накопления полезных свойств, — представляется главным условием отбора как искусственного, так и естественного. Успех этих комбинаций в последнее время нередко приписывают применению учения Менделя (например, опыты Биффена над сочетанием плодовитости одних пород пшеницы с устойчивостью другой от заразных болезней). Но прием этот практиковался задолго до появления менделизма и без его применения; так, Вильморен получил помесь пшеницы Dattel, соединившую свойства соломины однойсо свойством зерна другой породу; сюда же относится вся деятельность Бербанка * , с менделизмом не имеющая ничего общего. * См. в этом томе (стр. 266) статью К. А. о Бербанке и в томе I X настоящего издания статью «Два дара науки». Ред.
Можно сказать, что почти весь интерес современных исследований сосредоточивается на втором случае, на изучении результатов скрещивания между родителями, представляющими различия в однородных частях или, выражаясь общее, в однородных особенностях. Только в этом случае и возможно наблюдать результат столкновения двух наследственностей. Эта группа явлений, в свою очередь, может представлять два случая. Первый из них — когда получаемая помесь несет только следы своего двойственного происхождения, и второй — когда, помимо особенностей, присущих родителям, проявляются, повидимому, совершенно новые черты (таблица I, 30, 31). Этот второй случай (таблица I, 31) объясняется иногда очень просто, — взаимодействием между явным признаком одного организма и скрытым признаком другого. Корренс приводит такой простой убедительный пример: существуют две разновидности садовой льнянки: одна розовая, другая белая; можно ожидать, что средняя между ними будет бледнорозовая, а получается сине-фиолетовая, т. е., повидимому, нечто совершенно новое. Дело в том, что белые цветы, кроме отсутствия красной окраски, отличаются еще присутствием щелочной реакции, а щелочь, как это известно из реакций лакмуса, окрашивает пигмент розовых цветов в фиолетовый, что и наблюдается у помеси. Таким образом, получение совершенно новых признаков иногда объясняется очень просто, но конечно, оно может зависеть и от более сложного взаимодействия смешивающихся организаций, требующего обстоятельных исследований. Переходим, наконец, к подробно изученным случаям образования помесей, в которых ясно обнаруживаются сложные влияния родителей, и познакомимся с обнаруженными при их изучении закономерностями. Здесь снова приходится отметить три случая (таблица I, 32, 33, 34): наследственность смешанную, или расчлененную (disjointe по Нодену), наследственность слитную и наследственность взаимноисключающуюся, т. е. признаки родителей или только перетасовываются, т. е. остаются разделенными в пространстве, представляя явления так называемой мозаичности-, или сливаются между собой, как смешивающиеся жидкости, давая начало признакам, средним между двумя; или, наконец,
ТАБЛИЦА IV Помеси двух разновидностей Mirabilis Jаіарра — alba и rosea. A — цветы двух родителей и двух поколений помеси. В — статистическая схема: двух родителей и четырех поколений помеси. (По Корренсу.)
-• •. '•M if) . о . ' < 0 0 OS ; • • '. < •. , • с QÇ - V- "'< "V H
взаимно исключаются, т. е. в помесях признаки одного родителя вытесняют признаки другого. Наследственность смешанная представляет смешение признаков двух скрещивающихся форм, так что они оказываются разделенными в пространстве; одни участки организма помеси воспроизводят свойства одного родителя, другие — другого, как это наблюдается при смешении двух окрасок двух мастей в одну пятнистую или пегую. Таковы, например, полосатые лепестки цветов или пегие животные. Этот случай интересен как ио очевидности совмещения признаков двух родителей, так и по тем теоретическим выводам, которые сделал из этих фактов, как увидим ниже, для общего учения о наследственности ботаник Ноден, назвавший эти случаи hybridation disjointe — скрещиванием расчлененным. Наследственность слитная. Этот второй случай наиболее простой, наиболее естественный, наиболее понятный и давно подмеченный как в природе, так и в практике садовода и скотовода. Некоторые ученые, как, например, Кернер, видят в нем главный источник образования новых форм, новых видов и ссылаются на многочисленные примеры. Остановимся на одном из них (таблица III); это помесь двух видов люцерны: Medicago saliva — посевной и Medicago falcata — желтой, получившая название Medicago media, люцерна средняя, или промежуточная. Этот средний характер всего нагляднее обнаруживается в форме плода и в окраске цветов. У посевной бобы, закрученные пробочником с тесно сближенными оборотами спирали; у желтой бобы серповидные; у средней бобы представляют 1 1 / 2 —2 раздвинутых оборота спирали. Цветы у первой сине-фиолетовые, у второй — желтые, у средней — грязнозеленые, окраски совершенно необычной для цветов. Эта окраска является результатом смешения сине-фиолетового клеточного сока первой с желтыми зернами второй. Остановимся еще на одном примере образования промежуточной помеси и притом на таком, который выяснит нам тот основной числовой закон, который вытекает из новейших многочисленных исследований этой области. Это, обстоятельно изученная Корренсом, помесь двух разновидностей Mirabilis Jalappa — розовой и белой (таблица IV, А). Помесь между ними rosea хalba
имеет цветы розовые, но более бледные, чем у rosea, т. е. окраски средней между обоими родителями. И результаты скрещивания могут не ограничиваться одним поколением. Скрещенные формы могут, в свою очередь, подвергнуться скрещиванию и совместить в одной организации признаки уже не двух, а четырех и большего числа организмов. Это всего нагляднее выступает из опытов, произведенных в 1865 г. Вихурой. Он скрещивал различные виды ив, обращая внимание главным образом на форму листа. Три полученные помеси, давшие три средние формы, скрещивались между-собою и давали помесь второго порядка, среднюю между четырьмя предками. Вот результаты одного такого опыта (таблица V). Возвращаемся к помеси Mirabilis Jalappa roseaх alba, г-[-а или a-(-r, что обыкновенно безразлично, хотя есть случаи, когда и не безразлично. Пример этого последнего дают два другие вида той же Mirabilis Jalappa и longiflora; оказывается, что одно скрещивание— первой пыльцой второй вполне плодовито, а обратное бесплодно, и объясняется это очень просто: цветневые трубочки первой слишком коротки для длинного столбика второй; оплодотворение механически невозможно. Возвращаемся к помеси розовой и белой разновидности (таблица IV, А). Если цветы г-ра опылять собственной пыльцой, то получается нечто более сложное. В первом скрещивании г и а (таблица IV, AI) организация обоих родителей была простая, а во втором случае организация каждого родителя будет уже двойственная, и при сочетании этих двух двойственных организмов возможны уже четыре случая a x a , а х г , г х а , г х г ; первая из них будет чистая а, вторая и третья — помесь обеих, а четвертая — чистая г (табл. IV, АН). Любопытно, что в том же 1865 г. два человека одновременно остановились на мысли, почему получается именно такой результат; но один более остановился на объяснении, почему это происходит, а другой — на том, каков должен быть численный результат такого самоопыления у помеси, совмещающей свойства двух различных разновидностей. Ноден задумался над тем, как могут от скрещивания сложной формы получиться обратно простые. Очевидно, соединяющиеся в помеси качества организмов отца и матери могут разъединяться, .расчленяться (se disjoindre), а при вторичном оплодотворении
ТАБЛИЦА Salix caprea S. viminalis. S. aurita. S. cana. Помеси шести видов ивы попарно попарно, в помеси второго порядка. (По само печатание (Eaturselbstdruck). К. А. Тииярязев, т. VI V repens. S. cinerea S. inи трех помесей, вновь Вихура. ). Естественное

сочетаться и сходные со сходными и несходные между собою. Но как представить себе фактически это расчленение? Реальный ключ к этому, по его мнению, дает первая из перечисленных нами категорий образования помесей, которую он и назвал помесью расчлененной, hybridation disjointe (таблица I, 32), состоящей в том, что признаки отца и матери не сливаются в один общий средний признак, а завладевают различными участками организма помеси. Пример этого нами изложен на Cytisus Adami, где рядом с цветами средней формы появляются соцветия с чистыми цветами формы отца или матери. Но это расщепление (segregation Дарвина) может, конечно, итти еще глубже; оно может охватывать отдельные участки ткани; так, например, при скрещивании двух видов той же Mirabilis — Mirabilis Jalappa и Mirabilis longiflora, белой и красной, эти пигменты не сливаются в светлорозовый, а получаются лепестки пестрые с полосами белыми и красными. Ввиду этого факта, рассуждает Ноден, сделаем еще один шаг и предположим, что качества могут расщепляться между отдельными клеточками пыльцы или яйцеклетками, и тогда станет понятна возможность одновременного образования формы в отца, в мать или средних между ними. В пользу этого блестящего объяснения, Мильярде привел позднее (1894 г.) следующее изящное наблюдение. Пример Нодена, остановившегося на расчленении признаков по отдельным участкам тканей, Мильярде действительно доводит до отдельных клеточек. Он изучал помеси различных видов винограда и нашел, что устьица кожицы листа представляют у них очень характеристичные формы, например, у Vitis labrusca и Vitis aestivalis. Если получить помеси между ними, то можно найти листья с устьицами, как у отца и как у матери и промежуточные между ними (рис. 14). Но аппарат устьиц происходит из одной клетки, следовательно, в кожице листа встречаются клетки типа отца, и клетки типа матери, и клетки типа помеси, отстоящие одна от другой на расстоянии какихнибудь десятых долей миллиметра. Это прямое наблюдение Мильярде делает вполне реальной гипотезу Нодела, т. е., что при таких же условиях и отдельные клеточки пыльцы и еще легче отдельные яйцеклетки могут иметь обособленный характер отца или матери или продукта скрещивания между ними. 1-87
Рис. 14. о, в, с — устьица Vitis aestivalis; d, е, f , g, h —• устьица помеси Vitis aestivalis и Vitis labrusca; i — устьица Vitis labrusca. (IIo MiLlardet). Далее эти расчлененные крупинки пыльцы или яйцеклетки могут скрещиваться с нерасщепленными, и таким образом получатся помеси квартероны и т. д. Все свои рассуждения Ноден заканчивает выводом: «окажутся возможными всякие сочетания, и управлять ими будет случай». К тому же выводу и в том же 1865 г. пришел Мендель, но если Ноден привел более реальные обоснования для возникновения самого явления расчленения (hybridation disjointe Нодена, segregation Дарвина), то Мендель сделал из этого заключения дальнейший числовой вывод, — не даром учился он математике в венском университете! Если этим явлением управляет «случай», то — рассуждал он — при надлежащем изучении должны обнаружиться и те законы, которые управляют случаем, т. е. помеси и чистые формы должны представлять те численные отношения, на которые указывает теория вероятностей. В простейшем случае, когда дело касается двух признаков, возможные случаи выразятся так: г+а IXI г+а т. е. rr-j-ra-j-ar-J-aa, как и оказывается на деле, по одной чистой форме г и а и две смешанные, между собой тождествен-
ные (таблица IV, В). К сожалению, как будет сказано в своем месте ниже, Менделю подвернулся очень неудачный пример (горох желтый и зеленый), затемнивший основной закон совершенно частным из него исключением, которое его слепые поклонники возвели в общий закон, стараясь насильственно подвести под него все противоречащие случаи. Закон НоденаМенделя, по которому потомство помеси при ее самооплодотворении дает начало не только средним формам, но воспроизводит и чистые формы родителей, имеет, очевидно, громадное значение для эволюции организмов, так как показывает, что скрещивание вновь появившихся форм не грозит им уничтожением, а представляет для естественного отбора широкий выбор между чистыми и смешанными формами, чем устраняется то возражение против дарвинизма (в Англии высказанное Флиммингом Дженкинсом, у нас повторенное Данилевским), которое и сам Дарвин признавал самым опасным для его теории. Наследственность взаимно исключающаяся. Наконец, третий общий случай образования помесей заключается в том, что признаки скрещивающихся организмов оказываются не совместимыми, как в первых двух, а один из признаков вытесняет, осиливает другой. Этот общий случай, в свою очередь, распадается на два частных случая. Первый из них заключается в том, что вытесняющий признак окончательно осиливает другой и сохраняется в потомстве, будто никакого скрещивания не происходило. Этот случай тщательно исследован французским ботаником Мильярде над несколькими видами земляники и назван им hybridation sans croisement — гибридация без скрещивания. Эту главу учения о наследственности с таким же правом можно назвать милъярдеизмом, с каким главу, трактующую о следующем втором случае, называют менделизмом. Этот второй случай, составляющий содержание того, что собственно лишь имеет право называться менделизмом, заключается в следующем. Из двух скрещивающихся форм признак одной оказывается осиливающим, доминирующим (другой признак называется в отличие рецессивным), и все первое поколение обладает исключительно им (скрещивание желтого гороха с зеленым дает первое поколение исключительно желтое; см. таблицу II). От явлений мильярдеизма явления менделизма
начинают отличаться только со второго поколения, получаемого путем самоопыления. Это второе, как и последующие поколения, являются смешанными: горох будет и желтый и зеленый — и притом в установленном Менделем числовом отношении— на три желтых один зеленый. Как указано выше, общее объяснение закона, управляющего образованием помесей, предложено Менделем (и одновременно Ноденом в том же 1865 г.), но только общий случай (a-l-ab+ba-j-b) в силу доминирования одного признака превратился в За-j-b, т. е. три желтых и один зеленый. Этот-то совершенно исключительный частный случай, только затемняющий смысл основного закона, фанатические поклонники Менделя желают возвести в основной закон наследственности, вопреки очевидности отрицая явно противоречащие ему случаи, как, например, результаты скрещивания человеческих рас белой и черной, дающие, как известно, средний тип мулатов, квартеронов и т. д., а не представляющих ни явления доминантности, ни возвращения к чистым типам предков. Став на эту узкую точку зрения, мендельянцы свели общий важный закон случайных комбинаций расчлененных признаков (hybridation disjointe Нодена, segregation Дарвина) на совершенно второстепенный случай антагонизма между доминантами и рецессивами, хотя позднее сами стали от этого отрекаться. К тому же и самый факт вытеснения одного признака другим вовсе еще не разъяснен. Весьма вероятно, что способность, например, желтого цвета вытеснять зеленый принадлежит не самому желтому пигменту, а третьему, постоянно его сопровождающему телу. Зеленый цвет превращается в желтый от действия кислоты. Если допустить, что желтый горох обязан этим цветом присутствию кислоты, то этим объясняется и превращение зеленого от примеси к нему вещества желтого. Далее выяснилось, что доминантность и рецессивность не постоянные свойства, а могут взаимно превращаться, и на этот раз выяснилось, что причинная связь явлений объясняется действием посторонних тел — ферментов. Как уже сказано выше, в 1914 г. Бэтсон сам отрекся от менделъянства и ударился в другую крайность, в кернеръянство. Напомню, что уже в 1891 г. я указывал на наблюдения Кёрнера особенно над люцерной (Medicago, таблица III). Бэтсон и другие узнали об этом
через 25 лет. Что скажут на это наши русские их поклонники? Такова первая и основная задача изучения наследственности, как всегда заключающаяся в возможно систематической классификации явлений, подлежащих изучению. За нею и даже, как это нередко бывало в истории наук, одновременно с нею выдвигается, назревает другая потребность — объединения, объяснения совокупности фактов одной общей теорией. Но ни одна из предложенных до сих пор так называемых теорий наследственности не удовлетворяет требованию, которое прежде всего можно предъявить им, не может служить общей рабочей гипотезой, т. е. орудием для направления исследований к открытию новых фактов, новых обобщений. Теории эти возникали еще в X V I I I веке, но особенно многочисленны они стали с половины X I X века, толчком и образцом для чего послужила теория пангенезиса, предложенная Дарвином, от которой он сам позднее благоразумно отказался. Все они представляют одну и ту же попытку материального^ изображения преемственной передачи свойств от одного поколения другому. Все они в основе — только вариации на тему: потомство «плоть от плоти, кровь от крови» своих предков; только с успехами наблюдения подставляются все более глубокие черты строения «клеточка от клеточки», «плазма от плазмы», «ядро от ядра», «хромозома от хромозомы» и т. д. А когда оказывалось недостаточно этих реальных материальных носителей наследственности, изобретались легионы воображаемых (геммул, идиоплазм, зародышевых плазм, ид, идантов, детерминантов, генератуль, эргатуль, эргатин, пангенн. просто ген, мнем и т. д.), вся задача которых сводилась к тому, чтобы наглядно изобразить основной факт непосредственной материальной связи между частями организма и преемственной связи при смене поколений. Самой загадочной при этом обыкновенно представлялась возможность совмещения в ничтожном объеме зачатка каждого организма всех особенностей строения, обнаруживаемых его вполне развитой формой со всеми проявлениями ее деятельности. Задача эта представляется бесконечно сложной, если ее понимать в действительном фактическом смысле раскрытия беско-
нечной цепи причин и следствий, связывающей наблюдаемую в данный момент форму с ее зачатком или, что все равно, в обратном направлении — с зачатком будущего поколения. Логически же основная задача сводится к объяснению связи между исчезнувшей уже причиной и ее отдаленным последствием, подход, ключ к разъяснению чего должно искать, вероятно, в несравненно более простых случаях так называемых последствий (Nachwirkungen), примеры которых доставляет физиология, особенно физиология растений. А если до времени довольствоваться словесными параллелями, аналогиями, метафорами, то эти сравнения должны удовлетворять основному логическому условию всякого объяснения: должны восходить от сложного к простому. С этой точки зрения должны быть безусловно отвергнуты такие словесные объяснения явлений наследственности, как пользующиеся в настоящее время значительным сочувствием попытки Геринга и в недавнее время Земона. Оба эти ученые на расстоянии каких-нибудь 40 лет выступили <* теорией наследственности, основанной на сравнении ее с памятью. Но и фактическое и словесное разрешение двух указанных проблем наследственности — задача физиологии, разрешаемая или прямыми опытами, или аналогией с искусственными явлениями, а, к сожалению, до сих пор задача эта оставалась почти исключительно достоянием морфологов, которые считают ее разрешенной, если им удалось морфологически связать одну форму с другой, видимую глазом с видимой под микроскопом, или невидимой, добавляя остальное тем легионом слов, которые заставляют только порою сожалеть, почему эти современные ученые еще так свободно владеют греческим языком, что могут так легко и свободно засорять память людей эфемерными созданиями своей филологической фантазии. Физиология, конечно, пойдет строго систематическим путем, и на место внешних эмпирически связуемых форм, окраски и других признаков проникнет в их внутреннюю физикохимическую, причинную связь, как это недавно было сделано химиками, пришедшими на выручку мендельянцев и разрешившими непосильный для них факт превращения их доминантных форм в рецессивные и обратно (исследования Армстронга и Кибля над разноцветными примулами). И прежде
всего должно проникнуться мыслью, что причины могут быть потенциальные, а не непременно морфологические и вообще иного свойства, чем вызываемые ими следствия. Это нагляднее всего выражено в том факте, что источником всех пигментов являются бесцветные тела — хромогены и выбывающие их превращения ферменты. Точно так же и причины определенных форм могут лежать в известных свойствах аморфного вещества. Аналогию тому можно найти в опытах образования из двух жидкостей искусственных клеточек (клеточки Траубе), представляющих явления усвоения, роста и некоторые другие особенности живых клеточек, или в следующем простом опытефокусе, так называемом фараоновом змее: щепотка порошка, будучи подожжена, развивается в значительных размеров спирально извивающееся твердое тело с определенным внутренним пузырчатым, как бы клеточным строением. Причина этой вполне определенной и неизменно осуществляющейся формы лежит в свойстве порошка — гореть, образовать легко плавкую, вследствие выделяющихся газов, пузыристую, быстро затвердевающую массу, — в результате дающую подобие превращения небольшого объема вещества семени в превышающий его в сотни раз объем ростка с его рыхлым клеточным строением. На основную загадку наследственности — кажущееся действие на расстояние причины, уже не существующей, но существовавшей в прошлом, несомненно, прольет свет, как сказано, изучение явлений так называемого «последействия» вроде следующего. Фитолог может показать два совершенно сходных вертикальных ростка, находящихся в абсолютно сходных условиях, и сказать, что один из них через несколько времени искривится вправо, а другой влево, и предсказание его в точности исполняется. Дело в том, что он сообщил им различную наследственность, различное прошлое, различно повлиял на ближайший период их истории — и по существу безразлично, что период этот измерялся часами, а не годами или тысячелетиями, как в обычных явлениях наследственности; основное содержание явления — действие отсутствующей, но существовавшей в прошлом причины — одно и то же. Изучая все более и более сложные последствия, физиолог со временем доберется и до явлений наследственности. Точно так же и загадочность 13 К. А. Тимирязев, т. VI 193
сосредоточения в ничтожном комке зародышевого вещества всех свойств будущего организма мы должны объяснять себе не существованием его в редуцированном морфологическом же состоянии (подобно известной теории emboîtement, по образцу которой построены в основе и все подобные позднейшие теории), а в состоянии физико-химическом, потенциальном. А пока не удастся фактически проследить и хотя бы частично воспроизвести связь известных процессов через все промежуточные стадии развития, приходится довольствоваться логическими аналогиями, которые облегчали бы мысленное представление о природе этой связи. Такое представление может нам дать хотя бы ряд фотографических камер, поставленных одна за другой и воспроизводящих на своем матовом стекле то же изображение. Здесь мы усматриваем главное подобие явлений наследственности — периодическое воспроизведение сходных образов, чередующихся с местами, в которых невидимо, потенциально присутствуют эти образы, но в которых мы не .могли бы их увидеть, — они должны развиться, и тогда только мы узнаем их вновь со всеми тонкостями их очертания и окраски. Такое сравнение, конечно, нас недалеко подвигает в фактическом познании, но исполняет свое назначение, подготовляя, приучая ѵм на более простых примерах к охвату более сложных задач. Когда Сеченов хотел сделать более доступным понятие физиологического механизма памяти, он его сравнил с только что открытым фонографом; никогда, конечно, физику не пришло бы в голову обратно объяснять простое устройство фонографа сравнением его с памятью. В конечном выводе мы должны ожидать разрешения задач наследственности от экспериментальной морфологии, в опытах наследования приобретенных свойств, но опытах, распространенных на более долгие периоды времени, помня, что и сама наследственность в конце концов, может быть, только «приобретенное свойство». А до той поры можно, пожалуй, освещать свой путь временными. словесными аналогиями, но под непременным условием, чтобы они восходили к чему-нибудь реальному и в то же время простейшему, а не к фиктивному и более сложному, вроде модной теории «мнемонических протомер» с их «сублиминалъными» и «супралиминалъными» «энграммами» (Зе-
мои, 1904), памятуя известное изречение грозного бича старых схоластиков (Уильяма Оккамского): Entia non sunt multiplicande praeter necessitatern (не следует без надобности размножать всякие сущности). В конечном выводе мы приходим к заключению, что все эти, в течение последних десятилетий рекламирования менделъянства, учения о мутациях и т. д., предъявляемые в качестве чего-то упраздняющего или заменяющего дарвинизм, совершенно устраняются как таковые. Сам Бэтсон (в 1914 г.) вынужден был отказаться от своего менделъянства и перейти в другую крайность, в кернеръянство. Главные приобретения последнего времени вполне подтверждают основы учения о наследственности, заложенные Дарвином. Переходим к рассмотрению третьего и основного фактора эволюции, вытекающего из явления перенаселения — естественного отбора *. * В энциклопедическом словаре Граната (изд. 7-е, т. 29, стр. 645 и 646) К. А. рекомендует к статье «Наследственность» следующую литературу: «Darwin, „The Variation of Animals and P l a n t s ' , 1868, втор. изд. 1875 (гл. X I — X I X заключают всесторонний критический обзор основ учения о Н.; рус. пер. изд. Лепковского, 1908); Darvin, „Cross and selffertilisation of Plants", 1876 (о пользе и роли в природе перекрестного оплодотворения); Naudin, „Sur I'Hybridité dans les végétaux", 1865 (Nouv. Arch, du Museum); Mendel, „Versuche über Pflanzenhybride", 1901 (nepвонач. 1865); Wichura, „Die Bastardbefruchtung im Pflanzenreich", 1865; Millardet, „L'hybridité sans croisement" (1894); Kerner, „Pflanzenleben" (в. 2, 1891); Costantin, „L'hérédité acquise"; Henslow, „Heredity of acquiered characters in plants" (1908); Bateson, „Mendels principles of heredity" (1909); Correns, „Die Neuen Vererbungsgesetze", 1812 (есть рус. пер.); A. Thomson, „Heredity" (1908); E.Baur, „Einführung in die experimentelle Vererbungslehre", 1911 (есть рус. пер.) Goldschmidt, „Einführung, in die Vererbungswissenschaft", 1911 (рус. пер.); Plate, „Vererbungslehre", 1912». Ред.
IX Е С Т Е С Т В Е Н Н Ы Й О Т Б О Р » зменчивость разнообразит органические формы; наследственность закрепляет эти изменения и, накопляя их, усложняет строение организмов. Ни та, ни другая, ни в отдельности, ни в сочетании не могут вызвать их усовершенствования, т. е. увеличения их приспособленности к жизненным условиям, гармонии между ними и средой, а в этом-то и заключается загадка, представляемая организмами в отличие от тел неорганизованных. Ответ на эту загадку дает учение об естественном отборе. Естественный отбор — одна из трех основ дарвинизма, как единственного, выдерживающего критику, современного эволюционного учения. Положив основание статической стороне эволюционного учения тщательным критическим сопоставлением * Этот раздел с небольшими пропусками в начале и конце и с существенными дополнениями в середине текста напечатан в виде статьи «Отбор естественный» в энциклопедическом словаре Граната (изд. 7-е, т. 3D, стр. 721—741). Ред.
положительных данных описательной биологии (классификации, сравнительной анатомии, учения о метаморфозе, эмбриологии) с точки зрения того, что немецкие ученые теперь предпочитают называть учением о происхождении (Abstammungslehre), — Дарвин перешел к динамической стороне учения, к разысканию исторического процесса, который объяснил бы тот строй органического мира, который наблюдается в настоящем и доступном нам прошлом. В первоначальном наброске своей теории, относящемся к 1842 г. (но открытом только в 1896 г. и напечатанном в 1909 г. под заглавием «The foundations of the Origin of species *), он так и выражается: «Мы должны видеть в каждом сложном механизме, в каждом инстинкте результат исторического суммирования полезных приспособлений, делающих его подобным произведениям искусства». Раскрытие этого исторического процесса представляло три логических этапа. Во-первых, Дарвин останавливается на вопросе,каким образом совершается достоверно нам известный исторический процесс совершенствования органических форм. «Я вскоре убедился, что ключом, объясняющим успех человека в получении полезных растений и животных, является отбор», говорит он в своей автобиографии. Второй наиболее существенный этап, заключавшийся в следующем вопросе: «как применить отбор к организмам в их естественном состоянии, для меня долго оставался тайной». Открытию этого аналогического искусственному отбору естественного процесса способствовало два соображения: во-первых, что участие человека в образовании улучшенных пород не всегда являлось сознательным по отношению к получающемуся результату и в таком случае он оказывался таким же слепым орудием, как всякий другой фактор природы; а во-вторых, самый процесс отбора, даже в наиболее совершенной форме, осуществляется и не прямым путем отбора экземпляров, удовлетворяющих намеченной цели, а обратным путем устранения, уничтожения неудовлетворительных экземпляров. Любопытно, что именно в этой форме устранения—élimination — процесс эволюции органических форм представился почти одновременно (1836) и другому великому мыслителю, * «Основы происхождения видов». Ред.
О. Конту. Это сходство идей Дарвина и Конта было в первый раз обнаружено в 1864 г. (Тимирязевым). Дарвину оно осталось неизвестным, и только недавно стало высказываться (т. е. выражение элиминация) в английской и немецкой литературе (Plate). Но Дарвин имел несомненное преимущество перед Контом, потому что он указал на ближайший, роковым образом действующий механизм этой элиминации. Если в простейшей форме усовершенствование, отбор человеком осуществляется путем уничтожения менее совершенных форм, то, спрашивал себя Дарвин, что же заменяет этот принцип в природе, и сам сообщает, что определенный ответ на этот вопрос представился ему через пятнадцать месяцев после того, как он начал записывать свои мысли в записной книжке (1837), т. е. в октябре 1838 г. Толчком к тому было чтение книги Мальтуса «О населении». Идея Мальтуса о стремлении человека к перенаселению была, в свою очередь, заимствована у Франклина, обратившего внимание на громадные размеры, в которых размножаются животные и растения. Любопытно, что чтение той же книги Мальтуса (ровно через двадцать лет позже Дарвина) породило сходный строй мыслей и в голове Уоллеса. Иллюстрируем этот факт перенаселения одной цифрой. Растение, которое производит 100 семян в год (и это далеко не крупная цифра), через десять лет дало бы 1 ООО ООО ООО ООО ООО ООО растений, а этому числу уже не достало бы места на земном шаре. Этот факт постоянного стремления организмов к перенаселению, по основной идее Дарвина, ведет к уничтожению (элиминации Конта) менее приспособленных или, другими словами, к прогрессивному приспособлению выживающих существ, в результате чего является совершенство органических существ, составлявшее загадку, которую теологи и философы пытались разрешить при помощи своих креационистских и телеологических гипотез * . * В статье «Отбор естественный» (энциклопедический словарь Граната, изд. 7-е, т. 30, стр. 723) текст дополнен следующей вставкой: «Следует заметить, что в своем первоначальном изложении 1844 года (Foundations) Дарвин вовсе не прибегал к тому метафорическому выражению «борьба за существование», которое в руках его врагов послужило главным оружием для возбуждения предубеждений против всего его учения. Выражение это собственно принадлежит Уоллесу; для изложения
Третьим из упомянутых выше трех логических этапов в развитии учения об естественном отборе являлось разъяснение факта, поражавшего всех мыслителей, останавливавшихся на вопросе о единстве происхождения организмов, — факта разграничения всего органического мира на замкнутые, разобщенные между собою резкими перерывами, отдельные группы, получившие название видов, родов, семейств и т. д. * Эта сторона учения уже рассмотрена нами выше (глава VI), не будем к ней возвращаться. Так как, с другой стороны, основные посылки, от которых отправляется это учение, — изменчивость, наследственность и перенаселение — являются повсеместно наблюдаемыми, неоспоримыми фактами, то и неизбежный вывод из них — естественный отбор— является логически неотразимым из них выводом, и прав Шпитучения Дарвина оно не представляется необходимым, как это было доказано двадцать пять лет тому назад (Тимирязевым). Воздержимся от него и здесь». Ред. * В статье «Отбор естественный» (энциклопедический словарь Граната, изд. 1-е, т. 30, стр. 724 и 725) к этому месту текста имеется следующее дополнение: «Если все организмы с в я з а н ы между собою единством происхождения (как об этом свидетельствует общее впечатление, выносимое из сопоставления фактов классификации, метаморфоза, сравнительной анатомии, эмбриологии, палеонтологии), то органический мир должен был бы, наоборот, представлять одно слитное, неразрывное целое. Это резкое противоречие, эта непримиримая антиномия не была разрешена никем до Дарвина, как и после него. Беспомощно останавливался перед ним он сам пока не нашел разрешения, логически вытекавшего из того же начала — отбора. Сам Дарвин придавал этому открытию большое значение, припоминая, где и когда (именно, в карете на пути из Доуна) эта плодотворная мысль пришла ему в голову. В силу естественного отбора получается более шансов на сохранение существ, обладающих какими-нибудь свойствами, обеспечивающими их существование при данных условиях. К числу таких свойств должна быть отнесена известная степень отличия от ближайших существ, избавляющая его от конкуренции с ними, обеспечивающая, так сказать, свободное место для нового пришельца. Мысль об этом снова подали ему данные, доставляемые искусственным отбором. Как только какая-нибудь форма начинает разнообразиться, наибольшим успехом отличаются те видоизменения, которые обладают данным признаком в наиболее выраженной форме (например, возовая и скаковая лошадь), а средняя форма, от которой они произошли, а равно и формы, промежуточные между наиболее резко расходящимися, начинают исче-
цер, автор одного из наиболее основательных научно-философских сочинений о дарвинизме, заключающий свою книгу словами: «Едва ли существует что-либо достовернее, чем естественный отбор. Его существование так же несомненно, как чередование дня и ночи, как смена времен года; он является необходимым логическим выводом из наблюдаемого общего течения природы». Но против этого дедуктивного доказательства действительности естественного отбора, являющегося только сокращенным выражением для обозначения совместного существования трех наблюдаемых явлений природы, до самого недавнего времени (зоолог Вильсон в 1915 г.) продолжают предъявлять следующее возражение. Все это верно, говорят, но, тем не менее, учение о естественном отбрре является только логическим выводом; это теория, философия, а не непосредственно наблюдаемый факт. Но ведь никто не видал, чтобы луна падала на землю или зать. Это же положение подтверждается и цифрами для естественного отбора. С данного участка земли можно собрать более сена, если он будет занят смесью различных растений, чем если он будет занят какимнибудь одним из них. Следовательно, известная диференциация, известная степень различия уже будет полезной, определит успех тех форм, которые наиболее отличаются и от своих родителей и между собою. Дарвин назвал это началом расхождения признаков (divergence of characters) и пояснил следующей схемой. Схема, поясняющая дарвиново начало расхождения признаков. I. Сродство разрозненных групп (обнаруживаемое классификацией и эмбриологией). I I . Связующее эти разрозненные группы родословное дерево (обнаруживаемое палеонтологией). Таким образом, открытие в природе исторического процесса естественного отбора одновременно разрешило обе задачи, которых не разрешает ни одно из эволюционных учений, появившихся до или пос_ Hue. 1о. ле Дарвина». Ред.
неслась по прямой линии в пространстве, а однако мы признаем ее наблюдаемое вращение вокруг земли результатом этих двух отдельно не наблюдаемых движений. В обратном порядке мы наблюдаем в отдельности явления изменчивости и явления перенаселения и признаем, что их результатом необходимо является отбор, т. е. та приспособленность организмов, которая наблюдается во всем органическом мире. Но сверх того на это общее возражение можно дать два прямых ответа непосредственно из области относящихся сюда явлений. Первый ответ более общего характера, второй же указывает, что возражающие просто плохо осведомлены о фактической стороне дела, повторяя возражение, уже фактически устарелое. Первый ответ заключается в том, что делаемое дарвинизму общее философское возражение относится к форме изложения Дарвина, а не к содержанию его учения. Он начал с изучения явлений искусственного отбора, а от него перешел к его аналогу — естественному отбору, к этому его вынуждал господствовавший предрассудок о существовании будто бы различия между искусственными и естественными органическими формами, предрассудок, опиравшийся на догматическое утверждение Линнея, но ни на чем не основанный. Для современного натуралиста этого различия не существует, и он может сначала установить основы фактических посылок естественного отбора изменчивости и перенаселения — и затем перейти к бесчисленным примерам результатов существенно сходного с ним в основных условиях отбора искусственного, которые отличаются от опытов фактической проверки начал отбора только тем, что производившие их практики не имели этой теоретической цели в виду. Особенно убедительными с такой точки зрения окажутся такие опыты, как опыты Бербанка, производившиеся в условиях, наиболее сходных с естественным отбором, т. е. отрицательным путем истребления (élimination Конта) неудовлетворительных форм, к тому же и по размерам приближавшегося к размерам истребления, совершающегося в природе на основании закона перенаселения. Но и в более узком своем смысле возражение, будто учение о естественном отборе является только теоретической дедукцией, не подтвержденной еще непосредственным опытом, не выдержи-
вает критики, как происходящее от недостаточного знакомства с фактами, которыми уже обладает современная наука. Какверно указал на это Пирсон, всякая статистика смертности или долговечности, которая показывает зависимость их от какогонибудь свойства организма, является доказательством верности теории Дарвина, т. е. показывает, что свойство это представляется материалом для естественного отбора, хотя бы причина его полезности и не была понятна, а тем более, если она понятна. Вот один особенно простой и наглядный пример отбора защитной окраски, недавно исследованный итальянским энтомологом Чезнола. Он наблюдал, что две разновидности богомолки (Mantis religiosa), насекомого, подобного кузнечику,— зеленая и бурая — встречаются преимущественно — первая в зеленой, вторая в побуревшей, выжженной траве, и проделал такой опыт: 45 зеленых и 65 бурых были привязаны шелковинками к растениям и в течение 17 дней были предоставлены своей судьбе на зеленой и бурой поверхности луга. Все привязанные к растениям той же окраски остались целы и невредимы, между тем как двадцать пять зеленых на бурой поверхности погибли до последнего через одиннадцать дней, а из 45 бурых на зеленой траве уцелело всего десять. Опыт этот наглядно показывает, как действует естественный отбор в этом простом случае приспособления. По всей вероятности, мы можем объяснить себе в этом случае и самый механизм приспособления. Исследования П. Подъяпольского показывают, что зеленая окраска кузнечиков и других насекомых зависит от присутствия в них хлорофилла, как известно, под влиянием света принимающего бурую окраску. Таким образом тот же свет, который вызывает побурение лугов, способствует и приспособлению насекомых к изменяющейся окраске обитаемой ими среды. Второй несомненный во всех своих подробностях тщательного биометрического изучения пример естественного отбора принадлежит талантливому, к сожалению, рано потерянному наукой, английскому зоологу проф. Уэльдону. Вот вкратце содержание этого опыта. В Плимутской бухте был построен новый мол, защищавший ее от сильного морского прибоя. Вместе с этим стали подмечаться изменения у неко-
торых представителей морской фауны этой бухты. Внимание Уэльдона обратил на себя один вид краба. Оказалось, что у него из года в год изменялась форма лобной части панцыря, вследствие чего суживалась щель, через которую вода проникает в жабры. Это изменение было крайне ничтожно и могло быть подмечено только тщательными измерениями — обстоятельство особенно интересное, так как благодаря ему эти опыты устраняют ходячее возражение против естественного отбора,— будто отбираться не могут первые ничтожные изменения; они не могут быть предметом отбора, не обладая тем, что немецкие ученые называют selectionswerth, т. е. селекционной ценностью. Параллельно с этим изменением строения краба наблюдалось, что заграждение бухты сопровождалось помутнением воды от ила, вносимого впадающими в бухту речками. Уэльдон задался мыслью, не представляет ли это сужение щели приспособления для отцеживания ила, вследствие чего те крабы, которые им обладают, отбираются, а те, которые им не обладают, погибают. Для проверки своей мысли он предпринял ряд опытов в аквариумах с чистой и мутной водой. Оказалось, что в мутной воде смертность всегда была более высокая, а исследование погибших и переживавших показало, что выживали, т. е. отбирались именно те, которые обладали более узкой щелью. Наконец, исследование жабер показало, что у погибших они действительно были более загрязнены илом, чем у выживших. Это мастерское сочетание статистико-биометрического наблюдения с прямым опытом является блестящим образцом того, как должно производиться исследование, доказывающее наличность процесса естественного отбора именно в тех случаях, в которых они наиболее отрицаемы, именно в применении к ничтожным изменениям строения. Третьим и наиболее тщательно, со всех сторон обработанным примером образования новой формы путем естественного отбора мы обязаны русскому ботанику, проф. Н. В . Цингеру. На этот раз речь идет не о незначительном изменении растительной формы, а о несомненном происхождении путем естественного отбора новых видов растения и притом не сочиненных ad hoc * * для данного случая. Ред.
каким-нибудь автором, как пресловутые petites espèces Жордана или энотеры Де-Фриза, которых авторитетные ботаники не признают за виды, а несомненно давно установленных и принятых ботаниками видов. В книге, посвященной этому исследованию, более 300 страниц с множеством иллюстраций; остановимся на самом выдающемся случае и, понятно, в самых кратких чертах. Это одно из так называемых льняных растений (plantae linicolae) — рыжик (Camellina linicola), давно обращающая на себя внимание, засоряющая льняные посевы сорная трава из семейства крестоцветных. Уже самое название, указывающее на ее местонахождение, делает очевидным ее появление на площадях, подвергшихся человеческой культуре. Самые тщательные исследования убедили автора, что нигде, помимо льняных посевов, оно и не существует. Это исключительное местонахождение на культурных площадях доказывает историческое и, как показывает автор, сравнительно недавнее историческое происхождение этого вида, делающее несомненным, что именно в этой обстановке он возник и вне ее не может существовать. Тщательное сравнительное изучение ближайших видов приводит автора к заключению, что изученный вид мог произойти из одного из них путем превращения в направлении от так называемых «сухолюбов» (ксерофилов) в растения «влаголюбивые» (гигрофилы), способные существовать лишь в условиях достаточной влажности и затенения соседними растениями, т.е. именно в тех условиях, которые представляют площади, занятые под лен, чем и объясняется тот факт, что, возникнув в этой благоприятной для него среде, он не может расселяться обратно за ее пределы, где продолжают существовать растения — его предки. Здесь возникает вопрос, почему же, как же этот новый вид проник и продолжает занимать эту благоприятную культурную площадь, продолжающую оставаться недоступной для его уцелевших предков? Ответ очень прост: он вступил в борьбу с человеком и победил, перехитрил его. Понятно, это только метафорическое выражение, так же как и самое выражение «естественный отбор». Человек, ограждая свои посевы льна от вторжения сорных трав, придумал разные сортировки и отборные машины, которые, пропуская через свои сетки мелкие семена сорных растений, отбирают сравнительно крупные семена льна.
Только те представители рыжика, которые стали производить более крупные семена, обманули расчеты человека и проникли вместе с семенами льна на запретную площадь, где под влиянием благоприятных условий с течением времени выработался новый вид Camellina linicola, вся организация которого отражает на себе влияние новой завоеванной им среды и делает невозможным возврат его в среду старых «сухолюбов», из которой он выбрался в новую более благоприятную обстановку, не для него подготовленную человеком. Смешивать этот случай с искусственным отбором, как это делают некоторые ботаники, немыслимо, так как отбор совершается именно наперекор человеку, деятельность которого является таким же слепым фактором по отношению к полученному результату, как любой другой фактор природы. В этом исследовании проф. Цингера мы имеем первый несомненный пример появления в заведомо историческую эпоху новой действительно видовой формы вследствие естественного отбора одного определенного полезного свойства, именно величины семян. Но исследование это замечательно еще в другом, весьма важном, отношении. До самого недавнего времени (Бэтсон 1914 г., Вильсон 1915 г.) встречаются еще такого рода возражения против учения о естественном отборе. Положим, говорят, оно объясняет происхождение признаков полезных, но ведь не все видовые признаки полезны; значит, это только теория происхождения приспособлений, а не видов. На это Дарвин и дарвинисты отвечают очень просто: где нет вопроса, — нет и надобности в ответе. Та или иная форма организма сама по себе не представляется вопросом, так же как и форма кристалла. Никогда не возникало вопроса, для чего служат кристаллу ребра и углы. Вопрос возникает только тогда, когда обнаруживается служебное значение органов, например, цветов или листьев; тогда возникает и вопрос, каким образом случилось, что эти органы в таком совершенстве соответствуют своему отправлению, и единственным ответом на этот один общий, но в бесконечных вариациях повторяемый природой вопрос является учение Дарвина. Вопрос же, в силу каких условий, под влиянием каких физических факторов происходят изменения, подхватываемые и закрепляемые отбором,
равно как и уничтожаемые им, вопрос совсем иного порядка, о нем будет речь ниже. Но если учение Дарвина не касается по существу строений или вообще особенностей организации безразличных или бесполезных, то оно указывает на еще одно свойство организмов, названное Дарвином соотношением, correlation, которое может объяснять факт одновременного присутствия в видовых формах известных, полезных и неизменно сопровождающих их, повидимому, безразличных или бесполезных признаков. В силу этого начала соотношения, эти признаки находятся в какой-то (по большей части ближе не разъясненной) органической связи и передаются вместе — полезные, потому что они полезны, а бесполезные, потому что связаны с полезными. Такой тщательно изученный пример соотношения проф. Цингеру и удалось найти у Camellina linicola и не только установить факт связи, но обнаружить его причинную зависимость. Все видовые признаки этого растения находятся во вполне понятном соотношении с основным полезным его признаком— величиной семян. «Выражаясь языком математиков, мы можем сказать, что по существу главной переменной в нашем ряде видов является величина семени, величина же цветков и стручков, их число, относительные размеры их частей, густота кистей, длина и размеры цветоножек, число семян в стручке суть функции этой переменной», — так формулирует автор свой основной вывод. Наконец, ему удалось показать, что условием образования больших семян и всех сопровождающих их свойств является именно более влажная и затененная среда. Таким образом, проф. Цингеру удалось во всех подробностях изучить процесс образования новых видов путем естественного отбора и объяснить его во всех его подробностях. Действие естественного отбора не редко уподобляли действию сита или решета. В исследовании проф. Цингера это словесное уподобление превратилось в действительный естественно-исторический факт. Приведенных трех примеров достаточно, чтобы показать полную несостоятельность возражения, будто учение о естественном отборе только философская теория, дедуктивный вывод, а не научно обоснованный факт. Оно является неотразимым дедуктивным выводом из трех несомненных и неизменно
присутствующих фактов — изменчивости, наследственности и перенаселения. Оно подтверждается бесчисленными фактами искусственного отбора, ничем не отличающимися от естественного отбора, особенно в тех случаях, когда процесс сводится к тому же, чем он является в природе, т. е. к элиминации неудовлетворительных особей, т. е. их уничтожению в больших размерах (как у Бербанка). Оно обнаруживается, наконец, w непосредственно в природе, как в приведенных трех примерах, устраняющих к тому же побочные возражения: будто первоначальные стадии отбора (incipient stages) не обладают необходимою для того ценностью (Selectionswerth); и будто не доказано получение путем естественного отбора новых видовых признаков, не обладающих полезными качествами. Дарвин не останавливался на подобных частных случаях применения естественного отбора, но зато он показал, как он применяется к разъяснению целых обширных категорий фактов. Этому была посвящена его деятельность после появления «Происхождения видов». Остановимся на нескольких примерах и посмотрим, как дополняет их современная наука, следуя в намеченном им направлении. Изучение цветочных органов приводит к заключению, что у очень многих растений существуют различные, иногда очень сложные, приспособления, определяющие, вместо самоопыления, перекрестное опыление между различными особями посредством перенесения пыльцы ветром, водою или насекомыми (Шпренгель). Но эти факты были почти забыты, когда Дарвин напомнил о них, подкрепив их новыми тщательными наблюдениями и опытами над орхидными, над так называемыми ди- и триморфными цветами и т. д. С точки зрения естественного отбора появление таких сложных форм, притом представляющих в самых разнообразных группах растительного царства приспособление к достижению одного и того же результата, не может быть объяснено иначе, как допущением, что результат этот полезен. Дарвин предпринял экспериментальное исследование, в котором доказал, что перекрестное оплодотворение действительно дает начало более могучему и плодовитому потомству — вывод, который и до настоящего времени недостаточно оценен исследователями в области наслед-
ственности (например, Бэтсон и мендельянцы не заметили, что эти явления отражаются и на некоторых опытах Менделя, именно тех, которые они цитируют, и делают их неубедительными). Таким образом получается ключ к объяснению самого факта распространенности этих приспособлений. Раз они полезны, они являются материалом для отбора. Вторым примером Дарвину послужили насекомоядные растения. Факт улавливания насекомых растениями был известен еще в X V I I I столетии, но еще в 60-ых годах X I X века выдающиеся ботаники (Дюшартр) отказывались допустить, что это действительно процесс питания, — это казалось им слишком чудесным, т. е. порождением телеологического склада мышления наблюдателей. Для Дарвина, наоборот, такие сложные приспособления снова между представителями различных царств были мыслимы именно как результат отбора, но тогда они возможны только под условием их полезности как процесса питания. Снова целым рядом точных наблюдений и опытов он проверяет известные факты, дополняет их многочисленными и еще более ценными новыми и снова создает целую новую теорию питания растений на счет животных — теорию, между прочим, давшую толчок для создания новой главы физиологии растений — о протеолитических ферментах. Третьим примером послужили ему вьющиеся растения; здесь само собою было очевидно, что они исторического происхождения, т. е. могли появиться, когда уже существовали другие растения, к которым они приспособлялись. Польза была также сама собой очевидна. Пользуясь готовой поддержкой других растений, они могли развить большую поверхность листьев, этих главных органов питания, при сравнительно малой затрате строительного материала на свои тонкие кволые стебли. Загадочным на этот раз представляется факт, что эта сложная способность образовать вьющиеся стебли встречается в многочисленных и притом разрозненных группах растений. Значит, она возникала в течение всей истории растительного мира не раз и совершенно независимо. Это невольно наводило на мысль, не присуще ли растениям вообще и стеблям в особенности то круговое поникание (circumnatation), которое он нашел у вьющихся растений, в их способности расти не отвесно,
а по винтовой линии, охватывая своими кольцами стволы других растений. Предположение это он доказал в целом томе исследований, обнаруживших присутствие в едва заметной форме того вращения вершины растущих органов, которое так наглядно обнаруживается у органов вьющихся. На этих трех примерах Дарвин показал, в каком направлении должны быть предприняты исследования для подтверждения верности его учения о происхождении организмов путем естественного отбора. Прежде всего нужно раскрывать значение, т. е. пользу данной особенности строения или отправления, как это сделано во всех трех приведенных случаях. Этому данному им направлению соответствует целый новый отдел биологической науки, для которого Геккель предложил название экологии. Проще было бы назвать его экономикой, экономикой растений, экономикой животных, и во всяком случае совершенно неуместно называть его биологией, как это делают нередко, особенно разные популяризаторы. Второе направление, которому дало толчок учение об естественном отборе, это — раскрытие тех промежуточных шагов, тех степеней приближения к совершенству, через которые проходит организм, направляемый естественным отбором. Это направление выразилось в том необычном оживлении и развитии, которое обнаруживалось в области сравнительной анатомии и особенно эмбриологии в первые десятилетия после появления «Происхождения видов», особенно в лом направлении, которое получило название теории рекапитуляции, или биогенетического закона. Соответственно с изменением основного взгляда изменилась или усложнилась самая задача этих отделов биологии. С одной стороны, так как естественный отбор не предполагает абсолютного совершенства получаемых результатов, то приобретает интерес и указание на некоторые недостатки, несовершенства организмов, чему соответствует также новый отдел науки, названный Геккелем дистелеология,— обстоятельство, которое необходимо напомнить ввиду беззастенчивого обвинения Дарвина и дарвинистов в каком-то Панлоссовском оптимизме (как это позволил себе недавно Бэтсон). С другой стороны, является стремление показать, что и промежуточные ступени в процессе совершенствования, обнаруживаемые сравlâ К. А. Химиряз<е, ч>. VI 209
нительной анатомией и эмбриологией, обладают относительной полезностью, оправдывающей предположение, что они могли быть предметом отбора. Образец такого трактования фактов уже много лет тому назад дал- английский эмбриолог Маршаль в применении к одному очень сложному случаю — к глазу моллюсков. Он показал на этом примере, что различные стадии эмбриологического развития глаза головоногих моллюсков не только соответствуют окончательной форме этого органа у различных представителей класса моллюсков, но что в то же время каждая такая ступень соответствует новой степени физиологического совершенствования и, следовательно, имеет известную селекционную ценность. Вот как талантливый молодой ученый осуществил эту задачу уже четверть века тому назад. «Если история развития должна быть рассматриваема как сокращенное повторение истории предков, тогда различные ее стадии должны быть возможными в действительности, эта история должна быть возможной, т. е. все ступени этой исторической лестницы должны быть практически осуществляемы. Естественный отбор объясняет совершенство строения сложного органа путем приобретения организмом ряда промежуточных ступеней, каждая из которых представляет в сравнении с предшествующей известные преимущества, достаточные для сообщения ему некоторых шансов в борьбе за существование. Мало того, чтобы последняя стадия была совершеннее первой, каждая промежуточная должна быть существенном успехом на этом пути. Хорошим примером эмбриологического ряда форм, удовлетворяющего этому требованию, может служить развитие глаза у высших головоногих моллюсков. Первой стадией является немного вдавленный участок слегка измененной кожи. Вокруг этого места эпидерма образует слегка возвышающуюся окраину. Разрасстаясь, эта окраина образует ямочку, так что первоначально изменившийся участок уже оказывается на дне этой ямочки, сообщающейся небольшим отверстием с внешней средой. Отверстие все более и более суживается, так что ямочка превращается в замкнутую поДюсть. В момент полного смыкания .отверстия образуется каплевидный отросток прозрачной кутикулы, вдающейся в полость глаза. Последующим наложением таких же прозрачных концентрических слоев образуется шаровидная
линза глаза, и его развитие заканчивается гистологической диференцировкой на внутренней стенке пузыря, превращающей ее в сетчатку. Параллельно с этим образующиеся кожные складки вокруг глаза дают начало ирису и векам». «Каждая стадия в этой истории развития представляет физиологическую ступень в усовершенствовании органа и каждая из них сверх того соответствует окончательной ступени развития глаза у какого-нибудь »моллюска. Самая ранняя стадия этого развития, когда глаз представляет вдавленную и слегка измененную поверхность кожи, соответствует простейшему глазу у Solen. На той стадии, когда глаз представляет ямочку с широким отверстием, он сохранился у Patella. Это уже значительное усовершенствование, так как погруженные в ямочку чувствующие клеточки более защищены от случайных повреждений. Уменьшение отверстия на следующей стадии, с виду незначительное изменение, в действительности представляет громадный шаг вперед. До этой поры глаз различал только свет и тьму: образование изображения было невозможно. Теперь, благодаря малости отверстия и пигментации стенок ямочки, получается уже изображение, хотя и туманное (вспомним pin-hole camera — фотографические камеры с простым отверстием в бумаге, сделанным булавкой, вместо линзы). Этот тип глаза встречается у Nautilus. Затягивание отверстия прозрачной пленкой, не изменяя существенно оптических свойств глаза, ограждает его от проникновения в полость посторонних тел. Образованием линзы через наложение новых слоев прозрачной кутикулы, представляющим следующую и очень существенную ступень усовершенство-' вания, достигается большая ясность и яркость изображения. Таким глаз сохраняется у брюхоногих. Наконец, образование ириса и век служит для лучшей защиты глаза и представляет большое усовершенствование в сравнении с неуклюжим приспособлением для этой цели у слизняков». Полезность приспособления, служащая ключом для объяснения его образования путем естественного отбора, породила, как сказано выше, экологию, а самый факт, что она осуществляется историческим процессом постепенного усовершенствования, объясняет, почему это совершенство даже в лучшем 14* 211
случае не бывает абсолютным, а только бесконечно к нему приближается, как это видно из истории развития глаза, представленной Маршалем, а также из часто приводимого изречения Гельмгольтца, что даже глаз человека, этот самый совершенный из органов, представляет некоторые несовершенства, если к нему отнестись со всей строгостью, с которой оцениваются лучшие оптические приборы. Отсюда является понятным, что рядом с изумительными приспособлениями встречается и недостатки, особенно в области атрофирующихся, вырождающихся органов, примером чего может служить орган, так часто заставляющий о себе говорить, — отросток слепой кишки, вызывающий болезнь аппендицит. Это, во всяком случае, исключение из общего правила об основной приспособленности организмов к условиям их существования и составляет предмет дистелеологии, о чем, как мы указали ранее, противники Дарвина умышленно забывают, утверждая, будто эти факты несовместимы с естественным отбором. Другие противники Дарвина с американским геологом Коопом во главе полагают, что нашли что-то новое в заявлении, что естественный отбор сам по себе ничего не создает, следовательно, не создает и совершенства, т. е. приспособленности организмов. Но эту истину Дарвин высказал на первых же страницах своей книги и в течение всей своей жизни высказывал все в более и более решительной форме. Сщадает материал для отбора изменчивость организмов, а орудием к тому служит действие среды. В письме к Гёксли он высказывает эту мысль даже с совершенно необычной для англичан энергичностью: «Кой чорт изменяет формы,, если это не внешние условия?» Все Последующее развитие науки было подтверждением верности его воззрения, и ответом на него снова явилось развитие целого нового направления в науке — экспериментальной морфологии.. Поясним это на нескольких примерах. Лежащее в основе приспособления цветов к перекрестному опылению насекомыми превращение формы цветка из лучистой в симметрическую (как, например, у орхидных, губоцветных и других) вызывается первоначально действием силы тяжести. Мысль эта была в первый раз высказана Спенсером на основании сравнительных наблюдений (у цветов с прямо стоячей или поникшей

I цветоножкой или в кистях у конечных и боковых цветов), позднее экспериментально подтверждена Фехтингом. Образование вьющихся стеблей лежащие в основе его явления круговой нутации находятся в зависимости также от действия силы тяжести, как это показал Баранецкий. Эти и подобные им явления зависимости формы и строения растений от внешних факторов (тяжести, света, влажности, сухости и т. д.) легли в основу новой глайы физиологии растений (позднее и животных), получившей название экспериментальной морфологии, и еще другой новой отрасли ботаники — физиологической географии растений. Но одно изучение физических причин, вызывающих изменение органических форм, в свою очередь не дает ключа к объяснению их приспособленности (как это пытались утверждать Кооп, Генсло, Варминг и др.). Обстоятельное доказательство несостоятельности этой теории так называемого «прямого или самоприспособления» (directe Anpassung) дал в своей книге Детто. Таким образом изучение процесса «естественного отбора» распадается на три последовательные задачи, которым соответствует целый ряд вновь возникших научных дисциплин: сначала устанавливается полезность данного органа или отправления, чему соответствует экология, или экономика (растений или животных). Затем выслеживается ряд промежуточных форм, приведших к развитию сравнительной анатомии и эмбриологии на физиологической основе, и, наконец, раскрываются те физические процессы, которые определяют возникновение этих окончательных и связующих форм, — экспериментальная морфология и физиологическая география растений и животных. Это оживление почти всех отделов биологии и возникновение совершенно новых служит Лучшей мерой значения этой «рабочей гипотезы». Гипотеза, победно отразившая полувековые яростные нападки, гипотеза, исполнившая предъявленные ей самые придирчивые требования, гипотеза, открывшая новое необъятное поле для исследования, гипотеза, изменившая коренным образом весь склад биологического знания, переместив его из области описательной в область объяснительную, из сферы наблюдения в сферу опыта, гипотеза, отразившаяся
на самых отдаленных областях человеческой мысли, — такая гипотеза, конечно, прошла все искусы и вступила в окончательную фазу прочно установленной научной теории. Эта теория дает общий ключ к пониманию основной особенности всех организмов — их приспособленности к условиям существования, их гармонии с окружающим миром. Она объясняет происхождение органического мира не просто только историческим процессом, как это было бы достаточно для запросов морфологии, но историческим процессом, несущим определенный характер движения от менее совершенного к более совершенному, т. е. прогресса. Таким образом, эта теория вполне разрешает обе задачи, поставленные нами в первых двух лекциях * В энциклопедическом словаре Граната (изд. 7-е, т. 30, стр. 741) К . А. рекомендует к-статье «Отбор естественный» следующую литературу: «К. Тимирязев, „Чарлз Дарвин и его учение" (1908, изд. 6-е); его же, „Факторы органической эволюции" (в сборнике «Насущные задачи современного естествознания», 1908); его же, „Дарвин" («Вестн. Евр.», 1909; краткое изложение основ учения о естественном отборе и его дальнейшего развития); Plate, „Selectionsprincipe" (1913). Самое обстоятельное крити" ческое изложение учения и разбор всех сделанных на него возражений. Я . В. Цингер, „О засоряющих лен видах Camelina, Spergula и их происхождении" (Петрогр., 1909. Наилучше изученный отдельный случай происхождения новых видов путем естественного отбора); Cowles, „Ecology" N e w Y o r k & Chicago, 1912; краткий очерк экологии растений); Neger, „Biologie der Pflanzen auf experimenteller Grundlage" .(1912; подробный перечень явлений из области экологии, но теоретическая часть слаба); Я . Spitzer, „Beitrage zur Descendenztheorie und zur Metodologie der Naturwissenschaft" (1886); C. Detto, „Die Theorie der directen Anpassung" (1904). Д в а лучшие сочинения об естественном отборе с общей научнофилософской точки зрения». Ред.
И С Т О Р И Ч Е С К А Я М А Т Е Р И А Л И З М Б И О Л О Г И Я В И Э К О Н О М И Ч Е С К И Й И С Т О Р И И «ДО Т Е Х ПОР, ПОКА НАМ Н Е ДОКАЖУТ ПРОТИВНОГО, МЫ И М Е Е М ПРАВО В И Д Е Т Ь В Р А С Т Е НИИ М Е Х А Н И З М , САМ С Е Б Я ОБНОВЛЯЮЩИЙ И ОБЛАДАЮЩИЙ ИСТОРИЕЙ». К. ТИМИРЯЗЕВ. физиологии растений». «Основные 1878.* задачи «WE MUST LOOK AT E V E R Y COMPLICATED MECHANISM AND INSTINCT AS A SUMMARY OP A LONG HISTORY OP USEFUL 1 CONTRIVANCES, MUCH L I K E A WORK OF ART». CH. DARWIN. 1909 (1812)7 В последних трех лекциях мы пришли к заключению, что исторический процесс образования новых органических форм, открытый в природе Дарвином, является необходимым роковым последствием взаимодействия трех несомненных, повсеместно и непрерывно действующих факторов. Первый из них — изменчивость — доставляет необходимый на то материал; второй — наследственность — закрепляет, накопляет и усложняет этот материал и, наконец, третий — перенаселение — устраняет, элиминирует (по выражению Конта), уничтожает все неудовлетворительные или менее удовлетвори1 «Мы должны видеть в каждом сложном механизме, в каждом инстинкте длинную историю полезных приспособлений, подобных произведениям искусства». Ч. Дарвин. The foundations of the origin of species (Основы происхождения видов. Ред.) Очерк, относящийся к 1842 году, но найденный и изданный в 1909 г. * В настоящем издании см. том V, стр. 143. Ред.
тельные формы. Результат совокупного действия этих трех факторов, метафорически названный естественным отбором, совершенствует эти формы. Таким образом, этот исторический процесс не только процесс изменения, движения, но и движения в определенном направлении вперед, т. е. то, что в истории мы называем прогрессом. Возникает вопрос, в каком смысле должны мы принимать это выражение. Что принимаем мы за критериум совершенствования? Обыкновенно их принимают два: во-первых, усложнение организации, выражающееся в увеличении числа функций, в обособлении, в диференцировке отправлений, а во-вторых, в лучшем приспособлении к условиям существования. Из двух — второй является более существенным и, если обыкновенно он идет рука об руку с первым, то, как увидим далее, порою может и расходиться с ним. Придавая главное значение явлениям приспособления, прилаживания организма к условиям его существования, мы тем самым признаем основным принципом биологического прогресса — пользу того или иного свойства, — принцип в основе экономический, почему Геккель и был прав, предложив для всей этой области биологии, создавшейся благодаря Дарвину, новое название — экологии. Позднее я предложил этот неологизм заменить старым, обычным словом экономика (экономика растений, животных), определеннее указывающим на содержание этой новой научной дисциплины и в то же время сближающим ее с соответствующим кругом понятий в истории социальной. И не любопытно ли следующее хронологическое совпадение? Тот же 1859 год, когда появилось «Происхождение видов», был и годом появления «Zur Kritik der Politischen Oekonomie» * Карла Маркса, где он в первый раз обосновал свой экономический принцип, исторического материализма. Не является ли это новым аргументом в пользу примата экономического материализма перед воздвигающимися на его основе идеологическими надстройками, раз он оказывается продолжением начала, являющегося руководящим уже в мире бессознательном (в мире животных и растений)? На близком расстоянии за этими двумя произведениями * «К критике политической экономии». Ред.
появились еще два: «Утилитарианизм» Джона Стюарта Милля и «Происхождение человека» Дарвина. Милль доказывал, что общественная польза, осуществление «наибольшего блага наибольшего числа» 1 — основа и начало всякой реальной, не метафизической этики, а Дарвин доказывал, что начало нравственного развития человека лежит в его «социальном инстинкте», в его общественной жизни. Отсюда английские философы считают его основателем новой натуралистической школы этики. И в этом он снова и еще более сходится с Марксом. Таким образом, экономический прогресс, обеспечивающий организму, до человека включительно, жизнь в ее возможной полноте, и сама жизнь, как самоочевидное, аксиоматическое, не нуждающееся в доказательстве 2 высшее благо (Summum bonum философов), — вот основа всего учения о природе и человеке, начиная с экономии растения и завершаясь высшей идеологической надстройкой экономики человека — его этикой. Идеи, высказанные Дарвином в двух главах его книги, были талантливо развиты Сутерландом в двух томах его книги «Происхождение и развитие нравственного инстинкта». Мы вернемся к ней ниже, а прежде остановимся еще на разборе двух главнейших возражений, которые предъявляют дарвинизму, полагая подорвать его в самом основании. Возражения эти общефилософского или специально этического характера. В первом случае утверждают, что дарвинизм, данное им объяснение, не удовлетворяет нашего разума, а во втором, что против него возмущается наше нравственное чувство — наша совесть. Начнем с первого. Со дня появления теории Дарвина и до сегодняшнего дня против нее, правда, с большим упорством, чем успехом, предъявляется следующее будто бы философское возражение. Объяснение совершенства или гармонии органического мира посредством естественного отбора — говорят возражающие — рав1 Принцип этот принято приписывать Бентаму, но его высказал еще в X V I I I веке Пристли, к а к это признавал и сам Бентам. 2 Как это превосходно указывал в. своей критике Шопенгауэра Больцман. См. мою статью «Антиметафизик» в сборнике «Науца и демократия». (В настоящем издании см. том V , стр. 365. Ред.).
носильно сведению всего к слепому случаю. Это, поясняют они, только возвращение к старой идее Эмпедокла о случайности зарождения органов, их случайной встрече и счастливом сочетании. Но слепым случаем не объяснить возникновения совершенной органической формы, как не объяснить случайным сочетанием букв такого совершенного произведения человеческого творчества, как, например,Одиссея. Произведения природы носят печать именно того умысла и совершенства, которыми отмечены произведения человеческого творчества, в том и заключается их загадочность. Разберем этот аргумент с его обеих сторон. Во-первых, тот процесс, который Дарвин назвал метафорически, ради краткости, «рлшр.ствен,ным отбором», не простая случайность — нет, DTo_j3nojmejmpeÄfiflmHiae—сштдшщеЩ>£згранидной пршзвадшхишзщости природы с_ее неумолимой критикой^ т. е. сочет<шие„клт^ определенном у.ре зультоту^щдащцо^ е к осуществлению только того, что полезно для самого организма,. Видя перед собою тол ькоАТбт on ре деленный результат, находясь в полном неведении относительно вызвавших его причин, человеческий ум в течение длинного ряда веков извращал действительную и логическую последовательность явлений: вместо результатов он видел везде цели, а вместо неизвестных ему условий, определяющих эти результаты, придумывал намерения, стремления, воплощая их то в наивном, но ясном образе деятельной сверхъестественной божественной волй, то в метафизическом, , как всегда более темном, представлении какой-то щелестремительности» природы. Повторяем, это сочетание бесконечных попыток, с неумолимым устранением всех неудач, не имеет ничего общего со слепою случайностью, а представляет вполне •определенный, хотя и длинный путь, роковым образом приближающий к вполне определенному совершенству. Откуда и это совершенство, после данного объяснения, нисколько не вынуждает предположения о предварительном умысле, или преднамеренном направлении порождающего его процесса. Все это ясно как день, но, тем не менее, эти очевидные положения приходится часто повторять; так же часто, как часто они умышленно замалчиваются возражателями,рассчитывающими в своих
аудиториях, в своих читателях встретить людей, недостаточно' осведомленных об основах опровергаемого учения. Взглянем теперь на дело с другой стороны. Говорят, произведения природы носят печать произведений искусства, источник совершенства которых лежит в творчестве человека. Но не можем ли мы и здесь, сохраняя факт сходства, дать ему совершенно иное толкование? Произведения природы сходны с произведениями человека не потому ли, что, наоборот, процесс образования этих последних в значительной мере сходен с процессом совершенствования в природе? Не достигается ли, наоборот,совершенство произведений искусства в значительной мере приемом, подобным приему природы, т. е. отбором? Я не имею здесь в виду «искусственный отбор», сознательный или бессознательный, т. е. тот прием, которым человек вырабатывает новые породы животных и растений, отправляясь^'от которого, Дарвин нашел в природе отбор естественный. Нет, я предлагаю взглянуть на дело шире. Познакомимся с процессом человеческого творчества вообще, не исключая и самых высоких сфер творчества, научного и художественного. Создания человеческого творчества, даже в самых высших его проявлениях, являются ли плодом одного творческого акта, возникают ли они вдруг, в один прием, или в несколько приемов; зарождаются ли они внезапно по какому-то необъяснимому непосредственному наитию, вдохновению, или они являются, в значительной мере, благодаря сочетанию тех же двух первичных факторов, • из которых слагается естественный отбор, т. е. громадного числа попыток и неумолимой критики, сопровождаемой уничтожением всего неудачного, всего менее совершенного? Очевидно, этим вторым путем шло начальное, младенческое развитие всех технических искусств: ему мы обязаны всеми изумительными по своим результатам успехами земледелия, медицины, технологии, до того сравнительно недавнего времени, . когда эти искусства могли воспользоваться дедукциями науки. Весь грубо эмпирический период накопления знаний, открытие целебных средств, без понимания их ближайшего действия, разработка тончайших технических приемов для процессов, настоящее содержание которых оставалось совершенно неизвестным, — все это не что иное, как процесс, в котором изу-
мителыіые результаты являлись, главным образом, последствием не счастливой только случайности, а громадного числа попыток и фактической элиминации, иногда дорогою ценою искупленных неудач. Мы, вероятно, не ошибемся, сказав, что почти весь наш бесценный запас сырого, в тесном смысле индуктивного знания — такого происхождения. Но оставим в стороне эти более или менее вероятные предположения об умственных процессах, совершавшихся во тьме веков, о безличном процессе массовых поисков за необходимыми знаниями, и познакомимся с процессом личного творчества научного и художественного, по крайней мере в тех его частях, с которыми сами творцы порою нас знакомили. Недавно живопись утратила одного художника (Мейсонье), относительно совершенства произведений которого, во всяком случае, с точки зрения исполнения, едва ли может существовать разногласие; и вот в чем, по его собственному признанию, кроется одна из загадок этого совершенства: «Если бы вы знали, как много, как часто я переделывал, изменял, даже вовсе стирал картины, которые другие находили превосходными, но которые я не желал оставлять, несмотря на то, что мне за них предлагали груды золота». Таким образом, по свидетельству самого художника, залог совершенства исполнения лежит, выражаясь фигурально, не в одном карандаше, но и в резине. Когда на выставке (или, все равно, в литературе) останавливаешься с недоумением перед одним из тех незрелых произведений, которые принято обозначать опошлившимся, ничего не объясняющим, термином декадентства, сецессионизма и пр., обыкновенно слышишь в их защиту такой аргумент: должны же вы признать, что эти люди ищут новых путей в искусстве? — Но эта защита не равносильна ли прямому осуждению? Великие художники, конечно, также искали новых путей, но они сообщали миру только свои находки, а свои «искания» хранили в своих мастерских или без жалости их уничтожали. Это в области искусства; посмотрим, так ли обстоит дело в области науки. Комментируя знаменитый ответ Ньютона, как дошел он до своего гениального открытия: «Я постоянно его обдумывал», — Юэль, историк индуктивных наук, пишет: «Вот единственное представление, которое можно себе соста-
вить об изобретательной способности: между тем как из какогото скрытого источника родится быстрый поток возможных предположений, ум настораживается и схватывает налету то именно, что соответствует данному случаю, пропуская мимо и предавая забвению остальные; мы усматриваем из этого, как изумительно плодовит был ум, усилия которого были так часто успешны, и как неизмеримо велико было число порожденных им мыслей, если из них так много было отобрано. Осуществлялся же этот отбор только путем выслеживания всех последствий, вытекавших из сделанного предположения, и их сравнения с данными условиями». Таким образом, отбор (selection), по мнению Юэля, является одним из главных факторов, обеспечивающих качество той научной мысли, которая, наконец, окончательно видит свет. Но, скажут, это только догадка Юэля, сам Ньютон мог и не согласиться с ним. В таком случае выслушаем собственную исповедь другого великого ученого. Вот откровенное призна* ние Фарадея: «Публика мало подозревает, как много мыслей и теорий, возникавших в уме научного деятеля, рухнуло в тайне и молчании, вследствие его собственной строгой критики и направленных против них исследований; в самых успешных случаях оправдывается едва десятая доля догадок, надежд, желаний и предварительных заключений П Наконец, сам Дарвин в своей автобиографии — не дал ли он несомненного доказательства, что у него весь процесс творчества состоял из тех же двух основных элементов? Вот эти замечательные его слова: «я упорно заботился о том, чтобы сохранить свой ум свободным от какой бы то ни было гипотезы 1 Мне пришлось слышать от Анри С. Клер Девиля рассказ, иллюстрирующий эти с л о в а Фарадея, приведенные Джевонсом. Девиль рассказывал, что, когда он занимался у Фарадея, великий ученый в течение' нескольких дней был угрюм и озабочен, очевидно, совершенно поглощавшей его идеей. Заглядывая украдкой в его комнату, ученики могли подметить, что все столы были завалены грудами маленьких отрезков стеклянных трубочек. В один прекрасный день вце трубочки полетели на пол и были выметены, а сам Фарадей, подтрунивая над собою, сказал Девилю: «Молодой человек, если б вы только могли знать,- каким безумием я был занят эти дни ! Но, тем не менее, запомните мои слова: самые безумные мысли иногда оказываются верными».
(так как я никогда не в силах побороть в себе привычку строить их по любому поводу), как только факты оказывались в противоречии с нею». Таким образом, в основе его творчества неизменно лежат два качества — непреодолимое стремление к изобретению гипотез и неумолимая критика, уничтожавшая те из них, которые при ближайшем анализе противоречили действительности, — а это сочетание и есть отбор. В дальнейшем излбжении он еще поясняет, что материал для составления гипотез доставлялся не какой-нибудь таинственной интуицией, а «безграничным терпением в обдумывании своего предмета и в прилежном наблюдении и собирании фактов, при значительной доле изобретательности и здравого смысла». Перейдем теперь к проявлению человеческого творчества, казалось бы, наиболее самопроизвольному, наиболее подходящему под ходячее представление о моментальном вдохновен и и — о созидании внезапном, а непоследовательными ступенями приближения к совершенству. Обратимся к творчеству художников слова и начнем с внешней красоты формы. Всякий, видавший в музеях черновые рукописи великих писателей, вспомнит, на что они похожи. Но мы имеем и прямые признания знаменитых стилистов, как, например, Руссо, о том, с каким трудом им давалась эта поражающая читателя безукоризненная форма. Современный реалист, автор «Madame Bovary»*, относительно отделки слога сходится с рецептом старого классика Буало: «polissez le sans cesse et le repolissez, ajoutez parfois, et souvent effacez1. Это ли не строгое применение начала отбора? Но, может быть, этот прием относится только к форме, само же содержание, идея, вспыхивает, зарождается самопроизвольно, выливается непосредственно в силу внезапного озарения, без предварительного процесса элиминирования менее совершенного? Выслушаем, что поведали нам об этом сами поэты. Остановимся на самом типическом поэте и на его произведении, представляющем ряд самых свободных, капризных лирических порывов, вызванных живыми, летучими впечатле1 вычерки «Полируйте ваш слог еще и еще раз, порой прибавляйте и вайгпе». * Г. Флобер (1821—1880). Ред. почаще
ниями минуты. Байрон — Чайльд Гарольд — в Риме; казалось бы, искра должна мгновенно воспламенить порох — поэт пришел, увидел и запел. Вид Колизея должен был мгновенно вызвать образ умирающего гладиатора и т. д. Но послушаем, что говорит сам Байрон: «Я в" восторге от Рима. В целом, и древний и новый, он побивает и Грецию и Константинополь,— словом все, что я когда-либо видал. Но я не в состоянии дать описание, потому что мои первые впечатления хотя всегда сильны, но смутны, — и только моя память, производя в них отбор, приводит их в порядок»... Итак, пытается ли историк науки изобразить процесс, предшествующий созиданию гениальной научной гипотезы в уме Ньютона, .передает ли сам Байрон процесс зарождения тех поэтических образов, в которые окончательно воплощаются его первые, сильные, но смутные впечатления, и тот и другой, словно сговорившись, прибегают к тому же слову — selection, отбор, — не забудем, тогда еще не игравшему той роли, которую ему суждено было занять позднее в обиходе философской мысли. Наконец, вот еще одно и самое драгоценное свидетельство величайшего из современных художников, конечно, не «русской» только, но и всей земли. В письме к Фету JI. Н. Толстой так изображает процесс зарождения «Войны и мира»: «Обдумать и передумать все, что может случиться со всеми будущими людьми предстоящего сочинения, очень большого, и обдумать миллионы возможных сочетаний, для того, чтобы выбрать из них 1/1000000, ужасно трудно, и этим я занят». Здесь мы присутствуем при процессе отбора, который представляет нам даже величины почти того же порядка, как те, которыми оперирует природа. И тут и там поражающий нас результат идет рука об руку с колоссальными размерами скрытого процесса истребления. Когда я рассказал Льву Николаевичу о том, какое применение я сделал из этих его слов, он с обычной своею меткостью ответил: «Ну, конечно; золото добывают промывкой». Мне долго не удавалось найти соответственных указаний по отношению к наиболее, быть может, загадочному творчеству — музыкальному. Известно письмо Моцарта, в котором он энергично настаивает на непроизвольности, безотчетности своего
творчества 1 , хотя, пожалуй, даже в этой любопытной исповеди великого художника можно найти указания, невольно напоминающие приведенные выше слова Юэля о творчестве Ньютона. «В карете ли, когда я путешествую, на прогулке ли, после хорошего обеда, или ночью, когда на меня нападает бессонница,— пишет Моцарт,— ...смысли потоками несутся в моей голове»... «те из них, которые мне нравятся, я сохраняю в голове и суммирую». Только недавно встретил я одно место в любопытной переписке Чайковского, особенно ясно подчеркивающее ту вторую стадию творчества, которую мы в праве уподоблять отбору. Изобразив подробно (в письме к г-же Мекк) первую стадию своего творчества, в которой он, подобно Моцарту, видит что-то сомнамбулическое2, он через день спохватывается, что картина им набросанная не полна, что за этой первой стадией следует вторая. Вот это любопытное место его письма: «Говоря вчера с вами о процессе сочинения, я недостаточно ясно выразился насчет того фазиса работы, когда эскиз приводится в исполнение. Фазис этогпимеет капитальное значение. То, что написано сгоряча, должно быть потом критически проверено, исправлено, дополнено и в особенности сокращено, ввиду требований формы. Иногда приходится делать над собою насилие, быть к себе безжалостным и жестоким, т. е. совершенно урезывать места, задуманные с любовью и вдохновением». Если в предшествовавшем свидетельстве Толстого мы встретили поразительное сходство двух творческих процессов (природы и человека) по отношению к многочисленности жертв, то здесь мы даже встречаем сходство в эпитетах безжалостного, жестокого, которыми так часто характеризуют процесс отбора в природе 3 . Й в результате того и другого является совершенство формы, т. е. ее уместность, гармоническое соотношение частей, или, выражаясь языком биолога, ее приспособленность. «Alles das Finden und Machen geht mir wie in einem schönen starken Traum vor». «Все, что можно назвать найденным или сделанным мною, происходит во мне словно в каком-то чудном и крепком сне. 2 Все курсивы мои. 3 Наконец, способность к импровизации, встречающаяся у великих композиторов, не доказывает ли она, что сохранившиеся их произведения не дают меры их первичной производительности? 1 15 К. А. Тимирязев, т. VI 225
Таким образом, мы видим, что великие мыслители достигали великих результатов не потому только, что верно думали, но и потому, что они много думали и многое из передуманного уничтожали без следа. Великие поэты велики не потому только, что они чутко чувствовали, но и потому, что они много прочувствовали и многое из прочувствованного утаили от мира. Шуман говорил, что плодовитость творчества — одно из главных отличий гения. Невольно возникает мысль: то, что мы называем талантом, гением в человеке, первичное ли это, неразложимое свойство или итог двух более элементарных свойств — изумительной производительности воображения 1 и не менее изумительно тонкой и быстрой критической способности? Громадная производительность и неумолимая критика являются, следовательно, составным началом и творчества человека и творчества природы. Достигнув этой точки аргументации, почти неизменно в течение полувека встречаешь неумышленное, а еще чаще умышленное выражение глумления. — Помилуйте, говорят, да что же общего между сознательным отбором человека и бессознательным отбором, который вы нашли в природе, и какая это такая бессознательная критика? Возражение это, как известно, давно отражено самим Дарвином. Самый разумный, самый искусный человек, вооруженный микроскопом, располагающий неограниченным досугом, не отобрал бы мелких частиц от крупных с таким совершенством, как это сделает отмучивающая их струя воды. Для такой простой задачи этот простой механизм вполне заменяет более сложный процесс, руководимый сознательной волей. И задача творчества природы, в известном смысле, сравнительно проста— отобрать все полезное, устранив бесполезное. Но полезное значит только — соответствующее условиям существования данного организмам и эти самые условия, уничтожая, ломая все, что с ними не согласно, и сохраняя согласное (допуская известную длительность процесса), определяют исход отбора с таким же роковым совершенством, как и сознательный критик. 1 Б свою очередь являющейся результатом колоссальной памяти. Моцарт прямо говорит, что лучший дар, полученный им от бога, — память.
Таким образом, тем, кто выставляет на вид сходство произведений природы с произведениями человеческого творчества, полагая видеть в этом возражение, делающее объяснение Дарвина непригодным, дарвинисты могут ответить обратным указанием на любопытное и, кажется, еще не подмеченное обратное сходство процесса творчества человека с процессом творчества природы. Развитые здесь мысли были высказаны мною на лекции в 1891 году и напечатаны отдельным отрывком под заглавием «Творчество человека и творчество природы» в сборнике «Помощь евреям, пострадавшим от неурожая», Москва, 1901*. Более чем через двадцать лет совершенно сходное воззрение на творчество человека в наиболее отвлеченной области мысли, в области математической, высказал Пуанкаре («Science et méthode», глава о математическом творчестве) в следующих категорических выражениях. «Творить, изобретать значит выделять, короче говоря, отбирать», и еще определеннее в другом месте: «Получаемые комбинации могут быть бесчисленны. Истинная деятельность математического творчества заключается в том, чтобы между этими комбинациями произвести отбор, который элиминирует все бесполезные ИЛИ, лучше сказать, не дает себе труда принимать их в расчет»1. Таким образом устраняется пресловутый философский аргумент против дарвинизма, будто процеес «отбора» еводит все на слепую случайность. Приведенные свидетельства авторитетов из всех областей человеческого творчества доказывают его несостоятельность. Переходим к возражению, предъявляемому на почве этики. Говорить об этической стороне дарвинизма значит говорить об его отношении и его применении к человеку, потому что было Курсивы мои. * Позднее этот же отрывок (начиная со слов «Со дня появления теории Дарвина...», стр. 218) был напечатан в сборнике «Насущные задачи современного естествознания» (третье дополненное издание, М., 1908) со следующим примечанием К. А.: «Отрывок ив заключительной лекции популярного курса Дарвинизма, прочитанного в Москве зимою 1889/90 года под заглавием „Исторический метод в биологии". Первые шесть лекций были напечатаны в „Русской Мысли"; постоянные научные занятия помешали мне напечатать до еих пор остальные четыре». Ред. 1 15* 227
бы прямым абсурдом говорить о нравственности, о поведении животного, а тем более растения. Посмотрим же, что в нем и в какой мере может быть распространено на человека и прежде всего, есть ли что-нибудь, что, будучи распространено на человека, могло бы задеть, оскорбить его нравственное чувство. Как это ни покажется странным, я позволю себе утверждать, что на этот вопрос мы уже получили немой отрицательный ответ. Обвинение дарвинизма в безнравственности, в том, что против него возмущается наша совесть, все вертится вокруг двух слов: «борьба за существование». И вот я мог изложить это учение во всех его подробностях, ни разу не обмолвившись этим выражением. Полнота изложения нисколько от этого не пострадала, и очень естественно, так как выражение принадлежит не Дарвину, а Уоллесу. В первоначальном очерке своей теории («Foundations» * и пр.) он к нему не прибегал. Борьба за существование в глазах философов (Дюринга), моралистов (Л. Н. Толстой) или просто литераторов (Доде) — это борьба когтями, зубами, кулаком, ножом, штыком, пулеметом, борьба тигра — от четвероногих до Клемансо включительно,— борьба, клонящаяся к уничтожению противника и его прямому или косвенному пожиранию. Но у самого Дарвина эта прямая борьба играет ничтожную роль. Его борьба за существование, по преимуществу, не агрессивная, а защитная для ограждения от враждебных стихий и всяких неблагоприятных условий существования, — это борьба с волнами потерпевшего крушение человека, который или смело доплывает до берега или боязливо держится за обломки, пока его не выбросит на берег, но так или иначе избегает гибели, как это Дарвин поясняет на примере мадерских жуков, или успешно борющихся с ветром или уклоняющихся от этой борьбы, т. е. вовсе воздерживающихся от летания. Естественный отбор сохранил бы все свое значение, если бы даже вовсе не существовало хищных животных, даже вовсе без животных, — тем не менее, именно у растений находим мы чуть не самые поразительные примеры приспособления — * См. примечание на стр. 197. Ред.
особенно в гармоническом строении цветов и насекомых, в явлениях симбиоза и т. д. Сущность дарвинизма в законе естественного отбора, борьба же за существование — случайное явление: она может отсутствовать в бессознательной природе и должна отсутствовать в нормальной сознательной деятельности человека, где только и может становиться безнравственной. Произнося это слово «нравственность», мы встречаемся с новой, уже не общей, но, тем не менее, важной частной стороной дарвинизма. Доказывая единство происхождения всего органического мира, Дарвин вынужден доказать родовую связь человека с остальными органическими существами, с животными. Перебирая все особенности телесного строения и находя в них постоянно сходственные черты и ни одного резкого, фактического различия, он переходит к умственным и нравственным качествам. Должны ли мы провести здесь резкую черту и допустить на этой высшей ступени нашего изучения перерыв, должны ли мы признать, как это делает даже Уоллес, для происхождения нравственного облика человека не обыкновенные естественные условия, а сверхъестественное вмешательство? И здесь, как мы уже видели, Дарвину удается разрешить свою задачу. Вся область нравственного чувства берет начало из чувства общественности, из «социального чувства» или инстинкта, после чувства самосохранения самого могущественного из чувств — недаром после смертной казни высшим наказанием является одиночное заключение. Это социальное чувство мы встречаем не только у высших представителей животного мира, но уже и на более низких ступенях развития. Таково же, по Марксу, и происхождение высших идеологических надстроек человеческого общества; они явились только благодаря общественному быту; у изолированного человека это было немыслимо. Это естественно-научное объяснение происхождения высших нравственных аттрибутов человека наделало и Дарвину и Марксу (н Энгельсу) наибольшее число врагов, тем более, что они не постеснялись назвать свое учение материалистическим. Здесь, может быть, уместно остановиться на том недоразумении, которым постоянно пользуются при смешении двоякого рода материализма — теоретического и практического, материализма в науке и в житейском обиходе.
Представители второго очень часто, очень охотно выдвигают против своих соперников обвинение в первом для отвода глаз от второго. Примеры такого образа действия нетрудно найти на самых различных ступенях социальной лестницы. Наполеон, желая привлечь на свою сторону клерикалов, преследовал материализм в науке; он сделал публичный выговор Лапласу, зачем на страницах его Астрономии не встречается слово бог, вызвав известный достойный ответ великого ученого. Но тот же Наполеон цинически выражался, что, по его наблюдениям, «Le bon Dieu всегда принимает сторону des gross bataillons»*; он готов был отвести богу почетное место на страницах научных трактатов, не допускал только, чтобы он вмешивался в его бойни. Так и гоголевский городничий, укоряя Ляпкина-Тяпкина в том, что когда тот начинает говорить о сотворении мира, просто волос дыбом становится, кстати напоминает, что он, городничий, «в вере тверд», — и все это только для того, чтобы замять щекотливый разговор о взятках. Делают и другое еще возражение против дарвинизма. Говорят, если он и не проповедует прямой борьбы и взаимного истребления, то ведь и его безличный стихийный отбор, в конце концов, сводится к уничтожению несовершенного, не гармонирующего с условиями существования, положим, с разбором, но все же неумолимо. Конечно, но ведь не с Дарвином пршнла смерть на землю. Дарвинизм только примиряет с нею, указывая на ее общее значение в природе, и примиряет на той же почве, как и наш поэт**, напоминая, что «у гробового входа младая будет жизнь играть, и равнодушная природа красою вечною сиять». Только у поэта это является умиротворяющим желанием, а для ученого это роковой закон природы. А ставя с Дарвином и Миллем главным мерилом «нравственности» наибольшее благо наибольшего числа и признавая ее полезность, мы признаем, что и нравственность, как все полезное, является предметом отбора, а следовательно, должна прогрессировать. I Останавливаясь на отношении дарвинизма к человеку, мы I должны различать две точки зрения: отношение к его прошлому * «Добрый бог всегда принимает сторону больших батальонов». * * А. С. Пушкин (1799—1837). Ред. Ред.
и к его настоящему. Дарвин никогда не предлагал своего учения в качестве кодекса для поведения человека в его настоящем; оно должно было служить только ключом для объяснения его темного прошлого. Сравнивая нравственный облик современного культурного человека с типом дикаря, которого он имел случай сам изучить на обитателях Огненной Земли, он невольно остановился на вопросе, как случилось, что «ceci a tué cela» 1 . Остановимся прежде и мы на отношении отбора к прошлому человека в качестве объяснения его настоящего, а затем разберемся и в той роли, какую он может продолжать играть и в этом настоящем. Задача выяснить, как сложился современный нравственный облик человека, конечно, та же, как и по отношению к его физической организации — узнать, какие реальные простейшие качества его природы могли послужить материалом для выработки его нравственных свойств, восходя до самых высоких. Для того, чтобы стать объектом отбора, качества эти должны обладать основным свойством— полезностью, без чего нет и не может быть отбора. Таким свойством Дарвин, как мы видели, и признает социальный инстинкт, а самым первоначальным его проявлением — чувства матери или вообще заботу родителей о потомстве. Эту идею особенно наглядно развивает Сутерланд, подробно показывая, .как возможность выживания новых поколений первоначально (у рыб) обеспечивается исключительно их громадною численностью, являющейся противовесом их страшной смертности. Только ио мере развития материнского инстинкта или вообще заботы родителей о будущем поколении, сокращается и численность рождений, что дает нам объективную числовую меру полезности при первом же появлении самого идеального из инстинктов — чувства матери. Вот несколько цифр. У рыб в среднем самка мечет около 600 ООО яиц, из которых выживает одно или два. Но уже простейшие механические приемы предохранения у рыб и пресмыкающихся дают такие же шансы на жизнь 20 детенышам, как и 5 ООО ООО зародышей трески. У птиц каждый шаг в развитии родительского ухода сопровождается уменьшением требуемого для сохранения рода числа детенышей; 1 «Это убило то» — известное выражение Виктора Гюго.
у самых глупых, не вьющих гнезд, не проявляющих никаких родительских инстинктов, ежегодное число яиц в среднем 12,5. С возрастанием этих инстинктов оно понижается до 7,6 и 4,6. У млекопитающих в среднем это число падает до 3,2, так что, наконец, «обезьяны с одним детенышем могут так же хорошо поддерживать свой вид, как рыбы с их миллионами зародышей». Позднее является собственно «социальное чувство, взаимная забота членов одного коллектива, семьи, рода, племени и т. д., в идеальном пределе охватывающее все человечество (Интернационал) и даже распространяющееся и за пределы человечества в чувстве «благоволения» к животным»(Дарвин). Любопытно указанное выше близкое совпадение появления учения Дарвина о социальном чувстве, как исходном начале нравственности, и книги Милля об утилитарианизме. И тот и другой видят основу нравственности в ее полезности. Для одного нравственно то, что обеспечивает «наибольшее благо наибольшего числа», для другого эта социальная нравственность потому и упрочивается, что она полезна. Таким образом, оба учения взаимно пополняются и служат объяснением происхождения и развития нравственного чувства в прошлом. Человек должен признать, что в прошлом всем, не только во внешнем органическом мире, не только в своем физическом строении, но и в том, что составляет его личное превосходство, он обязан отбору. Последовательное развитие нравственных достоинств человека до самых высших, до чувства самоуважения (Self-respect) превосходно прослежено у Сутерланда в его, на мой взгляд, недостаточно оцененной книге. Переходим теперь к рассмотрению роли естественного отбора по отношению человека в его настоящем. Противники дарвинизма и особенно не по разуму ретивые его сторонники старались развить значение «борьбы за существование» в самой ее отталкивающей форме, как необходимый, будто бы, вывод из этого учения в применении и к настоящей деятельности человечества. Но мы видели, что в развитии низших существ, растений и животных «борьбе за существование», т. е. прямой борьбе, должно быть отведено сравнительно ничтожное место— тем более в развитии человека. Позволю себе повторить, что
уже почти двадцать лет тому назад сказал по этому поводу: «Учение о борьбе за существование останавливается на пороге культурной истории. Вся разумная деятельность человека одна борьба — о борьбой за существование». Борьба за существование только результат закона Мальтуса* — результат несоответствия между средствами существования и ростом населения, а разумная деятельность человека в сфере материальной вся к тому направлена, чтобы увеличить эти средства существования, т. е. к ослаблению борьбы, не к тому, чтобы вырывать изо рта другого, а создать новое. «Человек, — как метко заметил Гёксли, — способствует не переживанию наиболее приспособленного, а приспособлению наибольшего числа к переживанию». Таким образом, в сфере материальной человек не ждет пассивно, чтобы природа пришла к нему на помощь неуклюжим и жестоким аппаратом своего отбора, а идет путем сознательного, прямого воздействия на нее. Еще более обнаруживается это в сфере умственной и нравственной. Нравственное вначале побеждало эгоистические стремления индивидуума, как полезное для всех, и уже позднее стало предметом уважения, культа, как нравственное или, выражаясь языком экономического материализма, как идеологическая надстройка. Не забудем, что в борьбе на умственной почве человек обладает могучим орудием, которого не имеет животное. Животное может уничтожить врага — и только; человек обладает силой превратить врага в союзника — силой убеждения. При обсуждении роли отбора в деятельности человека в его настоящем, в фазе его развития еще важнее следующее соображение. Здесь он является в двоякой роли: как объект изменяющийся и как условие изменяющее — как живая среда (и здесь Дарвин, Милль и Маркс сходятся). Дарвин придает значение одобрению и порицанию окружающих, духу подражания и так далее, т. е. воспитанию. Гальтон делит все воздействия на развитие человека на две группы: Nature and Nurture — природа и воспитание. Под первым он разумеет прирожденные качества, под вторым — приобретаемые воздействием извне, т. е. в широком смысле воспитанием, т. е. воздействием самого человека на себя. Это могущественное средство верно оценивали наши * См. примечание редакции на стр. 117. Ред.
шестидесятники в поднятом позднее насмех выражении «среда заела». Конечно, как социальный двигатель, это сознание вредного и благотворного действия живой среды было важнее сменившей его в следующие десятилетия проповеди внутреннего самосовершенствования, шедшего рука об руку с каким-то равнодушным отношением к среде, каким-то квиетизмом, являвшимся несомненным фактором регресса. Не забудем, что современная наука признает в организме не вечно неподвижную форму, а нечто сохраняющее с собою сходство только при одинаковости условий — откуда и зависимость нравственного типа человека от нравственной среды, его окружающей, на него влияющей, но и от него зависящей. Изменяется среда, изменяется и человек. Вспомним, что рядом с искусственным отбором наука выдвигает и экспериментальную морфологию, т. е. изменение не путем использования доставляемого природой готового материала, а собственным созиданием нового желаемого материала путем непосредственного воздействия на первоначальный фактор — изменчивость — и мы еще более оценим значение фактора воспитания. А если возразят, что многие явления такой изменчивости сохраняются только в присутствии вызвавшего их условия, то это еще более подтверждает необходимость при воспитании заботиться о сохранении благоприятствующей его результатам социальной среды. Иначе мы будем присутствовать при явлениях, наблюдаемых, например, при переходе нормальных типов (животных, растений) в паразитарные, переходе, обыкновенно выражающемся в атрофировании, в вырождении высших сторон организации: органов движения, чувств, нервной системы. Не те же ли явления вырождения высших сторон жизни наблюдаются и на переходящих к паразитному складу жизни классах человеческого общества? Таким образом, в сфере умственных и нравственных проявлений своей деятельности человечество все более и более уклоняется от прямой борьбы и зависимости от слепого отбора. Жизнь и борьба людей в значительной мере заменяются жизнью и борьбой идей и побеждают из них опять те идеи, которые нравственнее, полезнее, более соответствуют «наибольшему благу наибольшего числа».
Подведем общий итог этим лекциям, вернемся к нашему вступлению. С первых слов первой лекции мы сказали, что так называемая естественная история в течение девятнадцатого века стремилась стать действительной историей. Во второй указали, что этим пополнились бы пробелы в двух наилучших системах естествознания, в системе Юэля и Конта. Первый, установив группу палэтиологических наук, остановился на полпути, установив только палэтиологию неорганическую — геологию, и отрицая возможность дополнить ее палэтиологией органической, т. е. исторической биологией. Конт, в свою очередь, деля, как мы видели, биологию на статическую и динамическую, далее подразделяет биостатику на анатомию, или биостатику отдельного организма, и на биотаксию, или статику всего органического мира. Но, переходя к динамике, он устанавливает только динамику индивидуума, т. е. физиологию; группы, соответствующей биотаксии в динамике, в его системе не находится; эту же недостающую группу должна пополнить биодинамика, т. е. историческая биология. Эти пробелы Юэля и Конта и пополняет дарвинизм. Таким образом, применение, исторического метода, который Конт считает исключительным уделом одной социологии, благодаря Дарвину начинается уже в биологии и служит существенным соединительным звеном между этими двумя областями наук. Мало того, в той же лекции мы старались показать, что и в обратном направлении введение исторического метода в биологию не вносит в нее чего-либо чуждого предшествующим в системе Конта наукам, не порывает связи ее е анорганологией, — и действительно, в течение всего века мы встречаем стремление ввести историческую идею и в область этих наук: Лаплас вводит ее в астрономию, Лайель— в геологию, причем предъявляет требование, чтобы геолог в своих объяснениях пользовался только «существующими причинами», требование, на котором настаивал уже и Конт, категорически заявлявший, что предположение о существовании в прошлом причин, неизвестных в настоящем, — противно духу положительной науки. Наконец, с торжеством дарвинизма, астрономы, как Локиер, Лоуэль и др., прямо ставят на очередь задачу об эволюции миров. С другой стороны, сам
I Дарвин проникает со своим учением в область социологии, \ а Маркс требует, чтобы экономика стала естественной наукой. В пятой лекции мы упоминаем о том, как в начале X V I I I века с Вико сама история, в свою очередь, пытается стать естественной историей. Но полное ее освобождение от теологического творца и промыслителя (Августин, Боссюэт) или метафизической идеи (Гегель) и др. осуществляют только во второй половине девятнадцатого Бокль и Маркс. Мост между биологией и социологией в форме применения исторического метода строится одновременно с обоих концов Дарвином и Марксом, как это превосходно выразил Энгельс в своей речи над могилой своего друга: «Как Дарвин открыл закон развития органического мира, таким же образом Маркс открыл закон развития человеческой истории, заключающийся в том простом, прикрывавшемся до него идеологическими наслоениями, факте, что люди должны прежде всего позаботиться о своей пище, питье, жилище и одежде и потом уже могут заниматься политикой, наукой, искусством, религией и т. д., что, следовательно, производство непосредственных материальных условий и заодно с этим экономическая ступень развития того или другого народа, или того или другого исторического периода в данный момент образуют основу, из которой развились государственные учреждения, правовые воззрения, искусство и даже религиозные представления людей соответствующей эпохи и из которой следует исходить в объяснении всех этих явлений. Предшественники Маркса шли обратным путем»*. История, * Эта цитата в собрании сочинений К . Маркса и Ф. Энгельса (Партиздат, М . , 1 9 3 3 , стр. 652) переведена следующим образом: «Подобно тому как Дарвин открыл закон развития органического мира, Маркс открыл закон развития человеческой истории: тот скрытый до последнего времени под идеологическими наслоениями простой факт, что люди раньше всего другого должны есть, пить, иметь жилище и одеваться, — прежде чем быть в состоянии заниматься политикой, наукой, искусством, религией и т . д. ; что, следовательно, производство непосредственных материальных средств существования и вместе с тем каждая данная ступень экономического развития народа или эпохи образует основу, из которой развились государственные учреждения,правовые воззрения, искусство и даже религиозные представления данных людей и из которой поэтому они должны быть объясняемы, — а не наоборот, к а к это делалось до сих пор». Ред.
как «новая наука», научно-исторический метод, связывающий всю совокупность наших знаний о природе со включением человека, история, сообщающая человеку ту умственную мощь, которою Байрон наделил своего духа земли, кому «the past is as the future present» — «irjipomjçоe . как будущее, в щастоящем», — вот одна из характеристических черт современного периода в развитии наук.
( • . ; • . з -: , • . • • • . . . о ; • , : . : : • .. - •' ..... - ' : ' - ••• - • •• V- - ' ч — < .и - " ій; ; - , ' • '•'' ' - .... • ' ' •"' ?
ПРИЛОЖЕНИЕ 1 СТАТЬИ К.АЛИМИРЯЗЕВА ИЗ ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКОГО СЛОВАРЯ ГРАНАТА
- -
Ж Ю О Ь Е * юсье (Де-) — целая династия ботаников, занимавших выдающееся положение в развитии науки X V I I I и первой половины X I X века. Их нередко приводят наравне с Кандолями (Де-), Соссюрами (Де-), Беккерелями и т . д., как пример наследственности научных способностей. Первое известное поколение дало трех братьев, Антуана, Бернара и Жозефа, сыновей лионского аптекаря; они, согласно духу . времени, изучали одновременно ботанику и медицину; Жозеф был известен как путешественник в Южную Америку, вывезший оттуда, между прочим, гелиотроп и бар*Текст статьи взят из энциклопедического словаря Граната ) издание 7-е, том 20, стр. 370—372. По этому же изданию перепечатаны и другие статьи К. А. из упомянутой энциклопедии, включенные в настоящий том. Нише в подстрочных примечаниях к отдельным статьям указания об источнике даются сокращенно: «Гранат», том №, стр.- №. Ред. 1 IG К. А. Тимирязев, т. VI 241
винок (Ѵіпса). Знаменитым был Бернар Жюсье (1699—1777). С 1722 г. он был помощником демонстратора в «Jardin du Roi» (позднее называвшемся Jardin des Plantes, теперь Museum d'Histoire Naturelle)*, a с 1725 г. —членом парижской Академии наук. Он очень много работал, но, по скромности, мало печатал; считая важным, чтобы научные открытия делались скорее общим достоянием, находил несущественным, кем они сделаны. Так случилось и с главным его трудом, дающим ему право считаться творцом того, что принято называть естественной системой, но что в то время называли «естественной методой». Он, так сказать, начертал ее в живых формах под открытым небом, расположив по ней растения разбитого им в 1759 г., по поручению Людовика X V (большого любителя ботаники), Трианонского ботанического сада. Каталог этой коллекции, озаглавленный «Ordines naturales in Ludovici X V horto Trianense dispositi**», напечатанный уже после его смерти племянником Антуаном Лораном Жюсье, представляет единственный документ, утверждающий за Бернаром Жюсье право считаться творцом первой естественной системы. Кроме своей деятельности в Jardin du Roi, он любил распространять свои идеи при помощи публичных ботанических экскурсий, одним из участников которых был и Ж. Ж. Руссо, позднее красноречиво передавший его идеи в своих ботанических письмах. Лучшим памятником Барнару Жюсье служит известный всему Парижу сохранившийся в Jardin des Plantes величественный ливанский кедр, посаженный им в 1735 г. Антуан Лоран Жюсье (1748—1836), самый знаменитый представитель династии, родился, как и его дядя Бернар Жюсье, в Лионе и затем перебрался к нему в Париж, учился медицине и ботанике под его руководством и воспользовался его обширными знаниями. Главным его трудом была знаменитая, сыгравшая важную роль в развитии всего естествознания, книга: «Genera plantarum secundum ordines naturales disposita»*** и т. д. * в «Саду короля» (позднее называвшемся Ботаническим садом, теперь Музей естественной истории). Ред. * * «Естественный порядок в расположении Трианонского сада Людовика XV». Ред. * * * «Роды растений, расположенные согласно естественному порядку». См. примечание редакции на стр. 16. Ред.
Книга эта закончилась в 1789 г., и сохранилось предание, что она была выпущена из типографии под грохот пушек, громивших Бастилию. Бертло назвал вышедший в 1789 г. «Traité élémentaire»* Лавуазье — химической революцией, с неменьшим правом и книгу Жюсье можно назвать биологической революцией. Это была первая естественная система, послужившая образцом для всех последовавших (в том числе и системы животного царства Кювье), навсегда прекратившая прежние попытки искусственных систем. Обыкновенно под системой Жюсье разумеют деление растений на однодольные и двудольные и т. д., но это и фактически неверно, да и не в том была главная заслуга Жюсье; она заключалась в распределении всех известных в то время (20 ООО) растений в естественные группы — семейства и в расположении этих семейств в один восходящий ряд, начиная с простейших (грибов и водорослей), причем в конце описания каждого семейства указывалось на его боковые связи с другими семействами и тем устранялись недостатки, присущие всякой рядовой классификации. Анту-ан Лоран Жюсье отдал полную справедливость значению Трианонского каталога своего дяди, и, таким образом, от разбитого в 1759 г. Трианонского сада можно вести то поступательное движение биологии, которое ровно через сто лет, в 1859 г., привело к действительному истолкованию смысла этой естественной системы, данному Дарвином. Получив от конвента поручение, вместо Jardin du Roi, организовать Jardin des Plantes, Антуан Лоран Жюсье положил основание его всемирно известным коллекциям и библиотеке, причем в значительной мере воспользовался конфискованным имуществом монастырей. Кроме своей знаменитой книги, он издал более 60 монографий, из которых наиболее известна монография сем. Лютиковых. Он занимал свою кафедру в Jardin des Plantes с 1770 до 1826 г., когда передал ее . своему сыну Адриану Жюсье (1798—1853), известному, главным образом, по своему «Traité élémentaire de Botanique» * * , представлявшему изящное и точное изложение совокупности современных (1840) ботанических знаний и выдержавшему много изданий. * «Элементарный курс». Ред. * * «Элементарный курс ботаники». Ред.
II Л А М А Р К ' Л амарк, Жан Батист, Пьер Антуан де-Моне, шевалье де-Ламарк (1744—1829), один из выдающихся натуралистов конца X V I I I и начала X I X века, биолог (самое слово биология принадлежит ему) и пионер эволюционного учения, принадлежал к старому захудалому дворянскому роду. Одиннадцатый ребенок в семье, он, как водилось в таких случаях, предназначался в духовные и получил воспитание в иезуитской школе в Амьене. Но по смерти отца, увлеченный страстью к военной службе, еще семнадцатилетним юношей, в сопровождении еще более молодого мальчика из своих крестьян, явился в армию прямо к сражению под Берген-ан-Цумом. При общем отступлении его маленький отряд был забыт, и, когда все офицеры были перебиты, старые солдаты выбрали его командиром, предлагая отступить, но он решительно отказался, пока * «Гранат», том 26, стр. 399—40 7. Ред.
Л а марк 1744-1829 J

не получит на то приказа. Наконец, приказ был получен, а он за .обнаруженную храбрость тут же на поле сражения произведен в офицеры. Военную службу покинул по болезни и поселился в Париже. Здесь занялся естественными науками, вскоре сосредоточившись на ботанике, и в 1778 г. приобрел уже известность своей «Flore française» * , в которой приложил дихотомический прием, так облегчающий определение (нередко он считается его изобретением, хотя был известен еще грекам). Этот труд открыл ему доступ в академию наук и обратил на него внимание Бюффона, который предложил ему сопутствовать своему сыну в путешествии по Евройе, продлившемся два года. По возвращении Ламарк принял участие в «Энциклопедии», поместив в ней два объемистых труда: «Dictionnaire de botanique»** в четырех томах, за которым последовал «Illustrations des genres» * * * — в семи. После Жюсье он был самым выдающимся ботаником во Франции. Когда наступила революция, по меткому замечанию его биографа Шарля Мартена, конвент, сумевший найти в тяжелую годину 1793 г. организатора победы в Карно, сумел найти организатора науки в Лаканале, который принялся за свою задачу с характеристическим для той эпохи энтузиазмом. Между прочим, ему предстояла реорганизация Jardin du Roi в Museum d'histoire naturelle****. Для кафедры ботаники сам собою намечался Лоран Жюсье, только что осуществивший свою революцию в этой науке, но в зоологах ощущался недостаток. Молодой, талантливый Жофруа брался только за позвоночных; остальные отделы представляли какой-то хаос, которого все избегали. Лаканаль обратился к Ламарку, который попросил год на подготовку и в 1794 г. выступил со своим курсом того, что в первый раз так и назвал отделом беспозвоночных. Исследования в этой области ..составили главный труд его жизни: «Histoire naturelle des animaux sans vértèbres****** в 7 томах (с 1813 по 1823), значение которого не оспаривалось даже его врагами, равно как.й зна* ** *** **** ***** «Французской флорой». Ред. «Ботанический словарь». Ред. «Роды в иллюстрациях». Ред. Сада короля в Музей естественной истории. Ред. «Естественная история беспозвоночных животных». Ред.
чение такого же оригинального, но менее обширного труда — «Sur les coquilles fossiles des environs de Paris».* Не оценены были современниками его глубоко оригинальная «Philosophie Zoologique»** и некоторые важные мысли о «Hydrogéologie»***, о чем речь впереди, но совершенно справедливо осуждены его неудачные выпады против химической реформы Лавуазье и столь же неудачные попытки предсказания погоды (в его «Annuaires Météorologiques», выходивших с 1800 по 1810 г.). Старость была крайне тягостной для Ламарка. Усидчивая работа с лупой над мелкими формами беспозвоночных животных имела последствием раннюю порчу зрения, а в последние десять лет и полную его потерю. К этому присоединялась крайняя бедность, и только самоотверженная преданность дочери смягчала ужас его положения. Научный характер Ламарка отличался двойственностью — , крайнею осмотрительностью и осторожностью в чисто описательных трудах и слишком смелым, порою опрометчивым стремлением к умозрению и даже простым догадкам в трудах более общего, философского характера. Это подало повод современникам слишком несочувственно и сурово отнестись к этой стороне его деятельности, в чем главная вина падала на его талантливого, но слишком осторожного, или, правильнее, столь же неосторожного, но в другом направлении противника — Кювье, который в своей академической поминальной речи не имел достаточно великодушия, чтобы отнестись снисходительно к ошибкам своего навсегда смолкнувшего соперника. Кювье сам не дожил до произнесения этой речи и, по справедливому замечанию Бленвиля, академия оказала бы одинаковое уважение к памяти обоих умерших, если бы не допустила ее произнесения. Как бы то ни было, эта речь дала основной тон всем последующим суждениям о Ламарке и его «Philosophie Zoologique»«, чуть не в течение полувека. Странная судьба постигла идеи, разбросанные в этой замечательной книге. Когда ровно через полвека после ее появления (1809—1859) вышло «Происхождение видов» Дарвина, они получили справедливую оценку для * «Об ископаемых раковинах окрестностей Парижа». * * «Философия зоологии». Ред. * * * «Гидрогеологии». Ред. Ред.
того только, чтобы вскоре сделаться в руках слепых врагов Дарвина оружием для его воображаемого поражения и, наконец, для того, чтобы в руках ботаников неоламаркистов принять ту уродливую форму, от которой Ламарк, конечно, первый отрекся бы. Посмотрим, что же в этой книге может быть и теперь признано за прочную заслугу Ламарка и что приписывает ему медвежья услуга новых поклонников. Эволюционные идеи высказывались многими писателями X V I I I в. (особенно Эразмом Дарвином), но мы не будем здесь поднимать бесплодного вопроса о приоритете, тем более, что все эти попытки были скорее беспочвенными умозрениями философов и мечтателей, чем строго научными обобщениями ученых. В значительной мере тот же характер имеют и рассуждения Ламарка, но рядом с ними встречаются и положения строго научные и новые. Каким требованиям должно удовлетворять научное эволюционное учение? Оно должно: 1) доказать наличность эволюционного, т. е. исторического, процесса превращения одних форм в другие; 2) указать на естественные факторы, превращающие этот процесс в ' прогресс, т. е. процесс совершенствования в , смысле установления соответствия организации с условиями существования; 3) объяснить антиномию, лежащую в основе органического' мира и заключающуюся в единстве целого и присутствии перерывов между группами всех порядков. Единственное учение, удовлетворяющее этим трем требованиям, — дарвинизм. Ни одна попытка, ни ранее, ни после него, не удовлетворяла им; то же относится и к ламаркизму. По отношению к первому пункту Ламарк был первым, указавшим на полную допустимость тех громадных промежутков времени, без которых немыслим этот исторический процесс. Это было тем более смело, что большинство ученых не решалось освободиться от господствовавшей библейской космогонии, опиравшейся на авторитет церкви и государства. В этом отношении, как и по основной мысли, что объяснение геологических явлений нужно искать в «ныне действующих причинах», Ламарк был, несомненно, предшественником Лайеля. Вторая несомненная заслуга Ламарка заключалась в отрицании неподвижности видовых форм. Он утверждал, что это постоянство наблюдается только при тож-
дестве условий существования, что с изменением географического местонахождения вид обнаруживает и значительные черты различия. Он указывал, что по мере того как растут наши сведения, увеличивается и затруднение в разграничении ближайших видовых форм (даже примеры, которые он приводил, как, например, Hieracium и осока, те же, на которые преимущественно ссылаются и теперь). Он приводил классическое и столько раз повторявшееся сравнение, что воззрение ученых на неподвижность видов то же, которое существо, живущее одну секунду, составило бы себе о неподвижности минутной стрелки и т. д. Переходя ко второму пункту, должно прежде всего отметить, что Ламарк постоянно впадал в ошибку petitio principii. Указывая, по примеру Лорана Жюсье, на то, что организмы представляют восходящую лестницу усложнения и усовершенствования, он в этом факте, нуждающемся не только в засвидетельствовании,но и в объяснении, усматривал проявление какого-то первичного закона совершенствования. Переходя к тем факторам, которые, по мнению Ламарка, вызывают изменения существ, нужно отметить, что он давал совершенно различные объяснения по отношению к растениям и по отношению к животным; это в особенности необходимо напомнить ботаникам, величающим себя неоламаркистами, но от которых Ламарк отрекся бы и был бы вдвойне прав: во-первых, потому, что ему приписывают то, чего он не высказывал, а во-вторых, потому, что приписываемое ему не имеет смысла. По отношению к растениям Ламарк стоял на строго научной почве фактов, и высказанные им мысли сохранили полное значение и в настоящее время. Источником изменения растений он считал исключительно влияние внешних условий — среды. Стоит указать на блестящий приводимый им пример — на Ranunculus aquatilis, речной лютик, представляющий две формы, смотря по тому, растет ли он в воде или на воздухе, которые его предшественники принимали за два самостоятельных вида. Он указывал далее на растения, представляющие то развитые стебли с рассеянными листьями, то укороченные стебли с сидячими на земле розетками листьев (случай, тщательно изученный в недавнее время Бонье). Указывал он и на появле-
ние или исчезание колючек — все в связи с переменой условий существования. На основании этого Ламарка следует признать одним из провозвестников того плодотворного направления современной ботаники,которое получило название экспериментальной морфологии. Можно сказать, что если бы Ламарк ограничился своими ботаническими воззрениями, потомство без оговорок признало бы ещ> одним из блестящих пионер.ов эволюционного учения, выдвинувшего вперед несомненно важнейший фактор изменчивости органических существ — действие внешних условий. К сожалению, он счел невозможным распространить эту точку зрения на животных и прямо отрицал непосредственное изменение животных форм под влиянием внешних факторов. Переходя к животному миру, он находил возможным дать одно общее объяснение и для изменчивости и для целесообразности этих изменений, утверждая, что изменение животных форм происходит исключительно под влиянием их собственной деятельности. Он утверкдал, что собственными усилиями, упражнением животное может не только развить уже существующий орган, (что наблюдается, например, при упражнении мышц), но даяге создать новый. Здесь он впадал в крайности, которыми его противники воспользовались, чтобы выставить его учение в комическом свете. Таково, например, 'следующее место его книги: «В порывах гнева, столь обычных у самцов, внутреннее чувство вследствие своих усилий направляло жидкости к этой части головы, вызывая в одрих случаях отложение рогового, в других смеси рогового и костного вещества, давших начало твердым отросткам: таково происхождение рогов, которыми вооружены их головы». Эта теория происхождения органов путем «стремлений», «внутреннего чувства» и т. д. заслонила все, что было разумного, строго научного в его идеях, а сама оказалась недопустимою с двух точек зрения: во-первых, не доказана возможность возникновения новых органов под влиянием одного психического импульса, а с другой стороны, более чем сомнительна возможность передачи изменений, приобретенных путем упражнения. Часто смешивают унаследование приобретенных признаков с унаследованием признаков, приобретенных упражнениями; если первый факт еще является
предметом горячих споров, то второй можно считать опровергнутым или, во всяком случае, лишенным опоры. Что касается третьего основного пункта всякого эволюционного учения, т. е. противоречия между общим единством органического мира, проявляющимся в естественной системе, и разрозненностью отдельных групп, начиная с видовых, то Ламарк оставляет его без всякого объяснений. Он признает, что все систематические группы — «искусственные» произведения человеческого ума, но так как этому противоречит основной факт существования разрозненных видовых групп, то Ламарк замечает, что «по счастию» для искусства классификации в большинстве случаев промежуточные формы исчезли, без чего невозможна была бы никакая классификация. Какая разница с Дарвином, у которого это разграничение групп («расхождение признаков») является только необходимым последствием того же основного принципа («естественного отбора»)! В итоге, Ламарк по отношению к изменчивости растений стоял на твердой почве наблюденных фактов, сохранивших до сих пор свое значение, но зато .не давал объяснения для целесообразности этих строений и, наоборот, приписывая изменчивость животного психическому воздействию самого организма, он, пожалуй, мог бы дать объяснение целесообразности строения, но' зато исходил из вымышленных и в настоящее время отрицаемых посылок. Правда, существуют современные зоологи-неоламаркисты, вроде палеонтолога Кокена, утверждающего, что скелеты ихтиозавров и плесиозавров производят на него впенатление, будто они произошли под влиянием воли самого животного, но такое заверение, очевидно, остается делом личного вкуса. Что же касается неоламаркистов, ' вроде Франсе и его поклонника у нас проф. Половцева, приписывающих психическую деятельность растению, то они даже не имеют права называть себя ламаркистами, потому что, как уже замечено выше, Ламарк определенно высказался, что все то, что он говорит о высших животных, не только неприменимо к растениям, но даже и к простейшим животным. Попытки выдвинуть Ламарка в качестве соперника Дарвину или даже отстаивать его преимущество перед последним во Франции развились исключительно на почве шовинизма, а в Германии позднее н а почве политического
антагонизма с Англией. Но если во Франции неоламаркизм исповедуется и некоторыми противниками неовитализма, то в Германии он идет исключительно рука об руку с этим явно ретроградным движением. Неутомимый ученый, глубокий мыслитель, Ламарк был велик и с точки зрения научной этики. Едва ли какой ученый испытал такое враждебное отношение со стороны своих противников вплоть до дерзкого публичного оскорбления, нанесенного ему Наполеоном на торжественном приеме академии, и, однако, это не ожесточило его, не позволило ему примешивать в деле науки хотя бы тень оскорбленного самолюбия. Только человек, совершенно свободный от какого бы то ни было личного чувства, видящий в науке одно чистое служение истине, мог высказать мысль, встречающуюся на первых страницах (Avertissement) знаменитой книги: «пожалуй, лучше, чтобы вновь открытая истина была обречена на долгую борьбу, не встречая заслуженного внимания, чем чтобы любое порождение человеческой фантазии встречало обеспеченный благосклонный прием». По случаю исполнившегося столетия со времени появления «Philosophie Zoologique»* французская нация вспомнила обиженного судьбою ученого и воздвигла Ламарку памятник в том Jardin des Plantes**, где протекла его неутомимая двоякая деятельность, в качестве ботаника и зоолога. Лучшее издание «Philosophie Zoologique» (1873) в двух томах принадлежит Шарлю Мартену, снабдившему его прекрасным очерком жизни и деятельности Ламарка. Русский перевод первого тома (С. В . Сапожникова, с тенденциозной статьей приват-доцента В. Карпова) сделан с первого издания. Краткий очерк роли Ламарка в развитии эволюционного учения можно найти в лекциях К. Тимирязева, «Историческийметод в биологии» («Русская мысль», 1893)***. Речи ле-Даптека, Деляжа и Перье по случаю о т б ы т и я памятника Ламарку помещены в «Revue Scientifique»**** за 1909 г. * «Философии зоологии». Ред. * * Ботаническом саду. Ред. * * * В этом томе см. раздел I I I , стр. 62. * * * * в «Научном обозрении». Ред. « Ред.
III А Л Е К С И С Ж О Р Д А Н Б отаник-любитель, богатый лионский купец, известный своей неудачной попыткой изменить господствующее воззрение на естественно-исторический вид. Это его учение (жорданизм), возникшее в пятидесятых годах, в ближайшую эпоху (в шестидесятых и семидесятых) получило надлежащую оценку. Известный ботаник Планшон метко назвал это направление «распыливанием» вида («le morcellement, la pulvérisation de l'espèce»). О Жордане вновь заговорили в самом начале X X века, благодаря Де-Фризу и его теории мутаций. Желая придать своим наблюдениям над разновидностями Oenothera Lamarkiапа несоответственно преувеличенное значение, он назвал их видами, из чего выходило, что он был первым смертным, присутствовавшим при появлении новых видов на земле. Утверждая это, он рассчитывал на то, что слово вид будет принято * «Гранат», том 20, стр. 325—328. Ред.
АЛЕКСИС Ж О Р Д А Н в обычном смысле, между тем как он принимал его в жордановском. Таким образом, все его пресловутое открытие сводится на игру слов, на каламбур. По Жордану, следует признавать за самостоятельный вид всякое растение, обладающее признаком, передающимся по наследству, как бы ничтожен ни был этот признак. Иногда Жордан довольствовался одной формой наблюдаемых в микроскоп волосков (за что и был прозван трихоскопистом). Самый известный пример его деятельности относится к маленькой, повсюду встречающейся невзрачной травке Draba verna Ь.,крупка весенняя. После десятилетних наблюдений Жордан разбил этот линнеевский вид на десять видов; через двадцать лет он различал их тридцать два, а через тридцать лет уже целых двести. Мы встречаем в жизни, вероятно, миллионы людей, и,тем не менее, даже в толпе узнаем знакомые лица; каковы же должны быть признаки, распознавать которые можно научиться только после тридцатилетнего упорного труда? Во что превратится систематика, какой мафусаилов век будет нужен для изучения какого-нибудь одного рода растений, и какие помещения понадобятся для гербариев и библиотек в случае торжества жорданизма? Это соображения практические; но теоретические возражения против Жордана еще более очевидны. В значительной части „ случаев (в том числе и с крупкой) растения, так прочно передающие самые ничтожные признаки, оказались самооплодотворяющимися, следовательно, должны быть признаны за случаи совершенно исключительные. Но что еще важнее, факт наследственной передачи признаков, и более резких, чем жордановские, наблюдается у существа, наилучше изученного — у человека, и не приводил никого к заключению о необходимости раздробления его на бесчисленные виды. Такова исторически удостоверенная наследственная передача известных черт строения у представителей исторических династий. Стоит вспомнить нос Бурбонов; герцог Немурский, умерший в конце X I X века, поразительно походил, особенно формой своего носа, на Генриха IV. Этот аргумент представляет сокрушающее значение по отношению к Жордану, так как он отрицает видовое значение даже человеческих рас, несмотря на то, что они представляют несравненно более глубокие и прочные различия, чем
его двести видов крупки. Эта непоследовательность, это непонятйое противоречие, как и все учение Жордана, объясняются его исходной точкой зрения. Она, по его собственному откровенному признанию, была чисто метафизическая и даже теологическая. Вот его собственные слова: .«Наблюдатель, изучающий факты, нуждается в источнике света, который освещал бы его путь, иначе он будет подвигаться, как слепой, ощупью. Этот свет не может исходить из самих материальных фактов, так как он ему нужен именно для их познания и суждения о них. Этот свет может исходить только из наук метафизических. По моему мнению, наблюдатель, желающий итти с уверенностью по своему пути, должен избрать философию проводником и теологию компасом». Только подобные руководители могли довести Жордана до такого непонятного противоречия, как признание за самостоятельные виды двух крупок, отличающихся формой микроскопических волосков, и отрицание такого же значения за несравненно более значительными различиями, отличающими расы человека. Это противоречие для Жордана разрешалось очень просто: в Ноевом ковчеге были представители всех существующих видов растений, следовательно, и всех 200 крупок, Адам же был создан в одном экземпляре. Самый факт наследственной передачи ничтожных признаков, тщательно изученный Жорданом, был подтвержден и другими> наблюдателями, но из этого нимало не вытекает, что этих признаков достаточно для выделения их обладателей в отдельный вид. Какое значение может иметь факт сохранения признаков растений в течение нескольких лет и при ограждении от скрещивания, когда мы знаем факт сохранения носа Бурбонов в течение столетий и при обязательном скрещивании в каждом браке не только с другими родами, но нередко и с другими национальностями. И, однако, никому не приходило в голову устанавливать новый вид человека — Homo sapiens burbonicus, хотя для этого было бы более поводов, чем для установления новых "видов Жордана и Де-Фриза. ЛИТЕРАТУРА: 1. Е. Planchon, «Le Morcellement de l'espèce en Botanique» (Revue des deux Mondes, 1874); De-Vries, «Arten und Varietäten» (1906); Costantin, «Le transformisme appliqué à l'Agriculture» (1906).
ІУ М Е Н Д Е Л Ь * М ендель, Грегор (в миру Иоганн), августинский монах (1822—1884), произвел в 1865—1869 гг. интересные опыты над перекрестным опылением гороха и Hieracium (ястребинки), не обратившие на себя никакого внимания, но в 1900 г. внезапно и незаслуженно превознесенные чуть не в качестве нового эволюционного учения или, по меньшей мере, в качестве универсального учения о наследственности, получившего название менделизма. Мендель родился в Гейцендорфе, немецком поселке^ среди славянского населения, в округе австрийской Силезии, носящем название «Kuhland». Отец его был мелкий землевладелец из крестьян. Уже в сельской школе Мендель обратил на себя внимание и ценою больших жертв со стороны семьи был переведен в другую, лучшую школу, а затем в гимназии Троппау * «Гранат», том 28, стр. 443—455. Ред
и Ольмютца. Один из учителей в Троппау, августинский монах, соблазнил бойкого мальчика спокойствием жизни в монастыре, где он мог бы предаться своей страсти к учению, в результате чего он и получил постриг в монастыре св. Фомы в Брюнне. Так как в круг обязанностей этого ордена входит и педагогическая деятельность, то братия решила командировать талантливого молодого монаха в венский университет, где он изучал математику, физику и естественные науки с 1851 до 1853 г. Вернувшись в Брюнн, он стал с успехом преподавать в реальном училище, особенно физику. К этому периоду относятся и его труды над перекрестным опылением растений, которые он производил в прекрасном монастырском саду. Эта деятельность продолжалась до 1868 г., когда он был избран настоятелем своего монастыря. Мендель надеялся, что более обеспеченное положение даст ему и более досуга для научных занятий, но жестоко ошибся в своих расчетах. Вместо научных занятий, так успешно начатых, он втянулся в бесконечную, мелочную борьбу за привилегии своей касты, отстаивая сомнительные права монастыря на освобождение от государственных налогов. В этой упорной борьбе, вскоре покинутый даже своими соратниками, расстроив дела монастыря и свое здоровье, он, по свидетельству близких к нему, утратил и свой прежний добродушный веселый нрав. Переворот в настроении и складе жизни резко отразился и на дошедших до нас его фотографических портретах. Прилагаемый портрет относится к периоду его научной деятельности; здесь перед нами моЛодой монах с ясным светящимся взором — монах-студент, монах-ученый, а не ушедший в жалкие дрязги прелат с обрюзгшим лицом и лукавым выражением заплывших глаз, каким его можно увидеть на большей части портретов, приложенных к посвященным ему произведениям его поклонников. * Своею известностью Мендель обязан двум или, вернее, одной (потому что вторую менделисты систематически замалчивают) работе, занимающей 43 странички малого in 8°. Поя-
Грегор Мендель 1822—ISS 1

вившись в почти неизвестном провинциальном издании, в трудах Брюннского общества естествоиспытателей, в 1866 г., эта работа в течение тридцати пяти лет оставалась незамеченной и только в 1900 г. была открыта одновременно тремя ботаниками: Корренсом, Чермаком и Де-Фризом. Особенно обратила на себя внимание ее перепечатка под редакцией Чермака в известном издании Ostwald's Klassiker der exacten Wissenschaften* (№ 121, 1901). Вскоре эта маленькая книжка приобрела многочисленных поклонников, провозгласивших, что ее содержание заключает целое новое эволюционное мировоззрение или, по меньшей мере, основную теорию наследственности, которую следует обозначить названием «менделизма». Особенным, почти сектантски фанатическим поклонением менделизму отличалась за последнее десятилетие группа английских биологов-мендельянцев с зоологом Бэтсоном во главе, величающая Менделя новым Дарвином, Пастером, даже Ньютоном. Бэтсон заканчивает свою книгу (озаглавленную «Mendel's Principles of Heredity»**, вероятно, не без намека на «Ргіпсіріа» Ньютона) следующими словами: «Можно с уверенностью сказать: попадись исследования Менделя Дарвину — и вся история эволюционной философии была бы совершенно отлична от той, которой мы были свидетелями». Познакомимся с основным содержанием этой работы, постараемся оценить ее отношение к дарвинизму и к учению о наследственности и укажем на вероятные причины превознесения заслуг Менделя совершенно вне соответствия с их действительным содержанием. Единственная работа Менделя, заключающая то, к чему, собственно, и применимо название учения Менделя, или менделизма, носит название «Versuche über Pflanzenhybriden» («Опыты над растительными помесями»), представляет в основе результаты восьмилетних наблюдений над перекрестным опы• лением двух сортов гороха — желтого и зеленого. В кратком введении, указав на многочисленные исследования в области перекрестного опыления растений (Кёльрейтера, Гертнера, Герберта, Вихуры, к которым он мог бы еще прибавить иссле* Оствальда «Классики точных наук». Ред. * * «Основы наследственности Менделя». Ред. 17 К. А. Тимирязев, т. VI
дования Годрона и особенно Нодена, как раз в то время обратившие на себя внимание ботаников), он весьма основательно замечает: «что нужно теперь — это детальные опыты», так как ни одно из имеющихся исследований не произведено таким образом, «чтобы подсчитывалось число неделимых, получающихся в результате скрещивания форм, чтобы эти формы группировались в последующих поколениях и делалась попытка установить их взаимные численные отношения». Словом, он первый ясно предъявил требование приложить к этим опытам статистические приемы, что и составляет его несомненную заслугу. «Это, — продолжал он, — во всяком случае, нелегкий труд, но зато, мне кажется, и единственный верный путь к разрешению вопроса, значение которого для изучения истории развития органических форм нельзя не оценить. Попыткой такого детального исследования и является настоящий труд». Наиболее определенны и наглядны результаты скрещивания именно по отношению к желтой и зеленой окраске семян. Опылив цветы с желтыми семенами пыльцой от растений с зелеными (или, что безразлично, наоборот), он неизменно получал желтые семена. Это наблюдение составляет самую выдающуюся черту его опытов, сводящуюся к тому, что унаследованные помесью желтый и зеленый цвета не смешиваются между собой (не дают ни желто-зеленых, ни пятнистых семян) и, следовательно, не равносильны, а преобладает, осиливает всегда желтый горох. Этот осиливающий признак Мендель называет доминантным, а более слабый, отступающий — зеленый — рецессивным. Факт этот и должен быть признан самым выдающимся результатом — «менделевским» законом, или, вернее, «правилом», как то и высказал на первых же порах один из трех «открывших» его ботаников — Чермак. «Общий результат опытов Менделя, — говорит он, — можно выразить так: это учение о закономерной неравносильности признаков по отношению к их унаследованию». Следовательно, первый про- * дукт скрещивания будет с виду обладать признаками одного из родителей, именно желтого, но, тем не менее, по существу его природа должна быть двойственной. Если одного родителя мы обозначим Ж, а другого 3, то помесь должно символически обозначить ЖЗ, хотя с виду она (в силу доминантности жел-
той формы), как уже сказано, будет желтая. Что эти с виду^ желтые отличны от истинно желтых, обнаруживается только в следующем поколении, при их самоопылении. Истинно желтый, опыленный собственной пыльцой, будет неизменно давать желтых же потомков, сколько бы раз ни повторялся опыт. Не то будет с ЖЗ. При его самоопылении должно считаться с тем, что его природа двойственна и притом природа как оплодотворяемого, так и оплодотворяющего начала, почему возможно, что при оплодотворении будут встречи Ж с 3 , но будут возможны и встречи Ж с Ж и 3 с "3, т. е. в продукте самоопыления желтой помеси появятся не только такие же помеси, но и чистые формы родителей и притом не только желтых, которые трудно отличить от желтых помесей, — но и чистые формы зеленых родителей (что уже бросается в глаза), которые при дальнейшем самоопылении так и останутся зелеными. Это — второй любопытный факт, подмеченный Менделем, — возможность расщепления двойственного типа с выделением чистого типа родителей. Мендель не ограничился этим наблюдением (как увидим далее, известным и его предшественникам); он попытался найти, каково будет численное отношение этих желтых и зеленых потомков, и нашел любопытную закономерность: на 3 желтых будет 1 зеленый. Это не следует, однако, понимать так, что на каждые 4 гороха будет 3 желтых и 1 зеленый. Правило это только статистическое, оправдывающееся лишь при большом числе наблюдений. Так, например, при наблюдении 8023 семян, полученных при самоопылении желтой помеси, оказалось 6 022 желтых и 2001 зеленых, т. е. в отношении 3,01:1. В отдельных же случаях (на отдельных растениях) отклонения от этого отношения доходили до 32:1 и 20: 19. Мендель не удовольствовался указанием на это отношение, но дал ему надлежащее объяснение, в чем и заключается, конечно, его главная заслуга. Он показал, что это отношение очень просто вытекает из теории вероятностей. Как было указано выше, природа оплодотворяющего и оплодотворяемого начала у помеси двояка, следовательно, при оплодотворении возможны все четыре случая: Ж-\- 3 ІХІ ж-j-a 17« 259
», Но если вероятность столкновения Ж и Ж и 3 и 3 принять за единицу, то вероятность столкновения ЖЗ или, что все равно, 3 с Ж будет два. В итоге получится ЖЖ + 2ЖЗ + 3 3 . Но так как везде, где присутствует Ж, цвет будет желтый, то и ЖЖ, и ЖЗ, и ЗЖ будут желтые, и только 33 будет зеленый, т. е. на три желтых будет один зеленый. Этот закон 3:1 вместе с законом о доминантных и рецессивных формах (помимо которого он не существует) и составляет закон Менделя. По мнению менделистов, он чуть не имеет для биологии такое же значение, как закон всемирнбго тяготения для астрономии или закон Долтона для химии. Действительной заслугой Менделя должно признать его указание на необходимость производить наблюдения над большим числом и его объяснение наблюденной закономерности явления, исходя из теории вероятностей. А несомненное преимущество Менделя перед его фанатическими поклонниками заключалось в его трезвом, уравновешенном отношении к полученным результатам, в которых он и не думал видеть какого-нибудь универсального закона, доказательством чего служила его вторая работа (над Hieracium, ястребинкой, которую мендельянцы упорно обходят молчанием), где он имел дело с совершенно иным случаем, чем у гороха. Здесь помесь образуется по совершенно иному закону — признаки сливаются или смешиваются, а не взаимно исключаются, и, следовательно, и численное отношение между различными формами совсем не то, что у гороха, а порою и результат совершенно иной — образование средних наследственных форм, а не расщепление с возвратом, как у гороха, к родоначальным формам, т. е. вырождение. Таким образом, Мендель вполне понял значение своих наблюдений, дал им научное объяснение и хорошо знал границы сферы применения найденных им интересных фактов. Рассмотрим теперь последовательно притязания, предъявляемые современными менделистами, отчасти в Германии, но еще более в Англии. Они, особенно английские мендельянцы, пытаются видеть в работе Менделя над горохом новую эру в биологии, а в «менделизме» учение, которое следует ставить не только наравне с дарвинизмом, но считать призванным его упразднить. Что «менделизм» просто смешно сопоставлять с
дарвинизмом, как величины совершенно различного порядка, можно легко усмотреть из прилагаемой таблицы, показывающей, какое место может занять первый в общей схеме второго, как учения, охватывающего почти всю совокупность биологических знаний. Известно, что дарвинизм, как учение об эволюции органического мира, опирается на три фактора. Один из них — наследственность — представляет две основные категории явлений и т. д. Перемножим последовательно дальнейшие подчиненные категории фактов (как мы перемножили бы число томов на число глав в томе, на число параграфов в главе для того, чтобы получить среднее значение одного параграфа к целому труду), получим: 3 x 2 x 2 x 2 x 2 x 2 x 2 x 3 x 2 = 1 1 5 2 , т. е. менделизм покрывает какую-нибудь тысячную долю того обширного полц фактов, которое охватывается дарвинизмом. Но, может быть, «менделизм» заключает что-нибудь, в корне подсекающее какое-нибудь из основных положений дарвинизма, как это можно было бы заключить из самоуверенных слов Бэтсона, приведенных выше? Ровно наоборот; из опытов Менделя можно разве только сделать вывод, устраняющий, может быть, единственное возражение, которое Дарвин считал опасным для своей теории, — возражение, что всемогущество скрещивания делает невозможным сохранение потомства вновь появляющейся формы. (Это обстоятельство разъяснено мною в статье Дарвин, «Вестник Европы», 1909г.*). Что же касается до основного факта, детально изученного и остроумно объясненного Менделем, т. е. скрещивания желтого и зеленого гороха, то он даже упоминается Дарвином, так как был известен Гертнеру и в первый раз наблюдался еще в 1720 г. Все это разъяснено в прекрасной критике менделизма,представленной в 1909 г. Уоллесом, которую менделисты упорно замалчивают. Но если «менделизм» по своему значению не может выдерживать и самого отдаленного сравнения с дарвинизмом, как эволюционным учением, то, может быть, он представляет выдающееся значение для учения о наследственности? При внимательном отношении к делу нельзя сказать и этого, и многие менделисты, хотя не высказывая этого, вынуждены в * В настоящем издании см. том V I I . Ред.
том сознаться. Образование помесей по типу гороха (к чему собственно и сводится «менделизм»), не только не составляет общего закона наследственности, но, наоборот, и с теоретической (эволюционной) и с практической (селекционной) точки зрения представляет из себя случай менее существенный, как ничего не дающий ни для объяснения эволюции, ни для получения новых полезных форм. Закон, или правило Менделя объясняет, что происходит, когда при скрещивании двух форм признаки не сливаются, не смешиваются, а взаимно исключаются; между тем для объяснения явлений эволюции и для практических целей искусственного отбора ценна .именно воз1. Эволюция организмов (1) (Дарвинизм) Основывается на трех факторах: I I 1. Изменчивости (2) I 2. Наследственности (3) 3. Отборе (4) I Наблюдаемой при размножении 1 1 1. Половом (5) Проявля I ющемся і " 2. Бесполом ( 6 ) " "I 1. При спаривании (7) 2. Без спаривания (8) Сопровож I даемом (Партеноеенезис) Т 1. Бесплодием (9) (Линнеевские виды и пр.) \ I 2. Плодовитостью (10) I 1. Возрастающею (11) (Дарвинизм) I 2. Невозрастающею (12) I С передачей признаков 1. Прирожденных (13) 1 1. С появлением новых (15) 1. Сливающихся (17) (Средних) 1 2. С сохранением старых (16) 2. Смешивающихся (18) (Мозаичность) I . 2. Приобретенных (14) ( Ламаркизм ) 2. Взаимно исключающихся (19) • 1. Окончательно (20) ( Милъярдеизм ) I І 2. Временно (21) ( Менделизм )
Горох

можность получения форм, . совмещающих свойства двух других форм, как это признает Кёрнер и другие ботаники для естественных форм, как это признается всеми выдающимися селекционистами (Вильморен, Бербанк) для форм искусственных. К тому же образование помесей по типу гороха и не оправдывается во множестве случаев, и притом в самых важных и подробно изученных, как, например, при скрещивании человеческих рас между собою. При скрещивании рас белой и черной Получаются помеси промежуточной, средней окраски (т. е. не оказывается доминирующей и рецессивной формы), в чем на днях должен был сознаться и сам Бэтсон. А также дети мулатов никогда не бывают чистокровно белыми или черными. Наконец, даже выдающиеся немецкие менделисты (как, например, Коррёнс и Баур) сами молча признают, что «закон Менделя» не общий закон, а только исключение из более общего закона. Этот более общий закон формулируется так: скрещивание а и Ъ дает а + 2аЪ + Ь, где ab будет форма средняя, соединяющая в себе свойства а и fr; например, если у а красные, а у & белые, то у ab будут розовые (а не красные или белые, как бы следовало по Менделю), и общая формула будет: 1 кр. -{+ 2 роз. + 1 бел. Превращается же эта общая формула в менделевскую: За + lb, только при наличности доминантности и рецессивности признаков, т. е. в случае совершенно специальном, а не представляющем универсального закона, как это продолжают утверждать правоверные мендельянцы (как, например, у нас Гурвич, впрочем, позднее, повидимому, отрекшийся от менделизма). Наконец, дает ли «менделизм» вообще какое-нибудь основное объяснение тем фактам, которые наблюдает? Именно этого он не делает и по существу не может сделать. Объяснить явления наследственности значит дать объяснение, почему одни признаки сливаются (получаются средние) или смешиваются (явления мозаичности), а другие взаимно исключаются, как в опытах Менделя. Дать такое объяснение, вероятно, различное в каждом отдельном случае, может только детальный физиологический опыт, а не простая статистическая регистрация наблюдений, к чему собственно и сводится метод Менделя. Теория вероятностей предсказывает формулу а + 2ab - f Ъ,
а почему у Менделя она превращается в За 4- h, — этого он объяснить не может. Но оказалось, что и этого мало. При скрещивании одной красной примулы с белой английские мендельянцы наткнулись на такой факт: оказалось, что красный цвет может быть то доминантным, то рецессивным. Перед этим фактом мендельянцы со своим пресловутым «мендельянским анализом» оказались окончательно бессильными и должны были обратиться за объяснением к физиологии и химии, что ' давно было ясно людям, понимавшим, что вопрос о насле^ ственности в конечной инстанции разрешается не статистикой, а физиологией. Итак, мы приходим к заключению, что все притязания менделистов на широкое значение придуманного ими менделизма ничем не обоснованы, и остаемся при том же воззрении на деятельность Менделя, которого придерживался он сам, т. е. признаем в его работе замечательное детальное статистическое изучение одного совершенно специального случая образования помеси и остроумное объяснение полученного численного результата, исходя из теории вероятностей; никакого притязания на какой-нибудь универсальный закон он не предъявлял, так как был умный и сведущий в своем деле человек. Но затем рождается совершенно другой вопрос: чем объяснить странную судьбу, которая постигла этот труд Менделя? Незамеченный при своем появлении, он остался таким же незамеченным, когда о нем упомянул в 1881 г. известный ботаник на страницах известной книги (Фокке в своей книге «Die Pflanzenmischlinge»*, Berlin, 1881), — и вдруг, только начиная с 1900 г., сначала в Германии, а затем еще громче в Англии, начинают превозносить имя Менделя и придавать его труду совершенно несоответственное его содержанию значение. Очевидно, причину этого ненаучного явления следует искать в обстоятельствах ненаучного порядка. Источников этого поветрия, перед которым будущий историк науки остановится в недоумении, должно искать в другом явлении, идущем не только параллельно, но и, несомненно, в евязи с ним. Это явление — усиление клерикальной реакции против дарвинизма. В Англии эта реакция возникла исключительно на почве клерикальной. Когда собственный поход Бэтсона, направлен* «Растительные помеси». Ред.
ный не только против Дарвина, но и против эволюционного учения вообще (Materials for the study of variations*, 1894), прошел незамеченным, он с радостью ухватился за менделизм и вскоре создал целую школу, благо поле этой деятельности было открыто для всякого; для этого не требовалось ни знания, ни умения, ни даже способности логически мыслить. Рецепт исследования был крайне прост: сделай перекрестное опыление (что умеет всякий садовник), потом подсчитай во втором поколении, сколько уродилось в одного родителя, сколько в другого, и если, примерно, как 3:1, работа готова; а затем прославляй гениальность Менделя и, непременно попутно задев Дарвина, берись за другую. В Германии антидарвинистическое движение развилось не на одной клерикальной почве. Еще более прочную опору доставила вспышка узкого национализма, ненависти ко всему английскому и превознесение немецкого. Это различие в точках отправления выразилось даже и в отношении к самой личности Менделя. Между тем как клерикал Бэтсон особенно заботится о том, чтобы очистить Менделя от всяких подозрений в еврейском происхождении (отношение, еще недавно немыслимое в образованном англичанине), для немецкого биографа он был особенно дорог, как «Ein Deutscher von echtem Schrot und Korn»**. Будущий историк науки, вероятно, с сожалением увидит это вторжение клерикального и националистического элемента в самую светлую область человеческой деятельности, имеющую своей целью только раскрытие истины и ее защиту от всяких недостойных наносов. ЛИТЕРАТУРА. Mendel G., «Versuche über Pflanzenhybriden» (Zwei Abhandlungen 1865 und 1869). Ostwald's Klassiker der exacten Wissenschaften, № 121, Leipzig, 1901; А. П. Бородин, «Очерки по вопросам оплодотворения в растительном царстве», Спб., 1903; Mendel's Principles of Heredity by W . Bateson, Cambridge, 3 изд. 1913; А. Уоллес, 1909: «Современное положение дарвинизма». Дерев. К . Тимирязева. Приложение к V I I I тому собрания сочинений Ч . Дарвина. Изд. Лепковского * * * ; G. Correns. «Die Neuen Vererbungsgesetze», Berlin, 1912 (есть русский перевод); К. Тимирязев, «Дарвин», «Вестн. Европы», 1909 * * * , и «Отбой мендельянцев», там же, 1913 * * * ; Vererbungslehre von Ludwig Plate Leipzig, 1913. * «Материалы к изучению изменчивости». Ред. * * «Настоящий, подлинный немец». Ред. * * * В настоящем издании см. том V I I . Ред.
Л Ю Т Е Р Б Е Р Б А Н К * И звестный американский селекционист, доведший искусство отбора культурных растений (садовых, огородных и полевых) до буквального созидания совершенно новых растительных форм. Полученные им результаты превосходят все, что до сих пор удавалось осуществить в этом направлении, и одинаково важны как в практическом, так и в научно-теоретическом отношении. В этом последнем смысле они особенно важны, так как положили предел той смуте, которая была вызвана попыткой Де-Фриза подорвать значение отбора преувеличенным значением, которое он старался придать явлениям так называемой мутации. Биография Бербанка сама представляет типический пример жизненной борьбы американского selfmade man.** Родился он в 1847 г. в г. Ланкастере, близ * «Гранат», том 7, стр. 168—171. Ред. * * Человек, обязанный всем самому себе, сам н а к л а д ы в а ю щ и й себе дорогу. Ред.
Лютер 1847-1926 Бербанк

Бостона. В детстве получил довольно тщательное воспитание, от отца (шотландца) получил любовь к чтению, от матери (англичанки) эстетическое развитие, особенно любовь к цветам. В числе друзей семьи были Эмерсон и Агассис. С окончанием школьных годов началась тяжелая трудовая жизнь заурядного рабочего. Зарабатывая на фабрике ровно столько, сколько едва хватало на прокормление в течение шести рабочих дней, он стал задумываться, как обеспечить себе прокормление и на седьмой, и в результате придумал усовершенствование той машины,. к которой был приставлен; увеличив ее производительность, он увеличил и свой заработок. Ему уже прочили завидную будущность изобретателя, но его влекло совсем в другую сторону — к живой природе. Он сделался мелким огородником. На первых же порах он вывел новый усовершенствованный сорт картофеля, получивший его имя и впоследствии, по примерной оценке, обогативший страну миллионов на двадцать долларов. Но сам Бербанк еще был далек от материального благосостояния, да и никогда не гонялся он- за барышами: в виду у него была более высокая цель — благо всего человечества. Расстроенное здоровье, а главное — желание осуществить намеченные опыты в более благоприятной обстановке заставили его покинуть родину и переселиться в благодатный климат Калифорнии. Но -здесь, на первых порах, в поисках заработка, двадцатилетний молодой человек дошел до предела нищеты. Порою ему приходилось ночевать в клетке с теми курами, которых он нанялся сторожить, а после серьезной болезни, совершенно его истощившей, он вьіходился только благодаря одной нищей старушке, делившей с ним свою дневную кружку молока. Мало-помалу, благодаря железной воле и ясно определенной цели, он оказался снова владельцем небольшого участка земли и, наконец, мог всецело предаться осуществлению своей заветной мечты — созиданию новых растительных форм, предназначенных для увеличения благосостояния всего человечества. Только с 1893 г. он мог уже прекратить обычные торговые операции и сосредоточиться на селекционизме. Его имя, а также название его ферм (Сайта Роза и Севастополь, на реке Русской) стали известны не только в округе, но и во всей стране и даже за океаном. Успех был
достигнут, однако, не без борьбы. Выступали против него псевдоученые, заявлявшие, что его приемы недостаточно обоснованы; нашелся даже проповедник, который с церковной кафедры громил его опыты, доказывая, что «он идет наперекор воле божией. Если бы такие новые формы были нужны, то творец сам позаботился бы об их создании». Все, что им достигнуто, сделано за собственный счет и риск, и только в 1905 г. институт Карнеги, оценив все теоретическое и практическое значение трудов Бербанка, пришел к нему на помощь, предложив 100 ООО долларов (по 10 ООО в год) главным образом для организации сложной записи его опытов, т. е. полной родословной многих тысяч выводимых им форм. Здесь, конечно, не место перечислять все «создания» изумительного искусства Бербанка. На первом месте следует поставить его гибрид кактуса без колючек, служащий одновременно и превосходным кормовым растением и фруктовым, уже конкурирующим с апельсинами. По соображениям Бербанка, широкое распространение этого нового растения, нетребовательного ни в отношении почвы, ни в отношении климата, могло бы со временем обеспечить удвоенное население на всем земном шаре. Помесь двух видов грецкого ореха дала ему изумительную породу, достигающую полного роста и спелости в четырнадцатилетнем возрасте, — чем дается возможность быстрого облесения драгоценной древесной породой обширных лесных площадей, истребленных современным хищническим хозяйством. В области садоводства и плодоводства им созданы: сливы без косточек, помесь сливы .и персика; феноменальная ягода (помесь ежевики и малины, длиною в три дюйма), айва с ароматом ананаса, георгины с запахом магнолии, амариллисы с цветами до фута в поперечнике, лилии о двух лепестках и т. д. Основным приемом усовершенствования, по заявлению самого Бербанка, ему служит отбор, как он изложен у Дарвина, иногда предшествуемый скрещиванием, для сочетания свойств двух пород, а еще чаще, как средство расшатать старые формы, вызвать в них усиленную изменчивость, дающую более богатый материал для отбора. Главная особенность работ Бербанка заключалась в применении приема отбора с такой строгостью, с какой она до него едва ли применялась, — со строгостью,
почти приближавшейся к естественному отбору. Нередко он истребляет сотни тысяч экземпляров, сохраняя один образцовый. С научной точки зрения деятельность Бербанка важна в том отношении, что он доказал несостоятельность учения Де-Фриза о так называемых мутациях. Побывав у Бербанка, Де-Фриз должен был фактически отказаться от своих воззрений, признав, что когда отбор производится в таких размерах, как у Бербанка, он включает в себя и явления мутации, не представляющие коренного отличия от других форм изменчивости. См. Гарвуд, «Обновленная земля». Сокращенное изложение К. Тимирязева (Глава V I I I . Лютер Б е р б а н к ) * . Москва, 1908. Гарвуд, «Созидание новых растительных форм» (Лютер Бербанк). Перевод Рыкачевой. Петербург (1909). Я . De-Vries, «Pflanzenzüchtung» (1908). * В настоящем издании см. том X . Ред.
г С Е Л Е К Ц И Я * С елекция (англ. Selection) — отбор, в смысле искусственного отбора, т. е. практического приема, выработанного скотоводами и растениеводами (преимущественно английскими) для получения улучшенных или даже новых пород возделываемых растений и прирученных животных. Слово это получило широкую известность только благодаря Дарвину, распространившему его на естественный процесс образования органических форм. До Дарвина слово селекция было так мало известно, что издатель его Mёррей протестовал против помещения его в заголовке книги «О происхождении видов», как совершенно незнакомого публике. Искусственный отбор выделен здесь из общего учения об отборе не потому, чтобы он отличался чем-нибудь от отбора естественного, а ради того, чтобы не загромождать общего изложения этого учения техни* «Гранат», том 38, стр. 2—11. fed.
ческими подробностями. К тому же слово селекция употребляется практиками предпочтительно перед простым и понятным словом отбор (как еще недавно вместо простого выражения «зеленое удобрение» господствовало бессмысленное — «сидерация»). Была сделана неудачная попытка заменить слово селекция совершенно бессодержательным и напоминающим торговые прейскуранты словом сортоводство, но оно, кажется, не имело успеха. В иностранных изложениях часто селекция подразумевается, как главная составная часть более общего понятия breeding, Züchtung, под чем разумеется разведение, размножение животных и растений, идущее рука об руку с их усовершенствованием. Но breeding, Züchtung обыкновенно включает не только отбор, селекцию в тесном смысле, но и процесс подготовления материала для него, главным образом путем скрещивания, гибридации. В этом более широком объеме селекция рассматривается и здесь. Селекция, как указал Дарвин, была известна, в самой первобытной форме сохранения хороших посевных семян, уже древним (Виргилий, Колумелла и др.), практиковалась и в форме бессознательного отбора животных. В методической форме селекция выяснилась во второй половине X V I I I века, в особенности у английских скотоводов. Но, быть может, нигде происхождению* не придавалось такого значения, как в коннозаводстве. «Родословной лошади гораздо более доверяли, чем ее наличным качествам». «King Herod выручил сам на призах 201 505 фунтов стерлингов и оставил по себе 497 призовых потомков, a Eclipse —334 призовика». Перечисляя имена скотоводов, особенно прославившихся усовершенствованием путем селекции многочисленных пород рогатого скота, овец, свиней и т. д. (Блэкуель, Коллинз, Эльман, Уэбб, лорд Лестер и др.), Дарвин приводит свидетельство одного из наиболее опытных и вдумчивых наблюдателей в этой области — Юата: «Селекция, это — то, что дает возможность не только отчасти изменить характер своего стада, но даже совершенно его переделать». В области растениеЕОдетва селекция появилась дозднее, уже в начале X I X века, но, может быть, выдвинула более длинный ряд и более замечательных деятелей, в рядах которых встречались ученые или люди, обнаруживавшие истин-
но. научное отношение к делу (Найт, ван-Моне, ле-Кутер, Ширеф, Вильморен, Галлет, Нильсон и, наконец, современный «кудесник» в этой области — Бербанк*). В селекции следует отличать селекцию в тесном смысле и предшествующие ей вспомогательные приемы. В собственно селекции отмечают отбор однократный и повторный. Предшествующая отбору операция сводится к простейшей случайности в поисках за уклонением от данного типа, которая и служит исходным материалом для селекции. Более сложным случаем является подготовление соответствующего материала путем предварительного скрещивания различных пород. Прием этот практикуется обыкновенно с определенной целью получения породы, совмещающей ценные качества двух или нескольких производителей, но опытные селекционисты советуют прибегать к нему и при всякой селекции, так как всякое скрещивание растительных пород доставляет новый, разнообразный материал для отбора. Творцом этого приема считают ботаника Найта; он первый стал применять его в начале X I X века. Успешно пользовался им в средине прошлого века Вильморен и, особенно, в конце X I X века и в X X веке Бербанк. Несколько типических примеров лучше всего объяснят сущность различных приемов селекции. I. Отбор простой. 1) О д н о к р а т н ы й . В 1819 г. Патрик Ширеф (в Годдингтоне, в Шотландии) подметил в своем поле пшеницы уклонную форму Sport—игру природы, как их [ее] называют английские растениеводы. Она прежде всего отличалась более темным зеленым цветом, а потом — более тяжелыми колосьями. Он, уничтожив все растения, ее окружавшие, удобрил почву и получил растение с 63 колосьями и 2 500 зернами. Это было исходное растение первой установленной им разновидности (MurigosweH's Wheat); она оказалась постоянной и скоро распространилась во всей восточной Шотландии. Эта удачная находка была не единственная в его деятельности; то же случилось с овсом, но случаи эти были не многочисленны. В деятельности Ширефа они повторились всего три раза (в 1819, 1824, 1830 гг.). Вообще, деятельность Ред. * См. в этом томе (стр. 266) статью К. А. «Лютер Бербанк».
Ширефа (так же как и другого английского пионера в этой области, полковника ле-Кутера) может служить примером роли однократного отбора, в то же время показывая сравнительную редкость таких внезапных резких уклонений, которым в последнее время, под названием мутаций, новейшие писатели о селекции хотят придать какое-то особое значение. Заметим кстати и то, что не только этому (новому?) открытию, но даже и слову мутация минуло более полутораста лет (и то и другое высказано Дюшеном в 1766 г.). 2) О т б о р м н о г о к р а т н ы й . Самым наглядным примером другого и более распространенного типа отбора — повторного, многократного, в той же области культурных злаков может служить деятельность еще более знаменитого английского селекциониста, майора Галлета. Erô опыты получили широкую известность как раз в те годы, когда благодаря появлению книги Дарвина слово селекция было у всех в устах, но начаты были они за два года до ее появления. Знаменитая родословная пшеницы Галлета (Hallet's pedigree nursery wheat) была одной из диковинок Лондонской всемирной выставки 1862 г. Через год я уже дал ее описание в своем «Кратком очерке теории Дарвина»* (это было едва ли не первое упоминание об этом опыте в научной литературе, так как сам Дарвин мог сослаться на него только в своем «Variation of Animals and Plants»** в 1868 г.). Галлет признавал, что основная идея заимствована им у скотоводов. Вот родословная лучшего из произведенных им экземпляров. В 1857 г. посеяно было 87 зерен; одно из них произвело на следующий год растение, принесшее 688 зерен (10 колосьев — порода была кустистая). Зерна лучшего колоса этого экземпляра были посеяны отдельно и одно из них принесло 1190 зерен (17 колосьев). С последним экземпляром было постуллено, как с предыдущим, т. е. зерна лучшего его колоса были посеяны отдельно, и одно из них в следующем 1860 г. дало 2145 зерен (39 колосьев). «В итоге получалась порода, оставляющая далеко за собой все до сих пор известные породы» (Тимирязев, «Краткий очерк теории Дарвина», отд. изд., стр. 42, 1865). Но тот же прием повторной * В настоящем издании см. том V I I . Ред. * * «Изменчивость животных и растений». Ред. К. А.Тимирязев, т. VI
» селекции в еще более методической форме уже применил ранее Галлёта Луи Вильморен к сахарной свекловице, в результате чего было повышение содержания в ней сахара с 6 % до 2 0 % . Вот что сообщает его сын, быть может, не менее знаменитый Анри Вильморен, о первоначальных опытах отца, следовательно, о первых опытах систематической селекции. «Позвольте мне рассказать о способе создания той породы свекловицы, которая несет одну со мной фамилию, но которая не мною создана, хотя я и старше ее годами. Мне не было и десяти лет, когда мой отец принялся за создание новой разновидности сахарной свеклы, более сладкой, чем те, которыми довольствовались в то время культиваторы и сахарозаводчики. Я помню еще те посудины, наполненные сахарным раствором постепенно возрастающей «концентрации, которые служили для определения удельного веса погруженных в них небольших отрезков, вырезанных из пробных корней, и куда, помнится, не раз погружал палец любознательный лакомка. Потом сахар в растворах заменила соль, потом взвешивался самый сок денсиметром или гидростатическими весами, и, наконец, сахар в соке определялся поляриметром. Все эти разнообразные операции направлены были к одной цели—определить содержание сахара в каждом корне, взятом в отдельности,и дать тем возможность отобрать лучшие из них для разведения» (А. Вильморен, «Наследственность у растений»*). Эти слова Анри Вильморена позволяют нам присутствовать, так сказать, при самом зарождении современной селекции, так как его отца справедливо считают первым пионером систематической, научной селекции в области растениеводства. В каких размерах производится в настоящее время повторный отбор, можно видеть из следующего примера, заимствованного из. отчета департамента земледелия Соединенных Штатов, представленного известным ботаником Уэббером, о культуре хлопчатника (известной его разновидности Sea Island). Вот обычный отбор, поддерживаемый культиваторами и обеспечивающий сохранение высокого качества, высокой урожайности и климатической приспособленности этой ценной разновидности. * Издана в русском переводе под редакцией К . А. См. его предисловие к этой книге (стр. 281 настоящего тома). Ред..
Схема обычного пятилетнего (по 1 год отборное С 4 Л растение у - 1 - ) отоорное растение отбора хлопчатника Уэбберу) 2 год 3 год 4 год 500 р. 5 акр. общий посев ( 1 ) 500 отборное ( Л Л растение ѵ ) отборное растение 5 год 8 акр. общий посев 500 р. 8 акр. СЛ Л ѵ А 500 р. отборное растение (Л Л v