Теги: журнал вопросы философии  

ISBN: 0042-8744

Год: 1991

Текст
                    АКАДЕМИЯ НАУК СССР
ИНСТИТУТ ФИЛОСОФИИ
ВОПРОСЫ
ФИЛОСОФИИ
НАУЧНО-ТЕОРЕТИЧЕСКИЙ ЖУРНАЛ
ИЗДАЕТСЯ С ИЮЛЯ 1947 ГОДА
ВЫХОДИТ ЕЖЕМЕСЯЧНО
N 10 1991
СОДЕРЖАНИЕ
Э. Неизвестный — Катакомбная культура и власть 3
Р. Скрутон — Катакомбы закрываются 29
Философия и психология
В.П. Зинченко, М.К. Мамардашвили — Изучение высших психических
функций и категория бессознательного 34
Е.М. Мелетинский — Аналитическая психология и проблема
происхождения архетипических сюжетов 41
Л.Г. Ионии — Понимание и экспертиза 48
Из истории отечественной философской мысли
В.В. Вейдле — Россия и Запад (Предисловие к публикации Е.В. Бара-
банова) 58
И. Яхот — Подавление философии в СССР (20—30-е годы) (Продолжение) 72
Научные сообщения и публикации
Н.О. Лосский — Воспоминания 139
МОСКВА • «НАУКА» • 1991


CONTENTS E. NEIZVESTNY. Underground culture and power. R. SCRUTON. The closing of underground. V. P. ZINCHENKO, M.K. MAMARDASHVILI. High psychical functions and the concept of unconscious. E.M. MELETYNSKY. Analytical psychology and the origin of archetypal topics. L.G. IONIN. Understanding and examination. V.V. WEIDLE. Russia and the West. I.YACHOT. Suppression of philosophy in USSR (20—30 yecrs) (sequel). N.O. LOSSKY. Memoirs. Наши авторы НЕИЗВЕСТНЫЙ Эрнст СКРУТОН Роджер ЗИНЧЕН&О Владимир Петрович МЕЛЕТИНСКИЙ Елиазар Моисеевич НОНИН Леонид Григорьевич — член Американской академии наук и искусств, профессор Колумбийского университета — профессор Лондонского университета — член-корреспондент АПН, заместитель председателя Всесоюзного межведомственного центра наук о человеке при Президиуме АН СССР — доктор филологических наук, главный научный сотрудник Института мировой литературы им. A.M. Горького АН СССР — доктор философских наук, главный научный сотрудник Института социологии АН СССР РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ: В.А. Лекторский (главный редактор), Г.С. Арефьева, А.И. Володин, П.П. Гайденко, Б.Т. Григорьян, В.П. Зинченко, А.Ф. Зотов, В.Ж. Келле, Л.Н. Митрохин, Н.Н. Моисеев, Н.В. Мотрошилова, В.И. Мудрагей (заместитель главного редактора), Т.И. Ойзермаи, В.А. Смирнов, B.C. Степин, B.C. Швырев, А.А. Яковлев (ответственный секретарь) Технический редактор Савоськина Г.Н. Адрес редакции: 121002, Москва, Г-2, Смоленский бульвар, 20. Телефон 201-56-86. Сдано в набор 30.08.91 Подписано к печати 16.10.91 Формат бумаги 70X100Vi6 Офсетная печать Усл. печ. л. 15,6 Усл. кр.-отт. 892,9 тыс. Уч.-изд. л. 19,0 Бум. л. 6,0 Тираж 56370 экз. За к. 1897 Цена 2 р. 2-я типография издательства «Наука», 121099, Москва, Шубинский пер., 6 © Издательство «Наука» • «Вопросы философии», 1991
Катакомбная культура и власть Э. НЕИЗВЕСТНЫЙ Понятием "катакомбная культура" воспользовались я и мои друзья в 1949 году для того, чтобы определить, чем мы хотим заниматься. Я в то время учился в Академии художеств и одновременно на философском факультете МГУ и обнаружил, что при существующей системе образования, мы, после огромных трудов и нагрузки, выйдем из университета безграмотными людьми. О Ленине мы узнавали от Сталина, о Марксе мы узнавали от Ленина и Сталина, о Дюринге мы узнавали из "Анти-Дюринга". Программы были раздутые, и сил просто не хватало прочесть всю эту муть, тем паче, что старички требовали от нас, чтобы мы активно участвовали в их политических раздорах сорокалетней давности, между разными там фракциями и под фракциям и на различных съездах. Все это надо было заучивать, как Талмуд. Чудовищно неинтересная работа. Я и трое моих друзей создали кружок, чтобы это преодолеть. Мы решили заниматься самообразованием. Никаких политических задач мы перед собой не ставили, да и политических концепций у нас не было. Я не был даже комсомольцем, а один из моих друзей уже был членом партии. Однако все мы понимали, что самообразовываться надо широко и что чтение, скажем, Троцкого, или святого Августина, или Орвелла, или Бердяева — наказуемо. Потому и нужна конспирация. Была создана структура по принципу любого катакомбного общества — в какой-то мере по принципу Лойолы. Только четыре человека знали, что делают. Остальные принимали косвенное участие, Чем мы занимались? Еще до Самиздата нам удалось перевести Орвелла и напечатать его в ограниченном количестве экземпляров. Еще до Самиздата мы частично доставали, а частично копировали весь круг "веховцев", Шестова, Лосского, не говоря уже про Соловьева. Кроме того, мы слушали доклады по теософии, по генетике, по тем дисциплинам, которые считались запретными в Советском Союзе. Если бы нас власти спросили — занимаемся ли мы политикой, мы вынуждены были бы ответить искренне, что нет. Но в стране, подобной теперешнему СССР, и знание является политикой. Поскольку мы знали, что создание любой серьезной группы карается законом, мы разыгрывали из себя веселых пьяниц. Наше общество мы называли публично — "Любовь и голод правят миром" (подэпиграф: голода хватает, любовь надо организовать). Мы писали песни, которые потом пела вся студенческая Россия, не подозревая, кто их автор. Б том числе: "Лев Николаевич Толстой", "Венецианский мавр Отелло", "Входит Гамлет с пистолетом", "Я бил его в белые груди". Последнюю пели в вагонах нищие, принимавшие иронию всерьез.
С гордостью можно сказать, что мы не были расконспирированы. Наш кружок, начатый при Сталине, пережил и Хрущевский период, хотя строгая конспирация в последние годы была уже не нужна. Некоторые из его бывших участников стали довольно крупными функционерами в партии. Это произошло в период оттепели. Для нас очень важна была проблема допуска, мы пробивали допуски к разным вещам, которые не преподавали в институтах. Один из участников, например, сделал своим хобби анализ писем русских дипломатов, поступивших до революции из Китая и Индии. Когда началась политика сближения со странами "третьего мира*", такой специалист понадобился и стал функционером ЦК. В разных областях было довольно много таких людей. Я с ними расстался, но надо сказать, что эти люди не выдали, откуда ноги растут. Один из учредителей кружка — Владимир Шрейберг — стал парторгом студии документальных фильмов; он теперь умер. Сплетение между катакомбной культурой и правящим слоем — сложнее, чем кажется на первый взгляд. Сейчас, когда я уже несколько лет на Западе, я все чаще задаю себе вопрос: что же заставило меня покинуть Россию? Главными, разумеется, были внутренние расхождения с советским мировоззрением. Нет, не в политическом плане, хотя в политическом они тоже были. Но основные мои расхождения с режимом носили, скорее, метафизический характер. Я отношусь к искусству как к метафизическому явлению — чего вообще не могли внять советские идеологи. В СССР я мог делать большие официальные вещи, использовать свои формальные приемы, но не мог делать того, что хотел. Я сам себе напоминал актера, который всю свою жизнь мечтал сыграть Гамлета, но ему не давали, и лишь когда он состарился и захотел сыграть короля Лира, ему предложили роль Гамлета. Формально это была победа, но внутренне — поражение. Мне в семьдесят втором-семьдесят пятом годах предлагали делать те работы, за которые я дрался в шестьдесят втором. А то, что я делаю сейчас, не хотели даже видеть. Однако все это — лишь внешняя, прагматическая сторона дела. Я бы хотел остановиться на глубинных, метафизических или, если хотите, на эстетических разногласиях с режимом. Как я теперь понимаю, истоки моего разочарования уходят в прошлое, в послевоенные годы, когда я вернулся с фронта домой. Воспитанный в определенном смысле романтически, я продолжал цепляться за прежние юношеские представления о жизни. Если власть и не была любима мной, то, по крайней мере, я хотел ее видеть в качестве грозной и демонической силы. А на протяжении всей своей жизни я встречался с обыкновенным, распущенным люмпеном, который занимал гигантские посты. И больше того, в сознании народном и мировом являлся героем. И вот этот разрыв между правдой истории, правдой победы, морем крови и невзрачностью, мелкотравчатостью, вульгарностью "представителей" истории ранил меня. Так, пожалуй, закладывалось мое основное, внутреннее противоречие со сложившейся властью и теми, кто ее олицетворял на всех уровнях. Довольно долго и у меня были иллюзии — не иллюзии, связанные с их нравственностью или провинциальностью. Я никогда не думал, что это нравственные, принципиальные люди. Я всегда знал, что история — это не девушка, и в ней было очень много насильников, злодеев и садистов, но
я не представлял, что великую державу, весь мир и саму историю могут насиловать столь невзрачные гномики, столь маленькие кухонные карлики, и это меня всякий раз оскорбляло. Я был согласен на ужас, но мне нужно было, чтобы этот ужас был сколько-нибудь эстетичен. Этот же, бытовой, мещанский ужас людоедов в пиджаках, варящихся в собственной лжи, морально разрушал меня. Иногда меня называют диссидентом. На это обычно я отвечаю, что я — не диссидент. Дело в том, что по мере удаления от советской государственной границы диссиденты плодятся в геометрической прогрессии. Я — не диссидент в том смысле, что у меня не было никаких предложений, как переделать советскую власть. Прожив большую часть жизни в СССР, вращаясь в разных кругах и среди разных людей, я имел определенный социальный опыт. Этот опыт включал в себя возможность "пронизать" почти все общество сверху донизу, до последней проститутки (которая у меня была натурщицей), до последнего пьяницы (который таскал у меня тяжести). Я бывал в Кремле и трущобах, бывал повсюду, где только мог бывать советский человек, я жил как бы не в горизонтальном, а вертикальном направлении. Я общался с министрами, членами Политбюро, помощниками Хрущева и Суслова, встречался с очень многими людьми из партийной элиты. Как ни странно, референтский аппарат представляет собой ту часть партии, которую Орвелл определил бы как внешнюю. Орвелл ошибался, когда он считал, что внутренняя партия рафинирована, а внешняя груба. Что меня поразило при соприкосновении с самыми верхними иерархиями? Я в первый раз в жизни столкнулся с толпой столь антиэстетической. Я не хочу сказать, что референты так уж эстетичны, — но все же они технари, а не идеологи по определению. Наверху же сидят люди, которые по закону естественного, внутрипартийного отбора растеряли многие человеческие качества. Лично я их назвал "толстоязыкими". Это люди, которые после революции, при великом переселении социальных групп, добежали до города, но в город еще не могли войти. Они остались в пригороде. И только сталинский термидор пустил их в город. Это люди, которые ни одного интеллигентного слова не могут выговорить нормально. Это особый сленг — не украинизмы, нет, это сленг рвани, сленг пригорода. Поэтому они говорят портфель, а не портфель, не документы, а документы... С такой неквалифицированностью и некультурностью я столкнулся, только оказавшись на самом верху. Тогда-то я и испытал эстетический ужас, который перерос в ужас социальный. Именно тогда и исчезли у меня последние остатки иллюзий, которые в какой-то степени порождались в результате общения с определенными слоями технической интеллигенции. Пусть не ах как — но все-таки те министры и те референты, с которыми я общался, были относительно интеллигентны. Повторяю, ужасны не они, а верха. Дело не в том, что они — злодеи. Злодей может быть и эстетичен, и, в конце концов, Леонардо сотрудничал с Цезарем Борджиа. Но это не Цезари Борджиа, и для меня, человека, который себя ощущает попавшим из других эпох в наше время, самым оскорбительным было то, что мой труд оценивается и рассматривается этим воинствующим убожеством! В ходе внутрипартийного отбора, за счет утраты всех человеческих качеств, они выработали одно — главное, и им, как мне кажется, была подозрительность. Я долго думал, откуда такая подозрительность, откуда такая неутомимая жажда срывать маски? Я долго размышлял над этим и понял. Бели Хрущев говорил, что я не просто скульптор и вообще не скульптор, а руководитель
клуба Петефи, а скульптура для меня является маской (он говорил не в таких терминах, но смысл такой), или, если Фурцева, просто со слезами на глазах, уговаривала меня перестать лепить "бякн", потому что этими "бяками" я ей, Фурцевой, мешаю, и если вообще она рассматривала мои работы не как экзистенциальное проявление сформировавшегося опытного человека и художника, а лишь как некую провокацию против ее личной карьеры, то не связано ли все это с общей структурой их жизни и партийного воспитания? Представим себе парторга Иванова и человека, который претендует на его место, — Петрова. Оба они — солдаты партии, оба проводят в жизнь инструкции, спущенные сверху» В чем же смысл их борьбы? Их борьба социально бессодержательна, но в личном плане она гигантски драматична. Петров может подсидеть Иванова только в том случае, если поймает его на "взятке", на "бабах", на "аморалке", и они борются на этом кухонном уровне. Так вот, оказалось, что верхушечные люди — это мастера коммунальной квартиры, которые первые нашкодили в чайник соседу, пока тот еще не догадался. В этом они талантливы, и это исключает все их другие качества. Я это обозначил для себя как "демоноискательство" советского партийного функционера. Что я имею в виду? Иванов, которого подсиживает Петров и иже с ним, во всем видит заговор. Не против системы как таковой, а заговор против своего личного благополучия. Любую акцию не принятую, не управляемую ими, даже молчание, они воспринимают как враждебную. По мере того как растет наш функционер, эти качества только усиливаются, и, возможно, выигрывает именно тот, кто в наибольшей степени ими обладает. И вот такой человек, поднимаясь пе иерархической лестнице, утрачивая все человеческие качества, обретает огромную бдительность и воспринимает весь мир как демона, затаившегося против него и запрятавшего личную пакость. Я глубоко убежден, что когда Брежнев разговаривал с американскими конгрессменами и они объясняли ему, что не могут проводить иную политику, кроме той, что им навязывает — не только их совесть, но и прагматическая ситуация Америки: избиратели, лоббисты, промышленные комплексы, — так вот, я убежден, что Брежнев им попросту не верил, он считал, что они действуют лично против него. У меня даже есть свидетельство, что он им как-то сказал: "А что вы думаете, если меня снимут, вам будет лучше?!" И так они воспринимают все. Поэтому любое интеллектуальное и непонятное действие им враждебно, И я был враждебен системе совсем не потому, что хотел бы, скажем, чтобы были упразднены колхозы. Главное было то, что я всегда ратовал за свободу творчества, но свобода творчества, свобода художественных форм опасны им. Они боятся их непонятности и неуправляемости. Эта их подозрительность ощущалась во всех моих разговорах с ними. Например, Демичев сказал, что он меня уважает, что я умный и мужественный человек, но что я делаю такие скульптуры, которые раздражают товарищей, а поскольку он возглавляет идеологию, — ему от этого плохо. И он искренне, как и Фурцева, упрашивал меня измениться, не выдвигая никаких аргументов, кроме собственной обиды, Фурцева, как женщина, была среди них наиболее искренна, она просто плакала: "О, Эрнст, прекратите лепить ваши некрасивые фигуры. Вылепите что-нибудь красивое, и я вас поддержу, ну зачем вы раздражаете товарищей, а вы знаете, сколько у меня из-за вас неприятностей, с вами б
сейчас говорит даже не министр, а женщина, помогите мне удержаться на месте!" И сколько я ни пытался ей внушить, что за моими скульптурами нет прямой политической опасности (хотя понимал, что есть социальная опасность), она все-таки настаивала на своем и, в конце концов, стала моим врагом. Я оказался неблагодарным: сам министр меня упрашивал измениться, а я, по прихоти, из упрямства, не захотел этого сделать. Она так и сказала: "Сейчас я понимаю, мне ведь действительно товарищи говорили, что вы несносный человек, ну что вам стоит?" Посмотрите, какие они все обидчивые! Обратите внимание на тон прессы. Ведь ее тон — это тон климактерической разобиженной женщины, которую все обманули и оставили. Неуправляемые югославы, неблагодарные китайцы, вздорные поляки, уж не говоря о евреях. Ведь в ЦК все время стоит стон: "Кормили, поили, а они?" Там же Дубчека воспринимают искренне не как политическую реалию, а как человека, который просто лично подвел своих советских товарищей, нарушил сговор. Они обидчивы и антиэстетичны в своей обиде. Поэтому все мои стычки происходили на очень странном уровне — на уровне личной обиды функционера на мою неуправляемость. Они, видите ли, обижались, что я есть я, они, наверное, хотели, чтобы я был, как они, а я этого не хотел. Причем это "странное" восприятие жизни не обязательно начинается сверху, а, скорее, даже снизу. Ведь никогда же дворник или даже милиционер не скажет тебе, чтобы ты забрал скульптуру со двора, потому что не положено ее здесь держать. Он скажет: "Ты что хочешь, чтобы начальство мне голову намылило?!" И так же говорили самые высокие функционеры. Они воспринимают любое действие — танцы Плисецкой, музыку Шостаковича, мои скульптуры — как личное оскорбление и некое неудобство. В принципе, они бы с удовольствием управляли только мертвыми, живые им не нужны, с мертвыми спокойнее. Но, увы, жизнь устроена так, что многое ими не управляется. И они искренне раздражены. Я не встречался с людьми более ранимыми, чем эти толстокожие невежды. Ни одна из моих любовниц не была так обидчива, как была обидчива Фурцева. Передо мной и сейчас они предстают словно живые, эти маленькие и большие демоноискатели из партаппарата. Фурцева... Пыталась руководить искусством, как капризная салонная дама руководит собственным двором. Наша встреча произошла после моей стычки с Хрущевым, когда меня пытались приручить. Это имеет отношение к прянику. Я вхожу к ней, она встает из-за стола, целует меня в щеку и говорит: "Я могу вас звать Эрнстом?" Я говорю: "Разумеется, Екатерина Алексеевна". "Ах, я не могу вам разрешить звать меня Катей, но все еще впереди! Скажите, лапонька, как вам кажется мой наряд", и она крутится передо мной, как озорная "семидесятилетняя девочка". Я говорю: "Восхитительно, это из Парижа?" "По секрету скажу, да!" После этого мы усаживаемся, она держит меня за две коленки. И начинает объяснять, как она меня уважает за мою смелость. Но только нельзя быть таким экстремистом. И вдруг начинает вести длинную салонную беседу о том, как она волновалась перед выступлением. Тут она повторяет слова примадонн об их волнениях перед премьерой: "Я так волновалась, что почти ничего не могла сказать. Вы же знаете, у нас надо читать по бумажке, а я лично люблю импровизировать, и вы знаете, получилось, и сегодня я удовлетворена". Она рассказывает о своей премьере где-то на каком-то идеологическом совещании.
И вот на таком уровне междусобойчика она хотела приручить стреляного, измотанного, грамотного мужика. И когда это не получалось, она раздражалась. Она хотела, чтобы я был Эринькой, а она была бы просто Катей, но ведь разговор шел о всей моей жизни, о судьбах искусства, а она это хотела свести к своей стареющей плоти и претензиям. Рядом с Фурцевой я вижу Демичева. Демичева зовут химиком не в том смысле, что это якобы его профессия, а в том, что он всегда "химичит". Демичев, конечно, со мной разговаривал не так, как Фурцева, но привкус был тот же. Он говорил, что он меня очень уважает за смелость, говорил, что поможет мне, но я должен помириться с художниками. На это я ему ответил: "Петр Нилович, вы знаете, на Первый съезд художников я прошел большинством голосов, так что с художниками я не поссорился". Он сказал: "А, бросьте, вы же понимаете, кто для меня являются художниками. Для меня художниками являются руководители президиума Союза и Академии, а с ними вы в ссоре". И далее: "Ну, что же вы, как бык, уперлись в стену. Я уважаю ваше упрямство, но нет чтобы отойти в сторону. Вот вы знаете, первопечатник Иван ведь имел уже вместо кириллицы собственный шрифт, а печатал на кириллице. Он понимал, что не время, его бы разорвали. Я не призываю вас к компромиссам, но и вы меня должны понять. Чтобы я вам мог помочь, вы должны печатать свои идеи на кириллице, а иначе я беспомощен!" Вот на таком уровне партийной лисы он со мной разговаривал. Или еще: Белашова, председатель Союза художников. Женщина, которая взяла уничтоженную маску спеца. Она говорила все то же, что и Вучетич, но произносила это с привкусом стареющей дамы из бывших. Она говорила: "статюэтки", "соцьреализм", она говорила: "дюша". И это нравилось функционерам партии, потому что простой гангстер Вучетич корнал так же, как они, а тут ведь и с нами интеллигенция. Символом интеллигентности была ее челка а ля Ахматова и фиолетовая шаль. Это была партийная дама, микро- Коллонтай, специалистка по ловле душ либеральных интеллигентов. Она призывала к совести, чести, национальному самосознанию. Меня она не обманула и за это страшно невзлюбила. Я ей сказал, притом публично: "Я подозреваю, что вы были домработницей у какой-нибудь мхатовской артистки". Я даже не догадывался, как я был прав. Действительно, эта "интеллигентка" была домработницей, правда, не у мхатовской, а у вахтанговской артистки. Там она нахваталась старокультурных манер, которыми она уснащала древнеполицейские идеи, и этим нравилась партии в период так называемой оттепели. По этому поводу я часто думал: "Интересно, как я закончу жизнь среди всех этих стареющих девочек и мальчиков?" Я был уверен, что меня не расстреляют. Мне просто скажут: "Эрик, ты нам всегда мешал, ты всегда лепил то, что нас раздражает: и Катеньку, и Петеньку, и Никитушку. Ты даже не выпускал стенгазетушку, ты ни разу не участвовал в нашем хоре самодеятельности. Мы не хотим тебе сделать больно, мы же не убийцы, мы же — либералы и гордимся тем, что уклонились от затягивания петли на шее. Так повесься сам — и веревочка хорошо намылена, и семья твоя будет довольна, что тебя не убили". Я думаю, они мне готовили именно такой конец и хотели лишь, как Пилат, умыть руки. Участники нашего кружка не были предтечами диссидентов. Не были мы и предтечами высокой поэзии, которую создали такие люди, как Галич, Высоцкий, Окуджава. И хотя сегодня то, что называют катакомбной 8
культурой, и диссидентское движение в какой-то степени сомкнулись, я продолжаю настаивать на том, что наряду с работой, которая ведется в различных оппозиционных течениях, развитие культурных ценностей — в собственном смысле этого слова — очень важно. Можно наметить такой образ: возьмем вертикаль и обозначим ее как вечное, как эзотерическое накопление знаний; и возьмем горизонталь и обозначим ее как проблемы сегодняшнего дня — политические, социологические, правовые. На одной горизонтали далеко не уедешь — но, впрочем, далеко не уедешь и на одной вертикали. Видимо, в центре этого креста есть истина. Как художнику мне ясно, что такие люди, как Достоевский или Данте, в центре скрещения этих двух начал — сегодняшнего и вечного. Не в центре — или журнализм, или дохлый академизм. И действительно, зная в какой-то степени кругозор моих друзей, ко мне в студию в конце концов стали приходить и Сахаров, и Максимов, и Амальрик, и многие другие. Это потому, что наш кружок накопил профессиональный аппарат, где социологией занимался социолог, а не литератор, и в том ключе, в каком он, а не партия, считал нужным. Поэтому я могу предсказать, что впереди еще большое количество книжных происшествий ждет мир! Не просто протестующих юношей, не просто огорченных беглецов из стана победителей, а серьезных профессионалов в своей области, которые пишут книги. Наша академия была академией в собственно платоновском смысле слова. И надо сказать, что мы были не одни. Я, например, дружил с Александром Зиновьевым, когда он был руководителем официального студенческого общества. Однако у них было тоже нечто очень похожее. Сегодня, конечно, необходимость в такой конспиративной структуре, как у нас была в эпоху Сталина, в чисто культурной области отпадает. Ведь мы тайно читали Бердяева и Флоренского, а сейчас одного моего знакомого выгнали из "Советской Энциклопедии" за то, что он плохо написал о Бердяеве, потребовали, чтобы кто-нибудь написал получше. Один мой друг 10 лет отсидел за то, что нарисовал яйцо, а сейчас то и дело, чтобы не прослыть тунеядцем, становятся абстракционистом. Так что, бесспорно, стало легче. Однако тот факт, что стало легче, отнюдь не означает "либерализации" режима. Либерализация и изменения структуры — это явления, которые отражаются в законодательстве. Я не знаю ни одного закона со времени смерти Сталина, который свидетельствовал бы о поступательном движении общества к демократии и, в частности, об изменении основных структурных отношений между художником и обществом, государством и партией. Неизменной тенденцией партии остается тенденция к управляемости, когда художник рассматривается как чиновник. Могут меняться соотношения канонизованных в живописи цветов. Тень, скажем, сегодня может стать уже не коричневой, а фиолетовой... как завоевание пост-сезанизма и постсталинизма. Но Это не значит еще, что наступила свобода творчества. Когда наступила оттепель, многие из моих тогдашних друзей, считавших себя коммунистами либерального толка, пошли служить, чтобы изменять структуру общества изнутри, пошли в Сперанские, благо их пригласили. Я говорил им, что это нереальная идея: если ты являешься маленькой, заменимой частью большой кибернетической машины, то как ты ее можешь изменить? Но они пошли, и, естественно, машина изменила их, что и следовало ожидать от машины. Я знаю рафинированных интеллигентов, которых перемололо, круг интересов которых начал сужаться, которые разучились разговаривать и начали мычать. Часто либерализм был просто
юношеской стадией созревания функционера. Но тема о функционерах и референтах, о красненьких и зелененьких — это особая тема. Конечно, люди вокруг ЦК — это не монолитная группа, это отдельные личности, и никто не знает, кому что уготовано. Из такой среды вышел и Пеликан, и Дубчек. Но в России их пока еще не видно, и эра либерализма не наступила. Наступила эра недосмотра. Недосмотр этот не добровольный и не случайный, он вызван диалектикой ситуации. Очень часто западных людей — да и не только западных — вводит в заблуждение человекообразие современных советских деятелей государства, идеологии и культуры. Эти функционеры, если и не находятся на самом верху лестницы, часто занимают достаточно высокое официальное положение. Благожелательных западных партнеров по диалогу очень обнадеживает знание языков, литературы и приятное домашнее свободомыслие их относительно не старых собеседников (как правило, это люди среднего поколения). Многие западные наблюдатели видят в этом знамение изменений, якобы происходящее в самом управленческом аппарате. Не находясь в плену подобной иллюзии, но и безо всякой предвзятости, я дружил с некоторыми людьми этой категории. Мне очень скоро стало понятно, что связывать надежды на изменение структуры управленческого аппарата с наличием таких личностей — часто незаурядных — беспочвенно. Скорее, эти личности меняются в сторону, нужную аппарату, чем наоборот. Да и странно было бы думать, что можно изменить ход машины, находясь внутри ее и выполняя частную функцию, подобную функций крохотной, автоматически заменяемой детали кибернетической машины. А система представляет собой машину, отлаженную машину. И места, занимаемые человеком, являются ячейками, лунками внутри машины, так что работает место, а не человек, находящийся там. Человек может создать микроколорит внутри этой камеры, и всякий, кто пытается персонально на нее повлиять, вылетает из машины или уничтожается ею. Сейчас, я думаю, машина еще более отлажена, чем во времена Сталина и Хрущева. Поэтому она так и некрасочна, и стабильна, и удивительно скучна. Действия этой машины могут поражать воображение, но если ее проанализировать — она окажется элементарной. Для ясности можно привести такой пример. Представьте себе очередь. Стоят в этой очереди генерал и поэт, стоят ребенок и слесарь, художник и красавица, стоят профессор и домработница. Но ведь не личные качества, биографии, судьбы и характеры составляют очередь. Очередь деперсональна; то, что составляет ее, происходит в промежутке между людьми — пространство, воздух между впереди и сзади стоящих содержит общественный договор, скрепляющий очередь. Примерно такая же ситуация возникла в сегодняшнем советском обществе. Никто ничего персонально не решает, все "утрясается". Вопрос поднимается наверх, уходит вбок, спускается вниз — т.е. решение проходит все так называемые "заинтересованные" инстанции, вентилируется, утрясается, выясняется, снова вентилируется, — и по законам некой комбинаторики устанавливается порядок, принимается решение, родившееся в промежутке. Но олигархия функционеров — конечно, не движение к демократии, как многим хотелось бы. Ведь сталинизм — это не просто црихоть или ошибка Сталина. Это исторически сложившаяся ситуация, при которой функция управления такова, что кардинальные изменения внутри аппарата ю
невозможны. Конечно, сейчас функционер не может схватить и бросить в застенок другого, но все вместе они могут это сделать с кем угоцно; и если не всегда посадить, то затравить, заплевать, заставить эмигрировать или умереть. Терроризм продолжается, просто личный терроризм Сталина заменен терроризмом машины, создателем которой он считается. Конечно, работа советологов, пытающихся угадать развитие событий, исходя из оценок личных качеств руководителей, интересна, но навряд ли существенна без понимания того, что не это — главное. Главная же загадка лежит в принципах этой небывалой машины, где, по существу, нет личностей и даже нет мозгового центра в том смысле, как принято об этом думать. Таким способом согласуются единство и безопасность, мечта современного аппарата власти. Поэтому так стабильна, так неизменяема эта система. Амеба, у которой жизненные центры — везде и нигде. И так как люди с цивилизованными манерами являются частями машины террора, то, видимо, надо рассматривать их функцию внутри управленческого аппарата. Это неизбежно приведет нас к выводу, что поскольку они пока не отстранены от дел и выступают в качестве умных, элегантных и якобы свободомыслящих собеседников, то это означает лишь, что именно в этом качестве они сегодня и нужны машине; но ни о каких существенных изменениях это не свидетельствует и свидетельствовать не может. Реальная суть их действий не отклоняется от целей их грубоватых учителей, ходивших в пиджаках первых сталинских пятилеток и не умевших говорить не то что "по-иностранному", но и на родненьком русском. Эти мешковатые старики с масками добродушных обывателей, зти людоеды, боявшиеся собственных жен, до сих пор не научились словам "коммунизм" й "социализм" (видимо, в силу этого они к пережили сталинские чистки), но их "коммунизьмов" и "социализьмов" оказалось достаточно, чтобы держать мир за глотку. И их элегантные ученики, переводящие "социализьму" и "коммунизьму" на все языки мира, щелкающие всеми красотами герметической культуры, всеми новейшими геополитическими терминами, так старающиеся выглядеть либералами, — служат (да иначе и быть не может) "коммунизьме" и "социализьме" в незамысловато-полицейском варианте своих учителей и наставников. Но при этом они искренне хотят выглядеть либералами. Оки с наслаждением ведут культурные, свободомысленные разговоры, они хотят быть тонкими ценителями искусств — особенно они любят подарки от проклятых художников, они коллекционируют проклятую литературу и музыку. (Я сам с удивлением слушал песни запрещенного Галича на квартире у одного из помощников Брежнева. Но все это проделывается, разумеется, при полном отсутствии свободомыслия в их реальных делах.) Гений лицемерия широко и вольно распахивает здесь крылья. Как и у всякого достаточно широко распространенного явления, у него много причин. Пока отметим одну психологическую, и далеко не самую пустую. Вся эта публика находится в плену двойственной внутренней ситуации. С одной стороны, они получили права и привилегии русского дворянства и купечества (разумеется, в своеобразном, партийном варианте). У них невероятно (по современным масштабам, а сейчас, я думаю, и по мировым) высокий жизненный уровень: пайки, дачи, услуги, относительно высокая свобода передвижения (во всяком случае, в порядке культурного обмена с заграницей они предлагают только себя), информации. Но, в отличие от "законных" привилегий дворянства и купечества, их привилегии — в прямом смысле противозаконны, поэтому они законспирированы, скрыты от народа. И ни одна из них не имеет конституционного оправдания. Это создает хотя бы на первых порах некоторую психологическую неловкость перед интеллигентским кругом, из которого очень часто эти люди выходят.
Ведь преподавание в школе и институте построено на уважении к традициям декабристов, Чаадаева-Радищева-Герцена, на традиции русского свободолюбия. И пока Молох революции пускал кровь, пока проходила борьба с оппозициями и врагами народа, в чаду смертей и войн могло показаться, что все, в том числе и имущественное (разумеется, временное) неравенство, оправдывается диалектикой истории. Но сейчас всем ясно, что бог революционных свобод в России умер. И советская верхушка стала замкнутой суперсектой, окончательно оторвавшейся от задач, ее породивших, и имеющей одну цель: удовлетворение собственных постоянно растущих потребностей и бесконечное продление своего существования. И людям достаточно грамотным ясно, что сама непроницаемость, окостенение, невозможность творчества в рамках этой секты, невозможность ее изменения изнутри, ибо общественная функция ее такова, что она не может измениться, не разрушившись, свидетельствуют о реакционности развития общественного процесса. Но—нувориши партийной элиты, дети XX съезда, положившего, в основном, начало их карьере, — они привыкли пусть к куцей, но либеральной позе, столь привлекательной для нежных сердец. Эта поза вызвала к жизни либеральную гримасу в поэзии, литературе, кино и наложила несмываемую печать двойственности на целое поколение так называемых "деятелей культуры". Особенно культивировала эту двойственность творческая интеллигенция. После смерти Сталина кое-что всплыло и выяснилось. Победители — хуже побежденных, убитые и проклятые постепенно становятся классиками, а убийцы из официально назначенных гениев превращаются в общественном сознании в то, чем они были с самого начала: в дерьмо. И поскольку страдание, как выяснилось, удел гениев, а успех в делах — удел дерьма, то стало модно страдать. В России, по словам Пушкина, любить умеют только мертвых. И потому весьма ангажированные советские интеллигенты, сидя за черной икрой и настоящей русской водкой (доступной только иностранцам, правительству и им) в прекрасных квартирах и дачах, плачут крокодиловыми слезами — так, как будто именно они и есть оскорбленные и угнетенные, а не оскорбители и угнетатели. Они хотят быть страдальцами, не будучи таковыми. Они хотят славы повешенных декабристов и одновременно — комфортабельно и вкусно прожить свою жизнь. И если переполненный доброжелательной благоглупостью иностранный гость попадет в эту среду, ему может показаться, что он присутствует на конспиративной сходке действительных борцов и диссидентов. А если заглянуть в души рассматриваемых персонажей, то заветная мечта их откроется как на ладони: быть главой КГБ, но иметь международную славу и престиж Сахарова и Солженицына. Естественно, в большой реальности им это уже не удается, но в рамках домашнего театра, щедро оплачиваемого государством, они подменяют ряд действительных проблем мнимыми и при помощи зарубежных наивняков создают видимость социальной жизни, видимость относительной свободы высказываний, — и фиктивной постановкой проблем создают красочную вуаль, прикрывающую старческое безобразие системы, стремящейся к уничтожению любой творческой индивидуальности. Но в свое время, во времена хрущевской оттепели, борцам "справа" и "слева" их борьба казалась социально содержательной. Еще бы! — как колыхались серые либеральные знамена, как противостояли им чугунные лбы старых, но еще стойких птеродактилей! Нет слов, чтоб описать кипение чувств и размах битвы, например, уродцев из Союза художников с уродами из Академии художеств! Как бились разгоряченные сердца (а сердце у уродцев и уродов находится, как известно из древней 12
литературы, у самого заднего прохода)! Вы и представить себе не можете атмосферу этих битв! Да, история издала неприличный звук, как некогда Пантагрюэль, и породила уродов и уродцев. И время сейчас играет роль Панурга и заключает браки между ними, в результате чего народилось такое количество насекомых. Та историческая битва велась за святое святых — за ключ от сейфа, где деньги лежат. И выяснилось, кто важней для государственной казны — серые из черных или серые из белых. Кто более достоин стать палачом духа, пребывающего в искусстве. Спор приобрел и теоретический размах. "Что такое социалистический реализм" — "сопли с сахаром" или "сопли с солью"? Решался научный вопрос, как должен выглядеть убийца в наши дни — страшно или сладко. Некоторое время художественная, творческая среда выглядела как смешанный ансамбль дрессированных хищников: птеродактили, гиены и мандавошки. Но в конце концов всех временно победили либеральные "веселые поросята". Почему временно? — потому что по естественным социальным законам они сами очень скоро превратились в птеродактилей. Они доказали, что заплечных дел мастер может и подсезанивать, и подхемингуэивать, и подкафкивать — без ущерба для идеологии. Они доказали, что могут лизать задницу власть имущих более квалифицированно и за меньшую плату; они доказали, что у них более острый нюх на врага и более быстрый бег за врагом. Как говаривал один из них: "Что-то эта работа мне нравится, надо нам к ней присмотреться, скорей всего в ней есть что-то антисоветское". Горький цинизм. Жалкий цинизм. Я думаю, что круг таких людей уже составил стихийно сложившийся институт, взятый на вооружение государством. Совсем как валютные магазины, валютные бляди; как комфортабельные лепрозории для приемов и обольщения иностранцев, где грудастым переводчицам разрешено имитировать не только свободу взглядов, но и нравов — перед радостно удивленными гостями; где национальные меньшинства на всех языках страны говорят о свободе, пляшут и поют за иностранную валюту, которая так необходима государству, — делают то, что они давно уже перестали делать в собственных своих деревнях; где есть даже еврейский журнал. В атмосфере лжи и камуфляжа появилось некое циничное братство, где простяга-душитель, сталинский птеродактиль в хромовых сапогах, уже не подходит: не целесообразен в сложившейся ситуации. Ему может найтись место в провинции, но никак не на фасаде, обращенном на европейскую и мировую арену. Люди этого братства вездесущи — от политика до исполнителя эстрадных куплетов. Это "ученые", "журналисты", "врачи", "киноработники", "художники", непременные участники многочисленных международных конгрессов, гости посольств, несменяемые "львы" всех раутов и вернисажей, где присутствуют иностранцы. Они узнают друг друга по какому-то чутью, по цинизму — "мы одной крови, ты и я"; и чем более ты двойственен, чем быстрее ты меняешь маску — тем более ты свой, тем больше тебе цена в этой теплой компании. Эти люди делают карьеру внешне вопреки старым советским законам. Именно благодаря своей двойственности. Но никто не должен обманываться: они сейчас нужны. Такова реальная международная обстановка, она обязывает. Некоторые из них, возможно, при определенной социальной ситуации займут действительно позицию свободомыслящих либералов, когда общество поощрит их к этому и если им самим это будет выгодно. Но время работает против них. И циническое братство двоемысленных, как плесень, возникшая в атмосфере оттепелей и детанта, — есть некое испытание, всего только половое созревание советского функционера. 13
Это юношеский онанизм. Такое баловство допускается только до определенного уровня. Но если начинается подлинная карьера — не на вторых, а на первых ролях, - то тут уже двоемыслие невозможно. И хоть делай лоботомию, но будь как все старшие: искренне смейся, когда все смеются; пой и пей, что поют и пьют все; ешь все, что все едят, и хрюкай, когда все хрюкают. И тогда либеральные юношеские черты костенеют, пышные губы рта-хохотальничка сложатся в жесткую и надменную щель, и подлинное, неподвижное социальное выражение, а не юркая меняющаяся маска, украсит твою отвердевшую, заматеревшую физиономию. Широко распространена схема, что вот, наверху — злая власть, где-то там, посередине — образованщина, а внизу — угнетаемый народ. В схеме это верно, но на практике — где кончается угнетатель и где начинается угнетенный — для меня осталось невыясненным. Например, понятие власти. Оно вовсе не так просто, что власть это там ЦК или Политбюро. Власть пронизывает все слои общества. Рабочая ячейка организована таким образом, что все пакостят друг другу: бригадир, представитель месткома, культорг, даже последний работяга — все причастны к власти. Официантка, обслуживающая шофера, — власть в этот момент, и шофер, который везет или не везет ее — власть в этот момент, и в самых низах элемент куражения властью очень силен, все включены в систему власти. Это не выглядит так, что вот — страдающий рабочий и погоняющий его инженер, нет: и рабочий — власть, и инженер — власть, и трудно разобраться, где одно начинается, а другое кончается. Когда я попал на вагоностроительный завод, у меня было ощущение, что завтра кончится советская власть. Это было что-то невообразимое по бесхозяйственности и по полному наплевательству на общезаводские дела. И меня же позднее обвинили, что я куски бронзы собирал из утильсырья. Вернувшись потом в Москву, я сказал Шелепину, курировавшему КГБ и Комиссию партийного контроля, что если он мне даст 10 грузовых машин, то я ему их приведу, груженые первосортной бронзой, и напишу докладную записку, как это сделать. Он махнул рукой и ответил: "Бросьте, что я не знаю, сколько глупостей у нас делается? Не надо". А рассказать я ему хотел о бронзовом литье на Свердловском вагоностроительном заводе. Топится огромный ковш бронзы. Часто примерно треть ковша остается незалитой в формы. Эту бронзу выливают в землю на дворе. Никто потом не будет доставать бронзу, очищать от шлака и снова заправлять. Она пойдет в металлолом, на сбор которого, возможно, пошлют пионеров. Но советская власть от этого не рухнула, больше того, этот завод одно время даже имел переходящее красное знамя. Рабочие действительно страдают — от низкой зарплаты, безобразного питания, чудовищных условий, отсутствия техники безопасности. Например, на строительстве, которое два министра курировали, а потом принимало все Политбюро, к которому было огромное внимание (я там делал рельеф), завезли огромное количество леса и металла на леса. Но и лес и металл сразу разворовало начальство, а нам с рабочими приходилось ходить на 10-метровой высоте по гнилым доскам, которые переходили со строительства на строительство. Вообще, когда работаешь на предприятии среди рабочих, узнаешь забавные вещи. Я работал на оборонном заводе сверхлегких сплавов, обслуживающем ракетную промышленность. Там готовилась закрытая выставка, которую должен был посетить Косыгин. Меня попросили оформить эту выставку, это пробил для меня один мой горячий поклонник, 14
лауреат Ленинской премии, академик, очень хороший человек. Мне удалось отвертеться от подписки допуска на завод, но все туда проходили с такой помпой, будто спускались в лабораторию, где гиперболоид инженера Гарина производится: тебя просвечивают, продувают, смотрят, какие-то бирки ты опускаешь — мистическая проверка! Пиво не пронесешь, четыре проходные, и все, что ты несешь, записывается. Но рабочие вытаскивали решетку в заборе и спокойно носили через него пиво, и делали это уже давно... Устраиваясь на работу, многие рабочие думают в первую очередь о том, можно ли что-нибудь украсть. Вот что рассказывал Любимов, директор театра на Таганке: им нужен был шофер; пришел очень неплохой мужичок, важно обошел весь театр, везде заглядывал, трогал все руками. Любимов говорит: "Чего ты смотришь, ведь ты хорошую зарплату получишь, работать почти нечего, два-три раза подвезти..." "Нет, — говорит тот, — я здесь не останусь. Украсть же здесь нечего!" На низах, в общении с рабочими, у меня сложился такой образ советской экономики: посадили 10 абсолютно пьяных мужиков, дали каждому по молотку и по гвоздю, чтобы вбить 10 гвоздей. Восемь ударили по пальцу, не вбив гвоздя, а двое вбили. В результате каждый из 10-ти получил зарплату за одну пятую вбитого гвоздя. Таким образом и непроизводительность, и бесхозяйственность, и расхлябанность — все сходит с рук в силу низкой оплаты труда. Если при этом процветает воровство и взяточничество, то экономического урона нет: ведь оно не уменьшает общего объема производства, а только перераспределяет его, направляя его туда, где дает себя знать реальный спрос. Зато политический выигрыш есть: возникают неограниченные возможности манипулировать властью путем привилегий, шантажа и круговой поруки. Наказать всех виновных в воровстве и взяточничестве физически невозможно — однако кого надо, можно взять на учет. Я думаю, что и Цыган, и дочка Брежнева считали, что обладают привилегией. На самом деле, их просто пасли, а когда понадобилось — взяли. Сколько раз мне самому КГБ предлагал брать за свою работу валюту. Я отказывался наотрез, и до своего выезда из СССР не знал, как выглядит доллар. Потом они мне все равно пытались пришить ложное обвинение в валютных операциях, но ничего не вышло. Некоторые же из моих знакомых, некогда молодых и талантливых, вели себя более опрометчиво и в результате оказались прикованными к режиму. Когда в последние годы моей жизни в СССР у меня отношения с верхами власти улучшились, я столкнулся с новым для меня явлением — сопротивлением среднего звена. Одна из причин моего отъезда -~ невозможность понять, кто принимает решения и как дальше жить и работать. Казалось бы, Косыгин принимает решения, Косыгин мне поручает работу, но я видел воочию, что эта машина не работает, что решения Косыгина саботируются средним звеном. Это было, когда я строил рельеф в институте электроники. За моей спиной стояли министр электроники Шокин и министр электрификации Антонов, два мощных технократа, подключенных к армейским делам, да к тому же личные друзья Косыгина. Но как саботировался этот рельеф! Художественная идеологическая мафия просто не хотела, чтобы я его делал. Или Асуан. Я получил поздравление непосредственно из канцелярии Брежнева, из канцелярии Косыгина, и меня по личной дружбе поддерживал Семенов, который по дипломатическим соображениям считал, что если такой монумент делают советские (чихать, какие там оттенки стиля), — то это уже гигантская победа, ведь мог же выиграть американец или француз. Представляете себе, как они обрадовались! И они меня поддерживали, 15
и в конце концов мы победили, я остался автором монумента, но все же среднее звено умудрилось не дать мне сделать рельефы, причем самыми простыми бюрократическими закрутками, процессуально. Пока шел спор о рельефах, инженерам было приказано рассчитать все по моей модели — и конструкцию и материалы — и составить сметы — без учета рельефов. А когда согласились, наконец, на рельефы — то оказалось, что уже поздно, что это невозможно. Подобная история была с моим рельефом в Ашхабаде. Это было решение первого секретаря ЦК Туркмении, им было подписано, заказ дали мне, потому что главный архитектор Ашхабада был мой друг. Но как это саботировалось местным, как бы художественным фондом: не было стены, на которой должен был быть сделан рельеф, не было глины, не было рабочих, ничего не было, и только моя оголтелость и работоспособность, и то, что у меня был подготовлен свой штат людей, дали возможность выполнить эту работу в срок. То же самое было в случае с Зеленоградом. Опять-таки, я добился успеха потому, что на протяжении лет я формировал свою художественную школу, у меня были и работники, и ученики, в этом отношении моя ситуация была уникальная. Кстати, одна моя студентка сейчас выиграла конкурс на надгробный памятник Шукшину и поставила его, и его вынуждены были открывать крупные сановники, об этом был репортаж в "Литературной газете". Я горжусь тем, что создал серьезную школу. Сейчас многие мои последователи делают то, что я не мог делать. Я устал именно от того, что у меня было полное чувство безнадежности выяснить субординацию: кто командует? Косыгин или комбинат? Интересы комбината — это интересы идеологического аппарата, который опирается не на отдельных выскочек типа Неизвестного или Тарковского, у которого 8 лет не выпускали на экран "Рублева", а на среднего художника, на профсоюзы. Именно средний художник представляет соцреализм. И здесь идеологические интересы тесно переплетаются со шкурными. Директор комбината получает мизерную зарплату по сравнению с ответственностью, которую он несет: он подписывает миллионные договоры, а получает 150—200 рублей в месяц. Ясно, что он берет взятки, и круг его мафии складывается десятилетиями, у кого он может брать, у кого не может, как брать и т.д. Если бы даже я и захотел дать взятку, он бы у меня не взял, потому что я — не свой. Я ворвался сбоку, сверху, а не пророс снизу. Выяснено, что Фурцева была взяточницей, и иначе и быть не могло, она в месяц официально получала меньше меня. Любой представитель министерства культуры имеет массу привилегий, но живые деньги — маленькие. Между тем министерство — работодатель, и художественная номенклатура — дружки: они вместе пьют, "моют спинку Халтурину". Халтурин был замминистра культуры, начальник отдела скульптуры. С ним шли в Смирновские бани, там большой бассейн, купались и договаривались, за что и сколько. Все мы знали, кому и сколько надо давать, и как. Я же мог давать деньги лишь рабочим за сверхурочную работу, они брали охотно. Но ни один чиновник у меня бы не взял, просто по закону больших чисел: лучше взять по 10 рублей с тысячи художников, чем 10 тысяч с меня и поссориться с остальными. Почему еще так противилссь мне среднее звено? Потому, что я получал спецзаказы. Например, министр Шокин хочет, чтобы я у него работал. В порядке вещей он должен был бы обратиться в скульптурный комбинат, чтобы ему назначили художника. Вместо этого он дает мне спецзаказ. Формально это правил не нарушает, но это острый нож в профессиональной среде, нарушение обычая и власти художника-бюрократа. 16
Власть в принципе стремится к управляемости. Это логично вытекает из задач власти. Но управляемость предполагает гомогенность — как в армии. Представьте себе, что у меня в роте есть один прекрасный солдат, который стреляет лучше всех, прыгает выше всех, бегает быстрее всех. Но только он все это проделывает, когда ему хочется. Нужен ли мне такой солдат? Естественно, что нет. Вот основа основ той структуры, где искусство включено не в игру свободных отношений, а в идеологическую управляемую систему. К этому стремятся, и никакие либеральные гримаски не упраздняют этой генеральной линии. Мечта системы — это табель о рангах. Партия хочет управлять. Потому устанавливается строгий иерархический протокол званий. В зависимости от званий распределяются блага, престиж, возможности. Кого сажать поближе — кого подальше. Кому путевка вне очереди, кому в очередь. Чьей жене положено иметь противозачаточные пилюли, а чьей не положено. Кому давать заказ, а кому нет. Во времена Ленина при открытии монумента в газетах писали сначала, кому монумент, потом кто автор, потом кто открывал. Сейчас пишут сначала — кому, потом кто открывал, потом — кто были почетные гости. Имя скульптора указывается, только если он в иерархической лестнице занимает определенное место; этим подчеркивается его отношение к символике власти. Итак: не важно, как сделано, важно, кто открывает работу. Монумент Марксу открывает Первый. Скульптуру козла открывает председатель колхоза. Основная борьба в искусстве идет не за художественное качество, а — за "этот заказ тянет на Ленинскую премию". Еще ничего не сделано, а заказ уже "тянет". Как-то в разговоре с одной идеологической дамой я ей указал, кого на Западе назвали "гениальным скульптором". Она мне в ответ: "Чего вы мне цитаты западных критиков тычете? Когда нам понадобится, чтобы кто-нибудь был гениальным, мы его назначим". Итак, гении назначаются. А если они не сумеют — товарищи помогут. Свободных художников в принципе нет. Существует иерархия функционеров. И задача чиновников — разбираться в этой иерархии, а не в искусстве. В связи с этим вспоминается смешная история. Как-то ко мне в мастерскую приходит довольно крупный чиновник. Меня в то время охаживали и хотели куда-то "двигать". Мы с ним изрядно выпили, и я ему высказал все, что я думаю по поводу их безобразий вообще и относительно меня в частности. Он сказал: "Что мне твои беды? Вот посмотри на мои!" — и достал кипу бумаг. Вот президент Академии художеств Николай Васильевич Томский. Он имеет примерно двадцать званий, но не Герой Социалистического труда. А вице-президент Академии — имеет те же двадцать званий, но, кроме того, еще Герой Социалистического труда. Что в табели о рангах должно перевесить? Он, значит, мучается, бедняжка. Впрочем, тут проблема была ясна. Очень быстро дали Героя Томскому, и все установилось. Но вот представьте себе ситуацию: народный художник Грузинской ССР и заслуженный деятель искусств РСФСР. Народный художник считается выше, чем заслуженный. Кто выше? Народный грузин или заслуженный русский? Как тут разобраться? Мне стало интересно. А кто же в этой раскладке я? "А ты — мой друг, но тебя в этой раскладке нет, потому что ты не занимаешь ни одного официального поста". Вот этого рода отношения для партии — кардинальные. Домашнее свободолюбие здесь не в счет. Да, западные корреспонденты видели мои скульптуры в домах крупных функционеров. Ну и что же? И у Геринга в 17
коллекции были импрессионисты. Это ничего не меняло. Социально и политически важно именно то, что говорится с трибуны, а не то, что говорится жене на кухне или проверенному друх у по пьянке. Какой же становится функция искусства в этих условиях? Поясню опять на примере. Был у меня разговор с генералом КГБ. Он говорил: "Ну что вам, Эрнст, нужно? У вас есть деньги, у вас слава за границей..." Я его спрашиваю: "В какой руке у Дзержинского шапка?" По роду службы он должен быть человеком наблюдательным и памятник Дзержинскому видит каждый день. Но припомнить, как этот памятник выглядит, он не мог. Такой уж это "запоминающийся образ". "Вы платите деньги, — продолжал я, — а вам дают дерьмо. Почему? Потому что чиновник ставит галочку". Генерал удивился функции этой скульптуры — чтобы не было другой. Она занимает пространство. Так и все официальное искусство. У нас, порой, даже функционеры жалуются: "Что за пропаганда у нас такая серая? Или вот лозунг на крыше — совершенно бессмысленный". Они бы, может быть, и не прочь, чтобы ярче и осмысленней. Но все дело в том, что не серая — не нужна. Ее функция — занятие места. Чтобы другой не было. Так и функция советского искусства: не сакральная, не эстетическая, а чтобы другого не было. Функция занятия места. Несмотря на монолитность системы, живая жизнь имеет много пазов. Художник защищается от системы, используя эти пазы. По закону Паркинсона, всякий управленческий аппарат стремится к самовоспроизводству и расширению. Возникающее в результате этого дублирование и межведомственные разногласия создают известную свободу манипулирования. Поясню опять на личном примере. Когда складывался партийный аппарат, в ЦК проблемой искусства занимались идеологи. Международный отдел ЦК к искусству отношения не имел. Однако с выходом СССР на международную политическую арену, который совпал с началом "оттепели", здесь возникли противоречия. Из дипломатических соображений международному отделу ЦК нужны какие-то определенные художники, а из идеологических соображений их "поднимать" нельзя. Вот в такой промежуточной ситуации оказался и я. Например, Кекконен хочет мою скульптуру. Дипотдел рад ему подарить, но идеологам тут — одни неприятности. Ведь к ним приходят ангажированные художники и говорят — почему Неизвестного? А мы что? Они нешуточные люди — они члены Верховного Совета, члены ЦК. А тут — рядовой член Союза художников. Как правило, можно сказать, что появление любого не вполне ортодоксального деятеля советской культуры за границей — не важно, хорош он или плох, Евтушенко он или кто-нибудь другой, — это победа международного отдела ЦК над идеологическим. Это — издержка глобальной политики Советского Союза. Если бы не нужно было иметь хороший фасад на Запад, то этих людей бы давненько упрятали... От этой участи их защищает международный отдел ЦК и даже сам КГБ. Им нужна, так сказать, специальная группа детанта с большим допуском свободы поведения. Всякую такую либеральную гримаску надо рассматривать как вынужденную и навязанную извне. Но вернемся к моему личному примеру. Я был лишен работы 10 лет. Когда был объявлен международный конкурс на памятник над Асуанской плотиной, я послал разными каналами, чтобы не знали, что это я, свой проект. Открываются пакеты. Падают, как кегли, советские представители: нежелательный персонаж получил первое место. Но делать ничего не остается, так как мировая пресса печатает мое имя. Появляется оно и в "Правде". В эту щель бросились наши архитекторы и под шумок надавали мне 18
массу заказов. Потом власти опомнились и начали пакостить, но было уже поздно. Чем объяснить интерес архитекторов? После смерти Сталина, когда была поставлена задача массовой урбанизации, когда во имя экономичности строительства был отменен ложный классицизм, архитектура стала самой неидеологизированной отраслью. Современная архитектура трудно уживается с тем, что лепит президент Академии художеств и его паства. Не подвесишь же на голую стену "человека в штанах"! Значит, реальная потребность декорирования требует каких-то модернистских приемов. Так мне удалось сделать самый большой рельеф в мире, 970 квадратных метров. Опять-таки, используя пазы в системе. Архитекторы мне говорят: у нас денег только на 300 кв. м., но давай сделаем 970. Я берусь. Каким образом? Обычно ситуация такая. Скульптор получает заказ от государства. Он делает небольшой эскиз. Этот эскиз передается в комбинат, где есть рабочие, мастера, производственные мощности. Но на 10 копеек, которые получает рабочий на комбинате, 90 копеек ^кладется в карман комбината. А я заявил, что буду делать в авторском исполнении. Потому что у меня собственная мастерская, я только материалы закупаю по государственным ценам, а работаю со своим штатом. Мануфактурный способ производства. Художественный комбинат в таком случае берет только 25%, деньги все идут мне, и все у меня получают огромную зарплату. Прецедентов таких нет, а раз нет прецедентов, значит нет и законодательства, что так нельзя. Таким образом, последнее время я сделался самым высокозара- батывающим скульптором в СССР. Но, конечно, каждый раз, когда художник пробивается, его пресекают. Ясно, что дальше бы меня не пустили. Я никогда не хотел быть диссидентом и с удовольствием служил бы обществу, если бы оно меня принимало за того, кем я хочу ;1ебя видеть. Ведь трагедия в том, что власть присваивает себе плоды своих же жертв. И те, кто мешали, становятся в очередь получать орден за то, чему они мешали. Особенно после смерти. Сейчас они хотят всей партией получить орден за Булгакова. Пройдет 10 лет, и они будут требовать орден за Ростроповича. Потом окажется, что и мои работы созданы благодаря советской власти. Впрочем, далеко не всегда открытое выступление художника — его революционное завоевание. Часто им манипулируют. Например, моя выставка на Большой Коммунистической была спровоцирована на верхах. По поручению главного идеолога Москвы Егорычева мне предложили эту выставку, я думал, что здесь что-то не ладно. Я бы принят и тем, и другим, которые меня убедили, что партия, напечатавшая "Один день Ивана Денисовича'*, партия, пересматривающая проблему вейсманизма-морганизма, хочет пересмотреть и проблему изобразительного искусства. По существу же это была акция, направленная против интеллигенции и против Хрущева. Рассчитывая на его невежество в области изобразительного искусства, ему хотели продемонстрировать, до каких же ужасов доводит либерализация. Подобное случилось и с "бульдозерной выставкой" 1974 года. Я знаю, что между двумя ведомствами были разногласия. Милиция, мол, "чересчур пошла в гору, пора остановить". А милиция находится в подчинении Гришина. Так вот, берут свободолюбивых художников, честных, мужественных людей. Но ведь чтобы их остановить, не надо было бульдозеров. Дали бульдозерами задавить картины, чтобы выпороть милицию и Гришина. Каждый из нас может стать пешкой в такой игре. Это не исключает личного мужества художника. А бывает и "зубатовский социализм" — как, скажем, Московский театр на Таганке, членом совета которого я был. "Наш театр, либеральный театр", 19
помощники Брежнева лично вам отрывают билеты... Ничего нет в чистом виде, и в данном случае дело далеко не так просто. Со стороны диссидентов мне часто приходилось слышать жалобы на эстетические потребности публики. На самом деле интересами публики никто не занимается. Социологических исследований на эту тему нет. Все решают функционеры. А функционер считает, что публике нужно то, что ему, функционеру, помогает жить. То, что не вызывает никакого административного сомнения. Это стихийное стремление к середине порождает стремление к низу. Когда нет, условно говоря, аристократии, которая бы поднимала середину вверх, теряется даже простой профессионализм. Это явление заметно не только в искусстве — его можно видеть и в науке, и даже в армии. И там приходится терпеть такие же издержки. На самом деле публика невероятно тянется ко всему, что интересно, не всегда понимая, что действительно интересно. К тому же и публика ведь разная — в Новосибирском городке одна, в Закарпатском колхозе другая, в Москве — третья. Определение публики как некоего стада — народофобия функционера и идеолога. Разве можно серьезно думать, что любого человека — то ли колхозника, то ли техника, то ли интеллигента — может удовлетворить искусство, чья основная функция — заполнять место, лишь бы не было чего-то иного? В действительности, все неудовлетворены. Все хотят чего-то другого. Кто абстракционизма, кто порнографических открыток, кто иконописи, кто красивого искусства, кто сложного, кто примитивного, но во всяком случае не того, официального... Я не видел ни одного чиновника, которому бы хотелось Вучетича, — им, как минимум, давай передвижников... Между тем мечтой аппарата остается, чтобы назначались не только гении, но и диссиденты (допустим, в художники Управления по делам дипломатического корпуса), чтобы все они были заменимы, как части вычислительной машины, чтобы Плисецкая танцевала, но на сцене ее не было, чтобы раскланиваться за нее и цветы принимать могла дама самого главного функционера. Вот где основной конфликт между системой и человеком. Советский Союз — действительно "государство нового типа", как записано теперь в Конституции. Это первое в мире государство, где власть существует ради власти. Все остальное — идеология, культура, экономика, геополитика — есть производное от главного, от власти. Для Рейгана или Миттерана власть есть инструмент для осуществления определенных задач. Они — представители общественных сил. Советские же руководители представляют власть как таковую, чистую, беспримесную. Не власть для того, чтобы воевать в Афганистане, а воюем для того, чтобы сохранить власть. Не власть для того, чтобы совершить в Африке изменения в пользу освободившихся от колониализма народов, а совершаем изменения в Африке, чтобы расширить власть. И если власть старого типа, служащую определенным целям, можно было сменить, выдвигая новые цели (допустим, республиканские на смену монархическим), то что делать с властью, единственная цель которой есть власть? О структуре этой власти я многое сказал, говоря о своем жизненном опыте. Эта власть не сосредоточена на верхах, она пронизывает все слои общества, сверху донизу. Верхи не всевластны, они зависят от среднего звена, среднее звено зависит от низов. Режим держится на иерархии искусственно созданных привилегий, которые работают в условиях нищеты и 20
бесправия, на причастности к власти на всех уровнях, на причастности к вине, на круговой поруке. Круговая порука действует и на самых низах, в заводском цеху или дворовом комитете пенсионеров, и на самых верхах. Для примера приведу историю, которую мне рассказал человек, сопровождавший Брежнева в поездке на Урал. На встрече Брежнева с работниками какого-то предприятия к нему подошел пожилой человек и начал хлопотать за уральский мрамор. Это давнишняя трагедия, я еще в молодости хлопотал, Михалков даже фильм ставил. Уральский мрамор крупно-кристаллический, он выносит холод, жару, дождь и снег и создает при полировке невероятной красоты фактуру. Другого подобного месторождения в мире нет, с ним может сравниться лишь мрамор Каррары. Это ценнейшее национальное достояние и, если уж на то пошло, — валюта. Это статуарный мрамор, который надо пилить для больших, компактных масс. А его разрабатывают не распилом, а взрывным способом. Портят всю Микроструктуру жилы. Превращают его в щебень, и этим ценнейшим материалом устилают дороги, которые потом асфальтируют. Пожилой человек выступает перед Брежневым — помогите! Сколько разных комиссий было, и все без толку. И упоминает про поверие, что этот мрамор лечит от ревматизма. Брежнев его довольно бесцеремонно оборвал, чего, мол, по пустякам лезешь, И обратился к секретарю обкома: "Что, Вася, правда от ревматизма лечит?" Тот говорит: "Да, у меня самого — ванна". "Знаешь, — отвечает Брежнев, — отгрузи мне кусочек". Я подумал; нет, это не глупый цинизм. Брежнев, как нормальный аппаратчик, знает, как приобретать блага. Если бы ему действительно было нужно, он бы дал знать помощнику и ему бы навязали в подарок мраморную ванну. Он бы кочевряжился, зачем, мол, товарищи, не делайте меня нескромным, ну, так и быть, из любви к вам... Зачем он, вместо этого, сказал: отгрузи? Он хотел показать члену мафии, что и он — такой же. Пахан дал понять шестерке, что они одной крови, ты и я, что он-то — свой. Это принцип, который работает. Это — как писание докладных по приезде из-за границы. Для чего они нужны? Ведь не для изучения того, что и так известно в КГБ. А для того, чтобы связать круговой порукой. Писание есть причастность. И экономические безобразия есть причастность. Причастность к власти вовсе не мешает критически относиться к режиму. Таких антисоветских разговоров, как я вел в аппарате ЦК, — я за границей не слышал, здесь это считается безвкусицей. А сколько именно с верхов партийного аппарата идет антисоветских анекдотов? Многие мои друзья и напарники по "катакомбной культуре" шли в аппарат, шли в "зелененькие" с надеждой смягчить систему и поняли лишь позже, что попали в ловушку, так как из аппарата возврата нет. Они кооптированы, даже если они против. Вот, например, мой друг Юра Жилин: он был кабинетная крыса, полностью погружен в историю, в политику, ничего для себя не хотел. Так его вызвал, кажется, Суслов: "Вы что из себя разыгрываете?" Его заставили взять шикарную квартиру, выписать из Испании мебель из черного дерева, быть, как другие... Создатели нового государства ничего лучше иерархии вещественных привилегий предложить не могут. Впрочем, есть и условный допуск свободы. Я знал одного человека из самого близкого окружения Брежнева, из технической обслуги. Он взяток не брал, но очень любил политическую литературу: регулярно возил ее из-за границы, в частности, журнал "Посев". Долгое время все сходило, но когда понадобилось его убрать, один раз открыли чемодан — и все. Личные взгляды функционера могут быть самыми оппозиционными, но политического веса это не имеет: это его ночное сознание. Политический вес имеет то, что он говорит 21
с трибуны. Недавно командующий американской армией, выйдя в отставку, написал длинную статью о том, как надо перестроить командование армией. Показательно, что, когда власть была в его руках, он этих реформ не проводил. И работник ЦК, и американский генерал — части системы так же, как часть системы — пилот на трассе Москва — София. Моторы, маршрут, пилот, все — части системы. Пилоту, может быть, и хочется полететь в Париж, но для этого он должен перестать быть частью системы и стать террористом. А поскольку к этому он не готов, он удовлетворяет свое ночное сознание, повесив голую Брижит Бардо у себя в кабинете. Так и советский аппарат: он, может быть, и мечтает полететь в НЭП, но пока он продолжение машины, он удовлетворяется антисоветскими анекдотами. Все же есть два явления, на которых я бы хотел остановиться: это чувство алиби и бескорыстные дела. Никто не хочет брать на себя ответственности за решения власти. Например, я никогда не мог найти источника, который накладывал запрещение на поездку, на заказ, на что угодно. Внизу вздыхали и говорили: "Это они.,, мы не можем". А наверху говорили: "Вы понимаете, мы бы с удовольствием, но ведь надо считаться с Союзом художников, с вашими руководителями". Я никогда не мог найти места, где принималось негативное решение. Но если принималось позитивное решение, то все говорили, что это их заслуга. Значит, чувство неправды происходящего подспудно живет во всех. Это не так, как в 17-м году, когда комиссар говорил: "Я приказал расстрелять этого негодяя", Нынешние комиссары не только не берут на себя ответственности, но сами толком не знают, где она лежит. Я как-то пьяный, злой, в присутствии крупного чина КГБ и своих друзей из ЦК говорю: "Ну, кто же из вас меня все-таки не пускает? Вот вы говорите, что КГБ, а ты, Ленечка, говоришь, что они!" И тут они, тоже пьяные, между собой сцепились. Было очевидно, что никто из них сам точно не знал, как это происходит. Но каждый из них настаивал, что это — не он. Есть как бы неписаный сговор властей: интуитивно они знают, что — нельзя, и все! Очень широко распространено безответственное телефонное руководство. Кто-нибудь звонит и говорит: "Есть такое мнение, что..." Но реальной, подписанной бумаги по этому поводу нигде не найдешь. Вот это чувство алиби — нет, это мол не я, и меня не было — характерно для всех уровней власти. Ведь дошло до того, что, когда я уезжал, Андропов себе делал алиби. Я не хотел уезжать как эмигрант, я хотел ехать с советским паспортом. Пришел человек, о котором я знал, что он не врет, что он от Андропова, и говорит: подавай заявление, тебе дадут, с советским паспортом. Когда я подал, меня начали лупить так, что говорить не хочется. Долго я не понимал, в чем дело, звонить я им не хотел, тут есть свои правила игры. Потом снова приходит человек и говорит: "Понимаешь, Эрнст, мы проиграли. Андропов за тебя был, но в этот момент как раз надо было отстаивать советский паспорт Славе Ростроповичу, а Суслов был против, он тебя вообще хотел сослать, скажи спасибо, что предложили тебе ехать по еврейской визе, это благодаря Андропову, он тебя уважает...", и всякие такие слова... "Да, кстати, когда уедешь (а я после этого еще полтора года не уезжал!), передай Славе Ростроповичу, что это Андропов ему отстоял советский паспорт". Когда Слава приехал ко мне в Швейцарию, я ему это сразу рассказал. Тот рассмеялся: "Да, конспиративное сообщение! Мне об этом говорили уже в советском посольстве в Париже!" То есть создавалась легенда... Неверно было бы предположить, что в коммунистической элите нет не только здравомыслящих, но патриотически страдающих за родину людей, 22
конструктивных сил. Но объективные условия таковы, что проявлять они себя могут часто лишь конспиративно. Это я видел на узком участке идеологической борьбы, в связи с Любимовым и театром на Таганке, или с моей персоной. Например, чтобы выпустить мое издание Достоевского, была разработана интрига, равная интригам государственным. Разработал ее парторг издательства "Наука", причем все считали, что он мой враг, а я знал, что он мой друг, он просто страдал за культуру, мы с ним познакомились из-за моих работ. Он втянул в эту интригу многих, около 30-ти крупных академиков и лауреатов, и дошел вплоть до Косыгина, не получая за это ни выгоды, ни денег, просто ради того, чтобы хорошая книга получилась. Впрочем, конструктивные начинания иногда переплетались и с партийной интригой. Как-то главный идеолог Москвы Ягодкин выступил в "Новом мире" с невероятно ждановской статьей. Ко мне приходит один западный корреспондент левого толка и спрашивает — что Ягодкин делает? Ведь он льет воду на мельницу западных ястребов, врагов примирения с Советским Союзом! Я рассказал об этом одному парню из ЦК. А тот говорит: а почему бы тебе не ci азать западной прессе, что по мнению московской интеллигенции Ягодкин льет воду на мельницу антисоциалистических сил... Я так и сказал. Потом поступил запрос от итальянской КП, и Ягодкина сняли. У меня был значительный круг влиятельных друзей, имевших доступ к власти. Но когда я был в России, мне казалось, что они действуют недостаточно активно, что они не хотят рисковать и вступать в действительный конфликт. После приобретения западного опыта я пересмотрел свое отношение к ним. Там я оценивал ситуацию с позиций героики, я жил на разрыв, не шел на компромиссы. Сейчас я понял, что в действительности эти люди поступали по-настоящему бескорыстно и достаточно рискованно, вопреки своим личным интересам. Это особенно ясно, если их сравнить с людьми, делающими карьеру на Западе. Последние, мне видится, не очень-то склонны рисковать, хотя и рискуют очень малым, рискуют, скажем, попасть в салонно-неловкую ситуацию. В связи с этим мне припоминается забавный эпизод. Только в данном случае "конструктивные силы" помогали не диссиденту, а партийному начальству, а "диссидент" тоже принимал в этом участие. Всю ночь мы сидели в моей мастерской и готовили тезисы одному из шефов ЦК для его поездки в Италию, где он должен был встречаться с видными интеллектуалами. У референтов ЦК было достаточно информации, но, видимо, они хотели услышать какие-то свежие идеи от меня, чтобы их шеф мог щегольнуть неожиданностью взгляда. Мы сидели всю ночь, пили, страстно спорили и очень много работали. Под утро, обалдевши от невероятного количества сигарет и выпитого, один из референтов ЦК, ярый, кстати, антисталинист, говорит: "А все же тов. Сталин был прав: последний советский человек лучше первого буржуа". На него зашикали: да что ты, мол, очумел? А он говорит: "Ребята, мы же знаем наших коллег на Западе. Вы можете себе представить, чтобы люди, занимающие наше положение, бесплатно, не имея от этого никакой выгоды, сидели всю ночь и работали не за страх, а за совесть, чтобы их мудак-начальник не выглядел мудаком за границей? Да еще проклятый скульптор сидит и помогает..." Я начал думать, что в этой истории есть ключик к важному психологическому механизму, который происходит, возможно, из русских традиций, из идеи служения общему делу, из чувства стыда за свою страну, из чувства смущения за происходящее, из стремления показать, что и мы не лыком шиты... но в данном случае эти "конструктивные" мотивы сливались с интересами власти. Где кончаются интересы власти — и где начинаются 23
интересы России, вопрос очень сложный. Скажу лишь, что для многих людей в правящем слое идея России — существенна. У них, например, даже есть мода величать себя царскими титулами, как статский советник, или тайный советник, или действительный тайный советник. Коммунистический режим часто критикуют за его жестокость, за эксплуатацию населения, за экспансию, за то, что жизнь, по сравнению с дореволюционным периодом, ухудшилась. На это можно возразить, что ведь полтораста лет тому назад тот капитализм, который критиковал Маркс, страдал многими пороками: была жестокость, и эксплуатация, и внешняя экспансия, и при феодализме, вероятно, жилось лучше. Коммунист может сказать — дайте и нам полтораста лет, мы тоже станем хорошими. Но он никак не может дать ответ на вопрос — а что в этом новом обществе будет с Моцартом? Это — коренной вопрос. Что делать с личностью? Тут ответа нет. Это общество враждебно личности. У них есть иллюзия, что, как сказал Сталин, "незаменимых у нас нет". И потому личность вступает в неминуемое противоречие с системой. Ведь никакой лжи нет, когда они говорят: "От каждого по способности, каждому по труду". Что это значит? Ты способный, ты — Моцарт, ты бросай кишки на стол, а я тупица, я ничего не умею, но я тоже тружусь восемь часов в день, значит, и тебе и мне одинаково, по труду, а не по результатам. Способность не учитывается. Карьера учитывается, но карьера это не способность, а иерархическое положение в пока еще не бесклассовом обществе. В результате очень многое держится на генетической случайности. Все курят, один работает, потому что он генетически не может не работать. На нем все и держится. И начальство закрывает глаза, что он там беспартийный или еще что. Но какая у такого общества может быть долгосрочная перспектива? Еще при Сталине отдельные кадры, отдельные микрофюреры принимали самостоятельные решения. Они знали, что они могли поплатиться за них головой, но они могли поплатиться головой и за непринятые решения. Сегодня, когда за решения ничем не платят, людей полностью отучили их принимать, отучили брать инициативу, иногда — рисковать! Ведь основное качество советского чиновника — он в принципе не принимает решений, он ждет решения сверху, а верха ждут решения, оглядываясь друг на друга, пока все не зажгутся на "да" или "нет". Не только народное хозяйство, даже армия построена по принципу безынициативности, без приказа из центра ничего не делается. В прошлой войне принималась масса инициативных решений, научила военная обстановка. Но с тех пор прошло уже 40 лет, а современная война — не стройное шествие, она будет требовать инициативы отдельных групп больше, чем когда-либо. А между тем в армии, которая ее должна будет вести, инициатива сделалась редчайшим исключением. Когда открывали мой монумент корреспондентам "Комсомольской правды", погибшим во время войны, то после пьянки под названием "землянка" (где вся военная элита пила спирт, ела картошку с салом и пела фронтовые песни) несколько избранных были приглашены в кабинет Тяжельникова, который тогда был секретарем ЦК комсомола. Среди избранных был маршал Конев, коюрый открывал монумент, и два Героя Советского Союза, один — солдат, другой — кажется, лейтенант. За что же этим ребятам была оказана такая честь? За то, что в стычке под Дамане ком, когда китайцы открыли огонь и начали наших лупить, и все пассивно ждали решения Москвы, эти двое были единственными, принявшими решение — сопротивляться. Минуя верха, они взяли инициативу в свои руки. Их арестовали, но пока они сидели, из Москвы пришел 24
приказ "дать китайцам". Тогда ребят освободили и сделали Героями Советского Союза. Советское общество стало послушным обществом. Но дальше что? Возьмем вполне удобную гипотезу, что Андропов не был опереточным злодеем из КГБ, что он, внутри себя, был просвещенный реформатор, который долго подготовлял свою власть, поэтому держал полумертвого Брежнева, чтобы успеть заблаговременно подготовить все звенья аппарата и избежать заварухи. Предположим, что это человек, который захотел делать добро, так, как он его понимал, — ведь он представитель партийной элиты, просвещенный технократ, он не мог быть буржуазным реформатором. Предположим, он проводил бы какие-то — любые — реформы. То ли в сторону военизированного национализма с подачками крестьянству, то ли в более либеральную сторону, с подачками научной интеллигенции и культурным технократам. Мне кажется, он тип коммуниста- технократа, который пришел на смену идеократам. По моей терминологии, он из зелененьких пробился в красненькие, а не из красненьких — в красненькие. Я знаю круг людей, который на него молился, я верю людям, которые мне его хвалили, верю, потому что они одновременно ругали Брежнева, когда это было весьма опасно. Один личный помощник Брежнева говорил: "Пока мы ему пишем, хоть бы читать научился". А Андропов внушал уважение к себе со стороны людей со знанием языков, докторов наук, профессоров, причем уважение не издалека, они его знали и звали Юрочкой. Допустим, что он был человек талантливый и знал, что происходит, не из вторых рук, а из первых. С чем он сразу столкнулся бы при первой попытке любой реформы? Советскую власть нельзя сравнивать с Россией, но можно припомнить, сколько Петру пришлось бород отрезать? Каким образом Андропов в 70 лет смог бы обладать такой полнотой власти, чтобы проводить реформы? На кого он мог опереться? Предположим, у него была огромная сила: у него было досье на всех. Поощрялось воровство в свое время, смотрелось сквозь пальцы на всякие сексуальные преступления, на стяжательство, на взяточничество, чтобы всех увидеть. Не ловили, потому что хотели знать и иметь материал. Но ведь аппарат насилия, карательный аппарат, тоже подключен к формам коррупции. Мне не ясно, на кого такой гипотетический Андропов-реформатор мог бы опираться. Совершенно ясно, что страна зашла в тупик, ясно и технократам, и думающим партийным лидерам на местах. Очевидно, что если они не развяжут войну очень скоро, то вооружение устареет морально, а ни из теперешнего хозяйства, из крови колхозников компьютер не построишь. А сейчас перевооружаться — это значит каким-то образом восстанавливать экономику. Но болезнь запущена, и я думаю, что бескровной реформации быть не может. Вот одна проблема — даже если бы не то короткое время, которое было отпущено Андропову жизнью. Как реформировать? Ведь воспитан огромный класс идеологических бездельников, на всех уровнях, на каждые 7 человек — один-два бездельника, которые живут только за счет того, что все время напоминают публике, что есть советская власть. Это — их профессия. Что делать с огромными армиями отвыкших от какого-либо труда людей? Даже если им поручить вешать, они и вешать не умеют, стрелять не умеют, только сидеть — и занимать место. Недооценивать количество таких людей невозможно: это — почти все, сидящие в "творческих союзах", завклубами, идеологи, затейники, парторги, лекторы, читающие лекции ни о чем, сверхштатные инструкторы... выкроить можно на среднюю европейскую страну. Как их переквалифицировать? Где взять прибавочный продукт, чтобы их всех послать на пенсию? 25
Кроме того, они будут сопротивляться. Косыгинские реформы захлебнулись не наверху, а где-то в среднем звене, причем это среднее звено невозможно было нащупать точно, ни возрастно, ни как-либо иначе. Скажем, мой друг архитектор Полянский был в восторге от этих реформ. Почему? Это молодой, честолюбивый, энергичный директор, который был на месте. Ему идея самоуправляемости и самоокупаемости в институте безумно нравилась, он об этом мечтал. Он говорил, что 80% кадров у него в институте — это скрытая безработица, и лишь 20% людей у него работают. Полянскому невыгодно иметь Si % своих сотрудников, если ему дать свободу, он их уволит. Нетрудно предсказать, как к такой перспективе отнесутся эти 80%. Вот реформа и захлебнулась. Сила Брежнева была в том, что он укрепил рутину, установил статус-кво, кардинально было остановлено всякое движение, начавшееся при Хрущеве. Это никому не было опасно: Демичев, Егорычев, Павлов мне позже хвастались, что они входили в группу, снявшую Хрущева. А если начать двигать, то возникнут три конфликта: инерция системы, личное сопротивление тех, кто может пострадать, и, самое главное — вместо стабильной пирамиды, которая 20 лет стояла при Брежневе, начнется какая-то качка, которая всегда может привести к непредвиденным результатам, противоположным замыслу. Ведь делались же попытки реформы. В своей области я, например, предлагал децентрализовать деньги, ассигнованные на искусство. Чтобы, например, новосибирский городок распоряжался собственным бюджетом и нанимал тех художников, которых он хочет, а если колхозники хотят нанимать Серова, то пусть сами его и приглашают. Так было сделано в Югославии. Это локальное предложение, малая реформа, казалось бы, очень простая и не расходящаяся с идеалами советской власти, потому что все равно принимало бы решение партийное руководство, только местное. Это предложение наткнулось на дикое сопротивление тех бюрократов, которые привыкли жить, будучи посредниками между заказчиком и художником. Ведь доходит до смешного: одну работу приходят принимать 40 человек, причем принимают по несколько раз, лишь бы создать видимость деятельности, хотя все заранее уже решено. Если осуществить реформу, эта армия посредников осталась бы без дела. Пыталгсь ввести самоокупаемые таксопарки. Но и это захлебнулось, тоже на низах. Начальник автоколонны оказался, по мнению шоферов, неэнергичным, для новой роли неподготовленным, они потребовали его сменить. За ним директор парка оказался неэнергичным, а он старый, заслуженный коммунист — что же, и его убрать? Ведь так и министр транспорта может оказаться неэнергичным! Подобным же образом, если театр становится на самоокупаемость, как хотел Любимов, то сразу меняется вся структура подчинения, власти. А структура эта очень чувствительная, если, например, от одного выступления певицы может полететь министр культуры! Любая, самая минимальная свободная игра разрушает основы системы, причем этого разрушения не хотят, в определенном смысле, ни верхи, ни низы. Поэтому я пессимистически смотрю на то, что и преемникам Андропова удастся провести коренные реформы Это вовсе не значит, что люди, стоящие в оппозиции к режиму, не должны эти реформы продумывать, обосновывать их теоретически и практически, искать себе единомышленников. Это важно не только потому, что это трудно, что засекречена информация, фальсифицирована статистика, ограничен доступ к заграничной теоретической литературе. Есть еще психологический фактор, связанный вообще с мышлением советского человека, даже находящегося в оппозиции к режиму. Дело в том, что весь 26
марксизм и вся наша школьная культура построены на принципах негативизма. Маркс весь вырос на негативизме: он мощный критик капиталистической системы своего времени, ко всякое позитивное начало устройства мира у него утопично. Это просто — политическая поэзия. В результате, советские люди в совершенстве обладают методом диалектического анализа и критики — а позитивные работы у них не получаются! Это распространяется и на диссидентов. Сахаров — быть может, исключение — у него доброта, гуманизм, свет — и малые конкретные предложения. Предложения Солженицына чисто гуманитарные, не разработанные конкретно. Зиновьев написал тома о том, что не надо, а спросите его, что надо? Это связано с тем, что все мы — дети марксистской диалектики, и мозги не построены позитивно. Я убежден, что время доказывать, что советская власть — плохая, прошло, ведь не только в аппарате ЦК, но и многие простые люди уже все понимают. Пришло время говорить о том, что надо. Здесь встает вопрос не только идей и теории, но и вопрос организации. Нужен какой-то, пусть самый зародышный, альтернативный авторитет — это очень важно для русского сознания, даже на верхах. Взять испанских социалистов времен Франко и после него. Французские или немецкие социалисты обращались к испанским, которе были в подполье, как к официальной оппозиции. Это последним ичень помогло. Я понимаю, конечно, что очень многим на Западе удобней партнерство с нынешним режимом, чем с каким-то непонятным, будущим, и что они боятся геополитических изменений. Но это не снимает задачи. Свято место пусто не бывает, и на тему о позитивных реформах, на тему об организации думает сейчас НТС (российские солидаристы), Но известность НТС в России — двоякая. Большинство знает о нем по материалам официальной прессы, которая его всячески стремится дискредитировать. Встает вопрос: почему власть создает НТС такую рекламу? Потому ли, что это единственная объявленная политическая оппозиция, или потому, что они боятся возникновения других? Возможно, именно потому, что как организацию, центр которой за границей, о которой известно, что во время прошлой войны она была связана с Власовым, ее легче дискредитировать. Власти выгодно создавать тот образ оппозиции, который легче дискредитировать. Интеллигентское сознание амбивалентно, на людей среднего поколения это действует, и только радикальная молодежь этого не боится. Меньшинство знает об НТС из первоисточников, в основном из его печатной продукции. До России многое из нее доходит, в России мистика печатного слова сильна, даже циники подвержены ей, печатное слово кажется фактом, своей издательской деятельностью НТС в России добился успехов. Но все же сведущие лица смотрят на НТС скорее как на клуб приличных людей, а не как на . политическую силу. Мое личное отношение к НТС — именно нравственное, а не политическое. Политическая власть придет к тем, кто имеет досье и кто держит руку на кнопке. Содержание сложившегося аппарата КПСС есть власть. Расширение и укрепление власти. С этой точки зренил и надо рассматривать любые его движения. Так называемая либерализация эпохи Хрущева никаким поступательным движением не была, это не было структурное изменение. Это была потребность самого организма власти, это как вдох и выдох, расширение и сужение. Было 7 лет расширения при нэпе, было четверть века сужения при Сталине, было 7 лет расширения при Хрущеве, затем четверть века сужения при Брежневе и Андропове... вдох и выдох; вдох и выдох... структура, функции аппарата не изменились. Аппарат и не может измениться, не саморазрушившись. Это структура, которая загнала себя в 27
рамки, где невозможны изменения* Сейчас у меня есть возможность наблюдать: чем велика Америка? Это государство перманентной революции. Революции не в смысле кровопролития, а в смысле быстрых изменений, которые здесь происходят каждый день, и не только в игре политических сил* А в Советском Союзе принципиально ничего не меняется. Структура может загнивать, но она не меняется. Вот почему она должна рухнуть. Я это крушение раз видел, когда оно произошло под напором внешних сил. После десанта в Констанце я попал в Одессу. Я был потрясен. Я, конечно, не помнил нэпа, но я попал в нэп. Одесса при румынах — это тогда называлось Транснистрия — как быстро там трансформировалось советское общество, все эти лавочки... И даже когда мы пришли, люди не стряхнули еще с себя облика частной собственности. А как быстро евреи на Брайтон Бич интегрировались в американский капитализм? Интегрировались моментально, за исключением неудачников. Они уже забыли о советской власти, это мы, интеллигенты, все помним, а их интересы, они абсолютно здесь. Очевидно, что структура, разрушенная в Одессе, социалистическая надстройка, была хрупкой. Поэтому у меня очень двойственное чувство. Коренное изменение режима одновременно и невозможно, и неизбежно. Я не согласен с пессимизмом Зиновьева. Он рассматривает человека как детерминированное существо. А человек — существо сложное, способное на непредсказуемые решения. Как такие изменения могут произойти? Я скорее верю в автократические формы перехода — не потому, что это желательно, д потому, что это романтически более понятно. Конечно, и здесь — невероятные трудности. Допустим верхушечный переворот, как в романе Дмитрия Сеземана "В Москве все спокойно". Чьи интересы он будет представлять? Ведь декабристы потому и погибли, что они мало кого представляли. От имени кого? У Бонапарта была социальная почва. Переворот во имя чего? Во имя народа? Какого? Только может быть уж во имя спасения страны как таковой. Но это лишь в крайне кризисной ситуации, когда страна в такую бездну падет, что дальше двигаться некуда, когда такая безвыходная ситуация, что просто — погибай, когда все Политбюро с повинной придет, скажет "бейте нас" и запоет "Боже царя храни". Власть изобрела великолепную формулу: "сложившийся социализм". Так, мол, братцы, сложилось. Ничего не поделаешь. Так есть, и не ищите злой воли. Это . та точка зрения, которую мне очень часто приходилось слышать от партийных аппаратчиков. Так сложилось, так есть, выше задницы не прыгнешь. Известный фатализм. И действительно, когда знакомишься с аппаратом, возникает такой фатализм. Но, с другой стороны, — посмотреть, как в Польше самораспалась коммунистическая партия! Самораспалась без внешней интервенции — ведь это фантастический факт! Причем распадение правящего класса произошло, когда за спиной стоит такая армия! Неважно, что генерал Ярузельский взял в руки остатки власти. Польские события исторически особенно интересны в их духовном аспекте. Рабочее движение, традиционно, двигалось от религии к материализму. А здесь колесо истории повернулось вспять — от материализма к религии. Сталин любил язвить: а сколько у папы дивизий... Вот посмотрел бы он сейчас в Польше на стотысячные толпы пролетариата — под знаком Черной Мадонны! Я не верю в рациональную эволюцию режима, сколь ни желательны мне кажутся постепенные, малые перемены. Я верю в одно: в неуправляемые духовные процессы, которые могут двигать историю. Ведь и сама "социалистическая революция" — это был какой-то очень странный взрыв, который хотя и предчувствовали многие, но не в такой форме, и который до сих пор никто толком не объяснил. 28
Катакомбы закрываются* (Заметки о культуре андеграунда в Восточной Европе) Р. СКРУТОН Под "культурой" я имею в виду не только художественную и интеллектуальную продукцию, потребляемую образованным классом, но и все то, что описывают в качестве "культуры" антропологи: религию, обычаи, церемонии, фольклор, даже речевые навыки и жесты. Когда коммунисты пришли к власти, они первым делом прибрали к рукам культуру. Так что не только искусство и литература, но и сфера образования, досуг, спорт и даже религия теперь должны были проводить идеи послушания режиму и придавать коммунистической идеологии вид объективности и общеобязательности. Одним из проявлений этого был соцреализм Жданова — Сталина. Впрочем, гораздо более серьезными по своим последствиям были новые формы "гуманитарного знания": институты марксизма- ленинизма, не имевшие аналогов на Западе (до появления "политехнической" социологии); поганая стряпня из постановлений и угроз, выдававшаяся за юриспруденцию; "новая история", из которой было изъято все, кроме "героической борьбы" коммунистов. Была даже сделана попытка "захватить" народную музыку, и уж во всяком случае запретить в ней то, что расходилось с "революционной правдой"; спорт стал символом нового, "социалистического" патриотизма, а спортивные достижения превратились в "победы социализма". Какое-то время все шло довольно гладко, и создавалось впечатление, что мы имеем дело с новой общественной и культурной силой, обладающей собственным творческим потенциалом, моральными и эстетическими идеалами, — впрочем, "впечатление" это было рассчитано на доверчивых иностранцев, а не на тех, кого вынудили подчиниться дисциплине официальной коммунистической культуры. Какие-то писатели и художники были поставлены на колени официальной политикой. Какие-то произведения официальной "учености" получили признание и принесли известность своим авторам. Иногда "спущенные сверху" певцы добивались и подлинно народной любви. Но, за исключением спорта, который интерпретировался с одинаковым успехом как со старой и запрещенной точки зрения* так и с точки зрения новой, коммунистической, официальная культура быстро теряла влияние в образованных классах, да и в самих "массах", на которые была рассчитана. Коммунистические союзы — пионеры, комсомол и др. — удерживали своих членов только тем, что обещали служебные привилегии, а вовсе не из-за каких-то внутренне присущих им достоинств. Официальное искусство и официальные гумани- * До клад, прочитанный автором на международной конференции "Пост-тоталитарное общество: политика и культура". Лондон, декабрь 1990 г. 29
тарные дисциплины стали объектом пренебрежения и насмешки, а на те учреждения, в которые проникли и которые подчинили своим целям коммунисты — школы, клубы и церкви, — на них стали смотреть с подозрением. Всем стало ясно, что официальная культура — культура "потемкинская", безжизненная, лишенная творческого начала; официальные учреждения (правосудие, парламент, университеты и школы) — тоже потемкинские учреждения; и само государство — государство потемкинское. Короче говоря, официальную культуру считали ложью, несмотря на ее обязательность для каждого гражданина. Все это хорошо известно из произведений Конвицкого, Гавела, Климы*. Интересным дополнением к культуре официальной оказалась катакомб- ная культура, принявшая различные формы в разных странах. В Польше она возникла внутри церкви или с ее помощью; в чешских землях носила более светский характер, более интеллектуалистичный или связанный с народной музыкой. В Венгрии она существовала частью благодаря кальвинистской церкви, частью — за счет деятельности обладавших определенной степенью свободы будапештских интеллектуалов, Катакомбная культура была фрагментарной и чахлой. И тем не менее это была настоящая культура: 1) Она охватывала как интеллигенцию, так и широкие слои народа, а между первой и вторыми существовала тесная связь. Самый яркий пример — польский католицизм: церковь, с ее традициями и обычаями, терпели — на нее косились, но конфликтовали с нею редко. С ее помощью возникла высокая культура позднего католицизма, в которой писатели, музыканты, художники и ученые воплотили свое религиозное наследие. Правда, Польша все-таки исключение, поскольку там неофициальная культура, пусть и считалась в чем-то опасной, никогда полностью не загонялась в катакомбы. Существовал даже, с согласия коммунистов, независимый католический университет в Люблине — пусть нищий и с урезанным учебным планом. Аналогичный феномен можно наблюдать в Чехословакии и Венгрии, где хождение в церковь и битло- поклонство преследовались коммунистами и где возникла высокая культура, основанная именно на хождении в церковь и битлопок; онстве (главными ее представителями были Вацлав Гавел. Хана Поницка** и другие писатели того поколения). 2) Эта культура никому не навязывалась, она вырастала сама собой, питаемая общественными силами, которые коммунисты были, по-видимому, неспособны контролировать. 3) Эта культура объединяла людей с общими интересами и наполняла смыслом жизнь в абсурдном мире. И это касалось не только художественной и гуманитарной интеллигенции, но и всего народа. 4) Подобно всякой подлинной культуре, она стремилась оформиться в институты: церковь, тайную или явную, общества и клубы, подпольные университеты и школы, даже конкурсы и церемонии. Часто им оказывали покровительство какие-то уже существовавшие в стране институты — такие, как католическая церковь в Польше или польские университеты. Много преступлений совершено коммунистами; но, пожалуй, самым серьезным было уничтожение независимых, самостоятельных институтов. Ныне официальные институты коммунистического государства уничтожены; но до этого коммунистами были уничтожены почти целиком институты гражданского общества. Спонтанно возникшие образования — а именно институты ката- комбной культуры — были запрещены. ♦Тадеуш Конвицкий — польский писатель, представитель оппозиции; Вацлав Гавел — ныне президент Чехословакии; Иван Клима — чешский драматург. **Одна из участниц "Хартии — 77" 30
Проблема в том, что теперь, "разрешенные", попавшие на свет после подземелья, они оказались очень хрупкими и на глазах распадаются. В этом все дело. Каковы последствия — для стран Восточной Европы — исчезновения катакомб? Для Чехословакии это вопрос чрезвычайной важности. Ибо главные распорядители политической власти — Вацлав Гавел, Петр Питгарт, Ян Чарногурский и Иржи Динстбир* — все они сформировались как личности и общественные деятели именно в тех хрупких институтах катакомбной культуры, которые, как оказалось, неспособны выжить при свете дня. Далее, университеты и институты, долгое время комплектовавшиеся из аппаратчиков и по критерию лояльности, теперь оказались в руках людей из катакомб: деканы и вице-деканы — все призваны из бывших диссидентов, в надежде, что доверие студентов будет восстановлено, а последствия сорока лет обмана каким-то образом исправлены. Но соответствуют ли бывшие диссиденты университетским требованиям? И развивались ли они как ученые во времена своего подпольного инакомыслия? Во-первых, о последствиях для самих диссидентов. В подавляющем большинстве случаев эйфория сменилась чем-то вроде меланхолии. Тайных организаций, придававших смысл их жизни, теперь нет, поскольку нет подавлявших их институтов. Люди присоединяются к чему-то в надежде обрести друзей и ясные, стбящие цели. Все это содержалось в эмбриональных катакомб- ных институтах. Мир этот был мал, люди там были надежные, точно определенные цели ограничивались узкими рамками едва возможного. Не возникало сомнений и в ценности каждой проведенной акции: успешно завершенный семинар, выставка или концерт, каждая самиздатская книга и т.д. были ударами по окружающему злу. Были возможности для проявления мужества, даже героизма, и все, кто объединялся в коллективном неповиновении, обретали тем самым чувство собственного достоинства. Потеря этих вещей весьма прискорбна, и трудно понять, чем их можно восполнить. Прийти внезапно к власти — стать деканом факультета, мэром или даже президентом — само по себе не значит добиться восстановления очевидных истин. В этом смысле положение бывшего диссидента похоже на положение демобилизованного солдата, с одним, правда, отличием. В то время, как солдат возвращается в общество, закон и институты которого он защищал, и может занять в нем свое место, — диссидент, выходя из катакомб, обнаруживает, что мир полностью изменился. Единственным источником, поддерживавшим его надежды, были люди, вместе с которыми он жил во тьме; но эти парадигмы "гражданского общества" теперь распались. Не буду чересчур пессимистичным. Тяга к докоммунистическому строю, к праву и порядку, свободе совести, частной собственности и институтам гражданской жизни, — эта тяга достаточно сильна, чтобы придать надежду и направление неумелому, в практическом отношении, классу новых правителей. Но в то же время окружающие их институты остаются, по большей части, потемкинскими. Хо >ошая иллюстрация этому — университеты в Чехословакии, пострадавшие не только в 1948 г., но и двадцать лет спустя, во времена "нормализации". В течение сорока лет гуманитарные и социальные исследования находились в состоянии частичного или даже полного паралича. В философии уровень образования пал ниже самого низкого марксистского ликбеза, а экзамены не обнаруживали, в студентах ничего похожего на знания. Может ли человек, ранее полностью изолированный от академического мира, сразу взяться за какой-нибудь философский факультет и восстановить *П. Питгарт — премьер-министр Чехии, Я. Чарногурский — премьер-министр Словакии, И. Динстбир — министр иностранных дел Чехословакии. 31
хоть в какой-то мере его академическую респектабельность? И как это сделать, если среди нынешних его коллег — оппортунисты и мерзавцы, которые его же когда-то и преследовали? Проблемы — научные, административные, социальные и моральные — столь велики, что вновь назначенный профессор будет, скорее, стремиться к некоему варианту того мира, из которого он только что вышел, — мира, который, как ни странно, служил ему надежным прибежищем. Итак, мы наблюдаем возникновение своего рода "последовательного образа"* катакомбной культуры. Предпочитаются лекции-импровизации и домашние сборища, а не учебный план. Миниатюрная пресса, наследница самиздата, продолжает печатать неподцензурные тексты и личные размышления разочарованных людей. В то же время, соприкасаясь с рыночными условиями мира, существующего "на поверхности", продукция самиздата оказывается неконкурентоспособной. Многие авторы, знаменитые своими запрещенными ранее публикациями, теперь в кризисе и выпускают небольшие издания, бросающие вызов окружающей культуре, — но только затем, чтобы убедиться, что никто эти издания не покупает. Абстрактное экспрессионистское искусство шестидесятых годов, когда-то символ оппозиции, а теперь растиражированное во всей своей безотрадности, выставляется только на частных просмотрах и для узкого круга. Этот "последовательный образ" катакомб уже ничего не символизирует. В самое черное время катакомбная культура пользовалась поддержкой молодых и надеявшихся людей. Как символ свободы и оппозиции она всегда имела глубокий и значительный смысл. Люди могли слушать немелодичные песни "Пластмассовых людей Вселенной"** и сравнивать их, как Гавел, с произведениями Бетховена. Они могли поехать куда угодно, только чтобы попасть на выставку абстрактной чепухи, — рискуя попасть под арест, но зато почувствовать себя в компании таких же, как они, вдохнуть воздух катакомбной культуры, — с тем сладостным чувством, с каким лошади вдыхают запах своего табуна. Драгоценные копии передавались из рук в руки и читались с затаенным дыханием, — казалось, они содержали какое-то несказанное откровение... которого никак не удается обнаружить на этих страницах сегодня. Дело осложняется и нехваткой экспертов. Лидеры катакомбной культуры, подававшие интеллектуальный, моральный и эстетический пример, переместились из гражданского общества в государственные структуры. В качестве президента (Гавел) или премьер-министра (Питгарт) они не в силах ничего сделать для той культуры, которая их выпестовала. Те институции, которые они сейчас создают, обставлены компромиссами и находятся в жесткой зависимости от политических целей. Людям, оставшимся в культуре, — ученым, художникам, музыкантам, проповедникам, учителям — остро нехватает тех, к кому они привыкли обращаться за советом и наставлением. Исчезновение катакомб оказывает влияние не только на тех, кто в них находился, но и9 что гораздо важнее, на тех, кого там не было. Жертвы коммунизма всегда могли сказать себе, что мир, в котором приходится жить, обычаи, которые человеку навязаны, и необходимость, его понуждающая, — это противоестественные творения предыдущего поколения, совершившего величайшую ошибку из всех возможных, а именно —разрушивших процедуры исправления ошибок. И все же где-то, говорили они себе, продолжает жить истинная душа нации. Люди — не обязательно святые, как Попелюшко, или герои, как Гавел, — передают друг другу традиции, идеалы и устремления, убеждения и ценности, сметенные в 1948 г. Избавленная от безумия, нация ^Сохранение зрительного образа после исчезновения самого предмета (психол.) — Прим. перев. **Чешская рок-группа. С начавшимися протестами в 1976 г. против ареста 4-х музыкантов этой группы связано возникновение "Хартии — 77".
возвратится к жизни, выкарабкается из клоаки, слабая, но решительная, с накопленным запасом партитур, картин, литургий и книг. Люди слушали передачи Би-би-си о своих храбрых и отчаянных соотечественниках. А "родные" средства массовой информации поливали их грязью так, что это могло быть оправдано только грандиозными заслугами в деле борьбы против коммунизма. Однако, как только катакомбная культура выходит на свет, она чахнет. Будто буквы на самиздатовских листочках напечатаны краской, бледнеющей, как только на них направляется свет более яркий, чем свет фонарика под одеялом. Вряд ли хотя бы одна из книг, которые с такой жадностью читались в подземелье, сегодня может найти себе издателя. А те, кто всего два года назад часами стоял в очереди перед книжным магазином, теперь спешит на рынок — покупать и продавать товары. Наверное, самое любопытное воздействие испытал мир политики. Репутации, заработанные в катакомбах, считаются достаточным доказательством (если нет других) политической добродетели, хотя исчезновение катакомб и устранило ту сферу, в которой эта репутация была завоевана. Сегодня никто, оглядываясь назад, не может сказать, была она завоевана по справедливости или нет, ибо поступки принадлежат иному миру, подобно древнему эпосу, героически величественному и наивному. Награды в катакомбах давались за символические победы во всеобщей борьбе; литературные же и интеллектуальные достоинства никакой роли не играли. Катакомбные заслуги обеспечивают некоторым людям величие здесь, на поверхности, — хотя это величие иного, сомнительного рода. Но истинно пострадавшие люди — это, во-первых, те писатели, ученые и художники, кто не получил никаких политических дивидендов за свои символические жесты в оппозиции и кому изменения ничего не дали, кроме потери аудитории; во-вторых, это те молодые люди, для которых катакомбы служили "ролевой моделью" (употребляя уродливый социологический термин), а также давали определенное видение национальной культуры и своего места в ней. Чувства этих молодых людей не были сентиментальничаньем или самообманом. Напротив. Образ Богемии, который начертало Движение Чешской Хартии, и такие герои культуры, как Паточка*, погибший во имя Хартии, и Кафка, предсказавший великое несчастье, — этот образ был открыт для фактов, подлинных и вдохновляющих. Он побуждал к осознанию национальной истории, к серьезному размышлению о своем месте в ней, а также к пониманию роли религии, морали и высокой культурны в жизни и смерти европейских наций. Эти молодые люди старались быть достойными вдохновившего их образа. Они совершали поступки, на которые в Англии были бы способны немногие — и которые там не поощряются: они читали книжки, заучивали поэмы, изучали иностранные языки, спорили, — они изучали Библию, совершали паломничества и молились. Национальное искусство и музыка входили в их сердце, а правда о национальной истории сделалась вопросом необычайной важности. Они гордились своей страной, понимая, что она была порабощена и унижена иностранной державой. И они радовались акциям, осуществлять которые было в их силах и которые объединяли их с другими, похожими на них людьми. Ни за что на свете я не пожелал бы молодым людям Восточной Европы вернуться в старый мир. Но, как и многим другим, мне хотелось бы, чтобы память об этом опыте сохранилась, — чтобы национальная гордость, стремление к подлинной культуре продолжали жить в эпоху иных возможностей и новых разочарований. ♦Доктор философских наук, один из основателей и идеолог "Хартии — 77й. Скончался после допросов в 1977 году. 2 Вопросы философии, N 10 -^
ФИЛОСОФИЯ И ПСИХОЛОГИЯ От редакции. В этом году исполнилось 60 лет Владимиру Петровичу Зинченко — члену редакционной коллегии журнала, известному в нашей стране и за рубежом психологу и философу, доктору психологических наук, члену-корреспонденту АПН СССР, почетному члену Американской академии искусств и наук. Мы от всей души поздравляем его с этой датой и желаем долгих и плодотворных лет жизни. Изучение высших психических функций и категория бессознательного* В.П. ЗИНЧЕНКО, М.К. МАМАРДАШВИЛИ На ранних этапах исследования высших психических функций, из которых наиболее сложной для анализа является творческое мышление, привлечение категории бессознательного было непременным и, пожалуй, важнейшим условием размышления о природе творчества. Если исключить категорию бессознательного из рассуждений о творчестве у Ф. Гальтона, А. Пуанкаре, Г. фон Гельмгольца и многих других, то в них останется очень немногое. Бессознательное онтологизировалось и трактовалось как некоторое субъективное пространство ("вестибюль сознания"), которое является местом, где происходит сцепление образов, мыслей, подобно тому; как происходит сцепление атомов, движущихся в пространстве. Нередко использовался термин "игра": игра образов, мыслей, для осуществления которой создаются наиболее благоприятные условия при измененных состояниях сознания или когда она осуществляется без произвольного управления и планирования успеха. Бессознательное рассматривалось как источник, средство, даже средоточие озарений, открытий, решений, установок, мотивов и пр. Вольно или невольно при такой трактовке функций бессознательного происходило обеднение характеристик высших психических функций. Очень часто дело сводилось к тому, что они получали отрицательные или бессодержательные характеристики, такие как: "инсайт происходит в короткие интервалы времени"; "необходима бессознательная подготовка интуитивных решений"; "интуитивные решения сопровождаются осознанным чувством полной уверенности в правильности результата". Такие характеристики ведут к противоречивым рекомендациям относительно путей организации творчества: хорошо бы уменьшить внешние помехи (решение может прийти во сне); хорошо бы организовать подсказку (решение может прийти в самом неожиданном месте, например, перед клеткой с обезьянами или перед горящим камином). ♦Настоящая статья написана на основе доклада, сделанного на Международном симпозиуме по проблеме бессознательного (Тбилиси, 1979 г.). На русском языке статья не публиковалась. Статья может рассматриваться как продолжение размышлений авторов о смежных проблемах философии и психологии сознания, изложенных в другой их статье (см.: Зинченко В.П., Мамардашвили М.К. Проблема объективного "метода в психологии. — "Вопросы философии*1, 1977, N 7). Некоторые идеи, высказанные в обеих статьях, получили развитие в недавней статье В.П. Зинченко, посвященной памяти М.К. Мамардашвили (см.: Зинченко В.П. Миры сознания и структура сознания. — "Вопросы философии**, 1991, N 2). 34
Другими словами, бессознательное бралось вполне натуралистически, — искались наиболее благоприятные условия, обеспечивающие созревание или своего рода культивирование бессознательного. Кажущийся успех использования категории бессознательного для описания и интерпретации творческого процесса послужил одним из оснований для дальнейшей генерализации этой категории и использования ее для описания и интерпретации практически всех явлений душевной жизни. Примечательно, что несмотря на конструктивный в целом характер концепции 3. Фрейда, он также в значительной степени сохранял натуралистическую трактовку бессознательного. Это служило резонным и, кстати, чаще всего не сознаваемым основанием для ее критики. Более того, Фрейд так же натуралистически трактовал и сознание, например, процессы вытеснения. Суть дела заключается в том, чтобы понять вытеснение не как автоматический процесс (а именно на такое понимание толкал этот термин), а как особую психическую деятельность, пусть даже бессознательную. Ведь вытеснение — это не погружение тяжелых содержаний в некоторый более глубокий слой ("физикальный низ"), а особая зашифровка этих содержаний, т.е. особый деятельно-семиотический процесс. В результате этого процесса перед сознанием в его феноменах остаются только зашифрованные "сообщения", ключ от которых может быть найден лишь в ходе психоанализа, поскольку сознание просто переозначивает явление так, что не узнает его действительного содержания. Но если, в ходе развития теории и практики психоанализа, категории бессознательного и сознания все более и более операционализировались, "окультуривались", то в контексте исследования познавательных процессов они продолжали трактоваться натуралистически, как, впрочем, и сами познавательные процессы. Это способствовало ton у, что категория бессознательного постепенно стала вытесняться из описаний творческого процесса. Ее место стали занимать другие психические (и не психические) функции и процессы: воображение, интуиция. По мере развития экспериментальной психологии значение категории бессознательного в описании высших психических функций неуклонно уменьшалось. Категория бессознательного стала испытывать общую судьбу с категорией сознания. Реактология, рефлексология, бихевиоризм пытались изгнать эти категории из научной психологии вместе с категориями души и психики. Были попытки подменить психику (сознательную и бессознательную) динамикой нервных процессов. Процессы решения сменили адрес. Они стали совершаться не в пространстве бессознательного, а в пространстве мозга или в пространстве проб и ошибок. Эта волна антипсихологизма характерна для психологии (особенно с появлением бихевиоризма и кибернетических, шире — технологических, конструкций мозга) на сломе XIX и XX веков. Однако категория бессознательного продолжала существовать, и не только в психоанализе. Несмотря на очевидную теперь недостаточность натуралистической трактовки и сознательного, и бессознательного, равно как и психики вообще, категория бессознательного играла (и продолжает играть) положительную роль в развитии психологии. Оставаясь terra incognita, существуя в подсознании современной научной психологии, она выступала как оппозиция антипсихологизму и длительное время поставляла строительный материал для возведения здания психологической науки. Более того, наличие категории и феноменов бессознательного служило и продолжает служить надежной защитой не только от самых крайних форм редукционизма в психологии, но и от его облегченных форм. Категория бессознательного представляет собой непреодолимую преграду для любых форм редукции психического. Но речь идет не только о "защитных" функциях категории бессознательного. Не подлежит сомнению, что психологические идеи фрейдизма и неофрейдизма оказали влияние на развитие исследований высших психических функций. Не ставя перед собой задачу общей оценки этих идей, отметим лишь некоторые положения в интересующем нас аспекте. А они заключаются в том, что 3. Фрейд, в попытках объяснить поведение и деятельность индивида как нечто целостное, пришел к тезису о трехуровневом строении психики. Отсюда, в частности, следовало, что деятельность и психика не могут быть изображены линейно, в одной плоскости. В соответствии с идеей сложного, уровневого строения психики во фрейдистской традиции происходит отказ от универсальной единицы исследования и предлагается строить определенную таксономию таких единиц, чтобы каждому из уровней соответствовал свой тип единиц. 2* 35
Эти идеи с большей или меньшей полнотой можно обнаружить в любом современном направлении исследований высших психических функций. Но их обнаружение представляет собой нелегкую задачу. Чтобы ее разрешить, необходимо провести своего рода психоаналитический курс (или эксперимент) над самой психологической наукой, в ходе которого, возможно, удастся расшифровать эти вытесненные (а точнее, зашифрованные) идеи. Результаты подобной деятельно-семиотической проработки проблемы будут существенно выше, если в ее осуществлении примут участие специалисты как в области исследования высших психических функций, так и в области бессознательного. Во фрейдовском различении сознательного и бессознательного проявился, таким образом, важнейший архетип психологического мышления, согласно которому психика имеет уровневое строение. Несмотря на то, что впервые этот архетип был отчетливо артикулирован уже Аристотелем, его прежде всего фрейдовское понятийное наполнение сказалось на развитии всей психологической науки. Следы дихотомии "сознательное—бессознательное*' обнаруживаются в таких широко используемых в современной психологии оппозициях, как "внешнее—внутреннее", "непроизвольное—произвольное", "нерефлексивное—рефлексивное". Идея ин- териоризации, равно как и распространенные ныне иерархические модели когнитивных процессов, связана с фрейдовскими идеями об уровневом строении душевной жизни. Разумеется, предметное содержание и понятийное наполнение этих концептуальных схем различно. Однако эти различия не абсолютны, а сходство, о котором будет речь ниже, не ограничивается лишь формальными чертами. Современные представления о психической деятельности, ее природе, общем уровневом строении, операционном составе, со времен Фрейда стали богаче и полнее. Тем не менее, отношение не только ранних, но и современных исследований высших психических функций к проблеме бессознательного можно было бы определить как стремление к активному ее вытеснению. О бессознательном не принято упоминать в респектабельном обществе психофизиков, психофизиологов, математически, физиологически и лингвистически ориентированных психологов. Специалисты в области когнитивной психологии также используют термин "бессознательное" лишь в исто- рико-теоретическом контексте. Но проблема бессознательного (как и оно самое) живуча и мстительна. Ее стыдливое умолчание приводит либо к антипсихологизму (а соответственно, и к многообразным формам редукционизма), либо возвращает к ранним попыткам онтологизации и натуралистической трактовки бессознательного, разумеется, при соответствующей зашифровке терминов. Последнее обнаруживается в современной когнитивной психологии, в которой строение высших психических функции описывается в терминах блоковых моделей. Пока речь шла об анализе и о работе потенциально возможных блоков, когнитивная психология не сталкивалась с серьезными трудностями. Они появились, когда возникла задача объяснения механизмов их синтеза. Дело в том, что масштаб времени их функционирования таков, что сознание не в силах справиться с задачей их координации. Но ведь не обращаться же вновь к категории бессознательного. На помощь стали приходить демоны и гомункулюсы (Д. Норман, Ф. Аттнив и др.) или, на противоположном полюсе, физико-химические (и генетическо-кодовые) структуры мозга, редукция к которым представляется желанной и отдаленной мечтой для генетической эпистемологии Ж. Пиаже и даже культурной антропологии типа леви-строссовской. Но и последняя попытка описания не может, как это ни парадоксально, не замкнуться на допущении тех же демонов или амперовских человечков, плавающих в каналах синтеза структур. Возникает вопрос, а не лучше ли тактику вытеснения проблемы или ее зашифрованных выражений заменить стратегией ее экспликации, а затем и решения? Ведь для того, чтобы полностью извлечь уроки из факта, что именно на сопротивлении бессознательного четче всего обнаруживается нередуцируемость области сознания и психики вообще, нужно преодолеть бессознательное в научном исследовании. Нам кажется, что для этого в современной психологической науке накоплен достаточный арсенал средств, — если не для решения, то для корректной и сознательной постановки проблемы бессознательного в этом смысле. Естественно, хотя, возможно, и неожиданно, что именно сознание (а не бессознательное) окажется здесь проблемой par exellence. Выше уже говорилось, что при задаче объяснения механизмов синтеза, например, 36
блоковых моделей (или даже машинно-моделируемых технологических структур мышления), мы имеем дело с категориями (времени, пространства, уровней, иерархии уровней, целого и т.п.), размерность которых не совпадает с размерностью акта сознательной координации соответствующих процессов и блоковых моделей (она или космически превышает последнюю, или, по своим микроскопическим характеристикам, остается ниже порога ее различений). Например, по отзывам специалистов в области причин авиационных катастроф, в сложных условиях полета человек и машина оказываются как бы вне времени, и именно это дает шанс на спасение (мы имеем в виду время сознательно контролируемых решений и действий), — но где же оно, это спасение, происходит? Или в подобных случаях мы должны допустить как минимум двойной отсчет времени: реального, ситуативного (физического) времени и времени, протекающего в пространстве деятельности (а не объектов). Его можно было бы назвать надситуативным. При этом обе оси времени должны быть точно скоординированы, — но кем? Есть ли у этого акта координации субъект? Видимым условием здесь является как раз потеря субъектом контроля над собой (выключение собственного "Я" из ситуации — и следовательно, не только времени объектов, но и времени субъектов). Таким образом, мы оказываемся здесь перед лицом свободного действия или свободного явления. А как говорили древние, свободный человек не делает ошибок. Одновременно, только здесь мы и находимся впервые в области совершенно особых явлений в составе космоса, а именно — собственно психологических явлений, которые суть акты, а не факты (в этом случае само понятие "факта" должно быть пересмотрено в психологической науке). Иначе допущение этих явлений было бы излишним, избыточным в общей физической организации космоса. И никому не придет в голову описывать подобные акты в терминах акта контролируемого (и строящегося сознательным присутствием индивидуального субъекта и его волей). Здесь неприменимы термины "блоки", "операции", "функциональные органы", "органы индивидуальности", "монтаж блоков" (и как предельное представление — "духовный организм") и категории "пространство", "время", "целое", "жизнь". А это означает одну простую и в то же время чудовищно трудную для усвоения вещь. Так же, как мы с большим трудом осваиваемся с идеей относительности в физике, нам трудно, в силу фантазмов нашего обыденного "яйного" языка, привычек нашей психологизированной культуры, освоить, вытащить на божий свет и обосновать мысль, что мы на деле оперируем различением внутри самого сознания двух родов явлений: 1) явлений, сознанием и волей контролируемых и развертываемых (и в этом смысле идеал-конструктивных), и 2) явлении и связей, хотя и действующих в самом же сознании, но неявных по отношению к нему и им неконтролируемых (и в этом смысле не контролируемых субъектом и вообще бессубъектных). Мы подчеркиваем, что речь идет о различении внутри самого сознания, а не о воздействующих на него извне объектах внешнего мира или физико-химических процессах, происходящих в мозге (который, в феноменологическом смысле, тоже есть объект внешнего мира для сознания). Речь идет о том, что нечто в сознании же обладает бытийными (и поддающимися объективному анализу) характеристиками по отношению к сознанию в смысле индивидуально-психологической реальности. Степень и мера проявления (или, если угодно, действия) бытия в сознании обратно-пропорциональна степени и мере отражения им собственного, печатью "Я" отмеченного, акта деятельности и его объектов в мире. Ясно, что понятия "физического действия", "объективного" (от сознания независимого), "внешнего", "законоподобного", "пространственного" и т.п. должны быть в этом свете пересмотрены (и расширены). Особенно в исследовании человеческой реальности и в выработке его понятийного аппарата следует учитывать, что человек есть не факт, подобно природным само собой пребывающим фактам, а акт. Мы настаиваем на понятии акта еще и потому, что в современной психологии, равно как и в современном психоанализе в качестве оппозиции категориям "деятельность", "орудие" выдвигаются категории "общение", "слово", причем имеется в виду прослеживание в собственной жизни некоторой самосущей реальности, не отделимой средствами физического исследования (внешнего наблюдения) от наблюдения сознательной жизни и смысла. Можно было бы напомнить давний спор, о том, что было в начале: Слово или Дело? Но решение этого спора можно было бы искать и в различении между орудием, с одной стороны, и словом (знаком), с другой. Согласно М.М. Бахтину, орудие, в отличие 37
от знака, имеет назначение, а не значение. Иначе говоря, речь идет о выделении в отношении "слово—реальность" категории символа как вещи, отличной от знака. И, видимо, природа знака, а вместе с ним и полисемия языка связана с потенциальной полифункциональностью орудий-символов, конструирующих реальность в различных формах деятельностных актов. Возвращаясь к специальному (техническому) смыслу, в каком термин "бессознательное" употребляется Фрейдом, можно сказать, что опыт психоанализа важен именно введением (на материале частного случая возрастных "либидинальных" явлений) в круг научного, объективного рассмотрения психических явлений того рода, о которых мы только что говорили, а именно — к,вазифизических объектов и связей в сознании, образующих неявные и неконтролируемые механизмы и процессы, т.е. не являющихся в классическом смысле слова произвольно-сознательными. Величие Фрейда и состояло в том, что он трактовал бессознательное как вневременное и метапсихическое, что во многом — на уровне метода и конкретной пластики анализируемых примеров — нейтрализовало его собственные натуралистические предрассудки позитивного ученого XIX века. Онтологизация бессознательного, превращение его в какой-то реально существующий глубокий слой психики, своего рода "ящик Пандоры" — гораздо более позднее явление, продукт вульгаризации психоанализа. Таким же более поздним продуктом является, кстати, и вульгаризация теории установки Узнадзе, сделавшая ее почти неузнаваемой и уж заведомо с психоанализом несопоставимой, хотя именно (и только) в метапсихическом подходе к явлениям душевной жизни и есть между ними что-то общее (а не по выбору и содержанию психологических явлений, изучаемых в контексте этих теорий). Действительно, руководствуясь глубокими философскими побуждениями, Узнадзе интересовался прежде всего особой категорией явлений — актами адекватного поведения, не являющегося целесообразным приспособлением к ситуации (или к "среде") и неанализируе- мого в терминах целеполагания, выбора средств рациональной организации их связи и т.п. К фактам достижения подобного рода адекватности он и прилагал аналитические понятия "целого", "установки", "личностного единства", "центральной модификации личности" и т.д., рассматривая их как проявления глубокого бытийного или онтологического, а не психологического уровня. Поэтому "установка" не могла быть для него психическим явлением или, тем более, проявлением "психически бессознательного". Психическим мог быть для него лишь материал, на котором экспериментально могли засекаться вторжения или "эмердженции" этого бытийного или онтологического уровня, и он считал (и в этом видел свое открытие), что нашел такие эмпирические, опытно наблюдаемые явления душевной жизни, на которых экспериментально контролируемым образом могут прослеживаться реальные результаты той деятельности, которая сама по себе вовсе не является психологической или психической. Он как бы по физике хотел "поймать" метафизику (в смысле ее вполне реальных последствий для человеческого существа и, прежде всего, для высших форм его поведения или высших психических функций). Возвращаясь к свободному действию, мы будем теперь называть Сознанием эти вневременные состояния растворенности в предметной (не объективной) топологически содержательной действительности, понимая, таким образом, под сознанием не тот феномен, который представлен во внутренней психологической, экранированной нашим "Я", реальности. Только таким образом мы можем наблюдать и контролируемо фиксировать действительно высшие психические функции и состояния, т.е. самосущие проявления жизни (или, как говорили раньше, "Невидимого", "Высшего"), — не конструируемые последовательности в некотором непрерывно прослеживаемом действии. В исторически известном человечеству опыте такие вещи и выступали и наблюдались в различных формах медитации, в психотехнически организованных переосознаваниях или изменениях сознания. Обстоятельство, указанием на которое нам хотелось бы завершить рассуждение, состоит в том, что все эти "эмердженции" и "актуальгенезы" свободных явлений всегда связаны с вещественно-символическими построениями, с монтажами вещей. Именно с этой точки зрения для развития исследований в области высших психических функций важны достижения психоанализа в исследовании частного случая жизни подобного рода вещей (на примере совершенно вещественно, соматически организованных фантаз- 38
мов, значащих телесных явлений, органов желания и т.д.). Это вполне сравнимо с развиваемой в современной экспериментальной психологии трактовкой движений, установок, образов, представлений как функциональных органов индивидуальности, где каждый совершаемый соответствующим органом акт является уникальным, т.е. творческим. Только в случае бессознательного, являющегося предметом психоанализа, мы имеем дело с неудачными "машинами" такого рода, оставляющими застойные следы своих неудачных сцеплений в психической жизни, следы, переозначенные эмпирическим сознанием и поэтому патогенные. И наоборот, психоаналитическое излечение состоит в протекающей внутри общения между больным и врачом — и только внутри этого общения! — работе по перестройке такого рода машин, по приведению их в движение и столкновение, столкновение, способное высвободить застывшие, переозначенные, отклонившиеся, непережитые и нереализованные потенции. Заметим, что при описании органов индивидуации современная экспериментальная психология давно уже реально имеет дело с инверсией явлений причинности (запаздывающая, опережающая, полная), с гетерогенностью единиц анализа явлений душевной жизни и с полифоничностью и гетерархичностью (а не иерархичностью) ее организации. Мы уже не будем говорить о подобных явлениях в современной физике, которая, видимо, раньше экспериментальной психологии извлекла опыт из психоанализа. Вневременность "бессознательного" в критических для человека ситуациях подобна вневременности актов творчества, озарений, открытий, необходимыми условиями осуществления которых также оказывается растворение субъекта в "явлении свободы", т.е. в отказе от собственной эмпирической субъективности и приостановка в себе спонтанных действий культурно-знаковых "натурностей" психизма. Если мы не ошибаемся, П. Флоренский говорил о значении интенсивного душевного опыта любви для творчества. Для настоящей любви характерным является отказ от себя ради самого ее состояния, в котором только и открывается какая-то другая реальность и подлинная бесконечность сознательного переживания. В этом смысле такие органы индивидуальности, как желание, любовь и т.д., являются в известном смысле противоестественными или, лучше сказать, собственно человеческими. Это тем более относится к состоянию мысли, в котором прежде всего и следует видеть проявление бытийной силы (энергии) Сознания. Но это предполагает (особенно в плане сопоставления психоанализа с проблемой творчества) иное понимание значения и смысла того, что же происходит в акте психоанализа — не в отношении к какому-то предполагаемому предмету исследования (называемому "бессознательным"), а как эмпирически случающихся (или не случающихся) актов самого исследования или поиска. Например, рассуждение о роли памяти в процессах творческого мышления может быть проведено от противного. Ведь несомненно, что в случае М. Пруста вся работа его состояла не в том, чтобы найти какой-то забытый предмет или смысл, а в том, чтобы его создать, чтобы вспомнить (или: чтобы вспомнилось). Интуитивно ясно, что процессы забывания противоположны процессам восстановления содержания памяти, в том числе противоположны творчеству. Долгое время забывание трактовалось как результат спонтанного угасания (распада) следов памяти. Затем появилась точка зрения, согласно которой забывание является следствием интерференции следов памяти. В настоящее время накапливаются доказательства того, что забывание происходит как под влиянием угасания, так и под влиянием интерференции. Упаковка утраченного времени (по Прусту) в чуждые его смыслу вещественные монтажи — явный случай интерференции. Подчеркивание роли последней — есть внесение элемента активности в характеристику процесса забывания. Немаловажную роль в понимании механизмов забывания имеет анализ уже упомянутого процесса вытеснения как одной из форм забывания (что, конечно, предполагает не натуралистическую трактовку процесса вытеснения). Как мы уже говорили, суть дела заключается в том, чтобы понять вытеснение не как автоматический процесс, а как особую психическую деятельность семиотического переозначивания. И существенно, что зашифрованное сообщение сохраняет свое влияние на субъекта. Оно может быть восстановлено при повторении контекста, при супермотивации или в экстремальных ситуациях (к числу которых, например, относится редукция привычного мира в условиях сенсорной изоляции) и т.п. Частным случаем восстановления и де- 39
шифрования вытесненных "сообщений** является психоанализ. Последний интересен тем, что он демонстрирует возможность обратного влияния вытесненных явлений на сферу сознательного. Поэтому противоположность забывания (а особенно вытеснения) творчеству не должна пониматься примитивно: **забыл и нечего сказать**. В определенных ситуациях и условиях в силу различных причин, по-видимому, могут вытесняться и вытесняются в высшей степени оригинальные продуктивные идеи и образы. Именно это предположение лежит в основе устойчивого интереса различных школ психоанализа к анализу творческого процесса и попыток его стимуляции с помощью психоаналитических методов извлечения и дешифрования вытесненных сообщений. При этом не учитывается одно важное обстоятельство. Психоаналитический сеанс действительно помогает осознанию определенной сферы несознаваемого, помогает найти утерянный ключ к дешифрованию переозначенных явлений. Но их экспликация (возможно, даже достаточно правдоподобная) протекает в форме, определяемой терапевтическими целями, т.е. оказывается **служебно-прозаической'*. Более того, вытесненное и эксплицированное, преподнесенное субъекту психоаналитиком, снимает с него сосредоточенность на проблемной ситуации, необходимую для творчества. Оно принимает деин- дивидуализированную и трафаретную форму. Сказанное свидетельствует о неправомерности претензии психоанализа на раскрытие механизмов творчества и на разработку приемов его стимуляции. Психоанализ поэтому противопоказан творчеству и является не столько средством его стимуляции, сколько средством его подавления за счет банально-прозаической интерпретации скрытых интенций и побуждений к творчеству и, наконец, за счет навязывания субъекту часто мнимой определенности, которой якобы характеризуется его состояние. Именно этим определяется необходимость веры пациента в психоанализ. В результате квалифицированно проведенного психоанализа не остается "элемента недосказанности", являющегося неотъемлемым свойством значительных произведений искусства, как, впрочем, и значительных научных открытий. Видимо, совершенно не случайно большие художники опасались прибегать к помощи психоаналитиков и старались сами выйти из кризисных душевных состояний. Они чувствовали, что психоанализ представляет своего рода хирургическое вмешательство в душевный организм, вмешательство, которое, с точки зрения дальнейшей творческой жизни, может оказаться слишком дорогим. Мы не говорим уже о том, что уподобление творческой деятельности автопсихоанализу или, как говорят психоаналитики, "дикому психоанализу" является чрезмерно большой натяжкой. Тем не менее между психоанализом и творчеством имеются элементы внешнего сходства, установление которых может оказаться эвристически полезным для психологического анализа творческой деятельности. Остановимся на этом подробнее. Во многих описаниях творческого процесса имеются свидетельства о большой роли внешней подсказки, которая дает возможность найти искомый образ или идею. Но по своей природе подсказка может быть и внутренней, связанной с прошлым опытом субъекта. Содержание этого процесса можно было бы представить обратным тому, который наблюдается при вытеснении и забывании. Если в результате вытеснения в сознании человека остаются только зашифрованные сообщения, ключ от которых обнаруживается лишь в ходе особого рода анализа, то при использовании воспоминания в роли подсказки работа сознания направлена на установление возможной связи между ними и проблемной моделью ситуации, а также на расшифровку его смыслового содержания. Трудность же научного анализа этого феномена состоит в том, что, так же как и в случае вытеснения, процесс расшифровки "сообщения" далеко не всегда доступен интроспекции. Даже в случаях, когда имеется лишь различие в форме репрезентации проблемной модели ситуации и подсказки, а решение, соответственно, может быть принято по аналогии, акт идентификации двух способов репрезентации может вызвать серьезные трудности. Именно поэтому процесс принятия решения остается скрытым от самонаблюдения и характеризуется приведенными выше внешними формальными признаками: мгновенность озарения и т.п. На поверхности остаются результат и убежденность в его правильности (ср. с высказыванием Эвариста Галуа: мои результаты даны мне уже давно, только я не знаю еще, как я к ним приду). 40
Аналитическая психология и проблема происхождения архетипических сюжетов Е.М. МЕЛЕТИНСКИЙ Давно замечено, что сюжеты, мотивы, поэтические образы и символы часто повторяются в фольклоре и литературе и чем древнее или архаичнее это словесное творчество, тем повторение гуще. Впрочем, традиционные сюжеты, взятые из давно сложившегося арсенала поэтического воображения, абсолютно господствуют в литературе Запада вплоть до начала XVIII века, а в литературе Востока до еще более поздних времен. Большинство традиционных сюжетов восходит на Западе — к библейским и античным мифам, а на Востоке — к буддийским, индуистским и т.п. Но за этими конкретными традициями, отчасти связанными с высшими религиями, стоит огромный массив архаических мифов буквально всех стран, весьма однородных и сходных между собой, В XVIII—XIX вв. литература как бы демифологизировалась, и в науке возобладало позитивистское представление о мифах как только плодах незрелой мысли, неумелых, ложных обобщениях и пережитках первобытных институтов. Исключение составляли романтическая философия (прежде всего Шеллинг) и романтическая литература, которая если и прибегала к мифоподобным сюжетам, то не традиционным, а собственного изобретения (особенно Гофман). Однако с конца XIX века началась как бы "ремифологизация". Ее пионерами были в теории Ф. Ницше/а в плане практики — Р. Вагнер. Этнология XX века (начиная с Б. Малиновского, Ф. Боаса, Дж. Фрезера и учеников последнего — так называемой "Кембриджской школы" показали фундаментальную роль мифа и ритуала в жизни архаического общества и генезисе некоторых социальных институтов. Восходящая к Ницше так называемая "философия жизни" (особенно подчеркнем роль Анри Бергсона) проложила путь к апологетическому восприятию мифа не как полузабытого эпизода предыстории культуры, а как к. вечной вневременной живой сущности культуры. Глубокое понимание мифа как важнейшей "символической" формы человеческой деятельности с ее особой спецификой проявил неокантианец марбургской школы Эрнст Кассирер. В отличие от представителя французской социологической школы Л. Леви-Брюля, подчеркивающего иррациональный прело- гизм мифа (на основе механизма "партиципаций"), Кассирер выявил и рациональные элементы мифа. В качестве интеллектуального и достаточно плодотворного мышления, но своеобразного и весьма громоздкого (и без всякой апологетики), с использованием механизма "медиации" и "бриколажа" (т.е. как бы решение интеллектуальных задач — рикошетом), описал мифологию лидер структурной антропологии Клод Леви-Стросс. Отзвуки архаических схем, мифоподобные элементы если и встречаются в литературе второй половины XIX в., то в весьма завуалированной форме, бессознательно. Зато в литературе XX века появляется настоящий поток "ремифологизации", захватывающий поэзию (Йетс, Паунд и др.), драму (Ануй, Клодель, Кокто, Жироду, О'Нил и др.) и роман (Т. Манн, Дж. Джойс, Г. Брох, Дж. Апдайк, Дж. Лоуренс, А. Кар- 41
пентьер, М. Астуриас, Х.М. Аргедас, Г.Г. Маркес, К. Ясин, М. Булгаков). В странах "третьего мира" при этом используются отчасти сохранившиеся местные фольклорно- мифологические традиции, но в европейской литературе имеет место нарочитое манипулирование традиционными мифами и древними сюжетами, не без оглядки на современную науку и философию. Мифы при этом привлекаются (пусть ценой некоторой иронии) для выражения именно вечных начал человеческой психологии и даже, особенно, для описания ее современных бед, таких, например, как "отчуждение" и социальное одиночество, бед совершенно немыслимых в архаических обществах. С указанным потоком мифологизации в литературе корреспондирует ритуально- мифологическая школа в литературоведении (М. Бодкин, Н. Фрай и др.), рассматривающая мифологические системы не как источник, а как сущность литературного произведения. Теоретической предпосылкой подобного понимания мифологии и традиционных сюжетов, а также их применения к индивидуалистической психике человека XX века, кроме указанных выше философских и этнологических концепций, еще в большей степени является психоанализ как в первичной фрейдистской редакции, так и, особенно, в юнгианской. Как известно, 3. Фрейд усматривал в мифических сюжетах аллегорическое выражение откровенных сексуальных влечений, якобы направленных на родителя противоположного пола и впоследствии вытесненных в подсознание (и порой порождающих болезненные "комплексы") и завуалированных в сюжетах сказки и последующей литературы. К.Г. Юнг индивидуальным "комплексам" 3. Фрейда противопоставил коллективно- бессознательные "архетипы", непосредственной реализацией которых К. Г. Юнг и его последователи (К. Кереньи, Дж. Кемпбелл, Э. Нойман и многие другие) считали мифологию народов мира и ее отголоски в литературе. Понятие коллективно- бессознательного К.Г. Юнг заимствовал отчасти у французской социологической школы ("Коллективные представления" Э. Дюркгейма и Л. Леви-Брюля). Под архетипом Юнг понимал в основном (определения в разных местах его книг сильно колеблются) некие структурные схемы, структурные предпосылки образов, существующих в сфере коллективно-бессознательного и, возможно, "биологически" наследуемых, как концентрированное выражение психической энергии, актуализованной объектом. Юнг подчеркивает метафорический, т.е. символический, а не аллегорический (как у Фрейда) характер архетипов. В качестве важнейших архетипов Юнг выделяет архетипы "матери", "дитяти", "тени", "анимуса", "анимы", "мудрого старика" и "мудрой старухи". "Мать" выражает вечную и бессмертную бессознательную стихию. "Дитя" символизирует начало пробуждения индивидуального сознания из стихий коллективно-бессознательного (но и также связь с изначальной бессознательной недифференцированностью, а также "антиципацию" смерти и нового рождения). "Тень" — оставшуюся за порогом сознания бессознательную часть личности, которая может выглядеть как демонический двойник; "анима" для мужчины и "анимус" для женщины воплощают бессознательное начало личности, выраженное в образе противоположного пола, а "мудрый старик" и "мудрая старуха" — высший духовный синтез, гармонизирующий в старости сознательную и бессознательную сферы души. Сразу бросается в глаза, что юнговские архетипы, во-первых, представляют собой преимущественно образы, персонажи, в лучшем случае — роли, в гораздо меньшей мере сюжеты, и во-вторых, что особенно существенно, все эти архетипы выражают главным образом ступени того, что Юнг называет процессом "индивидуации", т.е. постепенного выделения индивидуального сознания из коллективно-бессознательного, изменения соотношения сознательного и бессознательного в человеческой личности, вплоть до их окончательной гармонизации в конце жизни. Таким образом, получается, что коллективно-бессознательное практически противостоит индивидуально-сознательному, и мы с самого начала имеем дело с сугубо индивидуальной психологией, которая вырывается из тенет коллективно-бессознательного. И эта ситуация нисколько не меняется от первобытности до наших дней. Таким образом, в плане исторической психологии имеет место смешение модернизации (по отношению к архаической культуре) и архаизации (по отношению к современному индивидуалистическому сознанию). Кроме того, по Юнгу архетипы описывают бессознательные душевные события в образах внешнего мира. В какой-то мере с этим можно согласиться, но практически получается, что мифология полностью 42
совпадает с психологией, а эта мифологизированная психология есть только самоописание души, пробуждающейся к индивидуальному сознательному существованию, есть только история взаимоотношения бессознательного и сознательного начал личности, процесса их постепенной гармонизации на протяжении человеческой жизни, переход от обращенной вовне "персоны" ("маски") к высшей "самости" личности. Окружающий мир при этом в основном только поставляет некоторые реалии для метафорического выражения душевных состояний. Даже творение мира в мифах трактуется юнгианцами (например, Э. Нойманом) как история рождения "я", постепенная эмансипация челосека. Творение света только в смысле света сознания. Также и героическая борьба в мифе (с драконами и т.д.) интерпретируется как отделение сознательного "я" от "бессознательного". Думается, что взаимоотношение внутреннего мира человека и окружающей его природной и социальной среды — не в меньшей мере предмет мифопоэтического воображения, чем соотношение бессознательного и сознательного в душе; что внешний мир — не только материал для описания внутренних конфликтов, и что жизненный путь человека отражается в мифах и сказках в плане соотношения личности и социума, личности и космоса в большей мере, чем в плане конфронтации/гармонизации сознательного и бессознательного. Если мы обратимся к архаической культуре и древней мифологии, то прежде всего столкнемся с тем, что первобытный человек, взаимодействуя с социальной и природной средой, не выделял себя из природной среды; именно поэтому природа часто мыслилась в человеческих формах, скажем, космос представлялся великаном, небесные светила — богами или героями и т.п., а человеческое общество описывалось в природных терминах (ср. анимизм, тотемизм и тотемические классификации и т.п.). Очень долго человек никак не выделял себя как личность из социума. И в этом смысле, мифический герой предперсонален. Во множестве мифов различные сферы природы или конкретные участки ее (леса, реки) олицетворяются духами-хозяевами, а социум, т.е. человеческую общину, субъективно отождествляемую со своим родом-племенем, представляют древнейшие мифологические персонажи, сочетающие черты первопредков (первоначально тотемических, т.е. неотделимых от "природы") — демиургов — культурных героев. Эти существа несомненно никак не соотносятся с индивидуальным самосознанием "я", а моделируют человеческое начало как таковое. Другое дело, что человечество часто при этом, как сказано, совпадает со своим племенем, а чужие племена порой сливаются с "не-людьми", с враждебной частью природы. Рядом с "культурным героем", часто в качестве его брата-близнеца или даже его собственной "второй натуры", иной ипостаси, выступает мифологический плут-трикстер с чертами шута. Трикстер или неудачно подражает деяниям культурного героя в делах создания элементов Космоса, введения обычаев и культурных навыков, или нарочно порождает "дурные" элементы природы и культуры, например, гористый рельеф, злых зверей, враждебные племена ("не-людей"), саму смерть. Кроме того, трикстер способен на всевозможные проделки, ради утоления собственной жадности и в ущерб другим членам общины. Такая "индивидуалистическая" направленность их деятельности часто им не удается и, во всяком случае, решительно осуждается. Культурный герой — прообраз положительного героя, а трикстер — прообраз антигероя. "Культурные герои" являются историческими предшественниками и образов богов, и образов эпических богатырей. От трикстеров тянется нить к хитрецам сказок о животных и к персонажам плутовских романов. Выше указывалось на первоначальную связь первопредков-демиургов культурных героев с тотемизмом. Отсюда звериные их имена, например, Ворон, Норка, Койот, Кролик (у индейцев Северной Америки) или Хамелеон, Паук, Антилопа, Муравей, Дикобраз (у многих народов Африки) и т.п. Яркий пример враждующих близнецов — культурного героя и трикстера — находим в меланезийском фольклоре: То Кабинана и То Карвуву. При этом оба уже внешне антропоморфны. Также уже антропоморфен и герой полинезийского фольклора — Мауи. Последний, как и, например, Ворон, Норка, Койот в Северной Америке, сочетает в себе черты и культурного героя, и трикстера. Если тотемическая зооантропоморфная природа некоторых культурных героев затемняет дифференциацию культуры (социума) и природы, то знаменитый древнегреческий Прометей отчетливо противостоит богам именно как защитник челове- 43
чества. Его брат — Эпиметей, принявший Пандору с ее злыми дарами, есть вариант "негативного" культурного героя, т.е. трикстера. Культурные герои богатырского типа (наподобие греческих Геракла, Тесея, Ясона или скандинавского бога Тора, некоторых персонажей героического эпоса, например, в эпопеях тюрко-монгольских народов Сибири, в индийской "Рамаяне", в тибето- монгольской "Гесэриаде", в англо-саксонском "Беовульфе", в русских былинах) представляют силы Космоса, борющиеся против демонических, хтонических "чудовищ", представляющих хаос, угрожающих мирному, существованию людей. Эти герои, при всей своей "сверх-человечности", тоже в основном пре-персональны и представляют коллективное начало природно- и социально-упорядоченного Космоса. Совершенно очевидно, что магистральной темой мифа, фундаментальным архетипом является "творение" элементов природы и культуры обожествленными предками, которые их (элементы) или магически порождают, или даже "биологически" (как родители детей). Демиурги изготовляют их, как ремесленники. Культурные герои добывают их (иногда похищают) у первоначальных хранителей ("природных"). И речь, конечно, идет о создании внешнего мира, а не пробуждении индивидуального самосознания. Специфика мифа заключается, в частности, в том, что в виде рассказа о происхождении элементов мироздания и социума дается описание некоей модели мира. Происхождение мира дополняется его упорядочением, победой Космоса над Хаосом, и этот Космос — вовсе не аллегория индивидуации, а Хаос — не аллегория коллективно-бессознательного. Упорядочение мира выражается, в частности, в борьбе сил Космоса против демонических сил Хаоса — чудовищ и т.п., эта борьба описывается в героических мифах и является тоже важнейшим архетипом. Кроме собственно мифов творения и продолжающих их героических мифов, имеются мифы эсхатологические — о конце мира, о временной или окончательной победе Хаоса над Космосом, т.е. как бы мифы творения "наизнанку", а также мифы календарные о периодическом обновлении природы и обновляющих ее богах и героях, причем обновление происходит через их смерть, хаос и новое творение (в виде возрождения/воскресения). Сюда же примыкает и мифологическая тема, тоже архетипическая, стоящая на грани "природы" и социума, тема смены поколений и, соответственно, замены старого царя-жреца (царя-колдуна) или вождя молодым (ср. теогонии о смене поколений богов). Эта смена часто описывается как борьба Хаоса (старшее поколение) с Космосом (младшее поколение) и как успешное прохождение молодым героем "посвящения" в зрелость, т.е. инициации. При этом инициационные испытания сливаются с попытками старого вождя (отца или брата матери героя) извести молодого претендента на власть. Зрелость героя также обычно проявляется в некоем гиперэротизме и в том, что герой вступает в любовные отношения с женой старого вождя, которая может оказаться даже его собственной матерью. Однако все это не следует трактовать в фрейдистском духе — как выражение инфантильной эротики в адрес матери и сексуального соперничества с отцом. Примеров разработки этой темы — смены поколений — бесчисленное множество. Упомянем только два: первый — тлинкитский миф о борьбе молодого Ворона, будущего культурного героя, со старым Вороном, его дядей. Рассказ включает инцест с женой дяди, попытки старого Ворона извести героя разными способами, вплоть до насылания потопа, т.е. водяного Хаоса. Второй пример — известный греческий миф об Эдипе, который до сих пор эксплуатируют психоаналитики. Как сказано, в теме смены поколений отражается первобытный обряд инициации, посвящения по достижении половой зрелости в полноправные члены племени. Несомненно — архетипические мотивы инициации встречаются и в других, упомянутых выше, героических и календарных мифах. Но инициация-то в мифе — это акт социальный, переход из одной социальной группы в другую, акт, который можно рассматривать как своеобразную "космизацию" личности героя, покидающего аморфное сообщество женщин и детей; отсюда и естественное сближение с мифами творения. Но это, опять-таки, вовсе еще не символика пробуждения индивидуального сознания, а, наоборот, приобщение к социуму. Что касается инцеста, т.е. запрещенной кровосмесительной эротической связи, то, как уже сказано выше, она в ряде сюжетов сигнализирует о зрелости героя и его готовности к инициации, способности успешно 44
ее пройти, причем речь может идти и об инициации высшего уровня — посвящении в вожди. Однако, за исключением подобных случаев, мифы не одобряют инцест. Например, в мифах о детях Ворона у каря ков и ительменов (выше упоминался миф о Вороне у индейцев-тлинкитов) сын Ворона Эмемкут женится дважды — один раз неудачно, а второй раз — удачно. Первый, неудавшийся брак — это либо брак с "бесполезным" существом, либо неправильный инцестуальный брак с родной сестрой Инианавут (Синаневт); второй, удачный брак — с мифологическим существом, дающим хорошую погоду и удачную охоту. Прибавим, что популярный мифологический (а затем и сказочный) архетипический сюжет женитьбы на чудесной жене, сбросившей временно звериную (тотемную) оболочку, при всей фантастичности, утверждает экзогамный брак с женщиной из другого рода (с другим тотемом). Эти мифы и другие им подобные уж никак не подходят под психоаналитическое истолкование и являются мифами социогенными, выражающими процесс формирования родового общества за счет запрещения внутриродовых инцестуальных браков. Таков двойной аспект архетипа инцеста. Таким образом, мы убеждаемся в том, что мифы и архетипические сюжеты не только имеют корни в коллективно-бессознательном, но обращены на Космос и социум, что они бессознательно социальны и сознательно космичны в силу сближения и отождествления социума и Космоса, и что мифические герои пре-персональны, моделируют социум. Персонализация и какие-то элементы того, что Юнг называет индивидуацией, появляются на постмифологической ступени развития словесного искусства. Теперь обратим внимание на исключительность героя в героических мифах и в героическом эпосе. Эта исключительность антиципирована в чудесном рождении героя, в происхождении его от богов, зверей (реликт тотемизма), от инцестуальной связи брата и сестры (аналог первых людей), в непорочном зачатии или чудесном рождении у престарелых и прежде бездетных родителей, или от вкушения плода, или вследствие волшебства и т.д. Чудесное рождение дополняется героическим детством, во время которого герой-ребенок проявляет недюжинную силу, убивает чудовищ, мстит за отца и т.д. или — наоборот, временно проявляет крайнюю пассивность, медленно развивается (ср. юнговский архетип "дитяти"). В героическом мифе архетипический героический характер только намечается, а в героическом эпосе он окончательно формируется как характер не только смелый и решительный, но гордый, неистовый, строптивый, склонный к переоценке своих сил. Вспомним "гнев" Ахилла, "неистовое сердце" Гильгамеша, неистовость и чрезмерную гордыню библейского Самсона и нарта Батрадза, наказанных за гордыню богоборцев Амирана, Абрскила, Артавазда, строптивого Илью Муромца, "храброго" Роланда в его противопоставлении "разумному" Оливеру и т.д. Неистовость, толкающая богатырей на конфликты с властителями и богами, несомненно подчеркивает их известную индивидуальность, но неслучайно эти конфликты (например, в случае Ахилла, Сида, Ильи Муромца) гармонически и самым естественным образом разрешаются. И это происходит, потому что эти "сверхчеловеки", богатыри продолжают олицетворять прежде всего родо-племенной коллектив; их личные чувства не в силу особой "сознательности" или "дисциплины", а совершенно стихийно и естественно совпадают с общинными эмоциями и интересами. Личная строптивость на фоне социальной гармоничности — важная специфика героико-эпического архетипа. Подчеркнем, что в эпосе социум выступает уже не в космическом, а племенном и даже государственном обличий. И только в волшебной сказке, где мифический Космос уступает место не племенному государству, а семье, процесс "персонализации" проявляется ощутимым образом, несмотря на то, что сказочные персонажи гораздо пассивнее эпических (вплоть до иронического Иванушки-дурачка) и что в известном смысле за них действуют волшебные помощники. В сказке герой часто дается в соотношении со своими соперниками и завистниками, которые стремятся приписать себе его подвиги и овладеть наградой. Выяснение, кто именно истинный герой, очень важно для сказки, и в рамках ее возникает архетипический мотив "идентификации", установления авторства подвига. Для нас важно подчеркнуть, что герой противопоставляется не только хтоническим чудовищам (например, дракону, которого он должен победить, чтоб спасти царевну), но и членам своего узкого социума, например, старшим братьям 45
или сестрам, мачехиным дочкам, царским зятьям. Сказка, в отличие от мифа, открывает путь для свободного сопереживания, для психологии исполнения желаний: приобретения чудесных предметов, исполняющих желания, и женитьбы на царевне — прежде всего. Сказочная царевна, с точки зрения юнгианцев, есть "анима" героя, т.е. женский вариант его души, что само по себе достаточно спорно. Пре-персональный мифический герой в известном смысле имплицитно отождествлялся с социумом, но эксплицитно действовал на космическом фоне. Персонали- зованный сказочный герой представляет личность, действующую на социальном фоне, выраженном в семейных терминах. Важнейший архетип, порожденный сказкой, — это мнимо "низкий" герой, — герой, "не подающий надежд", который затем обнаруживает свою героическую сущность (часто выраженную волшебными помощниками), торжествует над своими врагами и соперниками. Первоначально низкое положение героя часто получает социальную окраску, обычно в рамках семьи: сирота, младший сын (обделенный наследством и обиженный старшими братьями), младшая дочь, падчерица (гонимая злой мачехой). Социальное унижение преодолевается повышением социального статуса после испытаний, ведущих к брачному союзу с принцессой (принцем), получением "полцарства". Сам образ принцессы символизирует этот социальный сдвиг в судьбе героя, а не его женскую ипостась (аниму), как утверждают юнгианцы. Указанный архетип отражает исторический переход от рода к семье, разложение собственно родового уклада. При этом младший сын (в силу перехода от архаического минората к патриархальному майорату) и падчерица (в силу того, что само появление "мачехи" есть результат нарушения родовой эндогамии, т.е. возникновения браков на женщинах за пределами "класса жен", вне своего племени) являются жертвами этого процесса. Эти архетипические мотивы, имплицитно социальные, обычно обрамляют ядро сказки, в которой реализуются более старые архетипические мотивы, унаследованные от мифа и лишь слегка трансформированные (в частности, связанные с обрядом инициации и с борьбой против сил Хаоса, с добыванием объектов из иного мира, с женитьбой на "тотемной" жене и т.д.). В бытовой сказке место волшебных сил занимает собственный ум героя и его судьба, в сказке о животных и в анекдотической сказке развивается архетип трикстера, торжествующего над простаками и глупцами. В легендах о пророках и подвижниках используются архетипические мотивы мифов о культурных героях и некоторые периферийные мотивы эпоса и сказки. В рыцарских, так называемых куртуазных романах получают завершение те трансформации архетипов, которые были намечены в сказке и эпосе. Более того, именно в куртуазном романе архетипы выступают в наиболее "очищенном" виде, отчасти напоминающем то, что юнгианцы искали в самых древних мифах. В этом заключается известный парадокс. По сравнению с эпическим героем образ рыцаря вполне персонализован, хотя рыцарь и обходится без буйного своеволия, в нем больше цивилизованности. На старый эпический архетип героя оказывает давление новый романический идеал. Собственно рыцарское начало, которое можно условно соотнести с представлением об эпическом герое, приближается, отчасти, к тому, что К.Г. Юнг называл "персоной". Это начало вступает в противоречие с глубинным, в сущности подсознательным, проявлением как раз не коллективного, а индивидуального начала души. Это индивидуальное начало проявляется прежде всего в стихийном, фатальном любовном чувстве к незаменимому объекту. Попытки заменить его другим объектом не удаются (самый яркий пример — Тристан не может забыть Изольду белокурую в объятиях Изольды белорукой). Между тем, это фатальное чувство социально деструктивно, оно ведет к супружеским изменам и, отчасти, инцесту (связь Тристана с женой дяди, сюзерена Марка, или связь Рамина в персидском романе Гургани с женой старшего брата и властителя Мубада, или связь Гендзи в японском романе Мурасаки с наложницей отца-императора и т.п. — все это, между прочим, преображенные мифологемы смены поколения вождей), или к позору племени (любовь Кайса-Меджнуна к Лейле у Низами), или даже просто к отвлечению от рыцарских приключений и выполнения рыцарского долга (в романах Кретьена де Труа). В более ранних рыцарских романах (например, в "Тристане и Изольде") конфликт не получает разрешения и угрожает герою гибелью. Психоаналитические критики (например, Кемпбелл) видят здесь исконную связь любви и смерти, восходящую к 46
эротическим элементам аграрных обрядов. Эта очень отдаленная связь не исключается вовсе, но мало что объясняет в сюжете романа. В более развитых романах происходит гармонизация за счет куртуазной или суфийской концепции любви, т.е. любовь сама вдохновляет героя на подвиги. Этот процесс гармонизации внешнего и внутреннего, рационального и иррационального-подсознательного осуществляется во времени и через новые испытания и, в принципе, сравнимы с тем, что Юнг называет индивидуацией. Любовный объект во всех этих романах можно сопоставить с юнговской "анима" без особой натяжки (в отличие от сказочных царевен). Однако подсознательная стихия здесь как раз сугубо индивидуальна, а не коллективна, именно она как бы сопоставима с "самостью". Архетип инициации здесь преобразован в сложные рыцарские приключения и испытания верности как эпическому, так и романическому началу. В "Персевале" Кретьена де Труа в сюжете используется архетип смены поколений: Персеваль должен заменить больного Короля-Рыбака в качестве хозяина чудесного замка Грааль) оба начала (эпическое и романическое) постепенно гармонизуются уже с точки зрения христианской любви. Европейский рыцарский роман, используя традиционные мифы, охотно прибегает к разным традициям — христианской, античной, языческой-кельтской и т.д. Такое смешение способствует выявлению архетипических сущностей. Такое же впечатление производит византийский роман, при сравнении с более древним греческим романом эллинистического и римского времени. Таким образом, картина оказывается сильно усложненной по сравнению с юнгиан- скими представлениями, не говоря уже о фрейдистских, ибо пробуждение сугубо индивидуального сознания происходит постепенно, на протяжении определенной исторической дистанции, связано с некоторой мерой эмансипации личности. Поэтому рыцарский роман гораздо адекватнее юнгианской картине, чем архаические мифы. С другой стороны — ученые, находящиеся под влиянием юнгианства (например, Кемпбелл в качестве автора книги "Маски бога" или упомянутая выше ритуально- мифологическая школа в литературоведении), не делают существенных различий между древней мифологией и мифологизирующим романом типа Джойса, а также авторами XX века, не прибегающими к традиционным сюжетам, но создающим свою личную мифологию, как это делает Кафка. Между тем, Джойс, с помощью иронически преобразованных мифологических архетипических мотивов, выражает не столько пробуждение индивидуального сознания из коллективно-бессознательного (хотя мотив освобождения от социальных клише у него присутствует), сколько трагедию отчуждения и покинутости индивида в XX веке. У Джойса мы находим отчетливую дисгармонию личности и социума, личности и Космоса. То же и у Кафки, но без использования традиционных мотивов. Вопреки мифологичности Джойса и квази-мифологичности Кафки, вопреки их игре архетипами, достаточно очевидна прямая противоположность смыслов в модернистском романе и в фольклорно-литературной архаике (от подлинного мифа до рыцарского романа): например, в настоящих тотемических мифах и в волшебной сказке о чудесной жене превращение в животное есть соединение со своим социумом, а в "Превращении" Кафки — разрыв с семьей и полное отчуждение. В мифах, сказках и рыцарских романах герой в конечном счете удачно проходит инициацию и получает доступ к высшим социальным и космическим ценностям, а джойсовский Улисс, т.е. Блум, не может укорениться в семье и в городе, где он живет, так же как землемер К. у Кафки в романе "Замок". Герой Кафки не может как бы пройти необходимую инициацию для вхождения в желанный социум (как и для героя "Процесса", другого знаменитого романа Кафки, остаются недоступными "врата закона"). Герои Кафки, в противоположность архаическим ("архетипическим") персонажам, отторгнуты и от общества, и от высших небесных сил, от которых зависит их судьба. В большинстве "мифологизирующих" произведений XX века нарушен основной пафос древнего мифа, направленный на устранение Хаоса и создание модели достаточно упорядоченного, целесообразного и "уютного" Космоса. 47
Понимание и экспертиза л.г. ионин I Понимание людьми друг друга, а также ситуаций и обстоятельств взаимодействия в повседневной жизни базируется на целом ряде условностей. Главная из них состоит в том, что человек руководствуется предположением, согласно которому его партнеры по взаимодействию видят и понимают мир в сущности так же, как он сам. А. Шюц именовал это бессознательно используемое в повседневной жизни допущение "тезисом о взаимности перспектив"1. Сформулировать его можно примерно так: если я поменяюсь со своим партнером местами, так что его "здесь" станет моим (и наоборот), я буду видеть личности, объекты и явления окружающего мира в той же самой типичности, в том же самом отдалении и в той же самой перспективе, что и он сам (и наоборот). Другими словами, характеристики мира не изменяются от перемены мест участников взаимодействия. Именно это допущение является основной предпосылкой понимания людьми друг друга при осуществлении сложных действий со множеством участников, да и вообще главной предпосылкой успеха любого действия. При этом участниками осознается факт индивидуальных различий в восприятии мира, следующий из уникальности биографического опыта, особенностей воспитания и образования, специфики социального статуса и т.д. Но с точки зрения целей и задач, решаемых индивидами в повседневной жизни, эти различия оказываются нерелевантными, благодаря чему они и "снимаются" при помощи вышеназванного допущения. Однако в рамках самой повседневности сплошь и рядом возникают ситуации, когда указанные различия выходят на передний план. Они не только не снимаются, но, наоборот, именно использование этих различий становится предпосылкой успеха деятельности. Речь идет о так называемых проблемных ситуациях, когда нормальное течение повседневной жизни оказывается как бы прерванным и для разрешения вновь возникших ситуаций требуется обращение к специализированному профессиональному, т.е. экспертному знанию, каким обладают — в силу их образования и опыта — лишь немногие, вполне определенные люди — эксперты. С такими проблемными ситуациями, "взрывающими" нормальный ход повседневности, сталкивается или может столкнуться каждый. Наиболее характерна ситуация, когда партнер действует непредсказуемо, т.е. не в соответствии с ожиданиями, вытекающими из обстоятельств и его роли в развертывающемся взаимодействии. Например, если на заседании Ученого (или любого другого) Совета член Совета встанет и начнет читать стихи или исполнять оперную арию, возникнет проблемная ситуация, требующая вмешательства эксперта, в данном случае психиатра. Если вы покупаете билет в Саратов, а прилетаете в Стокгольм, требуется вмешательство экспертов милиции или государственной безопасности. Иногда, как считается, в жизни не обходится без колдовства или вмешательства инопланетян — на этот предмет также имеются особые эксперты. Возникновение множества проблемных ситуа- !Шюц А. Структуры повседневного мышления. Социологические исследования, 1986, N 3. 48
ций, типичные реакции на них, соотнесение их с конкретными сферами экспертного знания прекрасно описаны М. Булгаковым в романе "Мастер и Маргарита". Подробнее об этом говорится в моей предыдущей статье2, так что здесь можно обойтись без нагромождения примеров. С точки зрения участников повседневных взаимодействий, обращающихся к экспертам, да и с точки зрения самих экспертов, экспертное знание имеет в корне иной характер, чем повседневное понимание. Во-первых, эксперт принципиально отказывается от допущения о том, что индивид, с которым он взаимодействует (в процессе экспертизы), видит мир так же, как он сам. Во-вторых, не только не "снимаются", а наоборот, делаются предметом внимания именно особые, индивидуальные, даже уникальные характеристики партнеров по взаимодействию — их жизненный опыт, особенности воспитания и образования, среда в раннем возрасте, жизненно важные переменные и т.д. То же самое относится и к обстоятельствам проблемной ситуации — они интересуют эксперта с точки зрения того, что особенного в них имеется по сравнению с прочими ситуациями того же рода. В-третьих, экспертное знание методологично, т.е. оно строится в согласии как с принципами логики, так и с принципами специальной методологии той или иной области знания (психиатрии, криминалистики, каббалистики и т.д.), что делает его — в отличие от повседневного понимания — точным и всесторонне обоснованным. Противопоставляя экспертное знание и обыденное понимание, мы, разумеется, отвлекаемся от того факта, что эксперт может быть недобросовестным, невнимательным или просто глупым, а "обыденный деятель" может быть прирожденным экспертом (мисс Марпл у Агаты Кристи). Важно идеально-типическое различие этих двух видов знания. Первое приблизительно, несистематично, основано на целом ряде неосознаваемых допущений. Второе — точное и систематическое знание, основанное на эмпирическом изучении. Этими характеристиками последнего обусловливается наше доверие к мнениям экспертов и, зачастую, благоговейное отношение к выводам экспертов как к истине в последней инстанции. Однако более углубленное рассмотрение может показать, что это доверие весьма преувеличено, что экспертное знание гораздо более связано с повседневным пониманием, чем это обычно предполагается, и что в ходе экспертиз, как правило, используется методология решения проблем, свойственная повседневному мышлению. В общем, хорошо известно, что в любом познании, в том числе и в научном, и в экспертном, огромную роль играют человеческие интересы, "родина" которых — повседневная практическая деятельность. Мы намерены показать, что не только внешняя по отношению к собственно экспертной сфере область интересов, но и внутренняя, формальная организация экспертного знания не позволяет оторвать его от повседневности и представить как некую обособленную сферу, где царствуют строгость и объективность. II Сначала несколько слов о структуре обыденного понимания. Возьмем для иллюстрации три примера: речевое высказывание, ход в игре, физическое действие. В каждом из этих случаев выделяются, по меньшей мере, три уровня понимания. Начнем с высказывания. Первый уровень: человеку ясно, что партнер его что-то говорит, т.е. выражает какое-то (пока еще непонятно, какое) смысловое содержание. На втором уровне происходит конструирование смысла фразы на основе знания значений слов и грамматических форм. Но лишь затем — на третьем уровне — происходит главное: понимание фразы или предложения как высказывания, как поступка. Согласно концепции речевых жанров М.М. Бахтина3, специфичной характеристикой высказывания является его завершенность, дающая возможность ответить на него, т.е. занять в отношении него ответную позицию. По отношению к отдельной фразе языка, так же как и по отношению к единичному факту, занять какую-либо позицию невозможно. Позиция возникает лишь в том случае, если сама фраза или сам факт 2 И они н Л.Г. Две реальности "Мастера и Маргариты**. — Вопросы философии. 1990, N 2. 3См.: Бахтин М.М. Проблема речевых жанров. — В кн.: М.М. Бахтин. Эстетика словесного творчества. М., 1979; Бахтин М.М. Марксизм и философия языка. Л., 1930. 49
воспринимаются в ситуационном контексте высказывания. В зависимости от контекста фраза или факт приобретают определенную функциональную окраску, становятся репликой в развертывающемся диалоге. В этом случае они воспринимаются как завершенное высказывание, предполагающее ответ с определенной позиции и само, в свою очередь, являющееся ответом с некоторой позиции на другие высказывания. Таким образом, можно сказать, что адекватное понимание всегда диалогично, оно только тогда является адекватным, когда несет в себе потенциальное собственное высказывание. В свое время М. Бахтин показал, что всякое высказывание в рамках повседневного общения всегда двухголосо, то есть всегда и необходимо характеризуется двоякой направленностью: на предмет речи, как всякое обычное слово, и на другое слово, как чужую речь4. С этой точки зрения, повседневное понимание тогда является адекватным, когда охватывает высказывание в его двухголосом существе: как тематически определенное и как "отсылающее" к высказываниям других людей (притом другие не обязательно должны быть участниками прямого обмена репликами, но могут быть отделены друг от друга во времени и пространстве). По аналогии с пониманием высказывания может быть рассмотрено и понимание хода в игре. В качестве наглядного примера можно взять шахматы. Первый этап: физическое действие ассоциируется с ходом в рамках шахматной игры. Второй этап: ход воспринимается как соответствующий правилам игры, например, конь пошел "правильно", ибо сдвинулся на две клетки по вертикали и одну по горизонтали, а не пересек всю доску в одном направлении. Такое понимание хода соответствует пониманию фразы как языковой единицы. Лишь затем наступает третий этап: ход понимается в контексте именно этой игры, т.е. ситуационно и диалогически, как реакция на предыдущие ходы противника и угроза ему, требующая ответа, занятия определенной позиции. Лишь тогда можно сказать, что ход противника понят "правильно". То же самое и с действием. Взмах руки к себе, например, может быть понят просто как физический жест, он может быть понят как смысловой жест, т.е. как призыв, но он будет понят адекватно в том случае, когда человек, которому он адресован, сознательно на него прореагирует: либо пойдет навстречу, либо, наоборот, бросится бежать, либо, вопреки призыву, останется на месте. В примере с шахматами ситуация понимания обнажена предельно ясно, ибо, как всякая игра такого типа они, во-первых, вынужденно диалогичны (даже когда человек играет "сам с собой", он играет "за двоих"), во-вгорых, не "отягощены" предметным, тематическим содержанием, обусловливающим повседневные взаимодействия. Из двух голосов, составляющих повседневное высказывание, здесь остается один — голос другого, второй — голос предметности, реальности, материи — отсутствует. Однако этим проблематика понимания не исчерпывается. (Проиллюстрируем дальнейшее на примере шахматной игры). Ведь понимание хода может идти дальше. Человек, занимавшийся теорией шахмат, может интерпретировать ход в еще более широком контексте: как элемент типически определенных дебюта, или защиты, или вообще партии (теоретик шахмат может дать название каждой из них). Шахматист, не имеющий теоретической подготовки, но обладающий достаточным опытом, не зная, какую именно (с точки зрения теоретической классификации) партию он играет, воспринимает, тем не менее, подсознательно каждый ход в его типической определенности, играет типическими началами, развитиями и завершениями. По мере развития партии-диалога каждый ход интерпретируется в соотнесении с ними, а неожиданный ход ведет к переинтерпретации, к подведению продолжения партии под иной тип. Это уже следующий — после диалогического — типологический уровень понимания. Такая постоянно происходящая типологическая интерпретация и переинтерпретация высказываний, действий, реплик в диалоге является непременным условием всякого повседневного взаимодействия. Покажем это на примере из упомянутого романа Булгакова. Героиня романа сидит на скамейке в Александровском саду. 4См.: Бахтин М.М. К методологии гуманитарных наук.—В кн.: М.М. Бахтин. Эстетика словесного творчества. М., 1979, с. 315—316. 50
"Люди проходили мимо Маргариты Николаевны. Какой-то мужчина покосился на хорошо одетую женщину, привлеченный ее красотой и одиночеством. Он кашлянул и присел на кончик той же скамейки,., набравшись духу, он заговорил: — Определенно хорошая погода сегодня. Но Маргарита так мрачно поглядела на него, что он поднялся и ушел. "Вот и пример, — мысленно говорила Маргарита... — почему собственно я прогнала этого мужчину? Мне скучно, а в этом ловеласе нет ничего дурного, разве только это глупое слово определенно?.." Здесь произошло событие, диалог, в ходе которого (хотя он и ограничен был одной прозвучавшей репликой, к тому же не имевшей прямого отношения к специфике события) были взаимно типологически определены его участники, да и само событие. Вот как это событие продолжалось. Возникает новый диалог. Собеседник Маргариты — небезызвестный Азазелло из свиты Воланда. Маргарита принимает его сначала за сыщика, потом за сводника. "— А вы, как я вижу, — улыбаясь заговорил рыжий, — ненавидите этого Латунского! — Я еще кой-кого ненавижу, — сквозь зубы ответила Маргарита, — но об этом неинтересно говорить. — Да уж, конечно, чего там интересного, Маргарита Николаевна! Маргарита удивилась: — Вы меня знаете? Вместо ответа рыжий снял котелок и взял его на отлет. "Совершенно разбойничья рожа!" — подумала Маргарита, вглядываясь в своего уличного собеседника. — А я вас не знаю, — сухо сказала Маргарита. — Откуда же вам меня знать! А между тем я к вам послан по дельцу. Маргарита побледнела и отшатнулась. — С этого прямо и нужно было начинать, — заговорила она... Вы меня хотите арестовать? — Ничего подобного! — воскликнул рыжий, — что это такое: раз уж заговорил, так уж непременно арестовать! Просто есть к вам дело. — Ничего не понимаю, какое дело? Рыжий оглянулся и сказал таинственно: "Меня прислали, чтобы вас сегодня вечером пригласить в гости". — Что вы бредите, какие гости? — К одному очень знатному иностранцу, — значительно сказал рыжий, прищурив глаз. Маргарита очень разгневалась. — Новая порода появилась: уличный сводник, — поднимаясь, чтобы уходить, сказала она..." Здесь процесс типологической интерпретации (типологического понимания) очевиден во всей его наглядности. Каждая реплика выражена "двухголосо": она содержит не только реакцию, но и активный типологизирующий комментарий к реплике партнера. В ходе диалога здесь определяется и переопределяется (по крайней мере, одним из партнеров) как сама ситуация взаимодействия, так и типологические характеристики личности ее участников. Важность такого рода типологических интерпретаций и переинтерпретаций нельзя недооценивать. Это не просто эпифеноменальные субъективные "довески" к жесткой, стабильной структуре взаимодействия. Наоборот, эти изменения представляют собой собственно его, взаимодействия, переструктурирование, ибо они "... изменяют реальную среду деятельности членов общества. Подобные изменения трансформируют одну реальную совокупность воспринимаемых объектов в другую. Любая из возможных модификаций повседневных фоновых ожиданий (т.е. типов. — Л.И.) открывает новые возможности для дальнейшей деятельности. Мы сталкиваемся с новой объективной структурой среды, порожденной этими изменениями"5. Другими словами, всякая типологическая интерпретация влечет за собой целую систему других типов (типические личности, типические мотивы, типические ситуации), в совокупности своей составляющих житейско-практическую версию со- 5Garfinkel H. Studies in Ethnomethodology. Engiewood-Cliffs, 1967, p. 29. 51
циальной структуры общества в целом. Если взаимное типологическое понимание "удалось", если событие состоялось, то, значит, повседневные версии социальных структур, содержащиеся в сознании участников, совпали, образовав тем самым взаимоприемлемую основу дальнейшей совместной деятельности. Если вернуться к самому началу статьи, можно сказать, что "тезис о взаимности перспектив" сработал и партнеры по взаимодействию пришли к общему видению мира. При этом (если отвлечься от контекста, из которого взят процитированный отрывок) неважно, ушла бы Маргарита или осталась. Моральные оценки несущественны, в обоих случаях это было бы действие в ситуации, рассматриваемой участниками как объективная. Возникает естественный вопрос: где источник этих типов, применяемых в ходе повседневного понимания? И другой вопрос: как происходит типизация, каков ее механизм? Ведь наивно было бы считать, что в повседневных взаимодействиях участники сознательно применяют логическую процедуру типологизации. Бахтин замечал, что, подобно мольеровскому Журдену, который говорил прозой, не подозревая об этом, мы, сами того не подозревая, говорим различными речевыми жанрами. Под жанром Бахтин подразумевал типологическую определенность всех и всяческих языковых взаимодействий. Люди в повседневной жизни свободно и творчески владеют разнообразным репертуаром речевых жанров. Осваивают они их в непосредственной практике общения, начиная с самого раннего возраста. М. Бахтин пишет: "Мы научаемся отливать нашу речь в жанровые формы, и, слыша чужую речь, мы уже с первых слов угадываем ее жанр, ... с самого начала обладаем ощущением речевого целого, которое затем только дифференцируется в процессе речи"6. Примерно так же обстоит дело и с типами повседневных взаимодействий (типы ситуаций, личностей, мотиваций и т.д.). Они выражаются в категориях обыденного языка, воплощающих человеческий опыт предшествующих поколений. Поэтому человек рождается в этот мир как в мир типических определенностей и уже на ранних стадиях развития, усваивая язык, обучается воспринимать явления, предметы, существа в мире как типы, а не как сочетания уникальных и неповторимых качеств. В этом смысле любое восприятие опосредованно, И точно так же, как и с речевыми жанрами, описанными Бахтиным, люди научаются безошибочно распознавать тип взаимодействия, "угадывая" его по частным признакам, ибо заранее имеют ощущение целого предстоящего взаимодействия, его композиционного строения, типичного начала и завершения и прочих "жанровых" признаков. Что означает в этом контексте слово "угадывают"? Воспользуемся процитированным отрывком из Булгакова. Если бы кто-то спросил Маргариту, почему она приняла заговорившего с ней незнакомого человека за ловеласа, другого — за шпиона, а потом за сводника, она сказала бы, наверное, что кто еще может приглашать привлекательную женщину "в гости" к незнакомому иностранцу. Любой человек счел бы этот аргумент основательным. В голове у Маргариты сложилось, очевидно, нечто вроде силлогизма такого вида: "Сводники приглашают женщин к иностранцам. Этот человек приглашает меня к иностранцу. Следовательно, он сводник". На первый взгляд, это выглядит правильной дедукцией, но на самом деле ею не является. Немецкий философ Р. Гратхоф7 первым, насколько мне известно, обратил внимание на то, какую роль в повседневном понимании играет логический аргумент, который Ч. Пирс назвал ретродукция, или абдукция8. Прототипом, так сказать, абдукции является дедуктивный вывод. Но если в дедуктивном рассуждении мы движемся от посылки к следствию, то в случае абдукции — в противоположном направлении, т.е. от следствия к посылке. Нормальное дедуктивное рассуждение: "Все люди смертны, Сократ — человек, следовательно, Сократ смертен". Здесь налицо логически необходимый вывод. В случае же абдукции силлогизм приобретает такую форму: "Все люди смертны, Сократ смертен, следовательно, Сократ человек". Для этого вывода отсутствует достаточное основание. 6См.: Бахтин М.М. Проблемы речевых жанров, с. 111. 7Grathoff R. Milieu und Lebenswelt. Fr.a. M., 1989. S. 271—276. 8Pierce Ch. Collected Papers. Vol. 6, p. 452-—485. 52
Объясняющая абдуктивная гипотеза не есть, собственно говоря, результат логической работы в традиционной ее форме. Она возникает, пишет Пирс, "как озарение". "Конечно, различные элементы этой гипотезы присутствовали в моем сознании и раньше, но именно мысль сопоставить то, что раньше я не подумал бы сопоставлять, заставляет новое предположение вдруг молнией вспыхнуть в моем сознании"9. Приведенные примеры повседневных интерпретаций как раз следуют схеме абдук- тивного вывода. Если бы Маргарита рассуждала логически строго, она могла бы рассуждать так: "Сводники приглашают женщин к иностранцам. Этот человек — сводник. Поэтому он приглашает меня к иностранцу". Однако до разговора она не знает, что партнер — сводник. Услышав же его странные речи, она на основе имеющихся у нас представлений о типах людей и мотивов делает свой логически необоснованный, но интуитивно вполне убедительный вывод. Эта абдуктивная гипотеза заставляет ее по-новому определить ситуацию, и она готова действовать — встать и уйти. Если абдукция представляет собой метод "угадывания" (М. Бахтин) типа развертывающегося взаимодействия, то следует признать, что это очень ненадежный метод — метод выдвижения гипотез, которые опровергаются так же легко, как выдвигаются. Но иного пути, пожалуй, и нет, ибо дедукция не дает нового знания, в то время как абдукция дает. В прочессе взаимодействия, природа и тип которого уже ясны участвующим сторонам, могут фигурировать и дедукция, и индукция. Но опознание типа нового взаимодействия, сопоставление нового, неожиданного эмпирического факта с имеющимся, зафиксированным в опыте культуры, в языке набором типов ситуаций, личностей, мотивов происходит путем абдуктивного заключения. Ч. Пирс не писал прямо о роли абдукции в понимании социальных ситуаций. Но он замечал, что "если мы вообще стремимся понять явление, то это должно происходить путем абдукции"10. Поскольку абдукция не есть рефлексивный логический процесс, а является внезапно и целиком, как озарение, ее можно спутать с непосредственным восприятием личностей, мотивов, ситуаций. "Абдуктивный вывод отражается в суждении восприятия, причем между ними отсутствует разделительная линия"11. Именно эти особенности абдукции, выражают специфику социального понимания, которое для самих взаимодействующих личностей, конечно, не выступает как логический процесс, а отождествляется фактически с прямым и непосредственным восприятием явлений. Р. Музиль в романе "Человек без свойств" устами своего героя иронически замечает, что "в нашей реальной жизни всегда происходит то, на что, собственно, нет достаточного основания". Абдуктивный принцип повседневного понимания можно назвать принципом недостаточного основания. III Теперь речь пойдет об экспертном знании. В первом разделе статьи говорилось, что обращение к специалистам-экспертам в рамках повседневности мотивируется возникновением проблемной ситуации, т.е. ситуации, когда нормальное течение повседневной жизни нарушается, а типологическая переинтерпретация не спасает положения. Такое затруднение может возникать либо в случае, когда новое сочетание эмпирических фактов просто не поддается осмысленной интерпретации, т.е. приемлемая абдуктивная гипотеза не рождается, ситуация бессмысленна для всех участников или для кого-то из них. В таком случае требуется помощь эксперта, которым оказывается, как правило, психиатр, умеющий работать с кажущейся бессмыслицей. Затруднение также возникает в том случае, если в ситуации, определенной по- новому, поведение оказывается блокированным. Так, если бы в нашем примере Азазелло продолжал бы настаивать на визите Маргариты к иностранцу, не давая ей при этом уйти, она была бы вынуждена обратиться к помощи экспертов по таким ситуациям, т.е. к помощи милиции. Важно подчеркнуть отличие понимаемой таким образом проблемной ситуации от проблемной ситуации в рамках традиционных, нефеноменологических подходов. 9Ibid., p. 181. 10 Pie гее Ch. Collected Papers. Vol. 5, p. 171. nIbid., p. 181. 53
Проблемная ситуация возникает не из непосредственности практической деятельности, а как продукт типологической интерпретации, т.е. как гипотетическая конструкция на основе абдуктивного вывода. На этом стоит остановиться несколько подробнее. Сами участники взаимодействий в повседневной жизни отнюдь не обозначают возникающую ситуацию — будь этр ситуация "бессмыслицы" или ситуация блокированного поведения — именно как проблемную ситуацию, требующую анализа, поиска решения своими силами или приглашения эксперта из той или иной области. Гипотеза о необходимости пригласить эксперта рождается сразу как "озарение" или же она просто выступает в форме суждения восприятия: ситуация сразу без предварительного анализа и логических выкладок "является" ситуацией, предполагающей специализированную экспертизу. В этом смысле любая конкретная проблемная ситуация является типической ситуацией. Любой из участников знает (это знание нерефлексивно, оно зафиксировано в категориях обыденного языка), к кому и при каких обстоятельствах следует обращаться при возникновении проблем, для решения которых недостаточно его собственных знаний и умений. Эти другие, т.е. эксперты, так же как и проблемы, и возможные обстоятельства их возникновения определены типологически. В сознании каждого члена общества закреплены представления о типичном враче, милиционере, юристе, священнике, психиатре и т.д., а также о типичном хулигане, душевнобольном, преступнике, одержимом и т.п. То, что мы подводим под общую категорию проблемной ситуации, для самих повседневных деятелей выступает как конкретная ситуация хулиганства, встречи с сумасшедшим, сводником, а для таких ситуаций существуют типические рецепты их разрешения. Как правило, это использование специализированных экспертных знаний и методов. Итак, ситуация признана заслуживающей внимания эксперта. Передача ее (или ее участников) "на экспертизу" предполагает сразу же процесс ее резкой переинтерпретации в свете совсем иного набора типов. Эксперту приходится иметь дело с фактами и явлениями, нарушающими нормальное течение повседневности, с явлениями, представляющими собой, так сказать, патологию повседневности. Но при этом в рамках той экспертной сферы, к которой он принадлежит, с точки зрения свойственных ему релевантностей и типологических членений мира, эти факты и явления выступают как нормальная среда деятельности. Например, хулиганство взрывает нормальный, устоявшийся ход взаимодействий, оно, безусловно, патологично с точки зрения повседневности, тогда как в глазах милиционера, следователя или судьи оно может быть расценено как "обыкновенное", "нормальное" хулиганство (при этом и злостное хулиганство "нормально"), легко укладывающееся в систему профессиональных типов интерпретации. Точно так же душевная болезнь, причиняющая страдания участникам повседневных взаимодействий, разрушающая устойчивую интерсубъективную среду деятельности, оказывается, с точки зрения психиатра, "обыкновенным психозом". Если с точки зрения повседневности набор типов, передаваемых на экспертизу, — это классификация патологий (зафиксированных в категориях обыденного языка), то с точки зрения самой экспертной сферы, все юридические кодексы, классификации болезней, да и не оформленные систематически практические рецепты типологиза- ции (например, у милиционеров имеются свои, не записанные ни в какие кодексы методы распознавания криминальных ситуаций) — все это наборы типов их нормальной повседневности. Из этого следует, что ситуация профессиональной интерпретации, экспертизы, должна рассматриваться по меньшей мере двусторонне: со стороны повседневной практики она является ситуацией "перерыва", неожиданности, проблемы, в то время как со стороны эксперта-профессионала она является элементом профессиональной рутины, нормальной повседневности. Именно на границе этих двух "миров" — мира повседневности и мира эксперта — возникает главная проблема. Мы уже видели, как происходит социальная типизация и категоризация в повседневности: новый, неожиданный факт путем абдуктивного — логически неправильного и эмпирически сомнительного — заключения подводится под определенный тип взаимодействия, и далее общение идет в русле требований, диктуемых этим типом. Так же происходит, естественно, и признание факта или проблемы подлежащими компетенции той или иной профессиональной экспертизы. 54
Важно, однако, то, что человек, прибегающий к экспертизе, сам не является специалистом в той области, к которой он относит тревожный случай. Возникает парадоксальная ситуация. Эксперт имеет дело с "нормальными" представителями своего профессионального мира: милиция — с преступниками, врачи — с больными и т.д. Разумеется, такая их определенность может быть поставлена под сомнение: следствие может усомниться во вменяемости обвиняемого и направить его на психиатрическую экспертизу, психиатр, в свою очередь, может признать пациента подлежащим компетенции правоохраны и т.д. Но это нисколько не меняет того парадоксального факта, что эксперт в своей сфере имеет дело с субъектом, который уже признан подлежащим именно его компетенции, причем признан не им самим, а лицами, не обладающими для этого достаточными профессиональными знаниями. Для него же самого, т.е. для эксперта объект является рутинным элементом его профессиональной повседневности, "случаем", как правило, не отличающимся от других аналогичных случаев, а потому подлежащим стандартной процедуре "обработки". Он и подвергается этой обработке согласно стандартным нормам и правилам, организационно установленным и социально санкционированным. В результате роль профессиональной экспертизы часто оказывается сведенной лишь к тому, что она подтверждает своим авторитетным "штампом" социальный диагноз, поставленный профессионально некомпетентными людьми. С примерами такого рода явлений мы сталкиваемся постоянно в жизни, читаем об этом в прессе. Недостаточно обоснованное обращение в милицию или в суд одного человека с жалобой на другого побуждает и окружающих, и некоторых профессионалов типизировать последнего как лицо, подлежащее компетенции экспертов. С их стороны он подвергается типическому отношению как к "преступнику" уже в самый момент интерпретации его действий в качестве преступных, да и в дальнейшем. Складывается типическая "карьера преступника". Как свидетельствует народный фольклор, "был бы человек, а дело найдется". "Человека" поставляет повседневность в лице ее некомпетентных в профессиональных делах представителей, а "дело" создают милиция или психиатрическая служба, потому что создание "дела" — это нормальный процесс их профессиональной повседневности. Обычно такие вещи, как осуждение невиновных, помещение здоровых людей в психбольницы и т.п. трактуются как ошибки, порождаемые халатностью, или как злоупотребления. Разумеется, этого отрицать нельзя. Но надо учитывать, что истоки их, так же как истоки разного рода других организационных злоупотреблений, нужно искать не только в порочной идеологии или в личной недобросовестности и злонамеренности исполнителей, а в области контактов "экспертных организаций" с внешним миром, в частности там, где происходит типизация индивидов, признание их подлежащими компетенции того или иного ргца экспертизы. Сам парадоксальный характер этого процесса делает судебные, диагностические и прочие подобного рода ошибки в какой-то степени неизбежными. Разумеется, экспертиза на то и экспертиза, чтобы выносить объективные обоснованные суждения, не полагаясь на мнение непрофессионалов. Для этого в каждой специализированной экспертной сфере имеются методологические, т.е. процессуальные правила — своего рода фильтры, отсеивающие людей, попавших "не по тому ведомству". В психиатрии существуют стандартные общие обследования. В сфере правовой, наряду с конкретными процессуальными требованиями, существуют общеметодологические, так сказать, принципы, такие, как презумпция невиновности. Но эти соображения не противоречат сказанному выше. Презумпция невиновности, или правило, согласно которому бремя доказывания лежит на обвиняющем, как раз и вводится с целью разрушения типологической определенности "npeciyn- ника", которая существует с того момента, как индивид передан на соответствующую экспертизу. Тот факт, что для ее разрушения или нейтрализации приходится совершать особые усилия, лишь подтверждает ее действенность. Что касается психиатрической экспертизы, то она также контролируется. Особенно интересны формы контроля экспертизы по поводу вменяемости или невменяемости преступников, предаваемых суду. Процессуальный кодекс предполагает, что суд может быть неудовлетворен заключением экспертов и может направить подсудимого на повторную экспертизу. Если и повторная экспертиза не удовлетворит суд, то эта процедура может повторяться снова и снова. 55
Четкие критерии принятия или отклонения выводов экспертов отсутствуют (за исключением, разумеется, тех особо оговоренных случаев, когда экспертиза отклоняется по формальным соображениям: отсутствие у эксперта необходимой квалификации, родственная связь с подсудимым и т.д.). Практически это означает, что экспертиза может отклоняться до тех пор, пока новые эксперты не дадут заключения, соответствующего представлениям суда о вменяемости или невменяемости клиента. Но представления судей в этой сфере регулируются (и это не может быть иначе) типами "нормальности" и "сумасшествия", черпаемыми не в научных классификациях, а в повседневной жизни. Разумеется, ситуация, когда назначается повторная экспертиза, может показаться спорной. Почему вторая или третья экспертиза "лучше", чем предыдущая? Профессиональные справочники говорят на этот счет следующее: "Инстанциональность в судебно-психиатрической экспертной практике отсутствует. С формально-правовой точки зрения заключения, данные сотрудниками специального научно-исследовательского учреждения и экспертами любой психиатрической больницы, являются равноценными. Заключение экспертизы оценивается в зависимости от научной убедительности"12. Можно ли понять это иначе, чем как предоставление права судить о научной убедительности экспертизы людям, некомпетентным в этой сфере? Точно так же на откуп повседневному знанию отдается и вопрос о том, совершено ли расследуемое преступление под влиянием "внезапно возникшего сильного душевного волнения". "Этот вопрос разрешается самим судом, и, как правило, без привлечения психиатрической экспертизы"13. Правда, приглашение эксперта для определения того, не достигло ли душевное волнение болезненной степени, не возбраняется, но "когда для суда ясно, что внезапно возникшее душевное волнение никаких болезненных признаков не имело, он выносит решение, не прибегая к психиатрической экспертизе" 4. Получается, что и в случае судебно-психиатрической экспертизы как признание лица подлежащим компетенции эксперта, так и контроль выводов экспертов осуществляется с помощью некритического повседневного понимания. Особого рассмотрения заслуживает та ситуация, когда в ходе экспертизы сами профессионалы отбирают факты и лиц, подлежащих их компетенции. Собственно, здесь мы впервые сталкиваемся с экспертизой как таковой, с профессиональной интерпретацией, происходящей вроде бы без вмешательства со стороны повседневного понимания. Это бывает, в частности, пои расследовании преступления и поимке преступника. Возьмем простейший пример1 . В таком-то месте в такое-то время была убита женщина, имеющая такую-то группу крови. Меня видели в это время на этом месте, и у меня на одежде обнаружена кровь той же самой группы. Следовательно, я — преступник. Это типичный абдуктивный вывод. Следователь, которому улики против меня кажутся неоспоримыми, будет неукоснительно работать в этом направлении, пока, наконец, не добьется моего "признания". Признание требуется ему обязательно, ибо только оно дает возможность облечь квазилогическую абдуктивную гипотезу в "наряд" стройных и логически необходимых дедуктивных заключений. Разумеется, если это ответственный следователь, подлинный профессионал, ему недостаточно будет моего признания. Он сформулирует (согласно попперовской методологии) дедуктивные следствия из своей гипотезы, попытается опровергнуть их экспериментально. Но, если я действительно убийца, вся эта дополнительная работа не прибавит абсолютно ничего к содержанию первоначальной гипотезы. Для того, чтобы понять что-то, считал Пирс, нужна абдукция. А для того, чтобы сделать это что-то понимаемым и убедительным, нужно признание, позволяющее придать изложению дедуктивную форму. На этом и основывается печально знаменитый афоризм "Признание — царица доказательств". Связанная с ним правовая идеология имеет, как видим, определенные основания в структуре экспертной деятельности. Фактически любое расследование предполагает момент "озарения", выдвижения абдуктивной гипотезы. В этом смысле любой самый мудрый и знаменитый сыщик 12 Судебная психиатрия. М, 1965, с. 27. |3Калашник Я.М. Судебная психиатрия. М., 1961, с. 55. 14Там же. 15 G rath off R. Op. cit, S. 273. 56
мыслит так же, как героиня "Пигмалиона" Шоу: "Кто шляпку спер, тот и тетку пришил". Затем, для проверки гипотез, сыщик пользуется дедукцией. Но полностью дедуктивный характер носит лишь рассказ о том, что и как "на самом деле" происходило. Это хорошо видно в детективных романах. Сыщику, когда дело завершено, обязательно требуется аудитория. Сообразительному Шерлоку Холмсу служил для этой цели доктор Ватсон, которому Холмс в дедуктивной форме излагал "настоящий" ход событий. Знаменитый Ниро Вульф собирал для этого всю заинтересованную публику. В заключении практически любого расследования обязательно идет рассказ о том, как и что случилось. Без этой заключительной дедукции читатель прос- ю ничего не поймет, и она же скрывает абдуктивные гипотезы, благодаря которым было в действительности раскрыто преступление. С точки зрения нашей темы важна, конечно, не структура детективного романа, а тот факт, что логика повседневного понимания и логика профессиональной экспертной интерпретации на начальной стадии разрешения проблемной ситуации в сущности своей тождественны. Это касается важнейшего пункта — первоначальной ти- пологизации фактов, событий, лиц, причастных к ситуации. Эксперт-профессионал и первый встречный во многом судят о мире одинаково. Но существуют и различия, очень важные. Когда первоначальная типизация проведена и природа интуиции выяснена, участник повседневного общения следует стандартной схеме, "жанру" (по Бахтину) до тех пор, пока не возникнет что-то новое, неожиданное, не укладывающееся в рамки привычного и нормального. Иначе строит свою деятельность эксперт-профессионал. Для него расследование (в методическом смысле) только начинается после того, как сформулирована аб- дуктивная гипотеза. Приняв условно полученную в результате абдукции картину явления, он производит из нее дедуктивные следствия, которые испытывает эмпирически, делает индуктивные обобщения имеющегося материала. Ему помогает в этом как логика в строгом смысле слова, так и "логика" самой сферы деятельности, в которой он выступает экспертом. В сфере права, например, эта логика воплощена в законодательстве, в правилах проведения следствия, в учебниках криминалистики и т.п. Все это, однако, не меняет дела по существу: в ключевых, кардинально важных моментах своей деятельности эксперт-профессионал либо полагается на суждение некомпетентных лиц, либо прибегает к помощи некритического повседневного мышления. Это — не личный недостаток того или иного эксперта, а универсальная черта его профессиональной деятельности, где она соприкасается с миром повседневности. Так что наше доверие к экспертам часто преувеличено. Оно — следствие ауры, окружающей профессионала в глазах дилетантов, и порождается ритуальными чертами специализированной экспертной работы. IV Эксперт может иметь за спиной лишь собственный богатый жизненный опыт. Но, как правило, экспертиза — это исследование, состоящее в применении специальных научных знании. Поэтому вопрос о соотношении повседневного понимания и экспертизы естественным образом перерастает в вопрос о соотношении повседневного понимания и науки. Применительно к социальным наукам изучение их "врожденной" связи с повседневным пониманием должно играть особую роль. Их нынешний отрыв от социальной практики — это, с одной стороны, — продукт идеологии прежних времен, когда "передовая теория" занимала позиции непогрешимого учительства по отношению к где-то там внизу меняющейся и не заслуживающей серьезного внимания повседневности, а с другой — результат недостаточной рефлексии ученых по отно- цтению к лежащим в повседневности основаниям собственной научной деятельности. Исследование этих оснований, в частности, изучение связи науки — ее методов, понятий и теорий — с повседневным пониманием и с обыденными представлениями об обществе, — поистине благодарная задача, решение которой могло бы многое прояснить не только относительно природы сегодняшнего состояния наших общественных наук, но и относительно возможных направлений и перспектив их развития. Но это, как говорится, предмет для особого разговора. 57
ИЗ ИСТОРИИ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ФИЛОСОФСКОЙ МЫСЛИ Россия — Запад: взгляд издалека {Предисловие к публикации) Е.В. БАРАБАНОВ "Россия не удалась в том смысле, в каком удались, что бы ни случилось с ними дальше, Италия, Англия или Франция. Национальной культуры, такой всесторонней, последовательной, цельной и единой, как эти страны, она не создала. Ее история прерывиста, и то лучшее, что она породила за девятьсот лет, хотя и не бессвязно, но связано лишь единством рождающей земли, а не преемственностью наследуемой культуры. Ее творческие силы скудными никогда не были, но их полное цветение стало возможно лишь за сто лет до такой катастрофы, какая еще никогда не постигала ни одну из европейских национальных культур. Ей самой, к тому же, прообраз этой катастрофы пришлось и в прошлом пережить не раз: в гибели киевской земли, в падении Новгорода и особенно в петровской реформе. Уже кочевание ее столицы не может не поразить, если смотреть на него из Рима, Лондона или Парижа, а отъединен- ность ее последних двух веков от семи предыдущих есть рана, которая накануне ее революционного разгрома еще только начинала заживать. Русская история не раз обрывалась и начиналась вновь, так что приходилось и русское государство заново строить и русскую душу заново воспитывать, а делать это было тем труднее, что русский народ никогда целиком в этих условиях не участвовал и нередко о них вообще ничего не знал. За итальянским Возрождением, за образованием английского государства и Британской империи, за Францией Шартрского собора, как и за Францией наполеоновских войн, стоит весь итальянский, английский, французский народ; но в русской истории весь народ проявлял себя до сих пор почти исключительно в явлениях стихийных: в крестьянской колонизации, казачьей вольнице, в восстаниях Разина и Пугачева, в возвращении с фронта в 1917 году. Основная трудность, с которой так и не справилась ни киевская, ни московская, ни петербургская Россия, как раз и заключается в этой разобщенности народа и культуры, народа и государства, лишающей культурную традицию настоящей прочности и препятствующей лечить однажды происшедший в ней разрыв. Эта трудность уже налицо, когда начинается Россия. Она исконна потому, что ее породила сама русская земля. Первый факт русской истории — это русская равнина и ее безудержный разлив. Широкими волнами растекающаяся вдаль безбрежная земля есть воплощение беспредельности гораздо более полное, чем море, потому что у моря есть берег и есть другие, дальние берега, к которым уже отплывает Синдбад или Колумб, тогда как земля, и земля, и еще земля без конца ни к какой цели человека не влечет, только и говорит о собственной бескрайности. Русские просторы зовут странствовать, бродить, раствориться в них, а не искать новых стран и -новых дел у неведомых народов; отсюда непереводимость самого слова простор, окрашенного чувством мало понятным иностранцу и объясняющим, почему русскому человеку может показаться тесным расчлененный и перегороженный западноевропейский мир; отсюда и русское, столь отличное от западного, понимание свободы, не как права строить свое и утверждать себя, а как права уйти, ничего не утверждая и ничего не строя". 58
Этот пространный отрывок заимствован из сборника статей Владимира Васильевича Вейдле (1895—1979) "Задача России", вышедшего в 1956 году в нью-йоркском издательстве имени Чехова; из той же книги взята и публикуемая ниже статья "Россия и Запад". Для сознания, не утерявшего чутья культурной актуальности, симптоматично здесь все: и название статьи, побуждающее вспомнить известную книгу Н.Я. Данилевского "Россия и Европа", и властный императив в заглавии сборника, непроизвольно отсылающий к традиции "очередных" и "внеочередных" задач, и, наконец, сам тип дискурса — литературная конструкция из неоговоренных метафизических предпосылок, панорамных обобщений, морального суда и не подлежащих обжалованию приговоров, без каких-либо усилий или сопротивления материала, пронизывающих толщу векового прошлого. "Удалась или не удалась Россия? В чем тайна русской души? С чего начинается Россия: с земли или — с народа?.." Это — не только вопрошания Вейдле. Подобными вопросами давно полна отечественная сокровищница историософской мудрости. И вдумываясь в них, однажды поражаешься: сродни они не столько философии, сколько лирической магии гоголевской поэмы. Именно в ней обретают они губительную двусмысленность сладкой отравы, от которой невозможно уклониться, к которой возвращаются даже уязвленные опытом похмелья: "Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? знать у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем—гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи... Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земли, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства". Все то же, с разницей в столетье: народ, земля, пространства, таинственная "русская душа" ... Дай ответ. Нет ответа... Одно из объяснений вековой устойчивости такого типа дискурса — традиционная литературоцентричность российского культурного сознания. Это не столько культура книги, сколько культура, растворившая себя в книжности, в книжном слове: культура, погруженная в тотальность литературы, пропитанная литературой, ею одушевляемая, по ее законам живущая и в согласии с этими законами мыслящая. Художественный образ, портрет, тип, яркая метафора, меткое словцо, исповедальный тон, лирическая интимность, сарказм, ирония, пафос здесь кажутся куда более убедительными, чем строгие категории, системы понятий, теоретический анализ или последовательная рефлексия — мысль о самой мысли. Как тут не вспомнить пушкинскую жалобу, что "метафизического языка у нас вовсе не существует". Увы, не существует его в жизни культуры и по сей день. Литературность, ставшая образом и порядком культуры, поглотила саму его возможность. Самодостаточная стихия словесности, не только живущая художественной достоверностью вымысла, но и уравнивающая его с достоверностью знания как такового, — Россия, русская душа, русская судьба по Гоголю, Достоевскому, Толстому, Лескову, Блоку, Солженицыну (на эти темы философствовали Бердяев, Соловьев, Розанов, Шестов, Шмеман; список легко продолжить), — делает маргинальными любые претендующие на метаязык типы дискурсов. Так уж повелось: интерес к русской философии, особенно к отдельным философам, у нас прямо пропорционален степени их литературной одаренности, их включенности в литературную традицию. Не удивительно, что, поднятая до метаязыка, литература по необходимости обретает еще одну грозную функцию — функцию идеологии. Гладимир Васильевич Вейдле — литературный критик, искусствовед, историк- медиевист — причислял себя не к философам, но к писателям. Таким он и был: не просто "автором стихов и прозы", а именно литератором — литератором par exellence. "Он считал себя прежде всего писателем, а не ученым, хотя и обладал огромной эрудицией", — вспоминал близко его знавший поэт и критик Ю. Иваск. Действительно, в исторических, искусствоведческих, критических статьях Вейдле движение его мысли остается всегда и всецело эссеистеки-художественным — неизменно подчиненным законам ритмического строя, чутким к музыке речи, к разговорным интонациям, к изощренным стилистическим контурам. Тем же пластическим законам художественной формы следуют и его исто- 59
риософские сочинения. Это не столько исследования, сколько исповедания. Литературная биография и личная судьба сами собой сплетаются здесь с традицией русского религиозного философствования, любовь и верность Петербургу и петербургской культуре — с эстетикой православия, очарованность Римом — с ностальгией по барской русской усадьбе. Это соединение, кажущееся сегодня неправдоподобным, для Вейдле было вполне органичным. "Биографически первичным в его жизни был опыт культуры, опыт, кажущийся теперь почти легендарным, того творческого подъема и рассвета ее, которым отмечены были в России последние десятилетия перед революцией, — вспоминал А. Шмеман. — Воздухом этого "серебряного века" В.В. дышал буквально с первых лет своего петербургского детства. Но знавшим В.В. показалось бы, я думаю, неуклюжим, да и просто смешным, определить его как "культурного" человека (особенно из-за действительно смешного в своем напыщенном самодовольстве оттенка, который слова "культурный" и "культурно" получили в языке современной "образованщины"). Был он не "культурным человеком", а неким поистине чудесным воплощением культуры. Он жил в ней и она жила в нем с той царственной свободой и самоочевидностью, которых так мало осталось в наш век начетчиков, экспертов и специалистов. Для В.В. культура была не профессией и не специальностью, а прежде всего прекрасным и светлым домом, в котором, потому что он родился и вырос в нем, потому что дом этот был его домом, он знал, любил и своими ощущал все комнаты. Комнат было много, одна прекраснее и богаче другой, но назывались ли они — итальянской, французской, немецкой, английской, испанской, русской, — были они все комнатами одного дома, частями прекрасного, неразделимого и неразрушимого целого, той единой и единственной европейской культуры, что родилась из встречи античного, греко-римского мира с христианским благовестием" 1. В.В. Вейдле родился в Петербурге, в давно обрусевшей немецкой семье. После окончания Реформатского училища поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета, где был учеником И.М. Гревса, Л.П. Карсавина, О.А. Добиаш-Рождественской. Там же в 1921—1924 гг. читал лекции по истории средневекового искусства. Одновременно писал стихи в духе акмеизма, статьи о поэтах и поэзии. Был знаком с А. Ахматовой, О. Мандельштамом, провожал на Смоленское кладбище гроб с телом А. Блока. Памятью о встречах и разлуках тех лет пронизаны его поздние книги: "О поэтах и поэзии" (Париж, 1973), "После "Двенадцати" (О последних годах Блока)" (Париж, 1973), "Зимнее солнце. Из ранних воспоминаний" (Вашингтон, 1976). В 1924 году Вейдле поселился в Париже, где сблизился с В. Ходасевичем, ставшим, по его словам, "лучшим из друзей". Написал о нем книгу: "Поэзия Ходасевича" (Париж, 1928). Кроме того, опубликовал множество статей и рецензий в довоенных парижских журналах "Современные записки", "Числа", "Новый град", "Путь"2 С 1932 по 1952 г. был профессором Православного богословского института по кафедре Истории христианского искусства и Истории западной церкви. Здесь же преподавал и прот. С.Н. Булгаков, о котором Вейдле позже писал: "Никого я в жизни не повстречал, кто произвел бы на меня большее впечатление, кого бы я выше оценил и чья память была бы мне дороже, чем память о. Сергия. Никого не повстречал, кого бы мог с ним сравнить. Труды его для меня неотделимы от его личности, но личность отделима от трудов, и она мне больше дала, глубже во мне запечатлелась, чем труды. Думаю, однако, что русская богословская мысль — и мысль вообще — когда оцепенение ее кончится, мимо трудов этих не пройдет; а если пройдет, себя обеднит и свое будущее искалечит" . 'Прот. Александр Шмеман. Памяти Владимира Васильевича Вейдле. — "Вестник русского христианского движения". Париж, 1979, N 129, с. 175—176. 2Подробную, хотя далеко не полную библиографию сочинений В.В. Вейдле можно найти в книге: Людмила А. Фостер. Библиография русской зарубежной литературы, 1918—1968. Boston, 1970. В. Вейдле. <Свидетельство>. — "Вестник русского христианского движения", 1971, N 101— 102, с. 61. 60
После второй Мировой войны Вейдле преподавал в Европейском колледже в Брюгге, в университетах Мюнхена, Принстона, Нью-Йорка. Близко знал многих западных поэтов, ученых — П. Клоделя, П. Валери, Т.С. Элиота, Э.Р. Курциуса, Б. Беренсона. И не просто знал, ко дышал вместе с ними воздухом европейской культуры. И этой культурой защищался от удушья русского бахвальства. "Насчет гоголевской тройки, сомневаюсь. Затем ей лететь так, чтобы косились на нее "другие народы и государства"? Не вижу, чтобы честь и слава России состояла в том, чтобы кого-нибудь "оставить позади", и не нахожу, чтобы даже величайшие наши умы и сердца так-таки вообще опередили или превзошли не "наши", ко все равно родные нам сердца и умы христианства, Греции, западного мира... Смешна похвальба, основанная на применении к нам особой мерки, что ведь как раз Россию и унижает. Отвратительна та, что ни на чем не основана, кроме как. на слепоте ко всему "чужому". Противно было и вызывало брезгливую жалость к Шмелеву, когда он, много лет назад, отвечая на анкету "Чисел" в Париже, объявил Баранцевича и Альбова писателями нисколько не хуже Пруста. Но еще противней похвальба, основанная на лжи и лести. Мучительно стыдно читать, только раскроешь любой советский листок, комплименты тем, у кого палка в руках, перемешанные с готовыми —- истошным голосом на ленту записанными — "наша великая", "наша могучая", "наша первая в мире"...4 По словам Ю. Иваска, многие считали В.В. Вейдле французским писателем, но с середины 50-х годов он писал преимущественно по-русски — это было вызвано его неполной удовлетворенностью своими французскими эссе, хотя французы признали его стилистом-мастером, а министр культуры Андре Мальро наградил его званием "Кавалера ордена литературных заслуг" 5. Первые свои историософские статьи Вейдле напечатал в журнале "Современные записки", из которых возникла французская книга "La Russie presente et absente", переведенная затем на английский, немецкий, испанский языки. Статьи эти не являются в строгом смысле философией истории: в них нет собственно философской рефлексии по поводу исторического знания, рассматриваемого в единстве предмета знания и способов его познания. Россия, русская культура, "русская душа" выступают у Вейдле в качестве некоего символического образа, обретающего черты не столько предметной, сколько литературной конкретности лишь в пространстве выдвигаемых им идеологических задач. Идеология же, которую отстаивает Вейдле, опирается на веру в универсальный характер христианской культуры. Именно веру, потому что саму эту универсальность как продолжающуюся, действенную, конституирующую жизнь реальность Вейдле никак не обосновывает. Вместо обоснования он лишь иллюстрирует свой тезис собственной же концептуализацией истории: "Вера создает религию. Из религии излучается — религиозная на первых порах — культура... Повсюду в ней сквозит породившая ее религия. Наша музыка, единственная в мире европейская музыка, не только из богослужения возникла, не только была еще в лице Баха музыкой по преимуществу "духовной", но и позже, став "светской", продолжала пользоваться языком, чья понятность вытекает из того, что создан он был для высказыванья душевных движений, связанных с религией, и притом с нашей (т.е. европейской) христианской религией. Язык наш, всех христианских или воспитанных христианских народов, всей нашей поэзии и литературы, являет по-разному следы своей укорененности в языке Библии, христиагского благочестия, в богослужебном и богословском языке. Больше того, — и тут мы выходим за пределы искусства, — сама наша мысль, наше понимание мира и людей, вся наша духовная жизнь все еще ищет, а если ищет, то к находит опору в той религии, из которой излучилась наша культура, хотя многие из нас уже и отказываются считать ее своей религией" 6. 4В. Вейдле. Разговор о бахвальстве. — "Вопросы литературы", 1990, N 7, с, 104. 5Юрий Иваск. Владимир Васильевич Вейдле. — "Новый журнал'*. Нью-Йорк, 1979, кн. 136, с. 214. 6В. Вейдле. Религия и культура. — "Вестник русского христианского движения", Париж, 1965, N 79, с. 18—19. 61
В этой ретроспективной схеме разрыв между становлением культуры и после- дуюшей эмансипацией культурного самосознания кажется чем-то несущественным. Но ведь такое возможно лишь до тех пор, пока мы имеем дело с символическими образами или номинациями, со словами "религия" и "культура", лишенными исторической конкретности и динамики. Из наличия религиозных корней европейской культуры вовсе не следует, что она и в будущем сохранит первоначальную связь с материнским лоном. Смена парадигм культуры, менявших картину мира, а вместе с ней и религиозное сознание, конфликт между знанием и верой, автономия культурных ценностей, претензия человека на совершеннолетие, секуляризация и приватизация христианства, возникновение безрелигиозной научно-технической цивилизации, о которой с презрением говорит сам Вейдле, — все это заставляет предполагать, что "универсальный характер христианской культуры" не более чем идеологическое гипостазирование весьма проблематичных допущений. Впрочем, Вейдле и сам трагически остро переживал углубляющийся разрыв современной культуры с ее религиозными истоками, ее болезненный распад и умирание. Одну из главных своих книг он так и озаглавил: "Умирание искусства" (1938). Определяющим знаком, симптомом умирания было для него угасание "вымысла", подмена его "документом", монтажем, репортажем — нигилистическим отрицанием чуда по-детски целостного знания и веры либо во имя произвола субъективного, либо — ради безличного объективизма. Искусство, утверждал Вейдле, может существовать и без видимой связи с религией, но при одном условии — не должна прерываться связь искусства с верой. Современное искусство разлагается не потому, что художник грешен, а потому, что он, сознательно или нет, отказывается совершать таинства. Здесь позиция Вейдле мало отличалась от неоромантических, религиозно-символистских воззрений на искусство его старших современников: С.Н. Булгакова, Н.А. Бердяева, П.А. Флоренского. Однако этот культурный пессимизм почти не повлиял на историософскую концепцию Вейдле. Напротив, рассматривая "задачи России", поставленные перед ней христианским прошлым, он верит в неисчерпаемые возможности религиозной культуры. Тут его культурное почвенничество сродни вере художника прошлого в преображающее мир таинство искусства. Таким мистериальным событием было для него ожидаемое — хотя и ничем не обоснованное — будущее обретение "новой жизни" Западом и Россией. В отличие от Данилевского, Вейдле не противопоставляет Россию и Европу. Крещение Руси и передача ей Византией наследия общеевропейской древности было, по его убеждению, включением России в мир Европы. Этим судьбоносным актом и была задана историческая задача России, "которую, худо ли, хорошо ли, в течение больше чем девяти веков она пыталась разрешить". "В самом общем виде, — поясняет Вейдле, — исторический смысл этой задачи заключается в том, чтобы стать частью христианской Европы, — не случайной и пассивной, конечно, а органической и творческой: не просто к ней примкнуть, а разделить ее судьбу, принять участие в общем ее деле... Нет сомнения и в том, что будущее России ныне, как и всегда, остается неотделимым от общеевропейского будущего. Если ущербу Запада не будет положено предела, если он окончательно станет недостойным великого своего прошлого, тогда не только смысл его собственной, но и русской истории тем самым будет зачеркнут. Если же Запад обретет новую жизнь, то жизнь эта будет и жизнью России: возвратись в лоно Европы, вернувшись к старой своей задаче, она вернется, наконец, к самой себе"7. Каким образом Запад и Россия смогут обрести "новую жизнь", Вейдле не объясняет. Он просто верит в возможность чуда. "Самые убийственные мировые катастрофы, хотя бы и те, что уже свершились, или те, которых еще можно ожидать, не нарушают взаимоотношений, установившихся в духовном мире, взращенных невидимым посевом человеческого творчества. Да и что бы ни случилось — можно верить, что Россия будет, и надо знать, что она была"8. 7В. Вейдле. Задача России. Нью-Йорк, 1956, с. 16. 8Там же, с, 17. 62
Хватит ли нам такой веры сегодня? И поможет ли она философу найти нужные ответы? Трудно, слишком трудно отрешиться от призрачных видений: "Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства". Россия и Запад* В.В. ВЕЙДЛЕ I Безоговорочное и непримиримое противопоставление России Западу, Запада России есть ядро идейного комплекса, любопытного прежде всего тем, что его создали и дружно развивали ни в чем другом не согласные между собой умы: исключительные приверженцы всего русского в России и фанатические поклонники Запада на Западе. Первым принадлежит то преимущество над вторыми, что их воззрения, даже самой крайностью своей, содействовали осознанию национальных особенностей России, тогда как европейский Запад сам представляет собой сложное сочетание национальных культур, по отношению к которым положительная работа такого рода давно уже была исполнена. Однако, при всей неравноценности теорий, основная ошибка и тех, и других теоретиков одна: их представлению о Европе не хватает широты и гибкости. И те, и другие стремятся возвеличить "свое" путем умаления "чужого", не понимая относительности различия между своим и чужим, и само стремление это приносит им заслуженную кару, неизбежно приводя к сужению своего, которому начинает отовсюду угрожать их же собственными усилиями раздутое, разросшееся чужое. Ревнивые европейцы окапываются за Рейном и Дунаем, а наши собственные самобытники отступают от Невы к Москве-реке, покуда и Москва не показалась им еще недостаточно восточной. Это понятие Востока, применяемое к России (а то и к славянской или православной Европе вообще), самой расплывчатостью и переменчивостью своей указывает на полемическое свое происхождение. Что такое "Запад", т.е. Западная Европа, это более или менее ясно всякому, но что такое Восток, гораздо менее ясно; это понятие конструируют как угодно, с тем только, чтобы оно возможно резче противопоставлялось все равно положительно или отрицательно оцениваемому Западу. В сколько-нибудь последовательной системе культурно-исторических понятий европейский Запад должен противополагаться такому же европейскому Востоку, а затем оба они, в качестве Европы, — азиатскому Востоку, ближнему или дальнему. Православие можно называть восточным христианством, но его нельзя назвать христианством азиатским. Русскую культуру можно называть восточно-европейской, но она родилась и развилась в Европе, а не в Азии. Понятие Евразии по отношению к России географически столь же оправдано, *В. Вейдле. Задача России. Издательство имени Чехова. Нью-Йорк, 1956, с. 45—70. 63
как понятие Еврафрики по отношению к Испании, но ни о евразийской, ни о еврафриканской культуре говорить нельзя, а можно говорить лишь о национальных культурах русской и испанской, в которых черты, занесенные с Востока, сыграли большую роль, чем в национальных культурах других европейских стран. Все эти простые истины забывались бы менее легко, если бы сравнительно отчетливые понятия Азии, или ближнего Востока, или магометанского мира не заменялись постоянно всезначащим словом Восток, беспрепятственно дающим себя использовать любой идеологии. Стоит это слово произнести, чтобы все европейское, но не относящееся к Западной Европе, немедленно превратилось в нечто отнюдь не европейское уже, а иное, враждебное, "восточное". Эта магическая операция удавалась бесчисленное количество раз в минувшем веке, да и сейчас не лишилась способности затмевать как западные, так и русские умы. Ей мы обязаны тем неверным, идущим в равной мере от Чаадаева и первых славянофилов истолкованием допетровской Руси, которое противопоставляет ее Европе уже тем самым, что выводит ее из византийской традиции. Византия не Азия; она, как и западный мир, вырастает из античной и христианской основ европейской культуры. Вполне законно ее Западу противополагать, но лишь в качестве европейского Востока. Восток и Запад единой Европы не два инородных (хотя бы и находившихся в общении друг с другом) мира*, а две половины одной и той же культуры, основанной на христианстве и античности. Их потому и плодотворно друг с другом сравнивать, друг другу противополагать, что они внутренно объединены великим духовным наследием, воспринятым по-разному, но от этого не утратившим единства. Вот почему византийское влияние на Западе или позже западное воздействие на воспитанный Византией мир не может быть сравниваемо с такими явлениями, как эллинизация Северной Индии, китайское христианство или восприятие Аристотеля арабами. Если византийская империя была географически в значительной мере империей азиатской, то ведь и древнегреческая культура цвела в малоазиатских городах, и христианство родилось не в Афинах и не в Риме, и крупнейшего из отцов западной церкви, блаженного Августина, лишь историк причислит к Европе, а географ оставит в Африке. Историческое понятие Европы с географическим не совпадает: историческая Европа родилась три тысячи лет тому назад на крайнем востоке средиземноморского бассейна, а северная часть европейского материка не многим больше (а то и меньше) тысячи лет вообще живет историческою жизнью. В византийской культуре несомненно есть больше подлинно восточных или азиатских элементов, чем в культуре западного средневековья, однако и в ней эти элементы находятся не в центре, а на периферии; их больше на окраинах, чем в столице, и в проявлениях второстепенных, чем в жизненных и существенных. Очень хорошо это видно на примере художественного творчества, где константинопольская традиция сохраняет наибольшую верность греческо-христианской его основе и где поздние восточные (особенно персидские) влияния, свободно проникающие в область орнаментально-декоративную, задерживаются на пороге большой архитектуры и церковного изобразительного искусства. Правда, в самом образовании византийского художественного стиля восточные элементы сыграли, как известно, значительную роль, но творческая работа, приведшая к созданию его, в том и заключалась, что эти элементы были поставлены в новую связь и по-новому оформлены эллинским ритмическим чувством и христианской волей к одухотворению телесного. Византийская культура была прежде всего культурой греко-христианской, и только в этом своем качестве она могла стать воспитательницей еще лишенных высокой культуры народов Восточной Европы. В составе огромного дара, полученного или унаследованного от нее, могли быть и специфи- 64
чески-восточные черты, однако, в большинстве, преображенные эллинством и христианством и во всяком случае не определяющие его абсолютной ценности и исторического значения. Воспитанная Византией Древняя Русь не могла быть воспитанием этим отрезана от Европы, так как воспитание состояло прежде всего в передаче ей греко-христианской традиции; она могла быть только отрезана от Запада в силу того, что византийское христианство отличалось от западного христианства и воспринятая сквозь Византию античность — от античности, воспринятой Западом сквозь Рим. Правда, еще до татарского нашествия Россия была открыта влияниям, шедшим непосредственно из восточных частей византийской империи, с Кавказа, и из Закавказья через Трапезунд; это привело, однако, лишь к эпизодическим заимствованиям, каких было сколько угодно и в Западной Европе. Как все больше выясняется, некоторые орнаментальные и архитектурные мотивы пропутешествовали частью морским путем, частью же, вероятно, и сухопутным, через Россию, на крайний Запад. Ничто так не предвещает романского искусства, как ранне-средневековое искусство Армении, и такого же рода странствием с Востока на Запад, спустя несколько веков, можно объяснить наличие сходных декоративных принципов в скульптурном украшении суздальских церквей и некоторых памятников Кавказа, южной Германии и северной Италии. Это движение форм не имеет к тому же ничего общего с византийской традицией как целым. Традиция эта в области искусства, как и в других областях, противопоставила Россию, вместе с остальным православным миром, Западу, но не только не сделала ее ни Востоком, ни Азией, а, напротив, определила ей на века вперед быть нечем иным, как именно Европой. Церковно-славянский язык, воспитавший русский и, в конце концов, слившийся с ним в новом русском литературном языке, в своем культурном словаре, словообразовании, синтаксисе, стилистических возможностях, есть точный сколок с греческого языка, гораздо более близкий к нему (не генетически, но по своей внутренней форме), чем романские языки к латинскому. Проповеди Кирилла Туровского по своей музыкальности, по своему утонченному ритмико-синтаксическому складу ближе стоят к греческим образцам, чем даже латинские писания его западных современников к высоким образцам латинской прозы. Икона Рублева ближе к греческому пониманию полноты формы, мелодичности линии и насыщенности ритма, чем искусство Мазаччио или Фра Беато, его современников в Италии. Благочестие, благолепие, благоговение, благообразие, чистосердечие, милосердие, целомудрие, умиление, — все это не только по-гречески сложенные слова, но и по-гречески воспринятые образы жизни и мысли, ставшие сперва церковно, а потом и народно-русскими, как о том напоминает старец из "Подростка", знающий единое осуждение: "Благообразия не имеют5' и наставляющий близких к блаженному и благолепному житию. "Православие, — сказал Романов, — в высшей степени отвечает гармоническому духу, но в высшей степени не отвечает потревоженному духу", если же когда-нибудь была культура гармонического духа, то это — греческая культура, и если это греческое христианство, проникающее всю древнерусскую духовную жизнь, называть "Востоком" или Азией, то неизвестно, что же тогда будет позволено называть Европой. Опираясь на факт византийской преемственности, можно подчеркивать особенность русской культуры по отношению к Западу, но только утверждая ее принадлежность к общей христианско-европейской культуре, наследнице классической древности. Поэтому новейшие последователи и отчасти иска- зители славянофильской традиции опираются уже не на этот факт, а на факты, свидетельствующие в их глазах о связях Древней Руси не с Византией или неопределенным "Востоком", а непосредственно с тюрко- 3 Вопросы философии,N 10
татарской или монгольской Азией. Факты эти распадаются на две категории: одни предшествуют отпочкованию древнерусской культуры от культуры византийской (и могут касаться поэтому лишь географических, этнических и фольклористических предпосылок русского культурного развития), другие относятся к векам, когда эта византийско-русская культура уже существует и живет историческою жизнью (так что следует рассмотреть, не образуют ли они всего лишь совокупность ее наносных, внешних и заимствованных черт). О той и о другой категории фактов можно сказать, что евразийские наблюдения, относящиеся к ним, верны, но что выводы, делаемые из этих наблюдений, направильны. Евразия как"месторазвитие" — плодотворная формула, многое объясняющая в русской истории, при условии не считать месторазвитие предопределением и не создавать таким образом новой разновидности географического детерминизма. Точно так же наблюдения, касающиеся этнического состава русского народа или известных черт русского языка, народной музыки и народной орнаментики, позволяющих сближение с аналогичными чертами азиатских народов, сами по себе ценны, но должны быть истолкованы как относящиеся к материалу, из которого строится культура, или к почве, на которой она растет, а не к самой культуре. Русский язык как этническое явление обнаруживает некоторые черты сходства с тюрко-татарскими языками, но русский язык как явление национальной культуры, иными словами русский литературный язык сложился не под татарским, а под греческим влиянием, к которому прибавилось впоследствии влияние западноевропейских языков. В высоких памятниках искусства, литературы, религиозной жизни Древней Руси столь же мало азиатского, как и в культуре после-петровской России. Что же касается отдельных элементов, перенятых у татар после татарского нашествия или заимствованных Москвой у Персии, Индии или Китая, то они, конечно, сыграли свою роль, подобно тому как арабские влияния сыграли еще гораздо большую роль в испанской культуре, но греческое христианство, Византию, а следовательно Европу, они из России не вытравили, точно так же, как мавры не сумели превратить Испанию в неевропейскую страну. Позитивистические или натуралистические предпосылки евразийства сказываются в стремлении целиком выводить культуру из данных географии и этнологии, забывая о том, что духовная преемственность может оказаться сильней и тех и других, а также в понимании национальной культуры как некоего непосредственного выделения народа, тогда как она может содержать не только не народные, по своему происхождению, но и противонародные черты. Стать на точку зрения такой теории значит не признавать венгров европейским народом, не видеть, что эллинство Гете или Гельдерлина столь же подлинно, как их германство, что западность и русскость Пушкина — одно; это значит, в конечном счете, утверждать, что христианами могут быть только евреи или что в средневековой Франции цвела исключительно французская, но никак не христианско-европейская культура. Верно в этих воззрениях лишь то, что духовная преемственность протекает не в царстве духа, а в условиях исторического существования, вследствие чего христианство, античность, византийство и все вообще, что распространяется и передается, неизбежно меняет свой облик под влиянием местных условий, окрашивается по-новому в новой этнической среде. Для того, кто хочет определить степень "восточности" Древней Руси и степень ее принадлежности Европе, открыт только один путь: проверить, в какие именно тона окрашивает она византийскую культуру, каким образом делает она ее русской, тем самым видоизменяя, перетолковывая ее на новый лад. Если бы историки согласились правильно поставить вопрос, а именно спросить себя, была ли Древняя Русь, так сказать, западней или восточней 66
Византии, они давно нашли бы и правильный ответ, который избавил бы их от лишних споров и недоразумений. Допетровская русская культура была западней византийской, и потому дело Петра было лишь законным завершением того кружного исторического пути, который начался перенесением римской столицы в Константинополь и кончился перенесением русской столицы в Петербург. Религиозная, государственная, правовая жизнь древней Руси, при всех отличиях от Запада, все же меньше отличалась от него, чем соответственные области византийской культуры, а кое в чем была ближе к нему, чем к самой византийской своей наставнице. Св. Сергий Радонежский, в конце концов, более похож на средневекового западного святого, отчасти на Франциска, отчасти на Бернарда, чем на любого византийского подвижника. Русский раскол, несмотря на все те черты, что так глубоко отличают его от западной Реформации, все же по своим социальным и духовным последствиям ближе к ней, чем любое религиозное движение в византийском мире. Государственный и правовой быт удельного периода во всяком случае менее похож на Византию, чем на Запад, а византийская идеология Москвы весьма сильно отличалась от московской действительности. Там, где великое воспитательное дело Византии завершилось полным усвоением ее дара и самостоятельным творчеством, т.е. прежде всего в области искусства, мы видим, что русские мастера отходят от византийских образцов как раз в направлении западном, а вовсе не восточном. Дело тут притом совсем не в заимствованиях, которые случайны и редки. Новгородская орнаментика связана со скандинавской не подражанием, а внутренним родством, и стилистические принципы ее проникают также и в новгородскую икону. Деревянное зодчество русского Севера опять-таки родственно скандинавскому и склонно к вертикализму, тому самому, который в XVI-om веке находит свое выражение в шатровых храмах, окончательно порвавших с византийской традицией и направленных скорей к созданию некоей русской готики, совершенно независимой от западной, резко от нее отличной, да и ничего не знающей о ней, и все же более близкой к основным устремлениям ее, чем к древним религиозно-эстетическим канонам византийской архитектуры. В искусстве искони выражались всего ясней неосознанные, но глубокие потребности, чаяния, стремления духовной жизни. Допетровское русское искусство, прежде всего орнамент и архитектура, менее чем иконопись связанные церковным послушанием, —неопровержимое свидетельство не только европейскости России (в ее пользу говорит уже сама византийская преемственность), но и ее поворота к Западу, не придуманного, а отгаданного и так свирепо, судорожно, но и бесповоротно завершенного Петром. II Древняя Русь, уже в силу византийского воспитания своего, была Европой, т.е. обладала основными предпосылками европейского культурного развития; однако резкая обособленность ее, особенно в московский период, могла привести под конец и к полному отъединению европейского Востока от Запада: Россия могла выпасть из Европы. Этого тем не менее не случилось, даже и за пять веков от татарского нашествия до Петра, потому что препятствовали этому не только сохранившиеся, хотя и слабые, связи с западным миром, но и еще больше те западные сравнительно с Византией черты, что проявились в духовном обиходе и культурном творчестве Московской Руси. Опасность была окончательно устранена Петром: Константин раздвоил, Петр восстановил европейское единство. Удача, ^'по крайней мере в плане культуры, совершенного им всемирно- 3* 67
исторического дела засвидетельствована всем, что было создано Россией за два века петербургской ее истории. Судить о нации нужно, как о личности, не столько по корням ее, сколько по ее плодам; у нас слишком часто судили о России не по тому, чем она стала, а по тому, чем якобы обещала стать. Даже если бы древнерусская культура не была частью европейской, а соответствовала во всем славянофильским или евразийским представлениям о ней, новой русской культуры было бы вполне достаточно, чтобы доказать предначертанность для России не какого-нибудь иного, а именно европейского пути. Если бы Петр был японским микадо или императором ацтеков, на его земле завелись бы со временем авиационные парки и сталелитейные заводы, но Пушкина она бы не родила. Воссоединение с Западом было делом отнюдь не легким и не безопасным. Славянофилы это поняли, и тут их было бы не в чем упрекнуть, если бы их истолкование опасности не было основано на той же ошибке, какую постоянно совершали западники и которая больше всего помешала плодотворному развитию знаменитого идеологического спора. Ошибка заключается в противопоставлении друг другу Запада и России как чужого и своего, как двух величин, ничем органически одна с другой не связанных. Западники предпочитают чужое и хотят его поставить на место своего; славянофилы предпочитают свое и хотят очистить и отмежевать его от всего чужого. Для западника его любимый Запад — всего лишь носитель некоей безличной цивилизации, которую можно и должно пересадить в полудикую Россию, точно так же, как после открытия междупланетных сообщений ее можно и должно будет пересадить и на Луну. Для славянофила, более подготовленного к восприятию органических культурных единств, таким единством представляется Россия, или православие, или славянский мир, но на Европу он эту концепцию не распространяет, а в Западе видит или иное, враждебное восточному культурное единство, или чаще, как западник, безличную совокупность "плодов просвещения", которую он склонен, однако, не благословлять, а проклинать. Ни тот, ни другой не видит той общей укорененности России и Запада в европейском единстве, которое только и делает тесное общение между ними плодотворным и желательным. Оба противника рассуждают недостаточно исторически, слишком отвлеченно, как будто воссоединение с Западом России, христианской и воспитанной Византией страны, а значит страны европейской, не в географическом только, но в культурном смысле, могло и в самом деле быть чем-то подобным европеизации Перу или Китая, т.е. столкновению двух чуждых друг другу культур, могущему кончиться либо полным истреблением одной из них, либо превращением обеих в такую механическую смесь, которую уже нельзя назвать культурой. В действительности происходило, конечно, совсем другое. Воссоединиться с Западом значило для России найти свое место в Европе и тем самым найти себя. Русской культуре предстояло не потерять свою индивидуальность, а впервые ее целостно приобрести, — как часть другой индивидуальности. Европа — многонациональное единство, неполное без России; Россия — европейская нация, неспособная вне Европы достигнуть полноты национального бытия. Европеизация неевропейских культурных миров — дело в известном смысле беспрепятственное, но и бесплодное; сближение России с Западом было делом трудным, но и плодотворным. Трудность его объясняется долгим отчуждением между ними и зависит от постоянной возможности преувеличений и односторонностей, вроде галломании конца XVIH-ro века, гегельянства сороковых годов или пенкоснимательства и западнического чванства, никогда не исчезавших из русской действительности. Опасность денационализации России была реальна, и те, кто с ней 68
боролся, были тем более правы, что лишенная национального своеобразия страна тем самым лишилась бы и своего места в европейской культуре. Опасность эта проявилась с самого начала благодаря излишне резкому и насильственному характеру петровской реформы, но очень рано сказался и тот национальный творческий подъем, который ею же был вызван. Русская речь при Петре была надломлена и засорена, однако из нее очень скоро выработался тот общий литературный язык, которого так не хватало допетровской России. Русский стих еще до Петра принял под западным влиянием несвойственную ему структуру, но усилия Тредиаков- ского и Ломоносова, отнюдь не возвращая его на старый путь, впервые поставили его на твердую почву и обеспечили его дальнейшее развитие. В судьбе русского стихосложения особенно ясно выразилась судьба русской культуры. Старый путь был узок и к созданию большой национальной (а не народной только) поэзии привести не мог; первый натиск Запада, положивший ему конец, был хаотичен и случаен, как и многое другое в петровской реформе и в заимствованиях, ей предшествовавших; но более серьезное ознакомление не с ближним Западом только, а с совокупностью западноевропейских национальных культур привело одновременно к осознанию национальной особенности русского стихосложения и к занятию им определенного места среди национальных стихосложений Европы. Русский стих оказался близок не к польскому (или французскому), а к немецкому и английскому, хотя и с ними не во всем совпал. Тот, кто в свете этого примера взглянет на русскую историю, уже не согласится ни с славянофилом, готовым в некотором роде довольствоваться народным тоническим стихом, ни с западником, уху которого стих Кантемира должен казаться более радикально-"европейским" и, значит, "передовым", нежели стих Пушкина. Утверждаясь в Европе, Россия утверждалась и в себе. Современникам Екатерины это было так ясно, что споры, связанные с этим, касались лишь частностей, а не существа дела; и почти столь же ясно это было современникам Александра 1-го. Славянофильство и западничество возникли характерным образом лишь после того, как были осознаны или хотя бы почувствованы некоторые перемены, произошедшие в самой западной культуре: только исходя из них и можно понять настоящий смысл обеих доктрин, то, что внутренно разделяло их, хотя и затушевывалось нередко в узаконенных формулах их полемики. Перемены, о которых идет речь, сводятся к наметившемуся на рубеже нового века медленному превращению старой семьи органически выросших и жизненно сросшихся между собой национальных культур в интернациональную научно-техническую цивилизацию. Западники — последователи того течения европейской мысли, которое этому превращению содействовало и с восторгом принимало его плоды; славянофилы — ученики тех противников его, что и на Западе пытались с ним бороться. Западноевропейское происхождение той и другой идеологии очевидно, но и вполне законно: их борьба только часть той большой борьбы, что велась во всей Европе и противополагала просвещенчество XVIII-ro века романтической защите сверхразумных ценностей. Наличие этой борьбы в России — свидетельство ее принадлежности к Европе, но вместе с тем уже не к старой Европе, а к новой, проблематической Европе XIX-го столетия. Чаадаев и ранние славянофилы в этом отношении занимают еще не совсем отчетливые идеологические позиции (в частности, Запад Чаадаева — католическая, а не "просвещенная" Европа); тем не менее именно с тридцатых годов Россия принимает участие не просто в европейской духовной жизни, а в том новом, особо потрясенном и критическом фазисе ее, в который Запад вступил на полвека раньше. Пушкин едва ли не целиком еще по ту сторону этого перелома. Его гений сродни 69
Рафаэлю, Ариосто, Расину, Вермееру, Моцарту и двум последним старым европейцам — Гете и Стендалю. Он ведь обращен к старой дореволюционной и доромантической Европе; ему врождены все ее наследие, память, вся любовь; его основная миссия — сделать ее духовной родиной будущей России. Миссию эту он выполнил во всю меру отпущенного ему дара, но сращение России с Западом в единой Европе совершилось уже в новой обстановке, Пушкину чужой и с точки зрения которой он сам кажется обращенным не к будущему, а к прошлому. Россия завершилась, досоздалась в грохочущей мастерской девятнадцатого века. Девятнадцатый век то же для России, что века Возрождения для Италии, что для Испании, Англии и. Франции конец XVI-ro и XVII-й век, он то же, что для Германии время, очерчиваемое приблизительно годами рождения и смерти Гете. Но если в истории России он занимает особое место, то это совсем не значит, что русский девятнадцатый век есть что-то от европейского девятнадцатого века отдельное и ему чуждое. В том-то и дело, что окончательное своеобразие свое в европейском сложном единстве Россия получает в этом веке, когда сама Европа, чем дальше, тем больше перестает быть тем, чем она была: отныне врастая в нее, Россия врастает и в ее распад, в ее трагическую разъятость и бездомность. Отсюда необычайно сложное строение нашего "великого века", как по сравнению с "великими веками" других народов, так и по сравнению с тем же столетием на Западе. Сращение с европейским прошлым привело к расцвету русской национальной культуры, но сращение с европейским настоящим окрасило этот расцвет в такие тревожные тона, какие не были свойственны культурному расцвету других европейских наций. Стихийных жизненных сил, тех, что сказались, например, в первозданно- земном и телесном гении Толстого, в России прошлого века было больше, чем на Западе, но рожденное ими не осталось только достоянием России, а влилось в общий Западу и ей европейский девятнадцатый век. Искусство Толстого или Достоевского — русское искусство; Достоевский — русский, как Шекспир — англичанин или как Паскаль — француз, но как они, чем глубже он укоренен в своей стране, тем глубже прорастает он в Европу. Условия, сделавшие возможными появление Шекспира и Паскаля, наступили раньше в Англии и во Франции, чем сходные условия в России, где Достоевский — столько же современник Шекспира, как и Диккенса, и Паскаля, как Бодлера, а Толстой — поздно-рожден- ный эпический поэт, зрячий Гомер, соблазненный хитростями отрицающего и доказывающего разума. Трудом поколений от Петра до Пушкина вся Европа принадлежит России, вся Россия Европе; все, что было создано в России после Пушкина, принадлежит европейскому девятнадцатому веку. Русская литература от Лермонтова и Гоголя до наших дней вся результат переворота, произведенного европейским романтизмом, участвовала в нем, его продолжила и ни в чем от него не отреклась. Русская музыка больше получила от музыки западной, чем от музыки народной; и больше всего связана она с западной музыкой после Бетховена. Русская живопись, даже та, что в лице Иванова и Врубеля осталась верна религиозной своей основе, возвратиться к инокописи, минуя европейское искусство, все же не могла, и лишь укоренясь в этом искусстве, подчас находила форму одновременно европейскую и независимую от Запада. Русская философия начинается с Шеллинга и Гегеля, русская наука — с западной науки. Даже русская богословская мысль столько же исходит из собственной восточно-христианской традиции, сколько из традиции западной философской и богословской мысли. Дело тут не в нашей переимчивости и не в западном засильи, а в том, что на Западе и в России девятнадцатый век — един. Пусть не ссылаются на непонятность 70
русской культуры для немцев, французов или англичан; между собой в былые времена им было куда труднее объясниться. Еще и сейчас елизаветинская драма доступна лишь избранным во Франции, а французская трагедия скучна для англичан; на континенте весьма редко читают Мильтона, и французы не без труда принимаются за Данте и Гете. Зато русские писатели девятнадцатого века если не усваиваются Европой, то лишь по лени, по незнанию языка, по нерадению переводчиков: все они плоть от ее плоти, все они соприродны ей, да и нет в европейской литературе последних пятидесяти лет более европейских имен, чем имена Толстого, ученика Руссо, и Достоевского, поклонника Корнеля и Расина, Жорж Занд, Диккенса и Бальзака. Запад уже не только дает нам свою культуру, но и принимает нашу от нас. Взаимопроницаемость Запада и России, совместимость их, условность и относительность всякого их противоположения таковы, что уже во многих случаях трудно решить, его ли собственный забытый дар возвращает Западу Россия, или нечто новое, доселе неведомое ему дарит. Вернее, решать этого нельзя и ненужно. В том-то и дело, что Иванов и Мусоргский, Достоевский, Толстой или Соловьев — глубоко русские люди, но в такой же точно мере и люди Европы. Без Европы их бы не было, но не будь их, не будь России, и Европа в девятнадцатом веке была бы не тем, чем она была. Русская культура вытекает из европейской и, соединившись с Западом, себя построив, возвращается в нее. Россия — только одна из европейских стран, но уже необходимая для Европы, только один, но уже неотъемлемый голос в хоре европейских голосов. "Европа нам мать, как и Россия, вторая мать наша; мы много взяли от нее, и опять возьмем и не захотим быть перед нею неблагодарными". Это не западник сказал; это по ту сторону западничества, как и славянофильства, на вершине мудрости, на пороге смерти, пишет Достоевский в "Дневнике писателя". Последнее упование его — мессианизм, но мессианизм в существе своем европейский, вытекающий из ощущения России как некоей лучшей Европы, призванной Европу спасти и обновить. Пусть упование это было неоправданным, но люди, хранившие такую веру, не обращались "лицом к Востоку", они обращались к Европе, веруя, что в Европе воссияет "восточный", т.е. русский, т.е. обновленно-европейский свет. Они еще не знали только, что пророчество свое, в меру его исполнимости, исполнили они сами. Русско- европейское единство никогда не было с такой силой утверждено, как в знаменитых словах Ивана Карамазова. Европейское кладбище, о котором он говорит, — колыбель новой России, залог ее культурного существования. "Дорогие покойники" потому так и дороги, что столько же, как Европе, они принадлежат и нам. И то, о чем Иван Карамазов еще не говорит, чего еще не чувствует Достоевский, нам нетрудно теперь почувствовать. Нам нетрудно понять, что он сам, как, в разной мере, все современники его, все русские люди его века, не только унаследовали европейские могилы, но участвовали в европейском будущем, сами были творениями и творцами европейской культуры, сами говорили от имени Европы, того не зная, что делом их времени, что судьбой девятнадцатого века было Россию и Европу слить в одно. 71
Подавление философии в СССР (20—30-е годы) И. ЯХОТ Глава 3-я Ход дискуссий с "меньшевиствующими идеалистами" 1. Речь Сталина на конференции аграрников и так называемый поворот в философской работе 1930 год начался для философов и их руководства обычно. В январе опубликовано извещение о созыве летом того же года 1-й Всесоюзной философской конференции. Там отмечается, что конференция эта является вообще первой в истории марксизма и первой в истории русской философии. Были даже названы докладчики по трем секциям — диалектического и исторического материализма, а также истории философии: А. Деборин, И. Луппол, Г. Гессен, Е. Ярославский, Я. Стэн, М. Митин, С. Семковский, Н. Карев, С. Левит, Сапир, Ю. Франкфурт, Г. Дмитриев, Г. Тымянский, И. Разумовский, Д. Квитко, В. Асмус, Г. Баммель и некоторые другие. Авторы столь "мирного" извещения явно не подозревали, что вокруг них стали сгущаться грозовые тучи. Это было связано с изменением общей обстановки в стране. К этому времени Сталин устранил с политической арены всех своих политических противников. Троцкий был выслан в 1927 году. Каменев и Зиновьев были сняты со всех постов как "левые". В 1929 году началось наступление против "правых", в частности, Бухарина, основного теоретика партии. Сталин становится постепенно "вождем, отцом и учителем". Однако область идеологии все еще оставалась вне его единоличного контроля. Это объясняется тем, что все внимание он уделял политической борьбе. В этой сфере он уже тогда стал единоличным авторитетом. Но другие области идеологической жизни — литература, философия, политическая экономия — все еще оставались вне сферы его непосредственного диктата. В конце 1929 г. Сталин развернул решительное наступление на идеологическом фронте, чтобы и в этой области захватить позиции в качестве "великого теоретика". Начало этому положила его речь "К вопросам аграрной политики в СССР", произнесенная в декабре 1929 г. на конференции аграрников-марксистов. Начался период дискредитации не Продолжение. Начало см.: "Вопросы философии*', 1991, N 9. 72
только теоретиков высшего ранга типа Н. Бухарина, но и, так сказать, среднего звена. В политической экономии это коснулось И. Рубина, много лет считавшегося признанным авторитетом в этой области. Против него был сосредоточен весь огонь критики, и вскоре он был отстранен от активной деятельности, а затем уничтожен физически. Такая же участь постигла и В. Переверзева, авторитета в области эстетики. Наконец, очередь дошла и до философов — А. Деборина и его окружения. Этот процесс мы осветим более подробно. Он растянулся на целый год и принял форму дискуссии. Мы осветим основные ее вехи, узловые пункты. Борьба против Деборина и его окружения началась в самой общей, туманной форме. Это был период начала развертывания так называемого метода критики и самокритики, и некоторые слушатели решили применить его на отделении философии Института Красной профессуры. Это были молодые тогда студенты Рончарская, Тащилин, Шевкин, Каммари, Широков, Пичугин и Тимоско. Не теоретические, принципиальные вопросы их интересовали, а взаимоотношения между студентами и преподавателями, некоторые из которых, по их мнению, были высокомерны и относились к ним, студентам, как к профанам, ничего не смыслившим в тонких философских вопросах. Обвинения не серьезные, не принципиальные. Авторитет Деборина и его окружения был тогда непререкаем, и они сравнительно легко справились с подобными нападками. Однако через некоторое время, когда тучи вокруг Деборина стали сгущаться, вспомнили и эту "критику молодых товарищей". Положение на идеологическом фронте осложнилось после выступления И. Сталина. Он заострил внимание на том, что теоретический фронт отстает от "успехов практического строительства". И естественно встал вопрос: относится ли это к философии, отстает ли философская теория? И если Деборин ответил решительно "нет", то партийное бюро философского отделения ИКП, во главе которого стояли только что окончившие ЙКП М. Митин и П. Юдин, ответило не менее решительным "да". Они заявили, что нужен крутой поворот на философском фронте в свете выступления Сталина. Вокруг этого вопроса и начались острые споры. Но и на этой стадии положение деборинцев по видимости было еще прочным. Они были уверены, что их не коснется смерч, который поднялся на идеологическом горизонте сразу же после выступления Сталина. Уверенность эта была основана на том, что как раз 1929 год принес деборинцам "великую победу" над механистами. Вторая конференция марксистско-ленинских научно-исследовательских учреждений, подытоживая четырехлетнюю борьбу диалектиков с механистами, прошла так, что деборинцы чувствовали себя героями-победителями. Вот почему они и заявили, что никакого "отставания" на философском фронте нет. Некоторое время им удавалось доказывать: победа над механистами и означает, что они шагают в ногу со временем. Этим объясняется то обстоятельство, что в то время, когда полным ходом в начале 1930 г. шла уже чистка в области политэкономии и литературы, жертвами которой стали Рубин и Переверзев, для деборинцев это все еще был период относительного спокойствия. Более того, можно сказать, что инициатива еще в какой-то мере была в их руках. Партийное бюро не смеет еще перейти в решительное наступление, а печать не смеет еще открыто выступить против Деборина. Если это было необходимо, Сталин действовал очень осторожно и осмотрительно. А здесь был именно такой случай: еще не поворачивался язык открыто обвинить главных героев — антимеханистов — в ереси. Должно было пройти определенное время раньше, чем такой вывод можно будет сделать во всеуслышание. А пока, в начале 1930 г., обсуждение 73
вопроса о реализации поворота в философской работе идет в обычном, казалось бы, деловом порядке. Причем выкристаллизовались две точки зрения: партийное бюро стоит за непосредственную связь философии и ч политики. Деборинцы же стоят за разработку теоретических вопросов и в этом видят основную задачу философии. Внешне это еще выглядело как столкновение двух равноправных позиций. Деборинцы принимают самое деятельное участие в обсуждении, сами вносят даже соответствующие декларации, призванные наметить конкретные пути осуществления "поворота" на философском фронте. Вокруг вносимых деборинцами деклараций, правда, идут горячие споры. Партийные собрания длятся порою до 8 дней. Но это относительно "мирный" период борьбы, когда дискуссия не выходит еще за пределы философского отделения ИКП. А там позиции деборинцев еще прочны, и молодые философские работники, из среды которых вышли основные критики деборинцев, в массе своей все же оказывают философскому руководству доверие и принимают резолюции, в основном одобряющие его деятельность. Наоборот, Деборин и его группа оказываются в роли наступающих: не только все до одного отказываются признать какие бы то ни было свои ошибки, но еще резко нападают на своих молодых оппонентов с вполне обоснованными обвинениями, что они подняли поход против теории, подменяют философию политикой. Так очень скоро стало ясно, что те, кто желал сбросить деборинцев с философского Олимпа, встретились с большими трудностями. Это в основном была молодежь, теоретическая подготовка которой все еще оставалась на студенческом уровне. Демагогичность выступлений делала их неуязвимыми, когда они разоблачали то, что сами называли "троцкистскими формулировками" в декларациях деборинцев. Но как только они пытались выступить с обсуждением теоретических вопросов, направляя острие критики против деборинцев, получался конфуз, который последние неизменно использовали, демонстрируя, с одной стороны, свое теоретическое превосходство, а с другой — теоретическую несостоятельность молодого "боевого отряда" философов. Так постепенно стало ясно, что силы "снизу" теоретически слишком слабы, чтобы справиться с деборинцами. Верхам пришлось сбросить маскировку, будто молодые философы — инициаторы решительного поворота на философском фронте. Примерно с конца марта— начала апреля 1930 г. в философскую дискуссию начали вмешиваться представители ЦК, а несколько позже — орган ЦК газета "Правда". Первым бросили в бой Ем. Ярославского. 2. Выступление Ярославского — начало антндеборинской кампании В марте 1930 г. состоялся 2-й пленум Центрального Совета Союза воинствующих безбожников, на котором вопрос о механистах и деборинцах встал в новом свете. Это было время, когда в Институте философии началось наступление на группу Деборина. И хотя события не получили еще широкой огласки, хорошо информированный председатель Союза безбожников Е. Ярославский уловил уже тенденцию. В его докладе, опубликованном в газете "Безбожник" от 30 марта 1930 г., было нечто такое, что принципиально не могло быть в конце 1929-го или в начале 1930-го годов, когда Деборин и его окружение были почти вне критики. А в конце марта Е. Ярославский вдруг засомневался в абсолютной правоте деборинцев, заявив, что сейчас нужно еще кое в чем разобраться: "диалектики" наговорили немало вещей, от которых следует отказаться. А в заключительном слове он прямо заявил: "Надо выправить и ошибки диалектиков точно так же, как это сделали в 74
отношении Рубина и других в области политэкономии. Думаю, что здесь нельзя проводить такого водораздела, — мол, здесь правильная марксистская линия, а это — еретики. Ведь так думали и в отношении Рубина, а в конце концов оказалось, что это не так, и проглядели за этим спором о пустяках большие серьезные вопросы, в которых как раз те, которые считали себя ортодоксальными людьми, оказались неправы". А когда, согласно стенограмме, "голос" прервал Ярославского репликой: "Могут механисты быть и правыми?", Е. Ярославский недвусмысленно ответил: "Да, в отдельных £чопросах кое-кто из механистов может оказаться на более правильном пути, чем те, которые их критикуют"1. Это было нечто новое и, по-видимому, серьезное: все понимали, что Е. Ярославский высказывает не свою личную точку зрения. Понимали это и деборинцы. Уже в прениях по докладу Е. Ярославского вопрос об отношении к деборинцам и механистам оказался в центре внимания. Дело в том, что многие из механистов, например, Вл. Сарабьянов, принимали активное участие в работе Союза воинствующих безбожников. И в проекте резолюции, предложенной ЦС СВБ, имелся пункт об укреплении союза с ними. Верно ли это? Допустимо ли? — ставили вопрос некоторые участники пленума. Делегат из Артемовска Привалихин заявил: "Нас учили ... когда мы были здесь на полуторамесячных курсах, что механисты проповедуют метафизическую точку зрения и что это разновидность идеализма. Так ли это? — Так. С другой стороны, мы ведем борьбу с идеалистами, мы проводим чистку профессуры и мы стремимся тех, которые проповедуют идеалистическое направление, снять с той или иной кафедры. Но в результате мы наблюдаем обратное положение. ЦС СВБ является учреждением классовым, а не дискуссионным клубом. Он является орудием проведения большевистской политики, а в результате мы видим, что в этом воинствующем учреждении находятся механисты"2. Его поддержал представитель Бурят-Монголии Тогмитов. Он, не чувствуя еще изменения обстановки, боится, как бы сотрудничество с механистами не "рассердило" диалектиков. "Мы в настоящее время принуждены питаться теми авторами, которые подвергаются большому обстрелу со стороны диалектиков, в то время, когда имеется довольно авторитетная резолюция марксистско-ленинских учреждений, и если бы мы прямо сказали — мы с механистами должны идти в союзе — мы отвернулись бы от этих авторитетных организаций"3. Е. Ярославский недвусмысленно выступил против этого мнения, ещё так недавно казавшегося сверхортодоксальным. Он дал понять, чт& "гнев" деборинцев его сейчас не пугает, а "авторитетная резолюция марксистско- ленинских учреждений", принятая всего каких-нибудь 5 месяцев тому назад и возвещавшая полную победу деборинцев, — не смущает. Он — за союз с механистами, за то, чтобы Сарабьянов и другие активно и бесприпят- ственно работали, хотя с их философскими взглядами не всегда можно согласиться. Он даже готов "перенести в высшие инстанции этот спор" ("если вы считаете, что мы неправы"), до того он уверен в том, что выражает мнение самых "высших инстанций"4. Центр тяжести явно перемещался в сторону борьбы против деборинцев. Деборинцы, или "диалектики", конечно, насторожились и выступили с критикой позиции Ярославского, В своем "Письме в редакцию", опубликованном в газете "Безбожник"5 и затем перепечатанном в журнале "Антирелигиозник", Г. Гессен, И. Агол, С. Гоникман, М. Левин, С. Левит, И. Подволоцкий, Я. Стэн, Ник. Карев, И. Луппол возражают против самой сущности постановки вопроса Е. Ярославским, который (и это они правильно уловили), оценивая философские воззрения механистов, 75
"признает наличие у них лишь отдельных ошибок, между тем как диалектикам, по мнению т. Ярославского, следует отказаться от многих своих положений"6. Деборинцы не стесняются в выражениях, считая, что течение механистов "полностью противостоит диалектическому материализму, как система ревизионистских взглядов имеет глубокие корни и является отражением мелкобуржуазных шатаний"7. Они явно пытаются основной огонь направить против механистов и тем самым отвести его от себя, еще не понимая, что обстоятельства резко изменились. А вместе с тем ответ Ярославского: "Можно ли сотрудничать в антирелигиозной пропаганде с механистами", опубликованный в той же газете и в том же журнале, указывает, что его позиция, занятая на 2-м пленуме ЦС СВБ, отнюдь не случайна, и не случайно огонь его критики сосредоточен против деборинцев. Ответ Ярославского примечателен не теми разъяснениями, которые он дает, почему следует привлекать к работе его ведомства механистов: "На протяжении многих лет СВБ" вел свою работу с "очень слабым подбором работников" и каждый желающий сотрудничать — как бы на вес золота8. Это подход прагматика, готового идти на некоторые уступки, лишь бы шла работа. Ответ Ярославского примечателен другим — это одно из первых серьезных выступлений против деборинцев, еще более серьезное, чем его доклад на пленуме ЦС СВБ. И когда через некоторое время выпустили против деборинцев специальный сборник "За поворот на философском фронте"9, эта статья стояла на первом месте. Ярославский критикует в ней Деборина, бросает обвинения автору, подписавшему "Письмо в редакцию", — Гессену, а также активному деборинцу Милонову °. Немаловажным является то обстоятельство, что резкие выпады Ярославского — представителя ЦК — совпали с выходом в теоретическом органе ЦК журнале "Большевик" статьи преподавателя ИКП М. Фурщика, направленной против Деборина. Е. Ярославский объявил о ней на указанном пленуме ЦС СВБ еще до ее выхода в свет и всячески ее рекомендовал. А когда она вскоре действительно вышла, то обнаружилось, что в ней пространно и подробно доказывалось, что Деборин проблему нравственности решает с идеалистических позиций, находясь "всецело под влиянием Каутского и Плеханова"11. Статья, однако, была малоубедительна, и даже противники Деборина были вынуждены это признать. И тем не менее многие, как и Ярославский, считали ее статьей "официальной", о чем заявил, например, один из активных механистов А. Варьяш12. Итак, антидеборинская позиция Ярославского вырисовалась весьма определенно. В силу этого его выступление внешне выглядело как "послабление" механистам. Последние восприняли дискуссию между Е. Ярославским и деборинцами с некоторой надеждой. Они пишут "Письмо в редакцию", которое было опубликовано в газете "Безбожник"13 и затем перепечатано в журнале "Антирелигиозник". Подписали его А. Варьяш, С. Перов, В. Сарабьянов, А. Тимирязев, Ф. Перельман, Ив. Чукичев. Они решили, что пришла долгожданная пора освободиться от самой клички "механистов", которую, по их словам, им навязали деборинцы14. Но это была аберрация. Внимательное чтение резолюции 2-го пленума ЦС СВБ могло их убедить, что избавление еще не пришло, просто основной удар постепенно переносился в другую сторону, однако это для них не означало еще свободу вообще от ударов. Ибо в резолюции ясно сказано, что идеологическая борьба против механистов не прекращается, и Ярославский не раз на это ссылался 5, Ответ механистам не заставил себя долго ждать. И пришел он с несколько неожиданной стороны. Не деборинцы его написали и не Ярославский,
а те "новые силы", которые в Институте философии вот уже несколько месяцев как подняли знамя критики и самокритики, — понятия, ставшие как раз к тому времени модными. Это была группа Митина и Юдина. Только критиковали они до тех пор в основном деборинцев. А тут решили также выступить против, употребляя их слова, "новой вылазки механистов". Они сражались на двух фронтах, и ответ их так и назывался: "О задачах борьбы на два фронта". Подписали его М. Митин, Пичугин, Путинцев, Тащилин, Тимоско, П. Юдин. Их возмущает, что "механисты вновь поднимают голову"16. И они требуют не просто критиковать их, а "прежде всего вскрыть политический смысл этой вылазки". Они подчеркивают, что "механистическая ревизия марксизма" — это теоретическая основа правого уклона, — обвинение весьма опасное в то время17. Таким образом, знамя борьбы с механицизмом как бы вырывается из рук деборинцев. Не забыты были и сами деборинцы. Против них тоже выдвинуты тяжелые обвинения: из их поля зрения "выпала задача разоблачения методологии троцкизма"18. В ходе борьбе против механистов они забыли актуальные вопросы социалистического строительства19. Одним словом, стал пробивать себе дорогу новый стиль, которому суждено было крепнуть, расти и победить: философия политизируется в такой мере, что от нее почти ничего не остается. Статья Митина, Юдина и других "О задачах борьбы на два фронта" положила начало этому процессу. Таких статей, особенно в период культа Сталина, будет много. Статья, о которой идет речь, по времени первая среди них. Но деборинцы не успокоились, все более и более заражаясь новым, "наступательным" стилем. 20 апреля 1930 года они созвали соединенное заседание фракций Института философии Коммунистической Академии и московской организации Общества воинствующих материалистов-диалектиков — организаций, где деборинцы сохраняли еще свое влияние. Они решили повернуть события в желаемую сторону, направить острие критики против механистов, напомнив, что главную опасность все-таки представляют последние. Доклад "Итоги и задачи на философском фронте" сделал А. Деборин. Лейтмотивом доклада была мысль, что механицизм — главная опасность. Заседание продолжалось 5 дней, и 24 апреля А. Деборин произнес заключительное слово, в котором с тревогой отметил, что "сейчас мы переживаем очень серьезный момент"20. Он почувствовал, что идет линия, как он выразился, на дискредитирование философского руководства, ибо наметилась новая группировка, которая "жаждет власти"21. На заседании 24 апреля Деборин выступил с заключительным словом, и была принята резолюция "Об итогах и новых задачах на философском фронте", которая затем была утверждена правлением Всесоюзной ассоциации ОВМД 30 апреля 1930 г. В ней отмечается, что решена важнейшая задача, указанная Лениным, — развернута борьба за материалистическую диалектику. А так как об этой задаче и необходимости ее решения всегда говорили деборинцы, то "все понимали, в чей актив это следует записать. А то, что на этом пути "пришлось выдержать ожесточенную борьбу с механистами", — сказано уже прямо. Более того, авторы резолюции констатируют: "В тот момент, когда требовался самый резкий отпор росткам буржуазно- контрреволюционной философии, пробивавшейся сквозь почву НЭПа, и когда требовалось ясное понимание диалектико-материалистического метода для проникновения его в отдельные науки, это течение объективно явилось теоретическим ликвидаторством, могущим привести к теоретическому разоружению пролетариата... Разоблачение этой ревизионистской группировки стало важнейшей задачей на философском фронте борьбы за марксизм'*22. 77
Организаторы упомянутого совещания явно преследуют цель: во всеуслышание напомнить о заслугах деборинцев и о том, что не следует этих заслуг забывать. Они напоминают, что вели борьбу против богданов- щины, против всех форм ревизионизма, критиковалась философия Г. Лукача, были "подвергнуты беспощадной критике" философские воззрения идеологов социал-демократии, фрейдизма и многих-многих других23. Весь пафос резолюции как бы направлен на то, что, естественно, осталось за ее строками, — на безмолвный вопрос: почему же против деборинцев направляется острие критики, все более и более начинающей выходить за стены Института философии? Но, как показали события буквально через считанные недели, это оказался глас вопиющего в пустыне. Это заседание, длившееся целую неделю, — последняя более или менее свободная дискуссия, формально закончившаяся победой деборинцев, которые энергично отстаивали свои позиции. Видя, что теоретические вопросы им явно не под силу, группа Митина и Юдина уже в ходе заседания меняет тактику. Она отказалась от претензии дать бой по важным философским вопросам, как пытался это сделать, например, Фурщик, а выступили в роли политических комиссаров. Выдвигая против деборинцев политические обвинения, эта группа получила сразу же преимущества. Митин и Юдин знали, что против необоснованных, голословных, но крикливых политических обвинений люди рано или поздно становятся бессильными, их воля слабеет. И несмотря на то, что в правлении ОВМД деборинцы имели подавляющее большинство, Митин, Юдин, Тимоско и Тащилин, составлявшие незначительное меньшинство, перешли в решительное наступление, полагаясь, главным образом, на помощь партийных верхов. Они предъявили философскому руководству "всего лишь" три обвинения: 1) совершенно недостаточная борьба. с троцкизмом; 2) отрыв теории от практики и 3) примиренческое отношение к рубиновщине. Каждого из этих обвинений было достаточно для расправы. Деборинцы отвергли их на заседании правления ОВМД в конце апреля, будучи, следовательно, еще в большинстве. Но это было большинство, которое уже не наступало, а оборонялось. С этого момента борьба против деборинцев стала развиваться более интенсивно, а вмешательство официальных средств массовой информации стало явным и откровенным. Это почувствовали участники партийного собрания философской ячейки, состоявшейся в мае. Оно длилось шесть дней и проходило под знаком усиления антидеборинской кампании. В газете ИКП "За ленинские кадры" в рубрике "Что делается в ячейках" сказано, что собрание "прошло в болезненной обстановке". Были моменты нездорового подхода к критике, попытки подменить настоящую критику личными нападками. Некоторые оценили отлив крестьян из колхозов как "расплату за неудачи". Кто знаком с эзоповским языком подобного рода отчетов, знает, что здесь речь идет об исключительно напряженной обстановке, царившей на собрании, и о том, что партийному бюро отнюдь не легко было провести свою линию. Деборинцы имели еще много сторонников. В той же газете напечатана заметка И. Руднева-Разина "Размышления вслух". "Не может не беспокоить тот факт, — писал он\ — что икапистская ячейка, состоящая из квалифицированных партийных сил, не дала отпора политически неверным выступлениям. Президиум собрания молчал. Собрание молчало. А расходясь, бунтарски шушукались..."2 . Как на заседании правления ОВМД в апреле, так и на партийном собрании в мае деборинцы, пользуясь еще влиянием, отклонили все так называемые антидеборинские поправки к проектам резолюции, которые вносили представители бюро. По тому, как П. Юдин рассказал об этом осенью 1930 г. на одном собрании, когда сопротивление деборинцев было 78
уже сломлено, можно судить, что представители партийного бюро встретились с непробиваемой стеной деборинской защиты. На реплику одного из присутствовавших "Что же вы молчали?" — П. Юдин ответил: "Мы не молчали. Через несколько дней мы втроем написали в "Правду"... и буквально изложили эти поправки"25. Так родилась знаменитая "статья трех", предвещавшая не только закат деборинской школы, но даже ее конец. Она ознаменовала собой перелом в ходе всей дискуссии. 3. Усиление вмешательства партийной печати. "Статья трех" Речь идет о статье М. Митина, В. Ральцевича и П. Юдина, опубликованной в "Правде" 7 июня 1930 г. "Правда" не только ее опубликовала, но и сообщила в специальном примечании, что "Редакция солидаризуется с основными положениями настоящей статьи". Подобное примечание — высшее проявление внимания, и его удостаиваются немногие: редакция "Правды" обычно предпГочитает не связывать себя подобным образом. То, что такой "вексель" был все же выдан авторам сравнительно мало известным, делающим только свои первые шаги, — лучшее свидетельство, что их действия направляла какая-то всесильная рука. Обстоятельства ее появления, однако, отличаются от того, о чем говорил Юдин. На середину июня было назначено заседание бюро партийной ячейки ИКП, на котором ставился доклад бюро философского факультета "О положении на философском фронте". А за несколько дней до этого "Правда" опубликовала "статью трех". Такое совпадение не случайно. Основное назначение статьи — задать тон, недвусмысленно заявить, на чьей стороне ЦК. Так готовилось важное собрание. Что касается содержания статьи, то в ней в основном повторяется то, что группа Митина—Юдина вот уже несколько месяцев твердила на партийных собраниях: деборинцы проявили пассивность в разоблачении троцкистов, имеется "отставание философской мысли" от практического строительства, недостаточно критиковались идеалистические теории. "Где и когда была дана развернутая критика целой системы ошибок Асмуса, одного из активных участников борьбы с механистами?" — спрашивают авторы "статьи трех". Они далее утверждают, что "в настоящих условиях обострения классовой борьбы, непрекращающихся вылазок идеалистов (Лосев и др.) эта борьба приобретает особое значение". Так была охарактеризована деятельность двух выдающихся философов — Асмуса и Лосева. Деборинцы дали резкую, полную сарказма отповедь в философском журнале, который они все еще контролировали. Их ответ под названием "О борьбе на два фронта в философии" написал целый авторский коллектив: А. Деборин, И. Луппол, Я. Стэн, Н. Карев, И. Подволоцкий, Б. Гессен, М. Левин, И. Агол, С. Левит, Ф. Тележников. "Статье трех" была противопоставлена "статья десяти". По основному вопросу — о связи с социалистическим строительством, о партийности философии — деборинцы в этой статье подчеркивают, что необходим философский аспект, а не формальное упоминание актуальных проблем, решающихся в данный текущий момент. Именно разработка теории материалистической диалектики и есть для философии то основное задание, которое ставит перед ней жизнь26. И если Митин, Юдин и Ральцевич не шли дальше общих слов о партийности, то деборинская группа дает весьма глубокий набросок основных задач философии, указывая на ее специфику. Они предупреждают против растворения философии в политических лозунгах сегодняшнего дня. 79
Гигантские задачи стоят перед философией в области теоретического естествознания, писали они. Проблема времени и пространства в теории относительности, проблема эфира, волны и частицы в физике, проблема наследственности и изменчивости биологии, проблемы космогонии, геологии, физиологии необходимо приводят современную науку к философским вопросам, к учению о причинности, проблеме соотношения материи и движения, непрерывности и скачков, формы и содержания, случайности и необходимости. "Поэтому совершенно неправильно противопоставлять разработку теории материалистической диалектики изучению важнейших проблем социалистического строительства"27, — писали они. Пророчески, далее, отмечалось, что из того истолкования поворота, которое сквозит у их оппонентов, может в качестве результата последовать лишь поверхностная разработка вопросов и легкомысленная игра в цитаты28. Создается опасность, что вместо изучения при помощи диалектики конкретных явлений и обогащения ее самой, опираясь на всю совокупность современного знания, законы диалектики будут превращаться в бессодержательные схемы, жонглирование которыми приведет к чисто схоластическому ее пониманию. Диалектика вместо того, чтобы быть методом открытия нового, превращается в пустую формулу, в которой замораживается готовый результат прошлого исследования. Формалистические взгляды и ошибки привели к тому, что стали ограничиваться повторением общих формул без решения конкретных вопросов, выдвигаемых самой жизнью29. Мы привели основные тезису "статьи десяти", чтобы показать, насколько позиция ее авторов отличалась от того пути, на который хотели повернуть философию Митин и Юдин (Ральцевич впоследствии был арестован и погиб). К сожалению, им это удалось, и в течение четверти века философия в Советском Союзе имела тот жалкий вид, который пророчески предвидели Деборин и его соратники. "Статья десяти" не могла, конечно, пройти незамеченной. Слишком ярким был этот полемический документ, чтобы его игнорировали. Его и встретили "в штыки". Журнал "Большевик" опубликовал ответ В. Раль- цевича — "Философский "подарок" XVI съезду партии". Не теоретические вопросы выдвигаются на первый план и не их логическое обоснование волнует известного в то время автора, а ссылка на газету "Правда". Он пишет: от журнала "естественно было б ожидать соответственного реагирования на указания центрального органа партии — "Правды"30. Не смей возражать, если редакция "Правды" "солидаризировалась"... "Тройке", от имени которой выступил В. Ральцевич, ответил один из талантливейших полемистов — деборинец С. Новиков. Уже заглавие статьи говорит о ее содержании: "Воинствующая путаница. Философские подарки тт. Ральцевича и Митина". Он там, между прочим, писал: "Я "всегда готов" (и не в кавычках!) критиковать Деборина и его ближайших учеников на страницах "Большевика", но... добросовестно, в полной противоположности "основному методу работы" Митина и Ральцевича"31. Реакцию "Правды" тоже недолго пришлось ждать. Она публикует в августе четыре документа, относящихся к ходу дискуссии. 2 августа напечатана резолюция бюро ячейки ИКП "Положение на философском фронте". Там сказано: V3a последние пять с лишним лет в развитии марксистско-ленинской философии имеются значительные достижения по ее разработке и защите"32. Однако далее идет перечисление "ряда недостатков" в духе тех, о которых все время говорило партийное бюро: отставание философии от практики, недостаточная борьба с троцкизмом и т.п. Это весьма характерный документ. С одной стороны, там отдается должное деборинцам. Это дань тем, кто еще месяц тому назад в том же ИКП принимал продеборинские 80
резолюции. Но, с другой стороны, в резолюции перечислен уже ряд "недостатков", которые всего лишь месяц назад деборинское большинство вообще отказывалось признать. Это результат настойчивой антидеборинской кампании "Правды" и "Большевика". Более резкой была статья М. Митина "За действительную разработку ленинского философского наследства"33. После "статьи трех" прошло лишь два месяца. Но как резко изменился тон, как по-новому заговорил Митин! "Статья трех" — это первая ласточка, проба сил. Авторы еще осторожны, даже, как говорит русская пословица, мягко стелют. Правда, сам факт публикации указывал, что на такой "постели" жестко спать. И все же в первой статье материал так осторожно подан, что может создаться впечатление: авторы просто ратуют за партийность философии, за поворот лицом к социалистическому строительству — не более. Через два месяца статья Митина наносит Деборину и его окружению уже более чувствительный удар. Он пишет нечто такое, что похоже на тягчайшее обвинение: "Приверженность к логическому в противовес историческому, приверженность к абстрактному в противовес конкретному, разрыв между теоретизированием над диалектикой и ее применением, разрыв между философией и политикой — ведь эти черты в той или иной степени присущи т. Деборину и его ближайшим ученикам"34. И когда в статье далее говорилось, что необходимо поставить вопрос о большевизации философской теоретической работы, то становилось ясно: речь идет о решительном наступлении на деборинцев. И действительно, оно началось летом 1930 г. и все время шло по прямой вверх. В августе "Правда" опубликовала еще два документа, мимо которых нельзя пройти. 17 августа, появилось письмо А. Максимова. Он вскоре стал помощником М. Митина и сыграл зловещую роль в истории советской философии. А пока, в августе 1930 г., он делает первые шаги. С чего же он начал? С того, что на страницах "Правды" бросил обвинение Деборину в том, что из его, Максимова, статьи, напечатанной в 1927 г. в журнале "Под знаменем марксизма", было "выброшено все, что там говорилось о связи механистической методологии с троцкизмом"35. Не в бровь, а в глаз метил А. Максимов: в момент, когда обвинение Деборина в примирении с троцкизмом стало едва ли не основным, он решил вспомнить историю трехлетней давности, изрядно ее исказив. Об этом рассказал А. Деборин в своем "Письме в редакцию", напечатанном в "Правде" от 24 августа. Это весьма интересный документ, и мы приведем его с некоторыми сокращениями. "Да, признаюсь, — писал Деборин, — я действительно выбросил из статьи тов. Максимова "все, что там говорилось о связи механистической идеологии с троцкизмом". Тов. Максимов, как обычно делается в таких случаях, умолчал о самом существенном, а именно о том, что "все, что там говорилось о связи механистической идеологии с троцкизмом", было направлено против покойного И.И. Степанова-Скворцова, проводившего генеральную линию партии и ведшего в то время борьбу с троцкизмом и со всякой оппозицией. Как ни ожесточены были мои споры с тов. Степановым в области философии марксизма-ленинизма, для политических обвинений его в троцкизме у меня не было никаких оснований. В качестве ответственного редактора журнала я не мог допустить, чтобы бросались голословные политические обвинения против И.И. Степанова-Скворцова. Что дело было именно так, свидетельствует сохранившееся у меня письмо тов. Бухарина к членам редколлегии следующего содержания; "Дорогие товарищи! Я узнал, что в очередном номере идет статья против тов. Степанов-Скворцова и др. с обвинением его в... троцкизме. Это, ей-ей, и смешно, и политически... как бы это выразиться ... не шибко умно. Думаю, что вы с этим согласитесь. Дискуссию можно и должно вести, но не этакими методами, которые и по существу мало соответствуют действительности, и явно вредоносны 81
политически. Это — мое личное мнение. С тов. приветом Н. Бухарин. 12 декабря 1927 г." Надо полагать, что гранки статьи тов. Максимова попали в руки И.И. Степанова- Скворцова, который и сообщил об этом тов. Бухарину. В ответ на это письмо было послано секретарем редакции сообщение Н. Бухарину и И.И. Степанову следующего содержания: "Еще месяц назад редакция по предложению A.M. Деборина решила снять в статье Максимова обвинение механистов и тов. Степанова-Скворцова в троцкизме"36. Казалось бы, ясно. Но в августе борьба против деборинцев достигла такого накала, что не истину искала редакция, а возможность больнее ударить по Деборину. И без тени смущения она в своем примечании "От редакции" берет под защиту А. Максимова и нападает на Деборина, повторяя старые обвинения. В приведенных документах имеется штрих, бросающий свет на историю событий того времени. В письме Максимова и в примечании редакции сказано что редколлегия журнала "Под знаменем марксизма" "как коллектив за последнее время не работает"37. Действительно, к концу августа психологическое давление на деборинцев до того усилилось, что они уже не могли спокойно работать, и журнал перестал выходить. Только в феврале 1931 г., уже после того, как была сформирована новая редакционная коллегия, вышел "строенный" номер — 10, 11, 12 за 1930 год. Летом 1930 г. ЦК вообще действовал так, как будто Деборина и его помощников не существовало. В это время ЦК вынес решение о реорганизации ИКП, на основе которого философское и естественное отделения выделялись в самостоятельный Институт Красной профессуры философии и естествознания (ИКПФиЕ). Вся работа по набору слушателей, по составлению программ, подбору руководителей и т.д. была проведена не дирекцией, как обычно, а силами партийной организации. Это ударило по престижу руководства институтом в лице его директора Деборина и его ближайших помощников. Но именно этого добивались те, кто направлял всю эту сложную, затянувшуюся дискуссию. И естественно, что в таких условиях деборинцы не в состоянии были работать. Психологическое давление на них оказывалось со всех сторон. Хотя тенденция к лету 1930 г. стала уже вырисовываться, трудно было предвидеть, что развязка так близка. "Правда" и "Большевик" уже метали в деборинцев громы и молнии, а казалось, что все идет по-старому. Так, 18 июля прошли выборы членов и членов-корреспондентов в Комакадемию, и деборинцы могли друг друга поздравить с большим успехом: Агол И.И., Гессен Б.М., Горин П.О., Диманштейн СИ., Карев Н.А. были избраны в академики, Гоникман О.С., Кон А.Ф., Столяров А.К., Тымян- ский — в члены-корреспонденты. М.Н. Покровский, директор Комакадемии, обратился к собравшимся со следующим приветствием: "Имею честь поздравить Комакадемию с прибавлением 37 действительных членов и 24 членов-корреспондентов. Позвольте выразить надежду, что это будет твердый настоящий пленум, который можно будет собирать без особенных усилий, который будет действительно комплексным... Это будет действительно новая научная сила, которая будет жизнедеятельной и энергичной"38. Приведем список избранных членов Академии и членов-корреспондентов. А. Члены Коммунистической Академии, избранные на пленуме 18/VII—1930: Агол И.И., Берман Я.Л., Беспалов И.И., Бессонов С.А., Борилин Б.С., Вайсберг Р.Е., Ванаг Н.Н., Гессен Б.М., Гопнер СИ., Горин П.О., Диманштейн СМ., Игнатовский В.М., Карев Н.А., Кривошеина Е.П., Крумин Г.И., Куусинен, Лепешинский П.Н., Мануильский Д.З., Мартене Л.К., Маха- радзе Ф.И., Мендельсон А.С, Орахелашвили М.Д., Островитянов К.В., Панкратова A.M., Позерн Б.П., Попов Н.Н., Ронин С.Л., Рубинштейн М.И., 82
Савельев М.А., Семашко Н.А., Скрыпник, Стецкий А.И., Сырцов СИ., Фридлянд Г.С., Шестаков (Никодим), Шлихтер А.Г., Юринец В.А. Б. Члены-корреспонденты Комакадемии, избранные на пленуме 18/VII—1930: Ангаров А.И., Билаш Г., Верменичев И.Д., Голендо М.С., Гоникман О.С., Дубровский СМ., Зайдель Г.С, Зелькина Е.В.; Игнатов Е.Н., Икрамов А.И., Кин Д., Кирпотин В.Е., Кон А.Ф., Кубанин М.И., Леонтьев А.А., Маца И., Моносов СМ., Пионтковский С, Сорин В.Г., Столяров А.К., Стальгевич А.К., Тымянский, Угаров А., Хмельницкая Е.Л. Скоро, однако, обнаружилось, что выборы эти — случайный эпизод, результат прошлой инерции, не выражающий, однако, новой тенденции. Это стало очевидным в октябре. Октябрь — самый напряженный месяц в ходе дискуссии. Партийная ячейка вновь организованного Института Красной профессуры философии и естествознания (ИКПФиЕ) явилась в это время главным орудием осуществления задуманного плана. 14 октября на бюро ячейки был поставлен доклад М. Митина "О положении на философском фронте". Собрание, длившееся несколько вечеров, привлекло внимание, поскольку получило широкую огласку, его рекламировали во всех партийных организациях Москвы. И естественно, что атмосфера там царила соответствующая. Неудивительно поэтому, что была принята довольно грозная резолюция, помещенная в "Большевике", N 19—20, и в журнале "Революция и культура", N 19—20. Понимая, что новая подготовка дискуссии свидетельствует об определенных намерениях ее устроителей, никто из представителей формально все еще функционирующего философского руководства (Деборин и др.) на ней не присутствовал. В примечаниях журнала "Большевик" сказано, что редакция признает правильными основные положения резолюции39. А "положения" эти довольно резкие. Отмечается, что философское руководство "не пожелало прислушаться к многочисленным голосам партийцев-философов, выступивших с самокритикой на философском фронте. Напротив, философское руководство, монопольно используя страницы журнала "Под знаменем марксизма", всей силой своего авторитета обрушивается на всякого товарища, осмеливающегося на страницах партийной печати поднять голос в защиту самокритики в области философии"40. Деятельность деборинской группы была расценена как формалистический уклон. 18 октября "Правда" публикует статью П. Юдина "Некоторые итоги философской дискуссии". Устами П. Юдина "Правда" заявила: "Деборин показал, что философское руководство не понимает ни существа, ни необходимости поворота"41. Весь тон свидетельствовал: дискуссия подходит к концу, победа "молодых товарищей" стала очевидным фактом. П. Юдин имел полное право заявить: "Под напором большевистской самокритики философское руководство начало сдавать свои позиции"42. 4. Заседание Президиума Комакадемии (17—20 октября) — кульминационный пункт дискуссии Дата публикации статьи П. Юдина выбрана не случайно. Накануне, 17 октября, открылось расширенное заседание Президиума Коммунистической Академии, превратившееся в общемосковское собрание, Это самое драматичное событие за все время дискуссии. Собрание длилось 4 дня — с 17 по 20 октября — и явилось последним актом разыгравшейся драмы. Оно началось с доклада заместителя директора Комакадемии В.П. Милютина о положении на философском фронте и содоклада А. Деборина. В этом уже обнаружилось нечто необычное: доклад о положении на фи- 83
лософском фронте сделал не философ А. Деборин, а экономист В. Милютин. Этим с самого начала сигнализировалось, что к Деборину нет доверия. Милютин свой доклад построил на материалах, опубликованных к тому времени в партийной печати. Он против деборинцев повторил обвинения, которые имелись в разного рода статьях и рецензиях. Центральное обвинение —недооценка роли Ленина как философа и, наоборот, слишком высокая оценка роли Плеханова. Подчеркивается, что Ленин подверг критике Плеханова, однако Деборин эту критику смазывает, сводя различие между Лениным и Плехановым только к различию двух эпох, двух исторических фаз в развитии революционного движения. Милютин этим возмущен, задавая риторический вопрос: что это за две различные исторические фазы? Какие исторические фазы? Ленин и Плеханов жили в основном в одну историческую полосу. В этом месте произошел следующий диалог между Дебориным и Милютиным: "Деборин. Ленин сам об этом пишет. Милютин. Что он пишет? Что они к двум различным историческим фазам принадлежали? Вы этого нигде не найдете. Деборин. Нет?! Милютин. Вы этого нигде не найдете, если не будете так цитировать, как вы цитировали здесь. Здесь несомненно есть... Деборин. Переверните страницу. Милютин. ...смазывание роли Ленина в отношении его к Плеханову. Деборин. Смазывание, смазывание, смазывание! Это вы смазали все!**43 Таков тон, заданный докладчиком. Это, однако, не смутило содокладчика — Деборина. Он пришел на собрание во всеоружии, оперировал фактами, доказывающими всю несправедливость нападок, обрушившихся на него, всю легковесность теоретического багажа его оппонентов. "Мы, как говорили здесь, не папы, но ведь и наши товарищи-критики не папы, так что непогрешимостью никто не отличается. Почему же достаточно выступить кому-нибудь с каким-нибудь заявлением, которое ничем не аргументировано по существу, чтобы это сразу было признано правильным? А ведь до сих пор никто не дал определения формализма. Вот т. Милютин сегодня говорил: формализм, формализм, формализм... Но, простите меня, т. Милютин, ваше понимание формализма есть отрицание всякой теоретической мысли, всякого теоретического анализа"44. И далее он продолжает: "Знайте, если мы пойдем по этому пути, нам грозит в высшей степени серьезная опасность. Нам грозит опасность действительного поворота от марксистско-ленинской теории. И вот критика, которая сводится к вылавливанию отдельных словечек, отдельных мест совершенно без всякого смысла, без связи со всей концепцией автора, вот это жонглирование отдельными словечками, отдельными цитатами и т.д., — это, извините меня, пожалуйста, не есть критика по существу, которая нам поможет в работе, Милютин (перебивает). Так все оппортунисты говорят"45. О боевом духе Деборина свидетельствует следующий его рассказ: "Когда появилась знаменитая статья Фурщика, ко мне пришли товарищи с требованием: откажись! Вот напечатана статья! — Позвольте, милые товарищи! От чего мне отказываться, в чем я виноват? Фурщик — кантианец, Фурщик делает такие крупные ошибки, о которых среди марксистов-ленинцев даже не спорят! — Нет, откажись! — говорили мне. Я всегда со всей искренностью готов отказаться от своих ошибок, но только после того, как я их осознаю. Как видите, мы не против критики, но мы признаем серьезную критику, которая подвигала бы нас вперед, а не отбрасывала бы назад, а уровень нынешней критики, нынешних выступлений — это уровень, который снизился по сравнению с тем, что происходило у нас года два-три назад"46. И дальше он говорит нечто пророческое: "Теперь нельзя будет написать ни одной теоретической статьи, — все это будет называться формализмом. Это страшная опасность, с которой нужно бороться" . 84
И продолжает: "Я говорю, что т. Митин не знает, что такое формализм, ибо под формализмом он понимает любой логический анализ"48. Отвечая Милютину о двух эпохах, Деборин дал следующее объяснение. Плеханов был одним из крупнейших представителей диалектического материализма, но тем не менее школа у него была иная, и эпоха была другая. Тут непосредственная связь с Чернышевским, Гельмгольцем, влияние Спенсера и т.д. Совершенно иное дело у Ленина, и в этом смысле мы имеем новую историческую ступень, которую он осуществляет. Плеханов не мог подняться на ту ступень, на которую поднялся Ленин. Как мы видим, содоклад Деборина и по содержанию, и по форме не мог не произвести сильного впечатления. Моральная победа, казалось, приближалась с каждым его словом. Но устроители собрания если не могли блеснуть глубиной суждений, то еще и еще раз показали, какая страшная сила таится в их организаторских талантах... О том, что 18 октября была напечатана в "Правде" статья П. Юдина, мы говорили. Заметим: не 17, когда выступили докладчики, а 18, когда начались прения. Давление на публику —.явное и неприкрытое. Но не в этом только проявился их талант, а в том, что они привлекли такие силы, против которых трудно было устоять. Речь идет о сталинском приближенном, историке Е. Ярославском, и видном общественном и политическом деятеле, министре просвещения Украины Н. Скрыпнике. Впрочем, начали прения не они — первым выступил М. Митин. Он начал с оценки содоклада А. Деборина и отметил, что в нем — прямое третирование партийной печати. "В самом деле, — говорит Митин, — предположим, что выступления, которые были в партийной печати — на страницах "Правды", на страницах "Большевика", на страницах "Комсомольской правды" и т.д., —предположим, говорю, что статьи выступавших товарищей страдали большими промахами, недостатками и т.д. Предположим, что теоретический уровень этих статей, о котором говорил т. Деборин, значительно ниже по сравнению с выступлениями целого ряда других товарищей. Предположим, что в наших выступлениях есть целый ряд ошибок. Но тот факт, что эти статьи и именно эти статьи помещаются на страницах партийной печати, свидетельствует о том, что, очевидно, в философском теоретическом царстве что-то неладно. Это свидетельствует о том, что очевидно необходимо... прислушаться к сигналу, который дает партийная печать, очевидно, надо тщательно просмотреть и проверить свои доспехи и т.д."49. Вот стиль, который вскоре станет доминирующим: пусть выступления Митина и его товарищей теоретически стоят на низком уровне, пусть они не аргументированы, но поскольку их поддержала "партийная печать", непогрешимость должна быть абсолютной. Однако центральным событием явились выступления Е. Ярославского и Н. Скрыпника. Обратимся к стенограмме. "...Основные ошибки, — заявил Е. Ярославский, — правильно подмечены теми молодыми товарищами, которые набрались храбрости в 1930 г. (смех) выступить с критикой"50. "Молодые товарищи" — это, конечно, Митин, Юдин, Ральцевич. Почему же вызвали смех слова Ярославского об их храбрости? Потому, что как раз храбрости от них не требовалось: они действовали по заданию ЦК, имея как бы его охранную грамоту. Храбрость, наоборот, проявили деборинцы: понимая, что неслучайно "Правда" предоставила свои страницы неизвестным еще тогда молодым студентам, они, тем не менее, резко выступили против них и заодно — против органа ЦК партии. Участники собрания прекрасно это понимали, и слова Ярославского вызвали смех. Инцидент незначительный, но он показывает, как высокопоставленные лица старались придать вес группе Митина—Юдина, рискуя даже поставить себя в смешное положение. Но не смех, а тревогу 85
должны были вызвать слова Е. Ярославского — доверенного лица Сталина. Речь шла о замене старых, грамотных, знающих свое дело философов "молодежью", которая, в лучшем случае, должна была еще учиться. Выступление Ярославского не оставляло на этот счет никаких сомнений. Вот его слова, взятые из стенограммы: "Ярославский. Вот это — такое ревнивое отношение к новым растущим силам опасно, прямо гибельно, нельзя так воспитывать новые кадры. Если бы мы, партия большевиков, так смотрели, что вот у нас есть старая гвардия, старая гвардия помрет — кто будет руководить, — тогда бы мы ничего не стоили. А посмотрите, какая воспиталась огромная армия партийцев, являющихся прекрасной сменой старым большевикам! Многие старые большевики отстали, и надо сказать, что вы тоже начинаете уже очень сильно отставать от той молодежи, которая не удовлетворяется вашей схоластической работой. {Аплодисменты). С места. Правильно!"51 Будущее показало, что это за "прекрасная молодежь" — она принесла советской философии столько вреда, что по сей день последняя оправиться не может от тлетворного влияния тех лет. Е. Ярославский приготовил и нечто более взрывоопасное. Он принес статью Деборина, опубликованную в журнале "Голос социал-демократа" еще в 1908 г., когда он был противником Ленина. Называлась она "Философия Маха и русская революция". Что же в ней сказано? "Печать субъективизма и "волюнтаризма" лежит на всей тактике так называемого большевизма, философским выражением которого является махизм... Большевистские же стратеги, тактики с их романтическим революционным и мелкобуржуазным радикализмом, прилагают на практике теоретические принципы философского нигилизма, в основе которого лежит отрицание объективной истины и признание права за каждой личностью определять характер дозволенного и недозволенного, истинного и ложного, доброго и злого, справедливого и несправедливого"52. Легко себе представить, какой страх обуял А. Деборина за такое непочтительное отношение к большевикам в условиях, когда даже одно неосторожное слово может дорого обойтись. Внес свою лепту в создание обстановки страха и Н. Скрыпник. Он стал вспоминать, что, будучи в ссылке, слышал, что Деборин выступил против большевиков. И хотя времени прошло с тех пор немало — четверть века, — можно себе представить, какие тяжелые минуты Деборин пережил. Ярославский и Скрыпник концентрировали свое внимание на статье А. Деборина, когда он был меньшевиком, — статье, которая никакого отношения к дискуссии 1930 г. не имела. Но они знали, что делают: это испытанный метод сбить человека с толку, деморализовать его. И Деборин не выдержал. Это обнаружилось сразу же после прений, когда он выступал с заключительным словом. В итоге устроители собрания достигли цели: именно Ярославскому и Скрыпнику Деборин посвятил первые слова своего заключительного слова: "Товарищи, первый отлик мой принадлежит выступлениям т. Ярославского и т. Скрыпника. Тов. Ярославский и тов. Скрыпник говорили здесь об одной моей статье, напечатанной в 1908 г. в "Голосе социал-демократа". Тов. Ярославский зачитал ее почти целиком. В этой статье я тогда, в 1908 г., отождествил богданов- скую философию с философией большевизма и позволил себе ряд политических выпадов против большевиков. Эти выпады целиком вытекали тогда из того, что я находился в лагере противников большевиков — в лагере меньшевиков. Хотя это само собой разумеется, но я должен здесь со всей силой подчеркнуть, что я целиком согласен с самым резким осуждением, с самой резкой квалификацией, какую только большевик-ленинец может дать этой статье; никаких на этот счет расхождений у меня с т. Ярославским или т. Скрыпником нет. К этому я прибавлю, что я отношусь не только к этой статье, но и ко всему своему меньшевистскому прошлому с той же оценкой и с тем же осуждением, с каким т. Ярославский и т. Скрыпник отнеслись к этой статье"53. 86
- С первых слов видно: это уже не тот Деборин, который был всего лишь несколько дней тому назад, когда он прочитал свой содоклад, полный боевого духа и несгибаемой воли. Перед аудиторией выступал уже надломленный человек. И он не выдержал. Связав дискуссию с "современным моментом чрезвычайно обостренной классовой борьбы", Деборин требовал, чтобы его ближайшие помощники Стэн и Карев, которые в прошлом допустили ошибки "левого" порядка, "со всей резкостью и большевистской прямотой отмежевались от "право-левого" блока"54. Деборин делал все, что от него требовали. Он в заключительном слове сделал и другое: осудил свой содоклад, заявив: "Переходя к ошибкам так называемого "философского руководства", я должен начать прежде всего со своего содоклада. Мой содоклад я считаю ошибкой... Суть дела заключается в том, насколько наша философская линия в прошлом была связана с актуальными задачами, с актуальными вопросами, которые выдвигаются партией, и какаво было наше участие в боевой защите генеральной линии партии"55. Все узловые позиции, которые он и его окружение отстаивали, защищали, в один миг были сданы, как будто "противник" прорвал фронт и дальнейшее сопротивление бесполезно. Так формулирует Деборин одно из обвинений, с которого, собственно, и началась борьба в Институте философии ИКП и которое он тогда с возмущением отбросил. Резко, как мы видим, изменились обстоятельства за это время. Они заставили Дебо- рина поднять и другой узловой вопрос — о партийности философии. И если раньше он, Стэн и другие срывали маску с адептов "партийности", показывая, что их смешение философии и политики ненаучно, то в своем заключительном слове он уже заявляет, что проблема партийности философии недостаточно ясно осознавалась "философским руководством", которое не сумело из правильного понимания партийности философии сделать определенные практические выводы в своей работе. Смысл поворота заключается прежде всего в необходимости обратиться лицом к актуальным задачам социалистического строительства, а с другой стороны, "к тем задачам и к той борьбе, которую ведет партия повседневно"56. Не забыл Деборин также заявить, что "философское руководство" сделало грубейшую политическую ошибку, напечатав письмо десяти на страницах "ПЗМ". Это была крупная ошибка, ибо это выступление объективно означало противопоставление себя центральному органу партии, в котором было напечатано выступление "трех" и с которым в основном центральный орган согласился. Не смей выступать против органа ЦК — вот урок, который буквально за три дня усвоил Деборин. Это было время, когда "признание ошибок" дает единственный шанс на передышку. Деборин воспользовался им. Только когда речь шла о некоторых теоретических вопросах, мы узнаем прежнего Деборина. "Я не могу так легко отказаться от тех или иных взглядов до тех пор, пока я их не осознал и не понял", — заявил он57. Теоретик, он инстинктивно защищал свою теоретическую позицию, за исключением нескольких, как он выражался, случайных неудачных формулировок. О его стремлении уступить партийному давлению и сохранить достоинство говорит следующий факт. 23 ноября на заседании правления ОВМД он вместе с некоторыми другими представителями своей группы голосовал за присоединение к основным положениям резолюции бюро ячейки ИКПФиЕ и Президиума Комакадемии. Однако через несколько дней, когда комиссия президиума Комакадемии окончательно стала принимать резолюцию по докладу Милютина, Деборин выступил с письмен- 87
ным заявлением, в котором отказался признать теоретические ошибки. Он метался, как загнанный зверь... Сам факт голосования 23 ноября за резолюцию, предложенную их оппонентами, означал признание деборинцами своего полного поражения. Ибо резолюция была весьма грозная. Там сказано: "Руководящая группа правления ОВМД не только не возглавила самокритику на философском фронте, но, наоборот, упорно сопротивлялась развертыванию самокритики, не сумела поставить на правлении ОВМД и перед местными организациями всей суммы вопросов, поднятых во время дискуссии, всячески затушевывая и замазывая остроту политических и теоретических разногласий". Далее отмечается, что "ОВМД не может допустить пребывания в его рядах людей, причастных к двурушнической, предательской борьбе "право-левого" блока против генеральной линии партии и ее ЦК". Ввиду этого решено было "немедленно исключить из своих рядов*' В. Резника, Зонина, Я. Стэна и Н. Карева. Однако Деборина с самого начала пощадили: его не только оставили в правлении ОВМД, но и включили в комиссию, которой было поручено выработать обращение к членам Ассоциации ОВМД. В эту комиссию, кроме Деборина, вошли: Митин, Тащилин, Юдин, Разумовский58. Руководство ОВМД переходит к группе Митина—Юдина. §, Беседа Сталина с бюро ячейки Института философии Наконец, плод достаточно созрел, чтобы его, сорвать. 9 декабря состоялась беседа Сталина с бюро ячейки Института Красной профессуры философии и естествознания. "Вождь" убедился, что его команда неплохо поработала, и наградил ее своим посещением. Стенограмма не велась, по крайней мере, ни один документ никогда не был опубликован. Однако из многочисленных выступлений "очевидцев" страна узнала, что Сталин лично дал название деборинскому течению: "меньшевиствующий идеализм". Придворные философы много лет будут помнить эту "историческую встречу" и в своих выступлениях благодарить вождя за меткое и гениальное название. Кстати, оно настолько "гениально", что не поддается объяснению. Достоверным является факт, что один из лидеров советского государства А. Микоян после развенчания культа Сталина в частных беседах с философами настойчиво допытывался, что такое "меньшевиствующий идеализм", но вразумительного ответа так и не получил... Много лет советские философы будут уверять себя и других, что указания "великого Сталина", данные на этой встрече, — программа всей их дальнейшей деятельности. А была в этой программе всего-то одна-единст- венная мысль: Сталин поставил задачу, как он выразился, разворошить все написанное по вопросам философии деборинцами, "перекопать навоз"59. Сама по себе задача свидетельствует: была поставлена не научная, а какая-то иная цель, с наукой ничего общего не имеющая. Ведь "разворошить" означает: вороша, раскидать, привести в беспорядок. Это был сигнал, что научная продукция деборинцев была как бы поставлена вне закона. Что бы потом в течение многих лет ни писали и ни говорили о деборинцах, как бы ни искажали смысл их трудов или выступлений — все считалось соответствующим указанию — разворошить, не считаясь с истинным положением вещей. Это видно на примере первого заседания бюро ячейки ИКПФиЕ, состоявшемся 29 декабря, уже после встречи со Сталиным. В принятой резолюции отмечается, что в высказываниях Сталина в беседе с бюро ячейки 9 декабря "была четко поставлена задача разворошения идеалистического хлама на фило- 88
софском фронте, задачи борьбы на два фронта в философии и разработки ленинского философского наследства. Замечания эти имеют крупнейшее историческое значение, открывают новую страницу, подымают на высшую ступень ход философской дискуссии и должны лечь в основу всей дальнейшей теоретической работы в области философии"60. Еще одно обстоятельство подчеркнуто в резолюции. Вспомнили, что раньше взгляды деборинской группы оценивались как формалистический уклон. Так было сказано в резолюции ИКПФиЕ от 14 октября. В декабре, после беседы со Сталиным, это уже кажется слишком "мягким". Резолюция от 29 декабря считает, что квалификация взглядов так называемого философского руководства как формалистического уклона является "академической, недостаточно четкой и должна быть уточнена и усилена, ибо формалистическое извращение материалистической диалектики является по своему существу идеалистической ревизией марксизма"61. Далее, собрание потребовало приступить немедленно к дальнейшему пересмотру учебных планов и программ ИКП, ибо существующие планы и программы не отражают всего характера поворота, совершаемого на философском фронте 2. Через три дня, 1 января 1931 г., М. Митии выступил на заседании фракции ОВМД (в помещении Комакадемии) с докладом "К итогам философской дискуссии". Это первый программный доклад нового философского руководства. Он начал его с того, что не только на философском фронте свергнут бог — Деборин. В политэкономии был свергнут такой же бог — Рубин. Он, правда, забыл сказать, что все эти боги были заменены, в соответствии с религией монотеизма, одним богом — Сталиным. 25 января 1931 г. ЦК партии принимает свое знаменитое постановление "О журнале "Под знаменем марксизма"63. Оно придало юридическую силу всему тому, что было сделано за год дискуссии, в кратких формулах выразив позицию своих же представителей — Митина, Юдина и других. Названию "меньшевиствующий идеализм" придана законная сила. Формально это решение ЦК на высочайшем уровне подвело итоги дискуссии. На самом же деле "выкорчевывание" меньшевистзующего идеализма лишь началось. Много лет "меньшевиствующих идеалистов", а также механистов будут клеймить со всех университетских кафедр, предавать анафеме со страниц газет и журналов. Период свободной дискуссии кончился. Оценивая события в целом, можно увидеть, что вырисовываются разные периоды, этапы дискуссии. Историки высказывали об этом разные точки зрения. Гр. Баммель утверждал, что дискуссия прошла 5 этапов64. Группа авторов — П. Липендин и др. — считали, что в развертывании философских разногласий было два основных этапа: 1-й начинается с выступления И. Сталина на конференции аграрников-марксистов (декабрь 1929 г.) и кончается моментом беседы И. Сталина с бюро ячейки ИКП (декабрь 1930 г.), а отсюда начинается второй и последний этап дискуссии65. Мы не будем вдаваться в подробности того, кто прав: любая классификация условна. Мы хотим только показать, почему вопрос об этапах дискуссии имел тогда принципиальное значение. Раздавались голоса, что на первых порах дискуссия шла не остро, не воинственно. Слушатель ИКП Шабалкин и его товарищи всю борьбу с деборинской группой до беседы бюро ячейки ИКП с И. Сталиным истолковывали как борьбу примиренческую по отношению к меныневиствую- щему идеализму. Считавшие так исходили из того, что в разное время тон критических статей (Митина и др.) был разный. Только на последнем этапе, после беседы Сталина с бюро ячейки, дискуссия стала "боевой, большевистской". Официальное новое руководство резко выступило против подобной недооценки своих заслуг, отмечая, что дискуссия ни на одном 89
из этапов борьбы с деборинской группой не была примиренческой, "как это можно иногда услышать"66. Это, безусловно, верно: Митин, Юдин под руководством ЦК с самого начала взяли курс на искоренение дебо- ринцев и не помышляли даже о возможности компромисса, примирения с ними. Но делали они это осторожно, постепенно. От этапа к этапу действительно нарастали удары, но не потому, что предыдущие этапы были "примиренческими", а потому, что только такая тактика могла принести наилучшие плоды. Только после того, как на начальных этапах понемногу расшатывались позиции в целом авторитетной еще группы Дебо- рина, готовился следующий удар, и, как правило, более сильный. Только наивные люди могли это расценить как примиренчество. И тем не менее, после беседы со Сталиным начался этап "особый". Он достоин того, чтобы его рассмотрели отдельно. Глава 4-я От свободной к антидемократической дискуссии В советской историко-философской литературе преобладает мнение, что, как пишет один из официальных историков А. Щеглов, "дискуссия 1929—1931 гг. носила подлинно демократический характер, ее участники свободно высказывались и устно и в печати, в ней не было ограничений, которые порой были присущи некоторым дискуссиям, проходившим в последующие годы"1. Несколько по-другому выражает эту мысль один из ведущих советских философов, ректор Академии общественных наук при ЦК КПСС М. Иовчук*. Он указывает, что борьба против механицизма развернулась еще до культа, и, следовательно, культ Сталина со всеми его трагедиями тут ни при чем2. Понимание дискуссии 20-х—начала 30-х гг. как "единого потока" не соответствует историческим фактам. Называть ее "свободной", забывая, что было два резко выраженных периода, — значит скрывать главное, именно: только примерно до июня 1930 г. она носила относительно свободный характер, а после "статьи трех" и особенно с осени 1931 г. дисскусия стала антидемократической. 1, Относительно свободная дискуссия в 20-х тт. Вначале это в целом действительно был свободный обмен мнениями. Участники дискуссии защищали точку зрения, которую считали правильной. Деборинцы были глубоко убеждены в том, что философию следует развивать как абстрактную науку путем анализа категорий, используя для этой цели Гегеля, создавшего систему философских категорий. Они любили свою науку и были искренне преданы ей. Механисты — как правило, естественники — тоже искренне были преданы своей науке, хотели ее самостоятельного развития и освобождения от сдерживающего, как они полагали, влияния философии. Можно спорить и не соглашаться с некоторой односторонностью обеих точек зрения, но нельзя не признать, что их высказывали люди принципа. Особенно следует подчеркнуть эту мысль по отношению к деборин- цам. Имея всю полноту "философской власти", они были далеки от того, чтобы пользоваться ею для подавления инакомыслия. *Ныне покойный (ред.). 90
Вообще период 20-х годов характеризуется относительной терпимостью. Об этом свидетельствуют некоторые факты. В 1922 г. вышла книга Н. Бухарина "Теория исторического материализма". Бухарин не только был тогда в зените славы как теоретик, но и как человек, в определенном смысле олицетворявший власть. Книга скоро стала официальным учебником, по которому до конца 20-х годов учились тысячи учащихся. И вот, несмотря на это, появились рецензии, написанные, как говорят, "не взирая на лица", и, следовательно, авторы их пользовались относительной свободой. Вл. Сарабьянов, в частности, писал: "Хотя я рискую попасть в немилость к Н. Бухарину, однако мое марксистское сердце и горячая кровь диалектика заставляют меня снова ринуться в атаку на теоретика, пользующегося громадным авторитетом среди нашей молодежи, а потому чрезвычайно опасного в своих ошибках"3. В том же номере журнала "Под знаменем марксизма" С. Гоникман в рецензии "Диалектика тов. Бухарина" пишет: "Вряд ли можно назвать еще одну книгу, которую мы ждали бы с таким нетерпением, как "Теорию исторического материализма" Бухарина"4. И далее идет целый ряд замечаний в довольно критическом плане. С этими рецензиями не согласился А. Кон. Он написал статью «Критика "критиков"», в которой по всем принципиальным вопросам поддержал автора "Теории исторического материализма" — Н. Бухарина. Он ее начинает с того, что книга интересна с трех точек зрения. До сих пор не было работы, где бы систематически, не в полемической, а в позитивной форме была изложена целиком марксистская система учений об обществе. Целому ряду вопросов Бухарин старается дать самостоятельную трактовку. Наконец, выпуском книги преследовалась цель дать учебник марксистской социологии для партийных школ. О рецензиях Сарабьянова и С. Го- никмана А. Кон пишет, что в них проявилась "непозволительная манера критики и самодовольно-презрительный тон"5. Особенно выделялся среди критиков Н. Бухарина автор, сохранивший свое инкогнито под псевдонимом "Плехановец"6. Как же реагировал Н. Бухарин? Он написал «Письмо в редакцию "Правды"» следующего содержания: "Некоторое время тому назад в журнале "Под знаменем марксизма" появилась исключительная как по своему тону, так и по способу аргументации статья, написанная под псевдонимом и направленная против моей "Теории исторического материализма". Не будучи в состоянии в силу недостатка времени сразу ответить на эту, к сожалению, довольно невежественную статью, я неоднократно интересовался, кто ее автор, полагая, что в нашей среде может и должна вестись открытая полемика, если только она, по замыслу авторов, служит делу выяснения истины. Тем не менее редакция журнала скрывала имя автора, точно тайную болезнь. Теперь от одного из членов редакции я узнал, что гражданин, ее писавший, дважды исключен из коммунистической семьи: один раз — из нашей партии, другой — из Коммунистического Интернационала. Ввиду того, что я ни прямо, ни косвенно не желаю прикрывать знаменем марксизма измену нашей партии и ренегатство, прошу редакцию почтенного издания снять меня со списка сотрудников" . Несмотря на не вполне терпимый характер аргументации, письмо Н. Бухарина интересно тем, что свидетельствует о некоторых положительных нравах в редакции философского журнала. А весь спор вокруг учебника Н. Бухарина — об определенной степени свободы мнений. Такой стиль типичен для того времени. Как правило, печаталась одновременно работа, в которой высказывалась определенная точка зрения и ответ не согласного с ней оппонента. Вот один из многочисленных примеров. В журнале "Под знаменем марксизма" была опубликована статья Ф. Дучинского "Неодарвинизм и проблема эволюции человека", полная обвинений в адрес известного генетика А.С. Серебровского. Автор обру- 91
шился на последнего за то, что он, по мнению Дучинского, опровергает трудовую теорию происхождения человека — одну из центральных теорий, обоснованную Энгельсом8. Несмотря на то, что Ф. Дучинский выражал точку зрения редакции и его главного редактора А. Деборина (последний много раз ссылался на Дучинского), А. Серебровскому была предоставлена возможность в том же номере выступить с энергичным и убедительным опровержением. Он отмечал, что выступает не против энгельсовского тезиса о роли труда в процессе эволюции, а против того, как представлял себе Энгельс механизм наследственности, который в то время не был еще известен науке. Мнение Энгельса, что употребление передних конечностей обезьяны приводит к постепенной эволюции их в орган труда — руки и, следовательно, к "превращению обезьяны в человека", — это по существу ламаркистский тезис. "Кто дал вам право всех несогласных с ламаркизмом зачислять в ревизионисты?" — с возмущением спрашивает ученый"9. Мы не намерены, однако, идеализировать этот стиль. Очень часто А. Де- борин печатал контрстатью для того, чтобы нейтрализовать точку зрения автора, с которым он был несогласен. Об этом рассказал Вл. Сарабьянов в своем выступлении на 2-й Всесоюзной конференции марксистско-ленинских учреждений. "Но с какой стати, — говорил он, — я буду печататься в журналах, если статью мою напечатают только тогда, когда к ней будет приготовлен хвост? А если этот хвост приготовляется с опозданием на три номера, то и моя статья опаздывает на три номера. Разве в таких условиях можно нормально вести дискуссию? Мы считаем, что невозможно"10. Были и более серьезные фатсты, заставляющие нас не соглашаться с мнением, иногда встречающимся, будто 20-е годы были чуть ли не "царством абсолютной свободы". Мы их отчасти приводили, когда подчеркивали, что партийная печать, особенно "Правда" и "Большевик", постоянно подбадривали одних, ругали других, обнародуя таким образом симпатии и антипатии партийных верхов. Правда, высказывания эти еще не стали железной директивой, "высочайшим повелением", как это станет обыденным, привычным всего лишь через несколько лет, когда цитата из "Правды" превращалась в самый "убедительный" и единственно возможный аргумент. В 20-х годах можно было спорить и против подобных полуофициальных мнений, однако каждый понимал, что реальная сила в руках тех, кого поддерживали верхи. В этих условиях немудрено, что прорывались высказывания, вообще несовместимые с демократическим характером дискуссии. Так, после выхода третьего сборника "Диалектика в природе" Ник. Карев опубликовал большую статью в журнале "Под знаменем марксизма", которая была помещена в виде передовой. Он назвал ее "К итогам и перспективам споров с механистами". Вот какой вопрос он позволил себе поставить: "Не слишком ли много свободы получают гнилостные процессы, куда устремляются они, что именно несут они с собою, как их изолировать и обезвредить? . Всего лишь через каких-нибудь два года он на собственном опыте узнал, какая опасность таится в подобного рода вопросах, какую страшную взрывоопасную силу они в себе таят. Правда, подобного рода высказывания скорее походили на метод полемики, чем на недопустимую практику, судя по тому, что все же деборинцы не пошли по линии диктата. Однако в них скрывалась сама возможность легкого превращения относительно свободных дискуссий в диктатуру так называемых теоретиков. И кроются эти корни в самой традиции марксизма, в той форме полемики, которая шла еще от периода до 1917 года, когда отлучение от марксизма и обвинение в расхождении с Марксом являлись главным аргументом. Образ- 92
цами в этом отношении служили Плеханов и Ленин. Споры шли тогда по вопросу о том, кто "лучше понимает" Маркса, Взаимные обвинения в этом случае неизбежны, однако они не носили опасного для одной из сторон характера. Когда же этот стиль полемики стал основным после взятия большевиками власти, "отлучение от марксизма" стало тяжким обвинением, особенно в 30-х годах. До этого, в 20-х годах, подобные обвинения носили скорее моральный характер, и люди еще высказывали свои мнения более или менее свободно. Этой относительной свободой пользовались и механисты, а деборинцы были весьма терпимы как администраторы. Они в полемике отнюдь не были "святыми", и мы это подчеркивали. Но и механисты — их оппоненты — тоже не раз давали волю своим чувствам. В 1928 г. Л. Аксельрод издала книгу12. Известный советский философ В. Асмус в своей рецензии был возмущен тем, что книга изобиловала множеством личных нападок, она направлена была больше против лиц, нежели против принципов. Л. Аксельрод, по его словам, заботится не столько о том, чтобы выяснить вопросы, сколько о том, чтобы привести на скамью подсудимых ряд товарищей, доказать вредный характер их деятельности и работы. В. Асмус, один из почтеннейших и вдумчивых советских философов, говорит, конечно, то, что соответствует действительности. Его не могло не оттолкнуть огромное число энергичных выражений или, говоря проще, ругательств, разбросанных по многим страницам книги. Такие эпитеты, как "тупой", "безграмотный", вздорный", "грубый", слова вроде "шутовство", "ослы" — обычные обороты речи автора13. Все это так. Было бы, однако, неверно видеть в этом порок, присущий только одной из спорящих сторон. Характерно, что в той же книге, в которой В. Асмус возмущался грубостью Л. Аксельрод, она, в свою очередь, возмущается грубостью А. Деборина. Деборин, писала она. неспособен отличать литературную полемику от жаргона Сухаревки (рынка в Москве. — И.Я.)и. И если Карев после выхода в свет книги Аксельрод в одной из своих статей возмущался ее резкостью, говоря, что не собирается отвечать в том же тоне, в той же форме, то невольно думаешь: это потому, что весь арсенал "крепких слов" исчерпан, а не потому, что этого требуют элементарные нормы, обязательные для научной полемики, И действительно, в одной из .статей Н. Карева сказано, что механисты представляют собой коллекцию "умственно и морально дефективных профессоров и журналистов", что они — группа ослов и что их "нужно бить беспощадно, и они должны быть разбиты"15. Не менее резко выступил и другой деборинец — В. Егоршин — в своей рецензии на 3-й сборник механистов "Диалектика в природе"16. Такой стиль, полный словесного чертополоха, отражает скорее стиль эпохи, чем остроту характеров участников дискуссии. Там, где на страницах печати или в устных выступлениях не перестают друг друга обвинять в "извращении марксизма", 'в "ревизионизме" и "отступничестве", — там неминуем обмен эпитетами, недостойный серьезных людей, какими безусловно были и Аксельрод, и Деборин. Они, в основном и главном, спорили по серьезным философским проблемам, искренне отстаивая свою точку зрения. 2. Резкое изменение ситуации, начиная с лета 1930 года Все резко изменилось, когда дискуссия с механистами постепенно переросла в дискуссию с деборианцами. На философскую арену пришли новые люди, которые поставили перед собой новые цели и осуществляли их новыми средствами. Начиная с этого времени, ока уже ничем не отличалась 93
от дискуссий всех последующих лет. Ею, собственно, начинается та диктатура на идеологическом фронте, которая явится характерной чертой всего периода культа Сталина. Дискуссия, начиная с лета и особенно с осени 1930 г., как бы запрограммировала все отрицательное, что потом происходило в течение последующих десятилетий, в ее ходе выработаны аргументы, которыми пользовались постоянно, ибо "идеологическое наступление" с тех пор уже не прекращалось ни на один день. Особенно проявился этот стиль осенью 1930 г., когда, как мы отмечали, деборинцы начали сдавать позиции. Сошлемся на резолюцию ОВМД (Общество воинствующих материалистов-диалектиков), принятую в конце ноября, когда новое философское руководство стало в нем преобладающей силой. Там сказано: "Так как т. Карев, играя руководящую роль в правлении ОВМД и занимая исключительно антипартийную позицию в процессе философской дискуссии, упорно сопротивляясь развертыванию самокритики и повороту философии к актуальным задачам социалистического строительства... т. Карев должен быть немедленно освобожден от должности заместителя председателя и члена правления ОВМД"17. Это — наказание за "позицию в процессе философской дискуссии". Демократической, в таком случае, назвать ее весьма трудно. Наиболее ярким свидетельством того, что дискуссия в первоначальный период принципиально отличалась от того, что произошло после победы нового философского руководства, является доклад М, Митина, произнесенный сразу же после встречи философов со Сталиным в декабре 1930 года. Поскольку огонь направлен против деборинцев, механисты, по выражению Митина, чувствуют себя героями, именинниками. Но чтобы показать, что радость преждевременна, он выдвинул задачу проведения второго тура борьбы с механистами. Он недоволен деборинской критикой их как очень мягкой. "Когда же к борьбе с механистами, — говорил Митин, — мы подойдем с действительно марксистско-ленинских позиций, когда мы будем давать не только абстрактно-теоретическую характеристику их взглядов, но и политическую, когда с марксистско-ленинской точки зрения будем вскрывать те ошибки, которые они делают, тогда механисты почувствуют те "именины", которые для них настали. Совершенно напрасно они радуются"18. Это были не пустые угрозы. И если раньше деборинцы вели с механистами полемику по важнейшим теоретическим вопросам, то сейчас их стали просто обвинять во "вредительстве", "контрреволюции", в том, что их позиция — теоретическая база правого уклона. Один из новых, весьма острых критиков П. Вышинский публикует статью, одно название которой походит на тезис из прокурорской речи: "Образчик вредительской философии". Она могла вызвать страх не только у несчастных, против которых была направлена, но и у читателей, ибо там сказано, что теория философа и экономиста Базарова, обвиненного в механицизме,— это "маскировка классового врага",— обвинение, которое предвещало смертную казнь19. В том же номере журнала печатается статья К. Амелина и П. Черемных — авторов из нового философского руководства, — носящая не менее взрывоопасный характер: "Адвокаты теоретической базы правого оппортунизма"20. А в следующем номере журнала, в передовой, говорится, что "вредители пытались "научно" обосновать свои контрреволюционные мероприятия"21. В условиях такого психологического давления деборинцы один за другим выступили— на собраниях и в печати— с заявлением о своем раскаянии. В политической области эту форму унижения своих противников Сталин применял давно. В научной области она стала впервые применяться в дискуссии, о которой идет речь. 94
Одним из первых выступил с покаянным письмом деборинец И. Разумовский, в котором он писал, что признает свои прежние ошибки и обещает их исправить22. В том же номере журнала напечатано покаянное письмо механиста Л. Ру- бановского, в котором сказано: "Долг большевика требовал от меня, чтобы я подверг печатной и резкой критике свои собственные ошибки и ошибки моих бывших лидеров. Педагогическая работа была совершенно недостаточна, чтобы загладить вреднейший общественный эффект моих механистических выступлений"23. Наиболее пространное покаянное заявление опубликовал один из сподвижников А. Деборина, часто выступавший в печати, — В. Егоршин. Это поистине "Пересмотр в порядке самокритики", как он назвал свое письмо. Скрупулезно, шаг за шагом, выискивает ученый "недостатки" в своих собственных трудах, чтобы, как он пишет, "подвергнуть критическому пересмотру ряд ошибочных положений, содержащихся в моих прежних работах"24. Это был мучительный пересмотр, полный самобичевания. Китайские хунвэйбины, как и их жертвы, имели своих предшественников... То же можно сказать и о покаянном письме известного в то время историка философии Г. Баммеля, который писал: "В этой связи считаю необходимым не только в своей повседневной работе, но и в особом выступлении в печати дать критику допущенных в моих печатных работах ошибок, которые мною до сих пор не были подвергнуты жесткой партийной критике"25. И он сам перечеркивает всю свою многолетнюю работу, по пунктам перечисляя "все ошибки" во всех своих статьях и книгах. Можно себе представить, сколько жизни, нервов, сил это ему стоило. Многие подавали покаянные заявления в ЦК. Вот выдержка из письма активного деборинца И. Агола: "Вполне искренне осознав свои ошибки, считаю своим долгом заявить, что приложу все силы не только для исправления указанных ошибок, но и для борьбы с той антипартийной линией, которую я раньше как меньшевиствующий идеалист защищал... Москва, 5/IV—1932"26. Особый интерес представляют покаянные выступления А. Деборина и Вл. Сарабьянова на научной сессии, посвященной 50-летию со дня смерти К. Маркса. Сам факт, что разрешалось выступать на подобного рода собраниях, считался проявлением "милости" по отношению к опальному. Это был признак того, что в верхах, в силу каких-то причин, имеется намерение помиловать. Выступавшие это знали и обычно старались говорить в уничижительном тоне. Вл, Сарабьянов, например, сказал: "Дискуссия дала для нас чревычайно много. Несомненно, тот, кто думает над собой, тот, кто не хочет оставаться на месте, топтаться и утопать, в конце концов, в болоте, кто хочет развиваться, тот должен над собой работать, и дискуссия ему дала чрезвычайно много"27. Обращаясь к своим товарищам-механистам, не пожелавшим признать своих ошибок, он заявил: "Необходимо браться за пересмотр своих ошибочных взглядов теперь же, не откладывая ни на один день... Пора кончать!.."28. В этом же духе выступил А. Деборин. Он заявил: "Здесь не может быть половинчатого отношения ни к резолюции, ни к своим ошибкам, не может быть желания во что бы то ни стало считать себя правым, если не полностью, то хотя бы отчасти, на 20, на 30 процентов и т.д. Нет, от нас требуется полное и безоговорочное разоружение. На этой точке зрения я стою, и она является для меня обязательной"29. Как же реагировало собрание на эти выступления? Ответ не так прост, как может показаться. На подобного рода собраниях обычно не бывало ни одного лишнего слова. Заранее все продумывалось, все подготовлялось, согласовывалось. Какое впечатление производили выступления бьющих 95
себя в грудь ораторов — безразлично. Все зависело от того, что хотели сделать верхи. И по тому, как выступавшие реагировали на исповедь провинившихся, можно было безошибочно расшифровать намерение режиссуры. С. Пичугин — один из выдвинувшихся в то время философов, сделав ряд замечаний по выступлению Вл. Сарабьянова, общий вывод сформулировал, однако, в его пользу. Он заявил: "Я думаю, что выражу общее мнение, если скажу, что выступление т. Сарабьянова было искренним и партийным в подходе к своим ошибкам. В этом отношении он отличается от тех его единомышленников, которые продолжают занимать позицию молчания, — Варьяш, Аксельрод"30. Не менее определенно говорил участник обсуждения С. Николаев, заявивший: "Тов. Сарабьянов действительно по-партийному выступил с признанием своих ошибок. Ни у кого не осталось никакого сомнения из здесь сидящих и слушающих Сарабьянова, что он оставил у себя мостик для отступления"31. Лакмусовая бумажка, барометр — это, конечно, мнение М. Митина. Тем более, что он был на этом собрании докладчиком и, следовательно, должен был заключить прения, подвести итог. Он тоже, отметив ряд "недостатков", в целом дал весьма лестную характеристику выступлению Вл. Сарабьянова32. Было ясно: в верхах решили помиловать Вл. Сарабьянова. Так оно и было. Он беспрепятственно работал. И, несмотря на тяжелый недуг — глухоту, — был одним из любимых лекторов. Помиловала его и судьба: он среди философов — один из тех буквально единиц, кто уцелел в грозные годы сталинских репрессий. Несколько по-другому реагировали на покаяния А. Деборина, хотя, на мой взгляд, выступление его показало, что он действительно "разоружился". Тем не менее С. Николаев заявил: "Есть другая группа людей, ярким представителем которой, по-моему, явился вчера на заседании A.M. Деборин. Это — признание своих ошибок, клятва и вместе с тем нежелание по-существу, на самом деле критически переработать себя, а продолжать работать в том же духе. Таково впечатление от речи Деборина"". Не удовлетворило покаяние А. Деборина и В. Ральцевича. "Тут один товарищ правильно сказал,.— подчеркнул он, — что у т. Сарабьянова теперь отрезаны пути к отступлению. К сожалению, этого нельзя сказать про т. А. Деборина"34. М. Митин сдержанно, но полностью солидаризировался с выступлениями против Деборина. Он даже подвел итог его работы за два года, прошедших после постановления ЦК. И пришел к выводу, что Деборин "медленно перестраивается". Он недоволен тем, что Деборин целый год размышлял, раньше чем опубликовал в январе 1932 г. в "Правде" покаянное письмо35. И тем не менее весь этот спектакль свидетельствовал о "доброй воле" его режиссеров. И то, что Деборину вообще разрешили выступить, и то, что в одном месте заключительного слова Митин заявил: "Деборин правильно указал, что решение ЦК — это директива", — все это свидетельствовало о каких-то "добрых намерениях". Но чтобы не было иллюзий полной реабилитации и забвения прошлого, Деборина подвергли основательной критике. На практике это означало: выступать публично с лекциями, преподавать — "не доверим", но жить и работать где-то в тиши кабинета — "дадим". Так оно и было: Деборин работал в Академии наук, редко появлялся публично. Тут мы себе позволим сообщить единственный во всей книге недокументированный факт, о котором рассказали весьма информированные люди. Через 4 года после описанных событий, в 1937 г., когда начались массовые аресты, Деборин одно время боялся ночевать дома. Он спал на с-самье 96
в Нескучном саду в Москве. Однако чаша сия его миновала. Он один из тех считанных "дебориицев", которые уцелели. Удивительную стойкость проявили механисты Л. Аксельрод, А. Тимирязев, А. Варьяш, С. Перов, И. Чукичев. Они наотрез отказались выступать с покаянными письмами. Их примеру последовал деборннец С. Левит. На них оказывалось усиленное давление, но они оставались твердыми до конца. В одной официальной статье было сказано, что они не хотят понять того, что, упорствуя в своих ошибках, они, помимо своей воли и желания, играют тем самым на руку классовому врагу и его идеологической агентуре. Тимирязев, Варьяш, Перов "забывают", что механическая ревизия марксизма является теоретической базой правого оппортунизма, главной опасностью на данном этапе36. Не каждому дано выстоять перед лицом таких угроз. Формально механисты мотивировали свой отказ подчиниться требованиям "раскаяться" тем, что их фамилии не названы в постановлении ЦК от 25 января 1931 г. Показательна в этом отношении позиция, которую занял И. Чукичев, руководитель кафедры физиологии сельскохозяйственных животных Московской ветеринарной академии. В 1933 г. проходила "чистка", то есть публичная, индивидуальная проверка работников, Он был одним из активных механистов, и ему был задан вопрос, как он относится к постановлению ЦК партии «О журнале "Под знаменем марксизма"». Ответ его поразил присутствующих, привыкших слышать покаяния на подобных собраниях, являвшихся чем-то вроде Страшного Суда. А он спокойно ответил, что взгляды механистов по вопросам естествознания являются единственно правильными, а критикующие их не правы. И добавил: "Ко мне это решение ЦК не относится. Не относится око и к Тимирязеву, В^ръяшу и Перову, В решении ЦК нет наших фамилий". А когда ему заметили, что названные фамилии не раз фигурировали на страницах газеты "Правда" и журнала "Большевик", он ответил: "Правда" и '"Большевик" сделали ошибку. Против И: Чукичева была начата настоящая травля. П. Черемных, один из представителей нового философского руководства, посвятил ему статью под названием "Об одном политически вредном рецидиве"37. Одно название свидетельствовало о серьезной угрозе. И. Чу- кичев, однако, остался верен своим принципам. Но обычно люди не выдерживали. Свидетельство этому — "Письмо в редакцию" И. Луппола -- очень полное и по форме весьма драматичное. Он его писал в 1936 г., когда кровавые репрессии уже начались. И, в соответствии с обстановкой, Луппол придал "Письму" наиболее острый характер, употребляя выражения, бывшие в то время в ходу. Так, он пишет, что распознал "махрово-кулацкое нутро механицизма", что некоторые мень- шевиствующие идеалисты проводили "свою злодейскую, террористическую работу". Вспомнив, как Ленин говорил о Деборине: "присмотреть надо", И. Луппол отмечает: "Вместо того чтобы оказаться под присмотром, он стал главой философской школки, фактическим руководителем всей философской учебы. Вместо того чтобы черпать еще тогда, в 1921—1922 гг., непосредственно из сокровищницы Маркса- Энгельса—-Ленина и с этих позиций диалектического материализма присматривать и критиковать деборинщину, я стал жадно глотать все, что получал от этих неверных вторых рук. Деборин составлял хрестоматию, и я помогал ему в этом; мэтр предлагал, и я старательно, полиостью в его духе писал свои первые рецензии в тогдашний "Под знаменем марксизма". А сам мэтр вместе с тогдашним шеф-редактором, в дальнейшем известным по процессу над троцкистско-зиновьевской фашистской бандой, гнусным контрреволюционером и террористом В. Ваганяном, — в качестве идейного главы наполнял своими статьями страницы журнала"38. Откуда это самобичевание на основе подробного исторического экскурса? Дело в том, что до того, как Луппол написал свое "Письмо в редакцию", 4 Вопросы философии, N 10 97
в одном из номеров журнала ПЗМ была напечатана передовая, которая могла навеять ужас на любого читателя, тем более на Луппола, которому там отведено несколько грозных строк. "И. Луппол, — сказано там, — автор идеалистической и насквозь антимарксистской книги о Ленине, один из вожаков меньшевиствующего идеализма, исключительно ловко "маневрируя", ни разу не удосужился выступить в печати со сколько- нибудь внятной критикой взглядов меньшевиствующего идеализма... Эти факты указывают на то, что И. Луппол не намерен критиковать взгляды меньшевиствующего идеализма и, видимо, не хочет считаться с тем, что меньшевиствующий идеализм есть рогожное знамя, которым троцкистско-зиновьевская нечисть прикрывала свою злодейскую террористическую работу"39. Страх подсказал И. Лупполу, что следует обратиться в редакцию с покаянным письмом. Талантливый автор, он и этот трагический документ написал не без таланта. Но, к сожалению, ему это не помогло: хотя и несколько позже других, но он тоже был арестован и погиб от рук сталинских палачей. Вообще эта передовая подвела кровавую черту под дискуссией, начавшейся теоретическими спорами и кончившейся почти поголовным уничтожением ее участников. Авторы передовой писали: "Не только руководители меньшевиствующего идеализма (Карев, Стэн), но и почти все их приверженцы оказались контрреволюционерами и предателями"40. Сопоставим эти слова с тем? что писал П. Юдин в "Правде": "Одной из особенностей настоящей дискуссии является то, что почти все уже сложившиеся философские кадры упорно сопротивлялись повороту, восстали против самокритики" 1. Почти все философские кадры, другими словами, были деборинцами. И их всех уничтожили. Трагический конец имела дискуссия, которую М. Иовчук и А. Щеглов называют "свободной" и "подлинно демократической". Через год журнал ПЗМ подводит уже "итоги". В статье, подписанной инициалами "Д.Б.", сказано: "Теперь можно подвести некоторые итоги этой борьбы в области философии. Не только большинство руководителей меньшевиствующего идеализма, но и большинство выращенных ими и примыкавших к этому направлению кадров оказались врагами партии и советского народа"42. Это не единственный документ, который свидетельствовал о кровавой расправе с участниками дискуссии. Немало, например, писал один из новых руководителей — философ В. Берестнев — о механистах и меньшевиствуюших идеалистах как о "врагах народа". Он обрушился на Карева, Стэна, Гессена, Подволоцкого, говоря, что они "оказались предателями, контрреволюционерами. Отдельные механисты (Рубановский и др.) оказались в том же лагере43. Далее сообщает о "предательстве" Гербера, Урановского, Федотова, Бужинского. Он подробно говорит о "шабалкинской группе предателей", волей-неволей выдавая то, что сам он, может быть, хотел скрыть. Приведем слова И. Берестнева: "Возникшая и оформившаяся в ИКПФ в самый острый период борьбы с деборинцами группка, возглавляемая Шабалкиным, в своей борьбе против линии партии в философии также, за исключением немногих ее участников, превратилась в предателей и врагов партии. В группу входили: Шабалкин, Дмитриев, Новик, Евстафьев, Лепешев, Адамян, Леонов, Токарев, Амелин, Волошин, Колоколкин, Базилевский и др. Шабалкинцы выступили против парторганизации ИКП философии, обвиняя ее в "примиренчестве" к деборинщине, сопровождая эти обвинения всяческой клеветой на товарищей, возглавлявших борьбу с деборинцами"44. Трудно яснее высказаться, чтобы читатель понял: речь идет о людях, которые просто выступали против Митина, Юдина и других, как выражается Берестнев, "товарищей, возглавлявших борьбу с деборинцами". И их за это уничтожили физически, объявляя предателями, шпионами. 98
Шабалкинская группа по своим теоретическим воззрениям малопривлекательна. Это люди, о которых говорят, что они святее римского папы или левее всех левых. Но если Берестнев, ссылаясь на "Правду", сообщает, что член шабалкинской группы Лепешев, работавший в Саратовском крае, "был разоблачен как шпион, агент Гестапо9', то за муки, перенесенные им, мы еще раз должны вспомнить, что он невинно погиб, как и тысячи других его товарищей по беде. В разное время были названы еще следующие жертвы: Гессен, Левин45, Резник, который якобы явился "фракционером-леваком"46, Айхенвальд47; Альтер назван "троцкистским контрабандистом"48; Гербер, погибший в 1936 г., был арестован как якобы "троцкистский террорист" , якобы принадлежащий к "контрреволюционной шайке"50. В конце 1937 г. М. Митин в статье в журнале "Большевик" писал, что философы Слепков, Астров, Марецкий, Айхенвальд — ученики Н. Бухарина — "скатились вместе со своим главой" на путь фашизма, стали злейшими врагами советской власти и подручными "японо-германских троцкист- ско-фашистских агентов"51. Известных в свое время философов Тымян- ского, Гоникмана он называет "врагами народа", а об их учебниках говорил, что это "настоящая вредительная литература". О Ральцевиче, который вместе с Митиным и Юдиным написал знаменитую "статью трех", Митин пишет, что это "двурушник, враг народа, умело и тонко скрывавший свою вредительскую деятельность"52. Г. Баммель, известный своими историко-философскими работами, назван "фашистским агентом"53. Особенно ожесточенными, как обычно, репрессии были на Украине. Н. Шелкопляс, ставший после дискуссии одним из руководителей философского руководства Украины, в статье "К итогам борьбы на философском фронте Украины" перечислил десятки фамилий философов, подвергшихся репрессиям. Вот некоторые из них: Бервицкий, Штейнберг, Левик, Семковский, Блудов, Адрианов, Игнатюк, Дорошенко, Н. Вайсберг, Самой- лович, Я. Розанов, Бон, Паскель, Гофман, Кауфман и многие другие. Н. Шелкопляс подчеркивает, что для продвижения своих людей украинские националисты широко использовали Скрыпника54. Подкрепляя позицию Н. Шел- копляса, М. Митин в этом же номере журнала сообщает, что "на Украине, где обострение классовой борьбы было особенно сильно, меныыевиствующий идеализм стал прикрытием для прямых буржуазно-националистических, троцкистских и фашистских элементов"55. Так как главой националистов на Украине считался Н. Скрыпник, мы хотим вспомнить о его судьбе в связи с его выступлением против А. Дебори- на в октябре 1930 г. Он, конечно, поступил несправедливо, выступив в качестве обвинителя по мало известным ему философским вопросам. Он явно выполнял чье-то поручение, не подозревая, что одна беспринципность всегда вызывает другую, и трудно сказать, кого заденет, а кого минет вихрь цепной реакции, которая при этом образуется. Это — один из важных выводов, вытекающих из истории того пути, который прошел Советский Союз. Общественная и групповая психология тех лет достойна специального изучения, но ясно одно: верхи никогда не испытывали недостатка в грозных прокурорах каждый раз, когда возникала в них надобность, чтобы терзать очередную жертву. Как правило, через некоторое время их самих терзали, но это никогда не останавливало нового прокурора-жертву. Н. Скрыпник — один из них. Крупный деятель большевиков, член ЦК ВКП(б), генеральный прокурор Украины (1922—1927 гг.), Н. Скрыпник сыграл решающую роль (наряду с Ярославским) в той метаморфозе, которую внезапно претерпел А. Деборин. Но в тот день, когда он рассказывал не относящуюся к делу историю, как в ссылке они читали статью А. Деборина, направленную против большевиков, — историю, которая, конечно, навеяла страх, — 4* 99
лихая година уже поджидала Скрыпника. Через год-два идеологическое наступление было направлено против украинских "националистов", Н, Скрыпника объявили их главарем, и летом 1933 г. он покончил жизнь самоубийством. Были уничтожены также видные украинские философы Юринец и Демчук, которых Скрыпник ценил. Украинский журнал "Прапор марксизму-ленинизму" писал в 1933 г.: "Особенно показательно, что Демчука, этого яркого представителя украинской националистической контрреволюции, развернувшего в своих работах законченную буржуазно-националистическую и идеалистическую систему взглядов, защищал от ударов парторганизации Скрыпник"56. Демчук, о котором идет речь — деборинец, работавший на Украине. Дискуссия закончилась трагично. 3. Об оценке событий тех лет От событий тех лет нас отделяют десятилетия, Многое стало яснее. Не пора ли уточнить оценку того, что произошло в один из страшных периодов человеческой истории, когда об объективном, беспристрастном подходе к делу не могло быть и речи? Эти вопросы не могли не возникнуть. Не могли не возникнуть и сомнения в истинности того, что о механистах и менъшевиствуюших идеалистах писали и говорили в течение десятилетий. На симпозиуме по проблемам истории философии, состоявшемся в Москве (1966 г.), Я.С. Блюдов отмечал, что при оценке дискуссий 20-х годов была допущена ошибка, состоявшая в переносе научной полемики в сферу политических оценок, что привело к нарушению научной демократии57. На этом же симпозиуме словацкий философ А. Копчак в своем выступлении заострил внимание на недопустимости догматизма и конъюнктурщины в истории философии, приспособления ее к текущим политическим событиям. Советский автор П. В. Алексеев, анализируя в своей книге события тех лет3 пытался дать более или менее "умеренную*' оценку деборинской школы, робко говоря о своем несогласии с той уничтожающей критикой, которой она подверглась58. Однако каждый раз подобные весьма робкие голоса заглушаются. Возражая Я. Блюдову и А. Копчаку, "ряд товарищей", как сказано в отчете "о названном симпозиуме, не согласились с ними, "считая правильным принятое в условиях острой классовой борьбы постановление ЦК партии о журнале "Под знаменем марксизма"59. Через десятки лет одно из тех первых постановлений ЦК, которые раздували культ Сталина, объявляется "правильным", поскольку было принято в условиях острой классовой борьбы, как будто решение теоретических вопросов зависит не от их сущности, а от условий, в которых они обсуждаются. Суровая участь постигла и книгу П.В. Алексеева: в появившейся рецензии Б.А. Петров утверждает, что автор предпринял попытку амнистировать представителей "антимарксистских позиций", в частности, меньшевиствующих идеалистов . Как бы испугавшись своих собственных разоблачений, советские руководители вскоре дали отбой во всем, что касается культа Сталина. Ближайший помощник Хрущева по идеологическим вопросам — Л. Ильичев — говорил в одном из своих докладов: "Партия осудила имевшие место в период культа личности неоправданные судебные репрессии против отдельных представителей ошибочных течений в философии. Но у нас нет оснований перечеркнуть борьбу партии против самих течений, извращающих философию марксизма. Критика как механицизма, так и идеалистических извращений имела в свое время большое значение для дальнейшего развития философской мысли, особенно для изучения философского наследия Ленина В.И."61. 100
Вместо того, чтобы заклеймить одно из тяжелейших злодеяний, известных в истории, — массовое уничтожение ученых за взгляды, высказанные в научном споре, — делается все возхможное, чтобы затушевать, замаскировать, глухо что-то "признать*', но так, чтобы все осталось по-старому. В чем же состоит то "новое", под углом зрения которого идет оценка механицизма и меньшевиствующего идеализма сейчас, так сказать, в исторической перспективе? В новых словах при полном сохранении старого содержания оценок, данных еще в конце 20-х—начале 30-х годов. Неверен такой подход, признают иногда, к взаимоотношению философии и политики, согласно которому каждая философская ошибка прямо и непосредственно ведет к отходу от генеральной линии партии в политике, а всякий сторонник того или иного философского уклона объявляется идейным оруженосцем правого или левого оппортунизма. Советские историки философии даже готовы признать, что значительная часть сторонников механицизма были людьми честными. Но тут же делается вывод, который от этого "мягкого", "доброжелательного" подхода ничего не оставляет. "Но одно дело, — пишет, например, А. Щеглов, — их личная честность и благие субъективные намерения, а другое — объективное содержание и социальная роль данного философского направления. Теоретические же установки механистов были использованы правыми оппортунистами для методологического обоснования их борьбы против индустриализации страны и коллективизации сельского хозяйства"62. Это примерно такое "разделение", какое предложил генеральный прокурор СССР Р. Руденко в 1956 г. после 20-го съезда партии, когда Н. Хрущев выступил со своим разоблачительным докладом. Тогда неизбежно возникал вопрос: как быть с жертвами судебных процессов — Бухариным, Зиновьевым, Каменевым и многими другими? Руденко дал разъяснение московскому партийному активу: по "советской линии" прокуратура больше не предъявляет им обвинений в шпионаже, терроре, диверсиях. Но по "партийной линии" — они остаются оппортунистами и людьми, мешавшими партии. Эта полу- реабнлитация на практике означала: все остается по-старому. Троцкистов, зиновьевцев, бухаринцев по сей день продолжают клеймить, не называя, правда, "врагами' народа". Примерно такой же выход находят советские историки философии: не обязательно, чтобы каждый механист был врагом, но философия механистов — враждебная в принципе. "Послабление", которого и в микроскопе увидеть нельзя. Оценка осталась старая. И если в свое время "грубо" писали: механистический материализм — это "теоретическая база правого уклона"63, то сейчас историки советской философии пишут более "тонко": теоретические установки механистов были использованы правыми оппортунистами для обоснования их борьбы против линии партии — индустриализации и коллективизации. Смертный грех не снят, теория не реабилитирована. Имеется лишь одно желание — под дымовой завесой слов уйти от ответственности. "В ходе дискуссии, — писал А. Щеглов, — порой происходили перегибы, под горячую руку смешивалась борьба против враждебных идеологических воззрений с борьбой против отдельных спорных и ошибочных мнений в советской науке. В пылу борьбы ряд философских ошибок приписывался Деборину и его последователям недостаточно обоснованно, на основании отдельных, иногда взятых вне контекста фраз. В процессе массовой дискуссии порой допускалось упрощенчество, не всегда статьи и выступления некоторых молодых товарищей находились на должном философском уровне"64. (Курсив везде мой. — И.Я.). Знакомая картина: признавая, что под горячую руку иногда молодые критики необоснованно приписывали ряд ошибок деборинцам, а порою допускали упрощенчество, поскольку не всегда их статьи и выступления были на должном философском уровне, признавая все это и обнаруживая высочайшую "честность и откровенность", советский историк философии 101
приходит к выводу, что в основном и главном критика была правильна, а работа, проделанная "молодыми товарищами"-философами под руководством ЦК, достойна того, чтобы войти в золотой фонд исторических деяний. А то, что "под горячую руку'9 палача попали сотни, тысячи ученых, — даже не вспоминается. Глава 5-я Теоретические вопросы в дискуссии с механистами Так обстоит дело с политической оценкой событий тех лет. Но, может, внесена ясность в оценку теоретических вопросов? Перед нами статья М. Митина "Механисты", опубликованная в "Философской энциклопедии". "Механисты, — пишет он, — название, закрепившееся в историко-философской литературе за группой советских философов (Аксельрод, Варьяш5 Сарабьянов, Скворцов-Степанов, А.К. Тимирязев и др.), в работах и выступлениях которых в 20—30-е годы имели место отступления от принципов диалектического материализма к механистическому истолкованию явлений природы и общества, извращения марксистской философий"1. Через 10 лет, в 1974 г., вышло 3-е новое издание Большой советской энциклопедии. В 16-м томе опубликована статья Л.С Суворова "Механисты", в которой дается аналогичная оценка этого понятия2. В этих статьях следующие черты характеризуют "существо отступлений механистов от диалектического материализма к механистическому": 1) отрицание философии как науки; 2) утверждение, что, как говорил И. Степанов, для настоящего времени диалектическое понимание природы конкретизируется именно как механистическое понимание; 3) высшие, сложные формы движения механисты сводили к относительно более простым и в конце концов — к механическому движению. В соответствии с этим они считали, что, например, явления жизни в конечном счете сводимы к физико-химическим процессам; 4) учению диалектического материализма о единстве и борьбе противоположностей механисты противопоставляли "теорию равновесия"; 5) они отрицали объективный характер случайности. Такую же оценку механицизма мы встречаем в "Кратком очерке истории философии" под редакцией М. Иовчука, Т. Ойзермана, Я. Шипанова3, в статье Б. Спиртуса "Из истории борьбы с механицизмом в советский период"4, в статье Ф. Константинова "Развитие философской мысли в СССР"5. Существенное значение имеет тот факт, что Митин, Суворов и другие советские авторы просто повторяют деборинцев, когда речь идет о критике механистов. Они восприняли как раз слабые стороны деборинской школы, выступая одновременно против всего того, что было положительного в их деятельности. В этом смысле современные историки советской философии как бы аккумулировали всё, что затемняет, искажает действительный ход событий тех лет. Мы убедимся в этом, когда рассмотрим истинную сущность "основных признаков механицизма". 1. Предмет марксистской философии Вопрос о предмете философии выкристаллизовался в марксистской философии вообще и в советской в частности не сразу. Советские философы, начиная разработку этой весьма сложной проблемы, не имели исчерпывающих указаний Маркса, Энгельса, Ленина. Наоборот, некоторые их высказывания требовали еще осмысления, дальнейшей разработки, ибо во многом были даже неясны. Например, Маркс и Энгельс выступали против создания всеобъемлющих философских систем, против того, чтобы философия считала себя наукой наук. В этой связи Энгельс писал, "из всей прежней философии самостоятельное существование сохраняет еще учение о мышлении 102
й его законах — формальная логика и диалектика"6. Не означает ли это отрицание философии как мировоззрения, если самостоятельное существование сохраняет лишь формальная логика и диалектика? Тем более уместен этот вопрос, что Энгельс добавляет: все остальное "входит в положительные науки о природе и истории". Еще большую трудность представляют слова Ленина: "С точки зрения Маркса и Энгельса, — писал он, — философия не имеет никакого права на отдельное самостоятельное существование, и ее материал распадается между разными отраслями положительной науки"7. Весьма определенно высказывался Плеханов, указывая, что придет время, когда философия должна будет сказать: "Я сделала свое дело, я могу уйти", так как в будущем точная наука должна сделать бесполезными гипотезы философии"8. Пройдет, много лет, и в Советском Союзе вопрос о предмете философии все еще будет дискутироваться — вплоть до наших дней. Естественно, что он был неясен и для Степанова, который в своем знаменитом "Послесловии" даже его и не ставил. Стэн, однако, нашел повод поставить его во главу угла всей дискуссии. Дело в том, что Степанов развивал некоторые свои мысли, опираясь на слова Маркса, который в работе "Немецкая идеология" писал: "Там, где прекращается спекуляция, т.е. у порога реальной жизни, начинается реальная положительная наука, изображение практической деятельности, практического процесса развития людей. Исчезают фразы о сознании, их место должно занять реальное знание. Когда начинают изображать действительность, теряет свое raison d'etre самостоятельная философия. На ее место может, в лучшем случае, стать суммирование наиболее общих результатов, абстрагируемых из рассмотрения исторического развития людей"9. Исходя из этого, Степанов и сделал вывод, вызвавший такое недовольство деборинцев, именно: не существует области какого-то философствования, отдельной и обособленной от науки: марксистская философия — это последние и наиболее общие выводы современной науки. Более того, он упрекал своих оппонентов: они видят свое особое преимущество в том, чтобы, "отгородившись от положительной науки, целиком отдаться "философствованию", не стесняемому связью с наукой"10. Речь шла, следовательно, не вообще о предмете философии, а о взаимоотношении ее с естествознанием. В этом контексте Степанов утверждал, что не существует области какого-то философствования, отдельной и обособленной от науки. Другими словами, нельзя, по Степанову, отрывать философию от естествознания. Его постановка вопроса, следовательно, не идентична позиции, скажем, В. Адоратского или С. Минина, категорически отрицавших самое существование философии. Столь же определенен и второй тезис И. Степанова, вызвавший недовольство Я. Стэна: общие законы, формулированные естествознанием, имеют общефилософское значение. Но Степанов говорил о неоспоримых фактах: на законы сохранения опираются все советские философы как на общефилософские принципы. Так что речь не идет у Степанова о замене философии естествознанием, а о том, что без естествознания философия не может формулировать общие законы. Важное уточнение мы находим в выступлении И. Степанова на обсуждении его книги в Тимирязевском институте. Что его позицию нельзя идентифицировать с позицией С. Минина, действительно отрицавшего философию, свидетельствуют его слова о том, что материалистическо-диалектический метод остается единым, применяется ли он в естествознании или в общество- знании. Значит, этот метод не отрицается. Но, по мнению И. Степанова, в обществознании он конкретизируется как историко-материалистический метод, а в естествознании — в механистическом понимании природы. Дру- 103
гими словами, здесь априорные философские категорий вне конкретного научного (механистического, по терминологии Степанова) анализа не приведут к истине. Однако не ясно, существует ли, по Степанову, философия как самостоятельная наука. Это вызвано тем, что он тогда вопрос о предмете философии специально не ставил, он его касался лишь мимоходом. Поэтому следует обратиться к более поздним трудам, чтобы понять его истинную позицию. Мы уже говорили, что вопрос о предмете марксистской философии во многом еще не был ясен, когда И. Степанов первоначально изложил свои мысли. Только в ходе дискуссии вопрос о сущности диалектического материализма и его отношение к естественным наукам начал разрабатываться и уточняться. И как только он стал предметом специального исследования, позиция И. Степанова тоже стала уточняться, зреть, так сказать, с точки зрения марксистской методологии. Но в последней работе "Диалектический материализм и деборинская школа". И. Степанов исходит уже из того, что диалектика есть общая научная методология, — тезис, не отличающийся от официальной точки зрения, доминирующей по сей день. Автор уже уточняет вопрос о связи диалектики и естествознания, подчеркивая их взаимосвязь и взаимовлияние, что опять-таки не выходит за рамки нынешней официальной точки зрения. Говорит он также и о "диалектическом руководстве наукой", оставаясь правда,. верным своей первоначальной позиции, согласно которой следует отказаться от абстрактного философствования, от бесплодной схоластики и глубоко изучать достижения конкретных наук. Только на этой основе диалектика является общенаучной методологией: "Диалектика, вооружающая нас основными приемами подхода к реальным явлениям, их теоретическому объяснению, сама развивается и углубляется с расширением нашего понимания мира"11. Не оставляет места для искажения истинного смысла позиции И. Степанова также и его открытое письмо, с которым он обратился к Президиуму общества воинствующих материалистов-диалектиков. Отрицая выдвинутые против него обвинения, будто он солидарен с теми, кто третирует изучение материалистической диалектики как схоластику, а диалектику рассматривает как несущественную часть марксистского воззрения, он писал: "Ясное дело, что такие люди никак не могли бы быть леншщами-коммуниста- ми"12. Казалось бы, ясно: И. Степанов не отрицает философии. Но тогда вся острота борьбы с механицизмом теряется. И как через 2—3 года критики деборинцев будут с ними поступать, так последние в 1927 г. поступили с И. Степановым: остались глухи к его заявлениям, несмотря на то, что именно они должны были, по логике вещей, иметь первостепенное значение, когда обсуждался вопрос, отрицает ли он самостоятельное значение философии. В одном из открытых писем И. Степанову, подписанном А. Дебориным и его помощниками, мы читаем: "Марксистская философия является основой марксистского мировоззрения. Вы же в своих статьях и выступлениях неоднократно пытались доказать, что марксистской философии нет, что она растворилась в современном естествознании и что "философией" марксизма является современное естествознание"13. Но это было слишком категорическое, не совсем точное заявление. Рассмотрим сейчас позицию Вл. Сарабьянова. Он написал ряд книг по марксистской философии, и было бы противоестественно, если бы он ее отрицал. Это общее логическое основание подтверждается фактами. Вл. Са- рабьянов — один из первых — стал ратовать за разработку категорий диалектики, в частности, "количества** и "качества". Еще в 1925 г. он писал: "Кто осмелится утверждать, что у Гегеля, Маркса, Энгельса, Плеханова, Ленина и других дано более или менее сходное определение такой важной категории, 104
как "качество"? Я полагаю, что столь смелого человека, хорошо знакомого с упомянутыми диалектиками, не найдется". Не лучше, по мнению Вл. Сарабьянова, дело обстоит и с "нашими теперешними теоретиками". Большинство пишущих о диалектике молчат о качестве. И он призывает своих коллег больше внимания уделять теоретическим вопросам, особенно разработке философских категорий14. В 1929 г. Вл. Сарабьянов опубликовал книгу "В защиту философии марксизма", само заглавие которой свидетельствует о том, насколько несостоятелен вывод, будто он.стоял на позициях ее '"ликвидации". Вл. Сарабьянов подробно развивает тезис, что "механистический материализм" естествоиспытателей недостаточен для глубокого понимания процессов, происходящих в мире, ибо это стихийный, а не осознанный материализм и в силу этого не способный выработать научный философский метод познания, — тезис, полностью согласующийся с официальной точкой зрения. Он там пишет, что нельзя отождествлять естественнонаучный материализм с материализмом диалектическим, который должен играть ведущую роль. Естественнонаучный материализм — это лишь "союзник" в борьбе с идеализмом и религией. "Завещание Ленина таково: быть в союзе с механическим материализмом, исправляя его ошибки и переводя на диалектический путь"15. То же можно сказать об А. Варьяше. В своем выступлении на Второй Всесоюзной конференции марксистско-ленинских научных учреждений он, отвергая обвинение в "недооценке диалектики"? говорил: "...как раз наоборот. Мы всегда подчеркивали огромное значение диалектики. Мы говорили и говорим, что диалектика является стержнем марксистского мировоззрения, но мы не отождествляем диалектику Маркса, Энгельса и Ленина с "диалектикой" Деборина, которая есть возрождение идеалистической диалектики Гегеля"16. Еще ярче можно видеть на примере Л. Аксельрод несостоятельность обвинении механистов в отрицании философии. Л. Аксельрод — философ, глубоко понимавший роль философии, ее место среди других наук. Она принципиально не могла сочувствовать "ликвидаторам" философии. Вот почему так правдиво звучит ее рассказ — ответ тем, кто ее обвинял. А обвиняли ее, Аксельрод, за то, что она не выступила в печати по поводу выхода в свет "Диалектики природы" Энгельса. И так как именно в связи с выходом этой книги вопрос о предмете философии встал в центр внимания, ее противники, подобно щедринскому помпадуру, заключили: "Если молчит, стало быть вредные мысли в голове". В действительности дело обстояло совершенно иначе. Аксельрод читала эту книгу на Кавказе летом 1926 г. До нее дошли отрывочные слухи о возникшей по поводу этой книги полемики, но она не была в достаточной мере ориентирована и в содержании, и в смысле полемики. Вначале она даже подумала, что продолжался поход против философии. "Я была готова выступить на защиту философии, — сообщает Аксельрод, — и начала уже обдумывать статью на тему: "Предмет, задача и цель философии диалектического материализма". Но, ознакомившись затем с полемикой, возникшей по поводу "Диалектики природы" Энгельса, я пришла к убеждению, что у противников Деборина отрицания философии нет, если не считать за философию писания тех, кто, ничего не знал в естествознании, морочит голову естественникам"11 (Курсив мой. — И.Я.). Такой тонкий философ, как Л. Аксельрод, не могла сочувствовать деборинцам, якобы защищавшим философию от нападок: они защищали не философию, а метод философствования, который пытались навязать естествоиспытателям. Эту мысль совершенно определенно выразили естествоиспытатели, которые разделяли позицию Степанова, Аксельрод, Варьяша, Сарабьянова. !05
Вот что говорил известный в то время физик А.З. Цейтлин на Второй Всесоюзной конференции марксистско-ленинских учреждений: "Почему именно марксисты-естественники вступили в конфликт с философским лагерем, возглавляемым A.M. Дебориным? — спрашивал он. — Почему единственный в СССР естественнонаучный институт, на знамени которого открыто написано: "Институт по изучению и пропаганде естествознания с точки зрения диалектического материализма" — Тимирязевский научно-исследовательский институт — выступил вместе с покойным Степановым-Скворцовым против деборинизма?" И отвечает: "Основание нашего спора заключается в том, что та диалектика, которую проповедует т. Деборин и его ученики, ни в коем случае и никоим образом не может быть приложена к точному естествознанию, в частности, к физике"1 . А. Цейтлин верно уловил слабую сторону официальных философских руководителей: попытку постулировать какие-то общие принципы и затем чисто формально переносить их в естествознание. А. Цейтлин назвал это аристотелизмом, имея в виду использование аристотелевской физики средневековыми схоластиками. Аристотелизм в современных условиях приносит большой вред, он не может быть введен без крайнего ущерба для науки. "Аристотелизм может быть проведен лишь как реакция, — продолжает А. Цейтлин. — Вот почему автор "Электрофикации" Степанов-Скворцов выступил против деборинизма"19. С этими основными принципами был согласен и А. Тимирязев, тоже не раз, как мы видели, обрушившийся на "гегелевскую схоластику". Но он, как и Самойлов и вообще редколлегия сборника "Диалектика в природе", в противоположность И. Бсричевскому, не отбрасывал законы диалектики как ненужный хлам. Их позиция состояла в том, что законы эти должны познаваться в результате анализа явлений природы, а не навязываться последней. В 1928 г. в 3-м сборнике "Диалектика в природе" они следующим образом формулируют вопрос о соотношении философии и естествознания. В редакционной статье сказано: "Диалектика, ее законы должны быть в первую очередь выводом, а не доводом в научных исследованиях. Но эти законы, полученные из опыта, могут и должны уже руководить дальнейшими исследованиями как в области природы, так и общества"20. Следовательно, ничего не остается от главного обвинения, предъявленного деборинцами механистам и слово в слово повторенное Митиным в "Философской энциклопедии", именно, что "существо отступлений механистов от диалектического материализма к механистической точке зрения состояло в отрицании философии как науки, игнорировании ее значения для естествознания"21. Как мы видим, механисты не отрицали роль философии для естествознания. Речь у них шла о другом: нельзя философов рассматривать как комиссаров, диктующих свою волю естествоиспытателям, преподнося им готовые принципы-указания. Слабая сторона деборинцев как раз состояла в том, что они хотя и без диктата, но посеяли семена, которые при новом, "сталинском" философском руководстве дали пышные всходы: диктатуру 'теоретиков-философов", навязывание их воли естествоиспытателям. Против этого не раз протестовали такие физики, как А. Иоффе, И. Тамм, В. Фок и многие другие, отнюдь не причисляемые к механистам. 2. "Сведение" сложных форм к простым Проблема "сведения" — фокус всей дискуссии с механистами. "Вот здесь-то и лежит центральный пункт наших разногласий с механистами""2, — совершенно правильно указывает зачинщик спора Я. Стэн. В чем ее сущность., мы уже знаем. Но ее опенка по сей день носит односторонний характер. Основной упрек в том, будто механисты своди- 106
мость понимали как "растворение" высшей формы движения в низшей, например, живого организма — в тех физико-химических процессах, которые в нем происходят. Но во многом это был спор о словах. Не определен точный смысл того, что называлось "сведением сложного к простому, целого к частям, качества к количеству". Даже А. Деборин, глубже других пытавшийся проникнуть в сущность проблемы, не смог ее решить. Об этом свидетельствует одно из центральных его выступлений на дискуссии в Институте научной философии 18 мая 1926 г. Высшие формы движения, говорил он, и сводятся, и не сводятся к низшим. Они сводятся генетически в том смысле, что высшие формы по своему происхождению всегда связаны с низшими, но они не сводятся качественно, структурно, ибо высшая форма коренным образом отличается от низшей. Это, конечно, правильная мысль, и она свидетельствует, что для естествоиспытателей общие философские принципы не бесполезны. Но спор беспредметный в том отношении, что А. Тимирязев, А. Самойлов, И. Степанов предлагали изучать, например, физические и химические процессы не для того, чтобы остаться на их уровне, а для того, чтобы вникнуть в сущность, понять качественную природу живого. Они "сводимость" понимали не как растворение высшей формы движения в низшей, например, живого организма — в тех физико-химических процессах, которые в нем происходят. Для них это аналитический метод, широко применяемый в науке и состоящий в "сведении" сложных явлений к более простым. Вот этого рационального зерна Деборин и его последовате* ли не заметили, формулируя свои мысли так, что бросали тень на самый научный метод поиска генетического сходства высших форм с низшими. Поэтому правильная мысль А. Деборина, высказанная позже, о том, что нельзя подменять понятие сводимости понятием разложимости23, до механистов могла и не дойти, ибо они не помышляли останавливаться на анализе: истинные ученые анализ всегда используют для какого-нибудь синтеза, для научного вывода. И делают они это, как вытекает из упомянутой выше статьи А. Самойлова, помимо философии, в силу самой логики научного исследования. В одном из примечаний Г. В. Плеханова к "Людвигу Фейербаху" Энгельса сказано, что и химия, и биология в конце концов сведутся к молекулярной механике. "Но Энгельс говорит, — продолжает Плеханов, — не об этой механике, которой не имели, да и не могли иметь в виду французские материалисты, равно как и Декарт, их учитель, в деле построения "живой машины"24. Как же А. Деборин воспринял эту существенную поправку Плеханова? "Я беру на себя смелость сказать, — заявил он, — что поправка Г.В. Плеханова не удовлетворительна. И вот почему. Вопрос о возможности "сведения" химии и биологии к механическим законам есть вопрос принципиальный. Его методологическая постановка и разрешение не могут находиться в зависимости от того, достигнуто ли уже или не достигнуто еще практически такое "сведение". Г.В. Плеханов в своем ответе на вопрос о "сведении" обнаруживает колебания"25. Деборинцы, будучи философами, все вопросы рассматривали через призму философских категорий. Они сформулировали проблему под углом зрения соотношении целого и частей. Механистическое понимание считает, что в целом нет ничего, чего не было бы в частях, целое может быть "сведено" к частям, оно есть сумма своих частей. Но в этом случае целое не является по отношению к частям чем-то качественно новым, между ним и частями его признается лишь количественное отношение. При таком подходе целого как такового нет, — в этом основное возражение деборинцев. Так, видный деборинец Милонов в статье "Против механического миропонимания" в основу своих рассуждений положил категории "целое" 107
и "части", "простое" и "сложное". Механисты обвиняются в том, что они качество сводят к количеству, а целое — к его частям. Милоноз пишет: «Тождество "механистического" миропонимания с механическим сказывается также и в том, что оба они требуют полного и окончательного сведения сложного к простому»253. В следующем номере журнала, где напечатано продолжение статьи, Милонов развивает этот тезис. Если, однако, учесть, что проблему "сводимости" И. Степанов, Самойлов, А. Тимирязев понимали как поиск генетического родства живой клетки с физико-химическими процессами, то убедить их в истинности такой принципиальной, т.е. философской постановки вопроса было поистине трудно. Изучая в живой клетке (высшая форма) химические процессы (низшая форма), ученые тем самым познают специфику, качество этих высших процессов. Химия клетки изучается для того, чтобы познать физиологию клетки, ее жизнедеятельность. Изучая клетку на молекулярном уровне, ученые познают организм как целое. Только тогда, когда удалось изучить нуклеиновые кислоты (химия), был расшифрован генетический код (биология). Никакого "сведения" биологии к химии, высшего к низшему, сложного к простому, целого к части — здесь нет. И механисты как истинные ученые понимали генетическую сводимость жизни к физическим и химическим процессам не как изолированную часть познания а как путь к раскрытию специфики жизни, качественной ее определенности. А. Тимирязев говорил о "сведении" сложного к простому в том смысле, что изучение "простого" бросает свет на сущность "сложного"26. Однако деборинцам все время мешал груз общефилософского положения Энгельса о том, что нельзя "без остатка" сводить высшую форму к низшей. А. Столяров писал, что утверждения механистов связаны с непониманием особых закономерностей, которые отличают "органичку" от химии и физики, явления социального порядка от явлений естественных и т.п. И на этом фоне критикует утверждение И. Степанова, под которым ныне подпишется любой ученый-биолог, именно: "задача научного познания процессов органической жизни" заключается в том, чтобы "открыть в них те общие и относительно простые закономерности, которые установлены физикой и химией"27. Требование деборинцев "не увлекаться" количественным анализом, подкреплять его анализом качественным само по себе не может вызвать возражения. На практике, однако, трудно, а может быть невозможно установить грань, за которой начинается уже "увлечение", а не "законный" количественный анализ. По крайней мере, в теки остается весьма справедливое мнение ученых, что с количественным анализом науке приходится мириться там, где количественный анализ не удается. Чувствуется какое-то недоверие к количественному методу. При соответствующих условиях недоверие может перейти в отрицание. Это и случилось в истории советской науки, когда применение количественных методов анализа в некоторых областях (генетика, социология) оказалось под запретом, правда, уже после того, как деборинцы были отстранены от активной научной деятельности. Не отрицали деборинцы и физико-химические методы анализа живого организма. Однако, будучи связаны указаниями Энгельса, что для живого эти процессы имеют побочное, второстепенное значение, деборинцы не могли их оценить в той мере, как они того заслуживали. Степанов отбросил это мнение Энгельса и буквально, как мы видели выше, развязал себе руки. Деборинцы же следовали за давнишней марксистской традицией — сверять истинность своих суждений соответствующими высказываниями классиков. Так в определенной мере поступил В. Слепков — 108
автор книги "Биология и марксизм", анализируя сущность физико-химических методов изучения жизни. Указав, что главный аргумент механистов есть тот факт, что мы теперь уже успешно разлагаем жизненный процесс на физико-химические элементы, его составляющие, он признает это "действительным фактом". Признает он также, что диалектический материализм ни в малейшей степени не является противником подобного анализа. Однако оговаривает: "Роль анализа заключается совсем не в том, чтобы растворить процесс жизни в физико-химических явлениях. Его роль намного скромнее... Он должен, другими словами, углубить наши сведения о жизненном процессе, вскрыв интимные, скрытые при первом взгляде на жизнь стороны этого процесса. При такой постановке вопроса главной, основной задачей биологии является установление своеобразных биологических законов, тогда как анализ на физику и химию играет роль важного, ко вспомогательного пути'*28. Вот эта оговорка насчет "вспомогательного" назначения физического и химического анализа весьма характерна. Вспомогательными, другими словами, второстепенными, такие методы не могут быть. Однако капля камень точит: бесконечное повторение, что подобные методы носят второстепенный характер, внедряло в сознание и "второстепенное" отношение к ним. Это принесло колоссальный вред, когда через несколько лет пришел Т. Лысенко и вообще стал отрицать значение количественных и физико- химических методов для генетики. Деборикцы могли еще этого не знать. Современная же оценка событий тех лет игнорировать это не может. Однако в Советском Союзе по сей день по-старому одеш-тают деятельность "механистов** и все еще ведут против них "беспощадную борьбу". Такой подход также отрицательно отразился на понимании сущности количественных методов анализа, непосредственно связанных с физико- химическими методами Активный деборинец К. Милонов писал, что механическое миропонимание связано с математикой. Эта связь выражается не только в предпочтении количества качеству и в игнорировании их единства, но проходит и по ряду других не менее важных пунктов. По мнению Милонова, новейшие устремления в области математики и математической логики фактически совпадают с основоположениями механического миропонимания29. Он недоволен тем, что эта тенденция отразилась в свою очередь и на философии, которая в работах Б. Рассела дала математическую или калькулятивную логику, где специальное внимание посвящается теории импликации или дедукции. И чтобы показать связь между всем этим и механицизмом., автор пишет, что естественники всех специальностей, покорные влиянию времени, также заговорили о дедуктивном методе, по видимости только отказываясь от механистического миропонимания, а "на деле же лишь особенно резко выпячивая его схоластичность"30. За солидарность с Б. Расселом, за положительную оценку его логических работ Милоков упрекает и "механиста" Варьяша. "Ведь попытка построить логическую машину, — пишет он, — есть не что иное, как только наиболее крайнее направление в механическом миропонимании..."31. Насколько недальновидным был такой подход, свидетельствует вся история кибернетики, И не случайно в Советском Союзе ее так поздно поняли: мешал "антимеханистический груз*'. Этот груз мешал также понять роль математических методов в социологии и статистике, о чем у нас речь впереди. Вот почему следует удивляться проницаемости механистов, которые в те годы, когда физико-химические методы анализа были еще только в зародыше, глубоко поняли их научный смысл. И. Степанов, опираясь на труды советского генетика Н.К. Кольцова, которого, кстати, тоже называли "механистом", доказывал, что на основе физико-химического объяснения процессов, происходящих в живом организме, эти последние могут быть 109
сведены к причинам того же порядка, как те, которые действуют в неживой природе. "Мы еще многого не знаем, — резюмирует И. Степанов, — но нет никаких оснований говорить о недостаточности физико-химического метода**32. Оценивая события тех лет в исторической перспективе на основе того, что произошло в генетике, когда лысенковцы, называя генетиков "механистами", требовали расправы с ними, следует особое внимание обратить на следующие слова И. Степанова. "Я полагаю, — писал он, — что мы должны дать полную поддержку ученым типа проф. Кольцова, которые в результатах, уже полученных от применения физико-химических методов к изучению проблемы жизни, почерпают бодрое убеждение, что на этом пути науку ожидают дальнейшие достижения*'33. Интересно отметить, что в 1927 г. газета "Правда", очевидно, не без влияния главного редактора И. Степанова (Скворцова), напечатала статью академика П.П. Лазарева "Биофизика", в которой следующим образом формулируется один из основных выводов, к которым пришли биологи на основе физического истолкования процессов жизни: "Во всех живых организмах нет таких сил, которые мы не могли бы наблюдать вне их"34. На фоне сказанного легко убедиться, насколько необоснован вывод, сделанный авторским коллективом ''Краткого очерка истории философии" под редакцией М. Иовчука, Т. Ойзермана. И. Щипанова, о том, что мировоззрение механистов оказалось в прямом противоречии с развитием современного естествознания35. Вот уж поистине: с больной головы— на здоровую. В заключение приведем высказывание видного механиста Л. Рубанов- ского, с которым нельзя не согласиться. "Деборинцы заявляют, — писал он, — что механистическое естествознание хочет "все объяснить механикой". Но ведь это сущий анекдот. Если естествоиспытатели утверждают, что все явления суть реальные движения, то это вовсе не то же, что намерение "объяснить все механикой". Все процессы суть материальные движения, но сложность этих движений такова, что одна механика изучить их не может. Уравнения механики в настоящее время никто не считает ключом, открывающим все двери, шифром, по которому можно прочесть все тайны бытия. Термодинамика применяет свой термодинамический метод, свой специфический подход к явлениям; у коллоидной химии была своя методология, у органической — своя. Кто берется применять Ньютоново уравнение к изучению хотя бы биохимических процессов? Никто, кроме мифических механистов, с которыми воюет Де- борин и его школа и которые якобы "все хотели объяснить механикой"36. Трудно отрешиться от выводов, повторяемых изо дня в день в течение десятилетий, но слова Л. Рубанове кого слишком справедливы, чтобы их игнорировать: с самого начала борьба велась с "мифическими механистами". Это была борьба с ветряными мельницами. Об этом вовремя предупредили Ф. Перельман, Л, Рубановский, И, Великанов. "Энгельс был прав, — писали они, — борясь против естественников своего времени, стремившихся объяснить все явления физики, химии и биологии с помощью одной лишь механики. Деборин же борется против ветряных мельниц, ибо из современных крупных естествоиспытателей нет решительно ни одного, кто сейчас бы так думал"37. И опять приходится констатировать очевидный факт: пусть деборинцам было не под силу предвидеть генеральную линию, по которой пойдет развитие науки, в частности биологии. Но непростительно оценивать события тех лет с позиций полувековой давности сейчас, когда имеется такой богатый опыт — научный и общественно-политический. .Но именно на такой путь стали ведущие советские философы и ни за что не хотят с него сойти. ПО
3. Проблема случайности Строго говоря, вопрос о случайности не имеет отношения к проблеме механицизма. Это один из тех многочисленных вопросов, которые были подняты, когда страсти разгорелись и участники дискуссии, рецензируя работы своих оппонентов, старались друг друга уличить в "ошибках*'. Одним их таких обвинений является и утверждение, что механисты отрицали объективный характер случайности. Поскольку оно по сей день фигурирует в реестре ошибок, допущенных механистами, мы об этом скажем несколько слов. В советской философской литературе большое значение придается положению о том, что "случайность" — не субъективная, а объективная категория, ибо случайным событие становится не потому, что мы не знаем его причин, а потому, что оно, имея свои причины, все же не вытекает из внутренней сущности процесса. Это — явная реакция на утверждение Вл. Сарабьянова, Ф. Перельмана, Варьяша и других "механистов", согласно которому случайное — субъективная категория, — положение, против которого резко обрушились деборинцы. Рассмотрим поэтому его смысл. Вл. Сарабьянов исходил из того, что случайное явление перестает быть случайным, как только удается вскрыть причины, породившие его. Если раньше думали, что данное событие могло быть или не быть, то теперь, поскольку причины его возникновения известны, знают, что оно не могло не быть. Познание причин как бы превращает случайность в необходимость. Вывод Сарабьянова: один и тот же факт и случаен, и необходим в зависимости от того, понят он нами или не понят38. При этом следует подчеркнуть, что, отрицая объективный характер случайности. Вл. Сарабьянов подчеркивал, однако, объективный характер самого случайного события39. Не менее определенно решали эту проблему другие механисты. Ф. Перель- ман, Л. Рубановский, И. Великанов в одной из своих статей прямо заявляли, что случайность — результат нашего неведения40. Явления зачастую настолько сложны и перепутаны, что мы не в состоянии их полностью учесть. Это — с одной стороны. С другой — эти "случайные" события нередко бывают настолько незначительны для нас, что мы не доискиваемся их причин. В обоих случаях мы этих причин не познаем. Таким образом, случайность — непознанная необходимость, гласит их вывод. Они ссылались на известные слова Энгельса, который писал, что необходимость слагается из "мнимых", кажущихся случайностей. Деборинцы резко возражали против какой бы то ни было субъективиза- ции случайности, настаивая на том, что она — объективная категория. Истина, на мой взгляд, в том, что существуют различные типы случайностей. Если я каким-то образом сумел предвидеть весь комплекс причин, ведущих к тому, чтобы вынуть из урны черный шар, то о случайности речи быть не может. Этот вид случайности в самом деле носит субъективный характер, он связан с нашим знанием—незнанием. В игре в карты или в кости господствует случайность лишь потому, что невозможно точно проанализировать движения руки, тасующей колоду или бросающей кость. Следовательно, случайность проявляется именно потому, что мы не можем познать причин явления. В этом смысле можно сказать, что объективной случайности здесь не существует. Так понимал проблему и Н. Бухарин. В работе "Теория исторического материализма" он пишет о случайности: "Причины, вызывающие следствия, не поддаются здесь практическому учету. Они существуют, но мы их не можем учесть, а потому мы их не знаем. Это наше незнание мы и называем в данном случае случайностью... Таким образом, мы видим, 111
что, строго говоря, в историческом развитии нет никаких случайных явлений... Понятию случайности противоположно понятие необходимости (причинной необходимости)" !. Имеется, однако, другой вид случайности. Если град уничтожил урожай на данном поле, то даже знание причин, приведших к этому результату, не устранит случайный характер процесса: для данного участка гибель урожая всегда остается чем-то внешним, случайным, не вытекающим из внутренней его природы. Случайность здесь выступает как нечто относительное, но не субъективное. Обратим внимание еще на один аспект проблемы. Случайности характеризуются следующими чертами: во-первых, неустойчивым, временным характером связей; во-вторых, необязательностью их возникновения; в-третьих, безразличием к форме, в которой они возникают, т.е. они могут возникнуть как в данной, так и в любой другой форме; в-четвертых, полной неопределенностью их возникновения во времени и пространстве. Последнее обстоятельство определяет своеобразие, с которым встречаются при познании случайных процессов. Оно связано с тем, что случайное событие вызывается огромной массой причин, связь между которыми очень отдаленна и поэтому трудно определима. В этом смысле случайное событие действительно связано с нашим "незнанием" — незнанием причин его происхождения, и можно сказать, что оно содержит элемент субъективности. В философской литературе об "элементе субъективности" в Советском Союзе не только не упоминают — это запрещено даже делать. В научной — это обычное явление, например, в теории статистики и теории вероятностей, где случайным называют такое событие, причин которого мы не знаем. Именно потому, что причины неизвестны и предвидеть возникновение случайного явления невозможно, приходится прибегать к услугам статистического метода. В связи с этим создалось парадоксальное положение: в то время, когда в философской литературе огни и молнии бросали в тех, кто признавал субъективный характер случайности, поскольку это "механический принцип", — любой учебник теории вероятностей начинался с "механистического" определения случайности. И "искоренить" это никак не могли: теория вероятностей нужна как раз для того, чтобы искать и находить причины случайных явлений, если они неизвестны. Но из этого видно, насколько несерьезным было обвинение, выдвинутое против механистов. Их определение случайности идентично тому, как это принято в научной (не философской) литературе в самом Советском Союзе. Мы рассмотрели весь комплекс основных вопросов, поднимавшихся в ходе дискуссии с механистами. И убедились, что предъявленные им обвинения не имеют под собой серьезных оснований. Они опровергнуты ходом дальнейшего развития науки. Повторять их сейчас можно только в одном случае\ если имеется какая-то глубокая заинтересованность, чтобы правда о событиях тех лет не могла пробить себе дорогу. 112
Глава 6-я Теоретические вопросы в дискуссии с меиьшевиствующими идеалистами Известный физик и философ Ф. Франк в своей книге "Закон причинности и его границы" писал в 1932 г., что в Советском Союзе дает себя знать сильная оппозиция против чересчур антимеханистического материализма, и в этом он видит причину, почему направление Деборина было осуждено1. Ученый, он не мог даже предположить, что у нового философского руководства имелись иные, далекие от науки причины, которые действовали гораздо сильнее, чем просто желание преодолеть "чересчур антимеханистический материализм" деборинцев. Тем более, что новые философские руководители и своими выступлениями и действиями доказали, что их цель — искоренить в одинаковой мере как механистов, так и деборинцев. Речь шла у них о борьбе на два фронта, которую понимали весьма оригинально: брали у деборинцев их аргументацию против механистов, а у последних — против деборинцев. В итоге несправедливость была допущена и к тем и к другим, ибо новые философские руководители унаследовали не сильные, а слабые их стороны и к тому же выступали против всего рационального, что было у механистов и деборинцев. Мы в этом еще раз убедимся, когда рассмотрим обвинения по теоретическим вопросам, предъявленные новым философским руководством де- боринцам. В статье "Меныиевиствующий идеализм", опубликованной в "Философской энциклопедии", М. Митин суммирует их следующим образом: 1) пренебрежение принципом партийности, отрыв теории от практики, философии от политики; 2) игнорирование ленинского этапа в развитии марксистской философии и 3) "гегелизирование" материалистической диалектики2. 1, Принцип партийности философии По свидетельству группы авторов — приверженцев нового философского руководства, — "стержнем всей драки на философском фронте является проблема партийности философии"3. И это действительно так. Обвинение в забвении принципа партийности — одно из центральных. В чем же состоит этот принцип? Почему ему придавали такое большое значение? Принцип партийности означает, согласно марксистской теории, что философия (мировоззрение) отражает интересы определенного класса (партии) и в этом смысле нет "нейтральной", "надпартийной" философии. "Новейшая философия так же партийна, как и две тысячи лет тому назад"4, — писал Ленин. Объективный подход, который презрительно называется "объективизмом", — это лишь маскировка партийности, когда решаются мировоззренческие проблемы. Партийность не только не ведет к субъективизму, но является даже гарантией научности, объективности. Мы не только не поставим под сомнение сам принцип партийности, а будем даже исходить из того, что в идеале можно совместить откровенную защиту интересов определенных социальных групп с научным, объективным анализом событий. Мы рассмотрим другой вопрос: как понимало этот принцип новое философское руководство, выдвинув его в качестве основного средства борьбы против деборинцев. Почти вся статья Митина, Ральцевича и Юдина, опубликованная в "Правде" 7 июня 1930 г., посвящена вопросу партийности философии. из
"Нет и не может быть ныне партийности философии, если эта философия не идет нога в ногу с партией в ее борьбе за подлинную большевистскую партийность", — сказано там. Такая общая постановка вопроса не содержит ничего необычного с точки зрения ленинизма. Не в 1930 г. она и родилась. Знамение времени — это тот смысл, который в понятие "партийность" стали вкладывать. Авторы "статьи трех" прямо говорят о своеобразии теоретической борьбы "в наших условиях", когда "откровенно враждебные марксизму теории не всегда смеют открыто поднять голову". И поэтому партийность означает острую борьбу со "всякими завуалированными, прикрытыми марксистско-ленинской внешностью враждебными течениями". Она далее означает "борьбу против всяких школ и школок внутри марксизма". Это борьба за чистоту "нашего теоретического оружия, борьба со всякими ошибками, которые в условиях "диктатуры марксизма" особенно опасны"5. Это не просто положение, обязывающее при оценке событий прямо и открыто становиться на точку зрения определенной общественной группы. Новое философское руководство и пропагандистский аппарат требовали осуществлять все это не аргументами, а "разоблачениями", не научно, а на основе диктата, "диктатуры марксизма-ленинизма". И это стало стилем, укоренившимся на долгие годы. Аргументация сразу исчезла — ее место заняли различной формы окрики, и именно они стали означать "партийный подход к делу". Политика властно ворвалась в философию и вытеснила ее основное содержание. В статье В. Егоршина, Ф. Константинова, М. Митина и других "За большевизацию работы на философском фронте" прямо сказано: "Перед лицом нового этапа в развитии революции... философская мысль встала перед необходимостью решительного поворота и актуализации нашей философии в направлении "политизации" нашего философского движения..."6. Кто знаком с состоянием дела тех и последующих лет культа, знает, что это была политизация, которая прежде всего означала перенесение в философию методов партийной борьбы, которая, как сейчас общеизвестно, была далека от науки, научных методов обсуждения тех или иных проблем. Возражая деборинцам, в частности Кареву, П. Юдин писал: "Одним из важнейших моментов, свидетельствующих о непонимании нашими философскими "маэстро" партийности философии, является непонимание ими роли партии и ее ЦК не только как практического, но и теоретического центра. Они не понимают того, что партийная политика, решения съездов и ЦК партии есть подлинно ленинская диалектика, истинно диалектический синтез революционной теории и революционной практики" . Отныне простой комментарий к решениям ЦК и будет называться философией... И это будут считать высшим проявлением партийности в то время, когда это была просто ликвидации той специфики, которая отличает философию от политического комментария на злобу дня. Любой углубленный анализ философских проблем будет считаться формализмом и забвением принципа партийности, а бессмысленный набор слов, но содержащий стандартные лозунги, почерпнутые из очередной газетной передовой, — высшим проявлением философской мудрости. Так стали понимать партийность, связь философии с жизнью, с практикой социалистического строительства. Сошлемся на один хотя бы пример. В 1936 г. был опубликован проект новой конституции. Подходящая тема для "связи" философии с жизнью, с "практикой социалистического строительства". Но вот как это сделал ведущий философский журнал страны в своей передовой статье. Ткачиха-стахановка Гонобоблева, рассказывают авторы, прочитавшая 114
вместе со своим мужем проект новой сталинской конституции, в своем письме в "Правду" сопоставляет тяжелую, гнетущую жизнь рабочего при старом режиме со светлой, радостной и зажиточной жизнью в советском обществе. "Живем мы, — пишет она, — больше чем хорошо, прекрасно живем". Другая работница, стахановка-ватерщица тов. Шевалова в своем письме в "Правду" пишет: "Прочла я проект Конституции и, как в зеркале, увидела всю мою теперешнюю жизнь, сильнее почувствовала все то великое и радостное, что нами завоевано. В главе 10-й проекта Конституции говорится об основных правах и обязанностях граждан. Вот статья 113-я. В ней говорится о праве на труд... Конституция утверждает наше право на труд. Я работаю по-стахановски, стараюсь, даю хорошую продукцию, и заработок у меня прекрасный**. Такой заработок и такая зажиточность, добавляют авторы, не являются исключением, а все более становятся общим правилом среди рабочих. "Победа социализма в нашей стране дала им вместе с правом на труд право на счастливую, зажиточную и культурную жизнь"8, — заканчивают они свой анализ. Мы не против попыток связать философию с жизнью. Но делать это так, как мы только что видели, — это все что угодно, но не философия. Но именно такой анализ стали называть "партийным". Ф. Константинов в статье "Еще раз о политике и философии" привел то место из сатирической комедии Аристофана "Облака", где высмеивается философская проблематика Сократа, занимавшегося якобы подсчетом, "на сколько ног блошиных блохи прыгают". Сатирическую гиперболу Ф. Константинов положил в основу своего вывода, что советские философы не должны заниматься вопросами, напоминавшими "блошиную возню". Но именно Сократ сделал понятия предметом философского исследования. Всесторонний их анализ дает возможность выработать те философские категории, которые становятся узловыми пунктами познания. Маркс за это назвал Сократа "олицетворением философии"9. А для Ф. Константинова — это "блошиная возня". Чтобы у читателя не было сомнения, что именно исследование сущности философских категорий при этом имеется в виду, он писал: "Стоит только вспомнить известную возню вокруг такой, с позволения сказать, проблемы, как расположение категорий логики". И тут же добавил, что подобного рода занятия не могут "не вызвать к себе отвращения, презрения и вражды"10. Это было весьма последовательно со стороны нового философского руководства: все, что не являлось комментированием текущих событий, недостойно было называться философией. Легко понять, как остерегались заниматься всем, что хотя бы отдаленно напоминало абстрактный анализ абстрактных категорий: он всегда был уязвим с точки зрения новых установок, которые с такой настойчивостью внедрялись в жизнь. Остерегались, чтобы не вызвать "отвращения, презрения и вражды"... Ибо, как продолжает Ф. Константинов, "отвлечение от практики социалистического строительства научной мысли в дебри схоластической абстракции — это тактика врага" 1. Такое понимание партийности, связи философии с жизнью на долгие годы задержало движение живой философской мысли, являющейся йо своему существу абстрактной, отвлеченной, а потому, согласно установкам нового философского руководства, далекой от нужд "пятилетнего плана" и, следовательно, враждебной ("Тактика врага"). Отсутствие такой непосредственной связи с жизнью, исследование теоретических, логических проблем или человеческих отношений будет называться аполитичностью как антипод партийности и явится самым тяжким 115
грехом. И опять мы видим противоречие между общей формулировкой того или иного принципа и смыслом, который в него вкладывали. Когда утверждалось, что, например, писатели не должны находиться в башне из слоновой кости,. а должны связать свое творчество со жгучими проблемами современности, то против этого трудно возражать. Но когда партийным называлось, например, то произведение, которое иллюстрировало в художественных образах выступления Сталина или решения ЦК, то это подрывало основы самой литературы, закрывало путь для совершенствования самой художественной формы, без которой нет художественного творчества. Художественное мастерство в этом случае оттесняется на задний план, ибо главное — содержание. А его можно изложить в любой литературной форме — главное, чтобы все было созвучно "пятилетнему плану*'. В этих условиях Мандельштамы, Пастернаки принципиально не нужны. Это было какое-то ремесленническое понимание дела без глубины, без полета фантазии, без таланта. Так получилось, что в итоге принцип партийности стал настоящим тормозом развития искусства, а не его двигателем. То же самое можно сказать и о науке. Кто может возражать против связи науки с жизнью, теории — с практикой? Но если на этой основе от каждого ученого требуются немедленные практические результаты, а теоретические исследования, может быть, требующие десятилетий для созревания, будут считаться "формалистической игрой", то это, с одной стороны, поощряет шарлатанов типа Лысенко, обещавшего "практике" золотые горы, с другой стороны — ставит ученых в условия, в которые были поставлены генетики, а судьба многих из них трагична. Фундамент такого положения дел был заложен после победы нового философского руководства, задававшего тогда тон всей идеологической работе. В одном из первых докладов Митина целый раздел называется: "Ленинский принцип партийности философии и науки". "Ничего общего с марксизмом-ленинизмом, с тем, чему нас учил Ленин, — сказано там, — не имеет ходячее буржуазное деление наук на чистые и прикладные, которое весьма часто принимается всякого рода "марксистами-теоретиками"12. Митин обрушился против тех ученых, которые считают, что чистая наука совершенно беспристрастна, абсолютно бестенденциозна, что ее задачей является давать "истину ради истины". Особенно он не доволен академиком Вернадским, который считал: "Наука, подобно искусству и религии, и даже больше, чем искусство и большинство религиозных систем, является культурной организацией, малозависимой от государственных и племенных рамок. Наука едина. Ее цель — искание истины ради истины, а та истина, которая покупается усилием вековой научной работы, далека от исторической обстановки момента, обща и едина всем без различия. Поистине в науке, как и в мировых религиях, несть эллина и несть иудея"13. Деление наук на "чистые** (читай: теоретические) и прикладные, по Митину, "имеет в качестве своего базиса или основания разрыв между теорией и практикой"14. Неудивительно, что при таком понимании дела отца советской космонавтики Королева постигла сталинская кара, когда ему казалось, что "возня" Королева не имеет прикладного, практического значения, й только после того, как немцы во время второй мировой войны создали ракеты, вспомнили, что исследования Королева в этой области были прерваны его арестом. Его освободили и дали возможность продолжить работу над советским ракетостроением. Королев занимался вопросами аэронавтики 116
тогда, когда ни о каком практическом, прикладном их значении не было еще речи. Это была "чистая" наука. И только много лет спустя стало вырисовываться практическое ее значение. Требование немедленных, непосредственных практических результатов, как якобы высшего проявления партийности, связи науки с жизнью, единства теории и практики, слишком часто выступало тормозом для науки, чтобы считать его бесспорной истиной. Против такого понимания партийности, связи философии с жизнью возражали деборинцы. В своем выступлении на заседании президиума Ком- академии (октябрь 1930 г,) Я. Стэн отмечал: "Создается опасность в области теории вульгарно-эмпирически обобщать и фотографировать поверхностные явления повседневной политической практики. Вульгарно-практическое сознание некоторых товарищей хочет казаться весьма революционным, когда оно заявляет, что существуют только политика и политические проблемы**15. Он не соглашался с теми, кто "под давлением острой злобы дня** произвольно выхватывает частные задачи и их механически суммирует, й все это делается под предлогом, что философия есть частный момент политики, частная форма политики, "Такие рассуждения, — заявил Я. Стзн, — неизбежно приводят к теоретическому ликвидаторству*'16. События последующих лет показали, насколько Стэн был прав. Он как бы предвидел, что из философии будет в большой мере выхолощено теоретическое содержание и под давлением "острой злобы дня" философский журнал "Под знаменем марксизма" трудно будет отличить от газеты "Правда". Я. Стэн предупреждал: "Можно говорить о политике в области философии, но нельзя рассматривать философию как частную форму политики**17. Дал он и меткую личную характеристику, говоря, что Митин, Раль- цевич и Юдин принесли "слякоть и бездорожье в наше философское царство"18. Много интересных мыслей высказал и Н. Карев. Они интересны в том отношении, что дают возможность сравнить две противоположные позиции и убедиться, насколько глубже, серьезнее (с точки зрения того же марксизма) ставили вопрос деборинцы по сравнению со сталинской молодой гвардией. Мы вынуждены привести довольно большую выдержку из выступления Н, Карева на заседании президиума Комакадемии, где произошла решающая битва, чтобы читатель убедился: незамеченным оно не могло пройти. А если к нему не прислушались, то именно это и доказывает, что у ЦК были иные планы, и в силу этого власть имущие были равнодушны к истине. "В чем заключается задача философии, нашей партийной философской теории? — спрашивает Н. Карев. — Она заключается... в том, чтобы этот участок теоретического фронта формулировал те общие категории и принципы, на основе которых все отдельные конкретные науки и практика в применении этих конкретных наук могли бы осознать те новые отношения, которые сейчас строятся. Вот тогда будет настоящая марксистско-ленинская философия, а не простая игра з цитаты ... Задача философии заключается в том, чтобы схватить методологический ключ к задачам, поставленным данной ступенью практики борьбы пролетариата в конкретных науках для их дальнейших успехов на новом историческом уровне. Сумасшедшие пустяки говорить, что философы не сказали-де ничего о разработке методологии животноводства, не занимаются разработкой методологии изучения скоропортящихся продуктов и т.д. и т.д. (Смех). Философы не могут успевать делать все за всех. Надо спрашивать, прежде всего, с тех, кто к этому делу специально приставлен,.. Философы должны охватить общие руководящие методологические нити для разрешения вопросов, которые ставятся практикой построения социализма в ее целом... 117
Так вот, товарищи, таким образом поставить проблему борьбы с формализмом, как ее ставят тт. Митин, Милютин, нельзя, если мы не хотим отказаться от теории вообще"19. В специальной статье "К вопросу о партийности философии" М. Митин указывает на слова Карева и Стэна о том, что философия своеобразна по отноешнию к политике, что нельзя переносить формы и методы политической борьбы на философию, что философия решает общие задачи своими путями — и соглашается с ними. В теории, допускает Митин, Карев и Стэн правы. Но на практике они участники всякого рода "уклонов". Поэтому в их философских работах имеется определенное политическое содержание, именно недооценка роли ЦК. Разбирая под этим углом зрения одну из статей Стэна, Митин вопрошает: "А где, т. Стэн, позвольте спросить, роль нашего ленинского ЦК, роль нашей партии во всем этом применении теоретического оружия марксизма-ленинизма к современному этапу в развитии пролетарской революции? Нет, ничего этого нет у т. Стэна. При этом нашем уважении к своеобразию философии и политики — мы должны, т. Стэн, признать, что ваша философия — своеобразная форма политики и, наоборот, ваша политика насквозь пропитана вашими философскими взглядами"*0. Так новое философское руководство внедряло в философию те методы, которые тогда господствовали в политической борьбе. Это можно увидеть также на ответе М. Митина Кареву. Повторив ка- ревское понимание партийности, состоящее в том, что философия должна формулировать общие синтетические задачи, охватывать существенные моменты, давать и улавливать общие руководящие нити всего научного и теоретического движения, Митин соглашается с этими, по его словам, "бесспорными положениями". И тем не менее все определение партийности, данное Каревым, ен называет абстрактным, академическим, беспартийным и даже антипартийным. Митин писал: "Антипартийность этого определения состоит в том, что так называемое философское руководство, в замкнутости своей "школки", забыло, что единственным руководящим теоретическим и практическим центром является партия и ее Центральный Комитет... Своеобразие ленинизма состоит в том, что он создал такое руководство партией, которое является подлинным диалектическим синтезом теории и практики, теории и политики, теории и организации, теории и тактики"21. И опять мы видим: на словах соглашаясь с тем, что философия должна формулировать синтетические задачи, давать и улавливать общие руководящие нити всего научного и теоретического движения, Митин настаивает на своем: работа ЦК и содержит "диалектический синтез" теории и практики, теории и политики. Это означало, что философия теряла свою специфику, она растворялась в политических повседневных заботах. Это действительно было теоретическое ликвидаторство. Можно только удивляться, с какой точностью сбылось предвидение Деборина, Карева и Стэна. К ним не только не прислушивались — их убрали как раз за то, что они хотели более научно, более, так сказать, по-философски подойти к философским вопросам, в том числе к вопросам партийности. Но тогда не оставалось места для осуществления основного замысла: сделать ЦК (читай — Сталина) средоточием любой — в том числе и философской — мудрости. Поэтому философию и старались низвести до уровня обыденных дел, встречающихся в повседневной, особенно партийной практике. Только этим можно объяснить нежелание П. Юдина обсудить по существу беглый набросок Н. Карева, в котором дано определение партийности философии. Вместо этого он, с высоты той власти, на которую он к тому времени почти добрался, бросает Кареву: "Тов. Карев, ваши методологические ключи мы знаем, знаем, как вы поль- 1 IS
зуетесь этими ключами. Мы говорим, что партийность философии состоит в том, чтобы философский фронт активно включался в борьбу вместе с партией за генеральную линию партии. Тов. Карев, нечего давать беспартийную формулировку, нечего уходить в свои излюбленные абстракции"22. Итак, все, что не укладывалось в рамки непосредственной политической борьбы, считалось отрывом от практики социалистического строительства и называлось "уходом в философские абстракции", "беспартийными формулировками". С этим связан еще один аспект понимания партийности новым философским руководством: замена логического анализа всякого рода "разоб- лачительством", исследованием классовых корней философских систем. Стал создаваться характерный для целого периода метод оценки, согласно которому история философии изображалась как прямое и непосредственное отражение отдельными ее представителями тех или иных классовых интересов. Аристотель и Платон — выразители интересов рабовладельцев, французские материалисты — молодой, революционной, подымающейся буржуазии, Б. Рассел (по Жданову) — разлагающейся империалистической буржуазии и т.п. Такое толкование классовости, партийности философии привело к господству вульгарного социологизма, который связан с игнорированием анализа философских проблем — сердцевины истории философии. Поскольку основное внимание акцентировалось на борьбе материализма и идеализма, как сущности истории философии, идеалистические системы волей-неволей изображались как "реакционные", а материалистические — как "прогрессивные". В итоге ценнейшие завоевания философской мысли, если они явились результатом учений идеалистов, в лучшем случае игнорировались, а то и просто искажались. Отвечая на обвинения, выдвинутые против деборинцев, что они освещали философские вопросы не с партийных, классовых позиций, а абстрактно, не по-боевому, Н. Карев, в выступлении осенью 1930 г. в Комакаде- мии, говорил: "Наряду с выяснением классового значения учения я давал и его логическую критику". И добавил, что если при анализе классового содержания учения не будет рассмотрено логическое содержание, то "это рецидив вульгарного социологизма, а не партийность философии"23. Но, как обычно, это замечание игнорировалось, ибо в противном случае само собой рушился краеугольный камень всех обвинений, выдвинутых против деборинцев. Не о забвении принципа партийности у последних шла речь, а об отрицании вульгарно-социологического его понимания. Группа Митина-Юдина заложила основы субъективистской партийности. Если средневековые схоласты философию низводили до роли служанки богословия, обнаруживая тем свою партийность, то Митин и Юдин делали все возможное, чтобы превратить ее в служанку определенной политики. Мы этим не хотим сказать, что с них этот процесс начинается, но они явились орудием в руках Сталина, при котором превращение философии в прислужницу политики стало наиболее зримым и очевидным. Это партийность, которая ничего общего с объективным анализом не имеет, ибо свои оценки дает не на основе результатов анализа событий, а подгоняя последние под готовые принципы, готовые выводы. Р1менно это они называли боевым, партийным подходом к делу, презрительно называя анализ самого процесса "объективизмом". Объективный анализ чужд субъективной партийности, поскольку он несовместим с превращением философии с послушное орудие осуществления заранее поставленных целей, с гсзрхоы о политик г-г ой и* 'tecoo6yf^nocnm, этим средством оправды- Ваиш любого злл. Объетиг^ый ана^нз несовместим с тем, что Гегель 119
называл "созданием произвольных измышлений". Он выступал против "субъективной трактовки истории", при этом отбрасывая требование, "по которому историк должен быть совершенно беспартийным". В особенности, говорит Гегель, это требование предъявляют обыкновенно к истории философии, в которой не должны, как думают иногда, проявляться никакие пристрастия в пользу того или иного представления или мнения, подобно тому, как судья не должен быть как-либо особенно заинтересован в пользу одной из спорящих сторон. Но, продолжает Гегель, свою служебную обязанность судья исполнял бы нелепо и плохо, если бы он не имел интереса, и притом даже исключительного интереса, к праву, если бы это право он не ставил себе целью, и притом единственной целью; и если бы стал воздерживаться от вынесения приговора. "Это требование к судье можно назвать партийным отношением к праву, и эту партийность обыкновенно очень хорошо умеют отличать от партийности субъективной"24. Не постановка целей, не страстность, заинтересованность сами по себе делают партийность субъективной. Однако это должна быть страстность и заинтересованность судьи, ищущего истину, а не привносящего ее по произволу. Когда партийность проявляется только как страстное, ничем не стесняемое отстаивание заранее готовых принципов, по ним измеряя достоверность того или иного положения, то говорить о единстве партийности и научности не приходится. Если доказано, что при Сталине господствовал субъективизм и волюнтаризм, то принцип партийности был его орудием. В этих условиях утверждение, что партийность содержит в себе научность и объективность, — пустой звук: она только маскирует субъективистский произвол. Боевитость, страстность, наступательность, непримиримость — эти внешние атрибуты партийности — важны, как любая преданность делу. Но если они заменяют доказательность, поскольку истина известна заранее и в доказательствах не нуждается, то партийность превращается в ругань, мысль заменяется суесловием, творческий поиск — набором цитат. Так оно и было. Разоблачение буржуазной философии понималось не иначе, как употребление крепчайших ругательств. Логический разбор считается несовместимым с партийной боевитостью. Все это освобождало партийных философов от забот, связанных с углубленным анализом предмета. А страстность измерялась набором бессодержательных, но громких слов, не требующих никакой работы мысли. Закон борьбы противоречий, внешне наиболее близкий принципу партийности, до того канонизировался, особенно в научном и художественном творчестве, что любое расхождение во мнениях настораживало, ибо считалось немыслимым, чтобы творческий поиск мог преодолеть свои противоречия внутренними средствами. Инерция, сообщенная принципом партийности как нечто само собой разумеющееся, приводила к мнению, что в научном споре только одна сторона достойна поддержки, а другая — непримиримого к себе отношения и осуждения. Не случайно исчезли серьезные теоретические обсуждения — на передний план выдвинулись неаргументированные обвинения, сопровождавшиеся избиениями - в прямом и переносном смысле. Ибо именно это будут называть боевитостью, непримиримостью, наступательностыо — одним словом, партийностью. Автор этих строк знает только один случай, когда оружие это дало осечку. Речь идет о П.В. Копнине. Логик по образованию, он работал в области логико-гносеологических исследований. Мы не будем говорить о "тайнах мадридского двора", вскрывая причины, но Ф. Константинов и М. Митин ревниво относились к его творчеству. Незадолго до смерти П.В. Копнина они в 1969 г. организовали обсуждение вышедших из пе- 120
чати его книг, применив свой испытанный метод: обвинили автора в забвении принципа партийности философии. Имея, в свою очередь, соответствующую поддержку, П.В. Копнин отбил атаку. К сожалению, не многим авторам удавалось столь счастливо вырваться из капкана, который на них набрасывали и который называется "забвение принципа партийности"... Вопрос партийности был в центре внимания откликов, которые печатались на Западе по свежим следам дискуссии. И, как обычно, коммунистическая печать без всяких оговорок и сомнений принимала каждый тезис, сформулированный в Москве. Д.С. Мирский в статье "Философская дискуссия в ВКП(б) в 1930-31 гг.", одновременно напечатанной в Англии и США, подчеркнув, что философская дискуссия имеет значительный интерес для Коминтерна, уточняет: она свидетельствует о большевизации всех сторон жизни Советского Союза, Именно под этим углом зрения он критиковал деборинцев: они не уделяли достаточного внимания событиям повседневной жизни и игнорировали теоретические проблемы, которые ставились практикой. Это, по мнению автора, таило в себе зародыши отказа от материалистической позиции, поскольку материализм неотделим от подчинения теоретической деятельности требованиям практической жизни. А то, что это вторжение в жизнь осуществлялось философами нефилософскими средствами, оставалось вне поля зрения Д.С. Мирского. Он воспринимал только внешнюю сторону деклараций, в которых недостатка не было, когда заявил: восстановление известкой истины о том, что философия всегда есть дело партийной политики, классовых интересов, составляет величайшую услугу, оказанную мировому рабочему классу молодыми советскими философами, атаковавшими Деборина25. Еще больший интерес (с точки зрения того, что некоторым западным авторам не хватает "внутреннего опыта") представляет книга Ю.Ф. Гек- кера "Московские диалоги", вышедшая в Лондоне в 1933 г. 15-й диалог посвящен философской дискуссии 1930-1931 гг. Как и в остальных главах, беседу ведет коммунист Сократов. Он беседует о марксистской философии с жителями Запада, которые приехали в Москву в качестве туристов: профессором, гуманистом, банкиром, реформистом» членом благотворительного общества и епископом. Излагает он и ход дискуссии, довольно правдиво знакомя слушателей с официальной точкой зрения. И добивается цели: слушающие его понимают, а некоторые начинают даже разделять позиции, на которых стоит Сократов. По воле автора произошел следующий диалог между Гуманистом и Профессором. Гуманист, как он заявляет, поражен во всех этих спорах тем, что "ваша революционная психология обнаруживает так мало признательности по отношению к людям, которые, если они даже совершили ошибки, тем не менее лояльно служили вашему делу". Не один раз, причем по разным поводам, подобные вопросы возникали. И участник беседы Профессор дает универсальный ответ, не раз повторенный — и тоже по разным поводам. "Вы, очевидно, забываете, — сказал он, — что эта страна не только совершила революцию, ко все еще переживает один из критических ее этапов... Если коммунисты не щадят своих классовых врагов, то они не щадят также и тех из своей собственной среды, которые сознательно или бессознательно помогают их классовым врагам"26. Знакомый мотив о постоянном усилении классовой борьбы, — мотив, который стоил стольких невинных жертв. Тот же профессор продолжает: "Деборин, очевидно, оказался не в силах одолеть ту наибольшую трудность, которая стоит перед любым философом: он оказался не в силах решить проблему связи теории с практикой, проблему единства логического и исторического. Если бы профессора на Западе должны были сдать экзамен по этому же вопросу и в случае провала оставить свои должности, то очень немногие остались 12!
бы на своих кафедрах. Насколько я могу судить о создавшейся у вас ситуации, полемика с деборинской школой представляет собой проблему универсального значения, чего, однако, мы на Западе не осознаем так хорошо, как вы"27. Проблема партийности, единства теории и практики действительно носит универсальный характер. Она имеет значение и для Запада, где нейтрализм, уход от жгучих вопросов современности — далеко не редкость. Но если предлагается в зависимости от результатов "экзаменов" решать, должен ли тот или иной профессор оставить свою кафедру, то при этом центральным должен быть вопрос: известны ли критерии? Ибо одно дело экзамен на гражданское мужество, на умение отстаивать правду, бороться за нее, в том числе и с философской кафедры, а другое дело — искажать правду, заменять ее софизмами, сознательно расчищая путь для культа определенной личности. "Экзамен" при таких предпосылках сдать поистине трудно. Его и не сдал в 30-х годах почти никто, как мы видели. И если такой "экзамен" не только имел место в Советском Союзе, а даже проходил в массовом масштабе, то это как раз то, правомочность чего следовало бы поставить под сомнение западному автору, а не рекомендовать как образец для всего мира. Такие рекомендации, как оказалось, падают на благоприятную почву, если нет возможности ознакомиться с "практикой" тех лет, а только с "теорией" вопроса. ГТ.А. Слоун в своей рецензии на "Московские диалоги" писал, что с новой фазой экономического развития, которая началась с пятилетнего плана, произошли "значительные академические изменения по линии усиления связи интеллектуальной деятельности с общественной жизнью"28. Исходя из этого, Слоун отмечает, что споры, поднявшиеся вокруг этих вопросов, "могли бы вызвать тяжелые сновидения у философов академического склада ума других стран, но, как показывает автор Геккер, советским философам было, собственно, только предложено в своей работе руководствоваться потребностями действительной жизни и остерегаться интеллектуальных упражнений чисто субъективного характера. Такие упражнения подходят для философов эксплуататорского класса, но они могут иметь пагубные последствия для общества трудящихся. Чистый философ вызывает к себе отрицательное отношение в СССР, но это не касается философа, который стал социологом* и экономистом"29. К сожалению, у многих советских философов все это вызвало не "тяжелые сновидения", а более тяжелую форму реальности. И весьма часто, потому что они занялись "интеллектуальными упражнениями", даже если последние отнюдь не были "субъективного характера"... Углубленный философский анализ сам по себе — достаточная причина для обвинений, ибо его легко можно объявить формалистической игрой, оторванной от практики социалистического строительства, а потому — забвением принципа партийности. И не потому, что философы не хотели одновременно стать социологами и экономистами, а потому, что от них требовалось стать политиками и перестать быть философами. Именно в этом состоял весь смысл принципа партийности философии. 2. Гегель и марксистская диалектика Открывая 20 ноября 1931 г. торжественное заседание, посвященное столетнему юбилею со дня смерти Гегеля, тогдашний заведующий отделом ЦК по пропаганде А. Стецкий предупредил: "Наши враги в своих комментариях будут говорить об этом заседании как о "новой декорации, новых выкрутасах, новом чудачестве большевиков"30. Чем был вызван такой прогноз, почему вдруг предвидел шеф пропаганды, что эта тема может вызвать со стороны философов западных 122
стран, как он выразился, "ряд иронических замечаний"? Причины для этого были. Всего лишь несколько месяцев тому назад деборинцы потерпели жестокое поражение. И одним из основных обвинений, предъявленных им, было подчеркивание величия Гегеля, его значения для марксистской теории. По контрасту напрашивается вывод, что Гегель не в фаворе, раз он — одна из причин падения признанных авторитетов. А Гегель — слишком серьезная для марксизма фигура, чтобы сразу отказаться от его наследства. Надо было пустить в ход всю диалектическую изворотливость, чтобы создать видимость, что сохранена традиция. Подчеркнуто торжественное празднование столетия со дня смерти Гегеля служило именно этой политической цели. Вот почему вдруг речь зашла о декорации, выкрутасах, чудачествах большевиков: политическая, а не строго научная цель часто действительно содержит в себе всякого рода "выкрутасы". На сей раз их было тоже предостаточно. Для диалектической изворотливости оценок философия Гегеля представляет необъятное поле деятельности: она противоречива в своей основе. С одной стороны, это источник марксизма, содержащий в себе признанное "рациональное зерно" — диалектику, учение о развитии. Маркс, Энгельс и Ленин часто отмечали это. О гегелевской философии не раз говорилось, вслед за Герценом, что это "алгебра революции". С другой стороны, это идеалистическая система, несовместимая с той же "алгеброй", с основами материалистического мировоззрения. Это как бы "евангелие реакции". Энгельс часто говорил о противоречии между методом и системой в гегелевской философии. Для адептов борьбы на два фронта противоречивость гегелевской философии — сущая находка: в зависимости от политических потребностей момента легко можно подчеркнуть то одну, то другую сторону. А в борьбе, которая развернулась в 1930-1931 гг., это оружие оказалось просто незаменимым: деборинцев можно было обвинить в "переоценке" Гегеля, а механистов — в "недооценке" его. От этого "оружия" не было защиты, ибо оно использовалось не для всестороннего анализа, а для достижения определенных целей. Анализ событий тех лет покажет, насколько оправдан этот вывод. Начнем с освещения позиции деборинцев. Чтобы понять их отношение к Гегелю, следует помнить, что они опирались на те указания, которые получили от своих учителей. Подчеркивая, что необходимо высвободить из гегелевской логики "ядро", чтобы таким образом освободить диалектический метод от идеалистических оболочек, Маркс, Энгельс, Ленин высоко ценили Гегеля. В одном их писем к Конраду Шмидту Энгельс не только дает ему совет приступить к изучению Гегеля для понимания марксизма, но указывает, как это лучше сделать. "Но никоим образом не следует читать Гегеля так, как читал его Барт, именно, для того, чтобы открывать в нем паралогизмы и передержки, которые ему служили рычагом для построений. Это работа школьника. Гораздо важнее отыскать под неправильной формой и в искусственной связи верное и гениальное"31. Не менее определенно говорил В.И. Ленин. "Нельзя вполне понять "Капитала" Маркса и особенно его 1-ю главу, — писал он, — не проштудировав и не поняв всей логики Гегеля. Следовательно, никто из марксистов не понял Маркса полвека спустя!!"32. Можно вполне понять А. Деборина, который в одном из своих выступлений обратился к "молодым марксистам" — философам, экономистам, историкам, естественникам, политикам — с разъяснением, что поскольку изучение методологии марксизма имеет первостепенное значение, то нельзя быть марксистом без основательного знакомства с диалектикой. "А раз это так, — заканчивает свою мысль Деборин, — то этим уже определяется значение для нас Гегеля"33. 123
Он из этого исходил в своей научной и особенно педагогической деятельности, считая изучение Гегеля лучшей школой диалектики. Он смело ступил на этот путь, имея указание Ленина: "Конечно, работа такого изучения, такого истолкования и такой пропаганды гегелевской диалектики чрезвычайно трудна, и несомненно, первые опыты в этом отношении будут связаны с ошибками. Но не ошибается только тот, к го ничего не делает"34. Деборинцы, однако, с самого начала имели оппозицию в лице механистов. Их позиция выражена во 2-ом сборнике "Диалектика в природе", в предисловии "От редакции". "Мы не склонны думать, — сказано там, — что все вопросы мироздания решены уже в гегелевской "Науке логики". Мы твердо стоим на той позиции, что Гегель требует к себе сугубо критического отношения. Мы не склонны заменить действительный анализ объективного мира перефразированием произведений Гегеля"35. Дальше они пишут, что Маркс и Энгельс, Плеханов и Ленин "извлекли из Гегеля почти все, что можно и нужно было извлечь"36. Изыскать реальную, конкретную диалектику в явлениях природы гораздо труднее, чем играть понятиями "качества", "количества", "узловой линии" и т.д. вместо их обнаруживания в самих явлениях, вместо их конкретного изучения и выявления их внутренней связи37. По мнению механистов, все это привело к игнорированию диалектики самой природы и превратило деборинцев в "чистых философов". Это критика с позиций естествоиспытателей. И в определенных пределах она оправдана, тем более, что уже при деборинцах претензии на ведущую роль философии означали ее "диктат", хотя нельзя сказать, что он тогда уже в полной мере осуществлялся. Механисты, однако, опасность почувствовали и протестовали. Логика борьбы привела их, правда, к некоторым передержкам, связанным с оценкой самой философии Гегеля. А философия эта весьма уязвима с точки зрения критики. Кто основное внимание уделяет диалектическому методу, легко подпадает под обаяние, говоря словами Энгельса, "гениального и верного". Но кто сосредоточивает свое внимание на идеалистической системе Гегеля, тот может в этой же диалектике увидеть, говоря словами Маркса, ее мистифицированную сторону. Механисты пошли именно по этому пути. Поскольку они выступали против Деборина, они острие своей критики направили и против его кумира — Гегеля. На анализе, произведенном Л. Аксельрод, это можно видеть со всей наглядностью. В статье — ответе на "Наши разногласия" А. Деборина ее критика Гегеля весьма целенаправленна: кто следует за Гегелем, игнорируя анализ самой действительности, тот рано или поздно превращается в "абстрактного философа". Там, где Маркс и Энгельс, пишет Аксельрод, применяли некоторые основные принципы гегелевской диалектики, нет ни одного, решительно ни одного места, где бы они, подчеркивая свое заимствование диалектики у великого немецкого идеалиста, не подвергали в то же время его критике. Она вслед за Энгельсом отмечает, что для официальной школы Гегеля все наследие учителя ограничилось чистым шаблоном, с помощью которого строилась всякая тема, и списком слов и оборотов, годных только для того, чтобы вовремя их вставить там, где не хватает мыслей и положительных знаний. Благодаря универсальности законов диалектики является возможность говорить обо всем, ничего не зная, говорить в абстрактных терминах, придавая ученую видимость полной бессодержательности. Наблюдая этот процесс, можно сказать, что никто не может так хорошо и так тщательно скрыть свое невежество, как абстрактный философ. Л. Аксельрод целит не в бровь, а в глаз деборинцев, которых обвиняли как раз в том, что 124
они гегелевские положения просто излагают, пересказывают, повторяют, а не применяют к конкретному анализу, изучению самой природы. Аксельрод заключает: "У нас сейчас Гегеля сделали марксистом для того, чтобы в конце концов самим стать гегельянцами. Поэтому я еще и еще раз подчеркиваю: мы — ортодоксальные марксисты, а вас всех рассматриваем как неогегельянцев"38. И добавляет: "Плеханов писал, что философия — это синтез идей, опирающихся на результаты естествознания и обществоведения данной эпохи. Такой синтез есть философия именно данной эпохи. Вот что должно быть положено в основу разработки марксистской философии. На место этого деборинцы идут назад к Гегелю". Таковы основные мысли Л. Аксельрод. Примерно такого же мнения придерживается С. Семковский, одно время солидаризировавшийся с механистами. "Изучение Гегеля пошло у нас в значительной мере по схоластическому уклону, — писал он. — Стали раздаваться даже голоса о необходимости "дополнить" Маркса Гегелем, как будто бы Маркс не вобрал в свой диалектический материализм все то, что было ценного в диалектике Гегеля, и как будто бы такое "дополнение" не означало, следовательно, включения в марксизм именно того, что Маркс заведомо отбросил!". "У нас стало развиваться какое-то младогегельянство, — писал он далее, — поэтому в порядок дня на "философском фронте" поставлена "борьба против подмены диалектики бесплодной схоластикой"3 . Не менее ярко писали об этом механисты Ф. Перельман, Л. Рубановский, И. Великанов. Говоря об иуклоне" Деборина, они подчеркивали, что он и его школа превращают философию в самоцель. Задачи философии, по мнению Деборина, состоят исключительно в методологии — притом методологии Гегеля, которая навязывается наукам как вне их стоящая схема. Не учитывая состояния данной отрасли знания, ей преподносят гегелевские схемы и предлагают науке — хочет она этого цпш нет — по этим схемам равняться40. Таков первый и основной мотив Аксельрод и вообще механистов, критиковавших философию Гегеля и Деборина. В их критике много рационального. Со временем, однако, появился второй мотив, менее, на наш взгляд, убедительный, ибо он связан с настоятельным подчеркиванием "реакционности" системы Гегеля, а этот факт не требовал глубоких размышлений: он достаточно известен из произведений Маркса и Энгельса. Но если Марксу и Энгельсу все же удалось сбалансировать свет и тень при оценке философии Гегеля, то Аксельрод, сгущая краски, смогла дать только утрированный образ философа, ибо правильная мысль о противоположности метода Маркса методу Гегеля была гипертрофирована, а потому искажена. Новое философское руководство взяло на вооружение именно этот, второй мотив: им можно было легко манипулировать обвиняя деборин- цев в недостаточном подчеркивании противоположноеги диалектики Маркса диалектике Гегеля. И так как никто в мире еще не определил, что можно здесь считать "достаточным", то поле деятельности для обвинений поистине было необозримым. О первом же мотиве критики механистами Гегеля новые философские руководители не вспоминали: они сами заимствовали у деборинцев манеру готовые философские принципы навязывать наукам и требовать от них следовать этой схеме, с той только разницей, что деборинцы почти не пытались внедрить этот стиль административными методами, в то время, когда новое философское руководство именно в этом видело основной смысл своей деятельности. Вот почему, игнорируя сильную сторону механистической критики деборинцев, они сосредоточили свое внимание на довольно слабом, но 125
"крикливом" аргументе: метод Маркса противоположен методу Гегеля. "Слабым" мы этот аргумент называем не потому, что он не соответствует марксистской доктрине, а потому, что, чрезмерно раздутый, он в течение всего периода культа как бы тяготел над памятью Гегеля, о котором вспоминали почти исключительно под углом зрения "реакционности его системы". Эта тенденция обнаружилась еще в ходе дискуссии группы Митина— Юдина против деборинцев. В статье П. Юдина "Некоторые итоги философской дискуссии", опубликованной 18 октября 1930 г, в "Правде", была подчеркнута противоположность идеалистической диалектики Гегеля материалистической диалектике Маркса-Ленина, а Деборин, по словам Юдина, "сделал это недостаточно". Здесь явно повторялась мысль Л. Аксельрод. В итоге от высокой оценки философии Гегеля, данной деборинцамк, вскоре не осталось и следа. На щит была поднята оценка, данная Аксельрод, причем она все время усугублялась, обострялась, и отнюдь не в пользу Гегеля. Предпринималось все, чтобы дискредитировать "либеральную" позицию деборинцев. "Они во многих вопросах, — писал Ф. Константинов, — стирали грань между идеалистической диалектикой Гегеля и материалистической диалектикой Маркса. В этом заключалось слабое место школы Деборина в борьбе с механистическим материализмом"41. Что на вооружение взяты мысли Аксельрод, тщательно скрывалось. Об этом свидетельствует реакция М. Митина на вышедшую в 1934 г. книгу Л. Аксельрод "Идеалистическая диалектика Гегеля и материалистическая диалектика Маркса". Как явствует из названия, весь пафос Аксельрод направлен на то, чтобы доказать противоположность материалистической диалектики Маркса идеалистической диалектике Гегеля. Эти мысли ее и даже точная формулировка вошли затем азбучной истиной во все учебники, написанные новым философским руководством. Но чтобы придать этому видимость законности, М. Митин в специальной рецензии доказывал, что Аксельрод сама не поняла этой "противоположности", ибо считала, что Маркс воспринял у Гегеля его формальные принципы42. Таким образом легче было "с чистой совестью" присвоить эту формулировку и эксплуатировать ее десятилетия, делая вид, что только в устах нового философского руководства она получила плоть и кровь. По мнению Митина, утверждение Аксельрод, что Маркс берет у Гегеля формальные принципы и наполняет их затем содержанием, свидетельствует, что она не понимает всего принципиального отличия, существующего между идеалистической теорией диалектики Гегеля и материалистической диалектикой Маркса. Категория материалистической логики отнюдь не суть формальные принципы, к которым прикладывается содержание или которые наполняются содержанием. Так может представлять себе дело только человек, не освободившийся от влияния кантианства. Категории логики суть, по Ленину, "итог, сумма, вывод истории познания мира"43. Так с настойчивостью, долженствующей свидетельствовать о внутренней уверенности, затемняется тот факт, что, хотя категории логики и суть итог, сумма, вывод истории познания мира, но сформулировал их Гегель. Маркс их не исправил и не дополнил — он их использовал. Но использовал как материалист. Говоря о противоположности своего метода методу Гегеля, Маркс отсылает к своей работе "К критике политической экономики", "где я изложил материалистическую основу моего метода"44. В чем же она состоит? В формулировании новых законов и категорий диалектики? Отнюдь нет. Маркс отсылает к известным словам о том, что в общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли не зависящие отношения — произ- 126
водственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материалистических производительных сил. И т.д.45. Вот что он называет материалистическими основами своего метода. Возражая немецким рецензентам, которые "кричат, конечно, о гегелевской софистике", Маркс приводит выдержки из статьи И,И. Кауфмана, опубликованной в петербургском журнале "Вестник Европы", поскольку автор, по мнению Маркса, удачно описал то, "что он называет моим действительным методом, — и отнесшись так благосклонно к моим личным приемам применения- этого метода, тем самым описал не что иное, как диалектический метод"46. О чем же говорится в статье Кауфмана, в которой дается такое удачное изложение диалектического метода Маркса? О новых законах и категориях, о новых формальных принципах? Нет. О материалистическом подходе при анализе экономических явлений. Там указывается, что Маркс рассматривает общественное движение как естественноисторический процесс, которым управляют законы, не только не находящиеся в зависимости от воли, сознания и намерения человека, но и сами определяющие его волю, сознание и намерения. Если сознательный элемент в истории культуры играет такую подчиненную роль, то не идея, а внешнее явление одно только может ей служить исходным пунктом. Критика будет заключаться в сравнении, сопоставлении, сличении факта не с идеей, а с другим фактом47. Вот что Маркс нашел нужным противопоставить немецким рецензентам, говорившим о "гегелевской софистике", чтобы доказать, что его метод прямо противоположен методу Гегеля. Не новые формальные принципы, не новые законы и категории, а противоположный подход к анализу явлений. А.В. Щеглов, обвиняя деборинцев в том, что по их вине диалектика Маркса сближалась и даже отождествлялась с диалектикой Гегеля, писал: получалось, что достаточно зачеркнуть у Гегеля слова "дух", "идея", написать вместо этого "материя", и получается материалистическая диалектика, ибо законы и категории диалектики, но их мнению, были Гегелем разработаны абсолютно верно и в пересмотре не нуждаются48. Но были ли потом, после падения деборинцев, переработаны законы и категории, сформулированные Гегелем? Новые формальные принципы, т.е. законы и категории диалектики, не были сформулированы не только Марксом, но и после него, в том числе и советскими философами. Вспомним некоторые из них и мы убедимся, что по сей день марксисты пользуются тем, что оставил Гегель. Случайность как бы форма проявления необходимости. Сущность является, явление существенно. Возможности формальные и реальные. Свобода как осознанная необходимость. Все это — гегелевские определения. То же можно сказать и об основных законах диалектики. Здесь "материалистическое чтение" Гегеля порою выливается в ряд незначительных поправок, изменений. Так, Гегель говорит, что качество — это существенная с бытием определенность, а в советской философской литературе оно определяется как существенная с предметом определенность. Количество, по Гегелю, несущественная с бытием определенность, а согласно определению советских философов — оно несущественная с предметом определенность. Гегель истину определял как соответствие наших мыслей идее, в советских же источниках о ней говорят как с соответствии предмету, действительности. Почему же не сформулированы принципиально новые категории и законы? Почему оказалось достаточным то, что сделал Гегель, и не предпринята даже попытка создать отдельную от него материалистическую диалектику? Потому что философские категории — это самые общие понятия, и они уже у Гегеля имеют значение и для природы, и для 127
общества, и для мышления. Поэтому Маркс и говорил, что Гегель раскрыл наиболее общие формы всякого движения, а Ленин, конспектируя "Науку логики** Гегеля, отмечал, что диалектика — наиболее общее учение о развитии. В философском плане — поскольку речь идет о категориях — не может быть материалистической и идеалистической диалектики. Это разграничение имеет принципиальный смысл, когда диалектика, так сказать, применяется как метод познания действительности и особенно как метод ее преобразования. Здесь обнаруживается противоположность подходов, противоположность мировоззрений, ибо не идея, а действительность служит исходным пунктом анализа, который заключается в сравнении, сопоставлении, сличении факта не с идеей, а с другим фактом. Именно это имел в виду Деборин, когда писал, что диалектический материализм представляет собою синтез диалектического метода Гегеля с материалистическим пониманием природы и истории49. И когда новые философские руководители с такой настойчивостью критиковали это положение Деборина, то нельзя забывать, что именно они создали весьма парадоксальную ситуацию: на каждом шагу подчеркивая противоположность метода Маркса методу Гегеля, советские авторы, однако, пользовались законами и категориями, сформулированными немецким философом, без малейшей попытки коренным образом их изменить. Противоположность понимается в одном только смысле: по Марксу, развивается мир, по Гегелю — идея. Это повторяется при изложении каждого закона, каждой категории диалектики, и это поистине, говоря словами Гегеля, "скука повторения". Вот почему, когда в течение десятилетий подчеркиваются слова Л. Аксельрод о мистицизме, "реакционности" гегелевской философии (конечно, не ссылаясь на нее), то новому руководству должны быть адресованы слова А. Деборина: "Кто имеет сказать о Гегеле только то, что он был мистиком и идеалистом, тот пусть лучше молчит"50. А именно так трактовали Гегеля весь период культа. Вначале осторожно, но потом эта тенденция стала настолько явственной, что мотив о реакционности гегелевской системы стал доминирующим, а о "рациональном зерне" вспоминали только вскользь. Вначале это воспринималось как реакция против деборинского "увлечения" Гегелем, но вскоре обнаружились более глубокие, политические причины, связанные с приходом немецкого фашизма к власти: гегелевские мысли о государстве, о сильной власти могли эксплуатироваться в самой Германии, что было достаточно для соответствующей реакции в Советском Союзе. Надо отдать должное новому философскому руководству: оно поняло тенденцию еще до прихода Гитлера к власти, когда фашисты только рвались к ней. В 1931 г. на торжественном собрании по случаю столетия со дня смерти Гегеля Митин говорил: "Реакционная, консервативная, идеалистическо-мистическая система гегелевской философии, очень привлекательная для фашизма, может быть использована в качестве теоретической базы для него, может вызвать, и действительно вызывает к себе, с его стороны, особый интерес. Абсолютный идеализм Гегеля служит базой для самых диких современных мистических, идеалистическо-религиоз- ных воззрений фашиствующего буржуа. Активная черта немецкого классического идеализма, действенность гегелевской философии, является очень привлекательной для активистического, наступательного, действенного характера современного фа- ц/истского' движения. Освящение со стороны Гегеля абсолютным духом его философии современной ему прусской монархии, национализм и шовинизм, характерные для произведений Гегеля, — все это крайне симпатично уму и сердцу, империалистическо-захватническим, националистическо-фашистским настроениям буржуазии"51. 128
Это было весьма последовательно. Еще в выступлении на заседании Президиума Комакадемии в октябре 1930 г. в качестве обвинения Ми- тин выдвинул тезис о том, что одним из самых важных теоретических истоков формалистического уклона деборинцев "является недостаточное критическое отношение к гегелевской системе"52. Так воедино слились нужды антидеборинской и антифашистской пропаганды, что предопределило резко отрицательное отношение к Гегелю. Эта тенденция все время усиливалась и достигла своего апогея во время войны, когда антифашистские и заодно антинемецкие настроения достигли наивысшего накала, а также сразу после войны, когда началась холодная война "двух систем, двух миров". Мы имеем в виду специальное постановление ЦК "О недостатках и ошибках в освещении истории немецкой философии конца XVIII и начала XIX вв." (1944 г.) и философскую дискуссию по книге Г.В. Александрова "История западноевропейской философии" (1947 г.). Постановление ЦК было принято в связи с присуждением Сталинской премии за книгу "История философии" под редакцией Г.В. Александрова, М.А. Дынника, М. Митина и др. В 3-м томе, посвященном немецкой классической философии, дана высокая оценка философии Гегеля. Автор раздела Б.С. Чернышев, признанный знаток гегелевской философии, дал глубокий, всесторонний ее анализ, но, видимо, не созвучный эпохе. По этому поводу в ЦК было созвано специальное совещание под руководством Маленкова, длившееся несколько дней. Его результатом явилось упомянутое решение, написанное якобы лично Сталиным. Ему, как потом утверждали, принадлежит крылатая фраза о том, что гегелевская философия была аристократической реакцией на французскую революцию и французский материализм, и это определило отнесение Гегеля к разряду "реакционных" философов. Все поставление ЦК выдержано в том духе, что Гегель — апологет прусско-юнкерской монархии, он третировал славянские народы, считал войну "освежающим ветром" и т.п. в этом духе. "Настойчиво защищая реакционный тип государства, — сказано там, — Гегель подчеркивал божественный суверенитет монарха и бесправие народа"53. Было принято решение: оставить Сталинскую премию за 1-м и 2-м томами "Истории философии" и снять ее с 3-го. Таким образом, М. Митина, П. Юдина и других не коснулся гнев диктатора, они остались лауреатами. Весь огонь направлен был против одного из тех, кого не интересовали политические интриги, а только наука, — Б.С. Чернышева. Он и не выдержал, тяжело заболел (инсульт) и вскоре умер. Тенденция третирования Гегеля еще больше усилилась на дискуссии по книге Г. Александрова. Последнего обвиняли в непартийном освещении вопросов истории философии, выразившееся в том, что он не вскрывал "классовых корней" философских систем. Это, в первую очередь, коснулось философии Гегеля, за которой прочно закрепилась оценка: "аристократическая реакция". Выступление Жданова на дискуссии должно было показать, что ЦК придает первостепенное значение "завинчиванию гаек" на идеологическом фронте. И в центре внимания дискуссии оказалась философия Гегеля. В течение нескольких лет после этого ее освещали в самых мрачных тонах, подчеркивая реакционность системы. О том, что Гегель когда-то, во времена французской революции, сажал "дерево свободы", окончательно забыли... Наоборот, усиленно подчеркивалось, что философия его, отобразив глубокие противоречия капиталистического развития Германии, выражала политическую ориентацию немецкого дворянства и части буржуазии, тяготевшей к прусскому пути развития. Гегеля превратили в настоящего "пруссака", и это символизировало и истинное отношение к нему. 5 Вопросы философии, N 10 129
"Прусские короли вероломно нарушали мирные договоры, нагло захватывали исконные польские и чешские земли, предавали своих союзников, торговали своей армией, — сказано в одной официальной статье. — Освящая эту практику реакционного пруссачества, Гегель доказывал необходимость и благодетельность войн..."54 У Гегеля обнаруживали "цинически-пренебрежительное отношение к международному праву и шовинистические нацистские взгляды"55. Изредка вспоминая о "рациональном зерне", его все больше и больше третировали, только не как дохлую собаку, против чего Маркс не раз возражал, а как аристократа, соответствующим образом реагировавшего на французскую революцию и французский материализм, против чего Маркс уже был бессилен: в этой формуле отражалась мудрость живого диктатора. На фоне нигилистического отношения к Гегелю несомненный интерес представляют исследования сравнительно новых для советских философов вопросов в творчестве немецкого философа. Мы, в частности, имеем в виду вопрос о месте математики в его системе, поднятый двумя известными советскими философами Э. Кольманом и С. Яновской. Э. Коль- ман — человек сложной и интересной судьбы. Уроженец Чехословакии, он попадает в плен к русским во время первой мировой войны. Математик и философ, он после Октябрьской революции решает помочь советской власти, нуждавшейся в научных кадрах. Э. Кольман — активный участник философской жизни в Советском Союзе, а после окончания второй мировой войны вернулся в Прагу и возглавил институт философии. Был арестован после 1948 г. и содержался в одиночной камере в Москве. Работа, которая велась в Советском Союзе по философии естествознания, связана с его именем55а. С. Яновская — одна из немногих женщин-философов, оставившая значительный след в советской философской науке, особенно в области математической логики. В 1931 г. был издан сборник статей "Гегель и диалектический материализм", в который вошла интересная ее статья на эту тему. Особенно подробно исследуется этот вопрос в совместной статье Э. Кольмана и С. Яновской "Гегель и математика" ("Под знаменем марксизма", 1931, N 11-12). Заслугу гегелевской философии в области математики авторы видят в том, что философ отгадал развитие категорий качества и количества и их единство — меру, и на этой основе преодолел характерный для кантианства и панматематизма фетишизм количества. По мнению авторов, Гегель подошел к правильному определению предмета математики, а поэтому и к ее роли в общей системе наук. Гегель понял, что своими собственными средствами, без обращения к теоретическому философскому мышлению, математика не в состоянии обосновать методы, употребляемые ею же самой. Они также ценят то, что гегелевское понимание математики дает возможность раскрыть ее связь с материальной действительностью и в то же время устанавливает границы математики, ее место и роль в системе наук. Сказанное, однако, не означает, что для марксистов вообще не существует проблемы материалистической "переработки" гегелевской диалектики. Мы отмечали только, что поверхностное противопоставление марксизма Гегелю ведет к нигилизму по отношению к немецкому философу. По существу же самой проблемы деборинцы были далеки от того, в чем их обвиняли, будто они считали гегелевский метод составной частью марксизма56. Прежде всего отметим, что и это обвинение заимствовано у механистов. Ф. Перельман, Л. Рубановский, И. Великанов в своей статье "Два уклона в марксистской философии" возражали Деборину, который, по их мнению, считал, что марксизм взял гегелевскую диалектику в ее натурально
ном виде и "соединил" ее с материализмом. Они отмечали, что, по Дебо- рину, марксизм — это как бы арифметическая сумма гегелевской диалектики с материализмом57. Не только П. Юдин, но и Митин повторял эту мысль механистов, когда писал, что важнейшей ошибкой деборинцев является отождествление материалистической диалектики с идеалистической58. Однако верно ли это обвинение, повторенное много раз? Предлагал ли, в самом деле, Деборин взять гегелевскую диалектику такой, какая она есть, без существенной переработки? Послушаем на этот счет самого Деборина. В одной из центральных своих статей, прямо посвященной интересующему нас вопросу, он вспоминает, что Маркс собирался написать работу, в которой хотел изложить то рациональное, что есть в методе, который Гегель открыл, но в то же время подверг мистификации. "К сожалению, — отмечает А. Деборин, — Маркс не имел возможности выполнить свое намерение. Но если он не оставил нам теоретического руководства по диалектике, то всякий знает, что Маркс применял материалистически переработанную диалектику Гегеля во всех своих трудах (разрядка моя — И. Я.)"59. Указав далее, что Энгельс в своих работах, особенно в "Людвиге Фейербахе" и "Анти-Дюринге", дал общую характеристику материалистической диалектики и выяснил теоретическое значение некоторых категорий и законов развития, Деборин продолжает: "Однако последователям Маркса остается еще выполнить, как нам кажется, чрезвычайно важную задачу по разработке, на основании трудов Маркса, Энгельса, Ленина, теории материалистической диалектики, используя при этом все рациональное и у Гегеля, который дал уже исчерпывающую картину общих форм движения на свой идеалистический манер"60. Это и есть программа создания материалистической диалектики, программа переработки идеалистической диалектики Гегеля. Нам трудно судить, что имел в виду Деборин: формулирование новых категорий или просто их материалистическое использование в качестве метода познания. Мы хотим только подчеркнуть, что Деборин не считал гегелевскую диалектику составной частью марксизма в большей мере, чем их оппоненты, по сей день использующие ее без существенной "переработки". Мы отмечали выше, что механисты возражали против тезиса деборинцев, согласно которому задачи философии состоят в методологии, притом в методологии Гегеля. Эта критика содержала рациональное зерно, ибо была направлена против методологии, которая извне навязывается науке. Новое философское руководство, заимствовав этот тезис механистов, вложило в него иной смысл — они вообще выступили против методологии, поскольку, как писал П. Юдин, "это законченная система логических категорий". В частности, под обстрел берется и мнение Деборина, что "диалектика представляет собой всеобщий метод познания природы, истории и человеческого мышления", что она "представляет собой всеобщую методологию"61. Новые философские руководители явно проявили боязнь перед "абстрактной системой категорий", как будто философия имеет иные средства выражать свои цели, кроме абстрактных, общих понятий. Подрывом основ воспринимались слова Деборина о том, что "научная логика имеет дело с категориями в их подлинной чистоте... Освобождение или отделение логических категорий от конкретного предметного содержания делает возможным превращение логики в самостоятельную науку"62. Именно это называлось формализмом, отрывом от действительности, уходом в философские абстракции, исключающим конкретный анализ проблем социалистического строительства. 5* 131
Деборинцы действительно понимали философию как методологию науки. В статье "Материалистическая диалектика и естествознание" Деборин писал: "Материалистическая диалектика как всеобщая методология должна пронизать собой все конкретные и эмпирические науки, ибо она является, так сказать, алгеброй наук, вносящей внутреннюю связь в конкретное содержание"63. Об этом писали также Я. Стэн и Н. Карев. Во второй статье, направленной против И. Степанова, Я. Стэн приходит к следующему выводу: философия, превратившись из гносеологии в методологию науки, сосредоточивала свое внимание на выработке диалектического метода. Вот эту работу, начатую Гегелем, продолжили Маркс и Энгельс. Они создали материалистическую диалектику, отказываясь вместе с тем от гегелевской идеи создания всеобъемлющей философской системы. И в этом, пишет Стэн, заключается дальнейший последовательный шаг превращения философии в методологию науки64. Более того, Стэн отрицает, что марксистская философия может быть особой наукой о мировоззрении, но как особая самостоятельная наука существует в виде учения о формальной логике и диалектике, т.е. в виде методологии, логики науки . Согласно Стэну, мировоззрением можно назвать не марксистскую философию, а весь марксизм в его совокупности, стремящийся понять мир как единый реальный процесс диалектического развития. Не менее определенно писал Н. Карев. В одной из своих статей, направленных против Степанова, он указывал: "Место "самостоятельной философии" занимает научный, материалистический метод"66. И общий вывод гласит: "Таким образом, мы пришли к заключению, что результатом и философского развития Маркса и Энгельса, и всего предшествующего философского развития человечества вообще был метод, метод диалектического материализма. Он — философия нашей эпохи, философия марксизма"67. Об этом же писал деборинец С. Васильев в своей книге "Философия и ее проблемы". Цель автора — доказать, что философия играет огромную роль как в деле научной, так и в деле политической практики человека, что к философии нужно относиться не со снисходительным презрением, а внимательно изучать ее68. Философия нужна потому, что положительные науки вынуждены пользоваться целым рядом философских категорий (причина, следствие, качество, количество, необходимость и пр.), они не могут обойтись без абстракции и анализа, они не только не способны выработать сами себе общей и устойчивой методологии, но неспособны даже вскрыть реальный смысл той или иной частной проблемы. Так деборинцы понимали в середине двадцатых годов слова Энгельса о том, что от философии останется лишь чистое учение о мышлении. Официальная, так сказать, точка зрения, которую выражал Деборин и его школа, в основном близка к позициям, которые и в настоящее время являются доминирующими. "Чистое учение о мышлении" — это общая методология и теория научного знания, а общая методология означает учение о формах связи, об основных законах развития природы, истории и мышления. Чистое учение о мышлении, далее, означает, что, будучи логикой, оно является общим учением об объективной действительности, т.е. мировоззрением и, следовательно, никакая наука немыслима вне общей методологии. Механисты возражали против этого, ибо почувствовали, что речь идет о методологии, которая извне "рекомендуется" науке. В этом смысле они были правы, тем более что "методология" понималась просто как система 132
философских категорий. На этой основе можно при помощи диктата вмешиваться в науку, но нельзя стать ее путеводителем. Новое философское руководство заимствовало это стремление деборинцев, изрядно усугубив его, но возражало против самого понятия "методология науки" как синонима ухода в дебри абстракции. В этом был двойной проигрыш: отрицательное в деятельности деборинцев сохранилось, а их намерение работать над вопросами методологии было в корне подорвано. В итоге вопросы методологии науки — область сама по себе важная — на долгие годы выпали из поля зрения советских философов: она по своему существу считалась "абстрактной", и сама идея ее разработки противоречила установкам нового философского руководства. А вместе с тем всеобщая универсальная методология не может не быть выражена в самых общих, универсальных, абстрактных понятиях, т.е. категориях. Конкретные науки тоже вырабатывают методологические принципы и выступают в качестве методологии. Общая теория статистики дает методологические принципы для экономической статистики, демографии, статистической физики. Общая биология вырабатывает методологические принципы для других разделов этой науки. Имеется целая иерархия научного знания, в пределах которой обнаруживаются различные уровни абстрактности, и науки более абстрактные, т.е. более общие, выполняют методологическую роль по отношению к наукам менее абстрактным, менее общим. Философия в этом ряду выступает как самая абстрактная наука и в силу этого как вырабатывающая самые общие методологические принципы. Именно это имел в виду А. Деборин, когда говорил о том, что диалектика представляет собой всеобщую методологию, что освобождение логических категорий от конкретного предметного содержания делает возможным превращение логики в самостоятельную науку. Через много лет в самой советской философии стало преобладать мнение, что диалектика как наука о наиболее общих законах развития природы, общества и мышления играет роль общей методологии научного исследования69, она является "всеобщей методологией научного познания"70. Таким образом, "ошибки" Деборина при оценке гегелевской философии — миф, созданный новым философским руководством. Можно возражать против некоторых идей, формулировок или оценок гегелевской философии, данных деборинцами 50 лет тому назад. Но нет ничего такого, что оправдало бы шум, поднятый вокруг этого вопроса теми, кто искал не истину, а оправдание своих действий. Более того, в последние годы преобладает более спокойная оценка гегелевской философии. Один из видных советских философов Э.В. Ильенков писал в 1971 г.: "В этом плане сочинения Гегеля до сих пор остаются лучшей школой диалектической мысли, на что не раз указывали К. Маркс, Ф. Энгельс, В.И. Ленин"71. Это — восстановление основной мысли деборинцев, которые утверждали, что изучение произведений Гегеля — лучшее средство овладения диалектическим методом, ибо в них сформулированы основные законы и категории диалектики. Они руководствовались мнением своего учителя Плеханова. В 1891 г. в первой своей философской работе "К шестидесятой годовщине Гегеля" он, указывая на то, что Гегеля стали третировать, по выражению Маркса, так же, как честный Мендельсон третировал во времена Лессинга Спинозу, т.е. как "дохлую собаку", писал, что "в недалеком будущем можно ожидать нового оживления интереса к его философии... Возрождение интереса к гегелевской философии послужит для беспристрастных людей поводом к самостоятельному изучению его сочинений, а это будет хотя и нелегкой, но чрезвычайно плодотворной умственной работой"72. 133
Примечания К главе 3-й 1Е. Ярославский. Заключительное слово на 2-м пленуме ЦС СВБ (Центральный Совет Союза воинствующих безбожников). — "Антирелигиозник", 1930, N 4, стр. 17. 2 "Антирелигиозник", 1930, N 4, с. 108. 3Там же, с. III. 4Там же, с. 127. 5 Газета "Безбожник", 1930, N 22, апрель. 6 Г. Гессен и др. "Письмо в редакцию" — "Антирелигиозник", 1930, N 5, с. 66. 7Там же. 8Е. Ярославский. Можно ли сотрудничать в антирелигиозной пропаганде с механистами. — "Антирелигиозник", 1930, N 5, с. 68. 9 За поворот на философском фронте, ОГИЗ, М., 1931. 10Е. Ярославский. Можно ли сотрудничать в антирелигиозной пропаганде с механистами. — "Антирелигиозник", 1930, N 5, с. 70-71. 11 См.: Ф. Фурщик. О либеральном и марксистском понимании этики. — "Большевик", 1930, N 6, с. 60. 12 См.: ПЗМ, 1930, N6, с. 18. 13 "Безбожник", 1930, N28. 14А. Варьяш и др. "Письмо в редакцию". — "Антирелигиозник", 1930, N 6, с. 70. 15 "Антирелигиозник", 1930, N 5, с. 69. 16 М. Митин и др. "О задачах борьбы на два фронта". — "Антирелигиозник", 1930, N 6, с. 75. 17Там же, с. 74. !8Там же. 19Там же, с. 73. 20 Заключительное слово A. s Деборина на заседании фракций Института философии и Московской организации воинствующих материалистов-диалектиков. — ПЗМ, 1930, N 6, с. 19. 21 Там же, с. 20. ""Революция и культура", 1930, N 9—10, с. 108. 23Там же, с. 109. 24 См. газ. "Ленинские кадры", 1930, N 2, 15 мая. 25 Разногласия на философском фронте. М.—Л., 1931, с. 219—220. 26 См.: А. Дебор и н и др. О борьбе на два фронта. — ПЗМ, 1930, N 5, с. 14. 27Там же, с. 143. 28Там же. 29Там же, с. 147. 30В. Ральцевич. Философский "подарок" XVI съезду партии. — "Большевик", 1930, N 14, с. 83. 31 С. Новиков. Воинствующая путаница (философские подарки т.т. Ральцевича и Митина). — ПЗМ, 1930, N 7—8, с. 72. 32 "Правда", 2 августа 1930. 33 "Правда", 8—9 августа 1930. 34Там же. 35 "Правда", 17 августа 1930. 36 "Правда", 24 августа 1930. 37Там же, см. "Примечание" к письму А. Деборина. 38 См.: "Вестник Коммунистической Академии", 1930, кн. 39, с. 88. 39 См.: "Большевик", 1930, N19—20, с. 100. 40Там же. с. 101. 41 "Правда", 18 октября 1930. 42Там же. 43 Разногласия на философском фронте. М.—Л., 1931, с. 5. 44А. Деборин. Содоклад на заседании Президиума Комакадемии 17 октября 1930 г. — В кн.: Разногласия на философском фронте. М.—Л., 1931, с. 21—22. 45Там же, с. 22. 46Там же. с. 24. 47Там же, с. 33. 48Там же, с. 35. 49М. Митин. Выступление на заседании Президиума Комакадемии 18 октября 1930 г. — В кн.: Разногласия на философском фронте. М.—Л., 1931, с. 39. 134
50Е. Ярославский. Выступление на заседании Президиума Комакадемии 18 октября 1930 г. — В кн.: Разногласия на философском фронте. М.—Л., 1931, с. 134. 51 Там же, с. 137. 52А. Деборин. Философия Маха и русская революция. — "Голос социал-демократа", 1908, N 4-5, с. 3-12. 53А. Деборин. Заключительное слово на заседании Президиума Комакадемии 20 октября 1930 г. — В кн.: Разногласия на философском фронте. М.—Л., 1931, с. 256. 54Там же, с. 257. 55Там же. "Там же, с. 258-259. 57Там же, с. 263. 58 См.: "Наука и культура", 1930, N 23, с. 68. 59 М. Митин. Некоторые итоги на философском фронте. — ПЗМ, 1936, N 1, с. 25. 60ПЗМ, 1930, N 10—12, с. 17. 6i т Там же. 62Там же, с. 24. ""Правда", 26 января 1931 г. 64См.: Г. Баммель. К истории философских разногласий. — В сб.: Заочные курсы по диалектическому материализму для научных работников. М., Соцэкгиз, 1931, с. 15-37. 65См.: П. Липендин и др. Рецензия на книгу "Заочные курсы по диалектическому материализму". — ПЗМ, 1931, N 9-10, с. 246. 66 М. Митин. Очередные задачи работы на философском фронте. — ПЗМ, 1931, N3, с. 21. К главе 4-й 1 А. Щеглов. Философские дискуссии в СССР в 20-х и в начале 30-х годов. — "Философские науки", 1967, N 5, с. 116. 2 См. выступление М. Иовчука на заседании Президиума АН СССР. — В сб.: Материалы заседания Президиума АН СССР. М., 1964, с. 286. 3 ПЗМ, 1922, N 3, с. 62. 4 ПЗМ, 1922, N 3, с. 77. 5 А. Кон. Критика "критиков". — ПЗМ, 1922, N 5-6, с. 108. 6 См. его "Заметку читателя". — ПЗМ, 1922, N 11-12, с. 171-183. '"Правда", N 85 от 19.4.1923. 8См.: Ф. Дучинский. Неодарвинизм и проблема эволюции человека. — ПЗМ, 1930, N 2-3, с. 209, 215. 9А. Серебровский. Ответ Ф. Дучинскому. — ПЗМ, 1930, N 2-3, с. 220. 10Вл. Сарабьянов. Выступление на 2-й Всесоюзной конференции марксистско-ленинских учреждений. — В кн.: Современные проблемы философии марксизма. М., 1929, с. 72. 11 ПЗМ, 1928, N 4, с. 5. 12Л.И. Аксельрод. В защиту диалектического материализма. М.—Л., 1928. 3См. 4 См 5 См. 'См. 2 См ПЗМ, 1928, N 9-10, с. 37. Л.И. Аксельрод. В защиту диалектического материализма. М.—Л., 1928, с. 98. ПЗМ, 1928, N 4, с. 5, 15, 29. "Вестник Коммунистической Академии", 1928, N 27, с. 269—282. 17 "Наука и культура", 1930, N 2, с. 68. п М. Митин. К итогам философской дискуссии. — ПЗМ, 1930, N 10—12, с. 57. П. Вышинский. Образчик вредительской философии. — ПЗМ, 1931, N 1—2, с. 135. 20К. Амелин, П. Черемных. Адвокаты теоретической базы правого оппортунизма. — ПЗМ, 1931, N 1-2, с. 82-112. ПЗМ, 1931, N 3, с. 5. ПЗМ, 1931, N 1—2, с. 250. 23 См. там же. 24 В. Егор шин. Пересмотр в порядке самокритики. — ПЗМ, 1931, N 11-12, с. 251. 25 Г. Баммель. Письмо в редакцию. — ПЗМ, 1932, N 1-2, с. 217. 26 См.: ПЗМ, 1932, N 3-4, с. 255. 27 Вл. Сарабьянов. Выступление на научной сессии, посвященной 60-летию со дня смерти К. Маркса. — В кн.: Материалы научной сессии института философии Комакадемии. М.—Л., 1934, с. 75. 28Там же. с. 80. 29Там же, с. 137. 30Там же, с. 100. 31 Там же, с. 153. 32Там же, с. 190. 33Там же, с. 154. 34Там же, с. 165. 35Там же, с. 191. 135
36 См.: ПЗМ, 1933, N5, с. 133. 37 П. Черемных. Об одном политически вредном рецидиве. — "Вестник Коммунистической Академии", 1933, N 5, с. 83—86. 38 И. Луппол. Выводы и уроки. — ПЗМ, 1936, N 11, с. 183. 39,Воля советского народа (передовая). — ПЗМ, 1936, N 8, с. 10. 40Там же, с. 8. 41 П. Юдин. Некоторые итоги философской дискуссии. — "Правда", 18 октября 1930. 42 ПЗМ, 1937, N 2, с. 189. 43 ПЗМ, 1936, N 10, с. 123. 44Там же, с. 127. 45 См.: ПЗМ, 1936, N8, с. 9. 46 См. статью П. Юдина в сб.: За поворот на философском фронте. М.—Л., 1931, с. 161. 47 См.: "Большевик", 1937, N 12, с. 31. 48 ПЗМ, 1931, N 1-2, с. 165. 49 См.: ПЗМ, 1936, N 8, с. 9. 50 См. статью Ф. Константинова "Еще раз о политике и философии" (ПЗМ, 1936, N 10, с. 65). 51 См.: М. Митин. Об учебниках по диалектическому и историческому материализму.— "Большевик", 1937, N 12, с. 31. 52Там же, с. 32. 53 См.: ПЗМ, 1937, N 4-5, с. 208. 54 Н. Шелкопляс. К итогам борьбы на философском фронте Украины. — ПЗМ, 1936, N 1, с. 69. 55 М. Митин. Некоторые итоги на философском фронте. — ПЗМ, 1936, N 1, с. 26. '6Цит. по: ПЗМ, 1934, N 1, с. 52. 57 См.: "Вестник Моск. Унив. Философия", 1967, N 5, с. 103. 58См.: П.В. Алексеев. Марксистско-ленинская философия и медицина в СССР. М., 1970. 59"Вестник Моск. Унив. Философия", 1967, N 5, с 103. 60См.: "Советское здравоохранение", 1971, N 3. 61 Л.Ф. Ильичев. Методологические проблемы естествознания и общественных наук. — В кн.: Материалы заседания Президиума АН СССР. М., 1964, с. 118, 119. 62А.В. Щеглов. Философские дискуссии в СССР в 20-х и начале 30-х годов. — "Философские науки", 1967, N 5, с. 113. 63 См.: ПЗМ, 1932, N 7-8, с. 52. 64 А. Щеглов. Философские дискуссии в СССР в 20-х и начале 30-х годов. — "Философские науки", 1967, N 5, с. 116. К главе 5-й !М. Митин. Механисты. — ФЭ, т. 3, М., 1964, с. 424. 2Л.Н. Суворов. Механисты. — БСЭ, т. 16, М., 1974, с. 190. 3См.: Краткий очерк истории философии. М., 1960, с. 669. 4 См.: Б. С пир ту с. Из истории борьбы с механицизмом в советский период. — "Философские науки", 1960, N 4, с. 99—103. 5См.: Ф. Константинов. Развитие философской мысли в СССР. — В кн.: Развитие революционной теории коммунистической партией Советского Союза. М., 1967, с. 66. 6К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 20, с. 25. 7 В.И. Ленин. Соч., 4-е изд. т. 1, с. 398. 8Г.В. Плеханов. Очерки по истории материализма. — Соч., т. VIII, с. 145. 9 Архив К. Маркса и Ф. Энгельса. Книга 1. М., 1924, ст. 216. 10И. Степанов. О моих ошибках, "открытых и исправленных" тов. Стэном. — "Большевик", 1924, N 14, с. 90. 11 И. Скворцов-Степанов. Диалектический материализм и деборинская школа. М.—Л., ГИЗ, 1928, с. 57. 12 См.: ПЗМ, 1927, N4, с. 255. 13 Там же. 14 ПЗМ, 1925, N 12, с. 180. 15В.Н. Сарабьянов. В защиту философии марксизма. М.—Л., 1929, с. 131. 16А. Варьяш. Выступление на Второй Всесоюзной конференции марксистско-ленинских учреждений. — В кн.: Современные проблемы философии марксизма. М., 1929, с. 92. 17Л.И. Аксельрод. Ответ на "Наши разногласия" А. Деборина. — "Красная Новь", 1927, N 5, с. 155. 18А. Цейтлин. Выступление на Второй Всесоюзной конференции марксистско-ленинских учреждений. — В кн.: Современные проблемы философии марксизма. Изд-во Комакаде- мии, М., 1929, с. 157. "Там же, с. 158. 136
20 См.: Диалектика в природе, N 3, Вологда, 1928, с. 17. 21 М. Митин. Механисты. — ФЭ, т. 3, М., 1964, с. 424. 22Я. Стэн. Выступление на Второй Всесоюзной конференции марксистско-ленинских научных учреждений. — В кн.: Современные проблемы философии марксизма. М., 1929, с. 177. 23 См.: А. Дебор и н. Механисты в борьбе с диалектикой. — "Вестник Коммунистической Академии", 1927, кн. XIX, с. 21-61. 24В.Г. Плеханов. Сочинения, т. VIII. ГИЗ, 1923, с. 396. 25 А. Деборин. Энгельс и диалектическое понимание природы. — ПЗМ, 1925, N 10-11, с. 18. 25аК. Милонов. Против механического миропонимания. — "Вестник Комакадемии", 1926, кн. 16, с. 159. 26 См.: Механическое естествознание и диалектический материализм. Дискуссионный сборник. Вологда, 1925, с. 18. 27 ПЗМ, 1925, N 3, с. 219. 28В. Слепков. Биология и марксизм, с, 52. 29К. Милонов. Против механического миропонимания, — "Вестник Коммунистической Академии", 1926, кн. 18, с. 152. 30Там же. 31 Там же, с. 153. 32 И. Скворцов-Степанов. Диалектический материализм и деборинская школа. М., 1928, с. 10. 33Там же, с. 11. 34 "Правда", 1927, N36. 35 См.: Краткий очерк истории философии. Под ред. М. Иовчука, Т. Ойзермана, Я. Ши- панова. М., 1960, с. 669. 36 См.: Диалектиков природе, N 3, Вологда, 1928. 37Ф. Перельман, Л. Рубановский, И. Великанов. Два уклона в марксистской философии. — Диалектика в природе, N 2. Вологда, 1926. 38Вл. Сарабьянов. В защиту философии марксизма. М., 1929, с. 93. 39Там же, с. 95. 40Ф. Перельман, Л. Рубановский, И. Великанов. Два уклона в марксистской философии. — "Диалектика в природе", N 2. Вологда, 1926, с. 272. 41 Н.И. Бухарин. Теория исторического материализма, с. 41, 44, 45. К главе 6-й l¥. Frank. Das Kausalgesetz und seine Grenzen. W., 1932, S. 121. 2 M. Митин. Меньшевиствующий идеализм. — ФЭ, т. 3, 1964, стр. 388-389. 3П. Липендин и др. Рецензия на книгу "Заочные курсы по диалектическому материализму". — ПЗМ, 1931, N 9-10, стр. 246. 4В.И. Ленин. Соч., т. 14, стр. 343. 5 "Правда", 7 июня 1930 г. 6В. Егоршин, Ф. Константинов, М. Митин. За большевизацию работы на философском фронте. — В кн.: За поворот на философском фронте. Вып. 1. М.-Л., 1931, стр. 45. 7 П. Юдин. Некоторые итоги философской дискуссии. — "Правда" от 18 октября 1930 г. 8 См. передовую статью в журнале ПЗМ, 1936, N 10, стр. 11. 9К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. 1, стр. 99. 10Ф. Константинов. Еще раз о политике и философии. — ПЗМ, 1936, N 10, стр. 64-65. иТам же. 12 М. Митин. К вопросу о ленинском этапе в развитии диалектического материализма. — ПЗМ. 1931, N 7-8, стр. 20. 13Там же. 14Там же. 15Я. Стэн. Выступление на заседании президиума Комакадемии. — В кн.: Разногласия на философском фронте. М.-Л., 1931, стр. 122. 16Там же, стр. 124. 17 См.: "Вестник Коммунистической Академии", 1930, кн. 40-41, стр. ПО. 18 См.: Разногласия на философском фронте. М.-Л., 1931, стр. 124. 19Н. Карев. Выступление на заседании президиума Комакадемии. — В кн.: Разногласия на философском фронте. М.-Л., 1931, стр. 159. 20М. Митин. К вопросу о партийности философии. — "Революция и культура", 1930, N 19-20, стр. 35. 21 Там же, стр. 36. 22 См.: Разногласия на философском фронте. — М.-Л., 1931, стр. 221-222. 23Там же, стр. 162. 24Гегель. Энциклопедия философских наук. Философия духа. Соч., т. 3, М., 1956, стр. 330. 137
25 См.: "The Labour Monthly" (October, 1930) and "The Communist" (October, 1930). 26 Нес к ег J. Moscow Dialogues. Discussion on Red Philosophy. London, 1933, 15-th Dialogue. 27Ibid. 28 "Mind", July, 1933, p. 381. 29Ibid. ЗОПЗМ, 1931, N 11-12, стр. 1. 31 К. Маркс и Ф.Энгельс. Избранные письма, стр. 442. 32В.И. Ленин. Соч., т. 38, стр. 171. 33 А. Деборин. Наши разногласия. — В кн.: Философия и политика. Изд-во АН СССР. М., 1961, стр. 335. 34В.И. Ленин. Соч., т. 33, стр. 207. 35 Диалектика в природе, сб., Вологда, 1927, стр. VI. 36Там же. 37Там же, стр. VIII. 38 Л. Аксель род. Ответ на "Наши разногласия" А. Деборина. — "Красная новь", 1927, N 5, стр. 163. 39 См.: "Коммунист" (Харьков), 1925, N 73. 40Ф. Перельман, Л. Рубановский, И. Великанов. Два уклона в марксистской философии. — В сб.: Диалектика в природе, N 2, Вологда, 1926. 41Ф. Константинов. Развитие философской мысли в СССР. — В кн.: Развитие революционной теории коммунистической партией Советского Союза. М., 1967, стр. 66. 42 М. Митин. О книге Аксельрод "Идеалистическая диалектика Гегеля и материалистическая диалектика Маркса". — ПЗМ., 1934, N 6, стр. 185. 43Там же. 44К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 23, стр. 20. 45 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 13, стр. 6-8. 46 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 23, стр. 19, 21. 41 Там же, стр. 20. 48А.В. Щеглов. Философские дискуссии в СССР в 20-х — начале 30-х годов. — "Философские науки", 1967, N 5. стр. 115. 49 См.: Архив Маркса и Энгельса. Кн. 1, стр. 14. 50 А. Деборин. Наши разногласия. — В кн.: Философия и политика. Изд-во Академии наук, М., 1961, стр. 332. 51М. Митин. Гегель и теория материалистической диалектики. — ПЗМ, 1931, N 11-12; стр. 26. 52 См.: Разногласия на философском фронте. М.-Л., 1931, сгр. 58. 53 См.: О недостатках и ошибках в освещении истории немецкой философии конца XVIII и начала XIX вв. — "Большевик", 1944, N 7-8, стр. 18. 54 См.: "Гегель". — Советская энциклопедия, изд. 2-е, т. 10, стр. 307. "Там же. 55аЭ. Кольман. Предмет и метод математики. М,, 1936. Его же: Энгельс и естествознание, М,, 1941, и другие работы. 56См.: П. Юдин. Борьба на два фронта в философии и гегелевская диалектика. — ПЗМ, 1931, N 11-12, стр. 123. 57Ф. Перельман, Л. Рубановский, И. Великанов. Два уклона в марксистской философии. — В кн.: Диалектика в природе, N 2, Вологда, 1926. 58 См.: Выступление Митина на заседании президиума Комакадемии 18 октября 1930 г. — В кн.: Разногласия на философском фронте. М.-Л., 1931, стр. 58. 59А. Деборин. Материалистическая диалектика и естествознание. В его кн.: Философия и политика. Изд-во АН СССР. М., 1961, стр. 185. *°Там же. 61 П. Юдин. Борьба на два фронта в философии и гегелевская диалектика. — ПЗМ, 1931, N 11-12, стр. 126. 62А. Деборин. Вступительная статья к т. 1. Собр. соч. Гегеля. М.-Л., стр. XVII. 63 А. Деборин. Диалектика и естествознание. М.-Л., 1930, стр. 31. 64 См.: Я. Стэн. О том, как Степанов заблудился среди нескольких цитат из Маркса и Энгельса. — "Большевик", 1924, N 15-16, стр. 119. 65Там же. 66 Н. Карев. Проблемы философии марксизма. — ПЗМ, 1925, N 8-9, стр. 26. 67Там же, стр. 24. 68С. Васильев. Философия и ее проблемы. — "Прибой", Л., 1927, стр. 6. 69П. Копнин. Методология. — Философская энциклопедия, т. 3, стр. 421. 70А. Спиркин. Метод. — Философская энциклопедия, т. 3, стр. 412. 7'Э.В. Ильенков. Гегель. — БСЭ, третье изд., М., 1971, стр. 177. 7/Г.В. Плеханов. Историческое подготовление научного социализма. — "Московский рабочий", 1922, стр. 1-2. 138
НАУЧНЫЕ СООБЩЕНИЯ И ПУБЛИКАЦИИ Воспоминания Жизнь и философский путь* н.о. лосский Предисловие Трудно сказать, когда у моего отца зародилась и созрела мысль писать свою автобиографию или, точнее, употребляя термин, созданный Игорем Грабарем, свою авто монографию, каковою является ныне печатаемая книга. По всей вероятности, осуществлять эту мысль начал он вскоре после возвращения, в 1933 году, из своего путешествия в Америку, во время ряда каникул, которые наша семья проводила с 1932 года до второй мировой войны на вилле Vinice у Высокого Мыта, в восточной Чехии. Во всяком случае, летом 1935 или, скорее, 1936 года отец прочел в семейном кругу (тогда состоявшем из бабушки, М.Н. Стоюниной, матери, меня и младшего брата Андрея) три первые главы и, может быть, начало четвертой, не совсем доходя до "свадебного" 1902 года. Тогда же отец попросил нас, доверяя особенно моей памяти, помочь ему выработать своего рода "хронологическую канву" для дальнейшего повествования, что и было сделано общими усилиями, путем установления списка летних каникул, проведенных нашей семьей в том или другом уголке русской или зарубежной земли от 1903 до 1935 года. Как видно из текста воспоминаний, до писания о начале первой мировой войны отец дошел в августе 1938 года, когда встала угроза неминуемо надвигающейся новой катастрофы. Наверное, в те же каникулы он и закончил обширную четвертую главу, доходящую до начала 1917 года. Сдавая теперь рукопись в печать, я нашел полезным разбить эту главу на две части, выделивши из нее главу пятую под заглавием Ученая и общественная жизнь в Петербурге. Следующую, шестую главу, посвященную его "философскому пути" за дореволюционное время, отец написал, должно быть, летом 1939 года. Предполагаю это, принимая во внимание тот же длинный формат бумаги и общий характер рукописи, перепечатанный на машинке моей матерью, как и все предыдущие русские писания отца. Тот же формат бумаги продолжается до конца главы, то есть до 160 страницы рукописи. Глава седьмая, посвященная революционному пятилетию нашего существования, напечатанная на другой машинке и другой бумаге, была, по-видимому, написана в Америке после 1946 года. Кончается она на 183-й странице, где рукою отца при- ♦Н.О. Лосский. Воспоминания. Жизнь и философский путь. Wilhelm Fink Verlag, Miinchen, 1968. Предисловие и примечания Б.Н. Лосского. 139
писано: Далее стр. 201. Здесь возобновляется шрифт нашей старой машинки и начинается восьмая глава, о пражском двадцатилетии (1922—1942) жизни родителей, первые тринадцать страниц которой были, по всей видимости, написаны и перепечатаны между 1939 и 1942 годами. Эта часть прерывается на пол фразе, в середине рассказа о С.В.Завадском, который продолжается уже на страницах снова американского формата. Думаю, что машинная переписка этой главы была прервана болезнью и смертью моей матери в начале 1943 года и возобновлена только после 1946 года в Америке. Вряд ли черновик воспоминаний продвинулся далеко во время пребывания моего отца в Словакии. Во всяком случае, уже рассказ о чешском профессоре Радле, на 219 странице, писан после 1945 года, а на странице 236, где речь идет об о. Георгии Флоровском, сказано: "Пишу об этом летом 1951 г." Приблизительно на уровне 1956 года прошлое сливается с настоящим и воспоминания переходят в хронику, которая обрывается в конце 1958 года. После кончины отца три первые главы Воспоминаний вышли, весною 1965 года, в форме ряда фельетонов в парижской газете Русская мысль, и таким же образом увидели свет, год спустя, четвертая и пятая главы. Могу сказать, что эта публикация встретила большой успех у русских читателей. Вторая половина воспоминаний осталась в рукописи до печатания этой книги, издателям которой, а равно и их советнику профессору Дмитрию Ивановичу Чижевскому приношу от имени всего потомства И.О. Лосского сердечное спасибо. Борис Лосский Fontainebleau, 12 июня 1967 г. Введение "В доме Отца Моего обителей много", говорит Христос ученикам своим. И не только в Царстве Божием, а и здесь на земле обителей бесчисленное множество, и каждый из нас живет в той из них, которую он сам избрал себе. Если она неприглядна, не на кого пенять, кроме как на самого себя: тут же рядом стоящий человек видит совсем другое царство бытия, блещущее красками, полное жизни, богатой и разнообразной. Особенно дети способны проникать в сказочно прекрасные миры. Когда мне было лет восемь-девять, я со своею матерью часто совершал прогулки по берегу реки или на холме над озером. Как прекрасна и сочна была глубинно-изумрудная зелень листвы; краски всех предметов были не на поверхности их, а шли из глубины, просвечивая друг сквозь друга, как в морской волне. Теперь я редко вижу это эфирное великолепие природы. Только засыпая, в дремоте с закрытыми глазами случается иногда видеть такие образы, пронизанные чистым светом изнутри. Став взрослым, я видел мир наяву в этом его глубинном аспекте только однажды в начале выздоровления от тифа. Мне перестилали постель, я подошел к окну и увидел яблони в саду; это было в июне, они уже отцвели, но ликующая яркость и свежесть их листвы была пронизана такою же чарующею жизненностью, как и весною, когда деревья покрыты цветами. На другое утро, только что я открыл глаза, дверь отворилась и в комнату вошла наша деревенская прислуга Настасья, женщина молодая, но грубоватая и неотесанная; однако теперь она мне показалась существом из какого-то другого, высшего мира, — ее тело не плотным, твердым чурбаном; сотканное из света, оно было лучистым, особенно лучезарны были волосы. Если бы мы видели всех людей в этом аспекте их бытия, сколько новой красоты открылось бы нам. Стоявший передо мною дух, облегченный светом, явным образом не был существом совершенным, но какие великие возможности красоты и чистоты таились даже и в этом существе. Без сомнения, многие из них осуществлены жизнью благороднейших представителей человеческого рода. И если бы мы обладали полнотою видения, мы нашли бы и здерь на земле райские обители. 140
Художественное видение природы в блистательном великолепии ее жизни, столь обычное для меня в детстве, впоследствии ослабело, но искание выхода из обыденности и стремление к глубокому интимному общению с природою и миром, без которого невозможно духовное творчество, осталось подсознательным мотивом моей тяжелой борьбы в годы юности за право на духовную жизнь и повлияло на все развитие моих философских взглядов. В воспоминаниях своих я опущу очень многие подробности и буду сообщать лишь то, что может объяснить странные приключения моей юности и развитие моих философских учений. Глава первая Раннее детство в местечке Дагда Я родился в ночь с 6 на 7 декабря (старого стиля) 1870 года в местечке Креславка Двинского уезда (в то время Динабургского) Витебской губернии на берегу Западной Двины. Мой отец был в то время лесничим, но через два года он переменил род службы, стал становым приставом, и вся наша семья переселилась в местечко Дагда на границе Двинского и Режицкого уезда1. Из жизни моей в Креславке мне известно только, что там я едва не погиб от ожогов: собака, пробегая мимо табурета, на котором стоял кипящий самовар, опрокинула его на меня, и значительная часть моего тела была обварена кипятком. В Дагде семья наша жила спокойно и мирно вплоть до кончины моего отца в 1881 г. Несмотря на преобладание в нас польской крови, мой отец и все мы сознавали себя русскими и были глубоко проникнуты русским национальным сознанием. Один из моих предков, Андрей Лосский, переселился уже в XVII в. из-под Кракова в Белоруссию2. По-видимому, здесь род наш захудал; документов о принадлежности к дворянству у нас уже не оказалось. Дед мой Иван был униатским священником в местечке Усвят. Говорят, он был замучен польскими повстанцами в 1863 г. за то, что хорошо объяснял крестьянам значение манифеста об уничтожении крепостного права; они распяли его на кресте3. Женат он был, по-видимому, на русской, православной. Вероятно, поэтому отец моей Онуфий (родился, кажется, в 1825 г.) и сестра его были православными. Сестры отца я никогда не видел; выйдя замуж за Бороздина, она жила всегда в Петербурге и рано умерла. Мать моя Аделаида Антоновна, урожденная Пржиленцкая (род. 20 янв. 1838), была польского происхождения. Замуж она вышла 14 янв. 1859 г. в врз- расте 21 года; отец был старше ее лет на четырнадцать. Говорили, что в молодости моя мать была очень красива, да и в то время, о котором я рассказываю, красота ее еще не увяла. В моих глазах она всегда была самым красивым и привлекательным существом на земле. Кроткая, мечтательная, задумчивая, мать моя отдавала все свое свободное время чтению, но времени этого было мало, так как заботы о громадной семье были слишком многочисленны4. Нас было пятнадцать человек детей, девять братьев и шесть сестер. Старшие носили имена необычные в русской семье: Валерьян, Витольд, Онуфрий (имя, распространенное в Белоруссии и Галиции), Леопольд, Элеонора, Валентина; младшие большею частью получали имена, самые распространенные в русских семьях, — Мария, Николай, Александр, Виктория, Владимир, Леонид, Аделаида, Вера, Иван. Старшие обращались к родителям на Вы, младшие, начиная с меня, на ты. Хотя семья наша была велика, я рос до поступления в гимназию одиноко, пользуясь лишь обществом своей матери. В самом деле, старшие братья Ва- 141
лерьян и Леопольд умерли вскоре после рождения, Витольд и Онуфрий учились в классической гимназии в Риге и приезжали только на каникулы. Валентина умерла вскоре после рождения, сестра Леля (Элеонора) проводила целые недели в имении Писаревых "Константинов©" (в семи верстах от Дагды). Она училась там вместе с дочерью Писаревых у ее гувернанток и учителей. Сестра Маня была отдана на воспитание бездетной тетушке нашей Юлии Антоновне Оскерко, которая жила со своим мужем недалеко от нас в Великих Луках5. Младшие же сестры и братья были в то время слишком малы, чтобы быть мне товарищами. Отец мой был страстный охотник, любитель веселой компании, хороший рассказчик охотничьих приключений и приключений по службе, любитель выпить в компании. Поэтому у нас было много знакомых, часто бывали и гости. Особенно близка была к нам в это время польская семья помещика Дементия Осиповича Киборта, владельца красивого имения "Старая Мысль" в одной версте от Дагды. Жена Киборта Ядвига Себальдовна была стройная женщина, высокого роста с оригинальным красивым лицом. У нее был приятный голос. Как пылкая польская патриотка, она драматически исполняла гимн "Еще Польша не погибла" и "С дымом пожаров"*. Первое мое воспоминание о ней связано с исполнением ею какого-то романса. Ее глубокий, проникнутый чувством голое, музыка, сопровождавшая ее пение, произвели на меня такое впечатление, что я заплакал. Хотя мне было тогда не более семи лет, она покорила мое воображение. Чувство, которое я стал питать к ней, несомненно была любовь. Я часто думал о ней. Когда мне случалось читать красивое стихотворение, я начинал декламировать его, мысленно обращаясь к ней. У Кибортов был сын Владислав, мой сверстник, и дочери Геля, Зося, Ядвига. С милою семьею этой мы часто устраивали совместные прогулки, "маевки". Запрягались лошади, забирались вкусные угощения, самовар, и мы отправлялись в какое-нибудь красивое место на берег озера, на гору, в леса. С наступлением сумерек зажигали костер. Когда на него наваливали гору сухого можжевельника, восхитительный столб пламени вздымался вверх выше самых высоких берез, и в нем кружились сверкающие искры, точно звезды, прилетевшие с неба. Особенно хороши были поездки на озера для ночной ловли раков. Темною ночью, в тихую погоду, когда вода не шелохнется, раки лежат на песчаных отмелях под водою на глубине каких-нибудь пол-аршина. Сняв обувь, засучив штаны выше колен, с зажженною лучиною в руках тихо бредешь по воде и пристально смотришь на дно: вот неподвижно лежит, распластавшись на песке, большой рак; тихонько, чтобы не всплеснуть водою, опускаешь руку, медленно приближая ее ко дну, — цап! — хватаешь рака за туловище: он мотает большими клешнями вверх и вниз, взад и вперед, но не может достать руку и попадает в мешок, привязанный к поясу ловца6. Другая семья, с которою у нас были живые приятельские сношения, жила в семи верстах от нас тоже в живописном имении "Константиново". Принадлежало оно Леониду Ивановичу Писареву, внушительная красивая наружность которого производила на меня большое впечатление. Писарев и его старший сын лет восемнадцати очень любили охоту, как и мой отец. Дочь Любовь была сверстницей моей сестры Лели. Мальчики Петя, Паша, Лева по возрасту подходили ко мне. Хотя хозяйка дома была урожденная баронесса Бер из Прибалтики, дух семьи был чисто русский; семья Писаревых вела красивую жизнь культурного русского дворянства. Отец и старший сын, любя охоту, любили вместе с тем географию, чтение и беседы о дальних странах. У них были хорошие карты, атласы. В одно ♦"Jeszcze Polska nie zgin^fa", "Z dymem pozardw". 142
из наших посещений мы, младшие дети, начали играть в прятки. Петя втолкнул меня в кабинет отца, чтобы хорошенько спрятать меня. Там в это время Леонид Иванович со старшим сыном чистили свои двустволки и беседовали, по-видимому, об Африке. На столе перед ними лежал раскрытый атлас, изящные карты которого притягивали меня к себе. К серьезным разговорам старших я всегда любил прислушиваться. "Килиманджаро — самая высокая гора в Африке" долетело до моего слуха, когда я забивался куда-то за шкаф. Странные звуки названия глубоко врезались в мою память и чрезвычайно заинтересовали меня. Любознательность моя была велика. Неудивительно поэтому, что, следя за обучением старшей сестры, я самостоятельно научился читать и жадно стал поглощать все книги, попадавшиеся под руку. Знакомый молодой еврей, приезжавший в Дагду из какого-то города к родным и выделявшийся в нашем местечке своей культурностью и щеголеватым видом, "шейне мо- рейне", как называют на жаргоне таких лиц, дал мне почитать Робинзона Крузоэ. Эта книга произвела на меня волшебное впечатление; несколько дней я ходил как зачарованный. Попадались мне иногда детские журналы того времени. В одном из них очень понравился мне рассказ, героями которого были мальчики, ведшие бодрую, энергичную жизнь в Канаде. С тех пор эта страна казалась мне всегда особенно привлекательною. Мальчики эти весною пробуравливали кору берез, подставляли жолоб для стекавшего изнутри дерева сладкого сока и пили его. И у нас в окрестностях Дагды собирали этот сок в кувшины, и я пил его, но канадский сок был мне вкуснее. Смутно вспоминается и до сих пор какой-то рассказ из малороссийской жизни; в нем видную роль играл бандурист, и описана была, кажется, гибель какой-то девушки. Рассказ этот положил в моей душе основание для того поэтического представления о Малороссии, которое под влиянием опыта дальнейшей жизни еще более развивалось и крепло. Для многих русских Малороссия — самая поэтичная и привлекательная часть России. Нравятся белые хаты среди зеленой листвы деревьев и цветов, нравятся песни, проникнутые глубоким чувством, влечет к себе остроумие, веселость и добродушие населения. Немалое значение имеет и то, что здесь положено было начало русскому государству. Поэтому встреча с украинскими сепаратистами, ненавидящими Россию, изумляет русского человека и глубоко ранит сердце его. Представляется непонятным их искаженное понимание начала русской истории; чувствуется, как нечто нравственно предосудительное, предпочтение ими провинциальных обособленных ценностей совместному творчеству всех трех ветвей русского народа, создавшего великую державу с мировою культурою. Самая замена многозначительного имени Малороссия именем Украина (то есть окраина) производит впечатление утраты какой-то великой ценности: слово Малороссия означает первоначально основная Россия в отличие от приросших к ней впоследствии провинций, составивших большую Россию* (точно так же часто, говоря о больших столичных городах, о Париже, Лондоне и т.д., говорят о центральном малом Париже, Лондоне и т.д. в отличие от большого Парижа, то есть города вместе с тяготеющими к нему пригородами). Большим удовольствием для всей семьи были приезды из Риги старших детей Витольда и Онуфрия на Рождественские и летние каникулы. Особенно привлекал меня к себе брат Витольд своим серьезным, несколько меланхолическим характером и добротою, чертами, сходными с характером нашей матери. Я знал, что он хорошо пишет русские сочинения и любит науку. ♦Название mikra Rosia и megale Rosia появились впервые в Византии. 143
Брат Онуфрий, Антя, как его звали уменьшительным именем, своею живостью, веселостью и общительностью более походил на отца. Братья читали матери вслух русских классиков, Гоголя, новые произведения Тургенева и т.п. Это чтение производило на меня большое впечатление, особенно тогда, когда читалось произведение, близкое моему пониманию, например, "Вечера на хуторе близ Диканьки". Как-то попались мне в руки "Отечественные записки" с романом Ку- щевского "Николай Негорев". Рассуждение Негорева о том, что, может быть, каждая пылинка, играющая в солнечном луче, есть целый мир с своим населением, городами, историею, глубоко запало мне в душу. Вероятно, мне был девятый год, когда я прочитал статью Карамзина "О любви к отечеству и народной гордости". Статья попала на подготовленную почву. Перед тем во время русско-турецкой войны 1877-78 гг. я нередко читал своей двоюродной бабушке сообщения с театра войны в "Правительственном Вестнике". Моя любовь к России, гордость ею, вера в ее великие достоинства прочно сложилась в моей душе уже тогда. Это сказывалось даже в моих детских играх. В длинные зимние вечера, сидя рядом с матерью, я брал иногда свою грифельную доску и чертил на ней фантастические границы России, а рядом с нею какие-то воображаемые государства. Потом в моем воображении разыгрывалась история войн и добровольных присоединений, Российская империя все разрасталась и, наконец, поглощала все. Православный храм был от нас далеко, в 27-ми верстах в Креславке. Впервые я побывал в нем сознательно, лишь когда мне было уже десять лет. Но зато у нас в Дагде был прекрасный каменный католический костел. По воскресеньям мы с матерью — она была католичка — ходили туда слушать мессу. Благодаря этим впечатлениям детства и глубокой религиозности матери мне доступна интимная сторона не только православного, но и католического богослужения. Глубокое впечатление производило торжественное молчание в момент пресуществления и повторные настойчивые звонки колокольчика. Импонировала величественная латинская речь. Храм был полон народа; большею частью это были крестьяне и крестьянки из соседних деревень, небольшое количество поляков, остальные — латыши. Трогательно было участие всего народа в богослужении: ответы хором на некоторые возгласы ксендза и пение гимнов всеми молящимися. Иногда резкий высокий голос какой-либо бабы слишком выделялся, покрывая все остальные и нарушая гармонию. Тогда швейцар протягивал над молящимися свою длинную булаву и, слегка коснувшись ею головы увлекшейся певицы, умерял ее усердие. Посещения знакомых ксендзов и поездки к ним доставляли большое удовольствие: привлекальна была их образованность, культурность, умение держать себя в обществе. Особенно нравился мне своим остроумием и веселым нравом ксендз, живший в семи верстах от нас в местечке Осунь. Никаких неудобств и соблазнов оттого, что мать была католичкою, а отец и все дети православными, не было. К благочестивому и кроткому Крсилавскому священнику отцу Иоанну Гнедовскому мать наша и все мы питали глубокое уважение и любовь. С семьею его, когда мы и они впоследствии жили в Витебске, мы были дружны. Мать бывала иногда в православной церкви, как и мы не отказывались посещать при случае костел. В моей детской религиозности тягостною стороною был мучительный страх ада и адских мук. Иногда после вечерней молитвы перед засыпанием придет в голову мысль о грехах, и ужас перед возможностью вечного жестокого наказания за них охватывает душу с потрясающей силою. Не знаю, что было источником этих представлений об аде. Может быть, рассказы о дьяволе, о привидениях и о всяких страшных вещах, которые мы слышали от прислуги, когда в осенние вечера сидели вокруг стола и занимались шин- 144
кованием капусты, готовя запасы ее на зиму, а в длинные зимние вечера расщипывали перья, гусиные и куриные, для набивки ими подушек. Видное место в укладе жизни нашего местечка и среди впечатлений моего детства занимали евреи. В Дагде, как и во всех местечках и городах Белоруссии, они составляли, пожалуй, более 50 процентов обитателей: почти все лавочники и ремесленники были евреи. Привлекали к себе своеобразие их быта и наружности, живость характера, интенсивность умственной жизни, наличие духовных интересов вообще. В нашем захолустье многие из них носили еще пейсы (длинные волосы на висках). Сильное впечатление производила их страстная, настойчивая молитва в синагоге. Подстрекали любопытство праздники, например, праздник Кущей, когда они жили в шатрах из древесных ветвей. Пасха, когда евреи пекли мацу (пресные сухие пластинки, испеченные из белой муки) и давали ее также дружески расположенным к ним христианам. Очень нравилось нам, детям, также еврейское лакомство фарфольки (шарики, испеченные из белой муки, с медом и имбирем). Когда наступал Иом-Кипур, день покаяния, они выходили на реку, ручьи, жалостно молились, становились на камни над водою и отряхивали с себя грехи. Был еще осенью какой-то праздник, когда евреи безумно веселились, в общем всегда трезвые, напивались в этот день вина и совершали нелепые шалости, например, пожилой человек способен был верхом на палочке пробежать по улице и т.п. Отношения у нас с евреями были хорошие; мать наша вообще проявляла большую доброту ко всем людям, а отец считался человеком справедливым. Большая часть покупок производилась в лавке еврея Гильки на книжку. В конце месяца он являлся к матери для расчета. Приятно было видеть этого серьезного почтенного старика, о котором мать говорила, что он человек честный и добросовестный. Все эти впечатления детства поселили в моей душе симпатии к столь часто гонимому еврейскому народу, недостатки которого всем известны, а достоинства учитываются не в достаточной мере. Летом большую часть дня я проводил в саду и огороде. Любимым моим занятием были самодельные опыты с растениями. Я устраивал грядки, на которые пересаживал различные травы, заботясь о том, чтобы они прижились, несмотря на перемещение; срезал верхушки какого-нибудь растения, например, лебеды, стараясь заставить его ветвиться и т.п. Величайшим удовольствием были для меня прогулки с матерью по красивым местам в окрестностях Дагды. Подолгу сидели мы с нею, например, на горе над озером по дороге в местечко Осунь, овеянные ароматом чабреца и других трав, любуясь чудным пейзажем. На десятом году моей жизни отец, выезжая на охоту на тетеревов, куропаток, стал брать и меня с собой. Блуждание по зарослям кустарников и лесам и вся обстановка охоты чрезвычайно понравились мне. Умная лягавая собака наша, пойнтер "Норма", обладавшая превосходным чутьем, быстро находила след дичи. Вот она осторожно ведет нас за собою и вдруг замирает, делает стойку. "Пиль", командует отец, она бросается вперед, и с шумом вылетает из травы целый выводок тетеревов. "Паф, паф!" раздаются два выстрела чаще всего без промаха, и два тетерева отправляются в охотничью сумку отца. Привлекаемые общительным нравом отца, его хлебосольством и, главное, превосходными охотами, которые он умел устраивать, к нам приезжали знакомые иногда издалека и гостили по несколько дней. Особенно вспоминаются мне лесничий из Креславки Мухин, производивший на меня сильное впечатление своей красотою, судебный следователь из Креславки Малянтович. Приехал к нам однажды из Москвы Перфильев, сын какого-то сановника. Как-то летом у нас побывал молодой, красивый Лев Николаевич Лосский, 145
в то время студент юридического факультета, впоследствии видный присяжный поверенный в Петербурге. Его мать, вдова, Сусанна Мартыновна, жила в своем небольшом имении в Полоцком уезде. Лев Николаевич несомненно приходился нам родственником, но родство было столь отдаленное, что степень его нам не удалось установить. Впоследствии, когда семья его стала играть большую роль в моей жизни, я условно считался его племянником. Большим удовольствием бывал для меня ежемесячный приезд из Двинска доктора (врача) Диттриха, чрезвычайно полного добродушного немца. Он особенно любил меня и баловал, привозил множество самых разнообразных сластей и игрушек. Беседа взрослых всегда очень интересовала меня; особенно любил я рассказы о служебных и охотничьих приключениях. Забившись куда-нибудь в уголок, я жадно слушал их, и большим огорчением было для меня, когда отец, заметив меня, заставлял выступить перед гостями и декламировать басни Крылова, которые он очень любил, или какое-либо стихотворение. Я был мучительно застенчив и выступать в роли, обращающей на себя внимание, для меня было крайне тягостно. Служба отца бывала иногда источником сильных впечатлений. Однажды вечером у нас были гости, мирно сидели за ломберным столом и играли в преферанс. Вдруг с мельницы, арендатором которой был латыш или эстонец Т., прибежала прислуга сообщить отцу о только что совершенном преступлении. У сына мельника, молодого человека, был какой-то роман с местной мещанкою; влюбленная в него девица в припадке ревности бросилась на него и острою бритвою отрезала ему нос. Через час мой отец вернулся с мельницы и рассказывал, что застал молодого человека расхаживающим по комнате, прикрывая рукой нос, из которого хлестала кровь. Призвали фельдшера подать ему помощь. Через несколько дней он уехал в Германию в Кенигсберг, где, кажется, из его кожи со лба ему сделали нос; конечно, цвет и форма этого носа были не вполне удовлетворительны. В 1879-80 гг. стали учащаться дерзкие кражи и разбои, иногда сопровождавшиеся убийствами. В наших краях начала действовать смелая шайка разбойников. Отцу донесли, что два главаря этой шайки прячутся в одном лесном фольварке (хуторе). Снарядив облаву, взяв с собою револьвер и зарядив двустволку пулею, как для охоты на волка, отец ночью отправился в указанное место. Дело было зимою, начинало светать. Когда полиция стала окружать дом, разбойники выскочили из него и бросились убегать. Один из них, дюжий, рослый мужчина огромной силы в больших валенках, тяжело завязал в снегу; видя настигающую погоню, он стал вытаскивать револьвер, который как-то запутался; разбойник был скоро обнаружен и связан. Его товарищ, худощавый и молодой, большими прыжками быстро удалялся от погони и приближался к лесу./Увидев, что опасный преступник неминуемо уйдет, отец, уверенный в меткости своей стрельбы, прицелился ему в ногу и подстрелил его, после чего он легко был взят. Утром сани участников погони подъехали к нашему дому. Я выглянул в окно. Подстреленный преступник лежал в санях на животе и смотрел исподлобья. До сих пор не могу забыть его волчьего взгляда. По закону отец не имел права стрелять в убегающего преступника сзади. Поэтому, несмотря на блестящий успех своей экспедиции, захватившей действительно опасных преступников, совершивших немало убийств и грабежей, он опасался взыскания. В действительности, однако, он получил награду, орден Станислава третьей степени. Весною 1879 г. семью нашу постигло страшное горе. Старший брат Витольд, вообще хорошо учившийся, получил перед переходом в 7-ой класс у преподавателя Янчевецкого двойку по латыни. Говорят, учитель этот потребовал 146
от брата, чтобы он сообщал ему, кто из его товарищей курит и ведет себя плохо. Витольд был возмущен этим требованием, а учитель отомстил ему, поставив дурную отметку. По-видимому, несправедливость учителя была лишь последним толчком к созревшему у Витольда раньше решению совершить самоубийство. Возможно, что у него была склонность заболеть меланхолией. 24 марта он выстрелил из револьвера в сердце и тяжело ранил себя. Как только получилась телеграмма об этом из Риги, отец поехал туда и застал его еще живым. Ему уже не хотелось умирать, но спасти его было невозможно, и 26-го марта он умер. Перед совершением самоубийства он написал семье письмо, которое начиналось словами: "Не двойка Янчевецкого — причина моей смерти../' и кончалось просьбою "Молитесь обо мне...". Только ?то начало и конец сохранились в моей памяти. Когда получилось от отца известие о кончине брата, горю нашему не было пределов. Я сказал матери: "Верно, мы согрешили". Отец, бурно переживавший все события жизни, перемогал себя, бодро продолжал свою служебную деятельность и резко осуждал такой поступок, как самоубийство. Однако жизненные силы его были, по-видимому, подорваны этим несчастьем. Брат Онуфрий не захотел продолжать учения в классической гимназии в Риге и поступил в кадетский корпус в Полоцке. В конце лета того же года мать поехала в Ригу помолиться на могиле Витольда и взяла меня с собою. Как ни велико было наше горе, поездка в большой приморский город чрезвычайно интересовала меня. В воображении Рига представлялась мне пышным городом, состоящим из мраморных храмов и дворцов. Образцом для моих фантазий отчасти служили древние Афины: я к этому времени уже успел прочитать какой-то учебник по древней истории. Действительность оказалась, конечно, гораздо более скромною, но зато большое впечатление на меня произвела природа: грандиозное устье Западной Двины и бесконечная ширь моря, на песчаном берегу которого в Дуббельне мы провели неколько дней. Настало особенно тревожное время царствования императора Александра И. Покушения следовали за покушениями. Я читал сообщения о них в "Правительственном Вестнике". Мне случилось однажды слышать беседу отца с матерью о том, что получен циркуляр о "злонамеренных лицах". Обмениваясь мнениями по этому поводу, они говорили о ком-то, кажется о какой-то акушерке, что она, пожалуй, принадлежит к числу таких злонамеренных лиц. Отец волновался. Он очень любил Государя, высоко ценя его реформы и будучи верным слугою государства. После волнующих разговоров ночью он иногда внезапно просыпался и садился на кровати. Он говорил, что ему нехорошо, что он чувствует какой-то жар в груди. Случилось как-то, что вор, посаженный в "темную" при волостном правлении и предназначенный к отправке в Двинск, пользуясь небрежностью урядника или десятских, убежал ночью, но утром его поймали. Это было 16 февраля 1881 г. Отец пошел в волостное правление и, будучи чрезвычайно вспыльчивым, в сильном гневе начал распекать небрежного подчиненного. Внезапно ему сделалось дурно. Тотчас же пришел фельдшер, пустил ему кровь, но кровь уже не пошла: отец скоропостижно скончался от разрыва аорты. Когда кто-то прибежал и сообщил нам о кончине отца, первая мысль, пришедшая мне в голову, была, что это бунт, что отец убит "злонамеренными" лицами. Я бросился в волостное правление. Отец мой лежал мертвый, на руке его была тонкая струйка крови в том месте, где фельдшер пытался сделать кровопускание. Тело его на носилках перенесли в наш дом. До сих пор стоят в ушах моих рыдания матери. С гробом отца мы поехали в Креславку. Его хоронил друг нашей семьи Иоанн Гнедовский. Потрясающее впечат- 147
ление на меня произвели удары комьев земли о крышку гроба, когда стали закапывать могилу. Не прошло и двух недель, как получилось известие о гибели государя Александра II, о том возмутительном политическом преступлении, которое, может быть, только теперь искуплено тяжелыми страданиями всего русского народа. Люди, знавшие взгляды и характер моего отца, говорили: "Хорошо, что Онуфрий Иванович не дожил до этого времени: слишком тяжело было бы ему переносить этот удар". Помню и я свою печаль, хотя мне было всего лишь десять лет. Приехал новый становой пристав. Его дети, как догадываюсь я теперь, были увлечены политическим движением тогдашней молодежи. У них был журнал "Дело". Дочь училась на фельдшерских курсах, а сын был студентом- медиком Московского университета. Мне попались в руки привезенные им лекции по физиологии с описанием научных экспериментов над кроликами, которые очень заинтересовали меня. Положение моей матери, у которой осталась на руках огромная семья, было чрезвычайно тяжелое: нас было девять детей, четверо мальчиков и пять девочек, моложе меня было пять детей, самому младшему, Ване, было всего лишь три месяца. Витебский губернатор фон-Валь выхлопотал моей матери за продолжительную (более тридцати лет) и усердную службу отца усиленную пенсию: двадцать пять рублей в месяц. Кроме того, у матери был крошечный доход с маленького имения Семеново (60 десятин), находящегося в Невельском уезде, и хутора Янаревка (кажется, 30 десятин), сдаваемых в аренду. Наша кроткая, тихая, застенчивая мать поставила себе задачею, несмотря на скудность наших средств, дать по возможности высшее образование всем детям и достигла этой цели, проявив изумительную настойчивость и умение экономно вести хозяйство. Конечно, это удалось еще и потому, что русское государство оказывало содействие лицам, стремящимся получить образование. Брат Онуфрий учился на казенный счет в Полоцком корпусе и закончил свое образование в Михайловском Артиллерийском училище в Петербурге. Сестра Мария жила у тетушки в Великих Луках и там поступила в гимназию. Решено было, что мать с младшими детьми останется еще на год в Дагде, а потом для нашего образования переедет в Витебск. Сестра Элеонора должна была в течение этого года остаться у Писаревых и продолжать домашнее образование вместе с их дочерью Любовью. Что же касается меня, мать сама подготовила меня к экзамену в первый класс Витебской классической гимназии и выхлопотала принятие меня в конвикт (общежитие), содержавшийся за счет графов Шадурского и Закржевского. В августе 1881 г. мать повезла меня в Витебск. Глава вторая В витебской гимназии Экзамены в первый класс Витебской классической гимназии я сдал хорошо и был принят в закрытый пансион (конвикт)7. Он помещался в трехэтажном здании рядом с гимназиею. В нем содержалось до сорока воспитанников. В верхнем этаже были спальни, а в среднем — две "занятные" комнаты для старших и младших учеников, где мы готовили уроки и проводили весь день, кроме часов игр во дворе, площадь которого была очень велика; в нижнем этаже помещалась столовая и квартира надзирателя. Мать моя очень скоро уехала домой, и я остался один в среде, крайне чуждой и тягостной для меня. Сверстники мои были в большинстве дерзкие сорванцы. Грубые и нередко жестокие шутки их возмущали меня до глубины души. На меня они сразу набросились. Внешний вид мой, праздничный 148
костюм с короткими штанами, соломенная шляпа с ленточками (в первые дни до получения казенного форменного платья), моя застенчивость и деликатность подстрекали шалунов к нападению на меня. Шляпу мою они называли "брилем" и меня стали звать "брилютером". Мое мягкое произношение некоторых звуков (например, что — чьто) они стали передразнивать. Умный и бойкий, но дерзкий мальчик Иодко подходил ко мне и спрашивал: "Умеешь играть на скрипке?" — "Нет". "Я тебя научу. Согни палец". Я сгибаю палец, он схватывает его и сильно прижимает верхний сустав к нижнему, боль получается невыносимая, стон вырывается из моей груди. "Вот видишь, ты и заиграл на скрипке", — смеется мой мучитель, а я понять не могу, как можно решиться причинять такие мучения своему ближнему, и товарищи мои начинают казаться мне существами с другой планеты. "Знаешь ты, где живет доктор Аи?** — спрашивает меня другой сорванец. "Нет". Он схватывает у меня клок волос на затылке и дергает снизу вверх изо всей силы. "Аи!" — кричу я. "Ну, вот теперь ты узнал, где живет доктор Аи". Мой сосед по спальне, умный, живой Ромуальд Пржевальский, раздеваясь, ударил меня по лицу грязными потными носками, что было непереносимо отвратительно. Иногда я начинал плакать, но слезы вызывали такой град насмешек — "баба", "плакса", что я скоро отучился плакать, как и все почти мальчики. В первые же дни товарищи стали мне объяснять сущность половых отношений. Я усомнился в правильности их сведений. Когда кто-то из них заявил мне, что и я таким же способом появился на свет, я возмутился и вызвал оскорбителя на дуэль, что еще более насмешило мальчуганов. С видом глубокого убеждения я стал уверять их, что дети "не всегда зарождаются таким способом", как они говорят: иногда это происходит от поцелуев. Кажется, моя уверенность подействовала на некоторых более скромных мальчиков. В течение первых двух-трех лет, в 1881-1883 гг., попадались еще среди учеников третьего и четвертого классов великовозрастные верзилы, высокого роста почти уже сложившиеся мужчины. Потом они как-то повывелись, и среда стала более однородною. Из учеников старших классов в конвикте обращал на себя внимание Лев Иосифович Петражицкий, будущий профессор Петербургского университета. Когда я поступил в первый класс, он был уже в VIII классе. Бледный, худощавый юноша, он был всегда серьезен и внушал к себе уважение; иногда, случайно проходя и увидев какую-нибудь особенно возмутительную шалость, он спокойным тоном делал замечание, несколько сдерживавшее сорванцов. В 1881 г. в двух отделениях первого класса гимназии было приблизительно девяносто учеников. Я был во втором отделении. Из первого отделения я с самого начала познакомился с Николаем (Васильевичем) Тес- ленко, впоследствии известным присяжным поверенным и политическим деятелем, и с Заболоцким, будущим врачом. Как люди состоятельные, они жили не в конвикте, а у своих родных. Начиная с V класса, я учился с ними вместе, так как в V классе число учеников было уже невелико и класс был один. Режим классических гимназий, особенно в Западном крае, был такой свирепый, что из девяноста мальчиков, поступивших в первый класс в 1881 г., через восемь лет, то есть весною 1889 г., окончило курс без всяких задержек только двое: Тесленко и Заболоцкий. Остальные или оставались хотя бы один раз на второй год в каком-либо классе, или были удалены, или сами покинули гимназию. Учение в гимназии в общем было малоинтересно. Нас душили латынью, неинтересной потому, что все внимание было сосредоточено на грамматике, а не на культуре и литературе античного мира. В первом классе было восемь уроков латинского языка в неделю. Преподаватель русского языка, кажется, Антонович, вел уроки занимательно и содержательно, но он вскоре уехал из Витебска. 149
Превосходны были уроки немецкого языка у Александра Ивановича Ба- дендика. Он был ученый, любящий языкознание вообще. От него мы получали ценные сведения не только о немецком, но и о русском языке. Говорил он по-русски безукоризненно правильно, был человеком справедливым до щепетильности, мужественно отстаивал свое мнение в педагогическом совете и пользовался всеобщим уважением даже среди гимназистов-сорванцов. Кажется, он был голландского происхождения. Бадендик был человек холостой лет сорока. Вместе с учительницею немецкого языка женской гимназии Мариею Васильевной Шабер он нанимал домик, окруженный садом. В этом саду Бадендик сам работал, прищеплял фруктовые деревья и т.п. Мария Васильевна была добродушная полная немка, веселая и живая, тоже лет сорока. По-русски она говорила нередко с комическими ошибками, например, "прислуга у меня хорошая: и чистая, и плотная" вместо чистоплотная. Она была вдова, у нее была взрослая дочь, которая вскоре вышла замуж. Мать моя каким-то образом была издавна знакома с Мариею Васильевною. Отдавая меня в гимназию, она пошла к ней вместе со мною. М.В. Шабер и Бадендик любили детей; они предложили мне приходить к ним из конвикта в отпуск по субботам и воскресеньям. Общение с этими добрыми, культурными людьми было для меня отдыхом от конвикта. Когда я уходил от них в воскресенье вечером, они мне давали кучу сластей на целую неделю. Вообще я делился этими подарками со своими товарищами, но однажды, получив между прочим засахаренные яблоки, я засунул их под подушку и ел понемногу один. Товарищи это подсмотрели и утащили мое сокровище. Придя вечером в спальню и не найдя пакета с яблоками, я был так возмущен, что решился в первый и, конечно, в последний раз в жизни пожаловаться надзирателю: в добольшевицкой России жалоба начальству, донос, "ябедничество", как известно, считалось делом презренным: чувство товарищеской солидарности было очень развито. Надзиратель пришел со мною вместе в спальню. Мои соседи по кровати, конечно, стали заявлять, что они знать ничего не знают, ведать не ведают. "Может быть, он сам куда-нибудь засунул свои яблоки, да и забыл", —сказал Иодко. Они подняли мою подушку, потом тюфак, —- под ним оказался пакет с яблоками. Надзиратель повернулся и ушел, а я, подавленный смущением и униженный насмешками товарищей, готов был провалиться сквозь землю. Надзиратель наш был горький пьяница. Напивался он, вероятно, по ночам: днем незаметно было, чтобы он находился в ненормальном состоянии. Настал, однако, день, когда у него началась белая горячка. Он лежал с пеною на губах. Воспитанники толпились у открытой двери его комнаты. Он был увезен в больницу и по выздоровлении не вернулся к нам. На его место был назначен Яков Иванович Лешко, старик лет шестидесяти или более, вдовец. Для роли воспитателя он годился еще менее, чем предыдущий. Он любил скабрезные анекдоты. Обходя спальни вечером, когда мы уже раздевались, он любил присесть на край кровати воспитанника и, ведя шутливый разговор, просунуть руку под одеяло и потрепать мальчика ладонью пониже спины. Лицо у него было довольно приятное, но несколько напоминающее старый гриб; если бы несколько усилить степень разложений, увеличить кадык, мешки под глазами, то он стал бы похож на Федора Павловича Карамазова. Шалили мы при кем очень дерзко. Например, перед сном, когда уже мы были раздеты, у нас начиналась война подушками. Мы делились на две партии. Во главе одной предводителем был Мурзич, Это был мальчик смелый до дерзости, сильный, ловкий, умный и волевой. Он пользовался большим влиянием в классе и был коноводом. Во главе другой партии становился тоже какой- либо сильный и ловкий мальчик, например, Сохачевский. Он был родом из Креславки, как и я, учился не особенно хорошо и славился как велико- 150
лепный пловец в саженки. Красивое зрелище было, когда он выплывал на середину широкой Двины, выбрасывая то правую, то левую руку, быстро подвигаясь вперед после каждого четкого удара ладонью о воду и выскакивая из воды так, что вся грудь была видна. Битва подушками была очень оживленною. По условному знаку начинался бой. Стоя на своих кроватях в нижнем белье, мы начинали тузить друг друга подушками по голове, туловищу, ногам. Сраженные падали на кровать или проходы между кроватями, ловкий противник устраивал засаду и нападал сзади. Криков было мало, но топот ног и шум падений был такой, что звуки доносились до нижнего этажа. Поэтому на площадке лестницы стоял сторожевой и, наклонившись, смотрел на площадку первого этажа. Как только внизу появлялся Яков Иванович, иногда в нижнем белье, в калошах на босу ногу, и начинал подниматься наверх, шагая через две, три ступени, сторожевой вбегал с криком "Лешко!"; мигом тушились огни, все прятались под одеяла и, казалось, спали мертвым сном, когда надзиратель входил в комнату. "Свиньи вы, тютьки вы!", — начинал кричать Лешко, изрекая свое любимое ругательство; он подходил то к одной, то к другой постели, называя мальчиков по имени, но в ответ получал только сонное мычанье. Так ему и приходилось удаляться ни с чем. Были шалости и более вредные. Мальчик Ярковский заболел какою-то легкою болезнью и несколько дней находился в особой комнате, в лазарете. Решено было подшутить над ним, напугать его ночью. У нас была складная шахматная доска. Согнув ее пополам и быстро двигая вверх и вниз пластинки ее, можно было получить странный, ни на что не похожий треск. Один из мальчиков в лунную ночь, укутавшись в простыню, подошел к стеклянной двери лазарета и затрещал доскою. Ярковский вскочил с постели и закричал "Иезус-Мария". Раздался еще громче треск, Ярковский отчаянным голосом закричал еще громче и упал на постель. Зажгли свечу, стали его успокаивать, он едва не потерял сознание от страха. Курение было запрещено, но почти все курили. Я еще в семилетнем возрасте как-то взял дома окурок, зажег его и, втянув в себя дым, бросил папиросу, найдя, что курение вещь неприятная. Отец мой был страстным курильщиком, но считал это недостатком и очень не одобрял курение подростков. Однажды, когда мне было лет девять, он взял с меня честное слово, что до 16 лет я не буду курить. Слово это я сдержал; мало того, к шестнадцатилетнему возрасту во мне уже твердо укоренилось отвращение к курению и убеждение, что курение есть немаловажный порок. Осенью 1882 г. моя мать со всеми детьми переехала из Дагды в Витебск. На окраине города она наняла маленький деревянный домик в три окна на улицу. Сестра Леля поступила в женскую гимназию ведомства Императрицы Марии, а сестра Витя была принята в институт в Москве. Праздники я проводил теперь уже дома в семье. К сожалению, отношения мои к товарищам в конвикте испортились. У нас был обычай в случае ссоры заявлять: "Я с тобою не разговариваю". После этого все сношения между поссорившимися прекращались, они переставали замечать друг друга, и такой разрыв мог продолжаться несколько дней, недель и более. Не знаю почему, вследствие ли различия интересов, характера и т.п., у меня такие ссоры стали учащаться и кончилось дело тем, что у меня прекратились отношения со всеми мальчиками в нашей "занятной" комнате. Среди своих товарищей я жил в полном одиночестве, которое тяжело угнетало меня своею крайней ненормальностью. Живые предприимчивые мальчуганы, конечно, не оставляли меня в полном покое. Некоторые из них изощрялись в причинении мне мелких неприятностей: например, зная, что я брезглив, какой- либо мальчишка обмазывал край моего стола своими соплями. Молча выносил 151
я все такие обиды, никому не жалуясь, даже матери своей я не рассказывал о том, что происходило со мною в конвикте. Также и гимназические дела мои ухудшились. Учился я в общем хорошо. Но латынь во втором классе так опротивела мне, что я получил за одну четверть двойку и с трудом после этого выправился настолько, чтобы не остаться на второй год в классе. Как скучно было у нас преподавание латыни, можно судить по следующему факту. Кажется, уже в третьем классе к нам в конвикт был принят Вильгельм Ланге (Василий Федорович Ланге, впоследствии ставший врачом). Он был мальчик тихий, хорошо воспитанный, скромный. Сидел он на парте в первом ряду. Однажды на уроке учителя латинского языка Кульчицкого в то время, как весь класс изнывал от скуки, слушая вялый перевод с латыни, производимый каким-то плохим учеником, Ланге вдруг бросил в Кульчицкого вставочку, находившуюся у него в руках, и попал в руку учителя. Возможно, что бедный ребенок был доведен пустотою урока до состояния, близкого к потере сознания. Поступок его до такой степени не соответствовал его характеру и примерному до сих пор поведению, что педагогический совет замял это дело и подвергнул Ланге ничтожному взысканию. Пребывая в полном одиночестве, не принимаемый в игры своих товарищей, я наполнял свободное время чтением. Большое удовольствие доставляло мне чтение путешествий наших выдающихся писателей. С увлечением читал я, например, "Письма русского путешественника" Карамзина, "Фрегат Паллада" Гончарова, "Корабль Ретвизан" Григоровича. Глубокое утешение во всех своих бедах я находил в церкви. Свою детскую религиозность я сохранял в полной мере. Вечером перед сном я становился на колени и молился, что исполняли немногие из моих товарищей. Все православные гимназисты обязаны были являться в праздники в гимназическую церковь имени св. Сергия Радонежского на всенощную и на литургию. Церковь была типично православная, светлая, радостная, с благостными ликами Спасителя, Богоматери и Святых. Мы стояли чинно, рядами; паркет блестел, хорошо натертый. Гимназический хор пел красиво, исполняя песнопения и обиходным напевом и разучивая иногда произведения современных композиторов. Я внимательно следил за службою и хорошо знал порядок богослужения. Тягостное одиночество мое длилось два года, во втором и третьем классе. Удивляюсь тому, как я вынес это без тяжелого душевного расстройства. Наконец, старшие воспитанники обратили внимание на это ненормальное положение и. стали убеждать моих товарищей прекратить ссору. Кажется, особенно повлиял на моих товарищей ученик шестого класса Шультецкий, который славился у нас как выдающийся шахматист. Примирение состоялось, и с тех пор отношения мои с товарищами были вполне хороши. На летние каникулы мы всею семьею ездили в имение "Горы" брата моей матери, Александра Антоновича Пржиленцкого. Мы нанимали в Витебске еврейскую "балаголу", большую телегу с парусиновым верхом на случай дождя и ехали в ней сто верст по шоссе до города Невеля: в то время еще не было железной дороги между этими городами. Большое удовольствие доставляли на этом пути беседы с евреем извозчиком. Эти простые, необразованные люди проявляли напряженную умственную жизнь и наличие духовных интересов. Такой извозчик задавал нам иной раз замысловатую арифметическую задачу; когда я для решения ее составлял алгебраическое уравнение, он останавливал меня: "Нет, панич, и с алгеброю ви это легко решите; а вот ви спробуйте без алгебры". Или иной извозчик рассказывал о Талмуде и встречающихся в нем тонких различениях. Например, он ставил вопрос — ответствен ли человек, бросивший без всякого дурного умысла камень вверх, если этот камень, падая вниз, упадет кому-либо 152
на голову и убьет его. Ответ был таков: если камень брошен вертикально, то ответственности за последствия нет, так как сила бросившего не участвует в ударе, нанесенном при падении, но если камень был брошен хотя бы немного наклонно, то доля ответственности падает на бросившего камень (его сила обусловливает горизонтальную слагаемую движения камня даже и при падении *го вниз). Невеле нас встречали арендаторы из Семенова и Янаревки; они везли нас на двух телегах тридцать верст по проселочным дорогам до Гор. Дядюшка наш, "Дядя Саша", был болен тяжелою редко встречающеюся болезнью: у него был колтун, ногами он почти не владел, едва передвигаясь на костылях. Когда ему надо было взглянуть на работы на поле, он садился в ручную тележку и мы, племянники, вместе с его сыном Валерианом, моим сверстником, возили его. Дядюшка и его жена, Анна Даниловна, так любили своего Валю, что не решались расстаться с ним и посылать его на зиму в город учиться. Он получал домашнее образование у своего отца, был мальчиком умным и одаренным, но, живя всегда в деревне и общаясь главным образом с крестьянами, стал по кругу своих интересов и деятельности полукрестьянином. Любовь моя к природе получала полное удовлетворение во время поездок в Горы. Шоссе от Витебска до Невеля идет мимо живописных озер. Верстах в тридцати от Невеля оно на протяжении четверти версты представляет собою узкий перешеек между двумя громадными озерами. Усадьба в имении "Горы" находится на вершине высокой горы. С крыльца дома открывался чудный вид на море лесов, а пройдя через маленькую березовую рощицу сбоку дома, можно было любоваться другим обширным видом на луга, поля и леса с белою церковью, сверкающей на солнце верстах в тридцати на горизонте. Стоя на крыльце и восхищаясь картиною темного леса, я воскликнул: "Какая красота!" На это тетя Анета заметила: "Ну, что же ты нашел тут красивого; пойди в сад позади дома, там яблони, вишни, вот это красиво". Тетушка моя не читала Чернышевского и Писарева; у нее от природы было утилитарное понятие красоты. В полуторах верстах от Гор находилось тоже на высокой горе имение Воробьеве В нем жили двоюродные тетушка наша и многочисленные дети ее, наши троюродные братья и сестры Белинские. В имении этом была ветхая деревянная православная церковь и при ней кладбище. В Воробьеве нас особенно привлекали "пустоши": это были дубовые леса с далеко отстоящими друг от друга деревьями, между которыми расстилался ковер чудных высоких трав. Не то лес, не то луга, это был красивый естественный парк. Верстах в трех за Воробьевом находилось наше именьице Семеново. Оно было тоже красивое, но жить в нем летом мы не могли: деревянный барский дом сгнил, и потолок в нем провалился. Далее, в пяти верстах находилось большое имение Петроково, принадлежащее Василию Леонтьевичу Тесленко. Там жили мои товарищи по гимназии Николай, Андрей и Александр и сестра их Елизавета, подруга моих сестер. В Петрокове, кроме сверстников, нас привлекали еще озеро с островом посреди него и чудный громадный сосновый бор. Еще дальше верстах в трех от Петрокова было большое село Сокольники с красивою белою каменною церковью на горе. Из Невельского уезда мы ездили иногда за сорок верст в город Великие Луки Псковской губ., где жила с своим мужем сестра моей матери Юлия Антоновна Оскерко. У них был небольшой, но хорошо обставленный дом в прекрасном саду, в котором работал сам наш дядя, энергичный старик с ярко выраженным холерическим темпераментом. У него была лечебная книга на русском языке конца XVIII или начала XIX века. Вечером, садясь за ужин, мы с ним почитывали эту книгу, стремясь найти руководство, как следует питаться, чтобы быть здоровым и долговечным. Там мы нашли, например, 153
указание, что хлебный мякиш содействует развитию меланхолического темперамента, а корка развивает холерический темперамент. В блиставших чистотою комнатах дома тети Юлии, любившей педантический порядок настолько, что каждый стул должен был стоять на определенном месте в определенном положении, у трельяжа с цветами и плющом, окружавшими распятие, стояла полка с книгами. Среди них я нашел польскую книгу доктора Трипилина "Путешествие в воздушном шаре"*. Заглавие ее заинтересовало меня, и я прочитал ее, обращаясь к тетушке за разъяснением тех немногих слов, которые оказались неизвестными мне. В общем я довольно хорошо понимал польскую речь, так как часто слышал ее в Дагде в семье Кибортов и в Невельском уезде среди родных матери. После книги доктора Трипилина польская литература стала мне вполне доступна, и я знал уже польский язык лучше своей матери, которая начинала забывать его. Точно так же овладел я почти самостоятельно французским языком, найдя в нашем книжном шкафу несколько томиков Поль де Кока, легкий язык которого и занимательность игривых рассказов были очень удобны для первоначального чтения. Основы немецкого языка были даны нам превосходно на уроках Бадендика. Поэтому, будучи пятиклассником и проведя лето на кондиции в имении Новая Мысль, принадлежавшем немецкой семье Кори, родственников Марии Карловны Писаревой, я взял историю франко-прусской войны, прочитал ее и немецкая литература также стала мне доступна. Пребывание летом в Горах очень обогащало нашу детскую жизнь, давая много новых впечатлений. Мы знакомились с сельским хозяйством, вступали в общение с крестьянами и мелкою окрестьянившеюся польскою шляхтою, которая нередко отличалась от белорусов крестьян только вероисповеданием, именно была католическою, а крестьяне-белорусы были в большинстве православные. С крестьянскими детьми мы ходили в лес за грибами и ягодами, на сенокос, на толоку (помощь соседям при удобрении полей навозом). Пользуясь досугом, я много читал и размышлял. Уже в первое лето, проведенное мною в Горах, я стал заниматься своим самовоспитанием, начав с мелочей. Подражая взрослым, я начал гулять с палкою в руках, но через несколько дней мне пришло в голову, что палка в руках человека, не имеющего никакого физического недостатка, бессмысленна, и я далеко забросил ее в поле. Сидя за столом или за чтением книги, я всегда старался держаться совершенно прямо, не поддаваясь никакой физической распущенности или расслабленности. Всякое чувство вялости, нерасположения к работе, обусловленное атмосферическими влияниями или мелкими недомоганиями, я энергично преодолевал в себе и сохранил эти привычки до настоящего дня. Перейдя в IV класс, я обратил внимание на свое чтение. До того я читал без разбора все, что попадало мне в руки. В читаемой мною беллетристике было немало произведений третьестепенных, например, исторические романы в "Ниве", была и совершенная труха, например, романы Понсон-дю-Терайля. Однажды, читая какой-то итальянский переводной роман и дойдя до описания того, как некая знатная девица, встретив в лесу бандита, тотчас же увлеклась им и тут же отдалась ему, я нашел, что такие произведения вредно влияют на половую сферу, и решил совершенно не читать беллетристики. С этих пор в течение двух лет я читал только научные книги. Лишь при переходе в шестой класс я понял, что художественная литература есть высокое проявление человеческого творчества, и стал читать ее, но уже с большим раз- *"Podr6z nadpowietizna w baionie". 154
бором, сосредоточиваясь преимущественно на классических произведениях русской и иностранной поэзии. В IV классе я и мои товарищи очень повзрослели. Особенно с Пржевальским у меня были серьезные беседы часто на темы, значительно превышавшие сферу нашей компетенции. Так, мы любили толковать с ним о Западной Европе и политической жизни в ней. Чаще всего предметом беседы были нападки на Австро-Венгрию. Пржевальский, очень одаренный мальчик, не интересовавшийся нашею скучною казенною учебою, остался на второй год в каком-то из классов. Однажды, когда я был в пятом классе, а Пржевальский в четвертом, к нашей беседе прислушивался мой одноклассник, немец Э., сын фермера, не отличавшийся умственным развитием и ничего не читавший. Он вмешался в беседу и высказал мнение явно нелепое. Пржевальский, со свойственною ему живостью, набросился на него с опровержениями. Э., не долго думая, заявил ему: "Послушай, как ты можешь спорить со мною; я знаю больше тебя: я уже в пятом классе, а ты всего только в четвертом". Меня увлекало героическое в истории. Весною, когда для подготовки к экзаменам нам давали отпуск, я жил дома на Сенной площади. От нас близко было любимое место моих прогулок, Духовской ров: глубокий овраг, с ручьем и тропинкою на дне, живописно покрытый зарослями кустарников. На краю этого оврага среди полей я готовился к экзаменам. Когда мне попадалось такое историческое событие, как, например, речь митрополита Филиппа к Иоанну Грозному, обличающая его злодеяния, я заучивал ее наизусть и произносил громко, воображая себя на месте Филиппа. Когда мы были в пятом и шестом классе, в нашей гимназии появились хорошие учителя — латинского языка Марниц и греческого Фрей. Особенно нравился нам Фрей, читавший с нами Гомера и других классиков, отмечая красоты их произведений и увлекаясь сообщением сведений об античной культуре. С этих пор классические языки стали для меня привлекательными предметами и я занимался ими хорошо. Как многие дети, я рано стал пытаться писать стихи и рассказы. Стихи мне не удавались, и я сам это понимал, но рассказы свои и замыслы романов я ценил высоко. Будучи в третьем или четвертом классе, я начал писать роман, местом действия которого был почему-то Бирск, совершенно неизвестный мне городок Уфимской губернии. Как-то, уже в пятом классе, я написал шутливое стихотворение о наших учителях, надзирателе, директоре. В это же время прежний наш добрый священник перестал служить в гимназии; место его занял строгий, суровый Терпиловский. Он был высокого роста, стройный, красивый, с выразительным внушительным лицом. Одевался он хорошо, очевидно, заботился о своей наружности. Особенно на дам он производил большое впечатление. От всех других православных священников, которых я встречал до тех пор, он отличался явственно выраженным фанатизмом; к полякам-католикам он относился резко отрицательно. В моем стихотворении были отмечены многие из этих черт его; помню из него только слова "руки белы, как атлас". Унаследованная от отца любовь к охоте и связанная с нею страсть блуждать по лесам и полям стала все более пробуждаться во мне. Моей матери было приятно это напоминание об отце. Двустволка его висела на стене, и все охотничьи принадлежности находились в сохранности. Огнестрельного оружия моя мать боялась; не только порох, но и дробь внушала ей страх, которого нельзя было рассеять никакими объяснениями того, что дробь без пороха вполне безопасна. Тем не менее она с радостью, правда, соединенною с беспокойством, дала мне ружье отца, когда я захотел научиться стрелять в цель. С кем-то из знакомых я пошел в Духовской ров и там стал упражняться в стрельбе. 155
С этих пор главным моим развлечением были прогулки с ружьем за спиною по живописным окрестностям Витебска вверх и вниз по Двине, по Риго- Орловской железной дороге и т.п. Иногда это были очень далекие прогулки верст по двадцати и более, например, в Островно, известное стычками русской армии с французскою во время нашествия Наполеона в 1812 году. Дома наша жизнь становилась все более интересною для меня. Старшая сестра моя Элеонора, — мы звали ее Лелею, — прошла уже курс гимназии. Она была красива, умна, недурно играла на рояле. Я гордился ею. С величайшим удовольствием слушал я исполнение ею таких произведений, как, например, "Патетическая соната" Бетховена. Круг наших знакомых стал увеличиваться и был довольно разнообразен. Несколько офицеров бывало у нас. Из всех молодых людей, посещавших нас, сестра моя отдавала предпочтение поручику 3. С ним она предпринимала иногда прогулки верхом. Казалось, что скоро они будут помолвлены. Возможно, однако, что 3. медлил с формальным предложением, боясь недостатка средств для семейной жизни. Сестра моя стала отдаляться от 3. В доме у нас появилось новое лицо, помещик Минской губернии поляк П. Он был человек светский, со средствами, не первой молодости, но зато тем более умелый в обращении с дамами. Через несколько месяцев он стал женихом моей сестры. Свадьба состоялась 18 сентября 1887 г. Через три дня молодые должны были уехать в имение мужа сестры. За час до отъезда Леля пошла в свою комнату уложить последние вещи. Из комнаты ее послышался выстрел. Все бросились туда. Сестра была тяжело ранена: она выстрелила из револьвера себе в сердце. Через два часа она умерла. Когда я узнал, что все кончено, я в отчаянии побежал в Духовской ров и, плача, блуждал там несколько часов. Не могу описать горя нашей кроткой матери, второй раз перенесшей страшный, ни с чем ни сравнимый удар самоубийства близкого, горячо любимого члена семьи. Неудивительно, что после тяжелых испытаний в характере мамы появилась следующая черта: она боялась много смеяться, надевать светлое платье, так как, по ее мнению, за этим всегда следовало какое-нибудь несчастье. В это время и мое поведение стало для матери источником тяжелых беспокойств. Начиная с пятого класса, я стал переживать душевный кризис, через который прошло большинство русских юношей XIX века. Несправедливости нашего политического строя стали привлекать к себе мое внимание. Их было особенно много у нас в Белоруссии, где поляки и евреи подвергались различным стеснениям. Некоторые мелочи были так грубы, что не могли остаться незамеченными и не вызвать возмущения, которое подготовляло почву для дальнейшей критики всего строя. Так, например, на вывесках магазинов евреи были обязаны писать полностью не только свою фамилию, но также имя отчество, чтобы каждый покупатель легко мог заметить, что владелец магазина еврей. При этом имя <и> отчество необходимо было писать с теми бытовыми сокращениями и искажениями, которые часто придавали комический характер великим библейским именам; так, на вывеске писалось "Сруль Мойшович" вместо "Израиль Моисеевич". Литвины-католики, учащиеся в гимназии, обязаны были пользоваться молитвенниками, напечатанными не латиницею, а русским алфавитом (кириллицею). У одного моего товарища надзиратель вытащил из кармана пальто молитвенник; он оказался напечатанным латиницею; мальчик был наказан за это. Стеснения языка к тому же в столь интимной области, как религиозная жизнь, производили впечатление вопиющей несправедливости. Грубые выходки антисемитов также тяжело поражали меня. В молодости я отличался крайнею деликатностью: оценивая человека, я никогда не произносил резких слов осуждения и даже мысленно не решался формулировать 156
их. Поэтому безжалостные насмешки над евреями некоторых наших учителей- антисемитов были мне глубоко неприятны. Кажется, в четвертом классе ученик Ратнер, учившийся недурно, но говоривший очень плохо и со смешным акцентом, опоздал немного на первый урок и, отворив дверь в класс, с виноватым видом остановился у двери. Шел урок преподавателя русского языка Покровского, бывшего также инспектором гимназии. "Почему ты опоздал?" — строго спросил Покровский. "Я обстригался", — ответил Ратнер своим грудным голосом, характерно протягивая "а". "Как?" — спросил Покровский при дружном хохоте класса. "Я об- стригнулся". Хохот еще более усилился. "Что?" — "Я обстригивался" — пролепетал Ратнер и больше уже не отвечал на вопросы учителя. "Садись!" — Покровский раскрыл журнал и с удовольствием поставил в графе Ратнера жирную единицу. Неудивительно, что евреи были носителями революционных идей и критики нашего общественного порядка. Ратнер подтолкнул и меня на этот путь. Когда мы были в V классе, он как-то позвал меня погулять в саду перед гимназией. "Лосску", — обратился он ко мне, как всегда с чрезвычайною серьезностью. "Как ты думаешь, природа есть храм или мастерская?" На это я, подумав, ответил: "Когда я в лесу рублю дерево, она — мастерская, а когда я стою на высокой горе и любуюсь красивым видом, она — храм". Моему собеседнику этот ответ был не по душе, и он стал пространно толковать о том, что каждый человек обязан работать не покладая рук для улучшения жизни и усовершенствования общественного порядка. Вскоре в таких беседах стала принимать участие небольшая группа гимназистов нашего класса. Мы начали читать "запрещенные книги", то есть книги, изъятые из общественных библиотек. Это были сочинения Писарева, Добролюбова, Михайловского. Действительно нелегальной, подпольной литературы в моих руках не было. У нас был какой-то рукописный каталог книг для самообразования. Руководствуясь им, мы старались доставать все, что в нем было указано. Между прочим, я прочитал книгу Вундта "Душа человека и животных" в одном из первых изданий ее; она тоже была в числе книг, изъятых из библиотек; вероятно, она была признана книгою, склоняющею к материалистическому миропониманию. С идеями социализма я познакомился отчасти из бесед с товарищами, отчасти по намекам на них, вылавливаемым из книг. Они произвели на меня большое впечатление и увлекли меня. Мне казалось истиной очевидной, как дважды два четыре, что, например, устранение класса торговцев как сложной системы посредников между производителями и потребителями приведет к чрезвычайной экономии сил и облегчению жизни. Через 35 лет, в 1920— 1922 гг., я своими глазами увидел, к чему может привести устранение класса торговцев: количество посредников между производителем и потребителем возросло неимоверно, и эти посредники были чиновниками на службе у деспотического социалистического государства. Все недостатки бюрократизма внедрились в систему снабжения в размерах, невиданных при прежнем порядке: формализм, волокита, невнимание к интересам покупателя и забота лишь о том, чтобы не сделать шаг, за который придется отвечать перед государством, и т.п. Свободное, открытое обсуждение проблем социализма легко показало бы даже и пятнадцатилетнему мальчику, каким я был в 1885 г., что замена неудовлетворительной социальной системы другою может повести за собою вместе с устранением недостатков первой новые недостатки, еще худшие, чем прежние. Во всяком случае свободное обсуждение социальных вопросов в печати и в обществе открыло бы глаза юношеству, по крайней мере, на ту истину, что революционный социализм есть нелепость, что социалистический строй, если он и возможен, предполагает множество психологических, экономи- 157
ческих, технических и т.п. предпосылок, которые могут быть осуществлены только постепенно, путем эволюции, а не посредством грубого революционного насилия. В России в то время, особенно в провинциальном городе Западного края, простой интерес гимназиста к таким проблемам уже мог компрометировать его. Неудивительно, что молодые люди, начинавшие задумываться над вопросами социальной справедливости, сразу попадали в положение заговорщиков, образующих тайные кружки, и были обречены на то, чтобы подпасть односторонним влияниям и получать тенденциозное освещение явлений общественной жизни. Замечательно, что на путь крайних течений нередко вступали дети священников, дети полицейских и других чиновников из семей консервативных и притом проникнутых высоким сознанием долга. В таких случаях цель у отца и детей была одна и та же: добро в общественной жизни. Но одни считали возможным осуществлять его в рамках существующего порядка путем добросовестного исполнения своих обязанностей, а другие считали необходимым для этого изменить коренным образом весь общественный строй. Во всяком случае, я встречался в ранней молодости в социальном движении только с этим аспектом добра, подмеченным Тургеневым, а не с аспектом сатанинского извращения, описанным в "Бесах" Достоевского. Только однажды кто-то из товарищей задал мне несколько неясный вопрос, думаю ли я, что копаться в проблемах личной нравственности (таких людей он назвал "нравственными свиньями") и заботиться о ней полезно, или я полагаю, что личная нравственность не имеет значения в сравнении с общественными проблемами. Я решительно стал протестовать против пренебрежения личной нравственностью, и товарищ мой замолк. Думаю, что это был единственный случай, когда я столкнулся с умонастроением, ведущим на путь Петра Вер- ховенского или Нечаева. Надобно, однако, заметить, что сторона несомненного зла в моем душевном состоянии была. Внимание мое было слишком односторонне сосредоточено на рассказах о несправедливостях администрации, о злоупотреблениях ее, о жестоких усмирениях крестьянских волнений и т.п. Передавая эти рассказы, я приходил в состояние крайнего волнения, у меня делались сердцебиения, прилив крови к голове, бессонница. Из такого настроения возникает у молодежи доверие даже и к клеветнической демагогии революционных изданий. Беседуя со своими единомышленниками, я пришел к убеждению, что нам нужно выйти из узкого круга товарищей и нести свои взгляды в народ. Скоро представился для этого случай, показавшийся мне особенно удобным. У одного из товарищей брат был полицейским офицером. В семье его некоторое время жил бывший волостной писарь, молодой человек, временно потерявший службу, но рассчитывавший вскоре опять стать волостным писарем. Я счел его ценным объектом пропаганды и стал вести с ним беседы о несовершенствах нашего политического порядка, о социализме и т.п. Это было весною J887r. В это же время произошла глубокая перемена в моей религиозной жизни. Во время Великого поста все православные гимназисты обязаны были исповедоваться у гимназического священника, о. Терпиловского (о нем было сказано уже несколько слов). Во время исповеди он мне задал вопрос: "Романы читаешь?" — "Да, читаю", — ответил я. "Нехорошо", — сказал священник и наложил на меня эпитимию: класть по сто поклонов во время вечерней молитвы в течение всего остального времени поста. Я рассказывал уже раньше, что в течение двух лет я не читал никаких романов и повестей, считая вредным влияние их на нравственную жизнь. Только в шестом классе я понял свою ошибку и начал читать опять художественные произведения, но со строгим выбором. Таким образом, мое 158
поведение в этом отношении заслуживало не эпитимии, а одобрения. Я вполне понимал это, но, конечно, подчинился своему наставнику и, несмотря на насмешки товарищей, становясь на молитву, усердно отбивал поклоны. Однако после поклонов я начал размышлять о Церкви, о религии, мне приходили в голову всевозможные слышанные мною рассказы о злоупотреблениях в монастырях, о корыстности духовенства и т.п. Не прошло и месяца, как я уже отверг не только Церковь и религию, но даже и бытие Бога. Не было вблизи меня в это время авторитетного и знающего человека, который научил бы меня отличать идеальную сущность христианства от земных искажений его и показал бы, что даже в XIX в. православная Церковь хранила в себе великие духовные богатства. Вместе с грязною водою я вылил из ванны и ребенка, подобно сотням тысяч русских и западноевропейских интеллигентов. К сожалению, это состояние длилось у меня очень долго, гораздо дольше, чем, например, у Вл. Соловьева: атеистом я был восемь лет, а возвращение мое к Церкви совершилось только через тридцать с чем-то лет после сложного философского процесса. Перейдя в VII класс весною 1887 г., я отправился в июне в Горы провести там каникулы. Братья и сестры проводили лето где-то в другом месте, а мать оставалась в Витебске. Весь любимый мною живописный путь от Витебска до Гор, более ста тридцати верст, я сделал пешком с ружьем за плечами. Не раз потом я прошел эту дорогу таким способом взад и вперед. Ходок я был хороший, первые двадцать пять верст я шел без остановки б течение пяти часов. Ночевал я на кожаном диване на почтовой станции, кажется, Рудня, и на следующий день к вечеру был уже в Горах. Этим летом я особенно упорно занимался воспитанием своей воли. В течение всей своей жизни я проявлял большую настойчивость в борьбе со своими наклонностями, в самопреодолении и воспитании в себе новых качеств. В отношении же к другим людям и даже животным я проявлял полную неспособность воздействовать на их волю и желание как-либо насиловать ее или оказать давление. Когда я садился верхом на лошадь, она тотчас понимала, что имеет дело со всадником, неспособным приказывать, и начинала своевольничать; например, однажды лошадь подвезла меня к дереву и стала стирать меня с себя, прижимаясь к дереву. Летом, будучи на уроке в имении "Новая Мысль", я отправился на охоту с умною собакою, она два раза подняла выводок тетеревов, но я оба раза дал промах, тогда она презрительно посмотрела на меня, перестала слушаться и стала самостоятельно охотиться. В Горах мне захотелось испытать свою смелость и пойти для этого ночью одному на кладбище. Мы с двоюродным братом Валею спали на сеновале. Дождавшись, когда товарищ мой уснул, я оделся и отправился за полторы версты в Воробьеве Была лунная ночь. Кладбище было не огорожено, а отделено от поля глубокою канавою и песчаным валом. Я перескочил через канаву, перешел через вал и стал среди могил. Вдруг в ночной тишине я услышал глухие удары как бы из-под земли. Мне в голову пришла ужасная мысль, что это заживо погребенный проснулся от летаргического сна и стучит в своей могиле. Я не знал, куда мне броситься, чтобы помочь несчастному, стал прислушиваться внимательнее, чтобы точнее определить место, откуда исходят звуки, и тут только заметил, что это — сильные и учащенные удары моего сердца. Совершая большие прогулки на красивые озера или другие живописные места, я иногда подсаживался в телегу к проезжему крестьянину или ночевал в корчме. Пользуясь всяким удобным случаем, я вступал в беседу с крестьянами, особенно интересуясь вопросом о сельской общине и отношении крестьян к ней. Все они всегда жаловались на неудобства общинного землевладения, на невозможность улучшать хозяйство и вкладывать деньги и труд 159
в свой участок земли, который путем передела может в скором времени перейти в другие руки. Все они без исключения хотели индивидуальной частной собственности на землю. Мнимой склонности русского крестьянина к социализму или коммунизму я не нашел ни малейшего следа. В конце лета я отправился на несколько дней в имение Петроково погостить у своего товарища Николая Васильевича Тесленко. До него через каких-то знакомых дошел слух, что гимназическое начальство в Витебске проведало об увлечении социальными проблемами небольшого нашего кружка и некоторых из наших товарищей уже привлекли к допросу. Я тотчас решил отправиться, не заходя в Горы, в Витебск. Вышел я вечером и, пройдя всю ночь, добрался до Невельско-Витеб- ского шоссе. На шоссе я пользовался всяким случаем, чтобы подсесть к обратному ямщику или попутчику крестьянину. На середине пути дошел до меня слух о страшном пожаре, происшедшем в Витебске ночью в день моего выхода: он уничтожил до трехсот большею частью деревянных домиков как раз в той части города, где жили мы. В одиннадцать часов ночи я с волнением подходил на Сенной площади к нашему дому, боясь, что найду на его месте лишь пепелище. Оказалось, что дом наш уцелел, хотя стоящие против него дома выгорели. Матери своей я объяснил свой приход дошедшими до меня слухами о пожаре. Повидавшись с товарищами, я узнал, кто подвергся допросу и какие вопросы предлагались допрашиваемым. Дня через два я отправился тем же пешим порядком назад в Горы и Петроково, чтобы условиться и посоветоваться с Тесленко о том, как держать себя на допросе. Благополучного окончания дела нельзя было ожидать, судя по следующему примеру. Года за два до этого времени наше начальство открыло, что в гимназии образовался "Кружок пяти друзей". Это был не политический кружок, кажется, чисто литературный, но одно то, что он имел характер маленького организованного общества, притом негласного, навлекло кары на его членов. Некоторые из них, например, Таунлей, принуждены были перевестись в другие учебные заведения. Как только начались занятия, мои товарищи и я подверглись допросам гимназического начальства; не помню, принимали ли участие в них чиновники какого-либо другого ведомства. Директор Фелицын вел себя хорошо, но инспектор Покровский особенно старался отличиться и искоренить крамолу. Я тщательно обдумывал заранее все возможные вопросы, поэтому ни разу не растерялся на допросах и не дал ни одного ответа, могущего скомпрометировать кого-либо из товарищей. Кончилось все это дело тем, что два гимназиста, еврей Иосиф Абрамович Лиознер и я, были исключены из гимназии "за пропаганду социализма и атеизма"; нас удалили "с волчьим билетом", то есть без права поступления в другое учебное заведение и без права быть допущенным к какой бы то ни было педагогической службе. Обдумывая теперь все это дело, я нахожу, что оно закончилось для нас сравнительно благоприятно: мы с Лиознером не подверглись административной высылке и никакого надзора полиции за собою не замечали. Правда, и проступок мой был ничтожен: он сводился к тому, что я читал сочинения Писарева, Добролюбова, Михайловского, Вундта и беседовал о социализме и атеизме со своими товарищами и с бывшим волостным писарем. Из воспоминаний Короленко (в его "Истории моего современника") видно, что за несколько лет до моего изгнания из гимназии, в конце царствования Александра II, многие молодые люди попадали в тюрьмы и подвергались административной высылке и за меньшие проступки, а иногда и просто за "подозрительную наружность". Провинциальное общество было чрезвычайно запугано и неопытно в вопросах политической жизни. И я сам, и моя мать, и мои родственники вооб- 160
ражали, что я совершил тяжелое государственное преступление. В особенности угнетала меня мысль, что я уже не могу продолжать свое учение, а между тем жажда получить высшее образование в университете была у меня чрезвычайно велика. Обдумывая с Лиознером свое положение, мы пришли к мысли, что нам надо со своими аттестатами об окончании шести классов гимназии поехать за границу, в Швейцарию, и попытаться там поступить в университет. Как ни скудны были средства нашей семьи, мать моя сочувствовала этому плану и решила, что будет в состоянии высылать мне ежемесячно двадцать рублей. Такую же сумму мог получать и Лиознер от своей семьи. Кроме того, мы с Лиознером задумали научиться какому-нибудь ремеслу. Мы стали брать у одного ремесленника уроки делания чемоданов, обитых белою парусиною, которые были распространены в то время. Через месяц у каждого из нас было по чемодану, собственноручно сделанному; они и послужили нам во время заграничной поездки. Чтобы выехать из России, необходимо было получить из канцелярии губернатора заграничный паспорт. Считая себя государственными преступниками, мы были уверены, что паспорта нам не дадут, и боялись даже подать об этом прошение, чтобы не обратить на себя внимание. Евреи часто эмигрировали из России без паспорта, пользуясь на границе услугами контрабандистов, которые за маленькое вознаграждение переводили их в Германию или Австро-Венгрию, У Лиознера были знакомые, которые дали ему указание, как это сделать, и мы решили поехать без заграничных паспортов, взяв только свои внутренние русские паспорта. В середине декабря 1887 г., часов в восемь вечера, когда было уже совсем темно, я отправился на вокзал в сопровождении матери и очень дружной с нею двоюродной сестры ее, Эмилии Викентьевны Горунович, жены артиллерийского офицера. Мы старались держаться малоосвещенных углов вокзала, на каждом шагу ожидая вмешательства полиции и ареста. Все обошлось благополучно, и мы с Лиознером, после двух бессонных ночей, проведенных в пути, остановились в Варшаве, чтобы выспаться и выехать на следующий день утром с расчетом быть до наступления темноты вблизи станции Граница. Подъезжая к границе, мы вышли из поезда на предпоследней русской станции: иначе при выходе из поезда на станции Граница железнодорожные жандармы могли потребовать у нас паспорта и допросить нас о цели приезда. По указанному еще в Витебске адресу мы отправились в еврейскую корчму и нашли еврея, который мог устроить наш переход через границу. Чтобы подготовить это дело, надо было провести в корчме целые сутки. Мы переночевали в маленькой комнатке, заполненной двумя кроватями, на которых чуть не до потолка громоздились перины и подушки — "бебехи", как насмешливо называют в Белоруссии эти принадлежности еврейского быта. На следующий день вечером мы наняли лошадь и были перевезены в другую корчму в нескольких саженях от станции Граница. Вероятно, опытные контрабандисты и специалисты по переводу через границу сообразили, что мы не принадлежим к категории опасных преступников, за перевод которых за границу грозят тяжкие наказания, и потому решили, подкупив жандармов, переправить нас просто в поезде ночью, когда начальство спит и по вагонам ходит только жандармский низший чин. • После полуночи нас провели на вокзал к моменту прихода поезда и посадили в пустое купе III класса. С бьющимся сердцем ждали мы, что будет с нами. Мы опасались, что попали в руки мошенников, которые высосали у нас все деньги и оставили на произвол судьбы, так что нам предстоял бы арест и наказание за попытку выехать без заграничного паспорта. Прозвенел первый звонок, потом второй; между тем в купе никто не являлся, а у нас не было с собой даже и внутренних паспортов: их взял 6 Вопросы философии,N 10 161
еврей, посадивший нас в купе. Внезапно отворилась дверь и к нам вошел жандарм с паспортами в руке. "Плосский?" — спросил он, читая мой паспорт. "Я — Лосе кий", дрожащим голосом ответил я. Он возвратил нам наши паспорта и вышел, не вступая ни в какие дальнейшие разговоры. Через полминуты раздался третий звонок и поезд тронулся. Когда мы переехали через пограничный ручеек, неописуемая радость охватила нас: мы на свободе. Печально, что многие русские в то время испытывали это чувство освобождения, покидая Россию. Глава третья Приключения за границею В Вене мы с Лиознером принуждены были остановиться недели на две, так как у нас не было денег для продолжения пути: при переезде через границу из нас под разными предлогами на каждом шагу вымогали деньги, пока кошелек наш совсем не опустел. Устроились мы в этом городе по-нищенски, как угловые жильцы: мы наняли в полутемной комнате, где жил посыльный с женою и детьми, угол, в котором стояла большая двуспальная кровать. Обедали мы в столовой для беднейшего населения Вены, где за несколько крейцеров можно было получить гороховый суп, кашу и большую краюху хлеба. Эти тяжелые внешние условия нисколько не смутили меня: Вена дала много новых и увлекательных впечатлений, которые приковывали к себе внимание. Мы любовались этим пышным городом, его рингами, дворцами, посещали картинные галереи, музеи, были даже со старым знакомым Лиознера медиком- студентом в анатомическом театре, где он занимался препаровкою. Под конец я, повинуясь своей страсти к природе, предпринял несколько пешеходных прогулок за город и был в восторге, когда, гуляя по лесу на Кален- берге, увидел бюст Бетховена и узнал, что это было любимое место его прогулок. Получив деньги из дому, мы поехали в Цюрих по Арльбергской дороге. Красота Тироля на этом пути произвела на меня глубокое впечатление. В Цюрихе мы нашли большую русскую колонию и в первый же день попали в руки заботливого студента-медика Д. Пасманика, который счел своею обязанностью помочь нам ориентироваться в новой обстановке. Под его руководством мы наняли дешево комнату с одною двуспальною кроватью, что очень уменьшило наши расходы на помещение. Решено было, что мы будем ждать начала весеннего семестра и тогда поступим в университет. До того времени мы усердно занимались немецким языком. Кроме того, я старался приобрести те знания, которые были бы мне даны в VII и VIII классах гимназии: я занимался алгеброю, тригонометриею и физикою. С Пасмаником мы виделись редко. Он был занят по горло. Удручаемый тяжкою бедностью, он старался закончить полный курс медицины в возможно краткий срок; кроме того, он много отдавал времени самообразованию: так, например, в то время, когда мы познакомились, он, как бы ни был утомлен, ложась спать, читал некоторое время в постели какой-нибудь из томов Шлос- сера. Чаще всего я проводил время с эмигрантом из Риги, фамилия которого была Барт. Не помню, почему ему пришлось эмигрировать. Происходил он, по-видимому, из семьи5 у которой были связи с прибалтийскою немецкою аристократиею, он получил хорошее воспитание и образование, но жил в крайней нужде, Меня привлекало к нему то, что у него был эстетический вкус и обширные знания, особенно по истории литературы. К сожалению, у него 162
были склонности богемы. Он вел беспорядочный образ жизни и нередко выпивал. Среди эмигрантов встречались лица, изрядно выпивавшие, но большинство были люди трезвые. Изредка по случаю чьих-либо именин или какого-нибудь другого праздничного события большая компания собиралась в простеньком ресторане, пили дешевое вино, весело болтали. Большое удовольствие доставляло всем, когда армянин Карафьянц провозглашал тост, перепутывая все падежные окончания: "За здоровья нашему милого ымыныннику!". Выходцы различных народностей из России жили все дружно между собою, как это было свойственно русской интеллигенции в то время. Так как я бежал из России с Лиознером и жил с ним в одной комнате, то евреи иногда принимали меня за еврея и я, когда мне ставили вопрос, шутя отвечал, что я — еврей, и даже прибавлял, что я не "миснагид", а "хасид" (приверженец мистического иудаизма). Познакомиться с еврейским жаргоном настолько, чтобы читать на нем, мне не удалось, несмотря на то, что один эмигрант Клейн уверял меня в высоких достоинствах его и считал многие русские слова взятыми из жаргона. Так, он говорил мне, по-видимому уверенный в правильности своего утверждения, что русское слово "заслонка" взято из жаргонного "заслинке". Что в уме человека, с детства говорившего на жаргоне, могут перепутаться границы языков, легко представить себе, услышав, например, такое выражение, как "ich habe gewidzialt" (я видел). Школьный товарищ мой Иосиф Абрамович был человек добрый, уживчивый, склонный к юмору. Мы жили с ним мирно, по-приятельски, пользуясь одною комнатою и даже двуспальною постелью. Вероятно, это обстоятельство подало повод к следующему нелепому приключению. Был у нас знакомый эмигрант Ш., огромного роста верзила, с грубоватыми внешними приемами, но по существу добродушный человек. Пользуясь тем, что Лиознер отправился в какую-то экскурсию, он попросил у меня позволения переночевать. Не успел я заснуть, как вдруг Ш., по-видимому в полусне, полез на мою половину кровати с какими-то странными, непонятными мне намерениями; я стал дико отбиваться от него, но он, по-видимому, притворяясь полуспящим, продолжал приставать ко мне. Тогда я слез с кровати, сел на стул и заявил, что не лягу, пока он не оставит меня в покое. Вскоре он уснул богатырским сном, и ночь прошла спокойно. Следуя своему тогдашнему обыкновению, я не позволил себе мысли осудить Ш. и усмотреть в его поведении попытку совершить противоестественный акт. Так мне и осталось неизвестным, чем вызвано было это странное явление. В немецкой среде я познакомился с семьею социал-демократа Любека, культурного и доброго человека; к сожалению, у него были парализованы ноги и он был прикован к креслу, в котором его возили. Он любил определять характеры людей по почерку. Взяв у меня образец моего почерка, он сказал мне несколько слов о моей душевной природе; из них мне запомнилось только, что я — strebsam (усердный, старательный). Теперь передо мною открылась настоящая нелегальная литература, Однако она меня не заинтересовала. Конечно, такие брошюры, как "Наши разногласия" Плеханова, я читал, но по-настоящему меня влекло к более глубоким проблемам. Так, например, я познакомился здесь с "Божественною комедиею" Данте в немецком переводе. Когда эмигранты обратили мое внимание на Лассаля, я прочитал его "Die Philosophic Herakleitos' des Dunklen von Ephesos", но, конечно, философски я был тогда слишком мало подготовлен, чтобы извлечь пользу из этого трактата. Подсовывали, мне, конечно, и такие книги, как "Kohlerglaube und Wissenschaft" Фогта, которые были мне более по плечу и укрепляли во мне материалистическое, атеистическое миропонимание. Из русских писателей, ставших мне доступными в заграничных изданиях, меня привлекал к себе Герцен, но не революционною, стороною своих писаний, а такими темами, как проблема "чести" и т.п. 6* 163
Много времени у меня уходило на одинокие прогулки по берегу озера и в других окрестностях Цюриха. В это время я не только любовался природою, вечерним "Alpengluhen", Цюрихским озером и т.п., но еще и настойчиво размышлял о самых разнообразных проблемах в связи со своим чтением. Нередко я предавался мечтам о своей будущей известности, славе, не имея для этого никаких оснований и связывая мысль о ней чаще всего с государственною, но вовсе не революционною деятельностью. Перед сном я всегда отправлялся гулять и по пути заходил иногда в русскую библиотеку и читальню при ней. В читальне лежали на столе новые журналы, а на стенах висели газеты, вправленные в рукоятки. Между прочим, висел на стене и оккультической еженедельник "Ребус", заглавие которого выражено посредством ребуса: нота ре, буква Б и огромный черный ус. Однажды, придя в читальню поздно вечером, я зажег лампу, взглянул при свете на стену и с ужасом услышал, что из-под уса "Ребуса" раздается мерный храп. Я остолбенел и не мог двинуться с места. К счастью, через минуту послышалось, что за перегородкою, на которой висел журнал, кто-то переворачивается на другой бок: там, в другой комнате у стены спал какой-то человек. В революционные кружки меня никто не пытался втянуть, и у меня самого не являлось желание принять участие в их деятельности. Лекции на общественные темы, устраиваемые иногда эмигрантами и заканчивающиеся прениями, я посещал охотно. Как-то из Женевы приехал Плеханов и прочитал публичную лекцию. Его ораторский талант произвел на меня большое впечатление. Но особенно памятны мне превосходные доклады о новых открытиях и теориях по физике, которые читал иногда талантливый ученый Бахметев. Кажется, впоследствии он получил кафедру физики в Софии. Симпатии к социализму у меня сохранились в течение всего этого времени. Летом 1888 г. в Цюрих приехал из Германии один из вождей социализма Либкнехт (отец убитого в двадцатых годах). В связи с его приездом местные социал-демократы устроили внушительную демонстрацию, в которой приняло участие не менее 10000 человек. Демонстранты выстроились в ряды и прошли по главным улицам города. В этих рядах было немало членов русской колонии и в их числе, конечно, и такие юнцы, как Лиознер и я. Однажды я еще ближе прикоснулся к революционным кругам, совершив следующий необдуманный поступок. В Россию отправлялся кто-то из русской колонии, кажется, с нелегательными изданиями, запрятанными в чемодан с двойным дном. Ко мне обратились с просьбою дать этому лицу мой паспорт. Я согласился и взамен получил фальшивый паспорт, состряпанный довольно грубо: химик Сысоев, у которого был какой-то чужой паспорт, с помощью химических операций в нем фамилию и вписал мое имя. О том, был ли использован в России мой паспорт и какова вообще была его судьба, мне ничего не известно. Весною мне не удалось поступить в университет, так как мне было только семнадцать лет. Осенью я узнал, что в Берне это не послужит препятствием, и потому я переехал из Цюриха з Берн* где поступил на философский факультет с целью заниматься естествознанием. Лиознер, который был годом старше меня, остался в Цюрихе и поступил, кажется, на медицинский факультет. В университете я стал усердно слушать лекции по физике, зоологии и ботанике. Особенно привлекал меня ботаник Додель-Порт, лекции которого начинались очень рано утром. В Берне я сошелся с эмигрантом студентом медицины, который жил под фамилиею Кравец; настоящая фамилия его была Райгородский. Он был по крайней мере годами пятью старше меня. Бледный, невысокого роста, со щербиною на носу, меланхолический и сдержанный, он обращал на себя внимание 164
своею спокойною уравновешенностью, под которой чувствовалась большая сила воли. Он заинтересовал меня своим острым и оригинальным скептическим умом, наблюдательностью и любовью к художественной литературе. У него самого был литературный талант. Я как-то прочитал ему написанный мною рассказ. Это подбило его тоже взяться за перо, и через несколько месяцев он написал роман. Когда я приходил к нему, он устраивал глинтвейн, и за стаканом вина мы читали друг другу свои произведения. Герой романа, написанного Кравцем, по имени, кажется, Гордеев, был человек с сильною волею, непреклонный и горделивый; драмою его жизни была "ненависть в любви" (la haine dans Гатоиг), нечто вроде того, что впоследствии так ярко изобразил в своих произведениях Гамсун. Роман Кравца произвел на меня сильное впечатление; насколько я мог судить тогда, он был талантливо написан. Кроме попыток писать рассказы, я совершил еще выступление в любительском спектакле. В выбранной нами пьесе мне предстояло играть роль раздражительного отца семейства, который, вспылив, делает резкий выговор своей дочери. Роль дочери исполняла студентка Двоши Маянц. На одной из репетиций я как-то был один в комнате с Маянц и, начиная исполнять свою роль, стал подходить к ней с видом крайнего раздражения, повышая голос. По-видимому, я так правдоподобно изображал гнев, что моя партнерша приняла его за действительность и в смущении стала подниматься со стула, забыв свою роль; я стал смеяться, и только тогда она поняла, что мой гнев не был реальностью. Спектакль был поставлен с благотворительною целью. В зале, среди зрителей, было очень много швейцарцев, не понимавших по-русски, но следивших за нашею игрою с интересом. По ходу действия надо было инсценировать ужин; на стол была подана настоящая зажаренная курица. Когда занавес опустился, все артисты бросились к курице, растащили ее по кусочкам и стали с аппетитом уплетать вкусное жаркое. В зале публика дружно аплодировала; кто-то поднял занавес, а мы все, артисты, стали, как крысы, разбегаться от стола во все стороны, перескакивая по дороге через стулья и стараясь укрыться от взоров публики. Эта неожиданная комическая сцена была награждена еще более усиленными аплодисментами публики. На медицинском факультете в то время серьезно работала очень симпатичная девушка Амалия Фридберг; она не была эмигранткою и политикою не занималась. Подругою ее, с которою она никогда не разлучалась, была тоже очень привлекательная девушка из Хорватии или Сербии Милица Ш. Фридберг пленила мое воображение не только своею приятною наружностью, но и своим мягким гармоничным голосом, выражавшим кроткую натуру. Даже имя Амалия, которое мне прежде не нравилось, стало для меня привлекательным. Когда чувство мое вполне определилось, я написал Фридберг письмо с выражением его. В тот же день к вечеру мною был получен ответ. В очень милых выражениях Фридберг выражала надежду, что я со временем встречу девушку, вполне соответствующую моему идеалу. В отчаянии я бросился из дому и пошел куда глаза глядят, далеко за город; настала темная ночь, а я быстрым шагом все шел через леса и поля, наконец, совсем истомленный, зашел в какой-то деревенский трактир и выпил немного вина. Только на рассвете я вернулся домой; физическая усталось и крепкий сон вернули меня к душевному равновесию. Свою привычку к многоверстным прогулкам, приобретенную еще в России, я сохранил и в Швейцарии. Здесь они не всегда были безопасны. Однажды я шел тропинкою в лесу по берегу горной реки, 165
кажется, Аары; тропинка становилась все уже, а берег все круче; внизу река пенилась и ревела, разбиваясь о камни; местами приходилось перескакивать с камня на камень, чтобы продолжать путь по едва заметной тропе. Начали наступать сумерки, когда я заметил, что забрался слишком далеко и сделал уже много опасных прыжков; вернуться назад при наступавшей темноте и сознании опасности оказалось гораздо труднее, чем идти вперед. В Берне я жил одно время вблизи кладбища, на котором похоронен Михаил Бакунин. Рассказывали, что форма черепа у него была весьма оригинальная. У нескольких из нас зародилась мысль, что хорошо было бы попытаться ночью выкопать его череп. К счастью, среди нас не нашлось лиц настолько решительных, чтобы действительно предпринять эту авантюру. Здесь же, в Берне, со мною случилось нечто странное, что я не могу до сих пор объяснить. Я жил высоко в мансарде. Из окон ее видно было небо. Луна ночью светила в мою комнату. Несколько раз перед засыпанием я слышал, как будто со стола падает лист бумаги и шурша скользит по полу. В одну из таких ночей я зажег свечу, убедился, что никакой бумаги на полу нет, и подошел к умывальному столу, чтобы выпить воды. Я поднял крышку столика и взял из-под нее стакан. Напившись воды, поставил стакан на место и опустил крышку. Утром, подойдя к умывальнику мыться, я увидел в нем свою зубную щетку. Я отчетливо помнил, что ночью она, как всегда, лежала внутри столика и я не трогал ее. Никаких проявлений лунатизма в течение моей жизни ни я, ни кто бы то ни было у меня не наблюдал. Поэтому перемещение щетки ночью осталось для меня непонятным явлением. Поступление в университет повело за собой некоторые расходы (плата за лекции и т.п,)9 которые с течением времени должны были увеличиться. Моих денег стало не хватать на жизнь, и я очень недоедал. Иногда неделями я питался почти только хлебом и чаем, а под конец месяца дня два и совсем ничего не ел. С завистью поглядывал я тогда на собак, которые ели кусок белого хлеба, найдя его у помойной ямы. Наконец, дошло до того, что я не в состоянии был уплатить за свою комнату, а также не мог уплатить свой долг в столовой. Вероятно, вследствие голодания я заболел: у меня образовалась на шее опухоль величиною с гусиное яйцо. Я обратился в университетскую клинику, и там моя опухоль была удалена посредством операции. Через некоторое время, однако, образовалось на шее несколько маленьких опухолей; в клинике их удалили прижиганием и дали мне едкую примочку, кажется, раствор сулемы. Странным образом я не расспросил врачей, какую болезнь нашли они у меня. Думаю теперь, что это, может быть, начинался туберкулез. В то время — это было в конце января 1889 г. — я окончательно понял, что в Швейцарии жизнь для меня слишком дорога и что продолжать университетские занятия я мог бы только в стране, где можно жить на мои скудные средства. В моей голове зародился фантастический план, Я пришел к мысли, что в европейских колониях пропитание должно быть очень дешевым. Порывшись в энциклопедических словарях, я остановился на городе Алжире, как месте, где можно поступить в университет. После совещания с Кравцем я решил привести в исполнение свой план, написал о нем своей бедной матери и, не долго думая, двинулся в путь. В Марселе я сел на пароход, который вечером отплыл в Алжир. Я оставался на палубе вплоть до темноты, любовался сверкающими на горизонте зарницами и предавался мечтам о своей будущей жизни в незнакомой стране. Грозовое облако приблизилось, начались страшные удары грома, и волны стали перекатываться через палубу, Я пошел вниз, 166
но пароход в это время так качнуло, что я упал с лестницы и больно расшибся о ее окованные металлом края, Пароход, качаясь, скрипел, и какие-то бочки или другой тяжелый груз так ударялись о его борта, что, казалось, он рассядется и мы пойдем ко дну. Состояние мое было настолько подавленное, вероятно, под влиянием морской болезни, что мысль о возможности гибели нисколько не пугала меня. Настало утро. Солнце светило на ясном безоблачном небе, и море было совершенно спокойно. Мы подошли к Алжиру, красиво расположенному амфитеатром на поднимающемся вверх берегу. Поместившись в гостинице, я в первый же день убедился, что расчеты мои на дешевизну в колонии были совершенно неправильны. Расходы на помещение и на все, что не вырабатывается в колонии, были бы еще более велики, чем в Швейцарии. Я поместил в газете объявление о том, что прошу какое-либо состоятельное лицо дать мне стипендию для получения образования в Алжирском университете. Дня через два я получил из дому письмо poste restante. В нем мать сообщала мне, что выслать деньги в заморскую колониальную страну из России будет очень трудно: для этого надо было обменять в казначействе бумажки на золотые монеты и послать их, закупорив в деревянный ящичек. Деньги у меня были на исходе. Я начал продавать свои вещи, кое-что из платья, перочинный ножик и т.п. Вероятно, зоркая полиция обратила на меня внимание. Когда я сидел в дешевом трактире, какой-то субъект с серым, немного испитым лицом и огромным носом подсел ко мне и стал расспрашивать о том, кто я. Я рассказал ему о своем положении. Он стал мне советовать поступить солдатом в иностранный легион, говоря, что, как человек образованный, я могу быть послан оттуда в военное училище, получу образование, какое захочу, и стану офицером. Я и сам подумывал в это время о том же. Мой старший брат в это время окончил уже курс Михайловского артиллерийского училища в Петербурге. Когда он приезжал оттуда на каникулы, он привозил с собою литографированные лекции по механике, физике, химии. Я знал, таким образом, что в высших военных школах можно получить знания в области естественных наук, близкие к университетским. На следующий день тот же субъект явился ко мне в гостиницу, повез в трактир, где несколько знакомых его с большим одушевлением расписывали мне преимущества службы в легионе; меня угостили вином, один из знакомых вербовщика оказался извозчиком, мы уселись в его пролетку, и я приехал в бюро набора рекрутов. Там я подписал бумагу о вступлении моем в Иностранный легион, обязывавшую меня прослужить в нем не менее пяти лет. На следующий день я уже ехал по железной дороге к месту службы в городок Сиди-бель-Аббес. Езды туда было не менее восьми часов. Меня нарядили в синюю куртку, красные штаны; кроме того, каждый солдат опоясывался широким синим поясом метров в пять длиною; чтобы надеть его, надо было дать один конец его в руку товарищу или обмотать этот конец вокруг столба и вращательным движением навертеть его на свое туловище. Мне сказали, что этот пояс, согревая брюшную полость, предохраняет от дизентерии, И в самом деле, я заметил, что без него очень скоро появляется в брюшной полости какое-то болтание и возможность желудочного расстройства. Было сухо и жарко, несмотря на го, что до лета было еще далеко. Маршировки и упражнения не утомляли меня, но мучительна была среда, грубоватая и совершенно лишенная умственных интересов. Капрал, к которому я попал, кажется, Pachaud, был француз лет сорока, человек 167
простой и добродушный; среди солдат было много бельгийцев и немцев. Меня особенно угнетали вырывавшиеся у них поминутно, по всякому поводу и даже без всякого повода, ругательства, имевшие кощунственный характер: sacr£ nom de Dieu! или повторенное много раз подряд nom de пот de пот de Dieu! Прослышав обо мне, пришел из какого-то другого отделения русский, молодой человек, открывший мне по секрету, что его настоящее имя кн. Голицын, но что служит он под другим, вымышленным именем. Посещая меня иногда, он рассказал мне какую-то странную историю, которая заставила его покинуть семью и родину и поступить в Легион. О поступлении в военное училище он говорил, что оно возможно, но достигнуть этой цели можно не иначе, как прослужив довольно долго простым солдатом. Он говорил о том, как трудно интеллигентному человеку выносить жизнь в казарме, и рассказал историю одного легионера, который, не будучи в силах приспособиться к солдатской среде, притворился сумасшедшим и таким образом спасся от пятилетнего срока службы. Перспектива нескольких лет жизни вне умственных интересов начинала все более угнетать меня. У меня с собою была только физика Краевича, которую я читал в свободное время. Была у меня и тетрадь в клеенчатом переплете, куда я записывал свои мысли. Помню, между прочим, что, прочитав трактат аббата Секки о единстве сил, я пришел к мысли, что в человеческом организме часть физической энергии превращается в психо-физическую. Опытный человек, заглянув в мою тетрадь и познакомившись с этими моими рассуждениями, понял бы, что основные интересы мои лежат в области философии и что преувеличенное значение, приписываемое мною естествознанию, было следствием материализма, к которому я пришел в то время. Вероятно, я резко выделялся своим поведением из среды других солдат. Время от времени мы занимались стиркою своего белья в бассейнах с проточною водою, устроенных вблизи казармы. Вымыв белье и развесив его на веревке, я ложился в тени его на песок и занимался изучением физики по Краевичу, ожидая, когда белье высохнет, что происходило быстро под африканским солнцем. Угнетенный все более и более резким различением между средою, в которую я попал, и моим душевным строем, я решился, наконец, на отчаянный поступок — притвориться душевнобольным и таким образом освободиться от военной службы. Не зная форм проявления душевных болезней, я начал это дело несколько неудачно. Ночью, когда светила луна, я встал, подошел к окну полуодетый и стал смотреть на небо, придав своему лицу глубоко угнетенное, печальное выражение. Когда ко мне кто-либо подходил, я делал вид, что не замечаю его, и оставался погруженным в себя. Утром меня окружили солдаты; один из них, всмотревшись в мое неподвижное лицо, сказал: "il s'abrutit" (он отупевает). Вскоре я почувствовал, что изображение тяжкой меланхолии утомляет меня и действительно ведет к возникновению угнетенного состояния духа; выдерживать долго такую игру было бы мне не по силам, да и могло бы оказаться опасным для душевного здоровья. Когда меня отвели к военному врачу и поместили в военном госпитале, я изменил тактику. Я начал рассказывать врачу, что у меня есть враги, которые преследуют меня и хотят погубить: я — великий ученый, у меня есть замечательные открытия, для разработки которых мне необходимо поступить в университет, но враги мои завидуют мне и ставят препятствия. Когда врач заинтересовался содержанием моей тетради, я изложил ему свои мысли о психо-физической энергии. Они понравились 168
ему. Он постукал меня пальцами по лбу и одобрил строение моего черепа. Это был человек пожилой, внимательный, по натуре не сухой. Несколько недель провел я в госпитале, сидя один в маленькой комнатке, как узник, приговоренный к одиночному заключению. Чтобы не потерять душевного равновесия, я заполнял часть своего времени строго определенною умственною работою, именно начал припоминать одну за другою геометрические теоремы, по возможности в порядке пройденного в гимназии учебника, и доказывать их. Измерив шагами свою комнату, я установил длину прогулок по ней. Всего тяжелее было то, что даже и в запертой комнате, находясь в одиночестве, нельзя было сбросить с себя свою роль и стать вполне самим собою: в комнате был глазок, к нему часто подходил служитель; я всегда мог оказаться подвергнутым наблюдению. Наконец, меня перевезли из Сиди-бель-Аббеса в большой приморский город Оран и поместили в центральном военном госпитале. В нем я пробыл еще несколько недель опять-таки в отдельной комнате в совершенном одиночестве. Кормили скудно. Я был постоянно голоден, и сновидения мои по ночам были чрезвычайно однообразны: мне виделось всегда, что я со своими приятелями или дома вкусно и обильно ем. На правой щеке вблизи скулы опять образовалась опухоль; ее вскрыли и дезинфицировали каким-то раствором. Однажды служитель, выходя из моей комнаты, не запер ее; через несколько минут дверь открылась и ко мне вошел в больничном халате высокий изможденный человек с безумно горящими глазами; он начал мне что-то говорить и потом вдруг пустился приплясывать, приходя в состояние все большего возбуждения. Я чрезвычайно испугался, но все же не упустил случая и тут сказать несколько слов о своих врагах. К счастью, вскоре появился служитель и увел из моей комнаты сумасшедшего, о котором он сказал мне, что этот человек заболел от неумеренного употребления абсента. Наконец, состоялось решение отпустить меня. Мне была выдана солдатская книжечка с отметкою "reforme". Возможно, что врачи догадывались о моем притворстве, но были люди добрые и не захотели погубить меня. Во всяком случае я сохраняю к ним и к Франции чувство глубокой благодарности. В Оране я был посажен на какое-то военное судно, которое доставило меня в Марсель. Так как я заявил, что хочу ехать в Швейцарию, то мне был дан железнодорожный билет до границы, именно до города Pontarlier. Я вышел из поезда без копейки денег, голодный, в костюме французского солдата, не зная, что предпринять дальше. Кто-то меня надоумил пойти в канцелярию, кажется, местного префекта, чтобы получить там билет на право ночлега и пропитания в каком-то трактире. Разговаривая с группою людей, обсуждавших со мною вопрос, как мне достать денег из Швейцарии, я помнил, что нахожусь еще во Франции, и говорил о преследующих меня врагах и защищающих меня от них друзьях, которые дадут мне убежище в Швейцарии. Среди моих слушателей был господин в штатском с большою бородою, который с этих пор вплоть до моего отъезда не переставал следить за мною. Думаю, что это был агент тайной полиции. В числе моих собеседников был молодой человек Mr. Pidarcet, служащий линии Paris—Lyon— Mediterranee, он предложил мне дать взаймы денег на телеграмму, по которой мне выслали бы деньги из Берна. Мы с ним отправились на телеграф, и я отправил телеграмму своему Кравцу. 169
Получив билет на право дарового ночлега, я отправился в трактир вдовы Соннэ (veuve Sonnet). Это было заведение весьма третьеразрядное, посещаемое бродягами, нищими, пропойцами. Когда я ужинал, на стуле у окна сидела какая-то женщина с довольно красивыми резко очерченными чертами лица, но несколько возбужденным видом, по-видимому, находившаяся в состоянии легкого опьянения. Она спорила о чем-то с хозяйкою трактира, а маленькая девочка, дочь ее, стоявшая у ее колен, настойчиво кричала своей матери: "Veux tu te taire! Veux tu te take!'* (Замолчи! Замолчи!). В спальне, слабо освещенной ночником, стояло более десяти кроватей. Некоторые из них были заняты, одни мужчинами, другие женщинами. Когда я разделся, какая-то сомнительного вида женщина подняла голову и стала звать меня к себе, предлагая свои услуги. В ужасе и отвращении я притворился спящим. На следующий день я попал в еще более трудное положение. Присмотревшись ко мне, вдова Sonnet поняла, что я человек образованный и что мне может предстоять приличное будущее. Ей было лет сорок, черты ее лица были приятные, но уже носившие следы начинающего увядания. Она взяла меня за обе руки и стала говорить, что, если бы я женился на ней, она достала бы мне место в банке и я отлично устроился бы в Pontarlier. Я ответил, что вряд ли это было бы легко сделать, потому что у меня есть могущественные враги, которые всюду меня преследуют; во всяком случае, прибавил я, теперь мне необходимо поехать в Берн и там я подумаю о сделанном мне предложении. Не успели мы закончить этого разговора, как появился господин с длинною бородою, который сообщил мне, что получен по телеграфу денежный перевод на мое имя. Через два часа я уже садился в поезд. Господина Pidarcet я не мог найти в это время дня; некоторые свидетели моего вчерашнего приезда стояли у окна вагона, я вручил господину с длинною бородою свой долг для передачи доброму Пидарсэ и распрощался с Понтарлье. Через несколько часов я был в Берне, окруженный дружескими заботами Кравца. Алжирские приключения мои закончились благополучно. Провиденциальный смысл их в моей жизни мне не ясен. Возможно, что в феврале этого года у меня начиналась тяжелая болезнь, которая могла свести меня в могилу, но климат Алжира весною и летом исцелил меня. Кравец достал откуда-то штатское платье, и на следующий день мы пошли в лавку старьевщика продавать мой солдатский костюм — красные штань!, синюю куртку и шарф. Через несколько минут в лавку вошел какой-то человек и грубым тоном стал спрашивать, кто я такой. Я ответил ему, что не считаю нужным давать ему в этом ответ. Тогда он грубо схватил меня за плечо, назвался агентом полиции и повел меня с Кравцом в полицейское отделение. Пока мы шли, толпа собралась вокруг нас5 мальчишки забегали вперед и заглядывали нам в лицо; я был в бешенстве, а Кравец шагал с невозмутимым видом. Мой солдатский билет был достаточным объяснением попытки продать солдатскую форму, и мы в полиции были тотчас же отпущены на свободу. Во мне созрело решение ехать домой в Россию, скопить себе денег каким-либо трудом и тогда вновь отправиться за границу для завершения своего образования. Кравец одобрил этст план. Решено было, что я поеду через Берлин. Мне дали адрес лица в Эйдткунене, к которому можно было обратиться для перевода через границу. Студентка Иогансон сообщила на всякий случай адрес своих родителей в Вильно, чтобы я зашел к ним, если остановлюсь в этом городе. 170
Через две недели, распрощавшись с Кравцом, я отправился в путь. Больше мне не суждено было встретиться с ним в жизни. Спустя много лет я слышал от Лиознера, что Кравец стал окружным врачом во Франции, где-то в провинции, и что он сравнительно рано умер. В Эйдткунене я пошел по указанному адресу. Меня посадили в уединенную комнатку, окна которой выходили на двор, и обещали перевести ночью через границу в Вержболово. Вечером же сказали, что в эту ночь перейти не удастся, придется ждать следующей ночи. Прошел еще томительный день ожидания взаперти. Наконец, на следующий день, когда стало уже совершенно темно, меня свели с двумя другими лицами, желавшими перейти границу. Это был пожилой еврей, портной, с женою; они несколько лет тому назад эмигрировали в Соединенные Штаты, им не повезло, и теперь они возвращались на родину, удрученные своею неудачею. К нам приставили молодого сильного парня, по-видимому, литвина, который должен был перевести нас через границу. Мы пошли задворками, закоулками, стали красться по межам полей овса и картофеля, согнувшись, чтобы нас не было видно издали. Когда мы приблизились к границе, проводник наш посадил нас в канавке, а сам пошел проведать, где находится пограничная стража. Более четверти часа мы сидели и ждали его. Отблеск огней Эйдткунена, с одной стороны, и Вержболова, с другой, на облаках казался зловещим заревом. Ночь была прохладная, августовская. Старик еврей вздыхал и молился; не переставая молиться, он вдруг коснулся моих брюк, пощупал их и сказал: "Добротная!", то есть констатировал доброкачественность материи. Наконец, пришел наш проводник; следуя за ним, нам пришлось перебраться через ручеек. По каким-то огородам мы дошли в Вержболово до корчмы, где остановились мои спутники, а меня проводник доставил на вокзал и посадил посреди зала III класса на скамейку, окружавшую колонну. Он сказал мне, что придет, когда пора будет покупать билет. и ушел. Через несколько времени появился жандарм и прошел мимо меня раза два, поглядывая на меня. Когда он удалился, мой проводник подошел ко мне и сказал, что надо дать жандарму сколько-нибудь денег, иначе он потребует у меня документы. Денег у меня оставалось в обрез, ровно столько, чтобы купить билет до Витебска. Я сказал это проводнику, но он ответил; "Что же делать! Купите билет до Вильно. Пришлось отдать последние деньги и купить билет только до Вильно. Система запугивания и обирания несчастных беспаспортных на границе была, очевидно, разработана в высшей степени совершенно. Приехав в Вильно без копейки денег, я решил отправиться пешком в Ораны, место летних лагерей артиллерии. Я знал, что там обыкновенно живет летом добрый знакомый наш артиллерийский офицер Г. со своей семьею. У него я рассчитывал достать деньги на билет до Витебска. Вещей у меня q% собой не было; предвидя переход через границу, я ехал налегке, имея в руках лишь сверток с "Физикою" Краевича и тетрадь для записей своих мыслей. Вспомнив, что госпожа Иогансон дала мне адрес своих родителей, я пошел к ним, рассчитывая оставить у них этот сверток, который стеснял бы меня при переходе на далекое расстояние. Семья йогансонов встретила меня радушно; кроме стариков родителей, там были и молодые люди, которые живо интересовались жизнью за границей. После оживленной беседы они пригласили меня остаться у них пообедать, Я был очень голоден, так как не ел уже целые сутки; в кармане у меня не было ни копейки. Обед был бы для меня настоящим благодеянием, но именно поэтому 171
я стеснялся принять любезное приглашение, отговорился тем, что у меня нет времени, и ушел, ничего не рассказав о своем трудном положении. Когда я разузнал точно дорогу в Ораны, наступил вечер, и пускаться без денег ночью по совершенно незнакомой местности было рискованно. Я вышел из города и лег спать на сухом пригорке. Голод мучил меня, было холодновато, ночь была ясная, звездная. Измученный усталостью, я, наконец, уснул. Разбудил меня какой-то невероятный грохот. Я вскочил и увидел приближающиеся к себе огненные глаза поезда. Оказалось, что я, не зная того, расположился ночевать вблизи полотна железной дороги. Под утро я вернулся в город, нашел на бульваре удобную скамью и, сидя на ней, дремал, клюя носом. Было уже часов семь утра, когда я увидел недалеко от себя на другой скамье молодого человека, очевидно, такого же бездомного, как и я. Он тоже клевал носом и, просыпаясь, поглядывал на меня. Он подсел ко мне, и мы разговорились. Узнав, что я собираюсь идти в Ораны к своим знакомым, он сообщил мне, что в этом году артиллерия из Двинска в Ораны не приходила и что, кажется, вообще обычные в этом месяце летние упражнения не состоялись. Он сказал мне также, что у него есть знакомый машинист, который поедет с вечерним поездом в Двинск; его он может попросить взять меня на паровоз. Предстояло теперь достать хоть немного денег, чтобы поесть. Мой новый знакомый, который тоже был голоден, и тут научил меня: он посоветовал мне продать жилет. Мы пошли к старьевщику, на вырученные за жилет деньги купили хлеба, свежепросольных огурцов и плотно закусили. Мало того, у меня осталось еще копеек 35. Дождавшись вечера, я пришел на вокзал, где меня встретил мой знакомый и свел меня с машинистом. Он был настолько добр, что принял меня к себе на паровоз. Оказалось,однако, что на полпути, в Свенцянах, он сойдет с паровоза и почему-то не может устроить меня на дальнейшую поездку с новым машинистом. Была полночь, когда я сошел с паровоза и пошел по шпалам в Двинск, Мне предстояло около ста верст пути. Ночь была ясная, луна начала подниматься на горизонте. Я вошел в густой длинный лес. Вдали послышался вой, я подумал, что это воет волк, и почувствовал, как волосы буквально поднимаются дыбом на голове. Любимого ружья, которое прежде сопровождало меня в ночных похождениях и придавало мне храбности, со мною не было. К счастью, однако, все обошлось благополучно. Истратив по пути копеек пять на пропитание, я купил днем, кажется, на станции Турмонт, билет и проехал верст тридцать поездом, с таким расчетом, чтобы успеть часам к 8-ми дойти остальное расстояние до Двинска. Это был уже третий раз в моей жизни, что я в течение двадцати часов прошел семьдесят верст (восемьдесят километров). Вечером, когда уже темнело и показались огни Двинского предместья, позади меня вышел на шпалы какой-то подозрительного вида человек и окликнул меня. Зная, что это предместье славится своими грабежами, я ускорил шаг, но и незнакомец пошел быстрее, я побежал, и он тоже побежал за мною. Молодые годы помогли мне. Кончилось тем, что преследовавший меня человек закашлялся и перестал гнаться за мною. Через час я уже был в уютной столовой за самоваром среди старых добрых знакомых, а на следующий день благополучно приехал в Витебск в свою семью. Товарищи мои, Тесленко, Заболоцкий, кончили курс гимназии и поехали в Москву в университет. Ланге два года тому назад, когда Лиознер и я были удалены из гимназии, не захотел оставаться в Витебске и перевелся в гимназию в Псков. Он тоже получил уже аттестат зрелости и поехал в Петербург, где поступил в Военно-медицинскую академию. Мысль о том, что 172
товарищи мои продолжают свое образование, а я остаюсь в крайне неопределенном положении, глубоко удручала меня. Пережитые за границею неудачи вызвали во мне глубокую душевную депрессию. Однако мой умственный труд и самообразование я продолжал энергично. В это время я читал такие книги, как "Логика" Милля, "История философии" Льюиса, "История цивилизации" Бокля и т.п. У семьи нашей появился новый знакомый Николай Макарович Миловзоров, преподаватель духовной семинарии, человек образованный, с глубокими духовными интересами. Он познакомился с нашею матерью на могиле сестры Элеоноры. Оказывается, он был влюблен в нее, не будучи знаком с нею. Видел он ее, вероятно, каждый день, когда оба шли на службу и проходили мимо друг друга. Когда она умерла, мама недоумевала, кто приносит каждый день свежие цветы на могилу. Наконец, при посредстве кладбищенского сторожа, они встретились, он рассказал матери свой роман и сделался другом семьи. Он принимал большое участие во всех семейных затруднениях, между прочим помогал брату моему Володе в занятиях греческим и латинским языками. В уме моем сложился план изучить какое-либо несложное дело, которое дало бы мне возможность поступить на службу, скопить немного денег и вновь уехать за границу для поступления в университет. В нашей семье была добрая знакомая Полина Семеновна Вербицкая, брат которой жил в Петербурге и был в хороших отношениях с Езерским, изобретателем тройной бухгалтерии. Благодаря ходатайству Вербицких, Езерский согласился принять меня бесплатно на свои бухгалтерские курсы. В декабре 1889 г. я отправился в Петербург учиться бухгалтерии. Чтобы не возвращаться больше к Витебской гимназии, скажу несколько слов о некоторых товарищах, судьба которых известна мне. Пржевальский начал с успехом работать в газетах, но в полном расцвете сил почему-то покончил с собою самоубийством. Имя Мурзич встретилось мне только раз лет через десять: в "Новом Времени" был напечатан его фельетон "О котах и сутенерах". Глава четвертая Гимназия и университет в Петербурге Тройная бухгалтерия отличается от двойной тем, что каждая операция записывается не дважды, как в двойной бухгалтерии, на приход и на расход, а трижды: третья запись — в счете прибылей и убытков. Таким образом, о доходности предприятия можно судить не только в конце отчетного периода, но и в каждый момент ведения дела. Кроме бухгалтерии, преподавалась еще коммерческая арифметика, коммерческая корреспонденция и торговое дело. Курсы были, кажется, полугодовые. Езерский очень любил свое дело. В день праздника по поводу годовщины основания школы он произнес речь, в которой говорил о чрезвычайной важности учета и, следовательно, бухгалтерии для всех деятельностей человека. Выходило так, что бухгалтерия — важнейшая наука и что преподавать ее надо во всех средних и высших учебных заведениях. Общество, с которым я встретился на курсах, вовсе не соответствовало моим интересам и уровню образования, за исключением одного лица. Это был Александр Андреевич Фаусек, брат зоолога Виктора Андреевича. Он был исключен из 8-го класса гимназии и потому поступил на бухгалтерские курсы. Происходил он из культурной семьи, обладал 173
порядочным образованием и тонким эстетическим вкусом. Мы с ним сошлись и охотно работали вместе. Комнату я нанял, помнится, за три рубля в месяц на углу Литейного проспекта и Невского в пятом этаже, окном во второй двор. Она была так мала, что, кроме кровати, в ней мог поместиться только точной столик и стул. Она была отделена перегородкой от кухни так, что в ней было только пол-окна. Однажды Фаусек зашел ко мне в промозглый день, когда была оттепель; он невольно воскликнул, что такой дом, двор и комната бывают только у героев Достоевского. Вскоре, впрочем, с помощью своих новых товарищей я нашел более удобное помещение где-то на Фонтанке. В одно из воскресений я пошел с визитом ко Льву Николаевичу Лосскому. Я знал, что связь его с нашею семьей была укреплена за несколько лет до того знакомством с ним моего брата Онуфрия. По окончании кадетского корпуса он учился в Михайловском Артиллерийском училище в Петербурге и в свободное время часто посещал семью Лосских. Лев Николаевич жил в Саперном переулке вблизи Преображенской церкви. Он был женат на дочери профессора Восточного факультета Голстун- ского, Евгении Константиновне. Ему было лет 35, а жене его тридцать лет. У них была дочь Люся (Людмила) семи лет. Они приняли меня хорошо и пригласили приходить к ним каждое воскресенье обедать и проводить вечер у них. Лев Николаевич в это время приобрел уже известность как талантливый присяжный поверенный, специалист по гражданским делам. С каждым годом он получал все более выгодные дела, и средства его стали быстро возрастать. Кроме юриспруденции, он любил еще музыку. Учиться играть на рояле он стал очень поздно, по окончании университета. Как только у него появились средства, он купил превосходный рояль и прекрасно исполнял произведения классической музыки, а также собственные композиции. Я любил слушать его соображения о запутанных гражданских делах, его четкое изложение сложных юридических конструкций с тонкими различениями понятий, но еще более нравилась мне его музыка. Впрочем, мною он занимался мало. У него были сильные интересы вне семейной жизни. Он был красив, остроумен, любил ухаживать за дамами. В это время у него был роман с какою-то артисткою. Молодая жена его догадывалась о его похождениях и очень страдала. Она была высокого роста, смуглая брюнетка, с оригинально красивыми тонкими чертами лица. Она хорошо знала русскую художественную литературу, любила декламировать отрывки из произведений Пушкина и других поэтов. На любительских спектаклях она выступала всегда с успехом. Лосские обратили внимание на своеобразные черты моего характера — страстную любовь к науке и интерес ко всем областям духовной культуры. Они заинтересовались мною, особенно Евгения Константиновна со свойственною женщинам чуткостью прониклась желанием устроить мою судьбу. Она познакомила меня с семьею своих родителей. Отец ее, Константин Федорович Голстунский, был старый заслуженный профессор, специалист по монгольскому языку и литературе. Он был человек добрый и чистый сердцем как дитя. Дочь его Ольга была замужем за профессором Восточного факультета Алексеем Матвеевичем Позднеевым. Были у них еще дочери Наталья, Вера и сын Федор почти одних со мною лет. В семье их, приезжая к ним иногда в праздничные дни с Евгениею Константиновною, я познакомился со многими профессорами Восточного факультета и с профессором астрономии Александром Маркеловичем Ждановым. Занятия мои на бухгалтерских курсах шли тем временем хорошо. Мы с Фаусеком решили окончить курс в ускоренном порядке. С этою 174
целью брали на дом тетради для практических упражнений, например, по фабричной бухгалтерии, по банковой, по земской бухгалтерии, и проводили иногда вместе целую ночь, заполняя тетради решением соответствующих задач. В мае месяце 1890 г. мы приступили к выпускному экзамену и сдали его вполне хорошо. Тотчас же по получении аттестата я получил предложение поехать в Вязьму бухгалтером в банкирскую контору. Однако отправляться в Вязьму мне не пришлось. Лев Николаевич и Евгения Константиновна решили помочь мне добраться до университета более коротким, прямым путем. Они обещали попытаться добиться для меня разрешения поступить в восьмой класс гимназии. Евгения Константиновна воспользовалась для этой цели влиянием своего отца в Министерстве народного просвещения. Она попросила его поехать к министру Делянову и похлопотать у него за меня. Константин Федорович поставил условие: "Пусть он даст слово, что в учебном заведении не станет заниматься политикою". Евгения Константиновна передала мне свой разговор с отцом й прибавила: "Коля, дайте слово, что не будете заниматься политикою",— "Нет", — ответил я, — "не могу дать слова: я буду поступать согласно своим убеждениям". Евгения Константиновна передала мои слова Константину Федоровичу, и он отказался ехать к Делянову. Тогда она со слезами стала упрашивать своего отца, обещая поместить меня в своей семье и взять на себя ответственность за меня. Голстунский надел свой мундир с орденами и поехал к Делянову. Министр потребовал мое дело из канцелярии и, увидев его пустячность, разрешил мне держать осенью экзамен в VIII класс гимназии при Историко-филологическом институте. Лосские наняли на лето дачу в селе Мартышкине между Ораниенбаумом и Петергофом. Я поселился в их семье. Так как степень родства нашего трудно было установить, то было установлено, что я буду считаться племянником Льва Николаевича. Мне предстояло в течение двух с половиною месяцев подготовиться к сдаче более чем двадцати экзаменов. Вследствие того, что в течение всех своих странствий я не переставал учиться, повторить весь гимназический курс мне было нетрудно, за исключением латыни и греческого языка, которыми я вовсе не занимался два года. Лосские пригласили дня меня репетитором по этим языкам Бориса Александровича Тураева, который впоследствии стал известным египтологом и профессором Петербургского университета. В то время он, кажется, только что окончил курс университета и жил со своею матерью на даче в Петергофе. Его точный ум и хорошее знание классических языков очень помогли мне быстро восстановить забытое и хорошо подготовиться к экзамену. Глубокая религиозность Тураева, который впоследствии, уже будучи профессором, всегда читал Апостола в университетской церкви, не могла не привлечь к себе моего внимания. Вернувшись с дачи, Лосские поселились на ^Питейном проспекте рядом с домом Победоносцева в квартире, которую перед тем занимал сатирик М.Е. Салтыков-Щедрин. Мне предстояло в течение нескольких дней сдать более двадцати экзаменов, некоторые из них были письменные. По русскому языку было дано сочинение на тему ''Знание о чужой душевной жизни". Меня этот вопрос интересовал уже давно, как раз на эту тему мною был летом прочитан фельетон Эльпе в "Новом Времени". Я написал сочинение хорошо. Между прочим, я указывал на то, что в некоторых затруднительных случаях подражание внешним проявлениям наблюдаемого лица может помочь проникнуть в его внутренний мир. Учитель словесности, кажется Орлов, сообщил начальству гимназии о моем сочинении. На следующий день директор Историко-филологического института Кедров пришел на мой экзамен, поздравил меня с блестяще написанным сочинением и сказал: "Желаю вам успеха. Очень рады иметь в 175
нашей гимназии ученика с такими интересами и знаниями". Я был принят в гимназию, и с этих пор беспрепятственное прохождение всех ступеней образования было для меня обеспечено. Учиться в VIII классе гимназии мне было легко. Среди учителей были очень выдающиеся знатоки своего предмета, например, словесник Орлов, учитель истории Андрианов, преподаватель греческого языка Томасов, латыни — Санчурский. Из товарищей моих особенно помню Нарбута, который по окончании гимназии прошел курс Военно-медицинской Академии и Историко-филологического факультета. Он стал специалистом по невропатологии и был профессором Военно-медицинской академии. Особенно интересен был остроумный Витмер. Он был крайним скептиком, пессимистом и злостным атеистом. Страдая туберкулезом в тяжелой форме, он знал свою обреченность и не мог простить судьбе своего несчастья. Беседы с ним были интересны, но его кощунство и едкие нападения на Церковь отталкивали меня, хотя я в это время и сам был материалистом-атеистом. Вскоре после окончания мною гимназии Витмер умер. Вспоминается мне еще немец К. Идя однажды со мною после уроков по набережной Невы на Васильевском острове (Историко-филологический институт и гимназия при нем были рядом с университетом), К. сказал, что читает "Мертвые души" Гоголя и восхищается Чичиковым как прекрасным изображением положительного типа. После всего пережитого мною за границей, после того, как я уже был студентом швейцарского университета, мне было странно сидеть опять на гимназической скамье. Особенно казалось мне унизительным надевать на спину ранец с книгами, как требовали правила того времени. Евгения Константиновна, следя за исполнением мною требований гимназической жизни, сама надевала на меня ранец по утрам, но на улице я снимал его и нес в руках. Времени свободного у меня было много. Я мог употреблять его на усиленное чтение. Мое знакомство с русскою и иностранною художественною литературою очень пополнилось в это время. Евгения Константиновна часто читала мне по вечерам наиболее значительные отрывки из русских поэтов, из Шиллера, Шекспира и др. В свою очередь я читал ей свои рассказы. Один из них, "Дикая утка", мне кажется, был вполне удачен. Содержание его было такое. Осенью на Неве можно было видеть небольшие стаи диких уток. К зиме они исчезали, но однажды я заметил в начале ледохода дикую утку, которая не улетела даже и в эту пору. Я решил, что она была летом подстрелена и не могла летать. Красивый ледоход на Неве осенью после внезапных морозов на Ладожском озере и гибель дикой утки были темою моего рассказа. Общение с тетушкою, которая принимала живое участие во всех моих духовных интересах, было мне очень приятно. Мое воображение вскоре было совершенно пленено ею. Большим огорчением было для меня обилие эффектных ухаживателей за молодою красивою женщиной, страдавшею от небрежного отношения мужа к ней. Большею частью это были присяжные поверенные или вообще лица, стоящие близко к судебному миру. Когда тетушка моя ездила с кем-либо из них в театр или вообще оказывала внимание кому-либо из них, я позволял себе критиковать ее поведение, читать нотации, говорить колкости. Добрая тетушка переносила мое несносное поведение с большим терпением и все прощала мне. Жизнь ее была не легкая. Похождения мужа глубоко ранили ее сердце. Дочь Люся была умная, но самовластная и капризная девочка. Вспоминаю, как, например, она летом, отправляясь с нами на прогулку, начала 176
плакать и приставать к матери с вопросом, что будет, если во время прогулки ей захочется пить, а напиться будет нечем. Выпускные экзамены я сдал хорошо. В аттестате моем мне была дана такая характеристика: "любознательность живая ко всем предметам". Предвкушая поступление в университет, я провел лето в семье Льва Николаевича на даче в Райволе (по Финляндской жел. дор. километрах в 70 от Петербурга). Будучи свободен от обязательных занятий, я много читал и опять начал совершать далекие прогулки пешком или на лодке по рекам и озерам, занимаясь ужением рыбы. К охоте с оружием я более не возвращался: мне стало неприятно думать, что выстрелом из ружья я убиваю птицу, которая только что была полна жизни и веселья. Из книг, прочитанных мною в это лето, я особенно вспоминаю обширную двухтомную биографию Гёте Льиса и "Исповедь" Руссо, Из прогулов на лодке особенно хороша была поездка километров за двадцать по реке Линдула-иоки (кажется) на Кау-ярви (Красавица-озеро). Это громадное озеро с высокими берегами, покрытыми рощами и лугами, с богатою виллою, принадлежавшею, кажется, золотопромышленнику Серебрякову, было действительно великолепно. Я провел на нем целый день, купаясь, читая "Исповедь" Руссо и занимаясь ужением рыбы. Осенью 1891 г. я поступил в университет на естественно-научное отделение Физико-математического факультета. Лев Николаевич упрекал меня, говоря, что выбор мой непрактичен, диплом естественника не открывает никакой дороги в будущем. Он убеждал поступить на юридический факультет и впоследствии быть у него помощником присяжного поверенного. Но я и слышать не хотел об этом: я говорил, что меня интересует чистая наука, а не практическая деятельность. В действительности, опытное лицо, наблюдая мое чтение и знакомясь с темами моих размышлений, тотчас поняло бы, что мои интересы направлены на философию. Подобно многим "русским мальчикам", о которых говорит Достоевский, я хотел иметь отчетливо формулированное миропонимание. Так как интерес этот был у меня первостепенным, то мне следовало заняться изучением истории философии и поступить на Историко-филологический факультет. В самом деле, в то время все философские предметы были приурочены к Историко-филологическому факультету и на Физико- математическом факультете ни с одним из них нельзя было познакомиться. Однако мне это и в голову не приходило. Я в это время был убежден в истинности механистического материализма. Поэтому я был уверен, что изучить физику, химию и физиологию — это значит получить знание об основах строения мира. Благодаря хлопотам проф. Голстунского и Позднеева мне, хорошо кончившему курс гимназии, была дана сначала стипендия Литературного общества, а потом Императорская стипендия, двадцать пять рублей в месяц. Поселившись в коллегии Императора Александра III, я легко мог жить на эти деньги, слегка прирабатывая иногда уроками. В течение первых двух лет студенты получали одну комнату на двоих. На первом курсе товарищем по комнате был Вадим Александрович Юревич, а на втором курсе — Волошинов. На третьем курсе я получил уже право на целую комнату. Из окна ее был прекрасный вид на Исаакиевский собор, он был особенно хорош в лунные ночи. Занятия естественными науками увлекали меня чрезвычайно. Особенно любил я ботанику. Уже летом до начала занятий в университете я приобрел курс ботаники проф. Бекетова и в Райволе начал заниматься определением растений. Лекции А.Н. Бекетова нравились мне не только потому, что я любил ботанику, но еще и потому, что сам Бекетов, 177
убеленный сединами старец, был чрезвычайно благородным представителем дворянской тургеневской культуры XIX века. На первом и втором курсах университета я думал, что моею специальностью будет ботаника и в особенности физиология растений. Я приобрел определитель московской флоры Кауфмана, а потом купил Маевского '"Флора Средней России", как только появилась эта книга, и стал составлять гербарий. Ботанизируя в окрестностях Петербурга, в Семенове и потом в Псковской губернии, я через несколько лет составил большой гербарий северо-западной русской флоры. Занятия эти меня увлекли потому, что у меня зародилась мысль, наблюдая у множества растений соотношение между расположением листьев и т.п. свойствами их, построить теорию цветка. Любовь к ботанике сочеталась у меня со всегдашнею страстью к прогулкам и общению с природою. По воскресеньям я часто отправлялся за город; ближе всего был Удельный парк, но иногда я ездил и дальше, в Павловск, в Ораниенбаум. Весною отправлялся в лес за первыми цветами — мать-и-мачехою, голубенькою печеночницею (Hepatica triloba), анемонами. Много прогулок совершал я также на Островах и по набережным Невы, погружаясь в размышления, темою которых были преимущественно философские проблемы. Перед сном часто гулял по пустынным набережным Невы, слушая меланхолический звон курантов Петропавловской крепости и думая о метафизических вопросах. С большим рвением занимался я также химиею. Кроме качественного анализа, я взял также и практические занятия по количественному анализу. Профессором был у нас Д.П. Коновалов: Д.И. Менделеев ушел из университета в предыдущем году. Коновалов читал лекции чрезвычайно эффектно, сопровождая их множеством демонстраций, хорошо подготовленных и потому неизменно удачных. Особенно любил он реакции, сопровождаемые взрывом. Наибольшее значение для всех моих дальнейших работ по психологии и даже философии имели лекции по анатомии Петра Францевича Лесгафта и практические занятия у него. Лесгафт был ученый, страстно любивший * свою науку. Преподавание анатомии превращалось у него в изложение целого мировоззрения. Подчеркивая связь между строением органа и функциею его, Лесгафт выводил из строения функции или, наоборот, из функции строение и свою книгу по анатомии написал так, что она полна была обобщений, выражающих соотношение между тканями, органами и особенностями их структуры. Согласно своим педагогическим теориям, требовавшим развития мышления и проверки результатов мысли опытом, он сначала путем ряда умозаключений строил орган в уме слушателя, а потом демонстрировал препараты, воочию показывавшие правильность его дедукции. Будучи сторонником механистического миропонимания, Лесгафт отрицал наследственность. Он утверждал, что зародыш получает от своих родителей только больший или меньший запас энергии и все развитие его строения зависит от проявлений активности этой энергии в соответствии с механическими условиями среды. Еще более ненавистен был ему дарвинизм. Он говорил, что объяснение происхождения видов ссылкою на борьбу за существование и переживание приспособленных есть схоластика, подменяющая наблюдение фактов словесными схемами. Сам он придерживался своеобразно модифицированного ламаркизма, выводя изменение строения организма и развитие новых форм из упражнения или неупражнения органов. Замечательно, что в основе научных симпатий и антипатий Лесгафта лежали явно не столько теоретические, сколько практические, именно нравственные, требования: его идеалом в жизни была 178
свобода и самостоятельность личности, проявляющей себя в честном общественно-полезном труде, а в науке его интеллектуальная совесть требовала ясной и отчетливой мысли, проверяемой опытом. Его лекции, содержавшие в себе изложение системы биологии, иллюстрируемой многими примерами из жизни животных и человека, имели целью не только сообщать теоретические сведения, но и воспитывать нравственный характер слушателей. Ценил он только тех студентов, которые не ограничивались слушанием лекций, но принимали также участие в практических работах и обнаруживали при этом настойчивость и выдержку. Лесгафт был в университете приват-доцентом. От профессуры он отказался для того, чтобы сохранять свободу. Так, например, он читал свой курс анатомии для натуралистов три года, тогда как обязательный курс, читаемый профессором, был краткий, годовой. Не удивительно поэтому, что первый год Лесгафта слушало множество студентов, человек четыреста, но, сдавши в конце года экзамен у профессора по краткому учебнику, они на второй год уже не продолжали заниматься анатомией. Заключение своего курса на третий год Лесгафт читал уже не в университете, а у себя на дому в доме графа Левашова на Фонтанке N 18 (рядом с Департаментом полиции). Третий год был посвящен проблемам психологии в связи с анатомиею и физиологиею. Лесгафт уделял в нем много места учению об эмоциях, особенно о чувственных страстях и связанных с ними изменениях в строении тела; он излагал при этом подробно учение о выражении эмоций и приносил трактаты на эту тему, снабженные иллюстрациями. На третьем году занятий у Лесгафта мое внимание особенно сосредоточилось на эмоциях и характере человека. Неустанно занимаясь самонаблюдением, я особенно научился подмечать органические ощущения в составе эмоций и вообще душевной жизни, а также локализацию их в теле. Наблюдая также мельчайшие телесные проявления душевной жизни всех лиц, с которыми мне приходилось сталкиваться, я захотел точнее познакомиться с мускулатурою лица. С самого первого года я принимал участие в практических занятиях у Лесгафта, напр.<имер>, занимался препаровкою мускулов руки, ноги и т.п. На третьем курсе я попросил Лесгафта дать мне голову для препаровки мускулов лица. Через несколько месяцев он дал мне голову, кажется, какого-то солдата, умершего в госпитале. Занятия эти впоследствии очень повлияли на развитие моих психологических и философских учений. Наука так увлекала меня, что политикою я интересовался в это время очень мало. Будучи на первом курсе, в день университетского праздника 8 февраля я пошел на банкет, ежегодно устраиваемый студентами левых политических групп. В этот день во всех ресторанах устраивалось множество больших и малых собраний, обедов, вечеринок профессорами, а также бывшими и настоящими студентами. Любители выпить и покутить давали себе полную волю. Полиция смотрела скзозь пальцы на поведение студентов в этот день. Шалости молодых сорванцов иногда заходили очень далеко. Например, в один из таких праздников ночью подпившие студенты, проходя по Аничкову мосту, на котором по четырем углам его стоят известные статуи бар. Клодта, изображающие коня, вставшего на дыбы и укрощаемого волею человека, забрались на спину коня. Банкет, на который я пошел, был устроен в большом зале какого-то второстепенного ресторана. Присутствовало на нем более тысячи студентов. Приглашены были любимые студентами профессора и писатели, например, Михайловский. Во время чаепития произносили речи на политические и социальные темы, довольно умеренные. После отъезда гостей начались речи студентов, все более горячие и откровенные. Наконец, на стол 179
вскочил студент-естественник Т., социалист, и начал произносить резко противоправительственную речь. Внезапно огни погасли, все вскочили со своих мест. Когда огни опять зажглись, я увидел среди студентов множество лиц, хотя и наряженных в поношенные студенческие мундиры, но имевших физиономии столь грубые и примитивные, что допустить принадлежность их к составу студентов было невозможно. Был ли кто-либо арестован, — я не знаю. На лекциях в первые же дни я обратил внимание на студента с большим лбом, интеллигентным красивым лицом, который слушал лекции внимательно, заложив нога на ногу и качая ногою. Мне он очень понравился, и я скоро познакомился и сошелся с ним. Это был Сергей Алексеевич Алексеев, сын философа Алексея Александровича Козлова. Сошелся я также вскоре с Сергеем Ивановичем Метальниковым, который стал впоследствии известным биологом, специалистом по иммунитету. Очень хороши были также мои отношения с химиками Владимиром Андреевичем Мокиевским и Похитоновым. С Вадимом Александровичем Юреви- чем, как уже сказано, я жил в одной комнате в Коллегии. Думая о том, как мне устроить свою жизнь по окончании университета, я выработал детски фантастический план. Мне улыбалась идея заниматься естествознанием, будучи свободным частным ученым. Средства же, необходимые для такой жизни, я думал обеспечить себе путем сельского хозяйства, арендуя какое-либо имение. С этой целью я решил приобретать в университете агрономические знания. На нашем факультете было агрономическое отделение. Оно было организовано весьма поверхностно. Мне пришло в голову, что для приобретения практических знаний и навыков следует использовать перерывы между семестрами. Я решил поехать на Рождество 1892 г. в село Едимоново Тверской губернии, где находилась сельскохозяйственная школа Верещагина, задавшегося целью поднять в России маслоделие и сыроварение. Я подбил своих товарищей Мокиевского и Юревича поехать со мною, и мы поступили в школу Верещагина на месяц. Занятия наши состояли в том, что мы, наравне с другими учениками школы, доили коров, кормили их, принимали участие во всех операциях, необходимых для варения швейцарского сыра, сыра камамбер и т.п. Мы наняли себе комнату в деревенской избе, а питались при школе вместе с остальными учениками. Пища была грубая и, может быть, не всегда вполне доброкачественная. Кишечник мой всегда отличался большой чувствительностью. В раннем детстве я едва не умер от вялой деятельности его. Неудивительно, что через две недели после приезда в Едимоново я заболел. Юревич, который уже в то время решил, что будет врачом, начал лечить меня компрессами и другими средствами. Как только он поставил меня на ноги, мы решили, что оставшиеся две недели Рождественских праздников мы проведем в Москве, Осмотрев древности и достопримечательности Москвы, мы посетили также и ее театры. Ермолова выступала в "Орлеанской деве". Шиллер всегда был моим любимым поэтом. Все главные произведения его я читал в подлиннике. Мы были восхищены игрою Ермоловой и отхлопали ладони, аплодируя ей. Увлечения мои агрономиею ослабели, но все же отражением их, кажется, даже на третьем курсе, был один сложный эксперимент, задуманный мною. Читая книгу по агрономической химии, я пришел к мысли, что в пористой земле воздух находится, может быть, в более сжатом виде и с иным соотношением кислорода и азота, чем в атмосфере. Я попросил у профессора Сове- това разрешения произвести в помещении агрономического кабинета эксперимент, который дал бы ответ на этот вопрос. Накупив множество реторт, 180
колбочек, трубочек и т.п., я построил очень сложный аппарат. Задача моя состояла в том, чтобы поглотить из-под колокола, где стоял цветочный горшок с землею, весь кислород посредством своего аппарата. Само собою разумеется, мой эксперимент не дал никаких определенных результатов. Он был слишком сложен для новичка, неподготовленного к ведению опытов путем упражнения на более простых задачах, Еще более сложна была мысль о взаимном уравновешивании океанов и материков, занимавшая меня некоторое время. За разработку ее я, конечно, не мог взяться. В то же время не менее полугода носился я с мыслью, что открыл один из важных факторов музыки: узнав, что сокращения мышц в организме производят тона, я пришел к предположению, что музыкальное выражение эмоции находится в связи с этими тонами, пронизывающими тело человека. Одна догадка, пришедшая мне в голову, кажется, уже после окончания университета, представляется мне и до сих пор заслуживающею проверки. Острая боль от ужаления пчелою, шмелем или осою наводит на мысль, что эти насекомые вонзают свое жало прямо в концевые нервные аппараты в коже. Для этого необходимо допустить, что они особенно отчетливо воспринимают в теле поражаемого ими животного его нервные ткани. И в самом деле, известно, что оса-анатом парализует сверчков, погружая свое жало прямо в их нервные узлы. Ни на одной частной проблеме мысль моя не могла остановиться, пока основная задача, вопрос о строении мира в целом, была не решена. Все вновь и вновь я пытался понять мир как множество движущихся атомов, отделенных друг от друга пустым пространством и влияющих друг на друга только путем толчка и давления. Это был чисто механистический материализм, весьма примитивный, нечто вроде философии Демокрита, Я обдумывал, например, вопрос, как возможно длительное сосуществование группы атомов в организме при условии, что они удерживаются в данном объеме только взаимными толчками и толчками среды. При этом я пришел к мысли, что механистический материализм обязывает признать не только закон сохранения материи и энергии, но еще и закон сохранения количества энергии, действующей в направлении каждой из координат трехмерного пространства. Отсюда следовало, что материя должна с течением времени бесконечно рассеиваться в бесконечном пространстве. Этот вывод был в ту пору одним из главных оснований моего сомнения в правильности материалистической метафизики. У меня все более возрастал интерес к учениям великих философов прошлых времен. Руководителя в моих философских исканиях у меня не было, и, странным образом, я вовсе не искал никакого руководства. Я действовал так, как будто в мире никого не было, кроме меня и классических философов, учения которых сохранились в книгах. Уже на первом курсе университетских занятий я начал ходить в Публичную Библиотеку и читать там сначала сочинения Декарта, потом Спинозы, параллельно знакомясь с общим составом их систем по Куно-Фишеру в русском переводе (в то время существовали в русском переводе четыре тома "Куно- Фишера": Декарт, Спиноза, Лейбниц, Кант и еще том "Реальная философия и ее век", посвященный английскому эмпиризму). Приведению в систему моих естественнонаучных занятий содействовало в это время знакомство с философией Спенсера. Я прочитал его "Основные начала", потом "Основания биологии" и, наконец, "Основания психологии". С самого начала студенческой жизни у меня было стремление найти какую- либо литературную работу. Когда О. Нотович, редактор газеты "Новости", напечатал составленную им брошюру, которая содержала в себе краткое изложение "Истории цивилизации" Бо кля, мне пришло в голову, что следуе г дать такое же краткое изложение громадной двухтомной "Системы Логики" Милля, Я принялся за эту работу и очень скоро увлекся ею. По этому поводу у меня возникло курьезное соперничество с тетушкою моею Евгениею Констан- 181
тиновною. Я часто бывал у Лосских. По вечерам Евгения Константиновна много читала со мною. Она просвещала меня в области изящной литерату- ры9 а я вступал с нею и иногда со Львом Николаевичем в горячие споры по вопросам политическим, социальным и философским. Конечно, я всегда считал себя победителем в таких спорах. Евгения Константиновна решила проучить меня и показать на деле, что она тоже способна к отвлеченной мысли. С этою целью она взялась изложить одну из глав логики Милля и, действительно, дней через десять вручила мне тетрадку со своею работою. Я принужден был признать, что изложение ее оказалось вполне удачным. Когда работа была готова, я понес ее к Нотовичу с предложением издать мою брошюру. Ното- вич стал что-то мямлить, взял мою тетрадь себе на просмотр и как-то заморозил мою работу, не дав ей ходу. Общие философские интересы все более сближали меня с Сергеем Алексеевичем Алексеевым. Он познакомил меня со своими родителями. Отец его, Алексей Александрович Козлов, бывший профессор философии Киевского университета, находился в отставке: вследствие кровоизлияния в мозг половина тела его была парализована, он с трудом передвигался из комнаты в комнату, поддерживаемый под руку прислугою. Получая хорошую пенсию, он поселился в Петербурге, с большою энергиею продолжал он свою философскую деятельность литературно и находил, что ему удобнее работать, живя в большом умственном центре. Мать Сергея Алексеевича, Мария Александровна Челищева, была в молодости очень красива. Она принадлежала к родовитой дворянской семье. Семейная жизнь ее с Козловым длилась уже почти тридцать лет, но не могла быть оформлена путем законного брака: Козлов в молодости женился на какой-то малообразованной особе, скоро разошелся е нею, но она не давала ему развода. Это обстоятельство было источником тяжелых мучений для Марии Александровны. Оно было, по-видимому, одною из причин душевной болезни, развившейся у нее под старость, она мучила иногда мужа и сына своими бредовыми идеями о близящемся неминуемом бедствии, о недостатке средств к жизни, о возможности умереть с голоду и т.п. Козлов стойко переносил это несчастие. Всею душою он жил в области философской мысли,*. Он ~мл подобен Сократу: всякая беседа в его присутствии превращалась в диалог, посвященный основным проблемам философии. Высокого роста, с большою седою бородою, крупными выразительными чертами лица и энергичною речью, он производил уже своею внешностью большое впечатление на слушателя. Козлов был лейбницианцем. Главною темою его бесед было учение о субстанциальности я. Критикуя философию Юма, различных представителей позитивизма и сторонников психологии "без души", он остроумно вскрывал несостоятельность всякого учения о том, что я не есть первичное онтологическое начало, что я есть нечто производное, что я есть представление, возникающее в результате накопления бесчисленных ощущений и чувств, связанных между собою ассоциациями. Отстаивая учение о субстанции, как о монаде, Козлов вместе с тем боролся против материализма; развивая гносеологический аргумент против материализма, он доказывал, что в опыте можно найти только психологические процессы и я, как субстанциального носителя их. Под влиянием бесед с Козловым я очень быстро освободился от материализма и перешел к противоположной ему крайности — к панпсихизму. Моими новыми философскими взглядами заинтересовался СИ. Металь- ников. Он предложил устраивать у него на дому собрания небольшого круж- *Об этом замечательном человеке и пути, которым он пришел к философии, см,: С.А. Асколь- дов (псевдоним Алексеева) МА.А. Козлов", Москва, 19!2. 182
ка студентов для обсуждения философских вопросов. В кружке щ янимали участие, главным образом, Алексеев, Метальников, я, Юревич, двоюродный брат Метальникова В.М. Фатьянов, студент-медик, прекрасно игравший на скрипке, натуралист К.Н. Акерман, иногда брат Сергея Ивановича Николай Иванович и иногда В.А. Макиевский. В семье Метальникова нас принимали радушно. Мать его, Екатерина Ивановна, души не чаяла в своем сыне и всех друзей его встречала, как родных. Отчим его, почтенный старый генерал Б.И. Виннер, основатель и владелец порохового, а потом также и динамитного завода, был очень занят делами; поэтому мы редко видели его, но всегда встречали с его стороны добродушное внимание. Дела завода шли блестяще. Поэтому у Виннеров были большие средства. Они жили в прекрасном собственном доме на Пантелеймонов- ской улице. В Крыму у них было чудное имение Артек у подножия Медведь-горы (Аю-Дага), рядом с другим Артеком богатого купца Первухина. Гостеприимные Сергей Иванович и его мать пригласили нас приехать к ним летом в Крым. Кажется, в 1894 г. Юревич, Акермак и я провели у них во время каникул недель шесть8. Поездка в Крым, которую впоследствии я совершал много раз, произвела на меня большое впечатление. Пересекая Россию с севера на юг от Петрограда до Севастополя, видишь сложный и в то же время гармоничный состав нашей родины: природа различных областей и ее характер населения прекрасно дополняют друг друга, образуя единое могучее целое, сочетающее в себе разнообразные данные для развития богатой содержанием жизни. От березовых и хвойных лесов севера переходишь к мягкому тургеневскому пейзажу южнее Москвы, потом вступаешь в безбрежные степи, превращенные в сплошное поле пшеницы, и, наконец, попадаешь в чудный райский сад на берегу синего моря, защищенный лесистыми живописными горами от холодного дыхания севера. Особенно живо вспоминаю прогулку в лодке лунною ночью по морю. Светлая дорожка колебалась в волнах по направлению к Константинополю. На высоком берегу над морем в каком-то дворце внезапно осветились все окна и спустя короткое время так же внезапно погасли, как будто какие-то нездешние гости собрались в залах и самый свет в окнах был призрачным: конечно, этот свет был отражением лунных лучей от стекол при определенном положении лодки. Все мы, молодые гости, вместе с хозяином Сергеем Ивановичем спали в саду в беседке, можно сказать, под открытым небом, защищенные от москитов кисеею. На рассвете в полусне мы слышали звуки игры на зурне татарского пастуха в горах. Они удивительно гармонировали с яркими красками южной природы, залитой светом. В первые дни пребывания в Крыму эйдетическое восприятие природы восстанавливалось у меня: закрыв глаза, я видел перед собою желтые и красные скалы, голубое море, темно-зеленые кипарисы. По другую сторону Аю-Дага находилось имение Партенит, принадлежавшее Владимиру Константиновичу Келлеру, женатому на сестре Метальникова, Вере Ивановне. Вера Ивановна была так же добра, как и ее мать, а муж ее был веселый общительный человек, талантливый рассказчик, увлекаемый своею необузданною фантазиею так, что нельзя было отличить, где у него правда подменяется вымыслом, потому что и сам он не мог провести границы между ними. Впоследствии он начал писать рассказы, и некоторые из них были удачны. В Партените у Келлера было виноделие; в громадном погребе хранились грандиозные бочки со многими сортами вина. Показывая погреб, он давал нам пробовать разные образцы вин. После возвращения из-за границы я стал на всю жизнь почти совершенно воздерживаться от каких бы то ни было спиртных напитков, хотя вкус хороших вин мне всегда был приятен. Но, конечно, в 183
необычной обстановке винного погреба никто из нас не был педантом, и мы вышли из него на свет Божий в несколько повышенном настроении. Осенью 1894 г. я уже ясно отдавал себе отчет в том что наука, стоящая в центре моих интересов, — философия и что мне необходимо пройти курс Историко-филологического факультета, если я хочу сделать философию предметом профессиональной деятельности. Я решил, будучи на четвертом курсе Физико-математического факультета, поступить одновременно также на первый курс Историко-филологического факультета. Алексеев, которого я уговаривал сделать то же, находил, что в этом нет необходимости. Он говорил, что не следует делать занятия философиею источником средств к жизни. Он рассчитывал по окончании курса естественнонаучного отделения поступить на государственную службу. Рабочий день чиновника, рассуждал он, кончается рано и, следовательно, оставляет много времени для свободных философских занятий. Однако мы вместе стали слушать лекции профессора А.И. Введенского по философии. В то время Введенский был в расцвете своих сил. Его лекции по истории новой философии от Бэкона и Декарта до "Критики чистого разума" Канта включительно были превосходным историческим введением в философию. Он ясно показывал, как эмпиризм и рационализм, логически последовательно развиваясь, обнаружили свою односторонность, которая была преодолена Кантом, так как его критицизм есть синтез эмпиризма и рационализма. Под влиянием Введенского гносеология выдвинулась для меня в это время на первый план. Я глубоко проникся убеждением, что познанию доступно только то, что имманентно сознанию. В то же время я усматривал отчетливо, что утверждение субстанциальности моего я есть достоверное знание, и глубоко проникся склонностью понимать вселенную как систему монад в духе хметафизики Лейбница. Таким образом, передо мною встала задача преодолеть Юма и Канта, именно развить теорию знания, которая объяснила бы, как возможно знание о вещах в себе, и оправдала бы занятия метафизикою. Философский кружок наш продолжал собираться у Метальникова. К нему с интересом стала присматриваться сестра Алексеева, Наталия Алексеевна. Ее муж, Яков Николаевич Колубовский, тоже вступал иногда в беседу с нами, но относился отрицательно к нашему увлечению метафизикою. Он был склонен к позитивизму. Свое философское образование он закончил вместе с Н.Н. Ланге, будущим профессором философии Одесского университета, занятиями экспериментальною психологиею в лаборатории Вундта. Служил он в Ведомстве Императрицы Марии в Попечительстве о слепых, где достиг видного положения, как человек дельный и практически одаренный. Однако, любя философию, он не мог отдаться целиком своей службе. В Педагогическом институте, который помещался в то время на Гороховой улице, он читал лекции по логике. В издательстве Л.Ф. Пантелеева он напечатал свой перевод последнего тома "Истории философии" Ибервега-Гейнце и написал для него очерк истории русской философии. Жена Колубовского, Наталия Алексеевна, была преподавательницей математики в частной женской гимназии Марии Николаевны Стоюниной. Она очень любила гимназию, а также основательницу ее и директрису, Марию Николаевну. Как раз в это время, осенью 1894 г., дочь Стоюниной, Людмила Владимировна, поступила на историко-филологический факультет Бестужевских Высших Женских Курсов. Она любила верховую езду, танцы, выезды на балы и сначала не особенно увлекалась наукою. Поэтому Мария Николаевна хотела познакомить свою дочь с серьезными молодыми людьми. Ей пришла на помощь Наталия Алексеевна: она рассказала о нашем философском кружке и предложила Стоюниной познакомиться с нами. С Сергеем 184
Алексеевичем как братом Колубовской, она уже была знакома, познакомилась также недавно с Метальниковым, который стал в это время женихом Ольги Владимировны Дмитриевой (дочери ялтинского врача), ученицы гимназии Стоюниной, жившей в пансионе при гимназии. Наталия Алексеевна познакомила со Стоюниной меня и Юревича» Вскоре было решено, что собрания нашего философского кружка будут происходить у Стоюниной. Наш кружок дополнился дамским обществом. Деятельное участие в наших беседах принимала сама хозяйка дома, Мария Николаевна. Членами кружка стали дочь ее Людмила Владимировна, ее подруга Любовь Алексеевна Мальцева, Антонина Васильевна Савицкая — слушательницы Бестужевских курсов. Стра*&шм образом с самого начала моей жизни в Петербурге у меня было как будто предчувствие того значения, которое будет иметь для меня семья Стоюниной. Вскоре после приезда, проходя по Литейной, я увидел в окне букиниста одну из книг В.Я. Стоюнииа, и фамилия эта так поразила меня, что первое впечатление от нее врезалось в мою память навсегда. В.Я. Стоюнин принадлежал к числу виднейших русских педагогов, наряду с Пироговым, Ушинским, Водовозовым. И как теоретик-педагог, и как преподаватель русского языка и словесности, он пользовался большою известностью и был чрезвычайно любим своими учениками, среди которых было много детей высокопоставленных лиц и даже некоторых Великих князей, например, Владимир Александрович. В 1864 году он женился на бывшей ученице своей, Марии Николаевне Тихменевой, и вскоре переехал с нею из Петербурга в Москву, получив должность инспектора Николаевского Сиротского института. В Институте атмосфера была затхлая, казенная. Забота была направлена лишь на приличную внешность. Иногда с этой целью допускалась даже ложь. Так, ученицы плохо занимались Законом Божиим, но перед экзаменом, на который приезжал епископ Леонид, священник уславливался с ученицами, какой билет будет отвечать каждая из них, и экзамен протекал блестяще. Стоюнин, отличавшийся строгим и стойким нравственным характером, не мог допустить такой лжи. Он принадлежал к прогрессивному течению русской мысли и общественности, но был далек от нигилизма и всяких крайностей. В жизнь Института он внес свежую струю нравственной ответственности, принципиальности, интереса к делу, а не показной внешности. Священнику было сказано, что ученицы должны знать курс Закона Божия и обман на экзамене не будет допущен. Приняв это требование за пустые слова, ученицы явились на экзамен по-прежнему, подготовив один лишь заранее условленный билет, и незнание ими курса было обнаружено в полной мере. Зато в следующем году весь класс явился на испытания с блестящими знаниями по Закону Божию. В присутствии епископа Леонида, всегда приезжавшего на этот экзамен, была вызвана лучшая ученица. Она блестяще ответила на все вопросы, но под конец, называя какой-то город Палестины, случайно обмолвилась, улыбнулась своей ошибке и тотчас же поправилась. Епископ, враждебно относившийся к Стоюнину, резко оборвал ее, сказал, что она не выдержала экзамена и еще позволяет себе улыбаться. Класс притих, подавленный этою грубою несправедливостью. Ученицы держали экзамен очень хорошо, но все время дрожали от страха, так как видели, что епископ ищет предлога, чтобы придраться. Когда все ответили, Владимир Яковлевич попросил разрешения дать первой ученице возможность ответить еще по какому-либо билету. Разрешение было дано, и ученица опять ответила блестяще. Епископ похвалил ее, а класс, нервы которого все время были напряжены, как туго натянутая струна, разразился в это время рыданиями, Понимая нелепость своего поведения, епископ рассыпался в похвалах Стоюнину, который принял их холодно. 185
Не удивительно, что в реакционных кругах Москвы такой человек, как Стоюнин, независимый и повинующийся только велениям своей совести, скоро приобрел себе множество врагов. Удобный случай для решительного нападения на него представился в 1876 году, когда начался известный политический процесс. Среди арестованных оказалась Армфельд, дочь прежнего инспектора Института, окончившая курс раньше того, как Стоюнин стал инспектором. Тем не менее Стоюнина обвинили в том, что он внес в Институт революционный дух, и ему было приказано в 24 часа сдать все дела Института и уйти в отставку. Возмущенные такою несправедливостью, Стоюнины подумывали уже о том, чтобы уехать в Париж и там открыть курсы русской литературы. Тем временем, однако, Императрица Мария Александровна узнала о всей истории отставки Стоюнина из письма его к А.Н. Мальцевой, которая была дружна с Императрицею и дети которой были ученицами Стоюнина. Согласно желанию Императрицы, Стоюнину была назначена пожизненная пенсия в размере жалованья, которое он получал в Институте. Стоюнины купили домик в Царском Селе и поселились там. Мария Николаевна, обладая живым, необычайно энергичным и предприимчивым характером, не могла примириться с мыслью, что муж ее, полный сил, способный к широкой общественной деятельности, вырван из жизни. Она задумала основать частную женскую гимназию и, чтобы подготовиться к этому делу серьезно, стала читать книги по философии и педагогике. Потом она учредила комитет для выработки педагогических основ учебного заведения. В комитет этот входил, кроме нее и ее мужа, П.Ф. Лесгафт. В 1881 г. осенью гимназия была открыта. Помещалась она на Сергиевской ул., потом на углу Фурштадтской и Воскресенской в доме графа Шувалова. Стоюнину недолго суждено было работать в ней: в 1888 г. он умер от рака печени. Но жена его блестяще продолжала руководство гимназиею. Она стремилась привлекать в состав преподавателей талантливых людей. Особенно гимназия стала приобретать известность, когда председателем педагогического совета стал профессор романо-германской филологии О.А. Браун. Подлинного же расцвета достигла она тогда, когда председателем был замечательный педагог Владимир Александрович Герд (с 1904 г.), который заботился неустанно о введении новых методов преподавания, устройстве практических занятий, приобретении пособий для физики и естествознания и т.п. Среди учителей особенно отметить надо преподавателя литературы Владимира Васильевича Гиппиуса, преподавателей истории Александру Михайловну Петрункевич, Сергея Александровича Князькова, Якова Яковлевича Гуревича, физики — Григория Михайловича Григорьева, географии — Евгению Ивановну Репьеву. Но душою всего дела всегда была сама Мария Николаевна, Она постоянно посещала классы, принимала родителей, знала каждую девочку в лицо и каждую могла назвать уменьшительным именем не только во время учения, но и много лет спустя, когда бывшие ученицы, выйдя замуж, являлись уже в гимназию, чтобы отдать в нее своих дочерей. Мария Николаевна знала не только каждую ученицу, но и родителей ее. Поэтому в случае каких-либо затруднений в учении или поведении ученицы часто можно было индивидуализировать меры воздействия и во всяком случае обходиться без наказаний, которые по правилам гимназии вообще были устранены. Не удивительно, что гимназия М.Н. Стоюниной приобрела широкую известность во всей России, не только Европейской, но и Азиатской. Бывшие ученицы и их родители сохраняли теплые отношения к гимназии и к Марии Николаевне на всю жизнь. Сношения Марии Николаевны с людьми были чрезвычайно разнообразны. В ее кабинете можно было встретить и учителей гимназии, и родителей 186
учениц, и многочисленных знакомых ее. При квартире ее был пансион. В то время, когда я познакомился с М.Н., она уже ликвидировала его постепенно, но все же и после закрытия его одна, две ученицы оставались жить в семье Марии Николаевны» Особенно близка была к М.Н. семья помещика Уфимской губернии Ивана Григорьевича Жуковского. В имение их Тюинск (Бирского уезда) М.Н. с дочерью нередко ездила на лето. Две дочери Жуковских, Лидия и Елена, учились в гимназии и жили в семье М.Н., как родные. Обе.были очень красивы, младшая, Леночка, была писаная красавица с розовыми щеками, правильным носом и большими голубыми глазами, старшая, Ляля, — с оригинальными тонкими чертами лица, напоминающими английскую аристократку. В семье Стоюниной жила также с 1875 г. немка бонна, Адель Ивановна Каберман, воспитывавшая Людмилу Владимировну, а потом ее детей и заведовавшая хозяйством гимназии. Членом семьи была также француженка Софи Рено (Raynaud), учившая с 1888 г. французскому языку пансионерок, а потом внуков Стоюниной и детей в детском саду при гимназии. Вступление в оживленный мир семьи Стоюниной и ее гимназии было чрезвычайно привлекательно для меня и для всех членов нашего философского кружка. Мы собирались в кабинете Марии Николаевны довольно часто для чтения докладов. Кроме постоянных членов кружка, выступали иногда с докладами и гости, например, художник Н.К. Рерих, в то время бывший студентом юридического факультета. Студия у него была очень своеобразная: большой зал в два света с хорами. Хоры эти могли служить комнатою для студента. И в сахмом деле, на них жил несколько месяцев член нашего кружка, Ефим Иванович Тарасов. Однажды мы всем кружком посетили студию Рериха и были чрезвычайно заинтересованы его искусством изображения доисторической жизни славян, составлявших вместе с природою одно целое, полное вещего, таинственного смысла. Иногда наши вечера были посвящены не докладам, а слушанию игры Людмилы Владимировны на рояле или пению Любови Александровны Мальцевой, исполнявшей романсы и арии из русских опер. Я иногда выступал с импровизациею рассказов, мистических или страшных вроде Эдгара Поэ. На одном из вечеров появился бывший проездом в Петербурге известный историк Е.Ф. Шмурло (прежде он был два года учителем гимназии) и с большим искусством рассказал свою повесть "Симонетта". По воскресеньям или праздникам мы устраивали часто поездки за город: отправлялись весною в Павловск гулять в парке или слушать музыку, зимою катались на санях в окрестностях Парголова или Левашова, однажды предприняли даже катанье на салазках с гор в Юкках. Писание рассказов продолжало увлекать меня. Темою одного из моих рассказов "К идеалу" была любовь простодушного маленького чиновника к портнихе, увлекавшейся мечтами о романтической любви к какому-нибудь блестящему светскому красавцу, титулованному лицу. Свой рассказ я отнес в редакцию "Русского Богатства". Через несколько дней мною было получено письмо от Иванчина-Писарева, приглашавшего меня зайти в редакцию поговорить о моем рассказе. Не помню, как случилось, что я в редакцию не пошел и дело с печатанием рассказа расстроилось. Если бы рассказ был напечатан в журнале, я, наверное, стал бы энергично продолжать беллетристическую деятельность и стал бы не философом, а романистом. Темы для новых рассказов и даже для большого романа, главным действующим лицом которого был бы молодой ученый, носитель своеобразных идеалов духовной жизни, толпились еще в моей голове в течение десяти лет. Среди студентов было много лиц, пишущих стихи и рассказы. В 1894—95 гг. 187
возникла у кого-то из них мысль издать "Литературный сборник студентов СПБ. Университета". Редакторами были приглашены Григорович, Майков и Полонский, Фактически заведовали делом фельетонист "Нового Времени" Сыромятников и редакционная комиссия студентов, в состав которой был выбран и я. Решено было напечатать рассказы не по алфавиту, а в порядке их достоинства, также было поступлено и со стихотворениями. Мой рассказ был признан лучшим и напечатан первым. Обложку для сборника нарисовал Н.К. Рерих. Редакционной комиссии пришлось встретиться со следующим странным фактом. Один студент представил в комиссию очень красивое стихотворение "Это было в Барселоне 19 мая". Оно было встречено всеобщим одобрением, но я вспомнил, что моя тетушка Евгения Константиновна читала его мне как стихотворение Буренина. Ничего не сказав товарищам, я пошел к ней, достал томик стихов Буренина и показал членам комиссии. Уличенный в плагиате студент сконфузился и объяснил свой поступок странным затмением памяти. Осознав, что подлинные интересы мои направлены на философию, а не на естествознание, я избрал темою зачетного сочинения вопрос о "Локализации функций в коре больших полушарий мозга". Государственный экзамен по естественнонаучному отделению Физико-математического факультета я сдал хорошо и получил диплом первой степени. При проверке моих бумаг в канцелярии университета обнаружилось, что у меня нет никаких документов, регулирующих мое отношение к воинской повинности. Поступая в университет, я по неосмотрительности не запасся разрешением на отсрочку отбывания ее для продолжения образования. Оставалось только надеяться на то, что в Витебске осенью 1891 года, когда происходила жеребьевка лиц, призванных на военную службу, на мою долю случайно выпал жребий, освобождающий от службы. Я написал в Военное управление в Витебске и получил ответ, что согласно жребию я должен был отбывать повинность и числюсь дезертиром. Пользуясь советами Льва Николаевича Лосского и его знакомствами, я написал в комиссию прошений на Высочайшее имя подаваемых, прося освободить меня от наказания за невольное дезертирство. По удовлетворении моей просьбы, я должен был еще обратиться в военное министерство, в министерство внутренних дел и министерство народного просвещения и получил отсрочку до 28 лет для завершения образования. Так как я в возрасте 21 года не заявил, что буду служить вольноопределяющимся, что сокращает срок службы, то мне предстояло служить простым рядовым в течение двух лет. Выход из этого тяжелого положения был найден следующий. В течение 1895—96 гг. я был студентом второго курса Историко-филологического факультета, а осенью 1896 г. получил два урока в неделю по географии в институте принца Ольденбургского. По правилам Института двух уроков в неделю было достаточно, чтобы считаться штатным преподавателем и быть поэтому зачисленным в запас. Конечно, получив звание учителя Института, я принужден был выйти из университета и продолжать свои занятия в нем как вольнослушатель. В это же время я стал давать уроки латинского языка в гимназии Стою- ниной для тех учениц, которые желали поступить на Высшие Женские Курсы. Через два года, окончив курс Историко-филологического факультета, я был оставлен при кафедре философии для подготовки к профессорскому званию, что тоже освобождало от воинской повинности, и тогда я перестал преподавать географию в Институте. Чтобы заниматься в течение трех лет на Историко-филологическом факультете, нужно было иметь средства. Стипендия, которую я получал на Физико-математическом факультете, прекратилась, когда я прошел курс его. 188
В это время к Козлову как-то зашел Владимир Сергеевич Соловьев. Знакомство с ним произвело на меня, как и на всякого, кто видел его, сильное впечатление. Его лицо пророка, глаза, глядящие из нездешнего мира, остроумные шутки, веселый смех и в то же время серьезная беседа приковывали к нему внимание. Узнав от Козлова о моем желании специализироваться по философии, он пожелал помочь мне достать стипендию на Историко-филологическом факультете и поехал к ректору университета, кажется, профессору Никитину. Это была ошибка: с такою просьбою следовало обратиться не к ректору, а к декану факультета, профессору Помяловскому. Ходатайство Соловьева не пЪмогло, и стипендия мне дана не была на том основании, что прохождение второго факультета было некоторою роскошью: стипендии предназначались для лиц, не имеющих еще высшего образования. В те времена неимущие студенты зарабатывали чаще всего уроками, репетированием, гувернерством. И мне случалось давать уроки, но работа эта мне не особенно нравилась. Правда, в течение двух лет у меня был один интересный, оригинальный урок. По рекомендации П.Ф. Лесгафта я был приглашен в дом поэта князя Голенищева-Кутузова давать уроки природоведения сыну и дочери его. Для этих уроков мне нужно было конструировать несложные аппараты, например, для того, чтобы демонстрировать давление атмосферы, наблюдать образование кристаллов и т.п. Князь и княгиня были люди образованные и приятные в обхождении с людьми. Княгиня иногда вступала со мною в беседы по вопросу о внутреннем политическом положении России, рассказывала о брожении среди крестьян, которое ей приходилось наблюдать при поездках в свое поместье на юге России. Когда я высказывал ей свои соображения об отсталости нашего государственного порядка, она во многом соглашалась со мною, но будущее России рисовалось ей в мрачных красках. Узнав, что она с мужем бывала в Берлине при дворе императора Вильгельма II, я спросил ее о наружности Вильгельма; мне почему-то казалось, что Вильгельм II был очень красив. Она очень решительно опровергнула это замечание мое, говоря, что на портретах его физиономию идеализируют, в действительности же он некрасив и ничтожен. Меня давно уже привлекала мысль зарабатывать литературным трудом, прежде всего переводами философских книг. По просьбе Козлова Вл. Соловьев обдумал этот вопрос и посоветовал мне перевести Два трактата Канта "De mundi sensibilis atque intelligibilis forma ac principiis" и "Fort- schritte der Metaphysik seit Leibniz und Wolf, Совет был весьма непрактичен: перевод этих статей, к тому же одной из них с латинского, был очень труден для новичка и слишком ответствен; к тому же даже в случае напечатанйя его гонорар был бы очень незначителен, несоразмерен с трудом. Тем не менее я с жаром принялся за дело. Работа эта была мне в высокой степени полезна: она требовала очень большой обдуманности и тщательности, после труда, вложенного в нее, все другие переводы были уже делом легким. Проверенный Соловьевым и Козловым перевод я отдал в редакцию журнала-"Научное обозрение". Печатание его там откладывалось с месяца на месяц, иска я, занятый уже другими переводами, не забыл о нем. Лет через десять или более я случайно узнал, что в конце концов мой перевод был напечатан в журнале. Впоследствии он был переиздан в трудах Петербургского Философского Общества. Поощряемый Соловьевым, я изредка, не более раза в год, позволял себе заходить к нему в гостиницу "Angleterre", где он останавливался обыкновенно, приезжая в Петербург. Уже с утра у него бывали его многочисленные друзья и знакомые, со всеми он был мил и приветлив, эедя оживленную беседу. 189
Однажды зашла речь о Н.К. Михайловском и о том, что он всегда окружен молодыми красивыми поклонницами. "Да, да, он известный Жон-Дуан!", — подтвердил Соловьев и закатился своим характерным смехом на высоких нотах. Когда Соловьев платил по счету и получал сдачу, он после прикосновения к деньгам неизменно подходил к умывальнику и омывал руки скипидаром. В последний раз я видел его в 1900 г. В то время я был уже на пути к своему интуитивизму. Соловьев с интересом и симпатиею слушал мои рассуждения о гносеологической проблеме, а я, увлекаясь в то время логикою и гносеологиею, вовсе и не подозревал, что через двадцать лет окажусь в разработке метафизической системы наиболее близким к Соловьеву из всех русских философов. На прощанье Соловьев подарил мне свое "Оправдание добра" и хотел завернуть книгу в бумагу, но делал это весьма неловко и, когда я пришел ему на помощь, сказал: "Посмотрим, может быть, молодое поколение философов лучше справляется с такими задачами". Из материальных затруднений меня вывел деловой и практичный Я.Н. Ко- лубовский. Он предоставил мне перевод книги Ремке "Очерк истории философии". Потом, сговорившись с издателем Л.Ф. Пантелеевым, он поручил мне перевод "Истории древней философии" и "Истории средневековой философии" Ибервега-Гейнце. Это был каторжный труд не только вследствие обилия греческих и латинских цитат, но еще и потому, что библиографические данные требовали при переписке их чрезвычайной тщательности. Работа моя длилась года два; Л.Ф. Пантелеев оплачивал ее очень хорошо, но в печати она не появилась. Колубовский хотел издать книгу под своею редакциею, однако, будучи завален множеством работ, все не мог найти времени, чтобы просмотреть перевод. Кажется, в 1898 г. я познакомился с Д.Е. Жуковским. Он задумал издать по-русски "Историю новой философии" Куно Фишера и предложил мне перевести том о Шеллинге, а потом два тома о Гегеле. В это время моя сестра Аделаида приехала в Петербург, поступила на Высшие Курсы и поселилась тоже в квартире А. А. Козлова. Я купил пишущую машинку Бликенсдерфера и, подготовив заранее в уме перевод нескольких страниц Куно Фишера, диктовал его сестре, а она писала на машинке. Будучи сначала студентом, а потом от 1896 до 1898 г. вольнослушателем Историко-филологического факультета, я занимался гуманитарными науками лишь настолько, чтобы сдавать экзамены, а все свое время отдавал занятиям философиею. Условия для моих занятий были чрезвычайно благоприятны, особенно летом. В 1895 г. Л.Н. Лосский купил имение Товарово в Островском уезде Псковской губернии. Оно находилось в большой глуши; небольшая река, удобный помещичий дом, сад, большие леса — все привлекало в этом имении. Летом, кажется, 1896 г. мы с Львом Николаевичем поехали в Товарово; осмотрев имение и отдав хозяйственные распоряжения, Лев Николаевич уехал, и я прожил один в полном уединении месяца полтора. В это время я увлекался чтением главных произведений Шопенгауэра, наслаждаясь его языком, разносторонним образованием, использованием фактов естествознания для целей философии. С этих пор я проводил часть лета в Товарове, часть лета в Невельском уезде. В 1898 г. я убедил свою мать провести лето не в Горах, а в собственном имении, в Семенове; мать и сестра наняли комнату в доме арендатора, а я поселился в развалившемся помещичьем доме, где над одною комнатою сохранился потолок. 8 этом году весною я сдал государственный экзамен на Историко-филологическом факультете с дипломом первой степени. В качестве зачетного сочинения я хотел представить рассуждение, в котором ставил целью доказать, что множественности причин не бывает и связь действия с причиною однозначна. Введенский, руководясь педагогическими соображениями, предпочи- 190
тал темы по истории философии, посвященные анализу и сопоставлению каких-либо двух учений. Следуя его совету, я выбрал тему "Рационализм Декарта, Спинозы и Лейбница". В своем сочинении я доказывал, что система Лейбница есть наиболее последовательное развитие основ рационализма. (Продолжение следует) Примечания 1 Двинский уезд, в котором мой отец родился и провел детство, вошел после второй мировой войны в состав Латвийской ССР. Не знаю, под каким названием надлежит искать в нем Креславку. Теперешнюю Дагду последняя Советская Энциклопедия характеризует как "поселок городского типа" со средней школой, клубом, домом культуры, маслодельным и двумя кирпично-чере- пичными заводами, окруженный богатыми рыбой озерами, льняными.полями и пастбищами. 2 Относительно рода Лосских, польские гербовники различают две семьи, носящие это имя. но пользующиеся разными гербами, из которых один называется Brodzic, а другой — Rogala. Мы принадлежим ко второй из этих семей, связанной общностью герба с большим количеством (около 75) польских родов, к которым принадлежат также три знакомые нам, тоже обрусевшие, семьи Левицких, Косинских и Завадских. Герб Rogala, на котором изображены олений и турий рог, был пожертвован, по геральдическим преданиям, в 1109 году князем Болеславом Кривоустом состоявшему на его службе отважному немецкому рыцарю Биберштейну (до того носившему в своем гербу только один олений рог) после придворной потехи, на которой он сломал рог бросившемуся на него разъяренному туру. Являются ли.все "рогалиты" потомками Биберштейнов и восходит ли этот германский род к Пепину Короткому и, через каролингский дом, к богатырям-Нибелунгам, судить нелегко. Первое известное упоминание имени Лосских герба Rogala встречается в 1432 году. Несколько позже, в 1461 году, Краковский университет даровал степень бакалавра Николаю Лосскому, ставшему впоследствии каноником варшавской епархии. В XVI веке троим Лосским — Кристину, Юрию и Андриану — довелось быть мазовецкими воеводами. В книге Herby rycerstwa polskuego (Krakow, 1858, стр. 655) Бартош Папроцкий пишет: "Dom Chynowskych (т.е. господ вотчины Chynowo) w Mazowszu staiodawny, zowia, sie Loskimi, w onym kraju Rzeczy Pospolitej znacznie zashizony, mezowie slawni z tego domu bywali" (Род Хойновских в старинном Мазовше, называвших себя Лоскими, в этом краю Речи Посполитой был заслуженным, из этого рода вышли многие славные мужи — Ред.). Известен был также в первой половине XVII! века Франциск- Алоизий Лосский, варшавский подкоморжий, написавший Glosy poetyckie i oratorskie. К этим, почерпнутым из польских гербовников, данным следует прибавить некоторые семейные предания. Согласно им, наше имя сопровождал przydomek (прозвище — Ред.) Монт- виц (Ma,twic?) и род был как-то"побочно" связан с Боной Сфорца, женою короля Сигизмунда II, который для нее выстроил Вавельский дворец в Кракове. Любивший подтрунивать над "польским гонором'* отец, вспоминая о некоторых польских родственниках, называл их иногда с юмористически-напыщенной интонацией "od krolowej Bony pochodza^ce" (происходящий от королевы Боны — Ред.). В какую-то связь с нашим захудалым родом ставили не утративших знатности потомков реформатора Яна Лаского. Я слышал тоже, что известная в Бельгии семья Lotsy происходит, вероятно, от Лосских. С семьею Лосских, к которой принадлежали знаменитый московский оперный режиссер Владимир Аполлонович и пражский профессор украинского университета Константин Владимирович, родства нам установить не удалось, как отец об этом и пишет в восьмой главе. Возможно, что они были носителями герба Brodzic, а не Rogala. Один из наших польских родственников или однофамильцев был при Наполеоне "chevalier de I'Empire et lieutenant du 2-е Regiment de la Vistule" (кавалером Империи и лейтенантом 2-го Висленского полка — Ред.) (Vte Re'verande, Armorial de I'Empire). Paris, 1894—97, i. 3, p, 147, 3 Наверное, к нашей семье принадлежал и униатский священник Лосский, замученный польскими повстанцами в 1863 году. Однако не знаю, можно ли со всем убеждением утверждать, что он был дедом моего отца, не будучи уверен в том, что отец был осведомлен об этом деле с молодости, а не слышал о нем в первый раз, как и я, только в 1929 году в Праге, от одного знакомого, который присутствовал в семье профессора ван дер Флита на чтении мемуаров (наверное, оставшихся неизданными) его матери или тещи, где была рассказана эта ужасная история. Помню, однако, что говорилось там не о распятии (это было бы не только зверством, но и кощунством, невероятным в "христианской" среде), а о том, что убийцы содрали со своей жертвы заживо кожу. 4 Девичья фамилия матери моего отца Аделаиды Антоновны была, с обоими przydomkami (не ручаюсь за их орфографическую точность), Pizynajib z Przyl^k Przy-fecka. Имена представителей этого рода встречаются в мире краковской магистратуры в XVII веке. Очень ясно помню ее благообразный старческий облик: невысокую фигуру, в просторном платье или шушуне, довольно строгое, хотя и кроткое лицо, обрамленное вдовьей черной на- 191
колкой, медленные и чинные движения. Во всем укладе ее жизни оставалось что-то доброкачественно-провинциальное, напоминавшее, наверное, обычаи мелкопоместных польских усадеб на белорусской земле. В сочельник "кутья и узвар" (блюда, петербуржцам не известные) подавались на скатерть, постеленную на рассеянном по столу сене в память вифлеемских яслей. Летом, во время гроз, которые нагоняли на бабушку мистический ужас, творилась непрестанная молитва перед затепленной свечой-"громницей". Широкий образ жизни нашей семьи, с которой "бабушка Лосская" (в отличие от Стоюниной) проводила иногда каникулы (последние разы от 1915 до 1918 года), вызывал в ней несколько боязливое удивление. Очень надеюсь, что мы, дети, не очень огорчали ее своею бестактностью, недостаточно сдерживая усмешки на полонизмы, которыми была полна ее речь: "что ты там маэстришь?" "ходи-ж сюда**, ипрогоните-ж курей**, позднее — "верно-ж повлюблялся" и т.д. Когда наша семья покидала Россию в 1922 году, она дала отцу гравюрку с изображением Остробрамской (или Ченстоховской) Богоматери, которую он всегда носил в своем бумажнике. Умерла она в конце зимы 1925 года. 5 Тетушку отца Юлию Антоновну Оскерко видел я только в Семенове, когда был четырехлетним ребенком. Помню только ее очки с затемненными стеклами и что отец позднее говорил нам о ее тонком чувстве юмора и больших знаниях польской генеалогии. По ее указаниям отец составил в молодости что-то вроде нашей родословной, но затерял ее вскоре после. 6 Детство, проведенное в непосредственной близости к деревне, и увлечение в молодые годы естественными науками наложили на всю жизнь моего отца благотворную печать. Действие тельно, ка летних каникулах деревенский житель (в какой-то умеренной степени) пробуждался в нем, и он сам нам много помогал своим примером и рассказами присматриваться и прислушиваться к растительному и животному миру. Искать в лесу можжевельник, чтобы его подбрасывать в костер, было у нас, как и в его детстве, первой заботой во время пикников. 7 К Витебску, как и к другим местам, связанным с воспоминанием детства и юности, отец хранил нежные чувства. Когда при нем судили так и сяк о живописи Марка Шагала (который там родился в 1887 году, как раз когда отец был исключен из губернской гимназии), он всегда говорил, что находит во многих картинах этого художника частицы дорогого, ушедшего на задний план его памяти, мира. Когда мне случалось произносить имя Jacob, семьи эбенистов, особенно прославившейся в наполеоновское время, ему всегда вспоминалась вывеска мастера тонких столярных изделий на витебской улице, на которой стояло: Жекопныя работы. Основателей философского кружка, который собирался сначала в доме Метальниковых, а потом у моей бабушки Стоюниной, прозвали в шутку семью мудрецами. В память их приездов в Артек жена СИ. Метальникова, Ольга Владимировна, написала масляной краской их имена нг семи больших камнях, стоявших в парке их виллы, на приморском утесе. Несколько лет спустя, когда один из мудрецов оказался недостаточно идеальным супругом, Ольга Владимировна, будучи страстной ревнительницей добрых нравов и прав женщины, столкнула в гневе ногою его камень в море; вскоре после камень с именем другого, тоже не безупречного в этом отношении члена кружка, "отвалился сам'*. Из семи мудрецов больше всего сблизились с нашей семьей С.А. Алексеев и СИ. Металь- ников, ставшие позднее крестными отцами меня и сестры Маруси. Метальииковы жили в Царском Селе, и мы нередко ездили к ним в воскресные дни, иногда с Алексеевым, гулять вместе по дворцовым паркам или на масленицу кататься на вейках. Попав довольно рано в эмиграцию, Сергей Иванович получил лабораторию в парижском Пастеровском Институте, и как только мы очутились в свою очередь за границей, связь между нашими семьями восстановилась настолько, что свои студенческие годы в Париже я провел, живя у них. После войны, на исходе которой СИ. потерял рассудок, мой отец, проводя в Париже зиму 1945—1946 года, не раз навещал его, дома и в клинике душевнобольных, незадолго до его смерти. О С.А. Алексееве см,: N. Lossky. History of Russian Philosophy. New-York, 1951, p. 380 sq 192